Более чем шесть десятилетий длится творческий путь одного из крупнейших китайских писателей нынешнего столетия — Ба Цзиня. За это время Китай и весь мир претерпели огромные изменения. Естественно, во многом изменился писатель, содержание его творчества, его художественная манера. Неизменным осталось главное: осознание писателем своего долга перед людьми, стремление к правде и справедливости, преданность творца идее освобождения человечества от всех видов социального и духовного рабства.
Ба Цзинь опубликовал десятки томов произведений — романов, повестей и рассказов, публицистических и автобиографических работ, переводов. И, подобно тому как одна книга может вместить лишь «избранное из избранного», так и в предисловии мы можем только попытаться наметить основные черты облика Ба Цзиня-писателя, осветить главные этапы его долгой жизни в литературе.
Невообразимо далеким кажется из наших дней год тысяча девятьсот четвертый. На «Драконовом троне» в Пекине все еще вроде бы незыблемо восседает маньчжурская династия Цин — как и российской династии Романовых, ей без малого триста лет. Правда, господство Цинов уже не безраздельно — в ряде городов, в основном приморских, западные державы основали концессии, а в Маньчжурии, на родине императорской семьи, Россия и Япония ведут войну за утверждение своего влияния в этом потенциально богатом крае. Да и среди подданных империи находятся бунтари и еретики, требующие каких-то реформ, пытающиеся поколебать основы строя и уклада. Но в глубинке — например, в провинции Сычуань — это пока мало ощущается.
Столица провинции, Чэнду, широко раскинувшаяся на плодородной, издревле густо заселенной равнине, — город старинных башен и бамбуковых хижин, садовых беседок и зажиточных усадеб, скрытых за красными воротами, охраняемыми каменными львами. В одной из таких усадеб 25 ноября 1904 года в семье Ли рождается второй сын. Отец мальчика, так же как его дед и прадед, принадлежал к ученому и, что было почти синонимом, служилому сословию: все трое дослуживались до должности правителя уезда, после чего уходили на покой. Мальчика назвали Ли Яотан, а несколько позже он получил «ученое имя» Ли Фэйгань, которое обычно упоминается в биографических словарях.
По воспоминаниям писателя, его детство протекало безмятежно, в атмосфере «родительской любви и тепла домашнего очага». Его воспитывали так, как было заведено в подобных семьях: учили грамоте по старинным канонам, водили в храмы возжигать курения Будде, заставляли отвешивать поклоны перед поминальными табличками предков. За стенами усадьбы происходили перемены — Синьхайская революция 1911 года свергла императора, назревали междоусобные войны между военными кликами. А в просторном доме Ли все оставалось как прежде, и даже ранняя смерть обоих родителей мало что изменила: за воспитание внука взялся дед.
Юноше шел пятнадцатый год, когда Китай охватило патриотическое «движение 4 мая 1919 года». Начавшись в столице, оно быстро докатилось до самых окраин. Это был порыв духовного обновления и приобщения к современной мировой культуре, это был живой отклик на события в мире после первой мировой войны и, конечно же, на революцию в России. Душой движения была учащаяся молодежь, молодые преподаватели; для большинства из них участие в движении определило дальнейший жизненный путь, привело в литературу, науку, политическую борьбу. Не стал исключением и Ли Фэйгань, вспоминавший много десятилетий спустя: «Я начал воспринимать новые идеи в период „движения 4 мая“. Открывшийся вдруг совершенно новый мир вызывал у меня некоторую растерянность, но я жадно, всей душой впитывал все новое, что становилось мне доступным. Все новое, прогрессивное я полюбил, все старое, отсталое возненавидел».
В 1920 году вопреки желанию деда, собиравшегося пристроить внука на скромную, но надежную должность в почтовом ведомстве, юноша вместе с братом поступает в Школу иностранных языков на английское отделение (до этого он занимался на курсах в миссионерском учебном заведении). Три года спустя братья покидают Чэнду и отправляются для продолжения учебы в более развитые приморские города — сначала в Шанхай, затем в Нанкин. То был не просто переезд, а сознательный акт разрыва с прежним окружением и образом жизни, начало поиска самостоятельного пути в противоречивом, мятущемся, борющемся мире. Общее направление поисков было ясно: из тьмы — к свету, от рабства — к свободе, от гнета традиций — к раскрепощению человеческой личности. Но какая из дорог и тропинок быстрее приведет к цели, какому из многочисленных политических течений, распространившихся в стране после «4 мая», отдать предпочтение?
Ли Фэйгань выбрал анархизм; случилось это, когда ему шел шестнадцатый год. Тогда он впервые познакомился с отдельными работами таких видных деятелей и теоретиков анархизма, как П. А. Кропоткин и Эмма Голдмэн, тогда же вступил в анархистскую организацию, с которой был связан свыше двух десятилетий. Глубокое впечатление на юношу произвела «анархо-коммунистическая» утопия и сама личность Кропоткина. Об этом свидетельствуют не только переводы выдержек из «Этики» и «Записок революционера» П. А. Кропоткина, но и выбор литератур! юга псевдонима будущего писателя. Дело в том, что «Цзинь» — в шанхайском произношении «Кин» — то есть не что иное, как последний слог фамилии русского князя-революционера. Первый слог псевдонима, «Ба», в какой-то степени связан с именем Бакунина, но нужно помнить, что он еще является сокращенным обозначением родной провинции писателя. К тому же Бакунин редко упоминается в высказываниях Ба Цзиня. Явно ближе были ему иные русские нигилисты и народники, в особенности Вера Фигнер и С. М. Степняк-Кравчинский, чьи произведения позже Ба Цзинь также сделал достоянием китайских читателей.
Увлечение Ба Цзиня анархизмом не могло не сказаться на его творчестве. Причем не только на публицистике 20-х годов, в которой он в духе исповедуемого им учения критикует и буржуазное государство, и идею диктатуры пролетариата, и общественный строй в СССР. Следы этого влияния есть и в ранних художественных произведениях Ба Цзиня.
Думается, что к анархизму Ба Цзиня привели возраст, темперамент и обостренное нравственное мироощущение, исходящее из личного жизненного опыта осознание им несвободы человеческой личности в феодальном обществе. Юноше из зажиточной семьи мало приходилось сталкиваться с социальными проблемами в чистом виде. Но его собственная материальная обеспеченность рождала — сначала подспудно, потом осознанно — ощущение морального долга перед менее счастливым большинством соотечественников. Долг же, пользуясь словами юного Ба Цзиня, состоял в борьбе за создание «нового общества, в котором все люди будут наслаждаться и радоваться», а «зло сразу же исчезнет». Путь к такому обществу лежит через «освобождение от всех пут, через свободу воли», через отрицание «всех обязанностей, наложенных на индивидуума обществом, государством, религией и семьей». Практически речь шла о старом обществе, старом государстве, о традиционной патриархальной семье, но в идеале мыслилась человеческая общность без государства, без социальной иерархии, основанная на всеобщем имущественном равенстве. Достичь такого состояния можно благодаря социальной революции, осуществляемой через «прямые действия масс, без политических партий».
Привлекательность этих теоретических построений очевидна; их утопичность открывалась не сразу. Под воздействием анархизма какое-то время находились и куда более зрелые китайские деятели, нежели юноша из Чэнду. Пылкий, нетерпеливый, испытывающий чувство некоей вины за привилегированное положение своей семьи, Ба Цзинь увидел в анархистских теориях путь к скорейшему достижению социальной справедливости и освобождению индивидуума от оков традиционной идеологии и морали. При этом нельзя не согласиться с теми китайскими литературоведами, которые указывают, что цели борьбы и идеалы в конечном счете не разъединяли, а объединяли Ба Цзиня и его единомышленников с нарождавшимся коммунистическим движением в Китае, и последующая жизнь и деятельность писателя подтвердили это со всей убедительностью.
Параллельно с увлечением политикой росла и любовь к литературе. С китайской классикой юноша познакомился дома, теперь он соприкоснулся с новой, написанной на разговорном языке литературой. Ба Цзинь сразу же выделил полные суровой жизненной правды и психологической глубины рассказы Лу Синя, которого он неизменно называет первым из своих учителей — при том, что его собственная художественная манера резко отлична от лусиневской. В этом смысле ему, несомненно, ближе другой, иноплеменный его наставник — И. С. Тургенев. Список тургеневских творений, переведенных Ба Цзинем (в основном с английского), довольно внушителен: «Отцы и дети», «Вешние воды», «Новь», «Муму», стихотворения в прозе…[1] Этих так не похожих друг на друга писателей объединяет чуткое внимание к духовным процессам в современном им обществе, к нуждам и идейным поискам молодежи, возвышенное отношение к женщине.
Безусловное воздействие на становление Ба Цзиня как литератора оказали и Л. Н. Толстой («Я увидел в его творчестве прежде всего путь к правде и, следуя ему, взялся за перо»), и А. П. Чехов, которому китайский писатель посвятил исследование-эссе, выпущенное отдельным изданием в 1955 году. В последние десятилетия ему стал особенно близок А. И. Герцен — революционер, мыслитель, художник; свидетельством тому является выполненный Ба Цзинем перевод значительной части «Былого и дум». Конечно же, молодой писатель формировался не только под воздействием русской литературы, он вбирал в себя и европейскую классику, и достижения современной литературы Запада и Востока (особенно Франции и Японии). И все же, по признанию самого Ба Цзиня и многих его собратьев по перу (начиная с великого Лу Синя), русская, а позднее и советская литература имела для него особое значение. Тут, как говорится, ни убавить, ни прибавить, и дело не только в высочайших качествах русской классики, а в определенной схожести проблем, которые решали, с соответствующей дистанцией во времени, наши страны, наши общества.
В 1925 году Ба Цзинь получает аттестат зрелости и пытается поступить в Пекинский университет, но его не допускают к экзаменам из-за открывшегося туберкулеза. Пройдя в Шанхае курс лечения, Ба Цзинь в январе 1927 года уезжает во Францию для «более глубокого изучения» анархизма. В пути он пишет первое сравнительно крупное литературное произведение (отдельные стихотворения и эссе он публиковал и ранее). То были «Записи во время морского плавания» — прообраз его многочисленных появившихся впоследствии «путевых заметок». В «Записях» мы находим афоризм, который вправе считать одним из символов веры писателя: «Нет других способов спасения человечества, кроме сопротивления, протеста».
Поселившись в Латинском квартале, недалеко от Пантеона, Ба Цзинь живет уединенно — днем занимается самообразованием, вечерами посещает курсы французского языка. Но врачи запретили жить в Париже, пришлось перебраться на берега Марны, в городок Шато-Тьерри, где писатель прожил чуть больше года.
Спустя полвека Ба Цзинь назовет этот период жизни одним из счастливых. Но это относится скорее к внешним обстоятельствам — на душе у него часто было тяжело. А из Китая шли вести о том, что революционная волна, в момент отъезда Ба Цзиня как раз набиравшая силу, идет на убыль, сообщалось о жертвах террора, о наступлении реакции. Из-за Атлантики же дошло известие о казни по сфабрикованному обвинению рабочих Сакко и Ванцетти, особенно потрясшее Ба Цзиня потому, что он переписывался с находившимся в тюрьме Ванцетти и восхищался мужеством и умом борца. Владевшие писателем чувства неудержимо рвались к бумаге: так родилась повесть «Гибель». В 1928 году она была опубликована ведущим литературным журналом «Сяошо юэбао». Сейчас с ней впервые встречается советский читатель.
Время и место действия в повести указаны точно: середина 20-х годов, Шанхай, находящийся под военной диктатурой реакционного генерала Сунь Чуаньфана (в нашей литературе ему подобных принято называть калькированным с английского термином «милитаристы»). Царящую в городе атмосферу воссоздает первая же глава повести, написанная жесткими, резкими мазками. На мостовой — залитый кровью, с вытекший мозгом труп человека, сбитого автомашиной. Расфранченный хозяин машины со своей модной спутницей спешит «по очень важному делу». Услужливый полицейский, готовый за десятку выполнить указание владельца машины убрать «эту тварь» куда-нибудь подальше. И толпа — бурлящая, возмущающаяся, но обвиняющая в происшествии кого угодно, но не хозяина лимузина, а ведь он не бог весть какая важная персона — всего лишь секретарь командующего гарнизоном. И свидетель происшедшего, худой молодой человек с горящими глазами, — герой повествования Ду Дасинь.
Писатель наделяет его сильной, страстной натурой, сложным характером, способностью страдать от чужого горя больше, чем от собственного. Он плачет о погибшем на мостовой, но, быть может, еще более о людях, неспособных понять причину своих бед и подняться на борьбу с ними. Им нужно помочь, и сделать это должен он, Ду Дасинь. Ради этого он начал политическую деятельность, ради этого он отказывает себе в счастье любить и быть любимым, ради этого без колебаний идет на верную смерть.
Приехав из провинции в Шанхай и начав занятия в университете, Ду Дасинь вступает в организацию, «исповедующую социалистические идеи» (так в окончательной авторской редакции повести, относящейся к 1957 году; в первоначальном тексте говорилось об анархистской организации). Вскоре он оставляет учебу и целиком окунается в профсоюзную работу. При этом из двух десятков членов комитета настоящим его единомышленником является лишь один — молодой рабочий Чжан Вэйцюнь, страстно ожидающий революции и готовый сделать все для ее приближения. Но при попытке распространения нелегальной литературы его хватает военная полиция.
Изображение мучительной казни Чжана — сильнейшая сцена повести, построенная на контрасте между кровавым ужасом происходящего и поведением толпы, для которой это не более чем эффектное зрелище. Ощущение одиночества революционера среди равнодушной обывательской массы, охватывающее Ду Дасиня, толкает его к мысли о «прямом действии», до того вроде бы ему чуждой. Считая себя лично ответственным за трагическую участь молодого рабочего, герой повести решается на акт возмездия главному представителю репрессивного аппарата властей — командующему гарнизоном. Он знает, что при этом погибнет и сам; так оно и происходит, в то время как командующий отделывается легким ранением.
Что это — несчастный случай или печальная закономерность, и принесло ли самопожертвование героя реальную пользу делу, за которое он сражался? Прямого ответа нет, однако заключительные фразы повести наводят на мысль о том, что гибель Ду Дасиня подтолкнула к участию в революции его возлюбленную Ли Цзиншу, прежде сторонившуюся политики.
Видный исследователь современной китайской литературы В. В. Петров, много сделавший для ознакомления советских читателей с творчеством Ба Цзиня, писал о противоречивости образа Ду Дасиня, ссылаясь при этом на слова самого героя о «противоречиях, составляющих всю его жизнь». Думается все же, что этот образ обладает внутренней цельностью, ибо противоречия, с которыми Ду Дасинь постоянно сталкивается, он решает последовательно, не отступая от своих принципов. Это касается в первую очередь отношения героя к любви. Неимоверным усилием воли он отказывает себе в этой любви, зовущей в «красивые уюты», к спокойной и сосредоточенной работе на ниве народного просвещения. И главное, что движет им, — это чувство долга перед всеми страждущими и обездоленными. Оно зародилось еще в детстве, когда Ду Дасинь видел трупы умерших от голода, сваленные в общие ямы, это чувство росло и крепло при каждом столкновении с произволом и насилием верхов, нищетой и забитостью низов. «Когда же придет революция?» — спрашивал героя рабочий Чжан Вэйцюнь, и об этом же спрашивал себя Ду Дасинь, человек порывистый, неудержимый, да еще сжигаемый болезнью. Совершая свой самоубийственный подвиг, он, конечно же, движим не одним стремлением отомстить за смерть друга, но и надеждой на общественный резонанс.
Тема «прямых действий» еще раз возникает у Ба Цзиня в повести «Умирающее солнце» (1930). Руководитель фабричных рабочих Ван Сюэли, убедившись в том, что забастовка, объявленная на принадлежащем иностранному капиталу предприятии, не имеет шансов на успех, поджигает фабрику. Результат тот же: Ван погибает, да и его товарищам остановка производства приносит дополнительные тяготы. Негативное отношение писателя к террористическим акциям в «Умирающем солнце» выражено более отчетливо.
И вот появляется повесть «Новая жизнь», написанная в 1931 году и переработанная в следующем году. В ней мы встречаемся со знакомыми по «Гибели» героями. Ли Цзиншу и ее братом Ли Лэном, но какие разительные изменения с ними произошли! Ли Лэн, этот мягкий, рассудительный, доброжелательный к окружающим студент, пройдя через жестокие разочарования, поддавшись настроениям «всеобщего отрицания», постепенно приходит к сознательному участию в революции. У него есть достойный пример — сестра и ее подруга Чжу Вэньшу, которые идут «в народ», на фабрику, чтобы помочь росту самосознания рабочих. Ранние произведения Ба Цзиня в критике часто оценивались как слишком мрачные, сеющие безверие и пессимизм; повесть «Новая жизнь» нельзя упрекнуть в этом: в ней брезжит заря надежды. Пусть Ли Лэн погиб, но его сестра и подруга вырываются из тюрьмы и готовы продолжить борьбу. «Наше дело не умрет, — говорят они, — в нем обретем мы новую жизнь».
Интересно, что в «Новой жизни» Ба Цзинь отвергает такую важнейшую, согласно ленинскому определению, особенность анархизма, как индивидуализм[2]. «Слить свои чувства с чувствами масс, свою жизнь — с жизнью коллектива, найти свое собственное счастье в счастье человечества» — к этому призывает повесть. Чтобы осуществить этот призыв на деле, недостаточно одной решимости передовых борцов, надо, чтобы качественные изменения происходили в «жизни коллектива» и в «чувствах масс». Ради этого живут и трудятся героини повести.
Первая половина 30-х годов — время расцвета творческой активности Ба Цзиня. Его перо неутомимо рождает романы, повести, сборники рассказов, эссе, поэтические миниатюры в прозе. Вспоминая о тех годах, писатель рассказывал: «Каждый день, каждую ночь горячее чувство воспламеняло меня. Перед глазами вставали печальные картины страданий большинства людей и моих собственных. Я писал, не останавливаясь, не думая о здоровье, об усталости… Рука безостановочно, быстро двигалась по бумаге, как будто множество людей воспользовались моей кистью, чтобы излить свое горе».
Все более заметным становится участие Ба Цзиня в литературной и общественной жизни. Не входя в литературные объединения и группировки, он сближается с центром прогрессивного литературного движения — Левой лигой китайских писателей, с ее ведущими представителями. Особое значение для него имели встречи с Лу Синем, который в свою очередь высоко оценивал творчество Ба Цзиня, называя его «одним из лучших среди передовых, мыслящих писателей, каких единицы». Участвовал Ба Цзинь и в кампаниях протеста против японской агрессии, против гоминьдановских репрессий и цензурных ограничений, от которых не раз страдал и сам.
Левое литературное движение в тот период ставило перед собой задачи возможно более полного охвата социальной действительности Китая во всей ее сложности и противоречивости, определения главных тенденций развития общества, создания типических (тогда это слово впервые вошло в широкое употребление) образов представителей пробуждающихся масс и их авангарда. Выдвижение таких задач было оправдано бурной обстановкой того времени, но таило в себе опасность чрезмерной политизации и схематизма творчества. Явное стремление расширить писательский горизонт, запечатлеть социальную реальность, еще не становившуюся предметом художественного изображения, двигало и Ба Цзинем. Пребывание на угольных копях дало ему материал для нескольких произведений — рассказа «В шахте», повести «Рудокопы», романа «Всходы» («Снег»). В них есть что-то от Золя, что-то от авторской фантазии, но главное — от жизни. Жестока участь углекопа, тяжек его труд, горька его чашка риса. Смертью грозят частые обвалы и наводнения, свинцом встречают власти попытки протеста. И все-таки стихийное недовольство зреет, вслед за ним рождается классовое сознание и ненависть к угнетателям. Горючего материала для бунта больше чем достаточно, но когда он начнется, каков будет его исход — писатель предсказать не брался, и был прав.
Естественно и то, что Ба Цзинь почти не обращался к жизни крестьянства, этой основной части китайской нации. Писатель был слишком «городским», чтобы проникнуть в глубину крестьянской психологии и пронаблюдать, действительно ли в ней происходят перемены, о которых возвещали наиболее нетерпеливые из левых литераторов. Это подтверждает рассказ «Больше пятидесяти». В нем изображены крестьяне, решившие покинуть разоренную наводнением и мародерами деревню и отправиться на поиски работы и пищи. Целых полгода длится изнурительный путь, но трудности сплачивают крестьян, укрепляют волю. Прорываясь сквозь мрак и холод, преодолевая леса и горы, они идут туда, где будет, как они верят, свет. И когда их предводитель, деревенский кузнец, восклицает: «Я верю, что эта ночь кончится!», становится ясно, что перед нами не реальная сцена из деревенской жизни, а символическая романтизированная картина торжества человеческого духа над всеми преградами.
О расширении тематического диапазона писателя свидетельствуют весьма многочисленные произведения (главным образом рассказы), действие которых развертывается за пределами Китая, а героями являются иностранцы. С ними читатель встречается уже в первом сборнике рассказов «Отмщение»; это простые и, как правило, симпатичные люди — французская вдова и польская политэмигрантка, итальянский революционер и русский узник с его «умолкнувшей балалайкой». Многие рассказы сборника — как и более поздний, «Марсельские ночи», — написаны от первого лица. И хотя отнюдь не обязательно в каждом случае искать следы совпадения биографий автора и лица, от которого ведется повествование, ощущение достоверности описанного усиливается. И еще более убедительным предстает не высказанный словами лейтмотив этих произведений: все люди, китайцы и иностранцы, хотя и живут по-разному, но любят, ненавидят и страдают одинаково.
Особого упоминания заслуживает цикл новелл из истории Великой французской революции. Их три: «Смерть Марата», вошедшая в наш сборник «Скорбь Дантона» и «Тайна Робеспьера». К историческому уроку Французской революции, к образам ее вождей Ба Цзинь обращался на разных этапах творчества, и выводы его раздумий не всегда совпадали. Писатель размышляет о роли насилия в роковые моменты истории. Контрреволюционный террор (убийство «друга народа» Марата) неминуемо влечет за собой террор революционный. Но жертвами на сей раз становятся и Дантон, лишившийся всех союзников, и наконец превратившийся — в изображении Ба Цзиня — в кровожадного тирана Робеспьер. Примечательно, что цикл написан в 1934 году, когда реакция и фашизм широко применяли террористические методы в Китае, Германии, Японии и других странах. Однако предостережение Ба Цзиня было больше обращено к прогрессивным силам: не повторяйте печальных ошибок, помните о последствиях.
Как ни важны очерченные выше темы произведений для характеристики раннего этапа творчества Ба Цзиня, в центре внимания писателя все же оставались проблемы китайской молодежи, ее поисков пути в жизни: личное счастье и служение обществу; подчинение старозаветным заповедям или открытый бунт; любовь и революция. Да, и эта сакраментальная, справедливо осужденная в ее стереотипно-упрощенном варианте прогрессивной критикой тема присутствует у писателя, но насыщенная реальным, весомым содержанием. Об этом свидетельствует роман «Трилогия любви», состоящий из повестей «Туман», «Дождь» и «Молния», созданных на протяжении 1931–1933 годов.
Читатель познакомится с первой из них; все три повести сюжетно независимы, но объединены несколькими общими персонажами. В трилогии фигурируют в основном студенты — нынешние или недавние, сравнительно обеспеченные (очевидно, за счет родителей), во всяком случае, материальными проблемами не озабоченные. Многие из них находятся в той поре, о которой Блаженный Августин говорил: «Я еще не любил, но любил любовь и, любя любовь, искал, кого бы полюбить». Герои повести «Туман»: вернувшийся из Японии начинающий писатель Чжоу Жушуй и студентка Чжан Жолань — находят, кого полюбить. Счастье вроде бы близко, но у молодого человека есть где-то в глубинке нелюбимая, навязанная ему родителями неграмотная жена и сын. Совесть не позволяет Чжоу официально закрепить фактический развод и соединить судьбу с любимой. Возможно, он опасается финансовых санкций со стороны отца. Как бы то ни было, Чжоу упускает свое счастье, а позже узнает, что жена давно умерла, так что препятствий к новому браку не было. Негативный пример Чжоу Жушуя зовет к отказу от устарелых представлений, к решимости в определении своей судьбы.
Во второй части трилогии Чжоу Жушуй вновь влюбляется и опять не может обрести счастья. Его новая страсть. Ли Пэйчжу, слишком самостоятельна, мечтает об участии в политической борьбе, а его это пугает. Осознание собственной несостоятельности приводит Чжоу к самоубийству, но этот акт проходит незамеченным даже для его друзей. Друзей двое: фанатик общественной, то есть революционной, работы, аскетичный и ироничный Чэнь Чжэнь и пылкий, порой неуравновешенный У Жэньминь. Для первого из них любовь — лишь помеха в работе. Наделенный многими хорошими качествами, он мог бы далеко пойти — но автор уготовил ему случайную смерть под колесами автомобиля. Может быть, таким решением Ба Цзинь хотел показать, что самоограничение, самоотречение не являются надежными качествами на пути к высокой цели.
Наиболее сложную эволюцию претерпевает У Жэньминь, как в плане эмоциональном, так и политическом. От просветительства он приходит к революционным действиям, от веры в силу любви к крушению надежд. Теряя и вновь обретая любимых, запутываясь в сетях противоречий и вновь находя выход, он все-таки не лишается веры в то, что «революция не может умереть» и что «светлое будущее непременно наступит». В этом его поддерживает Ли Пэйчжу, становящаяся центральным персонажем в последней части трилогии. Под влиянием воспоминаний Веры Фигнер героиня повести, которую друзья считали ранее эталоном «мелкобуржуазной девицы», закаляет свою волю и мужество, порывает с прошлым и твердой поступью идет по стезе практической борьбы за дело народа. Тут-то и рождается и крепнет любовь Ли Пэйчжу и У Жэньминя. Молодой человек приходит к пониманию того, что «личное счастье не обязательно противоречит счастью коллектива. Любовь не преступление».
«Трилогия любви» написана о молодежи и писалась для молодежи — той, что вступает в жизнь, оглушенная канонадой гражданской войны и речами ораторов, ослепленная разноцветьем знамен и блеском витрин на центральных улицах, контрастирующим с мраком и нищетой рабочих окраин. Молодежь ищет самостоятельные пути, но и нуждается в помощи. И ей было дорого то, что Ба Цзинь, стремясь помочь, разговаривает с ней на равных, размышляя, споря, страдая и радуясь вместе с молодыми людьми. Он не пророк, не наставник, а советчик и друг. На ее, казалось бы, наивные вопросы, которые более холодному уму представились бы таковыми, писатель отвечал со всей серьезностью; не скрывая возможных опасностей и преград, он оставлял надежду на их преодоление, звал к идеалам справедливости и свободы. Импонировала молодежи и манера письма Ба Цзиня — взволнованная, динамичная, с романтическим духом, с резкими переходами от света к тени, от восторженности к отчаянию. Написанные на одном дыхании, ранние книги Ба Цзиня и прочитывались залпом, читатели прощали встречающиеся в них порой неотделанные куски, повторяющиеся ситуации, похожие речи и приблизительные описания.
Бесспорно, наиболее популярным среди ранних творений Ба Цзиня был и надолго остался роман «Семья» (1931). Его автобиографическая основа очевидна, но несомненна и та сила обобщения, с которой писатель, отбирая из своих детских и юношеских воспоминаний самое существенное и общезначимое, создал картину внутреннего расслоения и близящегося распада патриархальной феодальной семьи.
Незыблемыми кажутся порядки в большом и богатом доме Гао. Как и прежде, его престарелый хозяин внушает страх окружающим и тиранит их, рассуждая между делом о заветах Конфуция, о человеколюбии и нравственности. Строго соблюдаются обряды поклонения предкам и прочие ритуалы, завещанные древностью, на деле же отношения между взрослыми членами семьи проникнуты лицемерием, подозрительностью, а то и откровенной враждой. Дети старого Гао проводят время в безделье, обжорстве и азартных играх, причем каждый скрывает от других свои себялюбивые расчеты. Внешнюю благопристойность ставит хозяин превыше всего, а сам дарит старому сластолюбцу свою юную служанку, доведя ее этим до самоубийства; во исполнение древних предписаний его присные увозят из дому готовящуюся рожать жену внука, и та умирает, лишенная врачебной помощи. И Гао вовсе не какой-то изверг — нет, он искренне радеет за семью, только ее интересы он видит через призму обветшалых традиций. Его позднее раскаяние и смерть означают начало крушения былых антигуманных порядков.
Но что принесет с собой будущее? В романе его олицетворяют три внука старого Гао. Старший, Цзюэсинь, в душе сочувствует новым идеям, осуждает тиранию старших, но он уже надломлен, лишился воли к жизни, готов к самопожертвованию. Средний, Цзюэминь, по натуре более активен, в нем есть черты благородства, однако он себялюбив, ему чужды общественные интересы; добившись желаемого — женитьбы на любимой девушке, он прекращает бунт и остается в семье. И лишь младший из братьев, Цзюэхой, сумел не только осознать поразивший семью кризис, несовместимость царящих в ней порядков с требованиями и идеалами эпохи. От сочувствия лозунгам «движения 4 мая» он идет к посильному участию в нем, его недовольство семейными порядками переходит в бунт против феодальной морали. Этот образ особенно привлекал молодых читателей романа, многим из которых пришлось пережить нечто похожее или еще только предстояло сделать выбор.
Несколько позже Ба Цзинь вновь вернулся к повествованию о судьбах семьи Гао и создал еще два романа: «Весна» (1938) и «Осень» (1940); так образовалась трилогия «Стремительное течение». Если попытаться в нескольких фразах передать основное содержание этих крупных по объему, густо населенных персонажами произведений, то следует сказать, что в «Весне» внимание сфокусировано на судьбах молодых женщин, страдающих от феодальной системы брачных отношений. Одни надламываются сразу, другие пытаются безуспешно сопротивляться, третьи, и в их числе главная героиня романа Шуин, обретают силу благодаря передовым идеям и добиваются победы. В «Осени» запечатлен последний этап распада рода Гао, когда даже махнувший было на себя рукой Цзюэсинь решается проявить самостоятельность. Со смертью сына и наследника старого Гао, Кэмина, дом остается без «законного» главы, а молодое поколение живет своей жизнью. «Осень не вечна, — говорит в финале одна из героинь, — осень пройдет, и наступит весна». Из других книг Ба Цзиня читатель уже знал, что весна приходит медленно и трудно.
Две последние части трилогии привлекли к себе меньше внимания, чем первая, отчасти потому, что появились в годы, когда страна жила уже другими заботами и проблемами. Начавшаяся в 1937 году агрессивная война японского империализма распространялась на все новые районы, несла с собой жертвы и разрушения, требовала от Китая напряжения всех сил. В первых рядах интеллигенции, поднявшейся против агрессора, был и Ба Цзинь. 19 октября 1937 года он обратился с открытым письмом к одному из японских литераторов, где были такие строки: «Мы всегда ненавидели войну. Но наша нация не из тех, кто добровольно подставляет голову палачу… Настал час возмещения кровавого долга. Китайский народ не станет на колени».
Ба Цзинь впервые официально вступает в общественную организацию — Всекитайскую ассоциацию работников литературы и искусства по отпору врагу, он редактирует патриотические литературные журналы и, конечно, пишет обращения, очерки, рассказы (из них в наш том включен один — «Мона Лиза»). Главным вкладом Ба Цзиня в патриотическую литературу стал роман «Пламя», который состоит из трех частей, написанных между 1940 и 1943 годами. Замысел романа — показать энтузиазм шанхайской молодежи, поднимающейся на бой с оккупантами, ведущей агитационную работу в прифронтовых деревнях, сплачивающейся с другими патриотическими слоями общества. Лучшие страницы романа передают и патриотический порыв автора, и устремленность его героев к реальным действиям для спасения родины. Но в романе изображены обособленные группки, действующие на свой страх и риск, а потому без большого успеха. То есть Ба Цзинь словно не заметил, что молодежь периода антияпонской войны уже искала и находила организационные связи с прогрессивными силами. В плане художественном «Пламя» трудно отнести к ярким удачам писателя.
В годы войны Ба Цзинь много, часто вынужденно, ездил по стране, видел тяготы простого народа, слабость и неподготовленность армии, бессилие и коррупцию гоминьдановских властей. Воодушевление первых лет войны сменялось растущим разочарованием, окружающее общество казалось безнадежно больным, погруженным в холод и мрак. С изменением внутреннего состояния писателя преображалась и манера его письма. Ушла романтическая приподнятость, пылкие страсти, горячие споры. Углубляется психологизм, внимание к конкретным деталям и обстоятельствам, изображение становится более объемным и пластичным. Об этом свидетельствуют произведения середины 40-х годов — сборник рассказов «Маленькие люди, маленькие дела», повести «Сад радости» и «Палата № 4» и особенно роман «Холодная ночь». Им остался доволен обычно самокритичный автор. Принято считать, что в романе явственно ощущается влияние Чехова и что он как бы продолжает характерную для русской литературы тему «маленького человека» в большом недобром мире. О справедливости этих суждений читатель сможет судить сам; заметим лишь, что в этом отношении у Ба Цзиня были и китайские предшественники — Лу Синь, Юй Дафу и другие.
Роман закончен в последний день 1946 года, но действие его происходит в заключительный период антияпонской войны, во временной столице Чунцине, на фоне воздушных налетов, дороговизны, усталости от длящихся уже семь лет сражений. Рядовая среднеинтеллигентская, по тогдашним понятиям, семья: он — корректор в издательстве, она — сотрудница банка, его мать и тринадцатилетний сын, которого все вроде бы любят, но всерьез им не занимаются. Довольно заурядная житейская ситуация: скромный, любящий муж, страдающий из-за приниженного положения на службе, ничтожного заработка и открывшейся болезни; моложавая и привлекательная жена, уверенная, что достойна большего, к тому же намного больше зарабатывающая; мать, которая души не чает в сыне и потому, естественно, недолюбливает невестку. Каждый из героев по-своему прав, но каждого можно в чем-то упрекнуть. И вот разыгрывается семейная драма, в финале которой муж умирает (по иронии судьбы — в день празднования капитуляции Японии), а жена, ранее ушедшая, теперь уже вдова, возвращаясь в семью, не находит ни свекрови с сыном, ни даже могилы мужа. И вроде бы нет конкретных виновников случившегося — просто так уж устроен окружающий мир, таковы общественные нравы и система ценностей.
Несложные подсчеты подсказывают, что персонажи «Холодной ночи» — сверстники героев ранних произведений Ба Цзиня (скажем, «Трилогии любви»), а может быть, и их однокашники. Они не оправдали возлагавшихся писателем надежд, но автор в «Холодной ночи» смотрит на них, по выражению А. Блока, «добрей и безнадежней», иными словами человечней. Тем более что знает: другие их сверстники под водительством компартии ведут последний и решительный бой с теми силами старого мира, с которыми боролся сам Ба Цзинь. Он все внимательнее прислушивается к голосу коммунистов, начинает знакомиться с марксизмом-ленинизмом. И когда наступает победа народной революции, Ба Цзинь занимает достойное место в рядах строителей новой, социалистической культуры.
Все предыдущие десятилетия редко отрывавшийся от своего рабочего стола, избегавший всяческих «мероприятий» писатель должен был изменить свой образ жизни. Став одним из руководителей Шанхайской ассоциации деятелей литературы и искусства, заместителем председателя Союза китайских писателей, редактором двух литературных журналов, членом Комитета борьбы за мир, он то и дело участвовал в заседаниях, выступал с речами, ездил с делегациями. Он опубликовал несколько сборников очерков и путевых заметок об этих поездках. Один из них, «Дружба», посвящен Советскому Союзу, где Ба Цзинь в 50-е годы был пять раз. И здесь, и в других своих публикациях Ба Цзинь в самых теплых словах говорил о своей горячей симпатии к русской и советской культуре, о желании развивать дружеские связи наших стран.
Во время корейской войны Ба Цзинь дважды посетил эту многострадальную страну, проведя там около года. Результатом явились четыре сборника рассказов и очерков, в которых писатель запечатлел духовный облик и славные дела своих соотечественников, пришедших на помощь корейским братьям. «История одного разведчика», как нам кажется, дает адекватное представление об этом ряде произведений писателя, отмеченных неизменно присущим ему духом интернационализма.
Неоднократно высказывался Ба Цзинь по проблемам литературной теории и практики, всякий раз подчеркивая, что не считает себя способным давать наставления и рецепты. Приходилось ему участвовать и в проработочных кампаниях, в 50-е годы сменявших одна другую, но он старался сделать свой «вклад» в это дело минимальным. Но писатель принимал участие и в другого рода кампаниях. Так, в 1958 году он поддался пропагандистскому ажиотажу и включился в хор воспевателей «большого скачка», причем искренне, как признавался позже, сожалел, что «не может угнаться за бурными темпами» этой печально завершившейся авантюры. Это не помешало «общественности», явно по указке сверху, в том же году провести во многих печатных органах «дискуссию» (с заранее предопределенными критическими выводами) о творчестве Ба Цзиня. Критик Яо Вэньюань, в будущем один из членов «банды четырех», охарактеризовал ее как «борьбу между пролетарской идеологией, с одной стороны, и буржуазной и мелкобуржуазной — с другой». На этот раз оргвыводов сделано не было, но больше, вплоть до «культурной революции», Ба Цзинь не опубликовал ни одной новой книги. Удалось лишь завершить выпуск четырнадцатитомного, далеко не полного собрания сочинений, для которого писатель заново отредактировал тексты своих ранних произведений, внеся в них порой существенные изменения.
Надо ли говорить, что Ба Цзиня не миновала горькая чаша «культурной революции», как не миновала она всех честных китайских интеллигентов. Далеко уже не молодому художнику, объявленному «контрреволюционером» и «буржуазным писакой», пришлось пройти через все круги ада — унижения и побои, «митинги борьбы» и заточение в «коровник» (импровизированную тюрьму), запрет заниматься профессиональной работой и «перевоспитание физическим трудом». От самоубийства спасла поддержка жены, преданной и мужественной женщины. Когда же она, к несчастью, умерла и одновременно наступили некоторые послабления, Ба Цзинь стал искать прибежище и черпать стойкость в работе над переводом «Былого и дум». Пример А. Герцена и его соратников по борьбе с самодержавием рождал веру и укреплял надежду. Так что отнюдь не случайно Ба Цзинь объединил пять своих публицистических сборников, созданных им после «культурной революции», под названием «Думы».
Всего в этих сборниках, каждый из которых имеет свое особое заглавие, сто пятьдесят самостоятельных вещей объемом от полутора до нескольких десятков страниц. Все они разнообразны по форме и еще более — по содержанию. Воспоминания и открытые письма, эссе и обращения к читателям, разговор о прочитанном и отклики на текущие события (порой не такие уж значительные) — этот перечень может быть продолжен. Работа над циклом началась в декабре 1978 года и завершилась в мае 1984 года. Таким образом, перед нами книга, написанная подошедшим к своему восьмидесятипятилетию художником, итог его творческой жизни. Это размышления умудренного многообразным, нередко горьким опытом человека о том, что было с ним и со страной, о том, что удалось и не удалось сделать в жизни, чего лучше было бы не делать, рассказы о людях, которые сыграли заметную роль в его жизни, о странах и городах, которые он посетил, о книгах, которые запали в душу.
О чем бы ни говорилось в конкретном фрагменте, писатель выходит на проблемы, актуальные для сегодняшнего Китая. Рассказывая о новой, после полувекового перерыва, встрече с Францией, он раскрывает важность культурных связей со всем миром и вред изоляции. Сетуя на нелегкую, подчас трагическую участь своих покойных друзей и близких, он ратует за внимательное и бережное отношение к людям — особенно к таким, как принявший мученическую смерть замечательный писатель Лао Шэ. К пережитому во время «культурной революции» Ба Цзинь обращается много раз и под разными углами зрения. Он настоятельно призывает соотечественников всесторонне и глубоко усвоить этот печальный урок, чтобы избежать самой возможности повторения чего-либо подобного. Гневную отповедь писателя вызывают рассуждения тех, кто спустя всего три года после перенесенной катастрофы предлагает перестать вспоминать, обличать, советует «не сеять уныния», а «звать вперед, вдохновлять людей». Напротив, Ба Цзинь предлагает создать «музей культурной революции», чтобы не только современники, но и потомки знали правду о пережитом страной и народом бедствии.
Говорить правду, не бояться истины, как бы горька она ни была, анализировать собственные ошибки и заблуждения — к этому призывает писатель и сам подает пример. Не всякий найдет в себе мужество признать, что в начале «культурной революции» он «не поднимался на трибуну и не обличал других только потому, что не было такой возможности, а была бы — счел за великое везение», сознаться, что и он на время поддался демагогии и мечтал переделать себя по образу и подобию хунвэйбинов.
В своих «Думах» старый писатель говорит о вещах, важных для родной страны, важных и для всех нас. Каждая его строчка продиктована заботой о будущем своего народа, который является частью человечества, проникнута мыслями о благе Китая. «Земля моя, земля моей родины! Я навеки с тобой, под солнцем и под дождем, я взращен тобой, как цветущие деревья и зеленеющие всходы!»
Советский читатель уже почти сорок лет знаком с творчеством Ба Цзиня, у нас вышло собрание его сочинений в двух томах и много отдельных изданий на языках наших народов. Хочется верить, что нынешняя встреча с произведениями этого старейшего и глубоко современного китайского писателя — с уже известными у нас и с переведенными впервые — расширит представление о художественном облике и творческом пути председателя Союза китайских писателей, замечательного мастера слова, патриота и интернационалиста Ба Цзиня.
В. Сорокин
Прошло полчаса после сигнала тревоги; было тихо, темно, слышался лишь неясный гул самолетов.
Посидев на каменных ступеньках у входа в банк, он поднялся и посмотрел вверх. На фоне грязно-серого, словно полинявшего неба вырисовывался черный силуэт высокого здания, расположенного напротив. Больше он ничего не увидел. Да и что можно было сейчас увидеть или услышать? Он стоял просто так, чтобы скоротать время. А оно, как нарочно, будто остановилось. Ночь выдалась морозная, и он дрожал в своем легком ватном халате. «Не могу больше!» — Он тяжело вздохнул, опустив голову. И вдруг услышал голос: «Но что делать, хватит ли у тебя мужества, ты ведь всегда был мягким». Он испуганно огляделся и тут понял, что слова эти произнес он сам. «Хватит! — уже гневно продолжал он. — Неужели мне всю жизнь суждено быть добрым?»
Он снова огляделся кругом: рядом по-прежнему ни души. Вдалеке блеснул свет карманного фонарика — будто близкий друг подмигнул. На сердце словно посветлело, но луч исчез, и снова воцарился мрак. Он потер окоченевшие на морозе руки, сделал несколько шагов. Вдруг ему почудилось, что промелькнула какая-то тень, он с опаской обернулся. Никого вокруг, все та же непроглядная тьма. Он сам не знал, чего искали его глаза. Снова блеснул свет фонарика, теперь уже ближе. Обладателем его оказался человек самый что ни на есть обыкновенный, таких нередко можно встретить на улице. Лица прохожего он не сумел разглядеть, но продолжал смотреть ему вслед, в темноту. Вдруг он остановился. Гул самолетов давно смолк. Он напряг слух. «Может быть, самолетов вообще не было, и мне просто почудилось? — произнес он в голос. — В таком случае я могу возвратиться домой». Решение созрело мгновенно, и ноги сами понесли его в сторону дома. Вскоре он был уже на другой улице, но продолжал идти по-прежнему медленно. Его мысли словно блуждали в тумане.
— За весь день продал всего пять лепешек да две булочки! Вот и торгуй тут!
Он обернулся и увидел за углом людей, сидевших на корточках.
— А я вообще ничего не продал, — отозвался чей-то молодой звонкий голос. — Нынче не то, что раньше. В некоторые бомбоубежища нас вовсе не пускают. Чуть ли не весь город утром обегал.
— Опять Чэнду бомбили? Что-то долго не дают отбоя, — произнес первый, пропустив мимо ушей слова второго. Говорил он раздумчиво, словно сам с собой.
— Вчера отбой дали в третью стражу[3], сегодня, глядишь, еще позже…
Этот такой обычный разговор двух торговцев причинил ему невыразимую боль. Вчера… в третью стражу… Эти незнакомые люди словно нарочно напоминают ему о вчерашнем.
Вчера вечером в это время… Что же случилось вчера? После отбоя он вместе со всеми вышел из убежища и направился домой. Он был не один, рядом шли мать, жена и тринадцатилетний сынишка. Они шутили, смеялись. Так по крайней мере ему казалось. «Что же случилось потом?» — стал он припоминать.
Дома, когда сын лег спать, он спросил жену о письме, которое принес во время ужина какой-то человек. Она рассердилась. Он тоже вспылил и наговорил грубостей. Ему очень хотелось ей уступить, но гордость мешала. И все кончилось ссорой. Ссора продолжалась недолго, минут пятнадцать. Жена выскочила из дому, а он, возмущенный, ждал ее возвращения, стараясь оставаться равнодушным. Но вдруг встревожился и побежал ее искать. Прошел несколько улиц и не встретил ни одной женщины. Даже в центре города было пустынно, магазины закрыты, лишь в нескольких закусочных горел свет — видно, посетители засиделись. Где ее искать? Ночи не хватит, чтобы обойти этот огромный город, расположенный на горе. Ведь неизвестно, по какой улице она может пройти…
«Что же делать?» — без конца повторял он и сейчас задавал себе тот же вопрос, хотя понимал, что это бессмысленно. Разве сегодня не принесли от нее письмо? Несколько коротких фраз, от них веет холодом. Она сообщала, что поселилась у подруги, и просила передать с подателем письма ее вещи. Он исполнил ее просьбу и отправил еще более короткое, более холодное письмо. Ни словом не обмолвился о том, как искал ее, не просил возвратиться. Мать стояла рядом, когда он писал, но ничего не сказала. Лишь за завтраком спросила, почему так случилось, нахмурилась, покачала головой. На долю этой пятидесятитрехлетней женщины, рано поседевшей, выпало немало жизненных невзгод, и здоровье ее пошатнулось. Она обожала сына, души не чаяла во внуке, но недолюбливала невестку и, когда та ушла, была даже рада, хотя страдала за сына. Сын ждал, что мать поможет ему советом. Произнеси она хоть слово, он тут же написал бы другое письмо, ласковое, теплое, и попросил бы жену вернуться. Ему так хотелось этого! Да, он готов был умолять жену вернуться, но написал несколько ничего не значащих фраз, и теперь их разделяла пропасть. Искать встречи с женой на службе ему не хотелось. Но он знал, что, если не пересилит себя и не напишет письма, помириться будет еще труднее. И вот уже второй день он снова и снова спрашивал себя, что делать, и не мог найти ответа.
Может быть, Сяосюань поможет? От этой мысли стало легче, но ненадолго. «Нет, бесполезно, — пронеслось в голове, — она не интересуется сынишкой, а Сяосюаню нет дела до нее. Они, видимо, не любят друг друга». И в самом деле, рано утром Сяосюань ушел в школу, не поинтересовавшись, где мать, будто знал о вчерашней ссоре. Он даже не спросил о ней, когда прощался с отцом.
«Что за семья! — в отчаянии закричал он. — Никому до меня нет дела! Каждый думает только о себе. Не хотят уступить друг другу». Это кричало его сердце, и только он один слышал этот крик. Но ему казалось, что он действительно кричит. Он быстро огляделся. Темно и тихо — торговцы, видимо, куда-то ушли.
«Что же я стою?» — произнес он громко. На этот раз он тоже думал только о себе. Он словно очнулся от сна и стал размышлять: «Я прятался во время тревоги, так? Да-да, прятался. Я замерз, иду домой. Вспоминаю о ссоре с Шушэн. Мечтаю разыскать ее и упросить вернуться домой. Но согласится ли она? К тому же я не знаю, где ее искать. Мать говорит, что Шушэн вернется, — пронеслось в голове. — Должна вернуться. Но мама равнодушна, ей это все равно. Да и откуда ей знать, вернется Шушэн или не вернется. Ей надо бы меня заставить пойти разыскивать жену. А где сейчас мама? Может быть, пошла к ней? И они вместе где-нибудь укрылись? О, тогда все разрешится просто. Я прихожу домой, а они разговаривают, обе улыбаются. Кстати, что я ей скажу? Что-нибудь ласковое, и разговор завяжется сам собой». При этой мысли лицо его озарилось улыбкой. От сердца отлегло. Он прибавил шагу и быстро дошел до перекрестка.
— Смотри, два красных фонаря! Скоро отбой! — нарушил вдруг тишину голос одного из торговцев, оказавшихся рядом. Их беседа не прерывалась, просто он не прислушивался, хотя недалеко отошел от них. Он поднял голову и взглянул на вышку на крыше банка, откуда давали сигналы тревоги и отбоя. Два фонаря висели на шесте, бросая красный свет. Вот-вот дадут отбой, надо прийти пораньше и встретить их у входа! Он снова бросил взгляд в сторону шеста и решительно направился к дому.
Улица постепенно оживлялась. Даже он, ничего не видевший, не мог этого не заметить. Темноту то и дело прорезали лучи карманных фонариков. На углу горел карбидный фонарь, там с лотка продавали маринованную курицу и толпился народ. Он машинально бросил взгляд в ту сторону и пошел дальше.
Вдруг стало светло: зажегся свет. Ребятишки захлопали в ладоши, радостно закричали. Его сердце тоже наполнилось чувством радости. «Ссора с женой — сон! Зловещий сон!» — успокаивал он себя, ускорив шаг.
Вот и его дом. Парадная дверь открыта. Тускло светит у входа лампочка. Сосед со второго этажа, управляющий какого-то магазина, разговаривает у двери со своей женой. Повар и служанка снуют взад-вперед.
— Наверняка опять бомбили Чэнду, — поздоровавшись, радостно, словно приятную новость, сообщил Фан.
Он через силу ответил и поспешил в дом. Миновал длинный узкий коридор, быстро поднялся на третий этаж и увидел, что дверь комнаты заперта. «Еще рано», — подумал он, утешая себя. Они не могли еще вернуться. Он постоял перед дверью. Кто-то поднимался наверх. Это были служащий господин Чжан и его жена, соседи. Чжан нес на руках спящего малыша и, приветливо улыбаясь, спросил:
— Ваша мать вернулась?
— Не знаю, я только что пришел.
Сосед не стал допытываться, и они с женой направились к себе. Жена соседа была в старом, выцветшем пальто, изрядно поношенном. Всегда добрая и приветливая, с правильными чертами бледного, худого лица, она в свои двадцать шесть лет выглядела довольно привлекательной, хотя на лбу уже обозначились морщины. Женщина поздоровалась с ним и, повернув ключ в замке, что-то тихо сказала мужу. Они вошли в комнату, прижавшись друг к другу. Он проводил их завистливым взглядом.
Затем посмотрел на лестницу и заволновался: «Почему они еще не вернулись?» Он забыл, что после отбоя мать всегда приходила позже других. Со здоровьем у нее было неважно, ходила она медленно и если по сигналу тревоги торопилась, то обратно шла не спеша. Возвратившись домой, садилась в плетеное кресло в его комнате и несколько минут отдыхала. Жена была рядом. А сейчас?
Он поспешил вниз, надеясь увидеть мать, а может быть, и жену, добежал до парадной двери, выглянул на улицу, но матери не увидел. Напротив закусочной он заметил двух женщин, они приближались к нему. Та, что повыше, в синем пальто, походила на его жену, пониже, в темном халате, напоминала мать. Наверняка они! Он заулыбался и пошел навстречу. Сердце его взволнованно билось. Но оказалось, что это мужчина и женщина. Старика он и принял за мать.
Он даже остановился. Надо же так ошибиться! Ведь ни малейшего сходства. Я слишком взволнован. Могу наговорить глупостей, как только увижу их. Нет, пожалуй, ничего не скажу. Не смогу. Я ни в чем не виноват. Я не должен молчать. Но от радости могу растеряться. А почему, собственно, я должен теряться? Я, кажется, действительно ничтожество! Мысли путались. Он был сам с собой не в ладу, но ничего не мог сделать. Кто-то окликнул его:
— Сюань!
Он поднял голову и увидел мать.
— Мама! — с изумлением и радостью воскликнул он, но радость тотчас исчезла: — Ты одна?.. — Он не осмелился спросить о жене.
— Все еще надеешься, что она вернется? — тихо спросила мать, с жалостью глядя на сына.
— Значит, не возвратилась?
— По-моему, так лучше, — сказала мать, с трудом скрывая презрение. — А то пойди поищи ее. — Но тут она увидела, какое печальное у него лицо, и уже мягче добавила: — Не беспокойся, придет она. Ссоры между мужем и женой — дело обычное. Идем домой.
Он последовал за матерью, шел не поднимая головы. Только у лестницы заметил, что мать несет тяжелый мешок, и взял его.
В этот вечер комната казалась особенно пустой и неуютной, а лампочка совсем тусклой. Было холодно, пахло углем и еще чем-то отвратительным, он едва не задохнулся, закашлялся и опустил мешок на круглый столик. Мать прошла к себе. Он стоял, тупо глядя на стену. Мысли разлетались как пух. Мать окликнула его, что-то сказала. Он не слышал. Она вошла к нему.
— Еще не лег? А ведь ты так устал сегодня! — Она подошла ближе.
— А… я не устал. — Он словно очнулся ото сна, рассеянно посмотрел на мать.
— Ложись спать! Утром-то на службу.
— Да, утром на службу, — словно эхо повторил он.
— Вот и ложись.
— Иди спать, мама. Я сейчас лягу.
Мать молча глядела на сына. Он не двигался с места. Даже не заметил, как она со вздохом ушла.
Он думал, думал… Но мысли сплелись в клубок, который никак нельзя было распутать. Голова будто свинцом налилась. В полном изнеможении он повалился на кровать и, не погасив света, не укрывшись, забылся тревожным сном.
Всю ночь его мучили кошмары.
Они с женой живут в тихом городке, живут безрадостно, часто ссорятся, буквально из-за каждого пустяка. Они любят друг друга, но не могут понять. Мать куда-то ушла, жена сегодня особенно раздражена. В сердцах толкнула столик, он перевернулся, на пол со звоном полетела разбитая посуда. Расплакался сынишка, забившись в угол. А он ничего не может толком сказать, ругается, ударяет себя кулаком по голове.
Вдруг раздается страшный грохот, будто пол уходит из-под ног. «Что случилось?» — кричит он, опомнившись. Жена стоит у двери, молчит. Сын уже не плачет. «Пойду узнаю». Он направляется к выходу. «Погоди. Пойдем вместе. Вместе лучше». Жена больше не сердится, она как-то сникла, подходит к нему, умоляюще смотрит. Он останавливается. Глядит с досадой на разбитую посуду, разбросанную на полу еду, ждет, когда жена объяснит наконец свой поступок. Она продолжает молчать. Один за другим доносятся два орудийных залпа, и снова тишина. Сын опять начинает плакать, вскрикивает жена. «Это враг! Мама!..» Он в страхе бросается к лестнице. «Сюань, ты куда?» — «Хочу найти мать». Не оглядываясь, он мчится вниз. Жена и сын за ним. «Не уходи! Умирать — так вместе!» — истерически кричит жена. «Я не могу бросить мать. Что будет с ней, если с нами что-то случится?»
Улица гудит. Люди бегут из города. Тащат детей, узлы, ведут стариков. Южный край неба весь черный от дыма. Рвутся бомбы. На каждом шагу подстерегает опасность. Но мысль о матери гонит из дома. Он сбегает с крыльца, намереваясь пройти через цветник.
«Куда же ты? Неужели оставишь нас? — Жена вцепилась ему в руку. — Возьми нас с собой». — «Я не убегу! Только хочу найти мать». — «Найти! — усмехается жена. — Она что, слепая или без ног? Сама отыщет дорогу!» — «Приведу мать, и все вместе уйдем. Собери пока вещи. Нельзя же уходить без всего». Он вырывает руку.
«Вон твоя мать!» — жена машет в сторону канавы. Действительно, мать стоит у дороги под вьюнками, бегущими вверх по дереву, бледная, растрепанная, на лбу запеклась кровь. Наверняка ищет его. Он громко зовет: «Мама!» Машет рукой, но не может протиснуться сквозь толпу: тут и капля не просочится. Каждый раз его отбрасывает назад. Вдруг кто-то хватает его за плечо. Жена! В руке у нее чемоданчик, рядом стоит сынишка.
«Пойдем, брось ее!» — говорит жена. «Как можно?!» — сердится он. «Тебе что, жизнь не дорога? Я не буду ждать тебя». Голос у нее злой, лицо каменное. «Пусти! Я не могу ее бросить!» — «Хорошо же! Спасай свою драгоценную мамочку! А мы с Сяосюанем пойдем своей дорогой. Только не вини потом в этом меня». В глазах жены недобрые огоньки. Ни разу он не видел ее такой. Даже вздрагивает. Она бросает на него презрительный взгляд и вместе с сыном уходит…
Она должна возвратиться. Нет, он должен ее догнать. Но она уже растворилась в толпе. Его швыряет из стороны в сторону, как на корабле во время качки. Голова горит, он вот-вот потеряет сознание, но продолжает работать локтями…
Он проснулся. Руки все еще были в движении…
Когда он открыл глаза, уже рассвело. В доме тихо, дверь в комнату матери открыта. Он успокоился, но сердце билось тревожно. Ночной кошмар вновь встал перед глазами. Ощущение усталости и головокружения не проходило. Он лежал неподвижно, бездумно, медленно переводя взгляд с предмета на предмет, не в силах разграничить сон и явь. Где он? Что с ним? Очень болит голова. С чем он борется? Никак не может понять — он в забытьи. Через мгновение он вскакивает с постели, испуганно озирается, ерошит волосы, в отчаянии восклицает: «Что делать?» Вспоминает события вчерашнего и позавчерашнего дня.
Я виноват. Надо было пойти к ней и все объяснить, попросить прощения. А я поднял шум, и она рассердилась. Зачем я написал это письмо? Почему не сказал ей всю правду? Почему не пошел к ней? Почему?.. Он тут же решил идти к жене.
Возвратилась мать, неся корзинку с овощами, удивилась:
— Уже половина десятого, почему ты не на работе?
Половина десятого? Он забыл, что надо на службу. Уже опоздал больше чем на полчаса.
— Ты еще не умывался? Что-то ты плохо выглядишь. Что-нибудь беспокоит? Возьми выходной. Напишешь записочку, я снесу.
Ему стало не по себе, и он растерянно произнес:
— Ничего, мама, все в порядке. Сейчас пойду. — Он взял тазик и вышел в коридор за водой.
Но как только вернулся, она снова заговорила:
— Хочешь умываться холодной водой? Сейчас же принеси теплую. Я оставила для тебя в котле. Или погоди, я сама. — Она хотела взять у него тазик.
— Я уже умылся, мама, — быстро проговорил он. — Холодная вода освежила голову.
Он бросил полотенце на стул и, оставив в тазике воду, без шапки выбежал из комнаты. Даже зубы забыл почистить, так спешил! Боялся разговора с матерью.
— Непутевый! Поссорился с женой — и голову потерял! — вслед ему крикнула мать. Но он не слышал.
День выдался не холодный и не жаркий, такие дни в этом городе редкость. Куда же идти? Разумеется, к ней. И он направился было к банку, где служила жена, но, пройдя несколько шагов, остановился. Нет, так нельзя, прежде нужно сходить к себе в управление. Прошел еще немного и остановился, подумав, что вычтут из зарплаты. Отпросишься на часок-другой, и то вычитают.
Когда он пришел к себе на службу, книгу учета прихода и ухода сотрудников, будь она проклята, уже убрали, и он молча поднялся на третий этаж. За три с половиной года это было его первое опоздание. Заведующий редакционно-издательским отделом, исполнявший обязанности управляющего, бросил на него удивленный взгляд, но Вэньсюань, занятый исключительно мыслями о жене, этого не заметил.
На его столе, как и накануне, лежала целая груда корректуры, и он занялся своей нудной, однообразной работой. Расплывчатые, еще пахнущие типографской краской иероглифы неизменно вызывали у него отвращение. Он машинально водил взглядом по строчкам, машинально двигал кисточкой, что-то писал. Ни разу не поднял головы. Большие старинные часы пробили десять… затем одиннадцать… двенадцать… Он не запомнил ни одного слова из корректуры, зато отчетливо слышал удары часов, особенно последний, двенадцатый — кончилась первая половина рабочего дня.
Он встал, ничего не соображая — другие уже успели покинуть свои рабочие места, — сложил недочитанные листы корректуры и рукопись, отодвинул в сторону. Прислонился к столу, уставился в окно, выходившее на улицу. Сквозь покрытые пылью стекла ничего не было видно, да он и не старался разглядеть, не мог даже сосредоточиться на одной какой-нибудь мысли, кроме мысли о ней. Он не слышал, когда прозвенел звонок, тем более не думал о том, чтобы спуститься поесть. Остальные о нем, казалось, забыли. Никто не позвал его. Впрочем, никому и в голову не могло прийти, что он остался наверху. Наконец он пришел в себя и спустился в столовую.
На столах в беспорядке стояла посуда. Некоторые еще обедали.
— Ты все время был наверху? — участливо осведомился один из сослуживцев.
Он пробормотал что-то в ответ и вдруг выбежал из столовой. Вслед ему понесся презрительный смешок. «Им наверняка все известно», — подумал он, мучительно краснея.
Есть ему не хотелось. «Только бы найти ее», — преследовала мысль. «А вдруг они пойдут за мной?» — он имел в виду сослуживцев. Он замедлил шаг, но назад не повернул. Интересно, как она встретит его, что скажет. «Она простит меня», — повторил он дважды и улыбнулся, будто увидел ее. Это придало ему смелости, и он не заметил, как оказался у банка.
Едва он свернул на оживленную улицу, где помещался банк, как сразу увидел ее. Она вышла из здания с мужчиной лет тридцати. Все в том же легком синем пальто, только причесана была по-иному: пышно завитые волосы не закрывали лба. Мужчина, видимо, был сослуживцем. Немного выше ее, с приятным лицом, гладкими волосами, без шляпы. Пальто, судя по покрою, было сшито в Калькутте и выглядело совсем новым.
Мужчина, улыбаясь, о чем-то с увлечением рассказывал, а она внимательно слушала. Пойти им навстречу он не посмел, сразу сник и хотел даже спрятаться, но они пересекли улицу и перешли на противоположную сторону. Он пошел следом за ними. Они шли не спеша, едва не касаясь друг друга, но, когда мужчина прижался к ней плечом, она отстранилась. Неожиданно он осмелел и почти нагнал их. Мужчина что-то сказал, она ответила звонким смехом. Этот смех, такой знакомый, больно отозвался в сердце. Он побледнел и остановился, тупо глядя ей в спину. Никогда еще жена не казалась ему такой привлекательной, и от этого он еще больше мучился. Вдруг кто-то ее заслонил, и он с сильно бьющимся сердцем и пылающим лицом бросился вперед, с трудом сдерживаясь, чтобы не схватить ее за руку, не окликнуть. Как раз в это время она со своим спутником вошла в недавно открывшееся кафе.
Он постоял у входа, не зная, на что решиться. Войти и заговорить с ней? Неудобно. Можно все испортить. Вернуться на работу и ждать, пока снова представится случай для разговора? Нет, надо сегодня поговорить, иначе он не успокоится. Но ведь он может ее скомпрометировать. И потом, неизвестно, захочет ли она с ним говорить и как поведет себя ее спутник. А если случится скандал? Ведь у него нет никаких прав на жену, официально они не женаты. Сначала он возражал против брачной церемонии, не подозревал, что именно из-за этого мать будет презирать невестку. Теперь он раскаивался, что был так недальновиден и лишил себя единственного оружия, которым мог бы сейчас воспользоваться. Подумав об этом, он поник головой и, удрученный, пошел к себе на работу. Всю дорогу перед глазами стояла жена и этот мужчина, в ушах звучал ее звонкий смех. Убитый горем, он по дороге чуть не попал под коляску рикши.
Двое сослуживцев читали газеты, когда он вошел, а третий, Пань, с издевкой спросил:
— Что случилось, старина Ван? Ты даже не обедал, и вид неважный…
«Наверняка все знает», — подумал Вэньсюань и через силу улыбнулся:
— Нет, ничего особенного. Живот немного побаливает.
— Болит живот — бери отгул на полдня и иди домой, лечись, — вмешался в разговор другой сослуживец, по имени Чжун, тучный мужчина лет пятидесяти, лысый, с обвислыми щеками, делавшими его лицо квадратным, и с огромным красным носом. Всегда приветливый, он легко сходился с людьми, любил выпить, поговорить. У него не было здесь ни семьи, ни родных. Все относились к нему с уважением, как к человеку, который умеет брать от жизни все.
— Не беспокойся, пройдет, — небрежно бросил Вэньсюань, собираясь подняться наверх.
— Посиди с нами, чего спешить, еще есть время, — с улыбкой произнес Пань.
— Ты что-то похудел. Мало отдыхаешь. Работа не стоит того, чтобы изводить на нее здоровье, — сказал Чжун, бросив на него заботливый взгляд.
Вэньсюань сел на скамейку и невольно вздохнул.
— Случилось что-нибудь? — Чжун похлопал его по плечу. — Вам, молодым, надо смотреть на жизнь проще, не принимать все близко к сердцу. Радоваться жизни да здоровье беречь!
— На наши деньги даже жену не прокормишь, где уж тут думать о здоровье! — печально проговорил Вэньсюань.
— Понятно. С женой поссорился! — сообразил Чжун.
— Нет-нет, — поспешил возразить Вэньсюань, но выражение его лица говорило о другом.
— Да ты не стесняйся, дружище, — улыбнулся Чжун, — ссоры в семье — дело обычное. Поругались — уступи! Ты уступишь ей, она — тебе. Стоит ли из-за этого убиваться!
— Я с тобой не согласен. Уступишь раз — и будешь всю жизнь у жены под каблуком! — улыбнулся Пань. — Мужчина не должен уступать. Что может сделать женщина? Нас им не одолеть! Пошуметь да поплакать. Против мужчины она бессильна.
— Хватит тебе, — смеясь, махнул рукой Чжун. — Ведь всем известно, что ты боишься женщин! Здесь посторонних нет!
Пань покраснел и отвернулся. Вэньсюань взглянул на него, видно, хотел что-то сказать, но раздумал и еще плотнее сжал губы.
— Знаешь, дружище, пословицу: «Советы слушай вполуха»? Сейчас и без того нелегко, стоит ли еще ссориться? Женщина слабее мужчины и, когда ей невмоготу, ворчит. Она ведь тоже человек. Пусть поворчит, не обращай внимания, и все обойдется. Лучшее средство против женщины — молчание.
— Старина Чжун знает по собственному опыту! — громко засмеялся Пань.
Ван Вэньсюань оживился, неожиданно поднялся, сказал сам себе: пойду поищу ее. И вышел.
— Куда ты? — спросил Пань.
— Сейчас вернусь. — Он выбежал, даже не оглянувшись.
— Что это с ним? — удивился Пань.
Чжун покачал головой и тихонько вздохнул.
Когда он подошел к банку, перерыв еще не кончился и парадная дверь была закрыта, а через боковую он не решался войти. Что, если она еще не возвратилась? Или не захочет его видеть? Или холодно взглянет и не скажет ласкового слова? Сможет ли она его простить, понять его страдания, выслушать? Сможет ли он ее разжалобить, уговорить вернуться? Чем больше он думал, тем сильнее сомневался. Постоял несколько минут у двери и, понурившись, побрел назад.
Вдруг он услышал стук каблучков и поднял голову. Она шла навстречу, изумленно глядя на него. Остановилась, открыла рот, но ничего не сказала. Затем отвернулась и пошла дальше.
— Шушэн! — собрав все свое мужество, позвал он, слыша биение собственного сердца.
Она оглянулась. Он снова ее окликнул дрожащим голосом. Она подошла.
— В чем дело? — спросила отчужденно, бросив на него холодный взгляд.
— Ты можешь уделить мне минут пятнадцать? Нужно поговорить, — тихо попросил он.
— Мне пора на службу, — как ни в чем не бывало ответила она.
— У меня важное дело. — Он покраснел, словно провинившийся ребенок.
Она смягчилась, помедлила секунду и тихо сказала:
— Приходи сюда к пяти часам.
— Хорошо, — проговорил он со слезами благодарности и смотрел ей вслед, пока она не скрылась в дверях.
Снова в его душе шевельнулось сомнение. Всего день, как расстались, а совсем чужие. Хоть бы кто-нибудь рассеял сомнения! Голова была тяжелой, как свинцовая. Его толкнули, и он чуть не упал на тротуар. Это его отрезвило. Он охнул и быстро выпрямился. По улицам сновали люди, мчались машины, коляски рикш, поднимая столбы пыли. «И мне пора на службу», — подумал он и быстро зашагал.
Всю дорогу он думал об одном и, дойдя до конторы, пришел к окончательному выводу: «Во всем виноват я. Надо было попросить у нее прощения».
Он поднялся к себе. Начальника не было на месте. Заведующий корректорской У и секретарь Ли курили, о чем-то разговаривали и посмеивались, бросая на него косые взгляды. Наверняка обо мне говорят! Почувствовал, как пылает лицо, и спрятался за грудой корректуры, не смея поднять глаз.
Он читал перевод романа известного писателя, который напоминал скорее буддийские сутры, столько встречалось в нем непонятных слов, поэтому вникнуть в смысл было невозможно. Он сверял механически.
Сослуживцы громко смеялись, а голова Вэньсюаня опускалась все ниже. И он все сильнее ощущал привычный тошнотворный запах типографской краски. Но приходилось терпеть.
Пришел начальник, в очень дурном настроении, сел за стол, и начался разнос. Один сослуживец подошел к нему и заговорил о прибавке зарплаты в связи с тем, что заработка не хватает на жизнь, особенно мелким служащим.
— Ищите другое место! — холодно бросил заведующий.
«Лучше не платить совсем! — подумал про себя Вэньсюань. — Сам получаешь баснословные прибыли, а нам — хоть помирай. Если бы не твоя жадность, разве поссорились бы мы с Шушэн?» От этих мыслей замирало сердце — как бы начальник о них не догадался.
С огромным трудом Вэньсюань дождался пяти часов, не посмев уйти раньше, и поднялся, только услышав звонок. Заперев корректуру в столе, он поспешил вниз. Даже не слышал, как его окликнул Чжун, жаждавший поговорить.
Парадная дверь в банке уже была закрыта, и он вошел в боковую. Шушэн как раз собиралась уходить. Она улыбнулась и кивнула. Он воспрянул духом. Все окружающее вдруг ожило, словно с наступлением весны.
— Пойдем в «Международное», — тихо предложила она.
— Хорошо, — взволнованно-проговорил он, ему и в голову не пришло, что это то самое кафе, где она была несколько часов с другим. На душе стало легко, словно он сбросил тяжесть последних двух дней. Она шла поодаль с правой стороны и все время молчала, лишь кашлянула несколько раз.
— Ты нездорова? — заботливо спросил он, прервав тягостное молчание. Но вид ее не внушал опасений.
— Нет, ничего, — коротко бросила она, покачав головой, и снова сжала губы.
Он приуныл и не произнес больше ни слова. Вот и кафе. Он никогда здесь не был. И зал поразил его красотой своего убранства. До чего же хороши небесно-голубые шторы на окнах, так и ласкают глаз. И все новое. Посетителей собралось много, но было не особенно шумно. Они прошли к единственному свободному столику у окна.
— Я здесь впервые, — сказал он, лишь бы не молчать.
Она улыбнулась и с жалостью на него посмотрела.
— Ну разве можно с твоей зарплатой часто бывать в кафе? Лет девять назад — дело другое. А за последние годы все переменилось, — сказала она и тихо вздохнула. Возможно, она хотела что-то добавить, но подошел официант. Она попросила две чашки кофе.
— Трудно представить, как будет дальше. Когда мы жили в Шанхае, такое нам и не снилось. В ту пору мы были мечтателями, думали об образовании, об институтах, которые стали бы нам родным домом… — Он улыбнулся словно во сне, но вдруг нахмурился. — Самое удивительное, что изменилась не только жизнь, но и чувства, и трудно сказать, в лучшую или худшую сторону, — закончил он несколько вызывающе.
Официант принес две чашки кофе. Он положил ей в чашку сахар, чем заслужил ласковый взгляд.
— Все прошлое кажется сном. У нас были идеи, хватало мужества трудиться во имя этих идей. Сейчас… в самом деле, почему сейчас мы не можем жить, как прежде? — произнесла она раздумчиво. Похоже, это было сказано от чистого сердца.
Растроганный до глубины души, Вэньсюань почувствовал, что пропасть между ними уменьшилась, и осмелел. Однако голос его все еще дрожал, когда он спросил:
— Ты вернешься сегодня вместе со мной, не правда ли?
Она не сразу ответила и внимательно на него посмотрела. В ее взгляде он прочел изумление, смешанное с радостью. Он видел, как засветились ее глаза, но тут же погасли. Она взглянула в окно, потом на него и вздохнула:
— Тебе не надоела такая жизнь? — Ее глаза покраснели.
— Я сам во всем виноват, — произнес он, опустив голову. — Характер у меня испортился.
— Ты не виноват, — перебила она, — сейчас у всех скверный характер. И у меня тоже.
— Мне кажется, теперь у нас все будет хорошо. — Он совсем осмелел.
— Будущее как-то не ясно. Какой смысл так жить? Я, изучавшая педагогику, работаю мелкой служащей в банке. Смешно и грустно!
— А я что? С утра до вечера сверяю статьи, в которых ничего не понимаю. Не стоит об этом говорить, Шушэн. Пойдем домой, и я никогда больше не буду с тобой ссориться, — молил он ее, потеряв над собой контроль.
— Успокойся, на нас смотрят, — сказала она, наклонившись к нему. Затем стала маленькими глотками пить кофе.
Ее слова подействовали отрезвляюще, как если бы его окатили ушатом холодной воды. Весь пыл его сразу прошел. Он принялся за кофе, который показался ему особенно горьким. «Вот и хорошо! Чем горше, тем лучше!» — подумал он, допив чашку.
— Не переживай! Я ведь не сказала, что не хочу вернуться к тебе.
Но подумай, что ждет меня у вас. Твоя мать меня не любит, это невыносимо. Тебе будет трудно. Жизнь дорогая, зачем лишний рот. Пойми, расставшись вот так, мы еще можем остаться друзьями… — Она говорила спокойно, но в голосе слышалось страдание.
— А сын… — начал он.
— Сыну с бабушкой хорошо, она его любит, да и ты заботишься, вы замените ему меня. Все равно он со мной бывает редко, зачем ему такая мать, он уже не маленький. — Она отчетливо произносила каждое слово.
— Но ты мне нужна, — умолял он.
— А ты своей матери еще нужней. Ведь ее не прогонишь. И пока мать с тобой, я не вернусь, — решительно заявила она.
— Что же мне делать? Лучше вовсе не жить! — печально произнес он, обхватив руками голову.
— Идем, тебе надо еще успеть пообедать, — сказала она и позвала официанта. Расплатившись, она поднялась первой, отодвинула стул и направилась к выходу. Он молча пошел за ней, даже не подумав о том, что платить следовало бы ему.
С наступлением сумерек стало холоднее, и он поежился.
— До свидания, — мягко сказала она, собираясь уйти.
— Нет! — вскрикнул он и задал наконец вопрос, который мучил его весь день: — Скажи откровенно, есть между нами третий? Я имею в виду не мать.
Вопрос ее не задел, она даже не рассердилась, только улыбнулась невесело, понимая, что его тревожит:
— Третий есть, но не беспокойся. Я ведь не девушка, мне тридцать четыре, и я знаю, как постоять за себя. — Кивнув на прощание, она решительно зашагала по тротуару.
Он машинально глядел ей вслед, а перед глазами стояла она и тот мужчина в красивом пальто.
Какая досада! Говорил, говорил — и все впустую. Даже не узнал правды. Как же быть? Снова все вокруг заволокло черной пеленой. И тут он услышал собственный голос: «Домой!» И пошел, ко всему безразличный.
Домой? А есть ли у тебя дом? Эта мысль всю дорогу не давала покоя…
В их районе выключили свет, и входная дверь зияла черной пастью. Не нашлось ни одной доброй души, которая зажгла бы керосиновую лампу. Он ощупью пробрался по коридору, свернул на лестницу и поднялся на третий этаж. Дверь его комнаты была приоткрыта, и оттуда падала полоска света.
Мать как раз обедала, когда он вошел.
— А, это ты? — сказала она обрадованно. — Садись быстрее! Я заждалась и решила одна пообедать.
— Ходил тут по одному делу, — нехотя ответил он и сел к столу.
Мать поставила перед ним еду и улыбнулась.
— Ешь! Я взяла у Фана фунт мяса и поджарила, как ты любишь. Только что вынула — еще горячее. Ешь, ешь.
Он безучастно слушал ласковую воркотню матери. Ему было не до еды, хотелось поскорее добраться до кровати и выплакаться. Но он сидел, низко опустив голову, и односложно отвечал, поддевая палочками кусочки мяса. Он всегда был послушным сыном. Мать сразу заметила, что ему не по себе.
— Нездоровится?
— Нет, все хорошо. — Он опустил голову.
Мать с тревогой смотрела на него: может, что-нибудь скажет.
— Еда не остыла? — не вытерпела она.
— Нет.
Ей стало горько: весь день ждала его, а он и не взглянет на нее. Эта женщина наверняка его околдовала. Сын между тем положил палочки для еды и поднялся.
— Сыт? — едва сдерживая гнев, мягко спросила она.
— Да, — ответил он и стал убирать со стола.
— Ты где-нибудь поел? — не унималась мать.
— Мы только что с Шушэн выпили по чашке кофе, — признался он и сразу понял, что совершил оплошность.
Опять она! Мать приготовила еду, ждала его! А он, непутевый, разыскал эту женщину и пошел с ней пить кофе. Склонил голову перед бесстыдницей. Это уж слишком!
— Ты нашел ее?.. И ей не стыдно смотреть тебе в глаза?
— Я хотел ее вернуть, — вымолвил он едва слышно.
— И она придет? — холодно бросила мать-.
— Пока нет, но со временем она изменит свое решение. — У него не хватило мужества сказать правду.
— Ты потерял рассудок! Надо дать объявление в газету о разводе! Разбитую чашку не склеишь. Я в восемнадцать лет вышла замуж за твоего отца, прожила с ним больше тридцати лет и никогда не видела такой женщины. — Она говорила это вся красная от гнева, хотя знала, что сын все равно не послушает ее. Он просто не может забыть эту женщину. Тут мать бессильна. Она не в состоянии изгнать из его сердца любовь. Он до сих пор с трепетом произносит имя Шушэн.
— По-моему, у нее свои заботы, только она не сказала мне о них. — Вэньсюань, казалось, не слышал слов матери, он думал о своем.
— Какие еще там заботы?! Она тебя бросила, водит знакомства с другими мужчинами, пишет любовные письма, а ты защищаешь ее.
— Может, то письмо было не любовное, — проговорил он.
— Не любовное? А почему она не показала тебе его? Почему рассердилась и убежала… — Мать в упор посмотрела на сына.
— Мама! — умоляюще начал он и осекся. В глазах его стояли слезы.
Матери стало жаль его, и она уже мягче сказала:
— Говори!
Она вспомнила, как сын, совсем еще маленький, пришел жаловаться, что его обидели.
— Мам, ты просто не знаешь Шушэн, она вовсе не сбежала, а ушла на несколько дней к своим друзьям.
— Я не знаю ее? — холодно засмеялась мать. — Да я знаю ее лучше, чем ты. Она не способна вместе с тобой терпеть трудности, я давно в этом убедилась, и ты должен это понять. Только мать тебя не оставит ни в трудностях, ни в горе. Это она говорит, что я не знаю ее?
Мать снова начинала сердиться, и он решил солгать:
— Нет, она не говорила.
Мать вздохнула.
— Ладно, иди отдыхай, я приготовлю постель. Ты ведь порядком устал.
— Ничего, не беспокойся!
Он едва держался на ногах, но помог матери вымыть посуду и убрать со стола. Мать поставила свечу на стол и сказала:
— Я немного поштопаю, а ты ложись. — Она принесла из соседней комнаты пальто внука и села к столу. Работала она в очках, низко склонившись над шитьем. Наверное, пламя свечи все слабело — мать все ниже склоняла голову.
Он собрался было лечь, но раздумал, подошел к столу и молча стоял. Только сейчас он заметил, как состарилась мать. Она была вся седая, будто голову ей посыпали солью.
— И Сяосюаня жалко, третью зиму ходит в одном пальтишке. Оно, правда, еще неплохое, но на будущий год будет уже мало. Надо новое сделать. Но отец его до того беден, что на учение сына и то не хватает… свечи никудышные стали. Стоят дорого, а горят плохо, глаза можно испортить. Я ни на что не гожусь. На несколько стежков потратила столько времени. И родной матери Сяосюань не нужен, таким уж он несчастливым родился, — бормотала старуха, не подозревая, что сын стоит рядом.
— Мама, не работай по вечерам, побереги себя!
— Сейчас кончу, несколько стежков осталось. — Она подняла голову, взглянула на него и улыбнулась. — Когда же этим заниматься? Днем нужно продукты купить, еду приготовить. Да и зачем мне глаза, если не шить? — Она вдела нитку в иголку, и рука ее задвигалась по старенькому пальто. — Это мать Сяосюаня нежная, как цветок, боится ручки испортить, ей бы все наряжаться, даже о собственном сыне не думает. Все хвалится, что институт кончила, высшее образование у нее, в банке служит! А на расходы медяка в дом ни разу не принесла!
— Разве за обучение Сяосюаня не она платит? В этом семестре истрачено около тридцати тысяч юаней, — вступился он за жену.
— Так ведь она сама этого хочет. Ей, видите ли, непременно нужно, чтобы ее сын учился с детьми аристократов. Они все богатые, а он бедняк, где ему с ними тягаться? Он часто мне жалуется.
Он больше не в силах был слушать мать, до того устал. Но лечь тоже не мог, и делать ничего не хотелось. В комнате холодно и мрачно. На сердце — пусто. Ему хотелось еще больше страдать, испытать боль, кричать, плакать, только не сидеть здесь, рядом с матерью! Он направился к двери.
— Сюань, Сюань, — неслось ему вслед, но он не откликнулся и сбежал с лестницы. В темноте ушиб голову, но не почувствовал боли. Он думал об одном: «Я виноват перед всеми! И должен быть наказан!»
У лотка, где продавали лапшу и фрукты, мигали, как звезды, карбидные фонари. Он зябко повел плечами и размашисто зашагал куда глаза глядят.
Он бесцельно бродил по улицам и едва не попал под мчавшуюся коляску рикши. Он не слышал, как рикша выругался, он вообще ничего не замечал. Вдруг в глаза ему бросилось море огней — улица напротив была залита ярким электрическим светом. Он пошел туда и словно попал в другой мир.
Внезапно кто-то окликнул его. Он испуганно оглянулся и обнаружил, что стоит перед закусочной; из-за столика у окна поднялся мужчина средних лет в европейском костюме и сказал:
— Вот кстати! Садись, выпьем по рюмочке.
Вэньсюань сразу узнал его, они вместе учились в средней школе. Уже с полгода не виделись. Мужчина сильно постарел. В другое время Вэньсюань перекинулся бы с ним несколькими словами и прошел мимо. Но сейчас решил посидеть с бывшим однокашником.
— Принесите-ка нам чего-нибудь покрепче! — крикнул тот.
Им принесли по чашке ароматного вина.
— Мне еще! — хлопнул по столу мужчина, залпом выпив вино.
— Помнится, Боцин, ты раньше не пил! — сказал Вэньсюань.
— Я и сейчас не пью, просто зашел поесть, человек не может жить без еды. — Он покачал головой. — Валяй пей!
Вэньсюань отпил глоток и поставил чашку. Горячая жидкость обожгла горло.
— До дна, до дна! Так не пойдет! — замахал руками Боцин.
— Я допью, — ответил Вэньсюань и осушил чашку. Сердце учащенно забилось, лицо запылало.
— Еще одну! — стукнул по столу бывший однокашник и поставил перед Вэньсюанем сыр и земляные орехи.
— Ешь!
— Пить я больше не могу, — поспешно сказал Вэньсюань.
— Что ты, дружище! Не бойся! Ну напьешься — не велика беда! Поверь, пьяному лучше, чем трезвому.
Им опять принесли вина.
— Но нельзя же всегда быть пьяным, — грустно улыбнулся Вэньсюань, вглядываясь в лицо собеседника: этот тридцатилетний мужчина выглядел лет на десять старше, лоб избороздили морщины, щеки ввалились, глаза утратили блеск. На душе у Вэньсюаня стало еще тяжелее, и он добавил: — В минуты отрезвления бывает еще горше.
Боцин не ответил, тупо глядя на Вэньсюаня, он отпил еще глоток, потом еще.
— До чего же мне тошно! — сказал он будто самому себе.
— Зачем же напиваться до такого состояния? Не лучше ли уйти? Я провожу тебя!
— Ну а что делать, если не пить? Самое страшное, что может случиться, — болезнь или смерть. Я этого не боюсь. Умру, и хорошо, — говорил он со страдальческим выражением. — Я человек конченый, меня не спасти.
— Ничего ты не понимаешь, мне хуже, чем тебе! Но я ведь терплю. А ты что, не можешь?
Измученный вид однокашника заставил Вэньсюаня страдать еще больше. Он едва не расплакался и решил сменить тему:
— Как жена? Все еще в деревне? — Ему вспомнилась женщина с детским личиком. Боцин женился год назад, свадьбу справили в ресторане. На этой простой свадебной церемонии были и они с Шушэн. Позже гостили у них в деревне. Даже Шушэн покорила непосредственность молодой женщины, ее милый смех. Подумав о Шушэн, он вспомнил о жене приятеля.
— Ее уже нет, — тихо сказал Боцин, глядя в сторону.
— Умерла? Тяжело болела? — испуганно проговорил Вэньсюань. Известие это его больно ранило.
— Ничем она не болела, — холодно ответил Боцин, и лицо его исказило страдание.
— В таком случае она… — Вэньсюань замолчал: страшно было произнести «покончила с собой», «трагически погибла».
Молчал и Боцин. Молчание становилось тягостным. Никто из посетителей не веселился: одни жаловались на свою жизнь, другие спорили. В углу сидел человек средних лет, заливая вином тоску. Вдруг он поднялся, расплатился и вышел. Хозяин сказал, что это завсегдатай, бывает здесь каждый вечер, говорить не любит, пьет в меру, закусывает только сыром. Приходит и уходит в одно и то же время. Никто не знает, кто он и чем занимается.
Ван Вэньсюань вздохнул:
— Везде страдания!
Боцин печально посмотрел на друга, в глазах его стояли слезы.
— Сегодня неделя, как ее не стало. — Он помолчал. — Дней десять назад все было в порядке. Приближался срок родов, и я проводил ее в больницу, но врач сказал, что родит она не раньше чем через полмесяца. Я не мог оставаться в деревне. С начальником у меня не очень хорошие отношения, и отпуска он мне не дал. Вернулся я в город, а на третий день все случилось. Соседки проводили ее в больницу, врач сказал, что роды будут благополучные. В полночь она действительно родила и хорошо себя чувствовала, но молодая акушерка-практикантка, отрезая пуповину, допустила оплошность, и началось кровотечение. Жена все время звала меня, так и умерла… Говорят, она так жалобно кричала, что слышно было даже на другом этаже. Ей хотелось перед смертью увидеть меня, высказать все свои обиды. Когда мне сообщили о несчастье по телефону, я тотчас помчался в деревню, но она была уже холодной, живот так вздулся, что страшно было смотреть, с трудом закрыли гроб. Ребенок прокричал два дня и тоже умер. Теперь я один. Вернувшись после похорон, я взял долгосрочный отпуск. Все валится из рук, слышу только, как она зовет меня. Где бы я ни был, дома ли, на улице ли, меня повсюду преследует ее голос. Слышишь: «Боцин! Боцин!» — Он сжал виски. — Да, это ее голос, в нем столько печали!.. Единственное мое спасение — вино. Напьюсь, и тогда не слышу ее голоса. Да, живым нелегко. — Он закрыл лицо руками, всхлипнул несколько раз и замолчал, будто уснул.
Услышанное огромной рукой сдавило Вэньсюаню сердце, наполнило все его существо горечью. Мороз подирал по коже, он не мог с собой совладать.
— Не нужно так падать духом, — сказал он затем лишь, чтобы сбросить давившую его тяжесть. — У тебя ученая степень, ты не забыл своих планов? Садись и пиши!
— Я распродал все книги, жить как-нибудь нужно, а творческая работа не для меня. — Лицо Боцина было мокро от слез, глаза лихорадочно блестели. — Скажи, что мне делать? Еще раз жениться, ждать ребенка, чтобы он снова погиб? Нет, я не могу! Уж лучше загубить себя. Этот мир не для нас, для нас — только законы, а карьера и богатство для других.
— Нам и в самом деле остается лишь пить, — поддакнул Вэньсюань. Когда в плотине образуется брешь, туда устремляется вода. Его страдания достигли предела, нужно было забыться: — Вина! Подайте вина!
Ему принесли вина. Он смотрел на ароматную белую жидкость и думал: «Что за мир!» Отпил немного, проглотил через силу, снова обожгло горло.
— И пить-то не умею, — сказал он, словно оправдываясь. И тут же подумал: «Ни на что не способен, поэтому и терплю обиды от других». И как бы наперекор этому он допил оставшееся вино.
— У тебя лицо как у Гуаньгуна[4], ты совсем пьяный, да? — участливо спросил Боцин.
— Нет, нет, — через силу ответил Вэньсюань, чувствуя, как отяжелела голова. Лицо горело, ему казалось, что он плывет. Он пытался встать, но тут же рухнул на место.
— Ай-йя! Осторожнее! — сказал Боцин.
— Ничего! — ответил он, стараясь улыбнуться. На него словно разом обрушились все беды и горести. Голова кружилась. Ему казалось, что у Боцина не два, а множество глаз и все они вертятся у него перед носом. Он напряг зрение: перед ним по-прежнему печальное худое лицо Боцина, но вот снова завертелось множество глаз, даже лампочки заплясали в этом хороводе. Он собрал все силы и поднялся, опираясь о стол.
— Я пьян. — Он кивнул Боцину и, спотыкаясь, пошел из закусочной.
Воспоминания о доме, вспыхнувшие, будто луч света во мраке, немного отрезвили его: «Как мог я до такого дойти?» В темноте на него наскочил какой-то человек огромного роста и едва не сбил с ног. Вэньсюань не слышал, как тот выругался, и продолжал пошатываясь идти. Его то и дело рвало. «Хоть бы скорее добраться до постели, — мечтал он, — и уснуть». Однако ноги не слушались. Прохожие от него отворачивались, но ему было все безразлично. Решительно все. Он мог бы спокойно перешагнуть через мертвеца.
Как раз в это время из сверкающего огнями ресторана вышли, разговаривая, две женщины. Взгляд его случайно скользнул по их напудренным лицам. Он не успел отвернуться, как женщина постарше произнесла:
— Сюань!
Он не отозвался и зашагал в темноту, но вскоре вынужден был остановиться: снова начался приступ рвоты, задыхаясь, он прислонился к столбу. И тут раздался ласковый голос:
— Сюань!
Он обернулся. Слезы застилали глаза. Женщина стояла спиной к свету, но по фигуре он безошибочно узнал Шушэн.
— Что с тобой? — спросила она испуганно.
Он не отрываясь смотрел на нее. Так много надо было ей сказать, но он растерянно молчал.
— Ты болен? — участливо вопрошала Шушэн.
Он покачал головой, дышать стало легче, из глаз полились слезы благодарности.
— Ведь тебе плохо! Иди скорее домой, — сказала Шушэн.
— Я пьян, — проговорил он виновато.
— А зачем пил? Прежде такого с тобой не случалось. Тебе надо проспаться, а то и вправду заболеешь. — В голосе ее слышалось волнение.
— На душе пакостно. Встретил Боцина, он затащил меня в кабачок… Ладно, я пойду.
— Будь осторожен, а то еще упадешь. Пожалуй, я провожу тебя. — И она взяла его под руку.
— Проводишь? — спросил он дрожащим голосом, робко взглянув на нее.
— Ну да, провожу, чтобы ты еще где-нибудь не выпил, — улыбнулась она.
У него стало тепло и покойно на сердце.
— Нет, пить я больше не буду, — ответил он и, словно ребенок, послушно пошел рядом с ней.
У входной двери, этой зияющей пасти, он остановился.
— Здесь темно, не спеши. — Она не ушла, наоборот, прижалась к нему, чтобы поддержать.
— А ты? Ты не пойдешь со мной? — несмело спросил он.
— Я провожу тебя наверх, — тихо ответила она.
— Ты так добра ко мне, — проговорил он, ему хотелось обнять ее, хотелось плакать от радости. Он подавил волнение и стал подниматься по хорошо знакомым ступенькам.
— Осторожно! — без конца повторяла она, и, чтобы слышать это еще и еще, он шел очень медленно. Молча. Только раз что-то пробормотал в ответ.
Наконец они поднялись на третий этаж и увидели соседку, жену служащего, она со свечой в руке вышла из комнаты.
— A-а, это вы, госпожа Ван! — приветствовала она Шушэн. На ее добром лице было написано удивление.
Шушэн улыбнулась:
— Госпожа Чжан, вы вниз?
Госпожа Чжан ответила кивком головы, бросила взгляд на Вэньсюаня и участливо спросила:
— Господин Ван не здоров?
Тот молчал, лишь опустил голову.
— Нет, просто выпил лишнего, — ответила за него жена.
— Мой тоже напился. Иду купить ему апельсинов. Ведите господина Вана побыстрее домой, проспится, и все пройдет. — От улыбки на лице Чжан резче обозначились морщинки. Всякий раз при встрече с ней Шушэн думала: «Да, не пощадила ее жизнь».
Женщина не спеша пошла вниз. А они, пользуясь светом ее свечи, направились к своей двери.
Дверь оказалась незапертой. В комнате было по-прежнему мрачно, мать все еще чинила одежду. Сгорбленная, она выглядела такой старенькой и, казалось, не дышала. Свеча нагорела, но мать не сняла нагар — видимо, ни разу не поднялась с места, пока его не было дома.
— Сюань, куда ты ходил? Ничего не сказал мне. Опять искал эту женщину. Ты… я прошу тебя, выбрось ее из головы. Разве способны современные женщины терпеть лишения? — Мать говорила, продолжая работать, не поднимая головы: — Не переживай, Сюань. Не нужна она тебе. Кончится война, может быть, ты станешь жить лучше. Неужели не найдешь жены? — Она подняла наконец голову, но в полумраке ничего не увидела и, отложив иголку, потерла глаза.
Он нахмурился и крепко сжал руку жены. Боялся, что вспыхнет ссора. Но жена молчала. Тогда он не выдержал:
— Мама! — В голосе его звучали мольба и отчаяние.
— В чем дело? — удивленно спросила мать и тут увидела «эту женщину».
— Я проводила его. — Шушэн старалась говорить спокойно.
— Прекрасно! Ты просто молодец. Привел ее все же! — усмехнулась мать и снова принялась за работу.
Шушэн, презрительно улыбаясь, сказала:
— Он вовсе не звал меня, где-то напился, его рвало, я увидела и привела домой. Он едва стоит на ногах, — говорила Шушэн, зная, что причиняет свекрови боль.
— Сюань, как же так? Тайком убежал из дому, напился… — Мать бросила на стол одежду, которую чинила, подошла к сыну, внимательно на него посмотрела: — Ты же не пьешь! Как тебя угораздило! Забыл, что отец твой погиб от вина! Я с детства не давала тебе ни глоточка! Как же ты посмел? — С матерью началась истерика.
— Ему плохо, пусть проспится! — вмешалась Шушэн.
— Не с тобой разговариваю! — сердито крикнула свекровь.
Шушэн зло усмехнулась.
— Ну, скажи матери, где ты напился, — тихим голосом уговаривала его женщина, словно маленького.
Он устало опустил голову.
— Говори же, что у тебя на сердце? Не молчи! — тормошила его мать. — Скажи все, я не буду тебя упрекать!
— Плохо мне, мама! Думал, напьюсь, станет легче, — признался он.
— Когда же ты встретил ее? — не отставала мать, словно забыв о страданиях сына.
— Пусть он ляжет, — не выдержала Шушэн.
Но мать не унималась, продолжая выспрашивать.
— Я… я… — с трудом произнес он, и его вырвало.
— Сядь, сядь, — растерялась мать, подставила скамеечку.
Он сел, и из глаз полились слезы.
— Ну что же это ты? — Шушэн от него не отходила.
— Ладно, проводи его в постель, — смягчилась мать, — а я присыплю пол золой.
Шушэн повела его к постели, раздела, укрыла одеялом и хотела уйти, но он крепко сжал ее руку.
— Спи, спи, — успокаивала она его.
— Это все из-за тебя… Не уходи… — умолял он.
Она ничего не ответила. Он уснул, не выпуская ее руки.
Она осталась. А он еще не знал, что мучивший его вопрос так просто разрешился.
Он проснулся, когда уже совсем рассвело. Жена сидела у письменного стола и приводила себя в порядок.
— Шушэн! — воскликнул он.
Она обернулась, лицо ее светилось улыбкой.
— Встаешь? — нежно проговорила она.
Он кивнул в ответ, потянулся:
— Встаю!
Она продолжала свой туалет. Колечки волос у нее на затылке казались ему необыкновенно красивыми.
Она возвратилась! Это не сон!
Прошло около двух недель. Все было спокойно. Они вовремя приходили с работы. Шушэн принесла чемодан от подруги и об уходе больше не думала. В тот вечер они пошли в кинотеатр «Готай», но фильм не досмотрели — началась тревога.
Мать часто уединялась в своей комнатушке, избегая невестки, но уже не смотрела на нее с презрением, не говорила колкостей. Они просто не разговаривали. В воскресенье приехал Сяосюань, а вечером последним автобусом снова уехал. Больше всех обрадовалась его приезду бабушка, сразу надела на него пальто, которое починила. Ради такого случая невестка сказала ей несколько слов, даже улыбнулась.
Погода стояла пасмурная, то и дело моросил дождь. Было скользко и грязно, и люди часто падали.
Однажды по дороге на службу Вэньсюань поскользнулся, упал и ушиб колено. Превозмогая боль, доковылял до работы. Было еще рано. Чжун сидел у стола, разглядывая в окно прохожих.
— Что с тобой? Упал? — спросил он Вэньсюаня, едва тот появился.
Вэньсюань кивнул и, расписавшись в журнале, направился к лестнице.
— Отпросись на день, здоровье надо беречь, — посоветовал сослуживец.
Вэньсюань ответил с печальной улыбкой:
— Ты же знаешь, какая у меня зарплата. Куда еще вычеты?!
— В такое время думаешь о вычетах? Ты жизни не щадишь ради компании! А знаешь, сколько нам здесь осталось работать?
— Ничего не поделаешь, раз мы едим хлеб этой компании, — устало отозвался Вэньсюань.
— Хлеб компании, говоришь? Только мы не из железа, — невесело улыбнулся Чжун.
— Какие-нибудь новости знаешь?
— Японцы захватили Гуйлинь и Лючжоу и продвигаются со страшной быстротой. Говорят, главный управляющий заявил, что, если враг войдет в Гуйчжоу, компания будет переведена в Ланьчжоу. Он уже послал в Ланьчжоу телеграмму с просьбой подобрать помещение. В этом случае всех нас выгонят вон!
— Неужели такое может произойти? — потемнело в глазах у Вэньсюаня. — Быть этого не может! Нет!
— Кто знает? От таких людей всего можно ждать. Взять, к примеру, нашу контору. Чуть что, сразу вычитают из зарплаты. Ты вот трудишься весь день, сил не щадишь — и все за гроши… — Появился управляющий Чжоу, и Чжун замолк. Потом тихо проговорил: — Что это его принесло в такую рань? Иди-ка к себе наверх.
Вэньсюань ушел. Начальник отдела, когда он проходил, поднял голову и окинул его взглядом. Вид у Вэньсюаня был жалкий. С замиранием сердца подошел он к своему рабочему месту, раскрыл рукописи, которым не было ни конца ни края, и, тщетно пытаясь сосредоточиться, подумал: «Невезучий я, бесталанный. Они не могут как следует написать даже вот этих иероглифов, а я их боюсь».
Нога нестерпимо ныла, и до обеда он так ничего и не сделал. Думал о доме, о том, что ему сказал Чжун. Последние дни он так страдал, что было не до газет. Захват Хубэя, падение Чанша, жестокие бои под Хэнъяном, округ переходит из рук в руки — он переживал от всего этого не больше, чем от жизненных тягот, которые буквально не давали ему вздохнуть. Когда же стали говорить, что положение дел меняется к лучшему день ото дня, ему и это было безразлично — ведь его личная жизнь становилась все хуже и хуже.
Прозвенел звонок на обед, он вырвался из круга этих мучительных мыслей, вздохнул. Какой-то сослуживец подошел к нему: «Распишись» — и положил перед ним лист бумаги. Вэньсюань испуганно поднял голову — оказывается, сослуживцы решили в день рождения управляющего Чжоу преподнести ему адрес. Против каждой фамилии значилась сумма в тысячу юаней. Сумма немалая. Вэньсюань заколебался было, но сослуживец презрительно хмыкнул, и Вэньсюань расписался. После этого он поднялся, ощущая, как ломит все тело, и, едва держась на ногах, спустился в столовую.
В столовой все возбужденно обсуждали падение Гуйлиня и Лючжоу и стремительное наступление противника. Вэньсюань ел, уткнувшись в тарелку, не принимая участия в разговоре, даже не прислушиваясь к нему. Его знобило, и он подумал, что снова начался приступ малярии. Когда он поднялся из-за стола, к нему подошел Чжун.
— Нездоровится? Ты плохо выглядишь. Пойди домой, отлежись.
Вэньсюань кивнул в знак благодарности и сказал:
— Будь добр, попроси для меня отпуск. Я действительно плохо себя чувствую.
Выйдя на улицу, Вэньсюань увидел рикшу у входа. Тот вопросительно посмотрел на него. Чжун, выглянув из дверей, посоветовал:
— Возьми рикшу!
— Ничего, потихоньку дойду, здесь недалеко. — Вэньсюань перешел дорогу и зашагал по противоположной стороне. Он едва плелся, втянув в плечи тяжелую, словно налитую свинцом голову. Его шатало. Нестерпимо ныло колено. Он то и дело останавливался, но, превозмогая боль, шел дальше. Прошел полпути и оказался у кафе «Международное». Где-то совсем рядом заговорила женщина, и он узнал голос жены. Посмотрел — и впрямь она. А с ней тот самый элегантно одетый молодой человек. Они что-то разглядывали в витрине кафе. Затем вошли внутрь. Шушэн и в голову не могло прийти, что муж находится всего в нескольких шагах от нее.
Он смотрел ей вслед. Какая она очаровательная! Пухленькая, полная сил, она выглядела совсем юной. Не то что он, изможденный, с усталой душой, неуверенной походкой. Они ровесники, а можно подумать, что принадлежат к разным поколениям. Сердце сжалось от боли. Сколько страданий причинил ему этот молодой человек. Наверняка он ей ближе, чем муж. Они прекрасная пара. Вэньсюанем все больше овладевала тревога. Он зашел было в кафе, но тут же вышел и остановился перед витриной… На торте между красными цветами из крема тоже кремом было по-английски написано: «С днем рождения!» И он вспомнил, что через полмесяца день рождения жены. Не этот ли торт они рассматривали? Может быть, молодой человек собирается ей прислать этот торт в день рождения? А он? Что подарит?
Невольно рука опустилась в карман. Он вытащил деньги, пересчитал все свое богатство. Там не было и тысячи двухсот юаней[5], тысячу из них он завтра отдаст на банкет. Он снова перевел взгляд на торт, рядом было написано: «Вес 4 фунта. Цена 1600 юаней». Он вздохнул. Даже фунт этого торта он не в состоянии купить. Какая досада! Он отошел от витрины и снова подумал: «А тот наверняка ей купит». Вэньсюань вошел в кафе, остановился у буфетной стойки, делая вид, что разглядывает выставленные сладости, а сам украдкой наблюдал за залом. Шушэн в этот момент поднесла к губам бокал и отпила глоток. Ревность сжала сердце. Но, опасаясь, как бы она его не заметила, он покинул кафе.
Сердце гулко стучало, голова горела, он боялся, что сейчас упадет на этой грязной скользкой дороге. Через силу добрел он до дому.
Мать в фартуке, засучив рукава, стирала белье.
— Ты обедал? — спросила заботливо.
— Да, — устало ответил он.
— Что-то рано сегодня. И вид у тебя неважный. — Мать вытерла руки о фартук. — Иди отдохни да постарайся уснуть. — Она проводила его до постели.
— Я здоров, мама, — сказал он и повалился на постель, даже не сняв туфель.
— Сними туфли, а то неудобно, — проговорила мать.
Он попытался сесть, но тут же со стоном снова упал.
— Лежи. Я сама все сделаю. — Мать сняла с него туфли и с болью в сердце смотрела, как он лежит, закрыв глаза. — Сейчас я укрою тебя… — Она взяла свернутое в ногах одеяло, накрыла сына.
Он открыл глаза, посмотрел на мать:
— Боюсь, как бы снова не началась малярия. — Лицо его стало белым как мел, губы и те побелели.
— Постарайся уснуть и ни о чем не думай. Погоди минутку, я хинин принесу.
Мать очень изменилась с тех пор, как они приехали в Сычуань. Стала совсем седой, лицо покрылось морщинами. Ей все приходилось делать самой: и стирать и готовить — натерпелась за эти годы. И все из-за него. Она так внимательна к нему, всегда рядом в трудную минуту. «Хорошая у меня мать», — думал он с благодарностью.
— Мама! — окликнул он ее и умолк, из глаз покатились слезы.
— Что случилось, сынок? — склонилась над ним мать.
— Какая ты хорошая… добрая…
— Спи, спи. Скажешь мне об этом, когда поправишься.
— Ничего страшного, мама. Я отпросился на полдня, всего на полдня. Завтра я должен быть на банкете в честь дня рождения управляющего Чжоу. Вместе с остальными сослуживцами.
— Ты отпросился всего на полдня? — забеспокоилась мать. — Это ведь мало. О вычетах не думай.
— Я должен завтра пойти, иначе меня станут презирать, подумают, что я жадный и не хочу вносить деньги.
— Жадный не жадный, что им за дело! Подумаешь, какая персона. Управляющий!
Выговорившись, мать спросила:
— Ты видел Шушэн?
— Только что, — сказал он, не подумав.
— И она не проводила тебя, не отпросилась, чтобы присмотреть за тобой? Таким куклам, как она, нечего бояться вычетов. — Сердце матери наполнилось гневом и ревностью. Она не думала о том, как сильно ранят ее слова сына.
Сын долго смотрел на мать, потом грустно улыбнулся и сказал будто самому себе:
— Она ангел. Я ее не стою.
Мать услышала только последнюю фразу, и ее снова захлестнул гнев.
— Ты не стоишь ее? Это она не стоит тебя. Работает в банке, а рядится, как кокотка… Кто знает, чем она там занимается.
Он ничего не ответил, только вздохнул.
Он пролежал в полузабытьи до семи часов. А когда проснулся, ощутил сильную слабость, рубашка намокла от пота, прилипла к спине. Сменить ее не было сил. Сильная боль во всем теле не давала пошевелиться. Он даже вскрикнул, когда попытался было подняться.
Подошла мать и спросила:
— Проснулся? Плохо тебе?
В тот вечер не давали электричества, и в желтоватом свете лампы лицо матери казалось еще более болезненным и старым, а сама она одинокой и дряхлой.
— Нет, — ответил он, открыв глаза и шаря взглядом по комнате. — Она не пришла?
— Ты о Шушэн? — презрительно бросила мать. — Уехала утром и еще не вернулась.
— Непременно вернется, — помолчав, сказал он со вздохом.
— Да, да, не мешало бы ей всегда приходить пораньше, — сердито проговорила мать. Но, видя, что сын молчит, заговорила по-другому: — Тебе надо поесть.
— Не хочется, я не голоден.
— Поешь каши, я сварила, туда можно добавить консервированные яйца.
— Хорошо, съем немножко. — Он улыбнулся.
Мать, довольная, пошла на кухню, набрала каши из глиняной миски, стоявшей на маленькой печке, положила в чашку. «Никого нет лучше матери», — тихо сказал он самому себе. На душе было по-прежнему пусто. Он попробовал подняться с постели, когда мать принесла еду.
— Не вставай, я подержу тарелку. — Она подождала, пока он сел, дала ему чашку и палочки для еды, а сама встала в сторонке. Чтобы не огорчать мать, он принялся есть, а когда кончил, мать дала полотенце, чтобы он вытер лицо и руки. — Поспи еще, не вставай сегодня.
Он послушался, лег, не раздеваясь: хотел дождаться Шушэн.
Не прошло и пяти минут, как в дверь постучали. Мать открыла и увидела мужчину.
— Господин Ван дома? Ему записка от барышни Цзэн.
У него упало сердце.
— А сама она где? — спросила мать.
Но человек ничего не ответил и скрылся за дверью. Мать с конвертом в руке стояла посреди комнаты, не зная, что делать. Вэньсюань окликнул ее. Мать подошла и каким-то странным, не своим голосом проговорила:
— Она прислала записку, не знаю, что с ней стряслось. — Записку мать не передала ему, бормотала лишь: — Барышня Цзэн? Сыну тринадцать лет, и не стыдно называть себя барышней?!
— Дай прочесть.
Дрожащими руками он развернул записку.
Сюань, подруга пригласила меня на танцы в «Шэнли дася». Думаю, успею вернуться. Очень прошу не ждать меня и не запирать дверь. Ничего не говори матери, а то замучает упреками.
Шушэн.
Он долго молчал, мял записку в руке, затем уставился в потолок, размышляя о чем-то.
— Что она пишет? — не вытерпела мать.
— Она пошла к подруге ужинать, там у нее какое-то дело, вернется попозже, — ответил он спокойно.
— Какое еще дело? В театр, что ли, пошла или в карты играть, а может, на танцы? Думаешь, у нее действительно дело? Когда жила с твоим отцом, я не вела себя так. Скоро сын станет взрослым, а она носится по ночам. Еще институт окончила, образованная.
— Не будет она в карты играть, — старался он оправдать жену, не думая, что вызовет материнский гнев.
— Не будет? Разве она не играет? Ты болен, а она не спешит домой. Ни малейшего понятия не имеет о том, как должна вести себя жена.
— Она не знает, что я болен. Знала бы, так пришла бы пораньше. Да ведь я в общем-то не болен. — Он говорил, а перед глазами стояло улыбающееся лицо Шушэн.
— Слишком ты мягкий. Она вон как к тебе относится, а ты ее защищаешь. Сам во всем виноват. Будь я на твоем месте, проучила бы ее как следует.
— Что хорошего, когда муж и жена ссорятся из-за пустяков. Ведь ссоры до добра не доводят.
— Чего бояться, не ты же в этом виноват. Она ведет себя неприлично, не выполняет своего долга, водит знакомства с мужчинами.
Он не сдержал тяжелого вздоха, и мать испуганно замолчала.
— Ну что ты? — Она склонилась над ним.
Он покачал головой, долго молчал.
— Мама, она ведь совсем неплохая, — проговорил он наконец.
Ответ был таким неожиданным, что мать сначала не поняла, а потом закричала сердито:
— Неплохая? Выходит, я плохая!
— Пойми, мама, — волновался он, — я совсем ее не оправдываю.
— Я и не говорю, что оправдываешь. — Мать слегка улыбнулась. — Я только вижу, что она околдовала тебя.
— Не в том дело, — серьезно проговорил он, — вы обе хорошие, это я плохой, никуда не годный и заставляю вас мучиться. Я и представить себе не мог, что мы будем когда-нибудь жить так, как сейчас, что тебе доведется самой готовить, стирать… — Он умолк. Ком подступил к горлу, из глаз полились слезы.
— Не надо об этом, отдохни лучше, ты ни в чем не виноват. Если б не война, разве бы дошли мы до такой бедности, — ласково говорила мать. Она боялась смотреть на сына. Он так исхудал, щеки ввалились, а ведь, когда они приехали сюда, щеки у него были полные, румяные, она хорошо помнит. — Говорят, в будущем году войне конец, это хорошо, иначе все… — Она сказала это, чтобы его успокоить, но он не дал ей закончить.
— Мама, ты говоришь: войне конец, но по всему видно, что враг скоро придет и сюда. Кто знает, может быть, нам придется спасаться бегством… — Он все больше волновался.
— Кто тебе сказал об этом? — Мать не испугалась, просто удивилась. — Положение не так уж серьезно. Говорят, японцы захватили Хунань и Гуанси только затем, чтобы поживиться. Они не смогут долго держаться и вынуждены будут отступить.
— Это хорошо, — устало проговорил он, немного успокоившись. Своего мнения на этот счет у него не было, и он обрадовался сказанному матерью. — Я не совсем ясно представляю себе обстановку. На службе говорят, что складывается она неблагоприятно и наша контора, возможно, переберется в Ланьчжоу.
— В Ланьчжоу? Так далеко? Это все равно что на каторгу. Кто согласится туда ехать? Только богачи, они трусливы, как мыши. Японцы за эти два года и бомбить-то не научились как следует, где уж им добраться до наших мест?! — Мать говорила раздраженно, словно желая выместить хоть на чем-то свое недовольство невесткой. Из жалости к сыну она не сказала ему и половины того, что хотела.
— Я тоже так думаю, впрочем, трудно что-либо предугадать, — ответил он. — Мама, — взволнованно проговорил он, — пойди отдохни, ты так устала.
Мать — единственная его опора.
— Нет, сынок, я не устала, — ласково ответила мать уже совсем другим тоном и присела на край кровати. — Тебе лучше?
— Гораздо лучше. — Он чувствовал страшную усталость, но спать не хотелось. Выглядел он совершенно больным.
— Ты так настрадался за эти годы, неизвестно, что придется еще пережить. Я беспокоюсь за Шушэн. — Мать низко опустила голову и имя невестки произнесла совсем тихо.
Но он услышал. Он долго молчал, потом вздохнул. Мать посидела еще немного и, увидев, что Вэньсюань закрыл глаза, тихонько вышла из комнаты. Но тут же вернулась, прикрыла дверь, но не задвинула задвижку, и поставила у двери стул, погасила свет и прошла в свою комнату.
Он не спал, закрыл глаза только затем, чтобы успокоить мать. Мысль его усиленно работала. И о чем бы он ни думал, перед глазами стояло лицо Шушэн: то смеющееся, то плачущее, то сердитое, то грустное. Он измучился, был весь в поту, голова раскалывалась от боли. Он напряженно прислушивался, боясь пропустить ее шаги. Из соседней комнаты падала еле заметная полоска света. Вдруг взгляд его остановился на стуле у двери. «Почему Шушэн не возвращается?» — думал он. Закашляла мать. Как она страдает! Наверное, уже поздно? Да, пробило одиннадцать. Шушэн скоро придет. Что-то зашуршало — это крысы. Одна из них подбежала к его кровати. Что ей здесь надо? Ах да, его туфли. Если она еще раз их прогрызет, ему не в чем будет выйти на улицу. Каждый вечер, прежде чем лечь в постель, он убирал туфли в старенький чемодан, который стоял под кроватью, но сегодня забыл это сделать. И теперь не мог спокойно лежать. Он быстренько поднялся и спрятал туфли в чемодан. Крысу как ветром сдуло.
Он снова сказал себе: «Надо уснуть», но только закрыл глаза, как услышал постукивание каблучков по лестнице. Однако Шушэн не появлялась. Почему ее до сих пор нет?
Наконец он уснул, точнее, впал в тяжелое полузабытье, но то и дело просыпался. Ее все не было. Сны он видел безрадостные и старался не спать. В комнате матери погас свет, он не знал, сколько времени. Вдруг в тишину улицы ворвался истошный крик: «Сладкий напиток из пшеничной муки!» Этот крик принадлежал старику, который кричал ночи напролет в любую погоду. Вэньсюаня стало знобить, словно вместе с криком старика в комнату ворвался ледяной ветер.
В эту минуту раздалось знакомое постукивание каблучков. Это возвращалась Шушэн.
Она тихо открыла дверь и вошла, мурлыкая песенку. Зажгла свет. Глазам стало больно, но он все же украдкой наблюдал за женой. Все такая же. Те же яркие, красные губы, густые брови, нежное лицо. Та же улыбка.
Жена постояла с минуту, запрокинув голову, думая о чем-то своем, потом бросила взгляд на него. Он быстро закрыл глаза, притворившись спящим. Она не спеша подошла к постели, обдав его запахом косметики. Склонилась над ним, поправила одеяло. Увидела, что он не раздевался, и тихонько окликнула:
— Уснул одетый? Меня ждал? — Она ласково улыбнулась.
Он не знал, что ответить, и молча кивнул.
— Я же просила не ждать, — проговорила она с чувством признательности.
— Я поспал немного, — ответил он невпопад. Ему о многом хотелось спросить, но он не посмел.
— Мать не видела записки? — спросила она почти шепотом.
— Нет-нет, — он покачал головой.
— Говорила что-нибудь?
— Она ничего не знает, — успокоил он жену и спросил: — Ну как, хорошо потанцевала?
— Великолепно, — ответила она. — Я давно не была на танцах, поэтому было особенно интересно. Переоделась у подруги, не успела домой забежать.
— С кем ты танцевала? — Он заставил себя улыбнуться.
— Со знакомыми. Больше всех с Чэнем, — весело ответила она, не сказав, кто такой Чэнь.
— Гм… — пробормотал он, догадываясь: «Скорее всего, это тот молодой человек, с которым они были в кафе». С болью в сердце смотрел он на ее пышущее здоровьем тело.
— Разденься и постарайся уснуть, ты так добр ко мне. — Она нежно улыбнулась и села у стола, поправляя прическу перед зеркалом.
«Она хорошо ко мне относится и совсем не виновата, — думал он, — заслужила же она хоть каплю радости после всех мучений со мной». Он отвернулся к стене и заплакал, испытывая стыд.
На следующее утро он проснулся раньше жены. Как ни просила его мать отдохнуть еще денек, он не соглашался. Сказал, что чувствует себя хорошо и непременно пойдет на банкет в честь господина Чжоу. Иначе сослуживцы станут его презирать. Они с матерью позавтракали остатками вчерашнего обеда и вместе вышли на улицу. Шушэн в это время сидела у туалетного столика и приводила себя в порядок.
На улице мать пристально на него поглядела, он и сам не знал почему. Некоторое время шли молча. И лишь перед тем, как расстаться, мать не выдержала:
— Сюань, так дальше продолжаться не может… Ты жертвуешь собой ради семьи. — Голос ее дрогнул.
Он нахмурился, потом тихо ответил:
— Что же делать? Выхода нет. Ведь ты тоже страдаешь.
— Но она, она наслаждается жизнью. Идет на работу, одетая во все модное, словно на пир.
Он ничего не ответил, лишь опустил голову.
— Слушай, Сюань, ей с нами не по пути, рано или поздно она пойдет своей дорогой.
После долгой паузы он ответил:
— Но ведь мы женаты четырнадцать лет.
— Женаты? Хороша женитьба, — презрительно бросила мать.
Эти слова глубоко ранили его, но он промолчал.
Так они и расстались в полном молчании.
На службе его, как обычно, веселой улыбкой приветствовал Чжун.
— Что же еще денек не отдохнул? И в такую рань явился! — говорил он, поглаживая полной рукой блестящую лысину.
— Я чувствую себя сносно, — улыбнулся в ответ Вэньсюань, понимая, что товарищ жалеет его, и не стыдясь этой жалости.
Наверху, на рабочем месте, его, как всегда, ждала целая кипа корректуры, странные, непонятные выражения. Править их в его обязанность не входило, только считывать. Больше часа он просидел, чувствуя то жар, то озноб, бормоча: «И все ради каких-то грошей». Крепясь изо всех сил, проработал до двенадцати.
Он заставил себя спуститься в столовую и съесть чашку риса. Разварившийся, клейкий рис обычно не вызывал отвращения, но сегодня он им буквально давился. Отодвинул чашку, подошел к двери, выглянул на улицу. Ничего интересного. Поднялся наверх, к своему рабочему месту. Сел, перелистывая материал, привел в порядок уже сверенное. Ему принесли письмо. По иероглифам на конверте он понял, что это от сына, и вздохнул с облегчением. Вот что написал сын:
…Учитель сказал, что сейчас все товары подорожали и денег, которые мы внесли на питание и учебу, недостаточно, поэтому каждый из нас должен прибавить еще три тысячи двести юаней. Многие ребята уже внесли. Я знаю, что ты беден, у тебя нет лишних денег, и я не смел об этом писать. Но учитель сказал, что иначе не допустит меня до экзаменов. Вот и пришлось мне к вам обратиться. Очень прошу вас, папа и мама, прислать эти деньги в трехдневный срок.
«Мы уплатили свыше двадцати тысяч юаней, где взять еще?» — с ужасом думал он. Никому до него нет дела. Школа не магазин, почему же там только и знают, что требовать деньги? И таким людям доверено образование! Вот и результаты! Письмо лежало безучастное к его страданиям.
Нужно поговорить с Шушэн, может быть, она что-нибудь придумает, пойду к ней сейчас же… Нет, лучше вечером — возможно, ее нет в банке, а я так устал, просто не в силах двинуться с места.
Он положил письмо в конверт и сердито запихнул в карман. Опять эти тошнотворные рукописи. Словно обручем сдавило голову, но он не может от них избавиться. Все тело ломит, хочется закрыть глаза, забыться. Но он не смеет. Управляющий Чжоу и начальник отдела У не сводят с него глаз, так по крайней мере ему кажется. Бог мой, в кого я превратился? От каждого терплю обиды! Неужели всю жизнь мне суждено считывать эти рукописи за мизерную зарплату?! До чего я дошел! В душе зрел протест, в который уже раз.
Но все бесполезно. Никто об этом не знал, не слышал от него громкого слова. Он слыл добряком. Все последние годы. И против этого ничего не мог возразить…
Прежде я не был таким, и мы жили совсем по-другому. Война разрушила все мое счастье, всю мою жизнь. А тут еще всякие слухи и тревожные объявления.
Его взгляд блуждал по листам корректуры, а мысли были далеко…
Как мог я дойти до такого состояния? Мне хочется жить, я боюсь смерти, думаю только о себе. Скорее бы кончилась война, я придумал бы что-нибудь, стал жить иначе. Но враг захватил Гуанси… идет на Гуйчжоу…
Он не стал думать дальше. Просто не мог. Как болит голова! Он пощупал лоб. У него жар. У него часто бывает жар, он привык. Не умрет же он таким молодым! Эта мысль ему и в голову не приходила. Пара злых, сердитых глаз неотступно его преследовала. Почему меня всегда оскорбляют? Могут даже уволить с работы. Это — самое страшное… Но чем я хуже их всех! Куда кинуться? В этом городе у него нет ни одного влиятельного родственника или приятеля. Эту свою маленькую должность он получил благодаря земляку. Он тогда пять месяцев был без работы, и они жили на зарплату жены. Но земляк переехал в другую провинцию, и теперь никакой надежды.
«Я страдаю ради того, чтобы выжить», — часто говорил он себе, когда в душе рождался протест. И сейчас повторил ту же фразу. Промучившись до пяти часов, когда рабочий день кончился, он откинулся в кресле, чтобы отдохнуть перед тем, как пойти в ресторан «Гуанчжоу». Управляющий был родом из Гуанчжоу, поэтому сослуживцы выбрали именно этот ресторан. Все уже были в сборе, в том числе и управляющий, когда туда пришел Вэньсюань. Но за стол не садились, ожидая главного управляющего. Отовсюду слышались смех, шутки. Только двое молчали. И, конечно, одним из них был Вэньсюань. Он забился в угол и сидел там, съежившись на стуле, рассеянно глядя на всех, изредка поднося ко рту чашку с чаем.
Спустя полчаса приехал наконец главный управляющий, сморщенный, как обезьяна. За последний год Вэньсюань ни разу его не видел. Он церемонно вошел с тросточкой в руке. Все, толкаясь, устремились ему навстречу. Вэньсюань плелся позади всех, одолеваемый страхом. Он и не думал вступать в разговор с человеком, который даже не замечал его, впрочем, как и остальные сослуживцы. Они, казалось, забыли о нем.
Столы были накрыты, и все стали рассаживаться, церемонно уступая друг другу места. Вэньсюань стоял в стороне. Его коллеги, равные по положению, уже сидели. Только Чжун не забыл о нем и занял ему место. Все с аппетитом принялись за еду. Настроение у них было великолепное. Главный управляющий и управляющий Чжоу сидели за другим столом, и все, кроме Вэньсюаня, подходили туда с поздравлениями. Даже Пань не сказал сегодня Вэньсюаню ни слова. До отвращения было противно смотреть, как все заискивают перед начальством. Ему нужен был сейчас только покой, больше ничего. Они не нуждались в нем, а он в них. Его не заставляли сюда приходить, но он счел своим долгом принять участие в банкете и теперь раскаивался в этом. А уйти не решался.
Он сидел и молча пил водку. Чжун что-то сказал ему, он вежливо поддакнул. Речь шла о том, что водка запрещена и ее подают в чашках под видом чая. Вэньсюань знал, что пить не умеет, и все же пил чашку за чашкой. Он хотел забыться, но не пьянел. Управляющий Чжоу уже захмелел, громко смеялся и говорил непристойности. Воспользовавшись моментом, когда все оживленно договаривались о развлечениях, Вэньсюань незаметно ушел. Холодный воздух приободрил его, и он пошел быстрым шагом.
Вот и дом. Думал, что заболею, но, кажется, обошлось. Он поднялся наверх, дверь комнаты была слегка приоткрыта. У стола сидела мать с шитьем, она ждала его. Шушэн не было.
— Пришел? — Мать улыбнулась.
— Пришел, — ответил он, ища глазами супругу.
— Тебе с утра нездоровилось, я так волновалась весь день. Ты плохо выглядел, когда уходил на службу. — Мать отложила работу и, сняв очки, протерла глаза.
— Я хорошо себя чувствую, мама. А ты все работаешь, да еще по вечерам. Разве это так уж необходимо?
— Вот шью тебе рубашку. Нашла в сундуке кусок недорогой материи. Твои все порвались. Пока руки держат иглу, решила сшить.
— Не переутомляйся, это дело терпит. — Он был растроган. — Несколько месяцев еще обойдусь, потом куплю новые.
— Новые? На твое-то жалованье?! Да на него пары носков не купишь. У тебя хороший характер, никогда не думаешь о себе. А тут я еще — обуза. Вот как ты исхудал за эти годы. Все сорок тебе дашь. Даже седина появилась. — Глаза у матери покраснели.
— Не думай об этом, мама! Сейчас всем трудно приходится, живет человек, и ладно, — вздохнул он. — Она не приходила? — неожиданно спросил он.
— Ты о Шушэн? Приходила и снова ушла. Говорит, дела в банке. Обещала быть в десять часов. — И уже другим тоном добавила: — Подумать только, ей хорошо, ничем не занята дома. Целыми днями где-то пропадает. Ты много выпил? Совсем не заботишься о своем здоровье.
— Ничего. — Он вздохнул. Голова кружилась, в горле першило, на сердце было тяжело. Он хотел налить себе воды, но покачнулся и чуть не упал.
— Что с тобой? — испугалась мать, встав из-за стола.
— Знаешь, мама, я выпил лишнего. — Он силился улыбнуться. Мать подошла, хотела его поддержать, но он покачал головой и отстранил ее: — Не волнуйся, я не пьян.
— Пойди ляг.
— Не хочется, подожду Шушэн. — Он опустился в кресло.
— Ведь неизвестно, когда она придет.
— Разве ты не сказала, что в десять?
— Думаешь, ей можно верить? Ложись-ка лучше спать.
— Хорошо, пойду полежу.
Объявили тревогу.
— Мама, иди в убежище. Я не пойду. — Он лег на кровать.
— Ты не пойдешь, и я не пойду. Лежи. Налета пока нет. — Мать была спокойна.
В доме началась паника. Крики, топот ног, хлопанье дверей. По улице бежали люди, переговаривались.
— Эй, ты не идешь? — кричал кто-то за стеной.
— Нет. Самолетов не видно, чего идти.
— Может быть, японцы собираются захватить Гуйчжоу и устроят бомбежку, чтобы запугать народ. Я в банке слышал, что вчера здорово бомбили Гуйян, а в газетах об этом ни слова. Иди лучше в бомбоубежище.
— Ладно, вместе пойдем.
Щелкнул ключ в замке. Комната, где разговаривали, находилась через коридор, но сквозь тонкие стены все было слышно…
— Мама, иди в убежище, — просил сын.
— Не волнуйся, это предварительный сигнал.
Не прошло и нескольких минут, как снова раздался сигнал.
— Иди же! — торопил он.
— Подожди, будет еще сигнал, — ответила мать по-прежнему спокойно и села.
— Смотри, опоздаешь и не пустят в бомбоубежище, — волновался он. Мать молчала. Тогда он встал: — Пошли вместе.
— Налета, возможно, не будет, а мне так трудно идти. Подожду последнего сигнала. Убьют — невелика беда. Лучше смерть, чем такая жизнь.
— Зачем ты так говоришь? Мы не грабили, не воровали, не причиняли никому зла, почему же нам не жить? — Он сел на кровать.
Открылась дверь. На пороге появилась Шушэн.
— Вы еще не ушли? — В голосе ее слышались изумление и радость.
— А почему ты не в убежище? В такое время шла по улицам. — Вэньсюань поднялся ей навстречу.
— Я принесла тебе пропуск в убежище. Не знаю, как он попал ко мне в сумочку. — Она с улыбкой протянула ему пропуск.
Он с благодарностью взял его, положил в карман и достал оттуда письмо.
— По правде говоря, я не собирался в бомбоубежище, — сказал он, — если не будет еще одного сигнала, останемся дома.
— Ну а теперь можем пойти все вместе. В бомбоубежище лучше приходить пораньше. — Она посмотрела на свекровь.
— Я не пойду, не верю, что меня убьют, — ответила та сердито.
Шушэн растерялась, но тут же заставила себя улыбнуться.
— И ты не боишься смерти?
— Я очень устал, — вяло проговорил Вэньсюань.
— В таком случае я пойду одна. — Шушэн повернулась и пошла.
— Шушэн! — Он вспомнил о письме, которое держал в руках, и протянул ей. — От сына. В школе требуют еще три тысячи двести юаней. Вот почитай!
Она быстро пробежала письмо и тихо сказала:
— Хорошо, завтра принесу. — Положила письмо в сумочку и направилась к двери.
— А тебе не трудно это сделать, Шушэн?
— Ничего, одолжу в банке. Я всегда найду выход, не то что ты, — бросила она небрежно. — Так ты не идешь? — И, не дожидаясь ответа, Шушэн быстро вышла из комнаты.
— Вот погляди, как она выглядит, а ты мучаешься, — со злостью сказала мать.
Слышно было, как стучат каблучки Шушэн.
— Если бы не она, Сяосюань не смог бы учиться. Его отец ни на что не способен.
— Будь моя воля, я давно бы забрала мальчика из школы, — бросила мать, покусывая губы.
Вэньсюань закашлялся.
— Я принесу тебе воды, — сказала мать и ушла, а когда вернулась, он успел растереть мокроту ногой, чтобы мать не увидела сгустка крови.
— Откашлялся? Ну и хорошо, — успокоила мать, подавая воду.
Он выпил воды, через силу улыбнулся:
— Мне сейчас лучше. Но очень устал, мама, пойду посплю.
— Только не раздевайся, а то не успеешь одеться, если будет тревога.
Он что-то пробормотал в ответ и лег. Только сейчас он почувствовал, насколько разбит морально и физически. В полузабытьи он слышал, как подошла мать и укрыла его одеялом.
Ни мать, ни жена не должны знать, что он кашляет кровью. На следующий день он, как обычно, пошел на службу, хотя после бессонной ночи чувствовал себя плохо. На службе его ждала та же нудная, неинтересная работа, те же управляющий и начальник отдела с их косыми взглядами, те же бездушные сослуживцы. Он терпел все. Мучительно долго тянулось время. Мысли витали где-то далеко. Он не знал, сколько исправлений внес в корректуру, наконец-то прозвенел звонок на обед. Он отложил кисть и тихонько вздохнул, как преступник, дождавшийся помилования. Ему казалось, что все с жалостью на него смотрят. Спасаясь от этих обращенных на него взглядов, он ушел из столовой. Никто не заметил, как он вышел.
Он опять поднялся наверх, сел за свой стол, но за корректуру не брался — перерыв еще не кончился. К чему тратить силы, которых и так мало?! Он ничего не видел, перед глазами была пелена, веки слипались. Мысли путались. Наконец он уронил голову и забылся тяжелым сном.
Очнулся он от громкого смеха. Быстро выпрямился, но чувство невыразимой печали не покидало его. Пора было начинать работу. Однако, пользуясь тем, что управляющий и начальник отдела еще не пришли, сослуживцы оживленно беседовали. Разговор шел о войне. Кто-то рассказывал о том, что слышал накануне вечером… Японцы стремительно продвигаются вперед. Ходят слухи, что враг уже у ворот Ишаня.
«В газетах ничего об этом не пишут, не может быть», — думал про себя Вэньсюань, но высказать свое предположение вслух не посмел.
— Вряд ли! Откуда у тебя такие сведения? — спросил Пань. — В газетах пишут, что обстановка на фронтах благоприятная.
— А ты веришь газетам? — Это спросил сотрудник, считавший себя наиболее осведомленным. — Ведь они не печатают и сотой доли того, что происходит на самом деле.
— Да, положение серьезное. Мой родственник прожил в Гуйяне без малого четыре года, а сейчас собирается уезжать.
— Это еще что! Мой приятель уже заказал билет на самолет до Ланьчжоу. Уж если бежать, так прямо сейчас.
— Вот наша контора и переезжает в Ланьчжоу. Это решено окончательно.
— Ты поедешь? — поинтересовался Сяопань.
— Я? Думаю, конторе не нужна такая мелюзга. А ты что, собираешься?
Назвавший себя «мелюзгой» был старым сотрудником отдела публикации с окладом выше, чем у Вэньсюаня.
— Но если мы не поедем, нам обязаны выдать выходное пособие в размере трехмесячного жалованья, — сказал Сяопань.
— Хоть бы за два заплатили. А что сделаешь на эти деньги? И не уедешь, и здесь не разгуляешься. К тому же наша контора — полугосударственная…
В это время на лестнице раздались шаги, и разговор прекратился. Вошел управляющий. И сразу воцарилась тишина. Сяопань поспешил к себе. Началась вторая половина рабочего дня.
Вэньсюань сидел молча, казалось, он спит. Перед ним лежали разложенные листы корректуры, но он не читал, а думал о только что услышанном: отъезд… выходное пособие… Все это сулит гибель, а у него семья… Падение провинций Хунань и Гуанси… Он слышал это от других… А сам он до того никчемный… Если придет такой день… Его бросило в дрожь. Он боялся думать дальше и никак не мог сосредоточиться. Чем больше он раздумывал, тем тревожнее становилось на душе. Он принялся за третий лист корректуры, но не внес еще ни одной правки. Что ему эта работа, косые взгляды начальства! Знакомый голос шепнул на ухо: «Гибель!» Он приговорен к смерти, и приговор обжалованию не подлежит.
Он просидел в полузабытьи с полчаса и почувствовал слабость. Потрогал лоб: не очень горячий, но голова кружится. Шло время, но жар не спадал. «Наверняка чахотка, вчера была кровь, — вспомнил он, — ну и пусть, все равно умирать». Он успокоился, ему уже не было страшно. Другие мысли, еще более печальные, захватили его. «Я умру, умру один, как это грустно!» — думал он. Скорее бы очутиться дома, обнять маму, жену, сынишку и выплакаться.
К концу рабочего дня он почувствовал себя лучше и медленно пошел домой.
Мать ждала его с обедом, спросила, как прошел день, заговорила о Шушэн. Те же тревожные мысли, те же разговоры! В словах матери была доля правды, но и жену он не винил.
— Раз она не обедает на работе, должна приходить домой. Сколько раз за весь месяц ты ее видел? Какие у нее дела? — сказала, не вытерпев, мать, убирая со стола. — С любовником развлекается!
Он не думал так о жене, но слова матери причинили боль. Она ненавидит Шушэн и не оставляет меня в покое! Если любит меня, должна полюбить и мою жену! Знает ведь, что я не могу с ней расстаться. При этой мысли он с особой остротой почувствовал одиночество. Встал, прошелся по комнате, в волнении покусывая губы.
— Может, сходим в кино? Люди мы образованные. Мы бедны, но надо же хоть когда-нибудь развлекаться, — сказала мать, закончив работу.
— Что-то не хочется, — вяло ответил он. — Я очень устал. — И, помолчав, добавил: — Сейчас образованных и ученых считают людьми низшего сорта. В кино и театр ходят торгаши, у них много денег.
В это время вошла Шушэн.
— Ты ела? — заботливо спросил он.
— Ела, — улыбнулась она, — я шла обедать домой, но встретила подругу. Она пригласила меня, отказаться было неудобно. Сегодня в банке произошла интересная история.
«Какая ослепительная улыбка, какой чистый голос», — подумал муж. Мать буркнула что-то и ушла к себе в комнату. Только стала жена раздеваться, как отключили электричество. Он быстро нашел свечу, зажег.
— Как здесь противно, вечно отключают свет!
Пламя свечи едва освещало комнату. Шушэн подошла к мужу, сказала будто самой себе:
— Я очень боюсь темноты, боюсь холода, одиночества.
Он заглянул ей в глаза.
— Сюань, почему ты все время молчишь?
— Хочу, чтобы ты отдохнула.
Она покачала головой.
— А я не устала. Работа у меня не трудная, мы пользуемся относительной свободой, управляющий ко мне хорошо относится, да и сослуживцы тоже. Только… — Она умолкла на миг и, нахмурившись, продолжала уже совсем другим тоном: — Только когда я возвращаюсь домой, я всегда чувствую холод, одиночество, пустоту в сердце. Ты совсем не разговариваешь со мной.
— Нет, я просто думаю, что у тебя плохое настроение, — оправдывался он.
Это было неправдой. Он боялся вызвать ее раздражение — они и так редко виделись!
— Ты в самом деле «старый добряк». Настроение у меня прекрасное, во всяком случае лучше, чем у тебя, так что нечего беспокоиться! Но такой уж ты человек, все время заботишься о других.
— Нет, о себе тоже.
В комнате матери стояла тишина. Пламя свечи колебалось, освещая лишь середину комнаты. Сверху донесся кашель и плач ребенка. За окном моросил нудный дождь.
— Сыграем в бридж? — неожиданно предложила Шушэн.
Ему совсем не хотелось играть, но он тотчас же согласился. Взял карты, сел к столу и стал тасовать. Он чувствовал, как все больше мрачнеет Шушэн. После двух партий она поднялась:
— Хватит, вдвоем неинтересно играть, да еще в темноте.
Он молча положил карты в коробку и вздохнул. Свеча наклонилась, стеарин капал на стол, он снял его ножом.
— Сюань, я завидую тебе, — взволнованно произнесла Шушэн, наблюдая за мужем. — Ты на редкость терпелив. — Она словно жаловалась.
Он удивленно посмотрел на нее.
— Приходится быть терпеливым, — печально улыбнулся он.
— Но до каких пор можно терпеть?
— Не знаю.
— Я измучилась. Мне все надоело. Скажи, Сюань, будем мы когда-нибудь жить по-другому?
— Думаю, такой день настанет. После победы…
Она махнула рукой, не дав договорить.
— Может быть, я состарюсь или умру. Не желаю я о ней слышать, ничего не хочу, лишь каплю радости, чуточку лучше жить. — Она говорила взволнованно и немного сердито, расхаживая по комнате.
Он помолчал, потом произнес:
— Это я во всем виноват.
— Ты ни при чем, я сама виновата, слепая была, — бросила она холодно, но тут же раскаялась.
Он схватился за голову, каждое ее слово ранило в самое сердце.
Его жизнь была серой, однообразной, тяжелой. Что давало ему силы существовать, он и сам не знал. К вечеру у него начинался жар, он потел. Еще дважды в мокроте появилась кровь, но от домашних он это тщательно скрывал. Стоило матери заметить: «Сегодня у тебя неважный цвет лица», как он тотчас же старался ее успокоить:
— Что ты? Я чувствую себя неплохо.
Мать с жалостью смотрела на него. Знала бы она, что у сына творится в душе! Как-то раз Шушэн, услышав слова матери, бросила:
— А когда у него был хороший цвет лица?
Жене и в голову не приходило, что он так страдает. Мать же и прежде о себе не думала, а теперь и подавно, но была бессильна ему помочь.
«Уж лучше умереть», — часто думал он, особенно во время работы, и чувствовал, что смерть все ближе и ближе. А тут еще злые взгляды начальников — они, словно плеткой, гнали его в объятия смерти. Ни заботы матери, ни сочувствие жены не приносили утешения. Мать вечно жаловалась, жена похвалялась своим здоровьем и силой, своей еще не ушедшей молодостью. Он стал пугаться страдающего и печального лица матери и сияющего лица жены и все больше замыкался в себе. Казалось, между ним и обеими женщинами выросла стена. Ловя на себе их внимательные взгляды или слыша их ласковые слова, он неизменно думал: «Вы меня не понимаете». Они и в самом деле его не понимали.
И, заметив в его глазах вопрос, не придавали этому значения. Впрочем, о матери этого нельзя было сказать, но ее просьбы беречь себя и расспросы о здоровье лишь усиливали его страх и страдания: как бы она не догадалась, и он становился еще более осторожным.
Однажды мать заговорила о его здоровье, и жена подхватила:
— Надо пойти в больницу. — Она посмотрела на него. — Сходи!
Он стал возражать:
— Я совершенно здоров!
— И все же ты должен пойти к врачу. Так будет спокойнее.
Он не сразу ответил, а затем чуть слышно произнес:
— Сейчас не до больницы: на лекарства нужны деньги. А мы сыты, и то слава богу. Говорят, на дорогах в провинциях Хунань и Гуанси столько людей умерло с голоду.
Мать вздохнула.
— Кто знает, — сказала жена, — быть может, и мы умрем, но, пока живы, надо как-то выходить из положения. — По ее лицу пробежала тень, но оно тут же стало спокойным.
— Выходить из положения? Мне кажется, я до самой смерти не смогу этого сделать, — грустно промолвила мать. — В позапрошлом году говорили, что в следующем будет хорошо, в прошлом, что в этом все наладится. А теперь что говорят? Ведь год от года все хуже.
— В этом и нашего мужчину надо винить, — с легкой иронией сказала жена.
Мать побледнела:
— Лучше бы мне умереть, чем это услышать.
Жена холодно улыбнулась и, помолчав, продолжала:
— До чего же вы преданы сыну, нищенствуете, а защищаете его.
— Я сама так хочу. Во всяком случае, лучше быть такой матерью, чем вазой… для чужих цветов, — со злостью проговорила мать.
— Мама, не надо, ты не поняла, Шушэн думает так же, как и ты, — быстро проговорил он, стараясь предотвратить ссору.
— Нет, я думаю совсем иначе, — краснея, возразила Шушэн. — Мать назвала меня вазой… теперь ничего не исправишь.
— Не говори так. — Он отвел Шушэн в угол и стал умолять: — Я один во всем виноват, мать тут ни при чем. Она старая, ничего не понимает, уступи ей.
— Чего там не понимает! Это ты ничего не понимаешь, — накинулась на него Шушэн, но сразу притихла и села на кровать.
— Конечно, теперь все бессовестные, — ворчала мать в другом углу.
В этот момент раздался женский голос:
— Господин Ван, госпожа Ван!
Он испуганно взглянул на дверь. На пороге стояла соседка Чжан. В лице ее не было ни кровинки.
— Заходите, госпожа Чжан, — приветствовал он ее.
Жена и мать последовали его примеру.
— Господин Ван, здесь ведь страшно оставаться. Я так боюсь. Все убегут, а мы здесь чужие. Просто не знаю, что делать.
— Напрасно вы волнуетесь! Стоит ли придавать значение всяким слухам? — сказала Шушэн.
— Слухи? Какие слухи? — Сердце его бешено колотилось.
— Говорят, японцы у Наньданя, скоро будут в Гуйчжоу. У нас в банке только и разговоров об этом, — спокойно проговорила Шушэн.
— А я слышала, что Гуйчжоу уже занят, — говорила женщина. — Учреждение, где служит господин Чжан, собирается переезжать, а с нами что будет? Господин Ван, вы здешний, позаботьтесь о нас.
«Я сам не знаю, что делать», — подумал он, но, чтобы утешить соседку, ответил:
— Хорошо, я непременно вам помогу.
— Мы собираемся в деревню, неплохо бы и вам с нами поехать.
— Сейчас об этом думать рано, госпожа Чжан. Вы не волнуйтесь, к тому времени что-нибудь придумаем, — улыбаясь, успокаивала соседку Шушэн.
— Я и говорю, если придется бежать… Госпожа Ван, господин Ван, бабушка, спасибо вам, большое спасибо. Пойду скажу мужу. Утешу его. — Госпожа Чжан поднялась, не переставая благодарить соседей.
— Посидите еще, — удерживала ее Шушэн.
— Нет, нет, мне некогда.
После ухода госпожи Чжан наступило молчание. Первой заговорила мать:
— Сюань, неужели придется бежать?
— Нет, до этого не дойдет, — ответила за мужа Шушэн.
На другой день она пришла со службы расстроенная и сказала ему:
— Дурные вести. Говорят, и Душань сдадут, в Гуйяне каждый день тревога.
— Что делать? — заволновалась мать.
— Ждать врага, — грустно улыбнулся Вэньсюань. Он не испытывал страха. Какое-то другое, смутное чувство владело им. Жизнь, смерть, трудности — не все ли равно? Чему быть, того не миновать, и не в его силах что-либо изменить. А чего не будет, того тем более не стоит бояться.
— Значит, сидеть и ждать смерти, — не унималась мать.
— Вряд ли это случится, — печально улыбнулась жена. — Но если нужно будет, уедем. Сегодня один сослуживец уговаривал меня укрыться на время в деревне. Говорил, что город будут бомбить. Но я не согласилась.
— Ты всегда найдешь выход, — съязвила мать.
— Может быть. Вот захочу уйти — и уйду, — с вызовом ответила Шушэн.
— До меня и мужа тебе, конечно, нет дела. Но как же Сяосюань, твой родной сын? Не можешь же ты его бросить, — перешла на крик мать, побагровев от гнева.
Вэньсюань переводил взгляд с одной женщины на другую, как всегда молчал, а сам думал: «Они и после моей смерти будут ссориться».
— О Сяосюане позаботится школа, вас это не касается, — холодно бросила невестка.
— Хорошо, можешь бежать со своими кавалерами куда хочешь. Отроду не видела такой матери, как ты.
— Да, я не такая, как вы, и не собираюсь так долго жить, — переменившись в лице, бросила Шушэн свекрови.
— Мы же родные, Шушэн, зачем ругаться? Кто знает, может быть, через день-другой случится такое большое несчастье, что все мы… — Вэньсюань не мог продолжать, так болела голова, и стиснул зубы.
— Я не собиралась ссориться, это она начала. Урезонь ее!
— Слушать противно твои паскудные речи, — не унималась старуха.
Ладно, ссорьтесь. Их крики больно отдавались в мозгу, и, не в силах терпеть, Вэньсюань вышел. Женщины не заметили его ухода.
Ночная прохлада освежила Вэньсюаня, в голове прояснилось. Он не знал, куда идти. Ноги сами привели в закусочную. «Надо забыться», — шепнул ему голос. Все столики были заняты. Только за большим столом в середине зала пустовали места. Там сидел один посетитель в старом ватном халате, с длинными черными волосами и темным, исхудавшим лицом. Не глядя ни на кого, он пил водку. «Пойду сяду рядом», — решил Вэньсюань, пододвинул скамейку и сел.
