A Bend in the Ganges a novel by Manohar Malgonkar

ПРЕДИСЛОВИЕ

В начале декабря 1971 года мировое общественное мнение было крайне встревожено появлением в Бенгальском заливе отряда кораблей 7-го флота США, пиратствующего у берегов Демократической Республики Вьетнам. На борту ядерного авианосца «Энтерпрайз» находился отряд морской пехоты. Задачей 7-го флота было оказать давление на Индию, чтобы вынудить ее отказаться от поддержки борьбы народа Бангладеш за свободу и независимость. Как в те дни писала индийская газета «Пэтриот», люди, посылавшие 7-й флот в индийские воды, осознавали, «что это может зажечь мировой пожар».

Героическая борьба бенгальцев, населявших Восточный Пакистан против тирании милитаристского режима, против национального угнетения, за демократические права, за свободу и независимость увенчалась успехом. Отношение к этой борьбе, расстановка сил в мировой политике как нельзя более ярко продемонстрировали ненависть империалистических сил ко всяким проявлениям свободолюбия и демократии. Посылка военно-морских кораблей США к берегам Индии есть не просто еще одно проявление «дипломатии канонерок», а прямое продолжение человеконенавистнической политики подавления национально-освободительного движения, которую осуществляли английские колонизаторы в Индии, потерпевшие сокрушительный провал. Уходя в 1947 году из Индии, британский империализм оставил после себя такое вредоносное наследие, ликвидации которого до сих пор еще не завершена и одним из проявлений Которого была трагедия народа Бангладеш.

Необходимость полного уничтожения наследства колониальной поры и решительной борьбы со всякими неоколониалистскими происками понимается индийскими писателями как насущная задача, и именно этим объясняется то, что современный индийский литератор, На каком бы языке он ни писал, все снова и снова обращается к истории национально-освободительного движения, стремясь выяснить и для себя, и для читателя корни явлений, осложняющих процесс нормального демократического развития в странах Индо-Пакистанского субконтинента.

Хотя в индийских литературах пока еще нет произведения, всесторонне и глубоко отразившего национально-освободительное движение, нет эпопеи, подобной «Войне и миру», но уже создан целый ряд романов и повестей, раскрывающих отдельные его аспекты и помогающие понять общую картину.

Среди книг этой тематики, написанных на разных языках, роман «Излучина Ганга» М. Малгонкара является одним из значительных и ярких произведений. Многие страницы этой книги, посвященные событиям 47-го года, написаны с документальной достоверностью.

Роман «Излучина Ганга» — произведение индийской англо-язычной литературы. Индийская литература на английском языке — явление многообразное. Советский читатель хорошо знаком с творчеством таких ее представителей, как X. А. Аббас, М Р. Ананд, Р. К. Нараян, Б. Бхаттачария. В семье индийских литератур она довольно молода — ей нет и двухсот лет. Произведения писателей этой литературы синтезируют в себе традиции литератур народов Индии — каждый из таких писателей неизбежно несет заряд культурных и литературных традиций народа, к которому он принадлежит, связанных с традициями англоязычных литератур, а через них и с традициями мировой литературы. До завоевания Индией независимости английский язык был почти единственным каналом для познания других литератур мира, в том числе классической русской литературы в лице Л. И. Толстого, И. С. Тургенева, Ф. М. Достоевского, А. П. Чехова, А. М. Горького, В. В. Маяковского и др. Английские переводы творений В. И. Ленина оказались началом ознакомления деятелей индийского национально-освободительного движения с его великим учением.

Автор романа «Излучина Ганга» Манохар Малгонкар пришел в литературу сложным путем. Окончив Бомбейский университет, он был профессиональным охотником, затем работал в государственных заповедниках, во время второй мировой войны служил в англо-индийской армии, из которой уволился в звании подполковника, завел свое дело и… пришел к необходимости заняться творческим трудом. Отдав некоторую дань журналистике, он целиком посвятил себя литературному труду. Помимо нескольких работ по истории маратхов, народа, к которому он сам принадлежит, им создано несколько романов. Его первый роман «Барабанный бой вдалеке» (1960) посвящен судьбе двух друзей, офицеров — мусульманина и индуса, поставленных ходом событий по разные стороны индо-пакистанской границы, но пытавшихся все же сохранить хотя бы видимость дружбы. «Схватка теней» (1962) демонстрирует моральный распад английских колонизаторов, противопоставляя им тягостную, беспросветную жизнь плантационных кули в Ассаме, оказывающихся жертвами прихотей своих английских хозяев, погруженных в мелкие ссоры и дрязги. В 1963 году был опубликован роман «Князья», в котором Малгонкар убедительно показал историческую обреченность этих носителей феодальных пережитков, беспощадных душителей борьбы за свободу и, как это отмечалось в титулах многих из них, «верных союзников британской короны». Автору удалось показать, как неотвратимо мощный поток национально-освободительного движения увлекал за собой и население многочисленных индийских княжеств.

Роман «Излучина Ганга» (1964) сразу же приобрел значительную популярность и вызвал довольно бурную дискуссию в критике, суть которой сводилась к тому, что автора упрекали в излишней тенденциозности, в том, что он избрал «не совсем правильных» националистов; вместе с тем отмечались художественные достоинства романа, актуальность проблематики, прямота автора в постановке некоторых острых вопросов — все, что обеспечило роману огромную популярность в стране и за рубежом. В чем же дело?


В январе 1965 года, когда споры вокруг языковой проблемы в штате Мадрас (ныне Тамилнад) оказались использованными реакционными политическими силами, мне пришлось случайно встретиться с секретарем мадрасской организации религиознообщинной партии «Джан Сангх» неким Рао. Встреча эта произошла в почтовом отделения на Маунт-род в Мадрасе, куда я пришел по своим корреспондентским делам. Главная улица трехмиллионного города оказалась на редкость пустынной — было объявлено чрезвычайное положение, повсюду виднелись полицейские патрули, проносились грузовики, переполненные полицейскими.

Рао не без удовольствия сказал: «Ну, им сегодня всыплют!» Им — это студентам. Я спросил его, почему это вызывает у него удовлетворение. И не без удивления услышал: «Для того чтобы народ стал здоровым, ему нужно пустить кровь!»

Вот эти-то слова вспомнились при чтении романа Малгонкара, когда я натолкнулся на один из самых любопытных образов романа — террориста Сингха-Шафи, который без особых затруднении переходит из веры в веру, меняет политические убеждения, если можно говорить о таковых применительно к этому персонажу, — из мусульманина он становится сикхом, из террориста в конце концов получается религиозный фанатик. Но в каких бы ипостасях ни представал перед нами этот персонаж, суть его сводится к цинизму, безудержной алчности и жестокости. И хотя Сингх, он же Шафи, выкупает как мусульманин, а Рао — по своей религии индус, это два ростка одного и того же ядовитого растения, вскормленного на индийской почве британским колониализмом, — индо-мусульманской розни, являвшейся одним из самых эффективных средств подрыва сил национально-освободительного движения. В настоящее время это оружие оказалось в руках крайне правых сил как в Индии, так и в Пакистане. Это одно из тех последствий колониальной эры, преодоление которого требует длительных и настойчивых усилий как в той, так и в другой стране. В романе Малгонкара мы знакомимся с тем, как обретала плоть и кровь эта враждебная всякой человечности слепая, фанатическая сила.

Национально-освободительное движение народов Индии вплоть до самого момента провозглашения независимости имело единую цель — освобождение от колониального ига. Но при единстве цели движение это не было однородным, оно состояло из различных потоков, в нем участвовали разные политические силы, отражавшие позиции разных слоев индийского общества. Задачей громадной важности было объединить все эти потоки вокруг единой цели, и ее с успехом выполнило национальное руководство, возглавленное Махатмой Ганди, Джавахарлалом Неру и их соратниками.

Были представлены в национально-освободительном движении и такие течения, как анархизм и терроризм, довольно распространенные в 20-е годы, но уже в 30-х пошедшие на убыль. Они давали известный выход настроениям патриотической молодежи, особенно из буржуазных и интеллигентских кругов. Основными центрами деятельности террористических организаций были Пенджаб и Бенгалия. Участники террористических организаций убеждались в бесплодности усилий одиночек, и лучшие из них, как, например, Бхагат Сингх, приходили к выводу: «…Мы ничего не добьемся бомбами и пистолетами… Нашей главной задачей должна быть организация рабочих и крестьян» («Новейшая история Индии». М., 1959, стр. 234). Однако увлечение терроризмом продолжалось и в известной мере тянуло революционный процесс вспять, оттягивало в сторону от массового антиимпериалистического движения, охватившего всю страну.

Террористическая группа, показанная в романе, представляет, пожалуй, средоточие недостатков, присущих подобным группам. Нельзя не обратить внимание на крайний индивидуализм ее участников, на их самоизоляцию, расчет на стихийность. Ее, конечно, нельзя рассматривать иначе, чем нарочито заостренное обобщение; имевшее целью более выпукло оттенить характеры тех из ее участников, которые интересовали автора в первую очередь. Группа «Борцов Свободы», в которую входит один из главных героев, Деби-даял, была, как пишет автор, «самой опасной группой террористов, если не считать действующих в Бенгалии». Ее участники жаждали действовать, действовать немедленно. Любые террористические акты для них были оправданы великой целью борьбы за независимость.

Поначалу группа, объединяющая и индусов и мусульман, стоит выше религиозных различий и демонстративно нарушает религиозные запреты. Молодые люди здороваются друг с другом: «Джай-Рам» и «Джай-Рахим», объединяя в этом приветствии индуизм и ислам, и считают, что они — «островок единства».

Но очень скоро среди руководителей террористического движения — мусульман возникает идея размежевания с индусами, «иначе они нас поработят… сегодня наши враги вовсе не англичане, а индусы!».

В результате, когда группе грозит провал, арестованными оказываются одни индусы, ибо руководитель группы Шафи Хан, узнавший об опасности, предупредил только своих единоверцев-мусульман.

Так Деби-даял попадает на каторгу, где встречается с другим героем романа, Гьяном, сторонником ненасилия, который попадает туда за убийство: идеалистические взгляды Гьяна не выдержали столкновения с колониальной действительностью; не найдя законной управы на убийцу своего брата, он творит правосудие сам.

Большое место в романе уделено событиям, происходящим на каторге. В сущности, здесь, на каторге, — продолжение тех же палаческих порядков, что и в самой стране. И здесь английские администраторы точно так же занимаются провокациями во имя укрепления своих позиций, только здесь все их действия обнаженней, конфликты во сто крат острее, и потому человек с нестойким характером оказывается растоптанным. Такая судьба постигает Гьяна, и даже самые его наилучшие намерения приобретают резко негативный смысл.

Деби-даял оказывается достаточно стоек, чтобы выдержать все испытания каторги и остаться верным своим убеждениям. Но, подобно многим, он возлагал наивные надежды на то, что в борьбе против английских поработителей можно рассчитывать на помощь от… фашистской Германии и милитаристской Японии. Однако достаточно рано в нем зарождаются сомнения, а затем наступает и прямое разочарование в подлинных целях этих империалистических хищников. Писатель со всей резкостью показывает подлинное лицо британского колониализма, и японского империализма, их жестокость и своекорыстие по отношению к Индии.


События второй мировой войны, разгром германского фашизма и японского милитаризма оказались решающей силой, предопределившей распад колониальной системы империализма, сделавшей неизбежным завоевание независимости народами колониальных стран Азии и Африки. Подъем национально-освободительного движения народов Индии в послевоенный период достигает такого накала, когда борьба становится долгом каждого человека. 1945–1946 годы полны героических страниц — это борьба крестьян против князей и помещиков, широкий размах стачечного движения, волнения в вооруженных силах и восстание в индийском военно-морском флоте, борьба демократических сил против раскола национально-освободи-тельного движения на религнознообщииной основе. Герои романа во всех этих событиях не участвуют — они заняты теперь, после бегства с каторги, устройством своих личных дел. Автор завершает эволюцию их характеров и мировоззрений с позиций подлинного реализма. Когда-то мечтавшие о независимости, о героической борьбе, герои романа оказываются всего лишь песчинками в бурном вихре событий, всего лишь жертвами своего прошлого, так чудовищно опустошившего их души.

Критики упрекали писателя за то, что ни Гьян, ни Деби-даял не являются подлинными представителями национально-освободительного движения. И это верно — они действительно не выдержали испытания временем. У писателя была иная цель. Он показал неизбежное следствие колониализма, растлевающего личность, опустошающего души. Герои романа — жертвы колоссального преступления, совершавшегося в течение многих десятилетий. Зверское, античеловеческое, скрытое под лицемерными словами о защите интересов религиозных общин, это преступление в полной мере раскрылось в событиях вокруг 15 августа 1947 года. Английские колониальные власти вели свою грязную игру так, чтобы уберечь экономические позиции британских монополий любой ценой, и эту цену должен был оплатить индийский народ. И он ее заплатил — сотнями тысяч жизней, потерянных в ходе спровоцированных англичанами индусско-мусульманских столкновений. То, что показано Малгонкаром, документально, хотя и является в данном случае предметом художественного, иногда натуралистического изображения.

В описании раздела Индии писатель показывает вполне закономерное взаимодействие таких сил, как английская колониальная машина и религиознообщинная реакция. Снова вылезает отвратительная фигура Шафи Хана, того самого, который когда-то, корча из себя террориста, демагогически болтал о единстве, не знающем религиозных различий. Теперь он предводитель шайки мусульманских фанатиков.

Единственные, кому удается спастись среди всех этих потрясений, — Гьян и Сундари, сестра Деби-даяла. Роман заканчивается тем, как Гьяну и Сундари удастся в конце концов присоединиться к каравану беженцев, покидающих Западный Пенджаб, оказавшийся в составе Пакистана. И как раз в этот момент перед Гьяном возникает мурло Патрика Маллигана, начальника тюрьмы на Андаманах, который узнает своего бывшего заключенного. В этой встрече заложен большой смысл — на всех описанных событиях, на всех судьбах человеческих, воплощенных в художественных образах романа, лежит печать британского колониализма.


Ганг не присутствует в романе, хотя роман и назван «Излучина Ганга» и эпиграфом к нему поставлена цитата из древнеиндийской эпической поэмы «Рамаяна» о том, как, уходя в изгнание, Рама и его жена Сита останавливаются на излучине Ганга, чтобы бросить последний взгляд на покидаемую ими родину. Дело здесь, однако, не просто в том, что Гьян и Сундари вынуждены покинуть свою родину. И название романа, и эпиграф несут в себе гораздо более значительный социальный, объективно-исторический смысл. Они понадобились автору для того, чтобы подчеркнуть неотвратимость происшедшего, сделать более выпуклой мысль о том, что после всего пережитого ни его героям, ни самой стране нет возврата к прошлому, с которым связано столь многое. Что ждет их и их страну в будущем, герои не знают. Да они никогда и не задумывались о том, каков должен быть социальный облик независимой Индии, никогда не шли дальше мечтаний о «своем деле», как об этом думал Гьян. Именно в этом трагедия людей, подобных героям романа, — их представления о национальном освобождении не были связаны с идеями о социальном освобождении, о преодолении связей, определяющихся отношениями, порождаемыми частной собственностью. Они не ставили своей целью разорвать эти связи или хотя бы преобразовать их. Отсюда, между прочим, следует и то, что национально-освободительное движение получило в романе несколько одностороннее изображение. Поэтому-то в романе и нет персонажа, который мог бы стать положительным героем, носителем какой-то позитивной социальной перспективы.


Книга «Излучина Ганга», являясь историческим романом, в высшей степени современна и будет еще долго сохранять это качество. Как известно, предоставление независимости индийскому народу было связано с расчленением страны с ее сложившейся экономической системой по религиозному признаку на собственно Индию с преимущественно индуистским населением и Пакистан с преимущественно мусульманским населением. Если социально-экономическое развитие Индии пошло по пути демократизации, хотя и осложненному многими трудностями, то процессы социально-экономического развития Пакистана оказались обременены и тем, что страна была вовлечена в империалистические военные блоки, и тем, что на долгое время в ней установился режим милитаристской диктатуры, и тем, что на всем протяжении существования обоих государств политика этого режима неоднократно вызывала обострение отношений между ними, доходившее до вооруженных конфликтов. Борьба за национальное самоопределение бенгальцев, населяющих Восточный Пакистан, жестоко подавлялась. Репрессии вызвали массовое бегство жителей Восточного Пакистана в Индию. Количество беженцев достигло почти десяти миллионов. Они спасались от расправ пакистанской военщины, напоминающих описанные в романе. Репрессии эти усугублялись и рядом других факторов, в частности воздействием маоистской пропаганды, провоцировавшей некоторую часть населения, особенно радикально настроенную молодежь, на индивидуальные террористические акты. Такие действия немедленно вызывали ответные репрессии милитаристского режима, официально поддерживавшегося Пекином. Борьба за свободу и демократию, однако, оказалась более сильным началом, чем репрессии, и привела к возникновению широкого партизанского движения, к формированию правительства Бангладеш. Прежнее руководство Пакистана, пытаясь компенсировать свою неспособность к политическому разрешению проблем населения Восточного Пакистана, прибегло к новым военным провокациям против Индии, приведшим к 14-дневной войне и фактическому отделению Восточного Пакистана, где возникла Народная Республика Бангладеш, провозгласившая программу серьезных социальных и экономических преобразований внутри страны, политику неприсоединения к военным блокам, мира и дружбы с другими народами.

Со времен, описанных в романе, прошло четверть века. Символизируя силы зла, породившие чудовищную братоубийственную резню, Малгонкар не случайно упомянул в последних строках романа Патрика Маллигана, палача и садиста. В конце 1971 года те же самые силы, силы империализма, обернулись американским авианосцем «Энтерпрайз», вторгшимся в Бенгальский залив. Он еще и еще раз напомнил о той угрозе мирному развитию освободившихся от колониализма стран, которую представляет собой империализм.

И. СЕРЕБРЯКОВ

Только исторические события, описанные в этой книге, соответствуют истине. Яростная борьба, которая вспыхнула вслед за освобождением, стала принадлежностью истории Индии. То, что было достигнуто ненасилием, повлекло за собой один из самых кровавых переворотов в истории: семнадцать миллионов людей были изгнаны из своих домов, почти полмиллиона убиты, больше ста тысяч женщин — молодых и старых — похищены, изнасилованы, искалечены.

Больше ничего в этой книге не скопировано с действительности. Персонажи, даже те, которые занимают конкретные посты в конкретное время, выдуманы автором; Патрик Маллиган не изображает, конечно, действительного начальника тюрьмы, равно как и полковник Ямаки — вовсе не портрет японского командующего на Андаманских островах во время войны.

Автор

Обряд очищения

И они остановились у излучины Ганга,

Чтобы взглянуть на землю, покидаемую ими.

«Р а м а я и а»

Жгли английскую одежду. Костер на рыночной площади был лишь одним из сотен тысяч таких же костров, горевших по всей стране. На площади была сооружена платформа, на которой укрепили огромное полотнище трехцветного флага и установили прялку.

Десять-двенадцать угрюмых мужчин в белых шлемах окружали смуглого, болезненного вида человека — руководителя всего движения, сидевшего, скрестив ноги, на белоснежной материи, расстеленной на платформе,

Но собравшиеся в базарный день на площади люди в нерешительности теснились поодаль, не желая прослыть сторонниками Ганди — агитаторами и непокорными. Группы полицейских охраняли выходы, приготовив свои утыканные гвоздями бамбуковые дубинки.

Вокруг костра собралась главным образом молодежь из школ и колледжей. Девушек примерно столько же, сколько юношей. Они выкрикивали лозунги:

— Бойкот британским товарам![1] Махатма Ганди — ки джай! Победу Махатме Ганди!

Гьян Талвар наблюдал из толпы за огнем и людьми на помосте. Так вот какой он, Махатма Ганди! Это был великий час для Гьяна. Многие годы он слышал имя Ганди — человека, олицетворявшего подлинное величие в глазах индийцев, апостола истины и ненасилия.

И вот наконец он видит Ганди.

Махатма сучил нить на прялке. Правой рукой он крутил латунное такли — маленькое прядильное устройство, левой подавал небольшие мотки хлопка, плавно опуская и поднимая их, когда отделялась нитка. Без устали поворачивая голову, Ганди поглядывал то на свое такли, то на толпу. Сам он не выглядел так торжественно, как люди, окружавшие его на платформе. Казалось, в глазах его мерцает какой-то огонь, впрочем, может быть, такое впечатление создавали отблески костра.

К сожалению, это был понедельник — День молчания, иначе Ганди, несомненно, сказал бы несколько слов народу. Зато его помощник, стройный юноша с печальными глазами на тонком красивом лице, обратился к толпе с речью. Он говорил по-английски с тем характерным, подчеркнуто интеллигентным выговором, который отличает выпускников закрытых школ.

— Сестры и братья! Я хотел бы сейчас обратиться к вам как к солдатам, ибо все мы солдаты. Солдаты армии освобождения. Цель каждого из нас: освободить страну отцов — Индию от британцев, и мы не будем знать отдыха, пока не победим.

Но мы особенные солдаты. Мы вооружены истиной и ненасилием. Свою войну мы должны вести только мирными способами. Ганди указал нам дорогу. Но не заблуждайтесь, наше ненасилие — это ненасилие смелых, оно рождено не малодушием, а мужеством и требует больших жертв, чем обычная борьба. Мы сознаем, что не все в стране разделяют наши взгляды и методы, что многие. наши соотечественники надеются добиться свободы, прибегнув к насилию. Этим людям нет места в нашей армии, какими бы патриотами они ни были.

Нить, тянувшаяся из прялки, оборвалась. Махатма послюнявил палец и умело соединил концы, даже не взглянув на нитку. Прялка снова зажужжала.

— И вот сегодня мы собрались здесь, — пылко продолжал молодой человек, — главным образом для того, чтобы бросить упрек тем из наших собратьев, которые не борются с иностранным владычеством, а мирятся с ним, — пленникам, благословляющим оковы, соперничающим друг с другом в стремлении походить на своих хозяев. Они одеваются в костюмы из иностранной материи — хлопка, шерсти, шелка — и тем самым поддерживают экономику страны, которая нас угнетает. Только отвергнув все британские товары, только облачившись в платье из материи, сделанной у нас на родине, с гордостью и вызовом поощрим мы индийскую экономику, победим нашу нищету.

Это они — те, кто наряжается в британские костюмы, — помогают платить жалованье управителям, посылаемым в Индию, это на их деньги покупаются винтовки и штыки для солдат, которые стерегут нас, как пленников, для полицейских, которые и сейчас нас окружают. Но полицейским с дубинками нас не запугать. Давайте же убедим наших друзей и родных бойкотировать британские товары, сжигать на кострах одежду, которая олицетворяет наш позор. Пусть они принесут сюда свои шляпы и костюмы, рубашки и галстуки и подбавят жару в наш общий костер, который пылает во всех деревнях и городах. Этот огонь очистит нас, он сожжет и уничтожит в нас самих то, что противоречит истине и ненасилию. Но запомните: в этом благородном деле не должно быть ни запугивания, ни принуждения.

Бойкот английских товаров — вот наша задача!

Я прошу тех из вас, кто нерешительно держится сзади, выйти вперед. Отбросим всякую боязнь! Наш страх перед полицией сам по себе есть результат рабского положения нашего народа. Этот страх превращает нас во второсортную нацию. В свободной стране народ не боится полицейских, ибо там они всего лишь слуги народа, а не исполнители чужеземных законов. Выйдем же вперед и выскажем свою волю. Пусть не говорят про нас: в тот час, когда вся страна узнала путь к свободе, они стояли позади и тряслись от страха перед полицией. Путь ахимсы[2] — не для трусов. Истинное ненасилие несовместимо с робостью. Как сегодня мы швыряем в огонь иноземные костюмы, так должны мы покончить со всем тем в нас самих, что мешает нам посвятить себя истинному ненасилию — ахимсе.

Слава Махатме Ганди!

Молодой человек простер руки над толпой, а потом сел на свое обычное место — справа от Махатмы, который на мгновение оставил работу и положил руку ему на плечо.

Неожиданно для себя Гьян Талвар тоже крикнул:

— Слава Махатме Ганди! Пусть победит ненасилие!

Он стащил с себя темно-синюю с желтым шерстяную фуфайку и стал пробираться сквозь толпу к огню.

Эта фуфайке из английской шерсти была единственным элегантным его одеянием. Больше того — это было самое ценное его имущество. Прижимая ее к груди, он чувствовал, какая она мягкая и теплая, словно пушистый зверек. Ему вдруг захотелось подавить свой порыв, убежать, но было поздно. Люди у костра расступились, подбадривая его криками. Он подошел поближе и швырнул фуфайку в огонь.

— Конец! — взревела толпа. — Здорово!

И все же люди еще колебались: подбадривали взглядами друг друга, с опаской поглядывали на белых полицейских сержантов, тихо переговаривались. И вдруг умолкли — из толпы выбежала девушка, изящная, темноволосая, хорошо одетая. Наряд выделял ее среди всей толпы, как яркие перья экзотическую птицу. Поверх огненного сари на ней была шубка из дорогого меха. Ни на кого не глядя, приблизилась она к костру. Минуту стояла неподвижно, склонив голову. Блики костра играли на ее шубке, сари и в иссиня-черных волосах. Потом она сняла шубку и бросила ее в костер…

Молчание длилось еще мгновение. А потом словно какой-то клапан открылся. Раздались торжественные клики: «Бхарат-мата-ки джай! Победа Матери-Индии!» Люди бросились вперед наперегонки, чтобы предать огню свои пальто, шапки, рубашки. «Махатма Ганди — ки джай! Бхарат-мата — ки джай!»

Гьян был потрясен видом прекрасной девушки, стоявшей у костра в свете пламени. «Словно Богиня огня», — подумал он. А потом яркое цветовое пятно скрылось в толпе, как будто ее и не было никогда или она растаяла в огненных бликах.

Но запах горящего меха был реальностью. Он оставался в воздухе до самого конца митинга. Ганди отставил в сторону свою прялку и едва заметно улыбнулся. Он сложил руки в прощальном приветствии и встал, чтобы уйти.

— Слава Махатме Ганди!

И снова Гьян с удивлением услышал собственный голос:

— Слава Матери-Индии! Ненасилие не для трусов!

Эти слова прозвучали как молитва.

Зеленые отблески заката

Половодье можно было предсказать заранее. Оно происходило каждый год в конце июня, вскоре после того, как в колледжах начинался летиий семестр.

Горячая земля Пенджаба, иссохшаяся и растрескавшаяся, мечтала о влаге. Измученная, она жаждуще вздрагивала под бесстыдным взором летнего неба, уповая лишь на щедрость грядущего половодья. Каналы становились похожими на узкие улочки. Пять рек[3] превращались в струйки коричневой жидкости, а последний сезон муссонов казался смутным воспоминанием.

И вот, словно в ответ на мольбу, низверглись потоки, переполняя каналы, русла рек, затопляя берега и обещая новый сезон изобилия.

Где-то высоко в Гималаях, у самых истоков рек, за четыреста миль отсюда, яростное солнце растопило могучие пласты зимних снегов. Миллионы миллионов- снежных кристалликов превратились в капли воды. Природные плотины заколебались, дрогнули, обрушились. А еще через три дня пять рек Пенджаба взревели, как чудовища, глотающие и извергающие воду.

В Дарьябаде, как и повсюду, люди на велосипедах, пешком и на телегах, в повозках, запряженных волами, и на рикшах спешили к берегам реки. Ликующие, восхищенные, они следили за кипящим потоком, который сумел усмирить летний зной.

Некоторые добирались даже за тридцать миль до Берчи-багха, где сто лет назад река Ченаб свернула со своего векового пути. Здесь можно было увидеть старое русло, его высокие, четко очерченные, белые с розовым берега, сверкающие блестками слюды.

Старое русло тоже ждало своего часа, когда поток разрастется настолько, что ненадолго заполнит и его, а избыточные воды, устремившись по прежнему своему пути, образуют сверкающие голубые озерца среди песка. Берчи-багх — излюбленное место для пикников. А всего в полумиле находится главное русло реки Ченаб — хмельной, разъяренной и даже грозной; люди опасаются, что однажды она захочет снова покинуть свои берега.

Однако пикник в песках Берчи-багха у старого русла доступен лишь владельцам собственных машин. Гьян никогда не бывал там. Он сидел в читальне, просматривая «Сивил энд милитэри гэзетт»[4], когда к нему подошел Деби-даял.

— Мы собираемся сегодня вечером в Берчи-багх, не присоединишься к нам? Если у тебя нет других планов, конечно…

Нет, других планов не было. У таких юношей никогда не бывает «других планов». Они сидят в своих комнатах, притворяясь слишком занятыми, — ведь им некуда пойти.

Гьян поблагодарил Деби-даяла, стараясь, чтобы в голосе его прозвучало безразличие. На мгновение он даже пожалел, что не додумался сказать: «Извини, но у меня и в самом деле другие планы».

— Захвати купальные принадлежности, — посоветовал Деби-даял. — В старом русле совсем не опасно плавать.

— Благодарю, — снова ответил Гьян. Когда Деби ушел, он стал раздумывать, где бы одолжить купальные трусы, ибо его собственные, дешевые, штопаные и выцветшие, никуда не годились.

Гьян не мог понять, что побудило Деби пригласить его. Деби принадлежал к числу самых знатных персон в колледже, а он, Гьян, был просто одним из многих. Деби — единственный сын деван-бахадура Текчанда Кервада. Его семья жила в Дарьябаде больше столетия. Им принадлежали большие участки земли вдоль каналов, им принадлежала строительная компания «Кервад», им принадлежала жилищная компания «Кервад» и бог знает что еще. Даже улица в военном городке носила их имя — Кервад-авеню.

Существовал и дворец Кервада, как говорили, самый роскошный частный дом западнее Лахора. До сих пор Гьян лишь издали разглядывал этот дворец — одинокий, пышный и недоступный — красная крыша его возвышалась среди деревьев у реки. Стоя у ворот, можно было лишь краешком глаза увидеть кремовые, зеленые, красные стены, скрытые за листвой казуариновых и эвкалиптовых деревьев, посаженных вдоль подъездной дороги, высокий портик с колоннами, построенный еще до тех времен, когда американские автомобили заменили конную пару — символ достатка у индийских торговцев, — распланированный, как шахматная доска, парк, за которым ухаживало не меньше дюжины садовников.

Но в этот день Гьян увидел дом вблизи. Их провели через парадный вход наверх в гостиную, где был сервирован чай. Лакеи в белом разносили подносы с пирожными, сандвичами, закусками и сладостями. Гьян никогда не пробовал таких яств, да и чай не приходилось ему пить из такой изящной, невесомой и хрупкой чашечки.

Родители Деби-даяла уехали на весь день в Лахор, но его сестра оставалась дома. Сундари сидела за столом, уставленным многочисленными предметами чайного сервиза из тяжелого серебра, — хладнокровная, невозмутимая, благоухающая едва слышным ароматом духов и невыразимо очаровательная.

Никого из гостей Гьян не знал. Здесь был Сингх, молчаливый бородатый человек с черными, словно гипнотизирующими глазами, в тюрбане сикха и со стальным браслетом на запястье, хотя к сикхам он, по-видимому, не принадлежал, судя по тому, как он открыто курил[5]; присутствовал и некто Босу, говоривший с заметным бенгальским акцентом. К колледжу никто из них не имел никакого отношения.

Была еще и подруга Сундари, одетая в шаровары и блузку, типичная пенджабская девушка, свежая, розовая, светлокожая, соблазнительно пухленькая, с несколько резкими чертами лица, но необычайно привлекательная далее для тех, кто знает, что она располнеет к двадцати пяти годам и постареет к тридцати.

Но Гьяну было не до этой девушки и вообще ни до кого из гостей. От одного присутствия Сундари его бросало то в жар, то в холод. Известная всему городу единственная дочь богатых родителей так ласково обошлась с ним, сокурсником брата, что Гьян не мог понять, действительно ли он симпатичен ей или она лишь проявляет снисходительность.

— Зачем вы попросили Деби привязать собаку? — спросила она Сингха. — Спиндл такая маленькая и такая добрая.

Перед этим болонка Спиндл была удалена из гостиной в комнату Деби-даяла, несмотря на громкий протестующий лай.

— Собаки раздражают меня. Как-то раз мне пришлось несколько миль удирать от полицейских ищеек. Такое не забывается.

Наступило молчание. Каждый старался притвориться, что не усмотрел ничего необычного в словах Сингха. Сам он сосредоточенно помешивал чай, отвернувшись от всех. Казалось, мысленно он был где-то в прошлом.

— Как ты думаешь, можно будет осмотреть музей, — спросил Гьян приятеля, — раз уж твой отец в отъезде?

Ему ответила Сундари:

— Конечно! Но вы могли бы это сделать и при папе. Он с удовольствием показал бы вам его сам, я уверена. Теперь же вам придется довольствоваться моими объяснениями, а я ничего не смыслю в бронзе.

Покинув других гостей, продолжавших пить чай, курить и обсуждать предстоящий вечером пикник, они отправились в комнату в конце веранды, где размещалась коллекция древних медных, латунных и бронзовых статуэток, которой, как он слышал, не было равных нигде, кроме Музея принца Уэльского в Бомбее.

В комнате с высоким потолком, где находилась коллекция, было прохладно. Закрытые ставни не пропускали света. Сначала Гьян сознавал только, что он вдвоем с Сундари в полутемной комнате, и ощущал прикосновение ее руки, «нежной, как лепесток цветка чампака»[6], вспомнил Гьян излюбленное сравнение санскритских поэтов. А потом, когда глаза его привыкли к темноте, он увидел бронзовые фигуры — все сразу — и на какое-то время забыл о девушке. Боги, богини и демоны индуистского пантеона окружили его со всех сторон, словно явились все вместе к молящемуся. Боги танцующие, смеющиеся ласковые, воинственные, благословляющие, проклинающие, созерцающие, влюбленные, издевающиеся — каждый из них застыл в какой-нибудь позе, и в то же время нее были полны движения, жизни, одухотворенности.

На миг он, смотревший на них, превратился в изваяние, мертвое, лишенное возраста, бездыханное, а окружавшие его статуи были живыми, они творили гимн рождению и смерти, играли драму созидания и разрушения. Он стоял в оцепенении, с остановившимся взглядом, отрешенный от всего на свете, словно в молитвенном экстазе.

— О, что это с вами? Вам нездоровится?

Ему показалось, что голос ее донесся откуда-то издалека, словно из земных глубин, ибо все для него лишилось примет времени в эти минуты. Но в голосе девушки была настойчивость, в нем даже слышались слезы, и Гьян очнулся. Сундари держала его за плечи и с тревогой смотрела на него.

— Вы здоровы? Что случилось? — спрашивала она.

Он взглянул на нее — ожившую статую с лицом, выражавшим одновременно раздражение и сочувствие, такую очаровательную и близкую. Ему захотелось обнять ее, прижать к себе, поцеловать.

— Да, здоров, конечно, — ответил он вместо этого. — Конечно, здоров. Просто… Просто у меня вдруг потемнело в глазах.

— Это от духоты. — Она отпустила его плечи. — Пойдемте в гостиную. — Лицо ее столь явно выражало облегчение, что он не решился напомнить об обещании показать ему весь музей. Он пошел за ней к двери…

Когда они добрались до Берчи-багха, Гьян уже пришел в себя, хотя и не настолько, чтобы разделить общее веселое и беззаботное настроение. Деби остановил машину под огромным сучковатым деревом кикар на берегу старого русла. Они вытащили коврики, корзины с провизией, укутанный в войлок ящик со льдом и понесли все это к небольшому озерку, в котором собирались купаться. За дальним берегом старого русла, не больше, чем в трехстах ярдах от них, с невысоких холмов на севере неслась река, сейчас бурная и стремительная, в самом расцвете своей красоты. Девушки первыми отправились переодеться в купальные костюмы. Когда они возвратились и принялись плескаться в мелком озере, мужчины, захватив купальные трусы и полотенца, разбрелись по излучине реки.

Когда Гьян появился в зеленых, взятых взаймы трусах, он вдруг заметил, что все не сводят с него глаз. Сначала он испугался, не дырявые ли трусы, но потом сообразил: всеобщее внимание привлекает ладанка-джанва у него на шее. После некоторого замешательства они попытались сделать вид, что ничего не произошло. Деби-даял вошел в воду. Но тут толстушка Бхупиндер смехом разрядила напряжение.

— Какая прелесть — настоящая ладанка! — взвизгнула она. И все ее белое полное тело, облаченное в тесный купальник, затряслось в неудержимом веселье. Засмеялись и остальные, стараясь сгладить создавшуюся неловкость.

Но Гьян был уязвлен. Насмешка причинила ему боль. А их доброго намерения все замять он не понял. Сгорая от стыда, он повернулся и побежал к главному руслу реки. Никто, конечно, не рискнул за ним последовать. Гьян нырнул и не всплывал на поверхность до тех пор, пока ему не показалось, что легкие вот-вот разорвутся. Тогда он вынырнул и поплыл к противоположному берегу, который отсюда, с озера, казался узенькой полоской земли: виднелись лишь верхушки торчавших под водой деревьев.

И здесь, вдали от посторонних глаз, в бурных волнах Ченаба, он снял свою джанву и пустил ее вниз по течению.

Вот уж над чем никто не мог посмеяться, так это над тем, как Гьян плавал. Все остальные могли только плескаться в мелких лужицах, вырядившись в эффектные заграничные купальники, да демонстрировать девушкам свой неумелый кроль «по системе Вайсмюллера». Никто из них никогда не решился бы окунуться в бурный поток главного русла.

Когда примерно через час он присоединился к ним, неловкость еще не прошла. Они с удивлением поглядывали на его голую шею. Но на этот раз никто не обмолвился о джанве, хотя они не могли не заметить, что он снял ее.


Но для Гьяна день был испорчен. В глубине души он обиделся. Бедный студент, приглашенный на пикник богачей, — таким он сам себе казался. Гьян вышел из семьи, верной индуистской традиции, в его мире священная ладанка все еще была священной. Они же представляли собой новую молодежь, подражавшую западной культуре. Словно сговорившись, все они были подчеркнуто вежливы, стараясь скрыть свое снисходительное отношение к нему. Гьян не мог понять, зачем его вообще пригласили.

И словно в ответ на его немой вопрос, они заговорили о политике.

Девушки удалились, чтобы снова переодеться в сари. Солнце, утомленное и бесформенное, спускалось к песчаным дюнам. Бриз, проносившийся над однообразным ландшафтом, значительно ослабел. Низкорослые, высохшие пальмы по берегам реки да кружевная листва деревьев бабул и кикар дорисовывали картину, характерную для Пенджаба в жаркий сезон.

— Почему вы носите кхаддар? — спросил Сингх.

В самом деле, почему он носит эту грубую, домотканую одежду индийских крестьян? Гьян чуть не рассмеялся. Это была одежда участника Индийского национального движения. По ней узнавали солдата той армии, которая посвятила себя правде и ненасилию.

— Я последователь Ганди, — объяснил Гьян.

— Боже ты мой! — сказал Сингх мягко. — А как это надо понимать?

— Это надо понимать так, что я среди тех, кто стремится к освобождению Индии от английского правления.

— Ганди — враг национальных устремлений индийцев, — произнес Сингх.

Воцарилось долгое молчание.

Вдали, словно коричневый жучок в облаке пыли, двигалась по дороге в Лахор легковая машина. Они лениво наблюдали за ней, пока она не скрылась из глаз и пока не рассеялась поднятая ею пыльная туча. Потом Деби достал из ящика со льдом несколько бутылок пива, открыл их и наполнил стаканы.

Гьян ни разу в жизни не пробовал пива, но не хотел, чтобы они узнали об этом.

— Тебе пива с лимонадом? — спросил его Деби-даял.

Он замотал головой.

— Нет, спасибо, без лимонада.

Все подняли стаканы.

— В честь Борцов Свободы! — провозгласил Сингх.

— Борцов Свободы! — как эхо повторили Деби и Босу.

Так вот какие тосты провозглашают отпрыск семейства Кервадов и его приятели, одетые в модные купальные костюмы и потягивающие пиво, привезенное из Германии. Опасное слово неподвижно застыло в воздухе, как нефтяное пятно на воде. Гьян пил пиво маленькими глотками, стараясь привыкнуть к его горькому вкусу. Он пытался разобраться в этой внезапной перемене — его спутники оказались революционерами!

— Посмотрите на солнце, — сказал Босу. — Сейчас оно зайдет, и вы увидите зеленые отблески заката.

Все повернулись в сторону заходящего солнца и были поражены причудливой игрой цвета: алый, уже частью скрывшийся за горизонтом диск солнца на фоне розового неба и необъятной золотой песчаной равнины. И тут Сингх стремительно поднялся и заговорил. Его силуэт четко обрисовывался в косых лучах солнца.

— Наше солнце зашло сто пятьдесят лет тому назад, — произнес он свистящим шепотом, — когда англичане захватили страну. Только в день освобождения оно взойдет для нас снова. За то, новое солнце я предлагаю вам выпить. За восход нашей свободы!

Все торжественно встали, повторяя за ним: «За восход нашей свободы! За восход нашей свободы!»

Они молча уселись на свои места. Слышен был только скрип теплого, зыбучего песка. Так им и не пришлось увидеть зеленые отблески заката — время было упущено. Они смотрели на розовый край неба, светлевший над горизонтом, там, где село солнце. Солнце, которое взойдет для них только в день освобождения.

Легкая дрожь охватила Гьяна. Он услышал, что Сингх снова обращается к нему:

— Расскажите, пожалуйста, как вы оказались среди последователей Ганди?

Действительно, как? Была ли это мгновенная слабость, бурный порыв, охвативший его в момент жертвоприношения, когда он отдал свою единственную дорогую вещь? Или так повлияло на него странное видение — красавица, швыряющая в огонь манто?

— Каждый патриот, каждый, кто стремится к освобождению страны, — последователь Махатмы Ганди, — ответил он.

— Ну нет, — возразил Сингх с презрением в голосе. — Я отнюдь не сторонник Ганди, но смею считать себя патриотом.

— А ты когда-нибудь встречался с Ганди? — спросил Деби-даял.

— Не встречался. Но я видел его. Он был как… бог! — вдруг вырвалось у Гьяна. — Только он один способен привести нас к победе. Даже Неру стал его учеником, да что там… вся страна. Если есть у нас какая-то надежда на освобождение, то она в его движении, в ненасилии.

Сингх покачал головой.

— Сколько вреда принес этот человек своей гипнотической силой! Приведите мне хотя бы один исторический пример, назовите хотя бы одну страну, которая сбросила иноземное иго без войны, без насилия?

Сердясь на самого себя, Гьян пытался найти ответ. Он взглянул на Сингха. Этот тип сам носит традиционную бороду сикха, а издевался над его, Гьяна, ладанкой. Да еще пытается его переспорить.

— Ганди — бог, — заявил Гьян вызывающе. — Только он принесет свободу Индии.

— Хотя бы один пример? — повторил Сингх, словно не слыша. — Всего лишь один. — Он мотнул головой и сам ответил на свой вопрос: — Не существует такого примера. Свободу надо завоевать. Завоевать жертвами. Нужно пролить свою кровь, а не отказываться от мелких удобств и напяливать белые шапки. И за это нужно сидеть в тюрьме. Вспомните Америку — Соединенные Штаты! Они решились воевать. Или Турцию! Или даже нашего Шиваджи[7]… Ненасилие — философия овец, кредо трусов. Это самая большая опасность для нашей родины.

Сингх говорил с жаром, его голос стал пронзительным, как у разгневанного проповедника. Едва заметный отсвет заката на суровом, обрамленном черной бородой лице делал его похожим на пророка или на человека, которого сжигает какая-то тайная страсть.

— Нет, — продолжал Сингх, — этого нигде не было, и этого не может быть у нас! Ганди отнимает у людей мужество, превращает их в овец, в скотину. Этим он лишь умножит число жертв. Миллион людей погибнет, миллион — говорю я вам! Вместо каждого, кто погиб бы в борьбе за свободу, Ганди погубит десять человек. Вот что принесет Индии ненасилие!

Ветер, и песок, и отблески умирающего солнца придавали особое значение его словам. Пророк предостерегал беспечное человечество: «Миллион погибнет! Миллион!»

В таком духе они рассуждают всегда. Но сегодня это звучало необычно. У Гьяна возникло необъяснимое чувство протеста, в нем поднималась волна ненависти к этому странному парню с бородой. Ненависти или страха? Он, казалось, воочию увидел лицо зла, услышал голос темной силы.

Гьян вздрогнул, пытаясь стряхнуть с себя гипнотические чары, исходившие от этого человека. Надо было вспомнить факты, опровергающие его ложные аргументы, и он сердился на себя, не находя убедительного ответа.

— Ты в самом деле серьезно веришь во все это? — спросил Деби-даял.

— Верю ли я в ненасилие? Всей душой! — твердо ответил Гьян. — Только Махатма приведет нас к свободе — по пути ненасилия, по пути ахимсы.

Сингх между тем все покачивал головой.

— Пустая трата времени, — пробормотал он, обращаясь к Деби-даялу. — Нам следовало бы знать. Эти ребята из колледжей куда легче присоединяются к Ганди, чем к нам. Он им понятнее и привлекательнее. Они прячут свою трусость за разговорами о ненасилии, а дальше не желают ступить ни шагу.

— Ахимса — благороднейшая из всех доктрин, — отрезал Гьян, словно ужаленный насмешками Сингха. — Нет на свете ничего более святого. Ни один человек не имеет права поднять руку на другого ни по какому поводу. Я сам никогда не сделаю этого. Ненасилие требует решимости. Оно не для слабых.

— О, — прервал его Босу, — вот и наши девушки!

Было приятно смотреть на них, когда они показались из-за изгиба реки, весело смеющиеся, не подозревавшие, что для мужчин пикник окончательно испорчен. Девушки принялись распаковывать и раскладывать на скатертях привезенные с собой свертки с кебабом, поджаренными хлебцами, соленьями, цыплятами. Босу разжег костер, чтобы сварить кофе.

В небе появилась луна, похожая на огромный бледный лимон. Деби-даял снова разлил пиво по стаканам. Толстушка тихонько запела, распространяя уже совсем иные чары. Мало-помалу и остальные начали мягко, в такт, прихлопывать в ладоши и присоединились к ее песне.

Возвращение

Поезд мчался мимо знакомых Гьяну холмов, задыхаясь на подъемах, лязгая и трясясь на поворотах. Ритм движения менялся. Сейчас будет свисток — поезд пересекал шоссе. До станции Пачвад оставалось не больше пяти миль.

Вот и свисток — две ноты хорошо знакомой музыки. Гьян берег последнюю сигарету. Теперь он вытащил ее и закурил, глубоко затягиваясь и наполняя легкие дымом, прежде чем выпустить его колечками на волю слабого бриза.

Эта сигарета должна стать для него последней на целых три месяца. На каникулах он курить не будет.

Аджи была бы совершенно поражена, если бы вдруг обнаружила, что он курит. Но в общем-то не это его беспокоило — каждому из нас так легко поразить свою бабушку! Она бы еще больше изумилась, сообщи он ей, что не носит в колледже джанву. А курить на каникулах он не будет из-за брата Харию

Не потому, что Хари стал бы возражать. На этот счет можно быть спокойным. Хари никогда не возражает Гьяну. Он только снисходительно улыбнется и попытается объяснить Аджи, что в последнем классе колледжа всем приходится курить — это помогает сосредоточиться. Он даже предложит увеличить сумму карманных денег, чтобы брату не приходилось из-за сигарет в чем-то себе отказывать. И как-нибудь уж выкроит эту прибавку.

Как ни странно, именно поэтому Хари и не должен знать, что брат курит. Ему самому ведь пришлось оставить учение, когда умер их отец, но его преклонение перед наукой безгранично. Хари обходится тремя набедренными повязками в год, таскает зимой латаные штаны и не помнит, когда покупал себе теплый пиджак. Зато его брат Гьян может учиться в колледже и жить не хуже других.

Разумеется, Хари не имеет никакого представления о том, как живут некоторые другие студенты колледжа, действительно обеспеченные. Они играют в теннис, со знанием дела болтают о дансингах и дорогих ресторанах, покупают только в «Уайт вэйз» и «Арми энд нэви сторз»[8], носят фланелевую, шелковую, кожаную одежду, прогуливаются с девушками. Они богаты, самоуверенны, у некоторых даже собственные машины, как у Деби-даяла.

В колледже все заняты отнюдь не только высиживанием дипломов. Учение — лишь часть того, что вам предлагает колледж. И не самая важная часть. Чтобы воспринять все прелести колледжа, нужно принадлежать к блестящему, избранному кружку студентов, которые купаются в богатстве и занимаются спортом. Но большую часть времени вы лишь поглядываете на них издалека, будто глазеете в витрины универмага «Уайт вэйз».

И все же, если к ним приглядеться, это славные ребята, дружелюбные и не чванливые. Правда, они стараются держаться своего круга. Но это, пожалуй, из-за того, что они слишком уверены в своей принадлежности к сильным мира сего. Зато, когда случается поговорить с ними, они приветливы и не выказывают своего превосходства. Все они изнеженные, импульсивные, нервные. И уж если в один прекрасный день они приглашают кого-нибудь присоединиться к их компании, то делают это естественно и небрежно, как будто обращаются к старому приятелю. Точно так, как Деби-даял пригласил его на пляж в тот вечер. Тогда даже зовут вас к себе в дом и знакомят с сестрой.

Но тут вы откалываете какой-нибудь глупейший номер — например, демонстрируете им потемневшую от времени ладанку и не хотите присоединиться к общему хохоту, не сумев понять, что таким образом эти аристократы хотят облегчить вашу участь. Мало того, вы поступаете уже совсем по-детски, пыряя в бурный поток и сражаясь с течением, — желаете нарочно продемонстрировать им всем свой стремительный, рыбацкий стиль плавания. Пусть, мол, в отместку тоже стыдятся своего неуклюжего барахтанья в жалких лужицах, выплюнутых рекой.

В отместку за что? За их вежливость и доброту?

Нет, разумеется, он не хотел их устыдить, он просто еще больше подчеркнул, что чувствует себя чужим среди них. Он ни за что не станет так себя вести, если они позовут его еще раз. Если позовут…

Но в глубине души он твердо знает, что незачем и рваться в общество Деби-даяла и его сестры — туда, где роскошные радиолы, покрытые коврами лестницы и лакеи, доедающие остатки тщательно сервированного ужина. Людям этого круга не приходится проводить воскресные дни в полутемных комнатах общежития в ожидании ужина из поджаренных бобов, риса и овощей, которые только наполнят желудок, но не утолят голод. Им не приходится отказываться раз в неделю даже от этого ужина, чтобы сэкономить деньги на сигареты, и еще раз в неделю, чтобы пойти в кино, простояв в длинной очереди за дешевыми билетами.

И самую дешевую одежду — кхаддар — им тоже носить не приходится, спасибо еще, что теперь она стала национальным символом.

Гьян все больше мрачнел. Пропасть между тем миром, к которому он втайне стремился, и тем, к которому принадлежал, была достаточно велика, но, если реально смотреть на вещи, это еще счастье, что он вообще попал в колледж. За его учение каждый месяц приходится выкладывать сто рупий. Это было бы немыслимо, если бы Хари, его брат, не отказался от самых элементарных удобств, доступных людям среднего класса. Все эти годы Гьян принимал помощь как нечто само собой разумеющееся. Но сейчас мысль о жертвах, принесенных братом, не давала ему покоя. По правде говоря, в этом есть нечто унизительное — всем в своей жизни быть обязанным доброте и самопожертвованию другого.

Поезд уже не мчался, а полз. Перед последним поворотом Гьян выбросил окурок и выглянул в окно — прибыл ли за ним «фамильный экипаж» — воловья упряжка. Она оказалась там, где он ожидал ее увидеть, на обычном месте — под фруктовым деревом в глубине станционного двора. Пара рыжих волов — Раджа и Сарья, которых редко использовали на тяжелой работе, как всегда, выглядели упитанными и гладкими, шкура блестела, медные колокольчики на хомутах тускло мерцали. Был тут и возчик Тукарам в своем поношенном красном тюрбане. Сидя на облучке, он нетерпеливо наклонился вперед и, чтобы получше разглядеть подходивший поезд, руками заслонил глаза от солнца.

Тукарама Гьян помнит так же давно, как себя самого. Еще совсем молодой, Тукарам качал его на коленях, таскал на закорках в школу во время дождей, учил всему, что умел сам, — плавать, взбираться на кокосовые пальмы, по воскресеньям поил горьким настоем чираита, «чтобы в животе ие прокисало».

Теперь верный слуга их семьи постарел, ссутулился и поседел, но оставался таким же преданным, грубоватым и незаменимым. Он до сих пор говорил Гьяну «ты», а не «вы», как полагалось бы слуге. И до сих пор считал Гьяна малышом, которому время от времени для здоровья необходимо пить горький сок чираита. Иногда, правда, фамильярность Тукарама и его снисходительная манера обращения сердили Гьяна, но не упрекать же старика за это?

На платформе Гьян увидел брата Хари; тот стоял, прислонившись к стене, — типичный деревенский житель, то ли фермер, надевший городской костюм, то ли загорелый, крепкий парень с плаката «Растите хороший урожай!». Лицо его было суровое, красивое, обветренное, но без морщин, грубоватое и озабоченное, ничего общего не имеющее со всей этой вокзальной суетой.

Еще оставалось время для последних раздумий перед тем, как он перейдет порог, несколько минут для регулирования того механизма, который преобразит его из студента в сельского жителя, поможет перейти от лекций, кинотеатров, от профессоров в длинных черных сюртуках и в тюрбанах с кистями к упряжке волов и рисовым полям; от клаксонов американских автомобилей и неоновых реклам к гортанным крикам пастухов и к лесному уединению; от смеха и взглядов стройных девушек к бормотанию старухи бабки в молельне.

Гьян еще раз посмотрел на брата, который все еще вытягивал шею, тщетно пытаясь увидеть его. Вот он стоит в короткой домотканой куртке, обшитой тесьмой, в дешевом белом тюрбане, застиранном дхоти[9], свисающем ниже колен, и в тяжелых, подбитых гвоздями сандалиях, обутых на голые, заскорузлые ноги.

Хари был гораздо больше похож на погонщика волов, сошедшего с телеги, чем на своего брата, студента колледжа в молочно-белой одежде и темных очках. Интересно, как выглядит Хари в глазах посторонних?

Эта мысль, промелькнувшая у Гьяна, усугубила чувство вины перед братом. Нехорошо так думать о Хари. Гьян помахал брату рукой, ответил улыбкой на его радостную улыбку. Он толкнул дверь вагона, выпрыгнул, не дождавшись остановки, и побежал навстречу брату.


Хари тащил тюк с постельными принадлежностями, Гьян — чемодан и тростниковую сумку с книгами. Когда они подошли к повозке, Тукарам пытался убедить волов подняться с земли; повернув голову, он внимательно и с любопытством посмотрел на Гьяна.

— Что случилось с твоими глазами, чхота-баба[10]? — спросил он.

Гьяну не нравилось, когда его называли чхота-баба, как маленького.

— Ничего не случилось, — ответил он.

— Тогда зачем очки?

— Они от солнца, — объяснил Хари.

— Очки в твоем возрасте… даже еще не женился! Бабушка твоя и та без очков вдевает нитку в иголку.

— Послушай, оставь мальчика в покое, — сказал Хари. — Тебе небось не пришлось учиться в колледже, читать все эти книги — смотри, полная сумка.

— И одежда белая, — не отставал Тукарам. — Может, ты стал этим, как его… конгрессистом, связался с чудаками, которые собираются прогнать сахибов? А мы-то что станем делать без сахибов? Они хоть взяток не берут, как наши.

Он прищелкнул языком с явно наигранным возмущением и отвернулся к волам.

— Ну, поживее, вы, твари жирные! — заорал он. — Не видите, я жду? Или вам черные очки надеть? Хо-хо, Сарья, хоа-хап… Вот так-то лучше. Успокойся, успокойся! А ты, Раджа, чего отстаешь, шайтаново отродье… Хоа-хап!

Никаких указателей на дороге не было, но и без них Гьян знал, что до деревни Коншет от станции не больше десяти миль. Обычно Раджа и Сарья покрывали это расстояние часа за три — не дольше, большую часть пути они довольно быстро ехали к дому под веселый звон колокольчиков. Однажды они довезли его даже за два часа. Но сегодня их приходилось сдерживать. Хари объяснил, что не успел в этом году подковать волов и боится, как бы они не сбили копыта. Он сидел на краю телеги, скрестив ноги и оставив брату более удобное место рядом с возчиком.

Вдруг он забеспокоился, спрыгнул с телеги и пошел пешком рядом с нею.

— Я засиделся по дороге на станцию, — объяснил он Гьяну. — Охота размяться. В последние дни работы было не так уж много. — И он хлопнул себя по животу правой рукой.

Живот у Хари был плоский, крепкий — сплошные мускулы, и шлепок получился звонкий, как деревянным молоточком по дереву. Гьян улыбнулся. Он точно знал: Хари спрыгнул с телеги только для того, чтобы стало полегче волам. Не говоря ни слова, он тоже слез на землю и зашагал рядом с братом.

Дорога была тенистая, густые заросли по обеим ее сторонам образовали надежные стены, казалось, вверху, как раз над их головами, изогнулась крутой дугой лента неба. Над стремительно стекающими со скал ручьями взмывали голуби. Иногда вдруг попадалась поляна — здесь человек победил джунгли и посеял рис. Но сейчас, летом, рисовые поля были коричневые и голые.

Джунгли владели землей.

Именно такими вспоминал он джунгли, их кажущуюся пустоту, их тягостное молчание, их зловещий, недружелюбный мрак. И все же это была его родина, хотя он и почувствовал себя здесь чужеземцем!

А этот коренастый, молчаливый, погруженный в свои мысли человек, шагающий легкой, мерной походкой пешехода, привычного к дальним дорогам, — его брат. Вот он идет с непокрытой головой и без пиджака, так как оставил тюрбан и пиджак (аккуратно сложив его, чтобы зря не изнашивался) в телеге, идет пешком потому, что жалеет волов. Должно быть, так же вот протопал он утром рядом с телегой весь путь на станцию — иначе откуда бы взяться толстому слою пыли на его ногах. Это и брат ему, и отец, и мать, и дядя, и тетя — все родственники в одном лице, кроме бабки, которая ждет Гьяна.

Гьян взглянул на брата, которому был обязан всем, что имел в жизни. Он выглядит старше своих двадцати пяти лет, серьезнее и мрачнее. Почему он не произносит ни слова? Что-нибудь тяготит его?

И снова у Гьяна возникло какое-то незнакомое подспудное, подкравшееся из глубины чувство жалости, совершенно необъяснимое, ибо как можно оскорблять жалостью того, кто делал тебе только хорошее, того, кто вообще не способен творить зло? Как можно неприязненно относиться к безгрешному, богобоязненному, самоотверженному человеку, который поклялся не жениться, пока его младший брат не кончит колледж, который всегда носит ладанку и не садится за еду без молитвы, постится каждую субботу и не курит?

Мысль о том, как много сделал для него брат и от чего тот ради него отказался, вызывала у Гьяна чувство унижения и не умаляла горечи. Какое право имеет человек отягчать другого вечным бременем неоплатного долга, обезоруживать своей неколебимой добротой и взваливать на него ношу благодарности своим бесконечным самоотречением?..

Он так глубоко ушел в эти размышления, что вздрогнул, когда брат обратился к нему.

— Мы выиграли дело, — сказал ой.

