Для вас, гостей, летящих
На крыльях шелестящих, —
Для вестников тепла,
Веселых ветров мая,
Играющих, порхая,
Чтоб нива расцвела, —
Для вас цветы-малютки,
Фиалки, незабудки,
И розы — много роз,
И белых роз, и красных,
Душистых и атласных,
Я в сеялке принес.
Ты, легкий, шаловливый,
Порхай, зефир, над нивой
И освежай меня,
Пока, трудясь упорно,
Я развеваю зерна
В дыханье жарком дня.
Не стану воспевать, шлифуя стих скрипучий,
Архитектонику неведомых миров,
С великих тайн срывать их вековой покров,
Спускаться в пропасти и восходить на кручи.
Не живописи блеск, не красоту созвучий,
Не выспренний предмет ищу для мерных строф.
Лишь повседневное всегда воспеть готов,
Я — худо ль, хорошо ль — пишу стихи на случай.
Когда мне весело, мой смех звучит и в них,
Когда мне тягостно, печалится мой стих, —
Так все делю я с ним, свободным и беспечным.
И, непричесанный, без фижм и парика,
Незнатный именем, пусть он войдет в века
Наперсником души и дневником сердечным.
Вовеки прокляты год, месяц, день и час,
Когда, надеждами прельстясь необъяснимо,
Решил я свой Анжу покинуть ради Рима,
И скрылась Франция от увлажненных глаз.
Недоброй птице внял — и первый в жизни раз
Отцовский дом сменил на посох пилигрима.
Не понимал, что рок и мне грозит незримо,
Когда Сатурн и Марс в союзе против нас.
Едва сомнение мой разум посещало,
Желанье чем-нибудь опять меня прельщало,
И доводы его рассеять я не смог,
Хотя почувствовал, что, видно, песня спета,
Когда при выходе — зловещая примета! —
Лодыжку повредил, споткнувшись о порог.
Нет, ради греков я не брошу галльских лар,
Горация своим не возглашу законом,
Не стану подражать Петрарковым канцонам
И “Сожаленья” петь, как пел бы их Ронсар.
Пускай дерзают те, чей безграничен дар,
Кто с первых опытов отмечен Аполлоном.
Безвестный, я пойду путем непроторенным,
Но без глубоких тайн и без великих чар.
Я удовольствуюсь бесхитростным рассказом
О том, что говорят мне чувство или разум,
Пускай предметы есть важнее — что с того!
И лирой скромною я подражать не буду
Вам, чьи творения во всем подобны чуду
И гению дарят бессмертья торжество.
Кто влюбчив, тот хвалы возлюбленным поет;
Кто выше ставит честь, тот воспевает славу;
Кто служит королю — поет его державу,
Монаршим милостям ведя ревнивый счет.
Кто музам отдал жизнь, тот славит их полет;
Кто доблестен, твердит о доблестях по праву;
Кто возлюбил вино, поет вина отраву,
А кто мечтателен, тот сказки создает.
Кто злоречив, живет лишь клеветой да сплетней;
Кто подобрей, острит, чтоб только быть заметней,
Кто смел, тот хвалится бесстрашием в бою;
Кто сам в себя влюблен, лишь о себе хлопочет;
Кто льстив, тот в ангелы любого черта прочит;
А я — я жалуюсь на злую жизнь мою.
Когда глядишь на Рим, в неистовой гордыне
Грозивший некогда земле и небесам,
И видишь то, чем стал театр, иль цирк, иль храм,
И все ж пленяешься величьем форм и линий, —
Дивясь развалинам, их каменной пустыне,
Суди, каким он был, дошедший тенью к нам,
Когда прославленным в искусстве мастерам
Обломки пыльные примером служат ныне.
И, видя каждый день, как Рим вокруг тебя,
Останки древностей раскопанных дробя,
Возводит множество божественных творений,
Ты постигаешь вдруг в угаре зыбких дней,
Что Вечный город свой из пепла и камней
Стремится возродить бессмертный Рима гений.
Я не люблю двора, но в Риме я придворный.
Свободу я люблю, но должен быть рабом.
Люблю я прямоту — льстецам открыл свой дом;
Стяжанья враг, служу корыстности позорной.
Не лицемер, учу язык похвал притворный;
Чту веру праотцев, но стал ее врагом.