— Рюмку красного! — крикнул он официанту и залпом выпил вино.
— Вэньсюань, — неожиданно обратился к нему сосед.
Он не сразу его узнал.
— Ты что, пьян? Старых однокашников не узнаешь? — спросил человек, улыбнувшись.
— Боцин! Да ты на себя не похож! — вскричал Вэньсюань, широко раскрыв глаза.
Как же он изменился, голос глухой, щеки ввалились и заросли щетиной, глаза красные, воспаленные.
— Что с тобой стало? Ведь не прошло и месяца, как мы виделись.
— Пропащий я человек, одной ногой уже в могиле, — ответил Боцин и жалко улыбнулся, обнажив желтые зубы.
— Не говори так, Боцин. Ты что, болен? — Вэньсюань забыл о собственных страданиях.
— Моя болезнь вот здесь, — Боцин стукнул себя по лбу.
— Не пей, ступай домой и ложись спать, — волнуясь, уговаривал Вэньсюань.
— Нет, я должен напиться, иначе мне плохо.
— Тогда допивай и иди домой!
— Домой? А где мой дом? Куда мне идти, может, скажешь? — холодно улыбнулся Боцин.
— Туда, где ты живешь, я тебя провожу.
— Нет у меня дома, и нигде я не живу, ничего у меня нет, — сердито сказал Боцин и осушил рюмку. — Вот это да! Зря я учился, видишь, до какого состояния дошел! Я представить себе такого не мог! Знаешь, где я живу? Случается, сплю в ночлежках, а то и на дороге — может быть, у дверей твоего дома…
— Ты пьян, давай уйдем отсюда! — Вэньсюань позвал официанта, расплатился.
— Я не пьян, совсем не пьян, — твердил Боцин, не желая вставать.
— В таком случае пойдем куда-нибудь выпить чаю.
— Ладно. — Боцин встал пошатываясь, но тут же сел. — Ты иди, а я посижу еще немного, — невесело сказал он, взглянув на Вэньсюаня.
— Мы можем пойти ко мне. Шушэн помнит твою жену, — уговаривал его Вэньсюань, но тотчас понял, что допустил оплошность, и замолчал.
— Как я пойду в таком виде? — Боцин ткнул пальцем в жирные пятна на халате. — Видишь? — Он потрогал подбородок. — К тому же я не брит. Нет, не пойду. Нет больше твоего старого друга Боцина, он мертв. Я человек пропащий. Мне теперь все равно: во что я одет, где живу, как относятся ко мне люди. Друзья давно на меня махнули рукой, и это хорошо. Я для них просто не существую. Так что иди домой, не думай обо мне. Даже ты и твоя жена помните мою жену, как же мне забыть ее?
Вэньсюань огляделся — все взоры были устремлены на них — и покраснел.
— Пойдем, на тебя смотрят, — сказал он, поторапливая товарища.
— На меня? Ну и пусть смотрят, мы тут все одинаковые. — В глазах Боцина вспыхнул недобрый огонек. — Здесь бывают лишь те, кому неведома радость. Вот и ты тоже…
Вэньсюань вздрогнул, услышав эти слова, но стоял на своем:
— Ладно, хватит тебе, пошли!
— Богатство! Богатство! Нет ни одного человека, который бы не жаждал богатства. Или славы. Я вижу каждого насквозь. Друзья, которые были у меня на свадьбе, сейчас при встрече не замечают меня. Да, деньги, деньги, — презрительно улыбнулся он. — Все их любят. А я голодранец. Все равно умирать, так чем скорее, тем лучше. Какой смысл жить?! Моя жена не раз собиралась навестить Шушэн, а теперь… — Он умолк и заплакал.
Вэньсюань под руку вывел Боцина из закусочной. На улице Боцин вдруг остановился и сказал:
— Нет, не пойду я к тебе!
— Куда же ты пойдешь?
— Я и сам не знаю, оставь меня!
— Так нельзя, пойдем, посидишь у нас вечерок. — Вэньсюань взял его за руку.
— Нет, нет!
— Ты не должен так жить. Вспомни о своих намерениях, планах, встряхнись. — В голосе Вэньсюаня слышались слезы.
Они прошли еще немного, однако на повороте Боцин опять остановился и заявил решительно:
— Пусти меня! — вырвал руку и побежал на другую сторону.
— Боцин, Боцин! — Он хотел догнать приятеля, но вдруг услышал страшный грохот и раздирающий душу крик. В глазах у него потемнело, он скорее понял, чем увидел, что мимо пронесся огромный грузовик. На перекрестке вмиг образовалась толпа. Вэньсюань подошел, но за спинами ничего не было видно. И все же он почувствовал: что-то страшное, непоправимое нависло над ним.
— Ужасно! Всю голову размозжило. Глядеть страшно, — сказал кто-то.
— Я всегда говорил, что нужно запретить здесь ездить грузовикам, — отозвался другой. — За месяц несколько человек задавило. Позавчера молодую женщину. Ужасно! А шофер удрал, да еще по дороге сшиб полицейского.
Вэньсюань наконец осознал, что случилось, вскрикнул, и из глаз полились слезы. Его трясло как в лихорадке.
Он медленно отошел от толпы и побрел домой, одинокий, никому не нужный… Всю дорогу его преследовал голос Боцина: «Я умер, я мертв».
Когда он вошел, в комнате было светло. Жена обрадовалась его приходу, отложила книгу и участливо спросила:
— Ходил в закусочную?
Он кивнул и, помолчав, сказал:
— Я видел страшный сон, очень страшный.
Из своей комнаты вышла мать.
— Вернулся, сынок?
— Какой сон? Что с тобой? Отдохни, — ласково говорила жена.
У него даже не хватало сил ей ответить — в ушах звучал раздирающий душу крик. Он едва держался на ногах. Две пары глаз взволнованно, с любовью смотрели на него. Он разволновался, хотел что-то сказать, но к сердцу подступила горячая волна.
— Кровь! Кровь! — испуганно закричали женщины, подвели его к кровати и уложили.
— Конец мне! Конец! — в полузабытьи шептал он. Слезы лились ручьем. В ушах неотступно стоял страшный крик — крик его друга. И он в изнеможении закрыл глаза.
Всю ночь его мучили кошмары. Утром он проснулся разбитый, с температурой, совершенно обессиленный, с неспокойной душой. Мать и невестку примирила болезнь — они обе заботливо за ним ухаживали. После обеда пришел врач. Его пригласила жена. Правда, она больше верила западной медицине и хотела позвать врача, служившего в банке, но мать настояла на том, чтобы ее сына лечил китайский доктор. Пришлось невестке уступить. Она пошла к мужу на службу, попросила для него отпуск, затем сбегала в банк и взяла себе отпуск на день и лишь после этого отправилась за врачом.
Доктор Чжан был дальним родственником матери Вэньсюаня. Он практиковал в городе уже более трех лет и приобрел некоторую известность. Когда они приглашали его к себе, он с них денег не брал, только на дорожные расходы. Если бы не это обстоятельство, Вэньсюань ни за что не согласился бы его пригласить. «Лекарства, которые выписывают западные врачи, чересчур дороги», — думал Вэньсюань. Доктор был очень добрым человеком. Он внимательно прощупал пульс, расспросил о болезни, а потом принялся успокаивать больного и родных. Он сказал, что это не туберкулез, а болезнь печени и переутомление. Так что силы восстановятся через несколько дней.
Жена не очень верила доктору, зато верила мать. Сам же Вэньсюань и верил, и сомневался. Но как бы там ни было, доктор успокоил всех троих. Постепенно Вэньсюань пришел к выводу, что китайские врачи имеют какой-то опыт. «Лечили же они больных еще несколько тысячелетий тому назад», — утешал он себя. В душе появилась маленькая надежда. Тень смерти отступила.
Шушэн пошла за лекарством, а мать приготовила все необходимое, чтобы сын мог его принять. Приняв лекарство, он заснул, но дышал с трудом и чувствовал себя плохо. К вечеру жар усилился, он впал в забытье. Перед глазами все время стояла огромная черная тень, мелькали темные худые лица Тан Боцина. Они окружили Вэньсюаня и кричали наперебой: «Я умер. Я мертв». Лиц становилось все больше. Вэньсюаню стало страшно, и он бежал. Это было так трудно! Но он не мог остановиться. Вдруг он очутился на какой-то горе. Он не знал, куда идти. Вокруг было темно. Он пробирался ощупью, очень устал. Наконец он увидел свет. Это загорелись деревья, и начался пожар. Огонь все ближе подступал к нему. Загорелась одежда. Тут он закричал: «Спасите!» — и проснулся.
Он лежал на кровати, укрытый ватным одеялом, весь потный, и жалобно стонал.
— Вэньсюань, что с тобой? — Жена склонилась над ним. — Тебе плохо?
Он вздохнул, поглядел на нее, тихо проговорил:
— Ты давно с работы?
— Я не ходила. Разве я не сказала, что останусь сегодня дома?
— Я забыл. Это сон виноват. Мне приснилось, будто… моего друга сбила машина. — Ему так хотелось, чтобы это был сон.
— Друга? Какого? — удивленно спросила жена, коснувшись рукой его лба. Лоб был влажный. Жар уменьшился.
— Тан Боцина, помнишь, мы были у него на свадьбе в ресторане «Байлин»? У него жена умерла во время родов, я говорил тебе как-то об этом.
— Да, говорил. Я помню. А теперь помолчи! Ни о чем не думай. Ты себя плохо чувствуешь после такой высокой температуры. Ну, спи, — ласково уговаривала она.
— Боюсь спать, опять приснится что-нибудь страшное, — говорил он жалобно, как ребенок.
— Не приснится, не приснится, не внушай себе. Спи спокойно, я буду рядом.
— А где мама? — спросил он.
— На кухне. Спи же! Нет, подожди, я дам тебе лекарство.
Спустя немного он попросил:
— Налей чаю.
Ему не нужен был чай, просто хотелось поговорить с женой. Шушэн налила полчашки. Он приподнялся, отпил несколько глотков, поблагодарил и снова лег. Закрыл глаза, но тут же открыл, украдкой наблюдая за женой.
— Шушэн, — позвал он ее, — мне кажется, я не выздоровею.
— Выбрось из головы всякие глупости, — ласково сказала Шушэн. — Что сказал врач? Попьешь лекарства, отдохнешь, и все пройдет.
— Но ведь ты не веришь китайским врачам?
Она не сразу нашлась. Потом заметила:
— Он наш родственник и не мог солгать.
— Э, не те нынче времена, иногда приходится скрывать правду. — Вэньсюань горько улыбнулся. — Я знаю, чем болен. Я не доживу до победы. И хорошо. Пользы от меня никакой, я только обуза для вас. — Он говорил словно сам с собой, потом осекся и замолчал. В глазах стояли слезы.
Шушэн с болью в душе на него посмотрела:
— Ты не должен так говорить.
— Мать уже старая, и характер не очень хороший. Не сердись на нее, прошу тебя, она добрая, поворчит и перестанет. — Говорил он медленно и вяло.
— Ладно, — сказала она, едва сдерживая слезы, и, сев на кровать, взяла его руку в свою.
— Спасибо, теперь я усну, — проговорил он и закрыл глаза.
От тусклой лампочки было не намного светлее, чем от свечи. Больной, лежавший в постели, придавал всей обстановке в комнате еще более мрачный вид. Шушэн держала его руку в своей, с грустью смотрела на полуоткрытый рот, желтое как воск, худое лицо мужа, на убогую меблировку. Она любила его, страдала, но мозг сверлила одна-единственная мысль: «За что нам такие муки?» Хотелось крикнуть: «Это расплата за его терпение, я не могу больше…»
Она испуганно на него взглянула. Он тихо дышал. Казалось, ему сейчас лучше, не мучат кошмары. Она осторожно выпустила его руку, пощупала лоб, поднялась, потянулась. У соседей разговаривали, с улицы доносились сигналы машин. Слышно было, как крысы грызут под полом. От этого стало еще тревожней. Стены не спасали от ночного холода. Шушэн вздрогнула, накинула пальто и стала смотреть на лампочку.
Такая же тусклая, как вся наша жизнь, которая никогда не станет ярче, но и не угаснет — будет тлеть. Два-три года назад у нас еще были мечты и надежды, они давали силу терпеть, а теперь… Она не видела выхода. Начала ходить по комнате, но тут же остановилась, боясь разбудить мужа.
В это время вошла мать с кастрюлькой. Она тоже страдает, Шушэн взглянула на замученную свекровь.
— Спит? — едва слышно спросила старая женщина, и на лице ее мелькнула улыбка.
Шушэн кивнула и тихо сказала:
— Спит, и, кажется, спокойно.
— Пусть поспит, дадим лекарство, когда проснется. Поешь!
Они вместе принялись за обед. Матери совсем не хотелось есть. Шушэн было все безразлично. Она чувствовала себя такой одинокой! С трудом выдавила из себя несколько слов, чтобы поддержать разговор. «Она все терпит, привыкла, почему же я не могу привыкнуть? — корила себя Шушэн, но это не приносило ей облегчения. — Почему я всегда недовольна? Почему не могу принести себя в жертву?..»
На другой день Вэньсюаню стало чуть лучше. Шушэн пошла на работу, но вернулась намного раньше обычного. Она теперь не встречалась ни с друзьями, ни с сослуживцами. Помогала свекрови по хозяйству, иногда готовила лекарство, еду. Вечером присаживалась на постель к мужу, рассказывала о делах в банке и о многом другом, только не касалась положения на фронтах.
Китайские лекарства оказались очень эффективными. Здоровье Вэньсюаня улучшалось с каждым днем. Теперь, когда мать расхваливала искусство китайских врачей, Шушэн ничего не оставалось, как улыбаться. В действительности же для Вэньсюаня лучшим лекарством была перемена в характере и поведении жены. Он так нуждался в покое.
Где сейчас идут бои? Этот вопрос его мучил все чаще и чаще по мере того, как болезнь отступала. Но, опасаясь услышать что-нибудь страшное, он боялся обратиться к жене. Он пытался хоть что-то определить по ее лицу, но видел на нем лишь ласку и радость. Свою тревогу Шушэн умела скрывать за улыбкой. Она теперь не ссорилась с матерью. Часто, притворившись спящим, он наблюдал, как обе женщины тихо беседовали. «Лишь бы они жили дружно, тогда мне не страшна никакая болезнь», — думал Вэньсюань.
Однажды, возвратившись с работы, жена весело обратилась к нему:
— У меня хорошие вести. Слухи о страшных бомбардировках Гуйяна и о падении Душаня — сплошная болтовня. И Гуйчжоу японцы не заняли.
Она ослепительно улыбнулась — ему так нравилась эта улыбка.
— В самом деле? — обрадовался он, благодарный за эту новость. — Завтра выйду на улицу.
— Нет, еще рано. Побудь дома по крайней мере с полмесяца. И ни о чем не думай, кроме здоровья!
— А как же с деньгами?
— Что-нибудь придумаю, не беспокойся.
— Но не могу же я все время жить за твой счет. У тебя у самой расходы, и сын учится на твои деньги, — говорил он виноватым тоном.
— Сын у нас общий, значит, мы должны все делить пополам. Мои деньги, твои — не все ли равно!
Он умолк, ощущая неловкость.
— Несколько дней назад в банке заговорили об улучшении материальных условий, а потом замолчали в связи с событиями в Хунани и Гуанси. Сейчас снова идут эти разговоры, дела на фронте поправились. Мне прибавят треть жалованья. Так что положение наше улучшится. — Она с улыбкой смотрела на мужа, но он молчал, стиснув зубы. Потом раздумчиво произнес:
— Мне просто неловко. Не думал я, что наступит время, когда я не смогу себя прокормить.
— Ну что у тебя за характер! Из каждого пустяка делаешь проблему. Выздоровеешь, прогонят японцев, настанут лучшие времена, и все наладится. Ты займешься просвещением, я буду тебе помогать. Думаешь, мне приятно работать в банке? Но другого выхода нет. Придет день, когда мы сможем заняться любимым делом.
— Да, когда прогонят японцев, все пойдет на лад, — бормотал он.
В комнату вошла мать, принесла обед.
— Мама, позволь мне, — Шушэн хотела взять у свекрови кастрюлю.
— Иди лучше на кухню, — сказала та, — приготовь Вэньсюаню кашу, только смотри, чтобы не подгорела. А я все сама сделаю.
Невестка постелила на стол газету вместо скатерти и скрылась за дверью.
Вэньсюань посмотрел вслед жене и взволнованно произнес:
— Как она добра ко мне, к такому никчемному! — «Я без зазрения совести пользуюсь ее деньгами. Она станет презирать меня за это. Иначе быть не может. Я должен встать на ноги», — подумал он. Он тихонько повторял ее слова: «Прогонят японцев, тогда все наладится. Ты займешься просвещением, я буду тебе помогать».
— Ты что-то сказал мне, Сюань? — спросила мать.
— Нет, ничего, — будто очнувшись ото сна, ответил Сюань. — На что можно надеяться в этой мрачной, холодной комнате?
Мать дотронулась до его лба, тихо спросила:
— Как ты себя чувствуешь?
— Очень хорошо. Видимо, лекарство помогло.
— Завтра снова вызовем врача.
— Не надо. Мне уже лучше, — ответил он, а сам подумал: «Где взять деньги на врачей и лекарства? Неужели я посмею жить за счет жены?»
Вошла Шушэн. И как раз в этот момент погас свет.
— Опять отключили. Почти все время приходится сидеть без света.
— Ты тоже хочешь света?
Он не понял, шутит жена или говорит серьезно. Мать, прежде чем выйти, зажгла свечу, и ее тусклые блики заплясали по комнате, отчего все приняло еще более печальный вид.
— Могу ли я мечтать о свете? Я ведь не сумасшедший! — Он вздохнул.
— Не горюй, поправишься. Совсем забыла, тебе пора принимать лекарство. Сейчас принесу, примешь и уснешь.
— Нет, сначала поешь. Приму или не приму — не все ли равно? Да ты сама в это не веришь. Поэтому садись и ешь. Вечером, правда, я чувствовал себя значительно лучше. Может, лекарство помогло, только оно ужасно горькое. Но некоторые утверждают, что лекарство чем горше, тем эффективнее. К тому же мать верит в него, и на душе у меня как-то спокойнее. Ведь для нее дороже меня и Сяосюаня нет никого на свете. Правда, я такой неудачник, — он улыбнулся. — Что это матери так долго нет, все с обедом возится?.. Наверное, готовит лекарство. Какая же она добрая! Пойди посмотри, что она делает. И садитесь обедать, я подремлю немножко. — Он снова улыбнулся. — Иди, иди, у меня так хорошо на душе. Дела на фронте пошли лучше, не нужно уезжать, а то столько было бы со мной хлопот.
Жена вышла. Вэньсюань блуждал взглядом по комнате, но ничего не видел во мраке, лишь тени.
На следующий день жена пришла с работы раньше обычного. Хмурая, уставшая, она поздоровалась и села у письменного стола.
— Ты почему сегодня так рано? — спросила мать.
— В банке совершенно нечего делать, а сидеть без работы скучно, вот и пришла пораньше.
— Ты никуда сегодня не собираешься? — вырвалось у матери.
— Нет, — покачала головой Шушэн. И, помолчав, добавила: — Говорят, сдали Душань, теперь японцы угрожают Доуюню.
— Что же делать? Сюань так болен, неужели японцы могут войти в Сычуань?
— Этого я не знаю. Но если войдут, придется бежать. Я могу уехать с банком, а вот Сюань…
— Ты-то можешь, а как бытье Сюанем? — прервала ее свекровь. — И потом, как же с Сяосюанем? Мальчик, как на беду, уже две недели не приезжал, пишет, что очень много уроков, а Сюань из-за болезни беспомощен. С ума сойти можно. — Вид у матери был жалкий, растерянный.
— Мама, я почти здоров и могу уже двигаться. Наша контора наверняка побеспокоится о нас, — вмешался в разговор Вэньсюань. О конторе он упомянул, чтобы успокоить мать, хотя наверняка знал, что это пустые фантазии. Он мысленно представил себе надменное лицо и строгий взгляд управляющего. На душе похолодело.
— Ваша контора? Ты просто идеалист! Надеешься на контору. Один управляющий чего стоит! Глаза как у вора, — со злостью проговорила Шушэн. — Чего бы я не сделала, чтобы ты бросил эту работу!
Жена была права, но Вэньсюань не хотел, чтобы это знала мать, и возразил:
— Но что плохого в моей работе? Я зарабатываю себе на жизнь.
— Разве это жизнь? Ты влачишь жалкое существование, и все по милости твоего управляющего. Ты что, забыл, как он оскорбляет тебя? Это же недостойно человека!
— А какой смысл об этом помнить? Прошлое, каким бы оно ни было, прошло, — сказал он, вздохнув.
— Но у тебя есть будущее. Не падай духом. — Голос у Шушэн неожиданно потеплел, а в глазах появились слезы.
Он с благодарностью взглянул на нее.
— Господин Ван, господин Ван! — На пороге стояла госпожа Чжан, соседка.
— Входите, входите, — произнесла мать.
— Вы сегодня так рано со службы? — спросила госпожа Чжан. Она не ожидала застать Шушэн дома. — А как чувствует себя господин Ван? Лучше? Матушка Ван, вы так намучились за эти дни! Я всех вас очень прошу, когда будете уезжать, взять нас с собой. У нас двое детишек, мы из другой провинции и никого здесь не знаем. И денег нет на дорогу. Учреждение мужа в любое время может уехать, но нас они не возьмут. Сделайте доброе дело, спасите нас от японцев. Вы ведь родом из этой провинции, можете поселиться на время в ближайшей деревне или соседнем уезде. В общем, мы очень хотим вместе с вами поехать.
— Ну, до этого не дойдет, — ответил Вэньсюань и, чтобы успокоить несчастную женщину, через силу улыбнулся.
— Я слыхала, что Доуюнь пал и японцы всего в нескольких ли от Гуйяна, — тихо рассказывала госпожа Чжан, словно боясь, что ее услышат. Говорят, будто в Сычуань можно войти, минуя Гуйян. Помогите нам!
— Не верьте слухам, госпожа Чжан, — успокаивала ее Шушэн.
— Все в панике, муж мой совсем растерялся, пьет с горя водку. Да и как тут не волноваться? Ну, спасибо вам. — На бледном, морщинистом лице госпожи Чжан появилась улыбка.
— Шушэн, это правда? — равнодушно спросил Вэньсюань, когда соседка ушла, будто все это его не касалось.
— Точно не знаю, только управляющий Чэнь советовал не мешкая собираться, — с напускным спокойствием ответила Шушэн.
— А куда надо ехать? — едва слышно спросил муж.
— Как будто в Ланьчжоу. Сегодня будет известно. Управляющий намерен взять меня с собой, — так же тихо ответила Шушэн и отвела глаза.
— И ты поедешь? — растерянно спросил он.
— Скорее всего, нет, — задумчиво проговорила жена.
— А можно не ехать?
— Конечно. Я совершенно свободна, могу отказаться, но у Чэня добрые намерения.
— Если ты уедешь, что будет с мальчиком? И с Сюанем? — вмешалась в разговор мать.
— Ведь я не дала еще согласия, — ответила Шушэн. Слова матери ее не рассердили.
— Но и не отказалась.
— Вообще не известно, можно ли будет уехать. Пока это все разговоры. — В голосе Шушэн звучала грусть, но она старалась казаться спокойной.
— Видно, тебе очень хочется бросить нас. Знаю я тебя, — не отставала мать.
Шушэн ничего не ответила и села на постель к Вэньсюаню. Она заметила в его глазах слезы, молча взяла его руку в свою и после некоторого раздумья проговорила:
— Я не уеду.
— Я знаю. — Он растроганно кивнул. — Спасибо тебе. — Но через некоторое время тихо сказал: — Нет, ты должна ехать. Что тебя ждет со мной? Ведь я, можно сказать, человек конченый.
— Ты не должен так говорить. Просто такое стечение обстоятельств. Главное сейчас — выздороветь. Ты тоже измучился за эти два года. — Шушэн, как могла, утешала мужа.
— Один я во всем виноват! Находят же какой-то выход другие.
— Все оттого, что ты слишком добр, — улыбнулась жена. Она любила мужа и жалела его…
«Слишком добр» — он так устал от этих слов, они больно ранили сердце, хотя жена вовсе не хотела его обидеть. И ему в голову снова пришла все та же часто мучившая его мысль: «Я рад бы стать другим, да не могу — так, видно, на роду написано». Стоило ему так подумать, как сразу исчезла тревога и желание спорить. Все эти годы ушли на решение этого вопроса… Он тихо вздохнул.
— Что, опять плохо? — забеспокоилась жена.
— Нет, ничего, — покачал он головой, только сейчас заметив, что мать ушла к себе.
— Поспи, я побуду с тобой. Я не уеду, ты не волнуйся.
— Я знаю, знаю, — тихо отозвался он.
Она медленно подошла к окну и стала смотреть на улицу. Напротив — кирпичная стена, внизу — переулочек. Их дом был выше соседних, и из окна виднелась верхняя часть улицы, начинавшаяся на склоне горы. По склону бежали рикши с такой быстротой, что казалось, летели по воздуху. У нее даже зарябило в глазах.
— Все чем-то заняты, — тихо вырвалось у нее. Никто не мог услышать ее слов, и сама она, видимо, не придала им значения, но сколько в них было глубокого смысла! Множество мыслей роилось в голове у Шушэн, но она не могла ни одну удержать. Она ничего не искала на пыльной дороге, но не в силах была оторвать от нее глаз. Ей казалось, что время течет медленно, как вода в ручье. Неужели мне суждено прожить так всю жизнь? Она вздохнула. Не было ответа на этот вопрос.
Неожиданно в дверь постучали. Она вздрогнула, обернулась. Вошел посыльный из банка и подал конверт.
— Барышня Цзэн, вам письмо от управляющего.
Она вскрыла конверт, пробежала глазами письмо: ее приглашали поужинать в ресторане «Шэнли дася». Она молча разорвала письмо. Посыльный стоял в ожидании ответа.
— Я поняла, иди.
Посыльный ушел. Она мяла в руке клочки бумаги. Постепенно комната погружалась во мрак. Лицо мужа стало едва различимым. Он прерывисто дышал и вскрикивал, видимо во сне. Свекрови не было слышно. Шушэн чувствовала биение собственного сердца. До чего же она одинока! Неужели я так и увяну? Она прошлась по комнате, не зная, что делать. В это время свекровь зажгла в соседней комнате свет. Шушэн стало еще тревожнее.
— Ты не ушла? — не без умысла спросила свекровь.
— Сейчас ухожу, — не раздумывая, ответила Шушэн. Она посмотрела на изорванное письмо, которое держала в руке, зло улыбнулась, взглянув на свекровь, и вдруг решила, что непременно пойдет.
— Что, опять приглашают на ужин?
— Да, один служащий банка, — просто ответила молодая женщина.
— На проводы, что ли?
Эта фраза больно уколола Шушэн, она покраснела, нахмурилась, но тут же вызывающе улыбнулась:
— Да, на проводы!
Она переоделась, напудрилась, накрасила губы. Хотела поговорить с мужем, но тот спал. Шушэн взглянула на него и вышла. Свекровь что-то бормотала ей вслед. Сбегая по лестнице, Шушэн думала: «Когда ты ворчишь, мне хочется сделать тебе назло. Ведь я не собиралась идти».
Она подъехала к ресторану на рикше. Управляющий Чэнь ждал у входа. Они поднялись наверх, он помог ей снять пальто и заказал столик. Сидя напротив, управляющий улыбался и так смотрел на нее, что Шушэн стало не по себе.
— Билеты заказаны?
— Да, на послезавтра.
Она улыбнулась.
— Очень хорошо, в таком случае, до свидания. В следующем году вернетесь?
Он не знал, что скрывается за этой улыбкой, но она вдохновила его.
— Шушэн, — заговорил он шепотом, стараясь придать голосу искренность. Впервые он назвал ее по имени, прежде называл мисс Цзэн. Шушэн залилась краской стыда, а он продолжал: — Есть точные сведения, враг уже в Доуюне. События развиваются со стремительной быстротой, ходят слухи, что в ближайшие дни падет и Гуйян.
— Не может быть, — покачала она головой, стараясь скрыть охвативший ее страх.
Он не успел сказать «Это произойдет так скоро, что и представить трудно!», как официант принес суп.
— Что вы решили делать? — спросил он, съев несколько ложек бульона.
— Куда я поеду? — Она натянуто улыбнулась. — Останусь здесь!
— А когда придут японцы?
— Вот тогда и подумаем. Успеем — уедем, не успеем — укроемся где-нибудь в деревне, — произнесла она с безразличным видом и тоже принялась за суп.
— Нет, так нельзя. Японцы и по деревням будут охотиться за красивыми женщинами. Лучше уехать пораньше. О работе не беспокойтесь. Билет на самолет я достану на черном рынке. Поедемте послезавтра!
— Послезавтра? Так скоро? Я не успею. — Она опустила голову.
— Скоро? Японцы, могут еще раньше прийти, — волновался он. — Упустите эту возможность, другой такой не представится. Поверьте мне. Положение тяжелое. Решайтесь побыстрее.
Она молчала, раздумывая. Болезненное, без кровинки, лицо мужа, ненавидящий взгляд свекрови, вечно мрачная комната. Рассказы о беженцах на дорогах Хунани и Гуанси, бесчинства врага. Ей было страшно, она не знала, на что решиться. Отложила ложку и вздохнула:
— Как я могу уехать?
— А почему бы и нет? Все уезжают. С кем вам трудно расстаться? — Он знал, что у нее тяжело болен муж, что она не ладит со свекровью, что она вообще не в восторге от семейной жизни. Но он не знал, что у нее тринадцатилетний сынишка, и не подозревал, что именно с больным мужем ей трудно расстаться.
— Дайте мне подумать. — Она не ожидала такого оборота дела и не могла сразу принять решение.
— Думайте до завтра, позже будет трудно с билетами.
— Дайте мне подумать, — повторила она и вдруг покачала головой: — Пожалуй, я сейчас вам отвечу. Я не поеду. — Она улыбнулась.
— Это же последняя возможность! — Он побледнел. — Вы не должны приносить себя в жертву, они не думают о вас, так стоит ли о них заботиться?
Тарелки из-под супа давно унесли, подали рыбу. Шушэн все молчала.
— Подумайте хорошенько, — умолял он. — Не жертвуйте понапрасну собой.
— Но как быть с ними? — Этот вопрос она, казалось, задала самой себе.
— Это их дело. Если вы не поедете, им от этого легче не станет.
— Он… — Она хотела сказать «болен», но осеклась. Желтое, изможденное лицо мужа, стоявшее перед ее глазами, заставило ее замолчать. Подло было бы говорить об этом с человеком, который моложе ее на целых четыре года!
— В такое время думать о других! Вы слишком добры. Но какая от этого польза? Стоят ли они такой жертвы?!
— Не умру же я оттого, что не поеду!
— Шушэн, вы не понимаете всей серьезности положения, я не шучу, — волновался он.
— Я знаю, что не шутите, — улыбнулась она. — Но почему вы заботитесь только обо мне?
— Потому что я… — начал было он.
Шушэн все поняла, покраснела и, не дав ему договорить, перевела разговор на другую тему.
Когда они пили кофе, до них донесся разговор за соседним столиком:
— Я с семьей еду в деревню, а ты? Нужно что-то решать.
— Я только что приехал сюда, измотался. Что мне решать? Помирать — так здесь. Нам, беднякам, бежать некуда.
— Слышите? — тихо сказал управляющий. — Положение действительно очень серьезное. Вам лучше поехать со мной.
— Не так это просто, у меня масса всяких нерешенных дел, — ответила она со смутным чувством страха. Сердце взволнованно билось.
— Какие дела в такое время? Собирайтесь, и все! — настаивал он.
— Вы как будто требуете, чтобы я поехала с вами, — улыбнулась она, скрывая растерянность.
— Конечно, ведь я беспокоюсь о вас. — Голос его дрогнул, он сжал руку Шушэн.
Женщина молчала, опустив голову, потом высвободила руку, немного погодя поднялась и тихо сказала:
— Мне пора домой.
— Я провожу вас, — сказал он, краснея. Она снова села.
Управляющий расплатился. Они сошли вниз и остановились у выхода. Несколько машин, сигналя, подкатили к подъезду. Из них вышли нарядные красивые женщины и элегантные иностранные офицеры и с веселым шумом направились в дансинг-холл.
— Не похоже, что они собираются бежать. Мне кажется, все это слухи.
— Слухи? Вы все еще не верите? Осмелюсь сказать, что через неделю всех их как ветром сдует. — Он рисовал будущее в мрачных тонах. Всех, кто останется в городе, казалось ему, ждет гибель.
— Но ведь не все могут уехать. Большинство останется, — сказала она и с жалостью подумала о муже.
— Тот, кто может, должен уехать.
Они прошли между машинами и свернули в переулок.
— Рано еще. Погуляем? — предложил он.
— Я должна вернуться пораньше.
— Ничего не случится, если задержитесь на часок. Мне кажется, дома вы постоянно скучаете.
Эти слова задели ее за живое, она хотела возразить, сказать, что дома не так уж скучно, но сердцем чувствовала, что он прав, и промолчала, послушно следуя за своим спутником.
Было еще не поздно, но как-то пустынно. Фонари тускло мерцали. Почти все магазины были закрыты. И закусочные тоже, за исключением нескольких. Не чувствовалось обычного оживления. Дул резкий, холодный ветер, люди и машины — все спешили, словно убегали от холода.
— Посмотрите, как все переменилось, — взволнованно шептал он. — А через два дня вы здесь не встретите ни души.
Не отвечая, опустив голову, она старалась идти в ногу с ним. Из головы не шли разряженные женщины, которых они встретили у ресторана. «Они счастливее меня», — подумала Шушэн.
Они миновали улицу, где жила Шушэн. Она даже не взглянула на свой дом. Затем пошли по извилистой дороге, ведущей к реке. На берегу остановились и долго смотрели на противоположный берег, где, похожие на звезды, мерцали огоньки: то ниже, то выше, то яркие, то тусклые, казалось, они перемигиваются. Река была темной. Недалеко, у перил, они заметили парочку, влюбленные ворковали, как голубки.
— Я достаточно пожил в этом проклятом месте, нужно уезжать, — задумчиво произнес Чэнь куда-то в пространство.
— Там хорошо, где нас нет, — отозвалась Шушэн.
— Во всяком случае, там лучше, чем здесь. Ланьчжоу всегда славился своим воздухом.
— А если я поеду в Ланьчжоу, мне гарантирована работа? — неожиданно спросила она.
— Конечно! — обрадовался он. — Так вы решили?
— Нет, не поеду, — ответила она, помолчав.
Он так и не понял, шутит она или говорит серьезно.
— Мы еще поговорим об этом, — быстро сказал он. — Смотрите, какая ночь, какая тишина! Хочется стихи писать.
Она с трудом сдержала смех и, понизив голос, спросила:
— Вы пишете стихи?
— Да, я люблю поэзию, классическую и современную, иногда сам пописываю. Но конечно, какой я поэт! Вы просто посмеетесь надо мной! — Он говорил смущаясь, но не без удовольствия.
— Вот уж и представить себе не могла, что наш управляющий — поэт. Любопытно почитать ваши стихи!
— Не называйте меня управляющим, зовите по имени, Фэнгуаном!
— Мы как-то привыкли называть вас управляющим, и по-другому не получается. Так удобнее, — улыбнулась она. Ее охватила радость, смутное предчувствие счастья.
— Так звать, этак звать, а придется привыкать. — Сама собой сложилась рифма, и, довольный, он засмеялся: — В Ланьчжоу я стану директором.
— Надеюсь, вы не охладеете ко мне настолько, чтобы отказать в работе, если я приеду в Ланьчжоу с семьей? В противном случае я могу оказаться в затруднительном положении, — многозначительно улыбнулась она.
— В затруднительном положении? Значит, вы не поедете послезавтра?
Она вздрогнула, его волнение передалось ей.
— Я пока не решила. Не могу уехать без них.
— Но они могут приехать позднее! К тому же… — Он обнял ее. Кровь бросилась ей в лицо, бешено забилось сердце. Ей трудно было совладать с охватившим ее чувством.
— Посмотрите на тот берег, на реку, вокруг такая тишина, такой покой, — решительно сказала она. — Чего нам бояться?! У вас есть обязанности, вы и поезжайте, а мне зачем ехать?
— Затем, что я… люблю вас, — осмелев, взволнованно прошептал он.
Это признание не было для нее неожиданностью, и все же она испугалась, ее бросило в жар, в душе творилось что-то невообразимое. Она не знала, что сказать, и еще ниже опустила голову, устремив взор на темную поверхность реки.
— Теперь вы знаете, что у меня на сердце, и все же не хотите ехать? — шептал он ей на ухо.
Ей представилось болезненное лицо мужа, его глаза, полные слез, ненавидящий взгляд свекрови, строгое не по годам лицо сынишки, и она грустно покачала головой:
— Нет, нет, нет!
Он по-своему истолковал это «нет», а она сказала просто так, ничего не имея в виду.
— Почему «нет»? Неужели вы мне не верите? — Голос его звучал ласково. Рука нежно касалась талии. Он старался заглянуть ей в глаза, но она отводила взгляд.
— Я в смятении, проводите меня, — попросила она.
Одолеваемая сомнениями, она была в полной растерянности и не знала, на что решиться.
— Но ведь вы не ответили мне.
Она молчала.
Над рекой стлался белый туман, она не заметила, когда он поднялся, неприятный сырой воздух проникал в легкие. От тумана стало светлее, но он скрыл все окружающее, и Шушэн теперь видела только своего спутника. Ей стало тревожно. Ей почудился знакомый голос: «Я обуза для вас». Она вздрогнула.
— Пойдемте же!
Зародившееся было чувство исчезло.
— Еще ведь не поздно, давайте где-нибудь посидим.
— Я должна вернуться домой, — коротко ответила она. — Завтра в восемь утра встретимся в Гуашэнъюане.
— Так я жду ответа, — почти приказал он, уверенный в том, что она согласится.
— Хорошо. — Она кивнула и взяла его под руку.
Они шли по дороге сквозь густой туман и молчали.
Неожиданно он спросил:
— А что у вас за дела, вы какая-то невеселая.
— Нет, ничего. — Одолеваемая страхом, она сжала его руку, словно искала опоры.
— Мне не хотелось бы вас оставлять. Хорошего здесь ждать не приходится, — сказал он.
У нее защемило сердце. Не в силах сопротивляться охватившему ее смутному чувству, она готова была заплакать. Эта неласковая семья, вечные ссоры, тоска и бедность, война, безрадостная молодость, тщетные поиски счастья, неясное будущее… Управляющий сказал правду: хорошего ждать не приходится. Ей тридцать четыре, она полна сил, почему бы ей не пожить в свое удовольствие? Каждый человек имеет право на счастье. И она должна за него бороться.
— Хорошо бы уехать, в таких условиях долго не проживешь. — Она словно отвечала самой себе.
— В таком случае решайтесь! В Ланьчжоу все будет проще, — обрадовался он.
— Нет-нет, я дам ответ завтра.
— Завтра? Но лучше сейчас, — разочарованно протянул управляющий Чэнь.
— Мне надо пойти домой и все хорошенько обдумать, — сказала она без того ощущения счастья, которое бывает у любящих и любимых. Пока они шли, ее терзали сомнения, она не знала, на что решиться.
— Надеюсь, вы не откажетесь, когда мы встретимся завтра? — спросил он, прощаясь. — Итак, в восемь утра я жду вас в Гуашэнъюане.
— Может быть, я и поеду, — проговорила она. — Мне до смерти надоел этот туман, от него, кажется, может сгнить сердце. Я так намучилась здесь. — У нее больше не было сил сопротивляться, перед глазами стояла густая пелена тумана, за которым ничего не было видно.
Переступив порог дома, она словно попала в другой мир. Все здесь ей было знакомо, хотелось скорее очутиться в своей комнате. У свекрови горел свет. Вэньсюань тоже не спал.
— Ты пришла?
Какой родной голос! Без тени упрека. Ей стало стыдно.
— Не спишь? — Она подошла к постели.
— Нет, жду тебя!
— Думай о своем здоровье, а обо мне нечего беспокоиться. — Она была растрогана.
— Я выспался днем, а сейчас не хочется. Приходила госпожа Чжан, говорит, у парадного лежат вещи. Это беженцы из Гуйяна. Госпожа Чжан слышала, что его скоро сдадут, уговаривает нас ехать. Как ты смотришь на это?
— Никаких вещей я не видела, все спокойно, положение, по-моему, не так уж серьезно.
— Я тоже так думаю. Не случится же все в один миг. А нам, беднякам, тем более нечего бояться. В случае чего мы налегке. И вообще неизвестно, что лучше: жить или умереть. Я, собственно, принял решение, только надо было переговорить с тобой, — начал он осторожно. — С матерью мне не хотелось советоваться, мы часто не понимаем друг друга. Ты — дело другое, во всем разбираешься, вот я и ждал тебя.
— Ты все об отъезде? — безразлично спросила она.
— Да. — Он ласково взглянул на нее. — Мне ехать не стоит: трудно, к тому же я ничего не боюсь. А ты уезжай. Незачем сторожить меня. Захватишь с собой сынишку и мать, тогда я буду спокоен. — Голос его слегка дрожал, но в нем не было слышно страдания.
— Я не поеду, — заявила Шушэн. Готовность Вэньсюаня принести себя в жертву нисколько ее не обрадовала, наоборот, вызвала угрызения совести.
— Тебе нельзя оставаться, а обо мне не думай, в крайнем случае я уеду с нашим учреждением, — волновался он. — Мужчине проще. Ты говорила, что тебе предлагали поехать в Ланьчжоу? Только что… — Он перевел дух и продолжал: — Я весь день думал об этом и решил, что нельзя упускать такой возможности.
— Я не поеду, — коротко ответила она и отвернулась, не в силах смотреть ему в глаза.
— Шушэн, поступи так, как я прошу… Я все обдумал.
— Мать с тобой говорила?
— Нет, не говорила, я не умею дурно говорить за спиной, — вмешалась в разговор мать, выйдя из своей комнаты.
Шушэн от злости кусала губы.
— Мама, разве кто-нибудь сказал, что ты дурно отзывалась о Шушэн?
— Я знаю, — продолжала мать, — она все равно не останется с нами, так пусть уезжает, чем раньше, тем лучше.
— А я не уеду. Что вы тогда скажете? — в ярости, но очень тихо бросила Шушэн.
Свекровь не расслышала.
— Мать вспыльчивая, не обращай внимания, пусть говорит, что хочет, — уговаривал Вэньсюань жену.
— Я тоже намучилась, ты же сам видишь, — сказала Шушэн.
— Вот и поезжай, возьми с собой сына и поезжай, не можешь, поезжай одна, только не мучай себя.
— Ты в самом деле так решил? — спокойно спросила Шушэн, всеми силами стараясь скрыть свои чувства.
— Это единственный выход из положения, — искренне ответил он, — так будет лучше для всех.
— Ты меня гонишь? Почему я должна ехать одна?
— Нет, нет, я тебя не гоню, — заволновался он. — Но ведь на фронте дела плохи. Здесь тебе оставаться опасно. Почему же не воспользоваться представившейся возможностью? Может, и мне подвернется случай, тогда мы скоро увидимся. Послушай меня, не медли с отъездом, мы приедем позднее.
— А если не удастся? — как-то отчужденно проговорила она.
Он помолчал, потом тихо добавил:
— По крайней мере тебе не будет грозить опасность. — На этот раз он сказал правду.
На глаза ей навернулись слезы.
— Почему ты никогда не заботишься о себе? — Она встала, вздохнув. — Ну ладно, спи!
— Обо мне не надо заботиться, — произнес он.
— Но я не могу поступить подло, — произнесла Шушэн, словно отвечая на собственные мысли, и в волнении прошлась по комнате. — Если ехать, то всем вместе. — Она приняла наконец решение, но тревога не проходила.
На следующее утро, встретившись с управляющим, она сказала, что не поедет.
Чэнь побледнел. Но потом заставил себя улыбнуться.
— Это ваше окончательное решение?
— Да, я тщательно все обдумала.
Он помолчал в растерянности, потом очень тихо серьезно произнес:
— Не думайте, что я вас пугаю, но вчера поздно вечером пришла телеграмма из нашего филиала в Гуйяне. Они прекращают работу. Вы понимаете, что это значит?
— Я не изменю своего решения, — ответила она.
— Подумайте еще раз. С каждым днем положение ухудшается. Почти все разъехались, а у оставшихся такой растерянный вид. Опасность огромна. Еще несколько дней, и конец.
— Вы уже взяли билеты? — Она спросила, чтобы переменить тему.
— После обеда возьму, — равнодушно ответил он.
— Торопитесь, а то останетесь без билета.
— Ну и пусть. Один я не поеду. Мне теперь все равно. — Он с грустью взглянул на Шушэн.
Официант принес завтрак, и Чэнь принялся за еду.
Говорить было не о чем, и Шушэн стала пить чай.
Чэнь, кажется, всерьез страдает. Может, поехать? Шушэн снова стали мучить сомнения. Да и Чэня ей было жаль.
— Поезжайте, возможно, и я приеду. — Она сказала так, чтобы утешить его.
— Боюсь, мне вас не дождаться. — Он с укором глядел на нее. — Ну почему вы не хотите меня понять?
— Не дождетесь, приедете сами хоронить меня.
— Я же сказал, что один не поеду, — упрямо повторил он.
— Не поедете? — удивилась она. — Но эта мысль давно запала вам в голову! И билет уже заказали.
— Я это сделал ради того, чтобы ехать с вами, — ответил он.
Она покраснела: наконец-то все прояснилось! Как неприятно! Но она сама невольно вынудила его сказать правду. Она ничего больше не сказала, боялась изменить решение. Чэнь тоже молчал. Только смотрел на нее. Ей было тяжело от его взгляда, от его молчания. Ну что за мука! Лицо горело.
— Пойдемте, — произнесла она, но осталась сидеть.
Он, казалось, не слышал.
— Раз банку так уж нужно, могу и поехать. — Она не поняла, что пошла на уступку. Чэнь тоже этого не заметил.
Он проводил ее до банка, и они расстались. Но он не пошел за билетом, как думала Шушэн, а решил скоротать время в кафе, успокоиться и собраться с мыслями.
Войдя в банк, Шушэн ощутила тоску: те же столы и застекленные кабинки, те же счеты и книги, те же лица. Ей захотелось догнать Чэня, но она не двинулась с места. Зачем он ей нужен? Молча подошла к своему столу.
У них был новый главбух, пожилой человек старых устоев. Он удивленно посмотрел на Шушэн и покачал головой. Рабочий день давно начался, но всех лихорадило. Люди входили, выходили, перешептывались, забыв о работе; вдруг она заметила, что два стула пустуют, служащие, которые сидели на них, куда-то ушли. Неожиданно вбежал постоянный клиент из банка:
— Гуйян пал!
До Гуйяна было два дня пути на машине. Кто-то вскрикнул: «Ерунда!» «Это слухи», — старалась она успокоить себя.
— Что же делать? — проговорил сотрудник, ведающий вкладами.
— Ты же местный, чего боишься? — спросил клиент. — Я никуда не уеду. Конец один, так уж лучше сидеть дома. — Он говорил спокойно, без всякого страха.
— А я завтра отправляю родных, — сказал сослуживец.
— Боюсь, мы не успеем уехать, чересчур быстро продвигается враг, — промолвил ведающий вкладами.
«Слухи», — утешала себя Шушэн. Но слухи передавались из уст в уста, в банке только об этом и говорили. Главный управляющий и управляющий то и дело выясняли по телефону обстановку. Сведения были противоречивы, недостоверны, но вызывали панику. Работать никто не мог. Пугал любой звонок, любой шум.
Шушэн подумала о муже, о сыне. Она тут же написала мальчику, чтобы приехал домой, и попросила одного из рабочих опустить письмо в ящик. Но после этого ей стало еще тревожней, и она ушла домой.
Выйдя на улицу, она почувствовала что-то необычное. Все было как во сне, исчезло прошлое, настоящее. Что я делаю? Зачем иду домой, где мой дом? Почему я мечусь? Почему не могу ни на что решиться? Что делать?
У парадного собрались люди, обсуждали положение на фронте. Носильщики выносили кожаные чемоданы. Кто-то не то переезжал, не то уезжал. Она заволновалась, быстро поднялась на третий этаж, там было относительно тихо. Госпожа Чжан, без конца твердившая о своей беспомощности, еще утром куда-то уехала с семьей. Дверь их была заперта. Дверь квартиры Шушэн тоже против обыкновения была наглухо заперта. Пришлось постучать.
Открыла свекровь. Едва войдя в комнату, Шушэн увидела, что постель мужа пуста.
— Мама, куда он ушел? — испуганно спросила Шушэн.
— На работу, — как-то безразлично ответила свекровь.
— Да ведь он еще совсем слаб! — растерянно произнесла Шушэн.
— Он так решил, что я могла сделать?!
Шушэн словно ударили.
— Не надо было его отпускать, болезнь может обостриться.
Напрасно она так спешила домой. Свекровь разозлилась. Она и так страдала, что не смогла удержать сына, а тут ее еще и попрекают! «Не тебе меня попрекать, — мысленно возмущалась старуха. — Что же ты сама никогда о нем не заботилась? Только и знаешь, что флиртовать. Дом тебе опостылел, решила бежать с любовником, и еще хватает совести обвинять меня!»
— Надо было пораньше прийти, вот и удержала бы! Говорить каждый может. Интересно, куда это ты утром бегала, по какому делу? — кричала свекровь, вся красная от злости, тыча Шушэн пальцем в лицо.
— Встречалась с одним знакомым. И не скрываю. А вам что за дело до этого? — тоже покраснев, отвечала Шушэн.
— Есть дело! Ты моя сноха! Есть, есть! — не унималась старуха.
Они снова поссорились.
Вэньсюань в это время сидел на службе и, конечно, не знал, что происходит дома.
Утром он проснулся, когда жена уже ушла. Позавтракал и неожиданно принял решение идти на работу. Удержать его мать не смогла.
— Не беспокойся, я хорошо себя чувствую. Нельзя каждый раз просить отпуск. Ведь нам скоро нечего будет есть. Шушэн не может нас всех содержать. Она и так потратилась на врача и на лекарства.
Матери нечего было возразить, и она думала: «Лучше терпеть любые страдания, чем умереть с голоду». Но она не хотела жить на деньги невестки.
— Разреши мне работать. Я наймусь в прислуги или в няньки, — сказала наконец мать, с любовью и жалостью глядя на сына.
— Зачем ты так говоришь, мама, ведь ты получила образование! — Вэньсюань не смел поднять глаза на мать.
— Очень жаль. Значит, мне не надо было его получать, и тем более тебе! Всю жизнь я тебя мучила и сама мучилась, а ведь даже нянькой хорошей быть не могу.
— Время сейчас такое, что надо уметь приспособиться, а мы, оказалось, ни на что не годны! Я хуже последнего рабочего в банке, а ты даже нянькой не можешь стать. — Он со вздохом направился к двери и ушел, даже не оглянувшись, не слушая уговоров матери.
В конторе было, как всегда, тихо, книгу учета уже убрали. Как обычно, Чжун приветливо улыбнулся ему. В кабинете на втором этаже несколько столов пустовало. Управляющий Чжоу как раз кончил говорить по телефону, невесело глянул на Вэньсюаня и равнодушно спросил:
— Поправился?
— Чувствую себя лучше, спасибо, — тихо ответил Вэньсюань.
— Здоровье у тебя слабое, отдохнул бы побольше, — холодно проговорил управляющий.
Вэньсюань не знал, как следует это понимать. Сидевший неподалеку начальник отдела У многозначительно кашлянул. Буркнув в ответ «да», Вэньсюань прошел к своему рабочему месту. Не успел он сесть, как ему принесли стопку корректуры:
— Начальник сказал, что работа срочная, нужно сегодня закончить.
Вэньсюань думал: «Положение напряженное, кое-кто вообще не пришел, все взволнованны, растерянны. Только я должен работать! Что я, козел отпущения? Где же справедливость?»
«Начальник велел кончить работу сегодня», — услышал он слова, его будто нарочно мучили. Вэньсюань поднял голову, лицо его было бесстрастным.
— Хорошо, — произнес он спокойно.
Он переворачивал страницу за страницей, невольно морща лоб. Это была книга о партийном долге, с несколькими предисловиями партийных и государственных деятелей. Он прочел предисловия, перешел к тексту, но мысли его были далеко. Голова кружилась, одолевала слабость, но, напрягая последние силы, он продолжал работать. Управляющего не было. Ушел и начальник отдела. Сослуживцы шумно обсуждали положение на фронте, им было не до работы. Он один не отрывался от корректуры. «Работу нужно кончить сегодня», — звучал в ушах приказ начальника. Терпение его кончилось, и он сказал себе: «Не в силах я больше работать, единственное, на что я способен, так это умереть».
В двенадцать прозвучал звонок на обед. Он воспринял его как спасенье. Спустился вниз, заставил себя поесть под презрительными взглядами сослуживцев, которые, как нарочно, пугали его своими разговорами:
— Старина Ван, тебе должны прибавить жалованье. В такое время работать без устали! К концу года наверняка получишь наградные, — с издевкой сказал один из них.
Вэньсюань ничего не ответил и поднялся к себе. Не хотелось ни курить, ни читать. Он бесцельно смотрел в окно и в конце концов задремал. Неизвестно, сколько прошло времени, как вдруг он услышал:
— Господин Ван.
Он испуганно поднял голову. Перед ним стоял усмехаясь рабочий:
— Вам записка. Просили немедленно прийти.
Записка была от Шушэн.
Сюань, у меня к тебе дело, пожалуйста, приходи в кафе «Международное», нужно поговорить.
Шушэн.
Он испугался. Что могло случиться? Вскочил с места и заторопился вниз.
— Старина Ван, ты куда? — спросил Чжун.
Он буркнул что-то в ответ и выбежал на улицу. Вслед ему полетели смешки. «Наверное, они прочитали записку», — подумал он, краснея.
В кафе было много свободных столиков. За одним из них сидела Шушэн, устремив взгляд на дверь. На ее напудренном лице было написано раздражение. Увидев его, она поднялась было, но тут же снова села, глядя на него с нетерпением.
— Я получил твою записку, — сказал он, садясь, и улыбнулся. — Что случилось?
— Я хочу с тобой разойтись, — ответила она равнодушно.
Он не верил своим ушам. Но выражение ее лица не предвещало ничего хорошего. Он понял, что произошло что-то ужасное, но не смел спросить и лишь опустил голову.
— Мне надоело выслушивать от твоей матери оскорбления! И я решила! Либо она, либо я. За эту неделю я достаточно натерпелась. Хоть в петлю полезай от такой жизни!
Он вздохнул. Ничего серьезного не случилось. Все тот же старый вопрос, он попросит прощения за мать, и жена успокоится.
— В чем дело? Объясни толком, — набравшись мужества, произнес он с улыбкой. — Ты ведь знаешь мать. Она человек старый, мыслит не так, как мы, вечно ворчит, но в общем-то она неплохая.
— В чем дело? Все из-за тебя. Я пораньше пришла домой, и вдруг узнаю, что ты на работе. Спросила ее, зачем она отпустила тебя, а потом слово за слово, и мы снова поссорились.
— Это я во всем виноват. Не послушался мать. Боялся просить еще отпуск. Ты же знаешь, какой бездушный у нас управляющий. Я не могу поступать, как мне хочется.
— Но ведь ты кашляешь кровью, неужели нельзя взять отпуск по болезни? Он же не купил твою жизнь.
— Наша контора — не благотворительное учреждение, кому я там нужен? — грустно усмехнулся он. — Управляющий надеется, что я возьму расчет из-за слабого здоровья.
— Расчет так расчет. Что я, не прокормлю тебя? — запальчиво сказала жена.
Лицо его задергалось, он опустил голову и пробормотал:
— Но…
— Понимаю, — перебила его Шушэн, — опять твоя мать, она не желает, она презирает меня, ненавидит.
— Ты ошибаешься, это на нее не похоже, — возразил Вэньсюань.
— Она ненавидит меня, презирает. Она заявила, что я тебе не жена, а любовница, назвала бессовестной, сказала, что я хуже проститутки. Из жалости я не стала ей перечить, ведь она человек без всякого кругозора. Но я не шучу, говорю прямо: если ты не отправишь ее, мы разойдемся! — Она все больше распалялась, в глазах вспыхнули злые огоньки.
— Шушэн, потерпи немножко! Кончится война, придет победа, мать уедет в Куньмин.
— Победа? — усмехнулась Шушэн. — Ты бредишь? Японцы захватили Гуйян.
— Зачем же вы ссоритесь? Не лучше ли потерпеть?
— От тебя только и слышишь: терпи, терпи. До каких пор?
— До тех пор, пока не улучшится обстановка, тогда все обретут покой, — с надеждой говорил он.
— «Пока не улучшится обстановка»… это я слышу не один год! А обстановка все ухудшается. С тобой я готова терпеть любые лишения! Ведь я вышла за тебя по своей воле! Но терпеть от твоей матери — нет, это не в моих силах! — Лицо Шушэн пылало от гнева.
— Прости ее ради меня, — молил он, побледнев, — за эти годы мать тоже немало вынесла!
— Так ей и надо, зато вырастила такое сокровище, как ты! — Она вытащила из сумочки три бумажки по сто юаней, бросила на стол и ушла.
Некоторое время он сидел, уставившись в одну точку, потом бросился догонять Шушэн. Но как найти ее в уличной толпе? «Она, наверное, пошла на службу», — подумал он, озираясь, и зашагал в сторону банка. От быстрой ходьбы он весь вспотел.
Пройдя больше половины пути, Вэньсюань увидел ее и окликнул, но Шушэн, казалось, не слышала. Он снова окликнул. Она остановилась, оглянулась. Он подошел, взял ее за руку. Во взгляде была мольба.
— Шушэн, все из-за меня, — вымолвил он наконец, переведя дух. Лоб его покрылся испариной, болезненный румянец выступил на лице.
— Зачем ты за мной бежал? — спросила она участливо. — Теперь надо идти домой. Ты ведь не поправился. Нечего было ходить на службу.
— Скажу тебе правду, — взволнованно произнес он. — Я хотел одолжить там немного денег.
— Я же сказала тебе, что достану денег, если понадобится.
— Мне надо кое-что купить. Послезавтра день твоего рождения… Так хотелось преподнести тебе подарок… Ну хотя бы торт… — прерывисто говорил он, робея и низко опустив голову.
Она не ожидала услышать от него такое признание и была явно изумлена. Выражение лица смягчилось: жалость уступила место благодарности.
— Так вот, оказывается, в чем дело, — растроганно произнесла Шушэн.
Он кивнул и сказал:
— Но денег я не достал.
— Почему же ты ничего не сказал мне? — улыбнулась она, ласково глядя на него.
— Да потому, что ты ни за что не позволила бы мне этого сделать. — Он тоже улыбнулся. От сердца отлегло.
— Ты помнишь день моего рождения? А я забыла о нем. — Шушэн была взволнована.
— Так ты больше не сердишься на меня?
— Я никогда на тебя не сержусь, — горячо ответила молодая женщина.
— Ты не уйдешь от меня? — голос его дрогнул.
— У меня и мысли такой не было. Не волнуйся, я говорю правду. Но твоя мать… — Она замолчала и уже совсем другим тоном промолвила: — Тебе надо отдохнуть, не ходи на службу.
— Я зайду, приведу все в порядок, а потом домой, — сказал он.
На этом они расстались.
Когда он пришел на службу, перерыв уже кончился. Настроение у него улучшилось, но усталость не проходила. В полном изнеможении сел он за стол и принялся за работу. Он не понимал, что читает, сердце учащенно билось, иероглифы расплывались перед глазами. О том, чтобы уйти пораньше домой, не могло быть и речи, из головы не шел приказ начальника кончить работу сегодня. Голова его будто налилась свинцом. Словно в тумане он увидел злобный взгляд господина Чжоу, который откуда-то возвратился. «Я болен, но не могу уйти, потому что вы богаче и сильнее меня», — с обидой думал Вэньсюань. Он закашлялся, подошел к плевательнице. Вернулся к столу, но кашель повторился. Управляющий кашлянул, точнее, хмыкнул. Вэньсюань не посмел подняться в третий раз. Но как на грех кашель не проходил. С трудом он дочитал корректуру.
Приступы кашля следовали один за другим, на корректуру попала мокрота с кровью. «Спасенья нет», — подумал он с горечью и тут услышал легкое покашливание управляющего и почувствовал на себе его пронизывающий взгляд. Вэньсюань стал лихорадочно вытирать бумагой листы, но кашель одолевал его. Во рту пересохло, хотелось чаю. Но никому не было до него дела. Схватившись за грудь, он задыхался и то и дело бегал к плевательнице.
— Мистер Ван, можете идти домой, — произнес господин Чжоу, сверля взглядом Вэньсюаня.
«Хоть сейчас не мучай меня», — зло подумал Вэньсюань, стараясь казаться спокойным.
— Ничего, я могу потерпеть.
Но тут голова у него закружилась, перед глазами все поплыло, руки повисли как плети.
— Мистер Ван, идите домой. Если свалитесь снова, — обратился к нему управляющий, — это обойдется дороже.
«Ну что ж, домой так домой, обойдусь без твоих подачек, с голоду не помру», — гневно подумал Вэньсюань, но ответил очень спокойно:
— Тогда разрешите мне взять на полдня отпуск.
— Боюсь, что не обойдетесь… Ладно, идите, потом поговорим. — Управляющий говорил с явной издевкой, нарочно растягивая слова.
Вэньсюаню хотелось поскорей уйти из этого страшного места, но он вынужден был сказать:
— Я хочу попросить зарплату за полмесяца вперед, господин управляющий.
Чжоу не стал ждать объяснений и махнул рукой:
— За полмесяца? Получите в бухгалтерии.
Вэньсюань, сгорая от стыда, пошел в бухгалтерию, получил три тысячи пятьсот юаней. Жалкие гроши, неизвестно, на что их раньше потратить? Он положил деньги в нагрудный карман, вернулся к себе, сдал корректуру и пошел домой. Его проводили молча, полными жалости и презрения взглядами. Лишь управляющий пренебрежительно бросил: «Куда он годится?!» Но Вэньсюань уже не слышал его. Чжуна, от которого можно было услышать хоть несколько слов утешения, он внизу не нашел. А он так в них нуждался сейчас!
Небо было пасмурным, казалось, вот-вот заморосит дождь. Знакомая дорога, по которой он обычно возвращался домой, стала вдруг бесконечно длинной, извилистой, трудной. Вокруг люди, полные сил и здоровья. Это был какой-то совсем другой, чужой ему, мир. Сгорбившись, он с трудом волочил ноги, бредя навстречу смерти.
Когда он пришел домой, мать стирала его плащ.
— Вернулся? — Мать обрадовалась и удивилась.
— Устал, — тяжело дыша, проговорил он, силясь улыбнуться. — Опять стираешь? Я же просил тебя нанять прачку! — Он опустился в плетеное кресло, стоявшее у стола.
— Прачке надо платить восемьсот юаней в месяц. Дорого, да и я ничем не занята. Не могу же я, как Шушэн, на стороне подрабатывать.
— Шушэн приходила?
Мать переменилась в лице:
— Ни с того ни с сего закатила мне утром сцену. Она стала просто несносной. Поговорил бы ты с ней! Нет сил терпеть ее характер. Вот поправишься немножко, и уеду в Куньмин. О… Давно я уехала из Юньнани, более двадцати лет. Представляю, как состарился брат и все остальные… — Голос ее стал мягче, в глазах заблестели слезы.
Он с грустью посмотрел на мать, едва не заплакал и принялся ее утешать.
— Не огорчайся, я не стану ей потакать, ведь я твой сын…
— Она тебе просто любовница, все грозится уйти. Вот и ушла бы! По крайней мере можно было бы найти тебе жену не такую, как она, хорошую.
Он рассердился, но возражать не стал, лишь проговорил:
— Где же взять деньги на свадьбу? Самим есть нечего, а ты говоришь о новой жене!
— Ничего, прокормим! Найди честного человека, который сейчас бы не нуждался. Время такое. Как-нибудь проживем. Нельзя же из-за денег лишать себя права иметь семью, — сердилась мать.
— Но мне трудно расстаться с Шушэн. Мы четырнадцать лет женаты. Понимаем друг друга… — Он уронил голову на стол и долго молчал, будто уснул.
Мать подошла к нему, посмотрела с любовью и жалостью, тихо сказала:
— Ты неисправим! Вернется твоя Шушэн, к чему мучить себя? А сейчас пойди ляг!
— Я и не мучаюсь, только что видел ее. Она непременно вернется.
— Ты видел ее? Она приходила на службу? Ну и бессовестная, хватает еще наглости жаловаться! — Мать покраснела, отошла от него, думая: «Что это она еще замышляет?»
Он страдальчески посмотрел на мать:
— Она не собиралась жаловаться, сказала только, что на фронте плохи дела.
— А ей что до этого? — не переставала сердиться мать. — Хочет ехать, пусть едет. К чему пугать других?!
— Мама! — не выдержал он и подумал: «Это уж слишком! Почему она так ненавидит Шушэн? Почему женщины не умеют друг друга прощать?» — Не беспокойся, она не уедет, сама сказала об этом, с минуты на минуту должна вернуться!
— Вернуться? У нее еще хватит совести смотреть мне в глаза? — не унималась старуха.
— Я упросил ее, — робко произнес Вэньсюань.
— Какой же ты глупый! — Мать прошлась по комнате, подошла к его кровати, закрыла лицо руками. Затем отняла руки и сказала словно самой себе: — Я могу терпеть любые мучения, но ее просто не выношу. Лучше умереть, чем снова увидеть ее! Как только она придет, я уйду! — Она поднялась и ушла к себе.
Каждый звук болезненно отдавался у него в голове. Вначале он тупо смотрел на мать, но, как только она ушла, побежал за ней. Она лежала, съежившись, на кровати, лицом к стене и тихо плакала.
— Мама, мама!
Она повернулась, села, из глаз, окруженных морщинами, текли слезы.
— Ты хочешь мне что-то сказать? — глухим голосом спросила она.
— Не переживай, я не позволю ей возвратиться!
Она вытерла слезы, лицо засияло.
— Правда?
— Да, мама, — решительно ответил он.
— Значит, ты на моей стороне? — все еще не верила мать.
— На твоей, не беспокойся. — Вэньсюань с болью в сердце смотрел на измученное лицо матери. Он забыл о себе, о болезни, о прошлом и будущем.
— Только бы мне никогда не видеть этой женщины — и я готова на все! — Мать поднялась с постели. — В самом деле, зачем ей сюда возвращаться? Пусть едет с каким-нибудь своим поклонником в Ланьчжоу! — Мать была довольна — она одержала победу. Гнев прошел. Она снова принялась за стирку, погрузив огрубевшие руки в холодную воду.
Он молча смотрел, как она стирает. Но вдруг в глазах потемнело, чтобы не упасть, он схватился за стену, закрыл глаза, перевел дух. Мать стирала и ничего не видела.
— Когда в доме не станет этой женщины, — продолжала она, — все будет значительно проще. Сяосюань должен возвратиться на этой неделе. Бедный мальчик, она не обращает на него никакого внимания. Сегодня прибавилось слухов. Все в панике. Над нами, кажется, нависла беда. Но я не хочу думать об этом. Чего только не приходилось переживать в последние годы. Пожалуй, хуже не будет… А как на службе?
Он словно очнулся:
— Ничего!
— Значит, ваша контора не переезжает в Ланьчжоу?..
— Как будто собираются, точно не знаю. — Он закашлялся.
— Опять кашляешь? Ложись скорее. Вид у тебя нездоровый! Только стал поправляться, как бы все не началось сначала!
От слов матери силы окончательно покинули его. Он едва добрел до кровати и повалился со стоном.
— Я немного посплю, — пробормотал он.
— Не шути с этим, Сюань. И так положение серьезное, а тут еще твоя болезнь. Что я буду делать? — Она растерялась, в голосе слышались слезы.
— Да нет, я не болен, — чуть слышно проговорил он и снова захлебнулся кашлем.
— А еще говоришь, что здоров! Вдруг снова свалишься? Что тогда?
— Успокойся, мама, я не умру. — Он только говорил так, а сам очень боялся смерти.
— Постарайся уснуть. — Мать укрыла его одеялом.
— А умру, ничего страшного: в этом мире для нас нет места.
— Не говори так, мы ничего не украли, никого не ограбили, не убили, не причинили никому зла, почему же для нас нет места?
В это время вошла Шушэн.
— Что случилось, Сюань? Ты снова в постели? — спросила она звонким голосом.
— Устал, хочу полежать. — Он порывисто поднялся ей навстречу.
Мать покраснела от стыда и обиды.
— Лежи, лежи, не вставай. Я принесла хорошие вести! Душань освобожден, — улыбаясь, говорила Шушэн. — Вот газета. — Она протянула мужу измятую газету.
— Значит, можно не уезжать, — сказал он с облегчением, хотел встать, но тут же откинулся на подушку.
Мать молча пошла в свою комнату.
— Мама, — позвал сын, но она даже не обернулась.
— Пусть идет, — тихо сказала Шушэн, махнув рукой.
— Не надо так, — умоляюще произнес Вэньсюань, — ради меня, будь к ней добрее. Помиритесь!
— Помириться? Да она ненавидит меня!
— Но я не могу расстаться ни с ней, ни с тобой. А вы вечно ссоритесь. И я меж двух огней. Что же мне делать?
— С одной из нас придется расстаться. Кто хочет, тот пусть и уходит, — не то в шутку, не то всерьез говорила Шушэн. — Так будет справедливо!
— Это для тебя справедливо, — волновался он, — а для меня?
— И для тебя! Ты хочешь удержать нас обеих, и это тебя мучает.
— Я предпочту мучения. — Он снова закашлялся.
Жена подбежала к нему, мать выскочила из своей комнаты. Они стояли возле него и в один голос спрашивали:
— Что с тобой? Опять плохо?
Он задыхался, глаза полны слез.
— Хочешь чаю? — спросила жена. Он кивнул.
Мать поспешила за чаем. Жена молча смотрела ей вслед.
Он отдышался, взял чай.
— Я скоро умру.
— Выбрось это из головы, успокойся. Через несколько дней все пройдет, — утешала жена.
— Я не волнуюсь, я просто знаю, что никогда не поправлюсь. Я кашляю кровью.
Жена, заметив в мокроте кровь, вздрогнула, но продолжала его успокаивать:
— Ничего страшного. Попринимаешь лекарства — и выздоровеешь.
Он с благодарностью смотрел на нее.
— Ты сама не веришь китайским врачам. Мою болезнь не вылечишь никакими лекарствами!
Мать молча утирала слезы. Жена старалась казаться спокойной и ласково говорила:
— Бывает, что вылечивают.
Он невесело улыбнулся.
— Вылечивают? А где взять на лечение деньги? Как нарочно, этой болезнью болеем мы — бедняки. Надо несколько лет пролежать, а жить на что? И без того вы со мной мучаетесь!
— Денег я раздобуду, ты не волнуйся, — говорила жена, как раз размышляя над тем, где бы достать хоть какую-то сумму. Она и не предполагала, как много нужно.
— Я не вправе тебя обременять, — сказал Вэньсюань. — Заработок у тебя небольшой, а расходов много. Да и как я потом верну тебе деньги? Я не могу оставить вас с долгами.
— Здоровье важнее, нельзя же из-за денег не лечиться. Выздоровеешь, постепенно расплатимся.
— А если не выздоровею? Значит, напрасные траты? Зачем же это? — стоял он на своем.
— Но ведь жизнь дороже денег. Даже собак и кошек лечат, а ты человек.
— Ах, в наше время жизнь ничего не стоит, особенно моя и мне подобных, еще не потерявших совесть. Я самый бесталанный. Порой я думаю — скорей бы умереть! — Он снова закашлялся.
— Да не говори ты с ним! Видишь, как он кашляет? Не жалко тебе его, что ли? — вмешалась мать.
Шушэн вспыхнула, не сразу ответила:
— Я желаю ему только добра, остальное вас не касается! — Она отошла к окну.
— Хороша доброта! Человек кашляет, а она не дает ему отдохнуть. — Мать с ненавистью смотрела на невестку и тихо говорила, Шушэн, однако, расслышала и презрительно рассмеялась:
— Выйди я сейчас за другого, наверняка были бы счастливы.
— Я давно знаю, что ты не станешь терпеть, — с достоинством произнесла мать и подумала: «Наконец-то ты показала себя».
— А я ничуть не хуже вас, — усмехнулась сноха.
— Еще смеешь равнять меня с собой! Ты кто? Любовница моего сына! Помню, как я тебя встречала. — Мать знала, что ее слова ранят Шушэн, и злорадствовала.
Молодая женщина побледнела, едва не потеряв контроль над собой. Она мучительно думала, как отразить удар, но тут в разговор вмешался Вэньсюань. Пока они переругивались, он думал: «Они вечно ссорятся, в семье нет мира. Почему эти женщины, которые его любят и которых он любит, как лютые враги, бросаются друг на друга? Сколько раз он задавал себе этот вопрос. От их голосов звенело в ушах, гудело в голове, она раскалывалась на части. Одна женщина сверлила другую ненавидящим взглядом, забыв о нем, о его состоянии; когда все это кончится и он сможет наконец отдохнуть?»
— Мама, Шушэн, перестаньте же! Мы ведь родные, одна семья, уступите друг другу.
— Это твоя мать затеяла ссору, я не оскорбляла ее! По какому праву она называет меня твоей любовницей? Пусть объяснит! — Лицо жены залилось краской.
— Да, любовница, и все это знают! Ну-ка скажи, когда он на тебе женился? Кто твоя сваха?
Вэньсюань в отчаянии закрылся одеялом.
— Вас это не касается, это наше дело! — гордо заявила Шушэн.
— Касается, раз ты моя сноха! Касается! — со злостью кричала мать.
— Сейчас тысяча девятьсот сорок четвертый год, а не эра правления Гуансюя, — холодно проговорила Шушэн, — времена нынче другие, и счастье не в забинтованных ногах.
— Ах, вот ты чем меня попрекаешь?! Ну и что ж от того, что мне ноги бинтовали?! Как бы там ни было, я мать Вэньсюаня и твоя свекровь. А ты мне противна и убирайся отсюда!
Вэньсюаню показалось, что его ударили в самое сердце. Он застонал, отшвырнул одеяло и, стукнув себя кулаком по лбу, закричал как безумный:
— Лучше бы мне умереть!
— Что случилось? — испуганно проговорила жена и, подбежав, склонилась над ним.
— Сюань, что с тобой? — вторила ей мать.
— Перестаньте, — только и мог он произнести, утирая слезы, закрыл лицо руками и тихо заплакал.
— Ну не волнуйся… мы больше не будем ссориться, — сказала, помолчав, мать.
— Будете, будете, я знаю.
Шушэн взглянула на мужа, закусила губы, размышляя о чем-то, потом, жалея его, принялась успокаивать:
— В самом деле, Сюань, мы больше не будем ссориться.
Он отнял руки от лица, глазами, полными слез, взглянул на мать и жену, взмолился:
— Я долго не протяну, дайте хоть немного пожить спокойно.
— Сюань, не говори так, ты выздоровеешь, — сказала мать.
— Успокойся, — просила жена.
— Только бы вы не ссорились, тогда, может быть, я поправлюсь. — Он улыбнулся сквозь слезы.
Когда он уснул, мать пошла за врачом, а жена, прислонившись к окну, стала смотреть на улицу. Неожиданно она почувствовала, как сжалось сердце. До каких пор может так продолжаться? Какая радость от такой жизни? Мысли путались, она боролась с собой, не видя выхода. Ни человеческого счастья, ни богатства — ничего у меня нет, я принесла в жертву все свои мечты! Что ждет меня в будущем, есть ли хоть какая-нибудь надежда? Она невольно покачала головой, вспомнив свои страдания в этой семье, вечные ссоры со свекровью, усталый, печальный голос мужа. Каждый день одно и то же! Какой-то заколдованный круг! И вдруг она отчетливо услышала: «Убирайся!»
Она тихонько кашлянула, посмотрела на мужа. Желтые, с сероватым оттенком ввалившиеся щеки, слабое, безжизненное тело. «Он обречен», — в страхе подумала Шушэн, отвернулась и снова стала смотреть в окно. Почему я должна быть нянькой при нем? Почему должна вечно ссориться с этой женщиной? «Убирайся!» Ладно же, я пойду своей дорогой! Тебя это не касается. Надо отбросить все колебания, ради себя, ради своего счастья. Счастья? Да, счастья! Я должна за него бороться… перед глазами встал образ сына, этого малыша с лицом взрослого человека. «Сяосюань, — произнесла она вслух. — Ради Сяосюаня…» Он не очень-то любит меня. Впрочем, ему и без меня будет неплохо, я буду помогать ему, как сейчас. Даже муж не помеха.
Вэньсюань все еще спал, он не догадывался о ее мыслях, этот жалкий человек.
Итак, расстаться с ним или пожертвовать своим счастьем?.. Он ведь обреченный. Смогу ли я спасти его, заставить свекровь полюбить меня, сумею ли ладить с ней? Не смогу. Надо себя спасать.
В это время пролетел совсем низко китайский самолет, и его гул прервал ее мысли.
Надо найти Чэня — он поможет избавиться от этой страшной семьи. Шушэн воспрянула духом, ее бросило в жар, сердце учащенно забилось. Она была полна решимости. Взяла из ящика свою сумочку и направилась к двери, уже выйдя в коридор, вспомнила, что свекрови нет дома и муж совсем один. Совесть не позволила ей уйти, она вернулась.
Вдруг Вэньсюань всхлипнул, позвал ее. Она склонилась над ним.
— Что случилось?
Он взял ее руки, крепко сжал, что-то тихо шепча. Она не отняла рук. Их взгляды встретились.
— Ты здесь? — испуганно и радостно проговорил он слабым голосом. — Не уехала?
— Уехала? Куда?
— В Ланьчжоу. Мне снилось, что ты уехала, а я лежу в больнице. Мне было так одиноко, страшно.
Она вздрогнула.
— Какое счастье, что это сон, — слабым голосом проговорил он. — Ты не оставишь меня, правда? — В его дрожащем голосе, глазах была мольба. — Нам теперь недолго быть вместе.
— Я не уеду, успокойся. — Сердце Шушэн разрывалось от жалости к этому несчастному. От ее решимости не осталось и следа.
— Я знаю, ты меня не оставишь, хотя мама старается меня в этом уверить. Ты уж прости ее, старые люди со странностями.
Слово «мама» было для нее хуже пощечины, Шушэн замерла, по лицу пробежала судорога, она не могла слышать этого слова, как ни боролась с собой.
— Спасибо тебе, — сказал он. — Я не долго буду мучить тебя. Но у нас есть сын. А отец я все равно плохой.
— Не надо об этом. — Она резко высвободила свои руки. Он словно нарочно терзал ее. Хоть бы выплакаться, она так настрадалась.
Он долго молчал, потом вздохнул:
— Шушэн! Тебе лучше уехать, я хорошенько все обдумал. Ты так страдаешь из-за меня! А о будущем… просто не смею думать… Я не вправе тебя удерживать… Видишь, как у меня со здоровьем… Уезжай… — Он умолк, не в силах продолжать.
Она поднялась, вздохнув:
— Ладно. Все это бесполезные разговоры!
Он закашлялся, кашлял долго, даже покраснел весь. Она принесла воды. Он отпил несколько глотков, но кашель не проходил. «Только бы она не заметила крови», — думал Вэньсюань.
— Скоро придет врач, — сказала Шушэн.
— Зачем? Это непозволительная роскошь, — вздохнул он. — Я соглашаюсь только ради матери.
— Даже сейчас ты думаешь не о себе. Добряк, — растроганно, но с чувством обиды проговорила жена. — Этот мир не для таких, как ты. Ты невольно причиняешь зло и себе, и другим.
Послышались шаги. Она отошла к столу и села. Мать привела доктора Чжана. У него было доброе, умное лицо. Он все понимал. Как и в прошлый раз, быстро осмотрел больного. «Вэньсюань доживает последние дни. Врач тут бессилен», — подумала Шушэн, слегка нахмурившись.
— О, не беспокойтесь! Примите лекарство, и все будет в порядке, — уверенно говорил доктор.
— По-моему, это чахотка, — робко проговорил Вэньсюань.
— Нет-нет, что вы. — Доктор покачал головой. — Это печень. Пейте лекарства, меньше двигайтесь, обещаю полное выздоровление, — ласково улыбался он.
— Спасибо вам, — без конца повторяла мать, провожая его.
Шушэн не произнесла ни слова.
— Мама, не надо заказывать лекарства, — попросил вдруг Вэньсюань.
Мать как раз рассматривала рецепт и удивленно спросила:
— Почему?
— Ах, не все ли равно? Моя болезнь неизлечима.
— Где это видано, чтобы лекарство не помогало? — возразила мать, складывая рецепт. — Пойду закажу. — Она направилась к выходу.
— Денег хватит? — спросил он.
— Я дам денег, — вмешалась Шушэн.
— У меня есть, — бросила мать, даже не удостоив взглядом сноху, будто не слыша ее.
Шушэн покраснела и отошла к окну.
— Мама, вот тысяча юаней, я взял аванс. — Он достал из кармана деньги. — Это из тех, что на питание, возьми и добавь те, что есть. Ты ведь свои истратила на врача.
— Успокойся. Я достала немного.
— Откуда? Продала свое золотое кольцо?
— Мне, старой, не обязательно носить кольца. Лежало без всякой пользы.
— Но ведь это подарок отца. Зачем же ты продала? — С горечью проговорил сын.
— Э, и без того скоро встречусь с отцом, не все ли равно, с кольцом или без кольца, — через силу улыбнулась мать.
— Но это же единственная память. Все из-за меня… Прости меня, мама!
— Дело сделано, к чему говорить? Лишь бы ты выздоровел, я буду счастлива, — сказала мать и, не дожидаясь ответа, ушла.
Шушэн все стояла у окна, погруженная в свои мысли, слышно было, как крысы грызли пол. А он думал и думал, не давая голове ни минуты отдыха.
— Мать тоже мучается, — взволнованно проговорил он. — Ради меня продала свою единственную драгоценность.
Эти слова были обращены к жене. Но она даже не повернулась.
К вечеру следующего дня принесли записку от Чэня.
…С самолетом осложнения, на неделю задерживаюсь, выеду в следующую среду… О Вашем деле договорился. На днях Вам пришлют свидетельство о переводе… Завтра в восемь утра жду Вас в Гуашэнъюане.
Шушэн подняла голову, и глаза ее встретились с глазами свекрови. Сколько в них было ненависти. Казалось, эти глаза говорили: «Я знаю все, вижу тебя насквозь».
«А тебе что за дело?» — подумала Шушэн. За ужином свекровь первая вышла из-за стола.
Последние дни Вэньсюаня мучил сухой кашель. Больной задыхался, сильно болела грудь, и время от времени он тер ее, словно это могло принести облегчение, но не стонал, чтобы не пугать женщин. В то же время он старался не пропустить ни единого слова из их разговоров.
— Письмо из банка? Что-нибудь важное? — поинтересовался он.
Жена не ответила.
— Тебе чего, Сюань? — спросила мать, видимо не расслышав вопроса.
— Ничего, — он покачал головой, но через некоторое время громко сказал: — Я спрашиваю Шушэн, нет ли в письме чего-нибудь важного.
— Это от сослуживца, — равнодушно ответила жена.
Мать бросила на нее недоверчивый взгляд.
— От управляющего Чэня? — подумав, спросил Вэньсюань.
— Да, от него, — все так же бесстрастно сказала Шушэн.
— Ведь он собирался в Ланьчжоу? Почему же не уехал?
— Он хотел лететь завтра, но возникли затруднения с самолетом, еще неделю он пробудет здесь.
Шушэн стала убирать со стола. Мать вышла за чайником.
— Я помню, ты говорила, что тебе предлагают ехать в Ланьчжоу. А сейчас молчишь.
Жена испытующе на него посмотрела.
— Пока только одни разговоры. — Она старалась говорить спокойно. — Вряд ли из этого что-нибудь выйдет.
Тут в комнату вошла мать, бросила взгляд на сноху и хмыкнула: врешь, мол. Шушэн покраснела, отвела глаза.
— А если тебе все же предложат ехать, — не унимался Вэньсюань.
Шушэн не понимала, к чему он клонит.
— Не знаю, — ответила она. Это напоминало допрос, и она встревожилась.
— Ну, если тебя переводят, придется ехать, — проговорил он.
— Отказаться — значит распрощаться со службой, — решительно заявила она, хотя и не думала об этом.
— Уволиться? Но это невозможно! Я болен, сын учится, на что же жить? — рассуждал он вслух.
— Будем продавать вещи, занимать деньги, с голоду не умрем. — Жена говорила громко, чтобы услышала свекровь. Хоть чем-нибудь досадить старухе. Достаточно она от нее натерпелась.
Вэньсюань горько усмехнулся.
— Думаешь, нам есть что продать? За эти годы мы все проели. А где взять в долг? Вот если у твоих щедрых друзей…
— Не нужно об этом говорить, — сказала она. — Ты болен, тебе нельзя много разговаривать. — Она отвела глаза.
— Я не могу уснуть. Закрою глаза, и все мелькает, как в кино. Голова не знает ни минуты покоя.
— Ты слишком много думаешь. Лежи спокойно — и уснешь.
— Хорошо говорить «не думай»! В мои годы так заболеть! Выздоровею ли? — вздохнул он.
— Не волнуйся, Сюань, все будет в порядке. Доктор же сказал, примешь лекарства, отдохнешь недельку-другую, и станет легче, — вмешалась в разговор мать.
— Сходил бы в больницу, прошел обследование. Так будет надежнее. Я… — начала жена, но Вэньсюань перебил ее:
— А что, если у меня чахотка в последней стадии?
— Значит, будем лечить чахотку, — не задумываясь, ответила Шушэн.
— Слишком дорогая болезнь, — усмехнулся Вэньсюань. — Не говоря о лечении, на поправку тоже нужны огромные деньги.
— По-твоему, выходит, беднякам умирать? — рассердилась Шушэн. — Не беспокойся, не так уж мы бедны.
— Бесполезный разговор! — Он снова стал задыхаться, хрипеть, лицо его покрылось красными пятнами.
— Дай ему отдохнуть. — Свекровь подошла к кровати, бросив сердитый взгляд на Шушэн. — Не разговаривай, Вэньсюань… — Она с жалостью посмотрела на сына. — Разговор причиняет тебе боль. Закрой глаза и постарайся уснуть.
Сказав «ладно!», сын вздохнул и послушно закрыл глаза.
Шушэн такого не ожидала и уже готова была вспыхнуть, но подумала: «Что толку от вечных ссор, ругани, ненавидящих взглядов?! Живем плохо, но не расходимся, я не терплю свекрови, а у него не хватает мужества расстаться ни с ней, ни со мной. Так все и тянется. Он тяжко болен. Что он может мне дать? Утешение? Поддержку? Только и делает, что вздыхает, хотя вздыхать должна я. Потому что принесла в жертву свою молодость, погребена в этой мрачной, холодной комнате, а взамен получаю ненависть». Ее терпению, она знала, скоро придет конец. Ты хочешь, чтобы он был на твоей стороне? Не возражаю! Он мне не нужен. Шушэн усмехнулась и подошла к окну.
Ночь выдалась морозная. От окна тянуло холодом. А за ним расстилалась темнота, лишь где-то вдали нет-нет да и мелькнет одинокий огонек. Их дом был своего рода демаркационной линией. За ним находился совсем другой мир, там отключили свет. Она вздрогнула, пожала плечами. Зачем отключают свет? Никому до нее нет дела, никто ею не интересуется. Она страшилась своего одиночества. Свет лампы был тусклым, как глаза больного, от него не становилось легче. Вэньсюань лежал с закрытыми глазами, прерывисто дыша. Он, казалось, худел на глазах. Свекрови в комнате не было. Шушэн подошла к кровати и тихонько поправила одеяло. Вэньсюань открыл глаза, как-то отчужденно посмотрел на нее. Шушэн вздрогнула, потом ласково сказала:
— Одеяло чуть сползло.
— Да? Мать уснула? А ты почему не спишь?
— Рано еще, — ответила Шушэн. — Отдыхай, я не буду мешать.
— Не спится, — улыбнулся он. — Завтра день твоего рождения…
— Совсем забыла, а ты помнишь! — Шушэн была растрогана.
— Здесь тысяча шестьсот юаней. — Он протянул дрожащей рукой деньги. — Закажи сливочный торт, четыре фунта. Это мой подарок. Я не хочу просить мать. Ты уж извини.
— Ну какой день рождения? — говорила она, чуть не плача.
— Прошу тебя, закажи… Я боюсь выходить, вот и приходится беспокоить тебя. Возьми деньги…
В дверь постучали. «Неужели опять письмо?» — подумала Шушэн и крикнула:
— Войдите!
Это был Чжун — сослуживец Вэньсюаня.
— Хорошо, спасибо. — Шушэн поспешила убрать деньги.
— Ну, старина Ван, как себя чувствуешь? Ты в постели? — спросил Чжун, поздоровавшись с Шушэн.
— О, господин Чжун, садитесь, пожалуйста, — пригласила Шушэн.
— Лао Чжун, каким ветром тебя занесло? Не так уж я болен, скоро поправлюсь. Прости, что причинил тебе беспокойство. Сегодня хотел идти на работу, но голова закружилась. Вот и прилег, — с трудом приподнявшись, говорил Вэньсюань виноватым тоном.
— Лежи, лежи, я скоро уйду, — сказал Чжун.
— Ничего, ничего. Посижу. Спать не хочется. Видишь, я даже не раздевался.
— Лучше лежи, и так можно беседовать, — мягко произнес Чжун.
Шушэн разлила чай.
— Присядьте, господин Чжун, выпейте чаю.
— Спасибо, — вежливо улыбнулся Чжун. — Только что прочел в «Вечерней газете»: освободили Люсай. Хорошие вести. — Он отпил несколько глотков.
— Да. — Вэньсюань закашлялся. — Может быть, теперь наша контора останется?
— Конечно, зачем же переезжать.
— В таком случае попроси для меня еще один отпуск, а то будут большие вычеты.
— Не беспокойся, отдыхай. Работа корректора вредна для тебя. Думай о здоровье, — растягивая слова, говорил Чжун.
— Ты же знаешь нашего Чжоу. Приходится терпеть, — нахмурился Вэньсюань. Чжун хотел что-то сказать, но Вэньсюань спросил: — Ты случайно не слышал, что он сказал, когда я вчера ушел с работы?
— Как я мог слышать? Я же внизу сижу. Но… — Чжун вытащил пачку денег и положил у подушки больного. — Здесь десять тысяч пятьсот юаней, зарплата за полтора месяца. Управляющий прислал.
— За полтора месяца? Почему? — удивился Вэньсюань и вдруг взволнованно спросил: — Он хочет уволить меня?
— Он сказал… он сказал… — заикаясь, проговорил Чжун, покраснел и умолк.
— Что я сделал? За что меня выгоняют? — возмущался Вэньсюань. — Кровь бросилась в голову. Сердце сжалось. Он стал задыхаться. — Я честно работаю. Слова поперек никому не сказал. Все терпел, я просто…
— Не сердись, старина, никто тебя не выгоняет. Управляющий опасается, что это туберкулез, и советует полгода отдохнуть, а там видно будет, — решился наконец сказать Чжун. — А может, и нет у тебя никакого туберкулеза. Ты просто устал. Отдохнешь, и все будет хорошо. Чжоу сказал, что посылает тебе жалованье за два месяца, но за полмесяца ты уже взял, так что здесь только за полтора. Поправишься, найдешь другую работу. Ничего страшного! — Чжун опустил голову.
— И все-таки это безобразие! Как вол работал на него два года, а заболел, вышвыривают вон, — возмущалась Шушэн. — Господин Чжун прав. Поправишься, найдешь более подходящую работу.
— Не так это легко, — возразил Вэньсюань.
— Ничего, я постараюсь. Такую работу, как у него, не трудно найти, — проговорила Шушэн.
— Жена права, — сказал Чжун. — Ничего хорошего в нашей конторе нет. Так что не жалей, старина!
— Он слишком добр, уступчив, не умеет постоять за себя. Только вашими заботами и держался, господин Чжун. Не то его давно уволили бы!
— Что вы, что вы! Какие мои заботы! Я ничего не делал, мне просто совестно перед вашим мужем, — виновато улыбнулся Чжун. — Но мы часто беседовали, и я всегда восхищался им. Прекрасной души человек!! На работе знают, что у нас с ним приятельские отношения, вот управляющий и попросил меня к вам сходить.
Шушэн печально улыбнулась.
— Все ясно. Управляющий решил уволить Вэньсюаня. Верно я говорю, Сюань?
— Да-да, — пробормотал он.
— Ничего не поделаешь! — сказал Чжун. — А жалеть не стоит. — Он поболтал еще немного и стал прощаться: — Не буду вам мешать. На днях зайду, дружище, поправляйся! Здоровье — самое важное.
— Посиди еще, — попросил Вэньсюань, — ты нам не мешаешь, дел у нас никаких.
Шушэн поняла, что он это делает ради нее. Приход гостя внес хоть какое-то разнообразие в их жизнь.
— Нет-нет, я забегу на днях. У меня дела.
— Ну так я не пойду тебя провожать. Всего хорошего, — промолвил Вэньсюань.
— Ничего-ничего, не провожай. Я буду навещать вас.
— Я провожу вас, господин Чжун, — сказала Шушэн.
— Зачем? Не надо.
— В коридоре очень темно. — Шушэн взяла карманный фонарик и проводила гостя до лестничной клетки, напутствуя: — Осторожно! Осторожно!
— Здесь все видно, идите назад.
Шушэн хотела уйти, как вдруг услышала, что Чжун с кем-то разговаривает. «Это она возвращается», — подумала Шушэн, имея в виду свекровь, и быстро вернулась в комнату.
— Ушел? — улегшись, спросил Вэньсюань, чтобы нарушить молчание.
— Ушел, — безразлично ответила жена. В комнате было тоскливо, желтый, тусклый, какой-то болезненный свет лампы слабо освещал ветхую мебель, безжизненное лицо мужа. Это невыносимо! Ведь она еще молода. Хоть бы одно живое лицо увидеть.
— Спрячь деньги, — жалко улыбнулся он. — Это цена всей моей жизни.
Последнюю фразу он произнес совсем тихо, и она не услышала. Она шагнула было к кровати, но тут же отпрянула.
— Отдай матери, а то разговоров не оберешься.
Он тихо вздохнул. В коридоре послышались шаги.
— Мама, куда ты ходила? — спросил Вэньсюань. И таким одиноким показался его голос в этой мрачной, холодной комнате!
— К врачу. Мне тревожно. Хотела узнать, что у тебя за болезнь. Он успокаивает, говорит, что это не туберкулез и лекарство поможет.
— Я и сам знаю, что ничего страшного. Не надо было ходить! На улице холодно? Ты и так устаешь, ходишь за мной, как нянька, я так обязан тебе. — Глаза Вэньсюаня заблестели от слез.
— Не думай о таких пустяках. Я привыкла быть нянькой. Не то что некоторые. — Она зло посмотрела на Шушэн, стоявшую у стола.
Слова свекрови ранили сердце молодой женщины, она повернулась к старухе, однако та подошла к постели и стала говорить с сыном.
— Доктор считает, что зимние туманы для тебя вредны, и советует куда-нибудь уехать на время.
— А денег где взять? — вздохнул Вэньсюань.
Вечно эти нудные разговоры, а жизнь капля за каплей уходит! Терпение Шушэн кончилось. За какие прегрешения ей послана эта кара?! Здесь, в этой мрачной тюрьме, пройдет вся ее жизнь. Нет! Надо бежать отсюда. Бежать! Не следует упускать представившейся возможности. Зачем ей оставаться? Что общего у нее с этими людьми? Она не пожертвует своей жизнью, будет искать спасенья! Свекровь все говорила, говорила, и слова ее отзывались болью в сердце Шушэн. Говори, говори, я не унижусь, не стану перечить. На душе стало легче.
В субботу Шушэн получила разрешение на выезд и радостная пришла домой. Сын читал за столом, свекровь сидела на скамейке, а муж лежал. Они о чем-то говорили. Сяосюань поднялся навстречу матери, поздоровался. Голос его был холодным и каким-то чужим.
— Ты получил мое письмо? — спросила Шушэн.
— Получил. Не мог раньше приехать. Очень трудно было с уроками. Не только мне, остальным тоже. — Лицо Сяосюаня, когда он говорил, было совершенно бесстрастным.
Она ответила что-то неопределенное и внимательно поглядела на сына. Бледный, мрачный, настоящий маленький старичок. Это в свои-то тринадцать лет! Шушэн поморщилась и подошла к мужу:
— Ну как самочувствие?
— Лучше!
Этот ответ стал обычным, так же как и вопрос, хотя состояние Вэньсюаня нисколько не улучшалось.
Она слышала, как он кашляет, как вытаскивает из-под подушки маленькую плевательницу и тихонько кладет обратно. Щеки его ввалились, в широко раскрытых глазах застыла тоска.
— Лекарство принял? — спросила Шушэн.
Он молча кивнул. Видимо, ему стало еще хуже.
— Надо бы все же сходить в больницу, — уже в который раз сказала она.
— Подождем еще, — покачал он головой.
— К чему ждать? И так запустили болезнь.
— Я могу потерпеть, болезни-то никакой нет, только кашель. — Он едва говорил.
— Кашель тоже болезнь, и температура каждый день повышается. Я боюсь… — Она осеклась.
— Боишься туберкулеза?
Она не ответила, пожалев, что сказала лишнее.
— Не надо никакого исследования, я и так знаю, что туберкулез. Лечь в больницу — все равно что услышать смертный приговор.
Шушэн смотрела на мужа и думала: «Он все знает, знает эту горькую правду. Какой прок от моих советов?! Он доживает последние дни. Смерть все ближе. Я не в силах его спасти. Остается лишь ждать конца. Или спасать себя». Самые противоречивые мысли обуревали ее. Она плакала и надеялась.
— Ну зачем ты так говоришь? Туберкулез тоже лечат, — сказала она, сама не зная зачем.
— Чтобы лечить, нужны деньги и вера в благополучный исход. Ты то знаешь. А у меня нет ни того, ни другого.
— Ладно, не волнуйся, скоро надо принимать лекарство, — вмешалась в разговор мать.
Шушэн отошла к столу и стояла там, не зная, чем заняться. Сяосюань склонился над книгой, мать разговаривала с Вэньсюанем, Шушэн тут была явно лишней. Сын и тот с ней не разговаривал. Боже, какая тоска! Ничто не радует глаз! В полном унынии она села на стул и подумала: «Неужели вот так всегда ждать, пока свекровь принесет еду?! А потом молча есть, в душе ненавидя друг друга. Вечный холод! Серовато-желтый свет лампочки или сплошная темнота, когда отключают свет. Однообразные разговоры с мужем, его болезненное лицо. С ума сойдешь от такой жизни! Надо спасать себя, свою молодость, а то так и зачахнет в этой комнате».
Шушэн поднялась. Кажется, она решилась. Главное — не колебаться. В ее сумочке лежит разрешение на выезд. Она не упустит такого случая. Взволнованная, подошла она к сыну:
— Сяосюань, пойдем погуляем.
— До ужина? — Сын поднял голову. Он совсем взрослый. И как похож на отца.
— Поедим где-нибудь, — коротко ответила мать.
— А бабушку пригласим?
— Ну ладно, не пойдем, — вдруг переменила решение мать. Слова сына рассердили ее.
Сяосюань недоумевающе посмотрел на нее.
— Ты не пойдешь?
— Нет, — покачала она головой и подумала: «Что-то он слишком разговорчив».
Сяосюань снова взглянул на мать и вернулся к чтению.
«Как будто не мой сын», — думала она, стоя у него за спиной и то и дело бросая на него взгляды. Но мальчик не обращал на нее внимания, так был увлечен новой пьесой. День угасал. Только что дали свет, но до того тусклый, что сыну приходилось читать, совсем низко склонившись над книжкой. «Испортит себе зрение», — подумала мать, и ей стало жаль мальчика.
— Сяосюань, отдохни, зачем так усердствовать?
— Ладно, — недоумевая, ответил мальчик, глаза его блестели. Он закрыл книгу и нехотя поднялся.
Даже не улыбнется, а какой медлительный! Совершенно не похож на ребенка, вылитый отец! Мальчик тихо подошел к постели… Я ему чужая, как мачеха… Она в изнеможении опустилась в кресло, в котором только что сидел Сяосюань. Свекровь разговаривала с Вэньсюанем. Мальчик внимательно слушал. Они говорили о чем-то своем. «Не хочет подпускать меня к Вэньсюаню, — со злостью подумала Шушэн. — А сама не дает ему отдохнуть. Эгоистка!» Она машинально взяла книгу, которую читал сын. Старуха ненавидит меня, как злейшего своего врага. Сын безразличен, наверняка она научила его. Вэньсюань тоже на ее стороне — слишком сильно ее любит.
Ей не вынести этого равнодушия, этого одиночества. Ничто здесь не мило ее сердцу. Она невольно перевела взгляд на книгу, которую читал мальчик. В глаза бросилось название «Пустошь». Это была пьеса Цао Юя. Она видела ее на сцене, но потом пьесу запретили. И надо же было, чтобы именно сейчас ей попалась на глаза эта пьеса. Там показана свекровь, которая ненавидит невестку, а муж страдает, любя обеих. Но какой страшный конец! К счастью, Шушэн не похожа на героиню этой пьесы. Она здесь лишняя, но у нее есть возможность уехать, разрешение в сумочке. Решено! Замены в банке ей не будут искать, если только она не откажется.
Нет! Она не сделает этого. Не так просто найти работу, и потом —? она взяла деньги вперед. «Лететь, лететь!» — нашептывал какой-то голос, подбадривая. Ланьчжоу! Это слово не шло у нее из головы. Шушэн почувствовала облегчение. У нее хватит решимости. Она с презрением взглянула на свекровь. Вы все против меня, но я не боюсь. У меня своя дорога. Я лечу!
Вэньсюаню приснился страшный сон, будто жена уехала с каким-то мужчиной, а мать умерла. Он проснулся в слезах и прислушивался к взволнованному биению своего сердца. В сплошном мраке, окутавшем комнату, ничего нельзя было разглядеть. Дыхание было тяжелым, грудь нестерпимо болела, он устало закрыл глаза, но тотчас открыл, чтобы отогнать вновь появившееся перед ним страшное видение.
«Где я, — недоумевал он, — жив или умер?» Голосов не слышно, комнату заполнили какие-то странные, едва различимые звуки. «Я один», — произнес он вслух. Сердце сжалось от боли, из глаз полились слезы. «Почему одним суждено жить, а другие — обречены на смерть», — с горечью подумал он. Перевернулся с боку на бок. Отчего так тихо? Это снится мне. Он вытер слезы. Закашлялся, встал, зажег свет. Какой он яркий! Ослепительно белый. Даже глазам больно. Он накинул халат, подошел к столу и увидел Шушэн в постели. Спасибо Небу! Жена спокойно спит. Одеялом наполовину прикрыто лицо. Из-за длинных темных ресниц глаза кажутся открытыми, она выглядит совсем молодой, на лбу ни единой морщинки. Он оглядел себя, свой полинявший халат, рубаху и вздрогнул, почувствовав боль во всем теле. Комок подступил к горлу. Он словно выходец с другого света. Как он переменился! Это для него не ново, но сейчас ему показалось, будто чем-то тяжелым ударили в грудь. Не схватись он за стол, упал бы.
Так он стоял, ежась от озноба, жмурясь от яркого света. Где-то в углах возились мыши, на улице кто-то шел и выкрикивал старческим голосом: «Кому сладкой воды?» Вэньсюань вздохнул. Из комнаты матери через закрытую дверь доносилось громкое посапывание сына. Он прислушался. Несчастный мальчик, зачем он родился в нашей семье. Мать тоже несчастна, сколько приходится ей страдать. Слава Небу, они хоть здоровы. От этой мысли стало спокойнее.
Он с трудом сдерживал подступивший к горлу кашель — боялся всех разбудить. Боль в груди заставила его опуститься в кресло. Ему так захотелось чаю, он встал и нечаянно что-то смахнул со стола. Это оказалась сумочка Шушэн. Сумочка раскрылась, когда он поднимал ее, и оттуда выпала губная помада и несколько листков бумаги. Среди них он увидел разрешение на выезд. Там было всего несколько слов, но он перечел дважды. Вэньсюаня словно окатили холодной водой. Он весь дрожал. Она меня обманула! Зачем? Ведь я не мешаю ей. Он чувствовал себя так, словно его предали. Мысль работала с лихорадочной быстротой. Он не знал, что и думать, и кусал губы. Потер рукой грудь. Мои легкие разрушаются, ну и пусть. Неужели она уедет? Он поглядел на разрешение. Спрашивать было не за чем. Документ говорил сам за себя. «Что поделаешь, должна же она найти свое место в жизни. Нельзя заставлять ее понапрасну страдать», — успокаивал он себя. Снова посмотрел на Шушэн. Она лежала, повернувшись к стене. Он видел только ее темные волосы. «Как хорошо она спит!» — тихо проговорил он, откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Снова открыл. Светло, тихо, холодно. Жена теперь лежала лицом к нему, высунув из-под одеяла руку, полную, белую, красивую руку. «Замерзнет», — подумал он, подошел и положил ее руку под одеяло. Шушэн вздохнула. Открыла глаза.
— Ты не спишь? Что случилось?
— Ты высунула руку из-под одеяла. И я боялся, что ты замерзнешь.
Она благодарно посмотрела на него и тут заметила, что он держит в руках разрешение на выезд.
— Как оно у тебя оказалось? — Шушэн села, потуже стянув ворот ночной рубашки. — Где ты его нашел?
— Случайно увидел. — Он опустил голову, покраснел и добавил: — Твоя сумочка упала на пол и раскрылась.
— Я только сегодня его получила. Н-не знаю, как быть. — Она словно оправдывалась. Потом вспомнила, что оставила сумочку на столе. Вздрогнула, быстро натянула одеяло.
— Поезжай, я не возражаю, — тихо произнес он.
— Я так и думала. — Она чувствовала на себе его взгляд, видимо, он хотел ей что-то сказать. Господи, как тяжело! — Я не собиралась ехать, но как мы будем жить дальше?
— Да-да, конечно.
— Управляющий помог мне с билетом, в следующую среду нужно выезжать.
— Да.
— Багаж у меня небольшой. На северо-западе вещи недорогие, я куплю себе там все, что необходимо.
— Да, недорогие, — словно эхо повторил он.
— Я могу взять в банке деньги на дорожные расходы и жалованье вперед. Дома оставлю пятьдесят тысяч юаней.
— Да-да, — повторял он. К горлу подступил ком.
— А ты поправляйся. Меня повысят в должности и будут больше платить. Так что я смогу помочь вам. Не думай ни о чем, поправляйся. — Шушэн говорила все увереннее, даже улыбнулась.
Вэньсюань едва держался на ногах.
— Пойду спать. — Он хотел было вернуться к столу, положить разрешение на место, но бросился на постель и, укрывшись одеялом, тихо заплакал.
С той ночи его стали мучить кошмары. Он не знал ни минуты покоя. Во сне он все время разлучался с Шушэн: она уезжала то в Ланьчжоу, то еще куда-то; ссорился с матерью, и она уходила из дому; просыпался весь в поту, чувствовал, что болезнь прогрессирует.
В постели он боялся повернуться к жене, чтобы не заразить ее. Они лежали рядом, а сердца их были далеко друг от друга. Возвращалась она поздно. Почти каждый день кто-нибудь из друзей устраивал в ее честь прощальный ужин. А возвратясь домой, она неизменно заставала у его постели мать. Стоило только Шушэн войти в комнату, как свекровь тотчас уходила к себе. Шушэн присаживалась на кровать либо на стул и принималась рассказывать, что произошло за день. Она стала разговорчивей, он, наоборот, молчаливее. Он смотрел на нее с любовью и думал, представится ли им возможность снова встретиться. Он считал дни и часы, которые им осталось быть вместе. Время быстро летело. Он боролся с собой, и эта борьба становилась все мучительнее. Отпустить ее или настаивать, чтобы осталась? Дать ей возможность быть счастливой или тащить за собой в могилу? «Будешь ли думать обо мне?» — хотелось ему спросить, но он так и не решился.
Вэньсюань вспомнил, как она отдала ему деньги, сказав: «Вот двадцать тысяч наличными, остальные в банке, каждый месяц сможешь получать семь процентов». Жена умела обращаться с деньгами, и ее надо было слушаться.
Но однажды, когда вещи уже были собраны, она вернулась домой и безразличным голосом сообщила, что отъезд откладывается на неделю. Ничто не могло его так обрадовать, как это сообщение. Он не имел права ее удерживать, он мог лишь мечтать о том, чтобы еще несколько дней любоваться ее красотой, хотя это и причиняло ему порой сильные мучения. Он заметил, что она с каждым днем все больше отдаляется от него. Ей, видимо, не жаль было с ним расставаться. Она часто говорила ему с улыбкой:
— Через несколько месяцев я приеду тебя навестить. У нашего управляющего в авиационном агентстве знакомый, можно будет легко достать билет на самолет. Сообщение хорошее.
Он поддакивал ей, а сам думал: «Неизвестно, доживу ли я до того времени». Он кашлял, все сильнее болела грудь. Она уже привыкла к этому, но по-прежнему глядела на него с жалостью и участливо спрашивала о самочувствии. И если бы не болезненная желтизна лица и кашель, никто не догадался бы, что он болен. Он теперь все чаще вставал с постели, ходил по комнате. Продолжал пить лекарства, но не так аккуратно, как раньше. Мать уговаривала его сделать рентгеновский снимок, но он отказался. Он лечился китайскими лекарствами, на них уходило меньше денег. Не зная, помогают ли они, Вэньсюань принимал их — они приносили утешение и надежду. Он много читал, чтобы скрасить одиночество, а ночи зимой длинные. За ночь высыпался и днем не мог сомкнуть глаз. Ему нравилось читать, двигаться, разговаривать, все это вселяло надежду, казалось, что болезнь не очень серьезна, порой он даже забывал о ней. Но мать не разрешала ему разговаривать, много читать, много двигаться, все время напоминала ему, что он болен и должен жить по особому режиму.
Но мог ли он так жить? Целыми днями лежать в постели без дела? Это лишь усугубляло его тревогу. Он то и дело подсчитывал, сколько денег ушло, сколько осталось, надолго ли их хватит. Тех, что дала жена вместе с процентами, и его собственных? Как быстро они тают! А он не может ничего зарабатывать, только тратит, тратит… «Как это страшно», — думал он.
Однажды мать сварила куриный бульон, подала ему.
— Если понравится, буду готовить почаще, — очень довольная, сказала она, зная, что у него плохой аппетит.
— Мама, по карману ли нам это? — печально проговорил он, беря у матери чашку.
— Я заплатила недорого, немногим больше тысячи юаней. Ведь тебе нужно поправиться, — ласково ответила мать, хотя слова сына подействовали как ушат холодной воды.
— У нас мало денег, — возразил он, — здоровье у меня неважное, работы нет. Что будем делать, когда проедим все деньги.
— Э, не думай об этом. Как-нибудь перебьемся. Прежде всего — здоровье, — натянуто улыбнулась мать.
— Цены растут. Шушэн еще не уехала, а нам уже скоро придется тратить ее деньги, — сказал он, с наслаждением вдыхая аппетитный запах дымящегося бульона.
Мать растерянно обвела взглядом комнату и проговорила с укором:
— Ешь быстрее.
Забыв о ложке, он пил бульон прямо из чашки. Мать, вздыхая, стояла в сторонке. Ей вдруг почудилась довольная улыбка Шушэн. Мать почувствовала, как краснеет, и тут услышала: «Вкусно, очень вкусно». Вэньсюань повеселел и с аппетитом принялся за куриную ножку.
— Поешь и ты, — сказал он матери.
— Я не голодна, — тихо ответила та, глядя на сына с жалостью.
— Я не болен, просто легкое недомогание. Скоро поправлюсь.
— Конечно, поправишься, — машинально проговорила мать.
Вэньсюань ел с такой жадностью, будто в жизни не пробовал ничего вкуснее, и сказал как бы самому себе:
— Питайся я так раньше, не заболел бы этой страшной болезнью.
Услышав это, мать смахнула слезу. Он уже встает, это хороший признак. Может, и в самом деле выздоровеет?
— Мама, прошу тебя, поешь! Очень вкусно. Тебе тоже нужно поддерживать силы, — покончив с едой, сказал он с улыбкой.
— Ладно, поем, — коротко ответила мать, а сама подумала: «Курица такая, ее и одному мало». Она отнесла чашку на кухню, а когда вернулась, Вэньсюань дремал, откинувшись на спинку кресла. Мать на цыпочках подошла к нему, хотела укрыть одеялом, но он схватил ее за руку:
— Шушэн!
— Ты что? — испугалась мать.
Он огляделся, осторожно спросил:
— Шушэн не приходила?
— Нет, — разочарованно ответила мать. Только и думает о Шушэн, а она его мучает.
— Опять мне приснился сон.
— Пойди ляг.
— Я выспался, не хочется больше. — Он с трудом встал. — Шушэн занята, готовится к отъезду. У нее нет даже времени побыть с нами. — Держась за стол, он отодвинул кресло, подошел к окну, раскрыл его.
— Не стой на сквозняке, — не выдержала мать. До этого она молчала, превозмогая боль в сердце. С той самой минуты, как сын заговорил о Шушэн. Но на сына она не сердилась.
— Какая тоска! Так хочется глотнуть свежего воздуха, — проговорил он, но, едва открыв окно, ощутил запах гари. В лицо подул резкий, холодный ветер.
День был таким печальным, воздух таким гнетущим. Вдали темнела дорога, зябко ежась, торопились прохожие.
— Поспал бы, а то скучно без дела, — стала уговаривать мать.
— Ладно. — Он захлопнул окно и направился было к постели, но вдруг остановился. — Как медленно тянется время.
Затем лег, как был, не раздеваясь. Мать села отдохнуть в кресло, закрыла глаза, прислушиваясь к тому, как он ворочается в постели, она знала, что мучает его.
— Сюань, не думай об этом, постарайся уснуть, — сказала она, страдая в душе.
— Я ни о чем не думаю, — тихо ответил сын.
— Не надо меня обманывать, ты все о ней думаешь.
— Нет, мама, я сам уговорил ее уехать. Она не могла решиться, — оправдывал он жену. — Ей надо переменить обстановку — здесь все опротивело. В Ланьчжоу жизнь лучше, чем здесь, и должность ей там дадут более высокую.
— Я все знаю, — многозначительно ответила мать. — Ты заботишься только о ней, а почему не думаешь о себе?
— О себе? Разве мне плохо? — Он чувствовал, как мало правды в его словах. — Я почти здоров. А Шушэн, живя в Ланьчжоу, сможет помогать мне.
— Ты веришь Шушэн? — усмехнулась мать. — Она, как птица, выпустишь, обратно не прилетит.
— Мама, ты не любишь Шушэн. Она не из тех женщин, которые бросают семью. Она и в Ланьчжоу ради нас едет. — Волнуясь, он сел на постели.
Мать побледнела от негодования, но не стала перечить сыну, кивнула головой:
— Пусть будет по-твоему… Отдыхай, тебе вредно много говорить.
Он ничего не ответил, поглощенный своими мыслями. Матери было обидно: почему он так упорствует в своих заблуждениях, но она ласково сказала:
— Сюань, постарайся уснуть, ляг, а то простынешь.
Он благодарно взглянул на мать и неожиданно встал с постели.
— Мама, я выйду, — стал зашнуровывать туфли.
— Выйдешь? Зачем?
— Дело есть.
— Какое дело? Тебя же уволили. На улице холодно, простудишься.
— Мама, не беспокойся, отпусти меня! — весь красный от возбуждения твердил Вэньсюань. Он снял с гвоздя плащ, накинул на себя.
— Подожди! — Мать подошла к нему, помогла одеться. — Тебе ведь трудно ходить. — Она укутала ему шею шарфом. — Если надо, напиши записку, я отнесу.
— Не волнуйся, я скоро вернусь, это рядом.
Мать смотрела ему вслед и думала: «Что он творит! Просто уму непостижимо!» Она постояла и пошла к постели привести ее в порядок. Затем увидела, что в комнате много пыли, поморщилась, принялась убирать. Мимо дома все время шли грузовики, и пыль проникала во все щели. Женщина подумала и стала протирать мебель. Закончив уборку, она опустилась в кресло. Потерла рукой поясницу. Хоть бы кто-нибудь помассировал мне спину! Но тотчас представила себе положение, в котором они находились, и стала укорять себя: «Я уже давно живу как прислуга, какие несбыточные мечты грезятся мне!» Она вздохнула, уронив голову на спинку кресла. Перед глазами мелькнула тень, которая обрела постепенно четкие очертания. «Я снова думаю о нем, — улыбнулась она и прошептала: — Ничего не могу поделать, такая уж у меня доля. Но почему он не может его защитить, почему отнимает у него жизнь?»
Возвратившись, Вэньсюань застал мать плачущей.
— Что случилось? Почему ты плачешь?
— Мела пол, пыль попала в глаза, вот и натерла, — солгала мать.
— Ты прибрала мою постель! Спасибо!
— Без дела сидеть скучно… Куда ты ходил?
— К Чжуну.
— Ты был на работе? Зачем?
— Просил Чжуна найти для меня какое-нибудь дело.
— Ты ведь не поправился! Здоровье прежде всего.
— Наш брат болеет, болеет, а жить-то надо. Мне уже лучше. Чжун тоже сказал, что выгляжу я хорошо, и обещал найти какую-нибудь работу. — Вэньсюань говорил с трудом, вид у него был больной и усталый. Он сел на постель.
— Напрасно ты так волнуешься. Не умрем же мы с голоду!
— Я не могу смотреть, как ты целыми днями трудишься. Я мужчина, и мне не к лицу сидеть сложа руки.
— Ты мой сын, ты один у меня — и не хочешь беречь здоровье. Что будет со мной, если… — Она замолчала, подавленная горем, и снова опустилась в кресло.
Он стиснул зубами палец, но не почувствовал боли — гораздо сильнее болела грудь. Он посмотрел на палец с глубокими следами от зубов, перевел взгляд на мать. Она молча сидела в кресле. Он подумал: «Все твои мечты, все надежды развеялись в прах». Будущее представлялось ему страшным чудовищем, хищным, с оскаленными клыками. Все вокруг словно вымерло. Гнетущей тишины не нарушал даже скрип повозок и голоса, доносившиеся с улицы. Мать и сын думали каждый о своем, но все их мысли сходились лишь на одном страшном слове «смерть».
— Мама, не мучайся, у тебя есть Сяосюань. Он будет счастливее меня.
От этих слов мать еще больше расстроилась.
— Сяосюань так похож на тебя, вылитый отец! — Она хотела скрыть от сына свои страдания, но невольно высказала мучившие ее мысли, и Вэньсюань понял, как бесконечно она одинока. Да, Сяосюань слишком похож на него, значит, будет таким же несчастным. На кого же надеяться старой женщине? Он сам порой возлагал надежды на Сяосюаня, но, увы, сейчас понял, что это несбыточные мечты.
— Он еще мал. С годами окрепнет. Я, признаться, виноват перед ним: не мог дать ему хорошего образования. — Вэньсюань старался перевести разговор на другую тему.
— Нет в этом твоей вины, ты сам всю жизнь маялся… — Разволновавшись, мать вышла.
Он раскрыл окно и увидел небо — печальное, бледное, будто лицо страдальца, — и темные, как нахмуренные брови, облака. Он вздрогнул: что-то холодное упало на щеку. «Дождь», — безразлично подумал он.
Вернулась жена — он услышал ее шаги. Не дожидаясь, пока он обернется, радостно сообщила:
— Завтра я уезжаю.
— Так скоро? Ты же говорила на будущей неделе! — Он был вне себя от волнения.
— Дали дополнительный самолет. Друзья помогли с билетом. Жаль только, что меня пригласили на ужин.
— Значит, завтра?
— Да, к шести утра надо быть на аэродроме.
— В таком случае закажи сегодня машину, а то опоздаешь.
— Не беспокойся, управляющий пришлет свою. Надо быстрее укладываться, я ведь еще не собралась. — Она стала из-под кровати вытаскивать чемодан.
— Я помогу тебе.
Она укладывала вещи, сидя на корточках, то и дело бегая за чем-нибудь.
— Это тоже возьмешь, а вот это? А то? — спрашивал Вэньсюань. Ему передалось ее возбуждение.
— Спасибо, я все сама сделаю.
Вошла мать, в глазах ее была неприязнь, смешанная с гневом.
— Мама, Шушэн утром вылетает.
— Ну и пусть, мне что за дело!
Шушэн встала, хотела поздороваться со свекровью, сказать несколько слов на прощание, но, услышав сказанное, не произнесла ни слова, только густо покраснела. Мать ушла в свою комнату, а Шушэн, закрыв чемодан и немного поостынув, обратилась к мужу, который молча, с мольбой смотрел на нее:
— Вот видишь, как она ненавидит меня!
— Это пройдет. Не сердись на нее.
— Я не сержусь, ради тебя…
— Спасибо. Я провожу тебя утром.
— Не надо, ты ведь нездоров, — заволновалась Шушэн. — Обо мне позаботится управляющий.
Вэньсюань был задет за живое.
— В таком случае попрощаемся здесь. — На глаза навернулись слезы.
— Не мучайся. До завтра еще много времени. Я постараюсь прийти пораньше. Успеем наговориться.
Он хотел сказать: «Я буду ждать тебя», но пробормотал что-то невнятное.
— Ложись. Ты быстро устаешь. Я посижу с тобой.
Он лег. Она укрыла его, села на край кровати.
— Где-то я буду завтра в это время? — размышляла она вслух. — Мне, признаться, не очень хочется ехать. Это ты меня уговорил.
— Раз решила, поезжай, так будет лучше, — ласково ответил он, забыв о своих страданиях.
— Не знаю, лучше или хуже. Кто мог мне посоветовать? Ты болен, мать хочет поскорее от меня избавиться.
Болен. Он болен! Ему постоянно об этом напоминают. Вэньсюань вздохнул, ему показалось, что он упал с высоты, где они находились вместе с Шушэн, и оборвалась последняя ниточка надежды.
— Да, да, — безразлично сказал он, глядя на нее с тайной завистью.
— Ты плохо выглядишь, отдыхай побольше, — ласково говорила Шушэн. — О деньгах не беспокойся, думай только о здоровье. Я каждый месяц буду тебе посылать.
— Я знаю. — Он отвел глаза.
— Сегодня написала Сяосюаню, — начала она, но в это время возле дома засигналила машина; она удивленно посмотрела на окно и продолжала: — Я хочу, чтобы он в воскресенье приехал совсем.
Сигналы следовали один за другим. Шушэн заторопилась:
— Ну, я пойду. Это за мной. — Она оправила платье, вынула зеркальце, пудру, помаду.
Вэньсюань приподнялся в постели.
— Не вставай, лежи, — говорила она, прихорашиваясь. — Так я постараюсь прийти пораньше. — Она улыбнулась и поспешно вышла. Смолк ее смех, звонкий голос, остался лишь запах пудры и крема.
Он одиноко сидел у стола, рассеянно глядя перед собой. «Останься! Останься!» — выстукивало сердце. Но легких шагов уже не было слышно.
Вошла мать, участливо взглянула на сына.
— Выбрось ты ее из головы, рано или поздно все равно придется расстаться. Тебе ли, бедному служащему, ее удержать?
Он опустил голову, поднес к глазам дрожащую руку — какая она худая и желтая, словно куриная лапа. Совсем высохла, мышц не осталось. Озноб пробежал по телу. Он тупо смотрел на эту страшную руку, словно преступник, которому вынесли приговор, а в ушах неотступно звучало: «Выбрось ее из головы!» Да, он приговорен к смерти. И не вправе удерживать Шушэн.
Мать зажгла свет. Он подошел к столу, мысленно попрощался с лежавшими там вещами и, совершенно разбитый, опустился в кресло, закрыв руками лицо. Глаза его были сухими, просто не хотелось ничего видеть, ни о чем думать. Он положился на волю судьбы.
— Не мучайся, сынок, женщин много. Поправишься, другую найдем, лучше этой.
Он печально вздохнул, отнял от лица руки, устремил на мать безжизненные глаза. Почему ей так хотелось разлучить его с женой? Чтобы он, обреченный на смерть, увидел цветущий мир? Но он смирился со своей судьбой, зачем же будоражить его несбыточными мечтами?! Он не мог оставаться спокойным, сердце разрывалось на части. Шушэн унесла с собой его любовь, его грезы студенческих лет, счастливые годы его жизни, его мечты о свершениях на ниве просвещения.
— Иди-ка в постель, тебе плохо! Давай пригласим врача европейского, если хочешь.
Откуда было матери знать, что творится у него на душе, но выражение его лица ее испугало.
— Не надо врача, все скоро кончится. — В голосе его звучало отчаяние. Он едва стоял на ногах.
— Что ты сказал? Подожди, я помогу! — Она подбежала к нему.
— Не бойся, мама, я сам дойду. — Словно очнувшись, он поднялся с кресла, растерянно оглядел комнату. Мрачный свет лампочки, убогое убранство, от всего веяло холодом! Погасло электричество. Постепенно глаза привыкли к темноте и стали различать окружающее.
— Только вчера выключали, и вот пожалуйста, — сердилась мать.
Он вздохнул:
— Что поделаешь?
— Зажжем свечу, а то как-то тоскливо, — предложила мать. Она нашла огарок свечи, зажгла его. Слабый ветерок покачивал пламя. В разбитом стакане вместо подсвечника, свеча наклонилась, и с нее стекал стеарин.
— Поправь свечу! — вырвалось у Вэньсюаня. Он был очень взволнован. Свет выключали часто, и слова эти были привычными. Но он часто делал не то, что думал, и говорил не то, что хотел сказать.
Мать взяла ножницы, подрезала фитиль, пламя стало ровнее.
— Есть хочешь? Я подогрею суп.
— Ладно, — ответил он равнодушно, чтобы не огорчать мать, хотя есть ему не хотелось. Ведь я сыт, а ей непременно надо, чтобы я ел. Мать взяла огарок и собралась идти на кухню. — Мама, возьми свечу, с ней будет светлее… — «Темнее, светлее, не все ли равно», — думал он.
— Мне и огарка хватит, — ответила мать, выходя.
Он остался один. Тускло горела свеча. «Еще день прошел. Сколько их осталось у меня впереди?» — рассуждал он вслух, глядя на собственную тень, которая покачивалась на стене. Он стоял в нерешительности, не зная, что делать. Не хотелось ни лежать, ни сидеть.
Пробирала легкая дрожь, и он прошелся по комнате, чтобы немного согреться.
Мне тридцать четыре, а я ничего не достиг. И вот скоро конец. Снова вспомнилась юность. Мечты, сад возле института, лица друзей, вера в будущее. И опять перед глазами мелькали лица — молодые, смелые, полные надежд… все они благодарно улыбались ему. Каким же я был наивным: мечтал создать образцовую среднюю школу. Он вздрогнул, открыл глаза. Свеча догорала. Тоска сжала сердце. Мне все это снится. Он поправил свечу. В коридоре раздались шаги. Опять надо есть. Какой смысл жить без всякой надежды? Мать принесла чашку бульона:
— Ешь, пока горячий. — Она улыбнулась.
От ее улыбки в комнате, казалось, стало теплее.
— Хорошо, мама, — послушно сказал он и сел к столу. Лицо обдало паром. Мать снова поправила свечу, и Вэньсюань невольно бросил на нее взгляд. Да. Она очень изменилась. На худом, морщинистом лице выдавались скулы. «Я замучил ее», — подумал он, чуть не плача, тупо глядя на чашку.
— Ешь быстрее, пока не остыло, — поторапливала мать.
Шушэн все не возвращалась.
Время тянулось медленно, он то садился в кресло, то ложился одетый в постель. Часы, лежавшие под подушкой, давно испортились, но он не отдавал их в ремонт — жаль было денег. И теперь без конца спрашивал мать, который час. Семь… восемь… девять… Время словно нарочно остановилось, чтобы мучить его. Но Вэньсюань был терпеливым. В десять часов мать отложила работу, сняла очки, протерла глаза.
— Сюань, раздевайся и ложись, хватит ждать!
— Не хочется, мама.
— Разве она думает о тебе? Могла бы прийти и пораньше и последний вечер провести с нами.
— Ее пригласили на ужин, и вообще у нее полно дел, не надо ее ругать!
— Пригласили на ужин? Скажите на милость! Да она опять с этим Чэнем пошла на танцульки. — Мать не думала о том, как ранит сердце сына.
— Нет-нет, ты ошибаешься! — вскричал он.
— Да ты вечно ей потакаешь, защищаешь ее! Уверена, что с этим управляющим Чэнем у них не чисто… — Мать умолкла и уже мягче продолжала: — Ты слишком ей веришь и упорствуешь в своих заблуждениях.
— Мама, ты не понимаешь ее. У работающей женщины свои заботы… Приходится встречаться с людьми, соблюдать приличия. Это вовсе не значит, что она увлеклась управляющим. Я верю ей, верю!
— Выходит, я наговариваю? — вспылила мать.
Он промолчал.
— Не принимай близко к сердцу то, что я говорю, — уже ласково продолжала мать. — Старая я стала, характер испортился. Что хорошего в наших ссорах? Понять не могу, почему она так ко мне относится. Ведь я твоя мать!
Вэньсюань рассердился:
— Мама, ты всегда плохо о ней говоришь, а она ни одного дурного слова о тебе не сказала.
— Какой ты добрый, — вздохнула мать. — Ну разве скажет она тебе правду? Я больше тебя понимаю. Она ненавидит меня только за то, что я живу за ваш счет.
— У нее и мыслей таких нет в голове, — убежденно говорил Вэньсюань.
Ему так хотелось, чтобы рухнула стена недоверия между этими двумя близкими ему женщинами.
— Откуда ты знаешь?
В эту минуту зажегся свет. Мать задула огарок свечи и продолжала:
— Половина одиннадцатого, а ее все нет. И ты станешь утверждать, что она хорошо к нам относится?
По его лицу пробежала судорога. Грудь мучительно заныла. Он едва сдержал готовые вырваться слова упрека: «Ты к ней несправедлива», но сказал лишь, глотая слезы:
— Ладно, мама, иди спать!
— А ты?
— И я тоже лягу. — Он притворно зевнул. — Вдруг захотелось спать.
— Но ты еще одет.
— Сейчас разденусь. Сначала так полежу. Погаси свет. — Он снова зевнул.
— Смотри не забудь раздеться. — Мать выключила свет, приставила к входной двери стул, прошла к себе и зажгла лампу.
Вэньсюань и не думал спать. Чего только он не передумал в ожидании Шушэн. С двери он перевел взгляд на стол, потом на кресла, на все, чего она касалась. Утром ее уже здесь не будет. «Шушэн», — произнес Вэньсюань и тихо заплакал, спрятав голову под одеяло. Ему так хотелось, чтобы она, лежа в постели, откинула одеяло и ласковым голосом сказала: «Сюань, я здесь». Но этого не случилось. Только кашляла мать в соседней комнате, а потом и она затихла.
«Шушэн, неужели ты покинешь меня?» — в отчаянии говорил он, надеясь услышать в ответ: «Нет, я никогда тебя не оставлю». Но в комнате было тихо, лишь с улицы доносился голос одинокого торговца: «Сладкий напиток из пшеничной муки!» Голос был слабым, безжизненным, печальным. Вэньсюань казалось, что он видит этого старика: голова, втянутая в плечи, сгорбленная спина, руки засунуты в рукава. Он дрожит от холода в своем ватном, замусоленном халате, этот несчастный больной человек. «Может, и меня ждет такая участь?» — думал Вэньсюань, и слезы текли по щекам. К счастью, мать не слышала, как он плачет. Но вот в коридоре раздались шаги. Это была Шушэн. Он отбросил одеяло и принялся торопливо вытирать слезы, отвернувшись к стене, чтобы Шушэн не заметила.
Шушэн зажгла свет, бросила взгляд на кровать — она думала, что муж спит. Взяла шлепанцы, присела в кресло. Сменив обувь, вытащила из ящика зеркальце, привела в порядок волосы, встала, открыла чемодан и начала укладывать вещи, доставая их из комода. Она старалась все делать тихо, чтобы не разбудить мужа. Но вдруг, вспомнив о чем-то, подошла к кровати и стала смотреть на него.
Он не спал. Прислушиваясь к едва слышному шороху, он, казалось, видел каждое ее движение. Он знал, что она стоит у кровати, и не мог больше делать вид, что спит. Закашлял, она тотчас его окликнула, и он, словно только сейчас проснулся, потянулся и открыл глаза.
— Сюань, я задержалась. — Она наклонилась к нему. — Ты давно лег?
— Я не собирался спать. Сам не знаю, как это получилось. — Он растерянно улыбнулся.
— Я хотела прийти пораньше, но ужин затянулся. Они потащили меня в кафе и не отпускали.
— Я понимаю, — перебил он. — Друзьям не хотелось с тобой расставаться. — Он понял, что сказал лишнее. Он не хотел делать ей больно.
— Ты сердишься за то, что я поздно пришла? — тихо спросила она. — Я говорю тебе правду. Хоть я и ужинала со своими друзьями, но сердце мое было здесь. Мне хотелось побыть с тобой перед разлукой. Но я боялась… — Она посмотрела в ту сторону, где была комната матери.
— Я знаю и совсем не в обиде. Сложила вещи?
— Еще немного осталось.
— Ну так заканчивай, — торопил он. — Уже, наверное, двенадцать. Тебе надо вставать затемно.
— Не беспокойся, управляющий заказал машину, — беспечно ответила она.
— Все равно надо пораньше встать, а то не успеешь. — Он силился улыбнуться.
— Тогда ты… — начала она, мучаясь угрызениями совести.
— Меня клонит ко сну, — солгал он.
Она о чем-то подумала и сказала:
— Ну ладно, отдыхай! По утрам прохладно, так что не поднимайся завтра, когда я буду уходить. Тебе стало лучше, не стоит рисковать.
— Я знаю, не волнуйся.
Она снова принялась укладывать вещи, а он отвернулся к стене, едва сдерживая слезы.
Прошел час, но он не спал. Мысль работала очень четко, она неслась через годы, но, преодолев пространство и время, неизменно возвращалась к Шушэн. Пока Шушэн еще рядом. Вэньсюань боялся кашлянуть, боялся дышать, чтобы не потревожить ее. Улетели мечты о счастье, воспоминания юности, отступили страдания. Впереди — разлука и одиночество. И еще боль в груди. Вернется ли жена? Доживет ли он до этого дня? Не было сил думать дальше, и он заплакал. А потом забылся тревожным сном.
В полночь он проснулся весь мокрый от пота. В комнате было темно, он посмотрел в окно, на улицу, но ничего не увидел — кружилась голова. Жена безмятежно спала, он слышал ее ровное дыхание. «Который час? — встревожился Вэньсюань. — Не проспала ли она? Нет, еще темно, и потом, ведь за ней приедет управляющий». Эта мысль больно его хлестнула. Несколько минут он находился в каком-то оцепенении, только лицо дергалось. «Куда мне до него», — с завистью подумал Вэньсюань, вспомнив об управляющем. Он снова погрузился в сон.
Проснулась Шушэн, зажгла свет, посмотрела на часы.
— О! — вскрикнула она и стала быстро собираться. На улице сигналила машина. Это он, надо спешить. Шушэн оделась, бросила взгляд на мужа. Не буду будить, пусть спит. Покосилась на дверь свекрови. Дверь была плотно закрыта, и Шушэн обрадовалась: до встречи! Она взялась было за чемоданы, но поставила один и подошла к постели. Муж спал, повернувшись лицом к стене. Она постояла в нерешительности. За окном снова засигналила машина. Она ласково, тихо проговорила:
— Мы расстаемся, Сюань, пусть не снятся тебе сны, что я не вернусь. — Комок подступил к горлу, она закусила губу, отошла от постели, обернулась и опять посмотрела на мужа. Подошла к столу, быстро написала на листке бумаги несколько слов и поставила сверху чернильницу. Она вышла из комнаты с одним чемоданом, второй оставила.
В эту минуту Вэньсюань во сне окликнул ее. Ему приснилось, что она ушла.
Дверь была открыта, свет бил в глаза. Он проснулся и увидел посреди комнаты чемодан. Быстро надел халат, не застегнувшись, схватил чемодан и пошел к лестнице. Но тут почувствовал сильную боль в руках, ноги отказывались идти. Превозмогая боль, от стал спускаться вниз. На лестнице было темно, незастегнутая пола халата мешала идти, ноги заплетались, и двигался он медленно. Когда он был уже на втором этаже, навстречу ему попались двое, они поднимались наверх. В глаза ударил свет электрического фонарика. Вэньсюань невольно заслонился рукой.
— Сюань, ты? — услышал он знакомый голос. — О! Да еще с чемоданом! — Шушэн поспешила к нему, протянула руку: — Дай, я сама! — Он услышал в ее голосе нотки благодарности.
— Не беспокойся, я донесу.
— Дайте мне чемодан, — раздался молодой, сильный голос. Вэньсюань вздрогнул. В говорившем он инстинктивно узнал того красивого мужчину с изысканными манерами и стройной фигурой, которого видел однажды с Шушэн, и отдал ему чемодан.
— Господин Чэнь, я сейчас, — сказала Шушэн.
— Не задерживайтесь, — проговорил мужчина и исчез в темноте. А вскоре затих и звук его шагов. Свет карманного фонарика погас.
Вэньсюань и Шушэн безмолвно стояли на темной лестнице, слышно было лишь их дыхание. Снова загудела машина. Шушэн, словно пробудившись от сна, сказала:
— Сюань, иди ложись, береги себя… Простимся здесь, не провожай меня. Я оставила тебе письмо на столе. — Она пожала его руку и невольно вздрогнула. Такой худой была эта рука, словно у мертвеца. Сдерживая дрожь в голосе, Шушэн проговорила: — До свиданья.
Вэньсюань схватил ее руку:
— Когда я снова увижу тебя?
— Когда, не знаю, но я непременно приеду. Самое позднее через год.
— Через год? Так долго?! А раньше не сможешь? — в отчаянии прошептал он, опасаясь, что не дождется ее возвращения.
— Я постараюсь… — уклончиво ответила она.
Опять засигналила машина.
— Не волнуйся, я тебе напишу, как только приеду, — успокаивала она мужа. — Скажи маме, что я хотела попрощаться, но не решилась ее будить. — Она резко повернулась, зажгла фонарик и стала быстро спускаться вниз.
Вэньсюань постоял несколько минут и помчался за ней, добежал до парадной двери, но машина уже отъехала. «Шушэн!» — крикнул он дрогнувшим голосом. А ей показалось, что за стеклом машины мелькнуло его лицо. Он бежал и кричал что-то вслед, но машина вскоре скрылась в тумане.
Он постоял, чтобы отдышаться, и в отчаянии вернулся домой. У входа горела одинокая лампа, круглая, как луна. У стены кто-то лежал. Он присмотрелся: это спали, свернувшись клубочком, двое ребятишек лет десяти, в лохмотьях, с грязными лицами. Тусклый свет лампочки ласкал их.
Он дрожал. В эту страшную холодную ночь дети спят прямо на улице. Надо бы их разбудить, привести к себе или хотя бы укрыть их своим халатом, но ничего этого он не сделал. «Вот и Тан Боцин так же спал», — неожиданно подумал он, вспомнив рассказ своего давнего друга. Он закрыл руками лицо и быстро пошел к себе, словно спасаясь от грозящей опасности.
Едва войдя в комнату, он схватил записку Шушэн и шепотом прочел:
Сюань, не хотела тебя будить. Не переживай! Напишу, как только приеду. Управляющий все устроит, не беспокойся. Буду часто писать.
Скажи матери, что не такая уж я плохая, что я не враг ей, попроси у нее за меня прощения.
Твоя жена.
Он прочел и заплакал. Особенно тронуло его слово «жена». Он постоял несколько минут с запиской в руках и почувствовал озноб, ноги совсем окоченели. Он положил записку под подушку и разделся. Но никак не мог уснуть, все время ворочался. Только закроет глаза и опять просыпается — его преследовали кошмары. Начался жар, голова кружилась, звенело в ушах. На рассвете он услышал гул самолетов, подумал: «Теперь она далеко, и я никогда больше ее не увижу». Достал из-под подушки записку и, комкая ее, тихо заплакал.
«Ты добряк, ты только и знаешь, что плакать!» — вспомнил он слова жены и заплакал еще горше.
На другой день он снова свалился. Вскоре пришли два письма от жены. В одном она писала:
Сюань, приехала в Ланьчжоу, здесь все чужое. Климат хороший, но еще прохладно. Помещения банка к нашему приезду не успели подготовить, и мы живем в гостинице. Управляющий обо мне заботится, так что не беспокойся. В незнакомом месте первое время чувствуешь себя как-то неуютно. Через день-другой напишу снова.
Сердится ли на меня мать? Может быть, после моего отъезда она перестанет меня ненавидеть?
Береги себя! Получше питайся! О деньгах не думай, буду посылать каждый месяц. Всего доброго!
Жена.
Обратного адреса не было. Он обрадовался этому короткому письмецу, если не считать упоминания об управляющем, и с нетерпением ждал следующего. Оно пришло через четыре дня, но было короче прежнего и принесло разочарование. Шушэн писала, что очень занята на службе и потому не может писать подробно. Она сообщила свой адрес и просила писать почаще. Слова «жена» в конце не было, просто «Шушэн». Вэньсюань прочел несколько коротких строк, вздохнул и отдал письмо матери.
— Ишь расщедрилась. Не могла написать больше, будто и впрямь важная персона, — ворчала старуха. Первого письма сын ей не показывал.
— Шушэн в самом деле очень занята, мама. Старых сотрудников мало, управляющий ее ценит, и она должна оправдать доверие. — Он защищал жену, скрывая зародившееся у него подозрение.
— Управляющий! Управляющий! Попомни мои слова, когда-нибудь эти двое преподнесут тебе сюрприз.
— Мне надо принять лекарство, мама, — сказал он, чтобы переменить тему разговора. Слова матери причиняли ему страдания.
— Хорошо, пойду подогрею, — ответила мать, ни слова больше не сказав о невестке. «Какой он худой и желтый», — с болью думала мать, глядя на сына, правда, выражение глаз стало более живым, губы порозовели.
Вэньсюань обвел взглядом комнату. Везде ему чудилось улыбающееся лицо жены. До чего же она хороша! На актрису похожа. Вэньсюаня бросило в жар. Мучительно звенело в ушах, глаза опять стали тусклыми. Он погрузился в забытье. Ему приснился странный сон. Во сне он стонал. Пробудился, лишь когда вошла мать. От виденного кошмара Вэньсюаня бросило в пот. Он умоляюще посмотрел на мать.
— Что с тобой? — испугалась старая женщина, едва не расплескав лекарство.
Взгляд у него был отсутствующий. Через некоторое время он вздохнул и едва слышно проговорил:
— Мне приснился дурной сон.
Мать в недоумении поглядела на него.
— Лекарство готово, оно не горячее. Выпей.
— Хорошо. — Он отбросил одеяло.
— Накинь что-нибудь, простудишься. — Мать подала чашку с лекарством, набрасывая ему на плечи халат. — Сегодня холодно, шел снег.
— Сильный? — отпив несколько глотков, спросил он.
— Нет, не очень, но холодно.
Он выпил лекарство, отдал матери чашку; коснувшись ее руки, он увидел, что она красная и распухшая.
— Опять отморозила?
Она отдернула руку и нарочито спокойно проговорила:
— Еще в прошлом году.
— Нет, не в прошлом! Я же просил тебя не стирать.
— А знаешь, сколько надо за стирку платить. Почти тысячу четыреста юаней. Вдвое дороже, чем прежде.
— Ну и что? Нельзя же так мучить себя, — печально проговорил он. — Это я, мама, во всем виноват.
— Э, ерунда. Деньги есть деньги. Лучше я сэкономлю их на лечение, чем тратить на стирку.
— Но ведь Шушэн будет присылать каждый месяц. Не беспокойся! — Он потянулся, снял халат и лег.
Мать ничего не ответила и быстро отвернулась, чтобы он не заметил выражения ее лица.
— Мама, — окликнул он ее ласково. Она медленно повернулась. — Надо беречь здоровье! А ты все время страдаешь.
— Я не страдаю, — сказала она, натянуто улыбнувшись, и невольно потрогала свои опухшие руки.
— Я знаю, ты просто не хочешь жить на деньги Шушэн.
— Увы, я живу на них. — Голос ее сорвался, в уголках глаз появились слезы. Она закусила губу и отвернулась.
— Ах, как я виноват перед тобой, мама! Ты вырастила меня, а я даже не могу тебя прокормить!
Матери хотелось уйти, выплакать свое горе.
— Ты по-прежнему ненавидишь Шушэн? — помолчав, спросил Вэньсюань.
— Разве я ее ненавидела? — Матери очень не хотелось говорить о невестке.
— Она пишет, что питает к тебе добрые чувства.
— Спасибо и на этом! — холодно бросила мать.
— Если она напишет тебе, ответишь? — робко спросил сын.
Мать подумала и сказала:
— Отвечу, — но опять отвернулась.
— Вот и хорошо.
— Думаешь, она напишет? — неожиданно спросила мать.
— Думаю, что да, — не совсем уверенно ответил Вэньсюань.
Мать покачала головой, словно хотела сказать: «Опять бредишь».
Но промолчала, не смея разрушать его мечты. Да она и сама не теряла надежды. Гордость ее была уязвлена. Ничего! Когда-нибудь она сведет с этой женщиной счеты.
В тот день они больше не говорили о Шушэн. Вечером, когда мать ушла к себе, Вэньсюань сел к столу писать письмо жене. Он написал об их жизни, о разговоре с матерью. Просил Шушэн написать ей. Написал также, что ждет подробного письма. Запечатал конверт и в полном изнеможении лег в постель. Утром у него поднялась температура, но, несмотря на плохое самочувствие, он помнил о письме и попросил мать отправить его авиапочтой. Мать молча взяла письмо и вышла. Что она при этом думала, Вэньсюань, конечно, не знал. Щеки его пылали, в глазах светился огонек надежды. А может быть, Шушэн вернется?
Несколько дней он хорошо спал, но прошла неделя, почтальон ни разу не постучал в их дверь.
Ответ пришел лишь на следующей неделе. С трепетом душевным читал он письмо, но его постигло разочарование. Всего несколько незначащих строк. Шушэн по-прежнему была занята, писать нет времени, деньги перевела.
— Что она пишет? — спросила мать, заметив, что сын погрустнел.
— Все хорошо, только очень занята, — коротко ответил Вэньсюань и протянул матери письмо и перевод.
— Мама, ты все же нанимай кого-нибудь для стирки. Договорись сегодня же. Не экономь. Шушэн будет присылать.
— Надолго ли хватит ее денег?
— Но у нас еще есть в банке.
— А разве мы не их тратим? Того, что осталось, не хватит даже на обучение Сяосюаня. В прошлом семестре понадобилось более двадцати тысяч, в этом могут потребовать все пятьдесят! Хорошо бы перевести мальчика в государственную школу. Это дешевле. Частные школы не для бедняков.
— Но его мать хочет, чтобы он учился в частной. В прошлом году он не очень удачно сдал экзамены, и Шушэн потратила немало сил, чтоб уладить дело.
«Я ни за что не нарушу ее желания», — подумал Вэньсюань.