До сознания Гьяна не сразу дошел смысл этих слов. Они никогда не говорили о «деле». Это слово несло с собой прогорклый запах старой семейной вражды, напоминало о былых унижениях, неудачах, нужде. Оно всегда было рядом, как торчащая на дороге скала, которую старательно обходит путник. Дело тянулось годами, как хроническая болезнь, оно съедало все средства, взваливало новые тяготы на семью. Гьян всегда считал дело безнадежным и даже уговаривал брата не подавать апелляцию, когда они проиграли в первой инстанции. Но Хари не послушался — для него это был вопрос фамильной чести, почти что вопрос жизни и смерти.

— Выиграли… Нет, серьезно?! Боже мой, как замечательно! — Он был потрясен. — Как это замечательно для тебя! Когда же?

— Решение было вынесено два дня назад, хвала Шиве, в нашу пользу. На той неделе совершим пуджу[11]. Будем молиться с тобой вместе.

— В Большом доме, наверное, все в ярости.

— Сгорают от стыда. Боятся на улице показаться.

— А как Вишнудатт?

Хари весело расхохотался.

— Вишнудатт? Ох уж этот Вишнудатт! Как бык после кастрации — свиреп! Рычит и буйствует.

Теперь уже оба они смеялись. Туча ушла. Гьян словно приблизился к брагу, разделив его торжество.

— Помнишь, как он насмехался надо мной, когда мы проиграли у мирового судьи и ты решил подать апелляцию? Вишнудатт стоял под баньяновым деревом, покручивал усы и орал громко, чтобы все слышали: «Скажи своему братцу, что кости ваши сгниют раньше, чем мы выпустим из рук Пиплоду!»

Гьян хорошо помнил, как он побрел прочь, низко опустив голову, глотая горькие слезы и зная, что вся деревня видит его унижение. Насмешки, соленые слова, грубый хохот провожали его еще долго после того, как он завернул за угол.

— Видел бы ты его рожу, когда объявили решение, особенно когда там сказали, что мировой судья не прав. Оба почернели, словно траур напялили. И папаша и сынок! Теперь-то уж подожмут хвосты, где уж тут усики подкручивать.

— Подумать только… а я-то умолял тебя но подавать апелляцию, — сказал Гьян.

— Нам повезло, что судья англичанин. Этого не купишь, хотя, уж наверно, Большой дом подъезжал по-всякому. Запомни это. Мы в Индии можем добиться правосудия только у англичан. От наших — никогда. У англичан руки чистые… Как промытые рисовые зерна.

«Уж не упрек ли это мне за мой костюм?» — подумал Гьян.

— А сколько там акров? — спросил он.

— Девяносто шесть с куском, тридцать три под рисом. Орошение! Полно воды! Два урожая в год — не меньше. Остальное — джунгли.

— А сколько… сколько дохода это нам принесет?

Не договорив до конца, Гьян уже понял, что допустил бестактность. Для Хари все это было скорее вопросом престижа, фамильной гордости, чем денег. Он болел за это сердцем, и выгода была здесь на заднем плане.

— Денег? Сотен семь рупий, а может, и тысячу в год, — ответил Хари.

Гьян порывисто схватил брата за руку и хлопнул по плечу.

— Как ты, должно быть, рад после всего, что пришлось перенести. Теперь уж не будет так трудно платить за мой колледж, верно?

— Одно только новое поле оплатит твою учебу; Больше не придется считать каждую пайсу. Вдобавок там еще порядочно строительного леса. Тысячи на три рупий, по крайней мере.

Картина пикника в Берчи-багхе промелькнула в памяти Гьяна. Медноволосая девушка в белом сари, ее волосы колышет бриз. Та же девушка в пестром купальном костюме, капли воды стекают с ее рук и ног. Вдруг он вообразил себя равным всем другим на том пикнике, не чужим среди них. Новый мир откроется перед мим теперь, когда выиграна эта бесконечная тяжба.

— Три тысячи только за лес? — переспросил он.

— По меньшей мере. Но они пойдут на уплату старых долгов.

— И за колледж?

Хари добродушно улыбнулся.

— Нет, колледж ни при чем. Нужно уплатить адвокату, были и другие расходы по делу. Но тебе нечего беспокоиться. Я рассчитаюсь сразу же, как только продам лес.

— Ужас как хочется взглянуть на Вишнудатта, — сказал Гьян.

— Это будет не так-то легко. Его никто не видел уже два дня. А старикан, говорят, вообще слег в постель. Не очень им там сейчас весело, в Большом доме.

Должно быть, колокольчики, звеневшие на шеях у волов, позвали Аджи на крыльцо. Там она и стояла в своем стареньком кухонном сари, маленькая, сморщенная, прямая. Одной рукой старушка ухватилась за косяк двери — но вовсе не для опоры, другой держала тяжелый медный поднос с сандаловой пастой, которой она «очистит» внука, прежде чем он войдет в дом, и с поджаренным рисом, которым она из горсти посыплет ему голову, чтобы умилостивить злых духов — они наверняка затаились где-нибудь поблизости.

«Она похудела», — подумал Гьян, когда нагнул к ней лоб для помазания. Кожа Аджи, такая чистая, будто ее каждый день скребли песком, стала почти прозрачной, похожей на пергамент. Два тяжелых золотых браслета, которые она никогда не снимала, выглядели странно, словно какие-то наручники, на ее хрупких руках. От такой долгой службы они стали абсолютно гладкими, будто на них никогда не было узора, и потускнели от пятидесятилетнего соприкосновения с телом. Она была замечательная женщина, его бабка, ни разу не вышла она после смерти мужа за ворота, соблюдая обычай, исчезнувший еще до рождения Гьяна. Казалось, ее удерживает в жизни один лишь тяжкий труд. Сколько ей могло быть лет? Шестьдесят? Шестьдесят пять?

Она обмакнула палец в розовую пасту и провела тонкую горизонтальную линию на его лбу. Потом рассыпала во все четыре стороны поджаренный рис, бормоча молитву, чтобы добрые домашние боги прогнали злых духов. Потом она вручила поднос Гьяну и, торжественно поднеся обе руки к вискам, щелкнула несколько раз пальцами.

Но у Гьяна не было охоты смеяться над суевериями старой Аджи. Здесь был его домашний очаг, и бабка стала чем-то вроде духа этого очага, воцарившегося с тех самых пор, как было возведено это строение, которое назвали Малым домом.

— Разуйся и омой ноги, — напомнила Аджи. Голос ее по-прежнему был сильным и звонким, как струна. — Потом войди и поклонись Шиве.

Гьян внес поднос в дом. Потом он разулся, омыл ноги на каменной плите. Только после этого надел деревянные башмаки и вошел в маленькую молельню, чтобы обратиться за благословением к богу Шиве — покровителю семьи[12].

Шива возвышался над скамьей, уставленной цветами, рядом стоял светильник, который никогда не гас, потому что в него постоянно подливали масло. Бог был окружен отблесками огня. Лицо его выражало небесное умиротворение и спокойствие, но фигура бога была запечатлена в момент исполнения тандавы[13] — яростного, угрожающего, злобного танца, танца уничтожения. Что хочет он уничтожить? Говорят, силы зла. Не подразумевается ли под этим весь мир, человечество?

Это было, конечно, глупо — подчиняясь варварскому ритуалу, отправляться в темную молельню за благословением Шивы. Так же глупо, как повязывать вокруг шеи какой-то шнурок — символ чистоты касты. Что такое, в сущности, этот Шива? Искаженное изображение танцующего демона с четырьмя руками, торчащими веером из голых плеч. Он демонстрирует свое уродство, как сиамские близнецы в цирке. Да к тому же с такой удивительной, прямо-таки вдохновенной отрешенностью отплясывает свой танец уничтожения. И все-таки ты должен склониться со сложенными на груди руками перед Шивой, хотя отлично знаешь, что перед тобой всего-навсего статуя, отлитая из сплава пяти металлов каким-то давным-давно умершим мастером, который продал свое творение за хорошие деньги. Бог, говорят, не подвержен коррозии и вечен — таковы свойства чудесного сплава. Поколения молящихся натирали бога сандаловой пастой и красной охрой. Только вот сзади, на синие, у бога остался след от мотыги дедушки Дада.

Впрочем, Гьян никогда не видел бога сзади.

И все же здесь, в Коншете, в глубине темного родительского дома, можно было с благоговением воспринимать металлическое изделие неизвестного мастера давних времен как бога, как силу, способную творить добро и зло. Разве не он, бог, покровительствовал Гьяну и Хари в долгие годы бедствий, когда умерли от чумы родители? Разве не он, бог, сделал невозможное, вырвав поля Пиплоды из цепких лап владельцев Большого дома, несмотря на все богатство, влияние и хитрость Вишнудатта и его папаши?

И все-таки почему он, бог, предпочел опекать сыновей-сирот, а не пощадить их родителей? Почему не повелел он тем людям из Большого дома, у которых так много других владений, добром, без тяжбы и мучительной долгой борьбы, отдать Пиплоду?

Но теперь неподходящий момент, чтобы сомневаться в божественной силе покровителя семьи, который сотворил чудо и принес им победу. Ведь в гневе он может предать огню этот мир и все миры под нами и над нами. Гьян склонил голову и молитвенно сложил руки. Он взял кусочек камфары, зажег его от светильника и поднес к пучку ароматных прутьев. Потом он воткнул эти прутья, окутанные благовонным дымом, в чашу с рисом. Он нагнулся и обмазал сандаловой пастой пьедестал Шивы, вспомнив, что еще не принял ванны и, значит, недостаточно чист для прикосновения ко лбу божества. Наконец Гьян пристально взглянул в глаза Шивы и снова сложил руки в молитве.

— О, слава Шиве! — произнес он слова молитвы на санскрите. — Бог Шива, я склоняюсь пред тобою!

Поражало несоответствие, даже контраст между выражением лица и позой танцующего бога: лицо было благостным, безмятежным, погруженным в упоение танца, а поза выражала муку ярости — бог застыл в неистовой гримасе смерти.

Потом Гьян вдруг увидел, что вместо Шивы на неге смотрит другое, обрамленное бородой лицо, оставшееся спокойным, даже когда голос произносил полные злобы слова: «Миллион погибнет! Миллион!..»

Малый дом

У пандита[14] было чистое, благостное лицо, светлое, как полированная липа, короткий крючковатый нос, тонкая полоска рта, тусклые круглые глаза. Чопорный и прямой, он сидел, скрестив ноги, на принесенном с собою деревянном постаменте, излучая снисходительность, как человек, сознающий ценность своих советов. Он диктовал список. Голова и плечи пандита были закутаны в шаль, хотя ноги до колен оставались голыми.

Аджи стояла у дверей, прислонившись к стене. Хари записывал, а Гьян заглядывал ему через плечо. Теперь он уже совсем привык к дому и волновался перед церемонией принесения благодарственных жертв Шиве.

— Манной крупы пятнадцать серов[15], среднего помола, слишком мелкой не покупай. Масла пятнадцать серов… Так, теперь сахар. Его всегда лучше побольше… Значит, двадцать серов… Молока… вот уж не знаю, где вы достанете так много молока. По меньшей мере, пятнадцать серов, а лучше двадцать, — пандит умолк и в сомнении покачал головой.

— Достанем, — уверенно заявила Аджи.

— …Значит, двадцать серов, потом бананов — двадцать пять. Шафрана на рупию; поищите испанского шафрана. Кардамона побольше — на две рупии, миндаля очищенного один сер, обязательно кабульского.

Священнослужитель продолжал. Список рос. «Бедный Хари, — думал Гьян. — Это жертвоприношение обойдется ему никак не меньше ста рупий. Впрочем, теперь Хари может позволить себе этот расход — что такое сто рупий».

Дряхлый, благостный и важный, похожий в своем коричневом тюрбане на старую сову пандит по-прежнему бубнил низким, монотонным, елейным голосом: бетель, кокосовые орехи, красная охра, камфара, благовонные прутья, травы, тонкая нить, кунжутное масло… — словом, все, что необходимо для большой благодарственной пуджи, вплоть до шитой золотом набедренной повязки для самого пандита и шелка на блузку — его жене.

— Какой день вам удобнее? — спросила Аджи.

Пандит повернул нос в сторону Хари и поправил очки.

— А вы когда хотели бы?

— В любой день после вторника. В понедельник мы вступим во владение землей, пошлем работников, чтобы вспахали поле. А уж потом в любой благоприятный день отслужим пуджу.

Пандит взял календарь богослужений и надел очки. Он водил пальцем по исписанной странице, беззвучно шевеля сухими, тонкими губами. Внезапно остановив палец, он воззрился на страницу календаря.

— В четверг лучше всего, — произнес он. — Четверг наиболее благоприятен. Суббота тоже неплоха. Но в четверг все сходится идеально.

— Тогда давайте в четверг, — согласилась Аджи. — У вас найдется время?

Он откашлялся и взглянул на нее.

— У меня как раз обряд освящения новорожденного[16] в Кодли, но я справлюсь. Утром закончу… да, четверг подойдет.

Брахман захлопнул книгу и встал. Расправил шаль и закутался в нее поплотнее — точь-в-точь как сова, распушившая крылья, а потом съежившаяся, — и побрел прочь на своих тонких, как у аиста, голых ногах.

— Теперь он пойдет в Большой дом и все им доложит, — заметил Гьян, — как-никак они самые богатые его клиенты.

— Ну и пусть знают, — ответил Хари. — Пусть знают, какую мы заказываем пуджу. Будем праздновать их поражение. Жулье!

Хари имел все основания ненавидеть обитателей Большого дома.

Когда дед был молодым, у них был только один дом, который уже тогда называли Большим домом. Талвары из Коншета всегда жили одной семьей, под общей крышей, как баньяновое дерево, берущее свою силу от множества корней. Рассказывают, что за вечерней трапезой собирались в длинной главной комнате человек шестьдесят — пестрые ряды друзей, родственников, прихлебателей, гостей. Талвары были потомственные землевладельцы, влиятельные, солидные, правоверные, пользовавшиеся всеобщим уважением.

Но их дед, Дада Талвар, поссорился со своим отцом и отделился от семьи. Он был младшим из двух братьев. А ссора вышла из-за Аджи.

Дед полюбил Аджи, которая по происхождению была кошти[17], и отказался жениться на девушке, выбранной для него отцом. То обстоятельство, что его возлюбленная даже не принадлежит к касте брахманов, превращало проступок деда чуть ли не в преступление. Когда их прадед Тулсидас[18], несмотря на просьбы сына, велел готовиться к свадьбе, Дада еще больше удивил всех — он сбежал из деревни со своей девушкой.

Трудно было теперь представить себе, что шестидесятилетняя Аджи — это та самая девушка, из-за которой их дед порвал с семьей. Да, да, Аджи, свято чтущая религиозные обычаи, простодушная до того, что на добром лице ее можно прочитать все-все мысли, оказывается, та самая грешница, что жила с мужчиной вне брака!

Оправившись от первого удара, семейство поспешило замять скандал. Видимость единства индуистской семьи следовало сохранить во что бы то ни стало. Заблудший отпрыск был прощен и снова водворен в Большой дом. Выждав некоторое время, чтобы соблюсти приличия, назначили скромную свадебную церемонию, и Аджи тоже перебралась в Большой дом. Ей даже вручили традиционные свадебные подарки. Два золотых браслета, которые она носит по сей день, — остатки тех самых украшений.

Но благополучие было только показное. В глубине дома, там, где кончается мужская половина, разлад все углублялся. У женщин есть свои хитрые способы подвергать неугодных остракизму. Однажды Дада обнаружил, что его жене не разрешают заходить в молельню.

Чуть ли не целый год терпели они унижения. Аджи слышала насмешки и злой шепоток всех женщин дома, которые кичились своим правом припадать к стопам бога. Как-то раз Аджи приготовила матерчатые фитили для масляной лампы в молельне, но и этот дар был отвергнут женой старшего сына. И тут в темном, скрытом за главной комнатой мире, принадлежавшем одним женщинам, произошел взрыв. Аджи восстала.

Рассерженный Дада отправился к отцу. Если его жену не пустят в молельню, заявил он, им придется покинуть родительский дом.

— Когда семья распадается, она гибнет, — горестно сказал Тулсидас. Однако воздействовать на женщин отказался — к семейной святыне не может быть допущена девушка из касты кошти, вдобавок такая, которая удрала из дома и жила с его сыном в грехе. Твердые брахманские каноны пришли в столкновение с представлениями Аджи о женской чести. Коса на камень. Тут о компромиссе не могло быть и речи. Отец отпустил сына.

Дада рассчитывал по меньшей мере на триста акров земли из семейных владений, но ему выделили всего сто пятьдесят и двадцать тысяч рупий наличными.

В Большом доме полно нахлебников, заявил старший брат Дамодар, а ему, Дада, предстоит заботиться только о себе.

Только о себе — жену его они в семью не включали.

Дада был поражен такой низостью.

— Это несправедливо, — возразил он, — еще хоть сотня акров мне причитается. Вы хотите, чтобы я жил как нищий?

— Пусть берет себе Пиплоду, — засмеялся Дамодар, — отдай ему Пиплоду, отец, вот и будет еще сто акров.

Глаза Дада сверкнули. Это была насмешка. Пиплода — это голая земля, обуза: отец подумывал, не сдать ли ее правительству, чтобы не платить лишних налогов.

— Так далеко простирается твое великодушие? — спокойно спросил Дада.

Отец и брат отводили глаза, но больше ничего не предлагали.

— Хорошо. Я беру Пиплоду, — сказал он, — я беру эту землю и пусть хоть лягу костьми, а заставлю ее приносить доход.

И с этим Дада Талвар, мятежный буревестник, покинул родительский дом. Он ушел со своей молодой женой и на двадцать тысяч рупий, составлявших его единственное достояние, возвел то строение, которое назвали потом Малым домом.

Из упрямства он даже устроил в новом своем обиталище точную копию молельни Большого дома, из упрямства — потому что раздел имущества в индуистской семье вовсе не предполагает дележа богов; из упрямства — потому что только главная ветвь семьи имеет право на устройство специального помещения для богов. Младшие сыновья должны возносить свои молитвы только в молельне, принадлежавшей главе семьи.

Пиплода была в те времена покрыта кустарниками и болотами — клочок грязной, как медвежья шкура, земли с одним-единственным ленивым, заросшим водорослями ручейком, без толку струившимся по ее краю. Пиплода находилась так далеко от деревни, что никого из батраков нельзя было уговорить поселиться в этой глуши, посещаемой только дикими собаками, свиньями да случайно забредшей пантерой.

Дада принял вызов. Он выкорчевал и сжег орешник и все кусты, засорявшие землю, и разровнял ее, чтобы посадить рис. Все это он проделал лишь с тремя работниками, которые жили вместе с ним в сооруженной ими же из бамбука и соломы крошечной хижине. Одним из этих трех работников был Тукарам, еще совсем мальчишка.

Когда первый урожай риса был собран, они задумали устроить плотину, чтобы отвести из ручья воду к рисовому полю. Вот тут-то, копая землю для запруды, они и наткнулись на статую Шивы.

Кирка Дада, весившая четыре сера, внезапно ударилась о металл — раздался звук, напоминавший что-то среднее между жалобным стоном и звоном колокола в храме.

Тукарам и два других работника примчались поглядеть, что нашел хозяин.

Дада голыми руками разбросал землю и увидел Шиву, покрытого густой грязью неведомо скольких десятилетий. Бог лежал лицом вниз. Свежая отметина от удара мотыгой по его спине сверкала как алмаз.

Дада бережно поднял статую и вымыл ее в ручье. И тут же, не сходя с места, упал на колени и простер руки к спасенному им богу. Все прекратили работу и торжественно направились к маленькому новому дому на краю деревни. Дада, могучий, как буйвол, нес бога на плече. На следующее утро он послал за священнослужителем и с подобающей церемонией водрузил статую в комнате-молельне. Малый дом получил своего бога.

Без всяких угрызений совести Дада, всю жизнь верой и правдой служивший богу Вишну, изменил ему и уверовал во вновь обретенного Шиву. Знак своей касты он с этого дня стал носить горизонтально. Все его родственники носили знак касты вертикально. Но дело было не только в знаке касты. Вишну — бог созидания, Шива — разрушения. Такова разница. Ни больше ни меньше.

После этого Дада возвратился в Пиплоду и возобновил работу с еще большим усердием. Он построил небольшой кирпичный домик и проводил теперь там большую часть своего времени.

Шива со шрамом на спине принес благополучие Малому дому, хотя, быть может, этому способствовали также неустанный труд и одержимость Дада. В ничтожный срок закончили дамбу. Воду отвели в канал глубиной в три фута, прорытый вдоль поля. Вскоре все оно было обработано и покрылось побегами риса, чистыми, аккуратными, ровными, а склоны зазеленели кокосовыми и бетелевыми пальмами.

Настал час торжества Малого дома.

Новый бог одарил Дада всем, о чем его просили. Шива даже дал ему сына, чтобы продолжить род владельцев Малого дома. Прошлое осталось позади.

Большой дом, громоздкий, неуклюжий, вросший в землю, продолжал жить прежней жизнью. На него никак не повлияло появление Малого дома, богатство его, по-видимому, не уменьшилось, хотя и пришлось уделить толику младшему сыну, а престиж даже вырос после того, как глава семьи удостоился англо-индийского титула[19]. В день коронации английского короля отец Дада, Тулсидас, стал рай-сахибом.

И все же кое в чем Большой дом отставал. У Дамодара, старшего брата Дада, одна за другой рождались дочери. Сыновей не было. Произведя на свет за двенадцать лет пять дочек, жена Дамодара — та самая, которая выбросила из молельни приготовленные Аджи фитили, — заболела какой-то мучительной болезнью. Врач-англичанин из гражданского госпиталя в Сонавардп сказал, что рожать ей больше не следует.

Это было крушением всех надежд. Отсутствие сына-наследника — самая страшная катастрофа для индуистской семьи, возмездие за грехи, совершенные человеком в его прежних воплощениях[20]. Ни один индус не попадет на небо, если сын не зажжет его погребальный огонь. Вдобавок некому теперь будет продолжить род Большого дома, если не считать, конечно, Шанкара, сына Дада.

Рай-сахибу ничего не оставалось, как обратиться к домашнему богу. Он заказал махапуджу — великое жертвоприношение в честь бога Вишну, которое продолжается беспрерывно десять дней и десять ночей. Десять брахманов, сменяя друг друга, совершали обряд. А после всего этого хозяину пришлось подарить им десять самых лучших коров — по одной каждому служителю культа.

Боги снизошли. Шестой ребенок Дамодара оказался мальчиком. Его назвали Вишнудатт — «Дар бога Вишну».

Мать мальчика умерла в тот день, когда он получил имя. Но этого ожидали заранее, и никто в Большом доме особенно не печалился. Что ж, говорили все, ведь она умерла счастливой — боги простили этой женщине грехи, дав ей сына.

И хотя богом данного сына оберегали, как тепличное растение, Вишнудатт вырос сильным и рослым парнем. Его поместили в школу в Сонаварди. Это был первый из Талваров, учившийся вне дома. Еще при жизни своего деда, старого рай-сахиба, Вишнудатт поступил в высшее учебное заведение. Старик, наверное, тоже умер счастливым, ведь он уладил почти все свои дела в лучших традициях брахманизма. Умирая, он послал за Дада и на смертном одре помирился со своим мятежным сыном. Так истинный брахман готовится к предстоящему путешествию в страну мрака.

На церемонию кремации Дада взял с собой сына Шанкара. Оба явились печальные и смиренные, с цветами и сандаловыми прутьями для костра. Они забыли многолетнюю вражду перед лицом смерти.

Однако новый владелец Большого дома не был склонен к всепрощению. Он не подпустил Дада и его сына к погребальным носилкам. Безмерно преданный богу Вишну, он не хотел, чтобы похоронный костер его отца был осквернен приношениями отступников. Они оказались в самом хвосте процессии свойственников, приживалов, нахлебников, плетущихся с красными розами в руках и роняющих притворные слезы. Вся эта толпа наблюдала, как священники подливали прозрачное масло в полыхающий костер. А Дада так и возвратился в Малый дом с ненужными погребальными дарами.

В последующие пять лет распря притаилась, как непроросшая спора, попавшая в почву, как кобра, свернувшаяся в глубине норы. Враждующие стороны шли своим путем через голодные и плодородные годы — женились, рожали, умирали, старательно обходя змеиную нору.

Пока Дада был жив, вражда так и не вырвалась наружу. Но в Большом доме готовились. Завидуя успеху Дада, с ненавистью глядя на то, как процветает Малый дом, они ждали благоприятного момента, чтобы выпустить змею.

Дада умер в 1926 году. Никто из обитателей Большого дома на погребение не явился. Вместо этого в тот самый час, когда тело Дада было возложено на пьедестал для кремации, они отправились в Пиплоду и захватили землю.

Змея распрямила кольца и укусила. Злое семя проросло под землей и вырвалось на поверхность, распря стала предметом оживленного обсуждения в деревне. Большой дом был представлен в этой борьбе братом Дада — Дамодаром, который и сам теперь получил титул рай-сахиба в благодарность за услуги, оказанные правительству во время мировой войны, и сыном его Вишнудаттом — образованным, хитроумным, дерзким. Интересы Малого дома защищал отец Гьяна и Хари — Шанкар, человек неграмотный, вспыльчивый и слабый.

Ссора бушевала, как может бушевать она в дальней глухой деревне, сметая все на своем пути. Теперь только о ней и толковали в деревне, больше, чем о движении Махатмы Ганди в защиту угнетенных земледельцев Чампарана, или позже о соляном походе в Данди[21], или даже о бесчинствах террористов в Пенджабе и Бенгалии.

Шанкару Талвару, новому владельцу Малого дома, некогда было заниматься хозяйством. Остаток своих дней он провел в схватках с Большим домом. Еще не кончился траур по отцу, как сын уже помчался в город Сонаварди, чтобы потолковать с адвокатом. Выяснилось, что необходимо нанять никак не меньше двух юристов. По их совету он подал в полицию жалобу на хозяев Большого дома, обвиняя их в тайном и незаконном отчуждении собственности. Дело тянулось около двух лет из-за бесчисленных отсрочек, выгодных адвокатам обеих сторон, их многочисленным клеркам и ученикам. И хотя всем и каждому было известно, что Пиплода принадлежала Дада, соответствующего документа, подтверждающего его права, так и не нашлось. Оставался сам факт владения. Но факты оказались слабым аргументом в борьбе с престижем и с уловками Вишнудатта. Было нелегко найти свидетелей, которые выступили бы против рай-сахиба и его сыночка. Зато другая сторона притащила целую ораву свидетелей, клявшихся, что земля никогда не выделялась из общего хозяйства и что Дада владел ею лишь как член семьи.

Дело было проиграно за отсутствием доказательств. Но адвокаты рассчитывали выиграть его в следующей инстанции и рекомендовали Шанкару подать апелляцию. Тяжба тянулась сначала в одном суде, потом в другом. Все тонуло в мелких юридических увертках, связанных с юрисдикцией, с тем, как понимать термины «отчужденное владение», «доверенное лицо», и с особенностями индийского наследственного права. Все это требовало ошеломляющих гонораров за консультацию адвокатам Лахора и Аллахабада. Ресурсы Шанкара Талвара истощались, расходы неуклонно росли, сто акров из оставшихся у него наследственных владений пришлось заложить, а потом и продать, когда понадобилось во что бы то ни стало добыть денег для пересмотра дела.

Сделка была уже совершена, когда Шанкар узнал, что землю у него купил не кто иной, как Вишнудатт, действовавший, разумеется, через подставное лицо.

В тот год разразилась страшная эпидемия чумы, опустошившая страну, как пожар в прериях. В три дня болезнь унесла Шанкара и его жену.

Но на самом деле Шанкар Талвар, измученный и разочарованный человек, погиб задолго до того, как чума пришла за ним. Он оставил сыновьям всего-навсего пятьдесят акров земли, Малый дом и большую кипу судебных бумаг.

Тяжба тут же затормозилась. Адвокаты перестали ездить к ним в дом, они почтили Хари сочувственными письмами и выжидающе замолчали. Потом были присланы «итоговые счета». Когда они остались неоплаченными, последовали письма, угрожавшие новой тяжбой, на этот раз с самими адвокатами. И наконец, пошли телеграммы, начинавшиеся со слов: «Если вы не…»

Аджи продала свои драгоценности, оставив только браслеты, которые она никогда не снимала с рук с тех самых пор, как их подарил ей Дада. Долги покойников должны быть оплачены. Они были оплачены.

Хари был твердо убежден в том, что их отец не запутался бы в жизни, получи он такое же образование, которое владельцы Большого дома дали Вишнудатту. Самому Хари пришлось бросить школу, когда ему исполнилось пятнадцать лет. Расстроенные финансы отца не позволяли больше учить старшего сына. Гьяну повезло, он мог продолжать учение. Известие о смерти отца застало его в Сонаварди, в средней школе. Хари позаботился о том, чтобы ничто не помешало брату учиться. Тогда-то он и принял свое решение: чего бы это ни стоило, Гьян получит самое лучшее образование, доступное индийцу.

Плата была высока, но Хари не колебался. Он стал теперь карта — главой семьи, и он был не из тех, кто бежит от ответственности. Он снова отправил Гьяна в школу и попытался привести в порядок их заброшенные владения. Через два года Гьян получил аттестат. К тому времени сохранившийся участок земли приносил не меньше дохода, чем при жизни дедушки Дада. Тогда Хари вспомнил о Пиплоде. Он выбрал время для поездки в Сонаварди.

Старики адвокаты, имевшие дело с его отцом, приняли Хари радостно, подобострастно. Они рассчитывали на барыши и гарантировали успех. Но Хари пренебрег ими. Целую неделю ходил он в суд, внимательно слушал разбирательство разных дел и, словно выбирая скотину на ярмарке, присматривался к практикующим адвокатам — к их внешности, манерам, усердию. Он хотел сам принять решение. Лишь в последний день Хари подошел к темноволосому человеку с холодными, непроницаемыми глазами, выходцу из Южной Индии, который убеждал судей негромким, доверительным голосом. Адвоката звали Раммуни Шарма, но Хари даже не позаботился узнать об этом.

Шарма не пришел в восторг от его предложения. Он попросил Хари оставить бумаги и зайти дня через три.

— Кто платил годовую пошлину за спорную землю? — спросил он при следующем свидании.

— Мой дед, — ответил Хари.

— Вы в этом уверены?

— Каждый год в ноябре, пока дед был жив, он вносил деньги в контору в Талуке.

— Я берусь за это дело, — сказал Шарма. — У вас неплохие шансы.

Они договорились насчет гонорара, и тяжба возобновилась. На этот раз обошлось без прежней путаницы и паники. Шарма объяснил Хари, что решающим доказательством может быть только запись в регистрационной книге.

— Если правительственную пошлину платил ваш дед, значит земля принадлежала ему.

— Он, он платил, а не те… из Большого дома, — заверил его Хари.

— Тогда нам нечего бояться.

Но когда после бесчисленных закавык и проволочек, подстроенных адвокатами Большого дома, регистрационная книга была представлена суду, страшный удар подстерегал Хари. Записи недвусмысленно утверждали, что, внося налоги, Дада действовал лишь как доверенное лицо от имени настоящего владельца. Они проиграли.

В тот самый день на деревенской площади Вишнудатт измывался над попавшимся ему на глаза Гьяном.

— Скажи своему братцу, что кости ваши сгниют раньше, чем мы выпустим из рук Пиплоду!


Гьян уговаривал брата не ввязываться больше в это дело. Большой дом был слишком силен, чтобы с ним тягаться. На его стороне деньги, влияние, коварство. Даже Шарма, новый адвокат, не советовал подавать новую апелляцию.

Хари обратился к Шиве, покровителю семьи. Робко вошел он в молельню с единственным цветком в руке. Хари ждал решения Шивы. Только с благословения бога станет он продолжать дело. С поклоном Хари возложил цветок на голову статуи. «Если цветок упадет по правую руку — будем судиться снова, если по левую — отступимся» — так сказал себе Хари.

Желтый цветок секунду лежал неподвижно, как маленькая золотая корона над возвышенным, безоблачным лицом Шивы. Потом он упал. По правую сторону.

Хари, полный благодарности, вышел из молельни.

— Подадим апелляцию, — объявил он. — Шива ясно выразил свою волю: цветок упал по правую сторону.

Гьян хотел было спросить: по правую сторону от кого? От бога или от молящегося? Не значило ли все это совсем обратное? Но, взглянув в ликующее, вдохновенное лицо брата, он промолчал.

Адвокат не склонен был доверяться воле Шивы, выраженной при помощи цветка. Он долго тянул и отнекивался. Всего за день до истечения срока обжалования он решился все-таки подать апелляцию. За три дня до слушания дела адвокат вызвал Хари к себе.

— Скажите, часто ли здесь, в Коншете, сменяются сборщики податей?

— Обычно они служат два года, самое большее — три. А некоторые исчезают еще быстрее. Двое или трое работали всего по нескольку месяцев.

Шарма лукаво и многозначительно улыбнулся. Его тяжелые веки опускались все ниже, до тех пор, пока совсем не закрыли глаза.

— Мне кажется, — сказал Шарма, все еще не открывая глаз, — что все записи, которые доказывают, будто бы ваш дед был лишь доверенным лицом владельцев, сделаны одним почерком… одним почерком и одинаковыми чернилами.

— Что это означает?

— Это означает, что записи были сделаны позже. Подделка. Мы могли бы кое-кого упрятать в тюрьму. Когда мы потребовали, чтобы записи были предъявлены суду, наши противники сразу поняли — их карта бита. И тогда они подкупили какого-то клерка. Причем, возможно, устроили это прямо здесь, в суде. Такие штуки не новость в наших мелких учреждениях.

— Но как это повлияет на наше дело?

— Судья — англичанин, мистер Стюарт. Крикун он ужасный, но справедливый человек. Если подделка будет установлена, я им не завидую.

— А ее можно установить?

Шарма наконец-то открыл глаза и посмотрел на своего клиента долгим взглядом.

— Я думаю, наше дело следует считать выигранным, — сказал он.

— Предсказание Шивы сбылось, — прошептал Хари и молитвенно сложил руки.


Так по воле Шивы они выиграли тяжбу, и темпераментный мистер Стюарт приструнил сборщиков налогов и приказал расследовать, кто именно подделал записи.

Счастливые, они готовились к пудже в честь Шивы. Стол в молельне ломился от яств, в доме был праздник. Лежа в постели в первый вечер после возвращения из колледжа, Гьян услышал, как в другом конце дома, у себя в комнате, его брат Хари поет низким, чистым голосом благодарственную песню в честь Шивы.

Гьян повернулся и поднял голову. Он не мог вспомнить, когда в последний раз слышал пение Хари. Его брат пел счастливую песню, словно птица, которой хорошо живется на земле.

Гьян заснул, а Хари все еще пел.

В поле, залитом солнцем

Увы, земельные споры в Индии редко кончаются в судах. В понедельник они отправились на свое вновь обретенное поле и натолкнулись на огромный, аккуратно положенный поперек тропы ствол дерева, преграждавший путь. Тукарам придержал волов. Но и отсюда, издалека, хорошо было видно, как целый отряд загорелых работников деловито готовил поле к севу — приближался сезон муссонов. Они размельчали дерн, сортировали рисовую рассаду, отводили воду из канала.

Хари спрыгнул с телеги и подбежал к поваленному дереву.

— У, дьявольское отродье! — выругался он. — Набрались наглости!

Полуденное солнце жарким светом заливало джунгли и прямоугольники рисовых полей. В воздухе стояла тишина, наэлектризованная, предвещающая бурю. Едва уловимое чувство неизведанного еще страха подкралось к Гьяну, когда он увидел, как Хари карабкается на поваленный ствол. Он подбежал к брату и схватил его за руку.

— По-моему, не стоит идти в поле, — прошептал Гьян.

Хари резко повернулся, зло посмотрел на него и выдернул руку.

— Не ходить в поле?! Это мое поле! Наше — твое и мое!

— Давай лучше вернемся и сообщим в полицию. Покажем им решение суда. А может, стоит посоветоваться с адвокатом? — предложил Гьян.

— Хватит с нас адвокатов! — огрызнулся Хари. — Я им сам все разъясню, вот этими руками, если потребуется.

Страх, теперь уже самый настоящий, охватил Гьяна.

На опаленной солнцем вырубке в джунглях стояла гнетущая тишина. Даже колокольчики волов замолчали. Гьян несколько раз глотнул воздух, чтобы не было так сухо во рту, и машинально двинулся за Хари. Плечом к плечу перешагивали они ветви поваленного дерева, плечом к плечу дошли до самой середины поля.

Конечно, работавшие там люди видели их, но продолжали трудиться с преувеличенным старанием, притворившись, что ничего не замечают.

— Кончайте тут копаться! — выкрикнул Хари в ярости. — Вон! Прочь отсюда!

Работники посмотрели на двух братьев и, немного поколебавшись, отложили кирки. Смуглые, почти черные, они медленно распрямлялись, похожие на пугала в ослепительном свете солнца, — каждый посредине маленького темного пятна собственней тени.

И тут из приземистой хижины на опушке джунглей, построенной еще их дедом Дада, появилась знакомая коренастая фигура. Мрачный и угрожающий, Вишнудатт смахивал на кабана, вылезшего из своего логова. Он стоял, пригнувшись в дверном проеме хижины, как в раме, голова наклонена вперед, живот выпирает по обе стороны туго затянутого парусинового ремня, толстые и короткие ноги широко расставлены.

— Убирайтесь с моей земли! — завопил Вишнудатт, — вы перешли границу!

— Это наше… Наш дом!.. Наше поле!.. Я пришел получить назад свое добро, — крикнул в ответ Хари. — Это ты перешел границу, ты и твои люди! Шакалы, жрущие падаль! И сыновья шакалов! Не уйдешь сию же минуту, так мы тебя вышвырнем отсюда!

Вишнудатт закатил глаза и расхохотался деланным смехом, издавая лающие звуки, похожие на сухой горловой кашель. Потом он заявил:

— Ну что ж, прогоните нас! Подойдите и прогоните, если сумеете!

Гьян видел побледневшее от ярости лицо брата, его сверкавшие ненавистью глаза, сжатые кулаки, красную, налившуюся кровью шею, но сам он ощущал лишь холодный, липкий страх, заставлявший его зябко дрожать под палящим солнцем, несмотря на струившийся по всему телу пот.

Он заставил себя обратиться к Вишнудатту:

— Ты же знаешь, что мы выиграли дело! Судья приказал возвратить землю нам.

Собственный голос показался Гьяну тихим и жалобным, словно хныканье ребенка.

Снова раздался гортанный гогот Вишнудатта, но в этот раз он не умолкал еще дольше.

— Ты когда-нибудь слышал, что такое апелляция, а? Ты, закорючка из колледжа! Твой братец знает об этом, расспроси-ка его.

— Апелляция? Куда еще жаловаться? Ведь окружной судья приказал…

— Чихал я на твоего окружного судью… — издевательски прервал его Вишнудатт. — А вы не слыхали про такую штуку — Верховный суд в Лахоре? И еще есть на крайний случай Тайный совет в Лондоне, где понадобится очень много рупий, чтобы выиграть дело. Для Верховного суда вам придется продать Малый дом, а уж про Тайный совет и говорить нечего. Кстати, сколько вы просите за дом? Я мог бы купить…

— Собираешься ты сматываться отсюда или нет?! — пронзительно крикнул Хари.

— Нет! — заявил Вишнудатт. — Занимайтесь своим делом, ребята, — приказал он работникам. — Не обращайте внимания на эту шушеру!

Никто не шелохнулся. Работники как завороженные стояли по щиколотку в грязи, каждый в кружке своей тени. Они следили за развитием событий.

— Ну что ж, тогда я выброшу тебя сам отсюда, — предупредил Хари и двинулся к строению.

Гьян снова попытался удержать его, но Хари зло отмахнулся и даже не стал оборачиваться.

Гьян ослабел от страха, он весь дрожал, но все-таки поплелся за братом по узкой тропке к хижине. Пот с него катился ручьем, губы слиплись.

Некоторое время Вишнудатт не покидал своего места, провоцируя их подойти поближе, потом он круто повернулся, бросился в дом и тут же опять появился с длинным топором в руках. Иссиня-черное, широкое лезвие сверкало на солнце. Он загораживал дверь — приземистая, изогнувшаяся толстая кошка, приготовившаяся к прыжку.

— Ни шагу больше! — закричал он. — Остановитесь! Предупреждаю! Предупреждаю в последний раз!

Но теперь решимость Вишнудатта несколько поколебалась. Едва различимая дрожь в голосе выдавала его испуг и неуверенность. Зато Хари не потерял самообладания, с искаженным от гнева лицом, но хладнокровный, он шел легкой походкой, мерно размахивая руками. Потом вдруг остановился, повернулся и обнял Гьяна за плечи.

— Подожди тут, — шепнул он. — Я хочу сам с ним разобраться.

В первый момент Гьян невольно ощутил облегчение, но постарался прогнать от себя это чувство.

— Нет, я хочу быть с тобой… что бы ни случилось, — взмолился он, хотя каждое слово застревало у него в горле.

На самом деле Гьян не хотел идти вперед. Его так и подмывало возвратиться назад, удрать с этого чертова поля и никогда больше сюда не приходить. Не ему нужна была земля, а Хари, их отцу, их деду. Его, Гьяна, путь — ненасилие.

«…Ненасилие смелых, — напомнил он себе, — рожденное мужеством, а не малодушием».

Однако он и не ощущал в себе мужества.

— Давай оба уйдем! — выпалил он почти невольно. — Пожалуйста, ну, пожалуйста, давай уйдем.

— О, не болтай глупостей, — спокойно отвечал Хари. — Я не хочу втягивать тебя в это дело. Стой себе и молчи, предоставь все мне. Не видишь, как он перепугался? Теперь нельзя отступать. Что мы, беззащитные женщины, что ли? Пусть он попробует прогнать нас с нашей земли!

С этими словами Хари пошел дальше и стал подниматься по склону к хижине, где поджидал его противник со сверкающим топором в руках. Гьян хотел было кинуться за ним и вместе с братом встретить опасность, но его ноги словно приросли к земле. Он не мог даже пошевелиться.

— Запрещаю тебе подходить ближе! — рычал Вишнудатт. — Предупреждаю! Ни с места! — Теперь в его голосе слышался скорее страх, чем бахвальство. Да и хриплое рычание больше походило на писк…

Хари шел вперед бесстрашно, решительно, легко и свободно, словно радовался предстоящей развязке, окончанию долгой борьбы. Уверенность против похвальбы, добро против зла!

Когда он был всего в нескольких шагах, Вишнудатт внезапно повернулся, вбежал в хижину и захлопнул за собой дверь. Но Хари метнулся за ним и стал нажимать на дверь плечом. Она долго не поддавалась, раздавался только глухой стук. Вдруг она распахнулась, и Хари ворвался внутрь.

Все, кто следил за этой сценой, услышали голос Вишнудатта, осыпавшего Хари проклятьями:

— Ты, дьявольское отродье! Попробуй только…

Потом послышался резкий, немного скрипучий звук, что-то хрястнуло, как будто топор вонзился в мягкую древесину…

Гьян шатался от слабости, страх расползался по всему телу, давил его, душил, ослеплял. Колени тряслись.

Вокруг него раздавался теперь тяжелый топот ног по пыльной земле, а где-то вдалеке — звон колокольчиков Раджи и Сарьи. Он очнулся и тоже побежал, моля: «О боже милосердный, не допусти этого, умоляю тебя, о Шива, владыка вселенной!»

Молитва его запоздала. Это произошло… Хари лежал лицом вниз у самой двери, закрыв руками голову. Из зияющей глубокой раны на его лопатке кровь не сочилась. Она уже вытекла.

Больше в хижине никого не оказалось. Задняя дверь была распахнута.

Красные и синие треугольники

Завеса смерти опустилась над Малым домом, скрыв загоревшееся в нем пламя отмщения. Припасы, заготовленные для благодарственной пуджи в честь Шивы, были аккуратно сложены в молельне. Гьян мучился сознанием своей вины. «Трус! Трус!» — твердил он, бередя душевную рану. Быть может, самая обыкновенная трусость, а никакое не мужество, заставила его безоговорочно воспринять философию ненасилия? Быть может, это самое ненасилие было нужно ему лишь для того, чтобы оправдать ужас кролика, боящегося столкнуться с собакой?

Вишнудатт был арестован за убийство Хари. За неделю местный судья в Пачваде, облаченный лишь так называемыми «второстепенными полномочиями», провел предварительное следствие и передал дело высшей инстанции в Сонаварди. Обвинительное заключение гласило: «Убийство при отягчающих вину обстоятельствах».

Даже для предварительного рассмотрения дела в Пачваде Большой дом пригласил адвоката из Лахора. Он прибыл в черной мантии, мрачный и величественный, в сопровождении трех помощников. Как слон во главе процессии, проследовал он в грязное помещение провинциального суда, уселся в предназначенное для него кресло, предварительно смахнув с него пыль носовым платком. Во время своей речи он держался как примадонна, согласившаяся принять участие в деревенском благотворительном спектакле. Адвокат подал ходатайство об освобождении обвиняемого под залог на время следствия, приведя в поддержку своей просьбы множество пунктов из указаний Верховного суда. При этом он ловко ввертывал словечко «милорд», адресуясь к мировому судье, которому по чину полагалось лишь обращение «ваша честь». Коротышка мировой судья слушал, склонив набок голову, и, казалось, получал большое удовольствие от этого спектакля. Выслушав, он отказался удовлетворить просьбу адвоката.

— Как будет угодно вашей милости, — сказал адвокат, низко поклонившись и лишь легкой усмешкой сопроводив принятие столь странного решения.

Судебное разбирательство было назначено на третье июня, ровно через месяц после убийства. За это время Дамодар и все обитатели Большого дома развили лихорадочную активность. Они отчаянно ринулись в бой. Все пошло в ход, все было перепробовано: связи, шантаж, лесть, взятки, молитвы. Деньги текли рекой. В семейной молельне отслужили десятидневную махапуджу, другая, еще более пышная, была обещана богу Вишну, если он обеспечит оправдание любимого сыночка.

В Малый дом зачастили крючкотворы и их посыльные, дальние родственники, общие знакомые, которых годами никто не видел, даже совсем чужие люди, называвшие себя «благожелателями». Они предлагали взятки или, напротив, угрожали расправой. Гьян был одинаково тверд со всеми.

— Убирайтесь и поступайте как угодно, — отвечал он. — Я хочу видеть Вишнудатта на виселице. Только так!

Однажды ему даже пришлось вытолкать за дверь Какаджи, одного из многочисленных зятьев рай-сахиба, когда тот предложил «начать переговоры».

После этого посещения прекратились, но ненадолго. Назначенный день суда приближался… Большой дом не мог ждать.

Поздним вечером к ним пришел пандит, деревенский священнослужитель. Он явился с черного хода, чтобы не столкнуться с Гьяном, и спросил Аджи.

— У меня есть поручение от тех, из Большого дома. Могу я поговорить с вами наедине?

Аджи вынесла ему деревянную скамейку, и он уселся, скрестив под собой ноги, — посланец бога с миссией добра. Он говорил убедительно, мягким, елейным голосом, натренированным в сотнях богослужений. Речь его была насыщена цитатами из священных книг.

— Они готовы отдать Пиплоду, если твой внук проявит благоразумие, — сообщил он Аджи.

— Кто поверит словам Дамодара? — она пожала плечами. — Он теперь что угодно пообещает, лишь бы спасти сына.

— Он поклялся, припав к стопам Шивы, такую клятву нарушить невозможно.

Аджи покачала головой.

— Гьян меня не послушается. Никого он не станет слушать…

— Он должен послушать, ему надо образумиться. Идти по этому пути — безумие! Объясни ему хорошенько, что ему выгоднее. Гьян мальчишка, горячая голова, как и его отец! Его ждет разорение, если он станет упорствовать. Подумай, что он говорит — Вишнудатт должен быть повешен! Это же смешно. Ручаюсь, Вишнудатту нее равно ничего не будет. Полицейский инспектор и тот на нашей стороне, я хочу сказать — на стороне Большого дома. Почему бы вам не воспользоваться тем, что они предлагают? Вам предоставляется последний шанс. Так омойте же ноги, пока в Ганге еще есть вода.

Аджи вздохнула.

— Мальчик не станет меня слушать. Он ведь теперь глава семьи. Смею ли я ему указывать?

— «Кшама вираси бхушанам», — процитировал пандит. — «Способность прощать лишь увеличивает храбрость» — так говорится в священных книгах. К тому же — что прошло, то прошло и исчезло в водах Ганга. Теперь надо копать землю там, где мягко. Как сможет он вернуться в колледж, если ему надо жить здесь и заниматься всеми этими делами? Откуда возьмутся деньги, скажи, пожалуйста?

— «Кто дал птице клюв, тот позаботится и о пище», — ответила Аджи старинной пословицей. — На то воля Шивы — вернется мой внук в школу или нет. Не буду я Гьяну подсказывать, что надо делать.

— Твой долг — подсказать! Не хочешь же ты видеть его в нищете и печали? Не желаешь ведь ты гибели своему роду?

Брызги слюны вылетали у него изо рта, палец поднимался и опускался в такт речи, зрачки сузились и превратились в маленькие черные точки. Аджи снова покачала головой и беспомощно развела руками. Пандит разочарованно прищелкнул языком, гордо завернулся в свою коричневую шелковую шаль и собрался уходить.

— Что ж, ты сама бросаешь камень себе под ноги, — предупредил он. — Я сделал все, что мог.

Он засунул ноги в сандалии и двинулся к выходу, надутый, похожий на изваяние. В дверях остановился, повернулся назад и снова уселся на возвышение. Теперь его голос перешел в доверительный шепот.

— Они из кожи вон лезут, можешь мне поверить. И своего добьются. Вы будете стерты с лица земли — вы и ваш дом. Ты нарушишь свой долг, если не сумеешь убедить Гьяна отказаться от безумных мыслей.

— Я передам ему ваши слова, — обещала Аджи. — Это все, что я могу сделать.

— Рай-сахиб совершению уверен, что его сына освободят. Упрямством Гьян ничего не добьется. Дамодар велел сказать, что вернет даже те сто акров, которые твой сын продал во время суда. Подумай об этом! Гьян разбогатеет, неужели ты не понимаешь? Он получит Пиплоду и все поля, которые принадлежали тебе и твоему мужу. Твой внук сможет продолжать учение, он женится и приведет к тебе в дом помощницу. Он продолжит род!

— Я передам ему все, что вы сказали, — покорно отвечала Аджи. — Это его дело. Почему бы сейчас не позвать его? Он, должно быть, в…

Пандит сразу отступил.

— Нет, ни в коем случае, — воскликнул он, тряся головой и отчаянно жестикулируя. — Твой внук слишком горяч. Но должен же он понимать, в чем его польза. Я слышал, он чуть не сломал Какаджи руку… Какая грубость!

— Мальчик сам не свой, — объяснила Аджи. — После того, что случилось. Почти ни с кем не разговаривает. Даже не молится.

— Непростительно! — произнес пандит. — Ты должна привести его в чувство. Поговори с ним, когда я уйду. Растолкуй, что ему же будет лучше. И пусть молится Шиве…


В тот же вечер Аджи все рассказала Гьяну. Он молча выслушал ее. Потом лег спать, так и не произнеся ни слова. А ночью ушел из дому. Он выставил оконную раму в своей спальне и выскользнул тихонько, чтобы не услышала Аджи. Почти всю ночь Гьян бесцельно бродил по полям, долго сидел под деревом на деревенской площади. Когда он возвратился домой и так же неслышно шмыгнул к себе в комнату, уже кричали петухи. Наутро Гьян поехал автобусом в Сонаварди. Он хотел посоветоваться с Раммуни Шармой, адвокатом, хорошо относившимся к Хари.

Слушая его, Шарма низко склонился над столом и что-то чертил синим и красным карандашом.

— Вы совершенно правы, с этими людьми нельзя иметь дела. Но, может быть, не стоило и грубить им?

— Я не мог сдержаться, — признался Гьян. — Я хочу видеть Вишнудатта на виселице, а они требуют, чтобы я показал на суде, будто его тогда не было в поле. А с этим мудрецом-пандитом я даже не виделся…

Адвокат поднял голову.

— Они нашли топор? — спросил он.

— Топор? Обязаны были найти!

— Обязаны? Не знаю, не знаю. Где мог Вишнудатт его спрятать, как вы думаете?

— О, где-нибудь в джунглях, они там густые. А мог и в воду бросить, когда пробегал по дамбе.

— Там искали?

— Я слышал, посылали ныряльщика. Вскоре после… убийства.

— И до сих пор не нашли?

— Нет.

Шарма принялся снова чертить на промокательной бумаге синие треугольники — один внутри другого.

— Не кажется ли вам, что полиция нарочно не хочет искать орудие преступления, а? — Он посмотрел прямо в глаза Гьяну. — Такие случаи известны. Все бывает. Вспомните, заставили же они чиновника подделать записи в книге пошлин.

— Но полиция! Да еще в таком важном деле, как расследование убийства?!

— Полиция! — Шарма со злостью вдавил кончик карандаша в самый центр синего треугольника. Грифель сломался. Он перевернул карандаш другим концом и принялся чертить снова. Треугольники теперь получались красные. — Это значит всего-навсего, что взятки побольше. У Большого дома хватит денег и на большие взятки.

— Но свидетели? Я сам видел, как он размахивал топором, угрожал.

Адвокат нетерпеливым движением поднял вверх карандаш. Его тяжелые веки опустились.

— Но вы же не видели, как он убил вашего брата, — сказал он. — Примите это во внимание. В юридических спорах такие вещи играют роль. Почти решающую. К тому же ваши показания для суда вообще мало что значат. Вы заинтересованная сторона, свидетель, замешанный в длительном семейном конфликте. Адвокаты свяжут вас по рукам и ногам, найдут кучу зацепок.

— Но еще по меньшей мере человек шесть видели, как все произошло! — возразил Гьян. — Работники… Тукарам.

— Нет, не все, что произошло. Никто не видел, как совершилось убийство. И защита на этом сыграет. В лучшем случае остальные свидетели видели то же, что вы, и слышали то же, что вы. Но как их заставить дать правдивые показания? Они служат другой стороне и наверняка постараются опровергнуть ваше свидетельство.

— Слава богу, хоть судья англичанин. Можно рассчитывать на полную беспристрастность.

— Даже самый справедливый судья не опровергнет показаний очевидцев.

— Вы хотите сказать, что его оправдают? — спросил Гьян. У него вдруг пересохло во рту.

Адвокат соорудил очередной большой треугольник и принялся начинять его маленькими.

— Многое зависит от вашего погонщика Тукарама. Он единственный важный свидетель. Смотрите, чтобы они не подослали к нему своих людей.

— Тукарам настроен даже решительнее меня. Он всегда был для нас как родной — для меня и для Хари.

— Рад это слышать. Но они обязательно попытаются восстановить Тукарама против вас!

Гьян мог вздохнуть свободнее. Хорошо, что исход дела во многом зависит от показаний Тукарама. Преданного, честного Тукарама, который так гордится Малым домом.

— Он абсолютно надежен, — уверил Гьян Шарму. — Ни за что он не пойдет против нас, ни за что! Ни за какие деньги на свете.

Теперь все треугольники стали красными. Адвокат водрузил острие карандаша точно в центр одного из них. Карандаш сломался.

— Есть и другие средства воздействия. Не только взятки, — сказал он.


Солнце уже село, когда Гьян возвратился домой. На веранде, уютно устроившись в парусиновом кресле, его поджидал помощник полицейского инспектора. На скамейке у стены сидели два констебля.

Аджи, наверное, угощала их чаем. Пустые чашечки и блюдца с потемневшей банановой кожурой еще не были убраны с бамбукового столика.

Инспектор не пошевелился, когда вошел Гьян. Он лишь медленно растянул губы в масленой улыбке.

— Больше часа вас поджидаем, — сказал он недовольным голосом.

— Я ездил в… отлучился неподалеку, — замялся Гьян.

— В Сонаварди?

— Да.

— Должно быть, советовались с адвокатом?

— М-м, советовался.

— Не стоит вам самому нанимать адвоката для такого дела. В подобных случаях выступает государственный обвинитель. Что касается Раммуни Шармы, то… — Инспектор остановился, не кончив фразы, и сделал какой-то неопределенный, но явно неодобрительный жест. — Плут, как и все эти… Впрочем, поступайте как знаете. Я пришел, чтобы уточнить у вас кое-что, совершенные мелочи. — Инспектор рассеянно шарил в своих карманах. — Кажется, я остался без сигарет, — объяснил он.

Гьян вытащил бумажник.

— Я сейчас пошлю кого-нибудь. — Он поискал рупию, но попадались только купюры по пять и десять рупий. Вынул бумажку в пять рупий.

— Не надо посылать ваших людей, — предложил полицейский. — Со мной ведь Харнам и Касим. — Он обратился к констеблям. — Сбегайте на базар и принесите мне сигарет, слышите? «Голд флэйк». Можете пойти вдвоем.

— Да, сахиб, — полицейские сразу вскочили. Один из них взял у Гьяна деньги.

— Две пачки сигарет. И спички.

— Слушаюсь, сахиб.

— Перекусите на рынке. Захватите мне еще масала-пана[22]. И не пропадайте надолго.

Гьян понял, что инспектор и его люди не прочь поживиться по мелочам. Досадно, что в кошельке не нашлось одной рупии.

— Бедные парни носятся с утра, с ног сбились, — объяснил инспектор. — Кроме бананов, ни крошки во рту не было.

— О чем вы хотели меня спросить? — поинтересовался Гьян.

— О, сущие пустяки.

— Спрашивайте о чем угодно, я к вашим услугам, — сказал Гьян.

— Может быть, мне, как чиновнику полиции, да еще при исполнении служебных обязанностей, и неудобно ставить вопрос таким образом, но я все же хотел узнать у вас: собираетесь ли вы на суде повторить все, что писали в своем заявлении?

— Абсолютно все. А в чем дело?

Инспектор с сомнением покачал головой.

— Какой конфуз для полиции! Какой конфуз! Мы не можем найти орудие убийства. Из-за этого все дело повисает в воздухе. Понимаете, что получается, а?

Гьян снова ощутил сухость во рту.

— Вы хотите прервать поиски? Еще ведь…

— Уже отдал приказ… Что тут поделаешь! Все нужно перевернуть вверх дном, а людей нет! Именно поэтому я и решился спросить вас, настаиваете ли вы на прежнем утверждении, что это убийство?

— Да, я настаиваю, — ответил Гьян. — Он убил моего брата. Почти на моих глазах.

— Почти. — Полицейский инспектор медленно покачал головой. — Не на ваших глазах, а почти на ваших глазах.

— Не я один видел Вишнудатта. Его собственные работники…

Рыхлые, отвислые губы инспектора изобразили подобие улыбки, но тусклые глазки оставались безжизненными.

— Остальные не заметили Вишнудатта. Во всяком случае, они так говорят, собаки брехливые… Что может поделать бедная полиция, когда сталкивается с таким вероломством? Как быть, если люди не хотят вместе с нами бороться за правду? Мы в лепешку расшибались, чтобы доискаться до истины. Устраивали — представьте себе! — очную ставку. Но тщетно. — Он изобразил печаль на лице.

«Не может быть, — думал Гьян. — Это не должно произойти». У него словно что-то оборвалось внутри. Позвоночник пронзила боль, словно громадный паук прополз по спине.

— Вот почему я сомневаюсь, — звучал сладкий, тягучий, заискивающий голос, — я сомневаюсь, есть ли смысл продолжать расследование. Мне говорили даже, что вы готовы смягчить, как бы это выразиться… остроту своего первоначального заявления.