Хочу лишь правдой жить, но лгу, как все кругом;
Друг добродетели, терплю порок тлетворный.
Покоя жажду я — томлюсь в плену забот.
Ищу молчания — меня беседа ждет.
К веселью тороплюсь — мне скука ставит сети.
Я болен, но всегда в карете иль верхом.
В мечтах я музы жрец, на деле — эконом.
Ну можно ли, Морель, несчастней быть на свете!
Увы! Где прежняя насмешка над фортуной,
Где сердце, смелое в любые времена,
И жажда гордая бессмертья, где она?
Неведомый толпе — где этот пламень юный?
Где песни у реки в прохладе ночи лунной,
Когда была душа беспечна и вольна,
И хороводу муз внимала тишина
Под легкий звон моей кифары тихоструйной?
Увы, теперь не то, я угнетен судьбой.
Владевший некогда и ею и собой,
Я ныне раб невзгод и угрызений сердца.
Забыв о будущем, я разлюбил свой труд,
Потух мой жар, я нищ, и музы прочь бегут,
В умолкнувшем навек почуяв иноверца.
Надменно выступать, надменно щурить взор,
Едва цедить слова, едва кивать при встрече
Иль шею втягивать подобострастно в плечи,
Тому, кто выше вас, твердя: “Son servitor!”
“Messerc si!”— вставлять в любезный разговор,
Добавить “e cosi” для уснащенья речи,
Хвастливо, будто сам ты был в кровавой сече,
Италию делить, ведя застольный спор;
Сеньору целовать протянутую руку,
И, помня римскую придворную науку,
Таить свою нужду и бравый делать вид, —
Вот добродетели того двора, откуда
Приезжий, обнищав, больной, одетый худо,
Без бороды, домой во Францию спешит.
Кто может, мой Байель, под небом неродным
И жить и странствовать ловцом удачи мнимой
И в призрачной борьбе с судьбой неодолимой
Брести из двери в дверь по чуждым мостовым.
Кто может позабыть все то, что звал своим,
Любовь к семье своей, любовь к своей любимой,
К земле, от прошлых дней вовек неотделимой,
И даже не мечтать о возвращенье к ним —
Тот камнем порожден, провел с волками детство,
Тот принял от зверей жестокий дух в наследство,
Тигрицы молоко сосал он детским ртом!
Да нет, и дикий зверь бежит с охоты в нору,
А уж домашние, так те в любую пору,
Где б ни были они, спешат к себе, в свой дом.
Заимодавцу льстить, чтобы продлил он срок,
Банкира улещать, хоть толку никакого,
Час целый взвешивать пред тем, как молвить слово,
Замкнув парижскую свободу на замок;
Ни выпить лишнего, ни лишний съесть кусок,
Придерживать язык в присутствии чужого,
Пред иностранцами разыгрывать немого,
Чтоб гость о чем-нибудь тебя спросить не мог;
Со всеми жить в ладу, насилуя природу;
Чем безграничнее тебе дают свободу,
Тем чаще вспоминать, что можешь сесть в тюрьму,
Хранить любезный тон с мерзавцами любыми —
Вот, милый мой Морель, что за три года в Риме
Сполна усвоил я, к позору своему.
Бог мой, ну до чего противен даже вид
Придворных обезьян, весь помысел которых —
Монарху подражать в одежде, в разговорах
И в том, как смотрит он, как ходит и сидит.
Над кем-то он съязвил — глумится весь синклит,
Солгал — и эти лгут, прибавя сплетен ворох,
Хоть солнце углядят ему в ночных просторах,
А днем найдут луну, как только он велит.
Король приветствовал кого-то добрым взглядом —
Все ну его ласкать, хоть сами брызжут ядом.
Кому-то взгляд косой — и все спиной к нему.
Но я бы, кажется, их растерзал на месте,
Когда за королем, в восторге рабской лести,
Они смеются все, не зная почему.
Пока Кассандре ты поешь хвалы над Сеной,
Где правнук Гектора тобой, Гомеру вслед,
И Нестор Франции — Монморанси — воспет,
Где милостью король тебя дарит бессменной,
Я у латинских вод, как Рима данник пленный,
Грущу о Франции, о дружбе прошлых лет,
О тех, кого любил, кого со мною нет,
И о земле Анжу, изгнаннику священной.