— В таком случае напиши ей, что денег не хватает, пусть найдет выход из положения.
— Ладно, — как-то неопределенно проговорил Вэньсюань.
— Мне кажется, что Сяосюаню лучше жить дома. Нам не было бы так одиноко.
После некоторого раздумья Вэньсюань ответил:
— Сяосюань недавно писал, что каникулы проведет у товарища, который живет недалеко от школы. Они будут повторять пройденный материал. Зачем же звать его домой?
— Тебе будет веселей с ним, — стоял на своем мать.
— Ребенку лучше быть от меня подальше, он может заразиться, — печально произнес Вэньсюань.
— Ладно, будь по-твоему, — сказала мать, стараясь скрыть душевные муки. Она подошла к окну, но снова повернулась к Вэньсюаню: — Не мучай себя мыслями о болезни, сынок, ты так еще молод.
— Ладно, мама, не беспокойся, — кивнул он в ответ.
— Я другой жизни не знала — привыкла. А тебе трудно, — вырвалось у нее.
— Ничего, надеюсь, ты доживешь до лучших дней. Вот кончится война, придет победа, наступит счастливая жизнь. — Он сказал «ты», а не «мы», потому что знал, что обречен.
— Когда все это будет? — взволнованно проговорила мать. — Правда, сосед со второго этажа, которого я нынче встретила, сказал, что в этом году. Но год только начался, и вообще не известно, победим ли мы?
— Жаль мне тебя, мать! Тебе много лет, а о чем приходится думать?! Сейчас японцам туго, думаю, мы продержимся, — грустно усмехнулся Вэньсюань.
— Да-да. Совсем недавно говорили, что японцы захватили Гуйян, все были в панике, а сейчас они отступили. Но богачи по-прежнему процветают, позахватывали ответственные посты, ведут торговлю. Я уже не говорю о таких, как управляющий Чэнь, то есть главный управляющий.
— Они тоже доживут до тех дней, — усмехнулся Вэньсюань.
— Значит, когда придет победа, им опять будет лучше, чем другим? — гневно проговорила мать.
— Увы, что поделаешь.
На этом разговор закончился.
Даже солнце не могло согреть эту большую холодную комнату, время будто остановилось. Двое, мать и сын, безучастные ко всему, молча смотрели друг на друга. Он сидел в кресле, пряча руки в рукава. Отяжелевшая голова клонилась книзу. И весь он как-то обмяк. Мать в полном унынии сидела у стола, подперев рукой щеку, глотая слезы. Мимо бесцеремонно бегала крыса, но у них даже не было сил ее прогнать. Комнату постепенно окутывал мрак, но еще темнее было у них на душе. Холод из-под пола подбирался к ногам.
— Пойду приготовлю поесть. — Мать медленно поднялась.
— Рано еще, погоди.
Она послушно села, погрузившись в раздумье. Вскоре совсем стемнело. Мать опять поднялась.
— Ну, я пойду.
— Я помогу тебе!
— Не надо, я сама.
Лучше немного подвигаться, чем сидеть сложа руки. Он пошел вслед за матерью. Они приготовили ужин и принялись за еду. Хотя есть не хотелось. Поужинав, убрали посуду, обменялись несколькими словами и опять замолчали. Все темы были исчерпаны.
Часы показывали семь. Как рано еще! С трудом дотянули до половины девятого, затем мать ушла к себе, а он лег в постель.
Пришла зима. Дни один от другого отличались только тем, что сегодня, например, отключали свет, а завтра нет. Время от времени ночевал дома Сяосюань, и тогда в комнате становилось веселее. Хотя мальчик был несловоохотлив и почти никогда не улыбался. Бывало, что Вэньсюань ложился пораньше, а мать чинила одежду; иногда она рассказывала ему много раз слышанные истории.
Все чаще Вэньсюань впадал в отчаяние. Лишь изредка ему становилось лучше. «Ничего я не могу делать, только есть и пить», — думал он, покорившись судьбе. Единственное избавление — смерть. Но мысль о ней вызывала дрожь. Ему казалось, что он уже чувствует, как по телу его ползают черви. И несколько дней он гнал от себя эту Страшную мысль. Мать не могла его утешить, потому что с ней он никогда не говорил о смерти. Короткие весточки жены тоже не приносили успокоения, хотя она постоянно справлялась о его здоровье. Она по-прежнему была очень занята. В каждом письме спрашивала о свекрови, но, несмотря на его просьбу, письма ей не написала — «очень занята». Вэньсюань чувствовал, как растет стена между ними. Однако матери ничего об этом не говорил.
Зима прошла как дурной сон. Наступила весна. Теплый ветер разогнал густой туман. Повсюду с надеждой обсуждали вести с фронта. Но в жизни Вэньсюаня не произошло никаких перемен. Состояние его то улучшалось, то ухудшалось. Когда становилось лучше, он выходил подышать свежим воздухом, когда хуже — целыми днями лежал в постели. Мать, как и прежде, варила еду, убирала, готовила лекарства. Раз в две недели приезжал Сяосюань, рассказывал о школе, внося разнообразие в монотонную жизнь, но после его отъезда комната казалась вымершей. Шушэн писала раз в неделю и раз в месяц переводила деньги. В ее коротких письмах Вэньсюань старался прочесть между строк, понять, что у Шушэн на сердце, его мучило беспокойство. Но она без конца твердила, что занята. Он ей писал часто, стараясь не сообщать о плохом и несколько приукрашивая действительность. Письма были его единственным занятием, они заполняли пустоту в жизни.
День стал длиннее и тянулся невыносимо долго. Ему казалось, что скоро он лишится способности разговаривать. Стоило простыть, и голос становился каким-то надтреснутым. Мать еще больше постарела и почти не говорила. Нередко они часами сидели молча, случалось, Вэньсюань за день произносил всего лишь несколько слов.
Время тащилось, как тележка, которую толкает больной, и казалось, вот-вот остановится. Однако Вэньсюань все еще жил, чувствовал, думал. Нередко напоминала о себе ноющая боль в левом легком, по ночам он потел, кашлял, иногда кровью. Радость и веселье канули в прошлое, остались мученья. Он не роптал на судьбу. Молча влачил жалкое существование, идя навстречу мрачному будущему. Он почти не разговаривал, чтобы не слышать свой сиплый голос. Иногда в порыве отчаяния он вздыхал украдкой от матери.
Дни становились все длиннее, а силы у Вэньсюаня убывали. Но умереть ему не давали: Шушэн уговаривала терпеливо ждать ее, а Чжун обещал найти работу. Мать приносила китайские и европейские лекарства, и хотя он не верил в них, послушно принимал, чтобы мать не огорчалась. Однажды, уступив его просьбе, она повела его в больницу, где им пришлось прождать три часа. В приемной было полно народу, а на улице холодно — дело было зимой. Врач равнодушно посмотрел на него, попросил раздеться, пощупал пульс, простукал грудную клетку; нахмурившись, велел одеваться, выписал рецепт и сказал, что на следующей неделе надо пройти обследование. Конечно, неплохо бы сделать рентген, но это удовольствие дорогое. В справочной Вэньсюань осведомился, сколько стоит обследование, и лишь прищелкнул языком. После этого он еще раз побывал в больнице, и врач велел ему прийти на следующей неделе. Вэньсюань прикинул, что все это очень дорого, и решил больше не ходить в больницу. «Чему быть, того не миновать, — сказал он сам себе, — на все воля Неба!»
Однажды после обеда он вышел погулять. Погода стояла хорошая. На улице скопились машины и было пыльно. От кучи мусора на углу шел отвратительный запах. Заткнув нос, он уже прошел было мимо, как вдруг невольно остановился. Перед ним было знакомое кафе — «Международное». В витрине подарочные торты и американские сладости, как и несколько месяцев назад. Только теперь не слышно было знакомого веселого голоса и не видно грациозной фигурки.
Он вошел в кафе, где в этот час собралось много народу. К счастью, столик, за которым они тогда сидели, оказался свободным. Официанты бегали с подносами, принимали заказы. Вэньсюань сидел в уголке и молча ждал. Наконец к нему подошел официант.
— Две чашки кофе, — тихо проговорил Вэньсюань.
Официант резко повернулся и через некоторое время принес две чашки кофе, одну поставил перед ним, другую — напротив.
— Молока? — осведомился официант, держа наготове молочник.
Вэньсюань покачал головой.
— Мне не нужно. А в ту чашку налейте.
Официант налил молока. Вэньсюань положил сахар в чашку напротив, затем — в свою, помешал.
— Пей, — сказал он и взял свою чашку.
Он представил, что напротив сидит Шушэн и улыбается. Она так любила кофе с молоком. Вэньсюань, счастливый, принялся за кофе. Но постепенно его улыбка из радостной стала холодной. «Ты еще помнишь меня?» — тихо спросил он. Сердце его дрогнуло, к горлу подступили слезы. Он перевел взгляд на соседние столики. В зале висело облако дыма, посетители оживленно беседовали. Никто не обращал на него внимания.
— Держу пари, что не пройдет и двух месяцев, как Германия капитулирует. Японцы тоже долго не продержатся. Может быть, Новый год мы уже будем встречать в Нанкине, — говорил за соседним столиком человек в кителе.
Услышав это, Вэньсюань испытал какое-то странное чувство. Не радость, нет, скорее зависть. Он снова перевел взгляд на чашку напротив, вздохнул и, расплатившись, вышел. У дома он встретил мать с бельем.
— Опять стираешь?
— Мне это не трудно.
— Ведь я же говорил, чтоб ты не экономила. Нельзя так уставать.
— За стирку берут дорого, а Шушэн присылает мало. Приходится экономить. — Мать едва сдерживала раздражение. — Продукты подорожали, а наши доходы не увеличились. Какой же выход?
Вэньсюань не знал, что ответить, и молча прошел в комнату, а мать отправилась развешивать белье. Ему не хотелось ни лежать, ни сидеть, ни читать. И он ходил из угла в угол. Чем она занята, почему пишет короткие письма? Если она действительно хочет, чтобы я был спокоен, почему ничего не пишет о своей жизни? Сомнения терзали его.
Размышления Вэньсюаня были прерваны донесшимися до него тяжелыми шагами и стуком в дверь. «Заказное!» — крикнул почтальон. Вэньсюань взял толстый конверт со множеством марок. Письмо от Шушэн. Он поставил в книге свою именную печать и поблагодарил почтальона.
Наконец-то оно пришло, долгожданное письмо, как раз в ту минуту, когда он так его ждал. Вне себя от радости, он стал целовать конверт, тихо смеялся, снова и снова перечитывал адрес. Он забыл о болезни, забыл о невзгодах. С нетерпением вскрыл конверт.
Подробное письмо! Как много она написала! Он сиял от счастья. Развернул письмо, увидел свое имя, снова сложил. Прошелся по комнате, прежде чем сесть в кресло, и принялся за чтение.
Почерк ровный, как всегда, но тон письма необычный. Она не пишет, что занята, не упоминает о делах в банке. Она изливает ему душу, жалуется на свою жизнь. Он читал затаив дыхание, слова рвали сердце на части, словно когти. Неотступно преследовала мысль, зачем она это пишет.
…Я часто страдаю из-за своего характера и причиняю страдания тем, кто меня любит. За эти годы я принесла тебе немало мучений. Я была плохой женой и очень перед тобой виновата. Иногда я испытывала укоры совести, но… не знаю, как бы это лучше сказать, чтобы ты понял… Особенно последние несколько лет я чувствовала, что мы не можем быть счастливы вместе, что нам чего-то недостает. Ты не понимал меня. Я часто сердилась, ты шел на уступки, прощал, лишь смотрел на меня умоляющим взглядом. Я боялась этого взгляда, он мне был неприятен. Но почему ты так слаб? Хоть бы раз ты отругал меня! Я испытала бы облегчение. Но ты умел лишь вздыхать, умолять, плакать. Я раскаивалась, готова была просить прощения, обещала стать лучше, но любить не могла — только жалеть…
В дверь постучали:
— Старина Ван!
Вэньсюань вздрогнул, сунул письмо в карман. Пришел Чжун.
— Ты дома, старина? Как здоровье? Выходишь гулять? — Он весело улыбался.
— Присаживайся, присаживайся, — вежливо пригласил Вэньсюань, деланно улыбаясь: мысли его были сосредоточены на письме. — Как на службе? — спросил Вэньсюань, наливая чай гостю. Он делал все через силу, перед глазами стоял образ Шушэн, ее нахмуренное лицо.
— Спасибо за чай, я только что пил, — деликатничал Чжун.
— У меня просто кипяток, выпей, если не брезгуешь. — Вэньсюань смущенно подал Чжуну чашку.
— Ладно, можно и кипяточку, — улыбнулся Чжун. — Он полезный. — Чжун отпил глоток и продолжал: — А матери нет? Как ты себя чувствуешь? — Он оглядел комнату.
— Ничего, благодарю, — улыбнулся Вэньсюань, но улыбка тут же сбежала с лица. Сердце громко стучало. Он не мог ни о чем думать, кроме письма. — Мать только что вышла, — ответил он, разумеется не сказав, что старая женщина пошла развесить белье.
— Я к тебе с радостной вестью, — проговорил Чжун. — Нам прислали нового управляющего. Хороший человек. Я вчера говорил о тебе. Он очень сочувствует и не возражает против твоего возвращения на прежнюю должность. Просил переговорить с тобой. Видишь, дружище, вот и улажен вопрос с работой.
— Да-да, — ответил Вэньсюань, равнодушно растянув губы в улыбке, не выразив никакой радости. Глаза его были устремлены в одну точку, казалось, он не слышал слов Чжуна.
— Когда выйдешь на службу? — поинтересовался Чжун, ожидавший or Вэньсюаня иной реакции. Он был уверен, что тот запрыгает от радости.
— Дня через два, спасибо тебе за заботу, — словно очнувшись, ответил Вэньсюань и опять улыбнулся из вежливости.
— Как же все-таки твое здоровье? — в третий раз спросил Чжун. — Что-нибудь беспокоит?
— Ничего, ничего, все хорошо, — рассеянно ответил Вэньсюань, размышляя, что означает это письмо. Неужели она решила?..
— Советую тебе не затягивать с выходом на работу. Не часто представляется такая возможность.
— Да-да, непременно приду, через два дня, — коротко ответил Вэньсюань.
Чжун изумленно поглядел на него: Вэньсюаня явно что-то беспокоило, но расспрашивать было неловко. Добрый старик понимал, что разговор тяготит больного, и, посидев немного, простился.
Вэньсюань его не задерживал и пошел проводить. У лестницы Чжун стал упрашивать Вэньсюаня вернуться, но тот проводил его до самого выхода.
— Ты приходи пораньше, дружище, — сказал на прощанье Чжун.
— Непременно! — Вэньсюань повернулся и быстро побежал наверх. Внезапно он наскочил на прислугу, которая несла чайник с горячей водой, вода расплескалась, брызнула ему на ногу, он даже вскрикнул. Прислуга разразилась руганью, он извинился и пошел к себе. Мысли его по-прежнему были прикованы к письму. Даже сообщение Чжуна не принесло радости. Мать еще не вернулась, и он с сильно бьющимся сердцем продолжал чтение. Руки дрожали.
…Я говорю правду, поверь мне. Жизнь наша не приносила никакой радости, и вместе мы никогда не узнаем счастья. Ты в этом не виноват, скорее я. Мы заставляем страдать друг друга, мучаем твою мать, а она мучает нас. Зачем все это нужно? Избавиться от страданий нет никакой возможности. Еще раз тебе говорю: не надо обижаться и друг друга винить. Это не судьба — обстоятельства. Я не такая, как ты и твоя мать. Мы разные люди. Мать — старая женщина, ты болен. А я молода, полна сил, я не могу влачить это жалкое существование, мириться с бесконечными ссорами, терпеть одиночество и тоску. Я стремлюсь к жизни полной, насыщенной. Я никогда не питала к тебе отвращения, старалась быть хорошей женой, заботливой матерью, делала все, чтобы дать тебе радость. Отказывала себе в удовольствиях, хотела всегда быть с тобой, оберегать тебя, утешать в трудные минуты, но у меня не хватало сил, и всякий раз я терпела поражение. Ты хорошо ко мне относился, но не понимал. Твоя мать меня ненавидит, я же просто жалею ее — с самой юности она терпела бедность и лишения и так и состарилась. Она может только готовить, стирать, убирать. Считает, что я непочтительна к ней, потому и ненавидит. Чего стоят ее разглагольствования о культуре и образовании, если сама она превратилась в прислугу, да еще плохую. До сих пор помню, с каким злорадством она заявила, что я твоя любовница.
Прости, что я так говорю о твоей матери. Я не питаю к ней дурных чувств, на ее долю выпало страданий больше, чем на мою. За что же я стану ее ненавидеть? Брачного обряда мы не совершали, значит, мать права, я тебе не жена — любовница. Я решила расстаться с тобой. Может быть, выйду замуж. Я все сделаю для твоего блага, хочу, чтобы и мать порадовалась. В общем, я не собираюсь возвращаться в твой дом и быть твоей любовницей…
Он вскрикнул, убитый горем. На лбу выступил пот. Он с трудом откашлялся, поднял письмо, которое выронил.
…Прости меня, Сюань, я не сержусь на тебя. Я много думала и решила, что ничего, кроме страданий, нас не ждет, пока мы живем вместе с твоей матерью. Расстанемся друзьями. Кто знает, быть может, когда-нибудь мы опять будем вместе. Тебе трудно, я знаю, но я не могу жить так, как жила до сих пор. Женщина рано стареет. Я не эгоистка, но хочу хоть немного радости. У меня никогда ее не было. Жизнь одна, упустишь случай, второй не представится. Я покидаю тебя ради собственного счастья, ради своего будущего. Уверена, ты поймешь и простишь меня.
Развод нам не нужен. Я ничего у тебя не прошу, не требую никаких заверений. Я согласна, чтобы сын жил с тобой. Я по-прежнему буду тебе помогать. Но не считай меня больше своей женой, госпожой Ван. Ты найдешь другую, которая поймет тебя, будет любить и относиться с уважением к твоей матери. Я плохая мать и плохая жена. Я виновата перед тобой, перед сыном, но я — женщина, такой уж я родилась и ничего не могу с собой поделать. Тебе будет трудно только первое время, но пройдет год-другой, и ты меня забудешь. Надеюсь, мать будет довольна той, которая займет мое место. Пусть поищет, есть много женщин лучше меня. Невесту привезут в дом в паланкине и совершат свадебный обряд…
Вэньсюань схватился руками за голову, застонал, почувствовав страшную боль в груди. Почему Шушэн так безжалостна? Каждое ее слово ранит мое сердце. В чем я перед ней виноват? За что она меня ненавидит? Разве можно во имя собственной свободы причинять боль беспомощному, больному человеку? Он вздохнул. Ну почему все несчастья валятся на меня одного? Почему только я должен страдать?
Никто не смог бы ответить на этот вопрос и уж тем более разделить с ним его страдания. Он сидел и смотрел в потолок, потом решил дочитать письмо. Несколько строк были зачеркнуты, далее Шушэн писала:
…Сама не знаю, зачем все это тебе пишу. Я хотела лишь сообщить, что не желаю больше жить с твоей матерью, что мне нужна свобода. Прости меня, Сюань, если сможешь. Ты же видишь, как я переменилась. В это трудное время остаться совсем одинокой! Я никому не желаю зла, но не могу поступить иначе. Не пиши мне о наших идеях, мечтах, о просвещении. Они сейчас никому не нужны! Забудь меня навсегда! Я не стою тебя!
Сяосюаню я не буду писать. Он все равно не поймет, а объяснить ему я не смогу. Возможно, в будущем меня перестанут считать его матерью. Но ты не думай обо мне дурно: я расстаюсь с тобой не потому, что выхожу за другого, хотя есть человек, который меня добивается. Но если ты не согласишься меня отпустить, придется мне выйти замуж.
Прости же меня! И у матери попроси за меня прощения, чтобы она перестала меня ненавидеть. Береги себя, поправляйся! Каждый месяц ты сможешь получать деньги в банке. Пусть сын продолжает учиться. Будем переписываться. Желаю тебе здоровья. Напиши побыстрее, хотя бы несколько слов.
Шушэн.
Это письмо было для него приговором. Убитый горем, он неподвижно сидел, закрыв глаза. Его окликнула мать, он в страхе прижал руки к груди, на полу валялись листки письма.
— Мама, почему тебя так долго не было?
— Я уходила. А ты не в постели? В чем дело? — Она заметила разбросанные на полу листки бумаги, хотела поднять. — От кого это?
— Погоди. — Он собрал листки. — От Шушэн.
— Такое длинное, о чем она пишет?
— Да так, ни о чем. — Он спрятал письмо в карман.
«Наверняка ругает меня», — подумала мать.
— Что, наговаривает на меня? Я не боюсь. Пусть!
— Нет, мама, ни слова о тебе. Она пишет о своей жизни, о том, как заботится о ней управляющий Чэнь… — Он умолк.
Мать все поняла и не стала расспрашивать, заговорив о другом.
— Знаешь, я только что встретила Чжуна. Твои дела не так уж плохи, сынок, и тебя снова берут на работу. Я сказала ему, что, если новый управляющий чуткий человек, он мог бы дать тебе отпуск месяца на два. Это надо заранее оговорить.
— Я думаю выйти на работу завтра, — сказал он все с тем же выражением отрешенности.
— Зачем так спешить? Послушаем, что скажет Чжун, как собирается поступить управляющий.
— Он советовал не откладывать с выходом на работу, — произнес Вэньсюань, стараясь говорить спокойно. Но сердце ныло от тоски.
— Как бы это не повредило твоему здоровью. Может быть, послезавтра пойдешь выяснишь обстановку? Только не завтра. Я приготовлю обед повкуснее, пригласим доктора Чжана. Мы столько раз его приглашали и ничего не платили. — Мать, как могла, бодрилась.
— Ты опять что-нибудь продала? — спросил он. — И все ради меня.
— Не беспокойся, — ответила мать, силясь улыбнуться.
— Ты не думаешь о том, что будет с тобой, если я умру. На что ты будешь жить тогда?
— Э, я умру раньше тебя. Да и Сяосюань скоро вырастет. Есть еще Шушэн, как-никак она твоя жена и моя невестка, — весело улыбнулась мать, а сердце сжалось от боли.
— Как можно на них надеяться? Сяосюань еще мал, а Шушэн… — Он спохватился, но было уже поздно. Из глаз брызнули слезы, он порывисто встал и вышел из комнаты.
Мать позвала его, но он сбежал вниз и очутился на улице. Помедлил минутку: куда бы пойти? Ноги словно к земле приросли. Огляделся. Перед глазами мелькали люди. Только он, казалось ему, в этом призрачном мире больной и немощный. Бесконечно одинокий. На глаза навернулись слезы.
В соседней лавке разложены были образцы материи, модно одетые девушки рассматривали их с интересом. Перед небольшой закусочной, недавно открытой, висела яркая реклама, с которой прохожим улыбалась девушка. «Им лучше, чем мне», — думал он, неизвестно кого имея в виду. Он невольно приложил руку к груди — боль не стихала.
— Сюань, Сюань! — Он растерянно оглянулся. Мать спешила к нему, задыхаясь. — Ты куда?
— Погулять, — безразлично ответил он.
— Вид у тебя совершенно больной, погодил бы с гуляньем. Гулянье — не дело.
Он ничего не ответил.
— Идем домой, — уговаривала мать.
Он подумал, вернее, сделал вид, что думает.
— Нет, мама, позволь мне погулять. — Потом тихо добавил: — У меня скверно на душе.
Мать вздохнула.
— Ладно, иди, только ненадолго.
Он кивнул. Мать стояла, глядя ему вслед, пока он не исчез из виду.
Он брел без всякой цели. Со смутной надеждой забыться, а может быть, и погибнуть. Горе давило на сердце. Но должен ведь когда-нибудь наступить конец страданиям. С какой радостью он бы принял смерть! Его толкали. Какой-то велосипедист чуть не отдавил ему ногу. Вэньсюань едва не падал, спотыкался о камни. Он не видел ни света, ни ярких красок, перед глазами был сплошной мрак, как и в жизни. Ноги понесли его к закусочной. Он и сам не знал почему.
Вошел, сел на лавку. Закусочную эту он хорошо знал. Сидел здесь как-то, за тем столом…
— Вина? — спросил официант.
— Да, поскорей, — громко сказал он, не соображая, что делает.
Официант принес вина, Вэньсюань отпил несколько глотков. Внутри все обожгло. Поставил стакан на стол, вынул из кармана письмо, отпил еще глоток, сердясь на себя за то, что не умеет пить. Он перечитывал письмо, а из глаз катились слезы. Спрятал письмо в карман, опять вытащил, что-то бормоча себе под нос. Затем решительно взял стакан и начал быстро пить. Внутри стало еще горячей, в горле саднило, голова горела. Мысли путались. Слова письма хлестали по нервам, и без того напряженным.
В закусочной днем обычно бывало тихо. Вот и сейчас здесь сидело всего только два посетителя. Никому не было до него дела. Подошел официант.
— Еще вина?
— Нет-нет, — покачал головой Вэньсюань, раскрасневшись, не замечая, что официант удивленно смотрит, как он перебирает листки письма и горестно вздыхает.
— Еще вина? — повторил официант, видя, что посетитель не собирается уходить.
— Принесите, — коротко ответил Вэньсюань.
И он снова стал пить, чувствуя сильный жар и головокружение. Мысли его витали где-то далеко. Вдруг ему показалось, что напротив кто-то сидит и, низко опустив голову, пьет водку. Присмотрелся — никого нет. «Померещился Боцин», — подумал Вэньсюань, протер глаза, но лицо Боцина с грустной усмешкой не исчезло. И со мной может такое случиться. Эта мысль заставила Вэньсюаня встать. Он расплатился и вышел на улицу.
Всю дорогу его преследовал образ Боцина, и он говорил себе: «Домой! Скорей домой!»
Дома он немного успокоился и стал писать письмо Шушэн. Мать что-то ему говорила, он машинально отвечал, словно не слыша ее.
Я получил твое письмо. Перечел его несколько раз. Могу лишь извиниться перед тобой за то, что отнял у тебя молодость. Чтобы искупить свою вину, возвращаю тебе свободу. Знаю, что в письме твоем нет ни слова лжи. Делай так, как считаешь нужным. Об одном только прошу тебя: прости меня!
Дела мои в конторе уладились. Завтра выхожу на службу. Денег больше не посылай. Нам с матерью хватит того, что я заработаю. Не беспокойся о нас. Будь счастлива!
Вэньсюань.
Он написал все это единым духом, и тут силы ему изменили. У него было такое чувство, будто он погребен под обломками огромного здания. Весь его мир рушился. Он уронил голову на стол и тихо застонал.
— Сюань, что с тобой? — испуганно бросилась к нему мать.
Он поднял голову, и мать увидела его залитое слезами лицо, а сам он, словно ребенок, твердил:
— Вот, прочти! — И он протянул матери свое короткое письмецо.
Мать прочла и все поняла.
— Я всегда говорила, что она не принесет тебе счастья. Потому что давно ее раскусила и знала все наперед.
Мать даже для виду не посочувствовала сыну, хотя ей за него было обидно, и в душе только радовалась.
Письмо Шушэн было как камень, брошенный в воду — сначала на поверхности появляются круги, затем вода успокаивается, а камень стремительно идет ко дну.
Вести от Шушэн приходили теперь все реже — раза три в месяц. Они были короткие. О себе она ничего не писала, только справлялась о здоровье Вэньсюаня и сына, об их жизни. По-прежнему присылала деньги, хотя он просил этого не делать. Он их не возвращал, как требовала мать, но и не тратил, а клал в банк. Он спрашивал, как живет Шушэн, она обходила этот вопрос молчанием или отделывалась короткими «занята», «хорошо». Он терпел, не желая быть назойливым.
Теперь у него был заработок. На другой день после того злополучного письма он вышел на работу. Новый управляющий и в самом деле оказался человеком добрым, очень деликатно поговорил с Вэньсюанем, даже выразил ему сочувствие. Сослуживцы, хоть и не пришли в восторг при его появлении, все же встретили приветливо, не говоря уже о Чжуне. Вэньсюань был доволен, и теперь даже переводы деловых бумаг с их тяжеловесным стилем не вызывали у него больше отвращения.
В доме было по-прежнему пусто и тоскливо. Только приезд Сяосюаня по субботам и воскресеньям вносил некоторое оживление в их скучную жизнь. Вэньсюаня не покидало ощущение, что он доживает последние дни. Он лишился теперь единственной радости — делиться с Шушэн своими мыслями. Не принесла ничего доброго и весна.
А лето сулило еще большие страдания. Здоровье его резко ухудшилось. Он и сам не знал, благодаря какой силе еще держится на ногах. По вечерам поднималась температура, ночью он потел, мучили одышка и сухой кашель, нередко с кровью, теперь болела вся грудь, не только левая ее часть. Постепенно он примирился со своей болезнью и безропотно выносил страдания. Исход был давно предрешен, на этот счет у него не осталось никаких иллюзий. Даже капитуляция Германии не принесла радости. Равно как и грядущее поражение Японии. Он уподобился дряхлому рикше, который, выбиваясь из сил, тащит тяжело груженную повозку и не знает, когда довезет ее до места. А как только разгрузит, тут же забывает, какой долгий прошел путь. Так и Вэньсюань, медленно, шаг за шагом будет толкать свою тележку, пока не иссякнут силы. Развеялись в прах все его мечты и надежды.
Как-то после ужина мать встревоженно на него посмотрела:
— Сюань, что с тобой? Мне не нравится твой вид.
— Ничего, все в порядке, — с притворной беспечностью ответил сын и тут же закашлялся, быстро прикрыв рот рукой. На работе он как-то раз тоже закашлялся, забрызгал кровью листы корректуры и, как ни старался, стереть не смог — остались следы.
— Ты опять начал кашлять. А может быть, и не переставал, — нахмурилась мать. — Надо беречь себя!
— Что ты! Мне лучше, но совсем выздороветь я не могу, стоит переутомиться, и я снова ощущаю недомогание. — Он лгал, но делал это умышленно: обманывал не только мать, но и себя.
Мать долго молчала, потом сказала, вздохнув:
— Тебе не следовало бы работать. Но где выход?
Вэньсюань ничего не ответил. Он старался не раскашляться, но напрасно. От натуги лицо его покраснело, на глазах показались слезы. Мать засуетилась, дала ему воды, похлопала по спине, наконец он перевел дух, взял у матери платок и вытер лицо.
— Ты не волнуйся, — проговорил он едва слышно, с благодарностью глядя на мать.
— Полежи, — сказала старая женщина.
— Ничего, мама, лучше посижу. — Голос у него был хриплый, глухой.
— Сюань, я завтра пойду к тебе на службу, попрошу отпуск на месяц-другой. А не дадут, придется мне пойти в прислуги! — решительно заявила мать.
Он покачал головой, едва слышно проговорил:
— Ты стара, тебе не выдержать. Этого нельзя делать. И потом, мучаемся только мы с тобой…
— Лучше бы мне умереть, — в сердцах ответила мать.
— И захочешь, так не умрешь, такое теперь время, — сказал он и ощутил боль в груди. Да, он обречен на смерть, нет сил сопротивляться болезни. И смерть очень скоро наступит.
Он не почувствовал на себе пытливого взгляда матери. Вспомнил, как сегодня на службе, во время обеда, зашел разговор о чахоточных. Сяофань, словно бы между прочим, рассказал, как хоронили его родственника, умершего от туберкулеза. «Чахоточные умирают очень трудно, мучительно. Будь у меня эта болезнь, да еще во второй стадии, я бы покончил с собой!» — громко говорил Сяофань, многозначительно глядя на Вэньсюаня.
Трудно, мучительно… Вэньсюань старался не думать об этом, но не мог побороть страх и отчаяние. Даже вздрогнул. Его знобило, несмотря на жару, будто он провалился в прорубь. «Почему медицина бессильна? — в который раз спрашивал он себя. — Почему нет средства от этой болезни?»
— Ложись пораньше, Сюань, ни о чем не думай. Об отпуске поговорим утром, — сказала мать ласково, прочтя у него в глазах страдание.
Вэньсюань огляделся, словно очнувшись от страшного сна, — дневной свет угасал, с улицы доносились голоса, кто-то пел под аккомпанемент барабана, кто-то ругался, и все эти звуки сливались в сплошной шум. Вэньсюань налил себе чаю: пересохло во рту — и ответил матери:
— Сейчас, мама, лягу, и ты полежи, чтобы не было тоскливо.
— А я привыкла, я не боюсь одиночества, все равно мне скоро в могилу.
Мать прошла к себе, закрыла дверь. Он лег на кровать, по-прежнему чувствуя боль в груди и во всем теле. Мозг лихорадочно работал. Назойливо лезли в уши песни под барабан, не давали сосредоточиться, высокие резкие голоса раздражали — кто-то, видимо, пригласил уличных музыкантов. Вэньсюань никак не мог уснуть, ворочался с боку на бок, все больше волнуясь. Он весь вспотел, но не сбрасывал одеяла, боясь простудиться. Он теперь очень заботился о своем здоровье, хотя знал, что жить ему осталось недолго.
В комнате матери все еще горел свет, она не спала, изредка кашляла. Весь год она бескорыстно трудится в поте лица, и все ради него и Сяосюаня. А чем он ее отблагодарит? От этой мысли Вэньсюань впадал в еще большее отчаяние. Перед ним, как это часто бывало, возникла улыбающаяся Шушэн. Позавчера пришло от нее коротенькое письмо, она по-дружески справлялась о его здоровье. Опять прислала деньги, он отнес их, как обычно, в банк. Написал ответ, умолчав о том, что денег не тратит. Он недоумевал: сама бросила его, а забыть почему-то не может. И в душе теплилась надежда. Какое мученье! Ведь надежде этой не суждено осуществиться. Но он не мог с ней расстаться, как ни боролся с собой. Разгоряченную спину холодила мокрая от пота одежда. Он попытался крикнуть:
— Я хочу жить! Жить! — Но голос сорвался.
Никто не слышал его крика. И никому не было до него никакого дела. С улицы по-прежнему доносились шум и песни. Люди спешили по своим делам. В переулке в только что открывшейся закусочной шла бойкая торговля. «Сладкий напиток из пшеничной муки!» На этот раз голос был молодым, ему вторили звонкие голоса девушек: «Горячая вода!», «Сладкий напиток!». Жизнь кипела, только Вэньсюань одиноко лежал в постели. Хотя впереди его поджидала смерть, никто не приходил его навестить.
«Я хочу жить!» — снова крикнул он. Кому? Он и сам не знал.
Голос его становился все более хриплым, слабел. Сил почти не осталось. Возвращаясь с работы домой и поднимаясь по лестнице, он то и дело останавливался, чтобы перевести дух. Войдя в комнату, опускался в изнеможении в кресло и отдыхал минуты две-три.
— Возьми на несколько дней отпуск, Сюань, иначе свалишься, — умоляла мать, понимая, что ей его не спасти — он таял буквально на глазах. Врачи и те были бессильны, что же говорить о матери?!
— Ничего, я еще немного продержусь, — сделанным спокойствием говорил он, а сам вспоминал, как сильно кашлял на службе, как задыхался, как уставал. И уж совсем невыносимы были назойливые взгляды сослуживцев во время обеда. Долго ли он еще протянет? Лучше не думать об этом. Но прогнать страшные мысли у Вэньсюаня не хватало сил. Тем более тяжело было ему, когда напоминали о болезни.
Мать молча наблюдала за ним.
— Ну почему ты упорствуешь? Здоровья не жаль? — выходила она из себя.
Он лишь отрешенно качал головой.
Это я погубила его — вот мысль, что способна была довести мать до слез. Нет, не я, это та женщина принесла к нам в дом зло.
Однажды с улицы донесся надрывный женский плач и треск хлопушек.
— Что случилось? — встревожился Вэньсюань.
— Наш сосед напротив, портной, умер от холеры. Вчера был здоров, а сегодня не стало.
«Вот и хорошо, чего же убиваться», — подумал Вэньсюань.
— Будь осторожен. Простудиться сейчас, конечно, нельзя, но ты нездоров и на всякий случай надо остерегаться.
— Хорошо, — ответил он, а про себя подумал: «Остается ли после смерти душа? Помнит ли она родных и близких?»
Кто мог ему на это ответить?! Прежде он посмеялся бы над подобным вопросом, а сейчас мучился сомнениями. Неужели он никогда больше не увидит матери, Шушэн, сына? Он невольно бросил взгляд на мать: сколько преданности было в ее лице.
— Мама, — ласково позвал он.
Мать посмотрела на него, но он молчал.
— Что случилось? — спросила она.
— Ничего. Просто я смотрел на тебя. — Вэньсюань через силу улыбнулся и сказал: — Послезавтра приезжает Сяосюань. Не похудел ли он за эти две недели?
— Здоровье у него слабое, как у тебя. И вид болезненный. Лекарства, конечно, дороги, но не мешало бы и ему их принимать, — сказала она, пряча глаза, чтобы сын не заметил слез.
Приехал Сяосюань, и в их мрачном доме стало как будто теплее, по крайней мере появился живой человек. Бабушка ласково расспрашивала внука о жизни, интересовалась его занятиями. Сяосюань, обычно несловоохотливый, отвечал на все вопросы.
— Папа все время вспоминает тебя, соскучился. Он скоро придет с работы. Вот обрадуется!
— Да, — коротко ответил Сяосюань, даже улыбнувшись.
«Когда этот ребенок успел состариться», — удивленно думала бабушка.
— Ты здоров?
— Вполне, — лаконично ответил Сяосюань и вдруг поморщился: — Только вот на уроки не хватает времени.
— Это ничего, у тебя все еще впереди, — успокаивала бабушка внука.
— Учителя очень строгие. Не могу же я ходить в неуспевающих, перед вами стыдно…
— Чепуха! Главное — здоровье. Не будешь беречься — заболеешь, как твой отец.
В эту минуту вошел Вэньсюань. Он тяжело дышал, лицо было какого-то землистого цвета. Он рухнул в кресло, как-то странно откинув ногу, глаза были закрыты, он сидел неподвижно, как мертвый. Бабушка сделала знак внуку молчать и с испугом смотрела на Вэньсюаня. Через некоторое время Вэньсюань открыл глаза и едва слышно позвал:
— Мама!
Она подошла к нему. Он протянул к ней дрожащую руку.
— А где Сяосюань? — Он поискал глазами сына, но не увидел его, хотя мальчик стоял рядом.
— Подойди ближе, — сказала бабушка внуку, и голос ее дрогнул. Она думала, что близок конец и Вэньсюань хочет проститься с сыном. Сердце ее сжалось от боли, она с мольбой смотрела на внука.
Вэньсюань взял руку сына, когда тот приблизился, и внимательно на него посмотрел.
— Как дела? — спросил он, силясь улыбнуться, и закрыл глаза. И так молча сидел в кресле, держа руки матери и сына в своих.
Мать плакала, мальчик смотрел куда-то в пространство.
«Неужели конец?» — подумала мать. Но рука сына была теплой, и это вселяло надежду.
— Сюань, — позвала мать, и следом за ней окликнул отца Сяосюань.
Вэньсюань открыл глаза, снова постарался улыбнуться, шевельнулся:
— Не бойтесь, я еще немного поживу.
Мать вздохнула, от сердца отлегло. Сдерживая слезы, сказала:
— Тебе тяжело?
— Ничего.
Сяосюань не сводил глаз с отца.
— Ляг, я схожу за врачом, — сказала мать.
Вэньсюань бессильно опустил руки и слабым голосом произнес:
— Не нужно врача, я не болен, мама.
— Не упрямься, Сюань, скажешь тоже — не болен! Болезни бояться не надо, ее нужно лечить.
— А я и не боюсь. — Вэньсюань вынул из кармана лист бумаги, развернул и передал матери.
Мать тихо прочла:
Господин Вэньсюань!
Пишут Вам Ваши коллеги. Все мы живем на одну зарплату, слабы здоровьем, но трудимся изо всех сил. Мы, конечно, сочувствуем Вам, но у Вас третья стадия туберкулеза. А Вы вместо того, чтобы взять отпуск и лечиться, ходите на службу. Вы сидите в столовой за одним столом с нами, едите из той же посуды, и мы можем заразиться. Поэтому просим Вас обедать дома. Если же Вы не последуете нашему совету, придется принять соответствующие меры.
Внизу стояло шесть подписей.
— Это они передали тебе?
— Нет, какой-то рабочий, а написал Сяофань. Подписали все, кто сидит со мной за одним столом, кроме старины Чжуна. Конечно, их можно понять, но как это все оскорбительно… Ведь можно было по-хорошему. Разве я не человек? — Он закрыл глаза.
— Безобразие! Что за люди? Да и письма-то как следует написать не могут. Ведь вы уже несколько лет вместе работаете. Неужели у них нет ни капли сочувствия? — Мать в сердцах изорвала послание на мелкие клочки.
— Не расстраивайся, папа, они ничего не посмеют сделать, — проговорил сын.
— Выходит, вместе работать можно, а обедать нельзя? Не обязательно они заразятся. Мы же не заболели. Трусы они, — не могла успокоиться мать.
Он покачал головой, потом хриплым голосом сказал:
— Нет, не они виноваты, а я. — Мать и сын изумленно на него взглянули, а он продолжал: — Они просто боятся. Ведь не дай бог заразиться такой болезнью!
Мать рассердилась:
— Ты просто невыносим. Даже в таком состоянии думаешь о других! Да пусть они хоть все заболеют! Мучиться, так всем вместе! Почему ты один должен страдать?
— А мне что за польза, если они заболеют? — усмехнулся Вэньсюань. Он теперь все время говорил хриплым голосом, видимо, болезнь перешла и на горло. — Я выпью чаю. — Он встал, едва держась на ногах.
— Сяосюань, налей папе чаю, — сказала бабушка.
Мальчик пошел на кухню и возвратился с чашкой горячего чая. Вэньсюань выпил и, отдавая чашку, сказал:
— Вымой ее хорошенько кипятком. — Он заставил себя произнести эти слова.
— Не надо мыть, мы не боимся заразиться. Или нам тоже, может быть, написать тебе письмо? — В голосе матери звучала печаль.
Вэньсюань посмотрел на мать, потом на сына:
— Сяосюань у нас в семье теперь единственный мужчина, хотя и мал… — Он медленно пошел к кровати и лег.
Утром, надев халат, весь в серых пятнах, он пошел на службу. Расписываясь в журнале, за что-то зацепился и порвал полу. За его спиной раздался смешок, но Вэньсюань сделал вид, что не слышит. Мокрый от пота, с трудом поднялся на верхний этаж, сел за стол и вытащил из ящика рукопись. Еще не начав работать, он почувствовал слабость. Пот лил ручьями, голова была какой-то пустой. Но он работал, сверял слово за словом. Автор статьи, захлебываясь от восторга, писал о прогрессе Китая за последние годы, о преобразованиях, о том, как страна из полуколониальной стала великой современной державой, о повышении жизненного уровня, о заботе правительства, которому благодарные граждане рьяно служат и аккуратно платят налоги… «Ложь, ложь!» — вертелось в голове Вэньсюаня, но он старался сосредоточиться, чтобы выправить все как следует. Работал он стиснув зубы, едва справлялся, еще немного, и казалось, он свалится. Теперь Вэньсюань не мешал сослуживцам — он давно кашлял беззвучно.
Он кашлянул, кровь снова попала на рукопись, Вэньсюань вытер ее бумагой, но над той фразой, где автор уверял, будто жизнь народа улучшилась, след крови остался. «Из-за твоей лжи я погибаю!» — с гневом подумал Вэньсюань. Хотел изорвать всю рукопись, но лишь тяжело вздохнул.
В тот момент, когда он закончил считку, внизу послышался шум. Видимо, что-то случилось. Все переполошились. Кто-то побежал вниз, люди зашумели, заговорили, только Вэньсюань сидел уткнувшись в рукопись. В голове шумело, будто гудели пчелы. Вдруг он услышал: «Старина Чжун!» И потом еще несколько раз: «Старина Чжун!..» Он испуганно поднял голову. Управляющий с озабоченным видом разговаривал о чем-то с начальником отдела. Что с Чжуном? Вэньсюань встревожился. Но не посмел встать, словно к стулу прирос.
Управляющий и начальник отдела спустились вниз. Вэньсюань проводил их взглядом, в котором застыл вопрос. Вскоре начальник отдела вернулся. Шум внизу стих.
— Уехали. Это наверняка холера, — говорил кому-то начальник. — Хорошо еще, что удалось достать машину, ведь больница в тридцати ли[6] отсюда.
— Кто-нибудь с ним поехал?
— Сяофань. Он возвратится на той же машине. Надо будет послать рабочего навестить Чжуна.
«Сяофань! — изумленно подумал Вэньсюань. — Разве он не боится холеры? Или он только ко мне так жесток?»
В столовую Вэньсюань не спустился.
— А вы не идете обедать? — удивленно спросил управляющий. Он уходил последним.
— Не хочется, — смущенно ответил Вэньсюань.
— Вам нездоровится?
— Нет, ничего. — Вэньсюань быстро поднялся.
Мелькнула счастливая мысль: «Он не знает».
— А укол вы сделали в целях профилактики?
— Нет.
— Нужно непременно сделать. Чжуна отправили в больницу. У него холера.
— Хорошо, непременно сделаю.
— У вас что-то голос стал хриплым. Вы показывались врачу?
— Да, показывался. Уже несколько дней принимаю лекарство, — ответил Вэньсюань, опустив голову.
— Вам надо беречься, здоровье слабое. Взяли бы на несколько дней отпуск.
— Хорошо, — ответил Вэньсюань, глядя вслед управляющему, а сам подумал: «Неужели он хочет, чтобы я взял расчет? Это будет последним ударом. Нет, не может быть, он ко мне хорошо относится». От этой мысли на душе стало спокойнее.
От Сяофаня не было никаких вестей. Лишь за час до конца работы он возвратился. Сначала рассказывал что-то служащим внизу, затем поднялся наверх.
— По дороге машина забарахлила, и мы простояли более двух часов.
— А что с Чжуном? Каково его состояние? — осведомился управляющий.
— Дело в том, что этот стационар временный. Там всего два врача и четыре сестры. Рассчитан на двадцать коек, а принято уже более тридцати больных. Лежат в коридорах, некоторые даже на полу, не всем успевают сделать инъекцию. Они под себя ходят, и вонь стоит, как в конюшне. А больных все везут. На весь город одна больница, куда принимают холерных. Подъехать к входу нельзя, больных несут на носилках. Прошло больше часа, пока ему сделали укол. Врач сказал, что у Чжуна холера. Врачи и сестры просто с ним замучились. Надо кого-то туда послать присмотреть за ним.
— А врач разрешил? Ведь это холера, опасно! — возразил управляющий.
— Врач ничего не говорит, только сокрушенно качает головой и вздыхает: дескать, он рядовой врач, а всех больных города отдали на его попечение.
— Сделаем так: завтра работать не будем, уберем и продезинфицируем помещение, — заявил управляющий.
— Правильно, — подхватил начальник отдела.
Все говорили, только Вэньсюань сидел, склонившись над рукописью. Его не покидали мысли о Чжуне, перед глазами стояло его доброе живое лицо. Это было как страшный сон. Сегодня весь день он не видел Чжуна. Когда расписывался в журнале, Чжун еще не пришел, видимо, шел на работу больной, поэтому и опоздал, ну а потом совсем свалился. Поправится ли он? Вэньсюань надеялся на благополучный исход, ведь еще вчера Чжун был здоров. Почему же тогда Сяофань рассказывает всякие ужасы о болезни Чжуна? Чжун — единственный друг, он один не поставил под тем письмом свою подпись. Он не шел у Вэньсюаня из головы.
Дома Вэньсюань сообщил матери нерадостную весть. Она вздохнула: хороший, мол, человек — и больше о нем не вспоминала. Зато Вэньсюань не мог уснуть всю ночь. Он видел перед собой улыбчивое лицо Чжуна, его лысину, красный нос. Вдобавок мешали мыши, мухи, комары и уличный шум. Неужели медицина бессильна и Чжун умрет? Впервые о холере Вэньсюань услышал еще мальчишкой лет двенадцати и понял, что она непобедима. Всю ночь он метался и тихо стонал во сне, что-то давило на грудь. Ему приснилось, что Чжун умер и все сослуживцы тоже, и он их оплакивал во сне, но мать ничего не слышала. Он проснулся с головокружением и слабостью во всем теле.
— Сюань, ты что, плохо спал? У тебя покраснели глаза, — обратилась к нему мать.
— Да, плохо, много раз просыпался.
— А ты не вставай, полежи, отпустили же вас на день, отдохни немного.
— Надо пойти справиться о здоровье Чжуна, — вздохнул Вэньсюань.
— Ты собираешься поехать в больницу? — изумилась мать.
— Нет, пойду на работу, там наверняка знают.
— Но ведь сегодня там никого нет, — возразила мать.
Он промолчал. Весь день Вэньсюань пролежал, но не переставал думать о своем несчастном друге. Он готов был молиться, только бы тот остался в живых! Надежда то появлялась, то исчезала, ни днем ни ночью не знал он ни минуты покоя. Едва дождался утра, пошел на работу. В конторе все было по-прежнему, лишь место Чжуна оставалось пустым. Вэньсюань поднялся наверх, но не успел он развернуть рукопись, как ему подали записку от начальника отдела, в которой тот просил написать несколько слов о сверенной статье и дать ей оценку.
Записка начальника была равносильна приказу. Он подумал, взял лист бумаги и кисточку и собрался писать, но после первой фразы остановился. Мысли сбились в кучу, слова путались, и он не мог отделить одно от другого. Машинально макал кисть в тушь, но так ничего и не написал. От напряжения лоб покрылся испариной, лицо горело. Он бросил писать и продолжал сверку рукописи.
Начальник кашлянул. Это он мной недоволен, испугался Вэньсюань и снова взялся за лист бумаги. Напишу, что придет на ум. Прочел то, что написал, и выругался: «Ложь, ни одного слова правды!», и стало стыдно. Однако он подошел к начальнику и вежливо отдал написанное.
— Не пойдет, мало хвалебных фраз, — поморщился начальник. — Надо все заново написать, иначе кое-кому не понравится. — Под «кое-кем» начальник отдела имел в виду автора рукописи, кандидата в члены ЦК гоминьдана, видного политического деятеля.
— Вряд ли он станет это читать, — выразил сомнение Вэньсюань.
— А ты откуда знаешь? Такие люди интересуются всем. А наш автор — человек культурный и литературой интересуется не меньше, чем политикой, к тому же он постоянный член правления нашей компании.
— Да-да, — промямлил в ответ Вэньсюань.
— Так что перепиши заново. — Начальник отдела возвратил бумагу.
Вэньсюань шел к своему столу, вслед ему неслось:
— Внимательно сверяй, не делай ошибок. Автор заметит любую погрешность в оттисках.
Вэньсюань даже не оглянулся и со злостью подумал: «Хорошо же, я напишу». Взял кисточку и стал писать подряд все хвалебные слова, какие только знал. Полюбуйтесь, я тоже умею лгать, с горечью думал он, но вслух не посмел бы произнести ничего подобного.
Неожиданно послышались шаги. Это Сяофань, запыхавшись, поднимался наверх.
— Господин управляющий, только что звонил из больницы Чжан Хайюнь. Старина Чжун утром скончался.
У Вэньсюаня потемнело в глазах, он стиснул руками голову.
У него был единственный друг, и с его смертью оборвались все нити, связывавшие его с работой. В конце рабочего дня Вэньсюань, как обычно, привел в порядок свой стол, сошел вниз и словно потерянный остановился возле стола Чжуна. А выйдя на улицу, он с таким видом взглянул на дверь, будто навсегда прощался с этой конторой. Но он пришел сюда и на другой, и на третий день… и на шестой.
Как раз в этот день несколько сослуживцев решили поехать на могилу Чжуна, и он присоединился к ним. Ехать было далеко, они сели в переполненный автобус. Вэньсюаню пришлось стоять буквально на одной ноге. От тряски и духоты его едва не вырвало.
Чжуна похоронили недалеко от больницы. Земля на могиле высохла, но на ней еще не было травы, лежал лишь венок из бумажных цветов с надписью «Здесь покоится господин Юань», рядом — траурное полотнище от сотрудников. Был на могиле еще один венок, он висел на деревянном столбике, — от управляющего, тоже из бумажных цветов с той же надписью. Мемориальную доску еще не успели поставить.
— Даже на похороны не могли расщедриться, наше начальство выдало какие-то жалкие гроши, — заметил кто-то из сослуживцев.
— И то хорошо! При управляющем Чжоу вообще ничего не дали бы! — заметил другой.
— Говоря по правде, мертвому все равно, лучше бы при жизни относились хорошо, — вмешался в разговор третий.
— Вот именно! Даже живых ни во что не ставят, что же говорить об умерших?
К Вэньсюаню никто не обращался, казалось, его избегают. Он одиноко стоял, издали глядя на могилу друга, словно боялся, что его прогонят. Он плохо видел сквозь слезы: ныла грудь, болело горло От напряжения разболелись глаза. Почему на ленте стоит его имя? Нет, там написано «Юань». Но он думал о другом венке и о другой ленте. Его похоронят, насыплют холмик, но и в могиле он будет совсем одинок — никто не придет.
Сослуживцы одни уехали в город, не позвали его. Он стоял у могилы, смотрел на это последнее пристанище человека, и думал не только о Чжуне, но и о себе. Небо заволокли тучи. Темнело. Он не мог оставаться здесь дольше и побрел к автобусной остановке. Шел медленно, пока дошел, стал мокрым от пота. Прождав более получаса, он втиснулся наконец в автобус. Вместо сорока минут ехал до дому полтора часа и все время стоял. Из-за ливня автобус то и дело останавливался.
Дома Вэньсюань едва добрел до постели и больше не встал. Он все время температурил, потел, задыхался. С трудом говорил, но безропотно переносил все страдания. Он не разрешал Сяосюаню приезжать домой, почти не разговаривал с матерью, только печально улыбался, видя, как она плачет. Все было кончено, но мать продолжала бороться, без конца приглашала врачей, а те лишь безнадежно разводили руками. Доктор Чжан, как мог, ее утешал, но теперь и он понял, что надежды на спасение нет.
Вэньсюань потерял голос. И сам не слышал, когда говорил. Обнаружив это, он в голос горько заплакал, и на душе стало легче. Подбежала мать, стала расспрашивать, что случилось. Он ничего не ответил, открыл рот и показал на горло. Она поняла, в чем дело, долго молчала, потом стала его утешать:
— Ничего, Сюань, не страдай… ты же хороший… попадешь на Небо… — Больше у нее не было сил говорить.
«Я не мучаюсь, мама, но почему-то вдруг стал верить в Небо», — хотел было он сказать, но не смог. Даже улыбнулся, пытаясь справиться с охватившим его отчаянием.
— Не бойся, ты не умрешь, — проговорила мать.
— А я и не боюсь, рано или поздно все умирают, жаль, что тебе одной придется выносить все эти страдания. Сяосюань слишком мал…
Мать не могла разобрать, что он говорит, но его отчаянная борьба со смертью причиняла ей муки.
— Не надо говорить, сынок.
Вэньсюань со слезами смотрел на мать, моля о помощи.
В комнате было так жарко, что казалось, стены сейчас загорятся. Он сбросил одеяло, обнажив исхудавшую желтую грудь, кожа да кости.
Мать купила звоночек, чтобы Вэньсюань в случае необходимости мог кого-нибудь позвать. Обычно ее, потому что никто больше в эту комнату не входил, не считая врача или почтальона. Но почтальон здесь был редким гостем, Сяосюань и Шушэн писали не так уж часто. Шушэн по-прежнему присылала деньги. Расходы были немалые, пришлось даже часть денег взять в банке. Теперь получала их мать по доверенности. Ради сына она готова была на все, не могла только заставить себя написать Шушэн. Писал он, не желая утруждать мать. Все письма были одинаковы: «Я иду на поправку, не беспокойся». Сяосюаню иногда писал он, иногда — мать. Он просил сына хорошо учиться и пока не приезжать, и мальчик провел каникулы у своего приятеля. Бабушка писала внуку более подробные письма, но она скрывала правду — все еще надеялась. Но, словно наперекор всем ее надеждам, состояние сына с каждым днем ухудшалось. И мать и сын чувствовали, что близок конец.
И все же мать никак не могла примириться с мыслью о смерти, аккуратно давала сыну лекарства, поила молоком, кормила яйцами, помогала одеваться, самая лучшая нянька, пожалуй, не стала бы столько делать. Свои просьбы он писал на бумаге, и вот однажды с огромным трудом вывел:
Мама, я хочу умереть, дай мне яду, не могу больше видеть твоих мучений.
Она прочла, печально на него посмотрела и, плача, сказала:
— Разве я могу? Ведь ты у меня единственный сын.
«Я все равно умру», — написал он.
— Мы вместе умрем, я не хочу жить без тебя! — Убитая горем, она разрыдалась.
Он устало откинулся на подушку…
Палящий зной прибавил мучений. Холера буквально косила людей. С улицы доносился плач по покойникам. Вэньсюань теперь не вставал с постели, то лежа на боку, то на спине, уставившись в потолок. Но ни минуты не спал, он был не в состоянии одеваться, сидеть, письма к Шушэн стоили невероятных усилий, он мучился, чтобы написать несколько слов.
— Давай я напишу, — умоляла мать.
Он не соглашался. Ведь тогда Шушэн поймет, что он не в силах писать.
— Скрываешь от нее правду? Почему? — спросила однажды мать.
Он долго молчал, потом написал: «Пусть она будет счастлива, мама».
Мать подумала: она нашла себе другого, а он ее щадит, не хочет, чтобы ее мучила совесть.
— Глупый! — ласково упрекнула она сына. Но, глядя на кое-как написанные иероглифы, решила, что не надо лишать его последней надежды. И так он не знал в жизни счастья — одни страдания. Он ведь ее кровиночка. Она с жалостью смотрела на помрачневшее, худое лицо сына, и сердце сжималось от боли: хотелось кричать, провалиться сквозь землю. Хоть бы какая-нибудь бомба разрушила этот маленький мир и покончила разом со всем.
В тот день у соседей кто-то умер от холеры, и женщины оплакивали его, громко причитая. Вэньсюань написал матери: «Мама, когда я умру, не плачь».
— Зачем ты об этом говоришь?
«Как подумаю, что ты будешь плакать, на душе становится тяжело, не могу умереть спокойно», — приписал он.
Жара спала, в комнате стало прохладно, но состояние Вэньсюаня не улучшилось. Бывало даже, он не мог сдержать стона, но стонал беззвучно. Однажды вечером мать стала кормить его бульоном из ложечки, но, сделав несколько глотков, он отстранил руку матери.
— Ну еще немножко, — уговаривала мать, — ведь ты почти ничего не ешь.
Он взял дрожащей рукой кисточку и написал: «Горло болит».
Мать вздрогнула. Рука с ложкой затряслась.
— Постарайся хоть несколько глотков. — Она едва сдерживала слезы. — Разве можно не есть? — И она поднесла ему ложку ко рту. Он через силу проглотил и судорожно сжал край одеяла.
— Сюань, — тихо позвала мать. Он сделал еще глоток, но тут его вырвало, и начался приступ кашля. Мать поставила чашку, поддержала ему голову.
Он закрыл глаза, хотел задремать, но мешала боль. Ни стонать, ни кричать он не мог, молча переносил страдания. От прикосновений материнской руки становилось как будто бы легче. И он думал сейчас только о матери, чтобы хоть на миг забыть о мучениях.
С улицы донесся треск хлопушек, которого давным-давно не было слышно в городе. Он то приближался, то удалялся, сливаясь с криками, песнями, смехом, как бывает во время радостных событий. Мать и сын сначала не придали этому никакого значения, но потом оба одновременно подумали: что случилось?
«Япония капитулировала! Япония капитулировала!» — закричал какой-то ребенок, ему вторил кто-то постарше.
— Сюань, ты слышишь? Слышишь? Япония капитулировала!
Он недоверчиво покачал головой. Но треск хлопушек усиливался. Под окнами беспрерывным потоком шли люди.
— Наверно, это правда, смотри, что творится! — радостно говорила мать.
Однако Вэньсюань по-прежнему качал головой. Новость пришла слишком неожиданно.
«„Юнайтед пресс“ сообщает: „Японское правительство капитулировало перед четырьмя великими державами: Советским Союзом, Китаем, Америкой, Англией!“» — раздался чей-то громкий голос на улице.
— Ты слышишь, это правда! Война кончилась! Кончились наши мучения. — Мать то плакала, то смеялась, будто не было больше этой мрачной комнаты, огарка свечи, облитого стеарином подсвечника, тусклого, дрожащего огонька.
Вэньсюань широко раскрытыми, непонимающими глазами смотрел на мать и не знал, то ли плакать, то ли смеяться от радости. Но очень быстро он успокоился и, глубоко вздохнув, подумал: войне конец и мне конец!
«Экстренный выпуск! Экстренный выпуск! Япония капитулировала!» — кричал продавец газет, пробегая мимо окна. Мать взяла сына за руку, ласково улыбнулась:
— Сюань, ты рад? Победа! Пришла победа!
А он написал: «Теперь я могу умереть».
Но мать, забыв обо всем, плача и смеясь, говорила:
— Ты не умрешь! Не умрешь! Пришла победа, нельзя умирать! — Из глаз ее катились слезы. Она еще крепче сжала руку сына: то ли от счастья, то ли от горя.
Надежды матери не сбылись. С того дня прошло совсем немного времени. Как-то ночью она сидела у постели сына, с тревогой наблюдая за ним. Тусклая лампочка едва освещала комнату. На табуретке, рядом с кроватью, стояла чашечка с бульоном.
— Сюань, поешь, — просила мать.
Он открыл глаза, пошевельнулся и сделал знак рукой — не мог даже взять карандаша в руки.
— Ты уже два дня в рот ничего не берешь, съешь немножко.
Он едва заметно покачал головой, открыл рот, потрогал нижнюю губу, опустил руку, снова поднес ее ко рту, будто хотел потрогать язык.
— Тебе больно? — спрашивала мать, сжимая руку.
Он кивнул, схватился за горло. Глаза наполнились слезами.
— Не бойся, ты не умрешь, — утешала мать.
Он продолжал судорожно сжимать горло. Пальцы похолодели, грудь высоко вздымалась.
— Что с тобой?
Он не ответил, опять схватился за горло и так дрожал, что скрипела кровать.
— Потерпи немножко, — умоляла мать.
Он жалобно взглянул на нее. Видишь, как я страдаю! Тело дергалось в конвульсиях.
— Очень больно?
Он снова кивнул, высвободил руку, судорожно ловя воздух. Мать не понимала, что с ним.
— Тебе что-нибудь нужно?
Он показал глазами на бумагу и карандаш, которые лежали радом с подушкой.
— Хочешь что-нибудь написать? Дать карандаш?
Он потянулся дрожащими пальцами к карандашу, но едва не выронил его из рук, так сильно дрожали пальцы.
— Пиши на книге.
Превозмогая боль, он несколько раз написал: «Больно».
Мать смотрела и утирала слезы.
— Потерпи. Придет Сяосюань, пошлю его за доктором. — Она утешала его, а сама, пряча лицо, обливалась слезами.
Мозг его четко работал, сознание оставалось ясным. Мучила боль и ощущение слабости. Он знал, что умирает, медленно, долго, что близится последний миг. Только теперь он понял, как любит жизнь и страшится смерти. Как тяжело смотреть на страдания матери — она сидит у окна и плачет. Но он ничего не может поделать, разве что сказать несколько слов на прощанье. Ведь я никому не причинил зла, все безропотно терпел. За что же мне такая кара? А ведь остается мать, как она будет жить, на какие средства? Что станет с Сяосюа-нем? Ведь и они не сделали ничего плохого! Все эти горькие мысли усугубляли мучения. Но он молчал. А если бы и заговорил, все равно никто не услышал бы его слабого голоса. Он требовал справедливости. Но где она, эта справедливость?! Кричать он не мог, оставалось лишь молча умирать.
На улице плакала женщина. Видимо, ее бил мужчина. Кто-то пытался их разнять… Где-то пели.
Они живут, а я должен умирать! И такой мучительной смертью. Почему? Как хочется жить! В этот момент мать повернулась к нему, глаза ее опухли, покраснели от слез. Можно было подумать, что она тяжело больна. «Как она настрадалась!» — сокрушался Вэньсюань. Вдруг его пронзила острая, нестерпимая боль. По его раскрытому рту видно было, что он силится крикнуть, он опять стал ловить воздух руками. Мать взяла его руки в свои, закричала… Он потерял сознание. Потом очнулся, схватил мать за руку и смотрел, ничего не понимая. Боль стихла. Он попробовал улыбнуться, но из глаз покатились слезы.
— Ну успокойся, сынок, — говорила ласково мать.
Вошел Сяосюань.
— Бабушка, доктор Чжан не придет, у него приступ малярии.
Мать замерла: все кончено. Тяжесть камнем легла на душу.
— Почему ты так долго не возвращался?
— На улице много народу, завтра будет праздник Победы. Я с трудом пробрался сквозь толпу, потом задержался у Чжана. Так весело на улицах, везде разноцветные фонарики.
— Ты ведь голоден, у тебя есть немного денег, пойди поешь. Я сегодня ничего не готовила, доедала остатки. Иди же!
— Хорошо, — сказал мальчик.
Они будут праздновать победу, подумал Вэньсюань. Но принесет ли она им избавление от всех бед? Боль снова напомнила о себе и все время усиливалась, заставив забыть обо всем. Снова началась борьба и мученья, и Вэньсюань потерпел поражение. Но он продолжал бороться, беззвучно моля: «Скорей бы умереть, нет сил переносить эти страдания».
Ни мать, ни Сяосюань не могли ни услышать его, ни помочь.
Третьего сентября праздновали день Победы, но в их мрачном жилище ничто не изменилось. По улицам шли демонстранты с радостными, улыбающимися лицами. В небе парили самолеты, разбрасывая листовки. А в доме у Вэньсюаня были только слезы. В этот день он трижды терял сознание, чувствовал, что приближаются последние минуты. Он никак не мог умереть, все еще жил. Сын и мать не отходили от его постели. Он не сводил с них страдальческих глаз и призывал смерть.
Он медленно угасал. Голова была ясная, но без единой мысли. Лица сына и матери расплывались, и на их месте постепенно вырисовывалось другое лицо, лицо Шушэн. Но и оно не могло избавить его от страданий. Он мучился, задыхался, а смерть не приходила. Мать и сын держали его руки в своих, с ужасом глядя на его мучения.
Наконец он перестал дышать, глаза остекленели, зрачки закатились. Рот остался открытым, словно на губах застыли слова справедливости. Было семь часов вечера. С улицы доносился барабанный бой, праздник был в самом разгаре.
Прошло больше месяца, и в связи с ремонтом электростанции в городе опять отключили электричество. В тот день с самого утра моросил дождь, а к вечеру похолодало. Резкий ветер, загнав всех в дома, разносил неприятный запах карбидных фонарей.
Перед высоким домом на мрачной пустынной улице остановился рикша. Из коляски вышла модно одетая женщина с сумочкой в руке. Она вошла в дом, освещая карманным фонариком лестницу, миновала темный коридор и поднялась на третий этаж.
Сердце ее тревожно и радостно билось, когда она постучала в знакомую квартиру.
Никто не вышел. Не может быть, чтобы никого не было дома, подумала женщина. Видимо, спят. И она постучала сильнее.
— Кто там? — Голос показался знакомым.
— Откройте!
Дверь отворила женщина, в полумраке лица ее почти не было видно.
— Вам кого?
— Скажите, здесь живут Ваны?
— Нет.
— Но раньше они здесь жили. И мебель их вся на месте…
— О! Да ведь это госпожа Ван! Проходите, пожалуйста, у нас выключили свет, и я сразу вас не признала, — обрадованно говорила хозяйка, улыбаясь и пропуская гостью в комнату.
— Госпожа Фан, вы ведь жили на втором этаже! А теперь сюда переехали? — У молодой женщины отлегло от сердца: по крайней мере увидела знакомого человека.
В комнате все осталось по-прежнему, только она не выглядела такой мрачной, потому что стены были выкрашены более светлой краской.
— В начале месяца мы переселились сюда, — ответила госпожа Фан. — Не знаю, как вас теперь называть, госпожа Ван. Вы жили в Ланьчжоу? Когда возвратились?
— Только что. У меня все по-старому. Я замуж не вышла, — сказала Шушэн, краснея. Голос ее дрожал, когда она спросила: — А куда переехали наши? Вэньсюань и остальные?
— Вэньсюань? Разве вы ничего не знаете? — удивилась хозяйка.
— Нет. Целый месяц не получала от них писем, хотя аккуратно писала.
— Господин Ван умер, — тихо проговорила хозяйка.
— Умер? Когда? — Шушэн была близка к обмороку.
— В прошлом месяце, в день празднования Победы. А бабушка взяла мальчика и уехала. Комнату нам оставила. И обстановку тоже, мы дали ей немного денег.
Шушэн побледнела, ее била дрожь. После долгого молчания, вытирая слезы, спросила:
— Куда они уехали?
— Не знаю. Бабушка говорила, что сначала поедут к родственникам, а потом как будто в Куньмин. Я слышала, как она просила кого-то купить билеты на пароход.
— В Куньмин не едут пароходом, и там у них нет родственников, — сказала Шушэн. — Даже представить себе не могу, куда они уехали.
— Не знаю. Бабушка так говорила, — сказала хозяйка, — а там кто ее знает. Перед отъездом почти все распродали, прямо тут же, у дома. Госпожа Ван, да вы присядьте, я еще вас чаем не угостила, — виновато говорила хозяйка, направляясь к чайному столику за чайником и чашкой.
— Не беспокойтесь, госпожа Фан, спасибо. Скажите, знаете ли вы, как он умирал? Где похоронен?
— Не терзайтесь, госпожа Ван, отдохните, выпейте чаю, — ласково говорила женщина.
— Благодарю вас. Расскажите же мне, как он умирал. Я думала, дело идет на поправку. Он писал, что чувствует себя неплохо. Пожалуйста, расскажите мне все, я хочу знать правду.
— Не знаю, право, не знаю. Я всего раз заходила к бабушке. Знаю только, что он потерял голос и долго мучился. В тот день, когда я была у них, он совсем не разговаривал и был очень худой…
— А где он похоронен? Я хочу сходить на могилу, — перебила хозяйку Шушэн.
Как горько она раскаивалась, что уехала, оставила его!
— Не знаю. Слышала только, что последнее время они очень нуждались. После смерти господин Ван несколько дней лежал дома, пока бабушка не раздобыла где-то немного денег на похороны. Где раздобыла, этого она не сказала, хотя я и спрашивала. Она так страдала. Высохла вся, поседела, — говорила хозяйка, участливо глядя на гостью.
Шушэн слушала, кусая губы, едва сдерживая слезы. Сердце сжималось от тоски. Должен же знать кто-нибудь из соседей, где Вэньсюань похоронен! И на службе у него можно спросить. Шушэн успокаивала себя, не подозревая, что Чжун тоже давно ушел в мир иной.
— Здесь никто ничего не знает, — продолжала госпожа Фан. — Гроб унесли рано утром, на кладбище никто не пошел, бабушка никому ничего не сказала. Может, на службе вам скажут. — Женщине очень хотелось помочь Шушэн.
— Завтра пойду узнавать, — расстроенно сказала Шушэн, потом спросила: — А давно они уехали?
— Да уж с полмесяца. Мы сразу побелили стены и через день перебрались. А в нашей прежней комнате хозяин устроил приемную. Я не спросила вас, госпожа Ван, где вы остановились, — спохватилась хозяйка.
— Пока… у одних знакомых. Через несколько дней уеду.
— Вы собираетесь искать свекровь? — В это время заплакал ребенок. — Дочка проснулась, подождите, пожалуйста, — сказала женщина и быстро ушла в соседнюю комнату.
Шушэн была рада, что избавилась от необходимости отвечать на этот щекотливый вопрос. Она сидела одна при тусклом свете свечи в каком-то полузабытьи. В этой комнате она жила. Здесь те же столы — столовый и письменный, книжная полка, буфет, кровать, все такое знакомое! Только стены побелены и мебель отремонтирована. Но теперь все чужое. Никаких следов прошлого. Как все переменилось за эти несколько месяцев. Муж умер, свекровь с сыном уехали. Куда? Неизвестно. Где похоронен Вэньсюань, тоже никто не знает. Почему они не дали ей знать? Как теперь быть? В ее комнате плачет чужой ребенок, как-то странно плачет. Мать держит его на руках и что-то напевает. Все это Шушэн пережила, когда растила Сяосюаня. Где он теперь, ее сын? Он не очень привязан к ней, и она к нему тоже. Она никогда о нем не заботилась и теперь, может быть, потеряла его навсегда. А ведь это ее единственный сын!
Госпожа Фан не выходила, ребенок плакал, и мать терпеливо носила его по комнате, что-то напевая. Она, казалось, забыла о Шушэн, и Шушэн сидела в одиночестве, предавшись нахлынувшим воспоминаниям. Неожиданно вспомнила, как на лестнице они в темноте пожали друг другу руки и она сказала: «Береги себя!» Почему же он не сообщил, когда наступило ухудшение? «Лишь бы с тобой ничего не случилось, я возвращаюсь, я не сделала ничего, что могло бы тебя оскорбить», — думала она, сидя в самолете. Она приехала с чистой совестью, но слишком поздно. Ей страшно было подумать о том, что довелось пережить ему перед смертью. Слишком поздно! Слишком поздно! Ради собственного благополучия она погубила его… Шушэн поднялась. Почему я не ухожу? Невыносимо сидеть в этой комнате, где все так знакомо, где каждая вещь напоминает об их жизни. Даже песнь этой молодой матери будит в душе давно похороненные воспоминания. Надо уйти, решила она и громко сказала:
— Госпожа Фан, я ухожу, не провожайте меня.
Она взяла сумочку и направилась к двери. Госпожа Фан вышла с ребенком на руках, стала просить:
— Госпожа Ван, посидите немножко, ведь еще рано! — И столько было в ее голосе искренности.
Шушэн остановилась было, но тут же решительно сказала:
— Нет, я пойду, спасибо.
— Осторожней на лестнице, — говорила госпожа Фан. — Заходите еще!
— Благодарю, но я не приду больше, — покачала головой Шушэн, чувствуя, что сейчас разрыдается.
— Погодите, я возьму свечу, там темно, — говорила женщина.
— Не надо, госпожа Фан, у меня есть фонарик, к тому же я хорошо помню, как идти. — Шушэн быстро направилась к выходу.
— Да подождите, я провожу вас до лестницы. Вот беда, — сокрушалась хозяйка, — как на грех свет выключили. Уже два месяца после победы прошло, а ничего не изменилось, пожалуй, еще хуже стало.
У лестницы Шушэн остановилась, оглянулась, направила фонарик на госпожу Фан.
— Прощайте, госпожа Фан. — Сказав это, Шушэн и в самом деле без всяких затруднений спустилась по лестнице.
Открыв парадную дверь, Шушэн зябко поежилась от налетевшего порыва ветра. Только октябрь, а так похолодало! Шушэн чувствовала себя неуютно в своем легком осеннем пальто. У ворот не было ни одного рикши. Она оглянулась, посмотрела на входную дверь, темную лампочку над ней и вздохнула: «Куда идти? Где бы выплакаться? Так пусто на душе». Но идти было некуда. И оставалось только бродить по улицам.
— Барышня, помогите беженцам, у нас все пропало… — Из темноты тенью вынырнул человек с протянутой иссохшей рукой.
Шушэн испугалась, но, приглядевшись, поняла, что это старуха. Шушэн вынула из сумочки несколько монет и сунула в руку нищенке.
— Спасибо, барышня, спасибо, — прохрипела старуха и скрылась во мраке.
Шушэн сокрушенно покачала головой и пошла дальше. Впереди мелькал свет.
— Купите! Пятьсот юаней, триста юаней… триста юаней… двести юаней…
В нос ударил неприятный запах карбида. На улыбающихся лицах застыла мольба. Молодая женщина со спящим ребенком на руках сидела на низкой скамеечке, не сводя глаз с вещей, разложенных на циновке, которые она не могла никак продать.
Шушэн снова поежилась. До чего же холодно! А ведь эта женщина тоже мать, мелькнуло в голове, и Шушэн остановилась, с жалостью глядя на беженку. Надо найти Сяосюаня! И они так же распродавали вещи, подумала она. От этой мысли на душе стало еще тяжелее.
— Ты уезжаешь? — спросил кто-то рядом.
— Да вот, никак не достану билет на пароход! — последовал ответ.
— Надо что-нибудь придумать. Может, зайцем поедем?
— Что ты! Сейчас даже чиновникам не проехать. За взятку мой родственник попробовал было. Схватили! Только деньги зря выбросил.
— Тебе хорошо, ты и в Сычуани не пропадешь, а мне, если не уеду в следующем месяце, хоть ложись и помирай. Вещи почти все проели. Ведь мы были уверены, что сразу после победы возвратимся домой.
— Победа — это для них, а нам что? Мы не наживались на горе людском. Вот и не видим ничего хорошего от победы. Это и так было ясно, только зря на демонстрацию шли и радовались…
Шушэн вся дрожала, будто проваливалась в прорубь, и, съежившись, глядела по сторонам, чувствуя, как ее окутывает пелена лжи. Порой ей казалось, что все это сон. Вчера в это время она обедала в шумном ресторане, упиваясь льстивыми речами. А сегодня в холодную ночь слушает жалобы этих несчастных. Зачем она возвратилась? На что надеялась, торопясь в ту мрачную комнату?.. И что ей делать теперь?
Утро вечера мудренее. Мертвым уже все равно, а живой о живом должен думать.
Единственное, что она сможет завтра узнать, — это место захоронения мужа. Но удастся ли ей вернуть сына? Сможет ли она все изменить? Отправиться неизвестно куда на поиски или вернуться в Ланьчжоу и уступить домоганиям управляющего?
У нее две недели на размышления. Всего две недели. А решить нелегко. Почему она должна стоять здесь на холодном ветру?
У меня есть еще время, успокаивала она себя. Шла медленно, но уверенным шагом. И вдруг на этой мрачной улице ее охватило странное ощущение: она с тревогой смотрела на карбидные фонарики, боялась, что ветер их загасит.
Ночь выдалась слишком холодной, а Шушэн так недоставало тепла.
Перевод Е. Рождественской-Молчановой
Эта улица, обычно такая спокойная, вдруг забурлила. Люди самого разного обличья, во всевозможных одеяниях образовали посередине большой плотный круг. Стоявшие позади вытягивали шеи, как будто хотели вырасти и увидеть то, что происходит внутри, стоявшие же впереди счастливчики словно бы старались увеличиться в объеме и не дать задним поглядеть на то, что видят только они. Зрители толкали, оттесняли друг друга, произнося при этом какие-то фразы, — словом, улица бурлила.
Это привлекло внимание случайно проходившего мимо Ли Лэна, студента университета; найдя в людской толпе щелочку, он протиснулся внутрь. При этом он едва не сшиб какого-то толстяка, по виду торговца. Тот гневно уставился на него, но Ли Лэн не придал этому значения и продолжал протискиваться. Оказавшись в первом ряду, он обнаружил, что все взоры устремлены на черный автомобиль, рядом с которым лежит некое существо. Прежде то был человек, а сейчас — мертвое тело, залитое кровью, холодное и твердое, как камень. Голова была раздавлена, мозг вытек, прикрывавшее тощее тело рванье было вымазано кровью и грязью. Одного взгляда на эти лохмотья было достаточно, чтобы понять, что то был за человек и какова цена его жизни. В машине кроме шофера сидели двое. Один — мужчина лет тридцати с лишним, с черными усиками на круглой физиономии, в велюровой шляпе, шелковом халате на лисьем меху и куртке темного цвета. Рядом с ним — модница в длинной темно-зеленой накидке и голубом платье с боковым разрезом. Ее коротко остриженные волосы прикрывала темно-красная шляпа с зеленым бархатным попугайчиком. Красивое лицо еще более украшали живые глаза, но в них Ли Лэн прочел выражение не сочувствия, а страха.
Высунувшись из окошка автомобиля, мужчина разговаривал со стоявшим рядом полицейским, который отвечал почтительным тоном. Ли Лэну удалось схватить лишь последние фразы.
— Запиши номер машины… В случае чего — приходи в мой особняк, обсудим… — Мужчина высокомерно цедил слова, выказывая полное безразличие к происходящему.
Полицейский заулыбался во весь рот:
— Да, конечно, только вот…
— Что, эта тварь? — прервал его мужчина, ткнув пальцем в лежавшего на мостовой. — Отвези его куда-нибудь, и дело с концом… Я сейчас очень занят…
Достав кожаное портмоне, он вытащил из пачки банкнот бумажку в десять юаней и протянул полицейскому:
— Вот, можешь нанять повозку.
Тот взял деньги, подобострастно отдал честь и удалился, расталкивая собравшихся.
— Тварь, говоришь? Сказал бы прямо: пес! — послышался сзади гневный шепот, от которого Ли Лэну вдруг стало холодно. Он вздрогнул и повернул голову, чтобы разглядеть говорившего, но кругом были лишь ухмыляющиеся глуповатые лица зевак. Все же в некотором отдалении он заметил парня на вид лет двадцати с небольшим, худощавого, со вздернутым носом, горящими глазами и слегка приоткрытым ртом. Выражение боли на его лице трудно было передать словами. Словно иголка вонзилась в сердце Ли Лэна, и он сказал самому себе: «Да, это несомненно он».
Шофер все это время неподвижно сидел с напуганным видом за рулем. Наконец мужчина громко произнес:
— Поехали, Агэнь!
Тот, словно пробудившись ото сна, включил зажигание, нажал на клаксон и тронулся с места.
Крича и толкая друг друга, люди бросились врассыпную; образовался широкий проход, по которому гордо проследовала машина, звуками клаксона возвещая о победе. А вслед ей неслись злобные проклятия людей, которых во время давки сбили с ног.
Из слов окружающих Ли Лэн узнал, что хозяином машины был секретарь командующего гарнизоном.
Машина скрылась из глаз, ушедший за повозкой полицейский все не появлялся. «Эта тварь», холодная и твердая, продолжала лежать на дороге. Разбежавшиеся было люди вновь подошли поближе. Они размахивали руками, кричали, высказывали свои мнения. Одни обвиняли погибшего в неосторожности, другие говорили, что шофер не считает пешеходов за людей, кто-то сетовал на жестокую судьбу, кто-то жалел погибшего, а были и такие, кто ругал машину-убийцу. Секретаря командующего не осудил никто.
Впрочем, сказать «никто» было бы не совсем верно. Ведь тот худой парень продолжал говорить: «Секретарь командующего — вот кто проклятая тварь, вот кто истинный пес!» В ушах Ли Лэна этот резкий, гневный голос звучал громче, чем все остальные, он летел к нему, как брошенный кем-то камень. Студент невольно обернулся, и их взгляды встретились. Во взоре молодого человека Ли Лэн увидел такую бездну ненависти, что ему даже стало немного страшно. Он опустил голову, краешком глаза продолжая следить за тем парнем. А тот, бросив на Ли Лэна долгий взгляд, быстро, словно кролик сквозь дыру в изгороди, пробрался через толпу. Ли Лэн пошел за ним следом — зачем, он и сам не мог бы объяснить. В этот момент он находился во власти той силы ненависти, которую излучали глаза парня.
Выбравшись из шумной толпы, Ли Лэн почувствовал, что в воздухе похолодало, по его телу пробежала дрожь. В трех-четырех шагах перед ним шел тот молодой человек. На нем был серый ватный халат, но слой ваты, видимо, был тонок, и чтобы согреться, человек старался идти как можно быстрее. Его худая прямая фигура со стороны походила на бамбуковый шест, колеблющийся под холодным ветром. Ли Лэн не отрывал своего взгляда от его спины. И вдруг с его глазами что-то случилось: ему показалось, что перед ним действительно вырос высоченный шест, преградивший дорогу. Ли Лэн перепугался и тихо вскрикнул. Шест исчез, перед ним, раскинув руки, стоял человек в сером халате, его глаза смотрели Ли Лэну прямо в душу:
— Позвольте узнать, зачем вы преследуете меня?
На этот внезапный вопрос Ли Лэн не мог найти ответа. Покраснев, словно застигнутый на месте преступления, Ли Лэн растерянно глядел на худое лицо парня. Неожиданно на этом лице проступила улыбка:
— Не надо бояться! Вам, видимо, что-то кажется странным в моем поведении?
Улыбка придала Ли Лэну смелости:
— Я знаю, что это вы только что честили того секретаря!
— Надеюсь, вы не шпик? — холодно спросил молодой человек.
— Что вы, я вам не враг, я хотел высказать свое сочувствие! — в голосе Ли Лэна звучала неподдельная искренность.
Худое лицо на мгновение озарилось внутренним светом, но тут же вновь померкло, обрело холодное выражение:
— Да, конечно…
Столь равнодушная реакция поразила Ли Лэна. Какое-то время они шагали молча, затем свернули на соседнюю улицу и подошли к арочному входу в переулок Канъи. Не останавливаясь, молодой человек сказал:
— Я здесь живу. Может, зайдем, посидим?
Ли Лэн молча последовал за ним, сам не понимая почему — то ли из любопытства, то ли желая поддержать его.
Дойдя до двери под номером девятнадцать, парень толкнул ее — от его удара незапертая дверь с жалобным звуком подалась назад. Удар был так силен, что дверь отскочила от кирпичной стены и вернулась в прежнее положение, но парень уже успел перешагнуть через порог. Ли Лэн осторожно вошел вслед за ним.
Поднявшись по лестнице, ведущей к мансарде, молодой человек отпер ключом еще одну дверь и впустил Ли Лэна.
Комнатушка оказалась крошечной и бедно обставленной. У стены справа находилась кровать без полога, покрытая тонким одеялом. А перед окошком, пробитым в противоположной от двери стене, стоял квадратный столик. На нем были свалены старые книги, чернильницы, ручки, листы бумаги. Стол с двумя стульями занимал и значительную часть стены слева, на которой висело зеркало в раме и фотография пожилой женщины с добрым лицом. В углу стояло три чемодана. Как показалось Ли Лэну, обстановка комнаты этим исчерпывалась.
Молодой человек произнес: «Присаживайтесь на стул!», а сам улегся на кровать и замолчал. Растерявшийся Ли Лэн не знал, как вести себя дальше. Он остался стоять возле столика и, глядя в окно, ругал себя за то, что согласился прийти.
Вдруг в комнате послышался плач — такой тихий-тихий, будто скулила бездомная собака, побитая плеткой. В нем слышались безграничное отчаяние и боль. Словно острый нож, он вошел в сердце Ли Лэна, его охватила дрожь. Он отчетливо сознавал, что плачет хозяин комнаты, но не хотел этому верить. Передним вновь возникло его худое лицо, вздернутый нос, светящиеся глаза. Ли Лэн не мог допустить, что человек, только что высокомерно разговаривавший с ним, теперь стонет, как раненый пес. Но сомнений не было: парень лежал поперек кровати, спрятав лицо в ладонях, и тихо, горько плакал.
Ли Лэн не понимал логики поведения парня, не знал причину его скорби. Спрашивать он считал неловким, оставалось лишь делать вид, что не слышишь плача.
Минуты тянулись, как годы, раздававшийся в безмолвии плач заполнял собой комнату. С каждой минутой Ли Лэну становилось труднее притворяться спокойным. Он подошел к большому столу, чтобы взять какую-нибудь книгу, но его взгляд притянула стопка листов. Синие иероглифы на разлинованной в красную клетку бумаге оказались длинным стихотворением, еще не оконченным. Он прочел последние страницы:
Он издавал стоны, полные боли стоны.
Новый акт трагедии разыгрался пред ним.
Ночь, холодная зимняя ночь.
Снег засыпал бескрайние нивы.
В сотрясаемый ветром помещичий дом
Врывается — с ружьями, с саблями — шайка бандитов.
Уж давно сбежали хозяева дома,
Лишь больной, на кровати простертый старик сторожит этот двор.
Его бьют, его тащат, бросают на землю —
Пусть расскажет, где золото спрятано, где серебро.
Что он может ответить? — Ему ничего не известно.
Но досада подстегивает разъяренную стаю волков.
Они роют в углах, половицы сдирают,
Только он все молчит, и они ничего не находят.
Его бьют, его тащат, бросают на пол.
Он кричит, он стенает, он униженно просит пощады.
Голос слаб, и рыданий ему не сдержать.
«Господа мои добрые, оставьте мне эту жизнь —
Жизнь собачью, что не стоит и медяка!
Пусть хранит всех вас Небо, пусть ведет вас все выше и выше!»
Словно пес, свою гибель учуявший, он вопиет,
Но не может заставить убийц опустить их мечи.
О, все выше взлетают эти бессчетные,
Эти сверкающие, отточенные мечи!
А теперь руби, руби, изо всех сил кромсай
Это тело из плоти и крови!
Алой кровью окрашены сабли,
Алой кровью забрызган пол,
Алой кровью замараны руки…
Очевидно, должно быть продолжение, но оно еще не написано. Он перевернул еще несколько листков и нашел заглавие: «Стоны души в бескрайней тьме». Под заглавием размашистая подпись: «Ду Дасинь». Читать первую часть стихотворения Ли Лэн не стал.
Имя «Ду Дасинь» было ему знакомо, он где-то уже встречал его. Ну как же, ведь Ду Дасинь — автор поэмы «Триумф Сатаны», напечатанной в журнале «Весенний прибой». Так вот он каков! Недоумение Ли Лэна враз улетучилось, ему был понятен этот молодой человек, но от этого стало лишь тяжелей на душе. Положив стихи, он стал глядеть сквозь покрытое слоем пыли оконное стекло.
Кашель молодого человека вывел Ли Лэна из глубокого раздумья. Услышав, что тот приподнялся на постели, он обернулся, и перед ним вновь предстало страдальческое лицо молодого человека. Ду Дасинь учащенно дышал, в уголках глаз еще дрожали слезинки, на мертвенно-бледных щеках проступали красные пятна.
Ли Лэну хотелось начать разговор, но подходящие слова не шли на ум. Снова ощутив неловкость, он кое-как выдавил из себя:
— Так вы и есть господин Ду Дасинь?
— Да! — коротко ответил тот парень.
И они разговорились.
Было довольно поздно, но шумная шанхайская жизнь продолжалась своим чередом. Правда, этот район и особенно переулок Канъи были местом спокойным, и людские голоса обычно не мешали Ду Дасиню спать.
Впрочем, в этот вечер людские голоса были ни при чем — он все равно не мог уснуть. Стоило ему закрыть глаза, как тотчас возникала страшная картина, увиденная днем, — окоченевшее, заляпанное грязью туловище и раздавленная голова. Оставалось лишь одно — лежать с открытыми глазами, вглядываясь в бездонную тьму. Он старался пронзить ее взглядом насквозь, до самого предела, но предела у тьмы не было. Он не различал ни стен, ни скудной обстановки своей каморки, он ощущал себя единственным живым человеком в огромной черной степи. Ему было очень страшно, он пытался представить, в какой точке этой тьмы он находится, но это не получалось — темнота повсюду казалась одинаковой, она не скрывала в себе ничего. Он стал шарить вокруг себя и с изумлением обнаружил, что окружен решетками и какими-то холодными и твердыми предметами, похожими не то на камень, не то на дерево. Ему нестерпимо захотелось вырваться из невидимых тенет. Он снова стал шарить вокруг себя — и тут до него дошло, что он не в безбрежной степи, а в своей тесной клетке: вот стена, вот решетка окна, вот деревянный стул. Ему стало казаться, будто клетка уменьшается в размерах, его дыхание участилось, на него давило нечто мягкое, но тяжелое. Он пытался бороться, покрылся испариной и прерывающимся сиплым голосом кричал: «Выпустите меня!» Но голос не мог проникнуть за пределы клетки; отражаясь от стен, он дробился и превращался в тонкие нити, которые бессильно колыхались возле его ушей. Он пришел в отчаяние.
Вдруг ему показалось, что забрезжила полоска света. Это придало ему мужества. Сосредоточив все свое внимание, он стал отыскивать источник света и нашел его. Свет исходил от фотографии матери. Затем материнские глаза стали светиться еще ярче, их лучи пронзили тьму комнаты и вошли в его душу. Вся каморка озарилась, он почувствовал себя на мгновение умиротворенным и спокойно заснул.
Спустя какое-то время он внезапно проснулся и огляделся вокруг. Снизу послышались стук двери, шаги, голоса — хозяйка дома вернулась. Ему было прекрасно слышно все, что делалось внизу: вот задвинули засов, вот вошли в заднюю комнату, включили свет, отперли замок… Потом стали передвигать мебель, о чем-то болтали, смеялись. Потом голоса стали затихать — видимо, все улеглись спать.
Внезапно громко прозвучал отчетливый, насмешливый голос молодой женщины: «А вот сейчас получишь пару оплеух!» Мужчина ответил ей что-то, она расхохоталась. Заскрипела кровать. «Нет, я все-таки отвешу оплеуху, не сильно, ладно?» — продолжала женщина. «Нельзя, не балуй, ребенка разбудишь!» На кровати началась возня — видимо, женщина пыталась шлепнуть мужчину, а тот уклонялся. Потом он, очевидно, набросил на нее одеяло, из-под которого, однако, продолжал доноситься приглушенный смех. «Шлеп, шлеп» — это мужчина босиком спрыгнул с кровати и пошел за туфлями. Женщина тоже соскочила на пол: «Интересно, куда ты денешься!»
В ночной тиши уши как бы заменяли Ду Дасиню глаза, и он отчетливо представлял себе, что происходило внизу.
Женщина, видимо, хотела повалить мужчину, но не удержалась и сама очутилась на полу. Тот расхохотался, а она вскоре начала плакать. Мужчина, продолжая смеяться, подошел к ней: «Ну, чего, чего? Ушиблась, что ли?» Женщина не отвечала и плакала все горше. Отталкивая мужчину, она принялась браниться: «Чтоб тебе ни дна ни покрышки, злыдень проклятый! Каждый день надо мной измываешься!» Мужчина, видимо, отпустил ее, но веселые нотки в его голосе исчезли: «Кто над кем измывается? Ты же сама упала!» — «Не упала бы, если бы ты не спрыгнул с кровати!» Мужчина ничего не ответил. А она вдруг набросилась на него, раздались две звонкие пощечины. «Что с тобой?!
Ну кончай же, хватит!» — слышалось, как мужчина отбивается изо всех сил. «Нет, теперь уж я тебе задам!» — Несмотря на всхлипывания, в ее голосе слышалось торжество. Затем снова прозвучала оплеуха. «Ах вот ты как? Ну ладно же, получай!» — Он, очевидно, снова швырнул ее на пол. Колотя руками по полу и пинаясь, она опять принялась плакать и браниться: «Бандит, висельник несчастный, ты посмел поднять на меня руку!» — «Да, посмел, и что дальше? Захочу — убью, и ничего мне не будет!» Судя по всему, он принялся бить ее всерьез. Не в силах сопротивляться, она только каталась по полу, а потом завопила: «Спасите, убивают!»
Для Ду Дасиня в происходящем не было ничего нового: за три месяца, проведенные в этом доме, он успел привыкнуть к подобным сценам. Несмотря на вопли о помощи, он знал, что в ней нет необходимости и что жизни женщины ничто не угрожает. Разыгравшаяся трагикомедия оставила его сердце спокойным. Меж тем баталия внизу продолжалась. Мужчина выволок женщину из комнаты в крохотный внутренний дворик. Ей, видно, пришлось признать себя побежденной — теперь слышалось больше жалоб, чем проклятий: «Ну, бей же, бей, чего ждешь? Можешь прикончить меня, другую в дом приведешь… Ой, спасите!.. Нет, пусть я лучше умру…» Послышался стук в дверь: «Господин Чжан! Господин Чжан, откройте!» Мужчина пошел отпирать дверь, вошла соседка: «И как вам не надоест каждый день ссориться! Ну чего вы не поделили, ведь все-таки муж с женой! А вы, господин Чжан, как мужчина могли бы и уступить… Госпожа Чжан, поднимайтесь, идите в комнату, завтра во всем разберетесь…» Первым соседке ответил мужчина: «Если бы вы, госпожа Ван, знали, сколько я терплю от этой сварливой бабы… Вот и пришлось показать ей, почем фунт лиха!» Затем послышался голос жены: «Госпожа Ван, вы слышите, он меня убить собирается! И хорошо, пусть убивает!.. Я не хочу так жить, ведь он измывается надо мной с самого дня свадьбы! Чего же ты ждешь? Бей, бей да смерти! Что, даже убить не можешь, слабак несчастный!» При свидетельнице женщина явно почувствовала себя увереннее, в ее голосе вновь зазвучали наступательные нотки. «Вот видите, госпожа Ван, я скажу одно слово, а она сто. Ну как тут не ударишь?» Муж, очевидно, привел свою угрозу в исполнение. Жена завизжала, как свинья, которую режут, но было ясно, что это лишь способ самозащиты. «Господин Чжан, не надо давать волю рукам! Завтра поговорите, во всем разберетесь… А сейчас идите к себе!» Мужчине эта сцена явно наскучила, и он согласился уйти, оставив во дворике двух женщин. Жена высказала по его адресу все нелестные слова и вскоре тоже успокоилась.
«Что ж, вы получили удовольствие, теперь и нам можно поспать!» — пробормотал Ду Дасинь, перевернувшись в постели. Но тут внизу заплакал ребенок. Женщина проводила соседку и поспешила к нему.
«Не плачь, солнышко, мама пришла!» Было слышно, как младенец, не переставая плакать, принялся сосать грудь. Потом плач прекратился. Женщина стала ходить по комнате, легонько похлопывая малыша и приговаривая: «Не плачь, мой хороший, не плачь, мое сокровище…» От былой злобы в ее голосе не осталось и следа, все растворила сила материнской любви. Вскоре голоса и звуки стихли, и Ду Дасиню было слышно, как щелкнул выключатель. Наступила полная тишина.
Вокруг царила тьма. Мертвую тишину нарушила лишь промчавшаяся по переулку машина. Вдруг Ду Дасинь вздрогнул, словно его укололи иглой, и приподнялся в постели. Похоже, его ожидало что-то необычное.
Сама собой раскрылась дверь, в комнату вошла женщина. Темную дотоле комнату наполнил неземной свет. Его взгляду предстала стройная фигура в голубом платье с разрезом, зеленый попугайчик на темно-красной шляпе. В подернутых влагой глазах застыл испуг. Ду сообразил: это спутница секретаря командующего. Ему вспомнились все события дня, кровь бросилась в лицо.
— Прочь! Прочь! Я тебя не знаю! — замахал он рукой.
Но она подошла ближе и уселась за стол.
Он закрыл лицо руками и повернулся к стене, продолжая твердить:
— Прочь, я не хочу тебя видеть! Убирайся к своему секретаришке!
Однако ее шаги послышались совсем рядом с кроватью. Какие мягкие у нее ладони! Она пыталась отвести его руки, закрывавшие лицо, он сопротивлялся, но вдруг услышал знакомый голос:
— Кузен!
Сразу пропало желание сопротивляться, он опустил руки. Так это вовсе не спутница секретаря, это его двоюродная сестра — единственная девушка, которую он смог полюбить за все свои молодые годы. Вот ее ничем не приметное лицо, вот ее глаза, более прозрачные, чем осенние воды. Но как она похудела! Она присела на край кровати, не раскрывая рта и не поднимая головы. Ее молчание удивило Ду Дасиня. Он посмотрел на нее сбоку — в уголке ее глаза дрожала слеза! Она плакала! Увидев выражение боли на дорогом ему лице, он сам ощутил еще большую боль. Прошлое промелькнуло перед ним, словно кадры киноленты, и он вдруг понял: она плачет о нем, вот уж четыре года живущем без ее любви.
Это происходило четыре года назад, сентябрьским вечером, в принадлежащем его тетке саду. Освещенные луной сосны и акации отбрасывали на землю четкие, словно выписанные искусной кистью тени. Он сидел на траве, двоюродная сестра стояла справа, прислонясь к стволу акации. В саду было тихо, лишь в гуще зелени верещали цикады, в воздухе плыл чистый аромат цветов и трав.
— А может, эта весть все же недостоверна? — Он произнес эти слова явно через силу, словно каждое из них доставляло ему боль.
— Да уж куда достовернее… Вчера вечером Хунъюй сама слышала, как мама говорила одной из тетушек, что в семье Лай хотят поскорее завершить дело… Как же ловко все меня обманывали… Мама теперь говорит, что-де щадила мои девические чувства, не хотела смущать… А еще… — Голос девушки задрожал, и она замолчала, по-видимому действительно смутившись.
— Щадила чувства?! Так это же твоя судьба решается, а твоего согласия даже не спрашивают, сами втихомолку все обделали и тебя беззастенчиво обманывали! — В его голосе звучал гнев.
— Наверное, они понимали, что я не соглашусь, ведь мама уже знала… про нас с тобой… — Тут девушка снова умолкла, на ее страдальческом лице проступили красные пятна. Немного успокоившись, она продолжала: — Мама знала, что ты мне нравишься, она все уговаривала меня пореже с тобой встречаться…
— Но почему? Что плохого я тебе сделал? — Он закусил губу и не отрываясь смотрел на девушку.
— Мама часто говорит, что у тебя странный нрав, ты не соблюдаешь приличий, ведешь себя как заблагорассудится, а многих это раздражает…
— И ты всему этому веришь?
Из глубины девичьей души вырвался вздох:
— Неужели ты не разобрался в моей душе?
Он поднес к своей груди руку, в которой сжимал пучок травы:
— Разве в твоей душе не то же, что и в моей?
Она молча кивнула, сквозь гримасу страдания на ее лице проступило глубокое чувство.
Снова воцарилось молчание. Потом он заговорил так, словно хотел зажечь огонь в ее сердце. Его глаза лучились радостью — казалось, дойдя до края отчаяния, он вдруг нашел путь к спасению.
— Раз наши души едины, не будем обращать внимания на мою тетю… Это касается лишь тебя и меня, нас с тобой… Твоя мать тут ни при чем, мы будем делать так, как мы считаем нужным, мы сами будем искать свое счастье!.. Еще не поздно, мы можем найти выход, в крайнем случае — уедем отсюда!
Ничего не ответив, она начала всхлипывать.
— Ну что с тобой? Я же сказал, у нас еще есть выход! Я ради тебя готов пожертвовать всем!
Она плакала молча, но очень горестно.
— Перестань же плакать, лучше иди готовься к отъезду! Что же ты молчишь? — Он не мог понять, почему она льет слезы, не отвечая на его призывы.
Наконец она пересилила себя и заговорила:
— Не надо принуждать меня!.. Я не могу… я не хочу… бросать маму… Она уже старенькая… Давно овдовела… Я у нее единственная дочь! Она любит меня!.. И я… ее люблю…
Горечь и гнев словно судорога сдавили его горло, потом он заговорил хриплым голосом:
— Значит, ты меня не любишь! А хочешь, я вырву свое сердце и покажу тебе? — И он с силой дернул ворот рубашки.
Девушка отвечала сквозь рыдания:
— И я хотела бы открыть перед тобой свою душу… Такая уж я несчастливая, я не стою тебя… Но я не могу бросить мать, не могу заставить ее страдать… Я не хочу, чтобы она зачахла от горя…
— Значит, ты согласилась идти в семью Лай?!
— Не надо, не спрашивай об этом!
— Я уже понял, ты согласилась…
Ни слова утешения, ни слова жалости не сорвалось с его уст; наоборот, он словно решил еще больнее уколоть страдающую, плачущую девушку — слишком велика была его собственная скорбь. Любящий мужчина пожертвует всем для женщины, если она принадлежит ему. Но если он почувствовал, что она уходит, любовь может побудить его к самой безжалостной мести. Именно так было тогда с Ду Дасинем. Несколькими фразами она разбила мечты, которые он так долго лелеял, не оставив ему никакой надежды. Пусть она все еще любит его, но что проку — она ему уже не принадлежит, она уже согласилась стать женой другого. Восторг любви сменился разочарованием, печаль прогнала радость. Подавленный, он не мог удержаться, чтобы не излить всю свою обиду на девушку, которую любил больше всего на свете и которая не умела оправдываться. Ни жалости, ни сочувствия не было в нем — он лишь вынуждал ее плакать все горше и горше. Собственная боль заполнила всю его душу, он уже был не в состоянии думать о ее чувствах, поставить себя на ее место.
— Итак, ты готова идти в семью Лай, а что будет со мной? Как я мог быть таким слепым, не распознать, с кем имею дело!..
Закричала и взлетела устроившаяся было на ночлег птица, зашуршали листья акации, затем все смолкло. На его плече что-то белело — он скосил глаза, увидел, что это птичий помет, вытер плечо платком. Издалека донесся голос служанки: «Барышня, барышня!»
— Я пошел, — сказал он, вставая.
Ни слова не произнесла кузина, пока он огибал искусственную горку, направляясь к воротам сада, пока его тень смешивалась с тенями кустов и деревьев.
Из дома тетушки он возвращался в полубессознательном состоянии. Голова вдруг стала тяжелой, ноги не слушались. Ясный месяц всю дорогу сопровождал его, но он не замечал ничего вокруг. Он мог думать лишь о себе, о своих развеянных иллюзиях. Ему представлялось, будто какое-то чудовище хочет отнять у него драгоценность, он изо всех сил сопротивляется, но на самом деле сокровище уже потеряно. Та, что недавно принадлежала ему одному, теперь стала чужой! Этого он не мог перенести, он не представлял себе жизни без нее. И сейчас он защищал не только то, что он любил, но и свою собственную жизнь.
Он не заметил, как прошел мимо своего дома, и продолжал идти без всякой цели. Голова стала еще тяжелее, ноги шли все медленнее, тело покрылось испариной. Но он продолжал двигаться.
Вдруг у него зазвенело в ушах и он почувствовал, что ударился обо что-то головой. Он сделал шаг назад и сразу пришел в себя. Оказалось, что он наткнулся на пьянчужку.
— Ослеп, что ли, болван проклятый! — выругался тот и пошел дальше, раскачиваясь и мурлыча песенку: — «…B месяце восьмом корица ароматна, в месяце девятом хризантемы желты…»
Когда пьяный исчез из виду, Ду Дасинь повернул назад и побрел к дому.
На следующее утро, обдумывая случившееся, он понял, что вел себя слишком грубо, слишком эгоистично. Он должен был проявить жалость и сочувствие, вместо того чтобы причинять боль девушке, разрываемой противоречивыми чувствами. Его охватило раскаяние, захотелось побежать к ней просить прощения. Но в конце концов мужское самолюбие одержало верх, и он решил не проявлять слабины.
На четвертый день он все же не выдержал и опять пошел в тетушкин дом, но кузину увидеть ему не удалось. Ему показалось, что все в доме относятся к нему подчеркнуто холодно, и он даже не решился спросить о ее здоровье. Под конец визита выяснилось, что она заболела. Он понимал причину ее болезни, всем сердцем рвался увидеть девушку, но невидимые преграды мешали ему. Когда он откланялся и покинул гостиную, к нему подбежала Хунъюй и сунула ему книгу со словами: «Это барышня возвращает молодому господину».
Он хотел было расспросить служанку, но та моментально исчезла.
Книга оказалась романом, который кузина когда-то взяла у него почитать. Он полагал, что должна быть вложена записка, но найти ее не смог, сколько ни листал страницы. Лишь придя домой, он на последнем листке обнаружил несколько строк, написанных ее рукой.
Я не в силах говорить о том, что произошло вчера вечером. Забудь обо мне, несчастной, выбрось меня из головы! Ты молод и целеустремлен, тебя ждет большое будущее. Береги себя! Когда-нибудь тебе встретится человек в сто раз лучше меня…
Прочтя письмо и вспомнив, что девушка заболела, восемнадцатилетний юноша расплакался как ребенок.
С той поры он внешне казался очень спокойным, меж тем как в душе бушевала буря. Время от времени он навещал тетушку. Болезнь кузины, конечно, вскоре прошла, но выглядела девушка, на его взгляд, сильно похудевшей. Они встречались довольно часто, но обменивались лишь ничего не значащими вежливыми фразами. Да и о чем могли они говорить в присутствии родственников, которых они безотчетно опасались? Он решил, что, раз уж им не суждено быть вместе, не стоит растравлять душу такими короткими встречами. Он перестал бывать у тети, старался забыть девушку, но лишь убеждался, насколько глубоко запечатлелся ее образ в его душе. Терзаемый болью, он боялся не только посещать тот дом, но даже проходить по той улице. Ему опротивел родной город. И если бы не его мать, ему опротивела бы сама жизнь.
В тот год он кончил среднюю школу и собирался поехать в Шанхай продолжить учиться. Теперь он ускорил приготовления, но за три дня до отъезда его свалила жестокая болезнь.
За время болезни девушка несколько раз навещала его, но каждый раз вместе с матерью, так что по душам им поговорить не пришлось. Задержавшись из-за болезни в Чэнду, он стал свидетелем ее свадьбы. Избежать этого, как он ни старался, не удалось. Он даже готов был уехать еще до поправки, но не смог преодолеть сопротивление матери. Ведь он тоже любил свою добрую мать! Когда она проливала слезы возле его постели, все его мужество и гнев куда-то улетучивались. Разумеется, мать не знала причины его страданий, но как она ему сочувствовала! Он не раз нарушал материнскую волю, но на этот раз смирился и остался дома до выздоровления.
И вот этот тяжкий для него день наступил. Стояла ясная весенняя погода, в доме все сияло радостью, лишь у него (да и у нее) на душе царила зима. В тот день он двигался как деревянная кукла и впоследствии ничего не мог вспомнить. Когда родственники стали сажать ее, наряженную как подобает невесте, в цветной паланкин, он видел, что она сопротивляется и плачет. Но родные считали, что молодой так и полагается себя вести. Лишь он один понимал, в чем дело. Он был настолько тронут, что на момент загорелся было безумной мыслью растолкать всех и унести ее. Но смелости не хватило, да и людей было слишком много. Он опять впал в отчаяние.
Сквозь слезы он видел, как четыре носильщика под музыку, казавшуюся ему траурной, уносят паланкин. Перестал быть слышен ее плач. Для всех окружающих девушка направлялась к своему семейному счастью. А для него она уходила, исчезала навсегда, умирала…
Он вернулся домой. Страданию его не было предела, но спустя три дня, когда молодой полагается навещать родительский дом, ему опять пришлось пойти к тете. Стоя среди толпы приглашенных, он наблюдал, как она вместе с мужем вышла поклониться гостям. Он не мог разглядеть выражения ее лица — мешали жемчужные подвески ее головного убора. Две подружки невесты помогли ей опуститься на колени рядом с женихом. Когда дошла его очередь, он совершил положенный земной поклон и, поднимаясь, взглянул на «него»: тощий, бледный, скуластый юноша, к тому же сутулый. Он решил, что ни в чем не уступает жениху, и бросил на него презрительный взгляд, как бы свершая акт мести. На душе стало легко, с видом победителя он выбрался из толпы гостей и пошел домой. Но ощущение превосходства длилось недолго. Когда он, вернувшись к себе, подумал о том, каково ей будет жить с таким супругом, на сердце вновь легла тяжесть.
Он покидал родные, привычные места дождливым весенним днем. Вместе с багажом он увозил с собой образ заплаканной матери и младших братьев и сестер. Утром кузина приходила попрощаться, но было произнесено лишь несколько слов. «Братец, берегите себя в пути…» — начала было она, но тут что-то словно сдавило ей горло, и она замолчала.
Ему нестерпимо хотелось обнять ее и зарыдать вместе с ней, но сразу уколола мысль: опомнись, она же не твоя! Он не мог понять, отчего он все еще любит ее, он боролся с собой, так что даже мать обратила внимание на странное выражение его лица. Она смотрела на него печально и недоуменно. Наконец он пришел в себя, изобразил на лице спокойствие и произнес: «Не волнуйтесь, я все сделаю как надо».
Он низко опустил голову, но краем глаза видел, как она еле заметно кивнула ему, а потом вынула платок и, делая вид, что собирается сморкаться, вытерла набежавшие на глаза слезы.
В Шанхае он поступил в один из самых престижных институтов. На следующий год он получил известие о кончине матери. Как писал младший брат, мать долго умоляла не сообщать Дасиню о своей болезни, чтобы не волновать его. И лишь в предсмертный вечер сказала, что хотела бы повидаться со старшим сыном. На следующее утро, умирая, она не раз произносила его детское имя. Это письмо глубоко ранило его душу. Ничто вокруг него не изменилось, жизнь текла по-прежнему, но сам он был уже другим. Он узнал, что у него больше нет матери, а человеку дано иметь лишь одну мать. Она унесла с собой в желтую землю свою безграничную любовь к нему, Дасиню. Он лишился какой-то важной части своей души, жизнь стала еще мрачнее.
Спустя год он, воспользовавшись рекомендацией однокашника, вступил в революционную группу, исповедовавшую идеи социализма. Вскоре он совсем забросил учебу, покинул институт и стал отдавать революционной работе всю свою энергию. Как и прежде, из дома ему присылали порядочную сумму денег, но он почти все отдавал своей организации, оставляя себе лишь самый необходимый минимум.
Ведя такой образ жизни, он как будто начисто забыл о прошлом. В письмах из дома о кузине никогда не упоминалось, да и он не спрашивал о ней. Лишь пять месяцев тому назад — после того как была опубликована и получила благоприятные отзывы его поэма «Триумф Сатаны» — младший брат сообщил, что умер ее муж. Он пролил несколько слезинок над ее злосчастной судьбой, но быстро успокоился.
И вот по прошествии четырех лет она вновь возникла перед ним.
Внешне она не изменилась, разве что похудела. Он отчетливо помнил ее слова: «Я не могу покинуть маму». Как же сейчас она рассталась с матерью и приехала сюда?
— Брат! — заговорила она. — Я, как корабль, приплыла сюда сквозь бури… Четыре года меня швыряли волны, но я добралась до пристани… — Ее полные слез глаза смотрели на него, ждали ответа.
Как неожиданно все это! Отыскалось утерянное сокровище, она действительно может принадлежать ему. Перед ними открывается прекрасное будущее. Молча сжимая ее руку, он вглядывался в ее взволнованное лицо. Она заговорила опять:
— Я вернулась… Ветер и волны потрепали корабль, но он нашел обратную дорогу.
Невыразимая радость вытесняла боль, годами давившую на сердце, он почувствовал легкость и раскованность. Он привстал, заглянул в ее глаза, в которых страдание перемешалось с радостью, а потом заключил женщину в свои объятья.
И вдруг какая-то мысль ужалила его мозг, прогнала радость, утишила восторг. Словно охваченный гневом, он оттолкнул ее и в отчаянии произнес:
— Но ведь это невозможно…
Она взирала на него в испуге, ее глаза были красноречивее любых слов.
— Я не могу, не могу любить тебя! — Все с тем же отчаянием он отвечал на немой вопрос. — Это сердце не может никогда любить и не может принять ничьей любви.
— Я принесла тебе всю полноту моей любви, моей нежности. Я останусь твоей навсегда, ты вновь насладишься счастьем жизни!
— Полнота любви… Полнота нежности, счастье жизни… — словно завороженный, повторил он, но тут же покачал головой: — Нет, мое сердце высохло, из него уже не выжмешь ни капли любви!
— Я орошу его чистыми, искренними слезами моей любви.
— Оно распалось на куски!
— Я соединю их нитями своей любви.
— В моей душе одна лишь тьма!
— Но я принесу тебе свет. Бедный мальчик! — Она погладила его по голове, нежно поцеловала и стала смотреть ему в глаза.
Женский, исполненный любви и сострадания поцелуй разом прогнал из его души тьму, страх, беспокойство и отчаяние. Он начал погружаться в поток любви.
— Мой бедный мальчик, посмотри, на что ты похож! — заговорила она, глядя на его исхудавшее лицо. Слезинка капнула ему на щеку. «Это не сон?.. Я вправду могу быть счастлив?» — бормотал он, мучимый сомнением. Ее слезы словно прозрачные бусинки текли по его щекам, по губам, но он не отстранялся.
— Бедный мальчик, до чего они довели тебя, ты уже не похож на моего прежнего кузена!
Он хотел было убедить ее, что он остался таким, как прежде, но вырвались совсем другие, раздраженные слова:
— А ты знаешь, из-за кого стал я таким?.. Я, так много страдавший в жизни, думал в твоей любви найти немного покоя, немного счастья, но ты вместе со всеми вытолкнула меня из царства блаженства… И вот день за днем я приближаюсь к бездне отчаяния. Нет любви, нет света, нет жизни. Остались лишь жалкие крохи, не дающие погибнуть, да черные, больные мысли. Я достаточно слышал насмешек и проклятий, я достаточно видел трагедий и сам в них играл… Я четыре года старался вновь обрести оставленную мною у тебя любовь и отдать ее людям. Но в ответ люди всячески вредили мне, ненавидели, обманывали меня… И всего больнее было видеть, что в душах тех, кто распинался в любви к человечеству и к истине, таятся злоба и яд!.. То были каннибалы в личинах филантропов. Потому-то я не могу любить и не могу принять эту людоедскую, лицемерную любовь! — Горло у него перехватило, по лицу пробежала судорога, он замолчал.
А она уже не плакала и как будто не очень вслушивалась в то, что он говорил. Ее глаза засветились, она заговорила мягко, словно оправдываясь:
— По-моему, ты говоришь не то, что следовало бы… Я хочу дать тебе самую горячую, самую искреннюю любовь, какая только может быть, хочу извлечь тебя из пучины страданий. Я хочу вознаградить тебя женской любовью за все горе, что причинили тебе люди. Я буду любить тебя как мать, как жена, как дочь…
Но им все еще владели скорбь и гнев; былое не позволяло ему произнести слова жалости, утешения и благодарности, оно лишь усиливало его боль, разочарование и злость.
— Нет, мне не нужна любовь, особенно любовь женщины. За что мне вас любить? Конечно, женщины — наши матери, они приводят нас в этот страшный мир страданий. Пока мы еще дети, вы держите нас в застенках любящей семьи, вы любовно заражаете нас своими предрассудками, своим невежеством. А когда мы взрослеем, бросаете в это жестокое, безжалостное общество, в котором нас, изнеженных детей, терзают, топчут ногами… Вы — наши жены, любовницы, подруги, — вы обманом добиваетесь нашей любви, вы отнимаете ее у нас, чтобы сделать своим украшением, своей игрушкой. Захотелось — поиграли, надоело — выкинули… Вы — наши дочери, — вы делаете из нас своих рабов, своих домашних животных, чтобы мы вас одевали, украшали, потакали вашим стремлениям к роскоши, чтобы вы могли найти симпатичных супругов…
— Ты не должен так говорить! Мы, женщины, еще в незапамятные времена стали вашими рабынями… — И она снова горько разрыдалась, закрыв лицо рукавом.
Дрожь пробежала по его телу. Но в этот момент ему показалось, что он говорит не с некогда любимой кузиной, что на краю его кровати сидит не она, а обобщенный образ той, что испокон веков была рабыней мужчин и чье имя «женщина». Он взорвался вновь:
— Верно, вы всегда были рабынями, но случалось ли вам хоть когда-нибудь захотеть восстать, чтобы обрести свободу? За столько веков вас ни разу не осенила мысль о протесте!.. Те из вас, кто послабее и потрусливее, становились покорными служанками, кто понахрапистей — брали верх над мужчинами, тиранили их… Но признайся, если бы в вас и оставалась капля стремления к свободе, разве все ваши жемчуга и яшмы, модные одеяния и благовонные масла не обрушились бы вам на головы, не обожгли бы вас, не запачкали бы ваши лица? Вам же известно происхождение всех этих соблазнов… Неужели ты не помнишь… Когда я звал тебя покинуть семейную клетку, ты не согласилась и предпочла пойти в семью Лай в рабство! Стать спутницей человека, которого ты не любила, даже не знала!.. Вы готовы что ни день жаловаться на горькую участь рабынь, но когда достаточно двинуть рукой, чтобы сбросить оковы, вы в страхе отступаете. Вам нравится быть рабынями! Жертвоприношение… Кому нужно это унизительное действо? Берут покорного барашка, подносят его к пасти тигра и величают это «жертвенным ритуалом». Раб охотно терпит помыкания хозяина и уверяет, что «приносит себя в жертву»… Вот и ты отвергла возможность стать свободной, устремилась в рабство и тоже заговорила о «жертве». Но кого она спасла? Твою мать или того Лая? Или тебя саму? Такие жертвы, происходящие от трусости или рабской психологии, ведут лишь к вырождению рода людского! Я проклинаю приносящих жертвы, я ненавижу тебя!.. Уходи, я не люблю тебя, не люблю всех женщин… — Не глядя в ее сторону, он говорил нарочито громко, чтобы заглушить ее рыдания. А она, словно не слыша, подошла, склонилась и поцеловала его. На его щеку снова упали слезинки. В ее голосе зазвучала материнская доброта:
— Бедный мальчик, как ты мог дойти до такого состояния?.. Ты же не понимаешь, что говоришь. Без любви нельзя жить на свете.
Он хотел ответить, но горло вновь перехватило, и он так и не смог выдавить из себя ни слова.
Вдруг его взору открылась огромная топь, в которой на коленях стояли нарядно одетые женщины и плакали. Не задумываясь, он спрыгнул с кровати и устремился к ним, крича:
— Идите прочь, я не хочу вас видеть!
Зацепившись за стул, он очутился на полу. Торжественный, исполненный музыки голос возвестил: «Я хочу спасти тебя своей любовью». Он поднялся и в полосе света узрел фигуру женщины в белых одеждах. Она казалась такой величественной и нежной, такой прекрасной и сияющей, что сердце его растаяло; обессиленный, он вновь упал на пол.
Сон кончился, за окном уже светало.
Проснувшись, Ду Дасинь поначалу удивился, что лежит на полу, но вскоре вспомнил все. Стенные часы у соседей отчетливо пробили семь раз. Быстро одевшись, он умылся в кухне на первом этаже и, не поднимаясь к себе наверх, вышел из дому.
Хотя лучи солнца с трудом пробивались сквозь утреннюю мглу, на улице было уже довольно светло. Быстрыми шагами он дошел до перекрестка, потом внезапно остановился. В каком направлении идти дальше, ведь у него нет определенной цели? Ему было ясно одно: конечно, не туда, где он вчера видел задавленного человека. Он пошел направо.
Прохожих на улице было мало. Лучи солнца заиграли на крышах домов, но то были бледные осенние лучи, и сколько они ни старались вернуть людям летнее тепло, пешеходам по-прежнему было зябко. Они шли сгорбившись, втянув головы в плечи. Отдохнувшая было за ночь мостовая снова стала жаловаться на свою участь попиравшим ее людям, чьи шаги отдавались гулким эхом. Эти жалобы вливались в будничный утренний шум города, смешивались с криками разносчиков и лоточников. Дасинь понял, что попал на овощной рынок.
Он зашагал медленно, равнодушно поглядывая на суетящихся вокруг людей. Когда он проходил мимо деревенской по виду тетки в синем платке, с выпирающими наружу черно-желтыми зубами, та как раз передавала покупателю пучок редьки и собиралась рассчитаться с ним. Откуда ни возьмись появился грязнолицый мальчишка лет восьми, выхватил из стоявшей за ее спиной корзины редьку и побежал прочь, однако при этом он неосторожно задел ее коромысло, тетка вскочила и мгновенно, в несколько прыжков, настигла воришку. Она дернула его за плечо с такой силой, что тот подпрыгнул от боли, и принялась другой рукой хлестать его по черным худым щекам. Редька выпала у него изо рта, мальчик уже успел откусить порядочную долю, а на оставшейся части были видны следы его острых зубов. Тетка продолжала наносить удары куда попало. Поначалу он пытался обороняться, отвечал на ее ругань не менее грязными словами, но силы были слишком неравны, так что скоро ему пришлось просить пощады у своей мучительницы.
Тем временем вокруг собралась толпа зрителей. Действительно, как интересно: здоровенная женщина средних лет дерется с тощим мальчонкой, ее физиономия раскраснелась от возбуждения, как от выпитого вина, и вот в конце концов мальчонка признал поражение… У всех на лицах расплылись довольные улыбки — люди как будто насладились комическим представлением.
— Ах ты, черепашье отродье, совсем распоясался! Вот отведу в участок, узнаешь, что к чему! — В ругани тетки уже слышались нотки удовлетворения. Парнишка опять начал отчаянно брыкаться в надежде вырваться, но в ответ получал лишь злые проклятия и тяжелые, как удары молота, оплеухи. Наконец женщина решила прекратить представление, поручила кому-то присмотреть за ее товаром и потащила мальчонку в полицию.
Тот сразу перестал сопротивляться и покорно пошел за ней, оглядываясь по сторонам, словно он что-то разыскивал. Вдруг его рот скривился, из покрасневших глаз покатились слезинки, и он издал донельзя жалобный вопль: «Мама!» Разумеется, никто, включая Ду Дасиня, не знал, что именно вкладывал парнишка в этот крик; ясно было только, что такого страдальческого вопля еще не приходилось слышать.
Женщина вместе с мальчишкой скрылись из глаз, стали расходиться и зрители — группками по три-пять человек, оживленно делясь впечатлениями. Ду Дасинь резко повернулся и пошел налево, по другой улице. Пройдя ее до конца, он удивленно посмотрел вокруг. Оказалось, что он нечаянно пришел на то самое место, которое хотел миновать. Теперь тут все было по-иному.
Здесь царили тишина и покой, солнечные лучи уже прогнали утреннюю мглу. Они окрасили в золотистые цвета крыши лавок по правую руку от Дасиня. На одной из них сидела кошка: нежась под лучами солнца, она чесала лапкой за ухом. С крыши другой лавки свешивалась клетка с белой ласточкой, которая распевала свой гимн теплу и свету. Такая благодать, такой покой. За прилавками виднелись безмятежные, лишенные выражения лица лавочников и приказчиков. Одни разглядывали прохожих, другие курили и болтали между собой. От вчерашней трагедии не осталось и следа. Ду Дасинь и не поверил бы в ее реальность, если бы не видел все собственными глазами. Да и глядя на физиономии лавочников, легко можно было предположить, что им в жизни не приходилось видеть никакого кровопролития. И вообще вокруг сплошное счастье — автомобили не давят людей, маленьких воришек не бьют и не таскают в полицию, в Китае не происходит междоусобных войн, генералы не терзают подвластный им народ, бандиты и люмпены не бесчинствуют, иностранцы не позволяют себе делать что заблагорассудится, революционеров не предают лютой казни!
Увы — Ду Дасинь стоял на том самом месте, где он вчера наблюдал отвратительное зрелище. Он хорошо запомнил, где лежало тело задавленного человека, но кровавых следов уже не было, они остались лишь в его памяти. Он долго стоял неподвижно, глядя на прохожих невидящим взором. Послышался приближающийся стук колес, потом мимо него медленно проследовала тележка с нечистотами. Ее тащила за веревку девочка лет двенадцати в рваной куртке, сквозь дыры которой торчали клочья грязной ваты. Растрепанная, босая, девчушка из последних сил тянула веревку. Лицо ее раскраснелось, изо рта шел пар. Сзади тележку подталкивал старик — судя по возрасту, ее дедушка. Морщинистый, сгорбленный, с остатками жиденькой седой бороды и усов вокруг ссохшихся губ и лысиной, просвечивающей сквозь дыры в войлочной шапке, он тоже шел босиком, в такой же рваной, как у девочки, куртке. Он еле передвигал ноги, подобно старой кляче, которую нахлестывает погонщик. Прошло немало времени, прежде чем тележка миновала стоявшего в раздумье Ду.
Он провожал ее взглядом, пока она не скрылась из виду, затем снова стал смотреть на место вчерашнего происшествия. И вдруг ему привиделось, что из-под земли проступает вчерашний труп, только видом больше схожий с толкавшим тележку стариком. За первым трупом появились еще и еще, их были уже сотни и тысячи, они заполнили всю улицу — одинаково одетые, все на одно лицо. Сначала он не поверил увиденному, потом перепугался: «Да нет же, этого не может быть!» Он пошире раскрыл глаза — видение исчезло, вновь вернулись тишина и покой. Он еще не успел прийти в себя, как над ухом раздался громкий голос: «Мы в нищете рождены, живем, страдая от нищеты, и в нищете умираем. И все из-за вас!» То был голос не одного человека, а тысяч, миллионов людей, голос целого класса. Когда Ду задумался над тем, кто эти «мы» и «вы», его охватила дрожь…
Этот день проходил своим чередом, как все другие дни. Старик с внучкой вернулись голодать и холодать в свою каморку, хозяева лавок вместе с супругами отправились на покой, им снились приятные сны. Мать-ночь заключила в свои объятия все живое — кроме одной страждущей женщины: ее любимый сынишка, мучимый голодом, утром убежал из дома и все не возвращался.
Когда Ли Лэн вернулся под вечер домой, его сестру Ли Цзиншу поразило печальное выражение его лица. Обычно он приходил домой улыбаясь, беседовал с ней о том о сем. А на сей раз — нахмуренные брови, не улыбчивый, плотно сжатый рот. Сестра сразу поняла, что у него что-то происходит в душе.
С тех пор как они с братом переехали в Шанхай, Ли Лэн был для нее единственным родным человеком, которого она понимала и любила, который понимал и любил ее.
Их родители жили в провинции Цзянси. Отец, Ли Чэнлун, при Цинской империи был крупным чиновником, дважды занимал пост генерал-губернатора, причем умело пользовался своим положением и нажил очень большое состояние. После «государственного переворота»[7] он бросил службу и с головой ушел в частную жизнь. Своим досугом он тоже пользовался умело, наслаждаясь стихами, вином и красотками. Но многие друзья и родственники считали, что он обладает редкими способностями, которые следовало бы обратить на пользу людям, и уговаривали его снова взяться за дела. Он неизменно отвечал, что не хочет выказать неблагодарность по отношению к «Великой Цинской династии, триста лет проявлявшей гуманность и щедрость». Слыша такие изъявления верности свергнутой династии, собеседники остро ощущали собственное ничтожество, а слава о высоких нравственных качествах Ли Чэнлуна распространялась все шире.
Но ведь известно, что мелкие людишки часто завидуют мудрецам, а посему те, кто был по той или иной причине недоволен Ли Чэнлуном, стали распускать порочащие его слухи. Разумеется, люди понимающие этим слухам не верили, считая их обычным проявлением зависти. Они доказывали, что в отличие от тех, кто и уйдя со службы продолжает суетиться, Ли Чэнлун действительно наслаждается покоем. И вправду, хотя он купил особняк в Шанхае и построил дачу на Западном озере в Ханчжоу, сам он все же остался в столице провинции Цзянсу, вместе с пожилой женой, сыном, дочерью и двумя молоденькими наложницами.
По совету своего брата, директора женской средней школы, отец решил дать Ли Лэну и его сестре школьное, а не домашнее, как было принято раньше, образование. Окончив в родном городе среднее учебное заведение, Ли Лэн отдохнул год дома, а затем поехал в Шанхай в университет. Это случилось вскоре после «движения 4-го мая», так что по приезде в Шанхай молодой человек сразу окунулся во все ширившийся поток новых идей. В письмах к сестре, которая была моложе его на шесть лет, он часто рассказывал о своих новых взглядах, обсуждал социальные проблемы, рекомендовал ей книги и журналы.
Приобщившись к новым идеям, Ли Цзиншу словно обрела новую жизненную силу. Энтузиазм, смелость и надежда наполнили душу, ей стало казаться, что впереди ее ждет невообразимое счастье. Она вступила в царство грез, но чем дольше пребывала в нем, тем острее ощущала его отличие от обстановки, царившей в их семье. Суровое лицо отца, вечно обиженная мать, ее опечаленные глаза, заискивающие и интригующие наложницы. Доходящие до драк ссоры между красным от вина отцом, стучащим по столу и швыряющим тарелки, и жалующейся на судьбу, утратившей любовь мужа матерью (меж тем как наложницы злорадно перемигивались между собой)… Все это она не могла и не хотела терпеть. К счастью, приближался срок окончания школы. Она попросила у отца разрешения уехать в Шанхай, понимая, что получить его будет нелегко, но уповая на помощь матери.
Просьба Ли Цзиншу действительно поставила отца в трудное положение. В соответствии с традицией он считал, что у женщины отсутствие талантов само по себе уже есть признак добродетели. Одно то, что дочь окончила среднюю школу, было из ряда вон выходящим событием. Какой там еще Шанхай! Он рассчитывал подыскать подходящего жениха, выдать за него дочь и тем самым до конца исполнить отцовский долг. Но мать любила ее и думала, что только дочь сможет дать ей то счастье, которого она уже не получит от мужа. Она не хотела позволить ему одному решать судьбу дочери. Она, разумеется, не могла судить, оправданно ли желание дочери продолжать учебу, но она всей душой хотела, чтобы дочери было хорошо, и оттого восприняла ее требование как свое собственное. Любая мать готова пожертвовать всем ради счастья дочери, и уж тем более стареющая, разлюбленная мужем.
Ссорясь с супругом, она всегда проявляла слабость, всегда оказывалась побежденной стороной. Но сейчас, когда ее переполняла чистая материнская любовь, когда речь шла о судьбе дочери, она была сильной, более того — непобедимой. Она то и дело вступала в споры с мужем, поддерживая желания дочери, каждый день повторяла одни и те же доводы, и было видно, что она готова отдать жизнь ради достижения цели. Пришли на помощь Ли Цзиншу и ее дядя, и учившийся в Шанхае брат. И в конце концов она победила.
Мать радовалась победе не меньше, чем сама Цзиншу, хотя отчетливо сознавала, что после ее отъезда она лишится единственного человека в доме, любившего и понимавшего ее, что жизнь ее станет еще горше. Но что это в сравнении со счастьем молодой, красивой девушки?
Приехав в Шанхай, Цзиншу поступила на подготовительное отделение того университета, в котором ее брат был уже студентом второго курса. Они поселились в маленьком особняке, наняли служанку. По утрам одновременно отправлялись на занятия, в полдень возвращались на обед, потом каждый занимался по своему расписанию. Жизнь была однообразной, но мирной, покойной, полной дружбы и любви. Так прошло полтора года.
И брат, и сестра изучали филологию. Ли Лэн в свободное время писал стихи и лирическую прозу, которую публиковали два-три журнала. Во всем, что он писал, отражалась его натура — спокойная, мирная, мягкая. В его стихах и прозе не было ни потрясающих небо и землю трагедий, ни возвышенно-героических сцен — он просто изливал свои чувства, чувства обыкновенного человека. Сестра же равно любила музыку и литературу, Ли Лэн, часто величавший ее «нашим неподкупным судьей», обязательно показывал ей каждое свое новое сочинение и с удовольствием принимал ее советы и замечания. Неудивительно, что их взаимная привязанность росла и росла. Огорчение одного сразу же разделял другой, но огорчаться им случалось не часто, ибо в общем-то жизнь текла спокойно и радостно.
Но на этот раз Ли Лэн вернулся явно опечаленным. Едва завидев брата, Цзиншу тоже нахмурилась и стала гадать, что бы такого могло с ним произойти. Однако вскоре ее красивое личико вновь озарилось доброй, чуть-чуть кокетливой улыбкой:
— Что это ты так поздно?.. Я решила, что ты где-нибудь ужинаешь с приятелем, и не стала дожидаться… Но кое-что вкусненькое я тебе оставила. Хочешь, скажу прислуге, чтобы подогрела?
Она смотрела на брата любящим взором, но его лицо еще сохраняло страдальческое выражение, он как будто продолжал с кем-то ссориться. Потом улыбка все же вернулась к нему, он поблагодарил сестру и сказал, что уже поужинал. На время установилась какая-то напряженная тишина. Ли Цзиншу поняла, что ее первоначальная догадка была правильной. Ей не терпелось узнать, что ввергло брата в печаль, хотелось утешить его. Развлечь, прогнать прочь тоску. Но она боялась, что разговор на эту тему лишь ухудшит его настроение, и решила сначала заставить его забыть о печальных думах, вернуть в обычное расположение духа. И с нежностью глядя на его доброе лицо, она заговорила о том, о чем думала до его прихода.
— Знаешь, о чем я думаю? Через месяц с небольшим тебе стукнет двадцать пять. Надо бы отпраздновать это как следует, тем более что будет как раз воскресенье. Я думаю позвать господина Линя, господина Юаня, господина Чэня и мисс Чжэн, устроить маленькую пирушку. Как ты на это посмотришь?
Ее прозрачные, как хрусталь, бесхитростные глаза глядели на него, ожидая ответа; Ли Лэна не могла не тронуть неподдельная искренность ее улыбки. Он понимал и то, что она заметила его плохое настроение, но не подала виду, и был вдвойне благодарен ей.
— Я знаю, о чем ты думаешь, сестричка… Не беспокойся, со мной ничего особенного не произошло, просто мы крепко поспорили с Ду Дасинем… Нет, правильнее сказать, он нападал на мои идеалы. Я вовсе не считаю, что он прав, но, должен признаться, почувствовал себя уязвленным.
Было очевидно, что он все еще переживает происшедшее.
— Брат, когда ты познакомился с этим Ду Дасинем? Почему я ничего об этом не знала? — На нее произвела большое впечатление поэма Ду Дасиня, в которой он проклинал жизнь, и потому при упоминании имени поэта она не смогла остаться равнодушной. — И что вы с ним обсуждали?
Ли Лэн не спеша, подробно рассказал сестре обо всем, что с ним случилось за день, о своем разговоре с Ду Дасинем. К концу рассказа в его голосе зазвучало волнение:
— Теперь я понял, почему он мог написать те полные проклятий стихи. Ведь он сам признал, что отрицает любовь и верит лишь в ненависть. Он говорит, что я счастливчик, и ведь он прав…
Внезапно он закрыл лицо руками и упал на кушетку. Цзиншу перестала улыбаться, ямочки на ее щеках исчезли, ясные, как осенние воды, глаза потемнели. В глубоком раздумье она подошла к окну и произнесла:
— Верно, мы с тобой счастливчики…
Ли Лэн заговорил взволнованно, по-прежнему не отнимая рук от лица:
— Ду Дасинь говорил: «Поэты вроде тебя без умолку вещают о любви, о мире, о красоте природы. Но ведь вы присвоили себе и любовь, и мир, и природу с ее красотой. Всего этого не существует ни для меня, ни для того задавленного бедняги, ни для бессчетного множества людей, погибающих от голода и холода. Не существует! Оттого-то я и проклинаю эту жизнь. А вы своими вкрадчивыми речами обманываете, усыпляете людей!» Мне было страшно слушать его и сознавать, что в чем-то он прав… Нет, я не собирался никого обманывать, я действительно миролюбив, я действительно люблю природу и хочу, чтобы каждый был счастлив… Проклинать человеческую жизнь — нет, это слишком страшно. У меня в душе нет ненависти, есть только любовь… Но утверждать, будто я обманываю людей, — нет, это несправедливо…
Он как будто все еще продолжал спор. Сестра прекрасно понимала его состояние, она и сама чувствовала себя уязвленной. Ведь она руководствовалась в жизни теми же принципами, что и брат, и вот теперь кто-то старается поколебать эти принципы. И этот «кто-то» — тот страшный человек, который сочинил «Триумф Сатаны». Вдруг брат на секунду отнял руки от лица, и Цзиншу увидела, что ему мучительно больно. Охваченная состраданием, она сразу забыла обо всем остальном, присела рядом с ним на стул и стала гладить его руки:
— Брат, ты слишком взволнован, таким я тебя никогда не видела! Перестань думать об этих обвинениях, им все равно никто не поверит… Ты устал, приляг, отдохни…
Слова сестры на самом деле принесли Ли Лэну успокоение. Цзиншу помогла ему поудобнее устроиться на кушетке, а когда он уснул, взяла с полки книгу и расположилась поближе к лампе. Но в тот вечер ей так и не удалось сосредоточиться на чтении, она то и дело с чувством какого-то необъяснимого страха вспоминала рассуждения Ду Дасиня. Ей никогда дотоле не доводилось сталкиваться с такой всепоглощающей ненавистью. Она была уверена, что ведет правильную жизнь, что никому не оспорить принципы, которыми она руководствуется. А вот нашелся человек, который относит ее к числу баловней судьбы, говорит, будто ее вера в благотворность любви не что иное, как обман… Это было нестерпимо. Ей почудилось, что она стоит на краю пропасти. Только сейчас она осознала, что в ее образе жизни, который она считала безупречным, может таиться опасность… А потом она подумала о своем отце, и по телу пробежала дрожь…
С того дня врата ее души приоткрылись, в нее проник новый свет, она узнала, что в жизни есть иной путь. Она еще не понимала, как сможет она вступить на этот путь. Знала лишь, что он существует.
Та случайная встреча сделала Ли Лэна и Ду Дасиня друзьями. Ли Цзиншу же она позволила завязать знакомство с этим внушающим ужас поэтом, который проклинает человеческую жизнь.
Поначалу он произвел на Цзиншу совсем иное впечатление, нежели на ее брата, чему она удивилась. Дело в том, что этот хулитель, этот проповедник ненависти держался как мальчишка, ничего не смыслящий в жизни. Его движения были неуклюжи, поведение отдавало ребячеством — словом, он никак не походил на того Ду Дасиня, которого она себе вообразила. Он представлялся ей суровым, высокомерным, резким. Но сейчас, наблюдая за его по-мальчишески неловкими действиями, она даже испытала к нему сочувствие, какое старшая сестра испытывает к провинившемуся братишке (хотя на деле он был старше ее). Он вовсе не напугал ее, не внушил неприязни — напротив, она пожелала, чтобы он почаще приходил в их дом…
Однажды вечером Ду Дасинь вернулся к себе после собрания своей организации. В ходе прений он долго спорил по какому-то вопросу с одним пожилым товарищем, и теперь у него побаливала голова. Не раздеваясь, он упал без сил на кровать и погрузился в тяжелый сон. Пробудился он лишь на следующее утро часов в десять.
К полудню он собрался пойти поесть, но тут его взгляд упал на лежащую возле порога визитную карточку, явно подсунутую кем-то под дверь. Он поднял карточку и прочел:
Мы с сестрой явились нанести визит старшему брату, но, к нашему большому огорчению, Вас не застали. Не могли бы Вы пожаловать к нам завтра сразу после полудня?
Младший брат Ли Лэн, суббота.
Так, значит, они с Цзиншу приходили еще накануне, но Дасинь сразу завалился спать и не заметил карточки.
Около двух он пришел в дом Ли. В гостиной, помещавшейся на первом этаже, светло-зеленые стены были увешаны репродукциями знаменитых произведений западной живописи, на полу лежал дорогой ковер. Центр помещения занимал большой обеденный стол, украшенный цветочной вазой и окруженный креслами из эбенового дерева, по стенам стояло несколько кушеток. В глубине находился невысокий буфет, на котором располагались изящные фарфоровые безделушки немецкой работы. По левую руку от него высилось большое трюмо, прямо напротив красовался рояль.
Ли Лэн сидел в кресле, остальные расположились на кушетках. Среди присутствующих Ду Дасинь увидел знакомые лица: тут были университетский профессор Юань Жуньшэнь — в красивом европейском костюме, с сигаретой во рту; облаченный в длинный халат редактор журнала «Весенний прибой» Чэнь Бинбо и его супруга Чжэн Яньхуа, с которой они только что поженились; коротышка в порядком потертом костюме, по имени Линь Цююэ, — однокашник хозяина дома. Ли Цзиншу сидела возле рояля.
Все поднялись навстречу вошедшему Дасиню, а он кивнул в ответ и уселся на кушетку поближе к двери.
Ли Лэн заговорил с улыбкой:
— Столько дней тебя нигде не видно, чем ты был так занят? И почему сегодня запоздал?
— Да занимаюсь разной ерундой с утра до вечера… Прошу извинить за то, что вчера вам пришлось наткнуться на запертую дверь. Я вернулся поздно и сразу улегся, вашу же карточку обнаружил лишь сегодня, когда собрался уходить. А мог и не заметить, так что вообще бы не пришел! — Тут на худом лице Дасиня мелькнуло подобие улыбки.
— Нет уж, господин Ду, сегодня мы бы не позволили вам не явиться, — с деланной серьезностью промолвила Ли Цзиншу. — Мы пригласили сегодня нескольких друзей, чтобы отметить двадцатипятилетие брата. Все пришли с утра пораньше, один вы изволили запоздать. Сейчас на вас будет наложен штраф!
Тот принялся оправдываться:
— Откуда же мне было знать, что сегодня день рождения? Да и во вчерашней записке об этом ничего не говорилось!
— Милое дело! Я не раз упоминала об этом в вашем присутствии. А писать про это в записке брат не захотел, и я с ним согласна — ведь вы, скорее всего, совсем бы не пришли. Господин Ду, как ребенок, стесняется большого общества! — закончила она с улыбкой.
— Вот видишь, Дасинь, какой острый язычок у моей сестрицы!
Та расхохоталась, на ее щеках образовались ямочки.
Тут заговорил Чэнь Бинбо, поглаживая коротко подстриженные усики:
— Дасинь, на мой взгляд, твоя последняя поэма уступает «Триумфу Сатаны». Нет ли у тебя еще чего-нибудь для нашего журнала?
— Ты совершенно прав. У меня с некоторых пор неважное настроение, да и дел по горло. На меня все время что-то давит, нет сил взяться за перо. Вот и «Стоны души» — та поэма, о которой ты упоминал, — написана как будто из-под палки, оттого и не получилась… У меня нет сил… Нет сил для творчества… — Голос Ду Дасиня становился все более грустным.
— Да нет, я хотел лишь сказать, что новая поэма уступает предыдущей. Ты же не должен расстраиваться, тебе нужно писать как можно больше!
— Хорошо бы, коли так. Но я на самом деле чувствую, что стихи у меня больше не получаются. Я осознал, что слова сами по себе бессильны, если они не подкреплены должными действиями. В «Стонах души» много пустот, потому что стало пусто у меня внутри…
В разговор вступил Линь Цююэ:
— Господин Ду, вы слишком скромничаете. Я высоко ценю ваши стихи, они так волнуют!
— А я не раз плакала над ними! — подхватила Чжэн Яньхуа.
— Мое мнение не совпадает с вашим. Я считаю, что стихи господина Ду совсем не похожи на их автора, они пугают людей! — заявила Ли Цзиншу. — Они, конечно же, волнуют меня, но мне от них страшновато. Мне кажется, что изображенное в них слишком страшно, преувеличено, так не бывает, не должно быть. Взять его первую поэму, о которой было столько разговоров: там такие проклятия жизни, такие восхваления Сатаны, что в дрожь бросает при чтении, а уж чтоб разделить эти мысли… Господин Ду, я не слишком резка в своих суждениях?
— Мисс Ли говорит сущую правду! — Юань Жуньшэнь даже захлопал в ладоши.
Ду Дасинь еще больше помрачнел; он совсем забыл о своих собеседниках, он почувствовал себя судьей, оглашающим смертный приговор целому классу, целому обществу. Он верил в абсолютную справедливость приговора и потому произносил слова спокойно и холодно:
— Я не хотел никого пугать. Если меня упрекают в том, что я проклинаю жизнь, я отвечаю, что она достойна проклятия. Если меня обвиняют в том, что я прославляю победу Сатаны, я отвечаю, что она действительно заслуживает прославления. Мисс Ли права со своей точки зрения, но у меня другая исходная позиция. Вы считаете мои описания ужасными, но ведь на свете вправду много ужасного. Вы говорите, что так не должно быть, не бывает, но другие-то уверены, что бывает и должно быть…
— Я с вами в корне не согласен! — возмутился Юань Жуньшэнь.
Ду Дасинь усмехнулся:
— Вы еще успеете опровергнуть меня, когда я закончу.
— Позвольте ж ему договорить! — промолвила своим мягким ласковым голосом Ли Цзиншу.