— Никогда! — с горячностью возразил Гьян. — Никогда!

Улыбка сползла с лица инспектора. Вместо нее изобразилось плохо скрываемое неудовольствие. А в голосе послышалось некоторое раздражение.

— В таком случае нам нет смысла… нет смысла продолжать этот разговор.

— Ни малейшего, если вы пришли убедить меня взять назад заявление, — согласился с ним Гьян. — Человек совершил убийство и должен быть наказан. И ваш долг — передать преступника в руки правосудия.

Инспектор приосанился.

— Мы всегда выполняем свой долг, — заявил он резко. — Но сейчас мы в затруднительном положении. Нельзя же основывать обвинение на одних только ваших показаниях.

— Моих и Тукарама. Этого достаточно. Он тоже был там и все видел. И не станет вам лгать. Он…

Что-то в поведении инспектора заставило Гьяна замолчать. Он взглянул в его глаза, пустые и непроницаемые, — и понял, что ничего не добьется.

— Посмотрим еще, что наговорит этот ваш Тиккарам.

— Тукарам, — поправил Гьян.

— Да, да, Тукарам. Посмотрим, будет ли он таким же… несокрушимым. Я заберу его в участок для допроса. Простая формальность, конечно.

Опасения Гьяна перешли теперь в испуг, у него замелькало в глазах.

— Не могли бы вы… быть может, вам удобнее допросить его прямо здесь, сейчас? — спросил Гьян глухим и, как ему самому показалось, дребезжащим голосом.

Инспектор замотал головой столь медленно и грустно, что можно было подумать: человек искренне сожалеет, что не в состоянии выполнить столь естественную просьбу.

— Нет, гораздо удобнее проделать это в участке, вдали… вдали от посторонних влияний. К тому же у нас там… у нас там более благоприятные условия.

— Я в самом деле не могу его отпустить… — начал Гьян. Ему пришлось остановиться, чтобы откашляться. — Я хочу сказать, он смотрит за волами. Фактически единственный слуга в доме. Он не может отлучиться. Без него мы беспомощны. Опять же волы… их надо кормить, поить… — Гьян заставил себя улыбнуться.

Инспектор, казалось, был чрезвычайно огорчен.

— Жаль, что он такой незаменимый. Но как мне поступить? В этих случаях предусмотрена определенная процедура. Когда мы разбираем какое-либо заявление, свидетель должен иметь возможность высказаться совершенно свободно, вне всякого воздействия. Все мы вынуждены терпеть подобные неудобства во имя правосудия, господин Талвар. Наступает день, когда правосудие предъявляет к человеку свои требования.

И он оскалился в улыбке, показав зубы и десны. Гьян сжал кулаки, чтобы инспектор не заметил, как у него дрожат руки.

— А вот и сигареты, — обрадовался инспектор. — Тьфу, я же просил две пачки, а вы притащили жестянку?

— Пачек не было. Только по пятьдесят штук, — ответил констебль.

— Про масала-пан не забыли, надеюсь?


Тукарам вернулся только на четвертый день. Он пробрался украдкой, через задний двор. Следов пытки не было видно на его теле, но он едва мог ходить. Он смотрел, как затравленное животное, большими, словно застывшими глазами. Тукарам даже посидел немножко, прежде чем Аджи заметила его, сгорбленного и жалкого. Страшное это было зрелище! Аджи подала ему чашку чаю и только потом позвала Гьяна.

Чашка тряслась у Тукарама в руках. Ярость и презрение охватили Гьяна, когда он посмотрел на него.

— Что они сделали с тобой? — спросил он, едва только Аджи ушла в кухню.

Тукарам лишь глядел во все глаза на хозяина, ничего не отвечая.

— Лед? Они посадили тебя на глыбу льда?

Тукарам отрицательно мотнул головой. Слезы мелькнули у него в глазах и покатились по щекам.

— Нет, они засунули ледяную палку мне в… О, этого мучения я не мог вынести.

— Еще что?

— Они… они принесли толченый перец и… О, не спрашивай меня, чхота-баба, что они сделали. Это так неприлично, так стыдно.

— Ладно, рассказывай дальше!

— Больно, ох, как мне было больно. Они били меня веревкой по пяткам, каждый удар пронзал все мое тело до самой шеи.

— Но почему же ты не кричал, дурак?! Заорал бы во всю мочь, чтобы каждый прохожий тебя услышал!

— Заорал бы! Чтобы я не кричал, они пихнули полицейский башмак мне в глотку. Больно и стыдно. Стыд хуже, но перенести боль я не смог. Лучше бы мне умереть. Теперь мне придется уйти. Оставаться у вас в доме после того, что случилось? И в деревне тоже….

Черная ярость ослепила Гьяна. Он едва сдерживался, чтобы не броситься с кулаками на бедного, едва дышавшего старика.

— И ты сказал то, что они хотели, — изменил показания?

Тукарам низко наклонил голову. Плечи его тряслись от неудержимых рыданий.

— Говори, Тукарам. Говори правду!

Тукарам молча подполз к нему.

— Прости меня, чхота-баба, прости меня. Я уже старик, но я никогда еще не валялся ни у кого в ногах. Теперь я молю тебя — прости! Я ел ваш хлеб, но я предал хозяина. Не мог вынести. Это слишком много — позор и боль.

Гьян отпихнул босой ногой жалкого, рыдающего человека.

— Это все, что я хотел знать. Можешь убираться. И чтобы ноги твоей больше не было в доме.

Старик ошеломленно посмотрел на хозяина, еще не до конца понимая, и тихо заплакал. Юноша ответил ему безжалостным взглядом. Со двора донесся слабый звон медных колокольчиков. Тукарам встал было на ноги, но со стоном снова сел.

— Мне некуда идти. Куда я денусь?

— В нашем доме для тебя больше нет места.

Тукарам утер слезы рукавом рубахи, прислушался к звону колокольчиков. Потом он поднялся, держась за стену.

— Пора поить Раджу и Сарью, — пробормотал он.

— Нет, ты больше не будешь поить волов, — твердо сказал Гьян. — Я прошу тебя об одном — уходи.

Старый слуга бросил на него долгий, умоляющий взгляд, как загнанный зверь На охотника. Прижимаясь к стене, он сделал один шаг, потом другой. Лицо его было искажено болью и ужасом. Молодой хозяин смотрел ему вслед до тех пор, пока он вышел из дома и пропал из виду.

Волы и браслеты

День оправдания Вишнудатта был страшным днем для Малого дома. Аджи и та утратила свое спокойствие. Впервые вечный светильник в комнате бога Шивы погас.

Никто, кроме Гьяна, не подтвердил на суде, что Вишнудатт был тогда в поле. Работники, трудившиеся в Пиплоде, клялись и божились, будто не видели его перед этим несколько дней. Тукарам заученно твердил, что глаза его слабы и на расстоянии нескольких ярдов все предметы сливаются для него в сплошное пятно: к тому же, будь у него даже отличное зрение, он, мол, все равно ничего бы не рассмотрел на другом конце поля — мешало поваленное дерево. Во время перекрестного допроса он объяснил, что на предварительном следствии все выдумывал из-за своей преданности Малому дому.

— Жалкий, ничтожный трус! — бормотал Гьян себе под нос, когда допрашивали Тукарама. Старик говорил без запинки, каждое слово было отрепетировано заранее. В этот момент Гьян ненавидел Тукарама сильнее, чем Вишнудатта. Но вдруг как-то исподволь пришло к нему воспоминание о своей собственной трусости там, на залитом солнцем поле. Ведь это он, Гьян, держался на безопасном расстоянии вместо того, чтобы пойти вперед вместе с братом. Тукарама, в конце концов, можно понять — его зверски мучили в полицейской камере пыток. А что оправдывает Гьяна? Может быть, его верность доктрине ненасилия, к которой он так охотно присоединился? Но ведь ненасилие касается только политических взглядов, это метод борьбы с англичанами. Разве может оно стать жизненной философией человека?

Инспектор полиции купил себе новый мотоцикл. Большой дом заказал грандиозную пуджу семейному богу. Пандит старался, как никогда. А Гьян, чтобы хоть немного отвлечься, с головой ушел в свои обязанности карта — хозяина Малого дома.

Дня через три после суда Аджи за обедом спросила:

— Когда ты думаешь возвратиться в колледж?

Гьяна сначала поразил этот вопрос. После смерти Хари он и не помышлял о колледже.

— Я не поеду больше в колледж, — ответил он Аджи.

— Ты должен ехать. Остался всего год.

Он не мог согласиться. Та полоса в его жизни ушла в прошлое.

— Вся моя наука теперь здесь — обрабатывать землю, заботиться о тебе.

— Обо мне заботиться не нужно, — сказала старушка совсем спокойно. — Ты должен поехать и закончить ученье. Станешь большим человеком — сборщиком налогов в районе. Так хотел твой отец. И Хари тоже. Это твой долг перед памятью брата.

— Мой долг Хари никогда не оплатить, — серьезно ответил Гьян. — Если бы я исполнил свой долг, он бы не умер.

Но Аджи твердила свое.

— Он, бывало, костюм себе не купит или башмаки, только бы у тебя было все необходимое. Он и не женился из-за этого, хоть было много подходящих невест. А теперь ты не хочешь закончить учение. Ради чего же он все отдал, себя не жалел?

Совсем из ума выжила бабка. Где они достанут столько денег? У них осталось всего-навсего акров пятьдесят. На прожитие хватит, но не на колледж. Другое дело, когда у тебя есть старший брат, который за всем смотрит и во всем себе отказывает. Как, интересно, она это представляет себе — он вот так возьмет, все бросит и уедет?

— Землю сдадим арендаторам, — Аджи словно прочитала его мысли. — Даже если один год урожай будет поменьше — не беда. Волов нам придется продать.

— Продать Раджу и Сарью? Для Хари они были как дети.

— Волы не могут заменить детей.

— Да и кто их у нас купит? Им по десять лет.

— Мы можем продать их в Сонаварди, в институт, где готовят эту, как ее, сыворотку для прививок. Они всегда охотно покупают скотину. Надо только сообщить им — приедут и заберут.

— Так-то оно так, — рассердился Гьян, — но знаешь ты, что они вытворяют с животными? Там, в этом институте? Делают надрезы по всему телу и начиняют микробами оспы. Животные заболевают. Потом получается лекарство — сыворотка. Ее выкачивают, а животных отдают мясникам. Только к тому времени от них остаются кожа да кости.

Аджи кивнула.

— Да, я все это знаю.

— И все-таки хочешь продать Раджу и Сарыо? Чтобы с них содрали шкуру по частям, а потом пустили на мясо?

— Скотина — не человек!

Невозможно поверить! Это говорила Аджи, которая нянчилась с ними, когда они были еще телятками, любимцами всей семьи. Бывало, стоило ей их позвать, и они тотчас приходили и жевали кочерыжки прямо у нее из рук. А потом они попадали к Тукараму, который ласково расчесывал их и каждую неделю до блеска полировал тамариндовым соком колокольчики. Гьян не забыл, как по дороге со станции они с Хари спрыгнули с телеги, жалея волов.

Конечно, Аджи сама не знает, что говорит. В другое время он бы над ней посмеялся. Но теперь сказал только:

— Да за них много и не выручишь. Эти, из института, платят по весу — две аны[23] за фунт. Получится не больше ста пятидесяти рупий.

— Такие деньги тоже на земле не валяются, — стояла на своем Аджи.

— А ты знаешь, сколько мне придется заплатить денег, чтобы кончить колледж? Не меньше семисот рупий.

— Знаю, — отвечала Аджи. — Вот за это ты выручишь остальные пятьсот.

От изумления он лишился дара речи. Старушка сняла с рук золотые браслеты.

— В каждом пять тола[24], — сказала она, — но крайней мере, столько было, когда их сделали.

«Когда их сделали»… Пятьдесят лет назад!

Сама Аджи была тогда еще девчонкой — упрямой, неуступчивой. А теперь старая, морщинистая, седая женщина расстается со своим сокровищем. Но такой она и осталась — упрямой и непреклонной. Гьян чуть не плакал, глядя на ее обнажившиеся запястья.

Аджи поднялась, положив браслеты около его тхали[25].

— Что ж ты не подложил себе еще риса? Подожди, сейчас принесу творог. Я приготовила, ты же всегда любил его.

— Если я уеду, что будет с тобой? — спросил Гьян.

— Со мной? Проживу как-нибудь. Может, найдем какую-нибудь женщину, чтобы помогла со стиркой. А ходить за мной не надо.

— Ты уверена, что одна справишься?

— Пусть тебя это не тревожит. Возвращайся в город и учись хорошенько.

Хорошо, конечно, что бабушка может справиться без него, а то он очень тревожился. Теперь многое упрощается.

— Ты меня обрадовала, — сказал он. — Конечно, пятидесяти акров вполне достаточно для одного человека.

— Конечно, — подтвердила Аджи, подавая ему чашку с творогом. — Зачем тебе бросать учение, тем более в последний год? Не из-за меня же, старого, засохшего листа, который вот-вот упадет с ветки… Так, значит, когда ты едешь?

Все-таки она довела его своими расспросами до того, что придется сказать ей правду. По это оказалось легче, чем он думал. Особенно теперь, когда он знал — бабушка и без него справится.

— Аджи, я не собираюсь возвращаться в колледж, — сказал Гьян совершенно спокойно.

Аджи долго и внимательно смотрела внуку в глаза, и ему показалось, что она отгадывает его сокровенные мысли. Но он не боялся этого. Впервые после смерти брата Гьян вдруг ощутил голод. И принялся за рис и творог.


Сотрудники института увели Раджу и Сарью. Волы охотно, даже радостно пошли за ними, весело позвякивая колокольчиками. Перед этим они в последний раз досыта наелись жмыхов, в последний раз полакомились кочерыжками из рук Аджи.

После этого Гьян начал свои поиски. Он решил найти топор. Каждое утро, еще до рассвета, захватив узелок с завтраком, он выходил из дому. Возвращался только в полной тьме, измученный, со стертыми ногами, с красными от усталости глазами. Руки его были покрыты ссадинами, одежда — пылью. Аджи не сомневалась, что Гьян трудится в поле, как трудились всю жизнь его брат, его отец, его дед. И взгляд у него был такой же — решительный взгляд человека, задумавшего трудом во имя хлеба насущного одолеть свои невеселые думы.

Через несколько дней после продажи волов к ним пришел арендатор за рассадой риса: тут и выяснилось, что Гьян ни разу не был в поле. В тот вечер Аджи подступилась к нему с расспросами.

— Заходил Сохансингх с нижнего поля, насчет рассады. Говорит, ты там и не был-то ни разу?

— Завтра пойду, — пообещал Гьян.

— А сегодня куда ты ходил?

— Я работал в… другом месте. Не таскаться же мне каждый день на это поле! — ответил он раздраженно.

Аджи не стала настаивать.

— Значит, пойдешь завтра? — переспросила она.

— Разумеется.

Но наутро он отправился вовсе не на то поле. Он пошел туда же, куда ходил всю неделю, — в Пиплоду.

Там, кроме Гьяна, не было никого ни в поле, ни в хижине. Ведь в Пиплоде было совершено убийство, об этом знают все, и ни один крестьянин не вернется туда, пока злые духи, осквернившие это место, не будут умилостивлены. До той поры над Пиплодой будет тяготеть заклятье.

Хотя обряд изгнания духов в нужное время уже был совершен — пандит позаботился, чтобы ритуал был соблюден полностью, и ни у кого не осталось сомнений в том, что духи изгнаны и заклятье снято, — но все равно туда никто не идет…

Гьян работал без помех. Он вел поиски систематически, начав их от самой хижины. Он обследовал заросли на тридцать шагов по обе стороны от тропинки. Даже очень сильный человек не смог бы забросить топор дальше. Гьян раскапывал муравейники, заглядывал в норы муравьедов, осматривал каждый куст, несколько раз взбирался на деревья… Все без толку.

В тот вечер он лежал на траве обессиленный и зверски голодный и в какой уже раз старался догадаться, куда мог Вишнудатт, убегая, спрятать топор. Гьян пытался поставить себя на место человека, только что совершившего убийство. Не мог он утащить топор далеко, не успел он и придумать какой-нибудь по-настоящему надежный тайник. Да и вообще, возможно ли спрятать такую штуку, как топор — с пятифунтовым лезвием и ручкой длиной четыре фута — так хитро, чтобы полиция его не нашла?

И тут он снова вспомнил о запруде, которую устроил когда-то его дед, Дада, перегородив ручей. Следы Вишнудатта от хижины вели к запруде и исчезали за ней. Вишнудатт сильный и ловкий человек. Если он, пробегая мимо запруды, со всего размаха швырнул топор, наверняка он попал в самое глубокое место. Какая там может быть глубина? Тридцать футов? Больше? И какое дно? Скорее всего там ил, мягкий черный ил…

Тучи, похожие на огромные серые кочаны капусты, клубились над его головой. Это были предвестники муссона, который разразится через неделю или дней через десять. Тогда тропы в джунглях размокнут, и всякие поиски придется прекратить. Он все еще строил планы поисков в джунглях, избегая думать о самом вероятном месте, где следовало искать топор, — о запруде!

Гьян вздрогнул. Хватит играть в прятки с самим собой! Слизь, мрачный зеленый свет под водой, груды бамбуковых стволов, подводные растения, устилающие дно пруда, гниющие остатки, зыбкая, засасывающая грязь. И легкие вот-вот разорвутся!

Он сел на землю и огляделся вокруг. Джунгли словно вычищены летним зноем. Они дрожат от неистовой ласки солнца. На деревьях еще рождаются новые листья, нежные и розоватые. Камешки под ногами так горячи, что больно дотронуться.

Гьян развязал свой узелок с завтраком. Но есть уже не хотелось. С детства он знал, что перед купанием лучше не наедаться. Машинально он проглотил сухую роти[26] и пикули, а рис с творогом выбросил. После этого он вымыл руки и еще немножко полежал с закрытыми глазами. А потом разделся и пошел к плотине.

Гьян нырял раз за разом. Он задумал обследовать дно пруда, как и джунгли вдоль тропы, не меньше чем на тридцать футов от берега. Когда он свалился в изнеможении, задача не была выполнена даже на десятую долю.

Еще через три дня была осмотрена всего лишь треть дна. Но зато на четвертый день, ныряя в шестой или, может быть, в седьмой раз, Гьян нашел топор. Его нетрудно было разглядеть среди белого ила, который под водой выглядел серо-зеленым. Тусклое металлическое лезвие издали показалось ему огромной жемчужной раковиной. Топорище косо торчало из ила.

«Удивительно, как мог специалист-водолаз, вызванный полицией, не заметить топора? — подумал Гьян, но тут же усомнился: — Да искал ли он вообще?»


В тот же вечер Гьян отправился в полицейский участок и попросил вызвать инспектора. Ему велели обождать на улице, но очень скоро констебль пригласил его в кабинет.

— Что у вас стряслось? — холодно спросил инспектор.

— Только что я убил Вишнудатта, — сообщил ему Гьян. — Тем же самым топором, которым он зарубил моего брата.

Инспектор увидел кровавую полосу, наискось пересекавшую рубашку Гьяна.

— Я обязан был найти топор. Согласитесь, было очень важно убить его тем же оружием.

Рассерженная молодежь

Деби-даял всегда мечтал стать сильным. Нет, не широкоплечим гигантом со вздувшимися мышцами, а быстрым, гибким, способным нанести страшный удар, как мастера дзю-до, этого древнего искусства самураев, которое, говорят, во многом превосходит и бокс, и индийскую борьбу. Дзю-до помогает властвовать, уступая. Вам не нужно проявлять силу, вы можете воспользоваться силой противника, все дело только в ловкости и знании приемов. Он твердо решил сравняться с самыми сильными и крепкими, освоить искусство рукопашной схватки. Тогда уж ни один английский солдат к нему не подступится.

Деби, как и все его друзья, ненавидел англичан. Эта ненависть и собрала их вместе: индусов, мусульман, сикхов. Люди разных религий, они, как братья по крови, объединились под знаменем освобождения. Они стали Борцами Свободы.

К девятнадцати годам Деби-даял осуществил свою мечту — мышцы его стали упругими, реакция мгновенной, движения кошачьими. Деби знал, что ему не составит теперь труда отбить любое нападение: ребром ладони, затвердевшим от постоянных ударов о дерево, он рассечет своему врагу горло или нанесет сокрушающий удар коленом в пах. Он жаждал теперь проверить себя в деле, встретить врага, которому он со спокойной совестью нанес бы разрубающий удар по позвоночнику, сломал бы руку приемом под названием «локтевая закрутка» или сделал бы до конца дней кастратом, разнеся вдребезги все, что для этого нужно разнести.

Подготовка заняла шесть лет, но дело того стоило. Шесть лет неустанной тренировки, железной дисциплины, не говоря уж о соблюдении ритуала самого искусства дзю-до. Каждый день он должен был, преклонив колени перед святыней, опоясанной черным ремнем, возносить молитву и торжественно клясться никогда не применять искусства дзю-до иначе как для самообороны. Он никогда особенно не верил во все эти «мумбо-юмбо»[27], по Томонага, японский инструктор, настаивал на соблюдении ритуала.

Тучный, несимпатичный, обманчиво рыхлый Томонага более всего напоминал бледно-желтую чесоточную гориллу, или, может быть, пресмыкающееся, глядящее на мир слезящимися глазками и шипящее сквозь темные зубы. Однако он занимал высокое положение во внутренней иерархии дзюдоистов, дающее право носить пояс черного цвета.

— Никокта не тавите на позвоночника, — предупреждал Томонага своих учеников, — и никокта не бейте межту ноги.

Все это хорошо для профессиональных борцов, обязанных соблюдать правила игры. Он, Деби-даял, намерен давить на позвоночник или на адамово яблоко белого врага изо всех сил. Он не постыдится ударить ниже пояса. Только этому и следовало научиться — калечить, бить, уничтожать. И к чертовой матери Томонагу, его святыню и весь профсоюз дзюдоистов.

Если бы он владел этим искусством шесть лет назад!

С отвращением вспоминал он себя прежнего — тщедушного, избалованного, разодетого юнца, типичного сыночка богатого папаши. Как легко подбросил его тогда в воздух детина с бычьей шеей — солдат шотландских пограничных войск.

Это произошло летом 1933 года. Отец впервые уехал в путешествие по Европе, Сундари была с подругами в летнем студенческом лагере. Поздно вечером он на велосипеде возвращался домой из кино и собирался пройти через заднюю калитку, потому что мать думала, будто он играет в травяной хоккей. Зачем ей знать, что вместо этого он смотрел фильм с участием Нормы Ширер[28].

Когда он въехал в узкую калитку в задней стене дома, с трудом пропускавшую одного человека, то услышал какой-то шорох в саду. И тут же при ярком свете летней луны разглядел огромную темную фигуру солдата, наклонившегося к какой-то женщине, молча выпрямившейся у стены. Деби оцепенел, пораженный и напуганный. Это была его мать. Солдат развязал узел на ее чоли, обнажив нежную белизну груди. Потом рванул пояс, которым подвязывают сари… Там, около стены, в полном молчании, неподвижная, словно парализованная, стояла его мать, а солдат — Деби видел это! — прижимал свою хамскую белобрысую башку к ее груди.

Слепая ярость охватила Деби. Он бросил велосипед, подскочил к солдату и стал яростно дубасить его кулаками по спине. Англичанин, грязно выругавшись, обернулся, и Деби увидел белое от испуга лицо матери. Она высвободилась и с низко опущенной головой побежала к дому, придерживая рукой спадающее сари.

Только тогда гигант обернулся к Деби, медленно, как бы нехотя, словно овчарка, заметившая щенка. Он заграбастал обе ручонки, молотившие ему спину, в свою лапу и с силой прижал Деби к своему вонявшему потом, огромному телу. Так он держал его довольно долго, обдавая винными парами, а потом поднял рывком и посадил на стену, ограждавшую сад.

— Мозгляк чертов! — ругался он пропитым голосом, тряся Деби за плечи. — Дьявол тебя догадал примчаться! Дело как раз было на мази… Ты…

Наконец он отпустил Деби и пошел вразвалку, покачивая плечами, глубоко засунув руки в карманы и насвистывая песенку «Ах ты мое солнышко!». Больше он не оглянулся. Шотландская форма в лунном свете ярко выделялась до тех пор, пока он легко не перепрыгнул через стену.

Деби-даял так и остался сидеть на стене, не в силах пошевелиться от стыда и злости. Он жаждал отмщения! По щекам его струились слезы, а в ушах все стоял постепенно затихающий свист: «Ах ты мое солнышко!» «Мозгляк!» — так он его назвал. Это было обиднее, чем грязные ругательства. «Чертов мозгляк!»

Теперь он больше не «мозгляк». Он самый искусный дзюдоист среди всех Борцов Свободы.

Он еще долго не покидал того места, куда его посадил солдат, не решаясь войти в дом. Как плохо, что сестра уехала. Только Сундари он мог бы довериться. Мать нашла его, когда уже успели высохнуть слезы. Оказывается, она стояла возле калитки, поджидая опоздавшего Деби. Тут-то солдат перескочил через стену и набросился на нее.

— Я так перепугалась, — вздохнула она. — Даже крикнуть не могла, как бывает во сне. Сам бог прислал мне тебя на помощь.

Он вздрогнул от одной мысли: на ум пришло слово «изнасилование», которое он часто слышал, но не очень понимал. Вот, значит, что могло произойти! А потом скандал, унижение…

И все-таки Деби понимал: он тогда не сделал того, что обязан был сделать. Встретить бы этого молодчика сейчас. Уж Деби постарался бы, чтобы он до конца своих дней не смог приставать к женщинам.

Деби хотел было пожаловаться в полицию, но мать его отговорила. Пришлось бы устанавливать личность преступника, а кто отличит одного белого солдата от другого? Самое же главное — нельзя допустить, чтобы кто-нибудь на свете проведал об оскорблении, нанесенном людям высшего круга, у которых бывает в гостях сам начальник гарнизона!

В тот же вечер Деби пришел к выводу, что мать права. Лучше все забыть. Чем больше людей узнает, тем унизительнее все это будет для нее. Никому не надо рассказывать, даже отцу и сестре.

Деби без сна лежал в постели, глядя в темноту в сырой от пота рубашке. Он строил планы мести.


Борцы Свободы гордились тем, что они самая опасная группа террористов, если не считать действующих в Бенгалии. За три года у них составился солидный список достижений. Тщеславие Борцов подогревалось и тем, что их глава Шафи Усман был самым популярным человеком во всей провинции. Английская полиция пообещала тысячу рупий любому, кто предоставит информацию, способствующую «его захвату живым или мертвым». Так говорилось в официальном обращении.

Однако никого захватить не удалось. Скорее всего потому, что организация была малочисленная, дисциплина в ней строгая, и руководитель никогда не позволял им без нужды рисковать. Но главной гарантией безопасности оказалось все-таки то обстоятельство, что у Шафи Усмана были приятели в полиции. Все члены организации знали об этом.

Они были пламенными патриотами, посвятившими жизнь свержению английского правления в Индии. Каждого, кто представлял это правление, англичанина или индийца, они считали своим врагом. Любое проявление английского господства было для них мишенью. «Джай-Рам!» — так они тайно приветствовали друг друга и отвечали: «Джай-Рахим!» Имя Рамы священно для индуса, Рахима — для мусульманина.

В обстановке острых разногласий между индусами и мусульманами, возглавившими национальную борьбу против британского ига, движение террористов стало чуть ли не единственным островом сплоченности. Все они мечтали, рвались умереть за родину, и нужен был такой авторитетный руководитель, как Шафи, чтобы удерживать их от бессмысленных жертв. Шафи Усман совершенно не поддался волне религиозного фанатизма, затопившей страну. Под его началом объединились индусы, мусульмане, сикхи, убежденные в том, что именно им и их единомышленникам в других штатах в конце концов суждено вышвырнуть англичан из Индии. Ничего общего не имели они с непротивленческой агитацией Ганди и его последователей. Белые господа, считали они, пренебрегут малодушной пассивностью гандистов. Апостолы ненасилия в их глазах были врагами нации, пытающимися лишить народ способности к сопротивлению. Они подозревали даже, что англичане втайне поддерживают движение Ганди, чтобы укрепить свою власть. Недаром Индийский национальный конгресс основал англичанин[29].

— Они превратят нас в нацию овец, — любил повторять Шафи. — Этого хочет Ганди и все конгрессисты. Англичанам только от нас и надо, чтобы мы превратились в триста миллионов овец!

Борцы Свободы отказывались от вегетарианских обычаев и религиозных запретов. При вступлении в организацию они кровью подписывали присягу, проколов себе мизинец на левой руке. Встречи их заканчивались неизменной трапезой — кэрри[30] с равными порциями говядины и свинины. Это был символ отказа от священных заповедей всех религий Индии — индуистской, мусульманской, сикхской. Индусы и сикхи почитают корову. Для них она «го-мата» — общая мать; мусульмане считают свинью нечистым, дьявольским животным. Однажды отведав жаркого из говядины и свинины, индус, мусульманин или сикх лишался права исполнять предписания своей религии.

Для Деби-даяла это было самым трудным испытанием. В первый раз его чуть не стошнило. Долгие годы и века в разных воплощениях индус соблюдает религиозные каноны и в конце концов становится брахманом. И вот теперь для него, Деби-даяла, все пошло прахом, ибо он впервые в жизни осквернил святыню — попробовал мясо коровы. Но он обязан был так поступить. Свобода несовместима с догмами. Религиозные конфликты в Индии привели к порабощению страны. Англичане научились извлекать максимальные выгоды из этих конфликтов, натравливая индусов на мусульман, а тех и других на сикхов.

— Националисты играют на руку англичанам, — говаривал Шафи, — и Ганди, и Джинна[31] тоже. Вся привлекательность национального движения улетучилась. Оно перестало быть единым и независимым от религии. Индусы и мусульмане идут разными дорогами. Хотя те и другие шумят о ненасилии.

Сами они занимали особое положение, они сломали барьеры религии, разделявшие народ Индии. Они были братьями по крови, слугами родины.

Формально все они состояли членами Клуба физической культуры Ханумана[32]. Их штаб-квартира помещалась в маленьком грязноватом здании позади часовни Ханумана. Вошедшего встречал полумрак настоящего гимнастического зала, резкий запах пота и мази, которой натираются борцы. Отовсюду доносились глухие удары падающих тел, слышалось тяжелое сдерживаемое дыхание. Стены были увешаны портретами борцов и боксеров — Чарльза Атласа, Гамы и Гунги, Ибрагима, Моллера, Джека Джонсона, Примо Карнера и еще разных других. В середине зала была устроена акада — специальная углубленная площадка для борьбы, заполненная мягким красным песком. За акадой виднелась окруженная канатами арена для дзю-до, в одном ее углу стояла святыня — заключенные в окаймленную черным ремнем общую раму портреты знаменитых японских мастеров дзю-до.

У стены были сложены штанги, гантели, эспандеры. В особом отсеке — гимнастические перекладины, брусья и малкхамб — натертый жиром столб. Влезать на него — любимая забава местных жителей. Здесь был даже набитый ватой козел для прыжков, развивающих решительность и смелость, — точно такие стоят в казармах английских солдат.

Каждый вечер сюда приходят человек двенадцать, остальные обычно выполняют какое-нибудь задание. По субботам все тридцать шесть в сборе. В этот день не бывает никаких тренировок и занятий, не приходят ни Томанага, ни тренеры по другим видам спорта. Борцы Свободы надежно запирают двери, беседуют и строят планы до глубокой ночи. Перед тем как разойтись, обычный ужин: грубый хлеб и кэрри со свининой и говядиной пополам. Все это запивают водой. Сидят они вокруг арены для дзю-до с трех сторон, четвертая сторона свободна, ноги удобно устроены на мешочках с песком, уложенных вдоль арены. В одиночестве на свободной стороне арены восседает Шафи Усман.

Он теперь называет себя Сингхом, отрастил бороду и носит тюрбан, потому что его фотография без бороды хорошо известна во всех полицейских участках Пенджаба. Столь романтическая фигура, он пользуется большой популярностью у проституток Чандни-Чоук в Дели и Анаркали[33] в Лахоре, однако товарищи по организации ничего не знают об этой стороне жизни своего кумира. Борода отлично гармонирует с его лицом, со всем его обликом, она символизирует бесспорное превосходство зрелого человека над молодежью и даже внешне подчеркивает его начальственное положение среди Борцов. Говорит Шафи мягко, серьезно, с едва заметным для окружающих акцентом — ведь он так долго пробыл за границей.

Его руководящая роль признана безоговорочно. Ведь он принадлежал к избранному кружку первых террористов, который основали Джитен Дас и Хафиз-хан. Джитен Дас умер в тюрьме на Андаманских островах, а Хафиз-хан, говорят, живет до сих пор в Бомбее и оттуда направляет все движение. Он признанный вождь террористов в Индии, как Ганди — вождь Национального конгресса.

Но для Борцов Свободы Джитен Дас и Хафиз-хан — это великие имена, и только. Их подлинный вождь — Шафи. Это он приходит к ним каждую субботу, дает им задания, делит с ними риск и трудности.

Они знают его прошлое, знают, за что он мстит. Шафи было всего шесть лет, когда ему разрешили отыскать труп отца в груде других трупов, валявшихся за загородкой в Джаллианвале[34]. Это было жарким апрельским днем 1919 года. Покойники в Джаллианвале уже начали разлагаться. Их было там триста семьдесят девять — начальство приказало пересчитать, чтобы установить точную цифру. Шафи не скоро отыскал тело отца.

— Беднякам не по пути с движением бойкота английских товаров, которое проповедует сейчас Ганди, — убеждал их Шафи. — Чуть что, Ганди окажется в противоположном лагере и станет поддерживать англичан. Он ведь тогда только сунул нос в Джаллианвалу поглядеть, что там случилось, и пробыл всего пару минут, пока генерал Дайер не приказал пустить в дело пулеметы. Несколько мгновений — и триста семьдесят девять трупов валялись на земле, а раненых было больше тысячи.

В тот же вечер, когда Шафи Усман вместе со своей рыдающей матерью возвращался с похорон по улице Куча Карианвала, их заставили лечь на землю и ползти на животе — это был знаменитый «приказ генерала Дайера».

— Всем нам пришлось ползти на четвереньках, — рассказывал Шафи, — как собакам! Всем — мужчинам, женщинам, детям. Без исключений! За такое мы должны мстить, а не толковать о ненасилии! Даже сама идея ненасилия — оскорбление, нанесенное земле Шиваджи, Акбара и Ранджита![35]

Под его руководством они действовали сначала осторожно. Сперва всего-навсего писали индийские цифры вместо английских на километровых столбах, меняли обозначения на дорожных знаках, малевали антианглийские лозунги на стенах. Потом мазали дегтем статуи английских генералов и наместников. После этого стали перерезать телефонные и телеграфные провода, поджигать почтовые ящики, запихивая в них пропитанные маслом тлеющие лоскуты. Затем перешли к автомобилям англичан — насыпали песок в баки с маслом.

Теперь они закалились для более существенных дел: поджигали административные здания где-нибудь на окраинах, шпалы на железных дорогах, ломали накладки на рельсовых стыках. Они достали кусачки, которыми резали провода, и гаечные ключи, подходившие к болтам на рельсах. Все это снаряжение было аккуратно сложено позади мешков с песком, на которых сейчас отдыхали их усталые ноги. За последние две недели им удалось отвинтить семь штук накладок на рельсовых стыках. Однако самыми эффективными достижениями следует признать поджог загородной дачи в джунглях и крушение товарного поезда.

Однако не успели они насладиться собственными успехами, как Бенгалия вышла вперед: девушка из колледжа выстрелила в английского губернатора, когда он обращался к студенческому собранию.

— Какая-то девчонка нас опозорила, — констатировал Деби-даял.

Шафи бросил на него быстрый взгляд. Он непохож на других, этот Деби-даял, в своей шелковой кремовой рубашке, спортивной куртке и с часами фирмы «Ролекс» на руке. Не бедность и не удары судьбы привели его сюда. Откуда его пыл? Побуждения остальных членов организации были ясны Шафи Усману, а Деби-даял всегда оставался загадкой. Иногда Шафи даже чувствовал себя с ним неловко. Он не сомневался, что все остальные считают Деби-даяла его заместителем. Они знали, что спортзал и все его оборудование существует благодаря щедрости отца Деби, что те несколько зарядов динамита, при помощи которых был спущен с рельсов товарный поезд, Деби стащил со складов своего родителя.

— Когда мы намерены пустить в ход пистолеты? — спросил Имам Дин. — В Бенгалии даже девушки…

— А зачем пускать их в ход? — холодно парировал Шафи. — Губернатор остался невредимым. Они всегда надевают стальные жилеты под рубашку, когда идут на такие собрания. Девушку схватили на месте преступления. Теперь она выдаст других. В полиции ее заставят говорить, вы знаете, какие у них методы. Группу раскроют и посадят в тюрьму, все наше движение окажется под угрозой. Из-за чего? Из-за горячности одной девчонки. Чтобы убивать их, мы должны оставаться на свободе. Не из страха, а потому, что нам нужно продолжать наше дело и довести его до конца.

Все затаив дыхание слушали своего предводителя-мусульманина, который теперь стал так похож на сикха. Эта трансформация придала еще большую значимость их движению: религия ничего не значит! Человек, рожденный мусульманином, превратился в сикха — он даже носил кара[36].

У него не нашлось доброго слова о той девушке, он высказал только опасение — не пострадает ли все движение из-за ее поступка? Такова была сила его одержимости. Она ведь совершила ошибку. А те муки, которые ей теперь придется принять, — естественное следствие их опасного дела. В данном случае, возможно, это даже заслуженное возмездие.

— Можем мы придумать абсолютно безопасный способ, чтобы пустить под откос поезд? — спросил Имам Дин.

Шафи отрицательно покачал головой.

— И здесь необходимо взвешивать на разных чашах весов риск и результаты. Если мы хотим избежать шума и обеспечить себе пути отступления, лучше всего отвинчивать накладки на рельсах — когда поезд будет достаточно тяжел или скорость достаточно высока, он сойдет с рельсов. Нужно подстеречь еще один товарный состав. Это для нас самое подходящее. Все дело в весе: товарный — около тысячи тонн, а пассажирский — всего пятьсот. Мы не имеем права попусту тратить динамит и взрыватели. Нужно ждать случая.

Лицо его было бесстрастно, спокойно, голос звучал громко, отчетливо, глаза с большими черными зрачками, почти закрытые дрожащими ресницами, гипнотизировали собеседника. «При этом освещении он похож на статую спящего Будды», — подумал Деби-даял. Бородатый Будда в глубоком созерцании, излучающий душевный покой; мусульманин, превратившийся в сикха и смахивающий на Будду. Вот оно, разрушение религиозной замкнутости старой Индии!

— На повороте к Бегваду мы с Деби-даялом сняли три накладки, — заметил Босу. — Толку никакого.

— Скрепы удержали рельсы на шпалах, — объяснил Шафи, — так часто бывает.

— Нельзя ли как-нибудь вытащить скрепы? — поинтересовался Деби-даял.

— Они девять дюймов длиной и глубоко заколочены в дерево, по четыре штуки на каждой шпале. Потребуется несколько часов, чтобы убрать дюжину скреп. Правда, тогда дело будет верное.

— Конечно, мы сумеем это сделать, — решительно заявил Деби-даял, наклоняясь вперед. В резком свете шипевшей керосиновой лампы, свисавшей со стропил, его бледное, тонкое лицо с падавшей на глаза прядью черных волос горело воодушевлением.

«Он удивительно красив, — подумал Шафи, — этот мальчик, наш главный банкир, разучивающий приемы дзю-до с таким видом, будто вся его жизнь зависит от этого. Глаза большие, лучистые, рот полуоткрыт. Он выражает сегодня общее настроение военного совета: действовать!» — Шафи гордился своими людьми.

Но он обязан был практичным. Как руководитель он призван умерить их горячность, не допустить их бессмысленной гибели.

— Если мы одновременно сумеем снять накладки — вытащить по меньшей мере дюжину — и выломать или сжечь, скажем, четыре шпалы, тогда можно быть абсолютно уверенным в успехе, — сказал он. — Но у наших исполнителей это займет не меньше двух часов. Специалисты сделали бы гораздо быстрее. Операция под Мадрасом заняла сорок три минуты. Все было расписано по секундам. Но там действовали сами железнодорожные рабочие.

— Честное слово, мы можем сделать не хуже, — уверял Деби. — Несколько дней потренируемся, а потом проведем операцию. Все вместе.

— Нет, — сказал Шафи, облизывая языком свои тонкие розовые губы, — нет. Слишком мал для этого интервал между поездами. Конечно, все можно сделать куда проще и быстрее. Взрывы… Но только в том случае, если будет из-за чего рисковать. Например, поезд с английскими солдатами или губернаторский «специальный». Однако для этого нам пока что не хватает взрывчатки, динамита. Нужны еще электрические взрыватели с батареями, а не фитили, запалив которые приходится улепетывать. Все не так просто. — И он со значением посмотрел на Деби-даяла.

Деби-даял смущенно отвел глаза. Его тяготила двойная вина. Он ведь уже совершил набег на отцовский склад и стащил несколько пакетов взрывчатки и ящик с детонаторами. Пропажа вызвала в конторе порядочную суматоху. В то же время Деби сознавал, что сделал для своих друзей гораздо меньше, чем от него ждали. Взрывчатка — жизненная основа всякого террористического движения, а он единственный из всей группы, кто имеет доступ к этим сокровищам, аккуратно сложенным на складе строительной компании «Кервад».

Мысль об уничтожении поезда с английскими солдатами подействовала возбуждающе, разбудила всех. Один за другим они вопросительно поглядывали на Деби-даяла.

— Какие есть предложения, Деби-даял?

Деби чувствовал себя беспомощным и беззащитным. Они требовали, чтобы он снова ограбил отца — ни больше ни меньше. Другого выхода нет, если он хочет показать себя преданным Борцом Свободы.

— Я думаю… я думаю насчет статуи королевы Виктории в парке Джамботи. Она мраморная. Стоит лишь долбануть молотком…

В их молчании он почувствовал явное презрение. Он же знает, что это детские забавы. Они должны сделать нечто большее, чем те ребята в Бенгалии.

Прошло довольно много времени, прежде чем Шафи заговорил. Видно, и он хотел показать Деби-даялу, что тот занимается пустяками.

— Ладно, — сказал Шафи. — Это работа для одного. Возьмешься, Босу?

— Еще бы, — отвечал Босу с готовностью. — Спасибо вам.

— Ладно. Есть у кого-нибудь предложения… э… значительнее? — спросил Шафи. — Чтобы наши «приятели» затряслись по-настоящему, а?

Несколько секунд все озадаченно смотрели друг на друга. Наступило неловкое молчание. Наконец один собрался заговорить.

— Да, Ахмед?

— Три самолета приземлились сегодня утром на военном аэродроме. Два улетели. Третий еще там.

Шафи отнесся к этому с сомнением.

— Нельзя работать так близко от города. Мы всегда старались не привлекать внимания к Дарьябаду.

Шафи строго следил за тем, чтобы объекты выбирались разумно. Своим людям он объяснил, что полиция каждый раз втыкает на карте флажок в том месте, где совершен террористический акт. В конце концов перед полицейскими ищейками обозначится ясная картина, а тогда уже легко обнаружить центр. Жизненно важно отвести подозрения от Дарьябада.

— По-моему, мы больше опасаемся, чем действуем, — сказал Деби-даял. — Кто свяжет это с Дарьябадом? Мы ни разу ничего не устраивали ближе двадцати миль от города. Они подумают, что мы пришли издалека. Зато, если удастся угробить военный самолет… игра стоит свеч!

— Да, да, да! — обрадовался Босу. — Вот это другой разговор!

Последовавший за этим одобрительный гул насторожил Шафи. Сам того не желая, он почувствовал обиду. Не колеблется ли его авторитет? Уж не переместилось ли их почтение на Деби-даяла?

Шафи подарил им ободряющую улыбку, первую за весь вечер. Имело смысл уступить и выказать уважение к мужеству ребят. Акты саботажа — дело опасное.

— Все это не лишено смысла, — сказал он, улыбаясь уже только Деби-даялу. — Знает кто-нибудь, почему самолет здесь задержался?

— Они летят из Пешавара в Хайдарабад и приземляются здесь для заправки. С одним, наверно, что-то неладно. Другие улетели, а он ждет запасных частей, — охотно объяснил Ахмед.

— Откуда ты знаешь все это?

— Один парень говорил, из офицерского клуба.

— Он что — пилот с того самолета?

— Да, — подтвердил Ахмед.

После этого целую минуту все молчали. Шафи уставился в пространство. Остальные уставились на него.

— Слишком соблазнительно, чтобы отказаться, — сказал он наконец. — Нам, кажется, крупно повезло! Я ходил к аэродрому, там почти никого нет. Это всего лишь запасная посадочная площадка для самолетов английских военно-воздушных сил. Там только проходная будка и маленький склад для канистр с бензином.

Следовало бы, конечно, поджечь и этот склад со всем горючим, но, я думаю, лучше сосредоточить внимание на самолете. Насколько я знаю, кроме сторожа, никакой охраны нет. Так, Ахмед?

— Из-за этого самолета полиции пришлось поставить специального караульного. Но и он торчит у выхода на летное поле. Со стороны реки никто не охраняет.

— Что нам понадобится для уничтожения самолета? — спросил Босу.

Шафи спокойно посмотрел на него.

— У нас есть все, что понадобится, — произнес он с едва заметной улыбкой и сделал паузу. — Главное наше оружие — конечно, ваша смелость и находчивость. А этого вам не занимать. — Он сделал плавный жест, показывая на всех присутствующих. Сомнения исчезли. Он вновь ощутил теплую волну доверия.

— В Германии существует специальная школа саботажа, — продолжал Шафи. — Обучают всевозможным диверсиям. Объекты всякие — от телефонных аппаратов до мостов и дорожных сооружений, и уничтожение самолетов на летном поле считается одним из легких заданий. А уж самолет без охраны — настоящий подарок! Понадобятся всего два человека. Один — я сам. Кто второй? Добровольцы есть?

Руки подняли все без исключения.

Взгляд Шафи, на этот раз холодный, начальственный, скользил по их лицам. Это был профессиональный осмотр: командир обдумывал, кто из его людей достоин выполнить задание.

Их решимость была ему приятна. С гордостью он переводил взгляд с одного лица на другое: сосредоточенные, ожидающие, горящие энтузиазмом. И впервые он подумал о том, долго ли удастся сохранять их единство. Конгресс и Мусульманская лига пришли к окончательному разладу, индусы и мусульмане, привыкшие ненавидеть друг друга жгучей вековой ненавистью, оказываются в противоположных лагерях. Даже руководители террористов начали поддаваться этой распре. Хафиз уже жаловался ему в письмах на жестокость индусов к мусульманам, предлагая изменить характер всей работы. Сколько еще осталось времени до того, как пламя религиозной розни опалит их всех?

Он посмотрел на Деби-даяла, и снова его больно кольнула непрошеная ревность. Деби напоминал ему совсем молодого Неру: удивительно красивого, богатого, образованного, с прекрасными манерами, призванного управлять и знающего о своем призвании.

— Ты! — быстро произнес он, словно выстрелил, и указал на Деби-даяла.


Тесно прижавшись друг к другу, они лежали рядом в ночной тьме. Один бородатый, смуглый, широкоплечий, самоуверенный, но спокойный и осторожный. Другой изящный, гибкий, взволнованный, тщетно пытающийся унять нервную дрожь.

Отсюда, из-за толстого ствола кикара, они, слегка приподнявшись, могли без помех наблюдать за самолетом, стоявшим в каких-нибудь трехстах ярдах. До них доносились скрежет легкого металла под порывами ветра, запах горящего масла, резины…

Постепенно разгоравшееся пламя охватывало контур самолета и отбрасывало розоватые отблески на все окружающее. Они заметили остановившийся у проходной будки грузовик с включенными фарами. Пять или шесть человек соскочили с него и бросились к огненному кругу, потом внезапно остановились и отступили, словно споткнувшись о невидимый барьер. Они безучастно стояли на месте — жестикулирующие маленькие фигурки в театре теней, — голоса их тонули в реве бушевавшего пламени.

Старший из тех двух, за деревом, наблюдал эту сцену, ухмыляясь и поглаживая бороду. Он повернулся к своему спутнику и в мерцающем свете сумел разглядеть выражение какой-то особой ненависти на его лице. Можно было подумать сначала, что Деби-даял восхищен самим фактом диверсии, совершенной в глубокой тайне, а отнюдь не уничтожением английского самолета. В его сияющих глазах играло пламя, губы были плотно сжаты. Шафи долгую минуту не мог оторваться от жуткой игры света на этом лице. «Бог мести злорадствует», — подумал Шафи. Он заставил себя отвернуться и снова посмотреть на горящий самолет.

Они продолжали наблюдать. Вдоль взлетной полосы проехала вторая машина, три человека — все европейцы — вышли из нее и присоединились к остальным.

— Офицеры! — шепнул старший. — Полковник Дрейфорд и его адъютант. В парадной форме. У них, наверное, сегодня вечеринка. Третий скорее всего пилот. — Он улыбнулся, ожидая одобрения младшего. Но тот был все еще в экстазе, с застывшей маской ликования на лице.

Снова возвратились темень и тишина. Оставался лишь острый запах гари. Несколько минут каждый из них думал о своем. Потом Шафи тронул Деби-даяла за плечо. Пришлось толкнуть его довольно сильно, чтобы он наконец очнулся.

— Пора, — шепнул Шафи.

Плотно прижимаясь к земле, они поползли сквозь кустарник, мимо деревьев, к берегу реки. Они ползли и твердо знали, что все это делается ради тех мужчин и женщин, которых заставили ползать по улицам Амритсара двадцать лет назад.

Сеть закинута

Начальник отдела уголовного розыска Бристоу вошел в комнату, где висели карты, на одно из тех совещаний, которые он называл «утренней молитвой по пятницам». Это был поджарый, чем-то напоминающий охотничью собаку человек в габардиновой куртке цвета хаки, серых фланелевых брюках, с трубкой в зубах. Коротко подстриженные волосы с проседью, маленькие усики, стального цвета глаза довершали типичный портрет славного, добродушного колониального офицера. Однако под этой благодушной оболочкой скрывались неистовая целеустремленность и бычье упрямство человека, готового либо умереть от пули убийцы, либо стать генеральным инспектором полиции и получить дворянскую грамоту из рук благодарного монарха.

Остальные полицейские чины уже собрались и толпились вокруг стола, на котором лежала карта северных округов провинции Пенджаб. Как всегда, синими, красными и зелеными флажками были отмечены пункты особой активности террористов. Синие флажки фиксировали инцидента, происшедшие за последнюю неделю.

Бристоу небрежно ответил на приветствия подчиненных и подошел к карте. Некоторое время он молча изучал ее.

— Гм-гм, восемь на той неделе, нет, девять, — пробормотал он. — Мы здорово работаем, а?

Офицеры молча улыбнулись вымученной улыбкой в ответ на явный упрек начальника.

— В шести случаях это только испачканные придорожные столбы, сэр, — возразил старший инспектор Мансур.

— О, шесть — одним меньше, чем на прошлой неделе. И не в одном районе, я полагаю?

— Нет, в разных местах, сэр. Как обычно.

— А остальные три эпизода?

— Уничтоженный самолет на аэродроме в Дарьябаде, подожженный почтовый ящик в деревне Каранди, разрушенный памятник королеве Виктории в парке Джамботи.

«Бедняжка Викки… ей тут столько памятников понаставлено», — подумал Бристоу. Его взгляд остановился на каком-то участке карты.

— Что за красный флажок? Вот тот, тоже в Дарьябаде?

— Пирс побывал там, сэр, — сообщил Мансур.

— Красный поставлен по жалобе строительной компании «Кервад», — начал было сержант Пирс.

— По поводу пропажи динамитных шашек?

— Так точно, сэр. И ящика со взрывателями.

— Что-нибудь удалось выяснить?

Пирс смутился.

— Никак нет, сэр. Компания каждый день расходует уйму взрывчатки и. запалов. Они строят мост в Наши. Возможно, просто произошла ошибка в отчетности. Такие вещи случаются очень часто, и, по правде говоря, не все об этом докладывают. Деван-бахадур Текчанд — человек мелочный, вот он и сообщил комиссару, что мы не слишком усердно расследуем его жалобу.

— Да, да, теперь я вспомнил. По-видимому, все так и есть, я поговорю с комиссаром.

— Это было бы лучше всего, сэр.

— Что еще?

— Раз уж я там оказался, решил заглянуть в Клуб физической культуры Ханумана. Помните, на прошлой неделе мы решили установить за ним наблюдение?

— Правильно. Власти всегда должны присматриваться к собраниям молодежи.

— Да, сэр.

Бристоу поднял брови.

— Ну и что?

— Мне нечего доложить, сэр, — ответил Пирс. — Я наблюдал три дня. Со среды до пятницы. Ничего существенного. Ребята поднимают штангу, борются и всякое такое. Мне удалось пробраться внутрь, когда все разошлись. Простой висячий замок. Там только гимнастическое оборудование, больше ничего. Только… Только хотелось бы обратить внимание, сэр: эспандеры, штанги и все прочее — немецкого производства.

Бристоу хохотнул.

— Потому что немцы делают все эти штуки лучше и продают дешевле. Мой сын и то добыл себе немецкие гантели.

Пирс виновато улыбнулся.

— Я считал, стоит сказать об этом…

— И правильно считали. Кто платит за все эти игрушки?

— Все куплено на пожертвования, и главный жертвователь — деван-бахадур Текчанд. Он дал им тысячу рупий.

— Тот самый наш деван-бахадур-сахиб, у которого пропала взрывчатка?

— Так точно, сэр.

— О, тогда здесь дело чистое. Нельзя же предположить, что такой человек одной рукой помогает банде террористов, другой — подписывает жалобу о пропаже взрывчатки! Он всегда охотно жертвует на нужды полиции. Тысячу рупий, говорите?

— Так точно, сэр.

— Многовато. Зачем ему понадобился Клуб Ханумана?

— Его сын Деби-даял — член клуба.

— А, тогда понятно. Расскажите мне о сыне, — попросил Бристоу.

— Учится в колледже. Любитель японской борьбы.

— Дзю-до? Кто его тренирует? Томонага?

— Так точно. Два раза в неделю.

— Он большой мастер, этот Томонага. В университете он тоже ведет занятия. — Бристоу покачал головой. — Расскажи-ка мне про самолет. Как им удалось его поджечь?

— Это довольно трудно установить, сэр. Никаких следов не осталось, все сгорело дотла. Но скорее всего им удалось запихнуть под фюзеляж тюк ваты, пропитанный бензином. А потом все вспыхнуло от одной спички.

— От спички, ты полагаешь? У них не могло быть взрывателей?

— Боюсь сказать, сэр.

— Сколько их было?

— Обнаружены следы двоих.

Бристоу уселся за стол и принялся раскуривать трубку.

— Как выглядят следы?

— Теннисные туфли.

— Гм-м, не очень густо.

— Так точно, сэр.

— И все-таки нам ясно, что они заранее изучили расположение аэродрома и знали, что со стороны реки нет охраны. Им еще накануне стало известно, что самолет прилетел. Кто мог видеть, как он приземлился?

— Очень многие, сэр, несмотря на то, что аэродром в десяти милях от города. В наших местах самолеты в диковинку.

— Значит, им хватило нескольких часов, чтобы получить сведения о вынужденной посадке самолета и послать поджигателей. Что за самолет?

— Простите, сэр?

— Я спрашиваю, какой марки самолет?

— «Вапити»[37]. Из тринадцатой разведывательной эскадрильи.

— Так. Есть какие-нибудь версии?

Сержант Пирс смущенно заерзал на стуле, услышав нотки недовольства в голосе начальника.

— Видите ли, сэр… — начал он, — возможно, это пустой номер, но я допросил всех служащих гостиницы Грейфорта, где остановился пилот. Так, больше для проформы. Хотелось проверить, не подслушал ли кто-нибудь из них разговор пилота с офицерами, а потом, возможно, разболтал на базаре.

— Скорее офицеры сами проговорились за выпивкой в клубе, — заметил Бристоу с усмешкой.

Этого было достаточно, чтобы ободрить сержанта. Пирс продолжал:

— Служащие гостиницы, разумеется, все, как один, отрицают, что знали о самолете. Притворяются, что не понимают по-английски. Но большинство, по-моему, понимает.

— Еще бы, — подтвердил Бристоу. — Но попробуй заставь их признаться в этом.

— Лицо одного из служащих показалось мне знакомым, — рассказывал Пирс. — Сначала я не мог вспомнить, где его видел, но потом мне пришло в голову, что это было два дня назад в чайной. Он торчал там с парнем по имени Ахмад-хан. Я как раз зашел выпить чашку чаю, когда они явились, два дружка-приятеля.

— Что-нибудь есть у нас на этого Ахмада? — обратился Бристоу к старшему инспектору Майсуру.

— Нет, сэр. Боюсь, что этот путь нас никуда не приведет. Тупик.

— Вот и я сомневался, стоит ли упоминать об этом. Между прочим, тот парень — Ахмад — член Клуба Ханумана. Я видел, как он туда входил.

— Готов согласиться с вами, Мансур, но полной уверенности у меня нет, — усомнился Бристоу. — Быть может, это и не тупик. Что бы вы предложили предпринять, Пирс?

— С вашего разрешения, сэр, я пригласил бы того официанта для подробного допроса.

Бристоу улыбнулся сержанту.

— Хорошо, вызовите его, — сказал он. — Но, смотрите, не перестарайтесь с этим… допросом. Армейские офицеры знать не желают, с какими трудностями сталкиваемся мы в этой стране. Или считают их неизбежными, что ли. Но стоит им заметить синяк на физиономии у слуги, неприятностей не оберешься. И потом у некоторых из них связи — до самого губернатора дойдут. Но мы будем предусмотрительны. Я на вас полагаюсь — вы не… перейдете границы, надеюсь?

Сержант Пирс осклабился. Его бульдожья физиономия зарумянилась от не испытанного до сих пор удовольствия — почти интимного доверия начальства.

— Будьте спокойны, сэр, — заверил он Бристоу, — я прослежу, чтоб не было причин для жалоб, — никаких синяков!

— А вас, Мансур, — Бристоу повернулся к старшему инспектору, — я прошу дать указание местной полиции: пусть установят круглосуточный пост у Клуба Ханумана. На случай, если это все-таки не тупик.

— Слушаюсь, сэр, — ответил Мансур.

Два предводителя

Как ни подробны были письма Хафиз-хана, они все-таки не подготовили Шафи к готовящимся переменам. По правде говоря, Шафи никогда не был высокого мнения о личных достоинствах Хафиз-хана, но ему и в голову не приходило высказать свою неудовлетворенность открыто. Хафиз всегда был человеком неуравновешенным, и все об этом знали. Последний свой тюремный срок он фактически отбыл в психиатрической лечебнице.

Однако при всем том Хафиз был одним из руководителей движения и зачинателей борьбы за свободу. К тому же человек он чрезвычайно ранимый. Очень важно не дать ему повода к нападкам. Шафи пригласил Хафиза выступить на субботнем собрании Клуба. Но Хафиз отказался. Значит, он хочет поговорить с Шафи с глазу на глаз.

Шафи принял его в своей комнатушке-голубятне, примостившейся под крышей одного из домов на узкой улочке позади Пешаварских ворот. Из окна открывался вид на задний двор базара. В этой тихой обители вот уже два часа они вели серьезные переговоры. Ночь задыхалась от предмуссонной жары. Стекло керосиновой лампы покрылось толстым слоем копоти, но ни тот, ни другой не догадывались уменьшить огонь. Угощение, которое Шафи, знавший тонкий вкус своего гостя, приготовил на чистом топленом масле, стыло в тарелках на подоконнике, распространяя заманчивые запахи. Зато бутылка виски «Девар» была почти пуста.