Грущу о тех садах, о рощах и лугах,
О виноградниках, о милых берегах
Моей родной реки. И внемлет мне в пустыне
Лишь гордый мир камней, недвижный, неживой,
С которым связан я надеждой роковой
Достигнуть большего, чем я сумел доныне.
Блажен, кто странствовал подобно Одиссею,
В Колхиду парус вел за золотым руном
И, мудрый опытом, вернулся в отчий дом
Остаток дней земных прожить с родней своею;
Когда же те места я посетить сумею,
Где каждый камешек мне с детских лет знаком,
Увидеть комнату с уютным камельком,
Где целым княжеством, где царством я владею?..
За это скромное наследие отцов
Я отдал бы весь блеск прославленных дворцов
И все их мраморы — за шифер кровли старой,
И весь латинский Тибр, и гордый Палатин —
За галльский ручеек, за мой Лире один,
И весь их шумный Рим — за домик над Луарой.
Ни бушевавшие в стенах твоих пожары,
Ни полчища твоих бесчисленных врагов,
Ни те, кто сбросили позор твоих оков,
Ни гунны дикие, ни готы, ни скамары,
Ни переменчивых судеб твоих удары,
Ни злоба десяти завистливых веков,
Ни ненависть людей, ни мщение богов,
Ни сам ты, на себя обрушивавший кары,
Ни африканских бурь губительный налет,
Ни бог извилистый — разливом бурных вод,
Внезапным, точно смерть, в беспечном буйстве пира, —
Настолько не могли тебя унизить, Рим,
Чтобы, разрушенный, величием своим
В самом ничтожестве не восхищал ты мира.
Как в море вздыбленном, хребтом касаясь тучи,
Идет гора воды, и брызжет, и ревет,
И сотни черных волн швыряет в небосвод,
И разбивается о твердь скалы могучей;
Как ярый аквилон, родясь на льдистой круче,
И воет, и свистит, и роет бездну вод,
Размахом темных крыл полмира обоймет
И падает, смирясь, на грудь волны зыбучей;
Как пламень, вспыхнувший десятком языков,
Гудя, взметается превыше облаков
И гаснет, истощась, — так, буйствуя жестоко,
Шел деспотизм — как вихрь, как пламень, как вода,
И, подавив ярмом весь мир, по воле рока
Здесь утвердил свой трон, чтоб сгинуть навсегда.
Ты хочешь знать, Панжас, как здесь твой друг живет?
Проснувшись, облачась по всем законам моды,
Час размышляет он, как сократить расходы
И как долги отдать, а плату взять вперед.
Потом он мечется, он ищет, ловит, ждет,
Хранит любезный вид, хоть вспыльчив от природы,
Сто раз переберет все выходы и входы,
Замыслив двадцать дел, и двух не проведет.
То к папе на поклон, то письма, то доклады,
То знатный гость пришел и — рады вы, не рады —
Наврет с три короба он всякой чепухи.
Те просят, те кричат, те требуют совета,
И это каждый день, и, веришь, нет просвета...
Так объясни, Панжас, как я пишу стихи?
Отчизна доблести, искусства и закона,
Я вскормленник твоих, о Франция, сосцов!
И, как ягненок мать зовет в глуши лесов,
К тебе взываю здесь, вблизи чужого трона.
Ужели своего мне не раскроешь лона,
Дитя не возвратишь под материнский кров?
Откликнись, Франция, на горький этот зов!
Но вторит эхо мне, а ты не слышишь стона.
Брожу среди зверей, безлюдный лес вокруг,
И в жилах стынет кровь, и холод зимних вьюг,
Дрожа, предчувствую в осеннем листопаде.
Ты всех ягнят своих укрыла от зимы,
От голода, волков и от морозной тьмы, —
За что же гибну я, ужель я худший в стаде?
Да, было, было так — я жил самим собой,
О большем не мечтал, и не влекли лукаво
Меня ни почести, ни золото, ни слава, —
Читал, писал стихи и счастлив был судьбой.
Но бог злокозненный разрушил мой покой,
Чтоб волю продал я, чтобы лишился права
Жить по влечению своей души и нрава,
Без зависти к тому, как преуспел другой.
Он не хотел, чтоб я, клонясь к летам суровым,
Жил мирно под своим, пускай не знатным, кровом,
Любовью родственной и дружеской согрет.