— Я ненавижу зло не меньше, чем мисс Ли или кто-либо еще. Но именно потому, что я ненавижу зло, я не могу забыть о нем, отстраниться от него, я должен изображать его, чтобы все люди видели, что представляет собой этот мир. Сказать по правде, я порою и сам говорю себе: «Довольно, довольно! Сколько можно расписывать зло, тревожить людской покой?» Да только люди не сознают, сколько вокруг зла. Они закрывают глаза, затыкают уши, притворяются, что ничего не видят и не слышат, и сами продолжают творить зло. Я сказал однажды в гневе: «Что ж, если людям все еще мало того зла, которое уже совершено, так пусть лучше Сатана правит этим миром!» По крайней мере он не наденет на себя никаких масок. Я стучался во все врата жизни, но обнаружил, что каждая их створка полита кровью невинных людей. И пока мы не смоем эту кровь, у нас нет права воспевать человеческую жизнь…
Юань Жуньшэнь смотрел на Ду Дасиня в полной растерянности, лица остальных собеседников помрачнели. Было ясно, что они скорее скорбят вместе с Дасинем, чем возмущаются его словами. Взгляд больших глаз Ли Цзиншу словно молния проник в глубь зрачков Дасиня, как будто девушка искала там ответа на мучительный вопрос. Голос ее слегка дрожал:
— По-моему, эти следы крови надо смывать любовью, ненавистью можно лишь добавить новые кровавые пятна.
— Любовь? А где вы ее, барышня, видели? Хватит, довольно нас обманывали подобными рассуждениями. Если бы любовь действительно существовала, разве мир дошел бы до такого состояния? Сколько тысяч лет люди болтают о любви, а кто ее видел? Нет уж, лучше я буду призывать людей ненавидеть друг друга. По крайней мере тогда они не попадут в ловушку, не пострадают, не погибнут зазря. Это общество все еще продолжает существовать лишь потому, что вы словами о любви пробуждаете прекраснодушные мечтания. А я больше не могу терпеть, я слышать не хочу это слово — любовь! — Последние слова он произнес запальчиво, в большом возбуждении, но тут же смолк, посмотрев на Ли Цзиншу. Та сидела с опечаленным видом, ее прозрачные, словно хрусталь, зрачки потемнели. Она глубоко задумалась и ничего не возразила Дасиню. Поняв, что он наговорил лишнего и задел ее, Дасинь заметно смягчился, ему захотелось загладить свой промах.
Однако тут заговорил рассерженный Юань Жуньшэнь:
— Дасинь, ты много себе позволяешь. Ишь как разошелся! — Он говорил, широко разевая рот, размахивая правой рукой и качая головой.
Дасиню это показалось смешным, и он перестал обращать на Юань Жуньшэня внимание.
За все время спора Ли Лэн не проронил ни слова. Теперь он с улыбкой взглянул на сестренку и заговорил:
— Наша критикесса нынче попала в нелегкое положение, хотя, если говорить по существу, я тоже не разделяю взглядов Дасиня. Впрочем, у нас сегодня не дискуссионный митинг! Странное дело, вы пришли отпраздновать мой день рождения, а завели между собой перепалку. Что ты скажешь по этому поводу, сестренка?
У Ли Цзиншу на щеках вспыхнул румянец, ее ямочки стали еще привлекательнее. Ду Дасинь смотрел на нее, и в его душу будто вливались свет и тепло. Ощущая взгляд Дасиня на своем лице, она со смущенной улыбкой ответила на замечание брата:
— То был мой промах, это мои рассуждения задели господина Ду и вызвали такую взволнованную отповедь. Извините меня, господин Ду! И с этой минуты я не разрешаю никому касаться этой малосимпатичной темы!
«Какой приятный у нее голос!» — подумал Ду Дасинь и улыбнулся.
— У меня есть предложение: пусть каждый расскажет что-нибудь смешное! — воскликнул Ли Лэн.
— Очень интересно, я обеими руками «за»! — громко произнес Юань Жуньшэнь, закуривая вторую сигарету. К нему присоединились все остальные, кроме Ду Дасиня.
— Но только у меня есть и свое предложение: пусть мисс Ли сначала споет нам что-нибудь! — после некоторой паузы продолжил Юань Жуньшэнь и выпустил несколько клубов дыма.
Опять все высказались «за», и опять Ду Дасинь не раскрыл рта.
— Любите же вы, господин Юань, подсмеиваться над ближними. Да какая из меня певица!
— Спой, сестра, не отказывайся! — воскликнул Ли Лэн, подбадриваемый окружающими.
Немного поколебавшись, Ли Цзиншу со сдержанной, несколько смущенной улыбкой выразила согласие. Она подошла к роялю, открыла крышку, села на вращающийся стул и пробежала пальцами по клавиатуре.
— Эту вещь я только что разучила. Она связана с предводителем Крестьянской войны в России в семнадцатом веке, казаком Разиным. Вы, конечно же, читали о нем в последнем номере журнала «Современность». Я спою только начало — о том, как Разин прощается с невестой и уходит на Дон разжигать пламя восстания…
Лицо Ду Дасиня вдруг приняло необычное выражение, услышанное для него было неожиданностью, он был и удивлен, и обрадован. Он весь как будто засветился, но этого никто не заметил — все взоры были в тот момент обращены на Ли Цзиншу. А она на мгновенье задумалась и затем стала петь под собственный аккомпанемент.
Ду Дасинь сидел прямо напротив трюмо, в котором отражалось каждое движение Ли Цзиншу. Она устремила свои сразу просветлевшие глаза на картину Милле[8] «Анжелюс». Гости смотрели на нее не отрываясь, в их глазах было и одобрение, и ожидание чего-то необычного. Ли Цзиншу вскоре словно растворилась в своей песне, исходившей из глубины души. Ей стало казаться, что она и есть та крестьянская девушка из русской степи, что это она провожает в поход своего милого и поет для него. Глаза ее и лицо меняли выражение в зависимости от того, о чем она пела, на щеках запылал нежный, словно краски зари, румянец. Густые, похожие на черный шелк пряди волос обрамляли ее овальное личико, взор чистых, как осенние воды, больших глаз, казалось, пронзал живописный шедевр на стене напротив. Под левым глазом девушки была крохотная светлая родинка. Грациозную фигуру плотно облегало ципао[9] небесно-голубого цвета, грудь еле заметно вздымалась и опускалась, тело чуть-чуть раскачивалось в такт музыке и пению. Аккуратный, цвета белой яшмы нос, в меру полные алые губы, из которых рвется эта прекрасная мелодия. В лирических эпизодах ее голос становился удивительно мягким, он тянулся словно нескончаемая шелковая нить; в местах, исполненных пафоса, он напоминал боевой горн, звучащий в ночи над полем битвы. Звуки песни лились плавно и размеренно — словно нитка жемчужин ниспадала на пол. Порой мелодия текла прихотливо, словно легкое дуновение ветерка весенней лунной ночью над опьяненной степью; порой она клокотала, как волны весеннего прибоя, бьющиеся о каменную стену заброшенной крепости.
Ли Лэн слушал с закрытыми глазами, еле заметно улыбаясь и одобрительно кивая головой. Юань Жуньшэнь сидел как зачарованный, Линь Цююэ не отрывал глаз от певицы. Чэнь Бинбо с довольным видом поглаживал свои усики, а его супруга шептала ему, что еще никогда не слышала столь дивного пения.
Ду Дасинь ни разу не взглянул на Ли Цзиншу и в то же время постоянно видел ее, отчетливо отраженную в зеркале. Сегодня она была еще более красивой — во всяком случае, ему так показалось.
Ли Цзиншу дошла до того места, где Разин в последний раз обращается к любимой. Ду Дасиня охватило волнение, сердце заколотилось в груди. Боясь, что гости заметят необычное выражение его лица, он поднялся, отвернулся ото всех и стал смотреть куда-то за оконное стекло. Знакомые строфы словно вырывались из его собственной души, но в исполнении прекрасной певицы они волновали еще сильнее:
Известно мне, погибель ждет
Того, кто первый восстает
На утеснителей народа, —
Судьба меня уж обрекла.
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
Погибну я за край родной —
Я это чувствую, я знаю…
Он погрузился в глубокое раздумье, по телу пробежал озноб. А какая судьба предуготована ему самому? Из всех присутствующих здесь, подумалось ему, лишь его может ожидать печальный конец, лишь ему может угрожать гибель. Ему стало грустно, он почувствовал себя совсем одиноким.
Когда Ли Цзиншу допела до конца, первым зааплодировал Юань Жуньшэнь, к нему присоединились остальные. Только тогда Ду Дасинь обернулся, посмотрел на певицу и сел на кушетку. Та закрыла рояль и тоже вернулась на свое место. Ду Дасинь не высказал ни единой похвалы, но в его взгляде она прочла оценку своего пения, и на ее красивом лице расцвела довольная улыбка. Она не догадывалась, однако, почему в его взоре было столько признательности.
— Ну, что я вам говорил? Мисс Ли поет прямо как небесная фея. У меня не хватает слов, чтобы выразить восхищение! — Восторженный профессор стоял с раскрытым ртом, выказывая два ряда белоснежных зубов.
— Я еще не слышала, чтобы Цзиншу пела так замечательно! — промолвила Чжэн Яньхуа.
— Такую песню должен исполнять именно такой человек! — воскликнул, сияя, Чэнь Бинбо, и Линь Цююэ нашел его мнение абсолютно справедливым.
Один лишь Ду Дасинь по-прежнему не раскрыл рта, его глубоко запавшие глаза будто старались пробуравить потолок. За внешним спокойствием угадывались нервное напряжение и происходившая в его душе борьба.
— Дасинь, а тебе как понравилось пение мисс Ли? — задал провокационный вопрос профессор Юань, удивленный молчанием поэта.
Почувствовав, что его лицо готово запылать, он потупил взгляд. Все-таки ему удалось напустить на себя хладнокровный вид, и на миг всем показалось, что он вот-вот заговорит. Однако ни одного слова так и не слетело с его уст.
— Как! Неужели ты еще недоволен? — продолжал приставать Юань Жуньшэнь, готовый рассердиться всерьез.
Ду Дасинь, сердце которого забилось еще сильнее, выдавил из себя наконец несколько слов:
— Что ж, пение действительно хорошо, но только…
— Что «только»? Чего ты мямлишь, не договариваешь? — спросил довольный собой Юань Жуньшэнь, зажигая третью сигарету.
Ду Дасинь смерил его пренебрежительным взглядом, слегка улыбнулся и сказал спокойным тоном:
— Текст написан мной[10].
Все были поражены этим заявлением, но сразу же поняли, что Ду Дасинь не способен лгать. Лишь у профессора был несколько недовольный вид, но он ничего не сказал, занявшись своей сигаретой.
— Господин Ду, скажите, почему эта песня так отличается от «Триумфа Сатаны», коль скоро оба эти произведения принадлежат вам? — мягко, с улыбкой спросила Ли Цзиншу.
Ду Дасинь не сразу нашелся, что ответить:
— По моему разумению, у них есть общая исходная точка.
Наконец наступила очередь Юань Жуньшэня рассказать что-нибудь смешное. Его узенькие близорукие глаза за очками в черной металлической оправе вдруг расширились. Все принялись рассматривать его тщательно расчесанные и густо набриолиненные волосы, пробор с правой стороны, круглое, слегка желтоватое лицо, усики в японском стиле над полноватой верхней губой. Он закинул левую ногу на правую и оперся о колено левой рукой, оставив правую свободной — чтобы можно было жестикулировать. Юань Жуньшэнь явно готовился произнести речь.
Уже самое ее начало прозвучало необычно:
— Я не люблю анекдотов, лучше я расскажу вам одну историю. Только прошу вас не смотреть на нее как на придуманную — она действительно произошла со мной.
В позапрошлом году, после того как я получил степень доктора литературы в Парижском университете, я переутомился, наступило нервное истощение. Врач рекомендовал мне полечиться на юге Франции, и я поехал в город М. Я поселился в доме на холме, в тихой и красивой местности. Снаружи дом напоминал средневековый замок. Я занимал второй этаж, обставленный со всей роскошью, и мне там очень нравилось.
Домом владела мадам лет шестидесяти, у которой была сорокалетняя дочь. Когда дочери было восемнадцать, она вышла замуж, но через полгода супруг покинул ее и с тех пор не подавал о себе вестей. Более никто не покорил ее сердце; она решила посвятить себя уходу за матерью и была по-своему счастлива.
Мои хозяйки относились ко мне очень предупредительно, можно даже сказать, что я как бы заменял им сына, которого ни у одной из них не было. Они хорошо понимали, как нелегко приходится одинокому молодому человеку в чужом краю, и часто утешали меня, находя слова искренние и сердечные. За два месяца я вполне освоился и чувствовал себя как дома. Первоначально я предполагал прожить там год-полтора, полностью выздороветь и затем вернуться на родину. Но судьба играет человеком, причем с большим искусством. В конце второго месяца пребывания произошло событие, едва не погубившее счастье всей моей жизни.
Однажды, часов в пять пополудни, я вернулся из гостей домой. В вестибюле я столкнулся со своими хозяйками, которые как раз провожали двух посетительниц. Я был им представлен, но от неожиданности не сумел найти темы для разговора и, произнеся несколько вежливых фраз, удалился к себе.
Посетительницами были женщина лет сорока и юная девушка редкой красоты. На ней были розовое платье, пальто темного цвета с белым замшевым воротником, светло-голубая шляпка. Овальное личико, вздернутый носик, глаза цвета неба и ярко-красные, как спелая черешня, губы, к которым не прикасалась помада.
Для меня оказалось достаточно пары минут, чтобы рассмотреть все это — и потерять голову. За четыре года пребывания во Франции я встретил немало женщин, которые оставили след в моей памяти. Но чтобы вот так, с одного взгляда — такое случилось впервые.
Когда гостьи ушли, хозяйки рассказали мне об этой девушке. Ей было семнадцать, она училась в местной женской школе. Мать ее рано умерла, отец занимался коммерцией в Париже, и она с малых лет жила в доме своего дяди по отцу. Не так давно с ней приключилась болезнь, и тетка возила ее лечиться в столицу. Теперь она выздоровела и вернулась в М. Мои хозяйки, сообщив, что девушка приходится им дальней родственницей, наговорили о ней много хорошего. Было очевидно, что она им очень нравится. И каждое их слово западало мне в душу, я полюбил девушку слепой любовью.
Сказать, что любовь слепа — значит повторить неопровержимую истину. Возьмем мой случай: ведь я лишь раз видел Мари (так, сказали мне хозяйки, звали девушку), успел перекинуться всего несколькими словами — и уже был влюблен. Вы можете смеяться сколько вздумается, но все было именно так. С того самого вечера я не мог больше ни читать, ни заниматься другими делами. Само по себе это не так страшно — ну не прочел какую-то книгу, не завершил какого-то дела. Беда была в том, что я неотрывно думал о ней и эти мысли не давали мне покоя. Я долго не мог заснуть и на следующее утро встал очень поздно.
Еще через день мои хозяйки пригласили в гости девушку и ее родственников. Они пожаловали к двум часам. Я сидел у себя на втором этаже с книгой в руках, но это было пустой тратой времени — чтение не шло в голову. Сначала мне не терпелось поскорее увидеть гостей, но стоило прозвенеть дверному колокольчику, как сердце мое застучало и я испытал страх от предстоящей встречи. Разумеется, мне хотелось покинуть свою комнату и спуститься к гостям, но не хватало решимости. Вскоре хозяйская дочь поднялась ко мне и, словно разгадав мою сердечную тайну, стала уговаривать меня присоединиться к компании. Я отнекивался — мол, я иностранец, мое присутствие может стеснить гостей, придумывал и другие неубедительные доводы, но в конце концов как бы нехотя поддался на уговоры.
В гостиной я застал троих гостей, беседующих с мадам; при моем появлении они с улыбкой приветствовали меня. Девушка сидела недалеко от входной двери и выглядела еще более прелестной. С ней были ее тетка, которую я уже видел, и мужчина средних лет. Хозяйка представила его, назвав по имени — то был дядя девушки, — и указала мне место как раз возле нее.
Хозяйская дочь произнесла, улыбаясь: «Мсье Юань стеснялся спуститься к нам, пришлось привести его за руку!» Все расхохотались, и я увидел, как очаровательно она смеется. Залившись краской, я стал объяснять, что не хотел помешать им. Дядя перебил меня: «Ну что вы! Иностранцы должны чувствовать себя во Франции как дома. Для нас что французы, что иностранцы — все одно. К тому же вы, китайцы, такие воспитанные! Если пожелаете, приходите в наш дом, я буду очень рад. Можете также пользоваться моей библиотекой».
— Да-да, и я буду очень рада видеть у нас мсье Юаня! — добавила девушка и улыбнулась, сверкнув белоснежными зубками.
Мои хозяйки увлеклись беседой со взрослыми гостями, а я начал занимать разговором девушку. Сначала она только отвечала на мои вопросы, потом начала расспрашивать меня. При этом она показалась мне не такой болтливой, как большинство француженок, в ее движениях и выражении лица было что-то от восточной женщины, мягкой и изящной. Видя, что мы нашли общий язык, хозяйки не стали тревожить нас и продолжали обсуждать с гостями какие-то материи. Мы же разговаривали полушепотом — чтобы не мешать другим и не быть услышанными.
Мне нравился ее смех, и я изо всех сил старался развеселить ее. Каждый раз, когда она смеялась, на щеках у нее появлялся легкий румянец и алость губ подчеркивала белизну зубов. На сей раз она была одета в платье фиолетового цвета, усыпанное беленькими цветочками. Оно оставляло открытыми ее лилейные плечи и шею, украшенную золотой цепочкой.
Около четырех хозяйская дочь пригласила нас к столу в центре гостиной, заставленному чайными приборами и сладостями. Все расселись по обе стороны стола так, что я оказался как раз напротив нее. Чаепитие продолжалось без малого час. Все это время девушка большей частью молчала, лишь изредка улыбаясь и коротко отвечая на обращенные к ней вопросы. Беседу в основном вели ее дядя и старая хозяйка. Я старался прислушиваться к их разговору, но не мог удержаться и время от времени бросал взгляды на девушку. Она почему-то тоже то и дело поглядывала на меня. Наши взгляды тогда перекрещивались, мое сердце начинало колотиться, а щеки — пылать. Я пробовал улыбаться ей, и она не отводила взгляда, лишь лицо еще больше розовело. Жаль, что я не художник, а то бы я постарался запечатлеть на полотне ее облик, ее чарующие глаза.
Едва пробило пять, как она поднялась и ушла вместе с дядей и тетей. Я вернулся к себе наверх и вдруг ощутил озноб. Мне стало грустно, как будто я только что видел чудесный, прекрасный сон, а теперь из обители блаженства вернулся сюда, в это полупустое помещение, где я остался один-одинешенек.
В тоске и безделье прошло пять дней. На шестое утро к нам зашла ее тетка; перед уходом она позвала моих хозяек прийти к ней вечером, заодно пригласив и меня. Я, естественно, сразу же согласился. После ужина, в половине девятого, я в самом радостном настроении последовал за моими хозяйками.
Тот день выдался дождливым. Придя в дом тетки и не увидев девушки, я было расстроился, решив, что из-за дождя она осталась в школе. К счастью, моя мадам сразу же спросила о ней; тетушка ответила, что та пошла за молоком и скоро вернется. Я возликовал. И вправду, не успели мы рассесться, как вбежала она, такая оживленная и веселая. Она с улыбкой произнесла «бон суар», пожала мне руку — не слишком крепко, но и не небрежно — и вместе с нами села к столу. При свете лампы ее красота приобрела особый оттенок.
Женщины, как всегда, болтали без умолку, особенно ее тетушка, оказавшаяся большой хохотушкой. Иногда она тоже вставляла две-три фразы. В тот вечер мы сидели по разным сторонам стола и время от времени, улыбаясь, глядели друг на друга. Она расспрашивала меня о китайских обычаях, и я рассказывал что-то, стараясь ее рассмешить.
Потом мы откланялись, и моя хозяйка всю дорогу расхваливала мадемуазель Мари.
С тех пор я часто пользовался приглашением ее дяди и приходил к ним за книгами — обычно в воскресенье или в будни по вечерам. Были встречи и у нас с Мари, но сейчас я о них говорить не буду.
Любовь — это такой цветок, который растет очень быстро. Лишь бы росток с самого начала не вытоптали, а там — не успел оглянуться, а он уже вырос и созрел. Так было и в нашем романе с Мари: неизбежный момент приближался.
Одним воскресным вечером мы с ней вышли из кинотеатра. Было уже поздно, на опустевших улицах почти не встречалось прохожих. Наш путь лежал мимо моего дома. Я предложил ей зайти, но она отказалась, сославшись на поздний час. Тогда я вызвался проводить ее — мол, на улицах небезопасно. Мы стали спускаться по склону холма, обсуждая только что виденный фильм. Затем я завел разговор о ней самой, о ее планах на будущее. Она пожаловалась, что отец обходится с ней сурово и хочет, чтобы она переехала в Париж учиться сценическому искусству, она же изо всех сил сопротивляется. Еще она сказала, что в мире нет никого, кто бы по-настоящему ее любил. Из глаз ее вдруг полились слезы, и она остановилась, прислонясь к придорожному каштану и тихо всхлипывая.
Мне никогда прежде не доводилось видеть девичьих слез, и я ни за что не поверил бы, что такое живое и милое создание может так горько рыдать. Я, конечно же, всячески старался ее утешить, но слова не помогали. Мной со все большей силой овладевало желание. Я придвинулся к ней еще ближе, обнял-ее и в волнении зашептал ей на ухо: «Мари, я люблю тебя, я скоро сойду с ума от любви!» Я не сводил с нее пылающего взора. Она не раскрывала рта, но лицо ее просветлело, а глаза говорили мне, что моя любовь находит отклик в ее душе. Поняв, что и она меня любит, я совсем осмелел и стал осушать поцелуями ее заплаканные щеки. Потом я поцеловал ее влажные губы, и она ответила мне страстным лобзанием. Тут я забыл обо всем. Прошлое, настоящее, будущее — все перестало существовать. Мир мог погибнуть, человечество могло исчезнуть — в тот миг мне все было безразлично.
Я довел ее до дома. На обратном пути мое настроение изменилось. Мне стало казаться, что во всем мире я единственный счастливый человек, что каждый встреченный мною предмет улыбается мне, желает удачи, завидует моему счастью. Я шел по пустым улицам, но не чувствовал себя одиноким.
Так мы превратились во влюбленную парочку. Мы встречались не реже чем через день. Поскольку в ее доме нельзя было не только обниматься и целоваться, но даже говорить о любви, мы выбрали укромное местечко для свиданий. Почти каждый вечер мы приходили в дальний угол парка и усаживались на каменную скамью. Мы говорили обо всем: о том, как мы будем объясняться сначала с дядей и тетей, потом с отцом, как будем просить у него согласия на брак, как проведем свадьбу, как поедем в Китай и устроим себе гнездышко на берегу Сиху. Дни проходили как во сне.
Но хорошие сны длятся недолго, и нельзя избежать предначертаний судьбы. Однажды во время очередного свидания я почувствовал, что у нее есть какая-то тяжесть на сердце. На мои расспросы она отвечала, что все в порядке. Она говорила это улыбаясь, но я заметил в ее улыбке что-то искусственное, хотя и не мог догадаться о причине. Это свидание несло на себе какой-то налет печали. Когда я обнял Мари и прижал к своей груди, в ее глазах заблестели слезы и она пробормотала что-то, чего я не понял. Вроде бы ее обижают и она просит у меня защиты. И хотя она продолжала утверждать, что все в порядке, я предчувствовал, что приближается нечто недоброе.
Действительно, на следующий вечер я не нашел ее на привычной скамье. Я прождал с восьми до полуночи, но она так и не появилась. Может быть, ее задержали неотложные дела, подумал я. Но и на третий день мое долгое ожидание оказалось безрезультатным. Я понял, что больше она сюда не придет, и побрел домой в полном отчаянии.
Я не знал, как быть дальше, сердце мое то подпрыгивало вверх, то падало вниз, то переворачивалось в груди. Наутро я встал около десяти и сразу после утреннего туалета спустился вниз. На кухне я столкнулся с дочерью хозяйки. Она сообщила, что накануне в полдевятого вечера Мари приходила проститься со мной и передала привет. Я вздрогнул: «Как, она уезжает? Куда же?» Тогда младшая хозяйка рассказала все по порядку.
Оказалось, что вчера в М. приехал отец Мари с тем, чтобы забрать ее в парижскую театральную школу. Она не хотела этого и не раз в своих письмах возражала против отцовского решения. Но когда отец явился собственной персоной, она вынуждена была подчиниться. Они с отцом сели в парижский поезд сегодня утром — в то самое время, когда я отсыпался в своей кровати. Что могла противопоставить отцовской воле молоденькая девушка? Хозяйская дочь даже немножко расчувствовалась, рассказывая все это. Она добавила, что во Франции очень много таких несчастных дочерей. При этом она, очевидно, вспомнила о том, как она сама оказалась покинутой, на глазах выступили слезы. Мне нечего было сказать. Я вернулся и долго рыдал, забыв об окружающем мире, забыв обо всем. Я осознавал лишь тяжесть собственного одиночества и серость человеческого существования. Потом я начал припоминать, как она относилась ко мне все это время. Мне стало ясно, что перед отъездом она, боясь причинить мне боль, специально пришла в наш дом прощаться в то время, когда я должен был ждать ее в условленном месте. Значит, она все еще любила меня, беспокоилась обо мне. Но теперь она уже далеко-далеко, она исчезла, не оставив никаких следов. Со времени нашей первой встречи не прошло и четырех месяцев.
Когда-то я сказал ей: «Я люблю тебя, я скоро сойду с ума от любви!» И вот я действительно сошел с ума. Я не помню, что происходило со мной в течение целой недели. На восьмой день болезнь свалила меня с ног. Выздоровел я лишь осенью. Моя молодость кончилась, она не выдержала этого удара. Меня охватила апатия, умерли желания, погас интерес к жизни. Я решил съездить в Рим, погулять среди античных памятников, потом полюбоваться швейцарскими пейзажами. В Шанхай я возвратился лишь прошлым летом. Мой старый друг Ван, ректор одного из университетов, сразу же предложил мне преподавать у них. Там я и работаю до сего дня…
Закончив свое повествование, Юань Жуньшэнь издал вздох глубокого облегчения. Потом он расслабленно откинулся в кресле, словно рассказ отнял у него последние силы. Он еще раз вздохнул и добавил:
— Что же касается Мари, то больше нам увидеться не пришлось.
Любовь, конечно, может заставить человека совершать глупости, но может и сделать его чище. «Кто бы мог предположить, что заведомый зануда Юань Жуньшэнь способен поведать такую волнующую историю!» — мелькнуло в голове Ду Дасиня. Были взволнованы и остальные слушатели.
Затянувшееся молчание нарушил голос Чжэн Яньхуа:
— Господин Юань, все, что с нами случается в жизни, предопределено заранее. Бесполезно скорбеть о том, что уже прошло. Вы же знаете присловье: «Хромой старик потерял коня — кто знает, не к счастью ли это»… Быть может, и господина Юаня впереди ждет большая радость.
— А ведь судьба опять поймала меня в любовные сети. Что, если финал окажется таким же? Что тогда мне останется в жизни? Не лучше ли будет добровольно уйти из нее?.. — От волнения Юань весь раскраснелся, голос его дрожал. Его пылающий взор был устремлен в сторону Ли Цзиншу, словно он ожидал хоть какого-нибудь ответа из ее красиво очерченных губ.
По лицу Ду Дасиня пробежала судорога ревности, тяжелый камень лег на душу, глубоко запавшие глаза потемнели. Казалось, кто-то нанес ему глубокую рану.
Все взгляды устремились к Ли Цзиншу. Она поняла все. Словно отсвет алой зари пробежал по ее лицу, она плотно сдвинула брови, молча поднялась и медленно вышла из комнаты. Присутствующие проводили девушку взглядами.
Раскрасневшееся было лицо Юань Жуньшэня сразу стало мертвенно-бледным. Смежив глаза и приоткрыв рот, он еле слышно вздыхал.
Гневное выражение появилось на лице Ду Дасиня, он как будто боролся с какими-то мрачными мыслями. Однако никто не обратил на него внимания. Все искали слова и не находили их. Ли Лэну, как хозяину, пришлось первым нарушить пугающее молчание:
— Дасинь, настала твоя очередь! Давай же, начинай!
— Моя очередь? Но я не умею рассказывать! — ответил Ду Дасинь холодным тоном, в которым угадывалось, однако, страдание. Все опешили, не понимая, что случилось. Но собравшимся был известен его странный нрав, так что никто не пустился в расспросы.
— Ладно, я расскажу вместо тебя. — Отказ Ду Дасиня поставил Ли Лэна в неловкое положение, но он счел своим долгом хозяина прийти гостю на выручку.
В этот момент вошла Ли Цзиншу и позвала гостей в столовую. Там уже был накрыт стол, служанка разносила блюда.
После трапезы Ли Лэн рассказал очень красивую и возвышенную историю, которая заставила всех забыть о происшедшем. В гостиной воцарилась радостная атмосфера, разговоры и смех звучали допоздна.
Покинув особняк Ли Лэна, гости подозвали рикш, расселись по коляскам и уехали восвояси. Один Ду Дасинь пошел домой пешком.
Мягкое дуновение весеннего ветерка овевало его лицо, и он чувствовал, как проясняются мысли. Прошедший день был одним из самых необычных в его жизни. Он словно вошел в таинственный мир снов, его привычное хладнокровие было нарушено. Но вот он покинул мир снов, он идет ясным весенним вечером по широкому и тихому в такой час проспекту. Теперь он может спокойно припомнить и обдумать все случившееся.
Он с тревогой вспомнил о своих ощущениях в тот момент, когда Юань Жуньшэнь закончил свое повествование. Что он испытывал тогда? Гнев, ревность, отчаяние — но почему? Что его мучило? Кто его обидел — Юань Жуньшэнь? Но ведь он питал к этому человеку только сочувствие, он стал лучше относиться к нему после его рассказа. Может быть, его взволновали самые последние фразы Юаня? Да! Но какое отношение они имели к нему, Дасиню? Чем ему мешает то, что Юань Жуньшэнь полюбил Ли Цзиншу или любую другую женщину? Раз он сочувствует этому человеку, он должен хотеть, чтобы Ли Цзиншу ответила ему взаимностью, чтобы они жили в счастье и любви… Но тут Ду Дасинь почувствовал, что он уже как будто не один, как будто есть другое, новое «я», которое спорит с теперешним. Это новое «я» кричит: «Ли Цзиншу не может принадлежать Юань Жуньшэню!» И его теперешнее «я» покорилось. Да, Ли Цзиншу не должна принадлежать Юань Жуньшэню. Этого он, Дасинь, не сможет вынести. Почему — он и сам не мог объяснить словами, но подспудно он ощущал: Юань Жуньшэнь может влюбляться в какую угодно женщину, но только не в Ли Цзиншу. Почему — он опять-таки не смог бы объяснить.
На него смотрели с улыбкой большие, манящие глаза — он знал, чьи это глаза. Перед ним возникло красивое лицо, он услышал чарующее пение. Он был доволен — ведь она знала, кто автор слов песни, они ей нравились, она хотела их петь! Он почувствовал себя счастливым.
Да, она нежная, красивая — но какое отношение это имеет к нему? Он не мог взять в толк, почему какая-то девушка не выходит у него из головы, почему он не может думать ни о чем другом. Наконец пришел ответ: он влюбился в Ли Цзиншу, и, по всей вероятности, это случилось не сегодня. Одновременно пришел ответ и на другой вопрос: он не хочет, чтобы Юань Жуньшэнь любил Ли Цзиншу именно потому, что сам любит ее.
Может быть, и Ли Цзиншу способна полюбить его? А вот Юань Жуньшэня она полюбить не может, они слишком несхожи взглядами и характерами, да и все поведение девушки наводит на эту же мысль. Но ведь Юань Жуньшэнь действительно без памяти любит ее, он даже намекал на самоубийство, если будет отвергнут. Не заставит ли это смягчиться сердце Ли Цзиншу? И что он сам будет тогда делать?
Но сегодня — после того как Дасинь услышал пение Ли Цзиншу — несомненным является то, что он горячо любит ее и должен отдать себе в этом полный отчет. Но как же случилось, что он полюбил девушку из буржуазной семьи? Это ужасно, это невозможно. Ведь он же твердо решил больше никого не любить, решил пожертвовать личным счастьем ради спасения человечества. И теперь он будет отдавать часть своих слабых сил этой любви, да еще к буржуазке? Нет, этого не может, не должно быть!
И все-таки он любит ее, любовью искренней и чистой. При мысли о ней его сердце начинает пылать огнем. Еще недавно ему казалось, что его сердце окаменело, обратилось в мертвую золу, но камень рассыпался, в золе вновь вспыхнуло пламя.
Что же теперь — жалеть, что он часто посещал дом Ли Лэна? Поздно. Значит, остается одно: объясниться с Ли Цзиншу. Не исключено, что и она сможет полюбить его. Но в состоянии ли она покинуть зажиточную среду и жить скудно, как и он сам? Его могут арестовать, посадить в тюрьму, убить. Что тогда будет с ней? Вправе ли он обрекать девушку на страдания? Если он вправду любит ее, он должен сделать все, чтобы она была счастлива, но он может предложить ей лишь страдания и, что еще более нестерпимо, страх перед будущим. Какое счастье может обещать другому он, отказавшийся от мечты о счастье? А она? Пусть даже из любви к нему она откажется от обеспеченной жизни, решится делить с ним все трудности, что даст ей эта любовь? Возможность ареста, гибели, одиночества? У кого хватит жестокосердия обречь такую милую девушку на столь плачевную судьбу!
Его собственная участь ясна: тюрьма и смерть. Он сделал свой выбор: он будет мстить за своих соотечественников, а если не сможет достичь цели, то должен геройски погибнуть, чтобы показать пример молодежи и призвать ее продолжить его дело. Чем трагичнее будет его судьба, тем лучше. Но если и ей придется разделить все то, что выпадет на его долю, если ей придется ради него пожертвовать своей молодостью, красотой, своим талантом… Как это ужасно, как жестоко!.. Нет, он не должен любить ее, по крайней мере должен сделать так, чтобы она не узнала о его любви. Но сейчас у него недоставало для этого сил.
Он заблудился и уходил все дальше от своего дома. Противоречивые мысли сверлили его мозг. В памяти то и дело возникали ее голос, ее походка, ее речи. Он подумал даже, что ее образ владеет им, как свирепый тиран своими подданными.
Лишь около одиннадцати он, пошатываясь от усталости, добрался до дома. Пот ручьями струился с его лба, в голове царила полная сумятица. Но спать не хотелось. Он растворил окно и стал смотреть на залитый лунным светом переулок.
Вдруг где-то неподалеку раздался крик: «Продаем детей!» Этот полный отчаяния возглас принадлежал мужчине, судя по выговору, шаньдунцу. Скоро Ду Дасинь увидел его. Он нес на коромысле две корзины. Из одной выглядывали головы двух девочек, из другой — три мальчишеские головки. Позади плелась женщина с распущенными волосами.
«Продаем детей!» «Торговец» прошел под окном Ду Дасиня и скрылся из виду. Но его отчаянный крик продолжал звучать в темном весеннем воздухе. Вне себя Ду Дасинь заткнул руками уши.
В тот самый момент, когда Ду Дасинь из своего окна смотрел на освещенный луной переулок, на другой улице на балконе особняка стояла, опершись на перила, молодая девушка. То была Ли Цзиншу.
Она любила лунные ночи и часто подолгу не ложилась спать. Но на этот раз с ней творилось что-то непривычное. В ее памяти отчетливо звучали слова Юань Жуньшэня: «Если и на этот раз меня ждет такой же финал, мне останется только самому покончить счеты с жизнью».
Она никак не ожидала того, что произошло сегодня, не могла предположить, что Юань Жуньшэнь будет при всех домогаться ее любви, да еще угрожать самоубийством. Как же ей быть? Ответить согласием или отказать? Говоря по правде, она не находила в Юань Жуньшэне особых недостатков, более того — в глазах общества он наверняка является завидным женихом. История его неудачной любви вызвала в ней сочувствие и жалость. Она подумала, что ему и вправду будет трудно вынести второй такой удар, хотя не очень-то поверила в возможность самоубийства.
Однако она не находила в нем и особых достоинств, не считала его симпатичным человеком. Она стала спрашивать себя: любила ли она его прежде? Нет. Любит ли она его сейчас? Конечно же, нет. Сможет ли полюбить в будущем? Нет, ни в коем случае!
Эти ответы рождались в самой глубине ее души, а сердце никогда еще не обманывало ее. У нее не возникало даже мысли полюбить Юань Жуньшэня — настолько разными они были по натуре, по воззрениям. Ей казалось, что Юань Жуньшэнь не сможет понять ее до конца. Ведь он был эгоистом и не скрывал этого. Разве он не провозглашал, что думает лишь о собственном счастье и не согласится «вырвать из своей головы волос, даже если это поможет Вселенной»[11]? У нее свои мечты и идеалы, у него свои. В сущности, у него такие же жизненные принципы, как и у ее отца. Как же она сможет полюбить такого человека?
Нет, с того вечера, когда она вдруг обнаружила, что живет у края пропасти, и поняла, что можно найти совсем иной путь, она уже не могла быть довольна своим образом жизни. Она все время думала о том, как ей уйти подальше от пропасти, и если до сих пор не смогла решительно порвать с прежним существованием, то не потому, что не хотела, а потому, что еще не знала, как выйти на новую дорогу. В любом случае жить как Юань Жуньшэнь она не собиралась. Она не хотела стать ни богатой барыней, ни госпожой профессоршей. Она верила, что люди должны жить в любви и мире, помогая друг другу. Но строить свое счастье на крови и поте, на слезах других людей… Она не будет больше паразитом. Как резки слова Ду Дасиня! Но она знала, что в них заключена правда, что сама она до сих пор была именно изнеженной барышней.
Ду Дасинь! Стоило ей мысленно произнести это имя, как ее настроение сразу изменилось, в ее душу словно проник луч света. Глядя на луну, она заулыбалась.
Ду Дасинь — теперь для нее это было не просто имя знакомого человека. Он был автором слов ее любимой песни. В его глубоко запавших глазах она прочла восхищение ее пением. Перед ее взором возникла его холодная, отстраненная усмешка, ей казалось, что эта усмешка преследует ее, отгоняет прочь все другие мысли. И что было странно: чем больше она старалась не думать об этом человеке, тем больше думала о нем. В душе ее словно разгоралось пламя.
Теперь ей стало казаться, что она начинает понимать его, что он тоже ставит во главу угла то, что она сама почитает как божество, — любовь. Но почему же для него любовь превратилась в ненависть? Это пока было выше ее разумения. Но только во всех его жестах и словах, во всем его облике, особенно в глубоко запавших глазах, она угадывала что-то непередаваемое, таинственное. Это была печаль, но не просто печаль. Его явно мучила какая-то скрытая боль, в глубине его сердца таилось безысходное страдание. Она еще не могла проникнуть в его душу, но, наблюдая его все прошедшие дни, она поняла, что душа у него благородна, как золотая, она словно ощущала биение его сердца. Ей показалось также, что он проявляет по отношению к ней особую нежность. Она еще раз припомнила прощальный разговор Стеньки Разина с его возлюбленной. Разве эти слова не написаны Ду Дасинем, не вылились прямо из его души? Внезапно она подумала: какое счастье быть возлюбленной Разина, слушать его речи. Но почему ее вдруг посетила такая смешная мысль? Ей стало неловко. И тут из глубины ее души пришел ответ: «Потому что я люблю Ду Дасиня».
Все ясно. Ее сердечная тайна раскрылась: она влюбилась в Ду Дасиня. Очень просто. И сразу стало легко на сердце, щеки порозовели, красиво очерченные губы приоткрылись. Небрежным движением руки она поправила тронутые ветром волосы.
Однажды под вечер Ду Дасинь пришел к Ли Цзиншу. Сестра и брат приняли его как обычно, но заметили, что за последние дни он еще сильнее похудел. Видеть это Ли Цзиншу было тяжело — ей казалось, будто солнце, такое прекрасное, медленно опускается за горизонт, а она бессильна чем-либо помочь, и остается лишь печалиться. Она смотрела в его выделяющиеся на исхудавшем лице пылающие глаза и говорила, почти что плача:
— Господин Ду, вы еще хуже стали выглядеть!
— Это неважно, — отвечал тот безразличным тоном.
— Как же неважно? — встревожилась Ли Цзиншу. По лицу Ду Дасиня пробежала гримаса страдания, еще более напугавшая девушку. Голосом, полным печали, она продолжала: — Господин Ду, послушайтесь доброго совета. Зачем вы себя так мучите? Работа, конечно, важна, но должна же быть мера. У вас впереди столько времени, почему вы хотите сделать все сразу? После вашего первого визита к нам вы день ото дня худеете, вы постоянно хмуритесь — что мешает вам облегчить душу?.. Поймите, господин Ду, здоровье важнее всего…
Ее интонации дышали искренностью, большие глаза под длинными ресницами излучали нежность; казалось, это любящая мать упрекает неразумного ребенка. Да, подумал Ду Дасинь, так с ним никогда не говорил никто, кроме матери. Его лицо просветлело, в глазах появился блеск. С благодарностью глядя на Ли Цзиншу глубоко запавшими, грустными глазами, он вздохнул.
— Дасинь, сестра говорит дело, — вступил в разговор Ли Лэн. — По-моему, твоя беда в том, что ты напрочь забыл о любви и думаешь только о вражде, все на свете тебе кажется достойным лишь ненависти и сожаления… а ты бы попробовал, как я, больше думать о любви. Найди в окружающем то, что ты сможешь полюбить, и твоя душа станет шире, ты перестанешь тосковать. Возьмем, к примеру, меня. У меня нет большого честолюбия, я хотел бы прожить жизнь в спокойствии, мире и любви. Я хочу жить в мире сам и принести мир окружающим, я хочу счастья для себя и для других. Я люблю себя, люблю человечество, люблю все живое, я вижу в мире много прекрасного. Но даже если этот мир так плох, как ты утверждаешь, то причина в том, что люди отвергли любовь и стали ненавидеть друг друга. Слишком мало любви, слишком много ненависти. Мы должны любовью победить ненависть…
— Мне кажется, что в действительности господину Ду вовсе не чужда любовь, — перебила брата Ли Цзиншу. — Когда я знакомилась с его «Сказанием о гибели героя», мне казалось, что в авторе горит стремление пожертвовать собой ради любви. Но вот «Триумф Сатаны» меня и вправду пугает… — Тут она повернулась к Ду Дасиню: — Вы ведь говорили, что оба стихотворения имеют одну исходную точку! А раз так, вы не можете не признавать слова «любовь». Мне сдается, что я вас хорошо понимаю. Наверное, вам в жизни приходилось чаще вкушать ненависти, нежели любви, поэтому люди внушают вам враждебность и страх. Но на самом деле люди в состоянии понять друг друга. Тот, кто подходит к ним с ненавистью в душе и готов видеть в каждом злейшего врага, тот словно надевает на себя черные очки. Он как будто заключает себя в тесную клетку, построенную из собственных страданий, и живет ненавистью, подозрениями, ревностью. Как это ужасно!.. Ну почему вы должны все ненавидеть? Неужели вы и меня считаете своим врагом? Неужели вы в состоянии ненавидеть меня или моего брата? А ведь остальные люди ничем не отличаются от нас! — закончила она с улыбкой.
— Барышня, вы не совсем правы… — заговорил Ду Дасинь, явно взволнованный, но Ли Цзиншу тут же прервала его. В ее голосе звучали сердитые нотки, но в бездонных глазах блестели слезинки, а от всего облика веяло нежностью.
— Зачем вы называете меня барышней — в насмешку, что ли?.. Я вам хочу еще сказать, что в мире нет ничего абсолютного. Любовь и ненависть тоже относительные понятия. Чуть-чуть больше любви — чуть-чуть меньше ненависти. До сих пор вам доставалась ненависть, но впереди у вас еще столько любви. Ей можно научиться, ее можно взращивать, тем более с таким горячим сердцем, как ваше…
Она хотела продолжать, но заговорил Ду Дасинь. Его речь, подогреваемая внутренним огнем, была торопливой и часто прерывалась:
— Я хотел найти слова опровержения, но не стал этого делать, так как знаю, что вы все это говорите из добрых побуждений. Я вам признателен, я благодарю вас за советы, за сочувствие…
Наступила короткая пауза.
— Но моя беда вовсе не в том, что я не знаю любви, никогда никого не любил. Нет, совсем нет! Я знал любовь, я любил и был любим! Конечно, у меня не было такого безоблачного детства, как у вас, но это не означает, что я совсем не знал любви. Я помню себя начиная с четырех лет и помню, что тогда я любил всех людей, все живое. Мой отец в ту пору был начальником одного уезда в Сычуани, потому нашей семье из провинциального центра пришлось перебраться в уездный городок, где у меня не было приятелей. Поэтому я целые дни проводил в помещениях уездной управы и во дворе, спутниками моих игр были куры. Каждый день, едва вскочив с постели, я вслед за служанкой бежал выпускать их из клеток. Вечерами я загонял их обратно и желал спокойной ночи. Их было больше двух десятков, я каждой дал имя и старался выдумывать для них все новые игры. Частенько я ложился на траву за задней стеной управы и, щурясь под ласковыми лучами солнца, следил за суетливой жизнью цыплят и наседок. Я был рад донельзя, жизнь казалась мне прекрасной.
В один прекрасный день вдруг пропала курица. Ее не оказалось на «вечерней перекличке», зато на ужин нам было подано что-то очень вкусное. Потом я увидел, как повар, готовясь к очередному приему гостей, схватил самую симпатичную мне наседку. Она была самой жирной из всех, ее почти черные перья были усеяны белыми крапинками, поэтому я звал ее Большая Пеструшка. Чтобы спасти ее, я начал реветь, но отец со смехом назвал меня глупышом. Я так жалел Большую Пеструшку, что ни разу не прикоснулся палочками к куриному жаркому — а оно выглядело таким привлекательным…
С того момента я понял, что человеческая любовь не распространяется на животных, и перестал играть с курами. Мои детские грезы оказались развеянными. Правда, служанка, тетушка Юань, разделывая на кухне очередную курицу, читала буддийскую молитву, которая должна была помочь «убиенной» возродиться в человеческом облике. Но я, глядя на беспечно суетящихся во дворе птиц, тут же представлял себе, как их зарежут и подадут на стол, и моей детской душе было неуютно. Наверное, это естественно, что родившаяся курицей обречена на то, чтобы стать пищей для людей, — это признавали и бормотавшие молитвы тетушки. Я же не мог больше развлекаться с существами, которые живут лишь для того, чтобы насыщать людей.
Тем не менее я еще верил, что люди должны любить друг друга. Три года спустя в том уезде начался голод. Люди с деньгами имели в своих амбарах целые горы риса. Бедняки же ели траву, древесную кору, комья земли и, наконец, стали есть людей. То и дело приходилось слышать о том, как бросают или продают детей. Все-таки собственных детей поедать не решались, а чужих вроде бы можно…
В нашей управе каждый день варили по дюжине больших котлов жидкой каши для бедняков. По утрам я своими глазами видел нескончаемую череду худых, как скелеты, завернутых в тряпье людей. Все они, старые и малые, протискивались к котлам, протягивая поцарапанные плошки и дырявые кастрюли. Каждому полагалось по два половника, причем раздача проходила с восьми утра до полудня. Пришедшим позднее часто не доставалось ни одного половника. Все же милостыню успевало получить до двух тысяч человек. Но что это давало? Как я теперь понимаю, подачки лишь продлевали мучения голодающих, оттягивали неизбежный исход. За городом было вырыто два больших рва, куда и сбрасывали трупы умерших от голода. Они валялись там, похожие на личинок крупных мух.
Вы скажете: то, что я рассказываю, слишком жестоко. Но ведь находились люди, которые припрятывали рис, потом продавали его втридорога и наживались на беде!
Мне самому голодать не пришлось, о переживаниях голодающего судить не мне. Все-таки об одном случае я расскажу. Когда-то я любил ловить в зарослях чжамэнов — они вроде саранчи, вредят рисовым посевам. Я их сажал в стеклянные баночки, кормил травой и цветами. Они как наедались, так принимались стрекотать. А если забудешь положить им корм, они начинали поедать друг друга. Однажды остался всего один чжамэн. Так этот победитель начал пожирать самого себя, начиная с задних ног! От этого зрелища я пришел в дрожь и больше никогда не забавлялся чжамэнами. Я понял, какая страшная штука голод! Ведь, может быть, умирающие от голода в последние мгновения тоже кусают собственную плоть…
В ту годину я узнал, что разговоры о взаимной любви — пустые бредни. Своим детским, прямолинейным умишком я осознал, что и сам не могу любить людей — тех, что едят травы и корни, кору и комья земли, едят детей и самих себя. Я не могу любить и тех, кто равнодушно взирает на трагедию и продолжает жить в роскоши. Я тем более не могу любить тех, кто наживается на людских страданиях.
Да, я любил свою мать, свою двоюродную сестру. Однако моя мать умерла оттого, что на ее долю не хватило человеческой любви. Мою кузину люди вынудили пойти в рабство. И сейчас, хотя у меня еще есть пламя в сердце и я хотел бы вновь полюбить все вокруг, я не в состоянии сделать это.
Как бы то ни было, пока люди грабят, угнетают, порабощают, поедают, избивают и умерщвляют себе подобных, я никого не смогу полюбить. Более того, я не хочу, чтобы люди любили друг друга. Все, кто строит личное благополучие на страданиях других, должны погибнуть; я готов отдать ради этого все силы моей души. И только когда таких людей не станет, оставшиеся будут достойны того, чтобы любить друг друга. Сейчас это невозможно.
Столько веков люди говорят о любви, но кто ее видел в жизни? Христиане уверяют, что Иисуса распяли за проповедь любви и всепрощения. Но с какой свирепостью церковники истребляли еретиков в средние века! Какими жестокими становятся проповедники любви, когда принимаются убивать или пожирать людей! Неужели нам мало смирения тех, кого убивают и поедают, неужели мы хотим еще и усыпить их россказнями о любви, хотим, чтобы они сами лезли в рот тому, кто готов их сожрать?
Наоборот, я хочу, чтобы те, кого уже едят или собираются съесть, не вели себя как стадо баранов, чтобы они если уж гибли, то гибли огрызаясь, как волки, чтобы перед смертью они успели отхватить у своих врагов по куску мяса! И ради этого я без сожаления расстанусь с этой быстротечной жизнью!
Чем дальше говорил Ду Дасинь, тем явственнее становилось его волнение, с пылающего лба ручьями стекал пот. Последние слова он произносил через силу.
— Ну, я пошел, мне надо попасть еще в одно место. — Не дожидаясь, пока Ли Лэн или его сестра раскроют рот, он вскочил и большими шагами направился к выходу. Ли Цзиншу проводила взглядом его худую фигуру, потом услышала, как защелкнулся замок металлической двери, ведущей на улицу.
Ду Дасинь успел уйти довольно далеко, когда Ли Лэн с сестрой словно бы очнулись от кошмарного сна. Они смотрели друг на друга, охваченные каким-то безотчетным ужасом, не произнося ни слова. Ду Дасинь удалился, но его голос будто звучал еще в комнате.
Четверть часа стояла мертвенная тишина.
— Брат, ты слышал все, что он сказал? — спросила наконец Ли Цзиншу.
И снова воцарилась тишина.
— Слышал, — печально ответил через некоторое время Ли Лэн. Он явно утратил обычное спокойствие, его грустный голос выдавал сердечную боль. — Может быть, Дасинь и прав, но уж очень это страшно. Кровь, месть, взаимная ненависть, взаимная вражда! Почему всегда так? Почему нельзя как-то иначе?
Ли Цзиншу глубоко задумалась, потом заговорила. В ее голосе слышалось страдание:
— Брат! То, о чем он говорил, касается и нас с тобой! Он ведь сказал, что всякий, кто построил свое благополучие на несчастье других, должен будет погибнуть, и это действительно может произойти. И никто не знает, когда… О, как страшно подумать, что мы столько лет жили на краю пропасти, в мире греха! Мы не знали, что, пока мы в покое и неге предавались мечтаниям юности, рядом были люди, которым голод и холод не давали уснуть; они проклинали нас, и их голоса были полны злой обиды. И в глазах этих несчастных бедняков мы тоже были чудовищами-людоедами… Как все это страшно!
— Сестренка, когда подумаю об этом, самому жить не хочется. Мы проповедуем любовь, а наша собственная жизнь стала источником злых обид для бедняков. Мы должны покончить с таким образом жизни. Мы, богатые, должны сами положить конец своим преступлениям! — Луч надежды пробился сквозь отчаяние и осветил лицо Ли Лэна: — Давай поклянемся, что мы искупим грехи нашей семьи. Отныне мы должны отказаться от благополучия и наслаждений, чтобы искупить вину нашей семьи и нашу собственную перед народом, чтобы помочь людям!
— Я как раз думала об этом, брат! — В душе Ли Цзиншу страх постепенно уступал место надежде, все ярче разгорались возвышенные идеалы. Ее большие глаза излучали чистый, целомудренный свет. Ли Лэну показалось, что на просветлевшем лице сестры заиграла улыбка, но та улыбка была необычной — улыбалась ее душа. Ли Лэн даже удивился: он никогда еще не видел сестру такой красивой, все ее существо словно купалось в свете. Тогда он еще не знал причины, но позже понял Так всегда бывает, когда революционер дает торжественную клятву посвятить себя народу, борьбе за высокие идеалы.
В тот момент Ли Цзиншу сознавала, что ее ждут бедность, может быть, пытки и смерть. Но она не пугалась, не раскаивалась, она ощущала прилив самых возвышенных чувств. Она обрела гармонию со своей совестью, сердце стало спокойным, как осенние воды. Голос ее, похожий на серебряный колокольчик, зазвучал еще более мелодично:
— Я все еще верю, что этот мир может спасти лишь любовь, я ни за что не хочу поддаться ненависти. Но любовь мы должны выражать через наши поступки, а не только в речах.
Жесты, наружность, голос — все передавало накал чувств, и это глубоко трогало Ли Лэна.
— Сестренка, и я думаю точно так же. давай же вдохновлять друг друга!
Брат и сестра слились в едином порыве. Они никогда еще не чувствовали себя такими счастливыми.
Да, для молодых людей, решивших пожертвовать всем во имя блага народа, такой миг воистину самый счастливый. И даже если он знаменует собой начало пути, ведущего к нищете, тюрьме, гибели, они готовы принять все это со спокойной улыбкой. Ибо они оба глубоко осознали, что с этого момента стали людьми, что они исполняют свой человеческий долг.
Исполнился год, как Ду Дасинь начал вести профсоюзную работу. В последние месяцы дел в профсоюзе заметно прибавилось. В отделе пропаганды вместе с ним было еще два члена комитета, но большую часть работы делал он сам. Отчасти это происходило из-за опасения, что, если он не возьмет на себя всю ответственность, могут возобладать взгляды другой фракции. Одновременно Ду был редактором «Рабочей декады», для которой писал основную часть материалов. Профсоюз размещался в рабочем районе Яншупу, а он жил на территории французской концессии. Ездить было далеко и неудобно, поэтому Ду решил переселиться в Яншупу.
Шло время, и он не мог не заметить, что, хотя рассудок говорил ему, что он не должен любить Ли Цзиншу, в действительности его любовь крепла день ото дня. Порой ему, охваченному страстным волнением, казалось, что он не может больше жить без нее. Каждый день, проведенный вдали от Ли Цзиншу, представлялся несчастьем, Ду Дасинь не находил себе места, жизнь становилась пыткой. Когда же он виделся с девушкой и ощущал новый прилив любви, вступал в свои права рассудок, начинались муки совести. Наконец он принял решение: постараться заглушить свою страсть усиленной работой и как можно реже встречаться с Ли Цзиншу. А потому переезд в Яншупу становился неизбежным.
Товарищ по работе, которого звали Чжан Вэйцюнь, снял для него неподалеку от собственного дома мансарду за три юаня в месяц. Однажды под вечер Ду Дасинь отправил повозку с багажом в Яншупу, а сам поехал туда на трамвае.
В профсоюзе текстильщиков было больше десятка выборных работников, которые делились на две фракции: одну возглавлял Ду Дасинь, другую — Ван Бинцзюнь, причем вторая была более влиятельной. Хотя Ван Бинцзюнь занимался в профсоюзе лишь контактами с другими организациями, он являлся членом отдела по работе с трудящимися одной из партий[12], которая и направила его в этот профсоюз. Более того, он мог получать из партийной кассы ежемесячные дотации. Когда-то он был учеником на заводе. Обладая природным умом, он сумел сблизиться с несколькими видными фигурами второго плана, помогал организовывать профсоюзы, накапливая стаж и опыт. Когда он вступил в партию, там это учли и оценили, предоставив Вану должность в аппарате. Пользовался он уважением и у большинства в комитете профсоюза, которое поддерживало его точку зрения.
За Ду Дасинем шло лишь четверо: ответственный секретарь Чжоу Байшунь, члены комиссии по пропаганде Чжан Вэйцюнь и Цай Вэйшэнь, а также Гао Хунфа, работавший в одной комиссии с Ваном. Трое последних были людьми в возрасте, повидали многое на своем веку и потому вели себя с оглядкой. Они выгодно отличались от остальных комитетчиков, но самое большее, на что их хватало, — это отдавать профсоюзным делам примерно столько же времени и сил, сколько своим домашним заботам. Приносить ради работы в профсоюзе жертвы они не были способны. Ду Дасиню они сочувствовали, но не столько его взглядам, сколько ему самому как личности. Они не смогли бы четко ответить, что лучше — «идеи главы правительства», которые проповедовал Ван Бинцзюнь, или «социализм» Ду Дасиня, но все-таки склонялись к его взглядам, потому что считали его на редкость хорошим человеком. Им нравилась искренность его речей и его отношение к людям; Ван Бинцзюнь же вызывал у них неприязнь своим высокомерием и зазнайством. К тому же Ван неизменно повторял всем поднадоевшие фразы, причем в каждой третьей обязательно поминал главу правительства. Еще он любил рассказывать, как глава правительства однажды похлопал его по жирному плечу, а порой и демонстрировал, как это было. Плечо, к которому прикоснулся сам премьер, стало чем-то священным и неприкосновенным, хотя никто толком не знал, действительно ли премьер удостоил это плечо своим прикосновением. Чжан Вэйцюнь не раз принимался доказывать недостоверность рассказа Вана, но секретарь и многие другие продолжали верить. Иной раз, когда Вану нечего было возразить Ду Дасиню или Чжан Вэйцюню, он хлопал себя по знаменитому плечу и говорил: «Глава правительства того же мнения, что и я». У Ду Дасиня это вызывало лишь усмешку, а Чжан Вэйцюнь часто передразнивал Вана и продолжал спорить. Но как бы то ни было, глава правительства — человек большой и общение с ним в глазах многих придавало вес Ван Бинцзюню. В результате он нередко выходил победителем в дискуссиях.
Правда, Ду Дасинь не всегда оставался в проигрыше, были и на его счету малые победы. Известно, что китайцы обладают особым свойством — заботиться о сохранении репутации. Именно из этого соображения члены комитета часто уступали Ду Дасиню в менее важных вопросах, чтобы тот не чувствовал себя униженным. Что же касается пропагандистской работы, то она почти целиком лежала на Ду Дасине, Ван Бинцзюнь интересовался ею от случая к случаю.
Такое положение дел немало огорчало Ду Дасиня, временами ему даже казалось, что он не может больше работать здесь. Он выкладывался до конца, отдавая делу, в которое верил, всю душу, а в ответ встречал язвительные ухмылки Вана, равнодушие и неискренность со стороны других комитетчиков. Ду Дасинь не раз принимал решение не раскрывать рта, позволяя Ван Бинцзюню говорить что заблагорассудится; но когда он слышал, как его собственные излюбленные положения подвергаются вздорным нападкам, он вскипал и ввязывался в дискуссию. Он понимал, что с его болезнью вредно волноваться, на него не раз нападал сильнейший кашель. В таких случаях лицо его пылало, выступал обильный пот, дыхание перехватывало — казалось, сердце вот-вот вырвется через горло из груди. Все умолкали, лишь на лице Ван Бинцзюня застывала еле заметная противная усмешка; это приводило Ду в еще больший гнев, и он кашлял еще сильнее. Он понимал, что идет по дороге к смерти, что она приближается с каждым днем. Было известно ему и то, что больные туберкулезом нуждаются в покое. Товарищи по работе и особенно Ли Цзиншу убеждали его подумать о будущем — ведь он еще молод, он мог бы еще долго трудиться и бороться, если бы не губил свой организм чрезмерной работой. Он признавал, что подобные суждения вполне резонны. Но присущая ему страстность делала бесполезными все уговоры: он не умел молчать, когда что-либо вызывало раздражение или огорчение. Он прекрасно понимал, что его гнев и его скорбь не приведут ни к чему хорошему, но не мог сдерживаться. Он слишком остро ощущал боль от окружавшей действительности, чтобы утешиться мечтами о светлом будущем. Внешне он часто казался абсолютно спокойным, но это неестественное спокойствие как раз показывало, как тяжело у него на сердце. А сердце у него было горячее, оно жаждало одного — работы, не прекращающейся ни днем, ни ночью. Он словно добивался, чтобы работа отнимала у него здоровье, гасила пламя страстен, поглощала его душевные силы и делала его бесчувственным, чтобы он перестал ощущать эту нестерпимую боль.
Но на самом деле чем хуже он себя чувствовал, тем обостреннее становились его реакции, тем невыносимее боль. В то самое время в его дневнике появилась такая запись:
Я не в состоянии любить, во мне есть лишь ненависть Я ненавижу всех, ненавижу себя.
Гаршин писал, что волки не пожирают волков, зато люди с радостью едят людей. Он прав, я каждодневно наблюдаю эту трагическую картину. Разве человек может любить человека? Вот наш людской мир: он разделен на две половины, в одной тепло и свет о другой холод и мрак. А почему?! На теплой половине люди бешено веселятся, на другой гибнут от холода. А мы сидим и смотрим на все это. Потомкам мы обещаем все самое прекрасное, но как быть с теми, кто замерзает и голодает сегодня? Что для них будущее, на что им уповать, когда они сейчас, сию минуту находятся награни жизни и смерти. И что такое мечта? Разве она может согреть замерзающего, насытить голодающего? Мы убаюкиваем людей прекрасными мечтаниями, а они продолжают гибнуть от голода и холода, от руки себе подобных. Имеют ли для них хоть какое-нибудь значение наши словеса? Они умирают, затаив ненависть. Я хочу стать мстителем за этих людей.
Меня страшит смерть, но сила ненависти преодолевает этот страх. Раз я не могу жить ради любви, я готов умереть во имя ненависти. Моя ненависть исчезнет лишь вместе с моей смертью.
28 мая.
Другой причиной душевных страданий Ду Дасиня была его любовь к Ли Цзиншу. В дневниковой записи от 6 июня читаем:
Нынче вечером заходил к Ли Лэну, но его не было дома. Мы с Ли Цзиншу говорили о наших надеждах на будущее, меня взволновали ее слова. Она в общем разделяет мои убеждения, но не одобряет насильственные революционные методы. И, конечно же, она протестует, когда я говорю о ненависти. Она заявила, что вместе с братом решила покончить с буржуазным образом жизни (брат только что закончил университет). Скоро они пойдут в народ, будут помогать людям, нести им слова любви. Этот разговор еще теснее соединил наши души.
Сегодня она была особенно расположена ко мне, беспокоилась о моем здоровье, произносила искренние ласковые слова в ответ на мои сетования на трудности в работе. Я даже заметил слезы в ее милых глазах. Она плакала из-за меня! Я ей так признателен. Она дала мне почувствовать женскую теплоту и мягкость, дала понять, что в глубине женской души таится нечто возвышенное и благородное, чего нет у нас, мужчин. Я не находил слов, я чувствовал себя перед ней таким мальчишкой. Мне думалось лишь, что я заплатил бы любую цену, чтобы занять место в тайнике ее души. Если бы в тот момент она воскликнула: «Вон там море, иди и прыгай!», я побежал бы и бросился в море. Но она сказала только: «Господин Ду, вам пора идти. И перестаньте изводить себя ненавистью. Помните, что, когда бы и где бы вы ни были, на свете есть человек, полный сочувствия к вам». Как это понимать?..
Возможно, она в состоянии полюбить меня, а быть может, уже полюбила. Я и сам хотел бы любить ее всей душой, но сейчас я не имею права любить людей… Нынешним вечером я был покорен ею, полностью лишился собственной воли. Почему же это случилось, разве я не давал клятвы никогда больше не любить женщин? Слить общую людскую ненависть со своей собственной и уничтожить старый мир, чтобы поскорее родился новый, — вот в чем мой долг. Примером моей горестной жизни я должен разжечь в людях еще большую ненависть, и пусть скорее исчезнет этот мир, а вместе с ним все людоеды и все рабы, готовые отдать себя на съедение. Только тогда не станет моря слез, только тогда ядовитая кровь современных людей не сможет заразить обитателей счастливого мира будущего. Конечно, один я не смогу выполнить эту задачу, но я по крайней мере буду предтечей, проложу дорогу для других. Кем же я тогда окажусь, если ради женщины заброшу свою работу и начну наслаждаться простым человеческим счастьем или, еще хуже, пожертвую всем ради него? Значит, все, что я провозглашал раньше, было пустой болтовней? Я должен, должен доказать, что у меня слова не расходятся с делом. Все, что было написано моим пером, я должен претворить в действия. Я должен полюбить свои страдания, я должен смыть ими все неправедное, что было содеяно мной, я должен стремиться к непорочности. Мне во что бы тони стало нужно найти способ убить мою любовь к ней.
Впредь мне не следует бывать в ее доме.
6 июня.
Однако вот что можно прочесть в записях от 9 и 15 июня:
И вчера, и сегодня я был в доме Ли Цзиншу. Разве я не клялся, что больше туда не пойду? Но не пойти оказалось выше моих сил. Я стал рабом своей любви и своих страстей. Не могу прожить дня, чтобы не видеть ее; увидев ее, терзаюсь муками совести, но понимаю, что без Ли Цзиншу моя жизнь ущербна.
Нет сомнения, она — истинный ангел любви, такая чистая, такая нежная! Я люблю ее, я должен ее любить. А почему бы нет? Но сможет ли моя любовь принести ей счастье, что я могу для нее сделать? И останутся ли у меня силы, чтобы следовать своим убеждениям? В конце концов, как же мне быть?
9 июня.
Я внутренне убежден, что я должен идти к ней, должен любить ее. Да, убежден. Но почему же я не иду к ней, что не дает мне любить ее? И как мне быть дальше, есть ли у меня какой-то иной выход?
15 июня.
В этих записях — вся трагедия Ду Дасиня.
Из всего состава профсоюзного комитета настоящим единомышленником Ду Дасиня был лишь Чжан Вэйцюнь.
Ему шел всего двадцать четвертый год. Отец его был приказчиком в провинции Аньхой, семья жила небогато. В тот год, когда он оканчивал вторую ступень начальной школы, в провинции вспыхнули военные действия, их дом разграбили до нитки. Вскоре один за другим умерли отец и мать. Оставшись без всяких средств, мальчик подался в Шанхай; ему удалось устроиться на текстильную фабрику, где он и проработал восемь лет. По натуре это был человек осмотрительный и очень трудолюбивый. Вредных привычек за ним не водилось, родственников на иждивении у него не было, так что сводить концы с концами удавалось. Три года назад он женился и теперь был отцом маленького сынишки.
В нем, человеке вполне взрослом, оставалось еще много детской непосредственности и наивности. Именно поэтому он не мог молчать, не мог не возвысить голос, если сталкивался с несправедливостью и неправдой, а вид людских страданий исторгал у него слезы. Удовольствоваться собственным маленьким благополучием он был не в состоянии. Примерно с год назад он уверовал в «социализм», который проповедовал Ду Дасинь, загорелся желанием революционным путем покончить со всем несправедливым, что есть вокруг, и создать новый, совершенный мир.
Взгляды Чжан Вэйцюня сложностью не отличались. Несправедливостей в нынешней жизни он насмотрелся достаточно, а о прекрасном мире будущего узнал благодаря Ду Дасиню из книжек. Пусть он не мог, подобно ученому или писателю, подкрепить свои убеждения научными, философскими и социологическими доводами, зато вера его в пришествие великих дней была непоколебимой и граничила с суеверием. Как у всякого верующего, у него была своя религия — его убеждения. У него был свой Бог, имя которому — «счастье человечества». Разумеется, эти два слова были для него абстрактным понятием, и если бы его спросили, что именно он понимает под «счастьем человечества», он не смог бы подробно ответить. И все же он твердо знал, что нужно как минимум дать спокойную и радостную жизнь всем страждущим, что в будущем не останется места для несправедливости и угнетения. Не будет ни фабрикантов, ни рабочих, все станут равны, все будут наслаждаться миром и счастьем. Он был убежден, что такие дни придут, и придут очень скоро — быть может, через год или два. Из-за этого в нем порой возникало нетерпение, и он начинал выпытывать у Ду Дасиня, когда же начнется революция.
Не будучи пророком, Ду Дасинь, естественно, не мог дать ответа, но часто разъяснял ему свое отношение к тем или иным проблемам и старался поддержать его дух.
В деле Чжан Вэйцюнь был человеком смелым и решительным, он отдавал профсоюзной работе большую часть своего свободного времени. Стоило в любом из отделов комитета появиться сложному или опасному заданию, как все разом называли имя Чжан Вэйцюня, и он добровольно, смело и даже с радостью брался за его выполнение. За это все комитетчики были о нем хорошего мнения.
Ду Дасиню же он просто нравился. Ду видел, что этот молодой рабочий подает большие надежды, и всячески старался сблизиться с ним. Переехав в Яншупу, он оказался соседом Чжан Вэйцюня — сам он жил в комнате с окнами во двор, а Чжан в каморке возле лестницы. Каждый вечер после ужина, если не было профсоюзного собрания, Ду шел к Чжану и его жене и старался рассказать, в доступной им форме, обо всем, что знал и чему был свидетелем. Они слушали с большой охотой и вниманием. Иногда Ду описывал мир будущего, и это получалось у него так красиво, так волнующе, что они слушали затаив дыхание, словно пребывая в золотом сне. И сам Ду Дасинь в такие моменты был иным — сладкие мечты о будущем как бы вытесняли ненависть, направлявшую обычно его мысли. Такие встречи приносили большую радость Чжан Вэйцюню с женой, да и Ду Дасинь находил в них покой и удовлетворение. К сожалению, они случались не часто — работа в профсоюзе оставляла слишком мало времени для досуга.
Мало-помалу Ду Дасинь завоевал расположение жены Чжан Вэйцюня. Спустя некоторое время супруги решили, что Ду Дасиню одному не с руки готовить себе еду, и стали уговаривать его столоваться у них; Ду не сумел отказаться, но настоял на том, что помимо ежемесячного денежного взноса будет помогать жене Чжана резать овощи и мыть плошки. В ответ жена Чжана стала бесплатно стирать его белье, и опять он не нашел способа отклонить ее услуги. Супруги относились к нему с тем большей теплотой, что у них не было в Шанхае родственников, и сам Ду Дасинь стал воспринимать их как родных. В его многотрудной жизни образовался просвет, на душе стало легче и спокойнее.
Однажды вечером Ду Дасинь с Чжан Вэйцюнем возвращались домой после нелегального профсоюзного собрания. Часы показывали половину двенадцатого. Шаги друзей гулко отдавались на пустынной улице, лишь изредка мимо проплывали удлиненные тени молчаливо спешащих пешеходов, не обращавших на молодых людей никакого внимания. В ночном небе ярко сияли звезды. Друзья миновали огороды и пошли гуськом по узкой тропке, на которой трудно было бы разминуться двоим. И вдруг Ду Дасинь услышал позади голос Чжан Вэйцюня — голос, поразивший своей необычностью. Ду обернулся и увидел горящие и в то же время печальные глаза Чжан Вэйцюня.
— Что случилось?
— Господин Ду… Я действительно больше не могу… — Чувствовалось, что говорящий старается превозмочь себя, но уже не властен над собой.
— Вэйцюнь, не говори так! Что тебя тревожит? Поделись со мной! — Ду Дасинь произнес это успокоительным тоном, не замедляя шага.
И Вэйцюнь вновь задал все тот же мучивший его вопрос:
— Господин Ду, ну когда же, когда начнется революция?
— Вэйцюнь, я же столько раз объяснял тебе… Она начнется, обязательно начнется, но почему ты так торопишься? Почему ты такой нетерпеливый? — Ду Дасинь в этот миг забыл, что и сам принадлежит к числу таких же нетерпеливых.
— Нет, не в этом дело!.. Я не хочу ждать, но не ради себя, я действительно думаю не о себе, я сам ничего не значу… Поймите, я думаю о них, о тех, кто страдает, чья жизнь хуже собачьей… — Его голос дрожал, словно хвост пса, который вот-вот погибнет от холода.
Ду Дасинь обернулся и увидел, что дрожащие, как и его голос, пальцы Чжан Вэйцюня указывают туда, где мрачные, чудовищные сооружения изрыгают красный дым. Ему тоже стало страшно, но он ничего не сказал и двинулся вперед, крепко впечатывая свои шаги в мягкую почву. Чжан Вэйцюнь заговорил снова:
— Господин Ду, я хочу рассказать вам одну вещь… Вы знаете, каким образом вам досталась ваша комната?
— А в чем дело? — Ду явно забеспокоился, но Чжан не придал этому значения и продолжал рассказ.
— За несколько часов до того, как вы приехали, хозяин дома вызвал полицию, чтобы выселить прежних жильцов. Это была чахоточная женщина с тремя детьми. Я знал ее мужа, он раньше работал на нашей фабрике. За пять месяцев до этого он украл какую-то мелочь, мастер обнаружил кражу и сдал беднягу в полицию. Его приговорили к шести месяцам тюрьмы, а ведь он взял-то всего ничего. А как жене прожить эти шесть месяцев? Ну, она стирала, чинила людям одежду, да разве на это можно содержать себя и детей? Потом ей стало хуже, она не смогла работать. Пришлось влезть в долги, заложить или распродать все имущество. Мы старались ей помочь, только много ли мы можем? Вы же знаете, как мы живем… Она задолжала квартплату за четыре месяца. За один мы заплатили, но домохозяину каждый медяк дороже жизни, разве он этим удовольствуется? Он часто приходил к ней, кричал, но она отвечала одно: вот муж выйдет из тюрьмы, тогда за все рассчитаемся. В конце концов хозяину надоело, и он вызвал полицию…
Ду Дасинь вдруг остановился, а вслед за ним и Чжан Вэйцюнь.
— Только я во всем этом сразу не разобрался, я считал, что она сама согласилась уйти или что хозяин нашел ей угол подешевле. По правде говоря, я об этом мало думал — уж очень мне хотелось, чтобы вы рядом со мной поселились. Только после вашего переезда, вечером, жена рассказала мне о том, как обошлись с той женщиной… — Конвульсия пробежала по его лицу, он замолк, но вскоре заговорил снова: — В день вашего переезда, как раз когда в доме собирались завтракать, пришли два полицейских, вызванные хозяином. Что было делать той женщине? Она, само собой, понимала, что хозяин уже принял решение, и все равно она вместе с ребятишками валялась у него в ногах, плакала, просила полицейских смилостивиться. Она думала, что у этих типов есть человеческое сердце! А они пинали ее, выкидывали на улицу остававшееся у нее тряпье, даже недоваренную кашу и ту из котелка выплеснули. В общем, пришлось ей с детьми уйти из дома. Они сели на тротуар рядом со своими пожитками, долго рыдали, а потом собрали свой скарб и ушли…
— Куда же она пошла? — В голосе Ду Дасиня слышалась боль.
— Повела детишек просить милостыню, куда же еще… Сегодня мне сказали, что она померла.
— Умерла?.. — машинально повторил Ду Дасинь. Он не хотел в это поверить, но интонация Чжан Вэйцюня не оставляла сомнений. Умерла — ну и что ж, какое значение имеет смерть чахоточной нищенки для четырехсотмиллионного Китая! Но для него, Дасиня, то была не просто смерть незнакомой больной женщины — порвалась еще одна ниточка надежды.
— Так когда же наступит революция?! Я вправду больше не могу терпеть! — Страдальческий голос Чжан Вэйцюня нарушил ночную тишину над огородами. Эти слова подобно острию ножа вонзились в грудь Дасиня, который старался в этот момент спасти собственную веру, они не давали ему сосредоточиться, застали его врасплох. «Чего он ко мне пристает?» — подумал Дасинь, а вслух сказал с нотками раздражения и даже мстительности в голосе:
— Ну вот, двадцать лет терпел, а сегодня вдруг не можешь?
— Раньше я думал, что так на роду написано, что это правильно и справедливо, потому и мог терпеть. А теперь я знаю, что все это несправедливо, преступно, обречено на гибель. Это не я, а оно, это оно не может терпеть. — Тут Чжан Вэйцюнь приложил правую руку к груди.
У Ду Дасиня не нашлось слов, чтобы возразить ему, да он и не собирался спорить. Что мог он сказать? Боль Чжан Вэйцюня была и его болью, он и сам не мог долее терпеть.
Все это время трубы заводов продолжали извергать столбы красного дыма. Постепенно дым заполнил собой почти все небо, оно приобрело кроваво-красный оттенок. Ду и Чжан понимали, что это — результат деятельности тех сил, которые они считают преступными, которые действовали вчера и будут действовать завтра и послезавтра… Они вдруг ощутили опасность, словно все преступные силы мира бросились за ними в погоню. Им показалось, что лишь чудо может спасти их от гибели. Но откуда тут взяться чуду?
Им показалось, что все небо вот-вот займется пожаром, в его свете людские судьбы представлялись эфемерными, как серебристые нити осенней паутинки. Их сердца охватил безотчетный ужас.
Ду Дасинь проснулся.
На сей раз его пробуждение было не совсем обычным. Едва успев открыть глаза, он почувствовал удивление: он лежал на кровати с металлической сеткой, посреди богато обставленной комнаты. Он вспомнил, что когда-то уже видел эту комнату, но когда и где? Странное дело, его мозги перестают работать…
Это было однажды осенью, под вечер. На крыше дома звонко чирикали воробьи. Погода стояла приятная, вокруг царила тишина и лишь изредка откуда-то издалека доносились автомобильный гудок или звонок трамвая. В чьем он доме, как он мог заснуть на этой кровати? Он чувствовал себя таким усталым, что не мог даже ничего сообразить. Он перестал пытаться понять что-либо и вновь смежил глаза. В полузабытьи прошло еще с четверть часа. Вдруг послышались осторожные шаги, и он понял, что в комнату кто-то вошел. Он чуть-чуть приоткрыл глаза и едва не вскрикнул от удивления.
Он узнал вошедшую девушку в белой одежде: то была Ли Цзиншу. Решив посмотреть, что она будет делать, он притворился спящим, но продолжал наблюдать сквозь ресницы. Она подошла к кровати, потрогала правой рукой его лоб. (Сердце его встрепенулось, но он не проронил ни звука. Впервые его лба коснулась столь нежная рука!) Ли Цзиншу прикоснулась к своему лбу, затем снова к его — на ее лице появилось успокоенное и даже радостное выражение. Ступая еле слышно, она подошла к окну и опустилась в плетеное кресло.
Наконец Ду Дасинь догадался: он находится в доме Ли Лэна, в той комнате, где останавливается их отец, наезжая в Шанхай. Но почему он в ней оказался, с какой стати уснул тут? Усталость снова сморила его, еще какое-то время прошло в полудреме.
И снова звук шагов разбудил его. Действительно, вошел Ли Лэн и спросил:
— Как, еще не проснулся?
— Потише, он еще спит, — ответила шепотом Ли Цзиншу. — Ему явно лучше, и жар спал. Можно надеяться, что все обойдется… Не будем будить его, пусть поспит подольше. Видимо, это у него от переутомления. Работать, как он, значит просто-напросто убивать себя!
— Да, человек он упрямый, уговоров не слушает, вон до какого состояния себя довел.
— Все оттого, что сердце у него горячее. А ведь он вполне мог жить как мы. Когда подумаю об этом, начинаю стыдиться за саму себя… Но когда на твоих глазах угасает подобный человек, это ранит душу, — сказала Ли Цзиншу, и интонация голоса передала ее чувство.
— А мне все же кажется, что причина его болезни — в идее ненависти…
— Я тоже так думаю… Я хотела бы излечить его болезнь, а это можно сделать, лишь устранив ее причину…
Ли Лэн ничего не ответил. Однако терпению Ду Дасиня уже пришел конец: он нарочито громко кашлянул, откинул одеяло и открыл глаза, показывая всем своим видом, что проснулся.
Ли Лэн, стоявший возле двери, приблизился к кровати, а сестра поднялась с кресла.
— Дасинь, как тебе, получше? — Ли Лэн смотрел с дружеским участием, Ли Цзиншу тоже устремила свой нежный взор на него.
— Гораздо лучше! — усмехнулся он. — Но объясните, каким образом я очутился здесь в таком состоянии?
На губах Ли Лэна заиграла улыбка, и он произнес, указывая на сестру:
— Об этом тебе лучше ее порасспросить… Вчера ты едва не доконал ее.
Не переставая улыбаться, Дасинь посмотрел на Цзиншу.
— Не верьте брату, господин Ду, вечно он любит подшутить над ближними! — Стоявшая возле кресла Цзиншу вспомнила о том, что было вчера. Лицо ее порозовело, она смущенно наклонила голову, хотя и продолжала улыбаться. Почувствовав же, что Дасинь не спускает с нее глаз, она еще больше покраснела.
— Ну что ж, не хочешь говорить, тогда я сам, — рассмеялся Ли Лэн. — Вчера, часов в восемь утра, ты явился сюда весь в поту, с пугающе-бледным лицом и вытаращенными глазами. Мы как раз завтракали в гостиной. Едва войдя к нам, ты вскрикнул и повалился на пол. Сестра решила, что с тобой произошло что-то страшное, и чуть не разрыдалась… — При этих словах Цзиншу подняла голову. Дасинь скосил на нее глаза, и сошедший было румянец смущения вновь появился на ее щеках. Не заметив всего этого, Ли Лэн продолжал: — Пока мы суетились вокруг тебя, ты очнулся. Мы срочно вызвали доктора, он осмотрел тебя и сказал, что у тебя истощение, депрессия, что ты слишком много работал и к тому же перегрелся на солнце. Тебе дали лекарство, ты вскоре заснул спокойным сном и проспал больше суток; видно, все дело было в переутомлении. Теперь ты можешь отдохнуть у нас несколько дней, позабыть о своих заботах, дать организму окрепнуть. У тебя в городе нет родных — считай наш дом своей семьей, мы ведь тоже приезжие.
— Правду говорят, что одно слово способно породить тысячу чувств. Теперь вы мои спасители и благодетели. Чем только смогу я выразить мою признательность? Мне особенно неловко из-за того, что я вчера заставил мисс Ли переволноваться…
— Только этого не хватало: «ми-и-сс Ли-и»! — фыркнула Ли Цзиншу, пародируя Дасиня.
— Вы же обращаетесь ко мне «господин Ду», почему же мне не называть вас «мисс»? — парировал Дасинь.
Цзиншу усмехнулась и повернулась к брату:
— Вот полюбуйся, только начал выздоравливать и уже спорит. Господин Ду ни за что никому не уступит!
— Вот пожалуйста: «господни Ду-у», — передразнил ее Дасинь.
Ли Лэн смотрел на них и улыбался.
Стенные часы пробили шесть. Ли Цзиншу произнесла, ни к кому не обращаясь:
— Уже шесть, я велела прислуге приготовить рисовый отвар. Пойду принесу, пусть господин Ду немного подкрепится.
— Опять «господин Ду»? — крикнул ей вдогонку Дасинь.
Ли Цзиншу обернулась, словно собираясь что-то ответить, но ничего не произнесла и удалилась.
Спустя два дня Ду Дасинь был вполне здоров, но усталость прошла не совсем. Он предполагал в этот день вернуться к себе в Яншупу, но брат с сестрой уговорили его остаться. Чтобы Дасинь мог чувствовать себя спокойнее, Ли Лэн связался с Чжан Вэйцюнем и еще одним товарищем Дасиня — Чжи Лэу. Они пришли навестить Дасиня и тоже стали убеждать его пожить в семье Ли подольше. Ему пришлось подчиниться, в результате он пробыл в доме Ли целую неделю.
Для Ду Дасиня эти семь дней были сплошным наказанием, однако он все же сумел сдержаться и не выдал своей любви к Ли Цзиншу. Все это время она не покидала Дасиня и ухаживала за ним, как заботливая мать. В этих условиях любовь Дасиня, которую он прежде всеми силами подавлял, вполне созрела. Он сам ощущал, как любовный жар день ото дня все сильнее пылает в крови. Трудно описать, каких усилий стоило ему сохранять внешнее спокойствие, стараться не выдать сердечного волнения. Притворство вообще занятие нелегкое, а искреннему человеку притворяться перед любимой трудно вдвойне. Когда она находилась рядом, он ощущал такое полное удовлетворение, что забывал буквально обо всем остальном. Но когда ее не было возле него, особенно в ночной тиши, к нему приходили угрызения совести. Дело в том, что его чувство, разгораясь с каждым днем, покоряло все его существо и вот-вот грозило подчинить себе самую основу его бытия — его убеждения. Он уже заметил, что в минуты страсти он способен думать лишь об обладании Цзиншу, о завоевывании ее безраздельной любви.
Пока у него еще доставало самообладания и мужества, чтобы бороться со своим чувством. Но оно безостановочно росло, а его силы уменьшались. На седьмые сутки вечером они втроем разговаривали о планах на будущее, и Ли Цзиншу стала говорить о своем желании помогать народу, нести в массы евангелие любви. Охваченная сознанием возвышенного долга, она показалась ему ангелом любви, он почувствовал, что теряет контроль над собой. Он несколько раз порывался броситься к ее ногам, поведать о своих страданиях, излить свою душу и умолить девушку допустить его к сладкому источнику любви. И все же каждый раз другая мысль брала верх: он обречен судьбой на отказ от человеческого счастья, он не может любить Цзиншу. До боли стискивая зубы, он претерпел все мучения, погасил бушевавший в нем вулкан страстей.
Стоило ему покинуть семью Ли и вернуться в свою комнату, как потушенный было огонь страсти разгорелся вновь. Стояла прохладная ночь, но сердце его готово было воспламениться. Он находился в необычном возбуждении, лоб пылал, мысли путались. Не в силах заснуть от духоты, он отворил окно и впустил в комнату свежий ветерок, но сон все равно не шел. Он приподнялся, оперся головой о спинку кровати и задумался. Однако на что ни пытался он обратить свою мысль, в голове тут же без видимой причины возникал ее образ и вытеснял все остальное. Ее лицо, ее голос, ее фигура как бы множились у него на глазах, видения окружали его, приближались к нему, он пытался вырваться из их кольца, но это было выше его сил. Голова шла кругом. В полубессознательном состоянии он выкрикнул имя Ли Цзиншу, и ему показалось, что она уже здесь, в его объятиях, что он гладит девушку и о чем-то потихоньку шепчет ей. На лице его расплылась улыбка.
Вдруг по телу пробежала дрожь, расширенными от испуга глазами он огляделся вокруг: Ли Цзиншу в комнате не было. Охваченный неудержимым порывом, он соскочил с кровати и бросился за дверь, чтобы вернуть девушку. В этот миг он помнил об одном — Ли Цзиншу должна принадлежать одному ему, он более никогда не выпустит ее из своих объятий.
Долго подавляемая любовь становится непреоборимой, стоит ей раз вырваться на свободу. Любовь Ду Дасиня к Ли Цзиншу, столько времени сдерживаемая, постепенно созрела и превратилась в страсть. Движимый ею, ничего не боясь, ни на что не обращая внимания, Ду Дасинь ринулся вперед, к комнате ли Цзиншу, чтобы рассказать ей о своей любви и, более того, утвердить свое право на ее любовь, право быть с ней неразлучно.
Проходя по террасе, он заметил, что во всех окнах уже погашен свет, а небо густо усеяно сверкающими звездами. Прохладный ветерок был для его пылающего лица все равно что ковш ледяной воды, разметанные порывом страсти мысли стали приходить в порядок. Он собрал все свое мужество и добрался до комнаты Ли Цзиншу. Ду попытался увидеть что-нибудь через оконное стекло, но его плотно закрывал белый занавес; он прижал к окну ухо и услышал мерное «тик-так» стенных часов. Было ясно, что девушка крепко спит. Тем не менее он долго стоял под окном, словно прислушиваясь к тиканью часов.
Наконец он что-то услышал. Сначала девушка вздохнула, наверное во сне, потом пробормотала пару фраз. Ему удалось разобрать сказанное: «И почему ты все время худеешь, слабеешь?.. Если ты несчастен, могу ли быть счастлива я?»
От этих слов он испытал настоящую боль. На душе возникло странное ощущение: не поймешь, чего в нем больше — сладости, горечи или остроты. Весь его порыв быстро улетучился, остался он сам — печальный и смятенный. Он припомнил все, что случилось, подумал и о том, что заставило его стоять глубокой ночью здесь, у девичьего окна. Несколько раз повторив про себя только что услышанные слова, он испугался, что опять потеряет власть над собой, и побежал обратно, в свою каморку. Слезы дождем лились из глаз, но он не смог бы ответить, что это — слезы признательности или мольба о снисхождении. Быть может, он оплакивал самого себя.
Погрузившись в глубокое раздумье, он всю ночь не смыкал глаз. Противоречивые мысли роились в его голове; в конце концов он принял решение немедленно вернуться к себе в Яншупу.
На следующий день, едва рассвело, он спустился по лестнице и ушел из дома, оставив на столе письмо для Ли Лэна и его сестры.
Он решил никогда больше не видеться с семьей Ли.
На краю черного, словно лакированного, неба мерцали две-три звезды, на землю падали редкие капли дождя. Осенний ветер заставлял людей поеживаться от холода. В этот вечер одна из улиц китайской части Шанхая выглядела по-особенному: в девять часов с тротуаров исчезли пешеходы, закрылись двери лавок, даже людских голосов не было слышно. На всей длинной улице можно быть увидеть лишь двух полицейских с винтовками, расхаживающих взад и вперед, пряча головы в воротники.
Лишь эти двое знали, и то не до конца, о причинах возникновения такой ситуации. Собственно говоря, им было известно только, что в городе Шанхае вводится военное положение, но если бы их спросили, почему и зачем, они смогли бы сказать одно: «Чтобы помешать партии красных бунтовать». В наставлениях командования говорилось лишь об этом. Еще меньше было известно хозяевам лавок: господа полицейские пришли к ним и велели запереть двери, вот они и заперли. Они хорошо запомнили высший принцип Поднебесной: того, кто не слушается полицейских, штрафуют. А кому же хочется платить штраф!
Тем не менее и среди лавочников нашлось несколько умудренных опытом старцев, занявшихся анализом этой необычной ситуации. Разумеется, их рассуждения не допускали и тени сомнения, поскольку даже последние глупцы знали, что в городе Шанхае приказы начальства являются истиной в последней инстанции и пересмотру не подлежат. Их анализ, по существу, был лишь комментарием к распоряжениям полицейских, основанным на предшествующем опыте. Вот говорят, что «красная партия» собирается бунтовать, а что это за «красная партия»? Наверное, это та самая «ревпартия», которая свергла Цинскую династию[13] и велела всем отрезать косы! Только в те времена ревпартийцы, помнится, ходили в белом, почему же теперь их зовут «партией красных»? Тогда распевали частушку: «Великую Цин переделывают в Великую Хань[14], заставляют отстригать косы, а сами у всех на глазах прислуживают иностранцам…» Но теперь говорят, что «партия красных» хочет бить иностранцев, значит, «партия красных» и «ревпартия» не одно и то же. Только надо помнить, что все совершающееся сейчас уже бывало в старые времена. Ну да, конечно же! «Партия красных» — это, наверное, то же самое, что «длинноволосые»[15]. «Длинноволосые» обвязывали головы красными лентами, к тому же слово «красный» можно произносить «хун», предводителя же «длинноволосых» как раз звали Хун Сюцюань. Следовательно, «партия красных» и есть «длинноволосые»! А если снова появились «длинноволосые», значит, в Поднебесной будет большая смута, простой народ ожидают великие бедствия. Помните телеграмму маршала У, который уподобляет себя Гуаню и Юэ[16]? «Красная опасность распространяется повсюду. Срединная равнина бурлит, народу грозит истребление…» Дойдя в своих размышлениях до этого пункта, озабоченные судьбами страны старцы обычно роняли несколько старческих слез.
Но как бы то ни было, в Китае, где «красная опасность распространяется повсюду», Шанхай оставался своего рода райской обителью. Хотя несколько лет назад его задели междоусобные войны, ущерб от них был не так уж велик. В этом городе есть подвластные иностранцам концессии, а кроме того, в нем стоят войска командующего Сунь Чуаньфана, который из города Золотого холма[17] управляет пятью провинциями. Под его благодатной защитой простой люд все-таки может спокойно заниматься своим делом. Очень может быть, что именно этот почтенный человек станет тем «истинным Сыном Неба», который уничтожит «длинноволосых», успокоит Поднебесную и взойдет на Драконов трон. Тут озабоченные старцы успокаивались и шли себе спать.
Хуже приходилось господам полицейским, находившимся в ночном дозоре. Хотя ими тоже правил будущий «истинный Сын Неба», главнокомандующий войсками пяти провинций, тем не менее они не скрывали своего недовольства: другие сейчас сладко дрыхнут под одеялами, а они мерзнут на этой пустой улице. И за какие грехи послали их в этот чертов ночной дозор?
Уличные фонари бросали тусклый, дрожащий свет — казалось, их того и гляди задует ветром. Подрагивала и начавшая седеть борода у того полицейского, что шел справа, а в ней поблескивали капельки слюны. Левый, более молодой, держался подчеркнуто прямо, выпячивал грудь и походил на восклицательный знак.
— Мать твою растак… Революция! Изменим всю жизнь! — начал ворчать тот, что постарше, и тут же зевнул. — Вот и изменили! Выгнали нас на ночь глядя на холод… — Он еще раз зевнул, у него потекло из носу. Молодой заметил:
— Ты что-то совсем раскис, небось, опять повело?
Пожилой, будто теряя последние силы, извлек из правого кармана штанов маленький бумажный пакет и при слабом свете фонаря раскрыл его. Там лежало с дюжину черных шариков, из которых он отобрал три, положил в рот, смочил слюной и проглотил. «Восклицательный знак» стоял рядом и с усмешкой наблюдал за его действиями. Прошло немного времени.
— Ну, слава богу, полегчало, а то из-за этих проклятых революционеров можно и с жизнью расстаться. Меня ведь как поведет, так я себе места не нахожу. Хорошо, я заранее обзавелся этими пилюлями, иначе старому Чэню сегодня хана бы пришла…
Под действием наркотика Чэнь приободрился и зашагал вперед, продолжая рассуждать:
— Тебе, старина, хорошо — ты еще молод, «большой дым»[18] не глотаешь, вина не пьешь — знай себе копи денежки да живи в свое удовольствие. А вот я все, что получаю, в опийной трубке сжигаю…
На лице молодого заиграла довольная улыбка:
— Я же тебя всегда уговаривал покончить с зельем, это ведь нетрудно…
— Нетрудно, говоришь? — возмутился старый Чэнь. — Что вы, некурящие, можете в этом понимать! Я как бросал курить, так сразу заболевал. А теперь постарел и вовсе бросать не собираюсь. Когда я был молодой, вроде тебя, мне совсем не хотелось курить, да в те времена воздержаться было непросто. Зелье было дешевое, каждый мог себе позволить, пришел в гости — тебя опять же им угощают. Не куришь — одни скажут, что ты не умеешь себя вести на людях, другие назовут тебя чурбаном, третьи просто потащат тебя к трубке. Тебя угощают, ты отказываешься — человек обижается. А уж в гарнизонах, почитай, все до единого курили. А зелье-то подавали в больших чашках, отборное, без всякой примеси… Я в молодые годы был парень крепкий, упитанный. Маршал Чжао Эрсюнь взял меня в свою армию, мы и в Сычуань, и в Тибет ходили. Какой я тогда был здоровый, бойкий — вспоминаешь, как будто с тех пор целый век прошел… Революция! Все беды от нее! В армии становилось все хуже и хуже, брату нашего командующего «революшники» отрубили голову, кончились наши хорошие деньки… Эх, поймать бы кого из «революшников» — разрубил бы на десять тысяч кусков, до того их ненавижу! — Старый Чэнь разошелся до того, что от злости не мог дальше говорить.
Вдруг чья-то черная тень промелькнула перед плотно закрытыми дверьми лавки. Не раздумывая ни секунды, Чэнь скомандовал: «Стой!» Но тень продолжала быстро двигаться. Изумленный таким открытым неподчинением его приказу, старый вояка ринулся вперед, молодой собрат устремился за ним. Вскоре они увидели, что убегающему от них человеку мешает тяжелый сверток. У самой границы с иностранной концессией они настигли беглеца. Чэнь крепко ухватил его за плечи.
— Чего тебе? — огрызнулся тот, глядя на полицейскою ненавидящими глазами.
— Говори, что у тебя в свертке!
— Оберточная бумага, несу в магазин.
— А ну, показывай! — крикнул молодой страж порядка и дернул сверток к себе так резко, что человек не смог его удержать. Полицейский разорвал сверток, извлек из него пачку прокламаций и стал читать вслух: «Долой милитариста Сунь Чуаньфана, обдирающего народ!» От удивления он даже язык высунул, но тут же спрятал его:
— А ты смельчак, самого главнокомандующего ругаешь!
Следом за этим он извлек из свертка листок побольше — «Рабочую декаду» — и стал читать заголовки: «Совет профсоюзов объявляет забастовку», «Настал последний день бандита Суня»! «Рабочие Шанхая, вооружайтесь!»
— Ха, да ты из партии революции? Таких-то нам и велено хватать!
Полицейский разорвал газету и со всего размаху ударил беглеца по щеке, затем по другой. Тот стал отбиваться. С криком «Бей длинноволосого!» в драку включился старый Чэнь. Одной рукой он вцепился в длинные волосы предполагаемого «революционера», другой стал бить его куда попало. «Ты из партии революции, ты мою жизнь изменить хочешь, так мои кулаки не дадут тебе ничего менять!» — кричал Чэнь и бил еще ожесточеннее. Под ударами двух нападающих молодой беглец стал постепенно сдавать, хотя продолжал вырываться и браниться. Было видно, что он не собирается просить пощады.
Когда же крики избиваемого стали стихать, полицейские умерили свой пыл и стали подумывать об ожидающей их награде. Они всерьез верили, что, если переловить революционеров, в Поднебесной наступит спокойствие и благоденствие. Довольный донельзя старый Чэнь потащил по земле полумертвого революционера, а молодой собрат со свертком агитлитературы пошел следом, насвистывая какую-то песенку.
Вскоре на улицу вернулась тишина. Но к этому времени исчезли последние звезды, и с черного, как тушь, неба полил сильный дождь.
Когда Чжан Вэйцюнь глубокой ночью не вернулся домой, и его жена, и Ду Дасинь очень забеспокоились. Расставаясь в шесть часов на территории концессии с Ду Дасинем, Чжан сказал ему, что идет в типографию забрать листовки и «Рабочую декаду». Так почему же его до сих пор нет? Ду предчувствовал, что вышла какая-нибудь неприятность. Он дважды ходил к Чжоу Байшуню, но и тот ничего не знал. По всему было видно, что жена Чжана все больше тревожится, а глядя на нее, волновался и Ду Дасинь.
— А я как раз шел к тебе, нам надо поговорить. Или лучше пойдем к Чжоу Байшуню.
По виду говорившего Ду Дасинь сразу догадался, что случилось что-то нехорошее, но по дороге они не проронили ни слова — каждый хранил свою тайну. Войдя в дом Чжоу, Гао Хунфа заговорил первым: «Чжан Вэйцюнь сидит в полицейском управлении». Эту новость он узнал от одного приятеля, служившего в этом управлении детективом. По его словам, задержанного собираются отправить в военную комендатуру, а это не предвещало ничего хорошего. Гао сообщил: тот приятель уговаривал его быть поосторожнее и припрятать все, что может вызвать подозрения. Наконец, он попросил Ду Дасиня быть особенно осмотрительным — как бывший студент, он может легко привлечь к себе внимание в этом районе, а ведь на нем лежит главная ответственность за работу отдела пропаганды. Гао Хунфа опасался, что Чжан Вэйцюнь не выдержит побоев и выдаст Ду Дасиня.
Чжоу Байшунь внял совету и тут же спрятал хранившиеся у него профсоюзные документы в ящик, который перенес затем в другой дом. Гао Хунфа вернулся к себе, чтобы проделать то же самое. А Ду Дасинь погрузился в раздумья; он ничего не боялся, к тому же был уверен, что Чжан Вэйцюнь не под какими пытками не даст показаний, не такой он человек. Только около полудня он вернулся домой, и то с большой неохотой — ему не хотелось сообщать жене Чжан Вэйцюня новость о ее супруге. Но и не идти было нельзя — факты налицо, долго скрывать все равно не удастся, а она так переживает… Он рассказал женщине то, что знал, но добавил, что, по его мнению, дело мужа не такое уж серьезное, самое большее — посадят на несколько месяцев.
Новость обрушилась на жену Чжан Вэйцюня подобно удару грома. Они с Вэйцюнем поженились три года назад и с тех пор ни на день не расставались, жили душа в душу. И вот теперь он в заключении! Быть причисленным к революционерам в наши дни — вещь очень серьезная, кто знает, могут и к казни приговорить. А если такое случится, на что будут жить вдова с сиротой? Она даже не решалась подумать об этом, удар для нее был слишком силен.
Но потом она стала думать: как же это так — вчера все было в порядке, а сегодня его вдруг не стало? Может, это только сон, может, ее муж преспокойно работает сейчас на фабрике? Ей показалось, что она слышит его голос, звуки его шагов. Ни в какое управление его не забирали, вечером он, как всегда, придет домой. По своей молодости и неопытности она хотя и боялась всяких таких вещей, но не очень верила, что это действительно может произойти. Для нее реальностью была ее благополучная жизнь, а все остальное — из области фантазии. Когда же она осознала всю серьезность положения, она вконец растерялась и залилась слезами. Другая затаила бы обиду, даже возненавидела бы Ду Дасиня с Чжоу Байшунем; ведь если бы ее муж не работал вместе с ними в профсоюзе, с ним ничего бы не случилось. С точки зрения большинства женщин, это достаточная причина для ненависти, более того, они могли бы воспользоваться этим, чтобы шантажировать Ду Дасиня и иже с ним. Но в глазах этой маленькой, простодушной женщины все выглядело по-другому. — Она лишь сетовала на свою горькую участь, но никого не обвиняла.
Она горько плакала, лежа на кровати, а двухлетний сынишка, не понимавший, в чем дело, то и дело тормошил ее. Она что-то отвечала ему с полными слез глазами, но он опять ничего не мог понять и в конце концов разревелся сам. Теперь ей пришлось успокаивать мальчугана. Вечером она перестала плакать, приготовила еду, поиграла с сынишкой и заснула.
С того времени Ду Дасинь каждый день добывал сведения о Чжан Вэйцюне и пересказывал их жене. Сообщения его были примерно одинаковыми: никаких перемен, наверное, скоро выпустят. На самом же деле получаемые им известия были совсем иными, причем день ото дня хуже. На пятый день после ареста Гао Хунфа сообщил Ду и Чжоу о том, что Чжан Вэйцюня переправили в военную комендатуру. Волнуясь, Гао Хунфа повторил рассказ своего приятеля-детектива, видевшего там Чжан Вэйцюня. У арестованного от побоев распухло лицо, ноги кровоточили, но от твердил, стиснув зубы: «Передай моим, что, само собой, было бы здорово, если бы они меня выручили, но, если не сумеют, пусть не беспокоятся, я умру, но ни в чем не признаюсь… Прошу только, чтобы они позаботились о жене и детях. И еще передай, что я ни о чем не сожалею, пусть и они обо мне не плачут…» Когда Ду Дасинь представил себе распухшее от ударов лицо Чжан Вэйцюня, произносящего эти слова, вообразил себе состояние его души, острая боль пронзила его, и он не смог выговорить ни слова.
Настроение Гао Хунфа, Цай Вэйшэня и Чжоу Байшуня соответствовало пословице: «Кролик погиб, а лиса вчуже печалится». Они прекрасно понимали, что спасти товарища уже невозможно. Теперь их заботило одно — как бы им самим избежать такой же участи. Им чудилось, что вокруг них враги, что впереди их подстерегает опасность. Притом опасность эта приближается, как им ни хотелось бы поверить, что ее можно предотвратить. Их теперь пугал любой шум на улице, каждое громкое слово, и тем не менее они старались выглядеть как можно более спокойными, дабы никто не подумал, будто они трусливее других. Наступило тягостное затишье, время тянулось нестерпимо медленно, казалось, всех гнетет какая-то неодолимая сила.
Вдруг они услышали шаги человека, поднимающегося по лестнице. Сердца у всех троих заколотились. Раздался стук в дверь. «Кого вам?» — спросил Чжоу Байшунь, вытаскивая из ящика стола револьвер, и бросился к двери. В ответ послышалось: «Это я!» Но никто в комнате не разобрал, кому принадлежит голос.
— А кто вы такой? — опять спросил Чжоу Байшунь. Все вскочили со своих мест, один Ду Дасинь, погруженный в свои невеселые раздумья, остался недвижим.
— Да вы что, меня не узнаете?
На сей раз голос показался знакомым, но Чжоу Байшунь все же проявил осторожность — отпер замок, а сам с пистолетом остался за створкой двери.
Вошедшим оказался Ван Бинцзюнь. Он увидел стоящих посреди комнаты Гао и Цая и спросил не без ехидства:
— Интересно, чем это вы тут занимаетесь?
В ответ послышался голос Цай Вэйшэня:
— Ну ты нас напугал до полусмерти!
— Вот уж не думал, что вы такие робкие! — в интонации Ван Бинцзюня послышалось высокомерие.
Вдруг чья-то рука опустилась ему на плечо. Он обернулся — прямо в лицо смотрели холодная сталь револьвера и пара гневных глаз. В глазах у Вана потемнело, рот широко раскрылся. Вобрав голову в плечи и высоко подняв руки, он отступил на два шага назад. Послышался смех. Только тогда, чуть успокоившись, он разобрал, что перед ним стоит Чжоу Байшунь. Ван сплюнул в его сторону, облегченно вздохнул, уселся на свободный стул и произнес:
— Ладно, будем считать, что вы мне отомстили.
Инцидент был исчерпан. Ван Бинцзюнь объяснил, что он несколько дней болел, отлеживался в доме одного родственника, а сегодня ему полегчало, и он вышел разузнать новости. Об аресте Чжан Вэйцюня он уже знал, теперь Гао Хунфа передал ему слова попавшего в беду товарища. Ван Бинцзюнь повздыхал, почесал бородку и заговорил, обнажив ряд желтых сверкающих зубов:
— Вот уж не предполагал, что этот мальчишка Чжан Вэйцюнь окажется таким храбрым… Если бы такое случилось со мной, это было бы не опасно. Во-первых, я не один год проходил революционную закалку, во-вторых, я общался с главой правительства. Вы должны знать, что, когда премьер, направляясь в Пекин, проезжал через Шанхай, я имел честь видеться с этим уважаемым человеком. Он знал, что я очень старателен, а потому заулыбался и собственной рукой похлопал меня по плечу, добавив, что я преданный революции товарищ… Конечно, наш Вэйцюнь молод, многого не понимает, да и в идеях главы правительства не разбирается. Но сейчас, когда он готов пожертвовать собой за торжество этих идей, я верю, что дух покойного премьера с небесной вышины защитит его. Скоро наши вооруженные товарищи по борьбе пробьются к Шанхаю, и тогда я самому главнокомандующему скажу о нем добрые слова… — Он снова потрогал бородку, покачал головой и промолвил: — Случись такое со мной, было бы неудивительно!
Никто не прореагировал на это заявление, а на лице Ду Дасиня появилась недовольная гримаса. Но Ван Бинцзюнь продолжал разглагольствовать:
— Не страшно, если он и погибнет. Не только не страшно, даже почетно. Ведь он же станет героем-мучеником, а это такая слава! Вы знаете, конечно, имя Ши Байгао? Во время «событий Седьмого февраля»[19] он был расстрелян генералом Сяо Фонанем, и таким образом он приобрел славу, его каждый знает. Он ведь был моим земляком. Я тогда тоже был в Ухани, и меня ждала такая же участь. У Пэйфу знал, что я являюсь одним из предводителей рабочих; говорят, он лично приказал схватить меня. Но надо же было такому случиться! Как раз в те дни у меня заболела жена и потребовала, чтобы я отвез ее в деревню к матери. Мне пришлось подчиниться… Так я упустил случай прославить себя. Такая жалость! Зато Ши Байгао умер достойной смертью. И сейчас уханьские рабочие, услышав его имя, льют слезы. — Он говорил с все большим азартом, во все стороны брызгая слюной: — Однако Ши Байгао не пришлось видеть главу правительства, а мне выпало такое счастье. Он похлопал меня по плечу и сказал, что я преданный революции товарищ… Идеи нашего премьера — великая вещь, но еще более велик он сам! Он производил глубочайшее впечатление на всех, кто с ним встречался. Мало быть последователем идей премьера, надо еще суметь встретиться с ним…
Тут он с самодовольным видом похлопал себя по плечу, в который раз воспроизводя тот пресловутый эпизод. Ду Дасинь не выдержал и расхохотался. Ван Бинцзюнь не на шутку переполошился: по его понятиям, непочтительный смех в такой ситуации оскорблял не только его самого, но и покойного главу правительства. Да такому наглецу и тысячи смертей мало! От негодования он не мог вымолвить ни слова. И лишь когда Ду Дасинь скрылся за дверью, он ткнул в его направлении пальцем и крикнул:
— Это контрреволюционер, настоящий контрреволюционер!
Вернувшись к себе, Ду Дасинь, естественно, не стал пересказывать жене Чжан Вэйцюня то, о чем только что узнал. Вместо этого он поведал ей сочиненную им успокоительную версию, которой она охотно поверила. Ду видел, с каким нетерпением молодая женщина ждет возвращения мужа, и всячески старался утешить ее, отогнать мрачные мысли. Относясь к ней как к младшей сестренке, он следил и за тем, чтобы они с сыном не терпели лишений.
В погожий день, когда воздух свеж и небо ясно, для некоторых нет большего удовольствия, чем полюбоваться казнью — особенно, если рубят головы революционерам, «уничтожать которых есть долг каждого человека». В последние годы — очевидно, из-за всеобщего упадка нравственности — шанхайцы редко имели возможность насладиться таким зрелищем. Говорят, что, даже когда верхи решали покарать «бунтовщиков и изменников», включая всеми проклинаемых членов «партии революции», они делали это тайком, по ночам, причем ограничивались расстрелом, лишая простой люд увлекательного представления. Да, не только бывшие сановники времен империи, но и мало-мальски искушенные в жизни владельцы лавок и приказчики то и дело жаловались на оскудение нравов.
Но в нынешнем году дела пошли лучше, командующий Сунь Чуаньфан вновь решил доставлять шанхайским обывателям подобную радость. И, надо сказать, мало кто отказывал себе в таком редком удовольствии. Революционеров казнили на площади перед Северным вокзалом. В тот день около часа пополудни вся площадь была заполнена народом — старыми и малыми, мужчинами и женщинами, изысканной публикой и неотесанным сбродом. Лишь в центре оставалось свободное пространство, огороженное веревками. По счастью, стояла нежаркая осенняя погода, но из-за тесноты людям все равно дышалось тяжело. Каждый старался протиснуться поближе, откуда лучше видно, и потому то здесь, то там возникала давка. Время от времени раздавался женский крик: «Ах ты, мерзавец, куда залез!», а следом мужской хохот. Поначалу в перемещениях в толпе еще можно было уловить какой-то смысл, потом стало очевидно, что толкаются просто так, от нечего делать.
Ду Дасинь пришел очень рано и потому смог занять место в первом ряду. Может показаться странным, но на душе у него не было ни гнева, ни печали, в ней соседствовали сомнения и надежда. Глядя на веселящихся, словно на праздничном пиру, людей, он поверить не мог, что скоро здесь обезглавят человека. Он сомневался, наяву ли все это происходит.
Вдруг послышалась сирена автомобиля, народ потеснился и освободил проход. Прибыли главные участники представления. Первым проследовал офицер в сопровождении восьми конников, затем четыре солдата с привязанными к спинам большими мечами привели обнаженного до пояса, со связанными сзади руками преступника. Следом шагал взвод солдат, а последним с самодовольным видом выступал палач, помощник которого на вытянутых руках нес меч. Под крики толпы вся процессия выстроилась на огороженном пространстве в центре площади.
Ду Дасинь не сводил глаз с преступника. Прошло всего восемь дней с тех пор, как они расстались, но Чжан Вэйцюня уже нельзя было узнать. Это был умирающий человек. Его скулы распухли так, что почти сравнялись с носом, а глаза превратились в узкие щелочки. Это было не человеческое лицо, а какой-то красный шар. Он почти не мог передвигать ноги, и сопровождавшим его солдатам порой приходилось волочить его по земле. На обнаженной спине выделялись вздувшиеся багровые рубцы. Если бы Ду Дасинь и не слышал рассказа Гао Хунфа, одного взгляда на сегодняшнего Чжан Вэйцюня было достаточно, чтобы понять, какие муки довелось ему претерпеть за эти восемь дней.
Спектакль начался… Солдат положил руку на плечо Чжан Вэйцюня, и тот покорно опустился на колени, не пытаясь сопротивляться. Это очень удивило Ду Дасиня — прежде Чжан был совсем иным человеком. Но вскоре он понял: его сподвижник уже утратил волю к жизни. На его лице не было страха смерти, но он уже шагнул одной ногой в ее черные врата. Если бы он не приоткрывал изредка глаза и не вздыхал, его можно было бы принять за покойника.
«Господин Ду!.. Когда же, наконец, придет революция?» — отчетливо звучало в ушах Дасиня недоумение Чжан Вэйцюня. Однако сейчас трудно было поверить, что такой вопрос не раз задавал тот, кто теперь стоял на коленях посреди площади. Дасинь смотрел на него, коленопреклоненного, обвел взглядом распорядителя казни, палача, солдат, толпу; он машинально засунул руку в карман, что-то долго там искал, затем вытащил руку с выражением безнадежности. Нет, перед лицом такой толпы он был абсолютно бессилен.
«Все-таки придет революция или нет?» — снова прозвучал в ушах вопрос Чжан Вэйцюня. Сейчас не только сам Дасинь не мог на него ответить, но и тот, стоящий на коленях, не смог бы его задать. На всех окружавших его физиономиях он читал одинаковый отрицательный ответ. Страшная конвульсия пробежала по лицу Дасиня, на какое-то время он перестал видеть что-либо вокруг.
Совсем иные ощущения, разумеется, были у тех, что стояли рядом с Ду Дасинем. Каждый думал по-своему, но всех объединяло чувство некоторого разочарования. По их представлениям, «партия красных» должна была состоять из свирепых мужиков, один вид которых наводит ужас, а перед ними был умирающий человек, одной ногой уже стоящий в могиле. Кто-то из зевак промолвил:
— Надо же, до чего измордовали человека! Да зачем его казнить, он сам скоро умрет.
— Верно, перед ним помахать мечом, он окочурится со страху.
Послышались голоса раздосадованных:
— Вот не повезло! Это же все равно что больную свинью резать. И стоило поднимать такой шум в газетах!
Правда, стоявшим в задних рядах было все равно, кого будут резать — человека или больную свинью. Им ведь были видны лишь головы впереди стоящих. Но и не имея возможности видеть саму казнь, они все-таки были довольны уже тем, что присутствуют на ней, не упустили такого редчайшего случая. Будет о чем рассказывать потом!
В какой-то момент так называемый распорядитель казни поднялся со стула, развернул лист бумаги и слабеньким голосом стал что-то читать, широко разевая при этом рот. Даже стоявшим на привилегированных местах было видно лишь, как шевелятся его губы и раскачивается голова. Они догадывались, что он зачитывает приговор, но, в чем заключается вина преступника, разобрать не могли. Стоявшие сзади не видели даже движений его губ.
— Мама, мне не видно! Ничегошеньки не видно! — захныкал мальчонка на руках у матери.
— Тише ты! Сейчас человека убивать будут!
Мальчик, естественно, не понимал, что значит «убивать». Зато стоявшие впереди прекрасно понимали и взирали на происходящее расширенными от возбуждения глазами.
Наконец распорядитель казни закрыл свою пасть. Палач, стоявший позади коленопреклоненного преступника, вдруг изменился в лице, наступил ему на ногу, взял в правую руку меч. Тем временем располагавшийся слева солдат взмахнул большим тесаком, целясь в лицо осужденному, но через мгновение слегка изменил направление удара. Осужденный остался невредим, однако невольно отклонился назад. Только и ждавший этого движения палач обрушил свой меч, попав в левую часть головы, отрубив ухо и щеку. Удар не затронул шеи, голова осталась на своем месте. Забурлила кровь, фонтанчиком брызнула прямо на руки и одеяние палача. Он поспешно отступил назад, тогда как преступник со стуком опрокинулся навзничь. Удар словно вернул его к жизни. Он стал кататься по земле, испуская нечеловеческие вопли. Он кусал покрытую пятнами крови землю, колотил ее босыми ногами, связанные за спиной руки рвались на волю. На нетронутой части лица выделялись странные, широко раскрытые глаза — а ведь еще недавно это были две щелочки. Таких огромных глаз, казалось, еще никогда не было у простого смертного. Из них глядели бесконечная боль и ужас. У каждого, кто встретился с ними взглядом, по спине пробегала холодная дрожь. Тот, что сейчас катался по площади, был уже не человек, а смертельно раненное, расстающееся с жизнью животное.
В толпе началось волнение, зрелище взяло людей за живое. Люди, впервые столкнувшиеся с подобной ситуацией, стали отступать назад, но задние не знали, что произошло в центре, и продолжали изо всех сил протискиваться вперед. Многоопытные оставались более спокойными, но ощущение страха и неуверенности разделяли все. Первым не выдержал палач. Он подбежал к откатившемуся в сторону телу осужденного, наступил ему ногой на грудь, прижав его плотно к земле, а затем отсек ему голову и отпихнул ее подальше. Оставшаяся часть шеи как-то сразу сморщилась и стала вровень с плечами. Когда перепачканная в крови и пыли голова подкатилась к одному из солдат, тот еще пнул ее, и она покатилась в обратную сторону. В течение нескольких минут солдаты играли головой, как футбольным мячом, и было видно, что игра доставляет им большое удовольствие.
Все в порядке, с «партией революции» покончено.
Участники представления покинули сцену. Ушло и немало зрителей, но их места тотчас же заняли стоявшие позади.
От невыносимой боли Ду Дасинь потерял сознание. Очнувшись, он увидел, что его со всех сторон обступила толпа. В центре площади валялись лишь туловище казненного, его голова и отрубленная часть щеки. Люди вокруг оживленно обсуждали происшедшее, размахивали руками. Позади послышались громкие голоса — казалось, начиналась ссора. Он прислушался: оказалось, двое людей среднего возраста спорили о том, существовал ли во времена казни Сюй Силиня[20] обычай вспарывать живот и вырывать у преступника сердце для принесения в жертву духу убитого им. Справа от Дасиня тоже шла дискуссия: отвечая своему соседу, какой-то старик гневно кричал:
— Жестоко?! Да эту банду революционеров и надо казнить самым жестоким способом! Они же не признают ни отца, ни государя, им на роду такая смерть написана!
Лицо Ду Дасиня снова исказила гримаса, он почувствовал, что дрожит всем телом. Он словно перестал понимать, где находится, какая сейчас эпоха и что за люди его окружают. Вдруг почудилось, будто залепленный грязью и кровью круглый предмет заговорил: «Когда же придет революция?» Этот вопрос давно уже преследовал самого Ду Дасиня, и он по-прежнему не находил ответа. Ему вспомнилось, как Чжан Вэйцюнь — еще полный жизни, похожий на большого ребенка — не раз спрашивал то же самое, а он объяснял, что этот великий день придет в самом близком будущем, что тогда не будет ни слез, ни страданий. У каждого будет вдоволь еды и одежды, люди будут жить в спокойствии и в мире. А те бандиты, которые вредили, вредят и собираются и дальше вредить людям, должны будут погибнуть. Все это он произносил много раз и с твердой уверенностью, но сейчас, рядом с трупом Вэйцюня, эти слова вдруг потеряли для него свою силу. Гибель! Гибель! Но погибли не бандиты, а этот большой ребенок. Погиб сам Чжан Вэйцюнь! Его голова отделилась от туловища и купается в собственной крови. Кто теперь поверит, что у погибшего было золотое сердце, полное ненависти к злу, любви к справедливости и готовности бороться за счастье других? От жгучего приступа боли у Ду Дасиня раскалывалась голова.
Вдруг в его ушах отчетливо прозвучали слова: «Пусть я один умру, это не имеет значения». В волнении он схватился за волосы, как будто борясь с самим собой, а из его уст непроизвольно вырывались слова: «Нет, нет! Нельзя, чтобы ты умер один!» Он вкладывал в эти восклицания последние силы, но голос был так слаб, что даже стоявшие рядом вряд ли могли что-либо услышать.
С огромным трудом Ду Дасинь выбрался из продолжавшей нарастать толпы и покинул площадь. Казалось, он попал в иной мир. Улицы продолжали жить обычной суетливой жизнью: как прежде, торговали магазины, спешили по своим делам прохожие, на многих лицах были видны заученные улыбки. Прошел трамвай, за ним авто, затем проследовал рикша. Прохожим явно было невдомек, что ангел смерти только что посетил соседнюю площадь и безжалостно забрал у человека жизнь. Да и что может означать для такого огромного города уничтожение одной человеческой жизни, особенно если речь идет о революционере! А Ду Дасинь думал: пусть будут уничтожены все трамваи, пусть погибнут все проходящие сейчас мимо, но пусть воскреснет Чжан Вэйцюнь. Поглощенный скорбными думами, он замедлил шаги.
До него донесся разговор шедших впереди. Первым заговорил пожилой человек, похожий на многоопытного хозяина лавки:
— Правильно говорят, что каждое новое поколение хуже предыдущего! Разве раньше такие были палачи? Помнится, Ван Тай по прозвищу Золотой Меч Шаньдуна был большим мастером. Я раз видел, как он казнил подряд семь разбойников, и хоть бы что — дыхание ровное, лицо не краснеет… Заглядеться можно! Вот он спокойно, не торопясь, без всяких усилий подымает меч, так же легко опускает его точно в середину шеи. Чирк — и голова уже отлетела от туловища. А если родные преступника дадут деньжат, так он ударит наискосок, чтобы у головы осталась часть шеи с кожей.
— А какая в том нужда — оставлять кожу, да еще деньги за это платить? — усомнился шагавший рядом парнишка, по виду — ученик, только-только вступающий в жизнь.
— Нет нужды, говоришь? Ничего-то ты не соображаешь. Да за этот кусок кожи иные отдавали не одну сотню лянов[21] серебра! Это сейчас, когда казнят революционеров, их тела родственникам не отдают; наскоро закопают где-нибудь, и дело с концом… а раньше, при Великой Цин, если человек богатый иль чиновный нарушит государевы законы и будет за то осужден, его родичи обязательно заберут труп и постараются пришить голову к туловищу. А сделать это можно, только если останется часть кожи со стороны головы, потому как шея сморщивается и уходит вовнутрь… Нынешние палачи никуда не годятся. Хотя, по правде говоря, будь сейчас жив Золотой Меч Шаньдуна, все равно ничего бы не изменилось. Кому нужно мастерство, если одной пулей можно на тот свет отправить?.. Я в Шанхае уже десятый год живу, а как голову рубят, первый раз вижу. И то спасибо, будет о чем потом рассказывать…
Лицо ученика невольно расплылось в улыбке.
Вдруг сзади налетел какой-то человек, растолкал собеседников и помчался вперед, не оглянувшись. Едва не сбитые с ног, они не без труда восстановили равновесие. К этому моменту бежавший был уже далеко. Старый лавочник от испуга долго не мог вымолвить слова. Впрочем, вскоре он забыл об этом случае…
В тот вечер нескольким зевакам, присутствовавшим на казни, приснился одинаковый сон. Им привиделся мужчина, лежащий со спущенными штанами на земле и получающий порцию палок, и женщина в широкой одежде, стоящая на коленях в храме Небесного владыки. Ее держали за руки и били по спине кожаной плеткой. Когда экзекуция закончилась, мужчина и женщина поблагодарили господ чиновников за милосердие, после чего их вытолкали за дверь, и они пошли восвояси, с трудом передвигая ноги. А окружающие радостными голосами возглашали: «В Поднебесной мир и благоденствие, объявился истинный государь, ниспосланный Небом».
Наступили сумерки. Небо потемнело и как бы отяжелело, все предметы вокруг как будто отдалялись и тонули во мраке. Наконец естественное освещение совсем померкло, на смену ему тотчас же зажглось искусственное. Ярко засияли фонари над тротуарами, загорелись огни в больших и маленьких торговых заведениях, чайных, распивочных. Ночь возвестила людям о своем приходе.
На одной из трамвайных остановок на Нанкин-род в Шанхае среди десятка ожидавших вагона мужчин и женщин стоял и Ду Дасинь. Подошел трамвай, часть пассажиров сошла, другие заняли их места. Кондуктор, как обычно, дернул звонок, и вагон покатился по рельсам.
Ду Дасинь не сел в трамвай. Дождавшись, когда вагон удалился, он пересек улицу и пошел по противоположной стороне. Он не думал, куда направит свои стопы, да ему и некуда было идти. Прошагав без отдыха несколько часов, он почувствовал крайнюю усталость — давало о себе знать постоянное нервное напряжение, да и в животе давно уже было пусто. Но ему казалось, что в этом городе, как и во всем большом мире, он одинок. Мысли, надежды, страдания — все у него было свое, не такое, как у других. Окружающие не только не интересовались им, но были, как ему казалось, полны враждебности. Ночь в его душе наступила не сейчас, а много дней тому назад, только сегодня она стала еще темнее, чем прежде. До боли отчетливо ощущал он, как горькие мысли вгрызаются в мозг. Он видел перед собой смерть, но на лицах встречных не замечал ни капли сочувствия. Ему нужно было облегчить душу, поведать кому-нибудь о своих страданиях, но люди вокруг будто нарочно предавались веселью. В колясках рикш он видел одни лоснящиеся физиономии, тротуары заполняли улыбающиеся разнаряженные дамы и их молодые кавалеры в модных европейских костюмах. В этот вечер навстречу попадалось особенно много авто со сверкающими фарами и зычными сиренами, и от этого было еще тоскливее на душе.
«Человек — существо, не знающее сочувствия, он строит свое счастье на чужих страданиях». Эта мысль разрывала ему сердце. Невысказанная боль порождала неудержимый гнев. Он решил, что не должен умирать или по крайней мере не должен позволить другим обрести благополучие благодаря его смерти. Овладев его душой, гнев пришел на смену страданию. Он действительно уверовал в то, что все эти люди должны погибнуть, притом погибнуть прежде, чем умрет он сам. Пусть и он умрет, но только после них. В глубине его существа возникло страстное желание разрушить, уничтожить все вокруг — и людей, и здания. Своим острым, как лезвие ножа, взглядом он как бы срывал с разнаряженных красоток одежды, сдирал с них кожу и мясо, оставляя одни скелеты, а автомобили превращал в катафалки. И вот уже вся улица была полна скелетов и катафалков. Тут он почувствовал радость мщения.
Он еще пару часов шагал вдоль проспекта, чувствуя себя палачом, удачно выполнившим свою работу. Вдруг его ноги остановились перед ярко освещенными дверьми, из-за которых доносился порядочный шум. Оказалось, он стоит перед входом в самый популярный шанхайский ресторан. Непрерывно входили и выходили клиенты, одетые один богаче другого, раздавался звонкий смех, доносились полные любезностей фразы. В витрине красовались разложенные на фарфоровых блюдах закуски и бисквиты. Стекла отделяли друг от друга два мира. Внутри были свет и тепло, улыбки и веселье, источали аромат чудеса кулинарии. Снаружи толпились тощие, с голодным блеском в глазах мужчины и пожилые женщины; они жадно пожирали глазами выставленные блюда, а на душе у них были тьма, холод, страдания и муки голода. Никто из веселившихся там, внутри, и не помышлял об этих несчастных. Подошел иностранец-полицейский в сопровождении двух китайских стражей закона и стал отгонять бедняков от витрины.
«Человек — существо, не знающее сочувствия, он строит свое счастье на чужих страданиях». Эта мысль снова пронзила его сердце. Не в силах сдержать негодования, он издал отчаянный крик. Окружавшие в изумлении обратили на него свои взгляды, а он ушел с высоко поднятой головой.
Около одиннадцати Ду Дасинь вернулся в Яншупу. На тихой улице словно в строю стояли ряды домов. Вдали, в той стороне, изрыгали дым трубы текстильных фабрик, окрашивая ночное небо в кровавый цвет. На общем кровавом фоне выделялось светлое, будто белое облако, пятно: Ду понял, что это отсвет огней центральной части Шанхая. Там, в центре и в промышленном районе, люди наслаждались, болтали, веселились, трудились, страдали. А здесь были лишь тишина и гибель. Он помедлил перед своим домом, затем все-таки толкнул некогда покрытую лаком, порядком облупившуюся дверь и вошел.
В полной тьме Ду Дасинь поднялся по лестнице, заметив при этом, что в угловой клетушке еще не легли. Он отпер дверь и вошел в свою низенькую, тесную каморку. Нащупав на столе спички, он зажег стоявшую на подоконнике керосиновую лампу, переставил ее на стол и пошел запирать дверь.
Затем он опустился на стул, склонился над столом, подперев голову руками, и долго смотрел куда-то вдаль, погрузившись в раздумье. Но это ему наскучило, и он решил лечь спать.
Но тут послышался звук открываемой внизу двери, шаги по лестнице и стук в его каморку. Раздался женский голос:
— Господин Ду, вы еще не спите?
Ду понял, что это жена Чжан Вэйцюня, и поднялся со стула. Голос прозвучал снова, на сей раз более громко:
— Господин Ду, господин Ду, вы не спите?
— Нет, не сплю, заходите, пожалуйста! — произнес он и открыл дверь. С искусственной улыбкой он предложил вошедшей стул.
Однако она не стала садиться, а, опершись рукой о стол, спросила дрожащим голосом:
— Господин Ду, что с вами?.. Говорят, сегодня на привокзальной площади казнили одного революционера…
В волнении Ду Дасинь не мог ничего ответить. Он испытывал растерянность и душевную боль. Ему хотелось скрыть от вдовы правду, но разум как будто вовсе покинул его — он был не в состоянии ответить на простейший вопрос. Он понимал одно: это он лишил счастья эту женщину, это он повинен в страданиях, которые ее ожидают, это он отнял у нее опору в жизни. Когда-то не жалел слов, расписывая им грядущее счастье, но на деле получилось как раз наоборот. Он не мог ничего сказать ей — его уста замкнула мысль о бедах, которые она уже терпит и которые ей еще предстоят. Какое значение могут иметь его слова? Потеряв контроль над собой, он упал на колени перед женщиной, закрыл лицо руками и стал бормотать что-то нечленораздельное — точь-в-точь мальчишка, который разбил любимую матерью вещь и теперь молит о прощении.
Женщина отступила назад и в изумлении воскликнула:
— Господин Ду, что вы делаете?.. Что случилось?..
Но тут же все поняла. Расставшись с надеждой, она упала на стул и горько зарыдала. Негромкий плач ее леденил душу, в ночной тиши он звучал как стенания бесприютной души покойника.
Проснулись соседи. В их сердца вселился безотчетный страх, но вскоре они накрылись с головой и снова уснули. Несчастья слишком часто посещают бедняков, и плач в ночи для них не редкость. Даже не зная, кто это рыдает, они пожалели еще одного несчастного — очередную жертву злого рока.
Через некоторое время рыдания стихли, женщина подняла голову и устремила вдаль бесстрастные, полные слез глаза. Ду Дасинь по-прежнему в растерянности стоял на коленях и продолжал что-то бормотать.
Наконец она разобрала: «Я не могу допустить, чтобы ты умер один». Смысл этих слов был ей непонятен. Видя Ду в таком состоянии, она на минуту забыла о собственном горе и обратила свою жалость на него. Ей показалось, что перед ней не взрослый человек, а мальчик, которого выбранила мать. Мягким, тихим голосом она произнесла:
— Встаньте, господин Ду, я вас не виню.
Раздавшийся вдруг фабричный гудок заставил ее вздрогнуть: она знала, что он означает конец вечерней смены. Она помогла Дасиню подняться, довела его до кровати и укрыла тоненьким одеялом. Затем погасила свет, закрыла дверь и тихонько ушла.
Она вернулась к себе. При тусклом свете догоравшего светильника она взглянула на сладко посапывавшего в кроватке малыша и принялась думать об ожидающем ее безрадостном грядущем. Погладив малыша, она прошептала: «Бедный ребенок, у тебя больше нет отца». Снова нахлынули рыдания.
Когда лучи утреннего солнца проникли в комнату, они осветили бледное, болезненное лицо и мокрую от слез подушку.
Через три дня после смерти Чжан Вэйцюня Ду Дасиню приснился сон.
Он стоит на высокой башне. Под ним расстилаются рисовые поля. Вдали видна цепочка синих гор. Огромное солнце медленно опускается за гору. Оно уже утратило золотой блеск, заставляющий людей жмуриться, и превратилось в подобие кроваво-красного круглого зеркала. И чем ниже оно опускается, тем шире разбрасывает свои алые лучи. Уже покраснела одна сторона неба, алый венчик украшает вершины гор. В той стороне, где садится солнце, два облака — багровое и темно-серое, они пронизаны лучами, окружены светлым ореолом. Скрывшись наполовину, солнце начинает казаться еще более огромным, еще более красным. Наконец оно исчезает за горизонтом, и сразу же полнеба загорается золотом зари. Горы, деревья, облака, вечерняя дымка — все становится золотым. Это сияние ослепляет Ду Дасиня, он уже не в состоянии отличить один предмет от другого.
Где-то вдалеке раздается выстрел, затем еще один.
Через четверть часа Ду Дасинь вновь обретает способность различать окружающее. Снова звучит выстрел, теперь уже ближе. Он не знает, кто стреляет и почему, он слегка напуган и удивлен. Ноги помимо его воли ведут его вниз. Спустившись на два яруса ниже, он замечает человека, издалека бегущего к башне. Ду спускается еще на три яруса и видит того человека уже довольно близко. Оказывается, это женщина, очень похожая на Ли Цзиншу. В изумлении он минует два оставшихся лестничных пролета и выходит из башни. Женщина подбегает совсем близко, но это совсем не Ли Цзиншу. Когда до башни ей остается шагов пять, она вдруг кричит: «Господин Ду!» — и падает наземь.
Он спешит к ней и только тут узнает, что это вдова Чжан Вэйцюня.
Но она заметно исхудала, лицо ее белее бумаги, глаза полузакрыты, дыхание еле слышно. Он окликает ее. Она открывает глаза, долго смотрит на него, как бы не узнавая, затем резко приподымается, опираясь рукой о землю. Скрипнув зубами, она расстегивает свой халат — из левой груди красным потоком льется кровь. К спине женщины привязан ребенок, только он как будто уменьшился в размерах. Она отвязывает его и передает Дасиню со словами: «Господин Ду, я убила командующего гарнизоном, отомстила за своего мужа. Они гнались за мной… Я хотела спасти нашего с мужем сыночка, но вот меня ранило… Мне уже не выжить… Благодарение Небу, я встретила вас, господин Ду. Прошу вас, возьмите мальчика, вырастите его… А когда повзрослеет, расскажите ему, как погибли его отец и мать, пусть он отомстит за нас!»
Ду Дасинь берет ребенка, тоже расстегивает халат и прячет у себя на груди мальчика. Он хочет найти поблизости место, чтобы промыть ее рану, или же отыскать крестьян, которые согласились бы приютить женщину до выздоровления. Но не успевает отойти, как слышит звуки горна и воинственные крики. Он оборачивается и видит, как ее уносят солдаты.
Охваченный гневом, он бежит за ними, не думая о смертельной опасности. Пуля пронзает его грудь. Он падает и от боли теряет сознание.
Когда он открывает глаза, вокруг никого нет. В небе сияет месяц, всюду поют цикады. Ему совсем не больно, как будто и не было тяжелой раны. Вдруг он вспоминает о ребенке, расстегивает халат, но там не мальчик, а большая книга. Он раскрывает книгу — это, оказывается, альбом с множеством фотографий знакомых и незнакомых людей, но ни одного имени он не может вспомнить. Наконец он натыкается на фото Чжан Вэйцюня, потом его жены, потом на собственное изображение. Он собирается смотреть дальше, но внезапно уже просмотренные им страницы самопроизвольно перелистываются в обратном порядке, причем Ду не находит ни одной из только что виденных им карточек. На каждой странице большое пятно крови, кажется, что она еще теплая. Перепуганный, он выпускает книгу из рук, и в этот миг невесть откуда раздается сильнейший раскат грома. Кажется, что небо и земля разваливаются на куски…
Когда Ду Дасинь проснулся, сердце его все еще колотилось в тревоге, но вокруг все было тихо. И сам он спокойно лежал в постели. Он знал, что все происшедшее было только сном, и хотел дать отдых; уставшему мозгу. Занималось утро.
Снова донесся голос фабричного гудка, пришла пора заступать к утренней смене. Его больно ужалила мысль о Чжан Вэйцюне. Он знал, что отныне среди рабочих, входящих на фабрику, не будет Чжан Вэйцюня. Ду сознавал, что это он убил его. Взгляду опять предстала его окровавленная голова с отрубленной щекой, возникли расширенные кроваво-красные глаза. Они словно обвиняли в малодушии. Начала мучить совесть — ведь это он погубил Чжан Вэйцюня, лишил счастья его жену. Чжан умер, а он сам еще жив. Как это возможно? Он должен ценой своей жизни отомстить за него. Другого пути сейчас нет, и только этот путь может примирить его со своей совестью. Появилось ощущение, что его долгой, отчаянной борьбе скоро должен прийти конец. Ему хотелось отдыха, вечного отдыха. Но это и значит умереть, ибо только смерть может принести успокоение сердцу, дать ему самому счастье забытья.
В этот момент он и решил свою дальнейшую судьбу. Он пойдет и убьет начальника гарнизона, отомстит за Чжан Вэйцюня'. Разумеется, это означает, что и сам он умрет.
Люди, стремящиеся жить во что бы то ни стало, при мысли о смерти испытывают страх, печаль, горечь утраты. Но не таким был Ду Дасинь. Смерть он рассматривал как свой долг, хотел, чтобы с ней прекратилась его бесконечная отчаянная борьба. Как только он осознал, что смерть уже стоит у его порога, что он скоро достигнет вечного покоя, на душе сразу стало легко. Он даже ощутил радость оттого, что нашел путь к прекращению всех страданий. Он спокойно заснул вновь.
Вечный покой, привидевшийся Ду Дасиню во сне, действительно был уготован ему, и ждать оставалось всего несколько дней.
Это был вечер глубокого покоя, в бескрайнем небе не было ни одного облачка, оно представлялось цельным, чистым, незапятнанным. В него было вкраплено лишь несколько звездочек, да в восточной стороне виднелся круг из белой яшмы: похожая на круглое зеркало луна медленно перемещалась по небосклону. Ли Цзиншу стояла на террасе в левой части особняка и любовалась луной. Легкий ветер шевелил ее волосы, она вдыхала разлитый повсюду аромат цветов коричного дерева. Девушка была погружена в раздумье, она думала об одном человеке…
И тут пришел Ду Дасинь. Он прошел по усыпанной лепестками цветов коричного дерева цементной дорожке, поднялся по лестнице и встал рядом с Цзиншу.
При свете луны исхудавшее лицо Дасиня казалось таинственно-прекрасным. Совершенно верно, когда человек твердо знает, что он приближается к смерти, и не испытывает при этом никаких сожалений, когда все мелочи повседневного бытия теряют в его глазах значение, он приобретает способность видеть все хранимые жизнью тайны. Ведь он уже ощущает себя сторонним наблюдателем, а не участником действия. И с души Ду Дасиня, казалось, тоже был сорван покров, и он увидел иной мир, недоступный глазам человека в обычное время. Не оставив следа, исчезли все суетные помыслы, в сердце пылал лишь огонь возвышенного идеала. Уходя в край вечного успокоения, он жалел людей, остающихся в этом мире, чтобы продолжать страдать. Далеко отогнав от себя земную любовь и ненависть, он сохранил лишь высокие устремления. В чистом сиянии луны он напоминал изображение святого с нимбом над головой.
Улыбаясь, он долго стоял рядом с Цзиншу. Она не избегала его пронзительного взгляда, угадывая в нем бесконечную доброжелательность. Сначала она хотела бросить ему упрек, что он так долго не приходил в их дом, заставляя ее думать о нем, но, увидев выражение его лица, решила оставить при себе заготовленные слова.
Внезапно на его лицо снова набежала печаль. Девушка заметила, что в его глазах заблестели слезинки. Он плакал! Ночь была необычайно тихой, и они оба не нарушали молчания. Она начала догадываться, что для долгого отсутствия у него были свои печальные причины. Сейчас же он пришел, чтобы сказать нечто значительное. Ей хотелось расспросить его, но что-то не давало ей раскрыть рта, и она лишь еле слышно прошептала:
— Дасинь…
— Цзиншу, я должен сказать тебе несколько слов. Надеюсь, ты на меня не обидишься… — Голос Ду Дасиня слегка дрожал, его полные слез глаза грустно смотрели на нее в ожидании ответа.
— Как ты можешь говорить такое? Разве я могу обидеться на тебя? — произнесла она наигранно-удивленным тоном.
— Да, я знаю, что не можешь… Сейчас я хочу высказать то, что уже давно таится в моей душе. Я много раз порывался сказать тебе об этом, но, сам не знаю почему, до сих пор этого не сделал. Сегодняшний вечер — это последняя возможность, если не скажу сейчас, значит, уже не скажу никогда… Тебя впереди ждет счастье, ты молода, полна жизненной силы, ты бесконечно добра… Все это я знаю. Я часто задавал себе вопрос: может ли такой человек, как я, занимать место в твоем сердце? Вот об этом я и хочу спросить тебя сейчас: способен ли я занимать какое-то место в твоем сердце, в самой его глубине? — Он облокотился на перила, прикрыв рукой лицо.
— Дасинь, зачем ты спрашиваешь об этом? Неужели ты до сих пор не постиг моей души? — Она смотрела на Дасиня искренним, любящим, нежным взглядом, проникавшим в глубь его существа. Но она и сама была взволнованна — никогда еще ей не приходилось слышать, чтобы Дасинь говорил так робко и мягко, она никогда не предполагала услышать в его голосе такие просящие нотки.
Он убрал руку от лица, но не повернулся к ней, а устремил взор на небо и заговорил:
— Как было бы хорошо, если бы мне не довелось встретить тебя — по крайней мере сейчас я мог бы чувствовать себя счастливым… Ты, наверное, заметила, что совсем недавно, когда я пришел, у меня на лице было совсем не такое выражение, как в эту минуту… С первых дней нашего знакомства ты все больше подчиняла себе мою душу, и скоро все мое стало принадлежать тебе. Сколько раз один лишь день разлуки казался мне нескончаемой пыткой, как часто я ощущал, что не смогу жить вдали от тебя. Стоило мне задуматься о чем-либо, и перед глазами сразу же возникал твой образ. Ты, всегда и везде ты!.. Ты то и дело убеждала меня беречь себя, но ведь я терял здоровье как раз из-за тебя! Знаешь ли ты, почему я работал изо всех сил, почему не жалел себя? В конечном счете из-за тебя. Я старался сделать все, чтобы у меня не было времени думать, потому что я мог думать только о тебе, я изнурял свое тело, чтобы у меня не было сил помышлять о чем бы то ни было. Я не показывал этого, но любил тебя до изнеможения… Ты делала для меня много хорошего, и я понимал, что за этим ничего особенного не кроется, просто ты не можешь по-другому — такая у тебя добрая, нежная душа. Конечно, я тебе признателен, но болезнь моя от этого лишь усиливалась. И вот, осознав, сколь глубоко мое чувство, я всеми силами старался подавить его. Сколько бессонных ночей провел я из-за любви к тебе, сколько раз чувства во мне боролись с разумом, сколько раз из-за любви к тебе я испытывал укоры совести и старался уморить себя работой. Да, я порядком исстрадался из-за тебя, но в этом исключительно моя вина. Ты и твой брат относились ко мне как нельзя лучше… Никогда не забуду те семь дней, что я, больной, провел в вашем доме. Ты заботилась обо мне, как ласковая мать, и благодаря этому в последние дни моей короткой жизни я узнал, что такое человеческое счастье. Потому-то я так охотно принимал все страдания из-за тебя… Хочешь знать, почему на восьмой день я ушел из вашего дома, не попрощавшись? Потому что я любил тебя. Когда я чуть не начал сходить с ума от любви, я понял, что не могу оставаться у вас. И с того дня больше не показывался… Я и раньше любил женщину, и мне снились красивые сны. Но я никогда никого не любил так, как тебя. Только на этот раз я заплатил за любовь всею кровью моего сердца… Я знаю, что я обречен на гибель. Твоя же судьба принесет тебе счастье без границ. Я хотел бы только надеяться… Не плачь! Не плачь!.. Я хотел бы только надеяться, что в дальнем уголке души ты сможешь сохранить память обо мне. Тогда и после смерти я буду тебе благодарен… Цзиншу, моя Цзиншу, не надо плакать!
Долго мечтала Цзиншу услышать подобные слова, а с нынешним приходом Дасиня у нее даже возникла определенная надежда, но в его речах было так много горечи… Она слушала его со все возрастающим волнением, все приближаясь к нему, а под конец не выдержала, расплакалась, уронила голову ему на грудь и прошептала:
— Дасинь, не говори так, если ты не будешь счастлив, как могу быть счастлива я?
Ее порыв, ее слова так обрадовали Дасиня, что он задрожал всем телом. Лицо его засветилось, он обнял Цзиншу, и они взглянули друг на друга заплаканными глазами. Их слезы слились в единый поток, и уже нельзя было отличить, какую слезинку пролил он, какую она. И губы их тоже слились в страстном поцелуе. Радость любить и быть любимыми сделала их единым существом. Он напрочь забыл о своей решимости, о цели своего прихода.
— Цзиншу, скажи мне, это не сон?
Она взглянула полными любви глазами на его раскрасневшееся от радости лицо и еще теснее прижалась к нему.
— Я влюбилась в тебя, когда брат праздновал день рождения… И сколько же я перетерпела из-за тебя! Наконец ты появился, произнес эти слова, так не уходи же вновь!
Он целовал ее лоб, ее щеки, потом их губы опять соединились в поцелуе.
— Мы оба долго страдали, давай же не будем разлучаться. Не покидай меня, мой Дасинь, ты не должен уходить. Я готова делить с тобой твою работу, вместе переносить горести и радости! — Цзиншу ликовала с детской непосредственностью.