Теперь они молчат. Хафиз выглядит коротышкой, лицо его образует нечто вроде треугольника, сужающегося к маленькому рту, уши торчат почти над головой. Он склонился к Шафи и внимательно наблюдает, как тот читает вырезки из газет: «Доои», «Тридент», «Аваз», «Салах», «Сабах»[38]. Все эти вырезки, подчеркнутые и обведенные цветными карандашами, Хафиз привез с собой. Долго еще в комнатушке стоит тишина, нарушаемая только шелестом газетной бумаги в руках Шафи. К концу чтения лицо его мрачнеет. Наконец он откладывает последнюю вырезку…

Только тогда Хафиз нарушает молчание.

— Ну как, ты согласен со мной?

Шафи отвел глаза.

— Не знаю, — сказал он. — Все это не очень-то убедительно, — он показал на пачку газетных статей. — Слишком много путаницы, чтобы можно было считать это новой теорией.

— Ты меня удивляешь! — воскликнул Хафиз. Пронизывающий взгляд его маленьких бусинок-глаз буравил лицо Шафи. — Для того ли в былые времена мы завоевали эту страну и правили ею, чтобы теперь жить здесь, как граждане второго сорта, как рабы индусов?! Именно так будет, если мы не откликнемся на этот зов и не поднимемся на борьбу.

— Чей зов? Джинны? Ты что, вступил в Лигу?

— Нет, не вступил, но только потому, что Лига не верит в наши методы. Однако никто не станет отрицать, что Джинна — человек выдающийся. Он указал путь. Теперь мы должны размежеваться с индусами, иначе они нас поработят!

Хафиз угрожающе сжимал кулаки, в ярости раздувал ноздри, брызги слюны вылетали у него изо рта. Дело принимало скверный оборот. Очень скверный.

Глаза Шафи налились кровью, хмурый взгляд выдавал раздражение.

— Я по-прежнему отношусь к этому иначе, — возразил он, — это значило бы повернуть вспять и разрушить все, что мы сделали!

— Ох-ох-ох! — воскликнул гость. — Ты словно все еще живешь в дни Джаллианвалы, видишь только свою работу. Ты не знаешь, что делается в стране. Пришло время взглянуть вокруг повнимательнее, надо перестроиться. Сегодня наши враги вовсе не англичане. Индусы! Вот что мы обязаны понять!

Шафи не хотел соглашаться:

— Это безумие! Тогда движение, которое мы с таким трудом развивали, теряет всякий смысл. А ведь это твое детище, твое и других — самых первых. Мы работали под вашим руководством, вы вдохновляли нас. Ваши сердца пылали той же страстью!..

— Да, и вы проделали гигантскую работу, — прервал его Хафиз. — Но мы должны поспевать за временем. Когда возникает новая опасность, приходится менять боевые порядки. В своей ненависти к англичанам мы совсем забыли более опасных врагов — индусов! — Его взволнованный голос срывался.

— Индусы никогда не станут врагами мусульман, — во всяком случае, здесь, в Пенджабе. Никогда! Только фанатики могут поверить в эту дикость!

Хафиз вскочил с места. Костлявый, тощий, он приблизил свое узкое лицо к лицу Шафи и будто навис над его стулом — ястреб над добычей. Палец, которым он грозил Шафи, дергался как наэлектризованный.

— Фанатики?! В свое время нам пришлось стать фанатиками, чтобы уцелеть. Ты толкуешь о Пенджабе, но и Пенджаб не избежит участи Бомбея и Мадраса — там мы уже стали людьми второго сорта, рабочими муравьями в общем муравейнике.

— Но даже там один или два мусульманина входят в правительство, — заметил Шафи.

— Один или два! Прикажете довольствоваться крохами со стола? Нам, управлявшим когда-то всей страной? Мы что теперь, в собак превратились? И кто эти — один или два? Кто, я тебя спрашиваю? Марионетки, подставные лица! Мусульмане, вступившие в Национальный конгресс, — ренегаты! Знаешь ли ты, что конгресс не потерпит никого, кроме своих людей? То же самое произойдет и здесь. Появится конгрессистское правительство — сплошь индусы и парочка мусульман, верных слуг конгресса. Даже сегодня уже в восьми из одиннадцати провинций администрация подчинена конгрессу. Что же произойдет? Они и близко не подпустят мусульман, которые не захотят к ним присоединиться. Джинна разоблачил их: «Индусы ясно показали, что Хиндустан — для индусов». Теперь настало время и нам позаботиться о себе. Мы должны сплотиться, пока еще не слишком поздно. Создать свою собственную страну!

— Новую страну? Не здесь, не в Индии?

— Новое государство! Здесь, в Индии, но отделенное от остальной страны. Это будет полностью мусульманское государство, чистое, незамутненное.

— Но как удастся вытеснить англичан? Почему ты забываешь об этом? Нам никогда не завоевать свободы, если мы станем вбивать клин между двумя религиозными общинами.

Хафиз в отчаянии воздел руки к небу и отвернулся. Он налил и выпил стакан виски. Потом, ослабевший, измученный, упал в кресло. Когда он снова заговорил, голос его звучал едва слышно, словно шорох бумаги по жести.

— Это старая песня. Мы не хотим свободы, которая обречет нас на рабство в стране индусов. Если мы добьемся изгнания англичан, власть унаследуют индусы. А что будет с нами? Мы движемся к собственному порабощению, хуже того — сражаемся за право стать рабами. Вот что тревожит Джинну. Вот что тревожит нас всех.

— Невыносимо даже думать об этом, — сказал Шафи. — Своими руками разрушить то, что далось с таким трудом, — солидарность общин!

— И все-таки это необходимо. Мы, мусульмане, должны сплотиться против всех остальных в Индии, если мы хотим выжить. Сплотиться для борьбы не столько за свободу, сколько за существование. Иначе индусы поглотят нас, мы станем бессильными рабами в стране, которой будут править идолопоклонники.

— Но, поступив так, мы всего лишь сыграем на руку англичанам. Им только того и надо, чтобы индусы и мусульмане были разъединены. Это поможет им властвовать по-старому. Спасительный путь для нас только один — единение, иначе мы не избавимся от англичан.

Хафиз негодующе покачал головой и прищелкнул языком.

— Я поражен, я поражен и опечален тем, что такой человек, как ты, столько видевший и переживший, не понимает веления времени.

Он снова затряс головой, и серебряная прядь волос упала ему на лоб.

— Неужели ты не отдаешь себе отчета в том, что мы обязаны изменить тактику, поскольку изменилась сама опасность, нам угрожающая? — Голос его снова звенел, он продолжал со страстью: — Конгресс добился новых выборов и победил. И что же сделали эти люди, оказавшись триумфаторами? Они ясно показали, что никому нет места в этой стране, кроме их сторонников. Великая Мусульманская лига для них просто не существует. Послушать их, так только конгресс достоин представлять всю Индию — и мусульман, и христиан, и парсов. Короче, или признавай главенство индусов, или убирайся из страны. Кому нужна такая свобода? Не лучше ли терпеть англичан?

— Никогда! — воскликнул Шафи. — Никогда до тех пор, пока я помню Джаллианвалу.

— Да, Джаллианвалу ты помнишь, хотя это было двадцать лет назад. А знаешь ли ты, что произошло в Бомбее во время дассеры[39]? Полиция фактически была заодно с индусами. Я сам видел, как полицейские специально отыскивали в толпе мусульман и стреляли в них. По крайней мере, в Амритсаре они этого не делали. Вот что творится кругом в наши дни, а ты все живешь старыми воспоминаниями!

— Иначе говоря, ты предлагаешь нам прекратить всю работу и распустить Борцов Свободы. Так вы поступили в Бомбее?

Хафиз медленно раскачивался из стороны в сторону, ноздри его расширились, губы втянулись. «Не борец, а злобная крыса», — подумал с презрением Шафи.

— Борцы должны продолжать работу, — произнес Хафиз. — Продолжать с еще большей энергией, но… как национальная мусульманская организация. Нужно исключить всех индусов. Методы наши остаются прежними. Только мишень меняется. Мы должны повернуть оружие против индусов.

— Я не могу понять тебя, — признался Шафи. — В таком случае индусы тоже применят террор в борьбе с нами. А это будет означать только одно — гражданскую войну.

Его собеседник расхохотался. Высокомерно и нагло.

— К этому нам и следует готовиться — к гражданской войне. Нужно смотреть вперед, хоть на год, на два. К этому времени англичане покинут страну, оставив нас на произвол индусов. Что ж теперь — сидеть сложа руки и ждать оскорблений, которые они нам приготовят? На каждый удар мы обязаны ответить десятью. Во имя этого мы будем теперь работать, чтобы убедиться в том, что наш настоящий враг — индусы!

— Мне это не очень по вкусу, — кислым тоном возразил Шафи. — Я не могу согласиться с тем, что мы, всегда выступавшие за единство нации, теперь должны готовить гражданскую войну. Единственный выход мы видели в том, чтобы держаться вместе в борьбе против англичан. В сущности, если бы теории Ганди не были, на мой взгляд, такими противоречивыми — вся эта чушь насчет ненасилия, — я бы присоединился к нему, а не к нашей Лиге.

— Это и привело нас к теперешнему положению, — сказал Хафиз, снова вставая. — Правители, у которых индусы были в услужении, сегодня сами стали рабами. Индусы берут верх. Они подготовили нам западню. Как только англичане вынуждены будут уйти из-за нашего идиотского единства, индусы сразу же захватят власть. О, они умнее нас и собираются ловко нас перехитрить. Вспомни слова Ганди: «В глубине ночи сохраняется свет, в глубине смерти сохраняется жизнь». Скажешь, абсурд? Нет, отнюдь нет. Это типичная уклончивость индуизма, полная бессмыслица словесных формул. Свет во тьме, жизнь в смерти, почему же не насилие в ненасилии? Об этом я и говорю. В глубине гандистского ненасилия таится насилие. Ни с чем не сравнимое насилие. Вот что ждет эту страну — насилие, которое совершат те, кто клянется ненасилием. Индусы готовятся к этому — убивать, давить нас.

Где-то далеко свистнул паровоз. Шафи поднялся и разлил по рюмкам остаток виски. Некоторое время они пережидали, уставясь друг на друга, как усталые борцы на арене, не очень стремящиеся продолжать схватку.

— За наше движение, — провозгласил Хафиз, поднимая рюмку, — за то, чтобы мы выжили и победили!

Они выпили молча, не убежденные в том, что им удалось прийти к какому-то решению. Хафиз со стуком поставил рюмку и сказал:

— Я оставляю тебе все материалы. Буду рад, если ты внимательно прочитаешь их на досуге. Они откроют тебе глаза; вспомни, что во время бунтов, во время мохаррама[40] были убиты семь человек, а от ран, нанесенных полицейскими, умерло восемнадцать — все мусульмане! Полиция убила больше людей, чем бунтовщики. Говорит это тебе о чем-нибудь?

— Что это значит?

— Они убивали нарочно. Выбирали мусульман и убивали нарочно!


После того как ушел Хафиз, Шафи долго еще неподвижно сидел на своем стуле и отсутствующим взглядом смотрел на совсем закопченную лампу. Он еще не разделся и не погасил лампу, когда вдруг услышал слабый стук в дверь. С кошачьей ловкостью, бесшумно вскочив со стула, он прислушался. Потом отворил дверь.

В темноте за дверью стоял худощавый человек в высоком тюрбане. Сердце Шафи заколотилось, когда он узнал Мансура, старшего инспектора уголовного розыска. На цыпочках Шафи приблизился к нежданному гостю.

— Плохие новости, — прошептал Мансур, — на сегодня назначена операция. Начнут с Клуба Ханумана, остальных возьмут на квартирах.

— Хай-тоба![41] — ужаснулся Шафи. Его прошиб холодный пот, как после приступа малярии. — В котором часу? — спросил он.

— Вечером около семи. Но уже сейчас ведется наблюдение. Тебе лучше уйти из города, на время затаиться.

— Спасибо, — сказал Шафи. — Откуда они пронюхали? Мы были так осторожны.

— Пропавшая взрывчатка. Текчанд нам пожаловался. Разбираться поручили этому болвану Пирсу. Так все и пошло…

Шафи шепотом выругался.

— Пирс как раз расследовал его жалобу у вас, в Дарьябаде, когда сожгли самолет.

Вот ведь чем все кончается. Трусливый, мелочный человек сообщает о пропаже нескольких динамитных шашек, полицейский сержант нападает на след, и все предосторожности, все труды идут прахом. У Шафи дрожали колени.

— И не тащи за собой много народа, — предостерег Мансур. — А то заподозрят, что тебя предупредили. Кто знает, могут добраться и до меня. Те, кто привык заходить в Клуб, должны быть там и когда… когда это произойдет.

— Все будет в порядке, — пообещал Шафи.

Когда он возвратился в комнату, головная боль и тошнота уже прошли. Он больше не чувствовал слабости.

Придется основательно поразмыслить. Надо ведь решать, кого спасти, кем пожертвовать.

Шафи сидел в раздумье над кипой бумаг, оставленных Хафизом. Он брал их одну за другой и читал, всматриваясь в строки, едва различимые при свете коптившей лампы. Он читал до тех самых пор, пока где-то внизу под ним, на базарном дворе, не закричали петухи. Тогда он встал, погасил лампу и вышел на комнаты, даже не оглянувшись.

Только гораздо позже, в переполненном вагоне третьего класса поезда «Синдский почтовый», Шафи попытался обдумать все происшедшее за последние двенадцать часом. Он был вполне удовлетворен тем, что успел предпринять. Предупредил почти всех Борцов Свободы. Остальные были принесены в жертву. Семь человек из числа самых лучших. Нет, даже восемь. Но выхода не было.

И вдруг ему пришло на ум, что все, кто окажется сегодня в Клубе во время налета полиции, — индусы. Ни одного мусульманина не будет среди них. Это совпадение долго еще тревожило Шафи, но даже самому себе он никогда не признался бы, что оно как-то связано с визитом Хафиза или с газетными вырезками, которые тот оставил.

Песня в лодке

«На-джана кидхар адж мери нао чали-ре», — напевала Сундари, вышивая на черном шелковом платке инициалы Деби-даяла.

«Песня в лодке» всегда ободряла ее. «Сегодня я не знаю, куда плывет моя лодка», — пелось в песне. Не знала и Сундари. Мать сказала, что сегодня вечером к ним в дом придет человек, которому обещана ее рука.

«Чали-ре, чали-ре, мери нао чали-ре», — Сундари повторяла припев и представляла себе, как она плывет в лодке по широкой, залитой солнечным светом реке. Течение несет лодку неведомо куда…

Молодого человека, который собирался в тот вечер навестить свою нареченную, звали Гопал Чандидар. Конечно, Сундари слышала о семействе Чандидаров, родители часто упоминали о них. Чандидары входили в число тридцати семи первых фамилий Индии, Гопал приходился племянником магарани[42] Бегвада. Говорили, что он учился в Англии и получил выгодную должность в британской фирме.

С фотографии, которую показала ей мать, на Сундари смотрел кудрявый юноша с приятными, хотя несколько крупными чертами лица и массивным подбородком. Впрочем, последнее, может быть, показалось Сундари, потому что образцом мужской красоты для нее всегда служило тонкое, нервное, словно высеченное резцом скульптора, лицо ее брата.

— Очень родовитая семья, — сказала ей мать. — И влиятельная. У старого магараджи Бегвада, говорят, было не меньше двадцати лакхов[43], когда его сын женился. Его жена — нынешняя магарани. Она из семьи Чандидаров. Само собой ясно, что Гопал получит хорошее наследство, хотя он третий сын. Ты счастливая девушка. Он уже отказался от многих возможностей, от девушек из прекрасных семейств. Даже дочь Ядава была отвергнута.

— Дочь Ядава родилась под знаком Марса, — сказала Сундари, — об этом все знают. Ее отвергли еще несколько семей.

— Кто в наши времена тревожится о гороскопах? — усмехнулась мать. — Надень-ка лучше одно из моих жемчужных ожерелий. А какое сари ты выберешь?

— Не знаю, — ответила Сундари.

Она и вправду не знала, что надеть. Знала только, что ее считают счастливой девушкой. Ей было светло, и весело, и совсем легко, но она никак не могла собраться с мыслями, сосредоточиться. Как хотелось ей поделиться всем этим с кем-нибудь. С кем-нибудь близким. Сундари никогда не казалось странным, что жениха ей выбирают родители. В школе и в колледже девушки часто говорили о браках по любви. Но это был удел самых смелых. Остальных ждал традиционный обряд сватовства, подготовленного родителями.

Удачно ли сложится ее жизнь? Полюбит ли она когда-нибудь своего мужа?

Кому же довериться? Она почти сердилась на Деби-даяла. Вечно его нет дома! Все свободное время он проводит в своем нелепом гимнастическом зале, да и дома постоянно делает какие-то упражнения и разучивает перед зеркалом приемы дзю-до. Сколько раз Сундари видела, как брат сидит на балконе, читает книгу и одновременно ритмично ударяет ребром ладони по перилам.

С болью и нежностью следила Сундари за тем, как Деби старается стать сильным и ловким. Для нее и теперь он оставался нуждающимся в помощи малышом, с добрыми, как у маленького щенка, глазами, мягкими, нежными ручонками.

Теперь он перерос сестру, и руки его стали крепкими, как ветви тика, тело, прежде щуплое, — мускулистым, лицо, еще недавно круглое, с детски наивными глазами, приобрело отчетливые черты. Глаза смотрели дерзко, с каким-то воодушевлением. «Словно у испанской кинозвезды или у тореадора», — думала Сундари. Все его движения, раньше неуклюжие, стали грациозными. Даже походка напоминала бесшумные шаги подкрадывающейся пантеры.

Привыкнув всех сравнивать с Деби, Сундари с опаской поглядывала на принесенную матерью фотографию. Впрочем, она пришла к заключению, что жених тоже красив, только иной красотой — более грубой, земной и мужественной. Она вышила последний платок и откусила нитку. Шесть новеньких черных шелковых платков с изящно вышитой монограммой будут Деби приятным сюрпризом. Теперь Сундари оставалось только мечтать о юноше, который придет вечером повидаться с нею. Как скучно это звучит — «повидаться»! Тем более что женихи приходят «повидаться», когда решение уже окончательно принято.

Замужество? Что это такое? Всегда ли оно означает счастье, всегда ли с ним приходит любовь? Разве можно знать об этом заранее? Эта мысль неожиданно поразила ее.

Но индуистское воспитание Сундари давало себя знать. Девушка должна слепо верить родителям, только они знают, что хорошо, а что плохо для нее, только они могут найти ей подходящую партию.

Она была слишком взволнована, чтобы сидеть без дела. Однако помочь матери с приготовлениями — значило бы проявить явную заинтересованность. Сундари взяла платки, встала и хотела уже выйти из комнаты, но тут встрепенулась и увязалась за хозяйкой Спиндл, любимая такса Деби-даяла, которая, казалось, крепко спала у нее в ногах. Мимо бронзовых фигур, застывших в самых различных позах на постаментах, девушка отправилась в комнату Деби, находившуюся в другом конце дома. Спиндл не отставала от нее. Войдя в комнату, Сундари аккуратно положила платки на туалетный столик Деби, напротив зеркала, чтобы он не мог их не заметить.

Сундари любила осматривать комнату брата. Оба окна были широко открыты. Она знала, что Деби днем и ночью не закрывает окон. По ночам он иногда даже удирает из дому, выпрыгивая через окно на площадку для бадминтона. Никто в доме, кроме Сундари, об этом не знает. Брат доверился только ей. Сейчас солнечные лучи, заливавшие комнату, образовали на сером тканом ковре две широких параллельных полосы, оттенявших мужской, суровый характер всей обстановки: черно-белые полосатые занавески ручной работы, тяжелые стулья неполированного палисандрового дерева, массивное кожаное кресло на балконе, бронзовый бюст Шиваджи, на стенах фотографии спортсменов, борцов, дзюдоистов. «Ни одного женского портрета, — подумала Сундари, — кроме нашей с мамой карточки». Как ни странно, но и фотографии отца в комнате Деби она не увидела.

И книги… книги на высоких, грубо сколоченных полках. Странные книги читает Деби. Она подошла к полке: жизнеописания Гарибальди, Теренция, Мак-Суинея, Типпу Султана, Шиваджи, Саваркара, Наполеона, Вашингтона, Линкольна, Бута[44]. Другая серия книг показалась ей еще интереснее — все они были посвящены спорту: «Миля за четыре минуты», «Искусство дзю-до» Шинкавы, книги о борьбе, о бое без оружия Мюллера. Как странно выглядели все эти скучные книги и подчеркнуто суровая обстановка в комнате такого красавчика, как Деби!

Сундари лениво скользила взглядом по полкам, раздумывая, что бы ей взять почитать. Номад, Селоуз, Левисон, Сандерсон, Данбар-Брандер и сочинения других писателей об охоте на хищников. Потом она наткнулась на биографию Альфреда Нобеля, рядом в беспорядке валялись охотничьи ежегодники и наставления для изучающих разные виды оружия: пулеметы, винтовки, пистолеты.

Наконец она нашла что-то знакомое — «Унесенные ветром» Маргарет Митчел. Сундари уже читала эту книгу, но такие вещи она любила перечитывать. Она взяла с полки этот роман, как нельзя более отвечавший ее настроению.

В углублении, которое образовалось на полке, когда она вытащила книгу, Сундари увидела плоскую квадратную коробочку с яркой синей этикеткой. Контрацептивы? Ей стало стыдно за брата. За всем этим кажущимся благородством и чистотой? Но почему же стыдно? Он ведь стал мужчиной, зрелым, красивым. Должен же он когда-нибудь узнать… А может быть, там неприличные открытки? Или какие-нибудь возбуждающие пилюли? Она строила разные догадки. Но секс и Деби? Женщины? Это так не идет ему.

Собака, подняв морду, смотрела на Сундари, словно обвиняла ее в чем-то. И все-таки она должна заглянуть в коробочку, хотя и совестно лезть в секреты брата. Как бы сама она рассердилась, если бы Деби прокрался в ее комнату и вытащил письма одного юноши из колледжа — те самые письма, которые она с оскорбленным видом распечатывала, но хранила и перечитывала!

Сундари вытащила коробочку из углубления. Надпись на этикетке — «Нобель» — ни о чем ей не говорила. Она открыла крышку и увидела стержни из белого металла, каждый не толще сигареты, длиною около двух дюймов, с одного конца не запаянные. Еще раз взглянув на этикетку, она заметила надпись мелким шрифтом под словом «Нобель»: «Детонаторы».

Только теперь Сундари начала догадываться. Руки ее дрожали, лицо пылало, она почувствовала внезапную слабость. Осторожно положив коробочку на пол, она отодвинула другие книги, стоявшие рядом с той, которую она сняла. Обнаружились два свертка. из желтой вощеной бумаги длиной дюймов в восемь и толщиной с руку. «Взрывчатая смесь, — гласила этикетка, — концентрация 90 %».

Пораженная, растерянная Сундари опустилась на жесткую кровать Деби. Она вспомнила, как отец возмущался кражей со склада детонаторов и взрывчатки. Так вот оно что! Все это утащил Деби и спрятал здесь. Сундари не забыла тревожных слов отца: «Я боюсь только одного — как бы взрывчатка не попала в руки террористов, тех, кто разрушает мосты и портит рельсы».

Значит, он связан с этими людьми? Деби, ее младший братишка с мягкими руками, с преданным, взволнованным взглядом? Неужели для этого выскальзывает он по ночам из своей комнаты?

Брат и сестра были всегда очень близки, и все же он не открыл ей свою тайну, не посоветовался с нею. В их детских играх верховодила Сундари. Он следил за ней взглядом — как поступить? Малышом он любил забираться к ней под одеяло, жалуясь, что в одиночестве его обступают странные ночные тени. Сундари вспомнила, как однажды Деби порезал палец, и ей пришлось перевязывать рану, а он чуть было не упал в обморок от одного вида крови. А какой рев он поднял, когда мистер Мюллер собирался утопить щенка! Или как испугался, чуть не прыгнув на муравейник, который неожиданно вырос на площадке для бадминтона!

А теперь, оказывается, он умеет обращаться с детонаторами и динамитом и взрывать мосты!

Внизу в гостиной часы пробили десять раз. Сундари положила детонаторы и взрывчатку на прежнее место и аккуратно расставила книги.

Потом она взяла платки и вышла из комнаты. Ей уже не хотелось, чтобы Деби догадался о ее посещении. Она даже забыла, о чем думала, отправляясь сюда. Впрочем, конечно же, о Гопале Чандидаре, молодом человеке, предназначавшемся ей в мужья. Но теперь ее мысли занимало совсем другое. Она должна выяснить, в какие дела замешан Деби. Сестра имеет на это право. Сколько раз приходилось ей брать на себя вину за его детские выходки! Быть может, она снова выручит его, укроет от беды?

На обратном пути к себе в комнату Сундари уже не напевала и не раздумывала о том, какое сари надеть к вечеру.

Только жемчужное ожерелье

Деван-бахадур Текчанд стоял у окна своей спальни и нервно поглядывал то на часы, то во двор, где долговязый бородатый шофер и безукоризненной белой униформе старательно протирал пыльной тряпкой капот «бьюика». Супруга Текчанда, одетая в белоснежное, отделанное золотым шитьем сари, уже украсившая себя жемчугом, довершала последние штрихи туалета.

— Другое орежелье я отдала Сундари, — сказала она.

Он что-то рассеянно пробурчал и снова взглянул на часы.

— Честное слово, ты меньше нервничал даже в тот день, когда впервые пришел ко мне, — заметила она.

Текчанд ласково посмотрел на жену.

— Этот визит, пожалуй, важнее. — И добавил, чтобы она не обиделась: — У нас с тобой было по-другому. Я уже давно знал, что женюсь на тебе. Задолго до первой встречи, как только увидел фотографию…

— Еще бы, ты раздумывал целую вечность, — вздохнула она.

В волосы она вплела гирлянду белых цветов. Палла ее сари была еще опущена, чоли[45] не застегнута. Шелк плотно облегал спину. В зеркале, стоявшем на туалетном столике, ему была видна ее грудь, слегка вздрагивающая под тонкой материей. «Словно плод, — подумал он, — нежный и спелый плод под легким прозрачным покровом». Жена его была по-прежнему привлекательна, она сохранила гладкую кожу, упругое, трепетное тело. «Сегодня она просто очаровательна, — подумал Текчанд. — Волнение, ожидание только красят ее».

— Жених придет к твоей дочери, а не к тебе, — произнес он вслух, — в противном случае я мог бы не волноваться!

В зеркале он заметил, как смутил ее комплимент.

Она ответила ему пристальным, спокойным взглядом из-под опущенных век, взглядом, который так много значил на тайном языке, установившемся между ними за долгие годы близости. «Кто бы догадался, что меня бросает в дрожь от одного только взгляда этой тридцатидевятилетней женщины?» — размышлял Текчанд.

— Впрочем, Сундари, пожалуй, похожа на тебя. Очень похожа.

— Но еще больше на тебя, поверь мне, — сказала она. — В меня пошел Деби.

При упоминании имени сына Текчанд нахмурился. Тень смутной озабоченности и беспокойства легла на его лицо. Он и сам не мог бы объяснить почему.

— Ему уже следовало быть дома. Помог бы мне кое в чем. Не грех сегодня пропустить гимнастику, — заметил он, опять взглянув на часы.

— Деби придет прежде, чем ты вернешься с гостем из гостиницы. Он обещал, — уверила жена. — Я довольна, что он регулярно бывает в гимнастическом зале. Поздоровел. Стал румяным.

— Меня удивляет такой повышенный интерес к спорту. Это увлечение длится уже почти шесть лет. Я думал, что у него это скоро пройдет. По-моему, тут есть что-то ненормальное. И вообще мне это не по душе. Эти постоянные поздние отлучки. — Он покачал головой. — Скажи, а ты не думаешь… может быть… тут замешана женщина?

— Женщина! Еще что выдумаешь! Деби и двадцати нет. Все время проводит с мальчиками — борется, развлекается. А сколько лет было тебе?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты отлично знаешь что, — сказала она, смутившись. — Сколько лет было тебе, когда ты стал думать о женщинах?

— Я и думать о них не думал, пока не женился на тебе. И потом на меня никто так не смотрел, как ты.

— Лгун! — сказала жена Текчанда. Теперь она не смотрела на него. Она прикоснулась стеклянной пробочкой какого-то флакончика к ушам, потом к ладоням, потом к ложбинке на груди, потом к ноздрям.

Как он любил эти заученные жесты, последние движения в длинной процедуре ее приготовлений. Она поймала в зеркале его взгляд, но промолчала. Потом закрыла флакончик духов «Шанель», поправила чоли и наконец подошла к зеркалу, чтобы осмотреть себя в последний раз. Состоятельная женщина из индийской семьи высшего круга, нарядившаяся по торжественному случаю, величественная, уверенная в себе, источающая дух домашнего уюта, воспетый в мифах о богах и богинях, она была невыразимо прекрасна и в этом одеянии казалась высшим существом, а не земной красавицей. «Словно богиня плодородия Лакшми, изображенная Рави Вармой[46], — подумал ее муж. — Разве могу я считать себя равным той, что стоит на возвышении и ждет, когда к ней подойдут за благословением?»

Довольная своим видом, она отошла от зеркала.

— Как чувствует себя Сундари, что думает она о… о сегодняшнем вечере?

— Возбуждена, очень возбуждена. И, мне кажется, счастлива. Когда девушке двадцать, она уже все понимает. Я рассказала ей о женихе, и она волнуется. Да и какая девушка не волновалась бы? Как ты думаешь, он приведет с собой друзей?

— Господи! Надеюсь, нет.

— На всякий случай я приказала накрыть на восемь персон. Ему не следовало бы приводить с собой больше двух приятелей. Но и одному приходить не полагается.

— Думаю, что он поступит благоразумно, — успокоил жену Текчанд. — Весьма современный молодой человек, по общему мнению.

Наступил важнейший день в их жизни. Осуществление всех планов и расчетов. Юноша, который по старинному обряду сейчас придет «на поиски» невесты, — находка во всех отношениях. Конечно, он на семь лет старше Сундари, но это помеха небольшая. Должно быть, многие отцы взрослых дочерей обращались к нему с предложениями с тех пор, как ему исполнилось девятнадцать, посылали фотографии невест, действовали через общих знакомых и соблазняли богатым приданым, как сделали Текчанд с женой. До сих пор молодой человек отвергал всех красавиц. Но сегодня он придет к ним в дом, чтобы повидаться с Сундари. Во всей Индии нельзя было найти более завидного жениха. Правда, и невеста хороша: очаровательная, воспитанная, богатая, студентка колледжа, вполне освоившаяся с той жизнью по западному образцу, к которой большинству богатых индийцев только предстояло привыкать.

— Тебе следовало бы припасти бутылку хереса, — сказала жена.

— Хереса? К чаю?

— Разумеется. Нынешняя молодежь всегда не прочь выпить. А он, говорят, такой современный. Нельзя, чтобы мы показались ему старомодными.

— Конечно, нельзя. И все-таки… херес к чаю… — украдкой он снова взглянул на часы. — Я надеюсь, Деби все-таки догадается остаться сегодня дома.

— Если ты еще раз посмотришь на часы, я разревусь! — вдруг сказала она раздраженно.

В голосе жены послышался надрыв, видно, она при всем своем спокойствии и внешнем оживлении в душе не была покойна. Или что-то другое тревожило ее? Что-нибудь случилось с Деби? Текчанд недоумевал.

Он подошел к жене, присел на край плетеного стула, взял ее руку. Она чуть-чуть отодвинулась, чтобы он мог сесть удобнее. Ободренный этим, Текчанд привлек жену к себе и стал ласкать ее пахнущую духами шею, сначала осторожно, потом все более смело.

Она ласково, но твердо отстранила его и рассмеялась.

— Сейчас не до того. У меня уйма дел. Да и тебе лучше пойти приготовить коктейль «Очаровательный принц». У тебя это замечательно получается.

— Да, я иду, — согласился Текчанд, быстро вставая.

— Виски тоже нужно налить, — сказала жена. — В графин… На всякий случай.

Муж понимающе взглянул на нее и отправился вниз за хересом и виски.


Они оба снова в спальне. Предвечерняя тревога, по-видимому, покинула жену Текчанда. Она упоена успехом этого дня. Слегка опьяневшая, она даже готова позволить ему безрассудство, она манит его страстным взглядом.

Текчанд уже в постели. Ему досадно, что неотвязные мысли о делах мешают в полной мере насладиться сегодняшним триумфом. Он не может простить полиции равнодушного отношении к своей жалобе. Его пытаются уверить, что произошла ошибка в отчетности. Нет, такие ошибки невозможны в его фирме, тем более со взрывчаткой. Он обратился к комиссару уголовной полиции с новой жалобой — уже на действия самих полицейских, но в ответ получил лишь отписку…

Размышления прервал звон браслетов, настойчивый, даже нарочитый. Он взглянул на жену, но ему не удалось поймать ее взгляд. Она раздевалась с такой сосредоточенностью, на которую способны только женщины, так он подумал. Сняла сари и аккуратно сложила его, прежде чем убрать в шкаф. Потом сбросила чоли и лифчик, положила все это в корзину, которую завтра заберет прачка. Наконец она подошла к туалетному столику и легкими кругообразными движениями бедер заставила нижнюю юбку с тихим шелестом медленно сползти на пол и образовать у ее ног горку блестящего шелка. Она еще постояла немного у зеркала, разглядывая себя, а потом присела на низенький плетеный стульчик.

В комнате было жарко. Электрический вентилятор над их кроватями, разделенными по ее настоянию столиком с лампой, медленно вращал свои лопасти. Он закурил сигарету и повернулся к жене, вспомнив ее молчаливое обещание.

Она освобождала волосы от цветов, которые складывала в чашу с водой, чтобы сохранить их свежими до утра. Потом настала очередь украшений.

Щурясь в слепящем свете люстры, он смотрел на стройную спину жены и на ее отражение в зеркале и чувствовал, что, несмотря на годы близости с нею, у него перехватывает дыхание. А она старательно отвинчивала бриллиантовые клипсы, высовывая кончик языка и морщась, как будто каждый поворот винтика причинял ей боль.

«Какая еще женщина, — думал Текчанд, с гордостью любуясь ею, — на рубеже сорокалетия решилась бы при таком ярком свете гордо сидеть обнаженной перед зеркалом?» Он поймал себя на том, что пытается разглядеть перемены в ее облике, оставленные временем. Появились две едва заметные морщинки, пересекающие лоб, более четко обозначавшиеся, когда она с усилием отвинчивала клипсы; чуть-чуть загрубела кожа вокруг ноздрей; слегка пополнел подбородок; потеряла прежнюю упругость грудь; потемнели соски; показались первые складки и на животе и на бедрах. И все же это пока была только женская зрелость. «Как плод манго, — подумал он, — спелый, по не перезрелый». Она следила за своей внешностью, и от природы у нее были тонкие черты лица. Где-то ему приходилось читать, что женщина нежнее всего в тридцать восемь лет. Или он сам так решил?.. В полутьме он облизнул пересохшие губы.

— Не снимай жемчуг, — попросил он. — Я люблю, когда на тебе жемчужное ожерелье. Только жемчужное ожерелье.

Жена ничего не сказала в ответ, но не сняла ожерелье. Она намочила туалетной водой маленькую матерчатую подушечку и принялась смывать грим с лица. Потом смазала каким-то составом руки и, повернувшись на своем плетеном стульчике, обратилась к Текчанду.

— Мне он понравился. Сундари счастливица.

— Она что-нибудь тебе говорила? — спросил он.

— Нет. Но я и не ждала от нее никаких признаний. Девушки молчат в таких случаях, если у них, конечно, нет возражений.

— Мне было приятно, что мистер Чандидар отказался от виски и, слава богу, не привел с собой приятелей.

— Он вел себя безукоризненно. А тебе следовало бы привыкнуть называть его Гопал. Как-никак он скоро станет твоим зятем.

— Ты уже привыкла?

— Я зову его Гопи. Он сам меня попросил. Так называют его друзья.

— Мне показалось, что ты с ним в заговоре. Он слушался тебя.

Она улыбнулась.

— Так и должен вести себя обходительный жених — быть любезным с матерью невесты.

— Может быть. Но я предпочел бы, чтобы он был чуть более сдержанным, ты понимаешь, что я имею в виду… поскромнее.

— О, он такой экспансивный! Такой естественный!

— До того естественный, что я едва мог вставить слово.

— А кто виноват? Ты рассматривал бедного мальчугана с таким видом, будто он собирается похитить твою дочь.

— Я?! Кажется, я был любезен, даже уговаривал его выпить.

— Милый, если бы ты мог себя видеть в это время — обыкновенная вежливость стоила тебе невероятных усилий! А виски! Ты же сам до смерти хотел выпить. Я сразу поняла это, когда увидела, как ты наливаешь. Это выглядело совершенно неприлично.

Текчанд и раньше знал, что ни одна выпитая им рюмка не ускользнет от ее внимания.

— И все-таки я не нахожу, что юноша вел себя слишком церемонно, — настаивал он. — Ты видела, как он оживился, когда ты предложила ему покатать Сундари на машине.

Она рассмеялась и скорчила гримасу.

— Но, мой милый, должны же они как следует познакомиться. Надо помочь им в этом. Ты, наверно, забыл, как сам пытался выманить меня в сад, едва только родители оставляли нас одних на веранде?

— Но ты ни разу не согласилась, — вспомнил он с сожалением. — Тебе не хотелось?

— Ты же знаешь, что хотелось. Но мама ничего не говорила мне на этот счет. В такие дни мать должна помнить обо всем.

— Ты хочешь сказать, что Сундари заранее знала о поездке в автомобиле после чая?

Она кивнула.

— Вот именно. Скажи правду, он тебе не понравился?

— О, я думаю, он вполне подходит. И все-таки я не могу одобрить эту поездку вдвоем. Это… это выглядит преждевременным. Почему Дхансингх не мог покатать их?

— Нет, он не мог их катать. Ни в коем случае. Имей в виду, что Гопи не такой бачча[47], как наш Деби. Он бывал за границей, окружен девушками…

— Иначе говоря… ты думаешь, у него есть опыт?

Она по-прежнему улыбалась, не отвечая на его вопрос.

Он сел на постели.

— Ты в самом деле так думаешь?

Жена все еще игнорировала его настойчивые вопросы. Вместо ответа она сказала:

— Мне не понравилось, как обошелся с ним Деби, они едва сказали друг другу пару слов.

Воспоминание о поведении сына заставило Текчанда покраснеть. Он снова откинулся на подушки.

— В толк не возьму, что нашло на мальчика. Мистер Чандидар был с Деби весьма любезен. Даже пригласил его на каникулы в Бомбей. Это было бы прекрасно для него, вместо этих вечных приятелей-борцов. Они такие… грубияны.

— Думаю, Гопи намеренно никого с собой не привел. Интересно, в какое общество он ее введет.

— Надеюсь, что он согласится.

— Кто?

— Деби. Я хотел бы, чтобы он отправился в Бомбей и побыл некоторое время с этим Чандидаром. Как ты думаешь, он поедет?

— Конечно, поедет, — заверила жена. — Я заставлю его. По-моему, мы, не опасаясь сплетен, можем отправить туда на несколько дней и Сундари.

Она встала, подняла с пола нижнюю юбку, сложила ее и убрала на место. После этого направилась в ванную. Через несколько минут, совершенно обнаженная, она возвратилась, потушила верхний свет и легла.

Он приподнялся и, опершись на локоть, смотрел на нее. Теперь в тусклом свете ночника, оставлявшем в тени часть кровати, он видел ее такой, какой любил видеть. Несовершенства, которых не было в тот далекий день, когда он впервые увидел ее обнаженной, сейчас снова исчезли, как по мановению волшебника.

— Мне он понравился, — сказала она. — Такой красивый и такой воспитанный.

Как ни странно, он ощутил неприятное чувство ревности к этому юному и красивому человеку, который собирается стать его зятем. Зачем она непрестанно твердит о нем? Диву даешься, что иногда человеку в голову приходит в самые значительные минуты…

— Я подумала: до чего же он похож на тебя, того, прежнего, когда ты впервые пришел в дом моего отца, — говорила она. — Сначала утонченные манеры, легкое смущение, замкнутость, а потом, когда познакомишься поближе, удивительное дружелюбие.

Он не ответил. Мыслями он обратился к прошлому, к тому дню, когда впервые увиделся со своей будущей женой, изящной, скромной девушкой в бледно-зеленом сари. Сначала она не решалась даже поднять на него глаза, а потом, когда родители оставили их на минутку, вдруг осмелела и коснулась его руки. Странно было думать, что женщина, лежащая обнаженной вот тут рядом с ним, в подаренном ей жемчужном ожерелье, которое он просил не снимать, это та самая робкая девушка.

— Как не стыдно тебе так смотреть на меня, — упрекнула она мужа. — Мы женаты двадцать один год!

— Я не чувствую этого. Во всяком случае, ты с тех пор совершенно не изменилась.

Она зажмурилась и закрыла руками глаза.

— Я вообще не замужем, — сказала она решительно, не в ответ ему, а просто так. — Я не выходила ни за тебя, ни за кого другого.

— Кто же ты тогда? Почему ты лежишь на кровати совсем без ничего… кроме жемчуга?

— Я твоя любовница. Содержанка. Ты только что купил меня… за жемчужное ожерелье. И мне страшно. Что ты теперь со мной сделаешь? Ведь я в первый раз… Вот на что может решиться женщина из-за нитки жемчуга. Отдаться первому встречному!

Он был несколько удивлен ее настроением, хотя в какой-то мере оно отвечало его собственному.

Сколько раз за эти годы утолял он жажду ее тела? Две тысячи, не меньше. И до сих пор, стоит ей захотеть, она пробуждает в нем страсть. Пусть ее тело утратило девическое изящество и упругость, оно больше чём когда-либо способно отвечать нежностью на нежность. — Он думал о том, как волнуется ее грудь при его прикосновении, как вздрагивают ее ноги, когда он их целует, и он понимал, что зрелость лишь увеличила ее чувственность. «Как музыкальный инструмент, — подумал он, — чем дольше на нем играют, тем мелодичнее звучат туго натянутые струны…»

Судьба не была к ним столь немилостива, чтобы лишить радости этой ночи, последней ночи, когда они так любили друг друга. Они испытали снова слияние и восторг двух тел, созданных одно для другого, отвечающих на каждый порыв, словно два музыкальных инструмента, играющих в унисон. Они услышали последнюю победную песнь созидания…


Позже, этой же ночью, когда они лежали усталые, удовлетворенные, готовые уже заснуть, но не желавшие сдаться сну, который унесет с собою радость этого дня, они вдруг услышали скрип автомобильных тормозов около их дома.

Машина остановилась, привратник отворил парадную дверь. Он с кем-то разговаривал.

— Не понимаю, кто бы это мог быть, — сказал Текчанд, одеваясь, — слишком поздно. Спущусь, посмотрю.

Сержант-англичанин и два констебля ждали его в прихожей. Через приоткрытую дверь он разглядел темно-синюю полицейскую машину с зарешеченными окнами.

— Моя фамилия Пирс, — представился сержант, дотронувшись до своего шлема. — Сержант Пирс. У меня ордер на арест вашего сына Деби-дляла.

Этого не может быть. Произошла какая-то ошибка. Подобные вещи не случаются в таких семьях. Во всяком случае, в Индии, управляемой британцами, так не бывает.

— В чем… в чем подозревают моего сына? — выдавил из себя Текчанд.

— В революционной деятельности, — ответил сержант Пирс. — В поджоге самолета. В краже взрывчатки и детонаторов. В использовании этих материалов для взрыва поездов. — И, заметив ужас на лице хозяина дома, сержант Пирс добавил: — Прошу прощения, сэр.

Морской курорт под Бомбеем

Немногие из них были членами «Крикет-клуба», но все лихо обращались к бармену: «Эдди!» Еще ŷже был круг «Веллингтон-клуба», но это не мешало всем обсуждать оборудование тамошней туалетной комнаты. Они циркулировали между Бомбеем и Пуной в соответствии с расписанием скачек, каждые три года катались в Европу — «проветриться», как они выражались, а также приобрести в Лондоне модные костюмы и туфли. Конечно, они предпочитали итальянскую авиалинию, чтобы не сталкиваться со всей той шантрапой, которая путешествовала на английских самолетах. Зато они хорошо знали стюардов на «контессах»[48]. У большинства из них были «хижины» в Джуху или в Марве[49], или, на худой конец, они находили приют в «хижинах» своих друзей. В этих уголках они, одетые в пижамы, при лунном свете устраивали очаровательные вечеринки, играли в покер, рамми и «восемьдесят одно» по каким угодно ставкам.

В дни скачек они появлялись в традиционных нарядах: мужчины — в сшитых в Англии перламутрового цвета костюмах и в гармонирующих с ними фетровых шляпах, с огромными биноклями в руках; дамы — в великолепных, шитых золотом сари, с программками бегов и изящными карандашиками в руках. Все они проникали в специальные ложи для членов клуба, хотя мало кто имел на это законное право. Перед каждым заездом они заключали крупные пари, а потом небрежно говорили о своих потерях и еще небрежнее — о своих выигрышах.

В остальные дни недели и мужчины и женщины носили рубашки с отложными воротниками, широкие брюки разных цветов и бомбейские сандалии. Почти всегда у них самих или у их друзей были красные спортивные машины с моторами, оборудованными дополнительными цилиндрами, способные домчать, скажем, до Пуны, за несколько минут.

Они были непременной принадлежностью крупных городов, людьми высшего круга, столь же естественным порождением огромного города, как естественны грибы, растущие на гнилом пне. И если отвлечься от особенностей климата, религиозных предписаний, от национального меню, они так же могли бы принадлежать Шанхаю, Сан-Франциско, Буэнос-Айресу, как и Бомбею.

Ядро всего этого общества образовывали заносчивые сынки магараджей, вокруг них группировались индийцы, окончившие Оксфорд или Кембридж и давно отвыкшие от истинно национальных обычаев, а также отпрыски купцов-марвари[50], проедавшие отцовские капиталы. Возле них обычно толпились те, кто кормился с их стола: знатоки лошадей, картежники, шулера, проститутки, бутлегеры[51] и сводники. Была здесь и обычная колония иностранцев — чета русских белоэмигрантов с громкими титулами и непроизносимыми именами; увешанные бриллиантами богачи, которым удалось ускользнуть из гитлеровской Германии; десяток европейских женщин неопределенного возраста и не слишком строгой морали, говоривших на каких-то неведомых языках, что, впрочем, никому не мешало. Не обходилось, как и всюду, без нескольких субъектов полуевропейского и полуазиатского происхождения, выдававших себя за итальянских герцогов или за арабских торговцев лошадьми, — на самом деле контрабандистов-валютчиков, и без «китайцев-судовладельцев» — на самом деле торговцев опиумом. |


Естественная сила притяжения привела в это общество и Гопала Чандидара. Сам того не сознавая, Гопал способствовал объединению разнородных элементов «высшего круга». Они нуждались в громкой славе его имени и еще более в его деньгах. Но и он в них нуждался; за три года, проведенные в Англии, он слишком «европеизировался», чтобы естественно войти в свой прежний круг. Он представлял новое поколение, решительно восставшее против канонов «Большой семьи»[52], где власть безоговорочно принадлежит старикам, где мужчины и женщины постоянно отделены друг от друга. Его родные считали постыдным выпить стакан пива, а танцевальные залы казались им отвратительным, аморальным западным нововведением. Он без сожаления порвал с этим укладом, а желанной альтернативой для него и других «европеизированных» индийцев оказалось описанное выше бомбейское общество молодых людей в белоснежных рубашках и темных солнцезащитных очках.

Молодой журналист из парсов, который был курсом старше его в Оксфорде, как-то привел Гопала в компанию княжеских отпрысков, игравших в покер. Теперь, всего через полгода, Гопал сам стал непременной принадлежностью этого круга, хотя так и не приучился носить темные очки. Он пришелся ко двору. Вступил в «Жокей-клуб», купил на паях скаковую лошадь, пристрастился к большим ставкам в карточной игре. Его уединенное бунгало на окраине Джуху стало идеальным местом для интимных вечеров.

И все же временами он чувствовал себя чужаком, попавшим не на свою дорогу. Очень приятно, конечно, поиграть в карты час-другой после обеда, но проводить целые ночи за карточным столом в прокуренной комнате — это развлечение не для него.

Сегодня одна из таких ночей. Они собрались у князя Амджада. Слишком много ели, слишком много пили. Гопал чувствует, как подступает головная боль. Он выходит из маленькой, оборудованной кондиционером комнаты, где идет игра, и усаживается в одно из огромных кресел на веранде, выходящей на берег моря. Отсюда доносится до него бормотание игроков, прерываемое внезапными восклицаниями.

«Что у меня общего с этим близоруким пухлым князьком, таскающим бриллиантовые серьги в ушах?» — думал Гопал. Целый день этот тип спит, а жизнь начинается для него только ночью. Говорят, он получает десять тысяч рупий ежедневно на карманные расходы — примерно втрое больше той суммы, которую Гопал имел возможность истратить за месяц. А он еще берет в долг у некоторых марвари. Даже ему, Гопалу, князь должен пару тысяч — проиграл в покер недели три назад. Надо бы намекнуть, чтобы возвратил.

Интересно, может ли он удрать, никого не предупредив? Или это будет выглядеть демонстративным? Князь из тех людей, кто сразу свяжет это со своим карточным долгом. Как же быть все-таки, если ему нужно пойти домой — хотя дома тоже нечего делать, не книги же читать.

Он увидел, что с другого конца веранды к нему приближается Малини с двумя наполненными бокалами в руках. Она была в брюках с широким поясом, в открытой блузе и сандалиях, ее лицо, руки, плечи были нежно-бронзового оттенка, как у девушки на плакате, рекламирующем крем для загара. Гопал не раз встречался с Малини на таких же вечерах, и она казалась ему привлекательной. Но он старался не проявлять к ней никакого интереса, потому что все знали: Малини — любовница князя, а князь отчаянно ревнив. Но в последнее время князь увлечен то одной, то другой из европейских женщин и обнаруживает явное желание отделаться от Малини. Сегодня он усадил рядом с собой за карточным столом Таню.

— Она принесет мне удачу, — сказал он.

Пока Малини пересекала веранду, Гопал думал о том, которую из этих двух женщин предпочел бы он сам на месте князя…

Малини, аккуратно переступающая, чтобы не расплескать, виски, очаровательна, соблазнительна. А Таня… она далеко, в другом конце дома, тесно прижавшись к князю, старается принести ему удачу. «Право, было бы неплохо подобрать Малини, если князь с ней порвет», — решил Гопал.

Она остановилась возле него:

— Совсем один? Или ждете кого-нибудь?

У нее своеобразный голос — сипловатый и низкий. Должно быть, специально поставленный. Ведь она снимается в кино, в эпизодах.

— Совсем один, — ответил Гопал.

— Отлично, — серьезно сказала Малини. — Я принесла два виски — один для себя, а другой для того, кто сядет рядом и возьмет меня за руку.

— Мне не нужно виски, чтобы взять вас за руку.

Она взглянула на него многозначительно.

— Вот уж не думала, что мы можем подружиться. Я считала, вы из тех, кто шарахается от женщин. — Она передала ему бокал. Угощайтесь!

— Почему бы вам не присесть? — спросил он. — Не могу же я держать вашу руку, когда вы стоите.

Она осторожно присела на ручку его кресла, но несколько капель все-таки пролилось на ковер. «Она уже много выпила», — подумал он.

— Скажите, — заговорила Малини, — вам разрешают свидания с шурином в тюрьме?

— Он мне не шурин, — возразил Гопал.

— О, простите. А что, разве помолвка ваша расстроилась?

— Вовсе нет. Но почему я должен обзаводиться шурином еще до женитьбы?

— Рада за вас. Честное слово, завидую. Это, наверно, очень интересно — породниться с преступником.

«Надеется меня уязвить?» — размышлял Гопал. Потому-то она и вышла на веранду с двумя бокалами. Надо же ей на ком-то сорвать злобу, раз князь ее прогнал.

— А я-то думал, вы ко мне по-дружески относитесь, — сказал он вслух.

— Неужели! Я что-нибудь не так сказала? Хотела только поддержать беседу. Я вас обидела, да?

— Нет, что вы, — заверил он. — Я уже привык, что все спрашивают меня о Деби-даяле.

— Вы в самом деле не сердитесь на глупышку Малини?

— Конечно, нет!

— Я очень рада, вы такой милый. Знаете что? Давайте возьмем виски и посидим на песке. Что вы на это скажете? Там гораздо прохладнее.

Захватив с собой бокалы, они пошли с веранды к морю, к тому месту, где виднелась едва заметная граница песка. Возвратившись примерно через час в дом, они нашли игроков все с тем же напряженным вниманием склонившимися над карточным столом. Мужчины курили толстые сигары, около каждого из них стояли недопитые бокалы с виски. Около обоих князей сидели дамы, приносившие, видимо, удачу в игре. На вошедших никто не взглянул.

— Банк! — воскликнул кто-то.

Малини притворно зевнула и передернула плечами.

— Дорогой мой, — сказала она Амджаду. — Я совершенно засыпаю. Мистер Чандидар подвезет меня. Доброй ночи.

Никто не реагировал. Они не торопясь покинули неуютную комнату, наполненную дымом, пропахшую виски и духами.

«Huit á la banquet»[53] — последнее восклицание, которое донеслось до них.


Процесс Деби-даяла вызвал переполох. Даже большие газеты уделили ему достойное место. Они снова вытащили на свет божий Мирутский процесс[54] — сравнивали средства и методы. 12 июля, когда Деби-даял был приговорен к «пожизненному заключению», почти все вечерние газеты поместили его фотографию.

Родственники уговаривали Гопала Чандидара расторгнуть помолвку. Они отыщут ему другую невесту. Он не имеет права подрывать престиж семьи. Даже тетушка из Бегвада удостоила его длинной телеграммой, умоляя не жениться на Сундари.

Гопал не придавал значения протестам родственников. У него было слишком мало общего с ними. Им никогда не понять, как трудно ему отыскать жену по своему вкусу среди девушек, принадлежащих к высшей индуистской касте. Они составляют пары по гороскопам, наружность девушки играет для них второстепенную роль, главное — каста и ортодоксальное воспитание. Ему уже пришлось отвергнуть множество предложений, которые родные считали вполне подходящими.

И теперь совсем не хотелось начинать все сызнова, чтобы в конце концов жениться на какой-нибудь старомодной девице, строго соблюдающей парда[55], вроде его тетушки.

В первых числах августа Сундари приехала в Бомбей. Гопал пригласил ее на ленч в ресторан Корнелиа и там узнал, что Сундари приехала на свидание с братом.

В тот раз в их разговоре впервые произнесено было имя Деби-даяла. Если Гопал собирался заговорить о разрыве, ему представлялся удобный случай. Он долго смотрел на девушку, не говоря ни слова. Наконец произнес:

— Я не знал, что он в здешней тюрьме.

— Их собрали там, пока не переправят куда-нибудь, — объяснила она. — Скоро всех увезут навсегда.

Гопал не знал, что ей сказать.

Тут уж ничего не поделаешь. Он был благодарен ей за то, что она удержалась от рыданий и жалоб.

— Завтра день свидания. Деби разрешил мне прийти.

— Вот как, — сказал Гопал, — понятно.

— Последнее свидание. А я не знаю, о чем говорить с ним. Что тут можно сказать? Я всегда любила его. Понимаете, мы были очень близки с ним.

— Такая жалость, что он сбился с пути, — посочувствовал Гопал.

Сундари перестала есть и пристально на него взглянула.

— Он не сбивался с пути. Просто ему не повезло, он оказался среди тех, кого схватили. По его словам, он делал лишь то, что считал своим долгом.

Значит, она считает брата неудачником, а вовсе не преступником. Его, оказывается, надо жалеть, а не осуждать. Гопала поразили эти рассуждения.

— Так-то оно так… — вяло отозвался он, — но все же…

— Неужели вы не понимаете? Он хотел быть искренним и смелым. Конечно, есть люди вроде моего отца — они безропотно соглашаются с иностранным господством, и, может быть, совершенно напрасно. Но есть и другие. Посмотрите на ирландских патриотов или вспомните, как Америка добилась независимости — благодаря людям, которые восставали и боролись. Если бы молодежь Америки не поднялась против иностранных угнетателей, американцы никогда бы не стали свободными.

Перед ним была новая Сундари — серьезная, пылкая. Где-то он читал, что женщина, нежная, как лепесток цветка, душою может быть тверже металла. Конечно, в какой-нибудь романтической поэме на санскрите. Сейчас, глядя на Сундари, он вспомнил эти слова. Ошеломленный ее горячностью, он не мог отвести от нее взгляда.

Сундари между тем продолжала:

— А вот мой отец никак не хочет понять этого. Американцы, завоевавшие свою свободу, в его глазах герои, а наши — бунтовщики. Кто упрекнет Деби в жестокосердии за то, что теперь он не хочет видеть отца?

Гопал тоже считал таких, как Деби-даял, бунтовщиками.

— Мне горько слышать это, — сказал он, — ваш отец, должно быть, очень расстроен.

— Ничего удивительного. Они с Деби принадлежат к разным мирам. Отцу все хочется просить прощения за поступок сына, вместо того чтобы гордиться им. Я единственная из всей семьи понимаю, что чувствует Деби. Вы не могли бы отвезти меня завтра туда?

Просьба была настолько неожиданной, что в первое мгновение Гопал даже растерялся. Досадно было бы впутаться в эту историю. Ведь он учился в Англии и работает в английской фирме. Он удостоен почетного звания в англо-индийской армии. Такие типы, как Деби-даял, так же как и сторонники Ганди, принадлежат к противоположному лагерю. Не может он допустить, чтобы его ставили с ними на одну доску, не хватало еще навещать их в тюрьме.

— Отвезти вас в тюрьму? — переспросил он.

Видимо, она уловила колебания в его голосе.

— О, право, это не обязательно. Пожалуй, мне даже лучше отправиться туда одной.

— Разумеется, я провожу вас, — сказал он.

— Знаете, это и в самом деле не имеет к вам никакого отношения. Кстати, кое-кто намекал мне, что вы, может быть, склонны расторгнуть помолвку. Я как раз…

— Что за чепуха! — прервал он.

— Дайте договорить. Я как раз хотела сказать, что, если вы так решили, я вас вполне понимаю.

— Ну перестаньте же говорить глупости! — сказал он. — Лучше займитесь десертом. Разумеется, я отвезу вас в тюрьму или куда там вам еще заблагорассудится.

Утром они отправились. Он поставил машину в мощеном дворе тюрьмы. Перед ними была длинная стена высотой в тридцать футов. В самой середине ее они заметили большие стальные ворота. В них была устроена маленькая калитка, охраняемая полицейским в желтом тюрбане. Чиновник, встретивший посетителей у самой калитки, провел их по длинному, пахнувшему сизалем[56] и кокосовой кожурой коридору в маленькую комнатушку, где и оставил одних.

Они сидели в тревожном ожидании. До них доносился скрип замков, звук шагов в коридорах. Здесь, в комнате для посетителей, было маленькое зарешеченное окошко, открывавшееся в соседнее помещение. За этим окошком на высокий табурет усаживали заключенного.

