Недавно мне попалась в интернете статья совсем юного поэта Дирка Хакка [1]о немецкой лирике XXI века, под названием «Нации поэтов и мыслителей больше не существует». Автор опирается на данные опроса, проведенного в рамках Дня мировой поэзии, отмечавшегося Юнеско в 2005 году. Оказывается, половина опрошенных немцев уже давно не читает стихов, а среди 20—30-летних — две трети не читали их никогда.
Кто из нынешних поэтов, спрашивает Хакк, известен и необходим своим современникам, как некогда — великий Гёте? Кто может растрогать их, как трогали Гейне или Айхендорф?
На смену таланту пришла в лучшем случае мастеровитость, а вместо глубоких чувств — невнятная скороговорка или социальная злободневность. Поэты освободили себя от своей главной обязанности — рассказывать о внутреннем мире человека. И особенно, по мнению Хакка, этим грешит так называемая постмодернистская поэзия, утерявшая как содержание, так и традиционную форму.
Заметим, что сам Хакк пишет в подчеркнуто классической манере, не чураясь даже некоторой архаичности и вычурности:
РОЖДЕНИЕ И СМЕРТЬ ДНЯ
Тепло и свет взрывают ночь.
А утро — тьму и свет вмещает:
как сливки в кофе размешает
и выплеснет осадок прочь.
Вот солнце красным колесом
прошло, скрипя, по небосводу,
окрасив винным цветом воду
и черным — тень в луче косом.
Казалось, тьме настать невмочь,
не смыть ей краски дня пурпурной,
но ждет уж с траурною урной за дверью —
в черном платье ночь.
Так что же, природа и впрямь отдыхает на детях? Придут ли когда-нибудь на смену великим отцам не менее великие внуки?
И как относиться к творчеству «внучатых племянников», заполонивших сейчас все поэтические антологии? И можно ли их всех стричь под одну гребенку? Предлагаемая подборка не решит, конечно, этих вопросов, но даст, может быть, какой-то материал для размышлений и сопоставлений.
Дорогая мама,
я тебя ненавидел,
я тебя любил до отчаяния.
Ну вот, сказал. Хоть это никого не касается.
Ты храбро умирала. Правда, храбро.
Мне не найти более теплых слов.
Ты никого не мучила, не была близким в тягость —
в отличие от меня.
Теперь мы оба свободны.
Обошлось без стонов, без неприятных запахов.
Холод в морге — вполне терпимый. Красивое платье.
К машине тебя чинно несли в гробу.
Уже поздно желать другого прощания.
Я так тебя и не понял,
я так тебя и не узнал.
Где ты была после моего рождения?
С другими детьми — с братом и сестрой.
Я любил одну женщину. И у тебя был кто-то.
Дорогая мама,
посмейся надо мной, порадуй меня.
До свидания. По-другому и не попрощаться.
Я хочу сейчас
быть как ты —
спокойным и холодным.
И знать чуть больше о жизни и о смерти.
Стоит ли демонстрировать фальшивые чувства,
что вразумительного можно сказать о вечности —
все это болтовня и патетические завывания.
Быть бы как ты. Повторить твою жизнь и твою смерть…
Не получилось стихотворение.
У меня есть отличная коллекция
из недоставленных открыток.
Я разложил их по алфавиту —
приветы из отпуска с отпечатками жирных пальцев;
доносы на неверных мужей, печатными буквами, для конспирации;
бытовуха типа: не забудь выключить газ.
В общем, все, что связывает людей.
Такие разные строчки — вычурно кудрявые
или пуританские, в стиле минимализма.
А марки со знакомыми лицами
в штемпельной краске:
и Аденауэр там, и Франко,
и грустный греческий король,
уж его-то незаслуженно стукнули колотушкой —
ведь он давным-давно жил в изгнании.
И зверушки с цветочками —
всё есть в моей коллекции.
Одна открытка мне особенно нравится.
Ее бросили в Нью-Йорке, она облетела весь мир,
так и не передав своего сообщения.
Текст такой, без запятых:
ПРОСТИТЬ НЕЛЬЗЯ РАЗВОДИТЬСЯ.
Ты даришь мне розы, а куст оставляешь себе.
Ты даришь мне упавшие яблоки из своего сада,
но… не деревья, не дом, не ребенка.
И слова твои легки, как далекий птичий гомон.
Я говорю тебе: побудь со мной подольше,
а потом исчезни.
Вот так и птицы —
склевывают созревшие ягоды рябины
и уносят их куда-то вдаль.
Он сказал однажды:
любовь как снег, падает легко
и на всех без разбору,
но быстро тает.
Она ответила:
нет, это костер,
и его затаптывают,
чтобы не случилось пожара.
Они помолчали.
Рванулись друг к другу
и долго лежали рядом.