Но произнесенное ею слово «работа» сразу же лишило его радости, он вспомнил все, о чем позабыл. Он весь похолодел, словно ему на голову вылили ковш ледяной воды. В памяти возникли смерть Чжан Вэйцюня, его собственный сон, принятое им решение. Работа? В чем состояла теперь его работа? Убить и быть убитым. Больше ему ничего не оставалось. И что, она сможет, она должна взять на себя часть такой работы? Конечно же, нет! А сам он — человек, уже стоящий на краю гибели, может ли он еще кого-то любить? Опять же нет! Недавняя веселость рассеялась как дым, как летучие облака, осталась лишь горечь воспоминаний. Ему больше уже не изведать человеческого счастья. Самое же печальное состоит в том, что счастье само далось ему в руки, а он добровольно отказался от него. Ему теперь оставался один путь: откровенно, правдиво рассказать ей обо всем, проститься с ней, попросить у нее прощения, надеясь на взаимопонимание. Но рассказать ей о подлинной цели его прихода — все равно что вонзить в грудь острый кинжал. Он может убить командующего гарнизоном, но нанести смертельный удар любимому существу он не в состоянии. Это слишком безжалостно! Он заколебался, в душе опять началась жестокая борьба.
Умная девушка словно разгадала его мысли и заговорила страстно и искренне:
— Дасинь, почему ты вдруг опять загрустил? В чем дело, ответь мне! Неужели ты не хочешь…
— Да не в этом дело… Цзиншу, моя Цзиншу, я иду на смерть!
— Ты? На смерть? — Изумленная, Ли Цзиншу не хотела верить своим ушам.
— Да, я иду на смерть. Я собираюсь убить одного человека… Сейчас я здесь, чтобы попрощаться с тобой. — Дасиню стоило огромных усилий выговорить эту фразу; весь дрожа, он отвернулся, чтобы не смотреть ей в глаза — он понимал, что своими словами, как мечом, убивает возлюбленную.
Так оно и было: острие пронзило ей сердце, проникло в глубь души. Она вдруг побледнела, схватилась рукой за грудь, в глазах потух огонь…
Она знала, что он не может лгать, что он действительно готовится идти на смерть. Она догадалась также, кого замышляет убить Дасинь. Но какое отношение это может иметь к ней? Убийство всегда убийство… Она знала, что, если он принял решение, отговорить его не удастся. Столько дней она ждала, чтобы он пришел рассказать о своем чувстве и принять ее любовь, и вот дождалась. Он действительно появился, но каков результат? В первый раз услышанные слова любви оказались одновременно словами прощания. Сейчас он уйдет, уйдет навсегда. Как это страшно! В этот миг он был для нее не просто возлюбленным, он как бы стал частью ее существа, ее души. Как же можно допустить, чтобы часть души оставила ее? Нет, она во что бы то ни стало должна переубедить его!
Внезапно ее сердце сжалось, по бледным щекам полились, как из родника, слезы. В чарующих глазах появилось выражение скорбной мольбы. Она словно хотела показать всю силу своей любви, чтобы в последний момент постараться разжалобить его, уговорить остаться.
Ду Дасиню казалось, что его сердце разрезают на куски, но ему было больно не за себя, а за эту девушку. Особую боль он ощущал от сознания того, что это он заставляет ее страдать. Ее рыдания как иглы вонзались ему в душу. Он метался в поисках выхода: остаться, но как же с памятью Чжан Вэйцюня? Уйти — но как же с девушкой, которая так горько плачет?
Ли Цзиншу по его глазам догадалась о происходящей в нем душевной борьбе. Она перестала плакать и бросилась в последнюю атаку.
— Дасинь, почему ты стремишься к гибели? Почему обязательно надо убивать, быть убитым? Разве мало уже совершенных убийств, разве мало уже пролито крови? Зачем же еще убивать, проливать кровь?.. Неужели ты веришь в необходимость этого?.. Довольно, пора остановиться!.. Сейчас мы должны призывать людей любить друг друга — как отец сына, как старший брат младшего, как близкие и родные. Вот какой работе обязаны мы отдать все наши силы, все наше время. Пропаганда любви должна стать нашим главным делом! А ты опять зовешь убивать… Нет, все люди в равной мере являются жертвами породившего их общества, и никто не имеет права распоряжаться чужой жизнью. Каждый из нас — плоть от плоти своих родителей, у каждого есть братья или сестры… Если мы сопоставим меру той любви, которую мы можем распространить, с мерой крови, проливаемой во имя ненависти, сколь огромной окажется разница! Так зачем же увеличивать ее, отвергая любовь и вслед за другими помышляя о вражде и кровавой мести?.. Дасинь, нельзя продолжать исповедовать мрачный принцип «око за око, зуб за зуб». Разве нам мало уже содеянного?.. Неужели мы станем не исправлять чужие ошибки, а повторять их и совершать новые преступления? Мы должны жалеть тех, кто совершил ошибки, должны возвышать их силой своей любви, помочь им смыть следы преступлений. Мы должны прощать их и наставлять их с тем, чтобы они покаялись и обновились… Вот в чем состоит наша великая работа! Только так можно создать общество, основанное на любви; только так можно осуществить на нашей земле свободу и равенство, достичь изобилия; только так можно изгнать из нашей жизни зло, и тогда солнце счастья зальет лучами весь мир!.. Не надо придавать значения тому, что люди в чем-то провинились перед нами, жестоко с нами обошлись. Надо направить на них нашу великую любовь, и люди, утратившие душу, вновь обретут ее и склонятся перед мощью любви. Вот какой работой должны мы все заняться!.. Если же полагаться только на насилие, то сначала ты убьешь кого-то, потом другие убьют тебя — и в итоге история человечества станет историей одних убийств!.. Не будем сейчас говорить об убийствах, будем говорить лишь о любви. Если бы убийствами можно было достичь возвышенных идеалов, добиться счастья, то почему же люди до сих пор грызутся и истребляют друг друга, оставаясь каждый в своей клетке? Хватит, довольно убийств! Займемся лучше нашей великой работой. Я понимаю, что мы можем достичь лишь немногого, но надо же кому-нибудь начать… Дасинь, не покидай меня!
Грудь ее вздымалась от волнения, слова лились бурным потоком. Она верила в истинность своих слов и в то, что она сможет переубедить любимого.
Он не пытался спорить с ней, у него просто не было убедительных доводов. Да ему и не хотелось омрачать бесполезной дискуссией их последнюю встречу. Он изо всех сил сдерживал себя, старался успокоить биение сердца, согнать с лица все знаки печали и даже принять веселый вид.
И ему это удалось. Ли Цзиншу поверила, что смогла убедить его, и радостно прошептала:
— Так ты не уходишь!
Ду Дасинь пригладил ее растрепавшиеся волосы и сказал с почти грустной улыбкой:
— Цзиншу, не надо об этом. Все, что ты говорила, — прекрасно, но я не властен переменить свое решение. Могу ли я убежать от своей судьбы, когда у меня перед глазами стоит погибший из-за меня Чжан Вэйцюнь? Как бы я хотел, чтобы мы могли вместе прожить всю жизнь! Ты знаешь, как я тебя люблю, но именно поэтому я должен смело пойти навстречу судьбе и показать себя достойным твоей чистой любви. Подумай сама: разве заслуживал бы твоей любви человек, который видел страшную смерть Чжан Вэйцюня, страдания его вдовы и осиротевшего сына и тем не менее продолжал бы влачить свои жалкие дни возле тебя? Дни и ночи меня угнетала и терзала бы мысль, что я предал товарища. Откуда взял бы я силы говорить с тобой о любви и счастье, о свете солнца, о воздухе свободы, о мире изобилия, о красотах весны, о радостях жизни?.. Что с тобой, моя Цзиншу? Не надо страшиться, давай поговорим о чем-нибудь веселом… Что с тобой?
Она уже давно не слышала его. Ощущая себя брошенной в ледяной подпол, она дрожала как березка на ветру. Крепко обхватив Дасиня, она бормотала что-то нечленораздельное, похожее на шелест листьев.
Спустя некоторое время она пришла в себя, постепенно печаль оставила ее, слезы высохли, и на нежном лице вновь появилась мягкая улыбка.
Верно, женская любовь часто бывает деспотичной, слепой, экзальтированной, но в ней присутствует и доля материнского чувства. Если женщина действительно любит человека, она любит его, как мать своего сына, бережет его. Она готова пожертвовать всем, что у нее есть, лишь бы сделать его счастливым. Она решила, что, коль скоро удержать Дасиня не удастся, лучше не бередить разговорами его душу. Она больше не думала о том, как она будет жить без него, но лишь о том, каково будет ему идти без нее на смерть. Забыв обо всем сказанном ею, вновь загоревшись огнем любви, она села рядом с Дасинем в плетеное кресло, прильнула к нему и долго шептала ему о своей безграничной любви, о нежности и обо всем прекрасном. Они оба погрузились в чистый родник радости любить и быть любимыми. Месяц изливал на них свой нежный свет и, казалось, завидовал их счастью.
Отзвенели десять ударов стенных часов. Ли Цзиншу, словно пробудившись ото сна, вскочила, поправила прическу и обратилась к Ду Дасиню:
— Ну вот, теперь можешь идти. Наши судьбы уже определены. После нашей сегодняшней встречи я ни о чем не жалею.
Она могла показаться очень спокойной, даже бесстрастной, но в глубине души обливалась кровавыми слезами. Ду Дасинь же был взволнован ее словами. Он помедлил немного, поднялся и произнес печально:
— Цзиншу, я ушел…
Он быстро спустился по лестнице, больше не взглянув на девушку. Стоя у перил, она сначала услышала его тяжелые шаги, затем увидела, как его высокая и худая фигура пересекает цементную дорожку, как он открывает металлическую дверь и, не повернув головы, выходит на улицу. Она желала бы и дальше следить за ним взглядом, но высокое коричное дерево помешало ей.
Месяц по-прежнему лил с небосвода свой свет, залитая им улица уходила куда-то вдаль, обрамленная двумя стройными рядами платанов. Холодный ветер, пронизывавший Ду Дасиня, шевелил ветки, листья о чем-то шептались друг с другом. Проигрывавшие в состязании с лунным сиянием уличные фонари висели над мостовой, словно полупрозрачные созвездия. На пустынной улице лишь изредка мелькали фигуры одиноких прохожих. Единственной музыкой, звучавшей в этом притихшем мире, можно было считать ритмичную медлительную поступь Ду Дасиня да шелест потревоженных ветром платанов. Эти звуки успокаивали душу и помогали ему размышлять.
Прежде всего он подумал о ней — вечно о ней! Он вспомнил все, что между ними произошло, припомнил и ее слова о том, что она принадлежит ему. Она любит его, его одного, любит всем сердцем. Она даже готова пожертвовать всем ради него. Она такая нежная, такая добрая, такая красивая. Он думал о ее достоинствах, и на лице возникла умиротворенная улыбка. Он не только вспомнил все хорошее, что она для него сделала, но и представил себе, как много она могла бы еще сделать. Он вообразил себе сценку из грядущего: они вдвоем живут в рабочем квартале большого города или, быть может, в тихой, окруженной красивыми пейзажами деревне, обучают рабочих, крестьян и их детей, трудятся ради их блага, несут им благовест любви, говорят о свободе и равенстве, делят с ними радости и горести. Она с ее прекрасной, широкой, возвышенной душой столько делает для людей, что те начинают понимать и любить ее. Она и сама их любит, старается быть для них вроде молодой матери… И вот народ приходит в движение, поднимается. Для них это такая радость, что и на его исхудавшем лице появляется мягкая улыбка. Но тут же ему приходит мысль: как странно, что ему привиделось то, о чем мечтает Ли Цзиншу! Ему стало смешно — уж он то знал, как далеки от этого его идеалы.
Вдруг он услышал, что помимо его собственных шагов улицу оглашает еще чья-то тяжелая поступь. Затем перед ним выросла массивная фигура индуса-полицейского. Тот приблизился и окинул его каким-то странным взглядом.
У него сразу же изменилось настроение, моментально улетучились навеянные Цзиншу мечты, остался лишь привкус горечи. Перед его глазами возникла отсеченная голова Чжан Вэйцюня с обрубленным ухом, затем он стал думать о плане действий на завтра — для мыслей о более отдаленном будущем в его мозгу уже не оставалось места. Ведь он сегодня все высказал Цзиншу, попрощался с ней, они не только никогда не будут жить вместе, но даже не смогут встретиться еще раз. Завтра он отправляется на свидание со смертью — этой непостижимой смертью. Цзиншу больше не имеет к нему отношения. Его гибель неизбежна, и, сколько бы Цзиншу ни любила его, ни вспоминала, после смерти он этого уже не почувствует. Он один пойдет по пути к безысходной, непознаваемой, таинственной и, быть может, ужасной гибели.
Ему подумалось, что и завтра эта улица будет такой же спокойной, ее так же будет освещать луна, листья платанов будут вести те же разговоры, прохладный ветер будет проникать под рубашки прохожих, а индус в полицейской форме, как и сегодня, — окидывать подозрительным взглядом прохожих. Но его, Дасиня, уже не будет, он перестанет существовать в этом мире. Почему же из всех людей именно ему суждено завтра умереть, подумал он. Цзиншу была права, задавая этот вопрос. Что хорошего принесет его смерть ему, ей, их товарищам, вдове и сыну Чжан Вэйцюня, всем страждущим? И что не позволяет ему любить ее? Ведь и она любит его, его смерть причинит ей такие муки! Почему они не могут вести работу мирными средствами, пропагандировать свои идеи?..
Он представил себе, что смерть отнимет у него все, что он любил, и его внезапно охватил ужас. Мысль о неизбежности гибельного исхода стала ослабевать, отступила. Ему показалось, что его план убийства командующего гарнизоном абсолютно ошибочен, неумен и даже вреден… Он решил отменить свое решение. В радостном волнении он повернул обратно и быстро зашагал по лунной дорожке. Он спешил вернуться в ее дом, сообщить ей об отказе от плана убийства. Теперь он готов был сопровождать ее повсюду и никогда с ней не расставаться.
Вскоре он снова стоял перед воротами их особняка и смотрел на него сквозь железную решетку ограды. Во дворе буйно цвели коричные деревья, золотистые и серебряные лепестки усеяли все газоны и цементную дорожку. Из трещин между камнями доносился стрекот насекомых. Мать-природа исполняла свой концерт. В левой и правой комнатах горел свет — очевидно, Цзиншу еще не легла, а Ли Лэн только что вернулся домой. Дасиню хотелось войти, но он не решался нарушить тишину и спокойствие дома и отложил визит на завтра. Постояв перед воротами еще немного, он ушел.
Дойдя до конца улицы, перед поворотом он вдруг увидел висящую на фонарном столбе деревянную клетку. В ней лежала голова с отсеченной щекой — голова Чжан Вэйцюня. Он догадался, что это ему лишь привиделось, но тут же чей-то голос зашептал ему в ухо: «Если умру я один — это не имеет значения». Перед его увлажненными глазами промелькнули мечи, пули, плаха, здание тюрьмы… И тут ему стало ясно до конца: судьба уже произнесла над ним свой приговор, человеческое счастье не для него, врата счастья закрыты перед ним. Даже она, с ее чистой, великой любовью, не властна изменить в лучшую сторону его судьбу, не в силах дать ему возможность вновь ощутить радость существования. Смерть все равно придет! Пусть сейчас он откажется от своего плана, убежит от гибели, но все равно мечи, пули, плаха, тюрьма когда-нибудь настигнут его. Мирные средства пропаганды… и все равно воздаянием станет смерть. Так чем покорно, как барашек, ждать, когда тебя зарежут, не лучше ли самому нанести первый удар… Отомстить за легионы страждущих! Да, завтра он пойдет на смерть.
От этих мыслей, как ни странно, ровнее стало биться сердце, прояснилось в голове. Ему захотелось перед смертью еще раз взглянуть на любимую девушку, и он снова вернулся к ее дому. Желтые и белые цветы коричного дерева по-прежнему падали на землю, освещенную луной. В правой части дома свет погас, оттуда не доносилось ни звука, и тем отчетливее звучал стрекот сверчков. Внутренность комнаты была скрыта белым оконным занавесом. Одной рукой сжимая холодный металл решетки, другой подпирая подбородок, он погрузился в мечты. Прошло довольно много времени, прежде чем бой часов в комнате Цзиншу нарушил тишину ночи. Как тоскливы были эти звуки, долго реявшие в неподвижном воздухе! Для него они прозвучали как похоронный колокол, возвещающий приход его последнего дня. Часы пробили полночь, и он, поняв, что дальнейшее ожидание не имеет смысла, собрался уходить. Все же перед этим он легонько постучал по решетке, пролил несколько слезинок и произнес полным печали голосом последнюю фразу: «Цзиншу, я ушел!»
Через несколько шагов он оглянулся было, но потом пошел быстрее и удалился — теперь уже навсегда. Все окружающее перестало для него существовать. Он лишь ощущал на себе взгляд пары больших, ясных, все озаряющих глаз да слышал откуда-то с неба громкий голос: «Если умру я один — это не имеет значения».
В это самое время Ли Цзиншу спала в своей постели у занавешенного белым окна. Струился подобно воде лунный свет, ароматен и спокоен был воздух. Ей снился печальный сон. Во сне она плакала, и на ее белых нежных щеках остались хрустальные капли слез. Она и не подозревала, что ее возлюбленный, раздираемый противоречивыми чувствами, дважды стоял перед дверьми ее дома!..
Около часу ночи кто-то постучал в заднюю дверь дома Чжу Лэу. Разбуженный стуком Чжу Лэу сам спустился и отпер дверь. Вошел Ду Дасинь. На вопрос, почему он явился так поздно, Ду Дасинь ответил лишь холодной ухмылкой. Не вполне проснувшемуся хозяину Ду Дасинь в этот раз показался таким красивым, таким сияющим, таким величественным! Он был, понятно, удивлен таким поздним визитом, но допытываться не стал. Его причину он понял лишь на следующий день, когда прочел завещание Ду Дасиня.
Ду Дасинь ушел из дома Чжу Лэу около семи утра. Перед этим он передал хозяину бумажный пакет и велел вскрыть его вечером того же дня.
Чжу Лэу вскрыл пакет в то самое время, когда по Шанхаю распространилось известие о покушении на командующего гарнизоном. В пакете оказалось двадцать купюр по пять юаней и три письма. В одном из них Ду Дасинь как мученик за идею обращался к своим товарищам с изложением своих взглядов и объяснением причин, заставивших его избрать гибельный путь. Второе письмо было обращено к Чжу Лэу: он просил его передать сто юаней вдове Чжан Вэйцюня и вместе с товарищами помогать ей и впредь. Кроме того, он поручал Чжу забрать из Яншупу принадлежащие Ду Дасиню вещи, вернуть одолженные им у товарищей книги, а остальные отвезти в дом Ли Цзиншу. Он также просил Чжу сжечь оставленные им два десятка тетрадей стихов и дневников. Третье письмо было адресовано Ли Лэну и его сестре.
Чжу Лэу в точности исполнил все поручения, но оставленные Ду рукописи сжигать не стал. По совету товарищей он составил из них довольно объемистый том и опубликовал его, сопроводив написанной им биографией Ду Дасиня и текстом его завещания. В «Биографии» Чжу Лэу писал, что хотя в книге содержится много проклятий человеческому роду, но ненависть Ду Дасиня была продиктована его любовью к людям. Лучшим тому доказательством служит его смерть во имя любви. Конечно, то было личное мнение Чжу Лэу. Истину знали лишь сам Ду Дасинь да Ли Цзиншу. Рядовому читателю к тому же было трудно понять, почему во имя любви нужно убивать человека. Однако все, кто знал Ду Дасиня, пролили над книгой не одну слезу. Прочел ее и профессор Юань Жуньшэнь. Его отзыв был таким: «Как явствует из этой книги, у меня были все основания считать Ду Дасиня душевнобольным».
В тот вечер волнующая новость облетела весь Шанхай. На банкете в здании Торговой палаты неизвестный молодой человек, представившийся журналистом, произвел четыре выстрела в командующего гарнизоном. Сам командующий получил ранение в плечо, один из его адъютантов был убит. Злоумышленник пустил последнюю пулю себе в лоб. Ему отрезали голову и вывесили ее в деревянной клетке на фонарном столбе в районе Северного вокзала.
Командующий гарнизоном, конечно же, не погиб. Спустя полмесяца он был вполне здоров, но разгневан необычайно. Он обвинил председателя Торговой палаты в организации заговора и арестовал его. Председателю пришлось выложить «на пропитание армии» двести тысяч, после чего ему возвратили свободу.
Командующий гарнизоном не только не погиб, он даже был рад, что пуля Ду Дасиня принесла ему двести тысяч наличными. Его наложницы смогли приобрести немало головных украшений. А голова Ду Дасиня стала источать зловонную жидкость, которая капала из клетки, что заставляло прохожих затыкать носы.
Вот так погиб Ду Дасинь. Однако смерть его не была напрасной. Спустя месяце лишним на металлических воротах у того дома, который он часто посещал, появился массивный замок. А еще через несколько лет шанхайские текстильщики объявили всеобщую забастовку. В ходе борьбы рабочие захватили фабрики и вынудили владельцев подчиниться их требованиям. На этот раз рабочими руководила молодая женщина, завоевавшая их сердца. По слухам, ее звали Ли Цзиншу.
Перевод В. Сорокина
Наступила тихая летняя ночь. Море молчало, лишь его легкое дыхание нарушало застывшую тишину. В темноте едва заметно мерцали огни маяков. Казалось, огонькам одиноко, бесприютно, печально и они светят с трудом.
Примерно в ли от моря проходила пустынная магистраль, в ночные часы еще более безжизненная, чем днем. Лето было в разгаре, лишь с наступлением сумерек опускалась прохлада и свежесть. Легкий морской ветер уносил зной, и люди, весь день занятые работой, могли спокойно отдохнуть только ночью. Некоторые из них, наслаждаясь прохладой вечерних часов, усаживались у дверей и на досуге толковали с соседями о жизни. Больше всего их занимала гостиница, выстроенная по новейшему образцу на берегу моря.
Это четырехэтажное здание одиноко возвышалось над маленькими невзрачными домишками и было здесь, конечно, совсем не к месту. Оно гордо взирало на низенькие лачуги, словно хвастаясь перед ними своей красотой, роскошью убранства, богатыми постояльцами, гордясь газоном, разбитым перед ним.
Новая постройка и низенькие домишки по соседству олицетворяли собой два различных образа жизни. Гостиница сверкала электрическими огнями, взад и вперед там сновали люди. И по ночам в здании было, пожалуй, оживленнее, чем днем.
Вот у ворот гостиницы остановилась машина. Шофер открыл дверцу. Из машины, пригнувшись, вылез высокий худощавый молодой человек. Выпрямившись, он с любопытством огляделся и, похоже, удивился: такая гостиница и в таком безлюдном месте! Приезжего встретили двое слуг, почтительно улыбаясь. Один из них принял от шофера легкий багаж, другой проводил молодого человека к дверям.
Поднявшись по ступеням, молодой человек с достоинством вошел в холл. Сделав несколько шагов, он увидел девушку в легкой белой кофточке и синей юбке. Та спускалась по лестнице. У нее было полное румяное лицо, чуть вздернутый носик и сияющие, словно звезды, глазки. На левой щеке у самого глаза темнела родинка. Девушка улыбалась.
Молодой человек взглянул на нее и, помолчав минуту, с радостным изумлением воскликнул:
— Мисс Чжан!
Девушка остановилась, обернулась и с нескрываемым удивлением посмотрела на него. Вдруг губы ее дрогнули, рот чуть-чуть приоткрылся, глаза заблестели, она заулыбалась и пошла ему навстречу.
— Давно возвратились, господин Чжоу?
— Скоро неделя, — радостно ответил он. — Я был у Цзяньгана. Он сказал, что приедет ненадолго сюда отдохнуть, от него же я узнал, что вы тоже здесь. Он просил меня повидаться с вами. Но я и подумать не мог, что увижу вас сразу же, как только приеду. Это в самом деле удивительно!
— Замечательно! Я тоже не могла себе представить, что вы можете оказаться здесь! Два дня назад я получила письмо от господина Цзяньгана, но он и словом не обмолвился о том, что вы возвратились на родину. Поэтому я ничего не знала.
Она замолчала, не сводя с молодого человека своих ясных глаз. Держалась она непринужденно. Он не нашелся, что еще сказать, как она заговорила снова:
— Я решила провести здесь летние каникулы и за это время повторить пройденное. В этом году я домой не поеду. Здесь так спокойно, но заниматься без учителя не очень-то хорошо. А теперь, если мне что-нибудь понадобится, я буду обращаться к вам. — Лицо ее светилось радостью. Ей была приятна эта неожиданная встреча.
Жила она в городе, расположенном неподалеку, — всего день пути на пароходе. Обычно она проводила каникулы дома, но в этом году решила отдохнуть здесь.
— Мисс Чжан, вы очень любезны! Разве я гожусь в учителя? Мы вместе будем учиться! — скромно отвечал господин Чжоу.
— Я говорю то, что есть, вы слишком скромничаете. В будущем многие станут обращаться к вам с такой же просьбой.
Она хотела было продолжить беседу, но вдруг заметила слуг, почтительно стоявших в стороне; один из них держал багаж господина Чжоу; слуги с улыбкой слушали разговор.
— Вы уже знаете номер своей комнаты? Не буду задерживать вас… Я занимаю девятнадцатый, на втором этаже. Выберете время, заходите. — Девушка кивнула ему и направилась в комнату, на дверях которой была надпись: «Читальный зал».
Молодой человек. поклонился и, улыбаясь, сказал:
— Вот устроюсь, приду навестить вас. — И вслед за слугами пошел наверх.
Все трое поднялись на третий этаж. Один из слуг открыл дверь номера, приглашая Чжоу Жушуя войти, другой внес вещи.
— Это ваша комната. Нравится вам здесь? — спросил слуга и принялся расхваливать комнату. Затем почтительно умолк, ожидая, что скажет господин.
Жушуй осмотрелся: комната была небольшая, неплохо обставлена.
— Вполне, — ответил он. Затем подошел к распахнутому настежь окну и выглянул: вдали темнело море, пересеченное полосой света. В лицо повеяло прохладой. Жушуй ощутил необычайную радость, взглянул на небо, усеянное звездами, вспыхивавшими то там, то здесь, потом окинул взглядом все вокруг. Свет, льющийся из окон, освещал газон и низкие деревья.
— А здесь неплохо! — одобрительно промолвил Жушуй. — Какой это номер?
— Тридцать второй! — Слуги остались довольны. Тот, что принес вещи, ушел.
— Не угодно ли поужинать? — спросил второй слуга.
— Нет, не хочу. Принесите чаю, — попросил Жушуй и, сняв пыльник, повесил его на вешалку.
Слуга вышел. Чжоу Жушуй остался один. Он взглянул на тусклую электрическую лампочку, медленно вздохнул и перевел взгляд на цветной абажур, затем опустился в кресло, покрытое белым полотняным чехлом, и с удовлетворением промолвил:
— Здесь можно на некоторое время обрести покой. Можно написать что-нибудь хорошее.
Улыбаясь, Чжоу закрыл глаза, чтобы полнее ощутить радость безмятежности, но вдруг перед ним возник образ девушки в белой блузе и синей юбке.
В памяти всплыли воспоминания о минувшем годе. Он тогда возвратился из Японии. В доме уважаемого им друга старшего поколения Ли Цзяньгана он встретил девушку, которая была наделена способностью производить приятное впечатление на каждого, кто ее видел. Это и была мисс Чжан. Несмотря на простоту наряда, она выглядела значительно привлекательней разряженных девиц. Ясные глаза, излучавшие свет, правильные черты лица. В каждом ее движении угадывались стать и достоинство. За последние несколько лет Чжоу Жушуй видел немало японских девушек. Он вдоволь насмотрелся на этих изящных, прелестных куколок. И вот неожиданно встретился с мисс Чжан. Беседуя с ней, он испытал любопытство и вместе с тем восхищение и радость. Ясность ее мыслей вызывала уважение. Когда они расстались, а виделись они всего несколько раз, ее имя глубоко запало ему в сердце. Чжан Жолань! — какое красивое сочетание!
За год, проведенный в Токио, он не забыл этого прекрасного имени, часто вспоминал девушку; она была для него словно луч света во мраке. Несколько раз он собирался написать ей, даже начинал было письмо, но так ничего и не отослал. Она тоже не писала. Ему очень хотелось узнать что-нибудь о ней, и, набравшись храбрости, он в письме к Ли Цзяньгану справился о Жолань. Его друг, видимо, не разгадал намерений Жушуя и, похвалив ее в письме, назвал неприступной. Это оказало противоположное действие — лишило Жушуя мужества. И в следующих письмах он о девушке не упоминал.
А вот теперь он снова встретил ее, поселился с ней в одной гостинице, может каждый день видеть ее, она даже просила его стать ее наставником.
Эти мысли доставили ему радость, от волнения его бросало то в жар, то в холод. Он посидел еще некоторое время, прошелся по комнате, потом не вытерпел и вдруг поспешно спустился на второй этаж. Без труда отыскал он девятнадцатый номер, с бьющимся сердцем остановился у двери, немного постоял в нерешительности и лишь потом тихонько постучал. В комнате раздались шаги, он отпрянул назад. Дверь открылась, в коридор упал голубоватый свет, и появилась она. Девушка была поистине прелестна. Ее глаза сияли радостью, были прозрачны как кристалл.
— Входите, — она чуть-чуть улыбнулась, блеснув белыми, как жемчуг, зубками, отступила на шаг и посторонилась, приглашая его войти.
На письменном столе стояла лампа под голубым абажуром, перед столом — кресло-качалка. Жушуй присел на край, слегка наклонил голову и взглянул на стол. Там лежал журнал «Женщина», открытый на шестнадцатой странице, где были помещены два рассказа для детей. Во вступительной статье редакция с похвалой отзывалась об этих рассказах, написанных им в Японии, называя автора мастером детского рассказа. Жушуй предположил, что она уже прочла эти рассказы, и понадеялся, что и ей они понравились. Лицо его озарилось улыбкой. Он то и дело невольно поглядывал на журнал. А она, словно угадав его мысли, сказала:
— Прочла ваши рассказы. Я видела объявление в газете, знала, что они будут опубликованы, и специально купила этот номер журнала. Рассказы замечательные!
Он очень обрадовался, услышав похвалу из ее уст, но сделал вид, что не заслуживает ее, и скромно сказал:
— Едва ли они так уж хороши! Я написал их сразу, за один присест, они не стоят того, чтоб вы их читали.
В то же время он негодовал на самого себя, что пишет так мало. Он вспомнил содержание последнего небольшого рассказа, написанного им, и решил пересказать ей; возможно, тогда она еще лучше поймет и оценит его.
Он хотел было заговорить, но спокойная, уверенная улыбка девушки лишила его смелости. Ему показалось, что все это ей уже известно и его рассказ вызовет у нее лишь смех. Но когда что-нибудь вертится на языке, молчать трудно. Жушуй вопреки желанию спросил:
— Вам нравятся детские рассказы?
— Да, — ответила она, улыбаясь. — Когда читаешь их, то кажется, что возвращаешься к детству, порою забываешь даже, что ты уже взрослый, и чувствуешь себя снова ребенком. А ваши рассказы можно называть чудесными стихами в прозе. Они понятные нам, взрослым, поэтому и нравятся мне.
Слова ее придали ему смелости, и он, собравшись с духом, сказал наконец то, что хотел:
— Мне кажется, детские рассказы пишутся для детей, в них автор смотрит на мир глазами ребенка. Говорят, ребенку присущи искренность, отзывчивость, восторженность, изумление, фантазия, любознательность, чувство прекрасного, справедливость. По-моему, это верно! Дети действительно обладают всеми этими качествами, именно у ребенка они проявляются наиболее ярко. Потому детство и считается самой прекрасной порой жизни человека. Но я думаю, что детские рассказы пишутся не только для детей, но и для взрослых, и даже в большей степени для взрослых. Ведь благодаря этому взрослый вновь может обрести все прекрасные качества ребенка, а это — пробуждение к новой жизни. — Чжоу был очень взволнован. Ему хотелось, чтоб его мысли показались ей еще более возвышенными и прекрасными, чтобы она прониклась к нему еще большим уважением. В эту минуту он искренне верил в то, что возвращение к детству решит все социальные проблемы. Самые высокие чувства переполняли душу, худое лицо оживилось и стало красивым.
Жолань, запомнившая его тихим и скромным, с удивлением смотрела на него, словно перед ней был другой человек. Она внимательно слушала, взгляд ее блуждал, однако на лице по-прежнему играла уверенная улыбка, отвлекавшая Жушуя от ее испытующего взгляда, обращенного на него.
Высказавшись, Жушуй снова замкнулся и с трепетом ждал ее ответа, словно ученик оценки.
Она слышала, как смолкла его речь, в которой словно перекатывались жемчужинки. В комнате воцарилась тишина. Девушка тихонько засмеялась и, кивнув, произнесла:
— Мысли у вас хорошие!
В действительности же она даже не слышала как следует того, что он говорил, и не воспринимала критически его слова, она верила в его правоту.
Жушуя обрадовала ее похвала, и он продолжил:
— Недавно я написал статью «Возвращение к детству», в ней я развиваю все эти мысли. Цзяньган уже прочел ее. На днях принесу почитать вам, мисс Чжан. — На лице его появилась довольная, как у ребенка, улыбка.
— Это не обязательно, — улыбнулась она. — Если ее читал Цзяньган, статья наверняка хороша! Я хочу лишь, чтобы она поскорее появилась в печати и ее смогли бы прочитать все. Я думаю, многие ждут этой статьи.
Неожиданно тишину ночи наполнил торжественный металлический звон. Стенные часы пробили десять. Жушую хотелось побыть здесь еще немного, но, подумав о том, что уже поздно и девушке пора отдыхать, он решил проститься. Жолань проводила его до двери.
Когда Жушуй возвратился к себе в номер, на сердце у него было тепло, по лицу блуждала улыбка, в ушах звенел чистый, нежный голос собеседницы. Он уселся в кресло и, глядя на абажур, стал припоминать выражение ее лица, каждое ее движение: как она слегка наклоняла голову, когда говорила, как торопливо перебирала рукой край одежды, как смотрела на него своими большими глазами, а затем, облокотившись о спинку кресла, застенчиво потупилась. Он вспомнил даже те детали ее внешности, на которые вначале не обратил внимания. Девушка словно стояла перед его глазами.
Жушуй обвел взглядом комнату и решил, что здесь не так красиво, как у нее, хотя мебель в ее номере была такая же. Его комната показалась ему сейчас очень неуютной. А там было так хорошо! Он мечтал о том, как завтра снова встретится с ней, о том, что он ей скажет, о том, как постепенно окрепнет их дружба, и о многом-многом другом. Но вдруг на память ему пришли слова одного его друга, Чэнь Чжэня, и Жушуй рассмеялся: «Как это я с первой же встречи заговорил о своих взглядах, рассказах, неужели не мог найти чего-нибудь поинтереснее? Упустить такую возможность! Вот дурак! Не зря Чэнь Чжэнь говорил, что меня никто никогда не полюбит. Возможно, он и прав!» Жушуй досадовал на себя, раскаивался, что упустил хорошую возможность; быть может, сегодняшний разговор произвел на нее дурное впечатление, и она посмеялась про себя над ученым чудаком. И как он теперь ни старайся, вряд ли ему удастся что-либо исправить. Жушуй сокрушался все сильнее.
Через некоторое время мысль его заработала в другом направлении, он провел несколько раз рукой перед глазами, словно желая рассеять видение, потом возразил самому себе: «Разве можно верить в любовь с первого взгляда? Мы ведь встречались всего несколько раз и почти не знакомы!.. Просто она студентка, не чета другим девушкам, с ней можно поделиться своими взглядами».
На сердце у него стало спокойнее. Он отогнал прочь тревожные мысли, встал, погасил свет и прилег у окна, глядя вдаль, на темное море, на тусклые огни маяков. Он ни о чем не думал в этот момент и лишь восхищался торжественностью и величием природы.
Прошла неделя. Приближалось утро, но еще не рассвело. На востоке только занималась заря, и небо постепенно высветлялось. Воздух еще был полон ночных ароматов, кругом царила тишина. В этот ранний час из гостиницы выходили двое. Они прошли по влажной от росы траве, легкие шаги их были едва слышны. Привратник, проснувшись, выпустил их на тихую улицу, и они не спеша двинулись вперед. Идти по мягкой земле было легко. Слева и справа смутно вырисовывались очертания построек. Кое-где люди уже встали и о чем-то говорили, но ветер уносил слова, их нельзя было разобрать. Воздух был по-утреннему свеж. Тишину нарушали лишь размеренные легкие шаги двоих.
Молодые люди шли, держась на некотором расстоянии друг от друга. Девушка с распущенными волнистыми волосами, в белой блузке и синей юбке, и молодой человек с худым лицом, в пыльнике. Это были Жушуй и Жолань.
Улица, по которой они шли, была длинной. Постепенно небо стало голубым. Дважды свернув, они вышли к морю. Перед ними расстилалась белесовато-серая гладь. Был час отлива, и море что-то шептало, лениво плескаясь о берег. Узкая полоска отмели была еще влажной, кое-где обнажились большие камни. К морю спускалась каменная лестница.
Молодые люди стояли на берегу, глядя вдаль, туда, где небо сливается с горизонтом. Морской ветер легонько трепал их волосы и одежду. Жолань придерживала рукой юбку, но позволяла ветру играть ее черными как смоль волосами, густыми и в то же время очень мягкими. Жушуй подошел ближе к девушке, чтобы украдкой любоваться ею. «Какие великолепные волосы!» — подумал он. Он не испытывал сейчас неприязни, которую обычно ощущал, глядя на устрашающе высокие прически японок.
По небу плыли розоватые облака. Занималась заря.
— Сегодня мы действительно рано поднялись, — промолвила девушка, обернувшись к своему спутнику.
— Воздух так свеж и чист, все вокруг так прекрасно… — радостно ответил Жушуй.
— Хорошо вставать рано! — проговорила Жолань, и они пошли вперед.
У двух больших камней, лежащих рядом, они остановились.
— Посидим здесь, — предложил Жушуй, — вот-вот взойдет солнце!
— Здесь сыро, — отозвалась девушка, проведя рукой по камню, затем вытащила платочек, вытерла камень и села. Он присел подле. Оба смотрели, как занималась заря, ожидая величественного зрелища восхода солнца.
Край неба медленно светлел, казалось, там кто-то провел розовую полосу. За ней скрыто было бесчисленное количество золотых лучей. Вдруг с неожиданностью громового удара розовые облака расступились, и в просвет глянуло голубое небо. Из-за горизонта медленно выползло багрово-красное солнце. Оно поднялось над морем, словно распустившийся цветок на стеблях красных лучей. Чем выше взбиралось оно на небо, тем длиннее становились лучи. Огненный шар солнца быстро отделился от линии моря и постепенно начал уменьшаться, становясь золотисто-красным, сноп лучей, отражаясь в море, расцветил половину неба. Это было подобно звучанию мощной симфонии радости.
Жушуй и Жолань, изумленные, молча смотрели на эту картину и лишь восхищенно вздыхали. В глазах у них рябило. Они не могли найти подходящих слов, чтобы выразить свой восторг. Когда же замер последний звук утренней симфонии неба и все вокруг обрело свой обычный вид, берег моря оказался уже не таким безлюдным: по отмели прогуливались юноши, мужчины средних лет, полуголые мальчишки собирали ракушки. В этот миг Жушуй и Жолань очнулись, решили, что оставаться здесь больше не стоит, прошлись немного вдоль моря и покинули берег.
Они брели бездумно, вышли на шоссе и очутились у закусочной. Там было довольно чисто, стояло несколько столиков, среди которых только один, в центре помещения, оказался свободным. Молодые люди заказали две порции бульона и, держа чашки, улыбаясь, смотрели на плавающие в бульоне пампушки из рисовой муки. Таких больших пампушек им никогда еще не приходилось видеть. Они ели, наблюдая за посетителями. У всех присутствовавших были открытые честные лица и, судя по всему, отличный аппетит.
— Господин Чжоу, взгляните, — тихонько промолвила Жолань.
Жушуй, растроганный, продолжал улыбаться. Ему давно надоела городская цивилизация, он восторгался природой и ратовал за возвращение к земле. Глядя на этих простых рыбаков, которые с наслаждением поедали свой незамысловатый завтрак, словно изысканное блюдо, он невольно почувствовал, что и у него появился аппетит, и подумал, что, по всей вероятности, именно такие простые люди понимают толк в пище. Повернувшись к Жолань, он улыбнулся, палочками разломил пампушку, отправил половину в рот и, не спеша пережевывая, собрался заговорить. В эту минуту в комнату, неся пиалу в руках, вошла девушка с косичкой, в белой кофточке, лет семнадцати-восемнадцати. Все взоры обратились к ней. Но девушка, казалось, не заметила этого, осталась спокойна и, улыбаясь, заговорила с поваром.
Жолань поставила чашку и, указав на девушку, тоже улыбаясь, тихо проговорила:
— Это здешняя мастерица готовить пампушки. Постояльцы из гостиницы часто приходят сюда, чтобы взглянуть на нее. — Жолань сдержанно рассмеялась.
Жушуй посмотрел на девушку и увидел ее профиль: миловидное личико, челку на лбу, косу, свободно ниспадающую на спину. Она производила приятное впечатление. Вдруг девушка повернула голову, и он увидел ее живые глаза. Взоры их встретились, девушка непринужденно улыбнулась ему и сразу же отвернулась. Сердце Жушуя взволнованно забилось. Он рассеянно смотрел на девушку…
— Господин Чжоу, — окликнула его Жолань. Чжоу Жушуй испуганно обернулся и увидел, что она смеется. Он не знал причины ее смеха, а спрашивать было неудобно. И вдруг заметил, что все еще держит в руке пампушку. Жушуй представил себе, какой у него, должно быть, глупый вид, невольно покраснел и, опустив голову, принялся за еду. Вскоре он справился с пампушками, а когда собрался расплатиться, то выяснилось, что Жолань опередила его. Ему было очень неловко.
Они вышли из закусочной, солнце стояло уже высоко в небе, лучи его припекали. На улицах стало гораздо оживленнее, и оттого казалось еще жарче. На лбу у Жушуя выступили капельки пота, он снял пыльник и повесил на руку. Они с Жолань шли по улице и разговаривали. У дверей низеньких домиков дети и женщины чинили сети, о чем-то болтали, шутили. У некоторых из них были загорелые лица. Эти люди не боялись солнца, не прятались от него. Какая-то женщина, постарше других, распахнула халат, обнажив пышную грудь, резко отличавшуюся по цвету от загорелой шеи и лица.
Когда Жушуй и Жолань проходили мимо, люди с удивлением разглядывали их, отпуская вслед недвусмысленные шуточки. Жушуй впервые столкнулся с подобной простотой, но не почувствовал злости к этим людям, напротив, ему в какой-то мере нравилась их непосредственность. Молодые люди еще раз повернули и вышли на дорогу. По левую руку в лучах яркого солнца сверкала гостиница, все окна были распахнуты. На дороге лишь изредка встречались пешеходы. Слева вилась тропка, она спускалась к огородам и, вероятно, вела к лесу, что виднелся вдали.
Когда молодые люди подошли к гостинице, слуги поливали газоны. Земля была в капельках воды. Жушуй вынул часы, еще не было девяти.
— Я не бывал там, — сказал Жушуй, показывая в направлении леса, — не согласитесь ли составить мне компанию?
— Что ж, если хотите, я пройдусь с вами.
«Какой мягкий голос», — невольно подумал Жушуй. Они свернули на тропку, прошли немного, тропка постепенно становилась все уже, теперь можно было идти лишь гуськом. По одну сторону рос высокий тростник, по другую — ивы, а за ними откос и огороды. Жолань шла впереди. Ветви ив, наклоненные к самой земле, нередко преграждали им путь, приходилось раздвигать их. Молодые люди шли совсем близко друг от друга. Жолань казалось, что прерывистое, горячее дыхание Жушуя касается ее затылка и ушей. Девушка покраснела и чуть ускорила шаг. Вдруг она остановилась: перед ней прыгнула лягушка. Девушка хотела, чтобы лягушка ускакала, но та не двигалась. Жолань пришлось подтолкнуть ее ногой.
Чжоу Жушуй не заметил, что девушка остановилась, и не успел вовремя замедлить шаг. Его губы почти коснулись ее мягких волос, он едва не дотронулся до ее одежды. Ему показалось, что плечи Жолань слегка вздрогнули, он почувствовал ее волнение, вдохнул запах ее волос, тела, представил себе ее нежно-розовую гладкую кожу. Какое-то смутное, непонятное чувство овладело им.
Он быстро отпрянул назад, испуганно, молча глядя ей в спину. Восхитительный аромат обволакивал его. Жушуй был очень возбужден и весь дрожал. Ему хотелось окликнуть девушку, привлечь к себе, обнять, но он тут же ощутил, как смелость покидает его.
Девушка снова зашагала вперед, шла она не торопясь и не оглядываясь, медленно ступали ее ноги в тонких шелковых чулках, медленно, но размеренно, словно она была натренирована в ходьбе. Чжоу Жушуй не мог оторвать глаз от этих стройных ног. Сердце его переполняли радостные чувства.
Дорога опять стала шире, и, хотя была неровной, идти не составляло труда. По обеим сторонам росли ивы и тянулись канавы с водой, сама же дорога шла по дамбе. Ветер легонько покачивал ветви ив, деревья точно кланялись, ласково касаясь лиц юноши и девушки.
Канавы по обочинам дороги кончились, пошли огороды; там работали девушки в голубых халатах с белыми повязками на головах. Огороды отделялись от дороги рядами яблонь, на ветках которых зеленели неспелые плоды. Где-то поблизости слышалось веселое, чарующее, словно музыка, пение цикад.
— В деревне замечательно! Все так спокойно, приятно сердцу, красиво!.. Куда лучше, чем дышать городской пылью! — восторженно произнес Жушуй. И действительно, здесь не было городского шума, транспорта, пыли, запаха бензина, отвратительной музыки, лицемерно улыбающихся физиономий. Здесь царили простота, покой, непосредственность и великая естественная красота. Именно в деревне Жушуй утверждался в идее необходимости возвращения к природе. Хотя он не очень подробно ознакомился с работой Маруфуси Коосин «Закат цивилизации» и пролистал всего лишь десяток-другой страниц книги «Возвращение к земле» того же автора (Жушую не нравился этот японский публицист), он ощутил, что его собственные принципы возвращения к земле стойки и непоколебимы.
— Я тоже люблю деревенскую жизнь. Каждое лето уезжаю из города. В следующем году, по окончании института, я ни за что не останусь в городе. Моя мечта — работать учительницей в сельской школе. Мне хочется поближе узнать простых людей, — сказала Жолань. Жушуя обрадовали ее слова. Он подумал в этот миг, что и он, подобно ей, готовит себя к преподаванию, что стремления их совпадают. Ее слова были созвучны его собственным мыслям. Девушка заявила об этом искренне, вовсе не затем, чтобы угодить ему. Жушуй почувствовал, что с этого момента они еще больше стали понимать друг друга.
Заговорили о восходе солнца.
— Я и представить себе не могла, что восход солнца так красив. — Она произнесла «красив», но тотчас же поняла, что это не то слово, и поправилась: — Так величествен. — Помолчав, она добавила: — Если бы вы не разбудили меня, я не увидела бы этого прекрасного зрелища, я должна поблагодарить вас. — Она оглянулась и с улыбкой посмотрела на него. Глаза ее сказали то, что таило сердце.
Жушуй был растроган, счастлив, опьянен. Как радостно жить на свете! По лицу его блуждала довольная улыбка, он раскраснелся. Множество слов теснилось в его сердце, и он взволнованно произнес:
— Солнце действительно величаво! Оно дарует жизнь всему сущему на земле, его лучи озаряют весь мир, проникают повсюду. Помнится, какой-то японец — детский писатель сказал: «Мать — это солнце!» Это очень верно, ведь материнская любовь так же сильна, как свет солнца. Где бы ни находились дети, любовь матери повсюду с ними, так и все живое на земле: самое большое и самое малое согревается лучами солнца.
— Хорошо вы говорите, жаль только… — В голосе девушки звучала печаль. — Моя мать уже покинула этот свет. — Девушка умолкла.
Жушуем овладели вдруг грустные мысли. Когда Жолань изменившимся голосом сказала ему о том, что у нее нет матери, он испуганно взглянул на девушку, но Жолань уже отвернулась и смотрела в другую сторону. Жушуй задумчиво любовался ее волнистыми волосами, в этот момент он забыл обо всем. Потрясенный, он искал слова утешения, но ничего не приходило на ум. Некоторое время они шли молча.
— Я не должен был говорить вам этого, — сказал он наконец извиняющимся тоном, — я причинил вам боль. Но я не знал, что у вас нет матери. Цзяньган тоже никогда не упоминал об этом.
Слова его, естественно, возымели действие. Она оглянулась, лицо ее постепенно стало проясняться. В глазах уже не было слез, в них светилась благодарность. Медленно она проговорила:
— Мои слова не имеют отношения к тому, что говорили вы. Я просто вспомнила об этом. Как я завидую, что у вас такая хорошая мать.
— Только я вот не очень почтительный сын. Оставил дом более восьми лет тому назад и с тех пор еще не был там, — ответил Жушуй, с огорчением вспоминая свое прошлое, свою мать. Он почувствовал угрызения совести. Ему было тяжело, стыдно, многое хотелось сказать, но он не мог выговорить ни слова и, опустив голову, шел молча. Он впал в уныние.
— Я знаю, господин Чжоу, вы думаете сейчас о вашей матери, — сочувственно произнесла Жолань.
— Да, — тихо ответил он и, подняв голову, растроганный, посмотрел на нее.
В это время они подошли к лесу и пошли по извилистой тропке. Вначале лес был редким, сквозь ветви деревьев пробивались солнечные лучи, но постепенно он становился все гуще и гуще. Огромные сосны, упиравшиеся вершинами в небо, преградили путь солнечным лучам, и, хотя кое-где были видны солнечные блики, здесь уже было прохладно. Молодые люди с удовольствием шли по лесу, слушая перезвон цикад. Вдруг они заметили колодец с журавлем, к нему было привязано ведро. Впереди виднелась хижина. У хижины на бамбуковом стуле сидел старик и плел из ивовых веток не то корзину, не то короб, у его ног, греясь на солнце, лежала черная собака. Лес вокруг был уже опять не такой густой, сквозь листву голубело небо. Собака, увидев пришельцев, вскочила и залилась неистовым лаем. Старик поднялся, подозвал собаку и, улыбаясь, приветствовал гостей:
— Из гостиницы?
Они оба кивнули в ответ.
— Откуда вы знаете? — удивился Чжоу Жушуй. Он постепенно отвлекся от волнующих мыслей.
Старик, глядя на них, довольный, заулыбался:
— Как увидел, так сразу понял. Я живу здесь не первый год, и все это время каждое лето сюда приходят многие из гостиницы… глаз у меня верный — в наших местах не живут такие красивые люди… до того как построили гостиницу… я здесь живу, считай, не один десяток лет. — Сказав это, он повернулся и крикнул: — Циньгу!
Из хижины отозвался чистый девичий голос.
— Вынеси две табуретки, — попросил старик.
Появилась девушка лет шестнадцати, с ниспадающей на спину длинной косой. Девушка была опрятно одета, рукава платья засучены повыше локтя — видимо, ее оторвали от хлопот по хозяйству. Девушка вынесла бамбуковые табуретки и, приблизившись к гостям, сказала:
— Садитесь, пожалуйста.
Затем подошла к старику, встала за его спиной и украдкой наблюдала за необычными гостями.
— Это ваша дочь? Она, видно, очень толковая девушка, — сказала Жолань. Девушка засмеялась и покраснела.
— Нет, она мне не дочь. Это моя племянница, дочка моего младшего брата. И он, и жена его рано умерли, оставив сиротку, некому за ней было присмотреть. Вот я и взял ее к себе, ни жены, ни детей у меня не было. Я одинокий. Она мне за дочь. Девочка хорошая. — Старик с нежностью посмотрел на девушку, лицо его было счастливым. Обернувшись, он продолжал: — Относится она ко мне хорошо, как к отцу родному. Умница, руки золотые, я и впрямь не смогу с ней расстаться. А она день ото дня взрослеет, нужно подыскать ей хорошего жениха. Если я увижу ее счастливой, то смогу спокойно умереть. Все время я думаю об этом, но не могу найти подходящего человека. Выбрать нелегко. — Он снова перевел взгляд на племянницу, но той и след простыл.
Гости внимательно слушали его, и старик, довольный, не дожидаясь ответа, бесцеремонно заявил: — А вы подходящая пара! Такую замечательную пару я, честное слово, вижу впервые!
Лицо Жолань запылало, сердце бешено заколотилось, она потупилась, не произнося ни слова. Жушую тоже стало неловко, но к этой неловкости примешивалось еще и другое чувство. Была ли то радость, изумление, печаль, страх, он не понимал, ему всегда было трудно разобраться в собственных чувствах. Его сердце тоже взволнованно билось, но, когда он обернулся и взглянул на Жолань, когда увидел ее смущение, сердце его заколотилось пуще прежнего. Всеми силами пытаясь сдержать волнение, он серьезно сказал старику:
— Вы знаете, моя спутница еще не замужем! Мы с ней друзья. Пришли сюда, чтоб укрыться от жары. — Но тут же пожалел о сказанном. «Не лучше ли было оставить старика в заблуждении?» — подумал он.
— В самом деле? — Старик не поверил. — Не обманывайте старого человека! — Он внимательно вглядывался в их лица. Но вдруг понял, заторопился: — Я плохо вижу, у меня помутилось в голове, говорю, что взбредет на ум, не сердитесь, ради бога! — Старик напустил на себя виноватый вид.
Жолань наконец подняла голову и, взглянув на деда, тихонько рассмеялась. Засмеялся и Жушуй. Инцидент был исчерпан, и старик не спеша поведал им о своей жизни. Фамилия его была Ван. В молодости он тоже учился, и неплохо, потом ушел в солдаты, мечтал о звании офицера, но кто знал, что, прослужив многие годы, побывав не в одном сражении, не раз рискую жизнью, он станет лишь свидетелем того, как другие получат офицерские звания, а сам по-прежнему будет ходить в солдатах. Он ушел из армии, проболтался несколько лет в разных местах и обосновался здесь, получив должность лесника. Вот уже много лет он живет в этом лесу.
Если бы на прощание старик не произнес две фразы, возможно, на обратном пути молодые, люди с удовольствием рассуждали бы о городе и деревне, может быть, Жушуй горячо пропагандировал бы перед Жолань свою теорию возвращения к земле. Но старик, перед тем как проститься с ними, полушутя-полусерьезно сказал им:
— Удивляюсь, как это вы, такая замечательная пара, не поженились до сих пор! В прежние времена люди в вашем возрасте давно уже имели детей.
Жушуй и Жолань покраснели, они не могли сердиться на старика; пряча неловкость и сделав вид, будто они не расслышали его слов, юноша и девушка простились и ушли.
На обратном пути настроение у молодых людей было уже не таким радужным, как утром, словно между ними выросла стена. Им очень хотелось заглянуть друг другу в душу, узнать, какие сокровенные мысли там таятся, но в тот момент, когда они уже готовы были поведать друг другу свои думы, сердца их разделило невидимое препятствие. Они замкнулись, но прошло немного времени, и каждому их них вновь захотелось узнать, что переживает сейчас другой.
Жолань обладала мягким характером и была спокойнее, уравновешеннее Жушуя. Она хорошо держалась, стараясь сохранить свое девичье достоинство. Такие люди, как она, никогда не забываются. Жушуй был человеком иного склада, более горячий, но вместе с тем менее решительный, поэтому его часто одолевали сомнения, а порою он совершенно терял присутствие духа и становился даже трусливым.
Они шли рядом, очень близко друг от друга, и молчали, погрузившись в раздумья. Каждый вспоминал слова старика. Жолань все сильнее испытывала стыд, но ей была приятна мысль, высказанная стариком. Ей хотелось заговорить с Жушуем, узнать, о чем он думает, но из скромности она не делала этого. Девушка ждала, что он заговорит первым. Но Жушуй был не таким смелым, каким она его себе представляла. В лесу он был полон решимости, но слова старика навели его на мысль о том, что люди читают у него в душе, знают все его тайные помыслы. Может быть, и Жолань посчитает его бесцеремонным, неделикатным человеком, посмеется над тем, что у него могли возникнуть такие дерзкие мечты, а может, она назовет его бессовестным и станет относиться к нему с презрением. Будь у него тысячи возможностей объясниться ей в любви, он не воспользовался бы ни одной из них. На обратном пути его всё мучили сомнения. Ему приятно было вспоминать слова лесника, но в то же время сожалел о том, что старик так прямо высказал то, о чем думал он сам, Жушуй. Бывали моменты, когда он пытался собрать все свое мужество, чтобы заговорить с Жолань, но смелость тут же покидала его, и слова, готовые сорваться с уст, застревали в горле. Первой заговорила она, спросила его о планах на будущее. Он стал пространно говорить о возвращении к земле и о прочих высоких идеалах и устремлениях. На деле же он просто старался скрыть свою нерешительность. А Жолань ждала от него совсем других слов.
Наконец они возвратились в гостиницу. Она пошла к себе, а он остался гулять в тенистом парке. Голова горела, в груди пекло. Перед его взором стояло круглое личико, ясные глаза, опушенные длинными ресницами, вздернутый носик, ямочки на щеках и крошечная родинка у левого глаза. Но больше всего его волновало воспоминание о выражении ее темных глаз в тот момент, когда она, опустив голову, теребила край своей одежды и лукаво посматривала на него. В тот миг она показалась ему воплощением красоты. Он сознавал, что действительно любит эту девушку, что не может расстаться с ней. Он должен поведать ей о своих чувствах. Жушуй знал, что должен поступить так, и ничуть не стыдился своей любви. Он прекрасно понимал, что влюблен, но влюблен не так, как в свое время в японских девушек из ресторанов. Ему нравилось держать их в объятиях, целовать, забавляться с ними, как с игрушкой. Ее же он любил по-другому, он готов был прожить с ней всю жизнь, вместе с ней идти к новому, чтобы помогать друг другу, утешать друг друга; он смотрел на нее как на товарища, на спутника жизни.
Чувства Жушуя определялись все точнее, он знал, что любовь его чиста, даже возвышенна, гордился этой любовью. Он смело поднялся наверх и уже готов был пойти к девушке поговорить с ней. Но не успел он дойти до ее комнаты, как смелость вновь покинула его. Он постоял в нерешительности, затем собрал все свое мужество и тихонько дважды постучал в дверь, но тут же снова пожалел об этом.
Ему не ответили, в комнате не слышно было даже шороха. Жушуй подумал, что девушка не услышала его стука, и хотел было постучать еще раз, но сердце его бешено заколотилось, мужество окончательно покинуло его, и он вернулся в свою комнату. Однако мысли о Жолань не покидали его. Он хотел унять свое сердце, но там пылал огонь. Чувство любви росло, переполняло все его существо. Нет, он должен был во что бы то ни стало открыться ей. Он взял ручку и лист бумаги. Взволнованный, написал длинное письмо, но все оно состояло из наивных фраз вроде тех, что можно встретить в детских сказках: «На облаках взлететь в небо», «Прогуляться со звездами в голубом просторе». Там не было слов любви.
Жушую как будто понравилось письмо, но оно очень походило на рассказ писателя. И когда он вторично прочел письмо и сообразил, что не об этом хотел написать, он рассердился и изорвал его… О главном там не было ни слова.
Толстой в романе «Война и мир» пишет, что Пьер Безухов принял решение жениться на Элен, как только ощутил на балу запах ее тела. В пьесе «Победа мертвых» тоже говорится о том, что запах женского тела манит и услаждает. Подобные же мысли Жушуй встречал и в японской литературе по сексуальным вопросам. Теперь он испытал это на себе. Прошел день, Жушуй сидел один в своей комнате и читал. Он не мог избавиться от преследовавшего его запаха ее тела, напоминавшего аромат мускуса; строки расплывались перед глазами, он погрузился в приятные воспоминания. Счастливая мысль все время будоражила его — эти воспоминания в недалеком будущем могут стать действительностью, еще более сладостной.
В тот же день, когда они утром гуляли по лесу, между ними позже, перед самым ужином, произошел разговор.
В сумерках особенно легко дышится, воздух необычайно нежен.
День прошел, ночь еще не наступила. В такие минуты все полно таинственности, и человека обуревают возвышенные чувства. Молодые люди стояли у розового куста, наслаждаясь его пьянящим ароматом.
— Как загадочны и удивительны законы природы. Роза такая нежная, а вся усыпана шипами, — промолвила Жолань, указывая на распустившиеся темно-красные розы.
— Шипы, по-видимому, для самозащиты, чтобы люди не срывали эти прелестные цветы, — ответил Жушуй.
— Почему же тогда нет шипов у пиона? Тоже красивый цветок, — спросила Жолань.
Жушуй не знал, что ответить, и, поколебавшись, сказал:
— В этом разница между прелестным и красивым.
Но, сказав это, понял, что ответил не так. Жолань не собиралась возражать, и Жушуй попытался объяснить свои слова.
— Мне не нравятся розы. Они красивы, но что проку в них. Я собираюсь написать рассказ для детей «Роза и тутовое дерево» и развить там мысль о том, что роза не приносит никакой пользы, а тутовое дерево значительно полезнее.
— Не нужно так говорить. Зачем так узко толковать полезное? Впрочем, я тоже не люблю роз, они слишком изнеженны. Я предпочитаю хризантемы. Люди называют их «гордо расцветшим инеем». Хорошо сказано. А еще я люблю цветы сливы. Мой дедушка в стихах, воспевая сливу, писал:
Цветок весны,
Горда и одинока,
Только ты
Снега зимы презрела…
И дальше:
Морозец легкий не побил
Роскошного убранства твоего…
Эти слова как раз соответствуют моим мыслям.
— Но мне кажется, мисс Чжан не так холодна, как, скажем, хризантема, — вставил Жушуй, улыбаясь. — Вы, мисс Чжан, горячая девушка.
Жолань лишь улыбнулась в ответ, взглянув на него своими черными глазами. Свет этих глаз был для него как дыхание самой жизни. Собрав все свое мужество, Жушуй произнес:
— И я люблю цветы сливы. Сколько раз я собирался сорвать ветку и поставить у себя на столе, но всякий раз, когда я приходил за нею, на ветвях уже не было цветов: их срывали другие. — Сердце его учащенно билось, голос дрожал. Проговорив это, он в страхе опустил голову и долго не мог взглянуть на Жолань.
Она ответила не сразу. Ей приятны были его слова, по лицу разлилась краска. Она ничуть не сердилась и украдкой бросила на него взгляд. С улыбкой она ответила в тон ему:
— Боюсь, что медлили вы сами. Если понравилась веточка, почему не сорвать ее сразу, не дожидаясь, пока это сделают другие? Вы не торопились, и вас, естественно, опережали. Цветы недолго цветут. Помедлишь — отцветают. Они не могут долго ждать. Помните старинные стихи: «Расцветают цветы — время срывать их, рви же…»? Не нужно ждать, пока опадут цветы и обнажатся ветви, — сказала Жолань, едва сдерживая биение сердца.
Радость захлестнула Жушуя, лицо его преобразилось. Неужели она это сказала? Он не верил своим ушам. Он с сомнением осторожно несколько раз взглянул на нее, но, увидев ее нежную улыбку, блуждающий взгляд и порозовевшее лицо, осмелел. Он поднял голову и, многозначительно улыбаясь, проговорил:
— Я понял вас, мисс Чжан, и очень признателен вам за урок.
Девушка тоже улыбнулась, но не взглянула на него. Теперь они наконец поняли друг друга, но по-прежнему делали вид, будто ни о чем не догадались и все сказанное не имеет к ним никакого отношения.
Затем они переменили тему разговора. Жушуй узнал, что девушка рано потеряла родителей, выросла в доме своего дяди — старшего брата отца, дядя и тетя относились к ней хорошо, что у нее еще есть двоюродная сестра и единокровный брат, которые учатся сейчас в сельской школе. А о своей жизни Жушуй ничего не сказал, и она не спросила его.
Говорят, чужая душа — потемки, это можно было сказать и о Жушуе. В тот момент, когда прекрасные мечты его вот-вот должны были осуществиться, став еще более прекрасной действительностью, он опять начал колебаться, смелость оставила его. Его прошлая жизнь, о которой он на время почти совсем забыл, внезапно напомнила о себе.
В далекой провинции в добром здравии жили его родители, а с ними его младший брат и две сестренки. Нельзя сказать, чтоб детство Жушуя было несчастливым. Он ходил в начальную школу, потом в среднюю. Мать очень любила его. Окончив среднюю школу, Жушуй поехал в столицу продолжать образование. Прошло два года, он успешно сдал экзамены, и его на казенный счет послали учиться в Японию. Он прожил в Токио семь лет, окончил педагогическое отделение университета и три года вел жизнь свободного человека. Он многое узнал за это время, много увидел, приобрел друзей. Все это вызвало в нем неуклонное стремление к лучшему. Он стал задумываться над тем, что окружало его, строил планы своей дальнейшей жизни и считал себя счастливым человеком. Друзья в письмах, в беседах предрекали ему блестящее будущее.
Но не все в жизни так просто, как иногда кажется. И человек — не исключение. Обстоятельства действительно благоприятствовали Жушую. Но вместе с тем над ним тяготел какой-то рок, который порою повергал его в печаль.
Когда ему исполнилось семнадцать лет — это было еще до окончания средней школы, — родители выбрали ему жену, и он, совсем еще юноша, стал мужем, а через год отцом. Он всеми силами старался воспротивиться этому браку, но, с детства привыкший к опеке родителей, к тому, что все вопросы решали за него они, Жушуй вырос слабым и безвольным. Родители не поинтересовались тем, хочет ли он жениться, и все устроили сами, поставив его перед свершившимся фактом. И вот он оказался рядом с худенькой некрасивой девушкой, совершенно чуждой ему. Раз человек женился, значит, он уже достаточно взрослый и перед ним открыты все пути, так думали родители. Но женитьба больно ранила молодого человека, растоптала его гордость. Слабый и безвольный, в молодые годы он лелеял свои мечты, мечты юности, грезил о больших делах, о нежной, красивой, чуткой девушке — спутнице жизни. Все его грезы были безжалостно развеяны родителями. Но он еще сильнее полюбил весну своей юности и не мог без сожаления принести ее в жертву. Жертва была слишком велика. Когда у Жушуя родился сын, его отец был безмерно рад, что стал дедом, а сам Жушуй страдал все больше. Ребенок был олицетворением этих страданий, но и вознаграждением за загубленную молодость. Жушуй не питал никакой любви к этому маленькому существу. Глядя на сына, он невольно вспоминал об огромной жертве, которую ему пришлось принести, и невыразимо страдал. Но и в такие минуты он находил в себе силы разогнать печаль. Он любил родителей, особенно мать. И всякий раз, когда его охватывала тоска, он защищался от нее любовью к матери. Ему казалось, что он пожертвовал собой ради матери, и так он успокаивал свою совесть.
Вскоре после рождения сына началось «движение 4 мая»[22]. Оно принесло Жушую новые надежды, новые мечты, у него словно пелена спала с глаз. Он увидел новый мир, сердце его наполнилось решимостью. Первым его желанием было уехать в столицу и продолжать учебу. Вскоре он окончил среднюю школу и без особых усилий добился разрешения родителей ехать учиться. Расставание было печальным. Молча грустил отец, плакала мать, давая ему тысячу наказов, рыдала нелюбимая жена, вцепившись в его рукав, не желая отпускать. Растроганный, он чуть было не уступил и не распрощался со своим желанием уехать из деревни.
Жушуй прожил около двух лет в Бэйпине и семь лет в Японии. За все это время он не получил ни одного письма от жены (она была неграмотной) и ни одной фотографии сына. В Токио приходили письма от родителей, всего семь или восемь за год. Иногда в них упоминалось о его жене, сообщалось, что она жива и здорова. Потому ли, что он был занят учебой, или по какой-то другой причине, он тоже писал родителям не чаще, чем они ему, а со временем стал писать еще реже. Он никогда не упоминал о жене, словно она вообще не существовала. Но всякий раз, когда Жушую доводилось встретиться с какой-нибудь девушкой, он невольно вспоминал о том, что дома у него нелюбимая жена и сын, которого он не знает, и что судьба его предопределена. Он не посмел принять любовь девушки-японки и предпочел быть свидетелем ее помолвки с другим; она вышла замуж, а он сожалел об этом и проливал слезы. Однако он не удивился собственной нерешительности, напротив, считал, что совесть его таким образом будет чиста. Он все принес в жертву нелюбимой жене и даже поздравлял себя с тем, что так великодушен. Со временем рана зажила, и он стал искать встречи с новыми девушками. Результат всегда был один: он страдал и в страданиях обретал успокоение для своей совести. Это и была теневая сторона его жизни. Когда он терял любимую и проливал слезы, то тем не менее считал себя счастливым, а стоило ему полюбить, ему начинало казаться, что он самый несчастный человек на свете.
За последние годы Жушуй повзрослел и характер его несколько изменился, но в общем он остался таким, как и прежде. Вот и сейчас, когда любовь Жолань, казалось, могла согреть его душу, прошлое, словно дьявол, вцепилось в него. Нелюбимая жена, сын, которого он не знает, престарелые родители… Все всплыло в памяти. А за всем этим — милое лицо Жолань. Этот лик все вытеснял из его сердца, он не мог не думать о ней, особенно о чарующем выражении ее черных, сверкающих глаз. Эти глаза покорили его, он позабыл о своей мужской стойкости, которой прежде так гордился, и готов был склониться перед красотой девушки. Все решено, думал он, не надо больше колебаться. Он ощутил аромат ее тела, он должен, как это сделал Пьер, просить руки Жолань.
Однако решиться на этот шаг он не мог. Прошло некоторое время, и совесть снова напомнила о себе: бросить жену и жениться на любимой — это не шутка. Если он поступит так, ему нужно будет порвать все отношения со своей семьей. С женой можно было бы не считаться, но родители! Какой удар нанесет он им! Какое горе причинит! Если он станет думать только о собственном счастье, его сочтут непочтительным сыном, неверным мужем, хоть он и не любит свою жену. Он никогда больше не увидит своих стариков. Он совершит аморальный поступок, будет отвергнут обществом. Это слишком большой удар! Он не перенесет его. В такие минуты ему на ум приходила мысль расстаться с Жолань, и он начинал испытывать сомнения: любит ли он ее по-настоящему? Сможет ли она вместе с ним перенести все страдания?
Он не мог ни на что решиться. Вдруг он вспомнил о Чэнь Чжэне, своем друге, жившем в городе. Может быть, тот поможет ему советом? Он написал письмо Чэнь Чжэню, но тут же изорвал его. Написал другое, но ни словом не обмолвился о том, что его волновало.
После обеда Жушуй собрался отдохнуть, но неожиданно слуга ввел гостей. Это были Чэнь Чжэнь и Жэньминь. Жушуй пошел им навстречу, друзья обменялись рукопожатиями, и он пригласил их присесть.
Чэнь Чжэню было года двадцать четыре, он был невысок ростом, с худощавым лицом, всегда выражавшим решимость. Близорукие глаза прятались под большими очками. Ничем особенным он не отличался. Но во всем его облике угадывались сила воли и решимость.
Жэньминь был несколько старше Чэнь Чжэня, выше ростом, круглолицый, крепко сложен, силен и горяч по натуре, но сразу чувствовалось, что он несколько неуравновешен.
— Жэньминь зашел ко мне и сказал, что собирается навестить тебя, а я как раз получил твое письмо, вот мы и пришли, — сказал Чэнь Чжэнь, усаживаясь в плетеное кресло и платком вытирая капельки пота со лба. Вид у него был усталый, но он улыбался.
Жэньминь уселся в качалке у письменного стола и, перебирая книги, тоже улыбнулся Жушую:
— Ну, как дела? У тебя, я слышал, новый роман?
— Ты прочел мое письмо к Чэнь Чжэню?
— Да, прочел, но кто она, я не знаю.
— К чему тебе ее имя? Девушка как девушка. Меня другое заботит. К тому же эту девушку вы оба видели.
— Видели? Кто же она? Удивительно! — с изумлением воскликнул Чэнь Чжэнь. — Где же мы ее видели?
— Это Жолань. Вы встречались в доме Цзяньгана. Я тоже бывал там. Ей лет двадцать.
— О! Так вот это кто! — громко произнес Чэнь Чжэнь, не дав Жушую договорить. — Конечно, мы видели ее. — Он вспомнил Жолань. — Мы с Жэньминем часто говорили о ней. Она недурна. Но выросла, кажется, в мелкобуржуазной семье.
— Хорошая девушка? Из мелкобуржуазной семьи? Это, пожалуй, не очень порадует Жушуя! — засмеялся, хлопая в ладоши, сидевший поодаль Жэньминь.
— Почему же? — не сдавался Жушуй. — У нее взгляды такие же, как у нас, и нет никаких привычек, свойственных представителям мелкой, буржуазии.
— Да, я знаю, — не удержавшись, рассмеялся Чэнь Чжэнь. — Ей наверняка по душе твои взгляды о возвращении к земле. Она, конечно, повторяет за тобой: как плохо в городах, там всегда пахнет бензином, кондукторы в трамваях стремятся поживиться за чужой счет, торговцы надувают. А в деревне! Какие великолепные пейзажи, воздух чистый, люди простые… словом, все должны, взяв мотыгу, возвратиться к земле. И вот вы двое, «возвращаясь к земле», приехали в приморскую гостиницу. — Тут он не выдержал и громко расхохотался. Жэньминь присоединился к нему.
Жушуй смотрел на них, готовый рассердиться, но сдержался и спокойно возразил:
— Вы ошибаетесь. Возвращение к земле нельзя понимать так упрощенно. Вы не осознали еще, что все это значит.
Лицо Чэнь Чжэня стало серьезным, он строго сказал:
— Какая разница, понимаем мы или не понимаем? Возвращение к земле — всего лишь возвращение к земле! А по-моему, один заполненный деятельностью день в городе стоит года спокойной жизни в деревне.
Жушуй внимательно слушал его и с чувством горечи думал о том, что у него намечаются расхождения во взглядах с друзьями. Они ратуют за город, а он за возвращение к земле! Еще он думал о том, что в последней своей книге Чэнь Чжэнь совершенно обходит проблемы деревни, книга полностью посвящена жителям города, ее автор, кажется, думает, что, разрешив проблему города, можно разрешить и проблему деревни. Ему это казалось ошибочным. Деревня, в его представлении, играла более важную роль, нежели город. Ростки нового, будущего общества появятся, конечно, в деревне. Все сознательные люди должны покинуть город и идти в деревню, создавать там сельскохозяйственные фермы, школы, устраивать кооперативы, заниматься общественной работой, включиться в производство, учить крестьян, помогать им. Он считал это делом величайшей важности. Но всякий раз, когда он начинал говорить об этом, над ним смеялись даже его лучшие друзья, такие, как Чэнь Чжэнь. Они говорили ему, что он очень далек от цели, что он фантазер. Они действительно не понимали его.
Когда Жушуй думал об этом, в его душе поднимался гнев, он готов был бросить вызов им всем, но, взглянув на раскрасневшееся лицо Чэнь Чжэня, он вспомнил о том, как не покладая рук работает его друг на благо людей. И он понял, что, если даже Чэнь Чжэнь ошибается, он, Жушуй, не имеет права возражать ему, потому что Чэнь Чжэнь жизни своей не щадит ради людей. Душа его исполнилась благодарности к другу и он заботливо глядя на Чэнь Чжэня, промолвил:
— Ты должен беречь свое здоровье, к чему так волноваться?
— С ним сладу нет, он ни капельки не щадит себя. Нельзя же совершенно не слушать врачей! Мне думается, ему тоже следует найти себе девушку! — улыбаясь, сказал Жэньминь. В его шутке звучало сочувствие. Он старался скрыть свое беспокойство.
— В таком случае рекомендую тебе Жолань, идет? Красивая, нежная, добрая, — тоже пошутил Жушуй.
Чэнь Чжэнь замахал рукой:
— Иди ты со своей мелкобуржуазной барышней! И что это ты стал вдруг таким добрым, что уступаешь мне свою девушку? — Он был спокоен и улыбался. Его никогда не заботило собственное здоровье.
— Нет, серьезно. Честно говоря, мне не нравится, как ты к себе относишься. Человек должен работать не два-три года… К чему такая горячность? Меня очень тревожит твое здоровье. Мы, твои друзья, не можем спокойно наблюдать, как ты себя губишь! — взволнованно говорил Жэньминь, голос его слегка дрожал. Он, видимо, боялся, что Чэнь Чжэнь не станет слушать его, поэтому говорил быстро, но вдруг осекся. Чэнь Чжэнь с изумлением смотрел на Жэньминя, и тот смутился и замолчал. Он долго не произносил ни слова и наконец проговорил: — Мы даем тебе советы, но ты никогда не прислушиваешься к ним. Поэтому я и предложил тебе найти девушку, которая сдерживала бы тебя, заботилась о тебе, все бы делала для тебя…
Тихий смех Чэнь Чжэня перебил его:
— Так, как твоя жена Яочжу для тебя?
Жушуй разволновался, но, услышав этот неожиданный ответ, не выдержал и расхохотался.
— В самом деле, какого дьявола ты дурачишься! — продолжал Жэньминь, сердясь. — Я говорю с тобой серьезно, не нужно шутить. Неужели тебе ничуть не жаль себя? Знаешь, как мы к тебе… — Жэньминь очень волновался, не мог высказать то, что хотел, и опять умолк на полуслове.
Чэнь Чжэнь молча поднялся, несколько раз взглянул на Жэньминя и по выражению его глаз понял, о чем тот думает. Затем он перевел взгляд на Жушуя — его глаза светились. Чэнь Чжэнь понял, что друзья любят его. Теплое чувство волной прилило к сердцу. Несколько раз он прошелся по комнате, потом, растроганный, посмотрел на Жэньминя и, улыбаясь, сказал:
— Спасибо тебе. Я все отлично понимаю. Но разве мне плохо живется?
— А что, хорошо? Разве ты не чувствуешь, что таешь с каждым днем? Мы прекрасно видим это. — Жэньминь готов был кричать от отчаяния.
— Правда, Чжэнь. В прошлом году ты выглядел лучше. Твоя болезнь излечима, беда лишь в том, что ты не щадишь себя. Не хочешь думать о себе, подумай о нас, — превозмогая волнение, проговорил Жушуй, он готов был расплакаться и отвернулся, не осмеливаясь встретиться взглядом с Чэнь Чжэнем.
Чэнь Чжэнь тихо вздохнул и словно самому себе сказал:
— Зачем вы уделяете мне столько внимания? Не стоит обо мне беспокоиться, главное — чтобы ваше здоровье было в порядке. Я знаю, вы любите меня. Но меня уже не спасти. — Он подошел к шезлонгу, присел, через силу улыбнулся и продолжал: — Не нужно говорить об этом, а то, чего доброго, я еще расплачусь. Я пришел сюда в хорошем настроении. — Он закрыл глаза и откинулся.
Все молчали. Жушуй, вытащив платок, тайком утирал слезы. Женьминь едва заметно кусал губы, затем подошел к столу и принялся вновь рассматривать книги, которые только что перекладывал.
Через некоторое время Чэнь Чжэнь открыл глаза, изумленно посмотрел на друзей и, приняв веселый вид, громко сказал:
— У тебя ведь очень важное дело. Как ты думаешь поступить?
— Я пока не решил, — неуверенно отвечал Жушуй. Он был в замешательстве, и это отразилось на его лице.
— Не решил? — удивленно спросил Чэнь Чжэнь. — Но разве ты не писал, что для тебя все уже ясно?
Жушуй растерянно молча смотрел на Чэнь Чжэня. Он не решался прямо отвечать на вопрос, но и увильнуть от ответа было невозможно. И он сказал первое, что пришло ему на ум:
— Не помню, что я писал тебе, но все сложно, и я пока не решил.
Чэнь Чжэнь молчал.
— Что же тут сложного? Попросту говоря, у тебя не хватает смелости! — промолвил Жэньминь, холодно улыбаясь.
Вдруг раздался громкий смех Чэнь Чжэня. Жушуй покраснел и резко возразил:
— Кто сказал, что у меня недостает смелости? Если я на что-нибудь решусь, то сил не пожалею, а сделаю, ничто меня не остановит. У меня больше смелости, чем у кого-либо другого.
В этот момент у него действительно был очень решительный вид. Он и сам верил сейчас в свою смелость.
— Только, пожалуй, не дождаться, пока ты примешь решение. За всю свою жизнь, я думаю, ты принял не больше одного, ну, может быть, двух решений.
Жушуй покачал головой, сердито глядя на друзей, долго молчал, потом произнес:
— Вы же понимаете. Вопрос этот действительно очень сложный…
— Да, у тебя есть нелюбимая жена и сын, которого ты даже не видел, — перебил его Чэнь Чжэнь, — старики родители… Все это я уже знаю. Что еще?
— Как, у него есть жена? — удивился Жэньминь. — А мы не знали. Он же говорил, что не женат!
Жушую было неприятно, что тайное стало явным, но вымещать на друзьях свое зло было неудобно.
— Вот в этом-то и загвоздка, — произнес Чжэнь, кивая головой. — Из всех его друзей лишь я один знал об этом. Полгода мы прожили вместе с ним в Японии, я читал все его письма из дома. — Помолчав, он продолжал: — В действительности тут нет ничего сложного. Ведь ты почти порвал всякие связи с домом. И если ты влюбился, живешь с кем-нибудь или женился, кто вправе вмешиваться в твои дела?
— А как же быть с совестью? — спросил Жушуй грустно. Ему казалось, что в эту минуту он приносит себя в жертву.
— Совесть? Какая еще совесть? — рассмеялся Жэньминь. — Какое отношение все это имеет к совести? Ты любишь девушку, женишься на ней, все это вполне естественно. Жену тебе выбрали родители, пусть они и отвечают за это.
— Но ведь я своим поступком причиню боль и неприятности родителям, должен буду порвать с ними всякие отношения и никогда уже не смогу увидеть их. Это невыносимо! — с горечью воскликнул Жушуй.
— В таком случае лучше всего развестись, — резко сказал Чэнь Чжэнь, словно ни капли не сочувствовал другу. — Сумеешь разойтись, можно будет считать, что ты впервые за всю твою жизнь совершил доброе дело.
— Развестись? — переспросил Жушуй, словно не понимая. Это слово будто плетью хлестнуло его. Он обхватил голову руками, лицо его выражало страх. Развестись! Страшное слово! Он, привыкший поступать, как велит ему совесть, не мог сделать этого. — Не могу! — в страхе закричал он. — Совесть не позволит мне поступить так. Я даже думать об этом не в силах. Это будет таким ударом для родителей! Причинит им горе. Нет, я еще не потерял совести. Я не смогу пойти на это!
Чэнь Чжэнь вдруг переменился в лице. Ему было противно, что Жушуй прикрывается совестью. В глазах Чэнь Чжэня сверкнул гнев, словно искорки вылетели из-за стекол очков и обожгли лицо Жушуя.
— Совесть! Поди ты прочь со своей совестью. Не нужна она мне! — воскликнул Чэнь. — Мне бы хотелось, чтобы такие люди, как ты, понесли наказание за свои ошибки. Все равно по чьей вине они произошли, по вине родителей или по их собственной. Каждый должен расплачиваться за свои ошибки. Дают человеку жизнь, вселяют в него надежды, а когда эти надежды должны вот-вот сбыться, их отнимают, бросают человека в тюрьму, лишают весны, счастья, превращают всю его жизнь в сплошные страдания. Есть люди, которые, глядя на детей как на забаву, думают, что с ними можно поступить, как им заблагорассудится. Таких родителей надо наказывать. Нужно заставить их раскаяться в своих поступках! А ты хочешь принести им в жертву все. Прикрываясь «совестью», как щитом, ты забыл свой долг по отношению к обществу, к людям. Ты настоящий трус!
Последние слова Чэнь Чжэнь проговорил быстро, Жэньминь и Жушуй едва ли разобрали, что он сказал, но они поняли, что Чэнь Чжэнь вышел из себя. Он легко терял самообладание, видимо, потому, что был слаб здоровьем, но и быстро успокаивался. Поэтому все старались не замечать его вспышек. Ему никогда никто не перечил, даже если был не согласен с ним. Вот и сейчас он замолчал, покраснел, вид у него был взъерошенный.
Слова Чэнь Чжэня, правдивые и потому страшные, казались Жушую нелепыми. Он непременно вступил бы в спор, скажи их кто-нибудь другой, но, глядя на Чэнь Чжэня, который тяжело дышал, он не мог возражать. Ведь Чэнь Чжэнь так же, как и он, пожертвовал молодостью и счастьем, но не для нескольких человек, а для всего народа. Чэнь Чжэнь работал целыми днями не покладая рук, был одним из руководителей общественного движения. От непосильной работы он заболел чахоткой, но стал работать еще упорнее. Болезнь пока не угрожала его жизни. Его убеждали отдохнуть, но он всегда говорил: «Я не хочу довольствоваться лишь тем, что живу, нужно успеть еще многое сделать». Если бы не огромная любовь к людям, разве мог бы он принести такую жертву? Жушуй не мог обвинить его в том, что у него нет совести. Он не знал, что ответить Чэнь Чжэню, и лишь растерянно смотрел на него.
Прошло несколько минут в молчании.
— Как же ты думаешь поступить? — не отставал Жэньминь.
— Мне кажется, следует еще раз хорошенько подумать. — К Жушую постепенно возвращалось спокойствие. — Я полагаю, — продолжал он задумчиво, — нужно на что-нибудь решиться. Если бы я порвал с семьей, то, конечно, смог бы мечтать о девушке. Но мне хочется побывать дома, поэтому нечего зря строить планы. — В голосе Жушуя звучала скорбь, казалось, его страшит мысль о возвращении домой.
— Чем думаешь заняться дома? Преобразованием деревни? — Жэньминь участливо смотрел на него.
— Сначала у меня была такая мысль. Приеду в свою небольшую деревню, там мне все знакомо, займусь преобразованиями, потом разверну работу и в других деревнях. Создадим сельскохозяйственную ферму, откроем школу, кооператив, организуем народную дружину по борьбе с бандитами… Там часто бывают налеты.
— Все это очень хорошо, только одному тебе будет трудно, — сказал Жэньминь.
Лицо Жушуя приняло еще более печальное выражение. Он редко бывал таким подавленным.
— К сожалению, это невозможно, — сказал он с грустью, — я написал об этом отцу, а он отругал меня: «Столько лет учился, и вдруг тебе взбрело в голову возвратиться в деревню? Впредь и не думай об этом. Несколько месяцев назад два студента, окончившие в столице специальную сельскохозяйственную школу, приехали в деревню и через два месяца были схвачены военными властями как коммунисты. Им отрубили головы… Если даже и надумаешь вернуться, забудь о своем „возвращении к земле“». Словом, если я и поеду в деревню, «возвращение к земле» решительно невозможно.
— Что же ты намерен делать? — взглядом вопрошал Жэньминь.
— Я и сам не знаю, — неуверенно произнес Жушуй. — Придется поехать к отцу.
— Я думаю, тебе не стоит ехать, — резким тоном заявил Жэньминь.
Жушуй попал в затруднительное положение.
— Не ехать в деревню — значит пойти против своей совести. Два месяца назад, когда я был еще в Токио, из дома одно за другим пришли два письма. Отец писал, что много лет не видел меня, не знает, каким я стал, что очень хочет повидаться и просит поскорее приехать. Он надеялся на то, что, проучившись столько лет, окончив университет за границей, я смогу по возвращении в провинцию стать чиновником.
— Чиновником? Но ведь ты с твоим характером не можешь стать чиновником, — перебил его Жэньминь.
— Именно поэтому я и не могу решиться. Я не хочу быть чиновником, но вместе с тем не могу заняться и сельским хозяйством. Возвратиться в деревню и бездельничать! — Жушуй был очень взволнован, он не видел выхода из создавшегося положения.
— В таком случае тебе лучше не ехать в деревню.
Не обратив внимания на слова Жэньминя, Жушуй продолжал:
— Я долго думал над этим вопросом, но ни к чему не пришел. Порою мне кажется, что нужно, несмотря ни на что, вернуться в отчий дом, хотя я хорошо знаю, что мое возвращение не принесет никому пользы, и в то же время я чувствую, что только в этом случае совесть моя будет спокойна.
— А я думаю, что возвращаться домой тебе не стоит.
— Ты не понимаешь… отец стар, дела его пошатнулись, дома не все так благополучно, как прежде, там ждут меня, моей помощи… В деревне у меня много родственников, они просто бедствуют… Все это в большинстве случаев вдовы… Мне нужно как-то позаботиться о них. Что станется с ними, если я не вернусь?
— А что даст им твой приезд? — пожав плечами, с сомнением спросил Жэньминь.
Жушуй промолчал. Он и в самом деле не знал, какую пользу принесет его приезд. В голове у него вертелось лишь одно слово «совесть», но и оно оставалось для него туманным. Если бы кто-нибудь разъяснил ему, какой смысл он, Жушуй, вкладывает в это слово, он, вероятно, посмеялся бы над самим собой.
Жэньминь понимал, что дальнейший разговор с Жушуем бесполезен, поэтому сдержался и равнодушно промолвил:
— Я не возражаю. Постарайся уехать поскорее.
Жушуй подумал, что Жэньминь действительно одобряет его решение, но вдруг сам начал колебаться. Сначала ему казалось, что он непременно должен ехать домой, но сейчас он стал думать о том, что ни в коем случае нельзя этого делать. Даже если бы не было Жолань, девушки, которая нравилась ему, разве можно смириться с мыслью о том, что, возвратившись домой, он должен будет жить под одним кровом с нелюбимой женой?
— Боюсь, что мне из деревни не вырваться, — с горечью проговорил Жушуй. — Планы мои, мои стремления нельзя будет там претворить в жизнь. Потом еще одна… — Жушуй умолк.
Жэньминь не обратил внимания на последние слова, да и трудно было понять, кого имеет в виду Жушуй. Подсмеиваясь над другом, он сказал лишь:
— Разве ты не говорил, что эта жертва — успокоение для твоей совести? Чего же тогда тебя волнуют такие мелочи?
Жушуй ничего не ответил, на душе у него было тяжело. В комнате на минуту воцарилось молчание.
— Что же ты написал, живя здесь? — спросил Жэньминь, желая переменить тему разговора.
— Две страницы черновика, что-то около шестисот знаков, — безразлично ответил Жушуй.
— Почему так мало? Ведь здесь, должно быть, хорошо пишется.
— Я тоже так думал… Кто мог предвидеть, что сразу же по приезде я встречу ее, — сказал он.
— В таком случае перестань думать о доме и женись на этой девушке. Я вижу, ты очарован ею, — сказал Жэньминь. Улыбка Жушуя подсказала ему мысль о том, что дело может принять другой оборот и Жушуй, возможно, изменит свое решение, поэтому он стал самым искренним образом уговаривать друга, надеясь, что тот, наконец, не упустит своего счастья.
— Я не могу решиться. Все это очень сложно. Нужно как следует подумать, чтобы не раскаиваться потом. — Вид у Жушуя был такой же нерешительный, как и прежде.
— Ты думаешь об этом уже много лет, — вдруг громко проговорил молчавший все это время Чэнь Чжэнь. Он даже поднялся со своего места. — Но результат всегда один и тот же. То, что ты называешь совестью, — мыльный пузырь, и грош ему цена. Совесть, если хорошенько разобраться, есть не что иное, как репутация в обществе. Ты заботишься о том, чтобы люди тебя не осудили, даже ждешь их одобрения, и тем думаешь успокоить свою совесть. Нерешительный ты человек. У тебя не хватает мужества преодолеть трудности, поэтому ты часто предаешься мечтам. А вот я не похож на тебя! Я признаю только реальную жизнь, хоть она и тяжела. Неужели ты думаешь, что я не люблю своих родителей, что я жестокий, безжалостный человек? Нет, это далеко не так. Я прекрасно понимаю, что такое любовь к родителям, хотя моя мать умерла еще при моем рождении. Отец очень любил меня. Шестнадцати лет, покидая родной дом, я проливал слезы. Через два года отец умер, я получил несколько телеграмм, меня звали домой в деревню. Однако я не поехал. Мне было очень тяжело, но я не жалею. Жизнь моя принадлежит обществу. Я не вправе ради семьи бросать работу. Осуждение обывателей меня не страшит, и спокойная совесть, о которой ты так печешься, не нужна мне. Мы с тобой совершенно разные люди. Работа приносит мне удовлетворение. И любовь и ненависть, все свои чувства я отдаю делу. Настанет день, и я увижу плоды своего труда. — Чэнь Чжэнь говорил с необычайной решимостью. Крепко сжав кулаки, он стоял, прямой и сильный, словно изваяние Родена[23]…
— Возможно, ты и прав, — произнес Жушуй. Он понимал, что ему нечем возразить Чэнь Чжэню, был взволнован и страдал оттого, что Чэнь Чжэнь ни во что не ставит совесть, которую он так превозносил.
— Какая польза от твоих слов? Чем больше мы говорим, тем больше запутываем Жушуя, — подытожил Жэньминь, словно читал в душе своего сомневающегося приятеля. Жэньминь понимал, что дальнейшие споры с Жушуем бесполезны. Ему было жаль его, но не хотелось продолжать этот неприятный разговор. Вначале он говорил гневно, но потом смирился. — Жушуй не обращает внимания на факты. Он считается только с теорией. К нашим словам он не прислушивается, может быть, Жолань повлияет на него.
— Жолань? Нет, не верю! — холодно засмеялся Чэнь Чжэнь. Он хотел продолжать, но в эту минуту в дверь тихо постучали.
— Это она, — шепотом произнес Жушуй, поднявшись. Радостный и взволнованный, он с улыбкой направился к двери. Тяжелые думы мигом оставили его.
Когда он открыл дверь, все увидели изящную девушку. Она улыбалась. Жолань хотела войти, но, заметив мужчин, остановилась и нерешительно произнесла:
— Оказывается, здесь гости. Я не стану мешать вам, господин Чжоу. Зайду позже.
— Ничего, входите. Это наши знакомые. Вы встречались с Чэнь Чжэнем и Жэньминем. Проходите, садитесь. — Жушуй растерялся, стараясь удержать девушку.
Жолань согласилась войти, поздоровалась со всеми. Опустилась в кресло, как раз напротив Чэнь Чжэня.
— Давно не встречал вас, мисс Чжан, — вежливо заговорил с девушкой Жэньминь, видя, что его друзья молчат. — Несколько дней назад я зашел к Цзяньгану и узнал, что вы здесь. Яочжу очень хочет повидаться с вами, дома скучно, ей тоже надо бы поразвлечься. Но эти несколько дней она опять плохо себя чувствует, поэтому и не приехала…
— Что вы, господин У, стоит ли ехать в такую даль навещать меня, — возразила Жолань. Она улыбалась. Жушуй не мог оторвать глаз от ямочек на ее щеках. Но Жолань не заметила устремленного на нее взгляда. — Я давно собираюсь навестить госпожу У, но запамятовала ваш новый адрес, лишь дня два назад я узнала его у Цзяньгана. — Она помолчала и затем продолжала: — Вы все еще пишете статьи? Последнее время я не вижу в журналах ваших произведений. Господин Цзяньган сказал, что вы очень заняты сейчас переводом «Истории французской революции».
— Только начал. Но последние дни Яочжу чувствует себя неважно, поэтому моя работа продвигается медленно.
— Она давно плохо себя чувствует. Ей нужно побольше отдыхать. Болит у нее что-нибудь? Господин У, посоветуйте ей приехать сюда на несколько месяцев, это будет очень полезно для ее здоровья. — Жолань говорила искренне, ее очень волновало здоровье жены Жэньминя.
Жэньминь с благодарностью взглянул на девушку.
— Ничего опасного у нее нет, она должна научиться беречь себя. Но, к сожалению, она очень любит работать. Все хочет делать сама, и уж если возьмется за что-нибудь, то непременно доведет до конца. — В голосе Жэньминя зазвучали грустные нотки, но внезапно он улыбнулся и заговорил о Чэнь Чжэне, чтобы слушавшие забыли о Яочжу: — Чэнь Чжэнь вот тоже не щадит себя, сдерживаем его, а он и слушать не хочет. Ничего с ним не поделаешь.
— Что это ты, черт тебя побери, в глаза людей бранить начал! — улыбнулся Чэнь Чжэнь.
Все рассмеялись. Грустное настроение рассеялось.
— Да, господин У прав. И вам следует, господин Чэнь, позаботиться о своем здоровье. Ведь ваши работы появляются одна за другой. Кажется, вы пишете быстрее, чем мы читаем. Я беспокоюсь за вас. Господин Цзяньган часто рассказывает нам о вас. Он считает, что вы, господин Чэнь, — человек, который не видит будущего. Вы согласны с этим? — Чжан Жолань, наклонив голову и чуть улыбаясь, окинула его заботливым взглядом.
Чэнь Чжэнь, растроганный, не сводил с нее глаз, лицо его просветлело, он заулыбался и, словно обращаясь к самому себе, промолвил:
— В общем-то все вы правы… — но не договорил и умолк.
— В последнее время вы редко бываете у господина Цзяньгана. Когда я жила там последний раз, Пэйчжу вас вспоминала, там была и Юньюй, она тоже… — Голос у Жолань был звонкий, но она не была мастерицей поддерживать подобный разговор, поэтому говорила медленно.
Чэнь Чжэнь словно не расслышал ее последних слов и, не дав ей договорить, задумчиво глядя в потолок, произнес:
— Сейчас у меня очень много дел, поэтому я и не бываю у Цзяньгана. Вы, видимо, часто бываете там. Как чувствуют себя Пэйчжу и мисс Цинь, вы давно видели ее? — Чэнь Чжэнь спросил лишь потому, что Жолань заговорила о ней, а он знал, что они друзья. Как-то он прочел книгу под названием «Три мятежные женщины» и по аналогии прозвал трех подруг, которых встречал в доме Цзяньгана, Жолань, Юньюй и дочь Цзяньгана, Пэйчжу, «тремя мелкобуржуазными девицами».
Он считал, что имена девушек: Чжу — «жемчуг», Юй — «яшма» и Лань — «орхидея» — являются как бы символом мелкобуржуазной среды.
— О, — заулыбалась Жолань, — Юньюй ведь здесь. Мы разговорились, и я забыла о ней. Она сейчас у меня в комнате. Она не знает, что вы оба тут, я сказала ей только о господине Чжоу. Юньюй хотела повидаться с ним, вот я и пришла. — Она повернулась к Жушую: — Это та самая моя однокурсница, о которой мы говорили в прошлый раз. Хотите ее видеть?
Жушуй не сводил глаз с Жолань. Услышав о том, что Юньюй хочет видеть его, он обрадовался, поспешно встал и проговорил:
— Пожалуйста, пригласите ее сюда.
Жолань улыбнулась и вышла. Жушуй ждал с замиранием сердца. Через некоторое время вошла Жолань и с ней красивая, изящная девушка, которая была чуть повыше своей подруги.
Юньюй давно была симпатична Чэнь Чжэню.
Ее овальное лицо с правильными чертами не выделялось ничем особенным, но девушка казалась прелестной. Одета она была по последней моде: длинный халат из желтого индийского шелка в цветочках, облегающий ее полную девичью грудь, туфли не высоком каблуке; завитые волосы, напудренное лицо с подкрашенными ресницами, накрашенные губы. «Еще одна мелкобуржуазная девица. Из трех две здесь», — подумал Чэнь Чжэнь, посмеиваясь про себя.
Жэньминь тоже был знаком с Юньюй. Жолань представила подругу Жушую. Он был рад, усадил девушек на тахту, а сам сел рядом в кресло, стараясь не пропустить ни единого слова или жеста Юньюй. Она ему нравилась, но вместе с тем он понял, что привлечь внимание этой девушки не так-то легко. Юньюй была красивее и живее Жолань, но она старалась подчеркнуть свои достоинства. Жолань была скромнее. Ее привлекательность и женственность были типичны для восточной девушки.
Юньюй была остра на язык. Она видела Жушуя впервые, но, ничуть не смущаясь, засыпала его вопросами, не давала скучать и другим. Девушка переводила взгляд с одного молодого человека на другого, и каждому казалось, что она говорит именно с ним. Ее приход внес необычайное оживление. Больше других Юньюй обращалась к Жушую: расспрашивала его о нравах и обычаях Японии, о современной японской литературе, интересовалась его мнением о японских писателях, — она занималась литературой. Жушуй очень подробно отвечал на все ее вопросы. Воспользовавшись случаем, он похвалил японского писателя Огаву Мимэй, которого высоко ценил. Но девушка не проявила особого интереса к этому автору. Ее занимала молодая писательница, получившая известность благодаря своей вещи под названием «Скитания». Жушуй достал из чемодана фотографию этой писательницы и подал Юньюй. Он коротко поведал о жизни женщины, полной превратностей, о том, как из простой служанки она стала первоклассной писательницей, рассказал о своих встречах с ней, упомянул ее высказывания о мужчинах, в частности такое: «Все мужчины — дрянь». Его рассказ всех заинтересовал, особенно Юньюй. Она вдруг словно ощутила пустоту и промолвила, обращаясь к самой себе:
— Скучно жить в Китае.
— Не скучнее, чем во всяком другом месте, — ответил, улыбаясь, Чэнь Чжэнь.
— Почему? — Юньюй неожиданно повернулась к Чэнь Чжэню, взглянула на него. Ее живые, проницательные глаза смотрели не отрываясь, требуя ответа.
— Я жил в Японии, теперь живу в Китае — по-моему, везде одно и то же, — холодно ответил Чэнь Чжэнь, избегая ее взгляда, делая вид, что не замечает его.
— Не совсем так! Я не согласен! В Японии куда лучше! — поспешил вмешаться Жушуй. За семь лет, что он прожил в Японии, эта страна произвела на него хорошее впечатление, и он при всяком удобном случае хвалил все, что было с ней связано.
— Спросите Жэньминя. Он тоже бывал в Токио, а затем несколько лет жил и в Токио, и в Пекине. Неужели и он пристрастен? — возразил Чэнь Чжэнь. Однако он не сердился, лицо его было веселым.
Жэньминь хотел было ответить, но Юньюй перебила его:
— Вы исключение, господин Чэнь. Когда читаешь ваши статьи, то понимаешь, что вам чуждо радостное восприятие.
— Но я часто смеюсь. Иногда даже радуюсь, — спокойно, но с иронией ответил Чэнь Чжэнь.
— Не верю! Не может быть! — запротестовала Юньюй.
— Удивительно! Почему же, мисс Цинь, вы не верите? Неужели это невозможно? — рассмеялся Чэнь Чжэнь. Ее настойчивые вопросы заинтересовали его. Он терпеть не мог скучных разговоров, любил горячие споры, столкновение мнений, пусть даже необоснованных, он не боялся этого.
— Я читала почти все ваши статьи и знаю: вы культивируете печаль. Вы пугаете людей своим мрачным настроением, — потупившись, тихо и вместе с тем отчетливо произнесла Юньюй. И нельзя было понять, шутит она или говорит серьезно.
— В таком случае не читайте их, — безразличным тоном ответил Чэнь Чжэнь, но слова девушки лишили его душевного равновесия. В сердце опять закралась печаль. Он всеми силами старался сдержаться и скрыть свое настроение. — Вы не прочли всех моих статей, я не верю вам.
Юньюй улыбнулась, она хотела ответить, но в этот момент Жолань, разволновавшись, наклонилась к Юньюй и тихонько дотронулась до ее локтя. Юньюй чуть повернула голову и взглянула на подругу.
— Вам не верится, господин Чэнь? Приходите ко мне и посмотрите! У меня есть все ваши книги, все до единой. Я прочла их очень внимательно. Не верите мне, спросите у нее, — с улыбкой указала она на Жолань.
Жолань давно хотела, чтобы Юньюй сменила тему разговора, и поспешно проговорила:
— Это правда, господин Чэнь. Я сама у нее брала ваши книги.
Чэнь Чжэнь в замешательстве молчал: обе девушки заявляют одно и то же. Заметив его растерянность, подруги невольно рассмеялись.
Жолань что-то сказала на ухо Юньюй, та, улыбаясь, слегка наклонив голову, продолжала пристально смотреть на Чэнь Чжэня. Когда она смеялась, то прикрывала рот платком и даже вздрагивала от смеха.
Чэнь Чжэнь сквозь очки окинул взглядом фигуру Юньюй и подумал: «Из трех девиц эта, пожалуй, самая привлекательная». Но тотчас отвел взгляд и стал смотреть на прейскурант номеров гостиницы, висевший на стене. Он старался отогнать мысль о девушке.
— Господин Чэнь, по-моему, все ваши книги проникнуты призывом к любви, все равно — идет ли в них речь о людях или о чем-нибудь другом. И вы нуждаетесь в любви. Мне кажется, лучше найти утешение в любви, чем прикрываться печалью. Господин Цзяньган такого же мнения. Он считает, что вы намеренно живете как аскет. А к чему это? Отчего вы не ищете любви, заставляете себя страдать, почему не полюбите кого-нибудь? Я не верю, что никто вас не любит.
— Мисс Цинь, — перебил ее Жэньминь, — не стоит тратить на него таких слов. Это все равно что метать бисер перед свиньями. Мы только что толковали ему об этом же. Ему жизнь не дорога, что уж тут говорить о любви, о женщинах?! Этот человек словно машина, крутится целый день…
Не сводя глаз с Чэнь Чжэня, Юньюй обратилась к Жэньминю:
— Я не верю, что Чэнь Чжэнь такой человек! Разве господин Чжоу только что не приводил высказывание автора «Скитаний» о том, что «все мужчины — дрянь»? В мире нет ни одного мужчины, который не искал бы любви. Мы вовсе не наговариваем на них: каждой женщины добиваются многие мужчины, всеми силами стараясь увлечь ее, безразлично, любит она или нет. Все мужчины таковы, — сказала Юньюй, сдержанно засмеявшись.
Чэнь Чжэнь оставался спокойным и с улыбкой смотрел на Юньюй, не обращая никакого внимания на ее слова; он знал, что она не без основания говорит все это. Цзяньган рассказывал, что, когда она училась в школе, мужчины буквально осаждали ее, добиваясь взаимности. Ее засыпали письмами неизвестные поклонники. Да и сейчас она пользовалась успехом. Он отлично понимал все это и не удивлялся ее самоуверенности, хотя про себя думал: «Если ты хочешь на мне испытать силу своих чар, то ошибаешься, я неподходящий объект!»
Жушуй не стерпел и стал спорить с Юньюй о достоинствах и недостатках мужчин и женщин. Он привык прямо высказывать свои мысли независимо от того, с кем разговаривал. Но и Юньюй за словом в карман не лезла. Правда, действовала она хитрее, чем Жушуй, перемежая серьезный разговор шуточками. Когда Жушуй готов был рассердиться, она его смешила. Жэньминь между тем беседовал с Жолань, стараясь погасить спор. Чэнь Чжэнь больше не вступал в разговор и не возражал Юньюй; откинувшись в кресле, он с интересом наблюдал за спорящими, они все больше и больше отклонялись от темы. Под конец Юньюй снова заговорила об авторе «Скитаний», бывшей служанке. Жушуй не преминул воспользоваться случаем и похвастался своими познаниями о Японии:
— Среди служанок кафе встречал замечательных девушек, они понимают, что такое настоящая любовь. Это также может в какой-то мере служить подтверждением взгляда Чэнь Чжэня, — сказал он, улыбаясь. Чэнь Чжэнь не высказывал в прессе своей точки зрения по этому поводу. — Помню, зашел я как-то к одному японскому приятелю, вместе с ним заглянули в кафе. За нашим столом прислуживала молодая девушка. Она села рядом с нами, и мы разговорились. Мой приятель спросил ее, почему она избрала эту профессию, ее ответ поразил нас. Она сказала нам, что любит людей и особенно тепло относится к трудовому люду. Капиталисты выжимают из бедняка все соки, общество относится к нему с презрением. Он целыми днями трудится, не видя никакого просвета. В кафе он стремится отдохнуть, поэтому мы, девушки-служанки, всячески стараемся утешить его: пусть он успокоится здесь и хоть на время забудет о своей тяжелой жизни, пусть наберется сил для дальнейшей борьбы в этом мрачном обществе. А еще она сказала нам: «Я пришла сюда не затем, чтобы служить забавой, а из сочувствия к людям, чтоб утешать их…» Она свободно обращалась со словами «большевик», «пролетариат». Ей было не больше восемнадцати лет. Миловидная, с хорошими манерами. Мой приятель подумал даже, что она социалистка. Мне не довелось больше встретиться с нею. Я не мог представить себе, что в Японии есть такие женщины…
— Жаль, что вы больше не видели ее! Неплохо было бы познакомиться с такой девушкой. Кто знает, быть может, со временем она тоже станет выдающейся писательницей! — сказала Юньюй.
— Почему, мисс Цинь, вы не мужчина! Будь вы мужчиной, вы, конечно, сейчас же отправились бы в Японию! — засмеялся Жушуй.
— Да, я была бы смелым мужчиной и делала бы все, что задумала. Терпеть не могу нерешительных мужчин, в них нет ничего привлекательного, — с горячностью проговорила Юньюй. Она все время покачивала ногой, ее живые глаза были широко раскрыты. Она посмотрела на Жушуя, затем перевела взгляд на спокойное лицо Чэнь Чжэня, на миг задержалась взглядом на лице Жэньминя, а затем взглянула на Жолань. Она всегда несколько свысока смотрела на мужчин, считала себя благороднее их: почти каждый мужчина пытался добиться ее благосклонности. Когда она говорила о нерешительности мужчин, то имела в виду вовсе не Жушуя — она мало знала его характер. А Чэнь Чжэнь решил, что она подсмеивается именно над ним. Напротив, Жушуй в отношении себя даже не допускал подобных мыслей, так как считал себя смелым.
Поговорили еще немного. Вечерело. Жушуй оставил гостей у себя ужинать, а после ужина предложил прогуляться по берегу моря.
Ночь была лунная. Луна наполовину погрузилась в море, посеребрила волны: казалось, в воде плещется бесчисленное множество серебристых карпов. На берегу почти никого не было, встретились только молодые супруги, тоже жившие в гостинице, да несколько мальчишек возились на берегу. Наши друзья посидели на лестнице, потом прошлись. Больше всех говорили Жушуй и Юньюй, Чэнь Чжэнь почти все время молчал и наконец, сославшись на срочные дела, распрощался, как ни удерживал его Жушуй. Ушел вместе с ним и Жэньминь — его жене нездоровилось. Друзья спешили к последнему поезду, до станции было минут тридцать ходу. Прощаясь, Юньюй спросила Чэнь Чжэня, почему он перестал бывать у Цзяньгана, тот объяснил, что занят. Юньюй пообещала навестить его и пригласила к себе.
— Непременно зайду, если будет время, — ответил Чэнь Чжэнь.
Девушка пригласила также Жэньминя и Жушуя. Оба приняли ее приглашение.
Жолань оставила Юньюй ночевать у себя.
Через два дня Чэнь Чжэнь снова отправился к Жушую. Тот вместе с Жолань и Юньюй собрался к морю. Друзья встретились с Чэнь Чжэнем уже в воротах и пригласили его присоединиться.
В этот раз они вышли на прогулку раньше, чем в прошлый, — сумерки только наступили. Воздух был напоен прохладой. Еле уловимые ароматы летнего вечера и тихий шепот прибоя сулили гармонию. Несколько рыболовных суденышек, покачиваясь на волнах, двигались к берегу. Порой, нарушая тишину, доносилась звонкая песня рыбаков, и звуки ее долго стояли в воздухе.
На Жолань было легкое светло-голубое платье европейского покроя, с отложным воротничком, светло-голубые шелковые чулки. Она казалась в этот вечер еще более юной, свежей и привлекательной. На Цинь Юньюй тоже было легкое европейское платье из розового флера. Сквозь платье просвечивала шелковая комбинация, облегавшая высокую грудь. На ногах у Юньюй были шелковые чулки телесного цвета и белые туфли на высоких каблуках. Девушка сегодня была прекрасна.
Подруги стояли на берегу и смотрели вдаль, туда, где небо сливается с морем. Они были почти одного роста и обладали одинаково звонкими голосами. Каждая из них была по-своему прелестна. Они будто дополняли друг друга. Прохожие одаривали их восхищенными взглядами. Когда девушки стояли рядом, их можно было принять за родных сестер. Жушуй беседовал с ними, улыбаясь. Он был необычайно весел в тот вечер.
Чэнь Чжэнь нарочно остановился поодаль. Но радостные голоса и звонкий смех девушек непрестанно долетали до его ушей, волновали его. Стоило ему отвлечься от происходящего, как его тут же начинал мучить вопрос: «Как я очутился здесь?» И перед глазами вставали иные картины: товарищи, горячие споры, волнующие речи на собраниях, работа над составлением докладов в мансарде, пропагандистские беседы в хижинах… книги, листовки, бледные, взволнованные люди, горящие гневом глаза, простые лица, вопрошающие взгляды… и потом опять ясные глаза с длинными ресницами, улыбающееся круглое личико. Его трогало это овальное лицо с подкрашенными ресницами и накрашенными губами. Два лица, будто выписанные тонкой кистью художника, сменяли друг друга, словно стремясь заслонить собой все остальное. Чэнь Чжэнь в изумлении осмотрелся кругом: море, небо, девушки, полные жизни, молодости. «Как бы избавиться от этого общества?» — думал он. Но, может быть, именно эти девушки сумеют сделать его счастливым? Нет, его место не здесь, а в тесных мансардах, на собраниях, в убогих хижинах.
Девушки спросили его, он что-то ответил. Юньюй, словно опомнившись, засмеялась и проговорила:
— Господин Чэнь, почему вы не подходите к нам? Мы вам наскучили?
Чэнь чистосердечно рассмеялся, стараясь скрыть охватившие его противоречивые чувства, подошел к ним и, улыбаясь, сказал:
— Нет, отчего же? Я просто боюсь вас.
Подруги рассмеялись.
— Пожалуй, он прав, — промолвил Жушуй и тоже засмеялся. Юньюй, слегка наклонясь вперед, обратилась к Чэнь Чжэню:
— Боитесь? Почему? Ведь мы не людоеды! Скажите, господин Чэнь, отчего каждый мужчина добивается благосклонности женщины? Да, кстати, вы помните слова японской писательницы: «Все мужчины — дрянь?»
И опять все рассмеялись. Жушуй запротестовал:
— Я не согласен с тем, что все мужчины дрянь! Если все мужчины дрянь, то почему вы, женщины, не можете жить без нас?
— Вы не правы! Отнюдь не все мужчины интересуются женщинами! Я — исключение, — с улыбкой промолвил Чэнь Чжэнь.
— В самом деле? — насмешливо спросила Юньюй, наклонив голову.
На землю опустилась ночь, но при бледном свете луны Чэнь Чжэнь видел устремленный на него сверкающий взгляд манящих глаз. Он почувствовал, что этот взгляд уже покоряет его, не выдержал и стал смотреть на небо. Из-за моря поднималась луна, похожая на диск из розовой яшмы. Постепенно спокойствие вернулось к Чэнь Чжэню, и, рассеянно улыбаясь, он ответил:
— Кто знает, что случится в будущем. Поживем — увидим!
Юньюй опять рассмеялась, за ней Жолань и Жушуй, не устоял и Чэнь Чжэнь.
Но, смеясь, Юньюй следила за каждым движением Чэнь Чжэня. Эта лукавая девушка, видимо, распознала его слабое место и продолжала наступление:
— Господин Чэнь, а если бы кто-нибудь познакомил вас с девушкой, красивой, ласковой, которая понимала бы вас, помогала вам?
Чэнь Чжэнь оглянулся. Их взгляды встретились. Ее — проникавший в душу, и его… Он испугался и быстро отвел глаза. Но он все понял. Сердце его учащенно забилось, он всеми силами старался подавить волнение. Он растерянно смотрел на небо, на луну, плывущую словно по лазоревому морю, и, через силу рассмеявшись, ответил ей:
— Не беспокойтесь, мисс Цинь. Вряд ли кому-нибудь придет в голову заниматься подобными пустяками.
— Говорить с вами, господин Чэнь, еще труднее, чем читать ваши статьи, — вмешалась Жолань.
— Он спуску не даст и больше всего на свете любит спорить. Его насмешки невозможно терпеть. Но сегодня, кажется, он встретил достойного противника, — с удовлетворением промолвил Жушуй.
— Подумаешь, трудно! Ведь все это лишь необоснованные утверждения! Да к тому же он сдался, — сказала Юньюй с недовольным видом. Но, заметив, что Чэнь Чжэнь молчит, улыбнулась и, видимо желая очаровать его, снова спросила: — А что, если я все же займусь этими «пустяками» и найду вам девушку, господин Чэнь?
Чэнь Чжэнь снова стал смотреть на небо, но по-прежнему чувствовал на себе ее взгляд. Он улыбался, стараясь сдержать обуревавшие его чувства. А затем с усилием проговорил:
— Хорошо, благодарю вас. — И тут же услышал, как Жушуй принялся расспрашивать:
— Кого? Кого вы имеете в виду?
Жолань улыбнулась в ответ:
— Юньюй изобретательна!
Посмеиваясь про себя, Чэнь Чжэнь опустил голову и недоуменно спросил:
— С кем же вы хотите меня познакомить?
Юньюй помолчала, продолжая улыбаться, а потом довольно громко произнесла:
— Но, господин Чэнь, вы не ответили на мой первый вопрос. Вначале разрешите мне познакомить вас с девушкой, а уж потом я назову ее имя.
— А я хочу знать, с кем вы собираетесь меня знакомить, а уж потом скажу, согласен ли я, — упрямился Чэнь Чжэнь.
Жолань и Жушуй молча наблюдали за ними, но потом включились в разговор. Тема беседы постепенно сменилась…
Вскоре луна скрылась за облака, небо потемнело. Чэнь Чжэнь сказал, что будет дождь, и предложил возвращаться. И действительно, не успели они прийти в гостиницу, как хлынул ливень. Чэнь Чжэню пришлось остаться в гостинице и провести ночь у Жушуя на тахте.
Свет погасили. Прошло уже немало времени, но Жушуй все еще ворочался в постели. Вдруг раздался тихий кашель Чэнь Чжэня.
— Чжэнь, а Чжэнь, — окликнул его Жушуй. Тот что-то пробормотал. — В последнее время здоровье у тебя немного улучшилось, но ты не бережешь себя и вот опять простудился. Часто кашляешь по ночам? — заботливо спросил Жушуй.
Чэнь Чжэнь перестал кашлять.
— Как когда, — тихо ответил он, — бывает, что кашляю. Сегодня я рано лег, а обычно ложусь часа в два-три.
— Почему же ты так засиживаешься? Надо думать о своем здоровье, — с сочувствием говорил друг.
— Дел много, если не работать допоздна, не справишься. — В голосе Чэня слышалось беспокойство.
— Дело делом, но о здоровье тоже забывать не следует. Ты и так слабый, да еще болен.
— Все дела между собой связаны. И если я стану отдыхать, многое застопорится. Я не хочу увиливать от работы и не могу отложить свои обязанности, — возбужденно заговорил Чэнь Чжэнь.
— Ты ведь так молод, умен и как будто обеспечен, мог бы еще разок съездить за границу, поучиться еще несколько лет, заодно и здоровье поправить, а ты даже в Японии прожил всего полгода!.. Ты еще так молод, зачем тебе было втягиваться в общественное движение?
— Не так уж я и молод. Уже исполнилось двадцать три. Мне не было еще и четырнадцати, а я уже мечтал посвятить свою жизнь общему делу.
— Так рано? — изумился Жушуй. — Почему ты не говорил об этом? Так рано!.. Видимо, тебе и прежде нелегко жилось. Но ты никогда ничего не рассказывал мне.
— Что значат страдания одного человека! Тот, кто думает лишь о своих невзгодах, ничего не сможет сделать. Ты знаешь, у меня рано умерла мать. И я потерял самое дорогое — материнскую ласку. Отец, конечно, любил меня, и я его тоже, но он был занят с утра до вечера, и у него не оставалось времени для меня. С детства я искал любви людей… Но жизнь в богатой патриархальной семье так же беспросветна, как порядки в монархии. И в такой семье я прожил почти шестнадцать лет. Я не говорю о тех страданиях, которые пережил сам, не стоит об этом говорить. Но я видел, как страдали другие люди, как отчаянно боролись они за жизнь и в конце концов погибали, не испытав даже счастья молодости. Я видел также людей, которые самовластно управляют, бесчинствуют, подавляют других. Я живой человек, из плоти и крови, я способен чувствовать, мне с детства свойственны и любовь и ненависть… Я умею сильно любить и глубоко ненавидеть. Когда я покинул дом и окунулся в жизнь, чувства мои обострились. Моя любовь и моя ненависть жгут меня многие годы. Я неизлечимо болен, возможно, скоро наступит конец, но сейчас все мои чувства я отдаю работе, своим статьям, которые распространяю среди народа. Быть может, семена, брошенные мною, дадут ростки, а потом и плоды. Быть может, появятся люди, которые унаследуют мою любовь и ненависть… — Чэнь Чжэнь закашлялся.
Вокруг царила темнота, но Жушую почудилось, будто он видит, как Чэнь Чжэнь отчаянно борется с призраком смерти. Потом ему померещилось, что Чэнь Чжэня опускают в могилу. С тахты не доносилось никаких звуков. Страх и жалость охватили Жушуя, из глаз его покатились слезы.
— Чжэнь, Чжэнь! — позвал он печальным голосом.
— Что? — отозвался тот удивленно.
Жушуй долго молчал, потом, сдерживая охватившее его волнение, с трудом произнес:
— Ты спи! Тебе нужен отдых. А обо мне не беспокойся. Я целый день ничего не делал! — И добавил: — На тахте, наверное, неудобно? Давай поменяемся. Иди на кровать. — Он готов был уступить свое место.
— Не беспокойся. Здесь очень хорошо. Не вставай, — поспешил остановить друга Чжэнь.
Жушуй знал характер Чэнь Чжэня и не настаивал.
— Постарайся поскорее уснуть, — сказал он и тихо заплакал.
Жушуй проснулся на рассвете и услышал, что его друг ворочается на тахте.
— Чжэнь! — позвал он.
Тот откликнулся.
— Как спалось? — спросил Жушуй, раздвигая полог. Чэнь Чжэнь лежал лицом к стене.
— Спал в общем часа четыре. Остальное время ворочался.
— Тогда поспи еще, — посоветовал Жушуй. Но через секунду снова обратился к Чэнь Чжэню: — Тыне спал, потому что думал о Юньюй?
— О Юньюй? — спросил тот удивленно, но с интересом. — Почему ты вдруг заговорил о ней?
Жушуй уже забыл ночной разговор с другом. Перед его глазами возникло лицо очаровательной девушки, ее тонкие подведенные брови, подкрашенные, нарочито поджатые губки, склоненная головка, сверкающий взгляд ясных очей и еще… Он не вытерпел и рассмеялся:
— Она, по-моему, очень интересуется тобой!
— Мной? — по-детски наивно расхохотался Чэнь Чжэнь. — Ты думаешь? Ерунда! Она просто шутила со мной.
— Вряд ли. Она так смотрела на тебя, что я даже позавидовал.
— Ну, так тебе и карты в руки, — снова засмеялся Чэнь Чжэнь.
Жушуй задумался и затем произнес:
— Честно говоря, она мне нравится. Но у меня уже есть Жолань, и я не хочу становиться у тебя на пути. Советую тебе не мешкать, не то упустишь эту счастливую возможность.
Чэнь Чжэнь опять рассмеялся.
— Понял? — спросил его довольный Жушуй.
— Ладно! Хватит валять дурака!
— Дурака? Да я серьезно.
— Чего же, по-твоему, я могу ждать от этой мелкобуржуазной девицы?
Минуту длилось молчание. Пробили часы. Но друзья не обратили на это внимания.
— Чжэнь! — взволнованно сказал Жушуй. — Я все-таки советую тебе не упускать случая. Работа у тебя трудная, тебе нужна жена, подруга, которая будет любить тебя, заботиться о тебе. Юньюй права, тебе необходима женская ласка, она так успокаивает! Зачем предаваться только мрачным мыслям. Из-за них твои статьи наводят страх на людей. Мне кажется, Юньюй отлично понимает тебя. Ты молод и должен познать счастье, познать женскую ласку. Не следует отдавать всего себя, ничего не получая взамен, пойми. — Жушуй забыл в эту минуту, что сам не ценит этого. Чэнь Чжэнь молчал. — К чему так страдать, — продолжал Жушуй. — В мире ты не один. Даже Ли Цзяньган, который обычно советует, преодолевая любые трудности, упорно идти к цели, тоже считает, что ты не должен быть аскетом.
— Я понимаю тебя и очень тронут твоим добрым отношением, — помолчав, не спеша промолвил Чэнь Чжэнь, — но мы совершенно разные люди… Тебе нужна женщина, ты нашел ее; возможно, это изменит твой характер, вдохновит тебя, ведь сейчас ты словно корабль с порванными парусами, а паруса тебе нужны.
Жушуй хотел было возразить, но не успел. Чэнь Чжэнь продолжал:
— Мне же нужна работа. Любовь не поможет мне разрешить главный вопрос всей моей жизни. Я сейчас работаю целыми днями, времени и то не хватает, а уж на любовь тем более. Я не призван украшать собою жизнь. Но в будущем, когда я отдам все силы творцам нового мира, я смогу чистосердечно сказать: «Я не напрасно прожил жизнь. А любовь хоть и стоит того, чтоб о ней помечтать, на мою долю не выпало такого счастья. Пусть им наслаждаются другие».
Жушуй помолчал, подумал и, собравшись с духом, заявил:
— Слова твои, конечно, не лишены смысла, но ты должен помнить о том, что всех дел не переделаешь. Если работать так, как работаешь ты, не щадя себя, можно, конечно, добиться кое-каких успехов. Но ради этого ты жертвуешь десятком, а может быть, и несколькими десятками лет своей жизни. Слишком дорогая цена! Чем дольше проживешь, тем больше сделаешь. Ты не бережешь себя! Не забывай о том, что все мы любим тебя, все желаем тебе счастья.
Голос Жушуя дрогнул. Его искренность глубоко тронула Чэнь Чжэня. Он несколько раз порывался перебить друга. И когда Жушуй умолк, слова его все еще звучали в ушах Чэнь Чжэня. Чэнь Чжэнь ощутил тепло, исходившее, казалось, из глубины сердца, и дал волю слезам. Чтобы Жушуй не заметил этого, Чэнь Чжэнь отвернулся к стене. А когда слезы высохли, глубоко вздохнул и с трудом проговорил:
— Я понимаю тебя, хорошо понимаю. Честно говоря, я даже знаю, почему ты все это говоришь. Но моя энергия сжигает меня. Вы не можете понять, что творится со мной, когда душу мою охватывает порыв! В такие минуты я думаю лишь о работе, остальное для меня не существует. Я не помышляю о том, что для меня полезно, что вредно, что хорошо, что плохо. Я не думаю даже о жизни. В такие минуты одна лишь работа может удовлетворить меня. Я словно вулкан, припорошенный снегом. И вот, когда начинается извержение и снег тает, мне самому становится страшно. Я ведь хорошо понимаю, как нужно действовать, чтобы достичь результата. Но, когда принимаюсь за дело, о многом забываю. Горячий порыв ослепляет меня. Я перестаю думать о будущем. Я хочу принести в жертву работе часть своей жизни. В этом причина моей неизлечимой болезни, моих страданий. — Голос, полный тоски и отчаяния, отчетливо звучал в тихой комнате.
— Ты заставил меня вспомнить Пашу из «Утренних теней» Арцыбашева, — грустно сказал Жушуй, раздумывая над тем, как продолжить разговор, но Чэнь Чжэнь с испугом перебил его:
— Пашу? Как ты мог подумать о нем? У нас с ним ничего общего нет, я не умру так рано, как он! — в страхе кричал Чэнь Чжэнь, голос его дрожал, в нем звучало страстное стремление жить.
В комнате воцарилась печаль. Горестные мысли овладели Жушуем, он не знал, как выйти из создавшегося положения. Он вдруг понял, что Чэнь Чжэню жаль расставаться с жизнью, со всем, что есть в этом мире, даже с женщинами, на которых он не обращал внимания.
Но, несмотря на это, он работал, не щадя себя, непосильным трудом приближая день собственной смерти.
«Откуда такая противоречивость? Неужели его любовь и ненависть пустили столь глубокие корни? — с горечью и отчаяньем думал Жушуй. — Да, эту загадку нелегко разгадать».
Прошло еще некоторое время. Послышались голоса. Обитатели гостиницы, видимо, уже поднялись. На белоснежных занавесках играло солнце, бросая блики на письменный стол. Чэнь Чжэнь порывисто поднялся, на лице его не осталось и тени грусти. Покусывая губы, он решительно бросил:
— Не стоит об этом грустить. — И добавил: — Забудем о прошлом. Перед нами простирается бесконечно длинный путь!
Он подошел к Жушую, отдернул полог. Чэнь Чжэнь стоял, гордо выпрямившись, лицо его выражало решимость и непреклонность, на нем нельзя было прочесть ни сомнения, ни страха. Жушуй с изумлением думал о том, как это хрупкое тело может выносить столько страданий, как может этот человек быть таким спокойным и непоколебимым. Жушуй знал, что ему не понять этого. Он был взволнован, восхищен, он почти преклонялся перед Чэнь Чжэнем, потому что знал, что сам не может быть таким; ведь всякий раз, когда он начинал думать о сложности собственного положения, он запутывался еще больше. Жушуй неотрывно смотрел на Чэнь Чжэня. Вдруг он сообразил, что именно Чэнь Чжэнь поможет ему разрешить трудный вопрос, и, улыбаясь, сказал:
— Чжэнь, посоветуй, как поступить. — Он с нетерпением ждал ответа.
— Что же я тебе посоветую? Прежде всего скажи, нужна ли тебе женщина? — прямо спросил Чэнь Чжэнь.
— Если я не поеду домой, то, конечно, нужна, — по-прежнему нерешительно ответил Жушуй.
— Опять за свое! — помедлил Чжэнь и продолжал: — Любишь ты, наконец, Жолань или нет?
Жушуй долго думал, продолжая улыбаться, потом кивнул:
— Пожалуй, да.
— А она? Мне кажется, ты ей нравишься.
Жушуй кивнул в ответ.
— Что же, действуй! Ты сказал уже ей о своих чувствах?
— Нет! — чистосердечно признался Жушуй. — Только намекнул. Несколько раз собирался, но не хватило мужества. Да и рано, пожалуй.
— Чего ты ждешь? Тебе уже немало лет, нужно найти в себе мужество! — не сдержавшись, рассмеялся Чэнь Чжэнь. — Что пользы от твоих намеков? Все равно рано или поздно придется сказать ей прямо. Сейчас как раз удобный случай, не упускай его. Я советую тебе сделать это не мешкая. Не надо. откладывать!
— Это, конечно, верно, — в раздумье проговорил Жушуй. — Но что это даст?
— Что даст? Победу или поражение! — улыбнулся Чэнь Чжэнь. Помолчав, он добавил: — Мне кажется, у тебя все шансы на успех!
Чэнь Чжэнь действительно был уверен в успехе Жушуя и решил, что такое предсказание сделает друга более решительным. Кто мог подумать, что это возымеет как раз обратное действие. Разговор об успехе приближал мечты к действительности. А это означало, что от разговоров нужно переходить к действию и, не колеблясь, принять окончательное решение. Однако люди, подобные Жушую, не могли так легко принимать решения. Его снова охватили сомнения, но он не считал их безосновательными, ведь речь идет о женитьбе на Жолань. Эта женитьба все изменит, начнется новая жизнь, которая тоже потребует от него мужества. Выдержит ли он эту жизнь? Пока еще у него нет уверенности. А потом, он до сих пор не рассказал ей о себе, сказал лишь, что еще не женат. Он вовсе не хотел обманывать ее и сам не знал, зачем поступает так. Возможно, потому, думал он, что ему самому хотелось верить в это. И невольно он принял мечту за действительность. Но если он собирается жениться на ней, нельзя держать ее в неведении. Между мужем и женой не должно быть тайн. Поэтому он должен немедленно сказать ей правду. Но признаться в том, что он лгал ей, у него не хватает смелости. Кроме того, он не знал, как она отнесется к этому. Может быть, она возненавидит его, станет презирать, он не перенесет этого удара. Но сколько он ни размышлял, он все более убеждался: ему недостает смелости.
— Шансы на успех? Едва ли, — испуганно, с сомнением промолвил Жушуй. — Если она узнает, что у меня дома жена…
— Жена? А какое это имеет значение? — перебил Чэнь Чжэнь. — Главное, чтоб она по-настоящему тебя любила. Можешь сказать ей, что порвал с женой всякие отношения!
— Ты думаешь, девушка согласится связать свою жизнь с женатым человеком?
— Бесспорно, если только любит.
— Я никогда не говорил ей об этом!
— Скажи теперь!
— Но она обидится, может даже возненавидеть меня, — испугался Жушуй.
— Извинись перед ней, а если она и этого не поймет, брось все к дьяволу! — не смолчал Чэнь Чжэнь, всеми силами сдерживая гнев. Он надеялся, что у Жушуя не появится других планов.
— Она не простит, но как тяжело расстаться с ней, нет, лучше уж оставить все как есть. Вопрос это сложный, и сразу его не решить. Порвать с женой совесть не позволяет, поэтому нужно не спеша, как следует взвесить все. — Жушуй был необычайно взволнован и серьезен. Он обычно сгущал краски. Вот и сейчас он задумчиво произнес: — Но как я смогу жить без нее! Эти несколько дней я просто ничего не могу делать! — И восторженно добавил: — Как она чиста, как прекрасна!
Лицо его озарила улыбка.
Чэнь Чжэнь едва сдерживался, кусал губы, чтобы молчать. Он понимал, что говорить с Жушуем бесполезно, пустая трата времени. Он искренне старался открыть глаза Жушую, указать ему путь к счастью.
Он заботился о будущем друга, словно о своем собственном. Но Жушуй прикрывался рассуждениями о совести и сложностью своего положения. Он уклонялся от всех советов, словно от вражеских стрел. Что поделаешь с таким человеком? Они совершенно разные люди, будто из двух разных эпох, они не могут понять друг друга. Этот человек ничего не может дать Чэнь Чжэню, да и Чэнь Чжэнь ничем не может помочь ему. Чэнь Чжэнь холодно, без сожаления простился с Жушуем и вышел. Он заспешил и даже не умылся, несмотря на уговоры Жушуя остаться и побыть еще. Чэнь Чжэнь подумал, что теперь не скоро приедет сюда, и сразу повеселел.
Он быстро сбежал вниз и подошел к газону. Глядя на сверкающую в золотистых лучах солнца гостиницу и молодую траву под ногами, он забыл о том, что только что произошло. Когда он подходил к воротам, его неожиданно окликнул чистый женский голос:
— Господин Чэнь!
Он оглянулся, у одного из окон второго этажа стояла Юньюй. На ней было красное платье с отложным воротником, лицо ее дышало свежестью, на лице не было косметики. Слегка растрепанные волосы оттеняли белизну кожи. Она стояла, облокотившись о подоконник, и махала ему рукой.
Чэнь Чжэнь направился к ней.
— Гуляете? — спросила она с улыбкой, поправляя волосы.
— Нет. Иду домой, — ответил он, улыбаясь.
— Домой? — притворно удивилась она. — Почему так рано? Неужели вы не хотите побыть здесь еще несколько дней? — Глаза ее сияли. Рядом с ней в проеме окна появилась Жолань.
— Господин Чэнь, останьтесь еще на несколько дней. Вы побыли здесь всего один вечер, — улыбаясь, уговаривала его Жолань.
— У меня дела. Мне сегодня же нужно возвращаться. Приду как-нибудь в другой раз, — отозвался, улыбаясь, Чэнь Чжэнь, а про себя подумал: «Какой смысл оставаться здесь. Я ведь не игрушка. Жушуй больше подходит для этой роли». Он повернулся и пошел к воротам.
— Господин Чэнь! — снова окликнула его Юньюй.
Он остановился. Оглянулся. Юньюй молча улыбалась ему. Рядом с ней стояла Жолань. Спустя секунду Юньюй проговорила:
— Не забывайте нас!..
Чэнь Чжэнь кивнул в ответ и направился к выходу. Дойдя до ворот, он еще раз оглянулся. Юньюй по-прежнему стояла у окна. Она снова помахала ему рукой и, наклонившись к Жолань, сказала ей что-то на ухо. Потом снова взглянула на Чэнь Чжэня. Он все еще стоял в воротах.
Выйдя из ворот, он, казалось, окунулся в другой мир. Лица девушек стояли перед глазами, их голоса звенели в ушах. Он чувствовал, что не сможет без сожаления расстаться с ними. Но через некоторое время совсем другие мысли овладели им.
— Расстаемся навсегда! — тихо произнес он. На сердце стало радостно, он больше не думал о них, словно они и вовсе не существовали.
Прошло немногим больше недели, и Чэнь Чжэнь снова пришел к Жушую. Он хотел, чтобы Жушуй перевел статью с японского языка. Он считал, что это отвлечет друга.
Жушуй сидел, уронив голову на письменный стол. Чэнь Чжэнь дважды окликнул его. Тот не ответил. Он подошел ближе и услышал всхлипывания. Жушуй плакал! Это удивило Чэнь Чжэня. «Возможно, в этом виновата Жолань», — подумал он. Но тут увидел на столе конверт старого образца и вспомнил, что вчера пересылал Жушую заказное письмо от отца. Скорее всего, это письмо и является причиной слез. Он тихонько стоял в стороне, ожидая, пока Жушуй поднимет голову. Но Жушуй не шевелился. Потеряв терпение, Чэнь Чжэнь похлопал его по плечу.
Жушуй поднял голову, лицо его было мокрым. Он смотрел на Чэнь Чжэня глазами, полными тоски, и не переставал плакать. Взгляд его молил о помощи.
Чэнь Чжэнь никогда не видел Жушуя таким убитым. Сердце его заныло от жалости. Он хотел успокоить друга, но не мог найти нужных слов и лишь участливо проговорил:
— Что случилось? Отчего ты плачешь? Не могу ли я помочь тебе?
Жушуй покачал головой, молча взял конверт со стола и протянул его Чэнь Чжэню. Тот быстро вытащил письмо и пробежал глазами.
Письмо, как он и думал, было от отца Жушуя. Он сообщал о том, что мать заболела, дни и ночи думает о нем и просит поскорее приехать. Отец подыскал для него место чиновника в финотделе главного города провинции и надеется, что сын незамедлительно приедет и приступит к работе. Письмо было длинное, на пяти страницах, но смысл его сводился к тому, что сын, проучившийся столько лет вдали от дома да еще побывавший в Японии, должен по возвращении стать чиновником и прославить семью. Летать же по всему свету и ни одного дела не довести до конца — значит не оправдать добрых надежд родителей, воспитавших его. По тону письма чувствовалось, что отец строг и привык приказывать сыну.
Читая, Чэнь Чжэнь все больше сердился. Он чуть было не разорвал письмо в клочки, но сдержался и отдал его Жушую.
— Что же ты решил делать?
— Думаю ехать домой.
Этот ответ подействовал на Чэнь Чжэня как ушат холодной воды. Ему стало не по себе.
— Ладно. Когда едешь? — сердито спросил он.
Но Жушуй даже не взглянул на Чэнь Чжэня, словно не слышал вопроса. Лишь помолчав немного, он печальным голосом промолвил:
— Отец хочет сделать меня чиновником, а я не желаю.
— К чему же тогда ехать? — холодно засмеялся Чжэнь.
— Я не могу не навестить больную мать. Это мой долг.
Жушуй хотел показать, что он почтительный сын. Но вместо сочувствия вызвал у Чэнь Чжэня отвращение. «Почтительный сын!» — подумал тот с презрением.
— В таком случае тебе следует стать чиновником, иначе ты не оправдаешь надежды родителей, — с иронией проговорил Чэнь Чжэнь.
— Вот и я так считаю, — не раздумывая, согласился Жушуй. Он и не подозревал, что Чэнь Чжэнь смеется над ним. — Но я не хочу быть чиновником. Ты знаешь, я издавна питаю отвращение к чиновничьей карьере.
— Если человек, ратующий за возвращение к земле, станет чиновником, люди перестанут питать отвращение к чиновникам. Если детский писатель станет чиновником финотдела, все его коллеги будут жить беззаботно, как дети, — не выдержал и рассмеялся Чэнь Чжэнь.
Жушуй понял, что Чэнь Чжэнь смеется над ним, и, раздосадованный, сказал:
— Если бы ты знал, как скверно у меня на душе, а ты, вместо того чтобы помочь, еще издеваешься!
— Раз ты решил ехать, к чему тебе моя помощь?
— Когда это я решил? Я совершенно запутался. Ты должен помочь мне советом. Должен решить за меня. Я ума не приложу, как быть. По правде говоря, у меня нет сил расстаться с Жолань, но не ехать — значит дурно поступить по отношению к матери. Сколько горя испытала мать, пока вырастила меня, я никогда в жизни не смогу отплатить ей за все ее добро. И вот сейчас она заболела. Я должен ехать. Разве можно сказать «нет»?.. Но если я поеду, все мои убеждения, надежды полетят к дьяволу. А о любви и говорить нечего. Расстаться с Жолань и жить с нелюбимой женой я просто не в силах… Что же мне делать?
Чэнь Чжэнь перестал насмехаться и серьезно, с участием проговорил:
— По-моему, есть только один выход — не ехать. Болезнь матери, я думаю, не так уж серьезна, просто она хочет повидать тебя. Когда-нибудь пригласишь ее к себе. Женишься на Жолань, и будете жить вместе с матерью. Всем будет хорошо. Не так ли?
Жушуй, казалось, не сразу понял Чэнь Чжэня, но потом замотал головой, не соглашаясь с другом. Он стал придумывать более подходящий план. Однако все его мысли вертелись вокруг трех слов: «совесть», «идеи», «счастье».
Чэнь Чжэнь молчал. Он понимал, что говорить бесполезно, и решил тотчас уйти, но, вспомнив, зачем пришел, вытащил статью.
— Последнее время у меня так неспокойно на душе, а теперь просто кошки скребут, я ничего не смогу делать. — Жушуй положил статью на стол, поднялся и зашагал по комнате.
— Тогда завтра с кем-нибудь пришлю ее тебе, — сказал Чэнь Чжэнь, уступая и надеясь, что друг согласится.
— Завтра? Нет, возьми статью с собой. Я ничего не смогу делать.
— Ну ладно, привезешь послезавтра, этот материал обязательно нужно перевести. Я сначала думал попросить Жэньминя, но у него тяжело больна Яочжу, поэтому пришлось обратиться к тебе, — уговаривал Чэнь Чжэнь.
— Перевести? — печально повторил Жушуй и затем возбужденно, словно обращаясь к самому себе, добавил: — Перевести? Может быть, завтра я наложу на себя руки и окажусь на том свете. Стану я еще беспокоиться о подобных пустяках!
Чэнь Чжэнь понял, что Жушуй не согласится. А если даже и возьмется, то переведет не раньше, чем через неделю, а то и протянет месяц-другой. Пожалуй, вернее всего перевести самому. Хотя и трудно, но лучше, чем просить Жушуя. Жушуй за всю свою жизнь не сделал ни одного полезного дела. Самоубийство?! Об этом не стоит волноваться. У него нет силы воли решить какой-нибудь простой вопрос, так разве хватит ему мужества убить себя!
Чэнь Чжэнь понял, что оставаться здесь бесполезно, забрал материал и, не сказав ни слова, вышел. Но он не мог не думать о Жушуе, о его делах. Уже у самых ворот ему вдруг показалось, что он нашел выход из положения, и он возвратился в гостиницу.
На этот раз он остановился у девятнадцатого номера. Тихо постучал в дверь. Ему не ответили. Он постучал сильнее.
— Кто там? — спросил знакомый голос.
— Это я.
Послышались шаги, дверь отворилась. На Чэнь Чжэня глянуло утомленное лицо с опущенными веками, обрамленное растрепанными волосами; слева, на освещенном солнцем виске, виднелись розоватые полосы. Видимо, девушка только что проснулась. Подол ее платья был несколько помят.
Жолань пригласила Чэнь Чжэня в комнату. Она, казалось, была удивлена, что он один пришел навестить ее, но держалась очень приветливо. Она еще не совсем оправилась после сна, не знала, о чем говорить с гостем, но чувствовала, что он пришел по необычному делу, поэтому, сидя напротив Чэнь Чжэня, потупилась и перебирала край платья, то и дело поглядывая на гостя.
Тоже ведь мелкобуржуазная девица, но совсем не такая, как Юньюй! Разговаривая с Жолань, Чэнь Чжэнь невольно следил за ней. Он не мог долго вести праздный разговор и прямо сообщил ей о цели своего прихода:
— Я пришел к вам, мисс Чжан, посоветоваться об одном деле… Не сочтите меня бесцеремонным! — Вид у него был взволнованный и потому, что дело, по которому он пришел, было важным, и потому, что он опасался, как бы она не поняла его превратно.
Слова Чэнь Чжэня заставили Жолань густо покраснеть. Она опустила голову и медленно произнесла:
— Говорите все, господин Чэнь. Не церемоньтесь!
— Я пришел поговорить с вами о любви, мисс Чжан…
Он умышленно замолчал и украдкой наблюдал за ней.
Жолань еще сильнее покраснела. Сердце ее учащенно забилось. Она не знала, что сказать, окинула его взглядом, прикинувшись удивленной, и спросила наконец:
— О любви! Вы хотите говорить со мной о любви? — И, словно извиняясь, добавила: — К сожалению, ничем не могу помочь вам, господин Чэнь, я не имею в этом никакого опыта.
Чэнь Чжэнь уже перестал волноваться. Ему стало смешно: «Излюбленный прием девушек из мелкобуржуазной среды. Как притворяется! Может быть, она думает, что я пришел к ней объясняться!»
— Я пришел поговорить о Жушуе. Я знаю, как вы к нему относитесь. Он говорил мне.
На самом деле это была неправда. Жушуй рассказал ему очень немного. Чэнь Чжэнь говорил быстро, чтобы она не перебила его, и не заметил, что сказал неправду.
— Ему сейчас очень тяжело. Только вы можете спасти его, разрешить его сомнения. Я знаю, вы любите его и, конечно, согласитесь помочь ему… Я отлично понимаю его, он хороший человек, но сейчас он потерял почву под ногами и считает, что попал в безвыходное положение. У него не хватает мужества решиться на что-нибудь… Вы, вероятно, мало знаете о нем, о его жизни, а он не сказал вам всей правды.
Он описал ей во всех подробностях жизнь Жушуя.
— Этот «сложный вопрос» так запутал его, что он шагу ступить не может. До тех пор пока вопрос этот не будет разрешен, он не узнает счастья, ничем не сможет заниматься и будет бесполезным человеком. А вопрос этот, по-моему, очень просто решить. И легче всего это сделать вам. Стоит вам только согласиться, и все будет в порядке. Девушки знают, как помогать в этих случаях…
Жолань молчала и даже не подняла головы.
— Я знаю, мисс Чжан, вы не похожи на других девушек, знаю также, что вы по-настоящему любите Жушуя. И именно поэтому я пришел просить вас сделать то, чего не сделает обычная китайская девушка. Я уверен, что вы умеете любить, как любят славянки, вы будете оберегать Жушуя и вдохновлять его, пусть он забудет о прошлом и начнет новую жизнь. Я знаю, вы можете сделать это.
Но Жолань молчала.
— Я потому так бесцеремонно начал этот разговор, что слышал от Цзяньгана, будто вы разделяете наши взгляды. Вы сами говорили, что читали мои статьи, значит, должны понять меня.
Она по-прежнему молчала.