Гопал чувствовал себя униженным при мысли, что он выступает в роли просителя перед мелким государственным чиновником. Он впервые в жизни попал внутрь тюрьмы.

Пришел инспектор и, представившись, сказал:

— Прошу прощения, мистер Чандидар, но заключенный желает видеть только мисс Кервад. Разумеется, его право — принимать или не принимать пришедших к нему на свидание. Если вы будете так добры подождать в моем кабинете…

После долгого ожидания, после того, как он потратил столько усилий, чтобы продемонстрировать всю свою бодрость и весь запас хороших манер, это выглядело пощечиной. Гопал все-таки попытался скрыть досаду.

— Нет, нет, я подожду на улице, в машине, — сказал он, вставая.

— Мне очень жаль, по это его право, — извинялся инспектор. — Я обязан соблюдать инструкцию.

— Да, разумеется, — согласился Гопал.


Минут через пятнадцать Сундари вышла из ворот в сопровождении инспектора. Глаза ее были полны слез. На обратном пути она не произнесла ни слова. Гопал был мрачен, старался сосредоточить все свое внимание на управлении автомобилем и не пытался заговорить с ней или утешить ее. Появилась первая трещина в их отношениях Они становились чужими еще до того, как соединились в браке, ибо свадьба их предполагалась месяца через два, когда будет наиболее благоприятным расположение звезд.

За Черной Водой

«Ужасно выглядит здесь этот человек, который в колледже был моим кумиром», — думал Гьян, глядя на большую красную букву D[57] на рубашке Деби-даяла. «Заключенные группы D» — так называли этих людей. Два дюжих сержанта привели его последним, когда пароход уже был готов к отплытию. Тюремщики Андаманских островов получили приказ беречь его как ценный экспонат. Еще бы: террорист, революционер, пытавшийся свергнуть британское правление!

Даже в безобразном тюремном тряпье — грубой серой рубахе и штанах — он показался Гьяну особенным, не опустившимся и не униженным, как другие, а гордым, прямым и надменным. Ко всеобщему удивлению, сержанты на прощанье обменивались с узником любезностями, долго трясли ему руку и в то же время весьма холодно ответствовали на горячее приветствие надзирателя-гуркха[58].

Да, этот человек, без причитаний и стонов водворившийся в трюм парохода-тюрьмы, отправляющегося на Андаманские острова, был Деби-даял, единственный сын Деван-бахадура Текчанда Кервада.

В первый же день он заявил сопровождавшему пароход офицеру протест по поводу грубого обращения с арестованными, вызвав этим ярость старшего надзирателя — гуркха Балбахадура, человека с неприятным, гладким, безволосым лицом.

Один из заключенных, тот, что лежал у самой бочки, служившей общей парашей, пожаловался на невыносимое зловоние и попросил перевести его в другое место. На это заявление надзиратель не обратил никакого внимания. Тогда к нему обратился Деби-даял.

— Будьте любезны, вызовите офицера, пусть он убедится собственными глазами, что здесь происходит.

Балбахадур направился к Деби-даялу, посмотрел на него долгим мрачным взглядом и спросил:

— Это ты хочешь видеть сахиба?

— Да. Я хочу подать жалобу. Запах действительно невыносимый.

— Ах, вон оно что! — пробурчал гуркх, подошел совсем близко и ударил Деби по лицу. — Ну как? Будешь жаловаться? Подай протест моей заднице! — И он снова ударил Деби.

Тот промолчал, но вечером, когда офицер совершал обход, Деби пожаловался на нестерпимую вонь.

Начальник конвоя Роджерс почувствовал себя неловко. Он плохо знал Индию. И такого рода поручений прежде не исполнял. Он полагал, что удовлетворение просьб, которые нарушают установленную процедуру транспортировки заключенных к месту исполнения приговора, выходит за рамки его компетенции.

— Такой чувствительный человек, как вы, — ответил Роджерс с нотой сарказма в голосе, — должен был бы подумать обо всем этом до того, как вступить в банду террористов. Тюремный устав не предусматривает отдельных уборных.

— Это элементарное требование. Никто не станет писать о таких вещах в уставе. Разве английские тюрьмы тоже так устроены?

Роджерс смутился. Он не ожидал, что ему придется вступать в такие споры в присутствии всех заключенных.

— Боюсь, что я ничем не смогу вам помочь, — сказал он. — Придется потерпеть дня три, не больше.

— Можете вы, по крайней мере, пресечь издевательства надзирателей над нами? — спросил Деби.

— Что вы имеете в виду?

— Когда я потребовал встречи с вами, этот человек ударил меня по лицу.

Балбахадур стоял за спиной Роджерса. Конечно, он догадывался, что речь идет о нем, хотя и не понимал по-английски.

— Вы били заключенного? — спросил Роджерс на хинди.

— Нет, сахиб. Он лжет, он жулик, только всех на бунт подбивает.

— Спросите других заключенных, — предложил Деби-даял.

Роджерс колебался. Он не знал, как поступить. Перед ним были двое: запальчивый юноша-революционер и угрюмый тюремщик с тупым лицом и бегающими глазками. До этого Роджерсу не часто приходилось иметь дело с заключенными, он служил в полиции. Эти арестанты вполне достойны своей участи, а дисциплину на пароходе нарушать нельзя. Он помнил строгий наказ начальства: главное — не портить репутации подчиненных, всегда и во всем поддерживать их авторитет.

— Он обязан по-иному разговаривать с нами, — продолжал Деби-даял. — Его обычный лексикон — грубая, нецензурная брань.

— Вам бы следовало подумать об этом до того, как стать террористом, — снова с укором произнес Роджерс.

Можно было не сомневаться, что Балбахадур отомстит. В тот же вечер он и еще один надзиратель обвинили Деби-даяла в попытке самоубийства. Он якобы разорвал одеяло на полосы, из которых собирался сплести веревку и повеситься. Деби-даял в самом деле оторвал лоскут от выданного ему одеяла, потому что на нем были большие пятна запекшейся крови, но сказка о самоубийстве была сочинена старшим надзирателем в расчете на легковерие начальника конвоя.

Они выволокли Деби из трюма и только часа через два привели его обратно с кандалами на руках и ногах.

— Побеседуй еще раз с сахибом, — усмехнулся Балбахадур на прощанье, — мы тебе не такое устроим.

Он больше не заявлял протестов. Он вообще не произнес больше ни слова.

— Должно быть, они били его веревкой, — шепнул Гьяну сосед, по-видимому опытный в этих делах, — завернули в одеяло, чтоб не оставить следов, и били…

Взгляд Гьяна блуждал в полумраке трюма. Он остановился на фигуре Деби, который неподвижно лежал, завернувшись в рваное солдатское одеяло, а затем перешел на лицо надзирателя, замершего у железной двери. Горькое чувство охватило Гьяна, когда он вгляделся в это самодовольное лицо типичного индийца, опьяненного доверенной ему властью. Непостижимо, как существует эта империя, как держится эта власть, если во главе стоят несколько честных, самоотверженных чиновников, а все их подчиненные — это толпа продажных полулюдей? Неужели это и есть Индия индийцев? Что произойдет, когда стальное ярмо английского господства ослабнет, когда Индия станет свободной и вся власть перейдет в руки ее народа? Но тут Гьян вдруг вспомнил, что сам-то он сейчас покидает Индию навсегда и ее проблемы перестают быть его проблемами.

Заключенный по прозвищу Большой Рамоши, с грубым, словно вырубленным из дерева лицом и полукруглыми усами, хлопнул в ладони, призывая к молчанию.

Он откинулся назад и начал песню:

Скажите, юноши, зачем вы встретились

В пучине Черных Вод?

Хор заключенных вторил ему:

В пучине Черных Вод,

В пучине Черных Вод.

Приди и ты, приди и ты

В пучину Черных Вод!

Хор окреп, к нему присоединялись все новые голоса.

Они уже знали тюремную песню. Их научил Большой Рамоши — Гхасита. Он отправлялся в «ячеечную» тюрьму уже во второй раз. Теперь навсегда. Остальные никогда еще не пересекали Кала-Пани — Черную Воду.

Только он да еще те немногие из заключенных, кто был грамотен, — человек шесть, не больше — знали, что представляет собой «ячеечная» тюрьма в Порт-Блэре на Андаманских островах. Для остальных место назначения парохода-тюрьмы было скрыто.

Они собрались из разных уголков Индии, смешанное, разноязычное племя несчастных, приговоренных окружными судами и верховными судебными палатами к пожизненному заточению. Многие из них даже не ведали, что по последним постановлениям термин «пожизненное» означает всего лишь четырнадцать лет, а не тюрьму до конца дней. Да они и не заботились о будущем. Многие принадлежали к тому общественному слою, который справочники квалифицируют как «уголовные элементы». К числу таких принадлежал и Большой Рамоши — Гхасита.

Это был особый сорт людей, рожденных для преступления, для постоянного насилия. Они были прежде всего преступниками, а потом уже человеческими существами. Неспособные к раскаянию, не поддающиеся перевоспитанию и не желающие перевоспитываться — отбросы, порожденные существующим общественным порядком. Преступление для них составляло форму самого существования, предопределенную богом. Такова была даже их религия, ибо они поклонялись Ветале — покровителю преступников. Фаталисты по натуре, они даже свой арест приписывали гневу Веталы. Видно, они допустили какой-то промах в ритуале поклонения и вызвали неудовольствие божества, вот и лишились его покровительства. Конечно, это большое несчастье, но ведь бог справедлив. Выходит, иначе и быть не могло.

А теперь их везут в таинственную тюрьму, которую построили белые люди где-то за Черной Водой. Говорят, эта тюрьма — настоящий дворец, трехэтажный, с чистыми, светлыми камерами. К тому же, слышали они, через несколько месяцев каждый там становится «фери» — вольноотпущенником, имеющим право поселиться в одном из поселков на островах. Можно даже жениться, если найдешь подходящую невесту в женской тюрьме.

Всесильный Ветала отправил их в это путешествие, поэтому они были покорны, даже как будто удовлетворены и с презрением относились к тем нескольким чудакам, которые с ошеломленным видом принялись причитать, едва только пароход отчалил.

Знакомство с индийскими тюрьмами приучило их к жизни узников. И уж но всяком случае, они были уверены в том, что казематы, ожидающие их за Черной Водой, ничуть не хуже тех, которые были ими освоены прежде. Долгими месяцами чахли они в кишащих паразитами, тесных, тусклых каморках, изнемогая от грязи и вони собственных нечистот, с омерзением слушая брань тюремщиков и соседей по камере, постепенно привыкая к тому языку, которым изъясняются на стенах общественных уборных. Скованные кандалами, запуганные, избитые, отупевшие, они были бессильными жертвами тех, кто поставлен над ними. Однажды из окружных и городских тюрем их свезли всех вместе в калькуттскую тюрьму Калипада — кошмарный застенок, где огромные красноглазые крысы средь бела дня грызут узникам ноги и руки, а по полу скачут бесконечные тучи блох.

И вот теперь они плывут в открытом море, хотя и не могут его увидеть из огромной клетки трюма. С ними тюремщики, которым поручили сопровождать живой груз. Стражи важно расхаживают, как куклы-марионетки, сделанные в рост человека, и от нечего делать глумятся над своими жертвами. Висящая в воздухе жара да изнуряющий, мучительный голод — постоянные спутники заключенных. Весь скудный паек на дорогу — поджаренный рис и кусочки пальмового сахара — выдан им при отъезде. Бочка в углу трюма служит для них отхожим местом…

Какой-то бедняга зарыдал, когда пароход снимался с якоря, но Балбахадур и его люди с помощью дубинок быстро заглушили рыдания. Вот тут-то Большой Рамоши посмеялся над своими сентиментальными спутниками и затянул песню. Голос его был бодр и скрипуч («Как разбитая медная труба», — подумал Гьян), а лицо казалось больше обычных размеров человеческого лица, — словно незавершенная скульптура из дерева. Он был груб, непокорен — принц из царства преступников, избранный слуга Веталы.

Он уже отбыл полный срок на Андаманских островах, год погулял на свободе и теперь снова осужден. Как только Рамоши добрался до родной деревушки в Индии, первой его заботой было отыскать того человека, который выдал его полиции. Он свалил своего врага ударом топора посреди базарной площади при всем честном народе. По понятиям Рамоши, он совершил лишь то, чего от него ждали, и то, что он обязан был сделать в соответствии с законами преступного мира. Так повелел Ветала, и жертва была торжественно принесена. В лице и в повадках Рамоши было что-то необычное, какая-то надменность, что ли, выделяла его из толпы, да еще, конечно, рост больше шести футов и могучее сложение. Даже тюремщики отличали его от других, и не только отличали, но, кажется, и побаивались.

Он снова запел, и заключенные один за другим подхватывали песню. «О чем они молят в этой песне? — спрашивал себя Гьян. — Об избавлении от клопов и москитов или о порыве свежего морского бриза, который совсем заглушён испарениями сгрудившихся человеческих тел? Эта песня огорчила бы Аджи, если бы она могла ее услышать», — подумал Гьян. Воспоминания о бабке больно ранили его. Аджи — единственный близкий человек, которого он оставил. Одинокая старуха, брошенная на произвол судьбы в те годы, когда она имеет все права рассчитывать на заботу внука, которого вырастила.

Как живет она там, в Малом доме, в полном одиночестве ожидая внука? Он должен вернуться только в 1952 году, да и то если «льготы за хорошее поведение» распространятся на него в полной мере. Он знал, что золотые браслеты ей пришлось продать, чтобы заплатить адвокату, но рисовое поле остается, и оно должно прокормить ее. Поле да еще Малый дом…

Песня выросла, она гремела, заглушая его мысли. Он пытался держаться подальше от мерзких развлечений заключенных, от непристойных песен, плоских шуток. Как могут они распевать песни, если впереди, за Черной Водой, их ждут не вино и не женщины, а казематы «ячеечной» тюрьмы, которую, по отдаленному созвучию английских слов, арестанты прозвали «серебряной» тюрьмой? Да, их поджидала «ячеечная» тюрьма и ее комендант Патрик Маллиган, имевший репутацию «строгого, но справедливого» начальника. В конечном счете не таковы ли качества всех английских чиновников — строгость, но справедливость?

Гьяна радовало, что «серебряной» тюрьмой управляет английский комендант, ибо британская администрация вызывала у него неподдельное восхищение. Он ведь помнил, как судья-англичанин решил дело о Пиплоде в пользу Хари. Да и тем обстоятельством, что он еще жив, Гьян обязан справедливости судей. Обвинительное заключение по его делу категорически требовало смертной казни, прокурор не уставал повторять: наглое, предумышленное убийство! Но директор колледжа мистер Хэйквилл лично дал Гьяну превосходную характеристику. Тогда судья заявил: принимая во внимание молодость и прежнее безукоризненное поведение подсудимого, пожизненная изоляция будет для него справедливой мерой наказания.

Но сам Гьян помнил, что его поведение в колледже вовсе не было образцовым. Он неукоснительно носил кхаддар и присоединился к Национальному движению. Мистер Хэйквилл неоднократно предупреждал, что вынужден будет лишить Гьяна стипендии, если он ввяжется в антианглийскую деятельность, и все же, когда понадобилось, он свидетельствовал на суде в пользу Гьяна.

«Молодость ли делает мои убеждения такими нестойкими, — размышлял Гьян, — или же такова особенность индийского национального характера?» Быть может, в каком-то смысле он, Гьян, типичный средний индиец, сбитый с толку, нестойкий и слабый? Вроде тех, кто изображен в «Поездке в Индию» Форстера, например вроде Азиза или даже еще более жалкого, совершенно опустившегося парня, имя которого он забыл. Впрочем, вспомнил — его звали Рафи. Похож он на Рафи? Его, Гьяна, ненасилие не выдержало первого же серьезного испытания, а теперь и его национализм поколеблен, поскольку британские чиновники, по крайней мере те, с которыми ему пришлось столкнуться, вроде бы оказались людьми достойными. Вот бы ему быть похожим на Деби-даяла, непоколебимо отстаивающего свои убеждения! А то он, Гьян, вообще уже начал сомневаться, сможет ли Индия просуществовать без англичан. Ведь они так скрупулезно соблюдают принципы правосудия. Но что они значат, эти принципы правосудия? Разве по этим принципам Вишнудатту не полагалась смертная казнь за убийство Хари? Из угла, где он лежал, стиснутый между двумя черными как уголь и вонючими, как гнилая рыба, кули из Южной Индии, осужденными за изнасилование несовершеннолетней, Гьян вглядывался в лица своих спутников, вплотную прижавшихся к стенкам трюма или друг к другу и вытянувших прямо перед собой ноги, закованные в кандалы.

Гьяну стало жутко. Большинство заключенных пели и, как ни странно, казались совсем спокойными. Можно было подумать, что они наслаждаются жизнью. Ему хотелось, но все никак не удавалось поймать взгляд Деби-даяла. Деби, как всегда, сосредоточенно разглядывал потолок. Красивый, гордый, он был похож на куклу, запеленатую в одеяло, на египетскую мумию, которая еще дышит.

Гьян ощутил странную дрожь во всем теле — неведомый прежде ужас заползал к нему через кандальные кольца, словно вши и блохи в тюрьме Калипада.

Большой Рамоши снова хлопнул в ладоши.

— Веселей, братья! — заорал он. — Веселей, друзья! Веселей, короли! Веселей, любовники собственных матерей. Пойте!


Дожди прекратились, но серая масса облаков все еще окружала судно. Огромные влажные тучи закрывали горизонт, а порывистый ветер осыпал брызгами лицо и руки. Из трюма, прорываясь сквозь скрип деревянных палуб и ленивый шум машины, доносились голоса поющих узников.

Капитан в грязном белом шлеме сидел на высоком стуле рядом с рулевым колесом и с профессиональным интересом принюхивался к чему-то. Он отложил бинокль и отряхнулся, как пес, вылезающий из воды.

— Мы бы их уже увидели, — сказал он, — если бы не такая плотная облачность. Про них говорят: «Изумрудное ожерелье, брошенное в море». Ничего себе изумрудики!

Молодой английский офицер в непромокаемом плаще передернул плечами, словно подражая капитану, и спросил:

— Когда мы должны прибыть?

— Пришвартуемся завтра в девять утра, — ответил капитан. — Ночью трудновато войти в бухту — в такой тьме это опасно.

— Я буду дьявольски счастлив, когда сдам их с рук на руки в полном комплекте и порядке, — сказал Роджерс. Один на них сегодня ночью хотел было повеситься, одеяло разорвал на лоскуты, чтобы сделать веревку.

— Хотел бы я знать, зачем парню это понадобилось? — спросил капитан без особого интереса.

— Бедняге не повезло. Отец — владелец крупной строительной компании, деван-бахадур[59]. Парень — революционер, вернее, теперь уже бывший революционер. Он получил по заслугам и никак не может с этим примириться.

— Все эти террористы живо раскисают, как только их прижмут. Как вы с ним поступили?

— Пришлось заковать ему руки. У остальных не закованы. Теперь он себя не покалечит.

Капитан нахлобучил шлем до самых бровей, поднял голову и прислушался.

— И все-таки они у вас резвые ребята, — заметил капитан, — слышите, как поют.

— Понять не могу, что им вздумалось… Как-то не по себе становится от этого пения. Лучше бы ругались или плакали. А то послушаешь, чувствуешь себя… не человеком, что ли.

— О чем они горланят?

— Больше всего о вине и о женщинах. Они…

— Похоже на матросскую песню, — прервал его капитан, — по мотиву чувствую, легко запоминается.

Громовой голос Большого Рамоши доносился словно из глубины вод:

Боло-джаванон киа-киа милат хай,

Кале папи-ке базаар?

— Это означает, — объяснил Роджерс: — «Скажите, парни мне, что ожидает нас в пучине Черных Вод?» Пучиной Черных Вод они называют тюрьму.

— А чего бы они хотели?

Мофат-ки унди, аур мофат-ки бренди.

Аур мофат-ки рунди ха шар! —

все гремел и гремел хор.

— А вот послушайте, — сказал Роджерс: — «Сколько хочешь жратвы, сколько хочешь бренди, сколько хочешь баб!»

Капитан прыснул со смеху.

— Я не прочь бы променять свою службу на такое заключение! Об этом стоит подумать… За что они сидят?

— Почти все за убийство из ревности или из-за земли. Трое или четверо за изнасилование. Один политический — революционер. Призыв к бунту, саботаж. Сжег самолет, отвинчивал накладки на рельсах и тому подобное.

— Сволочь! — воскликнул капитан с искренним возмущением. — Этого типа следовало бы повесить!

— Не знаю. Не так все просто. Эти самые террористы, как правило, из богатых семей, получили хорошее образование и горят пламенем патриотизма. Просто они сбиты с толку, вот и мыкаются всю жизнь по тюрьмам. Теперь, когда мы вот-вот влипнем в новую войну из-за полоски земли в Польше, это особенно печально. Как вы полагаете, ввяжемся мы в это дело?

Капитан пожал плечами.

— Кто может предугадать? — бесцветными глазами он пристально вглядывался в морской простор. — Как втягивается страна в войну? В прошлый раз пристрелили какого-то принца или что-то в этом роде. Никто прежде не слышал ни об этом принце, ни об этой стране. А теперь вот Польский коридор! И все-таки не могут же они забыть кошмар последней войны. Я два года отгрохал. На эсминце.

Некоторое время оба молчали. Потом капитан спросил:

— И много таких в стране?

— Террористов? Да, порядочно. Они есть повсюду. К сожалению, народ относится к ним с симпатией. Некоторых прямо-таки чтят, как героев, Бхагат-Сингха, например. Потому-то этих голубчиков так трудно выловить. Едва узнают, что мы охотимся на них, сразу уходят в подполье. Возьмите вот эту, последнюю шайку. Было известно, что их там больше тридцати. Мы — я имею в виду полицию, — по-видимому, прозевали. Они собирались в своем клубе. Там что-то вроде гимнастического зала. Наши нагрянули — застали только семерых. Остальные смылись. И вот что забавно: все семеро индусы, ни одного мусульманина. Весьма вероятно, что между ними существовал разлад… Что вы хотели сказать?

— Значит, поймали только семерых?

— Точнее, восьмерых. Потому что в тот же вечер забрали этого Деби-даяла у него дома. Остальных явно предупредили. Обычно у них есть сочувствующие даже среди начальства.

— Вы хотите сказать — в полиции?!

— Именно. Даже там. К сожалению, удрал атаман шайки, некто Шафи Усман. Впрочем, скорее всего на самом деле его зовут не так — у него по меньшей мере полдюжины имен. Вот уж поистине отвратный тип. Сколько на его счету террористических актов — не сосчитать. Да, еще, говорят, гомосексуалист.

— Вы везете всю восьмерку? — спросил капитан, заинтересовавшись. — Хотелось бы взглянуть на мерзавцев.

— Увы, нет. Здесь только один — тот, кого осудили пожизненно. Остальные отделались сроками поменьше.

— Ну что ж, в таком случае ничего не поделаешь, — пробурчал капитан, приблизив бинокль к глазам. — Давайте-ка уйдем отсюда, переберемся куда-нибудь, где поуютнее. — Он махнул рукой рулевому и слез со своего высокого капитанского стула. — Скоро передадут новости по радио, мы с вами выясним, не началась ли уже война.

— Я побуду здесь, если позволите, — сказал Роджерс. — А потом начну обход.

Капитан вразвалку, походкой старого морского волка, спустился по трапу.

Роджерс закурил сигарету. Она была влажная и мягкая. Щипала язык, как соленая морская вода. Он постоял, поглядел на неподвижную фигуру рулевого — второго или третьего помощника. Интересно, о чем он там думает? О приближающейся войне? О том, как опасны подводные лодки и мины? А может, он вообще не о войне размышляет, а о выпивке и о женщинах, как те, в трюме? Зябко кутаясь в плащ, Роджерс пошел вниз.

В дверях он чуть-чуть задержался, вспомнив о невыносимом зловонии трюма. Надзиратель Балбахадур отворил решетчатую дверь и встал около начальства, держа наготове винтовку с отомкнутым штыком, — живое воплощение собачьей преданности, подобострастия и показной смелости. Этот напыщенный, наглый человек-пес, с ужасающей серьезностью воспринявший брошенный ему кусок власти, был незаменим для поддержания дисциплины.

Увидев фигуру Роджерса в дверях, заключенные один за другим на полуслове обрывали песню. Морской волной по всему трюму пробежала тишина и скоро достигла того угла, где разместился Большой Рамоши. Волна тишины погасила и его голос.

Все они уставились на офицера, словно давая ему почувствовать весь свой страх и всю ненависть. Такая реакция на его появление была Роджерсу неприятна, как будто он погасил последний луч света в мрачном трюме. Он прошел вперед, стараясь проскользнуть между рядами заключенных. Надзиратель важно шествовал за ним по пятам.

— Вас кормили? — спросил Роджерс.

— Да, сахиб, — ответили они.

Ответы были всегда известны заранее, стандартны. От него ждали именно этого вопроса, и он знал, что они именно так ответят. Гуркх уже вымуштровал их.

— Какие-нибудь жалобы?

— Нет, сахиб.

— Вы бы легли и поспали. Завтра утром мы прибываем. И чтобы мне никаких штучек сегодня ночью. Ясно?

— Ясно, сахиб.

— Но если хотите петь, черт с вами, пойте!

— Да, сахиб.

Он хотел было сделать затяжку, но обнаружил, что сигарета погасла, тогда он швырнул сигарету в угол и увидел, как чья-то рука бережно прикрыла ее.

Но тюремщик был начеку. Со словами: «Ну, ты! И не думай!» — он наступил на эту согрешившую руку.

Роджерс метнул в сторону гуркха суровый взгляд.

— Это уже совершенно лишнее, — сказал он резко.

Балбахадур кротко отодвинул свой форменный сапог и занял место позади начальства.

— Благодарю вас, сэр, — сказал Гьян, потирая ушибленную руку.

Роджерс взглянул на него с неожиданным интересом.

— Вы говорите по-английски? Значит, учились в колледже?

— Да, сэр.

— Рука в порядке?

— Да, сэр.

— Хотите сигарету?

Гьян взглянул на тюремщика, застывшего как статуя за спиной англичанина.

— Нет, сэр, благодарю.

— Держите, — сказал Роджерс и вытряхнул пачку сигарет в руки Гьяна.

— Что вы, сэр, спасибо, — сказал Гьян с признательностью в голосе, но это, право, ни к чему.

— Но вы же курите?

— Нам не дают спичек, сэр.

— Да, конечно, вот, возьмите. — Роджерс сунул заключенному коробок спичек. — Только не вздумайте поджечь что-нибудь.

— О нет, сэр, — уверил Гьян, — спасибо, сэр.

Роджерс слегка улыбнулся ему и повернул к выходу.

Он поспешил наверх, в кают-компанию, чтобы услышать последние известия в шесть тридцать. Гуркх проводил офицера до самой двери и подобострастно отдал ему честь. Задраив дверь, он вышел из трюма и постоял, прислушиваясь, до тех пор, пока шаги Роджерса совсем затихли. Тогда он снова отпер дверь, вбежал в трюм, ринулся к Гьяну и выхватил у него сигареты и спички.

— Ты… Я покажу тебе «спасибо»! — прошипел он. — Думаешь, я позволю тебе… курить офицерские сигареты только из-за того, что ты болтаешь по-английски? И помни, я отдавлю тебе руку, когда захочу, понял? Сто раз, если захочу! И не только руку, раздавлю, но и… Вздумается мне, так я тебя… Ясно? Или… твою сестру, или твою мамашу!

Он поставил сапог на бедро Гьяна и надавил изо всех сил. Щелки его глаз еще больше сузились в издевательской ухмылке.

— Теперь послушаем, как ты завизжишь. Визжи! Посмотрим, кто придет к тебе на выручку! — Он поворачивал каблук и давил сильнее и сильнее, все время ухмыляясь.

Сорок семь узников безучастно, будто окаменев, наблюдали за этим представлением. Каждый из них мог бы убить обидчика и за меньшее оскорбление. Многие и убивали.


На следующий день сразу после полудня узников вывели на палубу. Каждый из них тащил свой сверток с одеялом, эмалированную кружку и тарелку. Тут они впервые увидели «серебряную» тюрьму. Она была построена на мысу, с которого выкорчевали деревья, превратив его в уродливую рану на цветущем, омытом дождями теле земли, холодную и голую посреди раскачивающихся пальм, пышных зеленых джунглей и низких, переполненных влагой туч.

Тюрьма доминировала над всей округой. Даже Седло-гора, самая высокая на островах, выглядела рядом с нею жалкой, маленькой, какой-то неестественной. Издалека и сверху тюрьма была похожа на громадное рулевое колесо с семью рукоятками: трехэтажное здание в середине и множество строений, разбегавшихся по радиусам из центра. Бесчисленные ряды окон казались глазами какого-то ископаемого чудовища, гигантского ящера или паука, разлегшегося на подстилке из застывшей лавы и приподнявшего голову в ожидании необычной пищи — преступников из Индии.

Их пересчитали в трюме, потом снова пересчитали на палубе и в третий раз пересчитали в тесном сарайчике на набережной, где происходила официальная передача заключенных коменданту тюрьмы, который в стеганой куртке, с черной сигарой в зубах стоял возле стола, похлопывая по сапогу тростниковым стеком.

Так они впервые встретились с Маллиган-сахибом — курносым, круглолицым, разбухшим от пива коротышкой. Тропики измучили, озлобили и состарили этого ирландца, но он давно уже раздумал возвращаться домой. Поджаренный солнцем, пожелтевший от малярии, покрасневший от виски, задубевший от власти, это был грубый человек, выполнявший работу, предназначенную для грубых людей.

Он начинал в армии, а в конце первой мировой войны, став уже капралом, перешел в индийскую полицию. Три года назад он был переведен на особо почетную должность коменданта «ячеечной» тюрьмы. Богобоязненный, добросовестный и, по его собственным понятиям, справедливый, Маллиган пользовался полным доверием начальства. Он открыто хвастался тем, что единственной книгой, которую он прочитал после окончания школы, был Тюремный устав, и еще тем, что способен поколотить любого человека своего возраста и перепить человека любого возраста. Простоватый, деловой, самолюбивый, решительный, он знал Тюремный устав назубок и строжайше требовал неукоснительного выполнения буквы этого документа — неподражаемой смеси добродетелей, пороков, придирок и узколобой «справедливости». Просто невозможно было представить «ячеечную» тюрьму без Маллиган-сахиба или вообразить себе другого человека, который смог бы исполнять его трудную работу с тем же рвением и оперативностью. Не генеральные инспекторы и не верховные комиссары, а именно он был подлинным владыкой этой колонии уголовников.

Вслед за мистером Патриком Маллиганом, плавно размахивавшим стеком, они поднялись по дороге на вершину холма. Пока они шли за ним, никто не пел и не разговаривал. Даже Большой Рамоши словно в рот воды набрал. Только эмалированные кружки со звоном ударялись о кандальные цепи.

Так под звон цепей они и вошли в свой новый мир — мир заключенных, тюремщиков и поселенцев. Огромные главные ворота отворились, и на территорию тюрьмы вступила самая последняя партия заключенных, которой суждено было прибыть на Андаманские острова.

Это произошло 4 сентября. Год был 1939-й. Никто из них и не подозревал, что мир, который они только что покинули, уже вовлечен в новую войну.


В тюрьму, словно в замок, вел арочный проход с двумя башенками по бокам, большими воротами в начале галереи и маленькими в конце. Стены этого коридора были «украшены» разного рода кандалами и орудиями пыток; как охотничьи трофеи, здесь были гордо выставлены цепи, круглые кандалы, наручники самых разных фасонов, специальные клетки и «гробы», в которых узник мог поместиться только стоя. Были тут и особые оковы, не дающие возможности присесть, хотя руки несчастного оставались свободными, и цепные замки облегченного типа — в них арестант мог двигать руками и ногами и выполнять порученную ему работу. По соседству располагались специальные рамы, к которым привязывали заключенных для порки, и отполированные промасленные тростниковые прутья, служившие той же цели.

Все это были реликвии прежних времен, которые, как всякие наследственные сувениры, хранились из сентиментальных побуждений. Эта выставка поражала и ужасала прибывающих сюда заключенных и напоминала нарушителям законов, что они привезены в обитель наказания, а не воспитания, в обитель отмщения, а вовсе не в школу исправления оступившихся. Тяжкий труд, пусть и непродуктивный, телесные страдания, пусть и бессмысленные, должны были восприниматься преступниками как закономерное воздаяние.

Но те из них, кому удалось перелистать Тюремный устав, который, вообще говоря, обязаны были выдавать по первому требованию, выяснили, что дикие времена железных клеток и цепей миновали. Самым унизительным наказанием для заключенного оставалась порка, эта мера наказания должна была применяться только в случаях тяжелого нарушения дисциплины, например нападения на стражу или попытки к бегству. Две авторитетные инспекционные комиссии вынудили администрацию провести некоторые реформы, и теперь уже устав подчеркивал, что главная цель тюрьмы — не мстить преступнику, а помочь ему возродиться к новой жизни. И в самом деле, заключенные походили теперь больше на колонистов, чем на узников, администрация явно старалась превратить их в добропорядочных жителей Андаманских островов. Однако всей этой системе реформ грозил удар. Отбой прозвучал с первыми залпами новой войны. Теперь уже некогда было тратить усилия на спасение заблудших сынов рода человеческого. Война избавит от необходимости щепетильно блюсти свод правил. Должностные лица на местах станут вершить скорый и решительный суд, предоставив политическим деятелям Индии решать более существенные проблемы…

Новая партия заключенных миновала портал тюрьмы, ворота захлопнулись за ними. Сначала они радовались уже тому, что вышли из-под опеки Балбахадура, и тому, что впервые за пять дней получили горячую пищу, и тому, что покинули мрачную пору в чреве парохода.

И уж во всяком случае, все они испытали наслаждение оттого, что оказались теперь в одиночестве, освободились от соседства чужих тел, от запаха пота, дыхания, выделений запертых на замок человеческих существ. Некоторые же радовались тому, что могли теперь вытянуться во весь рост и думать о чем угодно.

Камеры, в которые их поместили, оказались большими и светлыми и по сравнению с индийскими тюрьмами были идеалом чистоты, Они походили скорее на маленькие больничные палаты. Двери камер открывались внутрь галерей, расположенных по всей длине семи лучей «рулевого колеса» тюрьмы. Через решетки своих камер заключенные заглядывали в эти галереи, с противоположной стороны ограниченные более надежными решетками, а там, за углом тюремного здания, открывался их взгляду кусочек неба и джунглей. Камеры были двенадцати футов в длину и восьми в ширину, на задней стене каждой из них красовалась маленькая, площадью около фута, решетка, соединявшаяся с полом, а под самым потолком — окно, тоже забранное решеткой. Меблировка ограничивалась деревянными нарами, служившими кроватью, да глиняным ночным горшком.

Впервые они крепко заснули, ибо к этому времени научились уже приспосабливать свои движения к кандалам, которые все еще не были сняты. Они спали, как совершенно истощенные люди, оставившие позади труднейшие испытания.

«Только англичане могли выдумать нечто подобное, — размышлял Гьян, — только англичане могли выработать подлинно человечные нормы правосудия. До их прихода за воровство отрубали руки, а за богохульство или лжесвидетельство вырывали язык. А теперь даже убийц возвращают на путь истинный, дают им возможность зажить по-новому на новой земле, разрешают, даже рекомендуют, обзавестись хозяйством, землей, семьей. Заключенным в этой тюрьме живется легче, чем миллионам индийцев, которые совершили единственное преступление — родились на свет».

Их день начался с рассветом. Сначала их отвели к умывальникам, которые другие заключенные наполнили морской водой, и разрешили вымыться под надзором тюремщиков. После этого приступили к многочасовой, медленной процедуре оформления документов, снятия отпечатков пальцев, взвешивания, бритья голов, окуривания для уничтожения насекомых. В конце дня их повели в мастерскую, где на них надели специальные «андаманские цепочки».

Цепочки эти были двадцати дюймов длиной и в дюйм шириной. На овальной стальной пластинке были выгравированы имя заключенного, его тюремный номер и предполагаемая дата освобождения. Два тюремных кузнеца надевали новоприбывшим на шею цепочки с пластинками, обрезали концы и клещами загибали их внутрь. Каждому было приказано, просунув палец между железным кольцом и шеей, удостовериться, что ошейник надет не слишком плотно. А когда все было кончено, помощник коменданта Джозеф и главный надсмотрщик Метьюз прошли по рядам и убедились, что никто не сможет стянуть железное кольцо через голову.

Шестеро заключенных «группы D» появились последними, со специальной охраной. Их возглавлял Большой Рамоши, приветствовавший кузнецов радостным смехом, словно друзей, с которыми разлучился на время отпуска и вот опять встретился. За ним шли Гьян и Деби-даял. Они не сказали друг другу ни слова: не о чем было говорить, да им и не позволили бы переговариваться.

Что можно увидеть на пляже

Благоприятный день выбрали заранее по совету домашнего астролога — отсрочить свадьбу было невозможно. Совпадение оказалось неизбежным. Гопал и Сундари начинали свой медовый месяц в тот самый день, когда пароход Деби-даяла отчаливал из Калькутты.

Церемония прошла совсем скромно, даже скромнее, чем задумал отец Сундари, — ни один из многочисленных родственников Гопала не явился и не прислал поздравления или подарка.

Сундари была печальна. Ей предстоял медовый месяц, брату — путь на Андаманские острова. Как ни напоминала она себе, что должна радоваться и веселиться, она не могла забыть о Деби.

Машина была незнакомая, все вещи чужие, пейзаж за окном непривычный, и человек, сидевший около нее и старательно управлявший автомобилем, тоже был чужой. Все было странно, незнакомо, потому что все принадлежало кому-то другому, даже и она сама себе больше не принадлежала.

Только собачка, свернувшаяся на подстилке на заднем сиденье, была ее собственная. Она перешла к Сундари, потому что прежнего хозяина ее, Деби-даяла, посадили в тюрьму. Деби должен освободиться в 1952 году. Его собаке Спиндл уже пять лет. Конечно, ей не дождаться Деби.

Сундари вспомнила, что Спиндл и сейчас не было бы в живых, если бы не Деби. Мать Спиндл принадлежала мистеру Мюллеру, владельцу свинофермы и большого холодильника. Сундари и Деби на велосипедах отправились поглядеть на щенят в тот самый день, когда они родились. Мистер Мюллер встретил их на веранде позади свинарника. Там же, в ящике из-под чая, выстланном соломой, лежали щенята. Хозяин вытаскивал их одного за другим, взвешивал на ладони, ощупывал головы и лапы. Работник подметал каменный пол веранды.

— Приготовь очень горячую воду, — сказал ему Мюллер, как раз когда они вошли. — Иначе чертенок долго проплавает.

— Вы собираетесь их купать, мистер Мюллер? — поинтересовалась Сундари.

— Купать? Нет, моя милая. Я намерен одного из них утопить. Вот и выбираю — которого.

— Вы хотите сказать, что убьете щенка? — спросил Деби.

— Нельзя же оставлять их всех. Надо и о матери подумать. Болонке больше троих не выкормить.

Сундари старалась не смотреть на брата. Она знала, что он чувствует, но нужно было скрыть это от Мюллера. Мюллер был немец, и они хорошо знали, что он презирает слабохарактерных индийцев.

— Какого из них вы бы забраковали? — обратился Мюллер к Сундари.

— Они такие крохотные и такие славные. Нельзя ли их всех оставить?

— Больше трех не могу. А ее угораздило произвести на свет четырех, — добродушно пояснил Мюллер.

Сундари безнадежно вздохнула.

— Бедные малыши! — все, что она могла сказать.

— Это вполне гуманно, поверьте, — объяснял мистер Мюллер. — В горячей воде они подыхают быстрее. Надо только подержать его минутку. Иначе начнет плавать и дольше промучается.

Сундари знобило. Она взглянула на Деби. Брат побледнел, казалось, его сейчас стошнит. «О боже, только бы не здесь, на глазах у мистера Мюллера», — испугалась Сундари. Вошел работник с ведром, полным кипятка.

— Я думаю, вот этого, — сказал Мюллер, поднимая одного из щенят. — Хотя, по правде говоря, они мало чем друг от друга отличаются.

— Да, — вдруг услышала Сундари свой собственный голос, — да, я тоже так думаю.

Мюллер перевернул щенка, чтобы определить его пол, а мать принялась лизать его.

— Пойдем, нам пора, — сказала Сундари брату. — Спасибо, мистер Мюллер, — не забыла она поблагодарить.

— О, вы уже убегаете? — Мюллер изобразил удивление на своей большой красной физиономии. — Вам незачем уходить. Это займет всего пару минут. Или, может быть, вы боитесь? — спросил он равнодушно.

— Нет, что вы, не боюсь, конечно, — уязвленно ответила Сундари. — Хорошо, мы останемся и посмотрим, если вы не возражаете.

— Я не возражаю, — разрешил Мюллер. — Я-то не возражаю, а вот ваш брат?

— Нет, нет, Сундари, давай уйдем, — взмолился Деби. — Уже поздно.

— Нет уж, пусть ваша сестра остается, если ей интересно, — сказал Мюллер. — Может быть, она захочет подержать щенка в воде. — Он попробовал воду пальцем. — Нет, ничего, терпеть можно, — произнес он. — Я уверен, немецкая девочка не струсила бы.

— Дайте мне щенка, — сказала Сундари, протягивая руки. — Думаю, что и я не струшу.

— Ну не кривляйся, Сундари, — взмолился Деби. — Пожалуйста, давай уйдем.

— Уходи, если хочешь, — не унималась Сундари. — Через несколько минут я тебя догоню. Когда все кончится.

— Я больше никогда не буду с тобой разговаривать, никогда! — всхлипнул Деби. Потом он повернулся к Мюллеру. — Вы… проклятый немецкий убийца! Вы убивали французских детей во время войны, а потом их съедали. Это все знают. Вы подлые, жестокие, отвратительные! Когда англичане выиграли войну, надо было всех вас. убить, всех до одного, чудовища! — Он прокричал это одним духом, потом повернулся и убежал.

Мюллер довольно долго сидел, не в силах слова вымолвить. Лицо его стало краснее, чем обычно. Сундари наконец нашлась:

— Надеюсь, вы простите моего брата, мистер Мюллер. Он сам не знает, что говорит.

— Ему следовало быть девочкой, а вам мальчиком.

— Ну, будем топить щенка, мистер Мюллер? — спросила Сундари. — Вода, должно быть, остыла.

— Нет, мы не будем его топить, — сказал Мюллер. — Мы выкормим его, а когда ему исполнится шесть недель, подарим вашему брату.

— О, спасибо, мистер Мюллер! Спасибо. Я знаю, он будет так счастлив… И я заставлю его извиниться.

— Скажите ему, что это подарок от немецкого убийцы. От чудовища!..

Так пять лет тому назад к ним попала Спиндл. И хотя считалось, что собака принадлежит Деби, возилась с ней Сундари.

С самого детства, с тех пор, как Сундари себя помнила, повелось так, что она всегда заботилась о Деби, выручала его. Но, честно говоря, ей это было приятно, иногда ее нежность к брату казалась ей самой немножко неестественной.

Например, у него была привычка: проснется, бывало, среди ночи, притворится, что ему видятся призраки в детской, и не заснет до тех пор, пока Сундари не ляжет рядом с ним. И все-таки, против ожидания, у нее не вызвала протеста его постепенно проявлявшаяся независимость. Больше того, когда прошло первое потрясение и Сундари привыкла к мысли, что ее брат революционер, она почувствовала гордость за него, преодолевшего юношескую слабость, ставшего мужественным и смелым. Теперь даже не верилось, что это тот самый маленький Деби, который по ночам видел призраков и боялся потрогать кузнечика, улитку или головастика. Теперь ему не стало бы худо от одной мысли, что при нем утопят щепка, и не пришло бы в голову просить ее убрать муравейник с площадки для бадминтона.

Площадка, кстати, и теперь была все на том же месте, но ею почти не пользовались. Садовник по привычке каждую неделю подновлял линии. А в прежние времена, когда брат и сестра учились в школе, они часто играли в бадминтон. Она вспомнила, как однажды зимой — да, именно зимой, потому что на Деби был порванный на локтях английский свитер, — он очень волновался, поджидая приглашенных в гости двух ее подруг из монастырской школы. Деби явился к ней в комнату еще полусонный, но одетый в белые брюки, рубашку и парусиновые туфли.

— Сундар! У нас на площадке муравейник, — огорченно сказал он.

— Муравейник?

— Да, а к нам сестры Стенли приедут.

— Ну и что! — она совершенно не беспокоилась о сестрах Стенли. — Разрушь его, и дело с концом.

— Это невозможно. Неужели ты не понимаешь — это муравьиный дом, они его построили и в нем живут!

— Никто не просил их устраивать свой дом посреди нашей лужайки. Скажи садовникам: пусть сроют муравейник.

— Сегодня садовников нет.

— Тогда ничего не поделаешь.

— Сундар! Не будь такой злющей! — взмолился он.

— Вечно ты заставляешь меня делать за тебя неприятную работу, — запротестовала Сундари. Но она все-таки сразу встала и вышла вместе с ним во двор. Лужайку накануне вечером поливали, она была прохладная и ровная. Действительно, на дальней стороне ее, между белыми линиями, возвышался муравейник. Возведенный из мягкого влажного перегноя, он поднимался над землей дюймов на девять.

— Нельзя ли… Нельзя ли его оставить? — спросил Деби. — Он же в «коридоре». А нам не обязательно играть парные встречи… О Сундари, что ты делаешь?! Как ты можешь? Бедные муравьи!

Она обрушилась на муравейник с неожиданной для себя самой яростью — ее раздражала непонятная мягкотелость Деби. Он не имеет права оставаться таким… Он должен стать решительным, настоящим мужчиной.

Маленькая крепость из мягкой земли была разрушена до основания, словно игрушечный замок. Муравьи сотнями выползали из ямок и переходов. А она все пинала ногой остатки муравьиного города, а потом стала топтать руины и давить маленьких белых муравьев.

— О, как ты могла, Сундари! Как ты могла! — пронзительно кричал Деби с искаженным от ужаса лицом.

— Не нравится? Тогда разрушил бы сам, — рассердилась Сундари. — Или попросил бы своих девиц Стенли!

Она повернулась и побежала в дом, не в силах объяснить ему, что дело совсем не в муравьях, а в том, что он, ее маленький брат, должен расти сильным и смелым. Или, может быть, она так разбушевалась из-за того, что он ждал сестер Стенли?..


Сундари все еще вспоминала Деби, когда они с Гопалом достигли цели своей поездки — маленького бунгало в лесу за Махабалешваром. Хозяин бунгало ждал их с гирляндами цветов. «Интересно, — подумала Сундари, — гирлянды у них всегда наготове или он откуда-то пронюхал, что приехали молодожены? Можно ли догадаться об этом по нашему виду?»

Она попыталась стряхнуть с себя оцепенение и войти в свою новую роль. Но, увы, она не чувствовала ни волнения, ни радости, ни душевного подъема, приличествующих невесте, да и выглядела она не очень привлекательно — так она решила, переодеваясь и рассматривая свое осунувшееся лицо и заплаканные глаза.

«Гопал будет прав, если разочаруется во мне», — думала Сундари, умываясь холодной водой. Разве ему понять, что значит для нее Деби. Как сможет она теперь радоваться медовому месяцу, как сможет выглядеть красивой для этого чужого человека, ставшего ее мужем? Разве возможно это в тот самый час, когда пароход Деби держит курс к Андаманским островам?

Гопал сидел на веранде, нервно зажигая сигарету от сигареты. Внизу, под ним, купалось в лунных лучах огромное ущелье. Он слышал, как Сундари хлопнула дверью ванной комнаты и легла в постель. Он подождал еще немного, потом отшвырнул сигарету и вошел в спальню. Сундари казалась нервной и возбужденной и улыбнулась ему. Но стоило ему до нее дотронуться, как она отшатнулась, и две огромные слезы выкатились из ее глаз. Она разрыдалась. Он пытался утешить ее и осушить поцелуями слезы, но был неловок и неискренен. А ее мысли улетели далеко, и тело оставалось холодным и безответным.

Гопал оставил ее и вышел прогуляться вокруг бунгало. Потом он снова уселся на веранде и принялся за виски.

Когда, уже гораздо позже, он опять прокрался в ее комнату, Сундари крепко спала, а Спиндл с лаем набросилась на него.

Разозлившись, он отшвырнул собаку так сильно, что она заскулила, и Сундари проснулась.

— Как вы могли притронуться к Спиндл, вы, жестокий человек! — Она взяла собачку на руки и повернулась к нему спиной.

Гопал тихонько выскользнул из комнаты и вернулся к своей бутылке виски.

Первая ночь предопределила весь их медовый месяц. Она запомнилась им обоим как нечто странное и непристойное и не исчезнет из их памяти всю жизнь. Ему все это было обиднее, чем ей. Родственничек-террорист и так уже поссорил Гопала со всей семьей и нанес ощутимый удар его престижу. А теперь тень этого человека встает между Гопалом и его молодой женой, мешает им.

«Как вы могли притронуться к Спиндл, вы, жестокий человек!» — так крикнула она ему в первую брачную ночь.

Оба они пытались как-то поправить дело. На следующую ночь Сундари даже предложила привязать Спиндл на веранде, но это мало чему помогло. Он был груб, она равнодушна. Ей было очень больно. В результате у Сундари поднялась температура, пришлось вызнать врача. Лихорадка продолжалась три дня. В последнюю неделю Сундари, хотя и была уже здорова, выглядела измученной, думала о чем-то своем. Но она не отвергала мужа. Да и во время болезни она проявляла готовность отвечать на его чувства. Только к самому концу их пребывания в бунгало он наконец уразумел, что с ее стороны все это было вроде игры: «Давайте притворимся…». Хорошие манеры помогали изображать страсть, и она заставляла себя выступать и роли счастливой, любящей новобрачной, притворяясь, что наслаждается тем, что на самом деле причиняло ей боль и вызывало отвращение. Безвольная покорность жены заставляла его чувствовать себя чуть ли не насильником.

Они вернулись в Бомбей в конце августа, когда еще бушевали дожди. По дороге, в машине, к ней вернулось хорошее настроение, и они вместе обсуждали устройство их будущего дома. Гопал очень обрадовался, когда она сказала:

— Дорогой, давай не будем слишком часто выезжать первое время.

— Притворимся, что еще не возвратились, — ответил он со смехом.

— Нет, серьезно, прошу тебя. Я не очень-то хорошо вела себя в Махабалешваре и теперь хочу исправиться.

Он ласково погладил ее руку.

— О, мы вовсе не обязаны ходить куда-то, если сами не захотим. К счастью, мы поселимся достаточно далеко от города, чтобы нас никто не тревожил.

Но их потревожили в первый же вечер. Когда зазвонил телефон, они как раз сели пить чай, после чего Сундари собиралась зайти в свою комнату, чтобы посмотреть, как распаковывают вещи.

— Да, мы только что приехали, еще не распаковались, — услышала она голос Гопала. Он прикрыл трубку рукой и сказал Сундари: — Это Малини, — а потом продолжал уже в трубку: — Ах, вот что? Да нет… Сейчас дождь перестал. Но тучи темные и большие. И ветер холодный. Что? Нет, я вовсе не пытаюсь вас отговорить. Странная мысль! Конечно, будем рады… Прошу… Разумеется…

Он повернулся к жене с виноватой улыбкой.

— Звонила Малини, да-да, та самая, что была на свадьбе. Она со своим князем хочет приехать сюда поплавать.

— О! — Сундари нахмурилась. — Сейчас?

— Я, вообще говоря, совершенно не выношу князя. Я думал, он давно бросил ее, но, — он пожал плечами, — я не мог ее не принять. Мы… мы слишком хорошо знакомы.

— Ну, конечно, не мог.

Сундари еще не кончила разбирать вещи, когда появилась Малини — слишком быстро, чтобы можно было предположить, что она ехала из города.

— Дорогой! — услышала Сундари ее щебетание. — Я так рада снова видеть тебя в цивилизованном мире. Выглядишь ты превосходно, хотя тебе полагалось бы утомиться.

Сундари, сидевшая на корточках перед раскрытыми чемоданами, вздрогнула при слове «дорогой» и вспыхнула, когда до нее дошел смысл последней реплики. Она знала, что слово «дорогой» в устах актрисы вовсе не свидетельствует об интимной близости, но ее покоробил фамильярный и даже какой-то собственнический тон Малини.

Она поспешно поправила прическу и вошла в гостиную. Малини поразила ее подведенными глазами и яркими румянами на щеках. В жемчужно-розовом сари и черной чоли она выглядела шикарной и праздничной.

— Умоляю, уберите псину, — воскликнула Малини, с отвращением передернув плечами. — Не выношу собак, особенно таких вот, как немецкие сосиски.

Сундари увела Спиндл в спальню и посадила на кровать. Вернувшись, она предложила Малини чаю.

— Спасибо, не надо, милочка, — отказалась Малини. — Гопал подтвердит вам, я не употребляю это пойло. Я уже попросила Балдева принести мне виски. Он знает, какое я люблю.

Балдев — вот как, оказывается, зовут лакея Гопала.

Сундари еще не успела запомнить имен всех слуг, и ее шокировала осведомленность Малини. Ей стало как-то не по себе…

— А где же его высочество? — спросил Гопал.

— Ах, бедного князика в самую последнюю минуту утащили играть в покер. Вот я и подумала: поеду-ка одна, иначе вы будете разочарованы. Хотя, между прочим, я не почувствовала восторга в вашем голосе по телефону.

— Что вы, мы очень обрадовались, — запротестовал Гопал.

— Надеюсь все-таки, что вы не откажетесь после женитьбы от прежних друзей?.. Спасибо, Балдев. — Она улыбнулась лакею, принесшему ей бокал. — На вид прекрасное виски. Кто-нибудь выпьет со мной?

— Я не откажусь, — сказал Гопал. — Принеси и мне, Балдев. Сундари едва ли станет нить.

— Боже мой! Надеюсь, ваша жена не поклонница Морарджи?[60]

— Нет, нет! — возразила Сундари. — Я пью иногда херес и, уж во всяком случае, не мешаю другим.

— Как насчет купанья? — спросила Малини.

Гопал взглянул на жену.

— Ты пойдешь, дорогая?

— У меня так много дел, — сказала Сундари. — И я себя не совсем хорошо чувствую.

— Бедняжечка, — протянула Малини. — У вас такой утомленный вид. Первый медовый месяц, я слышала, всегда утомляет. Мне-то самой откуда знать — я холостячка.

Сундари вежливо посмеялась, хотя шутка показалась ей грубоватой, да и вообще она чувствовала себя чужой в этом доме.

— Мне так хотелось показать князику мой новый купальный костюм. Прямо как в Голливуде: два малюсеньких лоскуточка огненно-красного цвета. И больше ничего. И мой загар он бы тоже посмотрел. Никому не говорите, но я вся-вся такая загорелая — представляете себе? А теперь получается, что один вы — непонимающий — увидите эти прелести, — обратилась она к Гопалу. — Я хочу сказать — костюм, а не весь загар, конечно.

— Не такой уж непонимающий, — возразил Гопал. — Пойдем с нами, хоть посидишь на пляже, если не хочешь купаться, — обратился он к Сундари.

— Ну зачем же беспокоить бедную крошку, если ей нездоровится? — Малини скорчила недовольную гримаску. — Вам, видно, в самом деле нездоровится, моя милая, — сказала она Сундари. — Достаточно поглядеть вам в глаза. А что вы натворили со своими бедными волосами? Вы ведь не из тех занудливых женщин, которые с мужей глаз не спускают, правда? Конечно, этого не может быть. Скажите, а где я могу облачиться в мой купальник?

Костюм состоял из двух атласных тряпочек, в которых Малини выглядела неотразимо. «У нее в самом деле чудесная фигура, — решила Сундари, наблюдая из окна, как они направляются к пальмам. — И держится она непринужденно, как мало кто из индийских женщин».

И тут Сундари поняла, что она испытывает не только досаду на Малини, в первый же вечер нарушившую их покой, но и неожиданный приступ ревности.

Она заметила, что Гопал подал Малини руку и помог ей подняться по ступенькам. От нее не ускользнуло, что он не отпустил руки своей спутницы, когда они проходили кокосовую рощицу, отделявшую пляж от дома — ярдов триста, по крайней мере. Сундари видела, как они оставили сандалии и полотенца и пошли по песчаной полосе к темно-синим волнам. Чем дальше уходили они от нее, тем теснее сближались красное и голубое — пятна их купальных костюмов. Они прошли по дну несколько шагов, пока вода достигла груди, а потом оба бросились головой вперед навстречу высокой волне.

«Слились ли их тела там, в воде?» — спрашивала себя Сундари. Она вспомнила блеск в глазах Малини, ее гибкое тело танцовщицы, покрытое соблазнительным загаром, ее высокие острые груди, едва прикрытые тонким атласом. Сундари опомнилась и попыталась посмеяться над собой, но чувствовала, что сейчас заплачет. Солнце уже совсем склонилось к закату, когда она отошла от окна.

Сундари не стала распаковывать чемоданы. Зато она приняла горячую ванну и, когда оделась, почувствовала себя гораздо увереннее и готова была посмеяться над своей нелепой ревностью. Она капнула духами на руки, освежила лицо и надела нежно-розовое сари.

Пока она совершала свой туалет, стало почти темно. Но они еще не возвращались. Сундари решила не терять времени и разобрать вещи Гопала. Их гардеробные комнаты находились по разные стороны от спальни. Встроенные полки и шкафы в его комнате были заполнены ботинками, костюмами, рубашками, шляпами, аккуратно разложенными по местам. В одном шкафу были собраны охотничьи доспехи, а на соседней полке — оружие, патроны, шомпола. «Он склонен к подлинно мужским занятиям, мой супруг, размышляла Сундари, — он отнюдь не домосед, любит ездить верхом, стрелять, плавать… Долго же они там плавают», — вспомнила она, и ревность теперь уже обрушилась на нее резко, как удар, — даже кровь в лицо бросилась.

На верхней полке, там же, где лежали патроны, она увидела два бинокля и короткую, толстую стереотрубу, укрепленную на шарнирной подставке. Сундари вдруг рассердилась и, возмущенная своим безволием, решила действовать. Нечто похожее чувствовала она в тот день, когда предложила мистеру Мюллеру помочь утопить щенка, предложила подержать его под водой, живого, теплого, до тех пор, пока он не перестанет бороться.

Сундари взяла стереотрубу и отнесла ее на застекленную веранду, расположенную перед гостиной. Окна веранды выходили на море. Там Сундари осторожно поставила трубу на подоконник и только тогда почувствовала, какая эта штука тяжелая и громоздкая. Она наклонилась к окуляру и принялась пристально рассматривать пляж.

Она долго не могла отыскать их. Стереотруба была достаточно сильная, по уж слишком избирательная, предназначенная для осмотра небольших мишеней на стрельбище, чтобы установить, куда попала пуля. В поле зрения попадал очень маленький участок ландшафта.

И все-таки она узнала их по красному пятну материи, мелькавшему перед окуляром. Они выходили на берег. Сундари видела, как Малини притянула его к себе и поцеловала в губы. Так они стояли довольно долго по колено в воде, пока набежавшая волна не скрыла их от Сундари. Потом она нашла их снова, теперь он обнимал Малини, прижимая ее к себе.

Сундари прильнула к стереотрубе, следя за каждым движением тех двоих, словно заключив их в тюремную камеру, очерченную стеклянным кругом. Им удалось вырваться из плена, когда они направились к своим полотенцам, но в конце концов она разыскала их снова и тут поняла, почему не сразу их обнаружила: на них не было больше купальных костюмов. В последние секунды летних сумерек Сундари увидела, как под пальмами, вдали от ограды дома, стройное коричневое женское тело прильнуло к бледному мужскому.