Он мне велел в слезах, на бреге чужеземном,
Свободу вспоминать в круженье подъяремном
И в темном декабре — весны моей расцвет,
Да, да, мой друг Винэ, немилостивы Оры:
Я стал ничтожеством, растратил столько сил.
А цели не достиг и жизни не вкусил,
И молодость ушла, и уж не сдвинуть горы.
Нужда и хворь, надежд несбывшихся укоры, —
Всю ночь терзаешься, а после день не мил,
И так тоска гнетет, так этот Рим постыл!
Уж лучше бы стоять, как истукан Марфоры,
Не чувствовать обид, не знать, окаменев,
Что значит высокопоставленного гнев, —
Как было бы тогда мое перо свободно!
Да, да, Винэ, лишь те по праву короли,
Кому ни сам король, ни все цари земли
Не запретят писать о чем и как угодно.
Как будущий моряк внимает на борту
Рассказам моряка, с которым все бывало,
Который испытал и штиль и злобу шквала,
И, сытый горечью, спасался на плоту,
Внимай и ты, Ронсар, хотя твой ум я чту,
Хоть старшего учить, я знаю, не пристало,
Но я ведь по морям постранствовал немало
И лишь с недавних пор мой челн уже в порту.
А в море гибельном, что называют Римом,
И рифам счета нет, и мелям еле зримым,
И путеводную тебе не бросят нить.
Ты, слушая сирен, утратишь ум и силы,
Харибды избежишь, но не уйдешь от Сциллы,
Коль не научишься при всяком ветре плыть.
Когда, родной язык сменив на чужестранный,
В стихах заговорил я по-латыни вдруг,
Причина, мой Ронсар, не в том, что Рим вокруг,
Не в шуме древних струй, бегущих с гор Тосканы,
Но в том, что здесь я раб немой и безымянный,
Томлюсь, как Прометен, — пойми, три года мук!
Что без надежд живу, и верь, мой добрый друг,
Виной жестокий рок, увы, не взор желанный.
Но если от тоски в какой-то тяжкий миг
Овидий перешел на варварский язык,
Чтоб быть услышанным — так пусть простит мне муза
Мое предательство, — ведь у латинских рек,
Хотя б велик ты был, как Римлянин иль Грек
Никто, Ронсар, никто не слушает француза.
Когда б я ни пришел, ты, Пьер, твердишь одно:
Что, видно, я влюблен, что сохну от ученья,
Что книги да любовь — нет худшего мученья:
От них круги в глазах и в голове темно.
Но верь, не в книгах суть, и уж совсем смешно,
Что ты любовные припутал огорченья, —
От службы вся беда, от ней все злоключенья,
Мне над конторкою зачахнуть суждено.
С тобой люблю я, Пьер, беседовать, но если
Ты хочешь, чтобы я не ерзал, сидя в кресле,
Не раздражай меня невежеством своим!
Побрей меня, дружок, завей, а ради скуки
Ты б лучше сплетничал, не трогая науки,
Про папу и про все, о чем толкует Рим.
Ронсар, я видел Рим — античные громады,
Театра мощный круг, открытый всем ветрам,
Руины там, где был чертог, иль цирк, иль храм,
И древних форумов стояли колоннады,
Дворцы в развалинах, где обитают гады,
Щетинится бурьян и древний тлеет хлам,
И те, что высятся наперекор векам,
Сметающим с земли и племена и грады.
Ну, словом, я видал все то, чем славен Рим,
Чем он и стар и нов, велик, неповторим,
Но я в Италии не видел Маргариты,
Той, кто пленительна и так одарена,
Что совершенствами превысила она
Все, чем столетия и страны знамениты.
Пока мы тратим жизнь и длится лживый сон,
Которым на крючок надежда нас поймала,
Пока при дяде я, Панжас — у кардинала,
Маньи — там, где велит всесильный Авансон, —
Ты служишь королям, ты счастьем вознесен,
И славу Генриха умножил ты немало
Той славою, Ронсар, что гений твой венчала
За то, что Францию в веках прославил он.
Ты счастлив, друг! А мы среди чужой природы,
На чуждом берегу бесплодно тратим годы,
Вверяя лишь стихам все, что терзает нас.
Так на чужом пруду, пугая всю округу,
Прижавшись крыльями в отчаянье друг к другу”
Три лебедя кричат, что бьет их смертный час.
Морель, ты слушаешь? Прошу тебя, ответь!