— Вас, вероятно, удивляет, почему он сам не пришел сказать о своей любви. Так знайте, у него не хватило смелости. Вы должны простить ему это… В Японии он влюбился как-то, но так и не решился признаться в своей любви. Поэтому ему приходилось быть свидетелем того, как любимая девушка выходит замуж, и плакать с горя… Словом, он сам никогда в жизни не наберется смелости разрешить эту проблему. Если вы действительно любите его и хотите спасти, скажите ему первой о своей любви. Другая девушка, возможно, и не смогла бы сделать этого, но вы, я думаю, сможете.
Она все молчала.
— Может быть, вы не любите его, может быть, разлюбили. Значит, я ошибся. Простите, что побеспокоил вас и отнял столько времени, — сказал Чэнь Чжэнь, поднимаясь.
Жолань подняла голову, лицо ее было бледно, глаза, опушенные длинными ресницами, влажны, по щекам текли слезы, она часто моргала.
— Господин Чэнь, — всхлипывая, произнесла она, — я поняла вас… Я никогда не забуду вашего доброго отношения. Я сделаю так, как вы сказали. — В голосе ее звучала решимость. Жолань умолкла. Они долго смотрели друг на друга, и глаза их досказали то, чего не произнесли уста.
Чэнь Чжэнь простился с Жолань и вышел. Он почувствовал, что относится теперь к ней лучше, чем прежде. «Хотя она из мелкобуржуазной среды, но и у нее есть свои достоинства», — думал он. Чэнь Чжэню казалось, что выход найден и его друг сможет обрести покой. Наконец-то улажено это сердечное дело. На душе у Чэнь Чжэня было радостно.
На другой день Жолань пригласила Жушуя погулять в лес.
По дороге они почти не разговаривали. Жушуй был печален, молчалив и не смеялся, как обычно. Жолань была взволнована, она все придумывала, как бы начать разговор, следила за каждым движением Жушуя, испытывая неловкость от предстоящего объяснения.
Светило солнце, цвели сады, пели птицы, зеленели огороды, но молодые люди не замечали этого. Каждый был погружен в свои мысли. Постепенно печаль исчезла с лица Жушуя, и он завел длинный разговор о красотах природы, о возвращении к земле.
Вошли в лес. Ни одного человеческого голоса, слышалось лишь пение птиц и стрекотание цикад. Вдруг они увидели белку, прыгающую по деревьям. Жушуй радостно заговорил о своих планах создания лесной школы, но Жолань перебила его.
— Отчего вы так печальны последние два дня? — спросила она заботливо. — Что тревожит вас?
Его словно обдало ушатом холодной воды. Хорошее настроение исчезло бесследно. Им снова овладела печаль.
— Получил письмо из дома, — с грустью ответил он. — Заболела мать, просят приехать.
— И что вы решили делать? — спросила она дрожащим от волнения голосом.
— Решил ехать. Так велит мне моя совесть, — сказал он серьезно, с видом почтительного сына, хотя голос его был печальным.
Почувствовав, что надежды ее рушатся, она испытала досаду, разочарование и не могла произнести ни слова больше. Она чуточку сердилась и была удивлена тем, что он принял подобное решение, ничего не сказав ей, без тени сожаления.
— Вы уже окончательно решили? — спросила она с обидой.
— Пока еще нет. Отец хочет, чтобы я стал чиновником, а я не хочу.
Она надеялась услышать от него совсем другое. И печально спросила:
— Вы не желаете возвращаться только потому, что не хотите стать чиновником?
«Не только поэтому, — подумал он, — главное то, что я не могу расстаться с тобой». Но у него не хватало мужества сказать правду, и он ответил:
— Конечно! Какая же еще может быть причина?
Жолань остановилась у высокого дерева, в глазах ее стояли слезы, она спросила с грустью:
— Нет никакой другой причины? Это правда?
— Конечно, нет, — ответил он, смутившись, хотел сказать еще что-то, но язык не повиновался ему. Он думал в эту минуту только о себе, совершенно забыв о ней, о ее чувствах. Он совершенно не понимал ее.
Слезы вот-вот готовы были брызнуть из глаз Жолань. Нет, ей нужен другой человек, который мог бы посочувствовать ей, открыть ей душу, а его, видимо, совершенно не интересуют ее чувства.
— Даже сейчас вы не хотите сказать правду? — невольно вырвалось у нее.
Он, казалось, оцепенел и, ничего не понимая, изумленно смотрел на нее.
— О какой правде вы говорите? — В голосе его звучали горечь, волнение и страх.
— Я знаю, что вы женаты. — Она говорила уже значительно спокойнее. Жолань вспомнила обещание, данное Чэнь Чжэню, и, стараясь отогнать от себя всякие мысли, спокойно и ласково повела этот серьезный разговор.
Жушуй хотел возразить ей, сказать, что никакой жены у него нет, но не мог произнести ни слова. Глаза его наполнились слезами. Он плакал не только из-за Жолань, но и из-за своей уязвленной гордости.
Его слезы смягчили сердце девушки, оно было полно любви к нему. Она забыла о себе и с печалью проговорила:
— Есть жена или нет ее, не все ли равно? Настоящая любовь преодолеет любое препятствие. Я люблю вас. И знаю, что вы меня тоже любите. Все остальное не имеет значения. — Голос ее становился все тише, но Жушуй отчетливо слышал каждое слово. Она умолкла, но голос ее, казалось, стоял в воздухе, звучал в его сердце, парил. Глаза девушки светились слезами страдания, но и радости. Лицо порозовело.
Эти ласковые слова Жушую и во сне не снились, лицо его просветлело, он подошел к ней и с радостным изумлением проговорил:
— Жолань, ты в самом деле так сильно меня любишь, что можешь все преодолеть? — Он хотел обнять ее, но руки дрожали и не повиновались ему. Он стоял, не двигаясь.
Жолань нежно, с любовью посмотрела на него и звонким голосом проговорила:
— Да, ради вас я могу пожертвовать всем, но вы должны приносить пользу обществу.
— Что значат твои слова? — удивился он, голос его дрожал. Казалось, счастье, которое вот-вот должно было прийти к нему, посмеялось над ним.
Она взглянула на Жушуя, заулыбалась. Ее ласковый, полный любви взгляд принес ему утешение.
— Я не хочу, чтобы вы стали чиновником. Я помогу вам начать новую жизнь. Вы воспрянете духом… О вашей жизни, о вашем прошлом мне вчера рассказал господин Чэнь.
— Жолань, какая ты хорошая! Я и подумать не мог… — говорил он возбужденно, хотел броситься к ней, обнять, поцеловать, но волнение мешало ему; лицо его раскраснелось, он долго молча смотрел на нее широко открытыми глазами. Она тоже улыбалась и не отрываясь смотрела на него, как на ребенка. Затем, легонько покачивая головой, ласково обратилась к нему:
— Все люди поступают так, когда любят. Каждая женщина в этом возрасте мечтает о любви. Тут нет ничего необычного. Я люблю тебя. Понимаю тебя. Хочу помочь тебе забыть прошлое.
Он улыбался ей в ответ, на лбу выступили капли пота. Он вытащил платок, вытер лоб и словно в забытьи проговорил:
— Не сон ли все это? Мне кажется, что я вижу чудесный сон… Ты пришла… Это прекраснее сказки.
— Я не знала, что твоя жизнь была такой безотрадной, что ты так страдал. — Она с любовью смотрела на него, стараясь утешить. — Почему ты раньше не сказал мне об этом? Почему таил это от меня? Если бы не господин Чэнь, кто знает, когда бы мы поняли друг друга? — Она упрекала его, как молодая мать горячо любимого сына.
Неожиданно налетевшее чувство захватило его. Сердце, полное любви, заволновалось. Любовь разоружила Жушуя, и впервые он признался девушке.
— Прости меня, Жолань. Я слабый и никчемный человек… — Он и сам не знал, как эти слова вырвались у него, они звенели у него в ушах. Только что Жушуй был полон решимости принять ее любовь и подарить ей свою, но сейчас он опять потерял мужество и начал колебаться. Печальный образ матери всплывал перед его глазами, затем это видение сменялось умоляющим, глуповатым лицом жены. Он лихорадочно соображал: «Как я все это устрою? Мы поженимся. Мать не признает нашего брака, отец тем более. Они никогда не простят меня. Так стоит ли ради этого брака гневить отца и мать и потом жалеть об этом всю жизнь? Ради собственного счастья разрушить семью. Какой же я после этого человек! И будет ли Жолань верить мне, если я поступлю подобным образом?» Ему казалось, что он летит в пропасть. Из глубины сердца вырвался вопль отчаяния.
— Жушуй, что с тобой? — спросила она, увидев печаль на его лице. Но не поняла, почему он вдруг переменился. Она подошла к нему почти вплотную и с нежностью взглянула на него. Взгляд ее проникал Жушую в самую душу. Ласковым тихим голосом она спросила: — Неужели ты не можешь понять меня?
Жушуй почувствовал, что никогда еще не попадал в такое трудное положение. Мысли его работали с лихорадочной быстротой, сменяя одна другую. То ему казалось, что он прав, затем он снова начинал думать, что ошибается. Он было протянул руку, чтоб обнять ее, но тут же в страхе отпрянул. «Нельзя! Нет, нельзя!» — в смятении говорил он сам себе. Затем, печально качая головой, в отчаянии повторил: «Нельзя! Ни в коем случае нельзя этого делать. Моя жизнь кончена!» Вдруг он начал раскаиваться.
— Я недостоин тебя. Я безвольный человек. — Он не смел взглянуть на нее. Глаза его были сухими, но сердце исходило слезами.
— Почему недостоин? Ведь я сама этого хочу. — Она заботливо и с изумлением смотрела на него, а потом, поняв, что творится у него на душе, встревожилась.
Жушуй тоже был взволнован. Он не сомневался в Жолань. Был ей признателен, полон любви к ней. Ему хотелось встать перед ней на колени и одарить ее своей любовью. Но в это время совесть, словно грозный призрак, напомнила о себе, а вслед за ней — образ матери, жены, отца, вся его прошлая жизнь, общество — все встало перед ним. В его сердце происходила отчаянная борьба. Он почувствовал, что силы покидают его. «Жертва», — молнией пронеслось в голове. Он стал постепенно приходить в себя. Наконец Жушуй принял решение и, собрав все свое мужество, твердо проговорил:
— Я сожалею, Жолань, что познакомился с тобой. Не судьба нам быть вместе. Надеюсь, ты забудешь меня. Союз наш невозможен. Я должен ехать домой. Это мой долг.
Он не посмел взглянуть на нее. Жолань хотела сказать что-то, но он со слезами в голосе промолвил:
— Прощай! — и, пошатываясь, пошел прочь.
Шел он быстро. Ему казалось, что она жалобно зовет его. Он заткнул уши. Идя в гостиницу, он считал себя добродетельным человеком, но у себя в комнате повалился на кровать и залился слезами. Когда Жушуй уходил, Жолань с грустью смотрела ему вслед. Бессильно прислонившись к дереву, она долго не могла произнести ни слова. Потом дважды окликнула его, но он, не обернувшись, скрылся за поворотом.
Ей очень не хотелось возвращаться в гостиницу. Одиноко брела она по дороге. Вокруг все было полно печали. Казалось, сама природа сочувствует ее горю. Жолань вошла к себе, взяла лист бумаги и, плача, написала Чэнь Чжэню письмо:
Господин Чэнь Чжэнь!
Сегодня в лесу было разыграно действие из трагедии. Я готова была отдать ему свое сердце, помочь забыть все прошлое, залечить его раны, вдохнуть в него энергию, создать для него новую жизнь, помочь ему стать смелым человеком. Я поступила так, как Вы хотели. Вы говорили, что моя любовь может спасти его, я готова была принадлежать ему безраздельно. Мне ничего не нужно было от него, потому что я по-настоящему его люблю. Но вышло все наоборот, я заставила его еще больше страдать. Моя любовь не может помочь ему. Он плакал, покидая меня. Я до сих пор не могу забыть слов, которые он сказал мне на прощанье. Я тоже плакала всю дорогу. Конечно, я люблю его. Но нам нужно расстаться. Я не в обиде на него. Я знаю, он любит меня, но не верит в мою любовь, не верит, что моя любовь поможет ему. Поэтому наши отношения закончились так печально. Я никогда не смогу повторить того, что говорила сегодня. Я выполнила Вашу просьбу, но все безрезультатно. Я виновата перед Вами и прошу простить меня. Вы были так добры ко мне, уважали меня, возложили на меня такую важную миссию, — Вы верили, что моя любовь может спасти его, верили, что я могу поступить, как поступают девушки-славянки, я вам очень признательна, но вы переоценили мои возможности.
Мне нельзя оставаться здесь. Все окружающее будит во мне горькие воспоминания. Я решила переехать на время к Юньюй и поживу у нее, вероятно, до начала учебного года. Будет время, заходите к нам почаще. Надеюсь, Вы будете сообщать мне о Жушуе. Я всегда буду глубоко уважать Вас, хочу надеяться, что и впредь Вы не оставите меня своими советами.
Часто ли Вы бываете у Жэньминя? Говорят, что его жена сильно больна. В следующее воскресенье я навещу их. Юньюй тоже собирается. Надеюсь встретить Вас там. Желаю счастья.
Чжан Жолань.
Прошел год. Стоял ясный летний полдень. В лесу, расположенном на берегу, прогуливался человек, высокий, худощавый, лет тридцати. Лицо его было спокойно, но на лбу обозначились морщины. На нем была рубашка с отложным воротником, в левой руке он держал пыльник, в правой тросточку. Шел он медленно, то и дело останавливаясь и глядя по сторонам: он радовался окружающей природе. Человек подошел к колодцу. Там, придерживая одежду, набирала воду молодая девушка с полевыми цветами в волосах. Он остановился, посмотрел по сторонам, улыбнулся. Наполнив кувшин водой, девушка собралась уходить, но вдруг подняла голову, увидела подошедшего к ней человека и, видимо узнав его, улыбнулась и пошла к хижине.
Перед хижиной на бамбуковом стуле сидел седовласый старик, в руках он держал веер из душистого тростника и отгонял мух. У ног его лежала черная собака. Увидев молодого человека, старик внимательно посмотрел на него и, видимо тоже узнав, приветствовал:
— Из гостиницы?
Молодой человек остановился, кивнул и радушно ответил:
— Да. Вы помните меня? — спросил он, помолчав.
Старик еще раз внимательно посмотрел на него своими живыми глазами и радостно проговорил:
— Да… вспомнил… да, вы заходили в прошлом году… значит, не забыли меня? Да… с вами была барышня. Как она сейчас?.. Почему не пришла сегодня?.. Вы один пришли? Почему не взяли с собой? А какая хорошая девушка!.. Мне не доводилось видеть таких скромных и таких красивых! Вы, конечно, уже поженились… В следующий раз непременно захватите ее. Вы счастливец, у вас такая замечательная жена! Не забудьте привести ее в следующий раз… Вы только что видели Циньгу. Ей в этом году уже исполнилось семнадцать, а я не облюбовал еще для нее жениха!.. Дело это нелегкое. В наши дни так трудно найти хорошего человека!
Казалось, старик мог говорить без конца. Молодой человек лишь молча кивал головой. И хотя по лицу его по-прежнему блуждала улыбка, взор погас, он был поглощен какими-то своими мыслями. Слова старика больно ранили его сердце. Оно стонало от боли. Он не в силах был оставаться здесь: перебросившись со стариком несколькими фразами, сказал, что спешит по делу, и ушел. На прощанье старик еще раз попросил его в следующий раз привести жену.
Отойдя довольно далеко, когда старик уже не мог видеть его, молодой человек замедлил шаг. Невидящим взором смотрел он по сторонам. Все мелькало перед глазами. Вдруг перед ним возникла сосна. Она приковала его взор. Эта сосна благодаря особой форме и огромному стволу оставила в его памяти неизгладимое впечатление. Он вспомнил, что у этой сосны во время их последнего свидания стояла она. Он внимательно смотрел на старую сосну с ободранной корой, и в сердце его всплывали события прошлого лета. Перед его взором появилось круглое личико с ясными глазами и длинными ресницами. Он предался сладостным воспоминаниям, душа его наполнилась нежным, теплым чувством, и словно во сне он несколько раз тихо позвал:
— Жолань… Жолань…
Сердце сжалось от боли.
— Она принадлежит другому, сам виноват, не хватило тогда мужества, вот и потерял ее. Теперь остались лишь горькие воспоминания… Она любила меня. Она хотела ради меня пожертвовать всем, а у меня не хватило решимости, я отверг ее любовь, вряд ли мне встретится вторая Жолань, — говорил он голосом, полным скорби.
Он вышел из леса, но ему было жаль расставаться с воспоминаниями, и он еще несколько раз позвал девушку, будто Жолань была здесь. Потом печально вздохнул: поздно!
Впереди бежали две тропки. Несколько деревенских девушек с корзинами шли по дороге. Одни, завидев его, бросали любопытные взгляды, другие улыбались ему. Он медленно пошел по опушке леса. Внезапно остановился, переложил трость в левую руку, правой достал из кармана письмо в несколько листков и стал читать, но, дойдя до середины, в отчаянии вскрикнул…
Вот что там было написано:
Твоя жена умерла два года тому назад. Но мы не сообщали, так как боялись огорчить тебя. Когда в этом году узнали, что ты приедешь домой, от свах не стало отбоя. Я стар, надо мною все смеются, что отстал от жизни, поэтому я не хочу больше вмешиваться в твои личные дела, сам решишь, когда приедешь. Когда собираешься выехать? Сообщи точно, чтобы твой старый отец не беспокоился зря. Помни нас, не забывай!..
Он сложил письмо. Затем снова развернул его, пробежал еще раз глазами, разорвал на мелкие кусочки и, бросив на землю, зашагал вперед. По дороге он тяжело вздыхал:
— Ошибся… Но поправить уже ничего невозможно.
Его слов никто не слышал.
Перевод Е. Рождественской-Молчановой
— Мои предки были рабами! — с гордостью сказал мне однажды Пэн.
У меня было много друзей, и все они, рассказывая о своих предках, самодовольно заявляли:
— Мои предки имели немало рабов!
Многие из друзей и поныне владеют большим количеством рабов, лишь у некоторых рабов осталось мало, а то и совсем нет; поэтому часто в разговорах друзья с горечью вспоминают о минувшем золотом времени.
А я сам? Как подсказывает мне память, у моего прадеда было четыре раба, а у деда — восемь, у отца — уже шестнадцать. Эти шестнадцать рабов принадлежали мне. Самодовольство распирало меня: я рабовладелец. Но мало того, я намерен был увеличить количество рабов до тридцати двух.
И вот в моей жизни появился Пэн: он спокойно, без капли стыда и даже с гордостью заявил мне, что его предки были рабами. Мне казалось: он сошел с ума.
Его прошлого я не знал, но он был моим другом. Я познакомился с ним так же, как с остальными друзьями, совершенно случайно. Он случайно вторгся в мою жизнь.
Дело происходило так: однажды после полудня, возвращаясь из университета, я брел по мостовой, погруженный в свои мысли. Сзади меня нагоняла машина, шофер непрерывно давал сигналы, но я, видимо, не слышал. Еще момент, и я был бы раздавлен, но вдруг чья-то железная рука схватила меня и отбросила в сторону. Я чуть не упал. Машина пронеслась мимо. Придя в себя и выпрямившись, я оглянулся и увидел худощавого юношу, стоявшего сзади с каменным лицом. Я сердечно поблагодарил его. Не ответив и не улыбнувшись, он только раз-другой смерил меня холодным взглядом. Но каким пронизывающим был этот взгляд! Затем словно про себя сказал:
— Следующий раз нужно быть внимательнее. — И ушел, высоко подняв голову.
Так состоялось наше знакомство.
Мы учились в университете на разных факультетах: я изучал литературу, а он — общественные науки. Мы слушали лекции в разных аудиториях, но виделись часто и каждый раз при встрече перебрасывались двумя-тремя фразами или молчали, просто обменявшись взглядами. Но в конце концов мы стали друзьями.
Наши беседы всегда были лаконичны, и мы никогда не говорили друг другу банальности вроде: «Какая хорошая сегодня погода». Слова, которыми мы обменивались, были отточены, как бритва. Нас как будто связывала дружба, но нельзя сказать, что я любил Пэна. Я подружился с ним, движимый главным образом чувством признательности и любопытством. Возможно, я уважал его, но питал к нему какую-то антипатию. В выражении его лица, в его речи, в манере держать себя не хватало теплоты. Где бы он ни был, он всегда казался холодным и бесчувственным.
Мне ничего не было известно и о его жизни: он никогда не говорил о себе. Впрочем, судя по его поведению в университете, можно было заключить, что он происходит из небогатой семьи. Его отличала экономность, ему были совершенно чужды студенческие замашки. Он не носил европейских костюмов, не ходил в кино и на танцы. Если он не был занят в аудиториях на лекциях, он либо читал в спальне, либо одиноко прогуливался по площадке около университета. Он никогда не улыбался и постоянно пребывал в глубокой задумчивости.
Да, мне часто казалось, что голова его занята какой-то мыслью. Я проучился с ним почти три года и все это время видел его постоянно погруженным в свои мысли. Однажды я не удержался от вопроса:
— Пэн, о чем ты думаешь целыми днями?
— Тебе не понять, — холодно ответил он и, повернувшись, ушел.
Он оказался прав: я действительно не понимал. Почему человек в его возрасте должен быть таким мрачным, не похожим на других, почему он должен отказываться от всех удовольствий и замыкаться в собственных мыслях — этого я не мог постичь. И именно потому, что все это казалось мне странным, я еще больше стремился разобраться в Пэне. Теперь я стал внимательнее следить за его поведением, интересоваться книгами, которые он читал, присматриваться к его друзьям и знакомым.
Но друзей у него, кроме меня, по-видимому, не было. Разумеется, он был знаком кое с кем, но никто не жаждал поддерживать с ним дружбу, да и сам он не имел желания заводить друзей. С кем бы он ни заговаривал, его лицо всегда оставалось каменным. Даже студенткам он не улыбался, когда они с ним заговаривали. И ко мне он относился очень холодно, хотя мы с ним были уже достаточно знакомы. Мне казалось, что из-за этого он и не нравится мне.
Ознакомившись с книгами, которые он читал, я нашел, что читает он совершенно бессистемно, причем много и таких книг, об авторах которых я никогда не слыхал. Некоторые из этих книг годами лежали на книжных полках в библиотеке, и никто не спрашивал их. А Пэн читал все подряд: сегодня — роман, завтра — философский трактат, потом переходил к истории. Откровенно говоря, понять его, судя по той литературе, которую он читал, было тоже нелегко: я не мог знать содержания этих книг. Для этого мне пришлось прочитать бы их от корки до корки.
Однажды вечером Пэн неожиданно зашел ко мне. Мы не виделись более двух недель. В том семестре я жил уже на частной квартире, снимая поблизости от университета удобную комнату. Она находилась в верхнем этаже дома, и из окна ее открывался вид на университет, улицу перед университетом и недавно открывшуюся площадку для гольфа.
Войдя, Пэн бесцеремонно опустился на софу, обитую светлой материей, и прямо на нее стряхнул пыль со своего старого, поношенного халата. Некоторое время он молчал. Я ждал. Оторвав голову от книги, которую я читал, я взглянул на него и вновь уткнулся в книгу. И все же меня все время преследовала мысль, что на моей новой софе сидит Пэн в старом, грязном халате.
— Ты не знаешь, Чжэн, сколько сейчас в Китае рабов? — спросил он вдруг своим обычным глухим голосом.
— Да несколько миллионов, — ляпнул я, не задумываясь. Я и сам не знал, точна ли эта цифра: просто несколько дней назад я слышал ее от одного из приятелей. Меня этот вопрос никогда не интересовал.
— Несколько миллионов? Да нет, в действительности десятки миллионов. — В его голосе послышалась горечь. — Если понимать слово «рабство» шире, можно сказать, что, пожалуй, больше половины китайского народа — рабы.
«Уж во всяком-то случае сам я не раб, — подумал я самодовольно и, подняв голову, взглянул на Пэна. — Почему он такой грустный?»
— А у тебя есть рабы? — спросил он вдруг без обиняков.
Я подумал: если он презирает меня за то, что у меня нет рабов, он ошибается — ведь у меня шестнадцать рабов. На губах моих заиграла улыбка удовлетворения, и я высокомерно ответил:
— Такие люди, как я, конечно, имеют рабов: дома на меня трудятся шестнадцать рабов!
Он холодно усмехнулся и бросил на меня взгляд, полный презрения. В его глазах я не видел ни уважения, ни восхищения. Вопреки ожиданию он выказывал пренебрежение к человеку, владеющему шестнадцатью рабами. Я изумился, я отказывался верить собственным глазам и ушам. Я не понимал, почему он так смотрит на меня. Внезапно меня осенила мысль: возможно, он ведет себя так странно из зависти, ибо, судя по его материальному положению, у него, конечно, не могло быть рабов. И тогда я спросил его с сочувствием и жалостью:
— У тебя в семье, наверное, тоже есть несколько рабов?
Он снова посмотрел на меня, но на этот раз его взгляд был преисполнен гордости.
— Мои предки были рабами! — сказал он с таким достоинством, словно говорил о каких-то заслугах.
Я пришел в еще большее изумление:
— Не может быть! Зачем ты прибедняешься? Давай начистоту — ведь мы же друзья.
— Прибедняюсь? А к чему мне прибедняться, — удивился он, будто я сказал что-то необычное.
— Но ведь ты ясно сказал, что твои предки были рабами, — пояснил я.
— Мои предки и в самом деле были рабами.
— Однако же ты учишься в университете… — Я все еще отказывался верить его словам.
— А ты хочешь сказать, что потомки рабов не должны учиться в университетах? — спросил он вызывающе. — Мне кажется, твои предки тоже вряд ли были свободными.
Я вздрогнул и обхватил руками голову, словно получил удар плетью: мне было нанесено смертельное оскорбление. Я подошел к Пэну и бросил на него испепеляющий взгляд:
— Ты думаешь, у меня такие же предки, как у тебя? Нет, тысячу раз нет! Говорю тебе: у моего отца шестнадцать рабов, у деда было восемь, у прадеда — четыре. А если перечислять дальше, то у моих предков было еще больше рабов!
Между нами говоря, я и сам не знал, имели ли рабов мои предки. Возможно, мой прапрадед был мелким торговцем и не имел рабов: может быть, он сам был дальним потомком раба. Все это вполне вероятно. Но в своих фантазиях я всегда видел его сановником, владеющим прекрасным дворцом, наложницами и сотнями рабов. Иногда я действительно говорил, хотя это случалось нечасто:
— Мой прапрадед был сановником!
А теперь Пэн осмелился заявить мне, что я потомок раба. Оскорбление было слишком сильным. Ни от кого в жизни я не терпел подобной обиды. И не потерплю! Я отомщу! Я бросил на Пэна взор, полный возмущения. Наши взгляды скрестились, и я почувствовал, как под его холодным, ненавидящим взглядом постепенно улеглось мое возмущение. Ко мне вернулось спокойствие. Я подумал, что должен быть с ним повежливее: как-никак, но он спас мне жизнь. И я вернулся на свое место.
— Да, я вполне верю тебе, — он весь дышал решимостью, — потому что такие люди, как ты, конечно же, являются выходцами из семей, владеющих рабами, а такие, как я, не могут происходить из рабовладельческой семьи. Но именно поэтому я и горжусь собой. — В его словах звучала явная насмешка.
Я был уверен, что он ослеплен завистью; не выдержав, я улыбнулся. Его лицо исказилось от гнева. Он взмахнул рукой перед собой, словно хотел, чтобы я исчез с его глаз.
— Ты улыбаешься? Чему? Да, я горжусь тем, что я потомок рабов, ибо их чувства близки мне… Но тебе не понять этого. Что можешь знать ты, предающийся сладостным снам под теплым одеялом в роскошном доме?.. Как страстно хотел бы я, чтобы раскрылись глаза у таких людей, как ты… Да, я потомок рабов! И не собираюсь скрывать этого. Я абсолютно не стыжусь и могу заявить во всеуслышание, что я потомок рабов. Мои родители были рабами, мой дед был рабом, и мой прадед был рабом. Может быть, в нашем роде не найдется ни одного человека, который не был бы рабом.
Я подумал: он явно сошел с ума, и лучше всего под каким-нибудь предлогом выманить его на улицу, пока он не натворил чего-нибудь. Но тут он заговорил снова:
— Да, у тебя шестнадцать рабов. Ты доволен, весел, горд. Но известно ли тебе, как живут твои рабы? Знаешь ли ты вообще историю хоть одного — да, одного! — раба?.. Нет, ты не можешь знать этого! Ладно, я расскажу тебе…
Мой дед был очень преданным рабом. Я не встречал людей более преданных, чем он. Лет сорок-пятьдесят не покладая рук трудился он на своего господина. Он был сыном раба и потому еще с детства сам стал рабом. С тех пор как я помню себя, он был уже седой. Тогда мы жили в лачуге около господского дома — отец, мать, дед и я. Однако мать редко спала вместе с нами: она должна была прислуживать наверху госпоже и ее дочери. Я часто слышал, как наш господин и его сын ругали моего деда, а он, красный, с опущенной головой, непрерывно повторял: «Да, да, да» — и работал еще усерднее. Зимой, когда ветер сотрясал крышу нашей лачуги и холод проникал во все щели, мы — ребенок, мужчина и старик — мерзли так, что не могли заснуть под ветхим одеялом на жесткой кровати. Мы собирали сучья, листья и сухую траву, разжигали на земляном полу костер и грелись вокруг него, усевшись на корточки. Тогда дед садился на своего конька. Он во всех подробностях рассказывал случаи из своей жизни, а затем начинались его поучения о том, что я должен стать настоящим, честным человеком и так же преданно, как он, служить господину, ибо добро всегда будет вознаграждено. Отец разговорчивостью не отличался. Когда дед заканчивал свои поучения, костер уже угасал, да и время был позднее. Мы ложились втроем на одну кровать и, обняв друг друга, мерзли всю ночь.
Наконец пришло «вознаграждение», о котором говорил дед. Однажды ранним летним утром он исчез. А потом его нашли повесившимся на суку ясеня в саду. Я не видел его лица после смерти: мать не разрешила мне пойти поглядеть, да и тело поспешно готовили к погребению. Дед лежал на топчане, верхняя часть его тела была прикрыта рогожей, и я видел только большие грязные ноги. С тех пор дед исчез из моей жизни, и никогда больше я его не увижу.
Почему повесился дед? Как говорили, дело было очень просто. За день до его смерти господин обнаружил, что у него пропала ценная вещь, и сказал, что это, наверное, дед украл и продал ее. Дед оправдывался, уверяя, что всегда был очень предан своему господину и никогда не посмел бы украсть у него что-нибудь. В итоге господин надавал деду пощечин, изругал и потребовал, чтобы он возместил пропажу. Деду было очень стыдно; он чувствовал, что господин не простит его, что он не обретет вновь доверия господина и никогда не посмеет отблагодарить его за всю его доброту. Чем дольше размышлял дед, тем больше он сокрушался. Вдобавок ко всему, хотя он много лет был рабом, он не имел никаких сбережений и не мог выплатить такую сумму. И вот по-еле пятидесяти лет служения господину он удавился на ремне, перекинув его через сук ясеня в господском саду. Таково было «вознаграждение», о котором говорил дед.
Дворня жалела деда, но все считали, что пропавшая вещь была украдена все-таки им. Я оказался не только потомком рабов, но и внуком вора. Но я не верил, что дед обокрал хозяина. Я знал: он не мог этого сделать. Он был хорошим человеком. Часто по вечерам отец обнимал меня, но быстро засыпал, так как днем целый день мотался на работе. А я не мог заснуть — я вспоминал своего милого дедушку. Мысленно я представлял его обычно доброе лицо. Слезы застилали мне глаза, и однажды мне показалось, что я лежу в объятиях деда. Крепко обняв его, я взволнованно сказал: «Дедушка, я знаю, что ты не мог украсть чужую вещь. Я уверен, что ты ее не крал!» «Нюэр, что ты говоришь?» — раздался голос: это был отец. (Я родился в год быка, поэтому в детском возрасте меня называли Нюэр.) Я протер глаза. Образ деда исчез, рядом со мной лежал отец. Я громко заплакал. Теперь отец не мог заснуть. Он понял мое горе и тоже не мог удержаться от слез. «Нюэр, ты прав, — утешал он меня, — та вещь была украдена не дедушкой. Я знаю, кто украл ее». Я начал тормошить отца и взволнованно упрашивать его: «Скажи, кто украл ее, скажи! Ты же знаешь. Ты должен сказать мне». Отец, по-видимому, был в затруднении. Он помедлил, сквозь слезы поглядев на меня, и, вздохнув, горько произнес: «Поклянись, что ты никому не скажешь». Я поклялся. И хотя клятва ребенка ненадежна, он поверил мне. «Я знал, что вещь украл сын господина, — печально произнес отец. — Твой дед тоже знал. Но об этом нельзя было говорить. И дед решил расстаться с жизнью. Я тоже не мог сказать правду. Сейчас дед умер и говорить правду просто бесполезно: кто в это поверит?..»
Лицо Пэна выражало страдание. Помолчав, он горько усмехнулся и добавил:
— Отец, конечно, не произносил именно эти слова, но я уверен, что не забыл их общий смысл. Не думай, что я сочиняю.
Я молча кивнул. Он продолжал:
— Хотя мне были непонятный доводы отца, я поверил ему и больше не расспрашивал. Я только вспоминал своего деда и оплакивал его. Но у меня были живы еще отец и мать. Я любил их, они любили меня. После смерти деда я редко видел отца улыбающимся: лицо его всегда было печальным.
Однажды вечером — это было уже зимой — мы с отцом грелись дома у огня. Вдруг на улице раздался шум, кто-то громко причитал и взывал о помощи. Я испугался, торопливо укрылся в объятиях отца, крепко обняв его за шею. Отец ласково шептал мне на ухо: «Ничего не бойся! С тобой папа». Потом на улице все стихло. Вскоре кто-то позвал отца и сказал, что его зовет к себе господин. Отец ушел и долго не возвращался. Я сидел дома один и ужасно трусил. Наконец отец вернулся вместе с матерью. У обоих были заплаканы лица. Обняв меня, отец долго плакал, и мне пришлось несколько раз окликнуть его. Он заговорил с матерью о чем-то печальном. В эту ночь мы спали втроем.
Я уже не помню, о чем шел разговор у отца с матерью, так как смысл некоторых слов я тогда еще не понимал. В памяти остались лишь обрывки каких-то фраз: «Мне лучше умереть… Какая польза от моей жизни? Мы рабы господина. Мы должны повиноваться только ему… У нас могут быть еще дети, у детей появятся внуки, но все они будут рабами, и ни один не избежит участи раба. Стоит ли жить для того, чтобы Нюэр стал рабом, чтобы продолжать род рабов? Нет, лучше я продам свою жизнь господину. Тогда Нюэр сможет учиться и стать свободным человеком…»
Глаза Пэна покраснели. Он снова помолчал, потом продолжал:
— Голос отца до сих пор отчетливо звучит в моих ушах, я буду помнить его всю жизнь. Сейчас я невольно приукрасил его слова, чтобы они казались благозвучней для такого человека, как ты, но даже в них ты можешь почувствовать горячее, до сих пор бьющееся сердце моего отца…
Мать не отвечала. Обняв отца, она только плакала и все время причитала: «Зачем ты покидаешь меня?» Я не понимал, почему родители так убиваются, но тоже заплакал.
На следующее утро, когда мы еще спали, за отцом пришли. Мать плакала, уцепившись за его рукав. Глядя на мать, я тоже плакал и хватался за отца. Те люди, что пришли, сказали, что отец прошлой ночью убил человека. Я не поверил: ведь прошлой ночью он вместе со мной грелся у огня. Когда на улице поднялась суматоха, отец держал меня в своих объятиях, он не оставлял меня и потому не мог быть на улице и убить человека. Мать казалась безучастной ко всему. Уронив голову на грудь, она молчала, позволив увести отца. Я был очень возбужден. Схватив отца за рукав, я хотел спросить его обо всем, но не успел произнести ни слова, как меня отшвырнули, а отца увели. С тех пор из моей жизни исчез отец. Я уже никогда не увижу его. Говорят, что через несколько месяцев он умер в тюрьме.
Мать больше не работала в господском доме. Мы перебрались в лучшее помещение, а я получил возможность учиться. Конечно, наши расходы оплачивались господином. Он купил жизнь моего отца: отец умер вместо его сына (впоследствии я узнал, что убийство совершил сын господина). Господин не нарушил своего обещания… Но ты думаешь, я признателен ему? Нет, я ненавижу его, его сына. Они мои враги. Они погубили моего деда и отца. И все же я вынужден пользоваться их деньгами: за них заплатил жизнью отец. Он пожертвовал собой, чтобы я мог учиться в университете. Цель отца достигнута. Во всяком случае, на мне должен прекратиться наш род рабов.
Неожиданно он умолк. На лице его было смешанное выражение гнева и покорности. Я увидел, как лицо его свела страшная судорога. Он до крови прикусил губу, словно желая подавить вспышку гнева. Мне показалось, что он что-то недоговаривает. Его рассказ несколько тронул меня; я не выдержал и окинул его острым, испытующим взглядом: «Какую же тайну ты скрываешь? О чем ты недоговариваешь?»
Пэн, словно поняв мою мысль, вдруг побагровел — то ли от стыда, толи от гнева. Он поднялся с софы, сделал несколько больших шагов по комнате и сел снова. Вид его был ужасен.
— Да, я не кончил свою историю, — продолжал он. — Я не все рассказал, но теперь расскажу. Однажды, вернувшись из школы раньше обычного, я увидел, что мать с каким-то мужчиной сидят на кровати. Меня они не заметили. Спрятавшись за дверью, я принялся наблюдать за ними. Гнев и стыд распирали мне грудь. «Я стараюсь заниматься в школе, а моя мать забавляется дома с мужчиной» — эта мысль больно терзала меня. Но я любил мать и не хотел оскорблять ее при чужом человеке. К тому же я узнал и мужчину — это был сын моего господина. Именно он! Это он погубил моего дедушку, моего отца, а сейчас хотел погубить мою мать. У меня потемнело в глазах. Я, кажется, успел услышать, как мать шепнула ему: «Уходите скорее, не задерживайтесь, а то вернется Нюэр». Сын господина что-то ответил, а мать продолжала: «Прошу вас, не приходите так часто, а то столкнетесь с Нюэром, пожалейте меня».
Когда я очнулся, в комнате была только мать. Сидя с поникшей головой на краю кровати, она о чем-то думала. Вбежав в комнату, я бросился к матери и обнял ее за ноги. Она вздрогнула, лицо ее залилось краской. Она спросила испуганно: «Это ты?» Я обнял ее еще крепче и стал укорять: «Мама, как тебе не стыдно! Не прошло и года после смерти отца, а ты… Ты забавляешься с другим!» Она молчала, но я чувствовал, как задрожала ее рука, лежавшая на моей голове. «Я упорно учусь, а ты чем занимаешься?! Как тебе не стыдно, мама!» «Нюэр!» — воскликнула мать и, упав на кровать, забилась в рыданиях. Слезы матери смягчили меня. Я вспомнил, как она меня любит, как сочувствует мне, как каждый вечер вместе со мной делает уроки, как подбадривает меня. И я виновато сказал ей: «Прости меня, мама, я неправ. Я не должен был говорить тебе это и причинять тебе боль. Прости меня». Она не двигалась. Только через несколько минут она подняла голову, села и, привлекая меня к себе, печально промолвила: «Ты прав, Нюэр. Это я должна просить у тебя прощения. После смерти отца в моем сердце остался только ты, и живу я только ради тебя. Не будь тебя, я предпочла бы умереть вместе с твоим отцом. Разве ты не помнишь, что он говорил перед смертью? Он решил, что ты ни в коем случае не должен быть рабом, что ты должен учиться, чтобы стать свободным человеком. И ради этого он пожертвовал своей жизнью. Так разве я не могу пожертвовать своим телом? Не знаю, то ли из-за старой вражды, то ли по какой-либо другой причине, но сын господина вечно приставал ко мне. Если говорить по совести, когда я работала в господском доме, я все время старалась избегать его и осталась чиста душой и телом. Но теперь, после того как твой отец умер, он опять стал приходить ко мне, и я… — Она помолчала. — Конечно, я знаю, что для него я только забава. В другом месте ему не удалось бы это так легко. Да к тому же я недурна собой. Теперь мы не работаем на них, но живем на их деньги. Ты должен учиться, и тебе тоже нужны их деньги. Он угрожал мне, и я вынуждена была уступить ему. Он приходил сюда уже много раз… Прости меня, Нюэр! Для того чтобы ты мог учиться, чтобы ты не был больше рабом, твоя мать не пожалела своего тела». Конечно, мать тогда говорила не так, да и мои слова были другие. Я помню только общий смысл нашего разговора. Я обнял ее еще крепче и понял, что люблю ее еще сильнее, чем прежде. Охваченный чувством жалости, я умолял ее: «Мама, зачем ты так мучаешься? Я не буду больше учиться. Я не могу допустить, чтобы ты снова страдала. Я брошу учебу. Лучше я буду рабом». Поспешно закрыв мне рукой рот, она сказала: «Не болтай глупости! Ты должен учиться, ты должен стать свободным человеком. Тело твоей матери уже осквернено. Чтобы ты выучился, я согласна страдать всю жизнь». Плача, мать весь вечер уговаривала меня, и в конце концов я внял ее мольбам. На следующее утро я пошел в школу как обычно, да и в дальнейшем не заводил разговоров о прекращении учебы. Я был очень прилежен и жадно поглощал знания, которые давала мне школа. Я верил, что эти знания откроют мне дорогу в лучшую жизнь. Я решил во что бы то ни стало выполнить волю отца, желавшего, чтобы в нашем роду больше не было рабов. Но горькая действительность тяжелым бременем давила меня, а призрак прошлого когтями впивался мне в сердце. Жизнь мучительна, в особенности для человека, который напрягает все силы, чтобы выкарабкаться из рабского состояния. И все же в моем сердце жила надежда, я ощущал любовь матери и помнил ее желание. Это вынуждало меня терпеть все.
Конечно, сын господина приходил часто, порой даже тогда, когда я был дома. Мать принимала его при мне. Я смертельно ненавидел его, но даже ему ничем не показывал своей ненависти. После того как он уходил, мать становилась словно другим человеком. Она все время плакала, и требовалось много усилий, чтобы успокоить ее. Если бы такая жизнь продолжалась немного дольше, мать давно бы умерла. К счастью, через четыре-пять месяцев сын господина нашел себе молодую наложницу и перестал ходить к нам. Мать спокойно жила со мною несколько лет, пока я не приехал сюда поступать в университет. Перед смертью она очень страдала. Мне кажется, ее угнетала мысль, что она не увидит, как я закончу университет, и, кроме того, она мучилась воспоминаниями о жертве, которую принесла. Но чем я мог утешить ее? Я только рыдал у нее на груди.
Прошло три года с тех пор, как умерла мать. Я постоянно вспоминаю о ней, ежедневно вспоминаю дедушку и отца. Я часто думаю о жалком существовании, которое они влачили, но мне ничуть не стыдно и я ни разу не краснел, вспоминая их. Я горжусь ими. Да, мой дед был рабом, и я горжусь этим. И хотя дед повесился, будучи ложно обвинен в краже; хотя отец вместо подлинного убийцы подвергся наказанию и умер в тюрьме; хотя мать была опозорена, — разве можно сказать о них что-нибудь плохое? Разве они погубили кого-нибудь?.. — Пэн не говорил, а почти кричал. — Да, ты можешь смеяться над ними, можешь презирать их. Если бы ты мог понять их сердца! Их золотые сердца, которых не найти у людей, подобных вам! Часто до глубокой ночи я не мог сомкнуть глаз. Я думал о них. Одна мысль грызла мне сердце; это был не стыд, это был гнев. Я представлял: вот я спокойно лежу в постели, а в других местах миллионы рабов оплакивают свою несчастную долю. Они живут такой же жизнью, как жил мой дед, они страдают. И именно в этот момент, когда господа погрузились в сладкие сновидения, именно сейчас старики, ложно обвиненные в кражах, ждут утра, чтобы повеситься; мужчины, которых принудили понести наказание за господ, ждут, когда их придут арестовывать; матери и дочери спят в объятиях господ, которые издеваются над ними, а дети горько плачут, обнимая голодных отцов. В такие минуты мое сердце переполняется ненавистью. Я проклинаю вас, проклинаю людей подобных вам! Я готов истребить вас всех до одного! Вы загубили моего деда, купили жизнь моего отца, надругались над моей матерью. Сейчас они мертвы, а вы все еще живете. Я должен отомстить вам…
Вид Пэна был ужасен. Он встал и направился ко мне. Я испугался, чуть не закричал и приготовился защищаться. Но он прошел к окну. Стоя у окна, он некоторое время смотрел на улицу. Внезапно он гневно произнес, указывая на что-то пальцем:
— Смотри!
Взглянув туда, куда указывал его палец, я увидел площадку для гольфа, находящуюся наискосок от моего дома. Она была залита электрическим светом; несколько служителей в белом прохаживались у входа, а полуобнаженная девушка-иностранка продавала билеты. Разодетые молодые люди и девушки с праздным видом стекались к входу на площадку.
— Мы целый год трудимся не покладая рук. Наши деды вешаются, наши отцы умирают в тюрьмах, наши матери и сестры подвергаются надругательствам, наши дети заливаются горькими слезами. А эти люди? Среди таких, как вы, не найти ни одного, у которого была бы совесть.
В его голосе слышался такой беспредельный гнев, словно в нем вылились многовековые страдания всего класса. Этот гнев безжалостно хлестал меня по сердцу. И вдруг я словно прозрел. Перед моим взором раскинулось бесчисленное множество трагических картин. Я осознал, что дома у меня шестнадцать рабов. Вспомнил, что у меня было желание увеличить их число до тридцати двух. «Шестнадцать, тридцать два» — эти две цифры все время стояли у меня перед глазами. Мне показалось, что это я — сын господина, что это я ложно обвинил чужого деда, загубил чужого отца, надругался над чужой матерью. Меня охватил ужас. Я чувствовал, как по мне скользят чьи-то глаза, ищущие добычу. Я решил, что пришел мой конец, и невольно закричал от страха.
— Что с тобой, Чжэн? Отчего ты кричишь? — мягко спросил Пэн.
Но я долго не мог произнести ни слова, а только протирал глаза.
— Ты боишься меня? — продолжал он, горько усмехнувшись. — Ты же знаешь, что я не могу причинить тебе вреда.
Я уже успокоился и внимательно взглянул ему в лицо: на нем не было и признаков злобы. Я вспомнил, что он спас мне жизнь, и удивленно спросил:
— Пэн, а зачем ты тогда спас мне жизнь? Я ведь тоже рабовладелец и, стало быть, тоже твой враг. Почему же ты помешал машине задавить меня?
Он долго молчал и лишь горько усмехался, а затем сказал:
— Наверное, во мне еще бьется сердце раба.
Я был тронут и молча смотрел на него, готовый расплакаться. Решив, что я не понял его мысль, он пояснил:
— Полностью отказаться от собственного счастья и строить счастье других, добровольно, без малейшего сожаления жертвовать собственной жизнью ради других — вот что я называю сердцем раба. Это сердце мой прадед передал моему деду, дед — отцу, а отец — мне.
Он коснулся рукой груди. Я взглянул на него и словно увидел, как в этой груди бьется большое алое сердце. Опустив голову, я взглянул на собственную грудь: ее облегала красивая фланелевая пижама.
— Это — сердце раба… И когда только я смогу избавиться от него! — ясно расслышал я вздох отчаяния.
Я торопливо зажал уши. У меня даже не было сердца раба! Может быть, у меня совсем не было сердца? Стыд, страх, печаль, смятение охватили меня. Я не заметил, когда Пэн ушел.
Потом я редко видел его, так как он стал вести себя довольно странно. Он почти не бывал на площадке, его не видно было гуляющим около университета. Даже застать его в его комнате можно было не часто. Постепенно мы стали чужими друг другу. Вскоре я забыл о нем. У меня появились новые друзья, свои развлечения. Я ходил в кино, бывал на танцах, играл с девушками в гольф. А когда разговор заходил о рабах, которые были у каждого из нас, я гордо заявлял:
— У нас в семье шестнадцать рабов, но я непременно доведу их число до тридцати двух.
Не прошло и нескольких лет после окончания университета, как мое желание осуществилось: у меня стало тридцать два раба. Они верно служат мне и моим домочадцам. Я рад, я доволен. Я давно забыл историю раба, которую мне рассказывал Пэн.
Однажды я вместе с супругой наслаждался свежим воздухом в нашем саду, а пятеро рабов, стоя в стороне, ожидали моих распоряжений. Я просматривал свежую газету и в отделе городской хроники наткнулся на заметку о расстреле революционера. Фамилия этого революционера была Пэн, и имя было то же самое, знакомое мне. Я понял, что это мой благодетель, который когда-то спас мне жизнь и о котором я давно забыл. Сейчас его рассказ всплыл в моей памяти. Я подумал, что теперь он избавился от сердца раба и его рабский род прекратился. Возможно, это было счастье для Пэна. Но я вспомнил, что он все-таки спас мне жизнь, и почувствовал какую-то грусть. Рассеянно глядя в газету, я некоторое время пребывал в раздумье. Не выдержав, я уронил тяжелый вздох.
— Милый, о чем ты так вздыхаешь? — Супруга поглядела на меня ласково-испуганным взором и погладила мою руку.
— Так, ни о чем. Умер один мой бывший однокашник. Бедняга… — ответил я рассеянно и, взглянув в красивое лицо жены, наполненное любовью, в ее большие ясные глаза, сразу обо всем забыл.
1931 год
Перевод Б. Мудрова
— При спуске держись крепче за поручни. Глубина такая, что, пожалуй, на ногах не удержишься. Когда первый раз спускаешься, поневоле страшно становится, — сказал старый Чжан.
— А чего тут страшного-то? — отвечал он, подняв голову, и, не пригибаясь, вошел вслед за Чжаном в клеть. Он втиснулся в кучку своих новых товарищей, держа в одной руке шахтерскую лампу, а другой легонько сжимая поручень, не обращая внимания на капли воды, падающие на руку. Глаза он устремил вниз, чтобы поглядеть, как клеть начнет падать под землю.
Заработал мотор, клеть двинулась вниз, и его туловище было уже наполовину под землей. Тут он инстинктивно закрыл глаза. Когда он снова открыл их, он уже не видел, что было наверху. Вместе с четырьмя другими он был заперт в черной клети; вокруг стояла кромешная тьма и только тускло мигали пятнышки света. Клеть падала вниз все быстрее и быстрее, но вокруг него по-прежнему была темнота, если не считать тусклых огоньков шахтерских лампочек. Ему стало немного страшно. Он чувствовал, что его тело помимо его воли падает вниз. Сердце учащенно забилось. Он и впрямь крепче вцепился в поручни клети, словно боясь, что, ослабив пальцы, он выпадет из нее. Но падать было некуда — за клетью не было пустоты.
— Вот так глубина! — не смог удержаться он от возгласа.
— А что я тебе говорил? Глубина — сто чжанов[24] с лишним, — старый шахтер, улыбаясь, похлопал новичка по плечу. — Если боишься, закрой глаза. — А когда надо будет выходить, я тебе скажу.
— Боюсь? — спросил он. Голос его звучал так, словно его глубоко оскорбили. — Боялся бы — не пошел бы с вами!
— Молодец! — засмеялись стоявшие рядом шахтеры.
Наконец клеть остановилась.
— Порядок! — Чжан хлопнул его по плечу и вышел первым.
Он последовал за Чжаном.
Какое-то странное чувство овладело им, когда он оглянулся вокруг. Несколько ламп освещали сырую почву; словно напрягшись, стояли деревянные столбы креплений; казалось, под тяжестью давивших на них каменных глыб они вот-вот рухнут. У клети остановились двое рабочих средних лет и, улыбаясь, глядели на стекающую с железных стропил воду. Поблизости было несколько вагонеток с углем; здесь же сходились две пары рельсов узкоколейки. Поодаль они сливались в одну колею, пропадавшую где-то в неведомой темноте.
Обменявшись приветствиями с рабочими, Чжан и его товарищи пошли вдоль узкоколейки, и ему ничего не оставалось, как следовать за ними. Он понял, что идти по этой темной дороге не так уж легко, тем более что свет, оставшийся позади, и улыбающиеся лица тех двух рабочих были чем-то приятны и уходить от них как-то не хотелось.
— Осторожнее, голову не расшиби, — обернувшись, крикнул ему старый Чжан.
— Знаю, — отвечал он и бросил взгляд вокруг, но, как и прежде, при тусклом свете шахтерских ламп ничего не мог разглядеть: только каменные стены тянулись с двух сторон. Под ногами виднелись рельсы, но и то лишь та часть их, что находилась непосредственно перед глазами. Он ступал очень осторожно: путь становился скользким.
— Шире шаг! — по звуку шагов новенького старый Чжан почувствовал, что тот уже отстал, и, обернувшись, стал подгонять его. Затем голос его потеплел: — Да, по такой дорожке тебе идти нелегко!.. Для нас это дело привычное. Я и с закрытыми глазами здесь пройду. — По лицу Чжана расплылось выражение самодовольства.
— Как можно ходить с закрытыми глазами? — с удивлением подумал новенький, и губы его тронула усмешка. Но он ускорил шаг и зашагал вперед смелее. Он думал, что скоро, как и остальные, привыкнет ходить этим путем.
— Осторожнее! Нагнись! — приказал Чжан, вновь обернувшись к нему.
Он приподнял голову и взглянул перед собой. Дыра впереди действительно стала много уже. Шедшие первыми нагнулись и шли пригнувшись. Вытянув руку, он нащупал над головой поперечные балки. Тогда он тоже нагнулся, стараясь все так же внимательно вглядываться в сырую, скользкую почву.
Где-то сзади слышались шаги. Он знал, что там тоже идут люди. Шаги были единственными звуками в этой черной пещере — они раздавались спереди, сзади, повсюду. Иногда кто-то кашлял или сплевывал. Трудно было представить, что в этой темной пещере, на глубине свыше ста чжанов под землей, работает столько людей. Старик говорил ему, что в каждом штреке работают более двухсот человек в смену: они не видят, а только могут слышать друг друга.
Неожиданно послышалось громкое хлюпанье. Казалось, что кто-то старался разбрызгивать грязь по сторонам. «Откуда тут взялась вода?» — удивленно пробормотал он и посветил перед собой лампой. Впереди все было сплошь залито грязной водой, она почти покрывала рельсы. Ноги ступали прямо по воде, но она была ему не страшна, так как на ногах у него были прорезиненные сапоги, которые обычно носят те, кто работает под землей.
— Здесь стоки испортились. Вот вода и не уходит, а вся скапливается тут. Пройдем еще участок, там будет получше, — успокоил его Чжан.
Он собирался ответить, но, подняв голову, стукнулся головой о балку. К счастью, мягкая шапка значительно ослабила удар. Пощупав место ушиба, он снова нагнулся и двинулся дальше.
Путь казался бесконечно долгим. Они прошли уже четыре перехода и теперь приблизились к пятой двери. Эта дверь была прикрыта, но шедшие впереди распахнули ее, и он, все так же осторожно, вошел в этот, уже пятый, проход. Он знал: идти нужно еще очень далеко. Старый Чжан говорил, что всего предстоит пройти шестнадцать дверей!
Его начинало охватывать нетерпение. Проделали только треть пути, а потратили уже столько времени! И неизвестно, что еще будет впереди. В нем шевельнулось беспокойство, а возможно, безотчетный страх.
Неожиданно он услышал тихий, непринужденный разговор. Он удивился. Где находились беседующие, он не видел. Ему казалось, что в этом узком, длинном, темном подземном коридоре не может быть места для таких спокойных разговоров. Он повел вокруг изумленным взглядом и обнаружил, что голоса раздавались слева. Продолжая идти, он посветил лампой и увидел коричнево-черные худые лица. Двое откатчиков сидели на камне сбоку рельсов, тесно прижавшись к каменной стене. Они напоминали духов из преисподней.
— Тут, пожалуй, можно покурить, — то ли спросил, то ли предложил он выжидающе.
— Кури, если тебе жизнь не мила! Здесь всем запрещено курить; в шахте даже начальство не курило! Полмесяца назад одна сигарета старого Вана унесла тридцать пять жизней, и своей он тоже поплатился. В шахту нельзя приносить ничего горючего. Зажжешь спичку — и сразу увидишь: гремучий газ взорвется, а ты или будешь похоронен заживо, или взрывом убьет; не сгоришь, так задохнешься. Этому старому хрычу Вану так и надо! Всегда ведь тайком приносил в шахту сигареты. Сколько я ни говорил, что это опасно, он не слушал. Уверял, что пожил немало, знает, где в шахте можно курить, и что беда, дескать, не стрясется. До поры до времени не случалось. А на этот раз Ван все-таки нашел свою смерть. Жена его получила от управления сто пятьдесят долларов пособия. Сто пятьдесят долларов за жизнь! Продешевил! Однако управление еще щедрость проявило. Говорят, на Кайланских копях в Таншане каждая жизнь ценится только в пятьдесят-шестьдесят долларов и ее потерять там легче, а на кусок хлеба заработать трудно… — Старый Чжан вдруг умолк, обернулся и толкнул его в бок, к каменной стене: — Посторонись, вагонетки!
Он поспешно отступил в сторону и прижался к стене, ноги его очутились в грязи. Подняв лампу, он посветил впереди себя и увидел, как мимо, напрягаясь, протолкал вагонетку с углем откатчик. Затем последовала еще одна с углем, и третья — с камнем.
Грохот вагонеток остался где-то позади. Шахтеры миновали еще несколько дверей и несколько раз сворачивали. Он не знал, сколько еще идти, — лишь чувствовал, что они спускаются. Дышать становилось труднее; он начал дышать чаще — делать вдох было уже нелегко. Резкий запах газа, бивший в нос, казалось, царапал легкие; словно какая-то тяжесть легла на сердце. Ему стало не по себе: голова наливалась свинцом. Он представил, как сияет солнце наверху, как там легко дышится, и почувствовал себя еще более скверно. Он даже немного раскаивался и подумал, что не следовало спускаться в шахту. Ему представлялось, что мужчины должны трудиться в светлых и просторных помещениях, делать радостное и приятное дело. А вместо этого он, забравшись в эти мрачные закоулки, шел согнувшись, словно влезал в барсучью нору, и даже не имел возможности всей грудью вдыхать чистый воздух. Ясно, что на душе у него стало тоскливо.
«Черт возьми! Кому только нравится эта работа!» — выругался он про себя. Он готов был бросить лампу и пуститься в обратный путь, но позади было уже более десятка закрытых дверей и поворотов. Шедший впереди него Чжан, словно угадав его мысли, сказал со вздохом:
— Да, наш кусок хлеба достается нелегко. Мы действительно рискуем жизнью. На самой глубине опаснее всего. Там газ иногда может взорваться сам, даже без искры. И все-таки мы любим свою работу. Жизнь для нас словно ничего и не значит. Вот поработаешь здесь — и станешь таким же, как я. Ведь вас из уезда Гуанда приходит сюда видимо-невидимо. Каждый год приходят. Кое-кто бросает стоящую работу, думает в шахте разбогатеть. Разбогатели? Как же! Конечно, кое-кому удается накопить немного, только…
Он чувствовал, что Чжан прав. Как бы ни было в шахте опасно, все же непрерывный поток людей устремляется сюда на работу; люди наперебой спешили в шахты, словно собираясь найти здесь клад. Он сам пришел сюда с такими же намерениями: он слышал, что люди, заработавшие на рудниках толику денег, возвращаются в родные места и обзаводятся там семьями. Они рассказывали, что рудники — это доходное место, что там чуть ли не под ногами валяется золото, что каждый может разбогатеть. Надо только уметь переносить трудности, быть трудолюбивым и экономным — и тогда перед каждым открывается заманчивая перспектива. Эти слухи запали в душу его матери, и она стала уговаривать его пойти на шахту. Тогда и он стал грезить этим золотом. Вначале он колебался, стоит ли ему отправляться на рудники: он, грамотный человек, всегда мечтал о более «деликатной» работе. Но положение заставило его: он не мог больше жить в деревне, опустошаемой бандитами и наводнениями. Он распродал свое скудное имущество, отправил мать в город работать по найму, а сам ушел на рудники, надеясь, что присущие ему энергия и трудолюбие помогут разбогатеть там, на рудниках, где повсюду лежит золото. Он вернется на родину, немного поживет спокойно с матерью, а затем найдет себе жену по сердцу. Лелея себя такой надеждой, он, как многие другие, пошел в шахты, хотя и знал, что будет рисковать жизнью. Но где же золото, о котором ходило столько рассказов? Сейчас перед ним лишь мрачный, низкий, сырой коридор, о каком ему раньше слышать не приходилось. Его охватили сомнения.
— Ну, что там? Ты идти не можешь? — с тревогой спросил старый Чжан. — Сейчас придем. Шагай быстрее! Не задерживайся!
Он вздрогнул, словно пробуждаясь ото сна. Не отвечая Чжану и больше не раздумывая, он осторожно двинулся за стариком.
Пройдя еще несколько шагов, Чжан неожиданно отделился от других. Он свернул в сторону, отошел и, велев ему подождать, остановился, чтобы оправиться. Еще через несколько шагов оба очутились в забое, где на поперечной балке висела шахтерская лампа. На другой балке, еще не установленной на место и лежавшей на земле, сидел чернорабочий и забавлялся тем, что бросал мелкие камешки.
— А, пришел? — улыбаясь, приветствовал Чжана этот молодой рабочий и любопытным взглядом смерил его спутника с головы до ног, как бы спрашивая: «Новенький?»
— Знаешь, это мой новый напарник. Его зовут Сяо Чэнь, — быстро заговорил Чжан. — Он сегодня первый раз под землей. Подрядчик поручил его мне. Я не знаю, на что он годится. Он еще молод, и силенки вроде есть. Последнее время начальник управления сильно нажимает на добычу угля: каждый день нужно выдавать шестьсот тонн. Начальник управления жмет на начальников отделов, те — на подрядчиков, а подрядчики — на нас. Да, одна беда! Только надо смотреть, чтобы мой новый напарник поднажал немного. Дадим побольше угля — и будет нормально. — Он махнул рукой своему спутнику и сказал: — Ну, Сяо Чэнь, начали!
Старый Чжан передал ему кайло, которое поднял с земли, сам взял другое и указал ему на угольный пласт. Только теперь Сяо Чэнь разобрал, что находится перед ним. Эти блестящие иссиня-черные глыбы сливались в одно целое, они лежали внизу, наверху — всюду.
Казалось, каждая из них старалась попасться на глаза, но вместе с тем они были плотно спаяны в одно целое. Он понял, что это и есть то самое золото, которое владело думами и помыслами горняков.
— Смотри, я сначала покажу тебе, как надо рубить.
Чжан поплевал на руки, потер ладонями и, подняв кайло, ударил в небольшое углубление, затем сразу выдернул кайло и ударил еще раз. После второго удара угольная глыба заметно сдвинулась, а еще после двух-трех ударов на землю упал большой кусок угля и посыпались угольные крошки.
— Вот теперь здесь уже выем и рубить легко. Руби! Несколько дней тому назад здесь нелегко было работать: стучишь, стучишь, а толку мало, словно и не рубил. А теперь пустяки. Ну давай! Я пойду в ту сторону, а ты здесь не прохлаждайся! Дадим угля мало — и денег мало получим, да еще и от подрядчика взбучку заработаем. Он эти дни гонит почем зря: в управлении его тоже подгоняют. Там только и думают, как бы ежедневно побольше давать угля: им хотелось бы догнать добычу до тысячи тонн в день, а на наши жизни им наплевать. Ну, да черт с ними! Лишь бы деньги давали, а жизни старому Чжану не жалко! — И он отошел рубить в другой угол.
«Кажется, особых усилий не потребуется», — подумал Сяо Чэнь, видя, как легко — казалось, совсем без усилий — рубил старик. Теперь и он поднял кайло и слегка ударил по большому куску угля. Но глыба даже не двинулась, а руки его задрожали. Он почти испугался, поняв, что это совсем не легко. Собравшись с духом, он ударил изо всей силы, на этот раз, правда, успешнее — на землю упало несколько кусков угля.
Глядя на эти куски так, словно это были золотые самородки, Чэнь ощущал странную радость. Он понял, что это — результат его первых трудов и дверь в его будущее. Он думал: «Если уголь и впредь будет рубиться так же легко, как этот — вагонетка угля… десять… сто… целая гора угля… — мои мечты о золоте станут явью. Золото! Этот иссиня-черный, блестящий уголь и есть то самое золото, которое даст мне возможность спокойно жить вместе с матерью, обзавестись женой и иметь детей». Он жадно глядел на иссиня-черный, блестящий пласт, и ему страстно захотелось вырубить его одним махом кайла.
Рубить и отваливать, рубить и отваливать! — это желание переполняло его душу. Он чувствовал, как он весь ожил. Голова горела, все окружающее словно исчезло, лишь глаза были устремлены в то место впереди, куда нужно было бить кайлом. От сильных, резких взмахов кайлом он весь вспотел. Тогда он разделся, оставшись лишь в нательной рубахе, но скоро и она взмокла от пота. А он все рубил, забыв о самом своем существовании, и у ног его уже выросла порядочная куча угля.
— Сяо Чэнь, отдохнем! Сколько нарубил? — крикнул из своего угла Чжан.
Чэнь остановился и, повернувшись, взглянул на подходившего Чжана: тот был обнажен до пояса и сквозь кожу, обтягивавшую его, проступали кости. Он бросил кайло на землю, вытер руки и присел отдохнуть на валявшуюся балку.
— Да, у тебя, видно, силенки есть — вон сколько надолбил! Это редко бывает, чтобы первый раз в шахте — и столько нарубить. — При виде кучи угля Чжан не смог удержаться от короткой похвалы. Сплюнув, он присел рядом с парнем. — Ты такой молодой, а сбежал сюда. Что, тоже хочешь разбогатеть? — спросил старик и улыбнулся.
Сяо Чэнь рассмеялся.
— Это хорошо! Будешь экономен и терпелив, тогда, может, и скопишь немного денег. Но послушайся моего совета: никогда не играй на деньги и не шляйся к бабам! А то ухлопаешь на это всю получку. У нас на руднике — семь шахт, несколько тысяч рабочих. А скопивших денежки не наберешь и десятка: все оставляют деньги в притонах. А многие ходят к проституткам. Каждый месяц одно и то же: накопят к получке пятнадцать-двадцать долларов и сразу — в город, а возвращаются, когда истратят все дочиста. И снова, не пикнув, понурившись, идут уголек рубить. В дни получек добыча низка, только через некоторое время увеличивается. Я здесь больше двух лет работаю, а ничего не накопил: дома семья большая, да и болею я часто. Но выбора нет. Здоровье у меня неважное. Будь у меня выбор, я бы на шахту не пошел. Ты вот здоров — покрепче меня и помоложе и ни к чему еще не пристрастился. Пожалуй, немного деньжат подзашибешь. Только помни мой совет: не играй на деньги и не ходи к девкам. А то будешь рубить здесь всю жизнь, и чем больше будешь трудиться, тем беднее будешь становиться… Ну, хватит болтать! Давай-ка снова за работу. — После этой тирады Чжан встал и пошел на свое рабочее место.
Спустя немного времени он снова позвал из своего угла:
— Сяо Чэнь, отдохнем! Перекусить пора! Вытаскивай-ка свои лепешки!
Оба кончили работу и, опять присев на балку, стали медленно жевать.
Вдруг на голову старика упали куски угля. Он взглянул вверх и пробормотал:
— Скоро придется ставить новую балку. Эта уже прогнулась.
— А эти глыбы не могут повалиться? — встревоженно спросил Сяо Чэнь, также подняв голову и ощущая, как в нем рождается страх.
— Не повалятся, если газ не взорвется. А случится — будем здесь заживо похоронены. — Когда Чжан произносил последние слова, на лице его не отразилось ни огорчения, ни испуга, словно он считал погребение заживо вполне обычным делом.
— Заживо? И ты ничуть не боишься? — с испугом спросил парень, чувствуя, как растет страх.
— А что толку бояться? Здесь это часто случается. Я скажу тебе: некоторые даже сами желают, чтобы их засыпало. Вот, например, старый Чэнь, который здесь раньше работал. Ему уже за пятьдесят было. Жена у него была, сыновья и дочери — вся семья держалась только на нем. Угля он давал всегда очень мало. Подрядчик сколько раз собирался его выгнать, так он чуть ли у того в ногах не валялся, ну, его и оставляли. Он часто жаловался, что уже стар, что здоровьем не годен для тяжелой работы, рано или поздно умрет и некому будет после его смерти помочь жене поставить детей на ноги. Денег он не накопил, и ему больше улыбалось умереть в шахте, чтобы его старуха могла получить сто пятьдесят долларов пособия. Он еще говорил, что хочет сам вызвать пожар, но боится, как бы от этого не пострадали другие. Потом его и вправду завалило в шахте. Старуха его получила полторы сотни и уехала в родные края. Не знаю, сам он тогда совершил поджог или нет, а только пятнадцать человек погибло… Вот такие, брат, дела!
— Да, хорошего мало! А по-моему, все-таки лучше кое-как жить, чем погибать такой смертью, — вставил Сяо Чэнь.
— А я тебе скажу — даже такой смертью умереть неплохо. Честно говоря, и я бы предпочел такую смерть — пусть уж моя старуха пособие получит. Лет ей тоже немало: рано или поздно и мне умирать придется. А тогда на какие деньги жена хоронить меня будет? На что семья жить будет? Пусть уж лучше я заранее выберу эту смерть — все-таки есть какие-то преимущества.
— Ты что, шутишь? — с натянутой улыбкой спросил Сяо Чэнь, чувствуя, как сильно бьется сердце.
— Шучу? Какие тут шутки? Истинная правда! — Старый Чжан был в возбуждении. — Посуди сам: а разве другой выход есть? Недаром ведь есть поговорка: «Копай уголь — выкопаешь могилу». Это еще хороший конец. Все-таки жене и детям будет на что вернуться в родные края. Могу тебе сказать: наверное, и я когда-нибудь пущу огонек в шахте. Достаточно закурить сигарету — и конец. А на остальное мне наплевать — лишь бы удалось умереть в шахте.
— А как же другие? — с ужасом спросил Сяо Чэнь, весь дрожа: ему казалось, что старый Чжан уже готов запалить шахту.
— Другие? А что мне до них? Лишь бы я мог умереть — и ладно. Ну, хватит болтать, давай порубим! Нам сегодня нужно выдать не меньше двух вагонеток!
— Но ты же говоришь, что собираешься поджечь шахту. — Голос парня дрожал. Ему казалось, что его мечты о золоте сгорают в пожаре.
— Говоришь, говоришь! Это же только разговоры. А ты и поверил! — оборвал его Чжан и, поднявшись, вновь приступил к работе.
Сяо Чэнь, подавленный, приподнялся и взял кайло, чувствуя какую-то слабость в руках. Он посмотрел в сторону Чжана — тот, голый по пояс, усердно махал в своем углу кайлом.
— Старина Чжан, ты действительно хочешь это сделать? — спросил парень обеспокоенно.
— Что сделать?
— Поджечь. Ты же только что грозился… — колеблясь, неуверенно проговорил Сяо Чэнь.
— Молчи, дурень! — улыбаясь, выругал его шахтер. — Услышит кто — тогда я доигрался!
— Но ведь меня-то тебе не за что ненавидеть! — упрямо пытался объяснить Сяо Чэнь. Он чувствовал, что Чжан может решиться на это. Ясно, что старик и не подумает о его жизни. Газ взорвется, и он вместе с Чжаном будет заживо погребен здесь. Жена Чжана получит сто пятьдесят долларов пособия. Сто пятьдесят долларов — сумма, конечно, не маленькая, но кто получит пособие за него? Родных у него здесь нет. К тому же он впервые спустился в шахту. Выдадут ли еще за него пособие?
— А кто это тебе говорил? И вправду дурень! С ним шутят, а он верит! — отрезал старый шахтер и, не обращая больше на парня внимания, усиленно заработал кайлом.
Только теперь парень немного успокоился и решил больше не задавать вопросов. Но настроение его уже изменилось. От прежнего энтузиазма не осталось и следа. Физическая усталость, а также история старого Чэня и слова Чжана полностью отняли у него радость труда. Шутил ли Чжан с ним или нет — во всяком случае он был из этой породы людей. Разбогател ли он? Отрыл ли клад? Вовсе нет. После двух-трех лет изнурительного труда он еще ждал случая, чтобы обменять свою жизнь на сто пятьдесят долларов пособия. Неужели и ему в будущем уготован такой же конец, как старому Чжану? Кто поручится, что это не так? Сюда собираются тысячи рабочих, а в итоге только несколько из них, собрав чуточку денег, возвращаются домой. Надежда скопить денег не велика, зато шансов умереть ужасной смертью значительно больше. Он еще так молод, и у него есть мать, которая работает в прислугах. А такая смерть страшна — будешь корчиться в муках удушья или разорвет в клочья.
При этой мысли все внутри у него содрогнулось. Отчаяние и страх тисками сковали мозг. Теперь он уже с трудом поднимал кайло, и, хотя с каждым ударом на землю падали новые куски угля, результаты были далеко не те, что прежде. Он уже не мог весь отдаться процессу рубки, так как поневоле задумывался. Думая, он все больше и больше укреплялся в убеждении, что впереди его ждет опасность. Сплошная масса иссиня-черного, блестящего угля перестала быть в его глазах золотом, а превратилась в огромный заряд пороха, который он бил сейчас кайлом, ежесекундно подвергаясь опасности. И только сейчас он осознал эту опасность.
Лоб его покрылся бисеринками пота, мысли беспорядочно путались. Лишь несколько слов неотступно проносилось в мозгу: «Шахта — могила — уйти… взрыв — завалит — бежать…»
Он по-прежнему рубил и отваливал, рубил и отваливал, не замечая, что падавшие куски угля были намного меньше, чем прежде. Ему было уже не до того, чтобы замечать это. Он даже не думал об отдыхе, но тут Чжан сказал ему, что пора кончать работу. Он уже весь выдохся.
А старик еще раз проследил за тем, как подручный откатывает вагонетку с углем, и получил бирку с записью добычи.
Сяо Чэнь покорно последовал за Чжаном, который привел его к клети, а она подняла их на поверхность. Восемь часов он пробыл под землей, похороненный заживо.
Было десять часов вечера. Шахтеры ночной смены, дожидаясь своей очереди, выстроились у подъемника.
Парень вышел из клети, и от прохладного дуновения ночного ветерка мысли его мало-помалу прояснились. Он опять задал тот же вопрос:
— Ты и вправду хочешь это сделать?
На этот раз Чжан не рассердился. С мягкой иронией он сказал:
— А до тебя действительно туго доходит. Ведь это же только разговор. Честно говоря, место, где мы рубили, не считается особенно опасным. Опасно выше того места, направо от нас. Дороги там нет, и приходится ползти по наклонному штреку. Новеньким туда не следует ходить. Как пошел — непременно беда случится. Я-то там побывал. Так что будь спокоен: у нас с тобой не так уж опасно!
Сяо Чэнь деланно улыбнулся: на сердце у него немного отлегло. Но в нем все еще гнездился страх, хотя парень и сам не знал почему. Не отвечая на слова Чжана, он медленно шагал, опустив голову. Рядом с ним шахтеры, поднявшиеся из-под земли, брели также молча и сосредоточенно. Все молчали: не было слышно ни громких разговоров, ни смеха. В ночной тишине раздавался лишь громкий, однообразный шум то опускающейся, то поднимающейся клети. Этот шум наводил на людей тоску и ужас.
— Не волнуйся и не бойся! Через несколько дней привыкнешь. — Чжан участливо потрепал парня по плечу. — Пошли мыться, а потом поедим. Вы, молодежь, должны быть посмелее.
— Ладно, — буркнул он в ответ, а сам остановился и, повернув голову, бросил взгляд на шахту. У подъемника все еще стояли несколько рядов рабочих, опустив головы, с лампами в руках, в грязной одежде. Ни звука, ни движения — они были словно тени, словно привидения.
Старый Чжан, сжав правую руку Сяо Чэня, потащил его за собой.
Луна спряталась за тучу. И хотя все небо вызвездило, вокруг было темно, как в шахте.
1931 год
Перевод Б. Мудрова
— Пошли, здесь нам делать нечего, — закричали люди.
Каждый перебросил через плечо свой узелок, лежавший рядом, кое-что забрал в руку. Один за другим они без сожаления вышли из сарая.
Их было больше пятидесяти. Широким шагом шли они по узкой проселочной дороге. Стояло пасмурное утро. Еще с вечера начал задувать северный ветер, и кое-кто предсказывал снегопад. Но все равно они не могли больше оставаться в этой деревне.
Так каждый раз они снова трогались в путь; у них не было определенной цели, не было запасов продовольствия, не было работы. Они знали лишь одно — нужно идти, идти в новое место, где они надеялись найти работу, сытную еду, теплый угол.
Поход этот длился уже не два и не три дня. Полгода назад наводнением затопило их родную деревню и снесло весь урожай этого года. Вслед за тем через деревню прошли войска, забрав все, что еще оставалось, и спалив несколько домов. У каждого осталось только кое-что из одежды, пара свободных рук да собственная судьба. Словно невидимая плеть, свистевшая за спиной, подгоняли их голод и холод. И тогда люди со слезами на глазах расстались с родными местами, с деревней, которую когда-то любили, как родную мать. В те времена жизнь в деревне била ключом, как у человека в расцвете сил и здоровья. Но впоследствии тяжелые недуги иссушили ее, а ныне она умерла мучительной смертью, не оставив им ничего, кроме тяжелых воспоминаний.
И они пустились странствовать, проходя город за городом, минуя деревню за деревней, преодолевая сопку за сопкой. Нигде не находили они себе пристанища; двери домов захлопывались у них перед носом. Оставался только один выход — все время идти вперед: утром, когда из-за гор выглядывал алый лик солнца, вечером, когда луна еще пряталась за деревьями, и темной ночью, когда на небе мигали звезды.
День шел за днем, месяц за месяцем; лица людей меняли цвет вместе с небом, горами, деревьями, но ноги их не переставали шагать. Люди нигде не останавливались даже на неделю. В каком-нибудь городе вдруг мелькал луч надежды, но затем исчезал и он, и им ничего не оставалось, как идти дальше.
Голод и холод объединили их в один отряд — пятьдесят с лишним человек: мужчин, женщин, стариков, детей.
Невзирая на ветер и дождь, на жару и снег, они, сплотившись в одно целое, шли вперед, не зная отдыха, и в каждом из них теплилась одна надежда: работа, то есть жизнь. Насытиться, согреться — вот единственное желание, подбадривавшее их. Все думали только об этом. Иных желаний не было.
Словно цыганский табор проходили они город за городом, деревню за деревней, сопку за сопкой; коротали холодные ночи в развалившихся сараях, в выгоревшей степи, в лесу, где всю ночь шумят деревья. На подстилку они собирали сухие листья; сбросив на землю узелки, извлекали из них тряпье, могущее служить одеялом, и укутывали свое тело. Вечера и ночи были холодны, как и все вокруг. Теплились только их сердца, но постепенно и в них стал проникать холод.
Словно кочующие цыгане, сбившись в кучу, люди беспрерывно сопротивлялись голоду и холоду и отдавали все силы, чтобы заработать у незнакомых богатеев хоть что-нибудь про запас. Но у них не было шатров, они не владели искусством развлекать людей, и резные ворота богатых домов закрывались перед ними. Для них открывались только полуразвалившиеся калитки, но там они не могли получить того, на что надеялись: там не ожидала их ни работа, ни ночлег, разве что только крохи пищи, чтобы утолить голод.
Они шли с самого рассвета, когда солнце выглядывало из-за гор, до вечера, когда на небе начинали мерцать звезды. Дни и ночи сменяли друг друга с размеренностью качающегося маятника. Дни становились все короче, небо — все сумрачнее, солнце постепенно утрачивало яркость, реки давно замерзли. За последние десять дней уже трижды выпадал снег, а они по-прежнему не могли найти себе пристанище и работу и вынуждены были продолжать свой бесконечный путь.
«Передохнем, побудем еще здесь!» — мечтал каждый про себя. Все устали и нуждались в отдыхе.
Но нашлись и другие, которые сказали: «Пойдемте, пойдемте дальше!» Об этом тоже все мечтали, так как голод и холод подстегивали людей и гнали их вперед. Они знали, какой конец ждет их, если они останутся здесь, где им не разрешили жить.
Только два дня пробыли они в этой деревне, провели два вечера и дважды ели досыта, но зато лишились ребенка, семилетнего малыша вдовы Чжао. Это был веселый и симпатичный мальчишка, хотя он похудел за последнее время. Вдова Чжао, женщина лет под сорок, была неграмотна и не знала, что такое настоящая жертва; никто не принуждал ее пожертвовать одним из двух детей. Но она сама чувствовала, что сделать это необходимо. Она понимала, что она не первая и не последняя. Плотник Асы во время прошлого снегопада продал в городе единственного сына, обеспечив всем немного тепла и пищи. Когда потом люди упоминали в разговоре его сына, плотник Асы даже не реагировал. «Смог же он, неужели я не смогу? Ведь все родители одинаковы. У меня хотя бы двое детей, — говорила сама себе вдова Чжао. — Купят его люди — хоть есть досыта будет», — утешала она себя. Момент расставания матери с сыном не причинил никому боли. Мальчика увели раньше, чем они тронулись в путь, и больше он не вернулся. Уходя, он лишь улыбался.
В этот день, как только наступило утро, люди покинули деревню, предварительно кое-чем перекусив. Если бы не тот ребенок, у них осталось бы более или менее хорошее впечатление от двух прожитых здесь дней. Но лицо проданнрго ребенка все время преследовало их, напоминая о страданиях матери. Они старались не упоминать имени мальчика, боясь разбередить ее сердце. Сама она тоже не говорила ни слова, лишь тащила за руку оставшегося у нее девятилетнего сына. Уже вышли из деревни, а мальчик все еще оглядывался назад, ища брата и приставая с расспросами, куда тот ушел. Конечно, правды ему не сказали.
Извилистая проселочная дорога привела их к склону сопки. Здесь дорога петляла из стороны в сторону. Небо по-прежнему было серым, словно лицо покойника. Ветер усилился, в воздухе носился песок. Люди шли, напрягая все силы. Каждый шаг приходилось отвоевывать у ветра, нагнув голову, чтобы песок не слепил глаза. Дедушка Чжан, которому давно перевалило за пятьдесят, раза два упал, поскользнувшись на покатом склоне, и теперь лежал скрючившись на дороге, тяжело дыша и уцепившись одной рукой за корень придорожного дерева. По белой бороде его текла слюна, худое лицо было покрыто пылью, полуоткрытые глаза безжизненно глядели в небо. Судя по всему, он уже ничего не видел.
Несколько человек задержались: остановились, чтобы узнать, в чем дело. Они помогли Маленькому Вану поднять старика. Поддерживая деда, Маленький Ван медленно двинулся дальше, плетясь позади всех.
Выбиваясь из сил, люди шли по извилистой горной тропе, растянувшись в зигзагообразную линию. Их было больше пятидесяти. Постепенно ветер ослабел, и небо словно улыбнулось им. Лица людей тоже засветились от удовольствия. Но вот они добрались до вершины сопки, и погода резко изменилась: в воздухе закружились снежинки, опускаясь на лица, на руки.
— Снег! — раздался общий испуганный крик.
В один миг небо стало совершенно черным. Мириады белых хлопьев посыпались вокруг, постепенно превращаясь в мутно-белую пелену, словно кто-то наверху щипал вату и клочья ее бросал вниз. Свирепствовал ветер, обжигая лица и руки, снежные хлопья слепили глаза. Люди сопротивлялись еще упорнее, но стали ступать медленнее; кое-кто, поскользнувшись, падал на дороге и перебирался через вершину сопки лишь некоторое время спустя.
Спуск мог бы быть сравнительно легок, если бы дорога к этому времени не размокла и не превратилась в грязное месиво. От выпавшего снега сопка стала совсем белой, снег лежал и на деревьях. Кругом стояла тишина — вокруг никого не было. Впереди внизу виднелась только белоснежная равнина; несколько домиков у подножья сопки резко выделялись на белом снегу; блестела речка. Все выглядело необычайно красиво, но у людей не было ни времени, ни желания любоваться природой. Вся их энергия уходила на борьбу с суровой стихией. Люди не проявляли восторга, взирая на чудесную картину, представившуюся им. Снег нес им только холод. Даже обмотки на ногах промокли, но люди вынуждены были продолжать ступать по грязи и по сугробам. У них была одна надежда — быстрее добраться до жилья у подножья сопки, где они, может быть, найдут немного тепла и обретут отдых.
Они тяжело дышали, стряхивая снег со своих лиц и поминутно поднося покрасневшие, распухшие руки к губам, чтобы отогреть их теплом своего дыхания. Силы были на исходе. Не осталось ни раздумий, ни привязанностей — всеми владела одна суровая мысль. Они не щадили натертых и промокших насквозь ног, погружая их прямо в грязь, и двигались по грязному месиву. Если кто-нибудь падал, шедший рядом поднимал его и подбадривал двумя-тремя словами. Дети не могли идти сами, и мать или отец тащили их за руки. Дедушка Чжан, самый старый из всех, уже не мог передвигать ноги, и двое молодых — Маленький Ван и Красноносый Чэньсань — вели его под руки. Всю дорогу старик тихо кашлял, но шедшие впереди ничего не слышали.
Они были заняты одним — идти вперед. И они шли, без шума и споров, сбившись по два-три человека или следуя вплотную друг за другом. Растянувшись длинной вереницей, они медленно шагали по белому снежному полю. Стемнело. Ночь раскидывала свое покрывало. Дома у подножья сопки вдруг пропали из виду — зрение обмануло людей. Дорога уходила вдаль, и за первым же поворотом на их пути встал лес.
Лес был не очень густой — там и сям виднелись просветы, но земля уже превратилась в сплошное болото, а ноги повиновались плохо. Тем не менее другого пути не было. Собравшись с духом, люди вступили в лес — все такой же длинной колонной. Их было по-прежнему больше пятидесяти. Только теперь им приходилось еще труднее, еще тяжелее.
В глазах появилась какая-то пелена, они уже не различали дороги под ногами, деревьев по сторонам ее и не могли разглядеть, что было впереди. Ветер обжигал их незащищенные лица и глаза, оглушал, пробирался сквозь одежду, тело; грязь облепляла ноги, и люди перестали чувствовать их. Только половина тела еще была способна ощущать что-то, но никто не произнес слова «отдых». Испытания, перенесенные в течение полугода, сделали людей серьезными и молчаливыми. Никто не бранился, не кричал, все шли молча, как во время похоронной процессии. Лесную тишину нарушали только звуки шагов, звуки шлепавших по грязи ног. Эти звуки глубоко проникали в сердце каждого, и люди серьезно и даже чуть-чуть испуганно прислушивались к ним. Ни у кого и в мыслях не было улыбнуться или дать волю своим чувствам: все хорошо понимали, что сейчас они сопротивляются, что они живут. Они сознавали, что стоит только на секунду ослабить напряжение, как все вокруг разом изменится и, может быть, станет еще ужаснее. Они не решались представить себе всего этого, но одной мысли о том, что есть еще что-то более ужасное, чем все, что они уже испытали, было достаточно, чтобы привести их в трепет.
Стало совсем темно. Вдруг общую тишину нарушил детский плач. Это плакал четырехлетний ребенок молодой вдовы Сунь Эрсао. Раньше малыш был такой живой и милый, а теперь в своей худобе напоминал маленькую обезьянку. Он даже плакать не мог громко, а только жалобно попискивал, совсем как обезьянка. Этот плач словно ударял по сердцу и причинял невыразимую боль.
— Не бойся, родненький, мама здесь… — Страдальческий женский голос бессильно дрожал в воздухе.
— Огня, огня! Света… — крикнул какой-то детский голосок, и его подхватили другие.
Но все, что могло гореть, было сырым от дождя и снега. И на миг вспыхнула перебранка. Виноватых не было. И все же кто-то кого-то толкнул, кто-то, поскользнувшись, упал и закряхтел от боли, кто-то просил помочь подняться.
Казалось, люди вошли в пещеру. Ни проблеска света, ни огня, только сплошной мрак окружал их. Они не знали, что находится вокруг них — каждый ощущал только ветер и снег. Носы одеревенели, руки распухли, уши болели так, что до них нельзя было дотронуться, ноги и тело дрожали. И все же никто не остановился, никто не дал усталости и боли справиться с собой. Каждый на ощупь, почти наугад, шагал по этой неизвестной дороге, и ни один не думал об отдыхе и покое. Люди не мучились сомнениями, не спрашивали себя, зачем нужно продолжать идти вперед и что ждет их впереди.
— Огня, огня, света… — все еще кричал кто-то, но тут ветер и снег еще более усилились.
— Пошли, пошли быстрее! Обойдемся и без огня! — прозвучал мужественный голос. Этот голос, покрывший все остальные звуки, принадлежал здоровенному детине, кузнецу Фэн Лю.
— Правильно, — откликнулись двое-трое. Затем все умолкли, но каждый испытывал то же желание: пойдем!
Люди шли все так же на ощупь, выбиваясь из сил, стиснув зубы и еле передвигая ноги. Они не знали, сколько еще предстоит идти и какое расстояние осталось позади. Каждым владела только одна мысль: сопротивляться, то есть идти. Никто не думал о себе и не чувствовал себя одиноким: шаги и дыхание спутников успокаивали и каждый ощущал себя в большой массе людей, чья судьба одинакова с его собственной судьбой. Никто не лег бы на землю, чтобы умереть бесполезной смертью, — ведь он еще может кое-что сделать.
Шли почти вслепую, наперекор ветру и снегу, в темноте и грязи, наперекор усталости. Люди перенесли уже слишком много и были, словно невидимыми нитями, связаны общими страданиями, заставлявшими каждого вверять себя общей массе, растворяться в ней, черпать в ней силу для того, чтобы перенести грядущие, еще большие страдания. И еще они знали, что кроме этого им остается только смерть.
— Смотрите, не свет ли это впереди? Быстрей! — снова загремел голос кузнеца Фэн Лю, такой же мужественный, как и прежде, покрывший вой бурана.
«Да, да. Там — свет», — сердцем откликнулся каждый. Но впереди не было никакого света.
Заплакал ребенок Сунь Эрсао. Мать крепко прижала его к себе, а кто-то из шедших рядом подхватил ее под руку. Дедушка Чжан, ковылявший сзади, перестал кашлять, и никто не обратил на это внимания. Маленький Ван и Красноносый Чэньсань тащили старика под руки, не замечая, что тело его мало-помалу деревенеет.
Ветер совсем рассвирепел и бил по деревьям с такой силой, что они жалобно стонали. Казалось, кто-то тихо трогал людей за плечи — это высохшие листья падали на них и соскальзывали в грязь. Снег шел не переставая. Хлопья его стали крупнее, белыми ватными клочьями они наполняли лес и оседали на лицах. У людей коченело тело, тяжелели ноги. Холод сковал путников. Только сердца их были горячими и звали людей: «Вперед!»
— Умер! Дедушка Чжан умер! — закричал испуганно Маленький Ван.
Многие остановились.
— Позовите его, окликните погромче! — советовали одни.
— Дедушка Чжан умер! — причитали другие.
— Дедушка Чжан! Дедушка Чжан! — звали Красноносый Чэньсань, Маленький Ван и еще двое-трое.
— Застыл, все тело застыло. Как камень, — жаловался неизвестно кому Маленький Ван. Его пронзительный голос, казалось, резал по сердцу.
— Что же теперь будет? Что нам делать?.. — вдруг выкрикнула плачущим голосом долго молчавшая Сунь Эрсао и крепко прижала к груди ребенка: ей показалось, что ребенок перестал шевелиться; но он был еще жив.
Сзади слышался разговор. Кузнец Фэн Лю, шедший впереди других, услышал плач Сунь Эрсао и грубо сказал:
— Пошли! Быстрее пошли вперед! Смотрите — там свет!
— Да, да, пошли! нельзя стоять! Свет! — громко откликнулись многие, но ни один из них не мог сказать, видит ли он свет в действительности.
— Давай понесем его. Дойдем до места — решим, как быть. Не бросать же его здесь! — проговорил Маленький Ван, глядя на побелевший нос Чэньсаня.
— Ладно, — коротко бросил в ответ Красноносый Чэньсань, и, подняв на плечи застывший труп, они пошли дальше.
«Смерть!» — молнией пронеслось у всех в уме.
«Смерть? Черт тебя подери! Мне ты не страшна — силенки еще есть» — И кузнец Фэн Лю, похлопав рукой по груди, прогнал от себя эту мимолетную безрадостную мысль. Голос его звучал по-прежнему мужественно, хотя уже немного слабее, чем раньше. Ноги отяжелели, и поднимать их приходилось с большим трудом. Казалось, какой-то голос нашептывал ему: «Смерть… Впереди ждет смерть». Он вздрогнул, но сам себе ответил:
— Пошли! К черту смерть!
Свет! Каждому казалось, будто где-то впереди он видит слабый свет. Каждый думал про себя: «Теперь недалеко». Они шли, выбиваясь из последних сил. В сердцах их была одна надежда: через какое-то время они смогут насладиться теплом. Но перед их глазами непрерывно маячил окоченевший труп, преграждая им путь. Ночь стала еще холоднее. Людям казалось, что они видели свет. Но, увы! Это был всего лишь мираж. И они шли навстречу этому миражу.
— Ой!.. Мы заблудились! — испуганно закричал плотник Асы.
Тяжелый груз лег на сердце каждому. Пелена с глаз вдруг спала.
Действительно, это большой лес, но почему же они идут так долго и не могут выйти из него? Очевидно, они затерялись в лесу. Ни света, ни звука — только темнота, ветер, снег да холодная ночь вокруг. Положение их было ужасно!
— Что же делать? Что делать?.. — растерянно причитала Сунь Эрсао, крепко прижимая к себе малыша и не замечая, что он уже недвижим.
— Что делать? — вторила ей вдова Чжао, обнимая своего сына и веля ему прижаться поплотнее.
— Как же нам быть? — вскричали еще несколько женщин, и в голосах их слышалось отчаяние.
— Идти, вот что! Идти вперед! — грубо, словно он был лишен каких-либо чувств, закричал Фэн Лю, и мужественный голос покрыл все остальные голоса. Голод давал о себе знать, и кузнец испытывал муки голода, но не обращал на них внимания. Он знал только одно: сил у него еще достаточно, он ничего не боится, он будет отчаянно сопротивляться, он пойдет вперед.
«Нас больше пятидесяти, — думал он, — руки и ноги у нас целы, мы спаяны вместе и не ляжем на землю, чтобы умереть бессмысленной смертью от голода и холода. Мы должны что-то сделать, чтобы спасти себя». Но что именно сделать? Этого он пока еще не знал.
— Пошли! — закричали сзади Маленький Ван и Красноносый Чэньсань. Словно холодный тяжелый камень, тащили они вдвоем труп дедушки Чжана, чувствуя, как слабеют руки и жжет от голода в желудке. Но сердцем они не могли подчиниться обстоятельствам и кричали со всеми: «Пошли!» Они с усилием передвигали ноги, обутые в рваные башмаки и обмотки, насквозь промокшие от снега и грязи. От холодной земли ноги их почти окоченели.
— А может, хоть ноги пожалеем? Других ведь нет! — страдальчески выкрикнул обычно неразговорчивый Чжэн Дамао. — Так вслепую можно идти до рассвета — и все без толку!
— А что делать? Здесь, в лесу, даже отдохнуть негде! Видишь, земля-то какая сырая. Разве ляжешь на нее? — с отчаянием в голосе откликнулся плотник Асы.
— Не могу больше. У меня ноги онемели, — страдальчески воскликнула вдова Чжао. Сама она голода не чувствовала, но ее мальчик все время повторял: «Мам, есть хочу… Есть…»
В этой людской массе были еще двое детей: девочка одиннадцати лет и восьмилетний мальчик; они тоже ныли: «Есть хотим, есть хотим…»
«Есть» — это слово преследовало каждого, и все они испытывали муки голода. Не чувствовал голода лишь ребенок Сунь Эрсао: он был мертв, но мать все еще крепко прижимала его к груди, словно живого. Она не знала.
— Не кричи. Скоро спустимся в долину и поедим досыта, — уже другим тоном говорила вдова Чжао своему девятилетнему сынишке, поглаживая его по плечу.
— Детка, что говорит тетушка Чжао? Слышишь? Спустимся в долину и поедим досыта! Потерпи немножко — все будет хорошо, — ласково успокаивала своего восьмилетнего сына мамаша У.
— Бабушка, а почему нам нечего есть?.. И жить негде? У других ведь хорошо… Бабушка, я… — непонимающе спрашивала одиннадцатилетняя девочка свою бабку, старуху Шэнь.
— Глупышка ты! Такая уж наша судьба, — не задумываясь, ответила пятидесятилетняя женщина.
«Судьба? А действительно ли это судьба?» — сомневаясь, переспрашивал сам себя кое-кто из шедших сзади.
Что это за слово — «судьба»? Вот сейчас где-то там многие едят вволю, живут в тепле, ничего не делая, а они, эта кучка людей, блуждают по лесу, исхлестанному ветром и снегом, не находя ни места, где можно было бы отдохнуть, ни крох пищи, которыми можно было бы утолить голод. Говорят — такая судьба, а они не могут согласиться с. этим, поверить в это. Они хорошо помнили, как чужие люди забрали их добро и сожгли их дома. Они, правда, видели также, как целый день шел дождь, как размыло плотину и как хлынувшая вода затопила их поля; но ведь с них очень давно собирали деньги, якобы на ремонт плотины, и они доверчиво отдали их, так и не узнав, на что эти деньги пошли. Говорят — судьба, а они не могут поверить. Во время пути они своими ушами слышали, как им говорили, что они плохие люди и поэтому должны терпеть мучения. «Какая несправедливость!» — думал кузнец Фэн Лю сначала с сомнением, затем с гневом и чувствовал, как все сильнее жжет у него на сердце. Он вытянул руки со сжатыми кулаками, будто собираясь схватиться с кем-то, но на руки ему лег холодный слой снежных хлопьев. Так думали многие, в том числе и Маленький Ван, и Красноносый Чэньсань. Опустив головы, они не отрывали глаз от запорошенного блестящим снегом трупа дедушки Чжана. Они не могли терпеть несправедливости. «Почему такой хороший человек, как дедушка Чжан, должен был принять столь ужасную смерть?» — спрашивали они себя, но не находили ответа на этот вопрос. Да и никто другой тоже не смог бы дать им ответа. «Вот такая несправедливость!» — казалось, повторял все время кто-то рядом с ними. Они стиснули зубы.
— Так и негде передохнуть? Я просто не могу больше двигаться, — вновь выкрикнула вдова Чжао.
— Сколько еще идти? Сколько нам еще идти, чтобы поесть? Мам, я кушать хочу, — не отставали от взрослых дети.
— Я не могу идти! Давайте отдохнем! Свет, куда же исчез этот свет? — умоляющим голосом кричал плотник Асы.
— Я не хочу идти дальше. Пожалуй, я не переживу сегодняшней ночи. Придется мне помирать на дороге, — слабым голосом обратился к кузнецу долго молчавший папаша Чжоу. Стоявшим близко к нему показалось, что он плачет.
Фэн Лю поднял голову и поглядел на видневшийся над головами кусок глубокого темного неба. Белые снежинки кружились над головой, холодом ложась ему на лицо. «Смерть, смерть ждет тебя впереди!» — шептал ему в уши какой-то голос. Лицо его исказилось. Он долго молчал, и никто не знал, что у него на душе. Неожиданно он крикнул зычным и ясным голосом:
— Говори ты, Маленький Ван! И ты, Красноносый Чэньсань!
— Идти. Мы не можем лечь и дожидаться смерти. Силы у нас еще есть и народу много. Больше пятидесяти — чего нам бояться! — Двое молодых говорили почти в один голос. Сейчас они забыли обо всем — о темноте, о ветре и снеге, даже о трупе, который несли; только гнев был в их сердце: «Какая несправедливость!»
— Ну, кто еще там? Говорите! — Кузнец Фэн Лю назвал несколько имен.
— Идти! Всем вместе! Нас больше пятидесяти — нам ничего не страшно! Силы у нас есть, а придется умирать — так все равно надо идти, пока не упадем мертвыми! — Все говорили почти одно и то же, и никто не думал лишь о себе.
Остальные молчали. Но дети шумели, требуя идти вперед.
— Значит, пойдем! — веско проговорил кузнец Фэн Лю и, помолчав, добавил: — Ведь когда-нибудь ночь кончится!
А ночь, все такая же темная, как и прежде, окружала их.
Но теперь шаги людей слышались громче, чем прежде. Кое-кто еще продолжал спорить, но вскоре разговоры прекратились и все стихло. Они шли молча, отдавая все силы на неравную борьбу с ветром и снегом, понимая, что это их последний бой.
Сверху давила темнота, со всех сторон наседал холод, над головами бесновался ветер, по-звериному кусая их тела. Грязь цеплялась за ноги, а внутри их сжигал голод. Какой-то голос нашептывал им в уши: «Смерть, смерть ждет тебя впереди».
Ни криков, ни ссор, ни слез, ни страха. Всю силу мускулов — ногам! И снова они безостановочно двигались по грязи, даже не чувствуя, как медленно они идут.
Снег перестал падать, но положение людей было все так же безнадежно. Впереди — тьма, сзади — тьма. Никто не мог сказать, сколько они уже прошли, сколько еще придется идти и скоро ли будет конец лесной дороги. Темнота была все такая же густая, и казалось, на смену ночи никогда не придет рассвет, а дорога никогда не кончится.
Усталость снова подкрадывалась к ним. Кто-то, не выдержав, громко вздохнул.
— Пошли! — властно закричал Фэн Лю, нечеловеческими усилиями преодолевая усталость. — Пошли быстрее, вон впереди деревня! — И деревня была — но она была только у него в воображении, — особенная, прекрасная деревня, где ярко светит солнце, где люди с песнями работают на полях или торгуют в лавках. Эти люди встречают их радостными улыбками и кормят досыта. Он входит в кузню, берет молот и бьет по куску раскаленного железа. Здорово! Искры так и летят в разные стороны…
Воображение унесло его так далеко, что он даже сам не заметил, как во весь голос затянул на знакомый всем мотив:
Быстрей шагай, быстрей шагай,
До самой смерти не отдыхай.
Мы смелы, мы смелы;
Мы сильны, мы сильны.
И он почувствовал, что идти стало легче, чем прежде.
Маленький Ван и Красноносый Чэньсань подхватили эту немудреную песню. К ним присоединились дети, и вскоре запела уже основная масса. Они устали и пели несогласованно, но все почувствовали неизвестно откуда взявшуюся энергию.
Цветущая деревня стояла у них перед глазами. Мираж воодушевлял их, заставляя забыть о темноте, холоде, голоде, усталости. И они пели и пели эту только что родившуюся простую песню…
Наконец наступил рассвет. Ветер стих. Лес остался позади. Перед ними расстилалось ослепительно белое, искрящееся снегом поле. Впереди лежала прекрасная деревня, дома стояли отдельными кучками по два-три, многие утопали в снегу. Слева по дороге тянулись жители. Над крышами некоторых домов вился черно-серый дым, поднимаясь из снежных сугробов прямо вверх. Было слышно пение петухов.
При виде этой картины у всех вырвался глубокий вздох, на глаза навернулись слезы.
— Считайте, что мы пережили еще одну ночь, — растроганно произнес плотник Асы и оглянулся на своих спутников.
Сунь Эрсао сидела прямо на снегу. Склонив голову, она плакала, качая мертвого ребенка. Вдова Чжао, изнуренная донельзя, заснула у обочины дороги, прижимая к себе сына. Старуха Шэнь повалилась прямо в сугроб, обняв внучку. Мамаша У рыдала над неподвижно распростершимся у ее ног телом восьмилетнего сына.
Иные присели на корточки, другие стоя смотрели на деревню. Несколько человек находились около тела дедушки Чжана. Среди них, распрямившись и скрестив руки на груди, стояли Маленький Ван и Красноносый Чэньсань, все еще бормоча слова песни.
Кузнец Фэн Лю глядел на деревню, и в глазах его появился странный блеск: видимо, в голове его зародилась какая-то новая мысль. Он не думал больше: «Какая несправедливость!» — а повернув голову и сжав кулаки, глазами пересчитал своих спутников и, облегченно вздохнув, пробормотал:
— И все-таки нас больше пятидесяти! Руки и ноги целы, отвага есть, силы есть. — И, широко улыбнувшись, обратился к своим спутникам: — Пошли быстрее! Деревня рядом. Там нас наверняка накормят досыта.
1932 год
Перевод Б. Мудрова
— Не противься злу. — Так он обычно уговаривал меня. (Разумеется, я мог бы назвать его имя и фамилию, которая многим известна, но, думаю, достаточно будет, если я назову его просто «он». Я не преклоняюсь перед именами — зачем же другим знать фамилию?) — Допустим, что один ты не согласишься, — ну и что из этого? То, что должно случиться — ведь тебе этого не предотвратить. Вот японцы заняли Северо-Восток, ну и что? Лучше тратить время на собственные дела.
Развалившись на софе, он поигрывал бородкой, размеренно читая свои нравоучения.
Но что это за «собственные дела» — он никогда не пояснял. Если я спрашивал, он отделывался невразумительным ответом. Но один раз — только один раз! — он показал, что значат эти «собственные дела».
Я был зеленым юнцом — по крайней мере он так смотрел на меня, — хотя себе я в этом не признавался. Раза два-три он с сожалением говорил мне, что у него весьма способный ученик по фамилии Янь, который не уступал Янь Хуэю, ученику самого Конфуция, но, к сожалению, умер совсем молодым. Затем у него уже не было никого, кто смог бы перенять все его знания. Был, правда, еще некий Фан Юньсянь, готовившийся к поездке в Англию, но это было все-таки не то. А я — я не мог идти в сравнение с этими двумя.
Несмотря на все это, он относился ко мне неплохо и часто подолгу беседовал со мной, наставляя меня на путь истинный.
Нельзя сказать, что у него было мало друзей, но дома у него редко кто бывал, пожалуй, я был самым частым гостем. Бывали у него и студенты на консультациях, но больше одного раза я никого из них не видел. Я не знал, в чем дело. Ведь и я молод, думал я не раз, почему же я бываю у него? Объяснить это можно было, пожалуй, его отношением ко мне, а может быть, и моим любопытством.
У него была красавица жена, моложе его. Он был женат уже второй раз, и в этом тоже не было ничего удивительного. У многих профессоров молодые жены, и в этом отношении он ничем не отличался от других. Его взаимоотношения с женой нельзя было назвать ни хорошими, ни плохими. Я не видел, чтобы они ссорились, но мне всегда казалось, что настоящего чувства между супругами нет: друг с другом они были просто холодно вежливы. Правда, вначале, когда он ухаживал за ней — тогда она еще была его студенткой, — он на какое-то время потерял было голову, но теперь все улеглось. Он стал ее мужем без всяких юридических задержек и остался все тем же профессором — ученым с положением.
Жена его любила танцевать, и когда-то он тоже ходил на танцы, но теперь редко бывал в дансингах. А жена его по-прежнему была там завсегдатаем, и если он не сопровождал ее, с ней шел его друг, закончивший университет в США.
— Не противься злу, все предопределено. Так же и с Маньчжоу-Го[25]. То, что мы понимаем под злом, иногда необходимо, оно исчезнет, когда пройдет его время. Сопротивление злу — простая трата времени. Занимайся чем-нибудь практическим, а никчемное разглагольствование о сопротивлении абсолютно бесполезно; к тому же это не твой удел. Слишком уж вы, молодежь, легко обо всем судите. Здесь ничего не поделаешь.
Я хоть человек терпеливый, но и то не сдерживался и возражал довольно бесцеремонно:
— А что практического сделали вы? Как будто вы не тратите зря времени!
Но он оставался спокоен. Даже не рассердившись, он самодовольно-насмешливо отвечал:
— Я-то? Я многое делаю. Я штудирую книги, штудирую день и ночь и — размышляю! Я работаю больше, чем вы.
Я верил ему. Конечно, из такого дома, напоминавшего резиденцию императора, с таким роскошнейшим, удобнейшим кабинетом, можно было не выходить целыми днями. У него было немало редких книг, хранившихся в шкафах, которые занимали обширный кабинет и стояли в не менее обширной гостиной. Сами переплеты книг говорили об их уникальности. Тут были книги на английском, японском языках и немало китайских.
— Советую тебе побольше читать! Это очень важно. Читать мало — недопустимо. Китаю сейчас нужны люди, которые с головой ушли бы в учебу; ему не нужна молодежь, которая только и знает, что шуметь «долой то, долой это». Смотри, сколько я прочитал, и все-таки чувствую, что недостаточно. Что вы, молодежь, сделаете без образования? Хотите вернуть Северо-Восток, так для этого тоже нужно учиться! — с определенной долей гордости поучал он меня.
Когда речь заходила об учебе, мне оставалось только умолкнуть. Ведь он столько прочел, а я не осилил и десятой доли того, что было у него в библиотеке (боюсь, что это была лишь сотая часть!). Слушая его рассуждения о спасении государства через науку, я проникался к нему невольным уважением и удивлялся, как могло вместить столько знаний это тщедушное тело?
— Будь снисходителен, уважай других! Абсолютное зло не существует. У нас, в Китае, все достойны уважения и любые усилия приносят пользу. Каждый должен выполнять свой долг и всей душой отдаваться своему делу. Вот ты — ты должен быть усердным в учебе и забыть обо всем остальном. Ведь ты, кажется, собираешься после окончания университета поехать в Англию или США для продолжения учебы?
От него я уходил напичканный нотациями. Но когда, возвращаясь в пансион, я распахивал дверь своей комнаты и видел узкую сырую клетушку с низким потолком, то мне на ум сразу приходило прозвище «протокольный студент»[26] (я слышал как-то это обидное обращение от одного английского студента) и почему-то становилось гадко на душе.
Так вот что он считает идеалом для меня! Его слова пробуждали во мне отвращение. Я оглядывал свою этажерочку с тремя десятками потрепанных книжонок, часть из которых к тому же была из библиотеки. Где уж мне равняться с ним? У меня нет таких условий, как у него.
— При чем тут условия? Упорство в учебе превозможет все, в храм науки может войти каждый — и бедняк, и богач, — ободрял он.
Говорить он действительно умел! И обо всем говорил с блеском, никогда не задумываясь, насколько далек или близок он к истине. Но стоило мне выйти из дверей его дома, как я уже начинал сомневаться в том, что он сказал, а когда я приходил к себе, в моем уважении к нему появлялась трещина.
Несколько раз я уже был готов сказать себе: «Запрусь и буду заниматься!» Но моя комната не шла ни в какое сравнение с его кабинетом, и, если даже я и закрывался в ней, душа моя по-прежнему была вне ее. Я откладывал книги, задумывался, но мысли мои уходили так далеко и были настолько смелыми, что я опровергал почти все его положения. Врат храма науки мне не хотелось касаться даже рукой.
Честно говоря, мое уважение к нему неуклонно падало. Как-то я не был у него несколько дней, нет — больше месяца. Тогда он прислал мне письмо.
Даже сама форма его письма была оригинальна. Да что там форма! Слова, мысли, казалось, были списаны с древних фолиантов. За изящными выражениями скрывался вопрос — почему я так долго не появляюсь?
То ли из любопытства, то ли еще по какой причине, но я в этот же вечер отправился к нему. Предупредительный ко мне слуга, как обычно, не стал докладывать, и я решительно вошел во двор.
Двор был весь в цветах, в середине виднелся виноградный куст. За время моего месячного отсутствия здесь произошли перемены. В углу гостиной его жена о чем-то оживленно беседовала с профессором истории. Судя по изысканному платью, она либо только что вернулась откуда-то, либо собиралась уйти.
На меня они не обратили внимания, и я поспешно убрался, не желая мешать им. Я знал, что профессор истории преклоняется перед женой моего наставника. Поговаривали, что он преподнес ей несколько своих стихотворений, написанных на английском языке, а кое-кто даже добавлял, что у них — платоническая любовь. Все это было весьма вероятно и вполне естественно: профессор был недурен собой, молод, хороший собеседник, умел понравиться. Они очень подходили друг другу. Боюсь, что даже муж здесь не нашел бы возражений.
Я прошел к нему в кабинет. Со старинной книгой в руках он удобно устроился на софе. И, покачивая головой в такт своим словам, негромко декламировал.
— А, пришел? — улыбнулся он и положил книгу. Судя по выражению его лица, он был рад моему приходу. — Больше месяца не виделись. Наверное, у тебя значительный прогресс в науках? Много читал?
Мое честное признание, что за это время я не прочел и трех книг, необычайно удивило его.
— Чем же ты занимался? Молодежь так неразумно тратит время. Жаль, жаль…
Мы не виделись больше месяца, я пришел только потому, что получил его письмо, а он встречает меня такими словами! Слегка обескураженный, я попытался защищаться:
— А вы?
— Я? Я за последнее время прочел интересную вещицу времен Минской эпохи[27]. — Словно не заметив моего вызова, он с довольным видом указал мне на книгу. — Редкостная книга! Хорошо писали во времена Минской эпохи — особенно о жизни! Ты просто должен прочитать ее, — сказал он, передавая мне книгу.
Я перевернул несколько страниц. Книга оказалась дневником какого-то Юаня. Мне он был безразличен, и, скептически покачав головой, я молча вернул ему книгу.
Он удивленно уставился на меня, явно раздосадованный. Он был недоволен мной, но, умея быть снисходительным, сдержался. Все так же мягко, только с легким намеком на упрек, он вновь обратился ко мне:
— Вот видишь, вы, молодежь, всегда считаете, что вам не подходит это, не подходит то, а ведь вы и этого не напишете. Такую книгу вряд ли кому удастся в руках держать, а ты даже и не смотришь! Нехорошо, нехорошо…
Разумеется, я и сам знал, что смотрю на жизнь далеко не так, как писатели Минской эпохи. Знал я и то, что не могу быть снисходительным и терпеливым.
Приняв мое молчание за согласие, он оживился:
— Я приобрел вазу — настоящий сунский[28] фарфор! Жаль, что ты не разбираешься в этом.
Вазы он, правда, мне не показал, зная, что мне недоступно понять ее ценность.
— Молодежи следует быть упорнее, — с чувством собственного превосходства поучал он, солидно поглаживая бородку. — Позорно, если внуки наших предков не понимают всех ценностей, оставленных нам. Вот почему я советую тебе: учись больше. Знание беспредельно. А что молодежи остается делать, как не обратить всю свою энергию на овладение наукой?
Раньше я выслушал бы его со вниманием, но теперь испытал непонятное раздражение. На этот раз я не сдержался. Голова моя была забита всеми этими сунскими и минскими реликвиями. Я злился: неужели он вызвал меня затем, чтобы досаждать такими пустяками? Я начал понимать, почему молодые студенты не бывают у него больше одного раза.
— Учитель, ведь мне в этом году исполнится только двадцать три года! — не сдержался я.
— Двадцать три года — самый подходящий возраст для учебы. Время молодости нужно ценить, — продолжал убеждать он, так и не поняв моего состояния.
— Значит, меня должно интересовать то, что писали в Минскую эпоху, должна интересовать ценность сунских ваз? Оставляю это для таких людей, как вы, — уже без всякого уважения ответил я.
Теперь он понял. Он переменился в лице — оно покрылось красными пятнами; из-за больших очков на меня глядели злые глаза; он раскрыл было рот, но тут же, задохнувшись, закрыл — казалось, он хотел бросить мне в лицо какую-то резкость, но не решился.
А я усмехнулся про себя, видя, что мой поборник терпения рассердился. Сначала я хотел немедленно уйти, но теперь был не прочь остаться, чтобы насладиться его раздражением. Я знал, что видеть гнев человека, проповедующего терпение, удается столь же редко, как и минские гравюры.
— Уходи, — выдохнул он после некоторой борьбы с самим собой и указал мне на дверь.
Но я уселся напротив него, не собираясь двигаться с места, и с холодным спокойствием взглянул ему в лицо.
Взгляд его смягчился, а гнев на лице сменился досадой.
— Терпенье тоже ведь не такое простое дело, — колко уронил я словно самому себе. Но глаза мои не отпускали его.
— Не будем больше об этом. Когда-нибудь ты раскаешься и поймешь, что я был прав.
Но я уже не собирался выслушивать его, я уже думал совсем о другом. Все мое уважение к нему окончательно исчезло.
— Запомни мои слова. Ты поймешь позднее. В молодости я был таким же, как ты, а теперь понял свою ошибку. Ты тоже поймешь и пожалеешь. Я обманулся в тебе, — увещевал он, словно делая последнюю попытку образумить меня.
Я вспомнил, как мне говорили о том, что он когда-то действительно выступал со статьями, в которых убеждал не верить в существующий порядок вещей, не молчать перед лицом зла, бросить в отхожее место ненужное литературное старье… В этих статьях, написанных в стиле, не имевшем совершенно ничего общего с тем, как он писал сейчас, развивались и другие, не менее пылкие теории. Я действительно слышал об этом. Но не мог поверить. Я даже пропускал это мимо ушей — так все отличалось от того, чем он стал сейчас. Какая огромная разница! Время, конечно, может изменить человека, но я не верил, чтобы за десять с немногим лет можно было стать совершенно другим. Тем не менее его собственные слова служили подтверждением этой метаморфозы. Далеко же он ушел! Просто не верилось, что бывает такое перевоплощение. А он еще хотел, чтобы и я пошел по этому пути!
Я испытующе смотрел ему в лицо, ожидая найти в нем хоть какие-нибудь следы того человека, каким он был в молодости. Круглая лысая голова, большие очки, бородка; на этом яйцеобразном лице не было ничего, кроме довольства и удовлетворения. Оно говорило только об одном — все существующее предопределено.
Я почувствовал, что мои плечи распрямляются, что я стал выше, чем он. Я бросил на него взгляд сверху вниз. «А твое-то существование не оправдано», — подумал я.
— Почему ты смотришь на меня так? Ты анализируешь меня? — Неожиданно он перехватил мой взгляд, в котором явно прочитал мои мысли. Им овладевало беспокойство.
Я кивнул.
— Странный ты какой-то! Никогда не видел таких, — сказал он. — В тебе нет уважения, нет веры, — продолжал он, мало-помалу раздражаясь. — Ты все презираешь, ничего не признаешь!
Я не совсем понял, что он хотел этим сказать, но видел, что своим поведением вызвал у него раздражение и заставил его задуматься о том, что ему никогда раньше не приходило в голову.
— В тебе нет ничего от китайца, ничего! — с раздражением произнес он, покачивая головой.
Мне было любопытно видеть, что все его удовлетворение и довольство после моих слов сняло как рукой, видеть на его лице досаду, никогда прежде не проявлявшуюся.
— Ты ничего не понимаешь в китайской истории, не понимаешь, какие ценности оставили нам наши предки. Ты странно мыслишь, очень странно. Ты не такой, как мы, — подыскивал он слова. Глаза его под большими очками сердито бегали из стороны в сторону, а лицо покраснело от напряжения. Обычное спокойствие покинуло его. Я обратил внимание на то, что какая-то тень легла между складками его лба. Книга (тот самый дневник какого-то Юаня) давно уже валялась на полу, рядом с мусорной корзиной, но он не замечал этого.
— Так вы хотите знать, что я сейчас думаю? — бросил я вызов, уверенный, что он удивится и рассердится еще больше, если узнает, что у меня на уме.
— Нет, нет! — испуганно замахал он руками и, почти умоляюще взглянув на меня, расслабленно опустился на софу — такой щуплый и бессильный.
«А он не такой уж бесчувственный», — подумал я и поднялся, решив больше не тревожить его.
У самых ворот я почти столкнулся с парой: его жена шла под руку с профессором истории. Оживленно беседуя, они направились к поджидавшей их машине, уселись, и автомобиль тут же тронулся.
Остановившись, я невольно вспомнил о нем, оставшемся в кабинете, и сам удивился, как это я осмелился так разговаривать с ним.
В течение последующих дней я почти не вспоминал о нем. Но вот в газетах промелькнуло его имя и имя его жены: в каком-то колледже он читал лекцию о трагедиях Шекспира. На следующий день, уже в другом колледже, он прочел лекцию о средневековой китайской поэзии.
О жене его сообщалось больше. Например, на каком-то благотворительном вечере она играла на фортепьяно; была распределителем на таком-то приеме, устроенном высокопоставленным лицом на открытом воздухе; служила гидом некоему литератору (чье имя широко известно за границей), знакомя его с достопримечательностями города.
Эта хроника напомнила мне о жизни супружеской пары. Она могла показаться не лишенной интереса, но позднее я понял, насколько она бесцветна. Ведь говорил же он мне сам, что все существующее предопределено. Так какое мне дело до них?
И я вновь забросил все его поучения, проводя дни и ночи так, как считал нужным, и не собираясь заниматься тем, что он называл «своими делами».
Как-то утром я прочитал в английской газете сообщение об отъезде «протокольных студентов» за границу, а вечером, направляясь в театр, неожиданно встретил его и его жену. Они как раз выходили из машины. Большая афиша у входа в театр извещала о том, что сегодня идет пьеса «Основы счастья». Я понял, что его привела в театр жена.
Он первый окликнул меня. Пришлось остановиться и поздороваться.
— Ты слышал? Юньсянь сегодня уехал. Он всегда был настойчив — вот и награда за труды. Ты тоже можешь попытаться, — любезно сообщил он, довольный, что Фан Юньсянь, любимый его ученик, удостоился такой чести. (Фан Юньсянь, которого я встречал у него, был человек совершенно такого же склада, как и наш учитель, и поддерживал с ним отношения даже после окончания университета.)
Его любезный тон заставил меня забыть все, что произошло между нами в тот день, и я был не прочь поболтать с ним. Я поздоровался с его женой. Но подошедший в этот момент профессор истории провел ее в театр. А он, стоя у входа, ждал моего ответа.
— Ну, что ты прочел за это время? — все так же любезно продолжал спрашивать он. — Или по-прежнему транжиришь время?
Я уже открыл было рот для ответа, но вдруг меня охватило какое-то странное чувство — то ли сожаление, то ли презрение, я и сам не разобрался. Я совершенно потерял способность владеть собой и грубо бросил:
— Не знаете, сколько еще лет китайский народ будет нести бремя контрибуций по «Боксерскому протоколу»? Ну так вот, все это время я как раз занимался исследованием этого вопроса.
Он сразу изменился в лице, помедлил было секунду, но потом резко повернулся и, не обращая больше на меня внимания, вошел в театр. По-видимому, мои слова сильно задели его.
После этого я долго не был у него. Через несколько месяцев он снова дал знать о себе письмом, но на этот раз то была просто лаконичная записка, совершенно непохожая на прошлое письмо. От нее веяло настоящим чувством: угадывались грусть и меланхолия автора. Он выражал надежду, что я выберу время навестить его, что я еще не совсем отдалился от него.
Через неделю, проходя мимо его дома, я решил зайти.
В этот день у него не было занятий. Он лежал на софе в халате и с отсутствующим видом перелистывал страницы какой-то английской книжки.
— А, пришел. Молодец! — Он устало улыбнулся и отложил книжку в сторону. Я бросил взгляд на обложку — рассказы Чехова в переводе на английский.
Перехватив мой взгляд, он пояснил:
— Несколько дней читаю только Чехова. Страшно интересно! Прекрасные вещи, тебе тоже не мешало бы почитать.
Усевшись, я собрался было ответить, но вдруг необъяснимое отвращение вновь овладело мной. Вызывающе и даже, может быть, излишне резко я бросил:
— Вам нравится Чехов? А знаете, вы сами очень напоминаете героев чеховских рассказов!
Он машинально кивнул, но тут же, видимо поняв свою оплошность, замотал головой:
— Нет, нет! — И испуганно взглянул на меня, как будто я раскрыл какую-то неприятную тайну.
— Значит, даже вам не нравится быть героем чеховских рассказов? — наседал я на него.
— Зачем ты все это говоришь? — ответил он вопросом на вопрос.
— Целыми днями сидеть дома, рассуждать о событиях столетней давности, верить во все существующее, подчиняться капризам судьбы, не стремиться к переменам в жизни — разве не в этом суть характеров чеховских героев?
Ему нечего было ответить. Лицо его исказила гримаса боли. Явно избегая моего взгляда, он опустил глаза. Прошло немало времени, пока он наконец поднял голову и с бессилием и безнадежностью взглянул на меня.
— Может быть, ты и прав, — чуть ли не со стоном выдавил он из себя. — Это конец, конец для таких людей, как я.
Забыв про сунские вазы, про дневники Юаня, про средневековые стихи, про жизненные концепции писателей Минской эпохи, про «Боксерские контрибуции», он только сейчас сказал правду: признался, что это — конец. Во мне поднималось чувство горечи и как будто сострадания, казалось, я стоял перед открытым гробом, куда только что положили покойника.
— Не вижу, ничего не вижу из своего кабинета. О… — бормотал он, дав волю чувствам. Видно было, что ему трудно говорить; он словно боролся сам с собой. Возможно, он расставался со своими иллюзиями. Указав на прекрасные книжные шкафы, он произнес: — Все они! Я вижу только их. Я знаю только… прошлое. Меня окружает одно только прошлое. Все — мертвое, я говорю только с мертвецами и повторяю их слова… — Голос его сорвался на рыдания, и неожиданно для себя я заметил на его глазах слезы. Слезы на его лице! И он даже не вытирает их! Я впервые увидел его плачущим и смягчился.
— И вы не можете изменить вашу жизнь? — сочувственно спросил я, думая, что ему будет легче исправить свою ошибку, если он осознал ее.
— Изменить жизнь? И ты говоришь об этом с такой легкостью? — произнес он с горечью в голосе. — Я всеми корнями врос в эту обстановку. Для меня это — конец. Я могу жить только таким образом. День за днем эта жизнь затягивает меня все глубже. Я падаю и не могу…
Внезапно он умолк, спазмы сдавили ему горло. Он задыхался, глаза его говорили об отчаянии и беспомощности. Слезы катились по щекам, попадая в приоткрывшийся рот, он глотал их.
Наступило тягостное молчание. За окнами во дворике тоже было тихо; даже не слышно было ветра. Тишина эта была ужасной. Казалось, все живое замерло, весь мир затих, как перед ураганом.
Я сидел напротив него. Его учащенное дыхание отдавалось в моем сердце. И ничто не прерывало этих звуков, словно во всем мире только и было живого что это прерывистое дыхание, беспомощное дыхание отчаявшегося человека. Как это было страшно! Воздух в комнате показался мне тяжелым — он давил все сильнее, сгущался, и я вдруг почувствовал, что мне тяжело дышать. Я слышал биение своего сердца. Я был словно в склепе. «Как он еще может дышать по-человечески, — подумал я, — если целыми днями, замурованный здесь, слышит только стук своего сердца и читает произведения давно истлевших авторов?» У меня больше не было ни тени сомнения в его будущем. В ушах звучал решительный, словно приказ, голос: «Для него это — конец, неотвратимый конец».
Он не мог говорить. Я тоже молчал, понимая, что слова излишни. Мне хотелось уйти, но я не двинулся с места, словно в ожидании какой-то неминуемой, страшной беды.
Прошло несколько минут, и вдруг оцепенение спало. Гудок автомобиля разорвал давящую тишину. Нам в доме было хорошо слышно, как машина, подъехав, остановилась у подъезда. Я знал, что это возвращается его жена. Но он продолжал бессильно лежать на софе, словно не слыша гудка.
Донеслись шаги и разговор двух людей. Вслед за этим в комнату вошла его жена в элегантном платье, сшитом по последней моде, лицо ее дышало свежестью. За ней следовал профессор истории.
При виде жены в лице его вновь произошли изменения. Теперь это был уже другой человек. Улыбаясь, он подошел к ней. Она была светской женщиной и знала, как обращаться со своим мужем. Стоило ей сказать несколько слов, и он уже не отходил от нее ни на шаг, о чем-то мило беседуя. У меня не было времени смотреть этот фарс, и я поспешил распрощаться.
Вернувшись к себе, я вновь подумал о нем. Его лицо встало перед моими глазами. Но вот оно начало опускаться — все ниже, ниже, пока не погрузилось в какой-то омут и не пропало. В ушах у меня звучали его слова: «Для меня это — конец».
И больше я к нему не ходил — для меня он уже не существовал. Я был уверен, что больше не встречу его имени в газетах или еще где-либо, разве только в некрологе.
Каково же было мое удивление, когда через несколько дней я нашел в газетах сообщение о том, что в одном из институтов он прочитал лекцию «Взгляды писателей Минской эпохи на жизнь». Затем мне попалась на глаза его статья, в которой он превозносил того самого Юаня. Через два с лишним месяца в газетах появились объявления об издании произведения этого Юаня. Приблизительно через полгода до меня дошли слухи, что он стал референтом в каком-то министерстве. Возможно, что это было министерство просвещения, я это не выяснял. Складывалось впечатление, что он старается удержаться на поверхности, но на самом деле он погружался все глубже и глубже.
О жене его в газетах было куда больше! Ее портреты часто появлялись в иллюстрированных журналах, обычно с какой-либо пояснительной подписью. Последнее сообщение говорило о том, что она разводится с мужем и приняла приглашение того самого профессора истории отправиться в Америку, где профессор собирался прочесть курс лекций в Гарвардском университете.
Я знал, что это будет для него сильный удар. Но мне было не до него — он давно уже стал для меня человеком из другого мира.
И все-таки мне пришлось удивиться еще раз. Не прошло и десяти недель после отъезда его бывшей жены в Америку, как он послал в газеты объявление о помолвке с госпожой Н., а еще через полгода — что было уже совсем странно — в печати появились некрологи о нем. Как быстро все изменилось! И как внезапно!
В газетах сказано было о нем немало прочувствованно-скорбных слов, некоторые издания посвятили ему специальные номера журналов, где были помещены его фотографии. Судя по этим статьям, можно было подумать, что все грамотные люди являются его поклонниками, что все как один считают его смерть значительной утратой для китайской культуры. По-видимому, воспоминания писали люди, даже не знавшие его.
А я — я хотя и вздохнул по случаю его смерти, но никакой потери не ощутил. Я, наоборот, поздравил себя с тем, что вместе с ним навсегда умерли слова: «Не противься злу».
Перевод Б. Мудрова
— Жил-был когда-то государь…
Так обычно начинает рассказывать свои истории отец.
— Государь… Ты всегда говоришь о государях, а что это такое? — не вытерпев, я прерываю отца, ведь за всю свою жизнь я не видел ни одного государя.
— Государь… Это чудовище с короной на голове, которое целыми днями сидит во дворце, — несложно отвечает отец после длительного раздумья и продолжает рассказывать.
Наша лодка причалена к дереву, растущему у воды. Отец покуривает, сидя на носу лодки, а я лежу на дне, устремив глаза на кусок неба на западе, где толпятся облака, розовеющие от вечерней зари. Совсем далеко, на горизонте, словно тучи, маячат горы. Несколько рыбацких баркасов, подняв паруса, возвращаются домой. С берега они кажутся игрушечными. Тихо, монотонно плещутся о берег волны. Кругом — тишина и покой. Над рекой постепенно спускается ночь, такая же мягкая, как голос отца.
— Жил-был когда-то государь, способный и мудрый. Все подданные боготворили его. Он правил очень большой страной…
— Значит, все государи способные и мудрые? — перебиваю я. — Почему-то в сказках государь изображается очень способным, мудрым и выдающимся.
— Глупый! Ведь это только сказка. Кто говорит, что вправду были такие люди? — И отец продолжает: — «О великий государь! О всемогущий государь!» — искренне восклицали толпы подданных. Их возгласы доходили до дворца государя. Самодовольно поглаживая бороду, государь улыбался. «Пусть живет наш государь десять тысяч лет!» — с ликованием приветствовали государя постоянно стоявшие на коленях перед дворцом толпы почитавших его подданных и подобострастно произносили молитвы. Преданность этих людей радовала государя. Он награждал подданных чинами, а они растроганно благодарили за милость и довольные возвращались по домам, готовые с еще большей преданностью молиться за государя и прислуживать ему. Они были осчастливлены государем. И вот постепенно в этом государстве стало очень много чиновников. Государь был в восторге: чем больше чиновников, тем больше верноподданных, а стало быть, в государстве будет спокойнее! Верноподданные целыми днями находились возле государя и честно служили ему. Радости государя не было границ…
Вечерняя заря гаснет, небо становится прозрачно-серым, и только краешек его еще светится. Постепенно все теряет свои очертания. Волны шуршат чуть-чуть громче, слегка покачивая нашу лодку. Я поворачиваю голову, чтобы взглянуть на лицо отца, но оно скрыто в слабом ночном полумраке. Папироса вот-вот догорит, отец бросает ее в воду, продолжая спокойно рассказывать. Он говорит с таким отрешенным видом, что у меня рождается сомнение в подлинности этой истории. И если бы отец не продолжал свой рассказ, я позабыл бы всех персонажей: государя, чиновников, подданных, — все исчезло бы из памяти.
— Великий государь жил во дворце припеваючи, в полном довольстве. Отовсюду присылалось во дворец все самое лучшее, а в жены государю выбирались самые прелестные женщины страны. Чтобы построить еще лучшие дворцы и парки, созывались самые выдающиеся мастера и умельцы. Любое трудное, почти невозможное дело выполнялось по первому приказу государя, и очень часто для этого приходилось сгонять людей со всей страны. Не было ни одного желания государя, которое бы не осуществлялось. Целыми днями государь ходил из комнат одной жены в сад другой и слушал приветственные возгласы и лесть министров. Его государство не раздиралось войнами, так как своим могуществом государь добился уважения со стороны соседей. Во дворце генералы все время играли в шахматы. Самые лучшие артисты ежедневно давали интереснейшие представления. Словом, это был величественный и богатый дворец и жизнь в нем протекала весело и беспечно. Государь и несколько сот его жен вместе с генералами и министрами жили беззаботно — как сыр в масле катались…
В голосе отца слышится непонятная мне подавленность. Взор его устремлен куда-то высоко вверх, словно он видит что-то вдали; но на горизонте уже ничего не видно, кроме последней полоски света.
— Да, во дворце жили в радости, тепле и счастье, а далеко в горах и на морском побережье — в тех местах, где государь никогда не бывал, — лепились одна к другой холодные лачуги, там обитал простой люд. Простолюдины трудились на государя. Временами они вели для него войны, привозили ему лес и камни, строили дворцы, парки и доставляли все необходимое для жизни. Но за свой труд они не получали вознаграждения, и им ничего не оставалось, как только устало возвращаться в свои лачуги и снова жить в холоде…
Я удивленно спрашиваю:
— Почему же они не становились перед дворцом на колени и не кричали: «Пусть живет наш государь десять тысяч лет!»?
Мне действительно непонятно.
Отец, словно опечалясь, слабо улыбается. Протянув руку, он гладит меня по голове и сочувственно говорит:
— Эх ты, умник! У них и мысли об этом не было! Да и все равно они не смогли бы этого сделать — у них не хватало времени. Целыми днями они были заняты тяжелой работой. А вечерами они устало возвращались домой, чтобы познать лишь голод да холод.
Неожиданно отец решительно перебивает сам себя:
— Не будем говорить о несчастном народе, расскажу-ка я лучше о великом государе. Итак, государь был весел, велик и всемогущ. Он жил в свое удовольствие. Он и не представлял себе, что может случиться какое-то несчастье. Счастливые дни пролетали быстро, как течет вода в этой реке. И вот однажды случилось то, о чем прежде никто не задумывался. Как ни был знатен государь, а старости и болезней не мог избежать и он. Здесь не помогало ни золото, ни власть, ни счастье. Государь с каждым днем все более слабел, и хотя его лечили самые лучшие придворные врачи, хотя он принимал самые известные снадобья и о его здоровье каждый день молились бесчисленные верноподданные — ничто не могло остановить старость. Волосы у государя постепенно выпадали, зубы слабели, глаза стали видеть хуже. Сил становилось все меньше, и часто без всякой видимой причины он ощущал усталость. Все это тревожило государя. Мысли о старости наводили его на мысли о смерти, и он понял, что, даже будучи великим государем, не сможет избежать смертного конца. Его прежде радостное лицо стала часто омрачать печаль. Он ощущал какую-то неудовлетворенность и стал испытывать сильное беспокойство, в особенности потому, что у него не было сына, который стал бы его наследником. Волнение государя росло день ото дня, и его не могли уже успокоить ни утешения и уговоры жен, ни лесть и молитвы министров. Целыми днями он размышлял о таинстве смерти, эта мысль лишила его всех радостей. «Что нужно, чтобы можно было жить вечно?» — думал государь. Он послал гонцов во все концы страны на поиски эликсира долголетия, так как лучшие придворные врачи ничем не могли ему помочь. Гонцы побывали и в горах, и на побережье, где жил простой люд. Прослышав, что от государя прибыли гонцы и ищут эликсир долголетия, простые люди встревожились. Они говорили гонцам: «Вы ездили так далеко за эликсиром долголетия? Но у нас здесь известно только одно: как быстро умирать! Наш государь хотел бы жить вечно? А мы желаем лишь умереть как можно скорее!» Гонцы забеспокоились. Они узнали, в каком положении живет народ, и эти простые люди, желавшие поскорее умереть, казались им злыми духами. Гонцы спешили покинуть грязные, ужасные места, и в ушах их еще долго звучал ропот исстрадавшихся людей.
А где гонцы могли искать эликсир долголетия после того, как покинули горы и побережье? Они объездили все государство, расспрашивали всех знающих людей, но так и не нашли эликсира. Несколько умудренных годами и добродетелью мужей сказали им, что такой эликсир когда-то действительно существовал и хранился в пагоде высотой в двадцать семь ярусов, но теперь о нем ничего не известно. Никто не знал даже, где находится эта пагода. И сами-то они вроде слышали от своих дедов, что пагода эта рухнула. Гонцам ничего не оставалось, как вернуться к государю. Ни один из них не привез утешительных известий. Сначала государь опечалился, затем пришел в ярость. Кто поверит, чтобы в таком большом государстве не было эликсира долголетия! Ясно, гонцы плохо искали эликсир, не проявили преданности, а может быть, и вообще не думали выполнять приказ государя! Так думал не только государь, но и министры. И государь повелел наказать гонцов: кого — казнить, кого — бросить в тюрьму, кого — сослать. Через некоторое время послали вторую партию гонцов, они были выбраны из числа самых верных подданных, и в день отъезда государь щедро одарил их. Эти гонцы побывали в тех же местах, где и их предшественники, и тоже ничего не добились. Однако они были люди умные и понимали, что с пустыми руками возвращаться нельзя. Каждый из них набрал удивительных целебных трав и, привезя с собой, преподнес государю, уверяя, что это и есть эликсир долголетия. Глядя на чудодейственные лекарства, государь преисполнился радости. Во дворце было устроено пышное празднество, гонцы получили множество подарков и новые чины…
— А это и вправду был эликсир долголетия? — с любопытством спрашиваю я, и перед моими глазами как бы вырастают разнообразные удивительные травы.
Отец делает передышку, медленно раскуривая вторую папиросу. Вспыхнувший на секунду огонек освещает лицо отца: спокойно тлеет папироса во рту, вокруг которого кустятся усы и борода. Я смотрю на рот отца, и мне не терпится узнать все тайны, которые там хранятся.
Но отец мягко улыбается и отвечает:
— Не перебивай меня, сынок! Это только сказка, слушай дальше. Видно, на этом свете нет эликсира долголетия! Государь принимал одну за другой все эти многочисленные удивительные целебные травы, но тело его не только не крепло, а наоборот, день ото дня все более слабело, и даже память мало-помалу стала; изменять ему. Убедившись, что все эти «эликсиры» ничуть не действуют и государю день ото дня становится хуже, министры и генералы приуныли: государь болеет, дела остановились. Как они будут жить, если великий государь умрет?! А уж как перепугались министры, получившие новые чины после вручения трав государю! Об этом и говорить нечего! Однако министры ничего не могли предложить для укрепления здоровья государя, кроме молитв и льстивых речей. Долго они размышляли и советовались, пока наконец один мудрый старый министр не придумал выход. Он стал уверять государя, что «эликсир» долголетия не действует потому, что люди, живущие в горах и у моря, заколдовали его и тайно насылают порчу на государя. «Верно, — подхватил один из министров, которого посылали за лекарством. — Они отзывались неуважительно о государе! Они проклинают государя — я сам слышал, как они ропщут!» «Сомневаться нечего, — подхватили другие министры. — Дело ясное! Раз эти простолюдины никогда не видали от государя ничего хорошего, значит, они ненавидят его». И министры побежали к государю. Государь никогда не любил простого народа, так как министры говорили ему об этих людях много плохого, а сам он лишь мельком видел их, одетых в грязные лохмотья, с выражением забитости на лицах. Особенно ему не нравилось то, что эти люди не знали правил этикета и не хотели становиться на колени, чтобы желать ему долголетия. Государь выслушал министров. Поверив им, он не раздумывая отдал приказ наказать народ. Громкий плач и стоны огласили горы и побережье. Плети, голод, ссылка — вот что досталось простому народу. А молодых красивых женщин отправили наложницами и служанками к министрам. Прошло несколько месяцев, в здоровье государя не было заметных изменений, и настроение его все ухудшалось: часто он беспричинно бранил жен, министров и генералов, из-за малейшего пустяка строго наказывал подданных. Теперь уже не только он испытывал сильное волнение, очень беспокоились его жены, министры и генералы. Наконец тот же старый мудрый министр предложил план: заново построить великую пагоду долголетия, которая, как гласила легенда, обрушилась, и убедить государя в необходимости жить в ней до выздоровления — там государь не только избежит проклятья простых смертных, но и приблизится к священному живительному воздуху неба. Убранство внутри пагоды должно быть самым совершенным, самым изысканным, самым изящным и состоять из реликвий, употреблявшихся в глубокую старину для жертвоприношений. В этой пагоде долголетия человек, стремящийся к самообновлению, сможет жить долго. «Хорошо, немедленно стройте мне пагоду!» — в радостном волнении вскричал государь. «Но эту пагоду можно выстроить лет через десять, а то и позже», — опрометчиво заметил какой-то молодой министр. «Десять лет? Ты думаешь, я смогу ждать еще десять лет? Мерзавец!» — Лицо у государя сразу потемнело; разгневавшись, он схватил что-то со стола и трахнул об пол. Министры и генералы испуганно переглянулись, не решаясь вымолвить ни слова. «По-моему, хватит и трех лет», — набравшись смелости, сказал наконец мудрый старый министр. «А я приказываю вам построить пагоду за год, — решительно произнес государь. — Я ничего не пожалею, но вы должны построить ее за год!» И, повернувшись, он отправился в сад к своей любимой жене, чтобы сообщить ей приятную новость. Слова государя — закон, и не подчиниться им — значит совершить преступление. Никто больше не колебался. Министры и генералы стали обсуждать вопрос о постройке пагоды, упрекая старого министра за то, что он выдумал историю с пагодой долголетия. Но тот уже все продумал. С жестокой улыбкой он неторопливо произнес: «Стоит ли так волноваться? Или почтенные господа министры забыли, что у нас в государстве есть много простолюдинов? Ведь государь сказал, что ничего не пожалеет».
— «Верно! Будем строить». И министры одобряюще заулыбались. В тот же день был отдан приказ о трудовой повинности. Сотни тысяч простых людей под конвоем, словно узники, нескончаемыми вереницами потянулись в столицу с гор и с побережья. Так началось строительство пагоды. Голод и усталость валили людей с ног. Труд был непосилен. И в первые же несколько дней люди бежали десятками и сотнями. С оставшимися стали обращаться еще более жестоко и бесчеловечно. Вот когда показали себя бравые генералы! Каждому простолюдину на ноги надели колодки, а рядом для присмотра поставили свирепых охранников, вооруженных кожаными бичами. Стояла зима, шел снег, дороги обледенели. Руки и ноги людей были обморожены и разбиты в кровь. На земле повсюду виднелись следы крови, смешанной со снегом. В таких тяжелых условиях люди строили пагоду. Плиты первого яруса были красными от крови строителей. Работа не останавливалась ни на минуту. Ночами работали посменно. Простолюдины умирали от холода, голода, изнурения, но на смену им приходили все новые толпы. Перетаскивая камни, сжимая кирки и зубила, они с песнями карабкались вверх по лестницам, но в песнях их не было радости, а слышались только плач, гнев и проклятья.
Дворец государя стоял напротив пагоды, и до ушей государя доносились эти песни. Он позвал министров и генералов и спросил: «Что это за звуки?» «Это поют простолюдины, которые строят пагоду», — испуганно ответили подданные. «Гм…» — Лицо государя помрачнело. Он слегка кивнул головой, но больше ничего не сказал. С этих пор в ушах его все время звучали эти песни. Даже по вечерам, когда он засыпал на ложе любимой жены, песни будили его, проникали в мозг и лишали возможности о чем-либо думать. Сначала песни лишь мешали государю, потом стали страшить его. Это проклятья, это гнев, это стенания, понял он. Однажды перед вечером, лежа в постели, государь позвал к себе министров и генералов и снова спросил, что за звуки доносятся до него. «Поют простолюдины, строящие пагоду», — испуганно отвечали министры и генералы. «Почему они не хотят, чтобы я жил долго? — пробормотал государь и в гневе закричал: — Убить, убить!» Затем он закрыл глаза и заснул. Министры и генералы не совсем поняли, что именно хотел сказать государь, но не посмели беспокоить его расспросами. Они знали только, что слова государя — закон. Выйдя из дворца, они тут же отобрали из строителей-простолюдинов нескольких постарше и послабее и, не разбирая ни правых, ни виноватых, убили их. Но песни людей звучали по-прежнему, будто без песни они не могли поднять камень или удержать топор. Через некоторое время государь снова закричал в постели: «Убить, убить!» Несколько раз министры чинили расправу над строителями. Пагода еще не была достроена, а здоровье государя ухудшилось до того, что он уже почти не вставал с постели. «Когда же построят пагоду?» — то и дело спрашивал государь. Давно прошли весна и лето, наступила осень, а пагода была возведена только до двадцать второго яруса. Однажды мудрый старый министр, видя, что здоровье государя уже никуда не годится, предложил: «Давайте окончим постройку на этом. Как бы не было слишком поздно!» Министры и генералы согласились и доложили государю: через десять дней он сможет подняться на пагоду долголетия. Министры принялись лихорадочно расставлять убранство пагоды. Еще заранее они специально разослали в храмы своих людей для сбора священных реликвий и затратили огромные суммы на поиски ценностей в соседних странах. И теперь посланцы возвращались, нагруженные сокровищами. Через десять дней все приготовления были закончены, но государь уже три дня не мог подняться с постели. Услышав, что он наконец может взойти на пагоду, государь сделал отчаянное усилие и из последних сил сошел сложа. Поддерживаемый женами, министрами и генералами, он с трудом вошел в чудесное, изумительное сооружение. Поистине это была величественная и священная пагода! Не только государь, но и все его жены, министры и генералы не могли удержаться от возгласов восхищения. Убранство пагоды от яруса к ярусу было все лучше, изящнее, торжественнее. «Моя жизнь спасена!» — радостно воскликнул измученный слабостью и болезнями государь. При виде изумительного убранства пагоды, ничем не уступавшей по красоте дворцам в далеких чужих странах, государь невольно успокоился. И поддерживаемый подданными, совершенно изнемогая, он добрался до самого последнего яруса.