Он таял от нежности, ее сжигала страсть.
И оба, конечно же, не верили
в вечную любовь до гробовой доски.
Ангелы появляются, чтобы исчезнуть.
Посыльными — от света к тьме — служат.
При свете заметны, а в темноте — похуже.
Ангелы отродясь не носили короны.
Смущаясь, рюкзаком прикрывают крылья.
Танцев не знают, но прилагают усилья.
С пением лучше, в раю это ценится.
Поют, правда, попросту, без кантат и прелюдий.
Так что же, люди — немного ангелы?
Или ангелы — немного люди?
Теперь нам уже не так больно
фотографировать знакомые дома,
идущие под снос.
Для меня родина —
это место, откуда приходит
большинство автобусов.
Для тебя родина —
это пространство,
целиком заполненное делами.
Цвело белым, цвело красным.
На юг я ехала за этим цветеньем.
Олеандр красный, олеандр белый. Был ли мой путь напрасным?
Что я ищу? Не компромиссы.
Что нахожу? Чего совсем не искала.
Я много теряла, а обретала — вот разве что южные кипарисы.
Вы, кипарисы, — в ночных наваждениях,
вас создали тени — из лунного света.
Не те вы деревья, чужое все это. Береза шумит в моих сновидениях.
Вот говорят, мы целого частицы.
Вы не согласны? Но, по крайней мере,
в нас живы и растения, и звери,
черт знает, что в нас может затаиться.
Вот говорят, нас сделали небрежно.
Природа не особенно трудилась,
слепым страстям мы отданы на милость
и шишки набиваем неизбежно.
Вот говорят, не надо нам сонетов,
в них не решить практических вопросов.
Но — не мудрец поэт и не философ,
в четырнадцати строчках — для поэтов —
всех вечных тем чуть слышный отголосок,
хоть точных не содержится ответов.
В тот вечер чья-то жалкая оговорка[2] перевернула людям всю жизнь.
Кто-то переврал текст — и в момент рухнули священные запреты.
Простым и будничным выглядело это невероятное сообщение
Перед кучей микрофонов и камер.
Таким же было и крушение призраков,
Порожденных больным разумом власти. Впервые
Мы увидели робкие улыбки коммунистических авгуров —
Как у проигравшихся картежников, вдруг осознавших,
Что они натворили, чувствуя свою безопасность и безнаказанность.
Заикаясь от страха, но еще с привычной угрожающей интонацией
Эти старые хрычи объявили, что «сейчас» освобождают нас — своих заложников.
В ту же ночь открылись все шлюзы,
И человеческий поток хлынул на призывный свет той части города,
Которая тридцать лет жила, как осажденная крепость.
И этот поток подхлестнуло лишь одно неправильно прочитанное слово: «сейчас».
Пока железные ворота не успели снова захлопнуться,
Люди ринулись, чтобы смести проклятие, душившее целый народ.
С открытым ртом, на обочине, застыл потрясенный пограничник:
Как теперь жить? Ведь нет больше команд и приказов.
Власть молчала — впервые за много лет.
Под утро, после фейерверка и беспорядочной езды по городу,
Когда закончилось бесплатное пиво и были выплаканы все слезы,
Счастье водворилось на улицах Западного Берлина.
Где-то на перекрестке стоял забытый,
До колес обгоревший «трабант», и его владельцы
С облегчением повесили ключ на ближайшем дереве.
Приведенные своими детьми, целые семейные кланы
Бродили по центру — бесцельно и умиротворенно.
А некоторые уже блаженно спали, привалившись к стене, —
Около больших магазинов, у витрин,
На обретенных наконец-то камнях свободной земли.
Такие дорогие меха носят разве что
Подруги бандитов — по вечерам, в казино.
Скользящая походка, как у юных бесполых моделей на подиуме,
Сверкание глаз, как от вспышек фотоаппаратов.
Грациозная кошка, это ее запечатлел восторженный Пизанелло
(Пятнистая шкура, кончики шерстинок блестят, как Золотое руно).
Мечется по вольеру взад и вперед, припадая к земле,
И спина ее подрагивает при каждом движении.
За миллиметр
До глубокого рва отточенным движением поворачивается
И, не взглянув, уходит. Что ей там делать — с ее слухом и обонянием?
За рвом и колючей проволокой — только шум и запах тел
Этих особей, суетящихся, как обезьяны,
И притаскивающих своих детенышей — поглазеть на нее.
Задыхаясь в тяжелом воздухе большого города,
Она вспоминает, как пахнет саванна… А белые банты
У какой-то девочки кажутся кусочками нежного мяса газели.
Голова хищницы напрягается, в глазах рябит, ей чудится
Стадо зебр, бегущих по московским улицам.
И она еще долго потягивается, забыв о каменном плене.