Как быть? Остаться здесь, под гнетом постоянным,
Или во Францию, к родным лесам, к полянам
Бежать немедленно, чуть солнце станет греть?
Остаться — значит жизнь растрачивать и впредь,
Опять за свой же труд себе платить обманом,
Опять расчетом жить, неверным и туманным,
А мы ведь, строя жизнь, должны вперед смотреть.
Так что ж, иль продолжать надеяться на что-то?
Или три года прочь? Три года снять со счета?
Я остаюсь, Морель! Нет, еду! Да иль нет?
Как ехать и притом не ехать ухитриться?
Я годна за уши держу, как говорится,
Ну дай же мне, Морель, какой-нибудь совет!
Тебе хвалы (Ронсар) слагал я без числа
И сам прославлен был в твоем хвалебном списке.
Без просьб — лишь потому, что мы сердцами близки,
У нас рождается взаимная хвала.
Но зложелатели следят из-за угла,
Завистники на нас шипят, как василиски:
Смотри-ка, Дю Белле с Ронсаром в переписке,
Боками чешутся, как будто два осла.
Но наши похвалы вредить не могут людям,
А где закон (Ронсар), что мы в ответе будем,
Коль хвалишь ты меня, а я тебя хвалю?
Как золотом (Ронсар), торгуют похвалами,
Но, право, похвалы сравню я с векселями,
Которых стоимость равняется нулю.
Тебе совет, мой друг: послушай старика,
Хоть сам не промах ты и глупость судишь строго,
Как сделать, чтоб стихи — пусть ода, пусть эклоги
Не прогневили тех, чья должность высока.
Попридержи язык, умерь его слегка,
Когда заводишь речь про короля иль бога:
У бога, знаешь сам, усердных стражей много,
А что до королей, у них длинна рука.
Не задевай того, кто хвастает отвагой, —
Его кольнешь пером, а он проколет шпагой.
Захочешь спорить с ним — прикрой ладонью рот.
Кто сам блеснуть бы рад словцом твоим в салонах
Услышав брань глупцов, тобою оскорбленных,
И глазом не моргнув, тебя же осмеет.
Блажен, кто устоял и низкой лжи в угоду
Высокой истине не шел наперекор,
Не принуждал перо кропать постыдный вздор,
Прислуживаясь к тем, кто делает погоду.
А я таю свой гнев, насилую природу,
Чтоб нестерпимых уз не отягчить позор,
Не смею вырваться душою на простор
И обрести покой иль чувству дать свободу.
Мой каждый шаг стеснен — безропотно молчу.
Мне отравляют жизнь, и все ж я не кричу.
О мука — все терпеть, лишь кулаки сжимая!
Нет боли тягостней, чем скрытая в кости!
Нет мысли пламенней, чем та, что взаперти!
И нет страдания сильней, чем скорбь немая.
Ты Дю Белле чернишь: мол, важничает он,
Не ставит ни во что друзей. Опомнись, милый,
Ведь я не князь, не граф, не герцог (бог помилуй!),
Не титулован я и в сан не возведен,
И честолюбью чужд, и тем не уязвлен,
Что не отличен был ни знатностью, ни силой,
Зато мой ранг— он мой, и лишь недуг постылый,
Лишь естество мое диктует мне закон.
Чтоб сильным угодить, не стану лезть из кожи.
Низкопоклонствовать, как требуют вельможи,
Как жизнь теперь велит, — забота не моя.
Я людям не грублю, мной уважаем каждый;
Кто поклонился мне, тому отвечу дважды.
Но мне не нужен тот, кому не нужен я.
Жить надо, жить, мой Горд, — годов недолог счет!
Еще у старости не время брать уроки.
Так дорог жизни дар, и так ничтожны сроки, —
Бессилен и король замедлить их приход.
Весна изменит нам, придет зимы черед,
А зиму вновь умчат весенние потоки,
Но вечно спят в земле и вечно одиноки
Те, от кого лазурь закрыл могильный свод.
Так что ж, не быть людьми? Как рыбы жить, как звери?
Нет, выше голову! Веселью настежь двери!
Пусть боги радости царят у нас в дому!
Безумен, кто отверг надежное, земное
В расчете призрачном на бытие иное
И сам противустал желанью своему,
Пускай ты заключен всего лишь на пять лет,
Добро пожаловать, о мир благословенный!