Как тебе описать убранство двадцать второго яруса, сынок? Говорят, оно было настолько изящно и прекрасно, что просто непостижимо для ума человека. Пагода долголетия явилась самым высоким сооружением из всех, построенных людьми. Тому, кто стоял на верху башни, казалось, будто он находится в потустороннем, священном мире и, протянув руку, может постучаться в двери рая. Наступило утро. Небо было чисто, солнце ярко сияло, воздух был удивительно свеж. Дворец, стоявший напротив пагоды, сверху казался игрушечным. Вокруг пагоды, стоя на коленях, непрерывно клали земные поклоны толпы подданных. Они казались маленькими, как муравьи. «Пусть здравствует много, много лет наш государь!» — громко кричали они. «Я спасен!» — снова радостно воскликнул государь, когда свежий, мягкий воздух, словно ласкаясь, коснулся его исхудалых щек. До ушей его долетали возгласы с пожеланиями долголетия. «Я буду жить! Повысить всех в чинах!» — распорядился довольный государь, повернувшись к мудрому старому министру. У министров и генералов на лицах заиграли счастливые улыбки; преклонив колени, они благодарили государя за милость. Слова государя дошли донизу, и приветственные возгласы зазвучали сильнее.
Государь был рад, радовались жены, министры, генералы, радовались все подданные. Только жители гор и побережья по-прежнему горько рыдали и захлебывались в проклятьях. Но никто не слышал их.
Внезапно раздался страшный треск и грохот. Прекрасная, величественная двадцатидвухъярусная пагода стала разваливаться. Это произошло так неожиданно, что никто не успел принять мер предосторожности. Государь лишь испуганно вскрикнул и со страшной высоты вместе с камнями полетел вниз. Поднялась паника. Каждый заботился только о собственном спасении, и никому не было дела до великого государя. В несколько секунд изумительная пагода рухнула вместе со своим убранством, не уступавшим убранству дворцов в самых богатых странах. На земле лежали лишь бесчисленные груды камней, и в лучах утреннего солнца на них алела кровь строителей пагоды — простых людей. Вот и конец истории о пагоде долголетия…
Отец бросает в воду второй окурок, явно собираясь передохнуть.
Папироса выгорела только наполовину, но он, увлеченный рассказом, забыл про нее и теперь машинально бросил. Обычно этого с ним не случается.
— Но, отец, — переведя дух, с интересом спрашиваю я, — как же могла обрушиться такая огромная пагода? — Я не удовлетворен рассказом. Мне кажется, история о пагоде так и не кончена.
— Сынок, никогда еще не могла устоять башня, построенная на песке. — В ответе отца чувствуется уверенность. — Да и это ведь только сказка. Пошли, я думаю, тебе уже давно пора спать. Вернемся домой, выспись хорошенько! И не думай о государях и пагодах долголетия, а то еще страшный сон приснится. Помни — это всего лишь сказка, придуманная людьми.
Но по голосу его чувствуется, что он считает сказку похожей на быль и что она привела его в такое возбуждение, словно все рассказанное имело место в действительности.
Отец встает. Как всегда, он тащит меня за руку по склону на берег. Мы медленно возвращаемся домой, ориентируясь по Большой Медведице, которая указывает нам путь.
1934 год
Перевод Б. Мудрова
Ночи в Марселе…
В Марселе я второй раз, я уже бывал здесь три года назад.
Три года срок, конечно, небольшой, но миновал этот короткий отрезок времени — и я увидел иной Марсель.
Широкие улицы, громадные магазины, великолепно одетые дамы и господа, большие кафе, роскошные отели, прекрасные парки, величественные бронзовые статуи. Крупный современный город — таким я увидел Марсель в свой первый приезд.
Я ужинаю в солидном ресторане. С двумя приятелями мы занимаем большой стол, нам прислуживают два великолепных лакея во фраках. В ответ на наше обращение они почтительно кланяются. В зале играет оркестр. Каждый из нас делает заказ на семьдесят-восемьдесят франков и дает по десять франков чаевых. Когда мы уходим, лакеи во фраках провожают нас поклонами.
Потом мы идем в большое кафе и точно так же проводим время и оставляем деньги. Кафе мы покидаем, сопровождаемые словами благодарности.
«Вот мы и погуляли в Марселе», — улыбаясь, мы обмениваемся взглядами друг с другом. И думаем про себя, что Марсель действительно крупный город.
Вскоре мы уезжаем.
А через три года я вернулся в Марсель один. Я был уверен, что здесь ничего не изменилось, к тому же я все очень точно рассчитал: ночевать в Марселе мне не придется.
Первую ночь скоротаю в поезде, а следующую встречу уже в море на борту парохода, говорил я себе.
Однако, прибыв в Марсель, я сразу понял, сколь ошибался в своих расчетах. Во-первых, как только я сошел с поезда, мой новый знакомый повел меня в какое-то странное место, и я ощутил, что я словно бы и не в Марселе или по крайней мере в каком-то другом Марселе. Во-вторых, когда мы с этим новым приятелем явились в пароходную компанию за билетом, выяснилось, что сегодня началась забастовка моряков и пароходы в восточном направлении не ходят. На вопрос о том, когда можно ожидать окончания забастовки, служащий ответил, что ему ничего не известно. Так пришлось мне остаться в Марселе и при этом в совершенно ином, незнакомом мне Марселе. Ну а мечта о том, чтобы провести ночь на борту парохода, так и осталась мечтой.
Тогда-то я и увидел опять марсельские ночи.
Я живу в маленьком номере на пятом этаже небольшой гостиницы.
Обедаю я теперь не в роскошном отеле, а в китайском ресторанчике, который к тому же только что пришлось закрыть. За столом мне уже не прислуживают лакеи во фраках, не играет оркестр. Мы обслуживаем себя сами. Местечко, где я обитаю, не похоже на нью-йоркский Чайна-таун; напротив, это настоящая французская улица. Кроме уже упомянутого мною ресторанчика китайцы держат здесь еще один, и он-то только и может быть по-настоящему назван рестораном. А тот, в котором обедаю я, хозяин вынужден был закрыть, и я столуюсь здесь лишь благодаря рекомендации моего нового приятеля, и поначалу владелец ресторанчика отказывается брать с меня плату.
Ежедневно мое время распределяется между гостиницей и рестораном: из гостиницы — в ресторан, из ресторана — в гостиницу. В гостинице я занят тем, что читаю роман Золя или сплю, не придавая значения тому, день сейчас или ночь. В ресторанчике у меня тоже два занятия: есть или слушать, как рассказывают анекдоты. Еда не занимает много времени, а анекдоты можно слушать бесконечно.
От моей гостиницы до ресторанчика рукой подать, но все же приходится миновать несколько улиц. Я очень боюсь ходить по этим улицам, но и не ходить по ним не могу. Боюсь, во-первых, потому, что на улицах скользко. И в ясную погоду, и в дождь там всегда легко поскользнуться: земля усеяна фруктовыми корками и овощными отбросами. А еще боюсь потому, что улочки очень узкие: по некоторым из них еще можно пройти втроем-вчетвером, другие же просто крошечные переулки, где не разминуться даже двоим. Есть улицы и пошире, но они обычно запружены тележками ручных торговцев. Я часто встречаю на своем пути рослых тучных женщин либо худеньких слабых девчушек, которые толкают перед собой тележки и громкими голосами зазывают покупателей; попадаются и разносчицы с корзинами. Продают они по большей части повседневный товар — овощи, фрукты либо предметы галантереи. Раз или два толстая торговка фруктами предлагала мне свой товар, но едва мы успевали договориться о цене, как она вдруг бросалась бежать с громкими криками и смехом. Сбегала не только она, все продавщицы бросались врассыпную. Поднималась суматоха, а затем мгновенно воцарялась тишина и улица пустела. Пораженный, я не мог понять причину происходящего. Но вскоре все прояснилось: навстречу мне медленно двигался ухмыляющийся полицейский. Как только спина его скрывалась из виду, женщины с тележками вновь запруживали улицу. Иногда, запрокинув голову вверх, я видел разноцветье сушившегося белья.
И еще одну особенность этих улочек я не могу не упомянуть — отвратительный запах. У меня нет слов, чтобы передать, каков он был. Несло тухлой рыбой, выброшенной за двери лавок, кое-где высились груды гниющих отбросов, будто улицы никогда не знали метлы. Проходя там, я каждый раз затыкал нос либо прикрывал его носовым платком — я боялся, что меня стошнит.
Тем не менее по вечерам я часто прогуливался по этим улицам со своим новым приятелем, а он с усмешкой предостерегал меня:
— Смотри, как бы с тебя не сорвали шляпу!
Я понимал, на что он намекает, и с улыбкой отвечал:
— А я не боюсь! — Но сам всегда немного трусил, хотя мне и хотелось испытать, как это бывает, когда с тебя срывают шляпу.
Вот мы идем по улице, которая особенно страшит меня. Я вижу дома с застекленными либо задернутыми занавесками дверями. У входа обязательно стоят женщины, большинство из них толстые, хотя, конечно, встречаются и худые, всем им за тридцать; их лица одинаково грубо размалеваны, одинаково кроваво багровеют губы; женщины одинаково выпячивают грудь и играют глазами.
— Заходите, мсье! — летят ко мне со всех сторон их пронзительные, призывные, насмешливые голоса. Они машут мне рукой.
— Ну, что? Зайдем? — негромко с усмешкой спрашивает меня приятель.
Я бросаю взгляд на этих толстух, и слова застревают у меня в горле, мне становится страшно, я хватаю приятеля за руку и торопливо тащу прочь, словно опасаясь, что женщины погонятся за мной и сорвут с меня шляпу. Я прохожу мимо многочисленных домов, двери которых задернуты занавесками; внутри играет какая-то странная музыка, и я, кажется, угадываю, почти вижу, как трое-четверо матросов в обнимку с женщинами распивают вино, но у меня не возникает желания подойти и рассмотреть все подробно.
— Ты ведь только что говорил, что не боишься, а теперь что же? — усмехаясь, спрашивает меня приятель, когда эта улица остается позади.
Я же только теперь успокаиваюсь.
— Глядя на тебя, я невольно вспомнил одну историю с неким Ваном, — сообщает он и громко смеется.
— Какую историю? — немного поспешно интересуюсь я.
— Ну, с Ваном, ты, наверное, знаешь его. Он одних лет с тобой, только ростом пониже. — Приятель начинает пересказывать историю Вана, посмеиваясь время от времени, но мне совершенно не до смеха. — Он занимался литературой. И часто говорил, что у Гёте было больше двадцати любовниц, а у него — только пять. Он считал, что этого мало. На самом же деле он относил к числу своих любовниц и служанку, убиравшую его комнату, и девушку из булочной, и торговку из мясной лавки. А эти женщины слова с ним не сказали, кроме «доброго утра» при встрече. Он все говорил, что нужно иметь побольше любовниц, что нужно пойти в публичный дом. При каждой встрече он излагал мне свои намерения пойти в бордель и даже восхищался институтом проституции. Но все это была пустая болтовня. Я постоянно подсмеивался над ним. Однажды он, довольный, сообщил мне, что собирается в публичный дом, но я усомнился, и как ты думаешь, пошел он в конце концов? — неожиданно задал мне вопрос приятель.
— Конечно, не пошел, — не давая себе труда подумать, ответил я.
— Если бы не пошел, не было бы ничего странного, но все дело в том, что он пошел, и я даже сопровождал его, — радостно проговорил приятель. — Он не бывал во французских борделях и не представлял, что там творится. Мы пришли. Я предупредил, что пришел лишь за компанию, и уселся внизу ждать его. Перед нами выстроились шесть или семь толстых обнаженных женщин, предоставив Вану возможность выбирать. Ван, превозмогая себя, остановил свой выбор на одной из них, уплатил внизу деньги и вслед за женщиной поднялся наверх… Не прошло и десяти минут, как он спустился ко мне, на лице его было выражение неловкости. Он потащил меня за руку к выходу.
«Что это ты так быстро?» — со смехом недоуменно спросил я. «Не надо об этом, — с досадой проговорил он, — вернемся — расскажу». Он понурил голову и не проронил больше ни слова.
На этих словах рассказчик смолк.
— Вот, смотри. — Он нащупал в кармане письмо и протянул мне. — Сегодня получил от Вана, он опять вспоминает эту историю.
Тем временем мы вышли на большую улицу и зашли в кафе. Там я прочел письмо Вана. Вот отрывок из него:
…Последнее время я постоянно изнываю от тоски и одиночества, душа моя пуста, поэтому мы с приятелями часто ведем разговоры о женщинах. Нам всем чего-то не хватает, но пустоту эту мы не в силах заполнить, и остается лишь терпеливо сносить гнетущую скуку. Воля иссякла. Я хотел посвятить свою жизнь любви, но не встретил женщины, которая бы полюбила меня… Я больше не помышляю о публичном доме: покупать любовь за деньги — как это смешно, какой самообман! Ты помнишь тот случай в Марселе? В то время у меня еще были иллюзии. Кто же знал, что при встрече с уродливой действительностью мои иллюзии рассеются в прах. Я поднялся наверх с той дебелой женщиной, вошел в ее комнату, увидел, как она моется. Во мне не было ни капли желания, я ощущал только холод. Она подошла ко мне вплотную. Меня охватило чувство не то отвращения, не то страха. Видя мою нерешительность, она с фальшивым смехом принялась тормошить меня, но все было напрасно. Мой пыл угас. В конце концов она, презрительно рассмеявшись, обругала меня и велела убираться вон. Когда я вышел оттуда, душа моя была полна беспричинной тоски, целый месяц я не ощущал радости жизни, сам не знаю почему. Я не только не получил там желаемого удовлетворения, но напротив — ощутил еще большую пустоту. Я до сих пор еще помню ту раскормленную женщину…
— Видишь, какая участь постигла человека, возомнившего себя Гёте? — насмешливо проговорил приятель.
Я тоже хотел было рассмеяться, но что-то удержало меня. Я сложил письмо, сунул его в конверт и вернул приятелю.
Мы проходим мимо кинотеатра с каким-то претенциозным названием, но кажется здание маленьким и старым. Билетная касса, напоминающая клетку, располагается снаружи.
— Ты наверняка не бывал в подобных кинотеатрах, стоит зайти посмотреть.
Не дожидаясь моего согласия, приятель идет за билетами. Я вижу, как он достает из кармана два франка. «Какие дешевые билеты», — думаю я, и мы входим внутрь.
В небольшом помещении — двадцать или тридцать рядов длинных деревянных скамеек, по три в каждом ряду, на одной скамье могут поместиться пять-шесть человек. Под грязным потолком горят тусклые лампочки. Впереди — экран. Оркестра нет. Неровный пол скрипит под ногами. В помещении накурено, слышен смех, разговоры, на скамьях уже расположилось немало публики. Мы садимся в самом последнем ряду, там все три скамьи свободны, да и от экрана довольно далеко, не будет резать глаза. Приятель оглядывается по сторонам, словно ища знакомых.
Внезапно его взгляд падает в левый угол зала. На лице появляется улыбка. Он поднимает руку и приветствует кого-то. Я слежу за его взглядом и вижу двоих людей, которых уже встречал раньше. Это мужчина и женщина. Мужчина — китаец, на нем поношенный европейский костюм без галстука, на голове кепка; у него желтоватое лицо, широкие скулы, над губой редкие усики. До недавнего времени этот китаец плавал на английском пароходе, но машиной ему оторвало большой палец на правой руке. После того как он подлечился, компания выплатила ему пятьдесят фунтов компенсации и выбросила на улицу. Он приехал в Марсель, рассчитывая пожить здесь немного и вернуться на родину. Я несколько раз встречал этого человека в ресторане, и потому он был мне знаком. Женщину я тоже видел в ресторане. Она была аннамитка. Я не знал, каким ветром занесло ее в Марсель. О ней мне было известно лишь, что у нее существуют какие-то загадочные отношения с хозяином ресторана, и, кроме того, у меня были основания считать, что она принадлежит к категории уличных женщин, так как в ресторане между анекдотами мне часто приходилось слышать разговоры о том, сколько стоит «эта аннамская баба». С беспалым китайским рабочим я видел ее впервые.
Эти двое вели интимную беседу, касаясь друг друга головами (она знала гуандунский диалект). Внезапно она обернулась и улыбнулась моему приятелю. Я увидел ее черные волосы, маленькие глазки, напудренное, нарумяненное лицо, толстые накрашенные губы, большую грудь. Улыбка ее была вызывающей, и она в самом деле походила на уличную женщину.
Свет неожиданно погас. За один франк нам показали подряд три фильма. Это было утомительно для глаз, и, как только зажегся свет, мы с приятелем вышли в числе первых, не обратив внимания на знакомую нам пару.
Одна ночь сменяла другую, все те же марсельские ночи…
Известий о том, что пароходы начали ходить, не было. Забастовочная волна все нарастала, в Марселе скопилось множество грузов, осело большое число пассажиров. Город неожиданно заполнили толпы людей и груды товаров, но в самом облике Марселя ничего не изменилось. То есть перемены, конечно, были, но постороннему глазу они были незаметны. Только однажды я видел демонстрацию забастовщиков.
Наступала ночь, ее сменяла другая. Все те же марсельские ночи.
Я словно был накрепко связан с этим рестораном, этой улицей, этой гостиницей, этим приятелем, этим кинотеатром. Роман Золя был прочитан и вернулся обратно в чемодан. Я больше не читал книг. По вечерам, выйдя из ресторана, мы с приятелем шли прогуляться. Мы не могли миновать той улицы, что вызывала у меня такой страх. Немолодые пышнотелые женщины по-прежнему, улыбаясь, заигрывали со мной, зазывали к себе. Но я уже не боялся их.
Каждый вечер мы ходили в новый кинотеатр. Мы обошли почти все кинотеатры Марселя. Бывали мы, конечно, и в том первом и при этом, под видом студентов, покупали билеты за полцены. Частенько, посмотрев фильм вместе с трудовым людом, мы на следующий день одевались поприличнее и отправлялись в перворазрядный кинотеатр, где сидели среди дам и господ и пользовались услугами любезных билетерш. Уловке с переодеванием меня научил мой приятель, у него уже был опыт по этой части: ему отказывались продавать билеты в перворазрядных кинотеатрах, если он не был подобающе одет.
В маленьком кинотеатре мы часто встречали того беспалого рабочего-китайца с его «аннамской бабой». Они, как обычно, перешептывались и смеялись.
Постепенно мы сблизились с этим рабочим, ближе узнали и его аннамитку. Мы встречались с ними то в кинотеатре, то в ресторане, но всегда ночью.
Однажды вечером мы, как обычно, встретили аннамитку в маленьком кинотеатрике. Она беседовала с мужчиной, приникнув к нему головой, вызывающе смеялась. Но это был не тот беспалый китаец, что приходил с ней всегда, а незнакомый юноша француз. Увидев нас, она, как всегда, игриво улыбнулась нам, но очень скоро отвернулась и вновь стала шептаться с юношей.
— А у этой «аннамской бабы» новый клиент, — со смехом сообщил мне приятель. Я кивнул головой.
Через день мы снова отправились в тот кинотеатр. Впереди в левом углу я вновь увидел аннамитку с ее французом. Она заметила нас и опять игриво улыбнулась. Беспалого китайца и след простыл.
Свет погас. На экране появилось изображение. Нищета, любовь, война, смерть… Свет вспыхнул снова.
К нам подошел какой-то человек. Это оказался тот самый рабочий-китаец, которого мы не видели уже несколько дней. Одно место рядом с приятелем было свободно. Китаец сел и, не обращая внимания на нас, устремил взгляд в левый угол зала, на те места впереди, где сидели аннамитка и француз.
— Что это вы уже два дня как врозь? Смотри-ка, у нее новый клиент, — проговорил мой приятель, хлопнув китайца по плечу.
Тот повернул к нам свое худое лицо. Оно выражало страдание, но в глазах горел недобрый огонь.
— Да, опять нашла себе нового парня! Ей не нравится, что я калека, но ничего, она у меня еще узнает, поймет, что со мной шутки плохи! — со злобой проговорил он, но голос его звучал неуверенно.
— Экая важность! Стоит ли из-за этого расстраиваться, — со смехом уговаривал его приятель. — Такие, как она, живут, торгуя собой. У кого есть деньги, с тем и идут, ты ли, другой ли — какая разница. Да она и не жена тебе, так что не сердись.
— Ты не знаешь, как я к ней относился, а она — бесстыжая, — стиснув зубы, отвечал китаец. — Несколько месяцев тому назад французская армия подавила волнения в Аннаме, потерпевших поражение повстанцев согнали вместе и расстреляли из пулемета. Года три-четыре назад тоже было такое. Тогда погиб ее старший брат, погиб от французской пули. А она сейчас завела шашни с французом. Может быть, он тоже скоро пойдет в солдаты, его могут послать в Аннам, и он будет убивать аннамских революционеров так же, как другие французские солдаты убили когда-то ее брата… — Он замолчал и поднял кверху стиснутый кулак, словно собирался кого-то ударить. Но кулак этот был бессилен, он был не только маленьким, в нем было всего четыре пальца: большой палец отсутствовал, и на его месте виднелся смешной гладкий обрубок. Китаец разжал кулак, словно понимая свое бессилие. Я подумал, что раньше он, наверное, был крепким парнем, но силы его отняла машина. Я не совсем был согласен с китайским рабочим, но не мог удержаться, чтобы не взглянуть на спины аннамитки и ее француза. Они сидели так близко, что я невольно задумался над тем, что только что рассказал китаец. Я почти забыл, что между теми двумя существовали отношения купли-продажи, и думал о них как о влюбленных. Но тут вспомнил об этом. Юноша и в самом деле был очень молод и скоро должен был достигнуть призывного возраста. Конечно, его могут направить в колонии, и не исключено, что он пойдет убивать аннамских революционеров. Все, о чем только что говорил китайский рабочий, вполне вероятно. Может быть, у нее еще есть старший брат или младший, и может статься, что этот французский парень будет убивать их, очень может быть. Думая так, я словно бы наяву увидел эту картину, и мне показалось, что сидящая передо мной парочка как бы теряет свои очертания.
Рабочий был совершенно прав, сказал я самому себе. И тут же мне пришла в голову другая мысль: неужели сейчас следует броситься и помешать этим двоим, разлучить их, предрекая их будущее? И есть ли другие способы избежать грядущих событий?
Поначалу мне стало грустно от всего этого, но потом я невольно начал беззвучно смеяться. Я вспомнил, что эти двое, мужчина и женщина, установили торговые отношения, в их отношениях — никакой сложности. Только теперь я взглянул на экран и не мог понять, что там происходит.
Фильм кончился. Мы с китайским рабочим вышли первыми. Он хотел было дождаться ее у входа, но мы отговорили его. Втроем мы зашли в кафе, посидели немного, слушая рассказы китайца об «аннамской бабе». Гнев его постепенно улегся, время от времени он поглядывал на место, где был палец, и вздыхал.
Сказанное моим приятелем наверняка нашло отголосок в его сердце.
— Разве ты сам взял ее не для того, чтобы потешиться? — сказал он китайцу. — Разве не говорил, что в скором времени вернешься на родину? Тогда ей все равно пришлось бы искать другого. Она ведь не жена тебе. Есть деньги — найди себе другую, на улице их полно. Смотри, вон там как раз одна. — Он показал рукой на улицу.
За окном, неподалеку от площади взад и вперед прохаживалась женщина с зонтом в руках, за ней по пятам следовал мужчина.
На прощанье приятель посоветовал рабочему:
— Выкинь аннамитку из головы, не стоит о ней горевать. Потерпи несколько дней, и она сама к тебе прибежит.
— Не нужна она мне больше, — решительно и грубо ответил тот и, повернувшись, пошел прочь. Мне показалось, что в уголке глаза у него сверкнула слеза. Я не понимал психологии этого человека.
Миновало два вечера, и мы вновь встретили аннамитку в другом небольшом кинотеатре. На этот раз она подошла к нам и уселась рядом с моим приятелем; она не села впереди, так как пришла одна.
— Ты одна? — спросил ее приятель по-французски.
Она засмеялась, кивнула головой и придвинулась к нему.
«Заманивает клиента», — невольно подумал я.
— А твой друг-француз? — насмешливо прошептал приятель.
— Не знаю. — Она пожала плечами.
— А приятель-китаец?
— Дурак он, — ответила она резко, нисколько не стыдясь нас. — Ревнует, будто я жена ему. А я занимаюсь промыслом, и никого это не касается. У кого есть деньги, тот мне и клиент. А он — пресный какой-то. Надоел он мне…
Тут погас свет, и я не успел расспросить ее о гибели брата и о том, есть ли у нее еще брат или младшие братья. Я следил за людьми и событиями на экране. Деньги, любовь, борьба, покушения на жизнь…
Выйдя из кинотеатра, мы часть пути прошли с ней вместе. Дойдя до перекрестка, мой приятель внезапно произнес:
— Тебе — туда!
— Да, спасибо! — Она игриво улыбнулась. — А может, пойдем ко мне, проведем время?
— Нет, благодарю. Я занят вечером. В следующий раз, — мягко проговорил приятель и на прощанье пожал ей руку.
Когда женщина удалилась, он внезапно рассмеялся:
— Не повезло ей сегодня с клиентом!
Стоит лунная ночь. На небе ни облачка. Лишь полная луна и несколько сверкающих звезд в бездонном океане. Уже начало зимы, но еще не очень холодно. Вокруг ни души, лишь изредка попадаются прохожие. Мы медленно бредем, задираем головы и поглядываем в небеса. Вот мы уже на площади.
Внезапно передо мной мелькает черная тень, и слабая рука хватает меня за плечо. Я с испугом вскидываю голову. Рядом со мной стоит женщина. Ее молящий взгляд устремлен прямо на меня. Лицо ее сильно размалевано, губы ярко накрашены, но все эти ухищрения уже не могут скрыть ни ее морщин, ни ее возраста. Худощавое правильное лицо, таких я не встречал у женщин, торгующих любовью на улицах. Она бормочет:
— Мсье, смилуйтесь, сжальтесь, ради жизни человека… — Ее рука вцепилась в мое плечо, она чуть не падает на меня. Как неумело пытается она продать свой товар!
Не только я остолбенел, но и мой бывалый друг не знает, как выпутаться из этой истории. Я стою в растерянности и слышу, как она бормочет:
— Смилуйтесь, сжальтесь, ради жизни человека…
О небо! Да эта женщина мне в матери годится, и она глубокой ночью, на площади, зазывает меня к себе в дом! Из милости, из сострадания, ради жизни человека я должен идти к этой женщине, которая годится мне в матери. Я, проучившийся более десяти лет, образованный человек, не могу понять этого. Я знал жизнь только по книгам, я не понимаю жизни, мне непонятен мир. И я не понимаю марсельских ночей. Я не знаю, как справиться с первой встретившейся мне трудностью. Но совершенно неожиданно для меня женщина бросается бежать, словно за ней гонится сам дьявол, и ее худая спина исчезает за уличным поворотом. Сзади слышится топот тяжелых сапог, раздается мужской кашель. Я невольно оборачиваюсь — оказывается, это полицейский.
Мы удаляемся. Поначалу я испытываю радость оттого, что все позади, но потом этот неразрешимый вопрос начинает меня мучить. Я возвращаюсь на площадь в поисках этой женщины, но ее и след простыл.
— Отчего так много продажных женщин? Неужели такое множество женщин не могут прожить иначе, чем торгуя собой? — с огорчением спрашиваю я приятеля.
— Служанка из моего отеля рассказывала мне, что полгода назад она приехала сюда с шестью товарками, сегодня все шестеро стали проститутками. Только она одна трудится в поте лица. Она занята с утра до вечера, убирает в номерах, моет полы, морит клопов и тому подобное, и все это за мизерное жалованье. Когда она только сюда приехала, она была хороша собой, а сейчас превратилась в дурнушку. И это всего за несколько месяцев! Ты же видел ее!
Да, я действительно видел ее в отеле, где живет приятель. Это была светловолосая девушка, очень молоденькая, маленькая и худенькая. Сейчас она в самом деле была нехороша, и руки у нее стали грубые, непохожие на женские.
— Я думаю, что однажды она тоже выйдет на панель, чтобы подцепить мужчину, — продолжает приятель. — И это неудивительно. Ты разве не знаешь, что в Марселе, в Париже, в других крупных городах даже имеющие работу женщины согласны переспать с мужчиной только ради ночлега, ради теплой постели? Мои друзья сталкивались с такими случаями. Кое-кто из них заразился… Большинство этих уличных женщин страдают болезнями, венерические заболевания распространены повсюду!.. Послушай, в сегодняшнем французском обществе, кроме аристократических дам и барышень, все остальные женщины так или иначе бывают вынуждены однажды выйти на панель… Венерические болезни распространяются с каждым днем… Такова сегодня западная цивилизация.
Последние две фразы он произносит совершенно серьезно.
Он замолкает. Нам обоим не хочется больше говорить — слова кажутся лишними. Мы по-прежнему медленно бредем по тихой улице. Перед глазами мелькают женские тени, до наших ушей долетают отрывистые слова:
— Мсье, идите сюда. Послушайте, мсье!
Но голоса, который только что так огорчил меня словами «Смилуйтесь, сжальтесь, ради жизни человека», не слышно.
Стоит прекрасная лунная ночь. Марсельская ночь.
Перевод Н. Феоктистовой
— Как по-твоему, эта иностранка хороша собой? — приятель Линь, покончив со стоящей перед ним тарелкой русских щей, неожиданно взглянул в сторону соседнего столика и незаметно указал на сидящую там посетительницу.
Я ничего не ответил, но про себя подумал: до чего же он беззаботен! Этот приятель только что бежал сюда, в Шанхай, от бомбардировок японской авиации и всего лишь двумя часами ранее вырвался из немыслимой толчеи и давки, царивших на Южном вокзале, где ему вдобавок выдрали клок из его шелкового халата. И вот он преспокойно сидит и толкует о женщинах!
— На мой взгляд, внешность довольно банальная, — вяло отозвался другой приятель.
— Да нет, говорю вам, в ней есть что-то от «Моны Лизы» Леонардо, — с чувством промолвил Линь.
Похоже было, что на него нашло вдохновение, и, я думаю, он наверняка проговорил бы еще немало, но внезапно, как гром среди ясного неба, загрохотали зенитные орудия. В ресторане поднялась суматоха, трое посетителей, поспешно расплатившись, вышли. Линь тоже забыл о женщине, похожей на Мону Лизу, и целиком сосредоточился на еде.
Женщина продолжала спокойно сидеть. С ней был мальчик лет четырех. Она подцепила вилкой ломтик помидора и отправила его в ротик ребенку. На лице ее была чуть заметная улыбка, но в этой улыбке чувствовался привкус горечи.
В ресторане «Хуаньлун», где была европейская кухня, я видел эту женщину несколько раз. Впервые она появилась в сопровождении мужчины-китайца, а затем приходила обедать лишь с мальчиком. Всю последнюю неделю я встречал ее там ежедневно ровно в полдень. Она тихонько сидела с сыном на своем обычном месте, время от времени оглядываясь по сторонам, словно ища защиты; на лице ее лежала печальная улыбка. Я почти не слышал, чтобы она с кем-нибудь разговаривала, всего две-три фразы, произнесенные тихим голосом, которыми она обменивалась с ребенком или с официантом.
У нее было продолговатое, необыкновенно чистое лицо, обрамленное каштановыми волосами, заплетенными в две маленькие косички; огромные глаза светились простодушием; поверх белой блузки с длинными рукавами было наброшено что-то вроде темно-красной накидки — все это вместе делало ее больше похожей на подростка, чем на мать ребенка.
Я не знал, кто она, не мог определить даже ее национальности. Она говорила так мало и так тихо, что я даже не сумел разобрать, на каком языке она говорит. Поэтому я никак не отреагировал на высказывания Линя. В тот момент у меня не было настроения вникать в такие мелочи. Как только мы вышли из ресторана, я сразу же начисто забыл о ней.
Прошло два дня, и я снова отправился в тот же ресторан. На этот раз я оказался один. Иностранка уже была там. При виде меня ее лицо тронула улыбка, которая могла означать приветствие; она явно узнала меня. Весь ее вид говорил о том, что она нуждается в дружеском участии. Я легонько помахал рукой в ответ и сел, заняв место у окна.
Мальчик капризно теребил мать, требуя чего-то, и она, наклонив голову, уговаривала его. Внезапно ребенок почувствовал, что я наблюдаю за ними, засмущался и попытался спрятаться за спину матери. Улыбка вновь осветила лицо женщины, она подняла голову и приветливо посмотрела на меня, губы ее слегка шевельнулись, словно она хотела что-то сказать, но, не произнеся ни слова, она опять крепко сжала их.
Я ел свои щи, недоумевая про себя, что же она хотела мне сообщить, чем бы я мог помочь ей, и никак не мог разрешить эту загадку. В сущности, в этом не было необходимости.
До меня донесся ее голос, она говорила на языке, который я понимал. Она обращалась к официанту по-французски, а официант кроме китайского умел разговаривать только по-английски и по-русски. Она также знала несколько китайских слов, но понять ее было трудно. Поэтому они с официантом, сколько ни бились, не могли договориться друг с другом. Официант нервничал, ее лицо залилось краской. Я сообразил, в чем дело, и, не выдержав, добровольно взял на себя роль переводчика.
Оказалось, что она условилась о полном пансионе в этом ресторане, и хотя срок договора еще не истек, ей нужно было уезжать и она хотела рассчитаться. Я помог им уладить дело. Она с улыбкой поблагодарила меня. Я понял, что мне представился счастливый случай. Мне хотелось узнать, что с ней произошло. Я воспользовался возможностью и спросил, куда она едет, рассчитывая, что она, скорее всего, не откажется мне ответить.
И в самом деле, с приветливым выражением лица она пригласила меня сесть к ней за столик. Я не отказался и, взяв стоявший передо мной стакан чаю, подошел.
— Я собираюсь поехать в Ханчжоу, на поиски мужа. Моя фамилия Сунь, — просто сказала она.
Я вспомнил того китайца, которого как-то видел с ней, и теперь был уверен, что это ее муж. Что он за человек? Я видел его лишь однажды. Кажется, ему не было и тридцати, наружность ничем не примечательная, вот только глаза, пожалуй, не такие, как у всех, они словно излучали свет, озарявший все его лицо.
Женщина продолжала:
— Вы, наверное, видели здесь моего мужа. Раньше мы регулярно приходили сюда каждое воскресенье. Он приезжал домой по субботам, ни разу не нарушил этого правила.
Она смолкла и, повернув голову, взглянула на сына. Мальчик сидел, не шелохнувшись, и внимательно слушал мать. Я непроизвольно взглянул в глаза ребенка и вздрогнул от испуга. Это были те самые сияющие глаза! Точно такие же, как у его отца.
— Но вот уже две недели я не получаю от мужа известий, — проговорила она с тревогой. — Ни одного письма! Он никогда не был так невнимателен, наверняка что-то случилось, мне нужно поехать к нему. — Она умолкла, а я все еще не понимал, чем занимается ее муж и почему она так взволнована.
— У господина Суня в Ханчжоу дела? — спросил я.
При этих словах тревога исчезла с лица женщины, ее сменило радостное оживление, она явно гордилась своим мужем.
— Он капитан военно-воздушных сил, — проговорила она. — Отличный пилот. Он давно ждал этой возможности и часто говорил мне, что невинные жертвы бомбардировок, начавшихся после «28 января»[29], ждут отмщения. Сейчас это время пришло.
Услышав слова матери, мальчик вскочил со своего места и затормошил мать:
— Мама, я хочу посмотреть, как папа воюет на самолете.
— Не шуми, скоро мы поедем с тобой к папе!
Она склонилась к ребенку, успокаивая его. Мальчик замолчал, но продолжал стоять, прижавшись к матери. Она вновь подняла голову и заговорила со мной. С лица ее уже сошло прежнее оживление.
— Я знаю, что он так и поступил, — тихо проговорила женщина. — Время пришло, и он, как и другие, выполняет свой долг. Он часто говорил, что кровь можно оплатить только кровью; он говорил, что должен смыть позор прошлого своей кровью. Вчера, я слышала, был сбит китайский самолет, пилот приземлился на территории противника и отказался сдаться — он убил несколько человек, а потом покончил с собой. Я не знаю имени этого летчика, но подозреваю, что это был мой муж. Вы тоже слышали эту новость, мсье?
— Да, я читал в газетах, в самом деле отважный человек! — только и мог ответить я.
— Я уверена, что это он! Он храбрец! — широко раскрыв глаза, возбужденно проговорила женщина.
— Едва ли это господин Сунь; я думаю, что он, вероятно, в безопасности, и надеюсь, что вы найдете его в Ханчжоу, — вымолвил я, желая успокоить ее и погасить ее волнение.
Она покачала головой и улыбнулась слабой улыбкой. Это была трагическая улыбка, улыбка боли.
— Мсье, — проговорила женщина, — не думайте, что меня волнует только личное счастье. Мы, французы, как и вы, китайцы, знаем, что значит любовь к свободе, любовь к справедливости. Мы никогда не склоняли голову перед властью сильных. — И сразу поправилась: — В сущности, я теперь тоже китаянка! Я могу сделать то, что может сделать каждая китайская женщина. Я тоже хочу, чтобы мой муж отдал жизнь за счастье своих соотечественников. Весь Китай кричит сейчас криком ярости! Настало время отплатить кровью за кровь. Я смогу достойно воспитать сына. Мальчик очень похож на отца, и со временем он сможет сделать то же, что сделал его отец. Я верю, что сопротивление будет продолжаться до тех пор, пока люди на этой земле не обретут свободу. — Чем дальше она говорила, тем больше приходила в возбуждение, лицо ее раскраснелось, глаза сверкали. Она, словно красноречивый оратор, своими словами воспламеняла и меня.
Я хотел что-нибудь сказать, чтобы выразить свои чувства, но сердце мое бешено колотилось и слова застревали в горле. В это время мальчик заторопил ее, она поднялась и, не дожидаясь, пока я отвечу ей, протянула мне руку:
— Прощайте. Я ухожу. Спасибо вам. Я думаю, что мы непременно еще увидимся. — Она помолчала и добавила: — При более благоприятных обстоятельствах. — Она ободряюще улыбнулась мне, ее большие глаза светились надеждой.
— При более благоприятных обстоятельствах, — растроганно пробормотал я и крепко сжал ее руку. Мне хотелось задержать ее, но она поспешно взяла ладошку мальчика и вышла. Я тупо уставился в стеклянную дверь. Две каштановые косички трепетали на спине женщины.
Больше я не встречал ее. Дня через два мы с приятелем Линем снова зашли в ресторан «Хуаньлун». Он допил свой чай, встал и вдруг спросил с беспокойством:
— А что это сегодня не видно Моны Лизы?
— Моны Лизы? — удивленно переспросил я, не понимая, кого он имеет в виду.
— А то ты не знаешь! Брось прикидываться! — насмешливо произнес Линь.
Но я уже не слышал его. Я думал о другом. Перед моим взором вновь затрепетали две маленькие каштановые косички. Я вспоминал о том, что сказала мне француженка.
Шанхай. 8 сентября 1937 года
Перевод Н. Феоктистовой
— Дантон, ты должен вызвать бурю в Конвенте! — с ожесточением произнес член Конвента Камиль Демулен. Он отложил карты и, обернувшись, посмотрел в спину Дантону, стоявшему у окна.
— Ты должен взвалить судьбу Франции на свои плечи, Дантон! — проговорил, поднимаясь из-за карточного стола, другой член Конвента, Филиппо.
Жорж Жак Дантон стоял, опираясь на подоконник, и смотрел в окно на улицу. При этих словах он повернулся и с легкой усмешкой произнес своим зычным голосом, в котором, однако, чувствовалась усталость:
— Вы постоянно шумите — Дантон то, Дантон сё. Что проку? Я сыт этим. Я не желаю все время взваливать на свои плечи судьбу Франции. Робеспьер хочет действовать — пусть действует, скоро он пожалеет об этом.
Дантон направился к говорившим. При упоминании имени Робеспьера на его лице появилась презрительная гримаса. Подойдя к карточному столику, он остановился, машинально поднял карту и, бросив с холодной усмешкой: «Король!» — швырнул карту обратно. Густые черные брови нависали над его лицом, постоянно сохранявшим надменное выражение. Он неторопливо направился к своей юной жене Луизе, та была занята беседой с супругой Демулена Люсиль. Дантон наклонил голову, поцеловал жену и с теплотой в голосе проговорил:
— Ведь ты уговаривала меня не ездить в Париж? Я знаю, ты не хочешь, чтобы я занимался всем этим.
— Я боюсь. — Луиза с испугом подняла к нему свое хорошенькое личико юной шестнадцатилетней женщины.
— Но сегодня опять слетело более десятка голов. Тебе совсем не страшно, Дантон? — запинаясь и краснея, промолвил Демулен. — Кровь застит людям глаза. Франция не обойдется без тебя, Дантон! Ты должен спасти Францию.
Дантон сидел подле Луизы. Его густые брови взметнулись вверх, глаза засверкали. При упоминании о Франции он воодушевился. Он любил Францию, еще сильнее любил Республику. Заносчивый и честолюбивый по натуре, он просто-напросто был уверен, что без него Республика не сможет существовать. Своими отважными действиями в минувшие годы он заставил народ поверить в него и сам чересчур уверовал в свои силы. Он утверждал, что революция — его детище. Что 18 августа именно он сверг монархическую власть, 2 сентября начал казни, 21 января убил Людовика XVI. Одному себе он присваивал все заслуги народа. Его гигантское тело, исполненное жизненной силы, легко несло это бремя, и тень его была так огромна, что ее не мог охватить его собственный взгляд.
— Спасти Францию? — Дантон возбужденно рассмеялся. — А разве другие не могут спасти Францию? Робеспьер верит в свою власть, верит в свою гильотину. Ты веришь в свое великодушие. А я, я должен сгрести Францию в кулак, встряхнуть, пробудить ее. Но сейчас еще не время. Да и Луиза не хочет, чтобы я оставался в Париже. Я сейчас мечтаю только об одном — отдохнуть… — Произнося эти слова, он время от времени встряхивал головой, подобно льву, встряхивающему гривой. В Париже Дантона прозвали «Львом».
— Но льется слишком много крови! — Демулен с тоской взглянул в лицо Дантону и страдальчески сдвинул брови. — Сегодня я своими глазами видел, как больше десятка голов скатилось в корзину. — Он бросил взгляд на жену — Люсиль продолжала тихо беседовать с Луизой. На лицах обеих женщин читалась тревога.
Дантон большими шагами подошел к Демулену и своей огромной ручищей легонько похлопал его по плечу:
— Это головы безбожников эбертистов. Разве ты сам не нападал в газетах на этих крайних, «бешеных»? Пусть катятся. Робеспьер не может быть милосерднее тебя!
— Тогда тебе надо остерегаться, чтобы он не убил и тебя, — с участием произнес Филиппо. — Вслед за эбертистами…
— Убить меня? И Робеспьер посмеет? — Словно досадуя, Дантон презрительно пожал плечами и поспешил прервать Филиппо, решительно и чересчур самоуверенно произнеся: — Он не посмеет! Эта голова слишком тяжела, кто дерзнет отрубить ее? Вы верите, что кто-нибудь решится отрубить голову Дантону? Робеспьер не так храбр, он не дерзнет! Я знаю его! — Он размахивал руками, по телу его пробегала дрожь. Он стоял около карточного стола, гигантская тень падала на стол и плясала в колеблющемся пламени свечи, напоминая льва, замахнувшегося лапой.
— Ты не знаешь Робеспьера. Я знаю его. Мы с ним старые друзья. Он сделает то, что говорит. Ради идеи он готов пожертвовать всем, — жестко проговорил Демулен, в его голосе, во всем облике сквозила тревога. Он понял, что Дантон не внял его словам и по-прежнему недооценивает Робеспьера. Он разочарованно опустился на стул рядом с карточным столом.
— Ты забыл, о чем только что говорил мне? Франции не обойтись без Дантона! А Робеспьеру в борьбе со мной придется пожертвовать еще несколькими головами! — Дантон оперся о стол своими громадными ладонями, он весь дрожал от возбуждения.
— Лучше уж играли бы! Вы всегда так горячитесь, когда говорите о политике! — не вытерпев, воскликнула хозяйка дома Мадлен. При слове «политика» лицо ее приняло насмешливое, презрительное выражение. Это была женщина средних лет, в прошлом жена графа, а после революции — содержательница тайного игорного дома.
Дантон опустил голову и, протянув руку, коснулся напудренной щеки Мадлен.
— Ты права, Мадлен, — проговорил он. — Твой мир так мал, в нем нет места для этой чертовой политики. — Он сел. — Ну что ж, сыграем! — Он сгреб карты, взял их веером в руки и шутливо произнес: — На что будем играть? Если я выиграю, сегодня ночью ты спишь со мной, идет?
— Идет! — со смехом откликнулась Мадлен. — Но ты выиграй сначала. — И добавила себе под нос: — Что это до сих пор нет Эро?
— Дантон, — взволнованно перебил Филиппо. — Тебе не кажется…
— О чем ты? — Дантон резко поднял голову и взглянул на Филиппо.
— Тебе не кажется, что твое положение опасно? Тебе нужно перехватить инициативу! — Сверкающий взгляд Филиппо был устремлен на Дантона, он обдумывал план выступления.
Вопреки ожиданиям Филиппо Дантон расхохотался и продолжил игру, как ни в чем не бывало.
— Ты слишком переоцениваешь Робеспьера, — проговорил он. — Он не посмеет тронуть и волоска на моей голове.
— Но как ты можешь позволить так долго топить Париж в крови, Дантон? — Демулен взволнованно ходил по комнате, его бледное лицо исказилось от боли, карие глаза беспокойно блуждали. — Нужно покончить с этим кровавым режимом. Мы должны воспользоваться случаем и устранить Робеспьера.
— И сделать это как можно скорей, — вставил Филиппо. — Тебя поддержат все монтаньяры!
Слушая их, Дантон продолжал играть с Мадлен. Внезапно он расхохотался.
— Мадлен, я выиграл! — Потом отложил карты и проговорил в ответ: — Вечно вы торопитесь! Сейчас еще не время. Вы ведь утверждаете, что меня поддержат монтаньяры, что меня поддержат войска, что меня поддержит народ. На что же тогда осмелится Робеспьер?
— Разве Эбера не поддерживал народ? Но на чувства народа не всегда можно рассчитывать. И разве не Камиль был первым, кто ратовал за революцию? А сейчас… — возмущенно произнес Филиппо.
— Эбер? Я давно знал, что их песенка спета, они зашли слишком далеко. Я согласен с выступлением Камиля в газете. Камиль, ты ходил сегодня к месту казни, расскажи, что ты там видел. — Дантон продолжал игру. Время от времени он поднимал голову и бросал взгляд на Филиппо и Демулена или поглядывал на беседующих в уголке двух молодых женщин: Луиза как раз рассказывала Люсиль об их жизни в Севре.
Камиль заговорил:
— Там было полно народу. Место для зрелищ, прямо театр. Множество людей пришли посмотреть, как взойдет на эшафот редактор «Пер Дюшена». Но было на удивление мало бедняков. Я прошелся по нескольким улицам, почти везде царила скорбь. Простолюдины шли молча, понурив головы, будто действительно умер их хороший друг. Вот уж не думал, что Эбер обладал такой притягательной силой, — медленно и печально говорил Демулен.
— Раз народ недоволен казнью Эбера, мы должны воспользоваться этим и начать действовать, — поспешно проговорил Филиппо, ухватившись за эту мысль. Похоже, он обдумывал это уже давно.
— Устранение Эбера — дело хорошее, одним препятствием стало меньше. Что же касается Робеспьера, то мне еще нужно подумать. На этот раз нам следует быть осторожнее, — в раздумье произнес Дантон, откладывая карты.
— Осторожнее? Дантон заговорил об осторожности! — Демулен плечом прислонился к стене и с насмешкой продолжал: — До этого я слышал от тебя только о храбрости, всегда только о храбрости.
— А теперь я устал и не хочу подражать дурному примеру Робеспьера, — пренебрежительно проговорил Дантон, пожимая плечами. — И потом, говорят, что в Париж вернулось немало роялистов и жирондистов… — Он не успел договорить, ему помешала Мадлен.
— Тише! Кто-то пришел!
Мадлен услышала звук шагов и встала, чтобы посмотреть, кто идет. Но посетитель был уже в комнате.
— Эро! — радостно воскликнула Мадлен.
Эро де Сешель легким быстрым шагом вошел в комнату, мурлыча под нос какую-то фривольную песенку. Увидев присутствующих, он громко воскликнул:
— Вот вы все где! Я пришел как нельзя кстати. Мадлен, мы будем играть, я сегодня при деньгах! — Он подошел к карточному столику и сел. Все смотрели на него. Ему, как и Демулену, было тридцать четыре года — на год меньше, чем Дантону, но по сравнению с Дантоном он выглядел совсем юным. Он был хорош собой, озорная усмешка никогда не сходила с его лица.
— О чем идет речь? — с удивлением проговорил он. — Вы опять говорите о Робеспьере? Черт его возьми, это вечно непроницаемое лицо, ледяной тон. Я его просто ненавижу! — Он нахмурился и скорчил презрительную гримасу, но тут же выражение его лица изменилось и он приветливо окликнул хозяйку: — Мадлен, подсаживайся скорей, вчера я остался в проигрыше, сегодня хочу отыграться!
Мадлен, улыбаясь, села к столу.
— Эро, ты откуда? Что нового? — спросил Дантон.
— Нового! Черт побери! Все тот же Робеспьер! — Эро нахмурился, слова его дышали сарказмом. — Я только что прослушал в клубе речь о неподкупности. Робеспьер говорил, что вся эта жадная до удовольствий шваль, которая только хлещет вино, проматывает деньги в карты и набивает брюхо, — враги республики, он заявил также, что слишком мешкают с казнями! Вы понимаете, что он хотел этим сказать? Робеспьер хочет сам повязать фартук и взять в руки метлу, чтобы очистить Париж.
— О-о-о! — испуганно вскрикнула Луиза, сидевшая в углу комнаты.
Дантон поспешно подошел к ней. Демулен и Филиппо изменились в лице.
— Эро, это не выдумка — то, что ты сейчас сказал? — озабоченно спросила Люсиль, широко раскрыв глаза.
— Какая уж тут выдумка, такая же истина, как и то, что сегодня полетели головы эбертистов. — Эро, усмехаясь, поднял голову, но сразу же снова опустил ее и, уставившись в карты, которые держал в руках, спросил Мадлен, какова ее ставка.
— Берегись, Дантон! — взволнованным голосом предостерегающе произнес Филиппо.
Дантон не ответил.
— Давай вернемся в Севр, мне страшно. — Луиза прижалась к Дантону, голос ее дрожал.
— Не бойся, Луиза, я сильнее Робеспьера, народ меня поддержит, — тихо успокаивал ее Дантон.
— Народ? Ты еще веришь в народ? — расхохотался Эро. — Эбер тоже был другом народа. Когда народу не хватало хлеба и других продуктов, Парижская Коммуна делала все, чтобы помочь людям. Однако, когда эбертисты шли на плаху, этот народ только глазел!
— Не будем об этом, Эро. Не лучше ли поговорить о более веселых вещах? О вине, о женщинах, о мечтах, — по-прежнему спокойно и даже шутливо обратился к Эро Дантон.
— Давай уедем, мне страшно в Париже. — Луиза встала и взяла мужа под руку; она чуть не плакала.
— Дантон, время не ждет. Нам нужно брать инициативу, нужно положить конец этому режиму террора, чего бы это ни стоило! Завтра ты пойдешь в Конвент… — Демулен говорил с подъемом, горячо убеждая Дантона. Лицо его пылало, глаза сверкали, его звала мечта, и эта мечта уводила его очень далеко.
— Дантон! — раздался снаружи голос, прервавший речь Демулена.
Присутствующие в испуге устремились к дверям. В комнату в смятении вбежал сурового вида человек лет сорока с тростью в руках, лицо все в капельках пота. С трудом переводя дыхание, он устремился к Дантону.
— Делакруа, что случилось? — взволнованный бросился к нему навстречу Дантон. Делакруа схватил Дантона за руку и, задыхаясь, проговорил:
— Я повсюду ищу тебя, а ты, оказывается, здесь! И вроде настроен на веселый лад!
Без тени страха, все так же спокойно, почти шутя, Дантон проговорил:
— Делакруа, за тобой что, гонится Робеспьер? Ты так взволнован!
— Ты действительно храбрец, Дантон! Комитет общественной безопасности собирается арестовать тебя! — возбужденно проговорил Делакруа, лицо его было белее бумаги.
Принесенное им известие было слишком неожиданно. Оно словно обухом ударило по головам присутствующих, все молчали, и только Луиза все повторяла шепотом: «Господи! Господи!»
Дантон на мгновенье задумался и резко бросил сквозь зубы:
— Они не посмеют.
— Не посмеют? Я получил эти сведения от одного из секретарей Комитета, сейчас там как раз решают твою судьбу. Приказ может быть отдан со дня на день. Тебе нужно быть готовым к этому, — уверенно проговорил Делакруа.
— Не верю! Они ни за что не посмеют арестовать меня, — запальчиво и, как всегда, самоуверенно произнес Дантон. — Революционный трибунал создал я. Я руководил Комитетом общественной безопасности. Я создал Республику! Никто во Франции не посмеет арестовать Дантона! — Он вновь пришел в возбуждение, как это бывало, когда он выступал перед толпой.
— Герой! — в восхищении захлопал в ладоши Эро.
— Дантон, тебе нужно на время уехать из Парижа, — немного помедлив, озабоченно произнес Демулен.
— Уедем, — припав к мужу, в испуге лепетала Луиза.
Выражение лица Дантона оставалось спокойным, ничто не выдавало той бури, которая бушевала в его душе. Усмехаясь, он промолвил:
— Уехать! Куда я могу уехать? Если Франция меня изгоняет, то в другом месте меня подстерегает еще большая опасность. Человек не может постоянно носить пыль Родины на подошвах своих сапог.
— Значит, будешь ждать, пока Комитет пришлет людей, чтобы схватить тебя? — в отчаянии проговорил Делакруа.
— Я совершенно уверен, что они не посмеют сделать это! — упрямо стоял на своем Дантон. — Спроси Эро, он тоже член Комитета общественной безопасности.
— Они притянут тебя по делу об иностранном заговоре. Фабр д’Эглантин, которого ты так оберегал, угробит тебя. Ты хочешь пойти на эшафот вслед за ним? — торопясь, с укоризной проговорил Делакруа.
— В таком случае тебе нужно действовать немедленно, возможно, мы еще успеем, — не отступал Демулен; ему в голову пришла какая-то идея.
— Правильно! Это наш последний шанс. Дантон, лев должен зарычать еще раз! — громко отозвался Филиппо.
Эро неожиданно швырнул карты на пол и встал, возбужденно бормоча:
— Пойду в Комитет, выясню, в чем дело! Посмотрим, кто там фабрикует дело Дантона! — И, не дожидаясь ответа, быстро вышел.
Присутствующие молчали, глядя вслед Эро. Мадлен, испугавшись, подбирала карты, ворча про себя: «Вечно эта проклятая политика!»
Дантон взял Луизу под руку и усадил ее возле Люсиль, а сам опять в раздумье стал мерить шагами комнату.
— Камиль, пойди к Робеспьеру! Вы с ним учились вместе, он крестил твоего ребенка, сходи к нему, — в сильном волнении обратилась Люсиль к Камилю. Она была смертельно бледна, в глазах ее стояли слезы. Она страстно любила Камиля, в нем была вся ее жизнь. Но сейчас Камиль тоже был в опасности.
— Бесполезно, теперь уже поздно. Робеспьер не пойдет на уступки. Крайние только что взошли на эшафот, теперь очередь умеренных! — Делакруа со вздохом покачал головой, словно понимая, что все пути уже отрезаны.
Внезапно за окнами поднялась суматоха, шум постепенно нарастал. Послышались крики: «Да здравствует Робеспьер! Да здравствуют неподкупные! Долой предателей!»
Демулен, не ответив жене, бросился к окну; он не слышал даже тихого возгласа Люсиль.
— Да здравствует Робеспьер! Это вопль диких зверей! — с горькой усмешкой промолвил Дантон. — Парижане словно посходили с ума. Они сами не понимают, что кричат. Кровь застит им глаза.
— Эро! — вдруг обернувшись, в ужасе воскликнул Демулен.
Дантон ринулся к окну. Он успел увидеть профиль Эро — три жандарма вели его под конвоем, позади с криками следовала толпа.
— Господи! Что же это делается на свете! — испуганно воскликнула Мадлен.
— Вот и все! Теперь настал наш черед, — в страхе проговорил Филиппо.
Дантон молчал, прижавшись лицом к стеклу.
— Теперь, Дантон, ты убедился в правоте моих слов, — негромко произнес Делакруа.
У Дантона вырвался крик боли, он вдруг отпрянул от окна и в отчаянии запустил пальцы в волосы. В одно мгновенье в его лице произошла страшная перемена. Оно потемнело как туча, лишь взгляд сверкнул, словно луч солнца, пробившийся сквозь облака. Все притихли, в испуге глядя на Дантона, не зная, чего от него ожидать.
— Я иду к Робеспьеру! — вдруг решительно проговорил Дантон.
— Нет! — остановил его пронзительный крик Луизы.
— Ты сошел с ума, Дантон! Сам пойдешь к Робеспьеру? Пойдешь просить у него защиты? — изумленно проговорил Делакруа. — Да это верная гибель, это невозможно! — пытался он остановить Дантона.
Дантон холодно улыбнулся и упрямо проговорил:
— Для Дантона не существует ничего невозможного. Пойду посмотрю, каков храбрец этот Робеспьер, что он замышляет! И если он выведет меня из себя, я задушу его!
— Ты в самом деле пойдешь один? — сдерживая слезы, спросила Люсиль.
Дантон обернулся и взглянул на нее, взор его сразу же потеплел, и он уже мягче проговорил:
— Я пойду один. Я очень скоро вернусь. Присмотри за Луизой, Люсиль. Ждите меня здесь. Я принесу вам весть о победе… Жди меня, Луиза!
— Не ходи! — Луиза встала и, заливаясь слезами, протянула к нему руки. Но он уже был за дверью.
— Мы все погубили его! Надменный великан, ему только тридцать пять, а он уже старик, уже мертв, — в отчаянии вздохнул Делакруа.
Спустя час Дантон возвратился в дом Мадлен. Все с нетерпением ждали его.
— Ты видел Робеспьера? — взволнованно спросила Люсиль.
— Видел, — ответил Дантон. Лицо его было мрачнее тучи и предвещало скорую бурю. Он помолчал немного и, заскрежетав зубами, разразился бранью: — Это животное действительно опасно! Холоден как лед! Это не человек, это машина, машина, убивающая людей. Я спросил его, мир или война, он ответил: война. Что ж, я докажу ему, кто в конце концов сильнее!
— Мы должны начать немедленно, мы сумеем победить, народ на нашей стороне! — с воодушевлением проговорил Демулен: услышав, что Дантон согласен действовать, он возликовал; ему грезилось людское море, лес рук, приветствующих его, так было 12 июля 1789 года. В тот день он впервые выступал перед народом и зажег толпу.
— Я решил! — Дантон сжал кулаки и с силой ударил по столу.
— Нам не стоит обольщаться! Думаю, у нас нет никаких шансов, — равнодушно проговорил Делакруа и отвернулся.
— Давай уедем, — тихо, словно шелест березовых листьев, прозвучал над ухом Дантона голос Луизы.
Шесть дней были потрачены напрасно. Сена все так же несла свои воды.
Настал вечер, моросил дождь, в мутных потоках воды Париж выглядел уныло. Было холодно. Черные тучи заволокли небо. Дантон шел по берегу Сены. Он ступал медленно и тяжело. Спина его совсем ссутулилась, в душе царил мрак. Неведомая ранее усталость давила на плечи. Холод и оцепенение сковали его могучее тело.
— Со мной все кончено! — в отчаянии восклицал он, и голос его напоминал рык смертельно раненного льва. По одну руку бежали воды Сены, по другую лежали улицы Парижа. Воздух был насыщен капельками влаги, тусклый желтоватый свет редких фонарей едва пробивался сквозь завесу дождя. Подымая брызги, медленно проехали несколько экипажей. Торопливо шли редкие прохожие, прячась под зонтиками. Вокруг было безрадостно и глухо. Как, оказывается, безмолвен Париж!
Никто не замечал Дантона. Несколько человек равнодушно прошли ему навстречу, кто-то бросил на него удивленный взгляд, но все проходили мимо. Никто не узнавал в этом усталом человеке великана Дантона, льва Дантона, которого они когда-то поддерживали и любили. Люди уже забыли его. Народ, который когда-то приветствовал его неистовыми криками «Да здравствует Дантон!», уже больше не узнавал своего кумира.
Это было для него смертельным ударом. Холод, оцепенение, усталость сопровождали закат его славы. И это — итог его шестидневных усилий! Он словно погрузился в какой-то сон, сам провозгласил себя владыкой этого сонного царства, но прошло каких-то шесть дней, и сон развеялся. Власть, толпа — все миновало, ушли и его силы. Шесть дней назад он дерзко говорил с Робеспьером и уверял друзей, что во всем Париже не найдется человека, который посмеет тронуть его, Дантона. Однако жизнь показала его полное бессилие. Большая часть жирондистов в руках Робеспьера, оставшихся уничтожили вслед за Жебером. Он говорил, что поднимет бурю в Конвенте, но в Конвенте уже некому его слушать. Он оторвался от народа, равнодушен к революции и вдобавок совершенно безоружен. И если бы сейчас он попытался своим примером зажечь Францию, завоевать ее, это было бы полнейшим безрассудством. Он не может противостоять Робеспьеру. У него только один путь — смерть на плахе. Конец совершенно очевиден. Его последняя битва бесповоротно проиграна.
Конечно, он не мог примириться с такой судьбой. До сегодняшнего дня он тешил себя былой славой. Рычание льва Дантона, раздававшееся на берегах Сены, повергало в трепет монархов всей Европы. Лишь год назад он еще был так могуществен. А теперь это все стало историей. Колесо времени катится слишком быстро, короткий миг — и вот оно беспощадно швырнуло его в бездну. Он никак не мог осознать такой перемены, его усталый, отяжелевший мозг был не в состоянии постичь это.
Слава, заслуги, могущество… Со всем этим покончено. Но без этого он не мог жить. Бежать? Смехотворная мысль! Куда может бежать он, Дантон?
Все кончено, его последняя схватка проиграна. У него нет сил, он лишен поддержки масс… Республика больше не нуждается в нем. Какая тяжелая голова, как одеревенело все тело! Дантон больше не может рычать как лев. Холод, усталость, оцепенение… Он совершенно потерял способность контролировать свои мысли. Ты уже мертв! — сказал ему внутренний голос.
Его голова, лицо были мокры от дождя, но он, казалось, совсем не замечал этого. Он устало брел вдоль Сены, с огромным усилием переставляя ноги. Отчаяние сжимало сердце. Тени казненных вставали перед глазами. В голове непрерывной чередой проносились картины былой славы.
Но мало-помалу воспоминания потускнели, и все его внимание сосредоточилось на том, чтобы через силу переставлять ноги. Когда он вступил на мост, до него донесся голос какого-то человека средних лет.
— Дантон вступил в сговор с жирондистами и предал Республику.
— Говорят, Дантон с друзьями целыми днями пьет и играете карты с сомнительными аристократками, какое бесстыдное распутство. — Это уже был голос молодого человека.
— Многие роялисты и жирондисты вернулись в Париж, ходят слухи, что они собираются оказать поддержку Дантону и устроить переворот!
— Но я не верю, что он решится на переворот. Он сейчас только и знает, что убивать время за картами в доме какой-то женщины!
— Не воображай, что он безобиден. Ты не веришь, но подожди, увидишь. Через два дня Дантона отправят на гильотину. Это мошенник, предатель!
Так беседовали на мосту два человека. Тот, что был постарше, отпустил ругательство и, покинув своего собеседника, пошел своей дорогой. Молодой человек, завидев приближающегося прохожего, поспешно бросился догонять своего собеседника.
Весь их разговор отчетливо слышал Дантон, он не пропустил ни слова. Как будто множество острых игл впилось ему в сердце. Но очень скоро он перестал ощущать боль. Ему хотелось кричать, но комок встал у него в горле. Великан онемел, чувства его притупились.
Оскорбления и брань уже не трогали его сердца, не вызывали гнева. Он не собирался оправдываться перед этими людьми. В нем билась только одна мысль: прилечь где-нибудь в тишине и забыться. И все это время в нем звучал внутренний голос: «Ты уже конченый человек!»
Дождь прекратился, но небо было черно по-прежнему. Несколько небольших суденышек двигались по реке, и их огоньки отражались в воде. Было холодно, полицейские и жандармы прохаживались взад и вперед. Неожиданно появились какие-то мужчины и женщины, они распевали революционную песню.
Временами налетал ветерок, и с деревьев, покрытых молодой зеленью, срывались капли дождя. В этом году весна пришла рано. Деревья уже распустились. Но для Дантона всего этого не существовало. Он через силу тащил свое громадное тело. И всю дорогу его преследовал голос: «Ты уже мертв!»
Глубокой ночью Дантон возвратился домой. Лицо его посерело, одежда насквозь промокла.
— Наконец-то ты вернулся, все ищут тебя повсюду! Приходила Люсиль, она плачет, говорит, что нужно идти к Робеспьеру. — Луиза уже выплакала все глаза, в ее голосе радость при виде мужа смешивалась с отчаянием.
Дантон устало промычал что-то в ответ и рухнул на стул, предоставив Луизе раздевать его.
— Уедем скорее, все говорят, что тебя вот-вот схватят. Я боюсь. Давай уедем, — умоляла Луиза, припав к его коленям.
Он молча с тоской смотрел на Луизу и наконец, покачав головой, промолвил:
— Бежать бесполезно. Я уже мертв, со мной все кончено. Я устал… — Он протянул руку, погладил Луизу по голове и, пытаясь успокоить ее, проговорил: — Теперь бежать уже поздно, не нужно бояться, Луиза, тут нет никакой трагедии, каждый из нас должен отдать жизнь за Республику. И Робеспьера не минует та же участь.
— Матерь божья, смилуйся над нами! — горько рыдала Луиза, обхватив колени мужа. В тягостном молчании они надолго приникли друг к другу.
Внезапно дверь распахнулась, и вошли четверо жандармов. Они протянули Дантону приказ Комитета общественной безопасности.
Убитая горем Луиза вцепилась в плечо мужа, крепко прижалась к нему, понимая, что через мгновенье их разлучат.
И все же он был Дантоном и не дрогнул перед лицом врага. Он спокойно прочитал приказ, скомкал его и холодно усмехнулся:
— Все-таки они посмели. Не думал, что у них достанет храбрости. Ладно, я иду!
Он стиснул Луизу в объятиях, крепко поцеловал в губы, пытаясь удержать ее от слез, и тихо, но наставительно проговорил:
— Не бойся, они освободят меня. Сходи к Люсиль, неизвестно, что они сделали с ее Камилем. И потом Делакруа, Филиппо, они наверняка ждут меня в Люксембурге. — Он заставил себя улыбнуться и долго не отводил взора от ее глаз, потом решительно повернулся и, смело глядя на жандармов, произнес: — Пошли. — В этот миг он уже знал свою судьбу.
У дверей ждала карета. Дантон сошел по ступеням, остановился подле экипажа и, подняв голову, в последний раз взглянул на небо свободы. Тучи уже рассеялись, на востоке занималась заря. Повеял легкий ветерок, взъерошил волосы на его голове, ласково коснулся лица. Дантон вздохнул полной грудью, наклонил голову и, согнувшись, шагнул в карету.
Семья, любовь, дружба, честолюбивые желания, свобода, Родина… Со всем этим было покончено разом. В тридцать пять лет! Четверка лошадей мчала карету по дороге в Люксембургскую тюрьму. Сидя в карете, он вслушивался в стук колес, цоканье копыт. Несколько слезинок медленно скатились из его глаз.
Пекин, июнь 1934 года
Перевод Н. Феоктистовой
Сегодня шестая годовщина со дня смерти Сяо Шань, но все происшедшее шесть лет назад я до сих пор вижу необыкновенно ясно. В тот день я вернулся из крематория, в доме царили беспорядок, растерянность. Спустя два-три дня, придя немножко в себя, я сел за стол, собираясь написать о Сяо Шань. Еще лет пятьдесят назад вошло у меня в привычку: когда некому излить душу, зову на помощь перо и бумагу. Но в те августовские дни 1972 года я просиживал часами над чистым листом бумаги и не мог написать ни слова. Я с ужасом думал: неужели несколько лет отсидки в «коровнике»[30] превратили меня в тупую скотину? Голову будто сдавило, а мысли застыли, как на морозе. Я отбросил перо, так ничего и не написав.
И вот прошло шесть лет. Несмотря на все старания Линь Бяо, «четверки»[31] и их приспешников раздавить меня, я все же остался жив, как ни странно, сравнительно здоров, не отупел и способен иногда написать что-нибудь. В последнее время мне часто приходится бывать на церемониях захоронения праха старых друзей. В эти минуты я вспоминаю о многом. Вот опять звучит траурная мелодия, и я мысленно переношусь из переполненного большого зала крематория в маленький, где нас было от силы двадцать-тридцать человек, плакавших при последнем прощании над телом Сяо Шань. На ум приходят слова Цзюэсиня из моего романа «Семья»: «После смерти Жуйцзюэ словно бы превратилась в злого духа, приносящего несчастье». Кто бы мог подумать, что тогда сорок семь лет назад, я написал эти слова о самом себе! Я не плачу, но, кажется, бесчисленные острые когти рвут мое сердце. Я стою над телом умершей, смотрю на ее бледное лицо, на сомкнутые губы, за которыми исчезло столько слов, столько мыслей, стискиваю зубы и повторяю в душе ее имя. Я старше ее на тринадцать лет, почему же не я умер раньше? Какая несправедливость! В чем она провинилась? Ведь ее тоже загнали в «коровник», навесили бирку «вредная нечисть», заставили подметать улицы. Так за что все это? Очень просто: она была моей женой. Когда она заболела, ее не лечили тоже потому, что она моя жена. Всего за три недели до смерти всякими правдами и неправдами удалось положить ее в больницу. Но метастазы уже охватили печень.
Она не собиралась умирать, хотела жить, мечтала перестроить свое сознание, надеялась увидеть построенный социализм. И это были вовсе не пустые мечтания. Она и в самом деле могла бы жить, если бы не была «вонючей бабой черного короля». Короче говоря, она пострадала из-за меня, я ее погубил.
Ей пришлось вытерпеть все душевные муки, которые выпали на мою долю в те годы, когда я был отстранен. Но мне не довелось изведать побоев, а ее отстегали ремнями с медными пряжками хунвэйбины из Пекина; кровоподтек над левым глазом сошел только через много дней. Сяо Шань пострадала, защищая меня. При виде молодчиков, вломившихся к нам посреди ночи, она, в страхе за меня, выскользнула из дому и побежала за помощью в отделение милиции — оно находилось напротив. Но там оказался лишь один дежурный, не посмевший вмешаться. И вот на глазах милицейского ее зверски избили ремнями с медными пряжками, а затем отволокли в дом и заперли нас обоих в уборной…
Она не только делила со мной страдания, но и утешала, подбадривала меня. Во время бесчинств четверки злодеев в Шанхайском отделении Союза китайских писателей меня причислили к «преступникам» и «предателям». Тяжелое было время. Нередко я возвращался домой лишь в десятом часу вечера. Входя в дом, я видел, как светлеет ее лицо, рассеивается мрачное облако тревоги, и мог излить ей все свои обиды и горести. Одно время мы засыпали только после двух таблеток снотворного, но едва занимался день — просыпались. «Тяжелые времена», — жаловался я, и она вторила: «Тяжелые времена», но тут же добавляла: «Но надо держаться» или «Выдержать — значит победить». Я говорил «тяжелые времена», потому что тогда мне приходилось изо дня в день работать в «коровнике», «учиться», писать показания на самого себя, сочинять «самокритику», отчитываться о своем перевоспитании. Каждый мог ругать и поучать меня, командовать мною. Приезжавшие в отделение Союза из других мест для «установления контактов» могли, когда им вздумается, выставить меня «на показ толпе» и потребовать признания в совершении «преступлений». Рабочий день был неограничен, его продолжительность устанавливала по своему усмотрению «группа контроля», ведавшая «коровником». Любой мог ворваться в мой дом и унести, что понравится. В то время еще не устраивали больших собраний массовой критики и борьбы, показательных передач о них по телевидению, но до этого было уже не далеко.
Сяо Шань говорила «тяжелые времена» потому, что ее таскали по комиссиям, посылали на принудительные работы, то и дело прорабатывали на митингах. На стенде «большой критики» посреди улицы Хуайхай были расклеены дацзыбао с описанием моих преступлений, мое имя было выставлено «на обозрение масс», уж не говоря о том, что имя моей жены — «вонючей бабы» — красовалось на самом видном месте. Эти иероглифы, словно черви, точили ее сердце. Как-то студенты Шанхайского театрального училища из группировки «неистовых» ворвались в наш дом и поволокли Сяо Шань в отделение Союза писателей, а на воротах дома повесили дацзыбао с разоблачениями ее мнимых преступлений. Хорошо еще, что сын ночью сорвал эти дацзыбао, они могли бы стоить ей жизни!
Презрение, язвительные насмешки подтачивали душевные и физические силы Сяо Шань. Я замечал, что здоровье ее ухудшается. Внешнее ее спокойствие было обманчивым. Душевная боль — это же как кипящая вода в котле, каково было скрывать и усмирять ее! Сяо Шань постоянно тревожилась за меня и одновременно старалась успокоить, дать понять, что верит в меня. Конечно, она видела, что положение мое становится все серьезнее, давление — все сильнее, и это страшило ее. Одно время она провожала меня до работы и встречала: шла до начала улицы Цзюйлу, на которой находилось отделение Союза, а вечером выходила на хунаньскую улицу, недалеко от нашего дома, и всю дорогу не поднимала головы. Я понимал Сяо Шань, болел за нее душой, боялся, что она не выдержит тяжелых ударов. Помню, однажды после работы мы, как обычно, пришли домой. Особых неприятностей в тот день не было, она в хорошем настроении пошла на кухню, а я развернул свежую газету и на третьей странице увидел заголовок «До конца разоблачим подлинную, контрреволюционную сущность Ба Цзиня»; статья была написана двумя писателями из рабочих, которые тогда задавали тон в отделении Союза. Это был смертельный удар! Пробежав две-три строчки, я поспешно спрятал газету, боясь, как бы она не попалась на глаза Сяо Шань. Жена вошла с приготовленной едой, все еще улыбаясь. За ужином оживленно разговаривала, смеялась. Потом решила почитать новости. Я пытался отвлечь ее, но безуспешно. Она разыскала газету, и улыбка ее сразу погасла. В тот вечер Сяо Шань не промолвила больше ни слова. Ранним утром она вошла в комнату. Позже я узнал, что она всю ночь тихонько проплакала. Спокойный вечер был испорчен. Сейчас, когда я вспоминаю то время, заплаканное лицо стоит у меня перед глазами. Как я хотел, чтобы высохли слезы и вновь засияла улыбка на ее измученном лице! Я бы с радостью отдал несколько лет своей жизни за один только безмятежный, тихий вечер в семье.
Невестка Чжо Синьфана рассказывала, что ее свекровь, жену Чжоу, незадолго до ее смерти мучители, встав в круг, швыряли как мяч; на ней живого места не оставалось. Друзья уговаривали ее убежать, скрыться, а она ответила: «Если я убегу, они вот так же примутся за моего дорогого Чжоу». Сяо Шань, правда, не довелось испытать подобных изощренных физических издевательств, но в духовном смысле ее тоже швыряли как мяч. И она рассуждала при этом так же: если ей достанется больше мучений, то, может быть, меньше выпадет на мою долю. Но это была чистейшая иллюзия, в конечном итоге страдала все же сама Сяо Шань. Невыносимо больно было видеть, как она сохнет день ото дня, как постепенно угасает в ней пламень жизни. Я уговаривал ее, успокаивал, пытался помочь — все напрасно.
Сяо Шань часто спрашивала меня: «Когда же будет решено твое дело?» Я отвечал с горькой усмешкой: «Когда-нибудь будет решено». Она вздыхала: «Боюсь, я не дождусь этого», потом она заболела. Ее уговаривали вызвать меня из «школы кадров Седьмого мая»[32]. Не знаю, откуда у нее были сведения обо мне, но она отказалась: «Он как раз сочиняет „самокритику“, не надо его отрывать. Может быть, решится его дело». Когда я приехал на побывку из «школы», Сяо Шань уже не вставала с постели. Она спросила, как я писал «самокритику» и решено ли дело. Я действительно сочинял тогда «самокритику», да ведь я делал это уже много раз. Меня заставляли писать только затем, чтобы измотать вконец мои силы. Но как она могла знать, чем я был занят?
До кончины Сяо Шань оставалось всего немногим больше двух месяцев, опухоль пустила метастазы, но мы этого не знали. Хотели позвать доктора, чтобы осмотрел ее хорошенько, но ничего не вышло. Положено было записаться в больнице на амбулаторный прием, и после долгого ожидания вас принимал врач или практикант, выписывал какое-нибудь лекарство, и весь разговор. Если температура доходила до 39°, можно было записаться на внеочередной прием или вы имели право сидеть полдня в переполненном смотровом кабинете. Раздобыть какой-нибудь транспорт тогда было очень трудно. Чаще всего наш зять одалживал у кого-нибудь велосипед, усаживал Сяо Шань на седло и потихоньку вел велосипед. Однажды она наняла велорикшу, а на обратном пути никого найти не удалось. Поплелась пешком в сопровождении приятельницы. Брели с передышками, остановками, на перекрестке она чуть не упала. Стали умолять прохожих сообщить домой. Там как раз оказался один из племянников Сяо Шань, пришедший ее навестить. Он побежал навстречу и дотащил ее домой на спине. Она надеялась, что рентгеновский снимок поможет установить точный диагноз, но рентгена добиться не удавалось. Наконец с помощью одного из родственников Сяо Шань по знакомству сделали два снимка и диагностировали рак кишечника. Потом один из друзей, опять же через знакомых, устроил ее в больницу. Она так радовалась, надеялась, что это ее спасет. Она одна не знала об истинном своем состоянии. В больнице Сяо Шань пробыла всего три недели.
Отпуск мой кончился, я просил дать мне еще месяц, чтобы ухаживать за больной. Состояние жены с каждым днем ухудшалось, и я не хотел оставлять ее без ухода. Но когда я попросил о продлении отпуска, вожак «рабочего пропагандистского отряда» в отделении Союза потребовал, чтобы я на следующий же день возвращался в «школу кадров». Скрыть это от Сяо Шань было невозможно. Она вздохнула: «Поезжай спокойно» — и отвернулась, чтобы я не видел ее лица. Дочь и зять, наблюдавшие все это, ни о чем не спрашивая, побежали на улицу Цзюйлу объяснить ситуацию тому самому вожаку, надеясь, что он все же согласится отпустить меня еще на какое-то время в город ухаживать за больной. Но этот бонза, «строгий блюститель порядка», заявил, что я не врач и незачем мне оставаться дома. «Это повредит перевоспитанию». Дети вернулись домой возмущенные, но сообщили лишь, что не получили разрешения (уже потом они пересказали его «изречения»). Ну что тут скажешь? На следующий день мне предстояло снова отправиться в «школу»!
Всю ту ночь Сяо Шань плохо спала, да и я, конечно, тоже. На следующий день рано утром в доме совершенно неожиданно появился наш сын — оказывается, он приехал глубокой ночью. Он жил и работал в деревне на поселении; получив вести из дому, выпросил отпуск, чтобы повидаться с матерью, но не ожидал, что она так плоха. Я успел лишь посмотреть на сына, поручил ему мать и поехал в «школу».
Настроение у меня было хуже некуда. Я никак не мог понять, как это все могло случиться. Целых пять дней в «школе» я не получал вестей из дому. Сяо Шань была так тяжело больна, а мне не давали возможности даже узнавать о ее состоянии. Невыносимо тяжелы были эти пять дней! Вечером пятого дня главарь цзаофаней[33] сообщил нам, что на следующий день утром мы все возвращаемся в город на собрание. Вот так я снова оказался дома, увидел жену. Благодаря помощи друзей ее удалось положить в больницу имени Сунь Ятсена, в палату для раковых больных. Все уже было договорено, на следующий день надо было отправляться. Сяо Шань так надеялась, что увидит меня до больницы, и вот я вернулся. Я даже не представлял себе, что болезнь будет прогрессировать так быстро. Мы увиделись, и я не мог вымолвить ни слова. Она же сказала только: «Наконец-то меня кладут в больницу». Я ответил: «Не волнуйся, лечись».
Пришел проститься ее отец: старик был совсем слеп, навещать дочь в больнице ему было бы очень трудно.
После обеда я пошел на собрание, где прорабатывали людей, надевали на них колпаки контрреволюционеров. Среди жертв был мой знакомый, Ван Жован[34], тоже писатель, моложе меня. Некоторое время мы находились вместе в «коровнике», его обвиняли как «правого со снятым ярлыком». Он не покорился, не смирился, вывесил дацзыбао с призывом «Освободи себя сам!», и потому обвинения против него становились все серьезнее. Мало того, что его довольно долго держали в заключении, теперь еще надели колпак контрреволюционера и отправили на трудовое перевоспитание под усиленным надзором.
Собрание казалось мне каким-то нелепым сном. Наконец оно кончилось, я пришел домой, увидел Сяо Шань, и меня охватила необъяснимая нежность и теплота, ведь я вновь вернулся к людям. Но Сяо Шань было плохо, она не могла говорить, лишь изредка произносила одно-два слова. Я помню, она дважды сказала: «Я не увижу». «Не увидишь чего?» — спросил я. Спустя немного она проговорила: «Не увижу твоего освобождения». Ну что я мог на это сказать? Сын сидел рядом, горестно уронив голову; он пал духом, за ужином почти не ел, ему как будто нездоровилось. Вдруг Сяо Шань спросила шепотом: «Почему он не на работе?» Сын к тому времени уже пробыл три с половиной года в горной деревушке провинции Аньхой. Он находился не под надзором, но прокормить себя сам не мог, а будучи к тому же моим сыном, оказался лишен многих гражданских прав. Сначала он научился молчать, потом — курить. Я глядел на него — меня мучили совесть и раскаяние: не надо было в свое время писать книги и уж тем более производить на свет сына и дочь. Я вспомнил, как два года назад в невыносимо тяжелое время Сяо Шань поведала: «Дети говорят: отец натворил бед, навлек несчастье на семью». Меня будто ножом резануло по живому, я не проронил ни слова, лишь проглотил слезы. Она заснула ненадолго, а проснувшись, вдруг спросила: «Тебе завтра идти?» «Нет», — ответил я. Тот самый вожак пропагандистского отряда распорядился сегодня, чтобы я не возвращался в «школу кадров». Он спросил меня, знаю ли я, чем больна Сяо Шань. «Знаю», — ответил я. На самом деле домашние скрывали от меня правду, но из его вопроса мне все стало ясно.
На следующий день утром Сяо Шань повезли в больницу. Дочь, зять и один из наших друзей сопровождали нас. Жена надела хорошее платье, ожидая машину, волновалась. Я видел, как тяжело ей расставаться со всем, что ее окружало; она непрерывно озиралась вокруг — может быть, думала, что всего этого больше не увидит. Я проводил ее, и на сердце лег еще один тяжелый камень.
В течение двадцати суток я ежедневно проводил в больнице большую часть дня, ухаживал за Сяо Шань, дежурил у ее постели, говорил с ней. Положение ее ухудшалось, она слабела с каждым днем, опухоль росла, даже двигаться ей становилось все труднее. В больнице в то время обслуживающего персонала не было. Кроме питания, все нужно было обеспечивать самим. Потом я услышал, как соседки по палате одобрительно называли ее «сильной», рассказывали, как она утром и вечером без единого стона, с мучительными усилиями вставала с кровати и шла в туалет. Врач объяснил нам, что больная не выдержит операции, что самое страшное — непроходимость кишечника и, пока этого не произошло, больная еще протянет некоторое время. С августа 1966 года эти полмесяца в больнице стали последними нашими с нею спокойными днями. То было горькое и счастливое для меня время. Я до сих пор не могу забыть тех дней. Но болезнь брала свое, и однажды в обед меня вызвал врач. Он сказал, что образовалась непроходимость кишечника и теперь необходима операция; уверенности в благополучном исходе нет, но без операции последствия даже трудно себе представить. Он требовал от меня решения и просил уговорить Сяо Шань. Решение я принял сразу же и пошел к ней в палату. Я все ей объяснил, а она лишь сказала: «Видно, придется нам расстаться». Она смотрела на меня полными слез глазами. «Ну-ну, все обойдется…» — начал было я, но голос мой пресекся. Пришла старшая медсестра, стала ее успокаивать: «Ничего, ничего. Я буду при вас». «Вы со мной, вот и хорошо», — произнесла Сяо Шань. Времени оставалось мало, врач и старшая медсестра очень быстро все подготовили. Сяо Шань повели в операционную, ее племянник ввел ее туда, а мы остались ждать в коридоре. Через несколько часов жену вывезли, и сын отвез ее обратно в палату. Он дежурил около нее еще ночь, а через два дня сам слег: у него обнаружили желтуху, которую он подцепил в аньхойской деревне. Мы хотели скрыть это от Сяо Шань, но как-то так получилось, что она узнала и все время спрашивала, как он себя чувствует. А я и сам не знал о его состоянии и ничем не мог ее успокоить. Вечером я вернулся домой, там было так пусто, глухо, тихо, что мне захотелось крикнуть: «Ну же, валитесь на мою голову все беды и несчастья, я все выдержу!»
Я был признателен сердечной и доброй старшей медсестре за сочувствие. Можно было полностью положиться на нее и в заботах о сыне. Она все уладила: отвела парня к врачу, поместила в изолятор, обеспечила своевременное лечение и уход. В изоляторе сын весь извелся, все ждал, когда матери станет лучше. А она, с трудом выговаривая каждое слово, то и дело спрашивала: «Что с Тантаном?» По ее полным слез глазам я понимал, как ей хочется увидеть любимого сына. Но у нее уже не оставалось сил желать многого.
Каждый день ей делали переливание крови, вводили физиологический раствор. Задыхаясь, прерывающимся голосом она спрашивала: «Так много крови перелили, как же быть?» Я ее успокаивал: «Не волнуйся, все в порядке, главное — выздоравливай». Несколько раз она проговорила: «Мученье тебе со мной». Почему же мученье? Я имел возможность сделать хоть что-то для своего самого любимого человека, пусть самую малость, но и тому я был рад! А потом Сяо Шань стало совсем худо. Ей начали давать кислород, весь день она лежала с трубкой в носу. Несколько раз просила ее убрать — очевидно, ей было тяжело. Но мы уговаривали ее, и она терпеливо все сносила. После операции Сяо Шань прожила всего пять дней. Кто бы мог подумать, что она так быстро уйдет! Все эти пять дней я дежурил у постели, молча глядя на ее страдания (я представлял себя на ее месте, переживал ее муки), но она не жаловалась, не роптала, только волновалась, сможем ли мы оплатить такое количество перелитой крови. При виде знакомых у нее на лице появлялось такое выражение, будто она просила извинить ее за причиненные беспокойства. Она была удивительно спокойна, но совсем не спала, лежала все время с широко открытыми глазами, такими большими, красивыми, ясными. А я смотрел и смотрел на нее, как на догорающую свечу. Как я хотел, чтобы всегда светились эти глаза! Как я боялся, что она покинет меня! Пусть будут искромсаны на мелкие кусочки все четырнадцать томов моих «зловредных книг», лишь бы она могла спокойно жить!
Как-то я перечитывал книгу Меринга «Карл Маркс. История его жизни». Там приводится отрывок из письма Маркса дочери, в котором он рассказывает о смерти своей жены. «Силы оставили ее вовремя… Болезнь приняла характер постепенного умирания, словно от старческой слабости. Даже в последние часы — никакой борьбы со смертью: медленное погружение в сон; ее глаза стали еще больше, красивее, лучистее». Я очень хорошо помнил это место. Жена Маркса тоже умерла от рака. Глядя на большие, красивые, лучистые глаза Сяо Шань, я вспомнил строки из письма Маркса и немного успокоился. Мне сказали, что моя Сяо Шань тоже «не боролась со смертью», тоже «медленно погружалась в сон». Я пишу «мне сказали» потому, что в момент, когда она покинула этот мир, меня не было рядом. В тот день, в воскресенье, к нам домой с утра должны были прийти из санитарно-эпидемиологической станции делать дезинфекцию, ведь сын заболел желтухой. Двоюродная сестра Сяо Шань была как раз свободна и согласилась подежурить в больнице, мы договорились, что после обеда я ее сменю. Но едва мы сели обедать, как дочь вызвали по телефону в больницу, сообщили, что с мамой плохо. Это был гром среди ясного неба! Мы, дочь, зять и я, помчались в больницу… С кровати Сяо Шань уже и матрац сняли. Нам сказали, что она в покойницкой. Мы поспешили вниз и у дверей столкнулись с ее двоюродной сестрой. Она нашла кого-то, чтобы помогли отнести «переставшую дышать» больную.
Сяо Шань еще не успели переложить в железный ящик, чтобы поместить в холодильную камеру. Она лежала на носилках, плотно завернутая в белую простыню, лица не было видно, только имя на табличке. Я нагнулся и несколько раз погладил белую ткань, напоминавшую форму человеческого тела, плакал и повторял ее имя. Всего несколько минут. Какое же это прощание?
Двоюродная сестра, по ее словам, тоже не уловила момента кончины Сяо Шань. Жена попросила: «Позови врача». Врач пришел, но не нашел ничего необычного. Потом Сяо Шань стала медленно «погружаться в сон». Сестра подумала, что она уснула, и, только когда пришли делать укол, обнаружилось, что сердце Сяо Шань уже не бьется. Я не смог с нею проститься, не смог так много ей сказать. Но не могла же она покинуть меня, не сказав прощального слова! Я потом часто думал: она попросила свою сестру позвать доктора. Ведь очень может быть, что она сказала не «позови врача», а «позови почтенного Ли»[35] (обычно она так меня называла). Почему, почему именно в то утро меня не было у ее постели? Никого из домашних не было подле нее, она умерла совсем заброшенная!
Зять сразу же известил о смерти Сяо Шань наших немногочисленных родственников. Невестка Сяо Шань, прибежав в больницу, упала в обморок. Через три дня в крематории Лунхуа состоялась церемония прощания. Никто из друзей Сяо Шань не пришел: мы никому не сообщили, да к тому же я уже семь лет находился под следствием. Не было траурных речей, толпы сочувствующих, слышался только надрывающий сердце плач. Я сердечно поблагодарил пришедших на похороны родственников и нескольких друзей и однокашников моей дочери, пришедших помочь. Наконец я попрощался с телом Сяо Шань; дочка, глядя на лицо матери, горько плакала. А сын в своем изоляторе даже не знал еще, что мать, давшая ему жизнь, умерла. Стоит упомянуть о сыне одного нашего покойного друга, о котором Сяо Шань в течение многих лет заботилась, как о собственном ребенке. Он приехал из Пекина только для того, чтобы последний раз увидеть ее. У этого технаря, постоянно имеющего дело с железками, сердце оказалось не из железа. Когда он получил телеграмму, его жена сказала: «Поезжай, а то всю жизнь сердцу покоя не будет». Я постоял немного около уже изменившейся Сяо Шань, нас сфотографировали. Я думал с горечью: в последний раз. Пусть останется у меня этот образ; на снимок так больно смотреть, но все равно он будет для меня дороже любых сокровищ.
Все было кончено. Через несколько дней мы пришли в крематорий, получили урну с прахом, сдали на хранение, а спустя три года забрали домой. Меня уговаривали захоронить прах, но я поставил урну у себя в спальне, чтобы мы всегда были вместе.
Кончились времена, похожие на кошмарный сон. Шесть лет промчались, как одно мгновение, и остались где-то далеко позади. Да какое там мгновение! Сколько крови и слез пролито за это время! И не только в эти шесть лет. В течение полугода, пока я писал это повествование, мне часто приходилось бывать в большом зале крематория, чтобы отдать последний долг и почтить память друзей, загубленных «четверкой». Горько и больно думать, что они не смогли отдать социалистической родине свой ум и талант. И каждый раз, повязывая траурную ленту и вдевая в петлицу бумажные цветы, я думаю о своем самом любимом друге. Сяо Шань всего лишь любила литературу, была не очень удачливым переводчиком, имела доброе сердце. Она часть моей жизни, и в ее прахе есть мои слезы и кровь.
Сяо Шань была одной из моих читательниц. Впервые я увидел ее в 1936 году в Шанхае. В 1938 году в Гуйлине мы стали жить вместе, а в сорок четвертом в Гуйяне поженились. Когда мы познакомились, ей не было двадцати, и я нес ответственность за ее взросление.
Она читала мои книги, писала мне письма, а встретившись со мной, влюбилась. Еще до нашей встречи ее исключили из средней школы за участие в движении учащихся; она вернулась в деревню, а через некоторое время вновь уехала и поступила в другую школу. Если бы не встреча со мной, она наверняка поехала бы в тридцать седьмом или тридцать восьмом в Яньань[36].
Восемь лет она твердила мне о своей любви, и вот мы поехали в Гуйян и поженились; разослали извещения, но свадебного пиршества не устраивали. Из Гуйяна мы сначала поехали в Чунцин. Жили там в восьмиметровой комнатушке под лестницей на нижнем этаже дома на улице Республики, где размещался отдел розничной продажи издательства «Культура и жизнь». Сяо Шань, купив четыре стакана, завела наше маленькое хозяйство. Она прожила со мной жизнь, полную невзгод. В разгар антияпонской войны нам пришлось бежать из Гуанчжоу: через десять часов туда вошли японские войска. Из Гуандуна в Гуанси, из Куньмина в Гуйлинь, из Цзиньхуа в Вэньчжоу; мы разлучались и соединялись вновь, а потом опять разлучались. В мои двухтомные «Путевые заметки» частично вошла хроника этой жизни. Сорок лет назад один мой приятель ругал меня: «Ну что это за литература!» А после выхода в свет «Собрания сочинений» другой приятель говорил, что не следовало включать их в «Собрание». И они оба были правы. В течение двух лет я неоднократно советовался с друзьями, читателями и решил не переиздавать «Собрание». Но для самого себя я часто перечитывал томики «Заметок». В те годы каждый раз, когда я оказывался в беде, а друзьям, занятым своими делами, было не до меня, Сяо Шань всегда с теплотой и участием говорила: «Не горюй, я не оставлю тебя, всегда буду рядом». И только в последний раз, перед тем как отправиться в операционную, она произнесла те страшные слова: «Нам придется расстаться».
Мы прожили вместе больше тридцати лет. Но я не помогал ей по-настоящему. Она была одареннее меня, только ей не хватало упорства и настойчивости. Мне очень нравились ее переводы прозы Пушкина и Тургенева, не вполне, правда, точные и не всегда передававшие стиль этих писателей. Это были оригинальные литературные произведения, и мне доставляло наслаждение их читать. Она мечтала изменить свой образ жизни — ей не нравилось быть домашней хозяйкой, но опять-таки ей не хватило решимости, терпения. По совету одного из друзей она добилась согласия товарища Е Ицюня, тоже впоследствии замученного до смерти «четверкой», и пошла работать «на общественных началах» в журнал «Литература Шанхая». Но вскоре во время очередной кампании ее обвинили в том, что она нарочно подбирает материалы писателей старшего поколения, что она подосланный мною «агент». Стремясь перестроиться, она решила пойти кратчайшим путем — участвовать в движении за «четыре чистки»[37]. Нашла кого-то, порекомендовавшего ее на работу в «рабочую группу» медеплавильного завода. Работа была довольно напряженная, горячая, но она этому радовалась. Однако меня к тому времени уже решили «отстранить», и ее тоже отозвали для участия в кампании, проводившейся в отделении Союза писателей. Она впервые попала в водоворот яростной и жестокой борьбы, да к тому же в качестве жены «реакционного авторитета», и не знала, как себя вести, растерялась, не находила себе места, волновалась за меня, тревожилась за будущее детей. Она надеялась на чью-нибудь помощь, но друзья покинули ее, сослуживцы сделали мишенью нападок, а некоторые рассчитывали через нее расправиться со мной. Формально она не числилась работником отделения Союза писателей или редакции журнала, но ее все равно посылали на принудительные работы, вешали на грудь доску с позорной надписью, таскали на проработки. Через некоторое время, когда она, написав «самокритику» с признанием преступлений, вернулась домой, главарь цзаофаней отделения Союза писателей распорядился, чтобы уличный комитет заставил ее мести улицы. Она боялась, что люди ее увидят, вставала чуть свет, брала метлу, подметала улицу, пока хватало сил, возвращалась домой, запирала ворота и переводила дух. Случалось, ее заставали на улице шедшие в школу дети, обзывали ее «вонючей бабой Ба Цзиня». Иногда я видел, как она возвращается с метлой, и не смел поднять глаза: я чувствовал себя виноватым. Для нее же это было непереносимым страданием. Через два месяца она заболела и уже больше не подметала улицу (моя младшая сестра заменяла ее некоторое время). С тех пор она уже не поправилась. Сяо Шань прожила после этого еще четыре года, но умерла, так и не дождавшись восстановления моих прав. А это было ее последним желанием. Ее смерть не окончательный уход в небытие, это случится лишь вместе с моей смертью.
Я настроен отнюдь не пессимистически, еще поживу, я хочу до последнего вздоха работать для нашей социалистической родины, а когда иссякнут силы, пусть у моей постели положат рассказы, переведенные Сяо Шань. После того как глаза мои закроются навеки, пусть ее прах смешают с моим.
Закончено 16 января
Перевод Т. Сорокиной
Два дня назад ко мне зашел Хуан Шан, расспрашивал о моих «Думах». Его, видимо, беспокоило, не брошу ли я перо на полдороге. Я показал ему две уже готовые главки и сказал: «Я собираюсь писать дальше. Это будет моим завещанием». При слове «завещание» он как-то расстроился, решил, что я поддался мрачным мыслям или задумал что-то нехорошее, и с улыбкой принялся меня успокаивать: «Ну-ну, все будет хорошо». Видя его беспокойство, я объяснил, что собираюсь написать еще восемьдесят главок, то есть не одну, а несколько книжек «Дум». Мне хочется оставить читателю свои сокровенные мысли, идущие от сердца слова. Я занимаюсь писательским трудом пятьдесят лет написал, конечно, немало и плохих книг, но есть вещи, которые стоит прочитать целиком или хотя бы до половины; они могут остаться жить. Надо быть благодарным читателям за их доброжелательность и терпение. Оглядываясь на пройденный путь, я по-прежнему испытываю глубокую признательность к читателям. Можно даже говорить о моей дружбе с читателями, длящейся уже более полувека.
И если пришла пора сказать последние слова о моем творчестве и литературных делах, то с этими словами раньше или позже надо обратиться к читателям. Лучше уж раньше.
Моя первая книга (повесть или роман «Гибель») увидела свет в 1929 году в первых четырех номерах «Ежемесячника прозы», а в конце того же года вышла отдельным изданием. Я сейчас затрудняюсь сказать, когда я начал получать письма от читателей. Помню, в 1931 году в рассказе «Свет» я писал о молодом авторе, который получал много писем от читателей и очень мучился оттого, что не мог ответить на их вопросы. В рассказе была такая фраза: «На столе молчаливо лежала горка писем, они с грустью и укоризной смотрели на него, и каждое хотело поведать заключенную в нем историю».
Ведь это были мои собственные мучения! Не я ли был этим молодым писателем?
В августе 1933 году я вернулся из Японии и подготовил для издательства «Культура и жизнь» несколько сборников. Тогда я снова стал получать много писем. В течение двух-трех лет я старался отвечать почти на каждое письмо. Некоторые читатели вели со мной переписку и стали моими друзьями. Моя жена тоже одна из давних читательниц моих книг, которые вызвали у нее интерес ко мне, и у меня после знакомства с нею возникло взаимное чувство. Мы поженились после многих лет знакомства и за всю жизнь ни разу не поссорились. В 1936–1937 годах я писал и открытые письма читателям, одно из них было адресовано моей будущей жене. Впоследствии эти письма составили небольшую книжку.
В те годы я был холост, здоров, жил без затей, времени было вдоволь, писал я немало и еще хватало сил отвечать на каждое письмо. А потом, особенно после Освобождения[38], дел стало больше; часто приходилось ездить, и я поручил своей жене Сяо Шань разбирать письма и просматривать рукописи. Я с большим сожалением отказался от этой работы, но иного выхода не было.
Я сказал «с сожалением», и тут нет никакого лицемерия. Вспоминается один случай. В конце 1940 года я приехал из Чунцина в Цзянань и около недели прожил в семье Цао Юя. Он преподавал в театральном училище. Цзянань — маленький, тихий городок. Там сразу становилось известно, кто приехал, у кого остановился. Не прошло и двух дней, как я получил письмо от учеников средней школы с просьбой выступить перед ними. Я написал в ответ, что я не мастер выступать да и не знаю, о чем говорить, и что поэтому в школу к ним не приду. Однако я благодарен им за доверие, буду помнить о них. Ведь молодежь — надежда Китая, ее доверие придает мне силы. Чего я стою как писатель, если мои произведения не согреют души молодым, не поддержат их стремлений к прогрессу? Я не обладаю такими способностями, писал я, чтобы быть их наставником, но я очень хотел бы стать их другом, мне, право же, нечем перед ними гордиться. Я буду очень рад, если мои произведения послужат крепким посохом на их тернистом пути сквозь трясины старого общества и хоть немного придадут им силы. Я не помню текста письма дословно, но основной смысл я здесь не исказил.
Письмо я отослал, узнал, что ребята вывесили его на стене. Через несколько дней приехал с проверкой инспектор из провинции. «Что это за „молодежь — надежда Китая“? Чье там „доверие придает силы“? Как это „мне нечем перед ними гордиться“? Такое заигрывание с молодежью только вводит ее в искушение. Сорвать!» Письмо сняли, но вряд ли этим все кончилось. Вероятнее всего, вернувшись в столицу провинции, инспектор настрочил донос, но большого дела не раздул. Так что я жил себе дальше и писал еще двадцать лет. Я, конечно, не считаю те десять лет бедствий, когда некий Сюй запрещал мне писать! (Этот Сюй, возможно, выступит с «протестом»: «Надо мной еще были „начальники“, я действовал в соответствии с их указаниями. Я тоже только высказывался, критиковал, а исполняли другие, нижестоящие. Они действовали в духе моих высказываний». Одним словом, инспекторы сороковых годов в подметки не годятся этой команде.)
Но вернемся к нашему разговору. В том письме я высказался совершенно искренне. Доверие читателей — это действительно стимул для моей работы. Если не стремиться отдать свои силы обществу, в котором живешь, испытывать желание выразить добрые чувства своим современникам — а это обязательный для китайца долг, — то зачем тогда писать? Но одно дело желание, другое — действительность, то, что ты делаешь, — это одно, а что из этого получается — совсем другое. Сам я никак не могу это оценить. Что я могу один, без читателей? Как могу знать, прав я или ошибаюсь? Отвечают ли мои книги чаяниям людей? Приносят ли пользу обществу? Только читатель имеет тут право голоса, и я должен уважать его мнение. Если мои сочинения вредны, читатель может выкинуть их на свалку, а мне лучше всего бросить писать. Вот поэтому я говорю: без читателей не было бы меня сегодняшнего; письма читателей дают мне пищу для работы. Разумеется, я имею в виду не каких-то отдельных читателей, а мнение большинства. И речь идет не о том, что я прислушиваюсь к каждому слову читателей, отвечаю на каждое письмо. Я только хочу сказать, что по письмам читателей сужу о воздействии моих произведений, проверяю их эффективность, проверяю постоянно, нередко ругаю себя, так что моя писательская жизнь нередко бывает мучительна.
До Освобождения, особенно до Войны сопротивления[39], читатели писали о будущем страны и народа, о своей тоске или желании, решимости посвятить этому будущему свою жизнь. Я не мог дать им конкретных советов, мучился этим и был способен лишь подбодрить их такими сентенциями, как: старое погибнет, новое окрепнет; старому обществу приходит конец, на смену ему придет новое; свет прогонит тьму.
Отвечая на письма, я не указывал конкретных путей решения проблем, но в отличие от некоторых своих произведений указывал по крайней мере направление, писал недвусмысленно, избегая при этом цветистых фраз. Часто вспоминаю свое письмо цзянаньским школьникам. У меня и сейчас перед глазами лица молодых читателей, которые можно было встретить в тридцатые годы, — сколько в них было благожелательности, какие взволнованные голоса я слышал, какие искренние слова! В тридцатые и в начале сороковых годов я встречал немало таких читателей, беседовал с ними и, казалось, заглядывал в их горячие сердца. В феврале 1938 года в предисловии к роману «Весна» я писал: «Я часто размышлял об этих чистых молодых сердцах и не мог их забыть…» Эти слова я писал со слезами на глазах, а дальше в предисловии говорилось: «Я недостоин быть их другом». Это означало, что я жаждал стать их другом! Потом, когда я отвечал цзянаньским школьникам, меня обуревали те же чувства. Я отдавал сердце читателям.
В письмах тридцатых и сороковых годов очень редко встречались вопросы о секретах писательского труда. С пятидесятых годов таких вопросов стало гораздо больше. Я не мог тогда на них ответить, не знал, в чем секрет. Теперь могу: секрет в том, чтобы отдать сердце читателям. Так я думал, когда только начал писать, и сегодня, спустя пятьдесят два года, думаю так же. Я взялся за перо не ради того, чтобы стать писателем. Писать я начал весной 1927 года в Париже. Я жил в Латинском квартале, на тихой улице недалеко от Пантеона, у входа в который стоят две бронзовые скульптуры — Руссо и Вольтера. Из двух этих мыслителей эпохи французского Просвещения, двух великих писателей «гражданин Женевы, мечтавший уничтожить неравенство и гнет», производил на меня более глубокое впечатление. Проходя мимо Пантеона, я порой жаловался изваянию на свою тоску и одиночество на чужбине. О Вольтере я знал меньше, но мне было известно о его неистовой борьбе против несправедливых приговоров по делу Каласа, Сирвена, Лабарра и других, в результате которой он добился исправления судебных ошибок, доброе имя безвинно погибших было восстановлено, а живые избежали смертной казни. Я знал о том, как он боролся за правду и справедливость, и восхищался им. В Пантеоне были похоронены еще два великих писателя — Гюго и Золя. Золя выступал в защиту Дрейфуса, рискуя жизнью, и добился в конце концов опровержения злостной клеветы и отмены приговора. Невинный человек был вызволен из ада, вновь увидел свет…
Так я учился у французских писателей в те годы. И хотя «их уроки на практике я не применял», сегодня, вспоминая то время, не могу не выразить признательность учителям. Во времена бедствий я не продал свою душу и находил опору в том, чему научило меня прошлое, научила жизнь, друзья, книги, учителя и читатели. Что же касается «уроков», которые преподали мне французские писатели, то это ведь «вторжение в жизнь». А «вторжение писателей в жизнь» у нас когда-то заклеймили как действие с позиции правых, и поэтому некоторые вот уже двадцать лет голову поднять не решаются. Я тогда не проповедовал «вторжение писателя в жизнь», потому что мне некогда было об этом думать. Но когда меня загнали в «коровник» и я увидел, как некоторые мои знакомые разоблачали в дацзыбао «подлинную контрреволюционную сущность Ба Цзиня», я день и ночь мечтал, что вот придут писатели, «вторгнутся в жизнь», докажут мою невиновность. В своих грезах я видел Вольтера и Золя, но, пробуждаясь, еще сильнее ощущал пустоту вокруг себя, прекрасно понимая, что, если бы Вольтер и Золя жили в 1967 году в Шанхае, они бы также, вздыхая и горестно качая головой, сидели в «коровнике». Вот так получилось, что я тоже за «вторжение в жизнь».
После смерти прах Золя был перенесен в Пантеон, как мне кажется, главным образом за вклад в дело реабилитации Дрейфуса. О Золя говорили: «Он спас честь Франции». И поныне никто еще не осмелился выбросить его останки из Пантеона. Так что и французским читателям нравится, когда писатели «вторгаются в жизнь».
В заключение я хочу еще кое-что разъяснить, чтобы меня не сочли «двурушником», как теперь говорят.
В этом году, особенно с апреля — мая, читательских писем приходит все больше, они стекаются ко мне, как вода из канала в водохранилище. Такую гору писем я даже прочесть не в состоянии. Я делаю переводы, пишу статьи, роман, перерабатываю старые сочинения, кроме того, помогаю людям в их делах, участвую в общественной деятельности, в международных контактах, да еще надо читать книги и газеты. Одним словом, работы хватает. Я же «единоличник», мне негде взять помощников, и, как ни крути, осталось-то мне жить всего несколько лет. К тому же память слабеет. Прочту письмо, отложу и забуду, иногда с большим трудом отыскиваю. Поэтому я могу ответить лишь на немногие письма, и вовсе не потому, что изменилось мое отношение к читателям, — просто я постарел и рад бы отвечать, да сил нет. Если со здоровьем станет получше, я постараюсь больше сделать для читателей, а сейчас мне остается лишь выразить им свое сожаление. Но в одном можете мне поверить: я всегда думаю о вас, постоянно желаю всем моим многочисленным читателям прекрасного и светлого будущего, этому будущему я хочу отдать свои последние силы.
Может быть, найдутся еще читатели, которые в своих письмах будут спрашивать о секретах писательской работы, полагая, что у меня хранятся универсальные ключи к ним. А ведь я уже все раскрыл. Если и существует в действительности так называемый секрет, то лишь в том, чтобы отдать свое сердце читателю.
3 марта
Перевод Т. Сорокиной
Одно время наши внучата во время кинофильма, пьесы или чьего-нибудь рассказа при появлении нового персонажа начинали допытываться, хороший это человек или плохой. Получив ответ, они успокаивались: что бы ни произошло на экране дальше, хорошие люди поступят хорошо, плохие — дурно, добро восторжествует, зло будет наказано, и можно не волноваться.
Наши так называемые взрослые частенько тогда смеялись над «примитивным» мышлением детей, полагая, что сами-то они прекрасно понимают, как «необыкновенно сложен окружающий мир». На самом же деле это совсем не так. Взрослые вдруг оказались примитивными и тоже были способны вертеться лишь в пределах этих двух определений — «хороший человек», «плохой человек». Потому-то изреченная Линь Бяо формула «хорошие люди бьют плохих, плохие бьют хороших» получила широкое признание. Очевиднейшая глупость, но нашлись же люди, превратившие ее в «указание». Неизвестно, искренне ли они верили, притворялись или даже вовсе не верили; вероятнее же всего, не раздумывали, где правда, где ложь, верить или не верить, — начальник сказал, и дело с концом, не надо думать своей головой. Раз Чжан Чуньцяо и Яо Вэньюань говорят: «Ба Цзинь — плохой человек», значит, ясно, он плохой человек. Было время, когда в течение многих лет я был плохим человеком. Все кругом считали меня плохим — не только в Шанхае, но и по всей стране. Лишь моя жена иногда говорила, что я не плохой; как-то раз я видел, как она написала в письме сыну своих друзей: «Я не верю, что дядя Ли — плохой человек». Для некоторых знакомых я тоже не был плохим, но они сами числились плохими и были загнаны в «коровник». Помнится, Сяо Шань рассказывала курьезный случай: сынишка приятеля спросил у матери, почему это плохие люди — все старые. Дело в том, что мать приходила с мальчиком в отделение Союза писателей и он видел, что писатели, которых прорабатывали и выставляли во дворе «напоказ толпе» и которые сознавались в преступлениях, все были седые или лысые. В глазах ребенка мы все были дряхлыми стариками. Сяо Шань рассказывала тогда об этом с горечью. Почему же мы все вдруг стали плохими? Ну, взять хотя бы меня: ведь я был избран председателем шанхайского отделения Союза писателей! А причина-то очень проста: дети верят взрослым, взрослые — начальникам, а начальники, разумеется, правы.
Ведь сколько лет так было! Начальник скажет, что ты плохой, так разве осмелишься это отрицать?
Верить начальнику — это давняя традиция. Столько людей возлагали надежды на справедливого судью Бао[40], сочиняя о нем всевозможные чудесные легенды! Другие уповали на благородного, праведного сановника Хай Жуя[41], а в результате У Хань и Чжоу Синьфан «погибли оскорбленные». В конце 1961 или в начале 1962 гада я посетил могилу Хай Жуя в Хайкоу на острове Хайнань. К счастью, я тогда ничего не написал о нем, иначе я бы уже давно ушел вместе с У и Чжоу, не дожив до сегодняшнего дня, когда я могу тут разглагольствовать.
По правде говоря, я втайне восхищаюсь справедливым Бао и праведным Хай Жуем. Но меня все время одолевает сомнение: может ли решить проблемы один справедливый чиновник? Я часто думаю: если я не постою сам за себя, если я безвольный тюфяк и во всем полагаюсь на справедливого Бао и праведного Хай Жуя или на одного-двух хороших чиновников, много ли будет толку? Допустим, действительно найдется такой, «ясное солнышко», — что он без корпуса толковых, дельных работников, без искренней поддержки широких масс?
Как можно уповать на одного лишь хорошего человека, одну добрую волю? Что же из этого получится?
Верить хорошему человеку или начальнику — все едино. В любом случае крайне опасно передавать свою судьбу в руки другого человека, пусть даже двух людей, а самому устраниться, не шевелить мозгами, полностью доверяясь другим. А что, если эти двое окажутся такими, как Линь Бяо или Цзян Цин? Тогда и вовсе беда. Хорошие люди совершают хорошие дела. Верно. А если хороший человек ошибся, как быть? Ну, а плохой человек? Уж если он примется совершать злодеяния, их будет не одно, не два!
Как-то в 1970 или 1971 году я присутствовал на собрании критики в «Школе кадров Седьмого мая» для работников культуры. Прорабатывали двух «контрреволюционеров» — музыкантов. «Преступление против революции» одного из них состояло в том, что он воспевал Цзян Цин, используя мелодии шаосинской оперы; говорили, что Цзян Цин они не нравились, она называла их «упаднической музыкой». Итак, этот музыкант сочинял гимны в честь Цзян Цин на мотивы, которые ей не нравились, следовательно, он оскорбил Цзян Цин и тем самым «нанес удар по пролетарскому штабу». Доводы, конечно, нелепые и смехотворные, но так это было. На том собрании критики сама Цзян Цин не присутствовала, и никто не зачитывал ее «письменного выступления». В «Школу кадров» тогда часто наведывались ораторы, и вполне вероятно, что и по сей день они активничают. Это можно понять: разве кто-нибудь осмелится сказать о себе, что всегда поступал правильно? Но коли мы верим начальнику, нам приходится идти за ним туда, куда он нас ведет. Цзян Цин в начальниках — бежим за Цзян Цин, Линь Бяо во главе — «клянемся жизнь отдать», даже пляшем «танец верности», вырезаем узоры с иероглифом «верность». Ведь нам не приснилось все это.
Сейчас вроде бы пробудились. Эти десять лет прошли не даром. После такой закалки и испытаний мы, надо полагать, повзрослели и не станем снова словно дети. Надо живее шевелить мозгами, больше размышлять.
28 марта
Перевод Т. Сорокиной
Помню, когда мне было года двадцать три, я купил в Чэнду памятную открыточку, чуть больше почтовой марки, и наклеил ее на книгу. В центре было изображено алое сердце, а с двух сторон по четыре иероглифа: «Будем все как один» и «Не забудь о национальном позоре». Говорят, иностранцы смеются над нами, мол, мы как «блюдо песка», а «энтузиазма нашего хватает на пять минут». Так что открытка, вероятно, была выпущена, чтобы воодушевить самих себя. Я в то время был истым патриотом. Впоследствии я увлекся анархизмом, но чувства патриотизма не утратил, потому что я — китаец, долго терпел обиды, дискриминацию, несправедливость. Моя судьба неотделима от судьбы моей родины.
Но я должен признаться: наклеил картинку, чтобы не забывать о днях национального позора — о седьмом и девятом мая 1915 года (седьмого мая правительство Японии предъявило Юань Шикаю «двадцать одно требование» с целью поработить Китай, а девятого мая Юань Шикай их принял. Вот тогда и были объявлены два дня национального позора). Прошло время, и я совершенно забыл историю с открыткой. Когда же случайно вспоминал, мне становилось не по себе: неужели и вправду моего «энтузиазма хватило на пять минут»? И с каждым таким упреком память моя о тех событиях все крепла. Тот национальный позор давно уж смыт. Нынешняя молодежь и не знает, что это за события «Седьмого мая» и «Девятого мая». Но я не забыл, я не хочу быть беспамятным…
В этом году со здоровьем у меня неважно, работы довольно много, и на чтение времени остается мало. Но как-то довелось мне просмотреть несколько вещей молодых писателей. Одни описывали перенесенные ими страдания, другие изображали жизнь такой, как она была, третьих занимали социальные проблемы… Короче говоря, эти произведения в той или иной степени открывают правду о разных сторонах жизни нашего общества. Но кому-то эти произведения претят, их называют «литературой шрамов», «обличительной литературой», заявляя, что такие книги повергают людей в уныние, вызывают «чувство неуверенности, безнадежности». Утверждают также, что «главное направление — это борьба», «надо писать о сопротивлении, воодушевлять людей». Поразительно! Кто из нас, в конце концов, грезит наяву — я или эти люди? Неужели все пережитое мною за те одиннадцать лет мне приснилось? Неужели бедствия, обрушившиеся на мир литературы и искусства, всего лишь фантомы? Прошло только три года, как пала «четверка», а уже находятся недовольные тем, что ее обвиняют в преступлениях и злодеяниях. Это ли не забывчивость! Позади нас огромная куча грязи, она все еще распространяет зловоние, оскверняя воздух; и вот, не шевельнув даже пальцем, чтобы убрать ее, знай себе орут: «Смотрите вперед!» Столько искалеченных людей — так неужели не дать им возможность залечить и перевязать раны?
«Забудьте, забудьте!» — твердите вы, но эти одиннадцать лет трудно забыть, да никто и не сможет их забыть. Пусть грядущее поколение даст оценку этим годам, напишет их историю, это тоже необходимо. И, конечно, найдутся люди, которые выполнят эту работу. Но почему бы нам не оставить для них правдивый материал? Почему не написать честно обо всем, что случилось с людьми? Разве для того, чтобы продвигаться вперед, смотреть в будущее, нужно забыть прошлые страдания? И пусть наши раны гноятся?
Нам надо смотреть вперед, и мы смотрим вперед. Нам надо идти вперед, и мы идем вперед. Но китайский народ не утратил память и никогда не забудет того, что произошло в те одиннадцать лет.
Перевод Т. Сорокиной
В статье, посвященной памяти Накадзимы Кэндзо, я упомянул о проводах в аэропорту Хунцяо второго сентября 1977 года. В тот день помимо супругов Накадзима возвращались на родину из Шанхая Иноуэ Ясуси и несколько других моих японских друзей. Накануне вечером я вернулся домой с подаренными Накадзимой и Иноуэ книгами. Мне не спалось, и я просматривал сборник Иноуэ «Ученики». Прочел эссе под заглавием «Чайник», в котором рассказывалось о двух писателях — китайском и японском — Лао Шэ[42] и Хироцу Кодзуро. В памяти возникли лица этих двух знакомых мне людей, таких добрых… С особенной теплотой вспоминал я о Лао Шэ, ставшем жертвой жестокой несправедливости и трагически погибшем. Всю ночь он являлся мне во сне, повторяя: «Передай друзьям, у меня все в порядке». Одним словом, спал я плохо. На другой день рано утром я приехал в гостиницу, чтобы проводить Накадзиму и его супругу в аэропорт. В зале для почетных гостей я с помощью молоденького переводчика беседовал с Иноуэ. Я сказал ему, что прочел его эссе «Чайник», в котором приводится притча, рассказанная когда-то Лао Шэ, и что я слышал эту притчу от других, но с иным концом. Там тоже речь шла о нищем и маленьком чайнике, в котором фуцзяньцы любят заваривать чай. Так вот я слышал, что нищий не разбил его, а до самой смерти вместе с богачом ежедневно заваривал в нем чай. Лао Шэ с присущим ему юмором придумал другой конец. Не знаю, сказал я Иноуэ, как погиб Лао Шэ, но мне не верится, что он мог покончить с собой, разрушив прекрасное. Не мог он уничтожить красоту, он оставил бы ее людям.
В аэропорту мы пробыли очень недолго, молоденький переводчик не читал эссе Иноуэ, не мог четко передать мою мысль. Иноуэ так ответил: «Я написал, что Лао Шэ выбросился из окна, обхватив чайник». Возможно, конечно, Иноуэ имел в виду, что Лао Шэ вовсе не хотел гибели красоты, но в оригинале эссе тем не менее заканчивается словами: «Чайник разбился, человек погиб». Чайник все же был разбит.
Гостей пригласили на посадку в самолет, и мы не могли продолжить разговор, но меня поразило волнение, с каким Иноуэ сказал шедшей рядом с ним госпоже Сато: «Господин Ба Цзинь читал „Чайник“». Я тогда не понял, почему Иноуэ придает такое большое значение тому, что я прочел его эссе, и почему он сообщил об этом своей попутчице как о чем-то очень важном. Но потом, когда я прочел эссе Мидзиками Цутому «Сверчок в банке» (1967) и получивший премию рассказ Хираки Такакэн «Погиб, защищая честь», мне стало ясно, что наши японские друзья, писатели Японии, видели в гибели Лао Шэ гораздо большую трагедию, чем мы, сильнее, чем мы, скорбели об этой великой утрате. В Китае лишь в последние два года появились статьи, посвященные памяти Лао Шэ.
Очерк Иноуэ был написан в декабре 1970 года. Тогда гибель Лао Шэ изображалась у нас как результат «критики и борьбы против реакционного авторитета». Церемонию захоронения праха Лао Шэ, признанного наконец невиновным и реабилитированного, совершили только в июле 1978 года. Но праха-то в урне не было. Даже в первой половине 1974 года никто еще не осмеливался открыто выступить против совершенной несправедливости. Впервые я услышал печальное известие о Лао Шэ в конце 1966 года — в устрашение всем нам об этом сообщили в туманных выражениях цзаофани: «Из непроверенных неофициальных источников…» Потом я слышал о гибели Лао Шэ еще два-три раза, но сведения были противоречивы, передававшие их говорили неопределенно и за достоверность ручаться не могли. И только за день-два до расставания в аэропорту Хунцяо я в гостинице «Хэншань» впервые услышал из уст Накадзимы Кэндзо официальное подтверждение факта смерти Лао Шэ. По словам Накадзимы, ему сообщил об этом в откровенной беседе ответственный сотрудник Общества китайско-японской дружбы. Но опять-таки подтвержден лишь факт кончины Лао Шэ, но как, при каких обстоятельствах он умер, Накадзима не знал. Я решил, что смогу все выяснить в Пекине на конференции.
Когда Накадзима заговорил о Лао Шэ, я вспомнил, как встретился с ним в здании Собрания народных представителей десятого июля 1966 года во время митинга, организованного Пекинским народным комитетом в поддержку борьбы вьетнамского народа против американской агрессии. Лао Шэ, Накадзима и я сидели в президиуме. Кое-что об этом я уже писал в статье «Последнее мгновение», например о том, с каким уважением и любовью Лао Шэ смотрел на премьера Чжоу и почтенного Чэнь И, как взволнованно говорил о них. В тот день, придя в здание Собрания задолго до начала митинга, я направился в гостиную. Лао Шэ уже был там и беседовал с тогдашним заместителем мэра Пекина Ван Куньлунем. Встреча с Лао Шэ была для меня полной неожиданностью. Я уже больше месяца находился в Пекине, председательствовал на внеочередной конференции писателей стран Азии и Африки и ни разу не слышал даже упоминания его имени. Я беспокоился о нем, боялся, что с ним случилась беда. И как же я был счастлив сидеть рядом с ним и слышать его слова: «Передай друзьям, у меня все в порядке…»! Потом появился и Накадзима. Он тепло поздоровался с Лао Шэ, пожал ему руку. Я сидел сбоку, но видел, как засияли глаза Накадзимы от неожиданной радости, искренней, идущей от самого сердца. Накадзима видел Лао Шэ в последний раз, и моя с ним встреча тоже оказалась последней. Если бы я только мог вообразить, какая трагедия разыграется в Пекине всего лишь месяц спустя! Я бы не отходил от Лао Шэ, говорил бы с ним целый день, уговорил бы его уйти, скрыться на время, подготовиться морально. Но как можно было убедить его не поддаваться обману? Разве я сам потом не отправился покорно в «коровник»? Накадзима понимал ситуацию лучше нас. Тогда, в июле 1966 года, я догадывался о его тревожных предчувствиях. Он был очень рад, узнав, что я нормально работаю, но еще больше обрадовался неожиданной встрече с Лао Шэ, здоровым и деятельным. Накадзима сильнее многих других волновался за нас. Я тоща уловил его тревогу — наш японский друг оказался проницательнее нас, понимал, что над нами нависла беда…
К сожалению, мне не пришлось продолжить разговор о Лао Шэ, с японскими друзьями. Они горячо любили, глубоко почитали этого талантливого писателя, человека чистой совести и истинной доброты. Лао Шэ по сей день живет в их сердцах и сочинениях.
Месяца четыре назад вновь провожая господина Иноуэ в аэропорту Хунцяо, я не стал возвращаться к разговору о «разбитом чайнике». Ведь в прошлый раз я уже сказал, что Лао Шэ непременно сохранил бы красоту, потому что горячо любил родину, народ. Он умер жестоко оскорбленный, но оставил людям много прекрасного — свои неувядаемые произведения. Достаточно назвать всего лишь несколько из них: «Серп луны», «Рикша», «Чайная». В этом Иноуэ, наверное, со мной согласится.
В начале этого года я еще раз смотрел «Чайную», какая великолепная пьеса! Как глубоко знал и понимал Лао Шэ старое общество, старых пекинцев! Это была реальная жизнь. На короткие два-три часа я как будто вернулся на пятьдесят лет назад. В конце пьесы три старика (Ван Лаобань, Чан Сые и Цинь Эръе) вспоминают прошлое и шутят сквозь слезы: «Приготовь себе заранее бумажные деньги»[43], «устрой сам себе поминание». Я прослезился, много лет я не видел такого прекрасного спектакля. Ведь это погребальная песня не только старому обществу. Мне казалось, что она очистила мою душу. Признаемся откровенно, у кого из нас нет в душе феодального хлама?
Я вышел из театра, а в ушах звучали слова Чан Сые: «Я люблю нашу родину, а кто любит меня?» Вдруг в этих словах я почувствовал знакомые интонации, я услышал голос Лао Шэ. Это он задавал вопрос, звучавший как завещание. А каков будет мой ответ? Я когда-то сказал Фан Иню: «Гибель Лао Шэ — это позор для нас, живущих…» Я искренне так думаю. Мы не смогли уберечь Лао Шэ, как мы объясним это потомкам? Не знаем даже, как он умер, что мы скажем потомкам?
Так вот. Когда в июле 1977 года Иноуэ в аэропорту с волнением сообщил своей спутнице, что я читал его эссе, он, наверное, выразил надежду, что к смерти Лао Шэ мы не останемся равнодушны. Но прошло уже два года, а что я сделал? Меня мучит совесть! Вновь перечитываю эссе Иноуэ, воспоминания Мудзуками Цутому, рассказ Хираки Такакэн, и не могу не винить себя. Лао Шэ — мой старый друг с тридцатых годов. Именно мне за месяц до смерти он сказал: «Передай друзьям, у меня все в порядке…» Так что я сделал, что написал, чтобы смыть грязь, запачкавшую это славное, да, воистину славное имя?
Прошло уже полгода после спектакля, а меня все преследуют те слова: «Я люблю нашу родину, а кто любит меня?» Лао Шэ — великий патриот. После Освобождения он вернулся из-за границы, чтобы участвовать в строительстве социализма на родине; он был образцом самоотверженного труда писателя, самым пылким энтузиастом, горячо воспевавшим новый Китай. В 1957 году он создал лучшее свое произведение — «Чайная». Лао Шэ был из тех писателей, кто наиболее успешно служил своим искусством политике. Он принимал участие в разнообразной общественной и международной деятельности. Можно сказать, что он отдавал родине всю свою жизнь, все свои силы. Он нисколько не заботился о себе. Даже в то страшное время, когда на улицы вышли хунвэйбины и опасность подстерегала на каждом шагу, он пошел на собрание в Пекинское отделение Всекитайской ассоциации деятелей литературы и искусства с рукописью тщательно подготовленного выступления. Он был председателем Отделения и хотел призвать людей на активное участие в «великой культурной революции». Но именно там он подвергся издевательствам, зверскому избиению. Он сам стал объектом диктатуры «великой культурной революции». Ху Цзецин, вдова Лао Шэ, вспоминает: «Я никогда не забуду, как глубокой ночью я смывала кровь с головы и тела любимого человека, не понимая, откуда пришла беда, как могло случиться такое?..»
Я словно вижу безмолвно лежащего старого человека с окровавленной головой, завернутого в белую ткань. Сколько мыслей бурлило в его голове, сколько слов ему надо было сказать! Он не мог уйти, вот так опустив руки, он должен был оставить еще так много прекрасного! Но на следующий день он лежал на западном берегу озера Тайпин, прикрытый рваной циновкой. Лао Шэ пришлось полностью отдать людям сокровища своей души, и мы можем только догадываться, с какой глубокой тайной обидой он навсегда закрыл глаза.
«Как могло случиться такое?» Третьего июня прошлого года на пекинском кладбище Бабаошань во время церемонии захоронения праха Лао Шэ я, склонив голову в скорбном молчании, вспомнил этот вопрос Ху Цзецин. И распорядитель церемонии захоронения, и все присутствовавшие, включая меня самого, — все знают и, конечно, могут дать ответ. Но поздно. Прошло уже двенадцать лет с тех пор, как Лао Шэ покинул новое общество, которое так горячо любил.
Минул еще год. В тот день, когда я уходил с кладбища Бабаошань, мне вспомнились слова одной китаянки, известной писательницы, живущей за границей. «Китайские интеллигенты, — говорила она, — необыкновенные люди, преданнейшие патриоты. Если бы на Западе вздумали так обращаться с интеллигентами, как у вас во времена „четверки“, так преследовать и подавлять, они бы давно все разбежались. А китайские интеллигенты работают в любых условиях, если только сил хватает». Эта писательница объездила весь мир, много знает, зря говорить не станет. Лао Шэ — прекраснейший образец китайского интеллигента, я казню себя за то, что не сумел его спасти, стыжусь за наше поколение. Какой же урок мы должны извлечь из ужасной гибели великого писателя? Неизвестно, где рассеян его прах, но его творения разлетелись по всему свету, душа китайской интеллигенции взывает его устами к людям. Прислушайтесь: «Я люблю нашу родину, а кто любит меня?»
Прошу вас, проявляйте к этой душе чуть больше внимания, чуть больше любви и не откладывайте до той поры, когда окажется уже поздно.
По сей день я так до конца и не знаю, убил себя Лао Шэ или был убит, бросился в озеро, не вынеся оскорбления, или его замучили до смерти. Но одно можно утверждать: человек погиб, но «чайник» остался цел, остались прекраснейшие произведения. Недавно я председательствовал на IV Всекитайском съезде писателей и, не видя Лао Шэ, ощутил страшную пустоту. Кто-то из добреньких уговаривал меня: «Не надо погружаться в прошлое, надо смотреть вперед, рваться вперед!» Я был благодарен за совет и даже хотел бы последовать ему, но не могу. Не могу сразу вдруг превратиться в этакого «робота-300» из мира будущего. Этот вид роботов может двигаться только вперед, ничего не видя вокруг. Подумать только, целых десять лет «четверка» перековывала меня, пустив в ход всю свою машину перевоспитания, но так и не смогла сделать из меня кибернетическую машину. Вопреки всему я очень хорошо помню события прошлого.
При жизни Лао Шэ я в каждый свой приезд в Пекин на какое-нибудь совещание непременно заходил к нему. Бывало, потолкуем немного, а потом он обычно приглашал: «Пошли поедим в ресторанчике». И супруги вели меня в хорошо знакомый им ресторан в Дунаньшичане. За едой и разговором приятно проводили часа два. Я не верю в чертей и духов, но я надеюсь, что существует все же так называемое «царство теней», где я смогу увидеть многих, кого любил. И если однажды я вдруг встречу Лао Шэ и он пригласит меня в ресторанчик и начнет расспрашивать обо всем случившемся, что я ему отвечу?.. Я вспомню его сокровенные слова: «Я люблю нашу родину, а кто любит меня?», крепко сожму его руку и скажу: «Мы все любим тебя, никто не может забыть тебя, ты вечно будешь жить в китайском народе!»
15 декабря
Перевод Т. Сорокиной
Во время болезни, лежа в постели, прочел в гонконгской газете «Записки о столице» Тан Цзина («Люблю… и ненавижу…») и обнаружил, что он неправильно истолковал сказанные обо мне слова «сложно мыслит». Некоторые утверждаю, что я «сложно мыслю», но они, видимо, не читали заключительной главки «Дум». Я-то знаю, в чем дело.
Один мой сравнительно молодой приятель надумал вдруг увековечить мою персону — написать биографию. Он получил согласие ответственных лиц своего учреждения и начал писать в свободное от работы время, а потом даже взял для этого отпуск. Перелопатил немало материалов, несколько раз беседовал со мной и ценой огромных усилий написал труд в двести тысяч с лишним иероглифов. Я прочел две пухлые пачки его рукописи, со многим не согласился. Не знаю, сколько раз переписывался принесенный им опус, но видно было, что приложено очень много труда и старания. Было бы жестоко с моей стороны разочаровывать его, и я не высказал своего мнения, лишь указал на некоторые фактические неточности. Он сказал, что одно из издательств готово принять его рукопись. Мне показалось, что он слишком высокого мнения о своем сочинении. Ну да бог с ним.
Но месяца два назад он в письме сообщил моей дочери, что рукопись вернули: мол, в издательстве усомнились, удобно ли издавать биографию здравствующего человека, тем более что «мыслит он сложно». Судя по письму, приятель сильно расстроился и приуныл.
Да простит он мне, но, прочитав письмо, я обрадовался. Во-первых, книга не выйдет и, значит, не будут увековечены мои деяния; я почувствовал облегчение, груз с души свалился; во-вторых, замечание насчет сложности моих мыслей я счел для себя комплиментом. Конечно, так обо мне думавшие вовсе не собирались мне польстить, скорее всего, слова «сложно мыслит» были сказаны в осуждение.
«Сложно мыслящие» любят размышлять обо всем на свете, а размышления расширяют кругозор; больше думаешь — можешь увидеть то, что люди стараются скрыть, обнаружить спрятанную под маской истинную их суть. Вот потому-то во время «культрева» «сложно мыслящие» подвергались репрессиям, а примитивно мыслящие делали карьеру.
Только мыслящие примитивно могли додуматься до «танца верности», до установок типа: «Утром получил указание, вечером рапортуй об исполнении», до унижающей человека формы допроса «реактивный самолет», до непрерывных собраний критики и борьбы, начинавшихся с, кликов «радости» и кончавшихся воплями «долой».
Надо составить подробнейшую летопись десяти лет великого бедствия, этого чудовищного феномена в истории человечества. Вдумайтесь, в течение десяти лет повсюду ставят лишь восемь «образцовых спектаклей»[44], и все они — одного автора! До какой же степени дошла примитивность! Все смотрели «образцовые пьесы», и в голове у каждого запечатлевались исполинские «образцы героев». Любители преувеличивать роль литературы, возможно, приходили в восторг: сотни миллионов людей одновременно смотрят «образцовые спектакли»! Вот так можно создать накаленную революционную ситуацию! Они забыли, однако, что народ не только смотрел спектакли, он видел и тех, что стояли высоко у власти. За десять лет люди постепенно научились «мыслить сложно», стоишь во главе — показывай пример делом, а словам никто верить не станет.
Все может меняться, и все меняется, я в том числе. Мои мысли то становятся проще, то вновь усложняются, а потом могут еще и измениться, но одно я смею сказать твердо: я ни за что больше не склоню головы и не стану униженно «признаваться в преступлениях».
В апреле этого года я в четвертый раз побывал в Японии, наблюдал удивительный мир. За семнадцать лет изменения произошли огромные, их почти невозможно постичь умом. Конечно, в капиталистическом обществе есть свои изъяны, но есть и достойное внимания. Любые изменения всегда движутся от ничего к чему-то, от старого к новому, от сложного к еще более сложному. Мы осуществляем четыре социалистические модернизации, и нам никак нельзя двигаться вспять, от сложного к простому. Ну об этом я поговорю как-нибудь в другой раз. Хотя бы о том, например, для чего в конечном счете развивается культура письменности: для упрощения и облегчения изучения самой письменности или в поисках точного выражения сложных мыслей. У меня на этот счет есть своя точка зрения. Поэтому нет ничего удивительного, что обо мне говорят «сложно мыслит».
13 июля
Перевод Т. Сорокиной
В последнее время я часто слышу разговоры о Чжао Дане[45] и, конечно, о его статье в «Жэньминь жибао». О последней фразе статьи мнения самые разные. Чжао Дань написал: «Хватит бояться». Эти слова, как крохотная кочерга, разворошили что-то в моей душе. Несколько дней я то и дело возвращался к ним мыслью. И-мне кажется, я наконец постиг их смысл.
Во время «культрева» в «коровнике» рассказывали, как Чжао Дань на каком-то собрании заявил, что он обратится к Мао Цзэдуну с просьбой выдать ему «карточку, освобождающую от борьбы». Это заявление было расценено как «преступление». Я тогда промолчал, но подумал: отлично сказано. Непрекращавшаяся критика и борьба стали уже шумовым фоном жизни в нашем огромном городе; сколько душевных мук они принесли людям, какой огромный ущерб нанесли литературе! Тогда кампания против меня только начиналась: меня водили как преступника, напоказ толпе. А я так мечтал о тишине и покое, боялся, что сорвусь, не выдержу. Все чаще приходилось слышать, что такой-то писатель покончил с собой, а такой-то подвергся издевательствам; кого-то из друзей избили, кто-то вовсе исчез…
Люди изобретали самые разные способы, чтобы мучить и калечить себе подобных. Хотелось уйти от этого ужаса, и я тоже втайне помышлял о смерти. Есть немало причин, почему я остался жив; можно сказать, что мне не хватило мужества, а можно именно это назвать мужеством. В те времена жизнь была совсем не легким делом. До сих пор в дурных снах встают предо мной хунвэйбины с «красными книжками»[46] и ремнями с медными пряжками в руках; «образцовые герои» цзаофаней, твердящие наизусть «высочайшие указания» и избивающие людей. И только теперь перед лицом близкой смерти я могу сказать: «Хватит бояться!»
Чжао Дань высказал то, что у всех нас таилось в душе. Может быть, несколько поздно, но все же он первый произнес эти слова. Я призывал говорить правду, а он, прикованный к постели, показал всем пример. Я тоже приближаюсь к своему концу, поэтому для меня десятилетие бедствий уже утратило всю свою жестокую и страшную силу. Между мной и Чжао Данем, однако, есть различие: у меня есть еще время, я могу себе позволить остановиться на полпути в раздумье, более того, как это ни дерзко звучит, хочу еще поспорить со смертью.
Но я, как и Чжао Дань, даже на дороге к смерти полон горячей любви к родине и народу и веры в дело литературы. После нескольких десятилетий литературного труда, перед тем как навсегда закрыть глаза, я озабочен лишь одним: как будут судить обо мне читатели, потомки, молодежь спустя несколько десятков, сотен лет?
Они ни за что не простят лжи и обмана.
Итак, позволю себе открыто поддержать завет Чжао Даня: «Если над литературой слишком строгий контроль, она обречена».
14 октября
Перевод Т. Сорокиной
Когда мне было лет десять, я прочитал английский роман в переводе Линь Жуйнаня, скорее всего, это были «Записки крестоносца». В книге мне встретилась фраза, запомнившаяся навсегда: «Раб телом вызывает у людей жалость, раб душой — вызывает презрение». Слова эти были сказаны одному рыцарю принцессой, тогда она его не понимала, на самом деле рыцарь не был рабом — ни телом, ни душой. Кажется, в конце концов «влюбленные сердца соединились».
Но не развязка романа волнует мое воображение. Я и представить себе не мог, что эта фраза из романа будет с точностью передавать состояние, которое я пережил в период десятилетия бедствий. Только пройдя через десять лет испытаний, я понял, что означает слово «раб». Мучаясь раскаянием, я часто вспоминаю эти слова применительно к себе и к той ситуации, в которой я тогда оказался, и вижу себя отчетливее, чем когда бы то ни было. Раб. Прежде я считал, что это понятие не имеет ко мне никакого отношения, но ведь на целых десять лет я стал рабом! Эти десять лет рабской жизни тоже вещь весьма сложная. Как мы, пишущие люди, любим говорить: жить и не жить — это большая разница, и это правда. Раньше я формально понимал выражения «раб телом» и «раб душой». Например, в моем романе «Семья» есть рассказ старой служанки Хуанма о том, как она в свое время молила покойную госпожу помиловать молодого господина. Когда я писал его, я был убежден, что Хуанма и есть «раб душой». Или: излагая разговор Мин Фэн с Цзюэ Хоем, когда Цзюэ Хой говорит, что хочет на ней жениться, а Мин Фэн отвечает ему отказом из-за страха нарушить волю своей госпожи и выражает готовность лучше всю жизнь быть служанкой и ухаживать за Цзюэ Хоем, я тоже считал, что это и означает быть «рабом душой». Когда я подвергался критике во время «культурной революции», меня, в частности, обвиняли в том, что я «извращал образы людей труда». Кое-кто в качестве примера приводил старую Хуанма и Мин Фэн, заявляя, что они должны были взбунтоваться, а я изобразил их покорными рабами, преданными «классовому врагу». Я до этого не раз перечитывал свои произведения, вносил поправки и никогда не замечал, что образы двух моих героинь — Мин Фэн и Хуанма — несут в себе какую-либо проблему. Услышав вдруг столь серьезное обвинение, я почувствовал, что проблема существует, и очень серьезная, к тому же в то время попытки разобраться непременно заводили меня в тупик, я оказывался целиком в ловушке цзаофаневской логики. Я размышлял: вырос я в бюрократическо-помещичьей семье, как-никак получил воспитание от старого общества и старой семьи, общался со многими людьми из старого общества и старой семьи, и очень может быть, что у меня феодально-помещичьи взгляды на людей и на события. Чем больше я размышлял, тем больше чувствовал, что цзаофани правы и что я виноват. Говорили, что я «почтительный отпрыск» помещичьего класса, я признавал это; говорили, что я написал трилогию «Стремительное течение», чтобы «воздвигнуть памятник» помещичьему классу, я это тоже признавал; в 1970 году мы были в деревне на «трехсезонном» труде, меня выволокли на межу и заодно с местным помещиком использовали как мишень борьбы, и я тоже покорно признал свою вину, думая о том, что до 23 лет меня содержала семья и деньги, на которые я жил, были заработаны потом и кровью крестьян, так что вполне закономерно подвергнуть меня критике и борьбе! Но в 1970 году я уже был не тем, что в 1967–1968 годах. После сентября 1966 года под «предводительством» и угрозами цзаофаней (другими словами, направляемый кнутами) я уже думал только чужим умом: люди орали «Долой Ба Цзиня!», и я в ответ высоко вскидывал правую руку. Теперь, вспоминая об этом, я не могу найти должное объяснение, почему я так поступал. Но в то время я вовсе не притворялся, я чистосердечно демонстрировал искреннее желание, чтобы люди до конца довели свою разрушительную работу и можно было все начать сначала, снова стать человеком. У меня тогда еще было стремление самоперевоспитаться через страдание. Я даже испытывал огорчение из-за того, что цзаофани не «понимали» этого моего стремления. Я втайне убеждал себя: «Они не верят тебе, ну и пусть, ты должен выдержать испытание». После каждого собрания критики и борьбы цзаофани по заведенному порядку требовали, чтобы я писал «отчет об идеологии», хотя к этому моменту я бывал крайне измотан морально и физически и очень нуждался в передышке. Но мне говорили, что я должен немедленно сдать на проверку свое сочинение, и я собирался с духом и старательно отчитывался о собственных мыслях, каждый раз признавая, что критические выступления попали в цель, что критика и борьба служат мне во спасение, что цзаофани — мои спасители. В то время я мыслил только сообразно с теми лозунгами, которые постоянно выкрикивали цзаофани, и с теми «истинами», которые они то и дело зачитывали. У меня больше не было собственных мыслей. Если меня доканывали вопросами, мой ответ был один: прошу лишь дать мне возможность жить. После шестьдесят девятого года я постепенно обнаружил, что «истины», в которые цзаофани заставляли меня поверить, сами они не исповедуют, что вслух они говорят совсем не то, что думают. Больше всего меня удивило вот что: 23 мая 1969 года после изучения очередного «изречения» председателя Мао я написал «отчет об идеологии». Старший по нашей группе выдвинул мой «отчет» в качестве образцового, сопроводив его комментарием, в котором говорилось, что я искренне признаю вину, раскаиваюсь и иду по пути слияния с массами. Но прошло два или три дня, и, несмотря на эту оценку, меня снова поволокли на собрание критики и борьбы и заявили, что я всего лишь притворяюсь, что признаю вину только для того, чтобы выманить сочувствие. Я начал понимать, кто говорит правду, а кто фальшивит. Я по-прежнему в положенное время писал «отчеты об идеологии», цитировал «высочайшие указания» и занимался саморазоблачением, но в мыслях моих скрытно и медленно происходил поворот. А кроме того, я сделал новое открытие: я-то и есть «раб душой», к тому же законченный раб.
Как же тяжело мне было после такого открытия! Сердце мое сжалось от боли, я понял, что рабская философия железными цепями опутала меня, что я — это не я.
Своих мыслей нет, своим умом не думаю, люди поднимают руку — и я поднимаю, что люди скажут, то и я говорю, да при этом еще делаю все с воодушевлением — ну разве не «раб душой»? Это не то что Хуанма или Мин Фэн, у них хоть и не было «высокой» сознательности, зато они имели собственное понятие о том, что хорошо и что плохо, Хуанма не хотела «жить в мутной воде», Мин Фэн не согласилась быть наложницей Фан Дуншаня. Они-то не были «рабами душой». Конечно, они верили в «Судьбу», верили в «Небо», но не повиновались им с покорностью и не подстраивали собственные мысли под логику своих господ. Они верили в судьбу, но и сопротивлялись судьбе. Они вовсе не были такими, каким был я в 1967–1968 годах. Я тогда и не помышлял о сопротивлении, мне в голову такое не приходило.