А может быть, это ей почудилось? Может быть, это была дикая фантазия затуманенного ревностью разума? Стало уже совсем темно, лишь мягкий, белый свет луны пробивался откуда-то прямо над ними. Земля казалась покрытой темными пятнами, и Сундари видела теперь лишь кружевные вершины скрывших их деревьев. Она возвратилась в спальню и попыталась мысленно соединить в общую картину все увиденное ею, чтобы понять характер отношений, связывающих ее мужа с Малини.

Когда они пришли, Сундари все еще была в постели. Рядышком, свернувшись клубком, лежала Спиндл. Сундари услышала их шаги на лестнице, а потом Гопал спросил:

— Ты еще не готова, Сундари?

— Я умираю от жажды, — это уже говорила Малини, — а вы? Немножко выпить, а потом под душ! — И она кокетливо засмеялась.

Дверь в коридор, соединявший спальню с гостиной, была открыта. Сундари слышала их разговор. Потом Гопал вошел в коридор, и Спиндл сразу же залаяла.

— Прекратить гвалт! — полусердито-полушутливо крикнул Гопал. — Что ты делаешь там одна, в темноте? — спросил он Сундари.

Она заставила себя ответить:

— Мне было нехорошо, хотелось заснуть. Нет, пожалуйста, не зажигай свет!

— Какая жалость! — сказал Гопал. — Принести тебе выпить или еще чего-нибудь?

— Нет, я просто полежу.

— Надеюсь, ничего серьезного? Ты не простудилась?

— Нет, нет, мне нужно отдохнуть, вот и все.

— Хочешь, я позвоню доктору?

— Нет, утром я буду совершенно здорова.

Он постоял еще минутку в дверях и удалился. Она слышала похлопыванье его сандалий по не покрытому ковром коридору.

Наступило молчание, если только они не шептались. Вдруг до нее донеслось восклицание Гопала:

— Какой дьявол приволок сюда трубу? О боже мой!

— Чертова шпионка! — пробормотала Малини.

Сундари села на кровати. Ее трясло. Она забыла поставить на место трубу, и они догадались. Однако она не жалела об этом. Ей даже хотелось, чтобы они заглянули в трубу: может быть, пальмы, под которыми они валялись, еще видны в лунном свете. Она чуть не прыснула со смеху, сообразив, как удачно все получилось. Убери она трубу, они бы так ничего и не узнали. Тогда эта дрянь Малини могла бы торжествовать над ней победу. Подумать страшно!

Насладившись своим триумфом, Сундари скоро заснула. Заснула, хотя отлично понимала, что ее семейная жизнь разрушена. Как ни странно, это обстоятельство показалось ей малозначительным. Как будто она хотела, чтобы случилось именно то, что случилось, и именно так, как случилось. Поэтому, когда разрыв произошел, он оказался легким и безболезненным.

В тот вечер впервые после свадьбы она заснула, не вспомнив о Деби-даяле. Она так и не узнала, в котором часу Малини покинула дом. Или, может быть, она вообще осталась до утра? Впрочем, какое это имело теперь значение?

— Не беспокойся, эта красотка больше сюда носа не покажет, — сказал Гопал наутро.

Она ответила ему пристальным взглядом, улыбкой, но не произнесла ни слова.

— Я так прямо ей и скажу, — продолжал он.

— Что ты, не прогонять же друзей из-за того, что ты женился, — успокоила его Сундари.

Он был несколько сбит с толку ее спокойствием. Оно не вязалось со вчерашней враждебностью. И как ему следует отнестись к забытой на подоконнике стереотрубе, точно нацеленной на те самые деревья, под которыми расположились они с Малини? Хотел бы он знать, что она видела?

— Да, собственно, Малини и не принадлежит к кругу моих друзей. Кстати, зачем тебе понадобился корректировочный прибор? — он постарался спросить это совершенно равнодушным топом.

— Да так, хотела вас отыскать, — объяснила Сундари, но так ничего и не увидела.

Ее обыденная интонация совершенно его успокоила. По-видимому, ему просто почудилось.

— Конечно, ты ничего не могла увидеть в темноте.

— Да, уже темнело, когда я вспомнила об этой штуке. И она неудобная какая-то, не поймешь, куда глядеть.

— Тут нужна сноровка, — объяснил он. Потом добавил: — Я все время думал, что она тебя раздражает.

— Кто?

— Малини. Я решил, что тебя рассердило ее появление. Она несколько вульгарна, я полагаю, особенно на первый взгляд. Профессиональная танцовщица, да еще киноактриса… невысокого пошиба.

Он замолчал. Первый раз в это утро Сундари смотрела ему прямо в глаза без всякой улыбки.

— Давай говорить честно, поскольку о таких вещах только так и надо говорить, — сказала она холодно и совершенно спокойно. — По правде говоря, она мне показалась грубоватой, ничего больше я о ней вообще не думаю. Она из тех, кто достоин жалости, и только. С ней можно вежливо разговаривать и жалеть ее. Вряд ли справедливо судить таких людей по обычным нормам — всерьез относиться к тому, что они говорят и делают.

Гопал почувствовал ее неожиданно возникшее превосходство над ним.

— Я не знал, что ты так щепетильна, — сказал он.

— Я вовсе не щепетильна, — ответила она тем же бесстрастным тоном. — Но я хочу, чтобы все было сказано до конца — поставлено на свои места.

Что можно увидеть из тюремной камеры

Кто-то из прежних обитателей Камеры № 23 барака № 7 пробил выбоину в цементе между двумя рядами кирпичей. Просунув туда снятую с кровати доску, Деби вставал на нее, и ему удавалось достать руками до решетки окна, расположенного высоко в стене. Потом оставалось только подтянуться, и можно было увидеть треугольник земли между двумя рядами тюремных бараков. И тогда уж любуйся этой красотой, сколько руки выдержат!

Там, внизу, в тюремном дворе, всегда было оживленно. Люди очищали скорлупу с кокосовых орехов, разбивали их, вытаскивали копру для просушки. Рассматривая этих людей из окна третьего этажа барака № 7, можно было принять их за кули, усердно работающих на процветающей фабрике — замечательной фабрике, где рабочие участвуют в прибылях. Рабочие были неотъемлемой частью царившей здесь атмосферы шума, суеты, деловитости. Эта атмосфера была важнейшим элементом тюремной реформы, затеянной просвещенным правительством и с неподдельным энтузиазмом проводимой в жизнь Маллиган-сахибом.

В середине двора высились две огромных горы кокосовых орехов, похожих на тысячи тысяч уродливых зеленых футбольных мячей, которыми почему-то дали поиграть заключенным, или — если несколько напрячь воображение — на две пирамиды человеческих голов, возведенные Надир-шахом[61] на улицах Дели. Худые и жилистые, с бронзовыми, блестевшими от пота телами, лущильщики стояли в один ряд и ловкими вращательными движениями снимали кожуру, ударяя каждый орех о гвозди, воткнутые в деревянную подставку (при этом надо было не повредить внутренность ореха, иначе их обвинили бы в небрежности), а потом, не оборачиваясь, швыряли гладкие, песочного цвета плоды за спину, к жестяной стенке специального навеса. Слышался только глухой стук падающих орехов.

За ними на корточках рядами сидели колольщики. Одним-единственным ловким ударом легкого топорика они раскалывали орех пополам и заученными, автоматическими движениями переправляли половинки, похожие на коричневые чаши, наполненные блестящей белой мякотью, в деревянное корыто. У их ног медленным потоком струился сок разбитых кокосов. Вокруг корыта в форме подковы располагался еще один отряд человеческою муравейника — эти при помощи кривых тяжелых ножей выковыривали из орехов семена.

Они работали в полном молчании. Всякие разговоры запрещались. Звонкие удары кокосов о жестяную стенку навеса аккомпанировали гнусавым выкрикам тюремщиков и младших офицеров.

— Эй вы, пошевеливайтесь! Кого-нибудь еще поймаю с полным ртом, не миновать порки! Живо, живо, бездельники, сыновья шлюх, насильники сестер! Кончайте жрать, а то все, как один, пойдете в карцер!

Да, да, это был гуркх Балбахадур. Расхаживая с напыщенным видом, он покрикивал, ругался и в то же время успевал пригоршнями набивать рот мякотью кокосов.

Деби-даял с удовольствием разглядывал орудия производства, выданные заключенным: короткие топорики и тяжелые кривые ножи — очень полезные вещи, если разумно ими воспользоваться.

«Как похожа эта толпа на стадо, — думал Деби, — стадо существ низшего порядка, обреченных на безропотное подчинение. Они трудятся с тупым напряжением, их мозг лихорадочно работает во имя единственной цели: как бы припрятать для себя немного зернышек, поэтому они, как ястребы, зорко следят, когда отвернется тюремщик. Души их не чувствительны к оскорблениям, к унизительным тюремным кличкам, они добровольно смиряются с тюремным укладом, помогают своим сторожам, а не противятся им».

Заключенных во дворе было по меньшей мере полторы сотни. А охранников и сержантов никак не больше двадцати. Заключенные держали в руках топорики и резаки. А охранники и сержанты — всего-навсего длинные, тяжелые палки. В подобной ситуации кое-что можно предпринять. Ах, если бы найти здесь надежных людей, таких, как Борцы Свободы! Как легко превратили бы они это послушное людское стадо в организованный отряд, приказали бы подняться по условленному сигналу, разом обрушиться на тюремщиков и разгромить их прежде, чем вооруженная охрана у главных ворот успеет пальцем пошевелить!

«Подойдет ли для этого Гьян, — размышлял Деби, — непротивленец, верный последователь Ганди — правда, осужденный за убийство? — Он с сомнением покачал головой. — Нет, Гьян не годится. Это типичный молодой индиец, нерешительный, вечно ищущий новые пути отступления, новые доктрины, лишенный твердых убеждений. Гьян посвятил себя, как он сам говорил, истине и ненасилию. Обет ненасилия уже нарушен, как долго он прослужит истине?»

Если бы мог он положиться на Гьяна, вдвоем они легко подняли бы заключенных против начальства. Он уцепился за эту мысль и стал обдумывать детали общего мятежа.

Все было бы сделано мгновенно. Лучше всего избрать то время, когда Маллиган совершает обход. Очень важно обезвредить Маллигана в первую очередь. Дальше все пойдет как по маслу, почти само собой. От гуркха Балбахадура, старшего тюремщика, также надо будет избавиться. Но это он, Деби, прибережет для себя. Это частное, даже сугубо личное дело. К созревшему у него плану оно не имеет отношения.

Деби все еще висел, уцепившись за решетку. Руки его дрожали, сильная боль пронзила правое плечо, ладони покрылись крупными каплями пота. Но все эти признаки физической усталости его не тревожили. Он пренебрегал ими и все внимание концентрировал на том, что происходит внизу.

Заключенные были совершенно голые, если не считать набедренных повязок, поддерживаемых веревочными поясами, и цепей, окружавших их шеи. Некоторые носили эти цепочки с гордостью, как знак отличия.

Два человека выделялись из толпы — они были одеты в серые тюремные рубахи и штаны с ярко-красными буквами на груди и на спине. Один из них был Гьян, Другой — Гхасита, Большой Рамоши. Оба они сидели в ряду колольщиков, оба орудовали короткими смертоносными топориками, которые с одинаковым успехом способны раздробить и кокосовый орех, и череп.

Наверно, таким же орудием Большой Рамоши убил человека, предавшего его, убил прямо на базарной площади. Он сам с гордостью рассказывал об этом всем и каждому. По его понятиям, он исполнил свой долг и теперь стойко сносил неизбежные последствия. Он ведь был лишь орудием Веталы — бог покарал того, кто предал его верного слугу.

Деби-даяла предал фактически его собственный отец. На суде выяснилось, что именно по его жалобе искали пропавшую взрывчатку и вследствие его новой жалобы верховному комиссару на бездействие местной полиции был совершен налет на Клуб Ханумана.

Единственным, кто мог бы тогда спасти Деби-даяла, спасти всех членов клуба, был Шафи Усман.

В тюрьме во время следствия говорили, что Шафи заранее предупредили о налете. Все восемь пойманных членов Клуба поклялись отомстить. Другое дело, если бы он удрал, не успев известить никого. В таком деле риск неизбежен. Но он предал все, за что сам боролся, все, чему учил других. Чего стоила его болтовня о равенстве всех религий?

Деби думал о том, как поступил бы Большой Рамоши на сто месте. Обратил бы он весь свой гнев только на Шафи? Или бог Ветала велит сыну мстить за предательство даже собственному отцу?

Шафи и отец Деби… Как не похожи они друг на друга. Отец — надменный, полный достоинства, благовоспитанный. Шафи — вышедший из самых низов, озлобленный, резкий. А получилось так, что эти двое чуть ли не сговорились, чтобы предать Деби и всех других. Не попадись они так скоро, англичанам бы от них досталось! Чего только Деби и Босу не натворили бы, чтобы досадить им.

Деби мечтал вернуться на родину. Стремление возобновить работу даже заглушало в его душе жажду отмщения. Он не мог смириться с заточением. Он должен бежать! Им никогда не удастся низвести его до уровня остальных — уголовников, которые заботами просвещенного правительства должны превратиться в добропорядочных граждан. Нет уж, его не заставишь, как тех вон, внизу, вроде Гьяна Талвара, униженно подбирать объедки, швыряемые Маллиганом.

Внезапная ярость охватила его, он даже позабыл про больное плечо. Ведь Гьяна тоже назвали «особо опасным». Как же удалось ему так скоро вырваться из одиночки и работать вместе со всеми во дворе, без кандалов? А почему разрешили покинуть камеру Большому Рамоши, этому «дважды убийце»?

«Эксперимент № 2»? — спрашивал себя Деби. — Еще одно проявление маллигановского милосердия, усилившегося во время войны. Любопытно, какой параграф Тюремного устава применил Маллиган, чтобы разрешить трудиться в общей массе «особо опасным преступникам» через три месяца после прибытия в тюрьму?»

— Сыновья шлюх! Подлые кобели! Насильники сестер! — от беспрестанной брани, доносившейся снизу, у Деби, кажется, в самом деле заболели уши. Он, как ни дико, подумал о своей родной сестре, и ему стало горько и стыдно, что даже в мыслях он связал имя Сундари с грязной руганью тюремщика. По ассоциации он обратился мыслями к тому дню в местной тюрьме, когда в последний раз перед отправкой в Калькутту, а затем на Андаманские острова ему разрешили свидание. Он не раз уже отказывался от встречи с родителями, а на свидание с сестрой согласился. Зато он громко выругался, когда комендант тюрьмы в Калькутте сообщил, что ему предстоит немедленно познакомиться с прилизанным юным богачом, которого родители подыскали для Сундари. Деби взглянул на него через решетку и сразу проникся отвращением к этому типу, похожему на английского офицера, отлучившегося со службы. На нем были галстук и форменная куртка, как бы указывающие на его принадлежность к одному из территориальных гарнизонов. «Представляю себе, — думал тогда Деби-даял, — как он кичится своей близостью к армии, особенно сейчас, когда все говорят о войне. Это один из тех ничтожных людей, из-за которых Британская империя остается абсолютной реальностью. Рабы, лобызающие цепи и во всем подражающие хозяевам!» В глазах Деби они были еще презреннее таких, как отец — тот, несмотря на свой титул, по крайней мере, оставался настоящим индийцем.

— Но я хотел бы встретиться с сестрой наедине, — сказал он коменданту.

Он видел, как Гопал удалился: скромный, вежливый, с улыбкой принявший унижение. Но Деби не чувствовал себя перед ним виноватым.

Сундари осталась одна. Лицо ее напоминало бледную маску, губы дрожали, слезы текли непрестанно. Деби, и сам готовый разрыдаться, был подчеркнуто сух с ней. В простом белом сари Сундари казалась такой ослепительно красивой, что Деби даже оскорбился за нее.

«Зачем чистым и неискушенным девушкам вроде Сундари появляться в грязных и отвратительных индийских застенках, зачем возбуждать похотливые мысли у тех, которые уже перестали быть человеческими существами, зачем вызывать гаденькую улыбку коменданта, который слишком долго возится за своей конторкой и слишком любезен?»

Когда Деби объяснил Сундари, что единственное, чего ему не хватает, это Тюремного устава, комендант отнесся к этой просьбе с сомнением, хотя, конечно, знал, что каждый заключенный имеет право получить этот устав по первому требованию. Но умоляющий взгляд девушки подействовал на него смягчающе.

— Хорошо, — сказал ом. — Я дам ему свой экземпляр. Он сможет почитать в камере.

После ухода коменданта они пробыли вместе всего пять минут, а на прощание Сундари шепнула:

— Я попробую переслать тебе денег. Где-нибудь добуду. Говорят, там можно прожить, если есть деньги.

Она так трогательно хотела помочь ему, что у него не хватило духу отвергнуть ее предложение. Но ведь не мог же он принять деньги отца или ее мужа. Своих у Сундари не было.

— Папа спрашивает, не может ли он помочь чем-нибудь. Если бы ты знал, как он растерян и огорчен!

Деби отрицательно покачал головой. От отца ему ничего не было нужно. Отец причинил ему уже все зло, которое мог причинить. Деби испытал даже нечто похожее на злорадство, когда узнал, что отец страдает из-за его осуждения. Он не сомневался, что отец и так уже кое-что предпринял. Его влияние в высоких кругах спасло Деби от пыток, которыми прославлены индийские участки. В то самое время, когда других членов Клуба Ханумана избивали и морили голодом, надеясь вырвать у них признание, в камеру Деби принесли кусок мыла и плитку шоколада. Естественно, он тут же вышвырнул то и другое в окно.

Но устав совсем другое дело. Его Деби обязательно хотел раздобыть, чтобы узнать точно, что им всем предстоит. Комендант принес ему книгу.

Деби испытал истинное облегчение, узнав, что после реформ 1920 и 1929 года «ячеечная» тюрьма перестала быть местом наказания, а превратилась в своего рода пересылочный пункт, где осужденные содержатся до тех пор, пока им не разрешат перейти на поселение.

Всем грамотным заключенным, говорилось в уставе, в течение шести месяцев со дня прибытия предоставляется канцелярская работа внутри самой тюрьмы. После этого они освобождаются от обязанности носить тюремную одежду. Ни один осужденный, если он достойно ведет себя, не должен содержаться в тюрьме более года. Он объявляется поселенцем, «фери» на местном жаргоне, и перебирается в одну из деревень на островах. Таким заключенным помогают найти работу на кокосовых или чайных плантациях или в компаниях, заготавливающих лес. Им даже рекомендуют обрабатывать свои участки земли, строить дома, жениться на девушках-поселенках или выписывать своих жен из Индии.

Правда, отмеченные знаком «D» составляют особую категорию. Обращение с ними несравненно более строгое. Им полагается одиночное заключение по меньшей мере месяца на три, а после этого в течение полугода их хотя и выводят на работу, но изолируют от других заключенных. Везде и всюду они обязаны носить рубашки с ярко-красной буквой «D». Но даже и эти особо опасные преступники проводят в самой тюрьме не более трех лет. Затем они тоже становятся «фери» и получают право на свободное поселение в колониях.

Только на один вопрос не нашел Деби ответа в уставе: как покинуть остров? Ни один арестант не был выпущен оттуда до истечения полного срока наказания. Были, конечно, случаи, когда срок сокращали: на месяц ежегодно за хорошее поведение, еще на месяц по случаю каких-нибудь национальных торжеств. Это могло дать ему по крайней мере месяцев двадцать — ведь он пробудет на Андаманах больше двенадцати лет. Во всяком случае, на металлической пластинке у него на шее выгравирована дата: 1953. Даже в случае безукоризненного поведения он, по его подсчетам, не уедет отсюда до 1952 года. Ему стукнет тогда тридцать два.

Деби пришел в ярость от этих подсчетов. Подумать страшно: он проживет здесь до тридцати двух лет. Ом вовсе не желал примерным поведением вымаливать сокращение срока, не намеревался смириться и терпеливо отмерять год за годом до 1952-го. Не желал он и выполнять канцелярскую работу в тюрьме, чтобы потом выйти на поселение, трудиться на плантации, жениться и растить детей. Он мечтал только об одном — возвратиться к своему прерванному делу и бороться до тех пор, пока не «взойдет солнце свободы», как говорил Шафи. Он мечтал рука об руку с друзьями неустанно сражаться против английского правления, особенно уязвимого теперь, во время войны. Если бы такие, как Ганди и Неру, забыли про свой пацифизм, взялись за дело, чтобы вышнырнуть англичан силой, и не погнушались бы террором, то заморским владыкам живо пришел бы конец.

«Но Ганди и Неру на это никогда не пойдут. Они, — рассуждал Деби, — еще больше, чем англичане, повинны в расслаблении индийской нации. Только люди, подобные Деби и Шафи, что бы он там ни натворил, способны нанести решающий удар».

Все расплывалось у Деби перед глазами. Будто через темную завесу он различил какое-то неожиданное волнение среди заключенных и охраны. Темп работы вдруг убыстрился, словно кто-то повернул невидимый регулятор. Только что ясно различимые удары орехов о жестяную стену и короткие, резкие щелчки топориков теперь слились в монотонном, громком гуле. Колольщики и лущильщики встрепенулись и выпрямились, но от этого их раболепие и покорность стали еще заметнее. Надсмотрщики закричали еще громче и, приготовив дубинки, выстроились за спинами заключенных. Впереди торчал Балбахадур, всем своим чванливым видом подражавший Маллигану, самый наглый и жестокий из всех.

Деби не нужно было видеть Маллигана, чтобы понять, что тот совершает свой обход. Наконец из-под арки показался круглый, приземистый человек в большущей шляпе. Не обратив ни малейшего внимания на приветствия подчиненных, Маллиган остановился в тени, раскуривая сигару и размахивая черным стеком. Он молча понаблюдал за работой, а потом швырнул окурок сигары в поток кокосового сока, который, завихрившись, мгновенно унес его прочь. Затем Маллиган покинул свое убежище в тени и прошелся позади работающих, то пиная заключенных в спины, то отпуская какое-нибудь словцо.

Деби-даял вздрогнул. Маллиган что-то говорил Большому Рамоши, повернувшись спиной к Гьяну. А ведь Гьян орудовал топориком. «Один удар, — молил Деби, — один удар наискось по толстой, красной шее, такой же толстой, как у английского солдата в ту далекую лунную ночь… Один удар — и эта мерзкая башка со свинячьими глазками и мясистым носом полетит вместе с дурацкой шляпой в кучу выпотрошенных кокосовых орехов…»

Где-то далеко-далеко, словно в другом измерении своего сознания, Деби услышал какую-то толкотню в дальнем конце коридора, нарушившую мертвую тишину тюрьмы. Он наконец разжал руки и спрыгнул на пол. Кровь возвращалась в онемевшие пальцы, вызывая сильную боль. Деби едва успел положить доску на место, как надзиратель Патхан подскочил к двери камеры.

— Маллиган-сахиб идет! — крикнул он, задыхаясь от собственного усердия. Потом он отомкнул замок и, держась рукой за огромный дверной крюк, замер у двери, готовый подобострастно распахнуть ее при появлении начальства. — Бога ради, не забудьте встать и поздороваться с сахибом, — сказал он просительно. — Если вы будете грубить, он на нас отыграется.

Этот надзиратель вообще держался дружелюбнее остальных. Впрочем, вполне вероятно, что он получил приказ таким способом войти в доверие заключенных.

С поклоном Патхан растворил дверь пошире, и в сопровождении младшего офицера в камеру ввалился Маллиган.

— Вот здесь, — буркнул он, ткнув тростью в то место, где в цементе между двумя кирпичами виднелась трещина. — Сюда он запихивал доску. Говорю вам, я снизу видел его физиономию в окне. Я хорошо знаю все их фокусы.

«Он и вправду видел меня, — подумал Деби-даял. — У этого кабана ястребиное зрение».

— Прикажете перевести его в другую камеру, сэр? — обратился младший офицер к Маллигану.

— Да, именно так, — согласился начальник тюрьмы. — Но предварительно хорошенько проверьте, нет ли трещин в стене.

— Слушаюсь, сэр.

— Только сначала пять дней канджи[62] за нарушение Тюремного устава, — уже на ходу добавил Маллиган, так и не взглянув на узника. Даже младший офицер был несколько ошеломлен таким приказом.

— Пять дней канджи! — вздохнул тюремщик Патхан, надежно заперев дверь. — А все потому, что вы назло не стали приветствовать сахиба. Мы-то знаем, что во всех стенах есть трещины и все заключенные выглядывают из окон. И Маллиган-сахиб тоже знает. За это одно он никогда бы не назначил пять дней канджи, Маллиган-сахиб человек хороший. Но раз уж вы его не приветствуете… — И тюремщик укоризненно покачал головой.

Деби-даял привык к канджи. Это было довольно обычное наказание за не слишком серьезные нарушения тюремных правил. Канджи — жидкая серая рисовая кашица. «Посадить на канджи» — означало, что заключенный будет получать дважды в день чашку этого отвара, и больше никакой пищи. При этом, разумеется, каждое взыскание старательно регистрировалось в личном деле осужденного и уменьшало его шансы на сокращение срока. На время канджи заключенный лишался и других важных привилегий — права переписки, прогулки, очередного мытья.

Но Деби решил не кланяться и не заискивать, он не хотел подчиняться этому ирландцу, представлявшему Британскую империю на Андаманских островах, рабу из другой порабощенной страны, добывающему здесь свой хлеб насущный. Не заботился Деби и о сокращении срока, ибо твердо намеревался бежать из тюрьмы. Нет, он нс станет день за днем отсчитывать двенадцать лет, ползать на коленях перед начальством, чтобы оказаться среди тех, кто «хорошо себя ведет». Не боялся он и лишиться права отправлять письма — он никому не собирается писать, да и без вестей с родины может обойтись.

«Особо опасный»

Надпись на одном ящике с письмами гласила: «Местные», на другом: «Английские». Из «местного» ящика письма вываливались, падали на стол и на пол. Никого это особенно не тревожило — ведь сюда складывали письма заключенных. Подметальщик, если заметит их, водворит на место, но может и выбросить. Английские письма составляли аккуратную стопку дюйма в четыре вышиной.

Толстяк бенгалец, старший клерк Тхош-бабу изнемогал от жары и обливался потом под тонкой муслиновой рубахой. Он с неодобрением взглянул через серповидные стекла очков и резко подвинул к себе ящик с надписью «Местные». При этом еще полдюжины конвертов упали на пол.

— Ужас, какая почта! — вздохнул он. — А все потому, что им разрешают раз в месяц отправлять и получать письма. Во времена Барри-сахиба каждый получал по письму в год и посылал не чаще. Да и то лишь при хорошем поведении. Теперь начальство больно мягкое стало. — И его рыхлое, как желе, тело заколыхалось под белой рубашкой. — Вот эти, — сказал он, обратившись к Гьяну. — Просмотрите внимательно английские письма, а потом передадим их начальству.

— Да, сэр, — ответил Гьян.

— Но не вздумайте передавать больше половины. Маллиган-сахиб терпеть не может, когда писем слишком много.

— Да, сэр.

— Задерживайте все, в которых говорится про войну. Маллиган-сахиб строго следит за этим.

— Хорошо, сэр, — пообещал Гьян.

Он взял ящик с письмами и понес его в маленькую заднюю комнату, где вместе с ним сортировкой занимались еще двое бывших заключенных, ныне сотрудников отдела снабжения. Карьера Гьяна была скоропалительной, а для арестанта со знаком «Особо опасный» просто беспрецедентной. Уже через два месяца после прибытия сюда его освободили из одиночки, разрешили работать и питаться вместе со всеми. А теперь его возвысили до должности младшего клерка. Правда, жил он по-прежпему в бараке и не мог выходить из здания тюрьмы от заката до восхода, обязан был носить тюремную спецовку со знаком «Особо опасный». Но зато он теперь получал жалованье — семь рупий в месяц, — и работа в отделе снабжения необычайно подняла его престиж среди надсмотрщиков и старших. Если так пойдет дальше, то через год он станет фери-поселенцем и сможет переодеться в обычное платье. А там, может быть, отыщется подходящая девушка из женской тюрьмы, Гьян женится на ней, и они поселятся в деревне среди бывших заключенных…

Подходящая девушка! Гьяна передергивало при мысли о тех женщинах, которых ему приходилось тут встречать: уродливые, чахлые, утратившие женственность, непостижимые и дикие обитательницы этих островов преступности, они напоминали ему коров, выведенных искусственным осеменением. К тому же заключенных-мужчин было в четыре раза больше, чем женщин. Правда, в глубине джунглей, вдоль прибрежных долин, свободные от цивилизующего влияния тюремных поселений, жили женщины племени джаора. Говорят, они никогда не знали одежды. В сознании Гьяна возникали странные, волнующие, почти эротические видения: воображение рисовало ему толпы красавиц, совершенно обнаженных, с золотой, загорелой, блестящей кожей, сулящих наслаждения, и рядом с ними сильных мужчин, которые могут получить любую женщину, стоит им только пожелать. Но скоро ему рассказали о племени джаора: об отравленных стрелах, о том, что туземцы не умеют говорить, а главное — о том, как они выглядят. Это малорослые, приземистые люди, почти карлики по обычным представлениям. Антропологически они так малоразвиты, что, пожалуй, ближе к человекообразным обезьянам, чем к людям. У большинства из них сзади небольшие наросты — хвосты, находящиеся еще в процессе отмирания.

Да, найти подходящую девушку, чтобы поселиться с нею вместе, — задача не из легких. Здесь, на Андаманских островах, не приходилось привередливо выбирать женщин: как предмет роскоши, они строго распределялись между потребителями, словно питьевая вода или керосин.

Женщины принадлежали к тому прежнему миру, который арестанты давно покинули и в котором теперь шла война. И все же Гьяну следовало не терять надежды и присматриваться, не отыщется ли какая-нибудь подходящая девушка среди политических заключенных женской тюрьмы, которая согласится разделить его участь.

В одном Гьян был твердо уверен: будущее его здесь, на Андаманских островах. О возвращении в Индию и мечтать не приходится. Эта мысль, стоило только к ней привыкнуть, влекла за собой и следующую: томиться в тюрьме остается не двенадцать или тринадцать лет, а год-два, потому что, превратившись в фери, заключенный может поселиться на островах, где ему заблагорассудится.

Да и для чего ему возвращаться? Деревушка Коншет на холмистой равнине Пенджаба уже скрывалась в тумане воспоминаний. Там осталась только иссушенная долгой жизнью старуха, которая одна в темной комнате молится медному богу об освобождении внука. Бог оказался бессильным спасти Малый дом от разорения. В сущности, это он, Гьян Талвар, принес несчастье семье. Но, разрушив свое жилище, Гьян погубил и все его окружавшее, в том числе Большой дом. Ведь он убил последнего мужчину и наследника богатства Большого дома, когда у того еще не было сыновей. Он обрубил корни всего семейства…

Где-то вдали заскрипели открывавшиеся ворота, и тюремщик выкрикнул какой-то приказ. Должно быть, Маллиган-сахиб приступал к обходу. К одиннадцати часам он доберется до своей конторы и начнет просматривать отложенные для него письма. Гьяну следовало заняться делом, вместо того чтобы блуждать мыслями неведомо где.

Его внимание привлекло письмо, лежавшее почти в самом низу пачки тусклых открыток и скромных конвертов, выпущенных почтовым ведомством. На грубом канцелярском столе роскошный бледно-голубой конверт выглядел столь же чужеродным, как спелый плод манго на серой каменной плите. Гьян вытащил это чудо и почти с нежностью взял в руки. Надпись на конверте, сделанная изящным размашистым почерком, сообщала, что письмо адресовано Деби-даялу Керваду в тюрьму Порт-Блэра на Андаманских островах.

Гьян осторожно вскрыл конверт, Помимо письма, написанного на одной стороне листа такого же нежно-голубого оттенка, как и конверт, там оказался какой-то плотный пакет, обернутый в тончайшую папиросную бумагу. Гьян вынул письмо и прочитал:

«Дорогой чота-бхай!

С тех пор, как ты уехал, от тебя нет никаких вестей. Папа очень волнуется, хотя и не говорит об этом. Мама мечтает получить о тебе известие. Напиши, пожалуйста, хотя бы строчку, чтобы мы узнали, что ты здоров. Папа дома почти все время занят музеем, а целые дни проводит в конторе. Посылаю тебе несколько фотографий. Полк, к которому приписан Гопал, мобилизован. Скоро и его призовут. Пожалуйста, если не хочешь писать папе и маме, напиши хотя бы мне. Все мы посылаем тебе нашу любовь и молимся за тебя.

Твоя любящая сестра Сундар».

Приученный к особенностям тюремной цензуры, Гьян не чувствовал угрызений совести, читая чужие письма. В конце концов, это ведь те самые безобидные письма, которые пишут люди, заранее знающие, что их будут читать посторонние. Но это письмо заставило сердце Гьяна биться быстрее. Оно было от Сундари, той самой девушки, с которой он когда-то познакомился на пикнике. Он даже чуть не поцеловал ее в том самом музее, о котором упоминалось в письме. Все это, казалось, было так давно.

Жаль, что в письме сообщается о ком-то, приписанном к полку, и о мобилизации. Ведь эти строки придется вырезать. Он перечитал письмо и решил показать его Маллигану. Потом он раскрыл пакет с фотографиями.

Фотографий было три. На одной улыбались жених и невеста. Невеста была в традиционном подвенечном сари, жених — в офицерской форме. На второй — отец и мать Сундари, на третьей — она сама, играющая с собакой.

Гьян не мог оторваться от фотографии девушки. Она была прекрасней самой мечты, трудно было даже представить себе, что она и самом деле живет где-то, но ведь когда-то он видел это лицо, он мог даже поцеловать его в темном зале среди статуй.

Это, право же, несправедливо, что сразу после того, как он думал об уродстве здешних женщин и принял решение провести остаток своих дней с одной из обитательниц женской каторжной тюрьмы, ему вдруг напомнили, что где-то существуют девушки вроде Сундари. Он ощутил горькое чувство ревности к этому улыбающемуся типу в офицерской форме.

У него возникла было мысль оставить себе одну из фотографий — адресат ведь никогда не узнает, сколько было послано. Но он прогнал эту мысль и положил все три карточки в конверт.

А потом все время, пока он просматривал другие письма, Гьян думал о ней. Однако при этом он не забывал, что должен найти недозволенные сведения хотя бы в половине писем, чтобы Маллиган убедился в его усердии. При появлении Гьяна с письмами Маллиган улыбнулся, он имел обыкновение одаривать клерков улыбкой, если только не пребывал в дурном расположении духа.

— Почта? — спросил Маллиган.

— Да, сэр.

— Просмотрели?

— Да, сэр.

— Нашли что-нибудь предосудительное?

— Вот в этих, сэр, — Гьян указал на толстую пачку писем.

— Дьявол! Во всех этих? Что ж там такое?

— В основном насчет войны, сэр.

— Про Дюнкерк, будь я проклят!

— Нет, не только. Вообще о крупных германских победах.

— Да, такие вещи мы пропускать не можем. Иначе здесь моментально распространятся слухи. Эти голубчики все, как один, желают победы чертовым немцам — еще бы, их тут же освободят. Если бы вы знали, что немцы творят со своими заключенными! Откуда в тюрьме пронюхали насчет бомбежек Англии, ума не приложу… Их послушать, так весь королевский флот пошел ко дну. А теперь и насчет Дюнкерка пронюхают.

— Некоторым ведь разрешается работать вне тюрьмы, сэр. Они общаются с поселенцами. А потом распространяют новости по баракам, — предположил Гьян.

Маллиган указал на другую пачку.

— Эти в порядке?

— Да, сэр, за исключением одного — я хотел попросить ваших указаний. — Он раскрыл конверт и положил письмо вместе с фотографиями на стол Маллигана.

— Фотокарточки, — пробурчал Маллиган себе под нос. Он долго изучал фотографии, производя челюстями равномерные жевательные движения. Одновременно он нашарил рукой сигару в коробке и зажег спичку. Но тут же отшвырнул спичку и положил сигару обратно. Затем он развернул письмо и пробормотал: — А, наш приятель Деби-даял. Гм-гм… И откуда только у этого молодчика такая… привлекательная сестрица. — Он немного подумал. — Пишет, что кто-то собирается в армию. Тут ничего плохого. Я был бы рад, если бы побольше индийцев шли в армию, чем правительство ругать. Да, с фотографиями все в порядке. Я не возражаю, поскольку на них изображена милая девушка и солдат, тем более офицер. Возьмите.

— Могу я их передать, сэр?

— Да, — и Маллиган потянулся к коробке с сигарами.


Заключенные сидели рядами на земле, протянув вперед тарелки и кружки. Охранники швыряли в тарелки пресные лепешки-чапатти по несколько штук каждому и плескали в кружки соус из тыквы и перца. Гьян подошел и уселся рядом с Деби-даялом, которого только на этой неделе выпустили из одиночки и послали на общие работы.

— Вам письмо, — сказал Гьян и протянул Деби конверт.

Деби холодно взглянул на него и взял конверт за уголок, словно желая показать свое презрение к тому, кого считал шпионом Маллигана. Они сидели плечом к плечу, не говоря ни слова и все внимание сконцентрировав на чапатти и соусе. Когда Деби-даял протянул кружку за кислым молоком, которым их угощали дважды в неделю, Гьян шепнул ему:

— По-моему, сейчас можно прочитать письмо. Старший ушел на другой участок.

Деби уставился на него. «Наверно, этот тип хочет спровоцировать меня, — подумал он, — надеется, что я скажу что-нибудь непочтительное о старшем». Деби относился к Гьяну с подозрением. Он не забыл, как тот разглагольствовал перед Шафи об истине и ненасилии, когда его пригласили на пикник в надежде, что он примкнет к Борцам Свободы. Но он оказался совершенно неподходящим, это его ненасилие лишь прикрывало трусость и полное отсутствие патриотических чувств. Теперь он среди тех, кто втирается в доверие к начальству ради мелких поблажек.

Гьян оставил Деби с его мыслями, отошел и уселся среди надсмотрщиков. Его новая должность давала ему некоторые привилегии. Он имел право съедать свою пищу рядом с надсмотрщиками, получал столько лепешек, сколько хотел, да еще дополнительную порцию кислого молока из того, что не доливали заключенным. Со своего места Гьян наблюдал за Деби. Он видел, как Деби встал и направился к крану, под которым заключенные мыли посуду. В этот момент на тарелке у Деби еще оставались две несъеденные лепешки. Это также было нарушением Тюремного устава: «Заключенный обязан съедать всю выдаваемую ему пищу». Деби выбросил в мусорный ящик обе лепешки, а потом украдкой отправил туда же голубой конверт. Затем он принялся мыть тарелку.

Когда заключенных увели на послеполуденные работы, Гьян направился к мусорному ящику около водопроводного крана. Ему удалось увидеть краешек голубого конверта среди кокосовой шелухи, тыквенных семечек и объедков. Он вытащил конверт, почистил его кокосовой кожурой и положил в карман.


Через два дня, когда Гьяну удалось остаться одному в отделе снабжения, он вытащил из тайника под пустыми мешками заветный конверт, извлек письмо, разорвал его в мелкие клочки и выбросил их в мусорную корзину. Потом он развернул фотографии.

Девушка, чуть улыбаясь, глядела на него лучистыми, полными жизни глазами. У него перехватило дыхание. И снова он с ревностью подумал о ее женихе в лейтенантских погонах, который произвел впечатление на самого Маллигана. Самодовольной улыбкой предвкушающего наслаждение человека жених объявлял всему миру о своих правах на девушку, сфотографированную рядом с ним.

Перед Гьяном на столе лежали проржавевшие и затупившиеся от долгого употребления ножницы. Ими он попытался отделить чопорного жениха от невесты. Он отрезал белую полоску с краю, как вдруг что-то в фотографии показалось ему странным. Гьян согнул карточку вдвое и присмотрелся повнимательнее. Тут он понял, в чем дело: к задней стороне фотографии был приклеен в виде конвертика маленький кусочек белой бумаги. Гьян надрезал его и заглянул внутрь. Там лежала свернутая вчетверо бумажка в сто рупий. Такое же содержимое обнаружил Гьян и в пакетиках, приклеенных к другим фотографиям.

Пальцы его дрожали и вспотели. Он вложил все три ассигнации в голубой конверт и спрятал его за пояс под рубашкой. Конверт холодил и покалывал кожу, словно был металлический. Гьян еще долго просидел неподвижно, разглядывая фотографии и стараясь собрать разбегавшиеся мысли. Вот и он только что нарушил Тюремный устав. Стоит обыскать его — а заключенных то и дело обыскивали, — как под ремнем у него найдут триста рупий. Этого вполне достаточно для перевода на канджи на целую неделю, а может быть, и для порки. Не говоря уж о том, что его тут же лишили бы всех привилегий. Он разорвал фотографию родителей Сундари и бросил клочки в корзину. Потом отрезал фигуру жениха. «Освобожденная от своего спутника невеста выглядит теперь еще прекраснее и счастливее», — решил Гьян. Она стала похожа на ту Сундари, которая была снята на третьей карточке, рядом с собачкой. Он аккуратно завернул в папиросную бумагу эти две карточки и спрятал их в бумажник, где лежало его тюремное свидетельство и другие документы.

Вечером Гьян нашел предлог, чтобы не ходить на работу: сломалась ось на колесе телеги, в которой возили продовольствие, и он вызвался принести запасную из кузницы. По дороге он приметил большое плодовое дерево, где решил спрягать деньги. Дерево находилось в нескольких шагах от сточной трубы — это будет приметой. На обратном пути, быстро оглядевшись вокруг, Гьян вскарабкался на дерево. Фугах в двадцати над землей он нашел то, что искал, — дупло, изгибавшееся вверх по стволу. Он сунул конверт в щель внутри дупла и спустился на землю.

Тяжкий груз свалился с плеч Гьяна. Теперь он мог не бояться внезапных обысков, которые так обычны в тюремной жизни. Конечно, ничего плохого нет, если ты храпишь в бумажнике фотографию девушки. Большинство заключенных так и делали, правда, были у них в основном фото, вырезанные из журналов. Но деньги — другое дело. Утаить деньги — это серьезный проступок.

Гьян Талвар быстро шагал по темной тропинке, петлявшей между деревьями. Перед ним на фоне вечернего неба выделялись силуэты тюремных строений. Скоро, кажется, впервые за целый год, он стал даже насвистывать. Он, Гьян Талвар, приговоренный к пожизненному заключению и названный «особо опасным», стал, вероятно, самым богатым человеком в «ячеечной» тюрьме. И к тому же у него в бумажнике хранятся фотографии самой очаровательной девушки на свете.

Хвост змеи

Сначала война мало что значила для заключенных. Она вторгалась в их жизнь какими-то странными мелочами: стали раньше гасить свет, урезали порции патоки, в рисе попадались черви, в хлебе — твердые, запекшиеся куски, своим видом напоминавшие семена кунжута, а вкусом — какую-то кислятину. Язык от этой пищи покрывался волдырями.

Регулярные рейсы пароходов из Индии прекратились. Новые арестанты не прибывали. Пароходы пришлось использовать для нужд более неотложных, чем транспортировка преступников в тюрьму. Между тем прибытие «подкреплений», как тут называли новые партии заключенных, всегда бывало долгожданным событием в жизни колонии. Даже тюремщики и старшие — сами бывшие заключенные — отыскивали земляков среди новеньких и жадно расспрашивали их о доме. Теперь сведения из дома поступали только из привозимых случайными пароходами писем, которые предварительно уродовала цензура.

Замечались и другие перемены. Те, кто остался в стороне от главного русла войны, изо всех сил старались проявить усердие. Маллигап и его подручные из кожи вон лезли, чтобы соблюдать все правила колонии с небывалой строгостью, — они хотели бы доказать каждому, что, несмотря на военные поражения, Британская империя вечна, как солнце и горы. А заключенные должны помнить, что они хоть и отстали от общего строя, но все же остаются членами великого сообщества, имеющими право подать свой голос на перекличке подданных империи. Их рабочий день постепенно удлинялся, всевозможные льготы гораздо быстрее отменялись, наказания становились более жестокими. Невыносимая, изнуряющая работа на маслобойне назначалась теперь за любое серьезное нарушение тюремной дисциплины; порка, несколько лет назад отмененная, была введена снова.

Но, вообще говоря, узники ничего не знали о ходе военных действий. Газеты были строго запрещены, новости просачивались только благодаря коротким встречам некоторых заключенных с поселенцами. И все же однажды внешние события грубо нарушили тюремную тишину.

Как-то команда заключенных перетаскивала ящики с сизалем со склада возле набережной во двор тюрьмы. Вдруг они увидели намалеванный углем на стене лозунг:

Гитлер-ко джай!

Ангрез мурдарабад!

Надпись мог видеть каждый. Каждый грамотный несколько раз прочитал ее неграмотным. К вечеру о надписи знала вся тюрьма. Здесь, в городе-тюрьме, принадлежавшем Британской Индии, кто-то осмелился написать:

Победу Гитлеру!

Смерть англичанам!

Маллиган бесновался, плевался, ревел как бык, тыкал тростью в глаза заключенным. Тотчас же двум надзирателям было приказано уничтожить надпись. Маллиган объявил, что каждый, кто передает гнусные слова другим заключенным, будет отправлен на маслобойню, а тот, кого поймают за малеванием лозунгов, будет публично высечен.

Но на следующее же утро, когда группа арестантов, работающая на насосной станции, шла к морю, они увидели на белой стене набережной, позади деревянной лестницы, угольно-черное изображение толстяка в шлеме, висящего на виселице, а под ним надпись:

Ангрез-радж мурдарабад!

Художник, несомненно, имел в виду Маллигана.

Розги засвистели. Распространились туманные слухи о немецком шпионе, якобы высаженном с военного корабля; шепотом передавались сведения о катастрофических поражениях союзных армий, о многочисленных потопленных кораблях, о цветущих городах, стертых с лица земли сокрушительными бомбардировками, о гордых государствах, сломленных и порабощенных завоевателем всего мира — Гитлером.

И вместе с сообщениями о поражениях англичан к узникам приходила надежда, безумная, ни на чем не основанная, рожденная лишь неистовым стремлением к свободе. Наступит день, когда англичан разгромят и могучая империя падет, раздавив под обломками всех своих выкормышей, этих Маллиганов и Садашивов, Джозефов и Балбахадуров — надзирателей с семифунтовыми дубинками.

Война приближалась к ним. Лицо «спасителя» с черными усиками и диковатыми глазами виделось все отчетливее. Эта личность трансформировалась для них в воплощение Вишну, в какого-то неведомого бога, посланного освободить заключенных. Кто знает, может быть, война принесет внезапное и полное освобождение тем пчелам, которые заточены в сотах «серебряного» улья? Те из них, кто еще считал себя верующим, принялись молиться новому богу.

Хвала Гитлеру! Долой британцев!

Маллиган и его команда сбились с ног. Они решили любой ценой выяснить, кто пишет лозунги. Во все бараки были посланы провокаторы — так выпускают в джунгли специально выдрессированных животных для приманивания других. Надзиратели-туземцы угощали строго запрещенными сигаретами тех, кто значился в черных списках. Все, кто судился за антибританскую деятельность, и вообще политические, были взяты под особый контроль.

В конце недели на вечернем обходе Маллиган сделал взволновавшее всех объявление: каждый, кто предоставит информацию о сочинителе лозунгов, немедленно будет отпущен на поселение. Если же он уже поселенец, то срок пребывания на Андаманских островах будет ему сокращен на год.

Для тех, кто мечтал лишь об одном — выйти на поселение, за стенами тюрьмы переодеться в обычное платье и жить своим домом, это было весьма заманчивое предложение. Ну, а для поселенцев, особенно если у них оставалось меньше года сроку, это значило немедленное освобождение.

Однако Германия обещала нечто большее. Маллигану было нипочем не сравниться с нею, не только ему, но и генеральному комиссару или даже вице-королю. За целый месяц ничего не изменилось. Это был тот самый месяц, когда надежда на скорое крушение британского владычества висела над Андаманскими островами, как полная луна; тот самый месяц, когда битва за Англию достигла высшей точки. Но по мере того как иссякал поток немецких побед, питавший их мечты об освобождении, охлаждался и пыл заключенных. Андаманские острова съежились под порывом очередного юго-западного муссона. И наступил день, когда огонек надежды тихо угас, так же внезапно, как разгорелся. Заключенные словно сдались на милость тюремной повседневности.

Большой Рамоши получил пачку сигарет «Красная лампа» и шепнул надзирателю, что хотел бы кое-что рассказать Маллиган-сахибу.

Допущенный к Маллигану, он сообщил, что видел какого-то человека, слезавшего поздним вечером с фруктового дерева как раз около водостока, где обнаружили лозунг.

— Когда это было? — спросил Маллиган. — Накануне того дня, когда увидели надпись?

— Я думаю так. Точно не помню. Времени прошло много.

— Почему ты сразу не донес?

Рамоши был достаточно тертый калач, чтобы не смутиться под взглядом Маллигана.

— Я думал — при чем тут надпись? — Он пожал плечами, его тусклые глаза казались совершенно непроницаемыми.

Это были глаза курильщика опиума. Очень многие заключенные курили опиум, да и кое-кто из тюремщиков тоже. Маллигану это было давно известно. Некоторые поселенцы выращивали зелье в джунглях, а потом тюремщики по варварским ценам перепродавали его своей пастве. На жалкие заработки заключенного опиума не купишь. «Откуда же они добывают деньги? — недоумевал Маллиган. — Все-таки в тюрьме иногда происходит такое, о чем я и понятия не имею. Хотя, возможно, это и не столь важно».

— Правда ведь, теперь сахиб разрешит мне стать фери? — спросил Рамоши.

Маллиган побагровел.

— Чтобы ты сам растил опиум и драл втридорога? А то тебе, бедняжке, платить приходится, — зарычал он. — «Особо опасный», с двумя убийствами за плечами.

— С тремя, — поправил Большой Рамоши. — Первый раз я прикончил двоих сразу. Мужа и жену.

— Нет, какова наглость! Трижды убийца и собираешься стать поселенцем.

— Так ведь сахиб обещал — всем объявляли: кто что-нибудь сообщит насчет надписи, станет фери.

Маллигану нечего было возразить. Он хитер и бессовестен, этот гигант ублюдок. Небось тоже ждал германской победы — тогда его неприятности кончились бы. А когда надежды не оправдались, переметнулся на другую сторону.

— Но ведь ты даже не сообщил, кто это был, — сказал он.

— Темно было, сахиб. Я не мог его разглядеть толком. Заметил только «D» на куртке.

— С этим далеко не уедешь, — пробормотал Маллиган себе под нос. — Таких больше шестидесяти, и чуть ли не половине разрешено выходить из бараков. Что нам дают твои сведения? Конечно, зря ты до сих пор молчал. Было бы гораздо полезнее знать об этом в тот же самый день. Ты нарушил свой долг.

— Откуда ж мне догадаться, что это имеет отношение к надписи, — кротко ответил Гхасита. — Когда сахиб сделает меня фери?

— Не знаю. Посмотрим, что нам дадут твои сведения, — заявил Маллиган. — Будешь ты фери или нет, зависит от того, что мы выясним.


На следующее утро Гьян и другие клерки выдавали бригадирам пустые мешки для высушенной копры. Внезапно в отдел снабжения ввалился Маллиган в сопровождении своей любимой собаки, огромного красноглазого бульдога. Он отослал двух заключенных с уже подсчитанными мешками и уселся на кипу одежды в углу.

— Как ты думаешь, кто писал эти штуки? — спросил он Гьяна.

— Я не знаю, сэр, — ответил Гьян. «Уж не меня ли он подозревает?» — мелькнула мысль.

— Я не спрашиваю, знаешь или не знаешь. Я спрашиваю: как ты думаешь, кто бы это мог быть?

Гьян не знал, что сказать.

— Может быть, кто-то из фери, сэр? — предположил он наудачу.

Маллиган отрицательно мотнул головой.

— У меня есть основания думать, что скорее кто-то из этих голубчиков — «особо опасных».

У Гьяна заколотилось сердце. Тюрьма была наводнена шпионами и провокаторами. Любой надзиратель, имеющий на тебя зуб, найдет, за что уцепиться и о чем донести Маллигану. Он, Гьян, особенно уязвим. «Особо опасный», вошедший в доверие к Маллигану и даже произведенный в клерки! А при воспоминании о спрятанных деньгах Гьяна охватывал ужас. Лучше бы ему не прикасаться к этим деньгам. До тех пор совесть его была абсолютно спокойна.

— Лично я никак не мог этого написать, сэр. Потому что я желаю Англии победы в войне, — сказал он.

— Никто тебя и не подозревает, черт тебя дери! — заверил его Маллиган. — Дюжина таких, как ты, работает в разных местах. И любой мог это сделать. Да еще пятьдесят, которые ходят под конвоем. Тем даже легче было выскользнуть на минутку, когда охранник отвернется, и намалевать надпись. Или, например, залезть на дерево…

Теперь страх показался Гьяну живым существом, ползающим у него по коже «Маллиган не может не заметить, как я нервничаю», — думал он. Он хотел заставить себя сказать хоть что-нибудь. Он хотел, но язык его не слушался.

— Я хочу, чтобы ты глядел в оба, — между тем продолжал Маллиган. — С тобой они откровеннее, чем с тюремщиками. Это вполне понятно. Сделай вид, что относишься к ним с симпатией. Согласись, например, с тем, что Гитлер должен выиграть войну и так далее. Сообщай о каждом подозрительном, о любых слухах, вообще обо всем. Докладывай мне лично. Я должен довести это до точки.

Страх исчез так же внезапно, как и появился. Гьян испытывал теперь чувство признательности.

— Будет исполнено, сэр, — обещал он с энтузиазмом.

— И помни — твои труды даром не пропадут.

— Спасибо, сэр.

— От тебя требуется только растворить пошире глаза и уши. Но будет и специальное задание — следить за одним человеком. Держать его незаметно под неусыпным наблюдением… Деби-даял!

Гьян избегал взгляда Маллигана, стараясь скрыть свое смятение и уделяя преувеличенное внимание собаке, которая охотилась за крысами. Наморщив лоб и потирая щеку правой рукой, Маллиган продолжал инструктировать Гьяна напряженным шепотом, отчего слова вылетали у него изо рта короткими очередями.

— Не отставай от него ни на шаг, когда он выходит из барака, понял? С этого дня его часто будут посылать на работу в разные места. Пусть порезвится, ясно?

— Да, сэр.

— По документам видно, что ты с ним учился в одном колледже. Но не перестарайся с этой дружбой. Он не должен ничего подозревать. Понятно тебе?

— Да, сэр.

— Я хотел бы поймать его на месте преступления, если удастся. Тогда мы его примерно накажем и заткнем рот мятежникам, всем, кто болтает языком и распускает слухи. До тех пор я не намерен ничего предпринимать. Пусть они пока гуляют — Деби-даял и все, кого мы подозреваем. Но каждую минуту, которую он проведет за стенами тюрьмы, ты не должен спускать с него глаз.

«Они справедливы, всегда справедливы, что бы ни случилось», — напомнил Гьян самому себе. Он не представлял себе, что кто-нибудь другой, кроме англичанина, стал бы проявлять такую щепетильность. Индийская полиция тотчас схватила бы всех подозреваемых, приволокла бы в участок, и там их били бы до тех пор, пока они не признались бы во всем. А может быть, и здесь, в тюрьме, надзиратели поступили бы так же, не опасайся они Маллигана. Мысль о том, что произошло бы, если бы в тюрьме хозяйничали личности вроде Балбахадура, была слишком страшной, чтобы на ней останавливаться. «Но разве не к этому стремятся националисты, — думал Гьян, — прогнать всех англичан и вручить власть тысячам и тысячам Балбахадуров?»

— Вот возьми, — сказал Маллиган. — Пусть будет у тебя наготове. И никому не показывай, даже старшим. Ни на кого из них по-настоящему нельзя положиться. Пользуйся только в случае крайней необходимости, только если не будет другого выхода, чтобы схватить кого надо на месте преступления. — И подал ему сверкавший на солнце полицейский свисток.

Гьян принял его с признательностью. Это был знак особого доверия со стороны Маллиган-сахиба. Свистки применялись как тюремные сирены, для объявления общей тревоги и для оповещения стражи у ворот: «Спешите к месту происшествия!» Только офицеры и старшие получали свисток.

— Благодарю вас, сэр, — сказал Гьян.

Даже когда Маллиган ушел, Гьян не склонен был особенно печалиться о своем новом задании. Стоит только человеку привыкнуть к мысли, что он стал провокатором, и он не увидит в этом ничего страшного. Правда, Гьян не мог поверить, что лозунги писал Деби-даял. Но если это Деби, не следует ли предупредить его, что за ним следят?

Во всяком случае, Гьян был рад, что следствие ведет сам Маллиган, а не его подчиненные. Гьяна восхищала дотошность Маллигана, а более всего его выдержка. Он был убежден, что Маллиган никогда не вынесет приговор без неопровержимых доказательств. «В его руках, — думал Гьян, — меч правосудия не может быть опасным».

Признанный виновным

Вечернее солнце освещало седьмой барак, длинные тени решеток падали на грубый, с выбоинами пол. Деби-даял следовал за тюремщиком-гуркхом, как всегда вооруженным дубинкой, утыканной гвоздями. Они спустились по лестнице, вышли во двор, а затем, миновав тюремные ворота, направились к административному зданию на холме.

— Не забудь поздороваться, как войдешь, — предупредил Балбахадур. — А то я с тобой рассчитаюсь.

Деби-даял терялся в догадках: почему сменили прежнего тюремщика? Обычная тюремная неразбериха? Или это фокусы Маллигана? Надо же было, чтобы из сотни здешних тюремщиков попался Деби именно тупица Балбахадур с его садистскими замашками.

Маллиган сидел за своим столом в конторе. Его помощник Джозеф стоял рядом — живое воплощение исполнительности. В руках он держал пачку бумаг. На столе перед Маллиганом лежал голубой конверт.

Ввели Деби-даяла. Тюремщик вытянулся перед Маллиганом, щелкнув форменными сапожищами.

— Приветствуй начальника! — приказал он.

Деби-даял не приветствовал. Он молча смотрел в глаза Маллигану. Какое-то время и Маллиган, повернув к Деби потную, багровую физиономию, глядел на него, двигая челюстями. Потом он кивнул главному надсмотрщику. Церемония тюремного правосудия началась.

«Вы, Деби-даял Кервад, сын Текчанда Кервада, заключенный № 436, поступивший в 1939 году, — начал читать Джозеф, — настоящим обвиняетесь в нарушении ряда положений Тюремного устава. Получив незаконным путем денежную сумму, вы в двадцатых числах августа 1940 года, преступив запрет, спрятали означенные деньги в дупле фруктового дереза, находящегося приблизительно в ста ярдах за пределами «ячеечной» тюрьмы, куда вам, как не отпущенному на поселение особо опасному преступнику, выходить запрещается. Помимо этого, в тот же самый или в один из ближайших дней вы написали антиправительственный лозунг на стене около упомянутою дерева».

— Поняты вам обвинения? спросил Маллиган.

— Да, — ответил Деби-даял.

— Признаете вы себя виновным?

— Нет.

— Ни по одному из трех пунктов?

— Ни по одному.

Маллиган потянулся за голубым конвертом.

— Случилось так, что я лично просмотрел это письмо прежде, чем оно было вручено вам. Я установил, что это письмо действительно было вручено вам заключенным Гьяном Талваром, который в своих показаниях этот факт подтверждает.