От христианских чувств — найду ли стих нетленный
Во славу стершему следы великих бед?
Пусть бесится вражда! О, если бы в ответ
Все то, что ты сулишь, нам дал творец вселенной,
Чтоб ты гордиться мог тебя достойной сменой
И прочный, долгий мир пришел тебе вослед.
Но если с наших плеч ты снял усилий бремя,
Чтобы стяжатель мог иметь для козней время
И земли наживать, черня и грабя Честь,
Чтобы судейский плут, наглея с каждым годом,
Присвоил мира плод, взлелеянный народом, —
Тогда исчезни, мир, и грянь войною, месть!
Пришелец в Риме не увидит Рима,
И тщетно Рим искал бы в Риме он.
Остатки стен, порталов и колонн —
Вот все, чем слава римская хранима.
Во прахе спесь. А время мчится мимо,
И тот, кто миру диктовал закон,
Тысячелетьям в жертву обречен,
Сам истребил себя неумолимо.
Для Рима стать гробницей мог лишь Рим.
Рим только Римом побежден одним.
И, меж руин огромных одинок,
Лишь Тибр не молкнет.
О неверность мира! Извечно зыбкий вечность превозмог,
Незыблемый лежит в обломках сиро.
Когда мне портит кровь упрямый кредитор,
Я лишь сложу стихи — и бешенство пропало.
Когда я слышу брань вельможного нахала,
Мне любо, желчь излив, стихами дать отпор.
Когда плохой слуга мне лжет и мелет вздор,
Я вновь пишу стихи — и злости вмиг не стало;
Когда от всех забот моя душа устала,
Я черпаю в стихах и бодрость и задор.
Стихами я могу слагать хвалы свобода,
Стихами лень гоню назло моей природе,
Стихам вверяю все, что затаил в душе.
Но если от стихов мне столько пользы разной
И вносят жизнь они в мой век однообразный,
Зачем ты бросить их советуешь, Буше?
Ученым степени дает ученый свет,
Придворным землями отмеривают плату,
Дают внушительную должность адвокату,
И командирам цепь дают за блеск побед.
Чиновникам чины дают с теченьем лет,
Пеньковый шарф дают за все дела пирату,
Добычу отдают отважному солдату,
И лаврами не раз увенчан был поэт.
Зачем же ты, Жодель, тревожишь Музу плачем,
Что мы обижены, что ничего не значим?
Тогда ступай себе другой дорогой, брат:
Лишь бескорыстному служенью Муза рада.
И стыдно требовать поэзии наград,
Когда Поэзия сама себе награда.
Не ведая того, что я узнал потом —
Как может быть судьба ко мне неблагосклонна,
Я шел необщею дорогой Аполлона,
К святому движимый его святым огнем.
Но вскоре божество покинуло мой дом,
Везде докучная мешала мне препона,
И в тусклый мир, где все и гладко и законно,
Нужда ввела меня исхоженным путем.
Вот почему (Лоррен) я сбился с той дороги,
Какой идет Ронсар туда, где правят боги,
И все же, ровный путь увидев пред собой,
Без риска утомить дыханье, сердце, руки,
Я следую туда, куда в трудах и в муке
Идет он подвига неторною тропой.
С тех пор как я пресек вещей обычный ход,
Сменив на мутный Тибр жилище родовое,
Три раза начинал движенье круговое
Светильник яркий дня, свершая свой полет.
Но так я рвусь домой, в привычный обиход,
Во Францию (Морель), в Париж, где все родное,
Что для меня здесь год — как вся осада Трои,
И медлит время здесь, вращая небосвод.
Да, медлит и томит, и жизнь мертва, убога,
Убога и мертва, и холод Козерога
Не сократит мой день, и Рак не скрасит ночь.
Мне худо здесь (Морель), и с каждым днем все
Вдали от Франции и от тебя, мой друже,
Все скучно, все претит, и жить уже невмочь.
Великий Лаэртид был морем отделен
От милой родины, а предо мною кручи
Враждебных Апеннин, хребтом подперших тучи,
Закрывших от меня французский небосклон.
Мой плодороден край, блуждал в бесплодных он,
Суров был труд его, мой нежен труд певучий,
Палладе он служил, а мною правит случай,
Он хитроумен был, я хитрости лишен.