Я не рассказал про 1966 год. В июне того года я попал в «коровник», а 10 сентября у меня конфисковали имущество. В те ночи мне только со снотворным удавалось заснуть на несколько часов. Я столько натерпелся за эти несколько месяцев, что каждый стук в дверь повергал меня в дрожь. Но я не переставал надеяться: не может быть, думал я, чтобы со мной так поступили, нет, ко мне отнесутся снисходительно, все эти угрозы в мой адрес — лишь так, для проформы. Но втайне я мучился сомнениями: «А так ли это?» Я изо всех сил цеплялся за стремительно покидавшую меня надежду, все думал: пусть я «виновен», но моя работа на протяжении десятков лет что-нибудь да значит! А потом пришел декабрь. Страшный декабрь! Он принес самый жестокий, самый опустошительный удар, он приблизил болезнь и кончину Сяо Шань. Хунвэйбины толпами вламывались в дом, они перелезали через внешнюю стену и повелительно стучали в дверь. Они бесцеремонно забирали любую вещь, не включенную в опись. Они врывались в дом глубокой ночью и среди бела дня. К ночи я изнемогал от усталости и смиренно умолял их уйти поскорее. А Сяо Шань даже довелось испробовать их ремней с медными пряжками! Разве в таком положении я мог на что-то надеяться? С этого времени я перестал думать, во мне произошел резкий перелом, я превратился в «раба». С 1967 года мой духовный облик совершенно изменился. Я утратил все, чем год за годом обогащалась моя душа. С распахнутым сердцем, безоговорочно я воспринимал все «наставления» цзаофаней. Позднее, анализируя свое тогдашнее состояние, я склонен был считать, что в то время я спал, поддавшись гипнозу. Но так можно считать, если не пытаться разобраться глубже. На самом деле все два года, на протяжении которых я самозабвенно поклонялся божеству, мне слышался сочувственный голос: верь в божество, в этом твое спасение. Оказывается, мое сознание продолжало следовать жизненной философии. Это значит, что и в сон я впал, увлекаемый мыслью о жизни. После 1969 года я часто вспоминал Хуанма, сравнивая себя с нею. За этим образом стоит реальная личность, женщина по фамилии Юань. Мы звали ее «Юаньюань». До того, как я и мой средний брат уехали из Чэнду, она много лет работала у нас по дому. Она любила нас и вскоре после нашего отъезда из Сычуани отказалась от места и вернулась в свою семью. Но и после этого она частенько заходила справиться о нас, никогда не переставала о нас думать. В начале 1941 года я впервые вернулся в Чэнду, но ее уже не было в живых. Я не смог узнать, где она похоронена, да я и не пошел бы на ее могилу, чтобы выразить благодарность за ее заботу и любовь. Только сравнивая себя с ней, я понял, что мне недостает способности так глубоко любить, как умела она. Она не была «рабой» и тем более не была «рабой душой».
В «Думах», которые я писал в прошлом году, упоминается о моих разногласиях с товарищем Ван Сиянем во время нашего двухлетнего пребывания в «коровнике». Я считал тогда, что на мне большая вина, что путь к искуплению вины — усердное перевоспитание, а единственный путь к перевоспитанию — усердное выполнение каждой буквы наставлений, предписаний и резолюций цзаофаней. А Сиянь не подчинялся, он постоянно вступал в спор с надзирателями, считал, что много делается несправедливо, что это — принудительное исправление. Я же думал, что чем труднее работа, тем она полезнее для перевоспитания. Сегодня действительно выглядит смешным, что я под воздействием наставлений цзаофаней пришел к умозаключению в духе Достоевского. Для цзаофаней Достоевский — реакционный писатель. Но они же сами, всеми и всяческими способами оказывая на меня давление, подвели меня к Достоевскому. Это говорит о том, что у всех есть неясность в мыслях, нет такого человека, кто думал бы только правильно. Я сказал, что это выглядит смешным, на самом же деле все очень печально. Я сам называл себя интеллигентом, и люди обращались со мной как с «элементом из интеллигенции», и во время собраний критики и борьбы я с готовностью соглашался, что я «духовный аристократ», хотя по существу я был настоящим «духовным рабом».
В 1969 году я заметил некоторые «изъяны»: те, кто обращались с нами, как с рабами, размахивали перед нами плетками, на самом деле были никто, они не знали, что будет с ними завтра. Возможно, кому-то такое суждение покажется странным, но все вполне объяснимо. Я десятки лет писал книги, у меня были кое-какие знания. Теперь я до конца понял, почему «четверка» столь люто ненавидела «знания». Ведь достаточно даже кое-каких знаний, чтобы заметить ее «изъяны». Что уж и говорить об «интеллигентах» и «культурных»! Нельзя допустить, чтобы у «тебя» было оружие против «меня». Правда, можно, чтобы «ты» служил «мне» с помощью этого оружия. Но нет, нельзя успокаиваться! Пока у «тебя» есть оружие, «я» не буду знать покоя. Нужно «тебя» полностью лишить «знаний».
На протяжении двух лет — шестьдесят седьмого и шестьдесят восьмого — я страстно хотел избавиться от «знаний», которые у меня имелись, выкорчевать их, стряхнуть, как пыль. Но как это было сделать? А потом, начиная с 1969 года, мои «знания» стали чудотворными. Действие усыпляющих средств постепенно начало ослабевать. Стали появляться собственные мысли. Помимо цзаофаней и «революционных левых» были еще «рабочие отряды пропаганды», «представители НОАК»… Они-то особенно любили разглагольствовать! Все, что они говорили и делали, я слушал, наблюдал, запоминал. Мысли мои, хоть и медленно, постепенно менялись, менялось восприятие. С этого времени я уже не был «рабом душой», я начал сознавать, насколько позорно им быть.
Внешне мое поведение не изменилось, я по-прежнему покорно хранил молчание, «признавал вину». Но в мыслях я уже не мог следовать чужим наставлениям. Мне внезапно открылось, что то, что творится вокруг, — это грандиозный фарс. Я был сражен этим открытием, оно причинило мне боль, я не решался поверить, что чувствовал, что мираж рассеивается. Сколько же драгоценного времени потрачено впустую! Тем не менее я еще больше осторожничал, потому что боялся. Когда я раболепствовал перед апостолами божества, меня питала вера. Когда же я разглядел обман, мне стало еще страшнее: ведь люди, готовые лгать, способны на что угодно! Во всяком случае, думал я, я должен подстраховываться. Я больше не верил в самоперевоспитание через страдание, в той ситуации даже путь Достоевского не был для меня спасительным. Я постепенно избавлялся от состояния «раба душой» и переходил в состояние «раба телом». Другими словами, я больше не исповедовал «истину», а лишь подчинялся власти, покорялся насилию, жил благодаря притворству. Как мое прежнее заклинание: «Только дайте мне возможность жить!», так и теперешнее: «Я обязательно должен жить, чтобы увидеть, чем вы кончите!» — одинаково были продиктованы философией жизни. Я помнил также слова, которыми мы с Сяо Шань подбадривали друг друга: выдержать — значит победить!
Сяо Шань скончалась, я же увидел гибель «четверки».
Насаждать ложь, обманывать людей и себя, а в итоге увидеть, что ложь разоблачена, быть оплеванным всем народом — таким оказался финал для деятелей «четверки». А вместе с ними навеки ушла в прошлое эпоха, когда «дикость» брала верх над «цивилизованностью», а «незнание» одолевало «знание».
В 1969 году я начал переписывать и заучивать наизусть «Божественную комедию» Данте, поскольку меня не оставляла мысль, что «коровник» и есть ад. Это было началом моего избавления от философии рабства. Лишенный ориентиров, двигаясь наугад, стиснув зубы, я переносил все испытания, но уже не во имя искупления вины, а во имя того, чтобы отделить истину от лжи. Я с трудом шаг за шагом продвигался вперед, не страшась теперь ни трехглавых чудовищ, ни чертей, ни оборотней, ни раскаленных песков пустыни… Я прошел через испытания, длившиеся несколько лет, вновь обрел «оставленную надежду»[47] и наконец выбрался из «коровника». Я не всегда разбираюсь в людях, но я разобрался в себе. И хотя я немощен и стар, я могу еще думать своим умом. Могу говорить собственными словами, писать собственные статьи. Я больше не «раб душой» и не «раб телом». Я — это я. Я вернулся к самому себе.
Десять лет смуты, как долго длился этот страшный сон!
Середина июня
Перевод Т. Никитиной
Прошло сорок пять лет, а мне все слышится голос: «Забыл меня!» Голос такой ласковый, сердечный, такой знакомый, но временами и суровый. Не знаю, сколько раз я говорил себе: «Никогда не забуду учителя». Но разве я о чем помнил эти сорок пять лет!
Сорок пять лет назад[48] всю осеннюю ночь и все утро я простоял неподвижно у гроба Учителя в траурном зале международного похоронного бюро, вглядываясь через наполовину застекленную крышку гроба в доброе лицо Учителя, его плотно закрытые глаза, черные усы над губой. Казалось, что Учитель спит. Вокруг стояли венки из свежих цветов и корзины с цветами. Ничто не нарушало покоя. Учитель спал среди множества благоухающих цветов. Раза два я смотрел, не моргая, четыре-пять минут, в глазах у меня начинало рябить, и мне чудилось, что Учитель улыбается. А что, если Учитель откроет глаза и встанет? — думал я. Мне так хотелось, чтобы Учитель воскрес!
Кажется, что это было не сорок пять лет назад, а только вчера. Забывал я его или не забывал, не знаю, но я всегда чувствовал на себе пристальный взгляд Учителя.
Я еще помню, как в мрачные дни, в дни, когда люди ничем не отличались от диких животных, из Учителя сделали икону, используя его высказывания как заклятья. Выдергивали из его произведений отдельные слова и бичевали ими людей, а новоявленные «боевые соратники» и «близкие друзья» превратили его имя в украшение для себя. В тот период, когда курился густой фимиам и звонко выкрикивались заклятья, на меня уже навесили ярлык «реакционного авторитета», заклеймили как «смертельного врага» Учителя, отняли у меня право помнить об Учителе. На газоне перед зданием отделения Союза писателей установлен скульптурный портрет Учителя, я часто трудился в цветнике, выпалывал сорняки, прочищал водостоки. В тесном помещении «газохранилища», служившем нам «коровником», несколько писателей, сбившись в кучу, сочиняли «покаяния». Иногда мне было нечего писать, и я, отложив перо, предавался раздумью. У меня было отнято право поклоняться иконе, но я мог думать об Учителе Лу Сине, с которым я соприкасался. В тот осенний день я простился с ним. Вместе с многотысячной толпой я проводил его до могилы. Сквозь пелену, застилавшую глаза, я видел, как гроб, скрывавший в себе знамя «национального духа», опустили в могилу. Я сидел в углу «коровника», и перед моим мысленным взором снова возник Учитель, он совсем не изменился, он был все тем же добрым и милым стареющим человеком, простым, без нарочитости, без высокомерия, без чиновного чванства.
Мне вспомнилось то, что было когда-то, всякие мелочи, незначительные эпизоды.
Я был тогда начинающим писателем. Мне впервые довелось редактировать журнал «Вэньсюэ цункань». Я встретился с Учителем, предложил ему заключить договор. Он с готовностью принял предложение и уже через два дня прислал сказать, чтобы я включил в вестник подборку его рассказов «Старые легенды по-новому», над которыми он в то время работал. Первый выпуск вестника был уже готов, издательство опубликовало объявление с изложением содержания, а в конце была добавлена фраза: тираж будет дан к «празднику весны». Учитель очень скоро прислал рукопись со словами: «Люди спешат, я не имею права их задерживать». По существу, это была ничего не значащая фраза, приписанная составителем объявления, даже я не обратил на нее внимания. Этот случай говорит о том, что Учитель к любой работе подходил очень добросовестно и ответственно. Я не мог не задуматься о неточности и небрежности, которые я допускал в собственной работе, и решил учиться у Учителя. Только тогда я понял, что, чем бы ни приходилось ему заниматься: править верстку, делать обложку к книге, редактировать рукописи, составлять альбомы репродукций — и каким бы ни было дело, за которое он брался: мелким или крупным, своим или чужим, — Учитель все делал очень старательно, все доводил до совершенства. Если он намеревался послать книгу в подарок, то сам продумывал упаковку, сам отправлял ее почтой, вкладывал душу в каждую процедуру. Я тайком учился у него, но давалось мне это с трудом. Через друзей я узнал о некоторых обстоятельствах жизни Учителя, и чем больше я узнавал о нем, тем глубже становилась моя привязанность. Постепенно я изменился и в мыслях и в поведении. Я ощутил так называемые скрытые возможности совершенствоваться.
В начале своей писательской деятельности, впервые взявшись за перо, я не представлял, какое оно тяжелое. Я писал лишь для того, чтобы передать собственное настроение. И только заступив на пост писателя, я постепенно понял: сражаться пером — дело не простое. Учитель Лу Синь дал мне образец. Я восхищался горьковским героем — «смелым Данко», который вынул из своей груди горящее сердце, чтобы указать путь людям. Этот эпизод был для меня вершиной писательского мастерства, и обогатил меня этим знанием тоже Учитель. Истины ради я должен сказать, что моим первым учителем был Лу Сао, но десятки лет освещал мне путь собственным горящим сердцем Лу Синь. Я знаю совершенно точно: для него жизнь и творчество, человек и писатель, человеческие и писательские качества были неотделимы друг от друга. Все, что им написано, — правда. Всю жизнь он искал истину, стремился идти вперед. Он бесстрашно разоблачал пороки общества и еще более бесстрашно вскрывал собственные недостатки; он не боялся признавать свои ошибки и мужественно исправлял их. Любая из написанных им статей выдержала проверку временем, потому что он действительно поверял читателю свою душу. При первой встрече с ним я не испытал ни малейшей скованности, потому что его взгляд, улыбка действовали успокаивающе. Говорят, что у него перо острое, как скальпель, но к молодежи он неизменно был безгранично добр. Один из моих друзей под руководством Учителя редактировал какое-то периодическое издание, жилось ему в то время трудно, и Учитель как-то сказал ему: «Я видеть не могу, до чего ты похудел». Он сам взялся пристроить рукопись этого молодого писателя, пожертвовав собственный гонорар для ее издания. Учитель долго жил среди молодежи, работал и боролся вместе с ней, учил отличать правду от неправды, друзей от врагов. Он любил молодежь, но ни в коем случае не заискивал перед ней. Учитель был постоянен в своих симпатиях и антипатиях и никогда не шел на компромисс, если дело касалось вопросов принципиальных. Некоторые сближались с ним, а потом отстранялись от него; были и такие «друзья» и «ученики», которые со временем становились его лютыми врагами. Он же всегда и во всем неуклонно стремился к истине.
«Забыл меня!» — слышится мне опять знакомый голос, звучащий то ласково, то сурово. Я снова вспоминаю ту ночь и то утро сорок пять лет назад и множество раз произнесенные мною клятвенные слова. Я говорил: «Никогда не забуду», а на самом деле давно забыл. Но клятву, данную над прахом Учителя в тишине и безмолвии траурного зала, не выбросить из памяти. Когда мне слышится ласковый голос, я ощущаю прилив сил, когда же он бывает суровым, я заглядываю в собственную душу с помощью скальпеля, которым пользовался Учитель.
Когда 25 лет назад в Шанхае состоялось перезахоронение праха Учителя, в ту осеннюю ночь мне приснился сон, который и по сей день я помню очень отчетливо. Я видел горящее сердце Учителя и слышал его пламенные слова: смей любить, смей ненавидеть, смей говорить, смей делать, смей добиваться цели во имя истины… Но когда манипулировали высказываниями Учителя, искажали его образ, кромсали память о нем, разве я посмел сказать хоть слово? Когда Яо Вэньюань[49] размахивал дирижерской палочкой, разве я посмел сделать хоть что-то, а не поддакивать из «коровника»?
Во время десятилетия бедствий цзаофани обращались со мной как с «коровой», да и сам я вел себя как «корова». Сидеть в «коровнике» и сочинять «отчеты» и «покаяния» стало для меня привычным делом, которое я делал со спокойной душой. Только года два назад, когда я, стиснув зубы, заглянул в собственную душу, я вспомнил, что Учитель тоже сравнивал себя с «коровой», которая «питается травой, а дает молоко и кровь». Какая же высота духа, какая широта взгляда! Я уже 10 лет был всего лишь «коровой», которая плакала, но позволяла сдирать с себя шкуру. Но ведь и корова, которую режут, стоит ей освободиться от веревки, сразу же убежит.
«Забыл меня!» Пройдя через сорок пять лет, полных бурь и невзгод, я мысленно возвращаюсь в траурный зал международного похоронного бюро. Его уже не существует на улице Цзяочжоу, но доброе лицо под стеклом крышки гроба и сейчас у меня перед глазами, оно навеки запечатлелось в моем сердце. Именно потому, что я снова помню Учителя, у меня есть смелость говорить. Именно потому, что я тогда забыл его, на меня обрушились невзгоды тех лет. Я накрепко запомню этот урок.
Время от времени я слышу, как люди спорят: что было бы, если бы Учитель Лу Синь был жив… Конечно, всем нам хотелось бы, чтобы Учитель был жив. И каждому хотелось бы, чтобы Учитель был таким, каким он его себе представляет. Но Учитель всегда останется Учителем.
Смей любить, смей ненавидеть, смей говорить, смей делать, смей добиваться цели во имя истины…
Если бы Учитель был жив сейчас, он не отложил бы в сторону перо, свой «бесценный дар». Он остался бы писателем, великим писателем, пользующимся любовью народа.
Конец июля
Перевод Т. Никитиной
В связи с торжествами по случаю 100-летия годовщины со дня рождения Лу Синя журнал «Шоухо» заказал мне статью, и я написал «Вспоминая об Учителе Лу Сине». Статья получилась небольшая, но написана она от сердца. Я встречался с Лу Синем — память моя еще хранит яркие впечатления от этих встреч. Вспоминая о том, что было 45–46 лет назад, я представляю себе Учителя так живо, будто вижу его воочию, так что у меня есть собственное мнение о том, каким человеком был Учитель. Я так хотел снова непринужденно беседовать с Учителем, но я не верю в существование «загробного мира» или «подземного царства», а скоро уже придет время и мне «обратиться в пепел». Я писал статью, а меня мучили воспоминания.
В конце июля, написав «Вспоминая об Учителе Лу Сине», я отослал рукопись в редакцию «Шоухо» и, получив оттиски, послал их редактору «Дагунъюань» — приложения к газете «Дагунбао». В то время он как раз находился в отпуске в Пекине.
В этом году в день Национального праздника я находился в Берне в Швейцарии и там в нашем посольстве услышал от одной женщины, что она читала в гонконгских газетах мои воспоминания о Лу Сине. Вернувшись на родину, я окунулся в дела и забыл поинтересоваться, где была опубликована моя статья. И пока один из моих друзей не рассказал мне, как ее сократили, я так и не знал, что в Гонконге моя статья с воспоминаниями о Лу Сине опубликована не полностью: из нее изъято все, что связано с «культурной революцией» или «ассоциируется» с ней. Даже принадлежащие Лу Синю слова, что он «корова, которая питается травой, а дает молоко и кровь», тоже были вычеркнуты одним росчерком пера, поскольку «корова» ассоциируется с «коровником».
Прочитав свою урезанную статью, я долго не мог вымолвить ни слова, я оцепенел, будто позволил, чтобы мне дали пощечину. Прошло уже пятьдесят с лишним лет с тех пор, как мой первый роман встретился с читателем. Так неужели со мной можно поступать, как со школьником, не способным ответить за собственное сочинение?
То, что проделали с моей статьей, не заставит меня замолчать. Разве Учитель Лу Синь не дал нам прекрасный образец для подражания? Я буду продолжать публиковать свои «Думы». С декабря 1978 г. по сентябрь 1981 г. прошло почти три года, за это время «Дагунбао» поместила на своих страницах почти семьдесят две мои «думы». Мой «немощный крик» нашел отклик, который придал мне вдохновения, главным образом благодаря поддержке читателей. Я благодарен всем, ' кто проявил великодушие в отношении меня (в том числе и редактору «Дагунбао»).
Мои «Думы» подобны птице. Птице даны крылья, чтобы летать. Мне вспоминается Сокол из ранних рассказов Горького, «с разбитой грудью, в крови на перьях», он не мог больше подняться в небо, и тогда он подошел к краю ущелья, расправил крылья и канул в море. Горький, славя Сокола, писал: «Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером».
Я часто слушаю «Песнь о Соколе».
Думаю, что, когда я не смогу летать, я тоже «кану в море».
Конец ноября (Не публиковалось.)
Перевод Т. Никитиной
Давно был опубликован 71-й фрагмент «Дум», потом его еще раз напечатали пекинские газеты. А несколько дней назад ко мне пришел один из приятелей, мы сидели, беседовали. Вдруг он вынул этот мой рассказ и начал говорить, что его участие в собрании критики и борьбы, о котором в нем идет речь, было чистым недоразумением, что текст выступления обсуждали и составляли три человека, два из них не захотели выступать и вынудили его подняться на трибуну. Он говорил также, что ему было очень тяжело видеть, как я плачу.
Приятель мой — очень интеллигентный, порядочный человек. Когда я был на перевоспитании трудом в «Школе кадров», мне часто приходилось слышать, как цзаофани исподтишка судачат о нем, передразнивая его манеру речи. В университетские годы он писал стихи, после учебы в Европе вернулся на родину, занялся литературной критикой.
Во время «великой культурной революции» его положение было весьма скверным. Какое-то время он был «отстранен от дел», потом на какое-то время его «реабилитировали» или «полуреабилитировали», а в какой-то момент до меня дошли слухи, что его собираются «влить в руководящее звено». Словом, метаморфозы были столь стремительными, что легко было запутаться. Теперь все давно миновало, он мало изменился и для меня по-прежнему оставался все тем же интеллигентным, порядочным человеком.
Я никак не мог сообразить, о чем они говорят. Потом вспомнил: в том рассказе я упоминал о собрании критики и борьбы, которое было организовано в Шанхайском цирке в октябре 1967 г., но упоминал очень вскользь, не рассказывая о ходе собрания и ни словом не обмолвившись, кто там выступал с трибуны с обличительной речью и кто первым выкрикивал лозунги. Не только тогда, но и теперь, сидя напротив него, я не мог представить себе, чтобы он подвергал меня критике и борьбе, ну никак не мог. Я искренне сказал ему, что не следует возводить на себя напраслину. И еще сказал, что хотя я в то время был крайне унижен, с трудом выдавливал из себя слова, но плакать я никогда не плакал.
Он моложе меня, память у него лучше, и вполне возможно, что он не поверил моим словам и поэтому продолжал объяснять что-то. Я понимаю его. Чтобы успокоить его, я потратил немало слов. Я изо всех сил старался припомнить события того времени. Мне не раз доводилось присутствовать на митингах критики и борьбы в Шанхайском цирке, причем дважды в качестве главной мишени, сначала на первом общегородском митинге, а в следующий раз — на телевизионном, когда во всех имеющих к этому отношение учреждениях и организациях смотрели эту передачу, при этом работников, которым была отведена роль объектов борьбы, в знак наказания ставили по обеим сторонам от телевизора. И раз я до сих пор не могу вспомнить, на каком же из митингов выступал мой приятель, это говорит лишь о том, что его слова не задели меня. Я был «нечистью», которая «закалилась в борьбе», каждый имел право вцепиться в меня и критиковать, не мог же я запомнить всех, кто «поучал» меня на этих митингах. Но те два митинга мне трудно забыть, поскольку все происходившее на них было мне впервой, у меня еще не было опыта, внутреннее напряжение было огромным.
Когда стоишь в центре круглой цирковой арены и со всех сторон на тебя направлены вскинутые кулаки и нет щели, в которую ты мог бы забиться, это довольно страшно. Каждый раз перед тем, как меня вытаскивали на арену, распорядитель объявлял митинг открытым, в зале звучала мелодия «Алеет восток». Это была знакомая мелодия, она мне нравилась. Но в то время, как только раздавались ее звуки, дрожь пронизывала мое тело, поскольку стоило ей отзвучать, как дюжие молодцы втаскивали меня на арену, и это повторялось на протяжении нескольких лет. Когда я первый раз подвергся критике, то, несмотря на охватившее меня волнение, я был очень осмотрителен, прихватил с собой шариковую ручку и записную книжку и, хотя стоял, опустив голову и изогнувшись в полупоклоне, не забывал записывать главные моменты из каждого выступления, готовясь «усвоить критические замечания и исправить ошибки». Один из распорядителей, заметив, что иногда я перестаю писать, прикрикнул на меня: «Ты почему не записываешь?» И я продолжал писать. Не раз я делал записи критических выступлений, но не прошло и года, как цзаофани устроили обыск в «коровнике» и конфисковали мои записные книжки, а потом на одном из митингов использовали их в качестве улики, обвинив меня в том, будто я готовил ответный удар, чтобы «свести счеты»; тогда же я был переведен в ранг «смертельных врагов пролетарской литературы».
Когда я впервые подвергся критике и борьбе «революционных масс» на общегородском митинге, два студента Фунданьского университета из состава группы по особым делам, которая мною занималась, конвоировали меня от Цзянваня (меня тогда держали в Фунданьском университете) к месту митинга, и, перед тем как ввести на арену, один из них несколько раз повторил предупреждение, что мне не разрешается во время митинга выступать с самозащитой и что, какие бы обвинения против меня ни выдвигались, я должен признавать свою вину.
Я и без того очень нервничал, а это предупреждение легло новым грузом на сознание. Я боялся, что если признаю за собой вину, то никогда уже не смогу потом снять ее с себя.
Когда меня выволакивали на арену, я почувствовал головокружение, перед глазами все поплыло, мысли смешались, крик «Покончить с Ба Цзинем!» заставил меня вздрогнуть. Я стоял, думая про себя, как трудно пережить два-три часа, но я проникся решимостью заново стать человеком и перевоспитаться, руководствуясь полученными критическими замечаниями.
Два митинга в цирке оставили глубокий шрам в моей душе. При проведении телевизионного митинга, чтобы воздействовать на общественное мнение и придать митингу особую важность, на всем пути от Шанхайского отделения Союза писателей до цирка было вывешено огромное количество лозунгов, написанных крупными иероглифами, и когда я увидел это множество призывов «покончить», у меня сердце замерло. Если бы не Сяо Шань и не дети, боюсь, я не смог бы выдержать. На этих двух митингах я стоя выслушивал критику, и, помню, на телевизионном митинге, когда выступления с критикой закончились и распорядитель приказал меня увести, я не мог двинуться с места, ноги не слушались, и цзаофани кричали, что я «притворяюсь». Потом уже всякий раз, когда мне приходилось подвергаться критике и борьбе, если на арене была скамейка, я добивался разрешения сидеть, я постепенно привыкал и приобретал опыт. Я начал понимать, что «самоперевоспитания», которого я ждал, не бывает.
То, что сказал приятель, побудило меня совершить пространный экскурс в прошлое. Один за другим я перебирал в памяти митинги критики и борьбы, побывав мысленно в бог знает скольких помещениях, где они проходили, но так и не припомнил ни одного знакомого лица. Я не хочу сказать, что ни один из моих знакомых не выходил на трибуну и не выступал с обличениями. Я имею в виду, что эти выступления не причинили мне боли и я тогда не таил обиды в сердце, а когда все кончилось, вообще забыл о них.
И когда я мысленно возвращаюсь к прошлому, я убеждаюсь, что поступал правильно. В конце концов, разве может вместить душа все большие и мелкие обиды?! Я в то время не поднимался на трибуну и не обличал других только потому, что у меня не было такой возможности, и, может быть, если бы мне представился случай выйти на трибуну и показать себя, я усмотрел бы в этом великое везенье. Я часто думаю и говорю о том, что, если бы с меня сняли обвинение и восстановили в правах в разгар увлечения «выполнением указания», наверное, я тоже наделал бы много глупостей, а то и пакостей. В то время, когда все почитали за честь поступать «строго в соответствии», мне легко было остаться незапятнанным, поскольку из-за того, что я не обладал таким качеством, как «беззаветная преданность», мое участие в движении было недолгим, меня вскоре отстранили от него. Что меня пугает, так это состояние собственных мыслей и духа в то время, и поистине счастливая случайность, что меня не втянуло в омут, я до сих пор содрогаюсь, задумываясь об этом.
Привычка к самоанализу — это результат того, что я многократно подвергался критике и борьбе. Разобравшись в себе, легче понять других. Не надо спрашивать с людей строже, чем с себя. Кто мог сохранить ясную голову, когда в нее вдалбливают «высочайшие указания», в которых «каждое слово стоит десяти тысяч слов», неустанно скандируемых теми, кто размахивал красным знаменем? А кто мог выдержать проверку? Легко быть мудрым задним числом. Но мне повезло, что я вновь обрел утраченную на много лет способность «мыслить самостоятельно». Обретя ее, я уже не пойду прежним путем, не стану сносить все то, что сносил в те годы. Десятилетний кошмар развеялся, он унес с собой личные обиды и горести, которые не высказать и не сосчитать, он показал нам, что прошлое не должно повториться.
«Забудь обо всем, что должно быть забыто, не надо терзаться из-за таких мелочей, ведь в наших руках будущее», — с этими словами я пожал гостю руку и проводил его к выходу.
28 апреля, во время болезни в Ханчжоу
Перевод Т. Никитиной
Недавно я услышал песню, в ней дважды прозвучали слова: «Это был я». Звуки песни, подобно ветерку, пробежавшему над озером, коснулись моего сердца, и оно вслед за песней устремилось в детство, в те места, где я родился и вырос. Последнее время я испытываю необычайную тоску по родным местам, видимо, пришел час возвращаться к истокам. Мне глубоко памятен один эпизод, случившийся три с половиной года назад. Находясь в Париже, я как-то ужинал в доме своего нового знакомого. Это был китаец, живущий во Франции, он женился на француженке, был счастлив в семейной жизни. К тому же он преуспевал, пользовался известностью, занимал очень высокое положение.
Мы оживленно беседовали и очень приятно провели время в его доме. Тем не менее, распрощавшись и сев в машину, я не мог отделаться от мысли: долго жить вдали от родины — это несчастье. Я и сейчас так считаю. И я знаю, что так думать не совсем правильно и даже совсем неправильно. Однако это мое искреннее убеждение. За многие десятки лет сердце мое оказалось опутанным прочными нитями. В январе 1927 года, когда я на борту парохода отправился из Шанхая во Францию, в «Записках о морском путешествии» я написал: «До встречи, моя несчастная родная земля!» В апреле 1979 года я снова оказался в Париже. Я жил на четвертом этаже первоклассного отеля неподалеку от Триумфальной арки и по утрам до завтрака усаживался в кресло у окна и через тюлевые шторы смотрел на тихую улочку, но не видел парижских пейзажей: перед моим мысленным взором вставали пекинская Чанъаньцзе и шанхайская Хуайхайлу, озеро Сиху в Ханчжоу, гуандунские деревни и села, маленькие улочки Чэнду… В восемь часов раздавался стук в дверь, меня звали к завтраку, я поднимался с кресла и расставался с «любимой родиной и любимым народом». Так бывало каждое утро, я каждый день будто возвращался в Китай, чтобы подкрепиться. Это очень естественное явление, я тем самым ощущал себя живущим по-прежнему среди соотечественников, а перебирая в памяти знакомые картины, находил в этом опору. Это внушало мне уверенность, спокойствие и бодрость.
Я часто упоминаю о народе, о тех простых и добрых людях, которых я знаю бесчисленное множество. Я вырос среди этих людей. Мои представления о честности, справедливости, равенстве складывались в сторожке и конюшне. Я учился любить жизнь и понимать смысл жизни у людей, которых судьба несправедливо обошла. Чем меньше богатства у человека, тем он щедрее, чем оно избыточнее, тем человек жаднее. Но человечество существует и развивается только благодаря непрестанным проявлениям щедрости.
Последнее время я все чаще вспоминаю то, что было 60–70 лет назад. То и дело у меня перед глазами возникают сторожка и конюшня около старого особняка в Чэнду. Коптящий светильник, рваная циновка, бесконечные истории из жизни, полной лишений и унижений, и незабываемая неизменная концовка рассказа: «Человек нуждается в преданности». Носильщики паланкинов, жившие в конюшне, открывали свои сердца мне, молодому господину-помещику. Один из них, Лао Чжоу, с горечью говорил: «Я готов не только паланкин носить. Была бы людям польза, пусть хоть по мне пройдут». Сколько летних вечеров и осенних сумерек провел я, притаившись в прохладной темноте этой безлошадной конюшни!
Жизнь, о которой я слушал в сторожке, была, пожалуй, лучше, чем жизнь носильщиков, но не намного. Среди ее обитателей я чувствовал себя легко и свободно. Потом уже я вспомнил, что к мысли об очищении через страдание я начал приобщаться во время своих посещений сторожки и конюшни. Но только в период десятилетия «культурной революции» я постиг истинный смысл очищения через страдание. Дума моя часто рвалась назад, в сторожку, к Чжао Дае и Лао Вэню, в конюшню к носильщикам Лао Чжоу и Лао Жэню, к этим людям, которые любили «прозрачную воду» и ненавидели «мутную воду». Их уже нет, да и строения тоже разрушились. Но то, что давало свет в прошлом, по-прежнему светит в моей душе. Я видел, как люди переносят страдания, как они через страдания изживают своекорыстные побуждения. Во время «культурной революции» я о многом передумал, многое вспомнил. Был период, когда я тоже хотел страданиями «искупить вину», работал изо всех сил. Но я делал это только для того, чтобы приблизить день реабилитации. Своекорыстные побуждения не были изжиты, поэтому и не было достигнуто очищение.
Теперь-то я понял. Страдание — это испытание самого себя, это кропотливая работа, это когда, стиснув зубы, выковыриваешь из себя все недостойное. И не для видимости, не для маскировки. Главное в том, чтобы с готовностью, сознательно принимать страдание. «Что бы ни случилось, я все смогу вынести».
Я не думал, что мне предстоит новое испытание. Я сломал левое бедро и подвергся, как говорится, «самому консервативному, но и самому надежному» методу лечения. Испытание еще не закончилось, а я не смог достойно пережить тяжелое время. Лежа на больничной койке, даже забывшись тяжелым сном, я постоянно переживал за себя. Как жить дальше? И не мог найти ответа на этот вопрос.
Долгие бессонные ночи напоминали безбрежное туманное море, а мне так хотелось, ухватившись за кусок доски, доплыть до берега. И вот как-то мне привиделся свет, пробивавшийся сквозь толщу тумана: я очутился в конюшне и в сторожке около старого особняка. Я увидел худое желтое лицо Лао Чжоу и длинную бороду Чжао Дае. И в это мгновение мне открылось, что я опутан своекорыстными побуждениями, что мне не дано очистить душу. Керосиновая лампа в сторожке и коптилка в конюшне спасли меня, не дали моему сердцу утонуть в туманном море. Ведь я помню, что эти «учителя» учили меня избавлению от эгоизма и самоотречению. Люди, обойденные жизнью, умели так горячо любить жизнь, разве я иду в какое-либо сравнение с ними? Все мои многочисленные произведения не стоят трех слов, сказанных носильщиком паланкинов Лао Чжоу: «Людям нужна преданность». Вспоминая о сумерках, проведенных в конюшне, и о вечерах в сторожке, я будто возвращаюсь в свое детство.
Мне так хотелось бы увидеть следы своего детства! Мне так хочется вернуться в место, где я родился, прикоснуться рукой к глиняной стене незабвенной конюшни. Но я похож на птицу с отсеченным крылом, потерявшую надежду взлететь. Мои ноги не могут двигаться, мое сердце не может летать. Мои мысли… А вот мысли мои могут пройти через все преграды, преодолеть все препятствия, побывать везде, где я хочу, пламенем обжечь мое сердце, обратив в пепел эгоистические побуждения.
Земля моя, земля моей родины! Я навеки с тобой, под солнцем и под дождем, я взращен тобой, как взращены цветущие деревья и зеленеющие всходы.
Мое единственное заветное желание: стать землей, на которой остаются теплые следы человеческих ног.
29 июня 1983 года
Перевод Т. Никитиной
Люди считают, что за время болезни можно отдохнуть, на самом деле это вовсе не так.
Я во время болезни слишком много размышляю, обдумываю всякие вопросы, порою застопорюсь на том или ином, и, пока не докопаюсь до сути, он меня не отпускает. Например, больше всего я думаю над вопросом жизни и смерти. Очень хотелось бы знать, сколько времени мне отпущено и как мне следует им распорядиться. Лежу неподвижно на спине, распростертый на больничной койке, время уходит, а я не в силах удержать ни секунды. Чем больше я думаю, тем большее волнение меня охватывает. Поэтому лучше взять себя в руки и думать: если душа не умирает, то от меня что-то останется. Или: нужно верить, и тогда я выживу.
Даже в начальный период болезни, лежа «на вытяжке», я все время думал о том, что было. Мне не забыть тех страшных дней. На том же месте и в то же время года происходило нечто совсем иное.
Тогда я несколько лет не осмеливался обратиться к врачу, опасаясь двух вещей: во-первых, того, что в моей «больничной карте» напишут «реакционный авторитет» или «мастер антикоммунизма», во-вторых, того, что, записываясь на прием в больничной регистратуре в условиях диктатуры масс, мне нужно будет демонстрировать раскаяние в своем преступлении. Чтобы пойти к врачу, необходимо было отпроситься у группы надзора, имевшейся в каждом учреждении, и они по своему усмотрению решали вопрос и делали соответствующую запись в «больничной карте». Нет нужды говорить, что все эти ухищрения вместе с «четверкой» давно ушли в прошлое. Во время моего нынешнего пребывания в больнице я услышал из уст покойного Сихэ выражение «нечеловеческая жизнь» — он имел в виду мучения, которые причиняла ему болезнь.
Я же, вспоминая о своей жизни в годы «культурной революции», тоже не раз произносил эти слова: «нечеловеческая жизнь»; да и как же нас можно было считать за людей в то время?! Сколько людей вели тогда нечеловеческую жизнь, а сколько упивались зверским обращением с соотечественниками?!
Я прихожу в такое волнение, что испарина выступает на лбу и дрожь пронизывает тело. Откуда взялась эта «нечеловеческая жизнь»? Может она повториться или нет? Я бьюсь над этим вопросом, пытаюсь додумать до конца, мучаюсь им несколько вечеров подряд, и в результате изо дня в день мне снятся кошмары, в которых неизменно человек борется с диким зверем. У меня нет жара, но я брежу, даже с окружающими разговариваю, как с персонажами из сновидений (я чувствую в эти моменты, что мне все это снится, но не могу вырваться из сна), заставляю детей волноваться. Они шутят со мной, уговаривают, хотят убедить меня, что нельзя думать о чепухе. Они говорят, что снится всегда нелепица, не заслуживающая того, чтобы тратить на нее умственную энергию. Они не могут убедить меня, но я в конечном счете убеждаю себя сам — я догадался: десять лет «коровника» были карой за мою слепую веру.
Помню, в начале 70-х годов, когда я находился в «Школе Седьмого мая», цзаофань из группы надзора (он же возглавлял группу по особым делам, или «группу по разгрому Ба Цзиня») опубликовал «Заметки пастуха», в которых самодовольно высмеивал несуразный вид «коров».
Услышав содержание этих заметок, я испытал глубокую горечь: видеть в человеке скотину — значит расписаться в собственной дикости, запятнать облик нашей древней цивилизованной страны.
Лежа на больничной койке, я вновь и вновь вспоминал о «нечеловеческой жизни» тех десяти лет и не переставал упрекать себя: ведь только слепое поклонение может превратить человека в «корову», значит, главная вина во мне самом. Что говорить, и сегодня есть люди, готовые стать «пастухами», но я уже ни за что не стану опять «коровой». Чего стоили «десять лет коровника», пусть определят будущие поколения историков, но вообще уже столько написано о мрачных временах европейского средневековья, что вряд ли чего нового добавят десять лет «культурной революции» с ее лозунгами и призывами, сотрясавшими землю и небо!
Я уже упоминал, что больничные медсестры оберегали нас от ненужной информации, старались не допустить, чтобы я узнал о кончине кого-либо из друзей и близких. Но в больнице часто сталкиваешься со смертью. На сороковой день моего пребывания в ту же больницу поступил с травмой известный режиссер У Юнган. Его поместили в соседней палате. Когда его привезли, он был без сознания. Как мне рассказали, это случилось на обсуждении его нового сценария, он был очень взволнован — и вдруг, повернувшись к плевательнице, упал. Предполагали, что произошло кровоизлияние в мозг, а к этому добавилась травма черепа, полученная при падении. Кажется, дома у него в то время не было никого, кроме невестки, которая о нем заботилась. Это все я узнал через людей. Ведь я лежал на спине и не мог видеть даже того, что делалось в палате, где уж мне было знать, что происходит за ее стенами.
Я не был близко знаком с товарищем У Юнганом. Видел я его всего один раз, когда вместе с приятелем был на просмотре фильма «Ночной дождь в горах Башань». После просмотра мы прошлись немного, У Юнган пояснял свой режиссерский замысел. И фильм, и то, что он говорил, я воспринял с глубоким волнением. Я всем сердцем был благодарен ему за то, что он снял эту картину, я испытывал к нему глубокое сочувствие, зная о мытарствах, которые он терпел на протяжении 20 с лишним лет, мне было больно при мысли, что все эти годы впустую растрачивался его талант. Впоследствии фильм «Ночной дождь в горах Башань» был удостоен премии, и я радовался за этого большого режиссера, снова завоевавшего славу, я надеялся, что он создаст еще более достойные фильмы. Кажется, он тоже верил в это. Но нежданно-негаданно в тот момент, когда он излагал свои творческие замыслы, его сразила болезнь. Сначала его доставили в какую-то другую больницу и лишь на второй день перевезли в нашу. С воскресенья до пятницы он не приходил в сознание. Медсестры, сменяясь, неотступно дежурили около него. Я при каждом разговоре со своими детьми справлялся о его состоянии. Дочь от моего имени ходила навестить его.
Узнав, что на столе у входа в его палату лежат бумага и ручка, чтобы записывать, кто из больных о нем справлялся, я попросил зятя вписать и мое имя, передать последний привет товарищу У Юнгану.
На рассвете 18 декабря я услышал плач и сказал находившемуся рядом зятю: «Наверняка это У Юнган скончался».
В тот же день в сопровождении нескольких ответственных киноработников тело усопшего унесли. Я попросил открыть дверь палаты и из своего распростертого положения видел, как мимо проследовала группа людей. Потом коридор снова опустел.
Впервые за время болезни я соприкоснулся со смертью. Товарища У Юнгана больше нет, но герои его фильма «Ночной дождь в горах Башань» живут в моем сердце. Даже когда я лежу, скованный неподвижностью, на больничной койке, они возникают перед моим взором. Ради таких людей и я хочу жить.
3 августа
Перевод Т. Никитиной
Недавно редактор «Дагунъюань» написал мне в письме, что один читатель из Сянгана выражает пожелание, чтобы я рассказал о своем среднем брате Ли Яолине. И в Шанхае, и в Пекине мне тоже высказывались подобные пожелания, они исходили от бывших учеников брата.
Уже 37 лет прошло, как мой средний брат умер, но и сегодня люди говорят о нем так, будто он все еще живет среди них. Их простые, бесхитростные слова будят во мне воспоминания о многом, уже позабытом. Мой «сундук воспоминаний» открывается, из него вываливается груда вещей, и, как бы я ни был утомлен, я терпеливо укладываю их обратно, хорошенько закрываю сундук и навешиваю «замок забвения».
Две ночи подряд мне снился брат, снилось время нашей молодости, и, только очнувшись от сна, я вспомнил, что уже прошло 37 лет, как мы расстались. В моем нынешнем доме он не оставил следов. Но его худое лицо стоит перед моими глазами, все такое же родное, доброе, светлое. Не знаю, как долго я еще смогу работать, но и мой затянувшийся жизненный путь неизбежно подойдет к концу, и пора уже оглянуться и посмотреть, какие я оставляю за собой следы.
Мне наконец удается повернуть свою уже начавшую деревенеть шею, чтобы вглядеться в то, что осталось позади. И нет ничего странного, что я вижу там, далеко-далеко, следы двух людей. В детстве, в юности, в какой-то отрезок молодости мы с братом Яолинем всегда были вместе, и в моей памяти сохранилась картина, как мы плечом к плечу бредем сквозь ненастье по размытой глинистой дороге. Вплоть до лета 1925 года, не только в родном доме, но и потом в Шанхае, в Нанкине, мы всегда жили в одной комнате. Он был старше меня на год с небольшим, у него был открытый, жизнерадостный характер. Во многих делах он вел меня за собой. Например, мысль о том, чтобы отправиться на учебу в Шанхай, принадлежала ему, он же поведал ее старшему брату, а я тогда и не строил таких планов.
С того времени, как мы уехали из дома, он старательно опекал меня, два с лишним года — сначала в Шанхае, а потом в Нанкине — мы были вместе, вплоть до момента, когда в Пукоу он посадил меня на поезд, с которым я уехал в Пекин. После этого началась моя самостоятельная жизнь, не у кого было спросить мнения, все приходилось решать самому. Друзей у меня было мало, они не очень-то меня понимали, приходили в пансион, где я жил, много и горячо говорили, а после их ухода я чувствовал себя одиноким. Я отправился в Пекин с единственной целью — держать экзамены в Пекинский университет. Во время медицинского осмотра врач покачал головой и сказал, что у меня неблагополучно с легкими. Это было для меня внезапным ударом. И хотя я был допущен к экзаменам, войти в экзаменационный зал я не решился. Яолиня рядом не было, и я избрал самое легкое решение проблемы, что объяснялось не только упадком духа, но и боязнью, что в университет меня все равно не примут.
Из Пекина я вернулся в Нанкин. Яолинь был еще там, он выдержал экзамены в университет Дунъу в Сучжоу и был зачислен в студенты. Увидев меня, он очень обрадовался, не высказал ни малейшего упрека, напротив, принялся меня утешать и повел к врачу, приходившемуся нам земляком. Врач установил «легочное заболевание», но не опасное. Он знал, что я собираюсь в Шанхай, и рекомендовал обратиться там к доктору, который практиковал на территории французского сеттльмента (тоже из сычуаньцев, вероятно, его учитель). Я провел в Нанкине два дня, побывал с Яолинем в храме Цзимин, на горе Цинляншань, а затем отправился в Шанхай. Яолинь в скором времени уехал в Сучжоу.
В Сучжоу он учился. Я же, поселившись в Шанхае, лечился, работал в периодической печати, писал статьи. Брат время от времени присылал мне письма, советуя хорошенько подлечиться, поменьше развлекаться и побольше читать. Я, конечно, следовал его советам. Тосковал я о нем недолго, обзавелся новыми друзьями. Но при первом столкновении с неудачей или в минуты плохого настроения я сразу же вспоминал о брате. Во время зимних каникул я отправился в Сучжоу навестить его, ночевал у него в общежитии. Все студенты разъехались по домам, и мне не удалось повидать его сокурсников. В Сучжоу было очень тихо и спокойно, мы провели день так же, как в Нанкине, много говорили, но преимущественно о старшем брате и о делах нашей семьи в Чэнду. Я вдруг спросил его: «Ты не чувствуешь себя одиноким?» Покачав головой, он ответил с улыбкой: «Я привык». В его улыбке промелькнула горечь. Он изменился. Ему впервые пришлось жить столь расчетливо. Денег старший брат присылал немного, к тому же часть из этой суммы он выделял мне, так что брат жил очень экономно. Другие разъехались на каникулы, а он остался и усиленно занимался. Я почувствовал в нем силу и стойкость и подумал, что он непременно преуспеет больше, чем я, и сумеет оправдать надежды старшего брата. Во время нашего разговора я поведал ему о том, что один из моих друзей советует мне поехать во Францию. Он не возразил, но и не высказал одобрения, а только сказал: «Дома дела плохи». Он говорил правду. Наш дом ветшал, приносил все меньше доходов, а домашние были не способны изменить образ жизни. Старший брат выбивался из сил и все надежды возлагал на то, что мы, двое младших братьев, «выучимся и вернемся». Но в отношении меня надежды старшего брата рухнули. И вся ноша легла на Яолиня — на плечи одного человека, как же это тяжело! Я сочувствовал ему, преклонялся перед ним, но одновременно испытывал к нему жалость, не мог отделаться от впечатления одиночества и угнетенности, которое он оставлял. Мы тепло, по-дружески попрощались. Он отдал мне свои старые часы, я сунул их в карман пальто, а по возвращении в Шанхай дня через два-три обнаружил, что часов нет; не знаю, когда их успели выкрасть.
Мысли о поездке во Францию не оставляли меня, я раздумывал еще месяца два, а потом написал домой письмо, потребовав от старшего брата денег на дорогу и на жизнь во Франции в первое время. Что ответил мне брат, можно догадаться: в доме нет денег, изыскать средства трудно, если взять в долг, придется платить очень высокие проценты и т. д., и т. п. Но я не принял его доводов и продолжал слать письма, требуя денег.
Старший брат, обладая мягким сердцем, не решился отказать мне и попросил Яолиня уговорить меня отложить поездку во Францию на два-три года. Но я заупрямился и не соглашался ни на какие уступки. Яолинь написал мне два письма, советуя еще подумать, войти в положение брата и проявить понимание к трудностям, которые он испытывает. Но я решительно стоял на своем.
Старший брат наконец выразил готовность выделить мне средства, но потребовал, чтобы мы с Яолинем приехали домой переговорить, хотел, чтобы мы вникли в состояние семейных дел. Это поставило Яолиня в затруднительное положение. Нам обоим не хотелось ехать. Я боялся, что, поскольку в семье родственников много, значит, будут разнотолки и под их влиянием старший брат может изменить свое решение. Яолинь же считал так: его нет дома уже три года, однако он не сумел добиться больших успехов и разумнее потратить на занятия время, которое заняла бы поездка. Поэтому он поступил так же, как я. В конце концов старший брат прислал мне денег, я доверил шанхайской организации Всемирного союза студентов оформление выезда из страны, получил паспорт, купил билет на пароход и 15 января 1927 года отплыл из Шанхая.
Накануне отъезда я получил от Яолиня письмо (оно хранится у меня и поныне), в котором он писал: «На этот раз я не смогу проводить тебя, надеюсь, ты будешь беречь себя в пути. Ты должен почаще писать, особенно домой тебе следует посылать хорошие, подробные письма. Ты всегда все делал по-своему, но у тебя много друзей, и не надо никого обижать, причинять людям огорчение и из-за этого страдать самому. Наш брат уже взрослый человек, с достаточно большим жизненным опытом, и, если у тебя возникнут проблемы, лучше всего учтиво попросить у него совета. Когда ты приедешь во Францию, главным для тебя должна стать учеба, меньше отвлекайся на посторонние занятия, потому что в дальнейшем будет много возможностей заняться делом, а вот возможность учиться имеется только сейчас и на очень короткое время. Ты должен внимательно следить за своим здоровьем, в свободное время не мешает побольше заниматься спортом, чтобы не болеть…»
Эти слова в то время мне трудно было постичь до конца.
Все вышеизложенное было написано до того, как я оказался в больнице. После перелома я долго еще не мог писать. Но в моем сознании по-прежнему присутствует образ брата. Я вспоминаю разные связанные с ним эпизоды, некоторые из них лишь на миг всплывают в памяти и снова исчезают, а к некоторым я постоянно возвращаюсь. У меня такое ощущение, будто брат все время где-то рядом.
Итак, я отыскал рукопись, работа над которой прервалась восемь месяцев назад, и продолжаю писать.
…Я уехал во Францию, мы с братом все больше отдалялись друг от друга, все реже обменивались письмами. Я приехал в Париж и окунулся в новую обстановку. В жизни брата, оставшегося на родине, тоже произошли изменения. Он уехал в Бэйпин и перевелся в Яньцзинский университет. Я через некоторое время перебрался в маленький городок Шато-Тьерри, где жил затворником, учился и писал. Семья наша испытывала затруднения, не могла больше оказывать мне финансовую поддержку, я зарабатывал переводами, жил и питался при коллеже Лафонтена в Шато-Тьерри, где плата была невелика. Неожиданно для себя я получил денежную помощь от хуацяо из Калифорнии, рабочего Чжун Ши, на эти деньги я и вернулся на родину в 1928 году.
Только после возвращения я узнал, что брату жилось гораздо хуже, чем я мог себе представить. Он не только был «упорным студентом», но в свободное от занятий время брал еще какую-нибудь работу или занимался репетиторством с младшими детьми в семьях своих сокурсников, зарабатывая себе на учебу и на жизнь. Он никогда не жаловался на трудности, не падал духом, учился очень успешно и жил надеждой на будущее.
В 1929 году старший брат вместе с несколькими домочадцами приехал погостить в Шанхай. Я от имени старшего брата и от себя лично просил Яолиня приехать в Шанхай повидаться. Но он не приехал, сославшись на то, что во время летних каникул дает дополнительные уроки младшему брату одного из сокурсников. На самом деле причина была в другом, и я, прежде чем отправить ему письмо, должен был позаботиться и убедить старшего брата в необходимости выслать Яолиню денег на проезд. Одним словом, Яолинь упустил шанс повидаться со старшим братом. В 1930 году он наконец окончил Яньцзинский университет и по конкурсу занял место преподавателя английского языка в нанькайской средней школе. В Яньцзинском университете он специализировался по двум предметам — английскому языку и методике преподавания английского языка, поэтому он был рад возможности преподавать. Он занял денег, справил два европейских костюма и приготовился «въехать в должность на коне».
В преподавательской деятельности он добился успехов, усиленно работал, поддерживал дружеские отношения со своими однокурсниками. Казалось, что перед ним открывается гладкая дорога в будущее, я был рад за него. Но не прошло и года, как негаданно пришла беда. Старший брат, потерпев банкротство, покончил с собой, оставив разоренной семью. Мы оба получили из Чэнду телеграммы. И Яолинь по собственной воле решил, что, поскольку кто-то должен взять на себя ношу старшего брата, пусть этим человеком будет он. В ответной телеграмме он выразил согласие ежемесячно посылать домой денежные переводы и никогда не нарушал договора, пока не вспыхнула антияпонская война. В прошлом году мой племянник вспоминал в разговоре, как семья в Чэнду ежемесячно получала по почте деньги.
Весной 1931 года брат приехал из Тяньцзиня повидаться со мной, я вытащил его на прогулку на озеро Сиху, а потом проводил в Нанкин. Как он когда-то, шесть лет назад, провожал меня на север, так и я теперь стоял на платформе в Пукоу, наблюдая, как он входит в поезд, отправляющийся на север. Когда мы бывали вместе, нам не хотелось развлекаться, мы пользовались случаем обменяться мыслями. Мой роман «Стремительное течение» был уже полностью напечатан в шанхайской газете «Шибао», знал Яолинь и о моих замыслах написать «Семью». Как я уже сказал, у меня не было желания поступаться своим положением ради нашей семьи. Брат же молчаливо взвалил на себя семейную ношу, и я уже тогда догадывался, каких жертв это ему стоило. Потом я ездил в Тяньцзинь навестить его, трижды останавливался в его школе. В 1934 году я жил и работал в издательстве журнала «Вэньсюэ цзикань», он тоже не раз приезжал ко мне. Общаясь с ним довольно много, я глубже вник в ситуацию, в которой он оказался, и понял, что мои прежние представления были слишком поверхностны. Он не просто шел на большие жертвы, точнее сказать, он отказывал себе во всем. Как же ему было трудно двигаться вперед с такой тяжкой (а для него она была действительно тяжкой) ношей на плечах! Ведь он, не раздумывая, отказался от мысли создать собственную семью.
Он добровольно стал бедным учителем, не позволял себе ничего лишнего, усердно работал. Его единственным развлечением было кино. Ученики относились к нему с искренней симпатией, он щедро отдавал им свои душевные силы.
От смелости и решительности, отличавших его в молодости, не осталось и следа. Он стал мягким, отзывчивым, не способным никого задеть. Я знал, что некоторые представительницы женского пола были тайно влюблены в него, но он считал, что слишком беден и у него нет условий, чтобы создать благополучную семью, обеспечить счастливую жизнь супруге. В 30-х. годах мы встретились в Бэйпине, куда он приехал на свадьбу младшей сестры одного из своих сокурсников. Я встречался с этой особой, она была хороша собой. Брат знал ее семью и особенно хорошо был знаком с этой девушкой и ее старшим братом. Родители подыскали ей жениха, устроили помолвку, но это было против ее желания, она очень страдала, и благодаря усилиям братьев и сестер (Яолинь тоже настраивал их на борьбу) свадьба в конце концов не состоялась. Брат мог теперь сказать о своих чувствах, но он знал, что родители девушки не дадут согласия на их брак, им не нужен был такой бедный зять. Одним словом, он ничем себя не выдал. Впоследствии девушка нашла себе другого, подходящего человека и вышла за него замуж. Что касается брата, то он, наверное, с горькой улыбкой подумал: «Я давно уже от всего отказался. Но я же никого не обидел!»
Перед тем как отправиться «поздравлять» новобрачных, брат зашел ко мне в издательство «Вэньсюэ цзикань», мы провели вместе часа два-три. Он был неразговорчив. Я проводил его к выходу, на душе у меня было тяжело. Я смотрел ему вслед, и, хотя на нем был опрятный европейский костюм, выглядел он таким одиноким и постаревшим!
В 1939 году я вернулся из Гуйлиня в Шанхай, где намеревался прожить какое-то время и дописать роман «Осень». Я предложил брату перебраться ко мне. Он сначала раздумывал, а потом неожиданно покинул затопленный наводнением Тяньцзинь и приехал в Шанхай. Я не был предупрежден о его приезде. И, помню, как-то осенним днем я услышал, что он окликает меня из окна. Я поднял голову и увидел его худое до черноты лицо, мне даже не поверилось, что это он.
Он остался в Шанхае. Мы жили вместе на улице Жоффр (ныне улица Хуайхайфан) в доме у приятеля, я занимал помещение на третьем этаже, он поселился рядом в небольшом закутке. Я уже начал писать «Осень», брат был ее первым читателем. Закончив очередную главу, я прежде всего давал прочитать ему и выслушивал его замечания. Незадолго перед этим он взялся переводить роман «Обрыв» русского писателя Гончарова и тоже часто интересовался моим мнением о переводе. Он переводил «Обрыв» с английского и французского текстов, которыми я снабдил его. Я не знал, что на английский роман был переведен в сокращенном варианте, к тому же сокращений было много. Это говорит о том, что читал я мало, часто оказывался дилетантом. Как правило, я против произвольных сокращений и изменений чужого текста, но тут подсунул брату неполный текст романа, вынудил его тратить время впустую. Хотя «Обрыв» и в сокращенном варианте заслуживает прочтения, а перевод, сделанный братом, вполне хорош, каждый раз, вспоминая эту историю, я испытываю угрызения совести.
В июле следующего (1940-го) года, после выхода «Осени» из печати, я собрался в Куньмин, а Яолинь должен был остаться в Шанхае и сделать перевод нескольких книг из классиков западной литературы для издательства «Вэньхуа шэнхо». Мы бок о бок прожили в Шанхае десять месяцев, как некогда, добрых полтора десятка лет назад, жили вместе в Нанкине. Я еще не был женат, Сяо Шань училась в Куньмине, а брат по-прежнему был один как перст.
По воскресеньям мы любили раза три-четыре сходить в кино, никогда не пропускали концерты в клубе местного отделения профсоюзов. Нам нравилось также бродить по букинистическим лавкам. Я много разговаривал с ним, но никогда не заглядывал в тайники его души. Казалось, он ко всему относился без интереса, редко смеялся, но очень любил детей, молодых студентов и был весьма увлечен своей педагогической деятельностью.
Я тогда и подумать не мог, что настанет время, когда я, вспоминая прошлое, буду винить себя в том, что, по существу, очень мало уделял ему внимания.
Какие у него были тайные тревоги, какие друзья — я даже этого не знал. Уезжая из Шанхая, я поручил заботу о нем своему приятелю из издательства «Вэньхуа шэнхо», прозаику Лу Ли. Это был на редкость славный человек. Они вдвоем, стоя на берегу реки Пуцзян и не переставая махать руками, проводили взглядом пароход, отплывавший прямым рейсом до Хайфана. Под их улыбки я отправился в Хайфан, а оттуда — в Куньмин.
Там я узнал много людей, пережил множество событий, а письма из Шанхая не переставали идти. Ни одно из этих писем не удалось сохранить, и я не имею возможности рассказать здесь о том, как Яолиню жилось в Шанхае. Меньше чем через полтора года я во второй раз оказался в Гуйлине, но не успел там обжиться, как разразилась война на Тихом океане, связь с Шанхаем сразу же оборвалась.
Японские войска оккупировали шанхайские сеттльменты, шли повальные аресты, интеллигенция оказалась в самом опасном положении. Я во все стороны рассылал запросы и не мог добиться никакой достоверной информации. Было много тревожных слухов. Говорили, будто Лу Ли схвачен японской полицией, но никто не знал, правда это или ложь. Прошло довольно много времени, и вдруг я получаю от брата письмо, очень короткое, содержащее лишь сообщение о том, что все в порядке, но между строк можно было прочесть, каково приходилось китайской интеллигенции под железной пятой японской армии. Письмо это проделало длинный путь и в конце концов нашло меня. Я ждал второго письма, но вскоре мне пришлось уехать из Гуйлиня, и назад я уже не смог вернуться.
Мы с Сяо Шань во время путешествия в Гуйян поженились и вместе жили в Чунцине. В Чунцине же мы встретили «победу». Я послал телеграмму в Шанхай, брат в ответной телеграмме сообщал, что тяжело болел и только начал поправляться, что от Лу Ли ни слуху ни духу, и просил меня срочно приехать в Шанхай. Я обегал всю округу, но ехать было не на чем. Только через два с лишним месяца я сумел добраться до Шанхая. Оказалось, что брата за два дня до моего приезда опять свалила болезнь. Я притащил раскладушку и спал рядом с ним. Мне сказали, будто болезнь у него не тяжелая, но он очень ослаб и нуждается в отдыхе.
Я поверил. К тому же приятель, в доме которого мы жили, был врачом-самоучкой и кое в чем разбирался. Я и на сей раз был слишком невнимателен. Сначала Яолинь не хотел ложиться в больницу, а я со своей стороны не настоял на этом, и только потом, когда я услышал от него: «Я чувствую жуткую слабость, надо бы поскорее в больницу», я отыскал приятеля, который помог его госпитализировать. Я никак не мог предположить, что брату оставалось жить всего семь дней! Потом я часто думал: если бы на следующий же день после приезда я поместил его в больницу, может, удалось бы одолеть болезнь, может, он прожил бы еще несколько лет? Я терзался, корил себя, но было уже поздно.
В течение тех последних семи дней он вел себя так, будто не испытывал мучений, всем навещавшим его он неизменно говорил: «Все хорошо». Но все видели, что силы постепенно оставляют его. Мы с приятелями установили очередность и по ночам дежурили около больного. Я провел около него ночь за двое суток до смерти. Сидя у кровати, я правил корректорский оттиск рассказа «Огонь». Брат вдруг приоткрыл глаза и со вздохом произнес: «Нет уже времени, не договорю». Я спросил его, о чем это он. «Мне многое нужно сказать, — выговорил он, и еще: — Слушай, что я скажу, я только тебе говорю». Мне показалось, что он бредит, я испугался, принялся его успокаивать, уговаривать заснуть, завтра, мол, можно будет все сказать, что нужно. Он опять со вздохом произнес единственное слово: «Поздно». Как бы не узнавая меня, он посмотрел мне в глаза и после этого сомкнул веки.
На следующее утро, когда я уходил от него, он опять хотел что-то сказать, но ничего не произнес, выговорил только: «Хорошо». Это была наша последняя встреча. Через день, утром, не успел я подняться с постели, как из больницы позвонили. Дежуривший около брата в эту ночь приятель сказал: «Яолинь скончался».
Я примчался в больницу, откинул покрывало, чтобы видеть лицо покойного. Оно было желтым и худым, щеки глубоко запали, веки были плотно сомкнуты, губы чуть-чуть приоткрыты, будто он что-то не успел сказать. Я тихонько позвал: «Брат», я не проронил ни одной слезы, лишь почувствовал, как множество иголок вонзились мне в сердце. Почему я не дал высказать ему того, что было у него на душе?
Днем, в 2 часа, его тело поместили в гроб в шанхайском похоронном бюро. Вечером я в одиночестве лег спать на третьем этаже дома № 59 по улице Жоффр, и мне почудилось, будто он, как прежде, спит где-то рядом и вот подходит ко мне, хочет высказать то, что у него на душе. Он говорит, что ему надо две недели, чтобы высказать все, до конца, а я уговариваю его отдохнуть, не разговаривать.
Это я закрыл ему рот, заставил его унести все с собой в вечность. Я корю себя за то, что не сумел понять: брат был словно огарок свечи, огонь которой затухает, как только выгорает воск, — за то, что не нашел случая с ним поговорить, а он действительно ждал такого случая. Поэтому он и не оставил никакого завещания. Только сказал жене одного приятеля, что хотел бы передать мне «золотой ключик». Я знал, что этот «золотой ключик» был вручен ему за отличные успехи по случаю окончания Яньцзинского университета. Он всю свою жизнь был беден, но честен, на свои скудные доходы содержал «старую семью», помогал людям, и маленький «золотой ключик», на котором выгравировано его имя, был его единственной драгоценностью, у него не было ничего дороже этой вещицы! Этот ключик никогда не позволит мне забыть о жизни, заполненной годами усердного труда и бедности, он дает мне возможность и сегодня соприкасаться с этим излучавшим тепло и свет благородным сердцем.
Через девять дней мы похоронили его на кладбище Хунцяо, надеясь, что нашли для его праха достаточно тихое место. При жизни он по совместительству вел уроки в женской средней школе «Чжи жэнь юн» («Ум, милосердие, храбрость»), и пять учениц из этой школы посадили перед его могилой два кипариса.
Его переводы романа «Обрыв» и других книг были изданы. Мы воспользовались гонорарами, чтобы оформить его могилу. Попросили товарища Цянь Цзюньтао сделать надпись на памятнике. На могиле была установлена высеченная из мрамора раскрытая книга, а на ней слова: «Прощайте, прощайте навеки! Мое сердце нашло здесь настоящий дом». Эти слова я взял из его переводов. Я верил, что этот бедный учитель, проживший 42 года и всегда думавший о других, а не о себе, сможет обрести здесь вечный покой. Когда мы во второй раз благоустраивали его могилу, мы установили перед ней каменную вазу, и каждый год в день поминовения усопших и в день его памяти родственники ставили в вазу живые цветы. Иногда мы обнаруживали, что в вазе уже стоят цветы и кто-то еще до нашего прихода убрал могилу. Так было не один год. А однажды издали увидели силуэт женщины средних лет, но не разглядели, кто это. Спустя некоторое время вазу украли. Я собирался в третий раз заняться обустройством могилы, использовав на это, как и раньше, его гонорары, мне все хотелось получше обставить его «настоящий дом». Но время не позволило сделать этого. Вскоре началась «великая культурная революция», я был репрессирован, стал объектом борьбы. Как-то суровой зимой в «коровнике» я услышал от людей, что кладбище Хунцяо разгромили, каменные надгробия растащили, а останки разбросали по земле. Я похолодел от ужаса, оставалось надеяться только на то, что это ложные слухи, ведь тогда у меня не было ни времени, ни права разузнать получше.
Потом я наконец покинул «коровник». Я собрался было привести в порядок могилу брата, и тут мне стало известно, что кладбища Хунцяо больше не существует. Так где же мне искать его «настоящий дом»? Где мне искать прах этого доброго учителя, никогда не причинявшего никому зла? Ответа нет, а я продолжаю мучиться вопросами.
Завершено 10 августа
Перевод Т. Никитиной
Я во второй раз прохожу курс лечения в больнице. Каждый день за час до дневного сна я перебираюсь с кровати на маленький диванчик и сижу в ожидании медсестры, которая приходит в 2 часа измерять температуру. Я сижу неподвижно, но не дремлю. Мой мозг не хочет отдыхать, он вспоминает книги, статьи, которые я когда-то читал, будто хочет удержать в себе хоть немножко прекрасного до того, как память окончательно покинет меня.
Если я не ошибаюсь, у советского писателя Эренбурга в одной из пьес есть такой эпизод: во время Отечественной войны в Ленинграде, окруженном немецкой армией, девочка делает в дневнике такую запись: «Такое-то число. Ночь. „Анна Каренина“. Нет электричества, нет свечи, весь город на режиме светомаскировки, она не имеет возможности читать, она тихо сидит в темноте и вспоминает сюжеты из прочитанных книг. Роман Толстого помогает ей пережить эту мрачную ночь».
Так и теперь, борясь с болезнью, нахожу подкрепление своим силам в самых разных произведениях. Поиски и стремления людей на их жизненному пути заставляют меня еще больше любить жизнь. Хорошие произведения зовут ввысь мои мысли; сила искусства вызывает во мне душевный подъем; судьбы литературных героев позволяют мне увидеть проблески будущего в сегодняшней жизни. Люди влюбляются, радуются, страдают, выбиваются из сил… Простые человеческие существа, обычная жизнь, искренние чувства, высокие нравственные качества пробуждают во мне любовь, сопереживание. И хотя я отгорожен от мира стенами палаты, душа моя вместе с героями книг может странствовать по всему свету, жить их жизнью. И хотя из-за болезни у меня нет сил читать что-то новое, имеющихся запасов духовных богатств мне вполне хватит на остаток жизни. До самой смерти людям нужны свет и тепло.
Часто говорят: «Писатели — инженеры человеческих душ». У меня глубокое убеждение, что моя душа создана литературными произведениями. Конечно, не какими-то отдельными, а многими, самого разного содержания, к тому же я их не «без разбора усваивал», а только «по потребностям». Недавно, сидя на диване, я вспоминал роман Диккенса «Повесть о двух городах».
Последний раз я читал его в феврале 1927 года на борту французского почтового судна «Анже». На второй день плаванья поутру судно встало на стоянку в Марселе, но я не выпустил книгу из рук и читал до глубокой ночи. И хотя я расхожусь с автором романа во взглядах на Великую французскую революцию 1789 года, и хотя в реальной жизни не бывает таких людей, как главный герой романа — непризнанный гений Картон, на протяжении многих десятков лет в моем сознании неизменно «присутствует» этот англичанин, отдавший свою жизнь за счастье других людей и спокойно взошедший на помост гильотины. Я не могу забыть его, как не забыл бы никогда близкого друга. Он является для меня одним из моих многочисленных учителей, он служит примером, учит меня понимать, как человек может сделать свою судьбу бессмертной. Когда я сталкиваюсь со злом, его образ придает мне стойкости.
Я уже давно не пишу дневник. Если бы я вел его, находясь в больничной палате, я сделал бы в нем такую запись: «Такое-то число. „Повесть о двух городах“». У меня здесь нет книг, я не читаю, я вспоминаю. В моем дневнике могла бы появиться и такая запись: «Такое-то число.
„Война и мир“», или: «Такое-то число. „Речные заводи“» и т. д. Князь Андрей, раненый, лежит на поле боя и смотрит в небесную высь; Линь Чун с тыквенным сосудом пробирается сквозь метель в амбар… Судьбы многих героев заставляют меня непоколебимо верить: смысл жизни в том, чтобы отдавать, чтобы платить, а не в том, чтобы брать, чтобы получать. Этого многие не понимают, это многим не дано понять. Если бы цзаофани во время «культурной революции» разрешили мне вести дневник, чтобы записывать в нем свои мысли, он был бы заполнен названиями книг. Они бы непременно удивились: мои книжные шкафы опечатаны, они стоят закрытыми уже десять лет, откуда же я взял эти книги для чтения? Им и в голову не пришло бы, что у человека в голове есть кладовая, где хранятся вещи, которые нельзя выкрасть. Только читатель с открытой душой постигает силу и значение литературных произведений. Даже сам писатель может не знать об этом.
Три романа Толстого получили всеобщее признание как высокие достижения мировой литературы XIX века, однако сам писатель в последние годы жизни отказался от них. Горький прекрасно сказал об этом: «В истории человечества нет другого столь печального случая, по крайней мере я не помню ни одного из великих художников мира, который пришел бы к убеждению, что искусство — самое прекрасное из всего, достигнутого человеком, — есть грех». Но я знаю, что нет такого человека, который, следуя мнению писателя, уничтожил бы их. Даже сам Толстой, если бы он воскрес, не смог бы забрать свои произведения из моей «кладовой».
20 ноября
Перевод Т. Никитиной
Не так давно я получил от племянницы, работающей на северо-западе страны, письмо, в котором был такой пассаж: «С будущего года я собираюсь потихоньку копить деньги… Нужно их заранее приготовить, чтобы через несколько лет женить старшего сына. В этих краях довольно жесткий порядок бракосочетания с выкупом невесты. Когда дети женятся, семья жениха обязана приобрести обстановку для молодых — гардероб, комод, сервант, письменный и обеденный стол, диван, кровать, прикроватную тумбу и прочее, сделать семье невесты свадебные подарки. Кроме того, семья жениха обязана купить невесте наручные часы, велосипед и комплект верхнего и легкого платья для всех сезонов. И еще по случаю свадьбы устроить для гостей банкет в ресторане, что стоит немалых денег. А семья невесты дает в приданое два сундука, два одеяла, немного одежды и небольшой набор предметов повседневного обихода. Сейчас у молодежи запросы возросли, они хотят, чтобы у них в доме был магнитофон и прочее… Все говорят, что невест теперь продают, это черт знает что, но что делать?..»
То, о чем она рассказывает, — общеизвестные вещи. Так у нас делают повсюду и везде, конечно, есть и такие, кто так не делает. Но поступающих подобным образом довольно много и, похоже, становится все больше. Я говорю «похоже», потому что я не занимался изучением этой проблемы. У меня лично впечатление, что если в начале «культурной революции» еще казалось, что общество стремительно шагает вперед, то в конце ее вдруг выяснилось, что везде «уважаемые предки», хотя и под новой вывеской, а на некоторых даже вывеска «революционного левого». Это для меня было великим открытием. С тех пор я будто прозрел. Несколько лет у меня была кличка «нечисть», а в это время притаившаяся до времени истинная «нечисть», принарядившись, вышла на улицу. Это о феодальных пережитках и феодальной отраве. К тому времени я уже прошел через «Школу Седьмого мая», можно считать, что критика и борьба в отношении меня перешли в завершающую стадию, я каждый день посещал политзанятия, на которых борьба за преодоление пережитков феодализма считалась пройденным этапом, да и мне казалось, что мы уже избавились от кошмаров старого общества. Я не думал, что пережитки набирают силу, а отрава расползается все шире. Я все шестьдесят лет с помощью пера не переставал бороться против брака с выкупом невесты, патриархальщины, против обычая вступать в брак «по воле родителей», «через сватовство». И вот теперь моя племянница стоит перед необходимостью выкупить невесту для сына, и у нее нет другого выхода. Когда двадцать девять лет тому назад она выходила замуж, то ни у кого ничего не требовала и никто не вмешивался в ее замужество. А вот ее сын не может без звонкой монеты создать семью. Разве виной тому только старые традиции? Она сетует, но не сопротивляется. Многие сетуют, но мало кто сопротивляется. Я смотрел некоторые телеспектакли и кинофильмы, такие, как «Сорочьи слезы», «Забытый любовью уголок»… Сколько слез! Сколько страданий! Какие трагические финалы! Сегодня утром я услышал по радио, что восемь девушек в одной из провинций сообща выступили с инициативой начать движение борьбы за самостоятельность в выборе супруга, решительно порвать с традициями. Их порыв следует приветствовать, их смелость заслуживает похвалы. Но возникает вопрос: а куда делись традиции периода «движения 4 мая»? Куда делись традиции антифеодальной борьбы, существовавшие в период с 20-х по 50-е годы? Почему сегодня такое засилье феодальных обычаев? Чтобы порвать с ними, чтобы защитить свои законные права, молодые девушки все еще вынуждены бороться, вынуждены все начинать сначала. Одним словом, устарело это или нет, я намерен вести активную антифеодальную борьбу, я хочу повторить слова, которые говорил и пятьдесят, и шестьдесят лет назад: «Бракам с выкупом невесты, бракам по принуждению необходимо положить конец».
Я хочу рассказать то, что слышал своими ушами и видел своими глазами.
Когда родилась моя внучка Сяо Жуйжуй, мы пригласили в няни одну пенсионерку, она проработала у нас всего несколько месяцев и ушла. Пока она у нас была, к ней часто наведывался сын, иногда я перебрасывался с ним несколькими фразами. Ему было немногом за двадцать, работал он в каком-то магазине. И очень любил книги, в день получки всегда покупал новые книги и журналы. В каждый свой приход он рассказывал, что нового издано за последнее время. Когда его мать ушла от нас, он по-прежнему заходил поболтать с домашними. А потом, как нам сказали, он стал работать агентом по снабжению в какой-то компании, часто уезжал в командировки. Книги он больше не покупал. Не помню, сколько прошло времени, и вот однажды он зашел и рассказал, что накануне Нового года у него была свадьба, было накрыто не то восемь, не то двенадцать столов для гостей, перечислил, сколько он чего купил из мебели и прочих вещей, какую нанял повозку, чтобы привезти молодую жену в дом. Он рассказывал со всеми подробностями, очень увлеченно. Прошло еще какое-то время, и мы узнали, что он уже стал отцом. А как-то его мать пришла к моей сестре и поведала о том, что его уличили в казнокрадстве. Она хотела попросить, чтобы я выручил его. Больше я с ним не встречался. А вскоре его показали по телевизору. Народный суд приговорил его к двум годам заключения. Это история из реальной жизни, но она очень напоминает телевизионный спектакль. Это тоже финал к браку с выкупом невесты. Он и другим не заказан.
9 февраля
Перевод Т. Никитиной
Недавно один приятель, работающий в вечерней газете, прислал мне текст выступления Дэн Пуфана на общем собрании работников китайского фонда помощи инвалидам. Это выступление было опубликовано в журнале «Саньюэ фэн» («Мартовский ветер»), я же прочитал его перепечатку в газете «Жэньминь жибао». Приятель отметил двумя кружочками заголовок второго раздела, в письме он писал: «Вы, наверное, не способны видеть в гуманизме зло». Отмеченный им заголовок гласил: «Наша работа — гуманное дело». Выступление было небольшим, особенно меня впечатлил его второй раздел: отлично сказано!
По части гуманизма у меня есть личный опыт. В мае 1979 года, когда я вернулся из поездки в Париж, на маленьком банкете, устроенном приятелями из пекинского Союза писателей, я сказал в разговоре: «Проявить хоть каплю человечности уже есть благо, хотя бы не издеваться над пленными! Во время „великой культурной революции“ некоторые беспричинно убивали людей лишь во имя лозунга „покончить с негодяями“. Теперь-то известно, что погубили много достойных людей, да уже поздно». Неожиданно для меня один из присутствовавших товарищей тут же заметил: «Буржуазии тоже неведом гуманизм, они издеваются над неграми. Разве такой-то американский фильм не об этом?» Может быть, сказано было другими словами, но смысл был именно таков. Я не видел этого фильма, поэтому забыл его название, помню только, что в то время он как раз шел на экранах.
Когда этот товарищ с непроницаемым лицом высказал свое замечание, мне не захотелось ставить его в неловкое положение, и я больше не заговаривал о гуманизме. Но его слова нисколько не изменили моего понимания вещей. Я уже привык к подобным «светским беседам». Я знаю, что в период «культрева» все делалось «наперекор» буржуазии. В свое время буржуазия противопоставила гуманизм господству церкви и феодалов, права человека — божественному праву и праву сюзерена, так что же, чтобы поступить наперекор ей, мы должны противопоставить гуманизму зверство? Нет! Конечно нет! За десять лет «культрева» я достаточно насмотрелся на зверства, я не могу не думать постоянно над тем, каким образом цзаофани превратились в «диких зверей, пожирающих людей». Я на себе испытал это зло, и у меня есть право требовать пересмотра дела, есть право на расследование, потому что остаточные симптомы «культрева» еще и по сей день разъедают мою жизнь. Я хочу выяснить, как происходит превращение человека в дикого зверя, я больше всего боюсь увидеть повторение этого циркового гала-представления, иными словами, я не хочу снова попасть в «коровник». Я непременно должен выяснить этот вопрос, и пусть я не высказываюсь вслух, но про себя не могу не думать об этом постоянно, а иногда просыпаюсь среди ночи, и перед глазами возникают страшные сцены, как люди пожирают людей; это неизбежно вызывает горькие размышления.
В конце концов реплика того товарища навела меня на мысль: видимо, все зависит от отношения к гуманизму. Но почему некоторые так боятся гуманизма?..
Мне вспомнился такой случай. В 1966 году я был объектом проверки и работал в столовой шанхайского отделения Союза писателей. Явившийся туда ученик начальных классов средней ступени принялся хлестать меня плеткой, требуя, чтобы я отвел его к себе домой. Я знал, что если выполню его требование, то навлеку беду на всю семью. Он хлестал меня, а я не мог сопротивляться (оказывать сопротивление не разрешалось!), мне оставалось лишь спасаться. Он не знал, что такое я совершил, он только слышал от других, что я «негодяй», и не видел во мне человека. Он за мной, я — от него, он туда — я сюда, туда — сюда, туда — сюда, ситуация была действительно безвыходной. Я находился на грани отчаяния и жаждал лишь одного — чтобы этот ребенок проявил ко мне капельку человечности. К счастью, в самый критический момент появились цзаофани из отделения Союза писателей. Они поволокли меня в главный зал, где среди присутствовавших было немало школьников, приехавших из других районов для налаживания связей; и все они ждали момента, когда «нечисть» будет «отчитываться в преступлениях». А тому школьнику с плеткой пришлось отправиться на поиски другого «негодяя». Я помню, как он со злостью сказал цзаофаням: «С такими негодяями нельзя обращаться по-человечески!»
Я много раз попадал в подобные ситуации, много раз слышал подобные слова. Поэтому из десяти лет бедствий я вынес следующее впечатление: только тот, у кого в руках плетка, имеет право на человеческое отношение к себе, а с теми, кого хлещут плеткой, «нельзя обращаться по-человечески». Я часто задаюсь вопросом: так, значит, с нами, которых хлещут плеткой, можно обращаться только по-зверски? Мне так хочется знать, откуда взялось это зверство.
Не так давно страну охватил «бум гуманизма», и я, превозмогая болезнь, вслед за всеми окунулся в учебу, с той разницей, что я учился самостоятельно и взялся за книги с целью отыскать ответ на волновавший меня практический вопрос. Вопрос этот в конечном счете сводился к следующему: как могло случиться, что четырнадцати-пятнадцатилетние школьники и «революционные левые» в какой-то момент превратились в кровожадных зверей? Бум очень скоро сошел на нет, а где искать ответ, осталось неизвестным. И сколько ни цитируй классиков, того, что слышал собственными ушами и видел собственными глазами, из памяти не выкинешь. Ведь случилось же в нашем великом народе то, о чем писал товарищ Ян Mo в своем дневнике в записи «23 августа 1966 года»[50], и, хотя я стар и немощен, а память моя с каждым днем слабеет, я не могу забыть голоса и лица друзей, замученных до смерти во время бедствий. Имена этих выдающихся писателей — Лао Шэ, Чжоу Либо, Ян Шо, Е Ицюн, Хай Mo… и многих, многих других — всегда будут жить в сердцах их читателей. Они ведь могли бы и дальше создавать духовные богатства на благо китайского народа, но по недомыслию все были отправлены в могилу. Какая огромная утрата! Почему это случилось?
Так почему же?..
В выступлении товарища Дэн Пуфана я отыскал ответ:
«У нас некоторые товарищи осуждают буржуазный гуманизм, но делают они это зачастую не с позиций марксизма-ленинизма, не исходя из марксистско-ленинских воззрений, а с феодальных позиций. Хотя на словах получается не так, на деле они находятся под влиянием феодальной идеологии. И „великая культурная революция“ под предводительством „великого демократа“ насаждала феодальные отношения: религиозный фанатизм. И именно тот период породил массовые бесчеловечные зверства…»
Он очень четко обозначил, что породило массовые бесчеловечные зверства: религиозный фанатизм, замаскированный под левизну. Значит, путь превращения человека в дикого зверя — это путь феодализма, замаскированного под революционность. Поэтому при первом удобном случае, по первому сигналу улицы мгновенно заполняются хищниками, и разве тогда до гуманизма? Разве допустимо в такой обстановке, чтобы с человеком обращались по-человечески?
Путь к превращению человека в зверя должен быть намертво перекрыт. А кровавые воспоминания, связанные с десятилетием «культрева», должны отрезвить наши головы.
20 декабря 1984 года
Перевод Т. Никитиной
Старый друг Линь Фан, прочитав 114-й фрагмент «Дум», который назывался «Мой кошмар», написал очерк «„Культурная революция“ все еще терзает людей». Очерк был опубликован в газете «Синьминь ваньбао». Линь Фан — выдающийся публицист, его статьи отличаются лаконичностью, глубиной содержания; в отличие от меня он не любит пустых рассуждений. Как правило, он бьет прямо в цель, не тратит патронов впустую. Рассказывал^, что после того, как в прошлом году он опубликовал очерки, в которых призывал не допустить, чтобы последыши «банды четырех» ушли от возмездия, ему угрожали по телефону, и это лишний раз свидетельствует об остроте его пера. Потом при встрече я напомнил ему об этом, но он лишь улыбнулся. Я написал «при встрече», хотя это не совсем точно, в тот день он пришел меня навестить. Мы тогда оба лежали в больнице «Хуадун», он — в южном корпусе, я — в северном, больные могли довольно свободно ходить из корпуса в корпус, и он беспрепятственно проник в мою палату.
Он стал не таким говорливым. Несколько лет назад, когда мы оба были на совещании в Пекине, он все время шутил, не пропускал ни слова без комментария. Наверное, он тоже постарел, хотя и моложе меня на несколько лет. Тем не менее, когда зашел разговор о публицистике, я убедился, что огонь в его душе еще не угас. Он стал мало говорить, но стоит ему взяться за перо, как к нему возвращается былой задор. Он сохранил свой взгляд на вещи, хотя три года назад писал мне в письме: «Кто может сегодня поручиться, что впредь не напишет ничего подобного (т. е. „беспринципных заявлений“)?.. Я не решусь дать расписку».
Я понимаю его. За свои публицистические статьи он достаточно натерпелся. Как и я, он в свое время был депутатом Всекитайского собрания народных представителей от провинции Сычуань, присутствовал на всех пяти сессиях его первого созыва. Во время работы сессий мы занимали в гостинице соседние номера. Он обычно любил выпить немного белого вина, поболтать со знакомыми людьми. В работе ВСНП второго созыва он, по-моему, участвовал в качестве депутата от Шанхая, хотя точно не помню, могу ошибиться, да это и неважно, но жили мы уже на разных этажах. Та сессия, о которой я хочу рассказать, проходила в 1957 г., кажется в июне, мы все разместились в гостинице «Цяньмэнь», и наши номера были наискосок друг от друга. Нас поселили по два человека в номере, его напарником был «демократический деятель» из работников образования, то ли профессор, то ли ректор Сычуаньского университета, во всяком случае «образованный элемент».
Тогда на сессии развернулась критика «правых». Она велась не только на пленарных заседаниях и по группам, но и вне залов заседаний; в каждом учреждении, в масштабах всего общества «закипела» компания «борьбы с правыми». Мы никак не предвидели такого поворота событий, ведь совсем недавно повсюду проводились собрания, на которых всем предлагали «свободно высказывать мнения». Каждый из нас участвовал в подобных собраниях, излагал свои взгляды, все мы писали статьи. Но по приезде в Пекин я сразу же почувствовал, что ветер переменился, повеяло холодом, стало беспокойно на душе, охватила растерянность. Не успел я разместиться в гостинице «Цяньмэнь», как ко мне явилась журналистка из пекинского корпункта «Вэньхуйбао» с просьбой написать заметку об «ответном ударе по правым». Я, естественно, согласился, поскольку, чтобы обезопасить себя, мне действительно следовало выступить со статьей, в которой была бы обозначена моя позиция. Журналистка торопила меня, сказала, что хочет передать текст статьи в Шанхай по телеграфу. Поскольку заметка должна была быть небольшой и можно было заимствовать высказывания из центральных газет, я в тот же день написал ее. Журналистка забрала у меня текст, и на второй день, увидев газету, я немного успокоился. Я по сей день помню, что заметка называлась «Китайский народ непременно должен пойти по социалистическому пути». Социалистический путь был для меня многолетней мечтой, но статья состояла из пустых, избитых фраз. Я тогда еще не знал, чем обернется «борьба с правыми», только чувствовал, что обстановка становится все более напряженной, знакомые один за другим попадали в ловушку, их заставляли называть имена других. Самым невероятным было то, что журналистку, которая разыскала меня, чтобы я написал «антиправую» статью, вскоре поддели на крючок и подвергли критике как «правого элемента».
В период работы сессии я испытывал сложные чувства. С одной стороны, я был благодарен «руководству», которое в конечном счете не причислило меня к правым и привлекало к участию в различного рода мероприятиях, посвященных «борьбе с правыми». С другой стороны, я сознавал при этом, что между правыми и левыми нет четких граней, что некоторые совершенно необоснованно стали объектами борьбы против правых, особенно несколько моих друзей, с которыми я в обычное время довольно много общался и знал, что их взгляды ничуть не «правее» моих. Но на собраниях критики я не решался сказать о них доброго слова и к тому же постоянно испытывал тревогу, как бы не принялись за меня. В Пекине на собраниях депутатской группы мы критиковали «правых» из состава группы, по возвращении в Шанхай я тоже проводил собрания в отделении Союза писателей, на которых критиковали «правых элементов». Я с детства не умел выступать с речами, за что часто досадовал на себя, но теперь, вспоминая события 1957 года, я радуюсь тому, что только благодаря отсутствию ораторского таланта не наговорил сгоряча беспринципных вещей. Никто не заводил со мной разговоров и не выяснял моих позиций, так что, хотя я и дрожал все время от страха, 1957 год в целом прошел для меня гладко. В разговорах с женой Сяо Шань я с горькой усмешкой называл себя даже «счастливчиком». Мои мытарства, как показала жизнь, были еще впереди.
Публицист тогда оказался в более трудном положении. В те дни на его лице не было улыбки, я испытывал за него тревогу, но спросить, как его дела, было не с руки. Пока мы были в Пекине, мне не попадались шанхайские вечерние газеты, но дня через два я услышал его смех. Оказывается, ему намекнули, что нужно написать самокритичную статью, и он несколько ночей кряду отправлял в Шанхай пространные телеграммы. Его самокритику напечатали в вечерней газете. Она была встречена с пониманием, позиция автора была одобрена, и он тоже успокоился: пронесло.
Теперь мы уже не смогли бы воспринимать все так, как тогда. Было время, когда он, заговорив о «борьбе с правыми», проявлял чувство признательности, да и я тоже. Теперь, вспоминая о событиях двадцатисемилетней давности, я понимаю, что был тогда жалок и смешон. Я отдавал себе отчет, что во второй половине 1957 года мне на голову надели «золотой обруч». И на его тоже. И на всех «образованных элементов», которых я знал, тоже. С этого момента мы жили в постоянном страхе, что кто-нибудь произнесет заклинание, стягивающее обруч, чтобы заставить нас корчиться от боли, и я был убежден, что заклинатель не намерен отпустить нас за просто так.
После этого во мне поселился страх, мне казалось, что знания — это порок, потому что быть «образованным элементом» стало уже чем-то постыдным. Мои мысли и чувства приходили во все более беспорядочное состояние, и порой я сам себя отказывался понимать. Я становился все более осторожным, постепенно замыкаясь в себе и не позволяя людям заглядывать мне в душу. Я проникся решимостью посредством поклонения культу личности избавиться от любых сомнений, но храм божества, воздвигаемый мною, строился на страхе, сомнениях и инстинкте самосохранения. Иногда в ночной тишине, оставшись наедине со своими мыслями, я начинал презирать себя за темноту и невежество, за неспособность думать собственным умом; разве у меня есть «знания»? — думал я. А иногда под воздействием критики и переживаемых неудач я снова начинал сокрушаться, что не добился успехов на пути самоперевоспитания. Одним словом, я задыхался под тяжестью культа личности.
Так прошли для меня десять лет, предшествовавшие «культурной революции». Я был «образованным элементом», вознамерившимся перевоспитаться, которого ни на минуту не оставлял страх, который не имел собственного мнения, послушно выполнял чужие указания и с трудом продвигался по топкому пути, держа курс на маячивший далеко впереди красный свет, падая в грязь на каждом шагу, с усилием выкарабкиваясь из нее, на пределе моральных и физических сил продолжая стремиться вперед и сознавая, что топчусь на одном месте. Но как бы я ни силился «изучать и внедрять», мне не удавалось избавиться от «золотого обруча», стягивавшего мою голову. На протяжении десяти лет я вот так то шел, то полз, то шел, то полз… И тут грянула «великая культурная революция», на меня навесили ярлык «буржуазного реакционного авторитета в науке» и сделали объектом проверки.
Однако я не сразу попал в «коровник». Публицист, наверное, опередил меня в этом. Я еще заседал на созванной тогда конференции писателей стран Азии и Африки, в качестве заместителя главы китайской делегации устраивал для гостей приемы в Пекине, Ханькоу и Шанхае, в то время как многие знакомые мне люди уже лишились свободы, терпели побои и издевательства, а после того, как была опубликована редакционная статья «Убрать с дороги нечисть!», их всех сразу окрестили «нечистью». Я потерял связь с публицистом, и хотя мы жили в одном городе, у меня не было возможности узнать о том, что с ним происходит. Когда конференция писателей закончила свою работу и зарубежные гости разъехались, я тоже стал «узником».
Началась жизнь на положении «нечисти», продолжавшаяся десять лет. Меня больше не мучил страх, поскольку меня уже «вытащили из норы», конфисковали имущество, лишили свободы, я больше не считал, что мне «повезло». Меня причислили к «черным королям» и к «смертельным врагам диктатуры пролетариата», я осознал всю тяжесть своих проступков и невозможность исцеления, но не хотел погибнуть; в тот период, длившийся два-три года, я был готов терпеть любые оскорбления, выносить любые трудности, какое-то время я даже считал, что страдание приносит очищение, что хорошим поведением можно добиться снисхождения к себе. За короткое время у меня оборвались связи со всеми друзьями, лишь во время мучительных допросов, которые учиняли мне цзаофани, приезжавшие из разных концов страны для «согласования», удавалось выловить хоть какие-то сведения о том, что происходит с моими близкими, так что волей-неволей мне пришлось забыть о них, я был обречен на полное одиночество. При встрече на улице никто из знакомых даже не осмеливался поздороваться со мной.
Я знал, что публицист находится в Шанхае, что его положение намного лучше моего, и меня радовало, что хоть кому-то удалось спастись, что не все погибли. Потом меня направили в «школу кадров», где я пробыл два с половиной года. Курс занятий в этой школе состоял из труда, учебы, критики и борьбы. После его окончания мне надлежало вернуться в свое учреждение, и на этом этап критики и борьбы, можно считать, для меня закончился. Самое первое время после возвращения я в индивидуальном порядке занимался самообразованием, потом участвовал в учебе «революционных масс», еще позднее был переведен в другое учреждение, и все это время на мне был невидимый ярлык, поскольку тогда была установка «разрешать антагонистические противоречия методами разрешения противоречий внутри народа», это тоже было своего рода «заклинанием, стягивающим обруч», и мне казалось, что меня крепко придавили ногой, чтобы я никогда не смог подняться. Я работал в одной из издательских организаций, где помимо политучебы, проводившейся два раза в неделю, еще нужно было время от времени присутствовать на собраниях и слушать доклады, и это дало мне возможность встретиться с публицистом. Он к этому времени был уже реабилитирован, работал в каком-то издательстве. И вот однажды он увидел меня среди присутствовавших на собрании, подошел поздороваться и предложил после его окончания вместе пройтись. К нам присоединился еще один приятель, и мы втроем зашли закусить в «Хунфанцзы». Мы тепло беседовали, правда, лишь изредка можно было услышать наш смех. Я, естественно, не забывал, что на мне невидимый ярлык, а он хотя и являлся депутатом Всекитайского собрания народных представителей четвертого созыва, все еще не был свободен от «заклинания, стягивающего обруч». Но по тем временам даже для того, чтобы пригласить меня вместе отобедать в ресторане, требовалось немалое мужество. В его характере почти ничего не изменилось, разве что он стал несколько сдержаннее. Я ощутил с его стороны прежнее дружеское расположение, которое дважды подвергалось испытанию огнем, но не сгорело. При всей неблагоприятности обстановки мы упомянули имена двух наших общих друзей — Цзинь Чжунхуа и Чэнь Туншэна, — скончавшихся в начале «культурной революции». Один повесился, другой, как говорили, нашел смерть у духовки газовой плиты. Я так и не знаю до сих пор, что заставило их уйти из жизни, но мы все время помним о них.
За все десять лет это был, пожалуй, наш единственный разговор. Был еще случай, когда я опять увидел его на собрании. Сидя на сцене и читая свою речь по бумажке, он говорил о том, как в 1957 году получил через кого-то указание выступить с самокритикой и в результате «избежал опасности», то есть говорил все то же, что и раньше, и все с теми же нотами признательности в голосе. Это происходило, когда только что свергли «четверку», я все еще носил невидимый ярлык, но даже мне было уже ясно, что десятилетнему господству подобных лжеистин приходит конец. Некоторые близкие друзья беспокоились, торопили меня, советовали писать во все инстанции, чтобы поскорее избавиться от ярлыка, я же считал, что лучше ничего не предпринимать, и спокойно выжидал. Прошло еще два или три месяца, и двери моего кабинета и спальни, остававшиеся закрытыми и опечатанными в течение целых десяти лет, наконец распахнулись. А еще через некоторое время редактор отдела литературы и искусства из газеты «Вэньхуйбао» обратился ко мне с просьбой написать статью. Я был с ним близко знаком, но только после его неоднократных просьб отдал ему свой очерк «Письмо». Так закончилось мое десятилетнее молчание.
И снова я вместе с публицистом присутствовал на сессиях Всекитайского собрания народных представителей, участвовал в работе разных, больших и малых, форумов, до того самого вечера, когда я у себя дома сломал левую ногу…
О том, что было со мной потом, я писал в своих заметках, составивших цикл «Во время болезни». Что же касается публициста, то раза два-три он тоже попадал в больницу, а кроме того, я постоянно встречал его имя в газетной хронике, видел его лицо на мерцающем экране, он был человеком, которого непременно включали в состав президиума на разного рода форумах и собраниях и часто приглашали выступить с речью или высказать свое мнение. Все это было в порядке вещей. Снова начала выходить его вечерняя газета, которую десять с лишним лет назад цзаофани смешали с грязью. И я снова читал его очерки, разящие как кинжал. А потом, может быть из-за того, что со здоровьем у него было неважно, он стал меньше писать, а может быть просто потому, что мне не часто доводилось просматривать вечерние газеты, я не читал его очерков, и мне начало казаться, что мы постепенно отдаляемся друг от друга. Я всегда считал, что очень жалко тратить время на сидение в президиуме, и мне очень захотелось поговорить с ним, посоветовать ему больше писать, больше делиться собственными мыслями.
И вот тут-то приятель прислал мне его очерк «„Культурная революция“ все еще терзает людей», можно представить, как я обрадовался. Оказывается, публицист продолжает пользоваться своим оружием. Даже заседая в президиумах, он не позволяет себе расслабиться и зорко следит за всем, что происходит вокруг него.
Я прочел его статью, в которой он приводит мои слова, и убедился, что между нами есть нечто общее, а именно унаследованное от десятилетия «культурной революции» кошмарное видение, как «люди пожирают людей». Мы оба считаем, что «культурная революция» все еще терзает людей, и это далеко не шутка. В конце октября прошлого года, когда я во второй раз лег в больницу, мне особенно часто снились кошмары, причем самые жуткие. Я тогда действительно боялся, как бы подобные сны не стали явью, и поэтому придерживаюсь точки зрения, что нужно больше писать об этих кошмарах, и писать не только о слезах, но и о крови, поскольку слишком много крови и слез было пролито нами в те годы. Я снова и снова напоминаю людям, что нельзя забывать уроков «культурной революции», только потому, что меня не оставляет беспокойство, как бы цзаофани не появились вторично.
Публицист озабочен тем, что происходит с интеллигенцией, его огорчает то обстоятельство, что длительное время не удается воплотить в жизнь политику в отношении интеллигенции. Уже много лет пропаганда твердит о необходимости проведения в жизнь этой политики, так почему же по-прежнему это трудно осуществить? Он замечательно сказал: «„Культурная революция“, эта тигрица, похоже, уже сдохла, но ее труп еще не закоченел, и она все еще не выпускает из своих когтей некоторых людей». Есть люди, которые рассуждают так: если сдохла, то когда-нибудь закоченеет, надо лишь терпеть и ждать. Другие сокрушаются, что верхи приказывают, а низы исполняют, и только вздыхают по этому поводу. Но почему никто не решается обрубить когти мертвому тигру? Почему никто не думает о том, что, пока труп чудовища не закоченел, душа его может ожить? Мне все время кажется, что откуда-то за нами следят исподтишка злые глаза дикого зверя, что откуда-то четко слышится голос: «Люди, будьте бдительны!»
Я не собираюсь ничего говорить об интеллигенции, я хочу лишь спросить публициста: есть у нас на головах «золотой обруч» или нет? Почему мы все время требуем, чтобы кто-то что-то сделал, и ждем, что кто-нибудь что-нибудь сделает. Подумай, как мы сами прожили последние двадцать-тридцать лет. Может быть, «заклинание, стягивающее обруч», — это наказание за нашу слепую веру? Вспомнив, что сказал танский монах Сунь У куну в «Путешествии на Запад», я как-то сразу прозрел. А танский монах сказал: «Тобою тогда было трудно управлять, поэтому прибыли к такому способу».
Храм, который я настойчиво возводил на протяжении многих лет, рухнул; я ощупываю рукой голову — на ней наконец ничего нет.
25 декабря 1984 года
Перевод Т. Никитиной
В последние годы кинулись рассуждать об «интеллигенции», как о невиданной диковинке. Большинство говорит об интеллигентах уважительно, но есть по-прежнему недовольные; короче говоря, категория «девятых поганцев» стала вдруг у нас популярной, и мы теперь крутим пластинку «уважаем знания». Однако многие из тех, кто и раньше презирал интеллигентов, все еще стоят на своем, твердят, что интеллигенция, мол, «задирает нос». «Политика в отношении интеллигенции» до сих пор не «реализуется» как раз из-за того, что такие люди этому мешают. «Непонятно, — говорят они, — почему так превозносят интеллигенцию?» А на мой взгляд, все очень просто: интеллигенция-то оказалась нужна. Я хочу, чтобы ты отдавал мне все свои силы, как говорится, не щадя живота, и тогда, так и быть, я буду с тобой вежлив, улыбнусь, скажу пару любезностей, чтобы ты с еще большей охотой выкладывался до последнего вздоха. Многие передовые интеллигенты, выдающиеся ученые самоотверженно работали в тяжелейших условиях, даже во время болезни не позволяли себе расслабиться, трудясь с еще большим усердием, готовы были жизнь отдать. Они достойны быть примером для подражания! В других странах таких людей редко встретишь. И коли вы хотите, чтобы они жертвовали собой, так почему бы не оказать им уважение? Но те, кого беспокоит, что интеллигенция «задирает нос», думают иначе: «Не так-то просто заставить их вкалывать! Надо стегать их плеткой!» «Четверка» именно так и поступала и замучила до смерти этих самоотверженных людей. Без знаний, без науки оставалось только прославлять борьбу с трудностями, нищету и лишения. «Четверка» и ее приспешники — сами невежды, не допускали к знаниям других; раздавая указания направо и налево, брали под защиту профанов, командовали знатоками и, похоже, задались целью превратить всех поголовно в невежд. Воинственные и безжалостные, они расправлялись с людьми и сами стали потом жертвами. Вот так знания действительно оказываются злом.
Кампании следовали одна за другой, и острие каждой было направлено против интеллигенции. Во время «культрева», в тяжкие дни критики и борьбы, будущее мне казалось беспросветным, и я часто думал о сожженных Цинь Шихуаном[51] книгах и погребенных им живьем ученых-конфуцианцах, о гонениях на интеллигентов при императорах Цинской династии, о культе фюрера в Германии и еще о многом другом… Ведь и тогда мишенью была интеллигенция!
Этих деятелей страшили даже ничтожные знания интеллигенции, ее непокорность, они боялись каких-то каверз с ее стороны и потому всячески изощрялись в подавлении ее, причем с каждой эпохой все ожесточеннее. Как ни удивительно, но, когда очередь дошла до меня лично, я вознамерился спалить свои знания дотла, как степную траву. Люди говорили, и я верил, что перевоспитать себя и стать полезным можно, лишь выкорчевав даже самые малые ростки знаний, этих ядовитых трав, которыми владеет интеллигенция. В течение многих лет мои энергия и время целиком растрачивались в кровавых и огненных испытаниях, и в конце концов я едва не погиб от произвола «четверки». Ведь я и в самом деле хотел переродиться, поскорее перевоспитаться, сбросить ярлык интеллигента. Мои познания, конечно, ограниченны, и когда в ходе бесконечных, изнуряющих силы кампаний меня варили и парили в котлах, то, казалось, начисто выварили все мои знания. Однако взамен шапочки интеллигента на меня напялили колпак «контрреволюционера». В течение долгих десятилетий со мной обращались, как с последним подонком, которого всякий мог осыпать бранью. А вся моя вина по-прежнему заключалась лишь в том, что я владел крохами знаний.
Но я все еще лелеял безумную мечту перевоспитаться, пройдя через муки, надеялся достичь в этом великом движении «очищения и перерождения». Временами мне казалось, что все это долгий беспробудный сон. Наконец я понял, какое это жалкое занятие — тратить столько сил и времени лишь на то, чтобы надевать и снимать ярлыки и колпаки. Летело время, я шел бесконечно долгой путаной тропой и словно бы вернулся к исходному пункту. Но теперь я уже перестал суетиться вокруг ярлыка «интеллигента». Можете хлестать меня плетью и прорабатывать на собраниях, высокомерно поучать, долдоня о высоких принципах, или милостиво хвалить — все равно я буду передавать остатки уцелевших знаний, все равно пойду своим путем до конца. Только так я могу жить со спокойной душой и чистой совестью.
Я прожил долгую жизнь среди интеллигентов, много писал, выступая от их имени, об их обидах, тяжелой жизни, об их порядочности, доброте, о трагических судьбах. За несколько десятков лет я написал немало книг и статей об обществе, где не уважают культуру и интеллигенцию, где она бедствует, а знания попраны, где деньги — единственная ценность. В таком обществе постоянно появляются цинь шихуаны, циньские императоры, гитлеры и им подобные чудовища, а интеллигенты становятся париями, которых пинают сапогами. Кому только не пришлось пережить ужас этой долгой зимней ночи! Но вот рассеялся мрак, родился новый Китай. Можно себе представить, с каким ликованием приветствовала интеллигенция светлую зарю. Началась новая жизнь! Все это знают, как и то, какие тяжкие испытания выпали на долю интеллигенции за тридцать с лишним лет. Известна нынешняя благоприятная политика, и мы надеемся, что ее будут проводить честно, добросовестно, без каких-либо недомолвок, чтобы не осталось лазейки для любителей размахивать плеткой. Не к лицу новому обществу сечь людей плетьми, и в нем не должно быть париев, готовых сносить побои.
Интеллигенты — граждане нового Китая, и справедливость восторжествует только тогда, когда к ним будут относиться как к равноправным гражданам. Страна принадлежит всем ее гражданам; малограмотные или образованные — все имеют обязанности и права, никому не позволено обращаться с людьми как с товаром, который хочется сбыть повыгоднее, и никто не должен быть рабом, судьба которых находится в чужих руках. Когда-то читал «Записки охотника» Тургенева и «Хижину дяди Тома». Если бы кто-нибудь когда-нибудь так же правдиво описал жизнь нашей интеллигенции, такая книга вызвала бы у бесчисленных читателей сочувственные слезы, возмущение и гневный протест. Но это время давно прошло и не вернется. Разделение граждан на разряды неразумно. Нельзя завоевать сердца людей поблажками и подачками. Мы говорим открыто и прямо: должно быть взаимное уважение и равноправные отношения. Ты создаешь и обеспечиваешь условия для моей работы, а я отдаю весь свой ум и талант без остатка нашей стране и народу. Все довольны, и дело спорится. Никому не придется снова терзать душу вопросом, к какому из разрядов его отнесут — высокому или низкому, благоуханному или вонючему.
10 сентября во время болезни
Перевод Т. Сорокиной
Три месяца не писал «Думы» — по-прежнему трудно работать, много разных дел, нет времени, нет сил. Старые друзья, видя, что я ничего не публикую, встревожились, решили, что я бросил писать, что в сердце моем остался лишь пепел. Один приятель из «Вечерней газеты» спрашивал меня в письме: может быть, нет подходящей темы? Я прекрасно понял, что он имел в виду. По правде сказать, при моем теперешнем состоянии мне надо бы бросить писать. Я никогда не «искал тему», пишу, если есть что сказать. Но бывают и периоды молчания, когда я отстраняюсь от стоящих передо мной вопросов. Если болен, в душе разброд и смятение, трудно собраться с мыслями, и не можешь ясно высказаться, тогда лучше не писать и заняться лечением. Но в ответ на заботу друзей могу их заверить, что не потух еще в моем сердце огонь, что я, хоть и болен, держу перо и во что бы то ни стало закончу все 150 главок, как и было задумано.
Недавно все в едином порыве горячо и возбужденно обсуждали вопрос о свободе творчества. Прошло полгода, и теперь пошли дискуссии об усилении социальной ответственности писателя. Вероятно, хватит разговоров еще на полгода. Может быть, договорятся до чего-нибудь путного, тоже неплохо. Не надо только впадать в панику, как от зловещих слухов: ведь при одном упоминании о свободе творчества многим сразу же вспоминаются испытанные в прошлом страдания, люди боятся, как бы опять не посыпались обвинения в «буржуазной либерализации». Один мой приятель шутя назвал свободу творчества дамокловым мечом: едва подумаешь о нем, перо в твоих руках покажется весом в миллион цзиней. Не надо нагонять страху, убеждал я его. Просто никому не должно быть дозволено стучать по столу дощечкой. С детства я насмотрелся на важных чиновников, которые, отдавая приказания, грозно ударяли по столу дощечкой — символом своей власти. Эта дощечка имеет для меня гораздо более конкретный и грозный смысл, чем заморский дамоклов меч.
Должен сказать, что вся моя жизнь тесно связана с творчеством. За несколько десятков лет чего я только не понаписал. Например, в пансионе для бедных иностранных студентов в Латинском квартале Парижа я написал первую свою повесть «Гибель»; в маленьких гостиницах Гуйяна и Бейпина — «Сад радости», в Чунцине и Шанхае — «Холодную ночь». И никто не следил за моей работой, никто не давал указаний, как писать; мне никогда не приходило в голову даже задуматься над тем, имею ли я право или свободу писать так или иначе, и озабочен я был лишь тем, чтобы выразить свои мысли; я писал, исправлял, потом снова писал, и так одну вещь за другой. Среди них были хорошие и неважные. Я отдавал их на суд читателей и, если они покупали мои книги, мог существовать на гонорары. Пройдя долгий путь творческой работы, я познал ее радости и печали, но не тратил времени на размышления о свободе творчества. Она — в моей голове, мне незачем просить о ней как о милости или бояться, что ее отберут. (Впоследствии я сам установил для себя множество рамок и ограничений, нагородил каменных стен, но здесь не место об этом говорить.) До работы над произведением я никогда заранее не продумывал весь сюжет в окончательном варианте, мысли рождались в процессе написания, и поэтому я никогда никого не посвящал в свои планы и замыслы и никто не указывал мне, что я должен и чего не должен писать. Всю жизнь я был убежден в правильности изречения: жизнь — единственный источник творчества, и писал о том, что хорошо знал в жизни. Взяв в руки перо, я никогда не задавался вопросом, ради чего писать. Всю жизнь я надеялся, что смогу быть полезен обществу, смогу внести свой вклад в жизнь; иными словами, я хотел до конца выполнить свой гражданский долг, я не мог даром есть свой хлеб, да и люди не допустили бы этого. Вот это и есть то, что называют чувством социальной ответственности, но ответственность эту я осознал сам, никто ее не взваливал на мои плечи насильно. Если же писатель не в состоянии выполнять свой долг, от его произведений мало пользы для общества, читатели могут отвергнуть такого писателя. Вот это действительно прискорбно.
Короче говоря, свобода или чувство ответственности — эта проблема решается в процессе творчества. Мне за всю свою жизнь не приходилось сталкиваться с проблемой свободы творчества (исключая десятилетие «культрева», когда даже свобода быть человеком была у меня отнята), но в старом обществе из-за отсутствия свободы слова и свободы печати приходилось изворачиваться, ловчить, изыскивать способы защиты, и все равно неприятностей хватало. В 1933 году гоминьдановские власти запретили мою повесть «Ростки», а через год шанхайский цензурный комитет не разрешил опубликовать в журнале «Литература» повесть «Молния». Это были незрелые вещи, но они не исчезли бесследно и в конце концов пришли к читателю. Конечно, когда-нибудь и они утратят свое значение, потому что читателям нужны все новые и новые книги.
Говорят, что писатели — «инженеры человеческих душ». Пожалуй, это возносит нас слишком высоко. Разве может писатель, его произведение играть такую огромную роль? Отданная в руки читателя книга с трудом преодолевает стереотипы социального, школьного и семейного воспитания. Кроме того, книга не сама приходит к читателю, она должна сначала пройти отбор: преодолеть все препоны издательского процесса, и при этом, если нет заказа на тираж, она так и не увидит свет. Тут, конечно, о ее влиянии говорить не приходится! Писатель отнюдь не вознесен высоко, хотя он так и этак мнет и щиплет душу читателя, как повар — тесто; и он не мелкий чиновник, образ которого создан русскими писателями, готовый поддакивать и кланяться начальству. Я писатель со стажем в несколько десятков лет, и, на мой взгляд, лучше определить труд писателя как профессию, орудие которой перо, а продукция — книги. Писатель своими произведениями служит читателям и по меньше мере не должен предлагать низкопробный, фальшивый, негодный товар. Если читателям не нужны его произведения, ему не на что жить. Писатель не владеет колдовской магией, вызывающей бурю или превращающей камень в золото; единственное его орудие — перо. Литература сама по себе не может способствовать расцвету и могуществу государства, напротив, ее развитие неразрывно связано с созданием материальной культуры. Древние говорили: «Обеспечь еду и одежду, потом займись ритуальными церемониями». Возвышенные идеалы не должны отрываться от реальной жизни. Велика ответственность писателя, но и у нее есть пределы. В обстановке, когда пишешь под дамокловым мечом или видишь, как люди кругом готовы подчиниться дубинке и живут в постоянном страхе, великие произведения не появляются.
Одно время все говорили о золотом веке литературы, я тоже высказывался. Мне много раз приходилось говорить на собраниях писателей о золотом веке и о весне нашей литературы. Я не предсказатель, мои «дерзновенные речи» — всего лишь мои давние личные чаяния. Меня спрашивают, когда же наступит этот золотой век. Могу сказать лишь одно: теперь, после более чем тридцати лет ожиданий, я наконец понял, что золотой век не приходит к людям сам, писатели должны идти ему навстречу. Его приход надо оплачивать дорогой ценой, в том числе и упорным трудом. От пустых разговоров мало проку; соберите хоть сто совещаний и дайте всем высказаться — все равно, вопроса не решить. Лучше создать хорошие условия для творчества, дать возможность писателям работать с полной самоотдачей, объединить усилия, и тогда в творческом соревновании выявятся наивысшие достижения.
25 декабря, во время болезни
Перевод Т. Сорокиной
В последнее время во сне я часто возвращаюсь во времена грандиозных представлений «образцовых спектаклей» и просыпаюсь с тяжелым сердцем. Ведь прошло уже двадцать лет! Так почему же на меня это все еще так сильно действует? В предыдущей книжке «Дум» я вспоминал о том, как «отрубали хвосты» в «коровниках». Неужели я всерьез верил, что интеллигенции надо «отрубать хвосты» под названием «знания»? Не смейтесь, прошу вас, над моей глупостью. Было время, и довольно длительное, когда я действительно верил в это и даже принял твердое решение: пусть мне «отрубят хвост». И вот двадцать лет назад меня загнали в «коровник», и я готов был на всю жизнь стать «коровой», казался себе существом низшего порядка. Мало того, я остро завидовал тем, кто считался выше меня. В те времена только они имели право распевать арии из «образцовых спектаклей». Ничего удивительного, если теперь при звуках этих арий я сразу вспоминаю, как делили людей на категории, а в знаниях видели преступный умысел. Эти страшные, невыносимые десять лет вновь проходят перед моими глазами, словно гигантская тень дьявола. Лишь теперь я понял, что сказанные мною в разговоре с приятелем слова «коровники давно снесены», по существу, ничего не выражали. В то десятилетие мы прошли через множество разных «коровников» — ведь достаточно было объявить людей «коровами», чтобы любой дом превратился в «коровник», так что ни строить, ни сносить ничего не пришлось. До сих пор меня не покидает страх; можно, конечно, объяснять это тем, что мне не хватает мужества, что я хлюпик. Но много ли мне приходилось видеть сильных и мужественных в те десять лет? После следовавших одна за другой больших и малых кампаний у многих моих знакомых все сколько-нибудь выдающиеся способности или своеобразие были стерты до основания. Некоторые оказывались за чертой отчуждения, как в тюрьме, и никто не осмеливался переступить «круг позора»[52], словно мы жили в годы правления чжоуского Вэнь-вана[53]. Все, в том числе и я, боялись «строжайших приказов» цзаофаней. Это были, по сути дела, феодальные методы принуждения (ведь «четверка» насаждала феодальные порядки). Теперь, через двадцать лет, мы должны быть бдительны и смотреть на все широко открытыми глазами. Наверное, многие «скотники» где-то еще функционируют, ждут чего-то, но, если мы сами не пойдем снова в «коровники», ничьи «гениальные речи» не обретут магической силы, превращающей людей в животных. Не будет «коров», не будет власти и у «скотников»!
Надо быть требовательнее к самим себе, уважать себя — вот в чем дело. Тогда нечего будет бояться. Мой приятель твердо решил «никогда не идти больше в „коровник“». Он безусловно прав, и я глубоко уважаю его за это.
Когда он опять пришел навестить меня, мы продолжили разговор.
«Ты все еще боишься, что снова потащат „отрубать хвосты“? — спросил он, усаживаясь, и, не дождавшись моего ответа, продолжал: — Видишь ли, все эти разговоры о том, есть хвосты или нет, — это же просто-напросто жонглирование словами, а столько лет издевались над людьми, столько сил растрачено понапрасну! Недавно в каком-то журнале прочел повесть „Пять девушек и одна веревка“. Пять прелестных созданий повесились на одной веревке в надежде увидеть рай. Мне было ужасно жаль этих чистых девочек, тоже жертв „культрева“. Самые разные люди оказались жертвами этой словесной игры. „Великая культурная революция“, направленная против знаний, ясно доказала, что уничтожение знаний сулит людям лишь одно — отправляться на веревке в рай. Допустимо ли такое?..»
Я прервал его вопросом: «Выходит, дети элиты тоже жертвы „культрева“? Ты так говорил в прошлый раз».
Он кивнул понимающе: «Я и сегодня так думаю. Помнишь старину Вана в Фэнсяньской „Школе кадров Седьмого мая“? Его с самого начала отстранили от всех дел. Он очень беспокоился о сынишке и несколько раз отпрашивался домой. Ван и его жена оказались в разных школах, проходили учебу, работали, а дома остался девятилетний мальчонка. Соседям некогда было за ним присматривать, и он попал в компанию малолетних хулиганов, поддался их влиянию, ввязался в дурные дела. Ваны в конце концов все же нашли выход из положения — отправили мальчика в Нинбо, поручив его заботам тетки. Тогда такое случалось нередко. У родителей и учителей отняли возможность воспитывать детей, заботиться о них, как было уберечь ребят от дурной компании? Порой положение было безвыходным, детей просто бросали в объятия хулиганов. Пока родителей держали под следствием или прорабатывали как „каппутистов“ или „предателей“, дети получали воспитание в бандитской среде. Так или иначе, но из этих-то деток формируется нынешняя чиновничья элита. Да ты сам это видишь, даже по телевидению и в кино показывают. Ты помнишь, как школьников подбивали устраивать погромы, избивать людей, захватывать дома, создавать штабы? И у тебя отняли нижнюю часть дома. В шестьдесят шестом как-то разнесся слух, что надо запретить школьникам борьбу за искоренение „четырех старых“[54], но Чжан Чуньцяо тут же выступил с речью и потребовал, чтобы школьники снова вышли на улицы, и в тот же вечер пострадало немало народу, помнишь?»
Еще бы не помнить, — сказал я. — В тот вечер к нам ворвалась группа детей кадровых работников, школьников, приехавших из Пекина. Их главарю было не больше пятнадцати лет. Это они избили ремнями с медными пряжками Сяо Шань, повредили ей глаза. Они бушевали несколько часов, а потом Сяо Шань, меня, двух моих сестер и двадцатилетнюю дочь загнали в уборную. Унесли кое-какие вещи. Дверь уборной была не заперта, но после их ухода мы полчаса не решались выйти. На другой день утром Сяо Шань сообщила обо всем в наше учреждение, да что толку! Школьники все так же вламывались, громили, уносили. Вот только гардероб и книжные шкафы были по распоряжению учреждения опечатаны, и их не трогали. Через год от нас потребовали, чтобы мы все перебрались вниз, а верхние комнаты тоже опечатали. Вскоре в нашем учреждении обосновались студенты, и нас, «коров», начали допрашивать; мы стояли на коленях в большом зале, некоторым выбили зубы. А учреждение-то — отделение Союза писателей! И писателей в нем превратили в «коров», жестоко мучили. Поистине чудовищный фарс! Помню, дело было, кажется, в конце января шестьдесят восьмого. В тот день кончились допросы, и главарь цзаофаней выгнал нас во двор, читал нам наставления, орал на нас. После всех вынесенных издевательств мы опять выслушивали брань, но никто не осмелился даже пикнуть.
Я вышел из ворот вместе с одним из собратьев по «коровнику». «Тебе надо поберечь себя», — сказал я ему. «Скажешь тоже, — невесело откликнулся он. — Как тут убережешься?» Он был болен, но его все же заставили прийти на собрание, он даже не понял толком, по поводу чего собрание. Я тогда уже не был похож на дровосека У Цзи[55] времен чжоуского Вэнь-вана; не трепетал перед «кругом позора» и «строжайшими приказами», но все же по-прежнему страшился их и вынужден был повиноваться. При этом я понимал, что оказался полностью безоружен и должен был подчиняться чужой воле. Уму непостижимо! Я только повторял как заклинание: через страдания очистить душу; но только ли очистить душу бесконечным терпением? Как бы то ни было, я хотел выжить…
«Ты хотел сказать „выдержать — значит, победить“? — прервал меня приятель. — Мы все так тогда говорили, и только те, кто выдержал, дожили до сегодняшних дней. Но дети, молодежь! Ведь они прошли сквозь бурю, навидались всякого; их высоко вознесли, а потом швырнули вниз. Я помню, в шестьдесят восьмом мой сын отправлялся в провинцию Аньхой в деревню на поселение. На вокзале было полно молодежи, когда поезд тронулся, многие из этих детей плакали. Почему бы не дать им возможность нормально учиться? Но я боялся даже думать об этом. К вечеру пошел сильный снег, автобусы были переполнены, пришлось идти от вокзала пешком, домой я вернулся совсем поздно. Жена волновалась за меня, за сына, сквозь слезы вопросительно, с тревогой смотрела на меня. Я сказал, что мальчик был весел, что, покидая Шанхай, громко пел вместе со всеми революционные песни. Она не поверила и в беспокойстве о сыне не спала всю ночь. Сколько семей тогда пережили такое! О себе я не говорю, но как подумаю о детях, душа болит!»
«Мы с тобой можем радоваться, — сказал я. — Наши дети, к счастью, не попали в лапы хулиганов. Представь себе, каково бы нам было? Я прихожу в ужас от одной мысли об этом».
«Успокойся, — сказал он. — Наши с тобой дети не из чиновной элиты. Вот от этих-то жертв „культурной революции“ опять кто-то страдает. Конечно, они должны отвечать за то, что творили, но и другие ответственны за то, что допустили все это.
Меня другое волнует. В то время мы молча или даже на словах „неуклонно следовали генеральной линии“, к счастью, только на словах, а не на деле, а иначе оказались бы пособниками „четверки“ и нам вовек не смыть бы этого позора. Меня прошибает холодный пот, как подумаю об этом. Двадцать лет прошло. Сейчас, что ни день, отмечают всякие юбилеи, устраивают торжественные собрания. Что, если устроить собрание, посвященное двадцатой годовщине „культрева“, или отпраздновать десятилетие падения „четверки“? Чтобы не превращаться больше в скотину, стать человеком, думать своим умом, выпрямиться во весь рост, выпятить грудь!»
Не так-то просто, — покачал я головой. — Одни говорят: надо забыть прошлое, другие готовы все списать на «культурную революцию», третьи — вычеркнуть ее одним взмахом пера, а кто-то мечтает устроить еще одну такую «революцию»; одни потеряли из-за нее семью, дом и сами остались калеками, другие сумели извлечь из нее выгоду и по сей день вздыхают о минувшей удаче, надеются, что, может статься, они вновь обретут колдовскую силу превращать людей в скотов. Вот поэтому при звуках арий из «образцовых опер» одни радостно хлопают в ладоши, а других бросает в дрожь. Мы и двадцать лет спустя все терзаемся страшными воспоминаниями, а надо посмотреть глубже, серьезнее отнестись к самим себе, подумать, нет ли тут и нашей вины. Люди должны сделать окончательный вывод. Лучше всего создать музей, «музей культурной революции», — высказал я наконец мысль, которую лелеял в душе десять лет.
«Я прочел твои „Рассказы об Освенциме“, они потрясли меня, словно я сам побывал в этой нацистской фабрике смерти. По-моему, надо все мерзкое, темное, жестокое, страшное, кровавое собрать вместе и выставить на обозрение, ничего не утаивая. Пусть люди увидят все это воочию и крепко-накрепко запомнят. Повторение подобного недопустимо. Нельзя, чтобы нас снова превращали в „коров“, но прежде всего мы сами должны уверовать, что мы не „коровы“, а люди, люди, которые думают своей головой!»
«Верно, верно, — соглашался я. — И все это дьявольское колдовство началось с жонглирования словами. Вдумаемся хорошенько: неожиданные перемены и нелепая суета, ложь и обман, кровавые драмы и калечившие души традиции, фарс взаимных постижений и жестокая беспощадная борьба — и все это ради словесной игры!.. В память того страшного десятилетия мы должны все разъяснить нашим потомкам».
«Вот этому и послужит мемориальный музей, я полностью с тобой согласен. Надо, чтобы люди помнили слова и поступки, свои и чужие, и не забывали любви и ненависти прошедших лет. Музей напомнит нам о нашем собственном долге, об ответственности за „культурную революцию“, принесшую бедствие целым поколениям людей. Кто бы ни были они — жертвы или палачи, лидеры или рядовые, поддерживавшие „культрев“ или нет, цзаофани, „каппутисты“ или оставшиеся в стороне, высокопоставленные или лакеи, — все пусть смотрят в это зеркало и видят, как они сами способствовали „культурной революции“ или боролись против нее. Без этого мы останемся в неоплатном долгу перед потомками. Его надо возместить во что бы то ни стало!» — Его голос пресекся.
Я крепко пожал ему руку.
1 апреля
Перевод Т. Сорокиной
В январе 1982 года я написал в «Думах» небольшую заметку о своей внучке Жуйжуй. В мае 1985 года мною была написана следующая заметка — «Еще раз о Жуйжуй». И в той, и в другой я написал не только о Жуйжуй, но и о своих взглядах на обучение детей.
Первая заметка после опубликования была перепечатана двумя, если не ошибаюсь, вечерними газетами. Я тогда не придал этому никакого значения, но наши знакомые, прочитав в газете, что Жуйжуй в самокритичном отчете написала: «Я глубоко осознала, что лгать нехорошо», полюбопытствовали при встрече с ней, читала ли она мою заметку. Жуйжуй не любит читать, да у нее и времени нет для чтения, так что в мои «Думы» она и не заглядывала. Однако она поняла, что в сочинении самокритичных отчетов есть что-то недостойное, и, когда упомянули о моей заметке, покраснела, а потом неожиданно заявила мне: «В следующий раз напиши обо мне что-нибудь получше». Она не знала, что я уже написал вторую заметку. После ее публикации в «Дагунбао» мой приятель, работавший тогда в редакции одной из вечерних газет, сообщил мне в письме, что они собираются перепечатать этот материал, и просил дать согласие. Мне, конечно, хотелось, чтобы моя заметка появилась в вечерней газете, но после длительных раздумий я решил так: если заметка будет помещена в вечерней газете, многие прочтут ее, что вызовет неблагоприятный для Жуйжуй резонанс, ей не хочется, чтобы я писал о ее недостатках, так что я просил газету не перепечатывать на своих страницах этот материал.
Заметка не появилась в вечерней газете, так что широкого резонанса она не получила, но это не решило, да и не могло решить проблемы. Прошел еще год с лишним, Жуйжуй окончила начальную школу. За начальной, естественно, должна последовать средняя школа. В нынешнем году детям повезло, одни экзамены отменили, так что окончившие начальную школу экзаменовались по районам, и на основании полученных оценок их переводили в классы начальной ступени средней школы. Родители девочки надеялись, что она продолжит обучение в базовой школе[56], самой же Жуйжуй было безразлично, где учиться дальше, хотя, конечно, она была бы рада хорошо сдать экзамены. И нельзя сказать, что Жуйжуй не готовилась к экзаменам. Частенько она поднималась в половине шестого утра, чтобы повторить уроки, да и по вечерам засиживалась до восьми-девяти часов. Дома у нас считают, что она медлительна и нерасторопна, но мне, как стороннему наблюдателю, кажется, что так проводить время очень скучно. В таком возрасте, как у Жуйжуй, не иметь и нескольких часов в неделю, чтобы пошалить, поболтать с двумя-тремя сверстниками, значит не видеть детства. И вот теперь, придавленная тяжким грузом отметок, она сидит на табуретке. Несчастный ребенок, отказавшись от отдыха, от развлечений, больше года усердно трудился над уроками и все равно не получил высокого балла, и ей, вероятно, нечего рассчитывать на зачисление в ключевую школу. После того как объявили результаты экзаменов, ребенок в слезах вернулся домой, мама ее выбранила, как раз было время обеда, у всех испортилось настроение, мать девочки разрядила положенную обойму снарядов, отчитывая ее за то, что она не хочет шевелить мозгами, не любит читать, медленно делает уроки. Судя по всему, все в семье разделяют точку зрения невестки, только один я придерживаюсь другого мнения. Я считаю, что не попасть в базовую школу и стать обыкновенным человеком тоже имеет свои плюсы, ведь и в Китае, и в любой другой большой или малой стране большинство населения составляют обыкновенные люди, и именно благодаря тому, что обыкновенных людей много, «базовые» люди могут сидеть наверху и отдавать приказы. Чтобы работа выполнялась хорошо, нужно прежде всего дать хорошее образование большинству обыкновенных людей, ибо именно они действительно работают.
Что плохого в том, что, не попав в базовую школу, ребенок станет обыкновенным человеком?! Однако и родителей, и всех остальных старших в семье это не устраивает, во-первых, потому что, по рассказам, во многих базовых школах плохие нравы, и есть опасения, что ребенок заразится дурными привычками. (Во время «культурной революции» с этим действительно приходилось часто сталкиваться, и я тоже не могу закрывать на это глаза. Если никто не возьмется решительно за эту проблему, трудно будет исправить дурные школьные нравы. Правда, в условиях, сложившихся в настоящее время, вряд ли возможно что-либо сделать. Ведь всем понятно, что для того, чтобы школа была хорошей, нужны хорошие учителя. Но хороших учителей не готовили, так где же теперь, когда они понадобились, найти их?) Во-вторых, то, что ребенок пойдет учиться не в базовую школу, родители воспринимают как личный позор, и, хотя никто не заставляет их выступать с самокритикой и признаваться в «бессилии воспитать ребенка», им совестно сознавать, что они не уделяли занятиям с ним достаточно времени. В-третьих, создание базовых школ отвечает вкусам общества, любящего подразделять людей на ранги: при наличии рангов все внимание можно сконцентрировать на людях высшего ранга, наладить учебу в базовых школах, которых немного, а о тех, кто учится в небазовых школах, можно не заботиться. Возможно, домашние ошибочно толкуют цели и задачи тех, кто отвечает за образование, и поэтому, узнав, что ребенок получил низкий балл на экзамене и не прошел в базовую школу, видят перспективу в мрачных тонах, а на самом деле все вполне благополучно.
Только один я не разделяю их пессимизма. И хотя в семье я в полной изоляции, я верю, что задачи социалистической системы образования заключаются не в создании базовых школ, равно как методы обучения не сводятся к вдалбливанию и зубрежке. Ведь если меня пичкают, мне остается только глотать, независимо от того, смогу ли я все это переварить; если мне все растолковывают, мне остается только старательно запоминать, меня не учат думать самостоятельно, а за то, что у меня «неповоротливые мозги», меня наказывают тем, что нагружают множеством предметов и уроков, не дают мне времени и возможности пошевелить собственными мозгами и подумать, так что мне остается лишь горько вздохнуть, оставить всякие надежды и жить, черпая пищу из общего котла. Это я так думаю, не будучи на месте Жуйжуй, она-то сама, возможно, думает по-другому. Я переживаю за нее так глубоко потому, что, насколько я могу вспомнить, в детстве я тоже был «несообразительным», «нерасторопным» ребенком. Доведись мне родиться на семьдесят лет позднее, глядишь, и меня обучали бы сегодня в небазовой средней школе тем же способом, каким откармливают гусей. Мне повезло, что, когда я был ребенком, не было так много дисциплин и уроков и у меня оставалось время на то, чтобы самому поразмышлять о том, о сем. Нельзя недооценивать важности размышлений, каждая мысль имеет свою нить и по этой нити плавно движется вперед, и только человек, думающий собственной головой, действительно способен отличить истину от лжи, только такой человек наделен пытливостью и целеустремленностью. Поэтому и надо, используя методы «просвещения» и «наставления», учить детей все время шевелить мозгами, думать самостоятельно, самим находить ответы на вопросы, следуя ходу собственных мыслей, постепенно переходя от познания частного к познанию целого. Разве самоучки, выбившиеся в люди, достигли этого не потому, что сами шевелили мозгами?
Все понимают важность обучения (в первую очередь — обучения детей). Однако не нашлось ни одного человека, кто вышел бы вперед и сказал: «Обучение, даже если речь идет о детях, ни в коем случае не должно строиться по принципу: я за тебя думаю, а твое дело — впитывать и запоминать!» А ведь людей, которые убеждены, что именно так и должно быть, очень много. В молодости я тоже так считал: если все будут слушать одного, думал я, и поступать по его разумению, то все будет гораздо проще; если народ всей страны возьмется за дело, руководствуясь единой идеей, единым убеждением, разве это не благо? На самом деле в таком подходе нет ничего умного, и, если в стране только один человек будет шевелить мозгами, народ этой страны ничего хорошего не придумает.
Пословица гласит: «Один мудрец стоит трех умельцев». Так если все понимают, что необходимо самим шевелить мозгами, зачем же превращать школы в фермы для «откорма гусей»?
Сказанное не к чему повторять. Но история не знает снисхождения, и те, кто недооценивает важности образования, могут тяжело поплатиться за это. Всеобщность образования отнюдь не должна выливаться в воспитание еще большего числа людей, готовых поддакивать, поднимать руку при голосовании и ставить печать, а хорошим учителям, если они снова появятся, следует ценить мозги своих учеников. Ученики должны любить и уметь шевелить мозгами, только тогда появится надежда, что они превзойдут своих учителей, если же по-прежнему только впитывать и запоминать, то с каждым поколением качество подготовки учащихся будет снижаться. Это совершенно очевидно.
У учителей тоже есть свои трудности. Для всех важны лишь экзаменационные баллы, процент выпускников, поступающих в вузы, все любят послушных детей. А ведь шаловливый ребенок, обладающий живым умом, не всегда бывает послушным. И каких же учеников воспитывать? Учитель вынужден оглядываться на вышестоящие инстанции, на общество, на авторитеты и тоже постоянно испытывает давление. Я думаю, что и учителя не заинтересованы в том, чтобы давать учащимся много предметов, ведь чем больше предметов, тем труднее справляться даже с проверкой письменных работ. Тем не менее каждому хочется, чтобы у него было больше хороших учеников, поэтому он стремится работать добросовестно. Но как работать? Полагаться на метод «откармливания гусей» недопустимо. Так что учителям тоже следует шевелить мозгами!
А потому постоянно обсуждается вопрос об уважении к учителю. Это действительно очень важный вопрос, и чтобы школа была хорошей, и чтобы воспитывать хороших учеников, нужны хорошие учителя. Если не будет уважения к учителю, не будет и хорошей школы… Я считаю, что для того, чтобы наладить обучение детей, прежде всего необходимо насаждать в школе уважение к учителям, любовь к ученикам, дух взаимопомощи среди одноклассников. В обычных условиях ученики всегда с уважением относятся к учителям. Но в период «культурной революции» я наблюдал иное, притом весьма распространенное в то время явление: ученики относились к своим учителям как к злейшим врагам. Тогда ученики избивали учителей, превращали их в объект критики и борьбы, всячески унижали и оскорбляли, дело дошло до того, что многие лучшие представители интеллигенции погибли под кулаками хунвэйбинов. Я еще помню, как четырнадцати-пятнадцатилетние школьники и школьницы захватывали дома, устраивали в них свои штабы, конфисковывали имущество, избивали людей, грабили вещи, я не забыл и того, как ученик начального класса средней школы, размахивая ремнем с медной пряжкой, гонялся за мною по заднему двору отделения Союза писателей, — и все это происходило двадцать лет назад! Могут ли у нас снова появиться такие ученики? Могут ли у нас снова вырасти такие дети?
Я ничего больше не буду писать о Жуйжуй. Если через три года я еще смогу держать перо, мне все же хотелось бы написать о том, как она перейдет учиться в среднюю школу высшей ступени. Когда я писал эту заметку, «Третий раз…», я вовсе не думал о маленьких красных полководцах, которые, не моргнув глазом, убивали людей, но само собой напросился вопрос: как же получилось, что обучение на манер «откармливания гусей» привело к появлению этих маленьких красных полководцев?
Над этим вопросом всем стоит глубоко задуматься.
Перевод Т. Никитиной
В конце прошлого года в письме одному из своих друзей в Гонконг я писал:
«В журнале, что Вы мне прислали, я прочел часть статей, кое с чем был не согласен и хотел изложить вам свою точку зрения, но перо не слушалось руки, а рука не подчинялась разуму, так что статью я так и не написал. Сейчас болезнь разными лекарствами вроде бы обуздали, я надеюсь немного отдохнуть, поразмышлять и не спеша взяться за перо, чтобы четко изложить свое мнение. Многие проблемы действительно стоят того, чтобы над ними хорошенько поразмыслить. Возьмем, к примеру, „движение 4 мая“. Некоторые авторы считают, что оно принесло вред тем, что „полностью разрушало традицию, последовательно отрицая китайскую культуру“. С моей точки зрения, все наоборот: беда „4 мая“ состоит как раз в недостаточно „полном разрушении“ и в не до конца „последовательном отрицании“. (Мы действовали по принципу золотой середины; некоторые впоследствии стали чиновниками, предав забвению идеалы революции; У Юй, которого Ху Ши в то время превозносил как „героя, разгромившего лавку Конфуция“, занялся сочинением лирических виршей, увлекся женщинами, актрисами.) Поэтому по сей день так живучи пережитки феодальной культуры, которые мешают нашему продвижению вперед. „Культурная революция“ именно потому „породила так много страшного, заставившего людей содрогнуться“ (как пишут эти авторы), что истоки ее кроются в феодальных устоях общества. Я глубоко познал это на своем опыте, пострадав в десятилетие бедствий.
У нас действительно необыкновенно давняя и яркая культура. Наши предки создали немало замечательного и великого. Но в наши дни китайцы уже не могут жить лишь наследием прадедов. Китайская литература должна занять, как пишут эти авторы, „особое место в мировой литературе… создать нечто своеобразное“. Для этого нужны усилия наших писателей, а вывеска старой, унаследованной от прежних поколений лавки нам ни к чему».
Прошло полгода, в состоянии моем улучшения не видно, я по-прежнему не в силах написать большую полемическую статью. Выскажу лишь некоторые свои мысли по этому поводу. В сущности, я вовсе не собираюсь кого-либо убеждать, хочу только четко отделить истину от лжи, оглянуться на путь, пройденный мною за восемьдесят лет. Пусть узнают люди, как я его прошел. Каждый раз, оглядываясь назад, я отчетливо вижу оставленные мною следы, и в каждом из них что-то светится, даже в темную ночь освещая долгий путь; а когда он завершится, все сделанное мною, может быть, окажется сокрытым глубоко в почве и даст ростки. Я родился китайцем и умру китайцем; я писал книги, потому что я — китаец, и никогда не отрывался от своих корней: без них у меня не было бы своих собственных мыслей. Для кого бы я тогда писал? Кто понял бы мои чувства? Я всегда говорю, что я сын «4 мая», его молодые герои пробудили и воспитали меня. Никто не может отрицать, что я вырос на родной почве. «4 мая» раскрыло мне глаза, дало возможность воспринять новые идеи, новую культуру, придало мне мужества, и я смог постепенно отойти от семьи, покинуть старое гнездо, которое я называл «темным царством деспотии». По сей день я по-прежнему убежден, что если бы я не ушел из родительского дома, то давно бы уже зачах. Я смог выжить и найти свою дорогу в жизни именно потому, что отверг старую культуру, старые традиции. Существует мнение, что «движение 4 мая», «которое разрушило, сокрушило, отвергло китайскую культуру и тем самым подрубило корни национальной культуры, принесло вред китайской нации». Я, однако, употребляю только слово «отвергнуть», оно кажется мне достаточно сильным. Наше поколение мечтало лишь избавиться от гнета старших, ну, может быть, еще стать хозяином своей судьбы, и уж самая дерзкая мечта — увидеть в одно прекрасное утро новое общество, свободное и равноправное. В разговорах о революции со сверстниками — студентами, товарищами — мы уносились в наших мечтаниях еще выше. Но никому не приходило в голову «разрушать китайскую культуру» и тем более «подрубать корни национальной культуры». В то время мы были заняты поисками самого насущного — путей спасения страны, спасения народа. Народ полуфеодального, полуколониального Китая начал борьбу за свое существование, за независимость, свободу, демократию, прогресс и в первую очередь против империализма, феодализма, против разбоя милитаристов.
Я рос в большой помещичьей семье, обучался в домашней школе, знал назубок конфуцианский канон — Четверокнижие и Пятикнижие. Каждый год в седьмом месяце по лунному календарю, в день рождения мудрейшего учителя Конфуция, мы должны были отбивать поклоны, совершать церемонию. Но я терпеть не мог эту окружавшую меня плесень и гниль разложения. Я ненавидел «золотые лотосы» — бинтованные женские ножки, возвеличивание мужчин и унижение достоинства женщин, браки по сговору родителей, деспотизм главы семьи, безропотное подчинение молодых старшим… В моих глазах дед был самовластным тираном. В нашей семье одни бесстыдно развратничали, другие страдали и стонали.
Я помню, как старший брат со слезами жаловался на свою судьбу, и я поклялся ни за что не идти его путем. Он мечтал, что я «выучусь на чиновника и прославлю свой род», а я зарабатывал на жизнь своими сочинениями, и мое благополучие зависело от читателей. Я обличал разложившуюся систему феодального общества, ведь по сей день еще не выметен дочиста хлам феодальной культуры. Я утверждал вечное течение жизни, хотел сокрушить цитадель феодальной семьи и написал трилогию «Стремительное течение». В действительности мой дядя свел в могилу моего деда, так как, не дожидаясь смерти отца, начал растрачивать имущество, которое, по его мнению, он имел право получить при разделе наследства. Я не только никак не боролся против этого царства деспотии, я даже стоял на коленях перед телом деда. Некоторые склонны видеть в этом «изъян» моего романа «Семья». Но, простите, в то время я был всего лишь пятнадцатилетним мальчишкой. И, даже желая похвастаться, я не осмелюсь заявить, что наше поколение ставило этакую грандиозную задачу — «разрушить, сокрушить» китайскую традиционную культуру. Что касается моего личного опыта, то я всего лишь разорвал на куски книгу «Биографии добродетельных женщин», назвав ее страшной, насквозь пропитанной кровью. Но давайте подумаем спокойно, без эмоций: ведь нельзя отрицать, что и в наше время есть люди, считающие «Биографии» образцом поведения для женщины, видящие в женщине свою собственность, и, если она отвергает их любовные притязания, они готовы тотчас пустить в ход нож или топор. Так много еще феодального хлама! Но, как ни удивительно, находятся еще любители с превеликим шумом выискивать всюду частицы утраченной культуры. Вот пишут, что «движение 4 мая» «полностью разрушило историческую традицию, последовательно отрицало китайскую культуру», и в результате оказалась утраченной сама основа, благодаря которой мы выстояли в течение многих тысячелетий, а нация в целом… словно лишилась точки опоры, нарушился порядок в делах и отношениях между людьми.
Позвольте, какой порядок? Неужели нам по-прежнему надо по примеру правителей императорских династий соблюдать старую этику: «Государь должен быть государем, подданный — подданным, сын — сыном…» — и жить, как тысячелетия назад, без демократии, под властью самодержавных владык?
Какой порядок? Неужели мы, как и встарь, должны придерживаться правила: «Мужчина и женщина, передавая что-либо друг другу, не должны соприкасаться»? Проповедовать три устоя — пять постоянств[57], бинтовать женщинам ноги, брать наложниц, стараться иметь многочисленное потомство для приумножения славы предков?
Мне непонятны подобные рассуждения. Наша нация из-за «движения 4 мая» вовсе не «лишилась точки опоры». Как раз наоборот, благодаря ему она восприняла новые идеи, новую культуру; китайский народ наконец-то поднялся во весь рост, образовал единое социалистическое государство. Где бы мы сейчас были без «4 мая»? Но, как высоко мы его ни оцениваем, истинные заслуги и ошибки этого движения, правда и ложь о нем в конечном счете должны быть прояснены. И хотя нет моего вклада в «движение 4 мая», но при упоминании о нем меня всегда охватывает чувство гордости.
Я помню, с какой жадностью, словно изголодавшиеся и измученные жаждой, мы бросились читать все, что пропагандировало новую культуру, и шли под знаменами «движение 4 мая» — радостные, ликующие, полные энтузиазма и веры! Прославляя науку, требуя демократии, несколько поколений молодежи отдали весь свой пыл в борьбе за независимость родины и свободу народа. Но надо признать, что в науке наши достижения во многом оказались далеки от мечты, и до сих пор довольно широко распространены невежество и феодальные суеверия; что же касается демократии, то наши предшественники не оставили нам никакого наследства. Мы разглагольствуем об этом наследии уже несколько десятков лет, но, вспоминая свои юные годы и пытаясь доискаться до зерен демократии, я нахожу там лишь сцены, когда людей швыряли на колени, избивали, заставляли класть земные поклоны, приносить подношения. Мы не смогли отыскать демократических традиций, потому что у нас их никогда не было. Идеалы «движения 4 мая» по сей день до конца не осуществлены, его цели не достигнуты. Но в этом нет никакой вины самого движения. Кто бы мог подумать, что и теперь среди нас все еще находятся люди, намертво вцепившиеся в гнилые устои феодализма, готовые на фундаменте из тысячелетнего мусора возводить дворцы и пагоды. Они повсюду ищут корни, надеясь использовать доставшиеся нам от предков правила в делах и в отношениях между людьми.
Так какие же в конечном счете уроки мы извлекли из «4 мая»? Почему получилось «не полностью»? Почему «не до конца»? Почему не смогли отбросить традиции прошлого и не пошли смело вперед? Почему не пожали плодов науки демократии, которые так старательно взращивали? После долгих размышлений я в конце концов вынужден был признать реальный факт: стареем.
По моему глубокому убеждению, старостью не надо кичиться, надо относиться к ней с опаской. Вот у меня, например, немало смелых замыслов и высоких стремлений, но сил уже не хватает. Я постарел, и незачем мне чваниться своим долголетним опытом: надо учиться у молодых или уступить им место. Это закон природы.
А старые нации? Разве им не нужна свежая кровь?
29 июля
Перевод Т. Сорокиной