— Это в самом деле мое письмо. Во всяком случае, оно было адресовано мне. Я получил его.

Маллиган вытащил три ассигнации.

— Таким образом, первое обвинение полностью доказано. Это ваши деньги?

Деби-даял отпрянул. Его безразличие сменилось яростью.

— Это подстроено! — воскликнул он. — Я в самом деле получил письмо, но я его не распечатывал. Я все письма бросаю в мусорный ящик нераспечатанными. — Голос его задрожал, тон стал резким. — Даже если там были деньги, я не мог знать об этом. Что вы хотите мне припаять? А раз уж хотите, зачем эта комедия? Объявляйте приговор, и конец делу!

— Кхамош! Молчать! — завопил Балбахадур и ткнул Деби дубинкой. — Не сметь кричать на сахиба.

— Но вас видели, — продолжал Маллиган. — Был замечен человек в тюремной одежде со знаком особой опасности, спускавшийся с того самого дерева, в котором впоследствии нашли ваше письмо и деньги. А дерево это растет возле той стены, на которой намалеван отвратительный лозунг.

Так вот оно что! Дело не в деньгах. Они хотят приписать ему кое-что посерьезнее. Тогда они смогут назначить ему столь милое их сердцу наказание, которое еще упоминается в уставе, несмотря на тюремную реформу. Порка! Деби невольно вздрогнул.

— Это провокация! воскликнул он с негодованием. — Я не писал лозунгов! Ни в тот раз, ни в другой день. Во-первых, я не поклонник немцев, они не лучше англичан. Во-вторых, я никак не мог бы этого сделать. Сколько угодно людей подтвердят, что я работал рядом с ними. Это чистейшая провокация. Тот, кто говорит, будто видел меня, — лжец, он хочет выслужиться ценой клятвопреступления. Нет, я не писал лозунгов!

— В деле имеются данные о том, что одним из основных занятий вашей группы на континенте было малевание антибританских лозунгов, — напомнил Маллиган.

— Я утверждаю лишь, что не писал лозунгов на стене около тюрьмы — ведь именно в этом меня сейчас обвиняют. Впрочем, вы, быть может, хотите наказать меня за действия, совершенные год назад в Индии.

После этого в комнате наступило долгое молчание.

— Имеете вы что-нибудь добавить? — спросил Маллиган.

— Нет, — ответил Деби.

— Вы по-прежнему отвергаете все обвинения?

— Отвергаю.

— Тогда все. Уведите заключенного.

— Кланяйся начальнику! — приказал Балбахадур.

Деби-даял не поклонился.

— Кругом! Живо! — выкрикнул тюремщик и вывел Деби-даяла из кабинета.

— Наглая свинья! — пробормотал Маллиган ему вслед. — Что вы думаете об этом, Джозеф?

— У нас неопровержимые свидетельства, — успокоил его помощник.

Маллиган открыл красный ящичек, стоявший на столе, вынул сигару, покрутил ее между пальцами и снова положил в ящик, хлопнув крышкой.

— Ума не приложу, — сказал он с сомнением. — Это наглый тип, но, мне кажется, он не лжец. Не то что другие, вроде Большого Рамоши, — закоренелый брехун!

— Он признает, что получил письмо, — настаивал Джозеф. — Остальное вытекает из этого.

Маллиган, все еще сомневаясь, в раздумье глядел на ящик с сигарами.

— Возможно, он действительно получил деньги и спрятал их, хотя точных доказательств нет. Кроме того, как вы прекрасно знаете, почти каждый из них хранит какой-то денежный запасец. Правда, обычно меньше трехсот рупий, и не банкнотами. Как правило, они утаивают золотые монеты — соверены.

Маллиган немного посидел, молча, как всегда равномерно сжимая и разжимая челюсти. Потом вдруг ударил кулаком по столу.

— Но эта история с лозунгами мне не нравится, — воскликнул он в ярости. — Подлые предатели! Они дождутся порки. Я покажу им, как бунтовать! За призыв к бунту нужно карать беспощадно, здесь особенно. Но сначала я должен быть абсолютно убежден. Показаний против этого молодчика далеко не достаточно. Болтовня Большого Рамоши мало что значит. Я не сомневаюсь, что он и сам мог держать там деньги. Нет, лучше немного подождать. Если Деби-даял тот, кого мы ищем, докажем это. Не так уж трудно поймать его с поличным. Я не собираюсь возвращать его в одиночку и держать в наручниках. Пусть трудится со всеми вместе. В один прекрасный день он обязательно себя разоблачит.

— Как прикажете, ваша честь, — почтительно склонился Джозеф.

— Мне нужно, чтобы с подозреваемых ни на минуту не спускали глаз, когда они выходят из бараков. И скоро мы все выясним.

— Слушаюсь, сэр.

Маллиган снова потянулся за сигарой, помял ее в пальцах, подержал над ухом, чтобы послушать мягкий шелест табачных листьев, наконец отрезал кончик и закурил.


Какое-то мгновение огненный шар солнца лежал неподвижно на вершине Седло-горы, словно мяч на носу тюленя, а потом медленно скатился на противоположный склон.

Когда они тронулись в обратный путь к баракам, короткие тропические сумерки уже готовы были смениться темнотой.

— Пошевеливайся, хамское отродье! — выругался Балбахадур, убедившись, что в конторе их уже не услышат. — Будь я главным сахибом, я бы послал тебя на. маслобойню за то, что не кланяешься. — И он подтолкнул заключенного дубинкой, усеянной гвоздями.

Укол в поясницу был довольно ощутимым, но все же недостаточным для того, чтобы рассеялась горечь нового несправедливого обвинения, которое хотят взвалить на Деби-даяла. Но следующий болезненный удар по тому же месту мгновенно заставил переключиться на иной лад.

Возможность, о которой он давно и страстно мечтал, вдруг пришла к нему, словно умоляя ею воспользоваться. Нужно только оглушить охранника и скрыться в джунглях. Так бывает с головоломками: все детали рисунка вдруг сами складываются и образуют фигуру, когда вы уже потеряли всякую надежду.

И сразу же Деби подумал о джунглях, мрачных андаманских джунглях, которые не сравнить ни с какими другими джунглями на земле: туземцы трижды ухитрялись отбить попытки англичан захватить остров. Еще ни одному заключенному не удалось совершить успешный побег. Дело не только в непостижимой враждебности этих непроходимых зарослей, но и в отравленных стрелах джаора, которые всегда найдут чужака. Эти маленькие нагие люди стреляют без промаха. Даже англичан они вынудили сражаться за каждый дюйм земли. Теперь они там, в темном лесу, вне досягаемости пуль охраны. Правда, умелое сочетание ружейных залпов и подачек в конце концов позволило англичанам усмирить некоторых джаора, живущих вдоль побережья. Но именно эти полуцивилизованные существа — самая большая опасность, которая его подстерегает. Им вменялось в обязанность доставлять обратно в тюрьму каждого беглого заключенного — живого или мертвого. За это они получали заранее обусловленную награду— сто рупий серебром и мешок соли. За прошедшие годы они водворили назад многих беглых каторжников, но ни одного — живым. А еще глубже в джунглях живут другие племена джаора, совсем дикие, которые строго соблюдают обычай — нападать на каждого пришельца. Никто из заключенных, попавших к ним в руки, вообще не возвратился — ни живым, ни мертвым. Говорят, что они каннибалы.

— Поторопись-ка, ты! — услышал Деби крик Балбахадура. — Думаешь, ублюдок, за меня кто-нибудь все дела переделает?! — И Балбахадур толкнул его в плечо, заставляя идти быстрее.

Прикосновение руки охранника обожгло Деби. Он невольно с отвращением отшатнулся. «Важно все-таки сохранить хладнокровие, — напомнил он себе, — и все обдумать как следует. Конечно, еще не так темно, как хотелось бы, но другой такой возможности не представится». Если бы он планировал все заранее, ему следовало бы выбрать именно этот, последний час рабочего дня, самый напряженный для заключенных и начальства. Узники занимаются своими вечерними делами: моют посуду, пытаются тайком простирнуть что-нибудь свое, стоят в очереди в уборную, куда в темноте им ходить запрещается, стараются выторговать у охранников сигареты или табак. Тюремщики и охранники погоняют их, чтобы успеть вовремя закончить все дела и доложить начальству о «полном благополучии».

Деби взглянул на гуркха по-новому, свежим взглядом: черты грубого животного, резко выступающие скулы, приплюснутый нос гориллы, могучие кривые ноги. Ему невероятно повезло, что рядом с ним только этот человек. Второго такого шанса не будет — вдвоем с гуркхом у самых джунглей. Надо решаться. Еще сто ярдов, и они окажутся в поле зрения охраны, у главных ворот.

— Ну, пошел же ты… — выругался Балбахадур и снопа поднял дубинку.

Деби действовал без четкого плана, словно повинуясь порыву. Он повернулся к тюремщику и пружинистым прыжком приблизился к нему, как пантера к неуклюжему буйволу. Применить элементарный прием дзю-до оказалось совсем не трудно. Когда противик поднимает оружие, тут он особенно уязвим. Вся штука в том, чтобы подойти к нему совсем близко и нанести ребром правой ладони сокрушительный удар снизу вверх по дыхательному горлу. Еще более страшный, убийственный прием — удар в пах.

Деби выбрал последнее. Как быстро забыл он постоянные увещевания Томонага: «Никокта не бить межту ноги! Никокта!»

Деби ударил изо всех сил. Гуркх согнулся пополам, как складной нож, даже не застонав, — так он был ошеломлен внезапной невыносимой болью. Ему казалось, что бомба разорвала его внутренности и ослепила его. Сначала он корчился на земле, похожий на змею, у которой отрезали голову, но которая еще живет, потом затих.

Все это увидел Гьян, неотступно следовавший за Деби и Балбахадуром. Сначала он застыл как изваяние. Прошло мгновение, прежде чем он понял, что произошло, и еще одно, прежде чем начал действовать. Гьян вынул свисток и дул в него до тех пор, пока не услышал ответный звон колокола в центральной башне. Разделенные едва ли двадцатью ярдами, они с Деби-даялом уставились друг на друга, испуганные и настороженные, как животные, внезапно застигнутые охотником. Топот стражников уже звучал у них в ушах и с каждой секундой становился все отчетливее.

И только тогда весь ужас содеянного им дошел до сознания Гьяна.

— О боже ты мой! — вздохнул он. — Молю тебя, прости, Деби, прости. Я виноват, виноват… о, что я сделал!

Но охранники с угрожающими криками уже приближались к месту происшествия.


Заключенных выстроили, как на парад, тремя шеренгами, образующими полукруг около треугольного возвышения. Охранники вывели приговоренного и поставили его около деревянной рамы. Потом ему было велено раздеться и повернуться спиной к строю. Его кисти прикрепили стальными кольцами к верхней горизонтальной жерди, лодыжки к нижней. Кожаный воротник, соединенный с цепью, охватывал его шею.

Теперь Деби, распятый на специальной раме, был приготовлен к экзекуции.

Фельдшер принес дезинфицирующий раствор и бинты. Большой колокол на центральной башне не умолкал целую минуту. С его последними ударами во двор вошел Маллиган, подпоясанный походным ремнем, одетый в скрипучую, накрахмаленную форму с сияющими медными пуговицами. По правую сторону от него шествовал тюремный доктор, по левую — палач, приземистый негр, державший в руках тростниковые прутья.

Джозеф отдал команду «Смирно!» и подошел к коменданту с приветствием. Получив разрешение и остановившись на полпути между заключенными и Деби, Джозеф начал чтение приговора.

«Заключенным № 436, поступивший в 1939 году, Деби-даял Кервад, сын Текчанда Кервада, признанный виновным в том, что он: а) напал на охранявшего его служащего тюрьмы и нанес ему серьезные увечья и б) пытался совершить. побег,

по приказy коменданта приговаривается:

к двадцати пяти ударам тростниковыми палками, которые нанесет ему соответствующее должностное лицо. Приговор будет приведен в исполнение немедленно с разрешения коменданта».

— Приступайте! — приказал Маллиган.

Человечек взмахнул тростниковым прутом и со свистом опустил его на спину заключенного, привязанного и раме. Тонкая розовая полоса обозначилась на теле Деби.

— Раз! — начал считать Джозеф.

Тростниковый прут ритмично поднимался и опускался, рассекая воздух.

— Два! Три! Четыре! — считал Джозеф.

После пятого удара Деби-даял вскрикнул, а потом стонал и выл, как раненый зверь. Все его тело дергалось при каждом ударе. Красные борозды на спине образовали частую решетку. Потом кровь, сочившаяся из рубцов, заполнила тонкие линии, все расширяя их и расширяя, пока не обнажилось мясо. Вдруг стоны резко и внезапно оборвались.

— Семнадцать! Восемнадцать! Девятнадцать! — звучал голос Джозефа.

Вжик… Вжик… Прут, выгибаясь, обрушивался на несчастного с хриплым, хлопающим звуком. И каждый раз тело корчилось теперь уже непроизвольно, скорее от самого удара, чем от боли.

— Двадцать четыре! Двадцать пять!

Наконец все кончилось. Даже «должностное лицо» обливалось потом. Угольно-черные руки блестели, словно натертые маслом.

Врач выступил вперед. Охранники сняли осужденного с окровавленной рамы и положили на землю. Его спина и ягодицы представляли собой куски обнаженного мяса — синеватого, розового, белого, но как ни странно, не залитого кровью.

Доктор нагнулся к Деби, нащупал пульс и сообщил, что пульс нормальный. Потом он присоединился к Маллигану, который теперь, когда официальная часть закончилась, позволил себе закурить сигару. Фельдшер смазал раны дезинфицирующей мазью, а потом прикрыл их марлей, намоченной в каком-то растворе. После этого наказанного унесли на носилках.

Маллиган велел Джозефу распустить заключенных и пошел прочь, оживленно беседуя с доктором. Джозеф скомандовал: «Смирно!» и «Разойдись!» Заключенные возвратились к прерванным занятиям.

Под звуки волынок

Стыд было тяжелее переносить, чем всеобщее осуждение. Стыд был словно болезненная внутренняя язва, заставлявшая его стонать от боли, мучиться ночными кошмарами.

С того вечера Гьян Талвар стал самым презираемым человеком в колонии. Даже охранники чувствовали себя неловко в обществе шпиона-любимчика, втайне от всех получившего знак власти — офицерский свисток.

Гьян был объявлен фери-поселенцем года за два до того, как подошел срок. Но еще раньше он стал отверженным — парией в колонии. Он имел право носить обычную одежду и мог поселиться всюду, где нашел бы работу. И все же ему некуда было идти. В поселках Андаманских островов всем заправляют бывшие заключенные, чьи сроки наказания давно уже кончились, но которые решили остаться здесь. Гьяну сказали, что у них для него нет места. А глубокий старик, глава колонии Залив феникса плюнул ему в лицо. Его прогнали отовсюду: с лесопилки в Чатхаме, с огорода в Заливе моряков, даже с чайной и каучуковой плантаций в глубине острова.

Через несколько дней после своего посвящения в фери Гьян снова поселился в тюремном бараке. Дело кончилось тем, что Маллиган раздобыл для него конуру в многоквартирном доме-общежитии в Заливе моряков, но работать на огороде ему по-прежнему не разрешали. Так он и остался в отделе снабжения — просматривал почту, принимал отчеты о расходуемых продуктах. Прокаженный в мире преступников, жалким шпион Британской империи!

1940 год сменился 1941-м, позволив заключенным сделать отметку в списке оставшихся лет. Маллиган провел с ними беседу о военном положении. Британская армия великолепна, непобедима, ресурсы ее неисчерпаемы, у нее хватит пушечного мяса, чтобы удовлетворить прожорливую войну в Европе, в Африке и в арабских странах. Кое-что останется и про запас. И словно в доказательство слов Маллигана, в январе 1941 года в Порт-Блэр прибыл целый батальон шотландцев и промаршировал по улицам под аккомпанемент волынок.

В пальмовой роще на полпути между Заливом моряков и Главной пристанью был оборудован лагерь — ряд аккуратных офицерских палаток и другой ряд, подлиннее, чистых белых тентов для солдат. С приходом английского воинства умерли надежды многих заключенных. Стоило взглянуть на солдат — загорелых, важных, четко отбивавших шаг на шоссе или занимавшихся строевой подготовкой и гимнастикой на подстриженных газонах, как тут же рушились надежды тех, кто ждал скорой победы немцев. Вечерами шотландские парни, насвистывая, посмеиваясь, напевая, слонялись по базару в поисках спиртного и женщин. А потом из воинской столовой доносились оглушительные рулады радио, проникавшие даже в камеры «серебряной» тюрьмы.

Неожиданно для самого себя, вовсе не стремясь к этому, Деби-даял стал тюремной знаменитостью. Он осмелился поднять руку на Балбахадура, гнуснейшего из тюремщиков, и тот по милости Деби отправился на три недели в больницу. Вдобавок заключенные проведали, что Балбахадур теперь навсегда потеряет свои мужские способности. Деби отомстил за всех, и все радовались его победе и издевались над искалеченным Балбахадуром. Когда через десять дней Деби выписали из больницы и послали на общие работы, все дружно встали при его появлении. Они видели, как тяжело давался ему каждый шаг, они чувствовали, что на его теле до сих пор еще нет живого места. Деби сел на землю перед грудой кокосов, но пальцы не слушались, у него не хватало сил сдирать кожуру. Не произнеся ни слова, один из стражников отодвинул от Деби орехи и распределил их между другими заключенными.

Никто не смотрел на Гьяна, но он чувствовал общее презрение. Ему ничего не оставалось, как ускользнуть со двора с видом побитой собаки.

Так с тех пор и повелось. Арестанты соперничали друг с другом за право оказывать мелкие услуги Деби-даялу — мыть его тарелку, стирать одежду, угощать тюремными лакомствами, оставленными от обеда или купленными у тюремщиков. Жалко было смотреть на их огорченные лица, когда Деби отказывался от угощения.

Все эти настроения не ускользнули, конечно, от острого глаза коменданта. Он переговорил с командиром воинской части, майором Кемпбеллом, а потом вызвал к себе Гьяна.

— Командиру гарнизона нужен клерк, кто-нибудь знающий английский и хинди. Я рекомендовал тебя. Вечером отправишься к нему. Если ты ему подойдешь, завтра же приступай к работе.

— Бесконечно вам признателен, сэр, — поблагодарил Гьян.

Майору Кемпбеллу не исполнилось еще и тридцати лет. Приветливая улыбка озаряла его открытое лицо. Типичный англичанин, он все-таки чем-то отличался от всех европейцев, с которыми Гьяну приходилось иметь дело. При появлении нового клерка майор протянул руку. Гьян с некоторой опаской прикоснулся к этой руке — ему еще никогда не приходилось обмениваться рукопожатием с европейцем.

Майор Кемпбелл бросил на него быстрый взгляд.

— Думаю, вам лучше завтра прийти без этой штуки, — он показал на цепочку, красовавшуюся на шее Гьяна.

— Нам не разрешают снимать цепочку, сэр, — объяснил Гьян. — До тех пор, пока не подойдет число, которое здесь выгравировано. И потом… только кузнец сможет ее снять, она очень прочная.

— Понимаю. Тогда, может быть, вы застегнете воротник, чтобы вас не смущала эта железка. Не возражаете?

Вот, оказывается, какое условие ставит ему майор — он, Гьян, не должен чувствовать себя неловко, работая здесь.

Утром Гьян явился на работу в куртке, застегнутой на все пуговицы. Жалованье ему положили шестьдесят рупий в месяц, столько же получали старшие надзиратели в тюрьме. Каким облегчением было вырваться было вырваться из атмосферы презрения и ненависти, окружавшей его в тюрьме, хотя и до сих пор его жег стыд, спрятанный в глубине души, словно металлический диск на цепочке под застегнутым воротником.

Постепенно солдатская труба стала для него столь же привычной, как тюремный колокол. Появились и удовольствия, о которых еще недавно он и мечтать не мог: сигареты в ларьке, чай с бисквитами в одиннадцать часов, а иногда и настоящий солдатский завтрак— консервированная колбаса с пюре.

А через несколько недель после этого майор Кемпбелл попросил Маллигана подыскать ему рассыльного, и в штабе появился Гхасита, Большой Рамоши, вышедший на поселение одновременно с Гьяном и подыскавший себе жилье в колонии Залив феникса. Если бы Гьяну предложили самому найти подходящего человека, то изо всей колонии он выбрал бы именно Большого Рамоши. По крайней мере, этот малый не осуждает поступка, совершенного Гьяном.

Рамоши, как всегда, был груб и развязен, и все же Гьяну было приятно, что он сидит неподалеку около тента, слушает, как ругаются солдаты, и просит Гьяна объяснить значение всех этих слов.

Вечерами Гьян и Рамоши, два гражданина Андаманских островов, в рубашках до колен и в дхоти возвращались из военного лагеря, болтая о служебных делах. Так шагали они целую милю до перекрестка, где расходились их пути. Гьян отправлялся в свою конуру в Заливе моряков, Рамоши — в Заливе феникса.

Как-то раз по дороге домой спутник Гьяна вдруг умолк. Обычно он трещал без остановки, как заведенная машина, совершенно не обращая внимания на слушателей.

— Что творится с тобой сегодня? — спросил Гьян.

Несколько секунд Рамоши пе отвечал. Потом вдруг сказал:

— Если я добуду парусную шлюпку, ты согласишься?

— Соглашусь? — Гьян не сразу понял. Мысль о бегстве была слишком далека от него в этот момент. — С чем соглашусь?

— Шлюпка с большим парусом, — втолковывал Рамоши.

— Но где ты ее добудешь? Как?

— Их тут полно. Я думаю, мне удастся найти какую-нибудь. Но сначала… сначала надо договориться о других вещах. С лодкой спешить не стоит.

Наконец Гьян уразумел.

— Ты хочешь сказать, мы с тобой вдвоем?..

Рамоши отрицательно мотнул головой.

— Нужен, по крайней мере, третий. Но можно подыскать его попозже, когда все подготовим.

После этого они некоторое время молча шли среди пальм и джунглей по дороге, обдуваемой мягким морским бризом. Каждый думал о своем. Андаманские острова прекрасны, райский уголок, как их иногда называют. Райский уголок, населенный арестантами и дикарями! Раньше Гьяну не приходило в голову бежать отсюда. Он уже считал эту землю своей, готовился осесть здесь, состариться и умереть.

Но времена эти давно миновали. Оказалось, что здесь он еще ничтожнее, чем в Индии, которую покинул по собственной вине. В этом мире он значит меньше, чем пес Маллигана.

Предложение Рамоши лишило Гьяна покоя. Может быть, это очередной трюк Маллигана — шпион, подосланный к шпиону? Он взглянул в лицо Рамоши — грубо отесанная маска из темного дерева!

— Ты бредишь, — сказал он с нарочитым спокойствием. — Кому придет в голову удирать отсюда? Ты вот, например, фери, зарабатываешь… сколько?.. тридцать пять рупий в месяц! Больше, чем заработал бы в Индии.

Рамоши взглянул исподлобья. Его челюсти вдруг сжались, кулаки напряглись, щелки глаз совсем сузились. Он выглядел недвижным, еще больше, чем всегда, похожим на деревянного идола.

— У меня есть там дело, — сказал он медленно. — Надо смываться отсюда. На материке дело осталось одно — очень важное…

Гьяна передернуло, словно это ему предстояло совершить злодеяние. «Еще одно убийство?» — спросил он себя. Потом он заговорил, все еще стараясь не проявлять явной заинтересованности.

— Честное слово, не представляю себе, как ты это осуществишь. До Калькутты шестьсот миль.

Рамоши возразил:

— А мы не в Индию, я собираюсь в Бирму.

— А до нее сколько?

— Миль двести, должно быть. Или поменьше.

Казалось, он все уже продумал. Гьян попытался вспомнить карту Юго-Восточной Азии, но так трудно было определить расстояние до берегов Бирмы.

— Когда я сидел в первый раз, пятеро удрали, — продолжал Гхасита. — Они сперли катер и причалили где-то около Тавоя, в Бирме.

— Но ты же не будешь знать толком, куда плывешь?

— Почему? Когда задует юго-западный муссон, тут уж не ошибешься. В конце концов, причалим там, куда нас ветром вынесет. Побережье тянется на Тысячу миль от Мергуя до Акьяба, а потом до самого Малайского полуострова. И все это населенные места. А уж оттуда в Индию рукой подать.

— Что же случилось с теми пятью беглецами? — спросил Гьян.

— С ними? Этих дураков поймали! — с презрением ответил Рамоши. — И все потому, что они приплыли в Бирму без гроша в кармане. Дурни!

— Так ведь и ты приплывешь без денег, тут много не скопишь.

— У нас деньги будут, — уверил его Рамоши. Как ни странно, говоря о своих планах, он все время употреблял множественное число: «мы поплывем», «у нас будут…» Гьян пока предпочитал говорить: «твой замысел». — Да, деньги у нас будут, — продолжал Рамоши. — На лодку и все прочее.

— Сколько стоит лодка? — спросил Гьян. — Достаточно вместительная, с парусом.

— Шесть соверенов. Я приценялся.

— Соверенов?!

Гхасита посмотрел на него с сожалением, как на чудака.

— Ну конечно. Кому охота получать бумажные деньги? Ни тут, ни там, куда мы пристанем, они вовсе не нужны. На тюремных рупиях специальные номера. Ты не знал? Чтобы всегда можно было проследить. Нам годится только золото.

— Откуда же ты возьмешь шесть монет?

— Постой-ка, — прервал Рамоши. — Видишь вон ту одинокую пальму на дороге, ну, вон ту, что прогнулась, словно локоть? Видишь ее?

— Да, — Гьян повернул голову. — Ты говоришь про вон ту?..

Большой Рамоши расхохотался в восторге от того, что ему удалось отвлечь Гьяна и заставить на мгновение отвернуться. Он разжал кулак. На ладони в закатных лучах поблескивал золотой соверен.

— Теперь ты мне доверяешь? — спросил Рамоши.

Гьян попытался скрыть изумление. Конечно, объяснить это нетрудно. Он скорее всего стащил монету в конторе, хотя, как она попала туда, не совсем понятно.

— Как тебе сказать… Ты заставил меня отвернуться, а сам вытащил откуда-то золотой. Не иначе, ты украл его в конторе — не из Индии же привез, в самом деле.

Рамоши нахмурился.

— Ах, бабу-Джи[63], ты подозрительнее самого Маллиган-сахиба, — вздохнул он. — Это и правильно, надо быть подозрительным. А то пропадешь. Но ведь мы с тобой друзья, и между нами не должно быть подозрений. Только открытое сердце. Так что я скажу тебе всю правду, и моя жизнь будет у тебя в руках. Иначе как мне тебе доказать, что я тебя не обманываю и не дурачу? Дело в том, что я не прятал монету в одежде и не стащил ее, во всяком случае, не здесь стащил. Я привез ее с собой из Индии — у себя в кхобри.

— Что такое кхобри?

— Видел ты в Индии факиров, которые вытаскивают разные вещи изо рта? Как ты думаешь, где они вес это прячут? В кхобри. Это вроде защечного мешка, где животные хранят пищу. Только у нас он на мягкой стенке горла. В нашем племени каждому мальчугану делают такой мешочек. Это очень важно и может пригодиться еще до того, как мы совершаем первую кражу во имя Веталы. А умилостивить Вегалу, ты же знаешь, можно только краденым золотом.

— Но как вам делают это?.. — слово застряло у Гьяна в горле.

— Кхобри? С самого детства нас заставляют таскать в горле свинцовый шарик, привязанный на нитке, торчащей изо рта, как грузило на удочке. Каждое утро этот шарик смачивают в какой-то едкой жидкости, наши жрецы знают рецепт. Шарик тяжелый, вот он постепенно и продавливает углубление под ухом у самой стенки горла. А потом, когда ямка становится поглубже, она зарастает со всех сторон. Остается едва заметная шелка. Через несколько недель кхобри готово, этот тайный карман выдержит самый строгий обыск. Дальше уже все зависит от практики. Посмотри!

И на глазах у Гьяна Рамоши проглотил соверен.

— Сколько же может уместиться в твоем… кхобри?

Великан покатился со смеху.

— Теперь ты стал любопытен, бабу-джи! Достаточно, чтобы купить лодку и продержаться некоторое время в Бирме. А потом уж будем полагаться на самих себя. Значит, готов ты ко мне присоединиться?

Гьян, задумавшись, смотрел на солнце, опускавшееся за пальмы. Два месяца назад он бы отверг подобное предложение без колебаний. Но теперь он почувствовал внезапное и непреодолимое желание бежать. Бежать в Бирму или куда угодно, лишь бы расстаться с землей разбитых надежд, где он никому не нужен. Когда-то он решил, что это его земля, что он поселится здесь в коттедже среди кокосовых пальм, таких, как те, что сейчас перед ними. Поселится вместе с женой, похожей на Сундари, чьи фотографии до сих пор спрятаны возле его сердца…

Но земля отвергла его. Он здесь словно мышь, выкрашенная яркой краской и выпущенная на волю, — другие мыши считают ее чужой. Как мечтал он вырваться отсюда, чтобы эта залитая солнцем преисподняя осталась далеким воспоминанием.

Все еще не умолкавший Рамоши вернул Гьяна к действительности.

— Подумай хорошенько, — настаивал он. — Если ты согласишься, я займусь приготовлениями. Трогаться в путь нужно в мае, когда только начнутся муссоны и еще не пойдут дожди. К тому времени нужно будет отыскать третьего человека, который хочет возвратиться в Индию, не похожего на этих скотов, готовых здесь жить и размножаться…

Третьего? Внезапно ему пришла в голову мысль… Человек, который хочет вернуться и готов на все? Деби-даял! Это единственное, чем он может загладить свою вину перед Деби. Только тогда пройдет стыд, словно червь грызущий сердце Гьяна. Теперь он знал, что нужно делать.

Вот как он поступит. Он примет предложение Рамоши только в том случае, если тот согласится взять с собой Деби. И никак иначе. Гьян поможет Деби бежать, даже если это будет последний его поступок на земле.

Они миновали пальмовую рощу. Здесь им предстояло расстаться.

— Я обдумаю это, — сказал Гьян, сворачивая. — Через день-два я сообщу тебе.

Погрузившись в свои мысли, он в полном одиночестве шагал по узкой тропе к общежитию в Заливе моряков. Но не успел Гьян пройти и сотни ярдов, как он услышал крик Рамоши.

— Бабу-джи! Бабу-джи, подожди!

Гьян постоял немножко и дождался товарища.

— Что случилось? — спросил он.

Рамоши подбежал совсем близко и несколько секунд молчал, ожидая, пока успокоится дыхание. Он возвышался над Гьяном, тяжело дыша, лицо его покрылось крупными каплями пота. Наконец он сказал:

— Бабу-джи! Ты мудрый человек, ты прочитал уйму книг, так что особенно беспокоиться не стоит. Но все-таки я хочу тебе кое-что сказать. Я знаю, что теперь ты стал хозяином моей жизни, когда узнал про мой план и про золотые монеты. Все-таки я вынужден предупредить тебя, особенно после того, что ты сделал с Деби-даялом. Я надеюсь, ты… ты никому ничего не скажешь?

— Конечно, нет! — заверил его Гьян.

— Для твоей же пользы прошу, — продолжал Рамоши почти умоляюще. — Законы нашего племени велят убивать всякого, кто разгласит тайну.

Это была даже не угроза, а просто констатация факта, да и лицо Рамоши выражало не гнев, не самоуверенность, даже не твердую решимость. Скорее чувство печали оттого, что Ветала не оставляет его племени другого выхода. И прежде чем Гьян успел сказать еще что-нибудь, великан повернулся и исчез.


Это были планы мышей, такие планы строили до них и другие мыши, и всегда тщетно. Но эти планы были так увлекательны, что бедняги отдавали им всю душу. Следующие три дня, как только Гьян с Большим Рамоши оставались вдвоем, они говорили только об этом. План их постепенно прояснялся, час от часу обретал более конкретную форму. Невидимые складки разглаживались, пустоты заполнялись, линии отчетливо просматривались. Здание плана начало подниматься ввысь, словно гигантский эшафот, плывущий в волнах Бирманского моря.


Целую неделю всех заключенных, — кроме отщепенцев со знаком «D» на куртках, выводили на земляные работы в Залив феникса. По слухам, ожидалось прибытие на острова новой воинской части, целого батальона — для их лагеря и разравнивали площадку.

Как-то вечером, перед возвращением землекопов, Гьян отправился в тюрьму, чтобы повидать Деби-даяла. Деби сидел у навеса с кокосами, перед ним стояли тарелка и кружка, приготовленные к ужину, задерживавшемуся до возвращения заключенных с работы. Гьян подошел и уселся с ним рядом.

Два дня он обдумывал, что сказать Деби. Но сейчас, когда надо было говорить, он забыл все и по-прежнему чувствовал лишь жгучий стыд. Глаза Деби-даяла, смотревшие на него с изумлением, когда он засвистел в свой свисток, а потом страшная экзекуция — все это не выходило у Гьяна из головы. А те слова, которые он заботливо заранее приготовил, куда-то улетучились.

— Я пришел сказать… мне жаль, что все так получилось, — начал Гьян шепотом. Я засвистел тогда, ничего толком не сообразив. Все вышло так внезапно. Я давно хотел сказать тебе, как мне стыдно, хотя я понимаю, что никакими словами мне не загладить своей вины.

Деби-даял даже не взглянул на него. Он смотрел прямо перед собой на центральную башню. Ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Но у меня есть и сообщение поважнее, — продолжал Гьян. — Я пришел, чтобы предложить тебе кое-что. Послушай внимательно. Мы с одним парнем задумали побег. Наверно, в мае. Не могу пока что сообщить тебе подробности, но я чувствую, что шансы на успех есть. У нас есть деньги и лодка. Я хочу знать, готов ли ты к нам присоединиться?

Деби молчал. По выражению его лица можно было подумать, что он ничего не слышал.

— Ты должен уйти с нами. Я прошу тебя. Дай мне возможность что-нибудь для тебя сделать, дай мне почувствовать, что я могу хоть как-то расплатиться за те страдания, которые тебе причинил! — Гьян с надеждой взглянул в лицо Деби, безжизненное, словно металлическая маска, если не считать пронзительного взгляда, устремленного вдаль.

— Это великолепный план, — с воодушевлением говорил Гьян. — План, который не должен провалиться. Тебе нужно лишь выйти отсюда и присоединиться к нам, когда мы все подготовим. Через три недели, самое позднее — через месяц, ты возвратишься в Индию. Пойми, даже если бы тот твой побег удался, тебя бы поймали в поселке или доставили бы за вознаграждение дикари джаора. Доставили бы мертвым. Они еще не приводили живых. И они терзают свою жертву, прежде чем прикончить ее.

Деби-даял чуть-чуть повернулся в его сторону. Это движение дало Гьяну какую-то надежду.

— Помнишь ты наш давний разговор об истине и ненасилии? — спросил Деби-даял. — Ты предал ненасилие, когда убил человека. Я не знаю, когда ты предал истину. — Презрение в его голосе было хуже, чем удар хлыста. — Я знаю, ты сейчас втягиваешь меня в разговор о побеге, потому что тебе так велел Маллиган. Я не попадусь в западню.

— Клянусь тебе, это не так, — запротестовал Гьян. — Клянусь всем дорогим для меня! Клянусь Шивой!

— Но даже если ты всерьез предлагаешь, я лучше подохну в камере, чем вступлю в компанию с таким, как ты. Ты подонок. Ты хуже Балбахадура, тот хоть не скрывает своей ненависти, а ты разглагольствуешь об истине и ненасилии. При помощи таких, как ты, Маллиганы правят Индией, превращают нас в рабов. Ты лакей, прислуживающий господам, гордишься своей должностью и вымаливаешь подачки.

— Пожалуйста! — умолял Гьян. — Прошу тебя, успокойся. Сейчас вернутся бригады. Я отвечаю за каждое свое слово. Как мне убедить тебя? Как доказать?

— Почему бы тебе не дунуть в свою свистульку? — спросил Деби-даял.


На следующее утро, встретившись с Большим Рамоши, Гьян сообщил ему, что отказывается участвовать в побеге. План разделил участь всех прежних мышиных планов. Воображаемое сооружение, собравшееся было бороздить Бирманское море, неожиданно развалилось.

В тот же вечер Гьяну передали письмо от адвоката Раммуни Шармы, который извещал его о смерти бабушки. «Это почти символично», — подумал Гьян. Последняя струна, звучавшая в его сердце, оборвалась. Уезжать было незачем. Андаманские острова все-таки стали его землей. Здесь он проведет остаток своих лет. Изгнанник. Прокаженный, которого остерегаются даже прокаженные.

Освобождение

Пришло лето — время горячего западного ветра, разноцветных стрекоз и пламенных цветов, вырывающихся из зелени леса, словно переливчатые неоновые огни из темноты. Площадка для лагеря была расчищена и идеально утрамбована. После этого заключенные возвратились к своим обычным занятиям.

А потом прилетел муссон, он дал отдохнуть от жары, но потребовал за это свою цену: мгновенно забросал приготовленную для лагеря площадку мокрыми ветками и листьями. Он загнал все живое в хижины и норы, принес малярию, дизентерию и какие-то неведомые лихорадки, зло посмеявшись над жалкими усилиями колонистов.

В октябре ливни прекратились. Люди снова вышли из домов. И снова пришлось строить лагерь — огромный лагерь для нескольких тысяч воинов: офицерские и сержантские палатки, солдатские бараки, навесы, умывальные, отхожие места, конюшни для мулов, кухни, столовые и даже гауптвахту с флагштоком.

К приходу батальона гуркхов лагерь был готов. Узкоглазые, приземистые, кривоногие, чванливые, с устрашающими ножами, подвешенными к ремням, они явились сюда по воле империи, чтобы защитить острова от нового врага. Этим врагом, о котором арестанты и слыхом не слыхивали, но который за тысячу миль отсюда пригнулся и изготовился к прыжку, была Япония.

В декабре события стали разворачиваться со скоростью горного обвала — послышался отдаленный гул, потом грохот, а потом и земля разверзлась под ногами.

Тот самый враг, что затаился где-то далеко за морем, бросился в битву. Пирл-Харбор сровнялся с землей. Индокитай, Малайя, Голландская Вест-Индия — все это развалилось, словно глиняные домики под натиском муссона. Остались лишь печальные груды неузнаваемых обломков да жирные пятна на поверхности океана.

Наступил новый год; с каждым днем таинственный враг приближался к Андаманским островам. В самом начале марта шотландские воины и батальон гуркхов в спешке отплыли куда-то, захватив с собой жен и детей британских подданных, проживавших на Андаманах.

Строгому порядку, заведенному в человеческом улье «ячеечной» тюрьмы, был нанесен ощутимый удар. Каждый, кто хотел, мог бежать. Возможностей было хоть отбавляй. Но никто даже не попытался этого сделать. Похоже было, что самый верный путь к избавлению — сидеть тихонько и ждать прихода японцев.

«Семьи они уже отправили, — рассуждали заключенные — Пройдет несколько дней, и сахибы последуют за ними. В одну прекрасную полночь они исчезнут — не станут же ждать, пока японцы их всех прикончат».

Сначала спасаются женщины и дети, а уж потом отцы семейств — благородная традиция владык империи. Священная процедура, которая повторяется и когда тонут корабли, и когда улепетывают из колоний. Осужденные со всею страстью желали, чтобы этот процесс завершился.

Андаманские острова снова оказывались незащищенными. Тюремная полиция в Порт-Блэре являла собой последний остаток имперской мощи. Теперь Деби-даял без труда мог бы организовать всеобщее восстание заключенных. Каждый из них пошел бы за ним без оглядки, готовый исполнить любое его приказание. Даже охранники и старшие украдкой поглядывали в сторону тех, кто, может быть, завтра окажется хозяевами положения. «Мы ведь только подчиненные! — объясняли они Деби-даялу. Мы лишь исполнители приказаний сахиба. Так же преданно мы станем служить другим хозяевам. А против вас мы вражды не держим».

Но Деби-даял не торопился. Он ждал, уверенный, что ждать осталось недолго.


Настало первое воскресенье после того, как ушли войска. Порт-Блэр загорал под палящим солнцем. На морской глади, сиявшей, как серебро, доведенное до точки кипения, не было ни морщинки. Жаркий воздух нес с собой запахи весеннего цветения. Маллиган вызвал Гьяна к себе в бунгало.

Жена и дочь коменданта уехали, и в доме, который обслуживал теперь слуга из заключенных, не стало прежнего идеального порядка. Дом был не подметен и пуст, похож на дачу, откуда только что выбыли хозяева. На непокрытом обеденном столе огромные жирные, тропические мухи лакомились остатками завтрака Маллигана. Полированный кофейный столик был покрыт тонкой пеленой пыли. На прохладном полу, свернувшись клубком и высунув розовый язык, спал любимый бульдог хозяина.

Маллиган отослал слугу.

— Я хочу сказать тебе кое-что по секрету, — обратился он к Гьяну.

— Да, сэр, — сказал Гьян.

— Садись, — пригласил Маллиган.

Было ли это знамением времени? Самый важный сахиб предлагал арестанту присесть! Гьян, поколебавшись, опустился на самый краешек плетеного дивана и почтительно наклонился вперед.

— Японцы взяли Рангун, — сообщил Маллиган.

Рангун? Он лишь смутно представлял себе, где это. Точка на карте. Чем знаменит Рангун? Рубинами? Рисом? Глубокое впечатление на Гьяна произвел отнюдь не сам факт, сообщенный ему, а поведение Маллигана.

Лицо его осунулось, веки покраснели, ноздри раздувались от напряжения, даже плечи поникли.

— Пришлось эвакуировать отсюда гарнизон, есть объекты поважнее. Теперь у нас нет никакой защиты. Решительно никакой. Когда японцы появятся, их некому будет остановить.

Гьян никак не мог разобраться. Зачем японцам понадобились Андаманские острова? Он облокотился на спинку дивана и уселся поудобнее, словно почувствовав некоторую уверенность в себе.

— Ни один корабль теперь больше не зайдет в Порт-Блэр, — продолжал Маллиган. — Слишком открытое и слишком опасное место. Острова покинуты.

— А что же будет с… с «ячеечной» тюрьмой? — спросил Гьян.

Маллиган в отчаянии развел руками. Какое-то время он так и сидел, растопырив узловатые, морщинистые, пожелтевшие от лихорадки руки по обе стороны своего громадного живота. «Как когти хищной птицы, — подумал Гьян, — невиданно разросшиеся от какой-то болезни».

— Я разработал кое-какие планы. И осуществлю их в тот момент, когда придут японцы.

Такое недвусмысленное признание ошеломило Гьяна. И это говорит человек, который правил тюрьмой как монарх! Ведь не кто иной, как Маллиган, похвалялся, что за время его правления ни одному заключенному не удалось бежать из тюрьмы. А теперь он сам задумал побег и готов бросить своих подопечных.

— Вы имеете в виду план бегства отсюда? — спросил Гьян.

Маллиган кивнул.

— Только когда увижу противника. Ни минутой раньше.

Вот это вполне объяснимо и тоже восходит к определенным традициям. Такие люди, как Маллиган, не исчезают раньше времени. Они не позволят себе убежать, а потом вдруг обнаружить, что противник так и не захватил остров.

— Они никогда сюда не придут, сэр. Никогда! — заявил Гьян, но тут же понял, что его голос звучит неуверенно.

— Нет, — твердо ответил Маллиган. — Не может быть и речи о том, что они не придут. И тогда я должен буду исчезнуть.

Да, он должен исчезнуть. Страшно даже представить себе, что будет с Маллиганом, если его предадут ярости заключенных и позволят им по своему усмотрению судить человека, который был до того строг, справедлив и богобоязнен, что с одинаковой невозмутимостью подвергал их пыткам и раздавал подачки.

— Во всей колонии мне не на кого положиться, — продолжал Маллиган. — Даже на моих помощников. Если для них окажется выгоднее выступить против меня, они не упустят случая. Вот почему я послал за тобой. Я считаю, что на тебя-то могу рассчитывать.

Гьян отпрянул, услышав такой комплимент. Маллиган доверял ему, потому что знал — у Гьяна нет друзей среди заключенных. Так один пария доверяет другому. Они плывут теперь в одной лодке. Он, Гьян, тоже из тех, кому необходимо исчезнуть.

Словно прочитав его мысли, Маллиган сказал:

— Вчера вечером японцы передавали из Рангуна специальную программу для нашей колонии. Всем осужденным обещают свободу, английские чиновники будут отданы им на расправу. Между прочим, не только англичане, но и все предатели.

Гьян вздрогнул. Он пристально посмотрел на Маллигана. Тот, отвернувшись к окну, рассматривал серебряную гладь залива: Маллиган всегда любил выражаться точно. Лопату он называл лопатой, предателя — предателем.

— Я сделаю все, что смогу, — заявил Гьян.

— Я тоже думаю, что тебе следует так поступить, — сказал Маллиган, глядя ему прямо в глаза. — Это избавит тебя от многих неприятностей, в том числе и заслуженных. А сделать мы должны вот что. Как только на горизонте появятся японские суда, все оставшиеся на острове европейцы отправятся в старое бунгало на холме за Порт-Кемпбеллом. Там сборный пункт. За нами придет катер.

Удивительно, как эти англичане все и всегда умеют предусмотреть. Отправляя женщин и детей, они уже думали и о тех, кто остается. Заранее был подготовлен катер, он подберет оставшихся, которые должны небольшими группками затаиться в удобных бухтах. Катер перевезет их на пристань Острова свиданий, а уж туда за ними пришлют эсминец.

— Конечно, катер будет передвигаться только по ночам. Днем его укроют в надежном месте. И я не знаю точно, сколько нам придется ждать, наверно, около двух суток. Вообще весь план вступает в действие только после того, как мы увидим японцев. Два дня — это максимум, на что мы можем рассчитывать. Я хочу сказать, если за двое суток катер не придет, все погибло — японцы нас обнаружат.

Мысль о том, что произойдет, если японцы их обнаружат, заставила Гьяна вздрогнуть. Японцы поступят с Маллиганом отнюдь не более жестоко, чем заключенные с ним, с Гьяном.

— Кто-то должен вести наблюдение днем и ночью, — сказал Маллиган. — Я поручаю это тебе. Еще одного человека я захвачу с собой — он потащит продовольствие. Нас в бунгало будет восемнадцать человек, если считать, что всем удастся добраться туда до прихода катера. Ждать мы не будем никого.

— Если я вас правильно понял, вам нужен еще один человек? — спросил Гьян, внезапно насторожившись.

— Нужен. Мне поручено захватить отсюда продукты для всех. Один есть у меня на примете, хотя он сам еще об этом ничего не знает. Я не могу ему до такой степени доверять.

— Уж не Деби-даял ли? — вырвалось у Гьяна.

Маллиган побагровел и замотал головой.

— Нет, нет, не он. Этот первый будет приветствовать японцев. И я не сомневаюсь, первый поведет их по нашему следу. Нет, я имел в виду не Деби-даяла, а другого человека.

— Гхасита? Большой Рамоши?

— Да, — кивнул Маллиган. — Этот парень может пригодиться в трудную минуту. К тому же он настоящий богатырь! Но пока что не говори ему ни слова.

Бухта, к которой должен подойти катер, находится в двух милях от лесного бунгало. Гьяну надо будет не спускать глаз с моря и, увидев катер, подать из темноты условленный сигнал. Маллиган предупредил, что катер тоже будет сигналить: сначала зеленый огонь, а через две секунды красный. Так в течение полуминуты. Эти сигналы будут повторяться через каждые полчаса на протяжении трех часов. После этого катер уйдет, если, конечно, ему не будет подан ответный сигнал: зеленая ракета, а за ней красная.

Задача Гьяна — пустить сигнальные ракеты. Ему дадут специальную ракетницу и научат ею пользоваться.

— Боюсь, мне придется оставить Делилу, — сокрушенно сказал Маллиган.

«Делилу? Ах да, эту псину, которая до сих пор лежит, вытянувшись на полу», — сообразил Гьян.

— Она слишком стара, — объяснил Маллиган, — и слишком жирна. — Он всхлипнул и отвернулся к окну. Потом вытащил платок и оглушительно высморкался. — Я бы хотел прикончить ее, — сказал он, — выстрелить в голову, пока она спит, но я знаю, что не смогу.

Они еще с полчаса обсуждали детали побега, а потом Маллиган угостил его чаем с пирожным. Все это аккуратно поставил на стол слуга-заключенный. А когда Гьян собрался уходить, комендант протянул ему пачку английских сигарет.


День выдался изумительный, словно специально предназначенный для грандиозных событий — для коронации, или королевского бракосочетания, или же для большого военного парада. Зеленые и красные краски островов, голубизна моря — все неправдоподобно сверкало, словно на цветной фотографии.

Сначала высоко в небе появились два самолета с маленькими, едва заметными красными кружками на крыльях. Их монотонный гул долго висел над окрестностью. Они кружили в небе, как ленивые ястребы, выискивающие добычу. С каждым новым кругом они приближались к земле и наконец на бреющем полете прошли над «ячеечной» тюрьмой, выбросив груду листовок.

Мужчины и женщины выскочили из своих тюремных клеток, восторженно приветствуя самолеты, гоняясь за падающими листками, словно деревенские ребятишки за афишками бродячего цирка.

Еще не наступил вечер, когда появились два эсминца и крейсер, на котором развевался флаг с красным кружком. Они входили в порт медленно, осторожно маневрируя, то и дело останавливаясь, остерегаясь мин или других опасностей в этих совершенно безобидных водах. Они подошли совсем близко к берегу и вновь застопорили машины. Скоро с кораблей донеслись голоса, искаженные и усиленные громкоговорителем. К обитателям островов обращались на языке хинди.

— Индийские братья! Мы хотим освободить вас, освободить вашу страну от английской тирании.

Ликующая толпа заключенных и бывших заключенных, ожидавшая на пристани, истерически затрясла японскими флагами. В самом центре стоял Деби-даял с мегафоном. Он заговорил по-японски:

— Японские братья! Мы ждем вас. Здесь, на островах, все ваши друзья. Англичане сбежали. Андаманские острова ваши. Мы вас приветствуем!

Дальше события разворачивались с поразительной быстротой. Два быстроходных катера, спущенные с крейсера, помчались к пристани, оставляя белый пенистый след на зеркальной воде. На корабле снова включили громкоговоритель, на этот раз обращение было по-военному коротким:

— Если произойдут какие-нибудь провокации, все жители города, все до единого, будут расстреляны!

— Не будет никаких провокаций, — крикнул в ответ Деби-даял. — Мы ваши братья, мы рады приветствовать вас. Япония — Индия бхай-бхай!

— Япония — Индия бхай-бхай! Япония — Индия бхай-бхай! — подхватили заключенные, прыгая от счастья и размахивая флагами.

— Молчать! Молчать! — донеслось с корабля. — Руки вверх! Вверх! Да, все вы, все! И отвернуться от кораблей! Спиной к кораблям! Каждый, кто повернется, будет расстрелян. Будет расстрелян! Каждый, кто опустит руки, будет расстрелян!

Но у них и мысли не было о провокациях. Поселенцы и заключенные ждали своих освободителей, они стояли спиной к морю с поднятыми руками и охрипшими голосами испускали ликующие крики. Это был день их торжества. Время снова начало для них свой бег. Они стали свободными…

Тяжело дыша и отдуваясь, Маллиган взбирался по шоссе, окаймляющему Седло-гору. Внезапно он остановился, чтобы бросить последний взгляд на «ячеечную» тюрьму. В дрожащем раскаленном вечернем воздухе на центральной башне тюрьмы победно вился белый флаг с кроваво-красным диском посредине. Маллиган отвернулся.


Март. Месяц рептилий, брачный сезон в тропических джунглях. В это время на поиски подруг выползали из своих нор сороконожки, скорпионы, маленькие убийцы-гадюки и гигантские питоны. И только владыки островов готовились скрыться в нору.

Три человека, один белый и двое темнокожих, шли весь день и большую часть ночи и только перед рассветом позволили себе отдохнуть несколько часов. К девяти утра они подошли к лесной хижине. Двое англичан, надсмотрщики с каучуковой плантации в Пангоре, уже поджидали их. Лицо Маллигана пылало, распухшие ноги болели и ныли. Изнемогая, он свалился на груду какого-то тряпья. Двое, пришедшие с ним, открыли ящики и принялись готовить завтрак.

Далеко внизу была видна спокойная, как пруд, бухта Порт-Кемпбелла, куда должен прийти за ними катер. Когда он придет? Если не сегодня, то, возможно, будет слишком поздно. И сумеют ли присоединиться к ним другие англичане — с чайных плантаций, с лесоразработок?

Итак, был разработан еще один мышиный план. Мыши трудились над ним со всей серьезностью. Жадно глотая чай, они старались не думать о том, что произойдет с ними, если катер не подоспеет. Они знали, что японский патруль, сопровождаемый добровольцами-проводниками, уже пущен по их следу.

Что можно увидеть из пальмовой рощи

Гьян лежал на земле среди пальм, вглядываясь в открывавшийся внизу морской простор. Постепенно темнело. И какие-то странные видения возникли перед его глазами. На поверхности воды, там, где только что все было пусто, появились смутные призраки. Что это — скалы, обнаженные отливом, или, может быть, катера? Но Гьян ожидал увидеть только один катер. Он должен был подкрасться к берегу в полной тьме, не зажигая никаких огней, кроме сигнального. В таком случае что же это за тени? А вдруг эскадра японского флота подошла сюда, чтобы сорвать их планы. Как ни хитроумны англичане, но японцы могут оказаться еще хитрее. Неужели они специально дожидаются здесь у берега, когда появится английский катер? Но ведь на кораблях всегда бывают какие-то огни, во всяком случае, внутри, в каютах. А вдруг это подводные лодки, всплывшие на поверхность, чтобы пополнить запас воздуха?


Море было похоже на разлитый деготь, испещренный блестками слюды. Призраки, встревожившие Гьяна, растворились в темноте. Минуты тянулись медленно, словно черная патока, выползающая сквозь дыру в бочонке. Волнение Гьяна прошло, уступив место полнейшему изнеможению. Он хотел теперь только одного — спать. Но важно было именно не заснуть. Он должен бодрствовать, что бы ни случилось. Их спасители будут сигналить только тридцать секунд. Тридцать секунд каждые полчаса. Нельзя прозевать этот момент.

Гьян встал и сделал несколько шагов, надеясь победить сон.

Жаль, что у него нет часов. Он даже не знает, какая часть ночи уже миновала. Он вытащил фляжку, которую дал ему в дорогу Маллиган, и отхлебнул глоток. Вода была тепловатая и отдавала ржавчиной. Гьян плеснул несколько капель себе в лицо.

Он продолжал прохаживаться между деревьями, но спать хотелось по-прежнему. Где-то позади него не умолкали шорохи джунглей, а однажды он явственно услышал урчанье какого-то зверя, заставившее его вздрогнуть и взяться за рукоять ножа, висевшего на поясе.

Вдруг ему послышалась какая-то мелодия, едва различимая сквозь ночные звуки — мерный шум волн, шорох ветра в верхушках пальм, переговоры древесных лягушек. Гьян остановился и прислушался, стараясь разобрать, откуда слышна мелодия. Это была ласковая, успокаивающая, почти гипнотизирующая музыка. Внезапно Гьян догадался, что за звуки доносятся до него, хотя никогда прежде их не слышал, — это пируют дикари джаора.

Ему стало не по себе. Он закрыл глаза, сдаваясь на милость ночных кошмаров. Где-то рядом пляшут или совершают жертвоприношения джаора, слышатся их напевы, простые, берущие за душу, — первые, наивные попытки человека сложить в мелодию окружающие его звуки. Гьян вздрогнул, протер глаза и глубоко вздохнул. Нет, так нельзя. Он чуть было не задремал. Пришлось снова патрулировать между пальмами.

Ветер переменился. И музыка, не сделавшись громче, словно приблизилась к Гьяну. Темп ее убыстрился, к тростниковой дудочке присоединился еще какой-то инструмент. «Что-то вроде цимбал», — подумал Гьян. Вскоре включились и другие инструменты. Мелодия стала стройнее и богаче и, как ни странно, показалась Гьяну мучительно знакомой. Она доносилась откуда-то слева, из-за склона холма, примерно в миле отсюда. Если Гьян поднимется немного выше, он по-прежнему будет видеть берег, и оркестр джаора окажется ближе к нему. Может быть, ему даже удастся взглянуть на праздник или ночную оргию дикарей. Он будет тогда одним из немногих, кому удавалось когда-либо присутствовать на празднике джаора. Ведь дикари выставляют вокруг лагеря часовых с отравленными стрелами наготове. Мало кто наблюдал это зрелище даже издали. И уж совсем немногие остались в живых и могут рассказать об увиденном.

Гьян вдруг осознал, что он все время шел прямо на звуки музыки, словно кобра, завороженная мелодией, исполняемой на панджи[64]. Ему уже не хотелось спать, и он прибавил шагу, потом побежал, продираясь через кустарник, спотыкаясь и посылая неизвестно кому негромкие проклятия. Музыка теперь заглушала все другие звуки джунглей. Ему еще никогда не доводилось слышать, такую прозрачную и лишенную диссонансов мелодию. Гьян уже достиг гребня холма, но все еще продолжал бежать. Неожиданно деревья перед ним расступились. Он замер.

Ярдах в трехстах от него на мягком белом песке, который сейчас казался серо-зеленым, плясали абсолютно обнаженные мужчины, женщины, дети. Ударными инструментами служили барабаны — полые деревянные чурбаны, туго обтянутые кожей и перевязанные ремнями, которые издалека казались хвостами странных животных. А те звуки, которые он приписал тростниковым дудочкам, оказались голосами мужчин и женщин, сидевших рядом на земле и издававших какой-то странный вой, немного напоминавший игру на волынке.

В середине поляны горел костер, рядом с ним расположились музыканты с барабанами разных размеров и еще какие-то люди, хлопавшие в ладоши в такт музыке, испускавшие призывные крики обитателей джунглей и еще звуки, похожие на свист хлыста, которым погоняют быков, на голоса обезьян, на рев тигров, на вой шакалов, на шипение питонов.

Музыкантов окружали женщины, плясавшие рука об руку, а внешний большой круг образовали мужчины. Они подпрыгивали, застывали в диковинных позах, ворковали. Их, казалось бы, необузданные движения все же подчинялись музыкальному ритму.

Каждый раз, когда грохот барабанов достигал высшей точки, слышались резкие удары бичей. В то же мгновение музыка замолкала, танцоры внезапно застывали, не меняя позы, словно на фотографии, до тех пор, пока снова раздавался свист бичей, а за ним удары барабанов.

В этом было нечто жуткое, завораживающее и по-своему прекрасное. В небе появился тусклый полумесяц, желтый круг костра отбрасывал на танцующих слабый отблеск, вырывал из тьмы то одну, то другую фигуру.

Женщины джаора, которых Гьян, по рассказам, считал отвратительными лилипутками, теперь показались ему чуть ли не идеально сложенными, их бронзовые тела словно были натерты блестящим маслом. «Девственные красавицы, отданные вожделению пляшущих полудемонов-полулюдей», — подумал Гьян. Весь этот таинственный спектакль, сыгранный на песчаной площадке, с одной стороны окаймленной узким морским заливом, а с трех других — пальмовым лесом и высокими холмами, производил потрясающее впечатление. Казалось, время повернуло вспять и сквозь бесчисленные цивилизации вновь пришло к своему истоку: дикие люди, подчиняясь экстазу и физическому ощущению ритма, творят языческий обряд.