Храня его добро, его родные ждали,
Меня никто не ждет, мой дом хранят едва ли,
Он в гавань наконец привел свою ладью,
А мне во Францию заказаны все тропы,
Он отомстил врагам бесчестье Пенелопы,
А я не в силах мстить врагам за честь мою.
Кто на ученость бьет, пускай за Гесиодом
Летит мечтой (Паскаль!) на Фебов холм двойной.
Пусть, наготу омыв Кастальского волной,
Считает, что теперь любим он всем народом.
Я страстью не горю к велеречивым одам
И не выстукиваю стих мой озорной.
Над рифмой ногти грызть не стану в час ночной
И силы истощать, плетясь вослед рапсодам.
Что я пишу, Паскаль, должно глупцам на страх
Стихами в прозе быть иль прозою в стихах,
Хотя бы слава мне досталась небольшая.
Но кто лишь слабость рифм нашел в строфах моих,
Быть может, похвалой почтит мой скромный стих,
Когда потрудится, мне тщетно подражая.
Ты помнишь, Лагеи, я собирался в Рим
И ты мне говорил (мы у тебя сидели):
“Запомни, Дю Белле, каким ты был доселе,
Каким уходишь ты, и воротись таким”.
И вот вернулся я — таким же, не другим.
Лишь то, что волосы немного поседели,
Да чаще хмурю бровь, и дальше стал от цели,
И только мучаюсь, все мучаюсь одним.
Одно грызет меня и гложет сожаленье.
Не думай, я не вор, не грешен в преступленье.
Но сам обрек себя на трехгодичный плен,
Сам обманул себя надеждою напрасной
И растерял себя из жажды перемен,
Когда уехал в Рим из Франции прекрасной.
Ты хочешь, мой Дилье, войти в придворный круг?
Умей понравиться любимцам именитым.
Средь низших сам держись вельможей, сибаритом,
К монарху приспособь досуг и недосуг.
В беседе дружеской не раскрывайся вдруг
И помни главное: поближе к фаворитам!
Рукою руку мой — и будешь сильным, сытым,
Не брезгай быть слугой у королевских слуг!
Не стой за ближнего, иль прослывешь настырным,
Не вылезай вперед, кажись, где надо, смирным,
Оглохни, онемей, будь слеп к чужой игре.
Не порицай разврат, не будь ему свидетель,
Являй угодливость и плюй на добродетель —
Таков, Дилье, залог успеха при дворе.
Сэв, как бежал Эней с развалин Илиона —
Из ада в рай земной, — так шел я к тем тропам,
Где после льдистых гор внизу открылись нам
Дома и площади родного мне Лиона,
Где проложила путь гостеприимный Сона,
Чтоб, как Венеция, как Лондон, Амстердам,
Он цвел ремеслами на зависть городам,
Торговлей движимый и мудростью закона.
И удивлялся я, что, как цветам весной,
Там счета не было мелькавшим предо мной
Купцам, печатникам, менялам, шерстобитам,
И был я поражен огромностью мостов,
Когда на их горбы глядел, сойдя с хребтов,
И средь богатых мыз катил в возке открытом.
Де-Во, как в океан, воды не прибавляя,
Чтоб раствориться в нем, десятки рек спешат,
Так все, чем этот мир, обширный мир богат,
Стекается в Париж, его не затопляя.
Обилием искусств он Греция вторая,
Величием своим он только Риму брат,
Диковин больше в нем, чем в Африке, стократ,
Голконду он затмил, богатства собирая.
Видали многое глаза мои, де-Во,
Уже их удивить не может ничего,
Но, глядя на Париж, дивлюсь ему как чуду.
И тем обиднее, что даже здесь, мой друг,
Запуганный народ, обилье праздных рук,
Распутство, нищета, и грязь, и ложь повсюду.
Невежде проку нет в искусствах Аполлона,
Таким сокровищем скупец не дорожит,
Проныра от него подалее бежит,
Им Честолюбие украситься не склонно;
Над ним смеется тот, кто вьется возле трона,
Солдат из рифм и строф щита не смастерит,
И знает Дю Белле: не будешь ими сыт,
Поэты не в цене у власти и закона.
Вельможа от стихов не видит барыша,
За лучшие стихи не купишь ни шиша,
Поэт обычно нищ и в собственной отчизне.
Но я не откажусь от песенной строки,
Одна поэзия спасает от тоски,
И ей обязан я шестью годами жизни.