Взревели огромные барабаны, со свистом взлетели бичи, в позах каменных изваяний застыли танцоры. Ночь внезапно затихла. Гьян вздрогнул. Однажды он уже видел все это: застывшее изображение танцующих богов и богинь. И он вспомнил, где это было — в частном музее в Дарьябаде. И рядом с ним стояла тогда Сундари.

Это был скорее всего ритуальный танец выбора невест, оргия, во время которой лучшие девушки племени узнают своих суженых. Интересно, чем и когда это кончится. Теперь Гьян понял, почему некоторые европейцы готовы были рискнуть жизнью, лишь бы увидеть пляску джаора.

Мысль о европейцах отрезвила Гьяна. Его охватил ужас. Как долго он следил за их пляской? Что, если катер пришел и ушел навсегда?

Бичи взвились, барабаны взревели, и танцоры затряслись снова. Гьян как ужаленный бросился бежать к вершине холма, смутно вырисовывавшейся на фоне неба. Он с шумом топтал валежник, не думая о том, что в любую минуту может получить стрелу в спину.

Едва Гьян взбежал на гребень холма, как увидел долгожданный сигнал: зеленая вспышка, потом красная, потом снова зеленая. Он остановился. Осторожно достал ракетницу, засунул зеленый патрон в патронник и выстрелил, потом быстро перезарядил и выстрелил снова. После этого он спустился по склону.

Внизу Гьян сел на песок около сухого пня и стал ждать. Он тяжело дышал, но особой усталости не чувствовал. Теперь, в слабом лунном свете, поверхность воды выглядела совершенно незамутненной. Таинственных скал или лодок, мерещившихся ему прежде, больше не было видно. Очень скоро он услышал сначала прерывистый, а потом ритмичный звук весел, рассекавших воду. Гьян вглядывался в темноту, и ему показалось, что он различает какой-то иссиня-черный силуэт. Потом почти сразу он услышал, как уткнулась в песок лодка. Двое вышли на берег и втащили лодку. На корме мелькнула и третья фигура.

Гьян встал и кашлянул.

— Меня послал мистер Маллиган.

Несколько мгновений приплывшие молчали. Потом Гьян услышал хриплый голос:

— Подойдите поближе и остановитесь, когда я прикажу… Вот так. Как вас зовут?

— Гьян, сэр.

— Кто вы?

— Меня послал мистер Маллиган.

— У вас есть от него письмо или какое-нибудь подтверждение ваших слов?

— Да, сэр. Если вы позволите мне подойти…

— Ладно, Дикки. Пусть подойдет. — Это произнес уже другой голос, помоложе.

Гьян вручил письмо, данное ему Маллиганом, и третий, тот, что появился последним, прочитал его в луче электрического фонарика.

— Где они — Маллиган и вся компания? Сколько вам понадобится времени, чтобы сходить за ними?

— Примерно в двух милях отсюда, сэр, — ответил Гьян. — Полчаса туда, полчаса обратно. Час или немного больше в оба конца.

— Уйма времени! — сказал молодой голос. — Ну, отправляйтесь. И скорее назад, мы не можем торчать тут слишком долго. Кстати, сколько их там народу?

— Я не знаю, сэр. Мистер Маллиган сказал, что должны собраться шестнадцать человек, но, когда я уходил, было только восемь.

— Это бы еще ничего. Посоветуйте им поспешить и бросить там все барахло. А куда это вы запропастились? Первый сигнал мы дали час назад.

— Должно быть, я пропустил первый сигнал, — признался Гьян.

— Продрыхли, будь я проклят! — сказал молодой голос.

Гьян вскарабкался на холм, держа путь к лесному бунгало. Он оставил их вечером, когда к Маллигану и Большому Рамоши присоединились лишь шестеро. Хотел бы он знать, сколько их стало теперь. Он бежал всю дорогу, только изредка переходя на шаг, чтобы перевести дух.

Лесное бунгало выглядело неестественно белым в лунном свете, и около него стояла неестественная тишина. Подойдя к участку, он испытал чувство непонятного страха. Гьян остановился, хотя сам не понимал, что заставило его остановиться. Он протяжно свистнул.

Никто не ответил ему, хотя он видел человека, который стоял, пригнувшись, около одного из столбов веранды. Судя по его неподвижной позе, это был часовой с винтовкой. Гьян постарался подавить страх, ведь он должен торопиться.

— Они пришли! Приплыл катер! — закричал Гьян, отбросив всякую осторожность. — Просили поторопиться!

Гьян услышал только, как дрожит его голос, но никто в доме даже не шелохнулся. Он вытащил нож и двинулся к хижине, согнувшись, изготовившись к прыжку.

Надо было во что бы то ни стало победить охвативший его страх, унять дрожь. Он поднялся по ступенькам. Фигуру человека на веранде можно было теперь различить с полной отчетливостью. Это был Большой Рамоши. Еще не дотронувшись до него, Гьян понял, что Рамоши Гхасита мертв. Он наклонился к столбу только потому, что его привязали к нему за руки. Его закололи штыком, сколько ран ему нанесли, трудно было сказать. Во всяком случае, живот его был вспорот, вывалившиеся кишки блестели в лунном свете. «Должно быть, он долго промучился», — подумал Гьян, глядя на мертвеца. Потом он с ужасом обнаружил, что внутренности мертвого Рамоши облепили сотни белых муравьев, а за ними ползут новые и новые толпы, ожидающие своей очереди.

Гьян повернулся и вошел в дом. Он заглядывал во все комнаты и громко звал Маллигана. Но Маллигана и всех англичан след простыл. Должно быть, их взяли в плен, чтобы превратить в живые чучела для обучения солдат штыковому бою. Гьян сбежал с лестницы и, не оборачиваясь, бросился прочь. Но у края поляны он внезапно остановился, вспомнив о чем-то.

Мгновение он колебался. Затем возвратился к бунгало, по-прежнему сжимая в руке нож. Тело Рамоши застыло у столба, голова опрокинулась, шея прогнулась. Гьян, ловко орудуя ножом, нащупал кхобри. Он без труда нашел монеты и вытащил их одну за другой. Они были липкими и тускло мерцали при свете луны.

Гьян не стал считать соверены. Он оторвал кусок материи от рубахи Рамоши, завернул монеты, сделал мешочек и привязал его к поясу. Потом он вытер руки о рубаху мертвеца, но все равно они оставались липкими от крови. Он почувствовал, как что-то копошится у его ног, — светящаяся ценочка муравьев подбиралась к его правой лодыжке. Гьян отряхнул их с себя и покинул бунгало. На поляне он снова замешкался и бросил последний взгляд на Рамоши. Казалось, мертвец насмешливо глядит ему вслед. Потом отстегнул от пояса ракетницу и в ярости швырнул ее по направлению к бунгало.


— Какая-то дьявольская путаница! — произнес человек с хриплым голосом.

— Гибель времени прошло, — сказал другой.

— Чего мы теперь-то ждем? — спросил третий, помоложе. — Залезайте, дьявол вас дери, не торчать же тут всю ночь.

У Гьяна тряслись колени. Ему пришлось сжать кулаки, чтобы унять дрожь в руках. Двое толкали лодку до тех пор, пока она сползла с песка. Они подождали, когда третий прыгнет в нее, а потом уселись сами. Всплеск весел встревожил ночную тишину. Луна садилась за пальмы.


Через шесть суток, поздно вечером, эсминец вошел в Мадрасскую гавань. Вокруг него суетились катамараны и утлые рыбацкие лодочки. На эсминце прибыло около двухсот эвакуированных — мужчины, женщины, дети из Сингапура, Рангуна, Пенанга. Никто не задал Гьяну ни единого вопроса. Когда они подошли к причалу, он спрыгнул на берег одним из первых. Никто не обратил на него внимания, никто не остановил его.

Как мечтал он об этом часе, как часто представлял себе его. Вернувшись в Индию за десять лет до того, как кончился срок, обозначенный в приговоре, Гьян предпочел бы, чтобы ему не задавали лишних вопросов. Тюрьмой он был сыт по горло. Но сейчас его вполне могли бы швырнуть в индийскую тюрьму и заставить отбыть наказание до конца. Британцы строги, но справедливы, у них не дрогнет рука засадить его снова. Тут уж некому будет прийти Гьяну на помощь и объяснить, что Маллиган-сахиб обещал сократить ему срок в благодарность за важные услуги… Интересно, что с Маллиганом…

Японские братья

Новые хозяева Андаманских островов ничего не делали наполовину и времени не теряли. В первый же день, когда граждане Порт-Блэра еще не успели отпраздновать свое освобождение, японцы приступили к делу. По приказу полковника Ямаки было объявлено постоянное военное положение. Районы города было велено отгородить один от другого, никто не имел права покидать свой сектор под угрозой смерти.

Жители были поделены на две категории; всех известных своими симпатиями к англичанам засадили в тюрьму, остальных загнали в трудовые лагеря. Через три дня началось строительство аэродрома.

Все, что напоминало о британском правлении, безжалостно уничтожалось. Старые английские газеты, книги, журналы решено было предать огню. Огромные бумажные горы были сложены для этой цели на базарной площади. Радиоприемники были конфискованы. Горожан предупредили, что распространители слухов и сторонники англичан подлежат публичной казни.

«Подлежат казни! Подлежат!» — это звучало теперь на каждом шагу.

Ямаки до такой степени смахивал на японский вариант Маллигана, что казалось, он специально найден среди тысяч других и послан на острова. В этом видели еще одно проявление японской дотошности. Ямаки носился повсюду в маленькой офицерской машине с национальным флагом на капоте и вершил правосудие победителей. Скоро он стал самым страшным человеком на островах.

В тюрьме появились комиссии, составленные из японцев, знающих английский язык, и углубились в изучение папок с личными делами. Они и с собой привезли разные материалы: какие-то черные, белые и серые списки. Сортировка обитателей тюрьмы заняла довольно много времени. У каждого взяли отпечатки пальцев, устраивались бесконечные построения и поверки. Неоднократно всплывало одно имя: Гьян Талвар, всем известный помощник англичан, подручный Патрика Маллигана. Потом комиссии возвратились в Рангун, захватив с собой некоторые документы. Остальное было приказано сжечь под строгим наблюдением начальства. Ямаки велел организовать уничтожение бумаг в тюремном крематории. Он объявил также, что лицу, сообщившему сведения, способствующие поимке Гьяна Талвара, будет выдано вознаграждение в пять тысяч военных иен. Тех же, кто предоставит убежище означенному лицу или скроет какие-либо данные о нем, ждет казнь. Фотографии Гьяна, переснятые из его тюремного дела, появились на щитах объявлений на всех главных перекрестках.

Как-то вечером Ямаки вызвал Деби-даяла.

Деби-даял сидел на том самом диванчике, на котором располагался Гьян двумя неделями раньше. Но теперь дом был в идеальном порядке, даже придирчивый взгляд не обнаружил бы и пылинки. На кофейном столике стоял букет цветов, подобранных с японской артистичностью и изяществом. На стене красовался портрет императора Хирохито.

Полковник Ямаки разговаривал с Деби стоя, положив короткие, похожие на обрубки, руки на спинку кресла. Он всматривался в лицо Деби из-под толстых стекол очков без оправы.

— Мы познакомились с вашим делом, — сообщил Ямаки. — Великолепно! На вас имеется досье и в токийской разведке. Великолепно! Вы говорите по-японски?

— Чуть-чуть, — ответил Деби-даял.

Ямаки сжал в воздухе кулак, словно поймал муху. Впрочем, это не так важно. Будущая ваша деятельность не потребует знания языка. Итак, я понял, вы жаждете сотрудничать с нами?

Он улыбнулся. Вернее, это была гримаса, а не улыбка — обнажились зубы, и раздался какой-то всасывающий звук. Это напомнило Деби-даялу Томонага, тренера дзю-до. «Неужели так улыбаются все японцы?» — подумал Деби-даял.

— В чем сотрудничать? — спросил Деби.

— В той деятельности, которую вы сами избрали. Я имею и виду вашу прошлую деятельность.

— Да, конечно! — с энтузиазмом откликнулся Деби.

— Япония стремится освободить вашу страну от английских поработителей. Ведь вы стремитесь к тому же?

— Разумеется.

— Мы уже освободили народы Малайи и Бирмы от гнета англичан, Индокитай от французов и Индонезию от голландцев. В улыбке-гримасе вновь обнажились желтоватые зубы.

— И Андаманские острова тоже, — напомнил Деби-даял.

— Да, да, конечно. Мы освободили так много стран, что не мудрено и забыть, Азия для азиатов! Процветающая! Независимая!

— Теперь очередь Индии? — спросил Деби-даял.

— Индии, Цейлона, Австралии, — ответил Ямаки. — Но Индии прежде всего, потому что японцы любят Индию, желают ей освобождения. Наши солдаты готовы умереть за это. Мы любим индийский народ.

«Это звучало бы гораздо убедительнее, — подумал Деби, — если бы они не втыкали штык в спину каждому индийцу, который ступит шаг в сторону». Но сейчас был неподходящий момент для того, чтобы обратить внимание Ямаки на тот зверский способ освобождения, который избрали японцы.

— Сейчас у нас в войсках уже служат индийцы. Может быть, и вы хотите служить родине в наших рядах — в Индийской национальной армии. В Индийской национальной армии, — повторил он.

— Сколько индийцев в этой армии?. — спросил Деби.

Ямаки выпрямился и глубоко вздохнул. Комендантское кресло затрещало под нажимом его рук.

— В прошлом месяце в Сингапуре вступили шестьдесят-семьдесят тысяч. Будет еще больше! Вступят пленные, которых мы захватили в Бирме, — солдаты, обученные англичанами. Еще тысяч пятьдесят-шестьдесят. — Он сжал кулак и стукнул по спинке кресла. — Они стали нашими братьями! Солдатами нашей армии, нашей индийской армии. Вы слышали о Босу? Субхаше Босу?

— Да, конечно. Это один из наших лучших руководителей. Мы называем его вождем — Нэтаджи.

Кулак снова опустился на спинку кресла. Дерево затрещало.

— Ну вот. Субхаш Босу возглавит Индийскую национальную армию[65] и поведет ее на Дели. Именно это нам и предстоит, нам и вам тоже — захватить Дели. Я приглашаю вас вступить в армию. — Ямаки выпрямился и отвесил чопорный поклон.

— Я буду счастлив… Я хочу сказать, это большая честь для меня. Но у меня нет никакой военной подготовки. Может быть, мне следовало бы пройти какой-то курс.

Ямаки в раздумье закрыл глаза и снова склонился над креслом.

— Посмотрим. Такие люди, как вы, могут сделать больше, чем обыкновенные солдаты. Гораздо больше! Вы будете наносить удары с тыла, как привыкли.

Глаза его были теперь широко открыты и сверкали, увеличенные линзами. «Словно сова при солнечном свете», — подумал Деби. Вдруг надежда мелькнула в его душе.

— Вы хотите сказать, я отправлюсь в Индию?

Ямаки несколько раз кивнул.

— Работать в тылу противника! Взрывать мосты, топить корабли, поджигать самолеты! Я знаю, вам все это знакомо! Отлично! Отлично!

У Деби даже голова закружилась. Ему предлагали то, о чем он так тосковал! Саботаж в тылу англичан, разрушение военных коммуникаций.

— Сейчас самое время, — продолжал Ямаки. — Англичане близки к тому, чтобы уйти из Индии, как они ушли с Андаманских островов. Ганди и Неру никогда не прогонят их. Пассивное сопротивление на англичан не действует. За двадцать лет ненасилием никто ничего не добился. А посмотрите, чего достигли японцы за какие-нибудь два месяца!

— Но могу ли я сейчас отправиться туда, в тыл? — Деби-даялу хотелось возвратиться к главной теме беседы. — Как это осуществить?

Ямаки опять обнажил зубы и зашипел. Он оттолкнул кресло, и оно обрушилось на пол. Тогда он отпихнул его ногой.

— Нег ничего проще, — произнес он. — У японской разведки свои методы. Они все это устроят. Думаю, они переправят вас в Ассам, поближе к границам. Тысячи беженцев пытаются сейчас добраться до Индии этим путем. Вы станете одним из тысяч. Оттуда вы доберетесь до Бомбея, Калькутты и встретитесь с друзьями, с Шафи Усманом, например. — Он внезапно замолчал и бросил быстрый взгляд на дверь позади себя. — Конечно, подробностей я не знаю, — сказал он таким тоном, словно перед этим сболтнул лишнее. — Мне и не положено их знать.

У Деби-даяла задрожали руки. Как много отдал бы он за то, чтобы встретиться лицом к лицу с Шафи. Об этом еще вчера он не смел мечтать.

Ямаки нагнулся, аккуратно поднял и установил кресло на место и уселся на него.

— Отсюда вас отправят в Рангун. Там вас примет генерал. Дальнейшее — вне моей компетенции. Генерал познакомит вас с задачей, объяснит, что и как вы должны делать. Словом, сообщит все, что нужно.

Ямаки хлопнул в ладоши. Солдат, коротышка в зеленой рубашке, принес две бутылки японского пива, недавно только вынутых из корабельного холодильника. «Солдат, должно быть, поджидал сигнала за дверями», — подумал Деби. Они торжественно подняли бокалы за здоровье императора Японии, потом за здоровье вождя Босу. Потягивая пиво и беседуя, они сидели на веранде, с которой открывался вид на гавань. Перед тем как расстаться, они обменялись рукопожатиями и церемонными поклонами.

Следующее утро Деби-даял встретил уже на палубе эсминца, державшего курс на Рангун. Первый этап его возвращения в Индию начался.

Благосклонность Шивы

Снова пыхтел паровозик, втаскивая поезд на знакомые холмы. Гьян сидел у окна и курил, вспоминая все происшедшее с ним за последние недели.

Он был в брюках цвета хаки и в белой рубашке, которую пришлось застегнуть на все пуговицы, чтобы закрыть андаманскую цепочку. Ему не раз представлялась возможность сломать свой ошейник, но он решил пока не делать этого. В первые дни после возвращения цепочка вокруг шеи была единственным удостоверением личности, которое мог предъявить Гьян — песчинка, смытая с палубы корабля в человеческое море. А теперь цепочка вокруг шеи стала еще и важным фактором в его планах, чем-то вроде чековой книжки.

Гьян сознавал, что все поставлено на карту. Он приближался к самому краю пропасти. Если на днях он не найдет работу, ему останется только подохнуть с голода или явиться к властям с повинной. Он все продумал, и выходило так, что получение работы будет зависеть именно от андаманской цепочки. Если придется изображать раскаявшегося грешника, то цепочка с круглой пластинкой послужит ему чем-то вроде паспорта.

Была середина апреля. Прошло уже пять недель с того дня, как на набережной Мадраса появился странный человек без имени, довольный тем, что может затеряться в огромном городе — нищем, пылающем жаром, переполненном народом. Никто не обращал особого внимания на полуголого бродягу, ночевавшего на тротуарах под сводчатыми дверями больших лавок. Здесь и без него на тротуарах ночевали сотни, даже тысячи полуголых людей. Среди них были и женщины, прижимавшие к себе крошечных смуглых детишек, просивших есть.

Недели, проведенные в Мадрасе, оказались мучительными. Возвратившись в мир свободных людей, Гьян испытывал постоянное напряжение. Он бы не вынес этого, если бы не золото Большого Рамоши.

Даже воспоминание о тех днях вызывало у него приступ ярости. Он словно со стороны смотрел на самого себя — доведенного до отчаяния голодом, терзаемого прахом, босого человека, шлепающего по раскаленной мостовой.

А потом ему привиделся тот же человек, продирающийся сквозь толпу на ювелирном рынке и украдкой бросавший взгляды на толстых, потных торговцев, восседавших на чистых, белых подстилках. С улицы ему были видны сверкающие чувствительные весы в стеклянных ящиках, зеркальные полки с золотыми и серебряными украшениями и черные доски, выставленные у самого входа. На них обозначался сегодняшний курс: золото — 83-12-3, соверен — 58-2-0.

«Соверен — пятьдесят восемь, — повторял он про себя, — соверен — пятьдесят восемь». В животе у Гьяна урчало от голода. А у него было десять соверенов. «Пятьсот восемьдесят рупий, — подсчитал он, — точнее, пятьсот восемьдесят одна рупия и четыре аны».

Сколько раз проходил он мимо этой лавки, надеясь, что хватит смелости войти. «Большой Рамоши не стал бы колебаться», — уговаривал себя Гьян. Он попытался представить себе, как именно поступил бы Большой Рамоши на его месте.

Лавка, которая его привлекала, находилась несколько поодаль от других ювелирных лавок. Ее отделяли от них чайная и киоск торговца бетелем. Она выглядела мрачной и обшарпанной, да и торговали там старым хламом. Он заметил, что толпа поредела, торговцы один за другим закрывали ставни. Нужно действовать, если он не хочет еще одни сутки провести без еды. Но снова нервы его подвели. Он решил сделать еще один круг, дойти до границы шелкового рынка и потом вернуться. Если лавка до тех пор не закроется, он рискнет.

Лавка была открыта.

Толстяк в шапочке, шитой золотом, приподнялся при появлении посетителя, но, разглядев Гьяна, уселся снова.

— В чем дело? — спросил он, нахмурясь. — Сегодня не первое число! Я видел, как вы тут прогуливались.

Сначала Гьян не мог понять, о чем толкует хозяин лавки. Он испуганно стоял перед ним, сжимая в руке соверен и готовясь пуститься наутек при малейшей опасности.

Странное поведение Гьяна убедило ювелира, что он ошибся, приняв позднего посетителя за другого человека. Сердитое выражение его лица сменилось улыбкой.

— О, вы пришли по делу, — сказал он. — А я-то решил, что вы из полиции — за обычной мздой. Заходите, пожалуйста. — Он заерзал на своей белой подстилке.

Все складывалось удачно. В своей потертой андаманской блузе и штанах Гьян, должно быть, смахивал на переодетого полицейского. Гьян быстро поднялся по ступенькам и протянул монету.

— Я хотел обменять соверен.

Ювелир пристально взглянул на Гьяна и взял монету. Он с видом знатока, не глядя, покрутил ее между пальцами и предложил:

— Я дам вам тридцать рупий.

Гьян отрицательно замотал головой. Он достаточно долго жил среди уголовников, чтобы понять простую вещь: ювелир, приносящий ежемесячную мзду в полицию, всегда способен на сомнительную сделку.

— Нет, благодарю вас, — сказал он и уселся на скамью. — На доске написано пятьдесят восемь рупий.

— Поступайте как знаете. Другие ювелиры не будут столь… уступчивы. Они пошлют за полицией.

С нарочитой небрежностью Гьян вытащил нож и положил его рядом с собой на скамью.

— Ну что ж, пошлите за полицией. Я сообщу им, что вы предлагали мне тридцать рупий за соверен.

Хозяин сделал такой жест, словно собирался возвратить монету, но, повертев ее снова между пальцами, сказал:

— Ну ладно — пятьдесят. Кормиться всем надо.

— Хорошо — пятьдесят. Если вы возьмете у меня десять штук.

Толстяк посмотрел на Гьяна, потом перевел взгляд на нож, лежащий на скамье. И кивнул. Гьян достал остальные девять монет и подал ювелиру. Тот тщательно ощупал каждую и аккуратно сложил их столбиком. Потом он вытащил откуда-то из-под подстилки пачку сторупиевых бумажек и принялся считать.

— Я хотел бы получить бумажками по десять рупий, — сказал Гьян.

— Все вы так, — пробормотал ювелир. Не взглянув на Гьяна, он спрятал первую пачку и вытащил оттуда же вторую — на этот раз по десять рупий. Он отсчитал пятьдесят штук и протянул Гьяну.

— Когда у вас будет какое-нибудь дело, вы знаете, куда обратиться, — сказал ювелир, сладко улыбаясь.

— Конечно, — ответил Гьян. — Я запомню. — Он спрятал деньги, водворил нож на его обычное место под ремнем и покинул лавку ювелира.

Теперь Гьян получил возможность регулярно что-нибудь есть. Он даже купил себе кое-что из одежды, бритву и маленький чемоданчик. Этот чемоданчик придавал ему респектабельность. Он стал обладателем имущества. Но и после этого он долго колебался, прежде чем перебрался с тротуара в самую дешевую гостиницу. Это вынудило его присвоить себе вымышленное имя: Марути Рао. После долгих раздумий он выбрал именно это имя, потому что оно не звучит чужеродным в Южной Индии. «Должно быть, в одном Мадрасе сотни Рао, — сказал он себе, — или даже тысячи».

Несколько дней прошли совершенно спокойно, но, когда Гьян почувствовал себя почти в полной безопасности, он чуть не попался.

Все ждали в вестибюле, когда освободятся места в столовой. Гьян просматривал обтрепанный и замусоленный выпуск утренней газеты «Хинду». Коридорный пришел за ключами от его комнаты.

— Коридорный просит ваши ключи, мистер Марути Рао, — обратился к нему администратор из-за своей конторки.

Гьян продолжал читать и услышал снова:

— Дайте, пожалуйста, коридорному ключи, мистер Марути Рао. Он должен убрать комнату.

Гьян огляделся вокруг, пытаясь определить, к кому обращается администратор. Все остальные смотрели на него — темные, удивленно улыбающиеся лица обитателей Южной Индии.

— Мистер Марути Рао, ваши ключи… — в третий раз сказал администратор.

— Да, да, конечно, — спохватился Гьян. Он достал из кармана ключи и подошел к конторке.

— Благодарю вас, — произнес администратор с подчеркнутой вежливостью, — благодарю вас, мистер Марути Рао.

Ему не спалось в ту ночь. Этот эпизод точно определил главную трудность. Он был человеком без имени. Мадрас, город, чуждый жителям Северной Индии, был не самым подходящим местом для вступления в новую жизнь. Его акцент и внешность привлекали внимание. Деньги таяли с каждым днем. Он принялся за поиски работы. В Мадрасе в то время было много вакансий, особенно на новых артиллерийских заводах. Но хозяева не брали никого, даже носильщика, без удостоверения из полиции о благонадежности.

К утру он выработал план действий. План был не очень хорош, и осуществление его зависело от разных обстоятельств. И все же шансы на успех были. Он попытается найти работу, предпочтительно в одном из больших городов. Если это не получится до того, как кончатся деньги, он отдастся в руки властям.

Все сразу стало просто! Гьян почувствовал облегчение и свободу. Теперь он мог бы заснуть, но уже наступало утро. Внизу на улицах перекликались трамвайные звонки.

Гьян запер свой чемоданчик и спустился к портье, чтобы расплатиться за номер. Портье обратился к нему с тщательно отработанной небрежностью:

— Надеюсь, вы оставите нам свой новый адрес, мистер Рао. Если будут письма…

— Писем не будет, — прервал Гьян. Он отправился на Центральный вокзал и купил билет третьего класса до Дарьябада. После этого у него осталась ровно сто шестьдесят одна рупия.


Он и носа не показал бы в Коншет, если бы это не было по пути из Мадраса в Дарьябад. И все же, когда поезд затормозил на разъезде в Пачваде, неожиданный страх приковал Гьяна к скамейке. Проводник уже дал свисток, поезд тронулся, и только тогда Гьян спрыгнул на землю.

Он смотрел вслед уползающим вагонам и с тоской думал, что лучше бы ему остаться в поезде. Свой план он собирался осуществить в Дарьябаде, вовсе не предусматривая остановку в Коншете. Зачем понадобилось ему спрыгивать с поезда, если он не хотел заезжать в свою деревню? Только ли потому, что он втайне побаивался встречи с Дарьябадом и не прочь был отложить свой приезд туда?

Он вспомнил, что в последний раз вышел на этой станции ровно три года тому назад. О чем он думал тогда? О том, что недурно бы бросить курить на каникулах, о сестре Деби-даяла и тех людях на пикнике в Берчи-багхе, о предстоящем семестре в колледже — словом, о самых различных вещах, занимающих мысли паренька из колледжа. Все переменилось с тех пор. За три года он прожил целую жизнь.

Станционное здание было переполнено, как во всех странах во время войны. Человеку с маленьким чемоданчиком совсем нетрудно было продраться сквозь толпу, осаждавшую окошечко кассы, и ускользнуть отсюда. Кто мог догадаться, что перед ними беглый каторжник, убийца, скрывающийся от правосудия?

До вечера Гьян пережидал в зарослях на холме, позади станционного двора. Чемоданчик он спрятал под деревом, хорошенько приметил место и пустился в дорогу. Предстояло пройти десять миль.

Это были та же самая дорога и тот же самый лес. В прошлый раз они шли здесь вместе с Хари, радуясь своему успеху и обсуждая предстоящий обряд жертвоприношения. Они шли пешком, потому что Хари щадил копыта волов Раджи и Сарьи. Тех самых Раджи и Сарьи, которых продали в институт, где делают противооспенную сыворотку.

Большой дом подмигнул ему из вечерней тьмы. В окне на втором этаже горел свет. Интересно, кто там теперь живет? В темноте, при свете единственной лампы, дом выглядел заброшенным и пустым. Гьяну пришло на ум, что после смерти Вишнудатта он остался единственным мужчиной в обеих семьях. Значит ли это, что Большой дом принадлежит ему? Ему стало грустно, что дом заброшен, и он поспешил пройти мимо. Потом Гьян вышел на деревенскую улицу, и ему показалось, что он топчет ту самую пыль, по которой ходил когда-то. То и дело на него лаяли собаки, привязанные около крестьянских хижин. Нигде не было ни огонька. Наверно, так же вот возвращаются духи в те места, где жили они, когда были людьми. На повороте дороги по-прежнему росло большое дерево, листва которого мерцала в тусклом свете луны. Здесь когда-то Вишнудатт издевался над проходившим мимо Гьяном. Сейчас тут не было ни души, только ветер шевелил листья да издалека слышался собачий лай.

При лунном свете Малый дом выглядел таким же аккуратным и прочным, как во времена Хари. Тени скрывали его раны. Гьян легко вызвал в своем воображении образ Аджи, ожидающей у двери с подносом, на котором приготовлен поджаренный рис, чтобы умилостивить злых духов.

Гьян задержался у калитки, чтобы собраться с мыслями. Он не мог позволить себе долго предаваться воспоминаниям. У него есть тут дело, которое надо проделать быстро и уйти. Уйти, потому что глупо было вообще появляться в этих краях. Уйти, потому что первый же, кто его увидит, не может его не узнать. Вдоль стены он пробрался к окну той комнаты, которую в былые времена занимал Хари. Гьян помнил, что нужно лишь приподнять раму, и она легко снимется с петель. Он взялся снизу за край рамы и нажал на нее. Как он и предполагал, рама поддалась. Он снял ее и поставил у стены. Потом зажег электрический фонарик и влез в комнату.

В доме совсем ничего не было, если не считать толстого слоя пыли. Все комнаты и обе веранды были совершенно пусты. Никакой мебели: ни кровати, ни стола, ни стула. Кухонные горшки, большой медный таз, в котором грели воду, садовые инструменты, лежащие в кладовке, — все исчезло.

Гьян догадался, в чем тут дело, — плоды чрезмерного усердия сборщиков арендной платы. Только они имеют право конфисковать до нитки движимое имущество человека, не уплатившего очередной взнос за землю. Так, должно быть, и случилось после смерти Аджи. Долг за рисовые поля не был погашен, и люди из конторы[66] конфисковали все, что оставалось в доме. Он представлял себе, как явились сюда эти блюстители закона, гордые своим призванием. В присутствии понятых они составили подробную опись вещей, а потом забрали отсюда все и пустили с молотка. Стервятники! Там, где они побывали, оставались лишь обглоданные кости, отливающие мертвенным цветом в лунную ночь.

Почти без чувств Гьян опустился на голый пол, с ужасом осматривая руины того, что заботливо охраняли Дада и Хари. Ярость обуяла Гьяна. Все его беды из-за японцев. На Андаманских островах он был счастливым поселенцем, получающим шестьдесят рупий в месяц зa службу в английском гарнизонном управлении.

В том непроглядном мраке, который окружал Гьяна, далекая земля бывших каторжан показалась ему манящим огоньком. Там он добился кое-чего, там он работал честно и усердно, там он был нужен. А здесь ему придется хитрить и изворачиваться даже для того, чтобы получить работу. Не мог ли он все-таки остаться на островах?

«Но ведь и там я навлек на себя бесчестье», — вспомнил Гьян. Перед ним возникло потрясенное лицо Деби-даяла, склонившегося над лежавшим на земле гуркхом. С каким презрением и изумлением взглянул Деби-даял на своего бывшего товарища! А потом он увидел голую окровавленную спину Деби, привязанного к деревянной раме. Стыд в который уже раз обрушился на Гьяна с такой силой, что он принужден был сжать зубы, чтобы не закричать.

Он встал с мыслью, что и Андаманские острова — это лишь глава в книге его жизни. Эта земля сама исторгла его, оставив лишь клеймо стыда до самой смерти. Хотел бы он знать, что сделали японцы с Деби-даялом, со всеми остальными заключенными. Перед его глазами встал Большой Рамоши — страшный оскал мертвого лица, светящиеся муравьи, ползающие по трупу… Неужели эта участь постигла и всех остальных?

Ему понадобилось немалое усилие, чтобы возвратиться к настоящему. Малый дом ничего не мог предложить своему хозяину. Не стоит мешкать и ворошить прошлое. Пора уходить.

В последнюю минуту, поддавшись какому-то странному чувству, Гьян зашел в молельню. Там в луче фонарика он увидел Шиву.

Они не решились конфисковать Шиву. Страх перед гневом бога разрушения остановил их. Гьян вздохнул с облегчением.

Они пощадили бога — покровителя семьи — возможно, самое ценное достояние маленького дома.

Гьян приподнял статую. Она была легче, чем он предполагал. Он вынес бога из дома, потом приладил выставленную раму и, сжимая Шиву в объятиях, пошел прочь.


Кабинет, огромный, пышно обставленный, был оборудован кондиционером. Пол был покрыт темно-красным персидским ковром. Около одного окна стояли большой диван, два кресла и кофейный столик черного дерева, украшенный вазой с цветами. Возле другого окна висела картина, на которой был изображен новый мост через Калинади[67]. На стене, позади полированного письменного стола, висел портрет молодой женщины с цветами в волосах. «Должно быть, мать Сундари в молодости», — решил Гьян. На столе в оправленной серебром рамке он увидел фотографии Сундари и Деби-даяла. На стуле с высокой спинкой, за письменным столом, сидел деван-бахадур Текчанд.

Текчанд переводил взгляд с молодого человека, сидевшего перед ним, на статую бога Шивы, поставленную на ковер. Потом он поднялся и подошел к скульптуре, чтобы рассмотреть ее повнимательнее. Он провел пальцем по спине бога и постучал по ней ногтем.

— Вы не могли бы поставить его вон на ту полку у окна? — спросил он Гьяна.

Гьян вскочил.

— Как бы не поцарапать, сэр, — заметил он.

— Да, в самом деле. — Текчанд возвратился к столу, вытащил экземпляр «Форчун» и сказал: — Вот, подстелите, пожалуйста.

Когда Гьян водрузил бога на полку, Текчанд жестом пригласил его садиться и спросил:

— Как вы догадались принести это мне?

Ложь была наготове. В планы Гьяна не входило объявлять Текчанду, что ему однажды уже довелось побывать в этом доме и осмотреть музей.

— О, я столько слышал о вашей коллекции. Говорят, она богаче музея в Лахоре.

Текчанд внимательно посмотрел на него, потом еще раз на скульптуру.

— Простите мою неделикатность, но вы, должно быть, очень стеснены в средствах, раз решаетесь продать это, мистер…

— Талвар, — сказал Гьян. — Гьян Талвар.

Он заранее обдумал детали этого разговора. Он назовет свое настоящее имя, и вообще лучше поменьше врать. Успех всего плана зависит от того, поверит ли ему Текчанд.

— Ах да, да, мистер Талвар.

— Я и в самом деле попал в тяжелое положение, но я не думал, что это… так бросается в глаза.

— Индийцы не склонны продавать своих богов, мистер Талвар. Я обратил внимание на то, что этому идолу поклонялись, и совсем еще недавно. На нем свежие следы пасты и охры.

— Я не религиозен. И у меня мало что осталось святого.

— В вашем возрасте-то? Сколько вам лет?

— Двадцать три, сэр.

Текчанд взглянул на него долгим, внимательным, изучающим взором, словно осматривал статую. Перед ним сидел трудовой человек с мозолистыми руками, широкими плечами, с глубоким загаром, который бывает только у тех, кто целые дни проводит под палящим солнцем. Текчанд нахмурился, но тут же вернул своему лицу обычное выражение.

— Не слишком ли это смело заявлять: «У меня мало что осталось святого»? Особенно когда вам всего двадцать три. И право же, нужно очень нуждаться, чтобы продать бога, которому молились ваши родные, возможно, отец и мать.

Трудно было выдержать этот холодный, испытующий взгляд.

— Да, действительно, я сейчас без работы, — признался Гьян.

— Это тоже неубедительно. В наши дни способный молодой человек, судя по всему, образованный, привычный к тяжелой работе! Нет… Столько возможностей… Теперь, когда так нужны рабочие руки. — Зазвонил телефон. — Извините…

Он подвинул к себе поближе белый аппарат.

— Да? — сказал он в трубку. — Я смогу принять его через… три минуты. Сейчас я закончу. — Он положил трубку и обернулся к Гьяну.

Перед тем как зазвонил телефон, Гьян уже совсем было собирался признаться, кто он и зачем пришел. Он понял, что Текчанд отнесся к нему с подозрением. Впрочем, Гьян и прежде слышал о его особой проницательности. Возможно, стоило рискнуть. Но Гьян не решался пока выложить свой главный козырь. Он должен продать этому человеку свою легенду. К ножу за поясом притрагиваться на сей раз не придется.

— Вы не могли бы ненадолго оставить скульптуру здесь? Я покажу ее кое-кому — специалистам, прежде чем назначить цену.

Гьяна словно обожгла внезапная мысль.

— Я не украл статую, деван-бахадур-сахиб.

— В этом я не сомневаюсь. Но, согласитесь, должен же я знать, что покупаю. Это довольно своеобразная вещь, и мне хотелось бы посоветоваться со знатоками.

— Разве чье-нибудь мнение может повлиять на вашу оценку старой бронзы, сэр? — спросил Гьян.

Текчанд бросил на него быстрый взгляд, по-видимому признавая резонность этого замечания.

— Мне хочется, чтобы оценка была справедливой, — объяснил он.

— Я целиком полагаюсь на ваше мнение, сэр. Заплатите мне столько, сколько находите нужным.

— Вы не хотите оставить статую?

Гьян был загнан в угол.

— Что вы! Пожалуйста.

Деван-бахадур Текчанд встал со стула. Он подошел к полке и пристально вгляделся в бронзовое изваяние. «Издалека, вот в таком ракурсе, он удивительно похож на своего сына, — подумал Гьян. — Та же фигура, тот же наклон головы, те же манеры».

— Здесь какая-то вмятина на левом плече, — сказал Текчанд, снимая Шиву с полки, — должно быть, скульптуpy ударили очень сильно каким-нибудь металлическим орудием. Иначе такая отметина не могла получиться. Эти скульптуры очень прочные — сплав пяти металлов. Пулей не пробьешь, а вес невелик. Из такого материала следовало бы делать солдатские каски и кольчуги для правителей. Значит, мы договорились? Заходите ко мне домой. Я думаю, лучше завтра, часов в пять. Да, в пять. В четыре у меня другая встреча, но за час я справлюсь. Вас это устраивает?

— Да, — ответил Гьян, поднимаясь.

— Мой особняк на Кервад-авеню, около…

— Я знаю, где это.

— Отлично! Завтра в пять. Если я чуть-чуть опоздаю, вам не трудно будет подождать?

— Разумеется.

— Да, между прочим, мистер Талвар… Может быть, вы нуждаетесь в авансе, сто рупий, скажем. Может быть, это нас выручит?

— Нет, благодарю вас, сэр. Я не настолько нуждаюсь.

Едва Гьян вышел из кабинета, Текчанд поднял телефонную трубку. Он попросил секретаря соединить его с директором музея в Лахоре. Он еще разговаривал с секретарем, когда вошел следующий посетитель.

О том, что важнее денег

Чувство вины, которое еще тлело в глубине души Гьяна, заставило его потоптаться в нерешительности у ворот. «Закоренелых преступников не мучает совесть», — напомнил он себе. Будущее его висело на волоске — или полная безопасность, или долгие годы тюрьмы. Гьян вошел, опасаясь, не слишком ли рано он явился — без часов трудно было точно рассчитать время. Подъездная дорожка к дому осталась точно такой, какой он ее запомнил: даже гул-мохур и джакаранда были в цвету и образовали тенистый свод, неожиданно прохладный после широкой дороги, открытой палящим солнечным лучам. Лакей у колоннады спросил его имя, а потом проводил его в скрытую за винтовой лестницей длинную комнату с высоким потолком. Едва он успел сесть, как раздался бой стенных часов.

Закрытые шторы на обоих окнах и темные панели стен придавали комнате мрачный вид. Гьян почувствовал слабый запах камфары и полированной мебели. Все здесь казалось топким, неуловимым, приглушенным, как и должно быть в доме, хозяева которого поколение за поколением купаются в роскоши. Даже бархатная обивка стульев выглядела неяркой, а персидский ковер был осквернен прикосновением дешевых желтых башмаков Гьяна. Он пристроился на стуле резного дерева с высокой спинкой, как раз под медленно крутившимся вентилятором. Отсюда, через открытую дверь, ему хорошо был виден сад. Пышные яркие цветы — пылающие гвоздики, желтые и красные канны, георгины, восточные лилии и другие, названия которых он не знал, — напомнили Гьяну об Андаманских островах.

И от всего этого Деби-даял добровольно отказался. А ведь он знал, что в конце пути его ждет тюрьма и пожизненное заключение, которое теперь, когда Андаманские острова захватили японцы, и в самом деле, возможно, никогда не кончится. Самое главное, что Деби-даял никогда сюда не возвратится. Сомнительно даже, жив ли он до сих пор. Если он ухитрился восстановить против себя Маллигана и его подручных, то и при японцах ему лучше не будет. Тут Гьяну снова вспомнился окоченевший труп Большого Рамоши, страшные муравьи, облепившие его вывалившиеся внутренности, и лицо мертвеца, словно смеявшегося над Гьяном. Так наказывают японцы за неповиновение.

Сейчас Гьян не сомневался в успехе, он был вдохновлен замыслом, к осуществлению которого столь удачно приступил. Шива придал ему уверенность, Шива стал фигурой в его шахматной партии. Тот самый бог, которого он случайно обнаружил в пустом доме и хотел было продать за первую предложенную цену, теперь играл важную роль в планах Гьяна и уже помог ему преодолеть самый высокий барьер.

Шли минуты. Чувство вины почти совсем исчезло. Вдохновение снисходило к Гьяну. Он ждал, непоколебимый, безжалостный, готовый к любой неожиданности. Он дотронулся до андаманской цепочки, скрытой на этот раз под галстуком и под рубашкой, с тем же благоговением, с каким набожный человек прикасается к талисману.

Гьян услышал какой-то шорох позади себя на ковре, и маленькая, шоколадного цвета собачка, виляя хвостом, принялась обнюхивать его ноги. Гьян недолюбливал собак, он относился к ним с подозрением, даже с тайным страхом — скорее всего это была настороженность преступника к охране. Он невольно отдернул ногу. Они были в противоположных лагерях — собаки и люди вроде него, Гьяна: наследственная вражда! Недаром говорят, что племена преступников приносят собак в жертву своим богам…

Собака отступила на несколько шагов и зарычала, Шерсть у нее на спине встала дыбом, хвост угрожающе поднялся. Вдруг Гьян вспомнил, что однажды встречайся с этим существом — на том самом, памятном ему пикнике. Ну конечно же, это Спиндл — собачка Сундари. Может быть, и Сундари здесь, в родительском доме. Ее присутствие, конечно, усложнило бы все дело, если, впрочем, она запомнила его по той поездке в Берчи-багх. Он тщательно обдумал свай план и готов был вступить в борьбу с проницательностью Текчанда. Но такой оборот событий он не предусмотрел. Однако он надеялся, что появление Сундари все-таки не разрушит его планы. Впрочем, Сундари скорее всего с мужем и Бомбее.

Он услышал шаги на лестнице. Женский голос позвал:

— Спиндл! Где ты, Спиндл?

Гьян приподнялся. Тягостное предчувствие, внезапный страх перед провалом охватили его. Сердце его колотилось, он обливался холодным потом. Неужели его разоблачат прежде, чем он успеет сказать Текчанду то, что десятки раз репетировал? Собачка, словно почувствовав его нервозность, залаяла. Он осторожно погладил ее. Но это не помогло.

— Ну перестань же визжать, Спиндл! — сказала девушка, делая вид, что сердится. Ее шаги показались Гьяну шагами самой судьбы, которая протягивает к нему руку, обрекая его на невзгоды, снова возвращая в тюрьму…

Высокая, стройная, она вошла, почти вбежала в комнату. Сундари показалась Гьяну еще прекраснее, чем та, которую он когда-то запомнил. Он поднялся и, не в силах произнести ни слова, сложил руки в приветственном жесте, как это принято в цивилизованном индийском обществе.

— Извините меня, — сказала Сундари на языке хинди, внезапно остановившись. — Я не предполагала, что здесь есть кто-нибудь.

«Да тут и нет никого, кроме беглого каторжника», — с горечью подумал Гьян. Откуда ей было знать, что он пришел — ведь она не слышала, как подъехала машина. А пешком в этот дом никто не приходил.

— Я жду деван-бахадура, — объяснил Гьян.

— Ах да, да… Вы, наверно, тот господин, у которого отец покупает скульптуру. Отец что-то говорил об этом за завтраком. Надеюсь, Спиндл вас не слишком обеспокоила?

— Нет, но она была не слишком дружелюбна.

Сундари рассмеялась. Гьян посмотрел на нее и не мог заставить себя оторвать взгляд. Сколько лет прошло с тех пор, как он слышал смех этой очаровательной девушки? Она нагнулась и взяла собачку на руки.

— Отец придет с минуты на минуту. Жаль, что Спиндл вас потревожила, она такая ласковая. — Она совсем было подошла к двери, но вдруг повернулась и спросила: — Скажите, не могла я вас где-нибудь видеть раньше?

У него упало сердце, вот-вот вся затея провалится. И все-таки он был благодарен Сундари за то, что она запомнила его. «Конец это, — спрашивал себя Гьян, — или только начало, о котором я не смел и мечтать?»

— О, конечно, я вспомнила. Деби привел вас к чаю, а потом мы все ездили в Берчи-багх. Вы еще поплыли далеко-далеко от скалы Ашвини к другому берегу. Неужели вы забыли?

Ему ли забыть об этом? Что еще в жизни помнил он столь отчетливо, о чем еще хотел бы никогда не забывать! Неужели он для нее всего-навсего случайный попутчик, заплывший за скалу Ашвини? Да и уплыл-то он туда, чтобы скрыть смущение, когда все увидели ладанку на его шее.

За этим последовало молчание. Они смотрели друг на друга — измученный, отупевший каторжник с мертвой душой и девушка из мира благоухания и радости. За окном, скрипнув тормозами на покрытой гравием дорожке, остановилась машина. Отворились парадные двери. Шаги приближались. Гьян стоял неподвижно, ожидая крушения всех своих планов и не теряя все же безумной надежды на какое-нибудь чудо.

— А, вы уже здесь! — сказал Текчанд, взглянув на часы. — Надеюсь, вам пришлось не слишком долго ждать. Это мистер Талвар, — объяснил он Сундари. — А это моя дочь — миссис Чандидар.

Гьян приложил руки к груди и поклонился. Сундари ответила на приветствие и сразу же, извинившись, вышла из комнаты вместе со Спиндл.

— Прошу вас, пойдемте наверх, — пригласил Текчанд, показывая дорогу. Гьян последовал за ним. И здесь все ему было памятно — широкие ступени лестницы, покрытые ковром, длинная галерея, уставленная но обеим сторонам бронзовыми фигурами, и, наконец, частный музей в глубине дома с высоким резным потолком и рядами полок.

Повсюду бронзовые фигуры. Текчанд принимал парад богов — стоявших прямо, — изгибавшихся, танцевавших, творивших молитву, грозных, ласковых, занятых едой или любовью. Здесь были Шивы и Вишну, Брахмы и Гокалы, Ганпати и Нарасимхи, Лакшми и Сарасвати[68] и многие другие божества. В углу на белом постаменте, освещенный солнечными лучами, проникавшими через прозрачный потолок, возвышался Шива из Малого дома. А рядом с ним поджидала их надменная, сверкавшая драгоценностями мать Сундари — Радха.

— Мистер Талвар, — представил его Текчанд. — Моя жена.

— Я приказала подать чай, как только услышала твою машину, — сказала миссис Текчанд.

Все было как в тот раз: слуги в белых смокингах, разносящие подносы и тарелки с пирожными, сандвичами и закусками, блестящий серебряный чайный сервиз, изящные чашки и блюдца. Миссис Текчанд расположилась на диване со спинкой в форме веера, ее ноги покоились на краю двухцветного — голубого и зеленого — ковра. «Диван и ковер заказаны специально для этой комнаты», — подумал Гьян, заметив, что драконы, изображенные на ковре, в точности повторяют рисунок на обивке дивана. Гьян присел на краешек хрупкого позолоченного стула, опасаясь, как бы не натворить чего-нибудь, например, не уронить чашку. Он напряженно следил за слугами, сновавшими вокруг них и раскладывавшими маленькие розовые салфетки, похожие на цветы, и миниатюрные серебряные вилочки.

Три года Гьян с жадностью голодающего протягивал свою эмалированную кружку за тепловатой серой жижей, которую в андаманской тюрьме называли чаем. А теперь он восседает на антикварном стуле в частном музее, упоенный тончайшим ароматом, исходящим от тонких яств. И снова повторился легкий приступ раскаяния, которое Гьян ощутил на пороге особняка Текчанда. Что дает ему право вторгаться в их жизнь и загрязнить ее, как загрязнил этот отмеченный печатью дьявола бородач по имени Шафи Усман, которого он встретил здесь когда-то?

Гьяну на какое-то мгновение стало жаль этих людей, так близко подпустивших к себе человека, который намеренно явился сюда, чтобы воспользоваться их горем в своих целях. Но эту мысль он отбросил, ему было не до щепетильности. Не постеснялся же он вытащить золото из горла мертвеца. А сейчас предстояло нечто попроще — сыграть на злосчастии этого человека и его жены. Он взглянул на хозяйку, предлагавшую ему кусочек торта. «Она доброжелательна, мила, элегантно одета, на ней чудесные украшения. С ней легче будет справиться, чем с ее мужем, — сообразил он. — Она не будет слишком осторожной и расчетливой, никогда не позволит благоразумию взять верх над чувством».

Она ласково улыбалась ему.

— Возьмите еще кусочек, прошу вас.

Он протянул тарелку, рука его чуть вздрогнула, и вилка задребезжала.

«Я не принесу им большого вреда, — утешал себя Гьян. — Сын ведь уже причинил им все горе, что выпало на их долю. Если на то пошло, я даже помогу им — подам надежду. А ложь… В конце концов, какая разница — чуть меньше лжи или чуть больше?»

— Где же Сундар? — спросила миссис Текчанд, — Она не выйдет к чаю?

— Должно быть, она гуляет с собакой, — ответил Текчанд, — я встретил ее внизу.

— Мохан, — обратилась она к слуге, — скажи Сундар-баба, что мы пьем чай здесь.

Гьян сидел неподвижно. Комната с высоким потолком в фестонах и двумя огромными люстрами куда-то исчезла. Он внезапно перенесся на полуночное побережье и увидел луну, висящую над кокосовыми пальмами. Статуи расплылись перед его глазами, отступили куда-то далеко, потом снова приблизились, превратившись в людей, танцующих вокруг костра. Щелкнули бичи, барабаны замолкли, и фигуры замерли, не меняя позы до тех пор, пока снова не началась музыка.

Ложка соскользнула с его блюдца и мягко упала на ковер. Сон промелькнул и кончился, напомнив, что ему посчастливилось подглядеть пляску джаора, первобытный обряд оплодотворения. Но сейчас он переброшен судьбой к порогу иного мира, окруженного роскошью. Он был голоден, возбужден, готов к любому повороту событий. Этот свой шанс он не намерен упускать. Он будет бороться, бороться с упорством матерого преступника. Даже девушка, входившая в этот момент в комнату, не встревожила его.

Слуга подал ему на подносе другую ложку. Текчанд встал из-за стола, взял увеличительное стекло и подошел к пьедесталу Шивы. Медленно передвигая стекло, он принялся изучать статую бога.

Сундари вошла по-прежнему в сопровождении Спиндл. Гьян встал, непринужденно удерживая в руках чашечку.

— Наконец-то, — сказала ее мать. — Это мистер Талвар.

— Мы уже знакомы, — ответила Сундари, придвигая позолоченный стул.

— Знакомы? — удивленно спросила мать, наливая чай.

— Мы познакомились, пока я ждал внизу, — объяснил Гьян.

Неторопливый светский обряд вечернего чаепития продолжался. Они беседовали о войне, о жаре, об освободительном движении. Наконец дамы ушли, и слуги принялись убирать со стола. Один из них предложил Гьяну сигареты — толстые, странные, лежавшие в тяжелой серебряной коробочке. Он взял одну и закурил, вспомнив, как Балбахадур наступил ему сапогом на руку, когда он потянулся за окурком. Все стихло. Гьян удобно сидел, разглядывая диван со спинкой в форме веера, и знал, что решающая минута близка. И все же он вздрогнул, услышав голос Текчанда.

— Итак, мистер Талвар… Я решил назначить цену. Надеюсь, она покажется вам справедливой. — Он стоял у скульптуры с увеличительным стеклом в руке.

Гьян хладнокровно затянулся сигаретой. Он был твердо уверен в успехе своего предприятия. «Скоро вы убедитесь, деван-бахадур, что Шива — это только начало наших переговоров! Я хочу кое-чего от вас добиться, и тут уж меня никто не остановит. Шива — лишь случайный предлог, жалкая пешечка, которой я не прочь пожертвовать. Я выполню, что задумал. Это неизбежно произошло бы и не будь Шивы. Для меня это значит — выжить. Бог всего-навсего проложил путь».

— У меня завтракал директор музея, и мы имели возможность внимательно осмотреть статую. Это начало шестнадцатого века. Выполнена сыном Кумараппы из Танджора. Но не самим Кумараппой, как я сначала подумал. Окажись я прав, у нас возникли бы затруднения.

— Затруднения, сэр?

— Да, потому что в таком случае я не мог бы быть вам полезен. Цена превысила бы мои возможности.

— О, тогда я рад, что эта штука оказалась не столь ценной.

Текчанд спрятал увеличительное стекло в бархатный мешочек и занял то место, где только что сидела Сундари.

— Это несколько странное заключение, если позволите так выразиться, но, возможно, у вас есть свои соображения. Итак, выяснилось, что перед нами вещь отнюдь не уникальная. Имейте в виду, что оба сына Кумараппы были великолепными мастерами своего дела. Но никогда не достигали вершин, до которых поднялся отец. Они были гораздо плодовитее, так сказать. Продали по меньшей мере сотню таких Шив, а это для собирателя снижает ценность скульптуры. Вы меня понимаете?

— Да, сэр.

— Лично я высоко ценю их скульптуру, гораздо выше, чем Махешвари и даже Нитьянанда. В них есть определенная жизненность, мужественность, ничего похожего на романтизм школы Аджанты или на сексуальную одержимость Кхаджурахо[69]. Это ошеломляющая простота…

— Словно человек, впервые узнавший прелесть танца, — вставил Гьян.

— Именно. В Лахорском музее две подобные скульптуры сыновей Кумараппы. Во всяком случае, две, которые можно считать подлинными.

— А эта… э… подлинная?

— О, безусловно!

— Сколько же она может стоить? — спросил Гьян. На самом деле цена его не очень интересовала. Он был бы доволен, если бы Текчанд принял бога в подарок. Но он знал, что подобное предложение было бы оскорбительно. Его, Гьяна, должен был выручить не Шива, а Текчанд.

— Задача довольно трудная, — заметил Текчанд. — На такие вещи нет расценок. Но если бы я покупал статую Шивы работы молодых Кумараппа, скажем, в галерее Бхадрапора или Ланкадамана, я бы остановился на двух тысячах рупий. Я думаю, что за своего второго Шиву Лахорский музей заплатил именно столько. Пожалуй, я могу предложить вам две тысячи пятьсот.

Цифра ошеломила Гьяна. Он никогда бы не подумал, что Шива может стоить дороже двух сотен. Его удивляла также полная откровенность Текчанда, какая-то детская доверчивость.

— У меня есть похожая фигура работы Махешвари, почти современника семьи Кумараппа. Я бы хотел приобрести вашего Шиву и поставить их обоих у подножья лестницы, ведущей в музей. По обе стороны входа. Все это, конечно, в том случае, если вы согласны продать…

— Это очень любезно с вашей стороны. Конечно, я готов продать. Я бы охотно отдал и за две тысячи.

— Нет, нет, разумеется, она стоит дороже!

— Откровенно говоря, я никогда не думал, что скульптура стоит две тысячи, и не знал, что она представляет интерес для специалистов.

— О, безусловный интерес, — подтвердил Текчанд. — Кстати, если бы подтвердилось, что это работа Кумараппы-старшего, она стоила бы гораздо дороже — ну, например, тысяч пятнадцать, а то и больше. Года два назад какой-то американец заплатил за такую вещь двадцать пять тысяч.

— Даже в том случае я предпочел бы уступить ее вам, — заявил Гьян, — за ту сумму, которую вы сочли бы возможным назначить.

Текчанд вопросительно посмотрел на него.

— Быть может, вы хотите от меня еще чего-нибудь, мистер Талвар?

Минута настала, и Гьян встретил ее в полной готовности.

— Да, сэр, я хочу получить работу, — ответил он почти с облегчением.

— Какого рода работу?

— Я не откажусь от любой. Могу быть клерком, надсмотрщиком на одной из ваших строек. Все, что угодно. Я готов стать даже грузчиком. Я привык к тяжелому труду.

Впервые на лице Текчанда появилось недоверчивое, подозрительное выражение. Кто перед ним — не один ли из тех отчаянных, что занимаются террором? Почему он во что бы то ни стало хочет работать на строительстве — кем угодно, даже грузчиком?

— Вы еще о чем-нибудь хотите попросить?

— Да… чтобы работа была где-нибудь подальше отсюда. И…

— А, понимаю!

Наступило молчание. Чувствуя себя уверенно и спокойно, Гьян ожидал следующего вопроса.

— По-видимому… Мне кажется, вы пытаетесь скрыться от чего-то?

— Я пытаюсь реабилитировать себя.

— Это связано с тем, как к вам попала скульптура?

— Нет, нет, сэр!

— А вы не могли бы рассказать, как все-таки она к вам попала?

— Надеюсь, вы не думаете, что я украл ее? — спросил Гьян негодующим тоном.

— Нет, конечно. Я предварительно удостоверился, что скульптура не украдена, во всяком случае, из музея, храма или частной коллекции. Директор музея не слышал ни о какой подобной краже. А между тем им всегда сообщают о похищении редких экспонатов. Но не скрою, мне кажется, это окружено какой-то тайной.

— А нужно ли приподнимать завесу, сэр?

— Ну, во-первых, собирателю всегда важно знать подробности о своих экспонатах. На всех вещах, которые вы здесь видите, внизу наклеена специальная карточка — указано, кем выполнена скульптура, где обнаружена, кому принадлежала и так далее. Очень существенно идентифицировать каждый экспонат коллекции, обозначить название, адрес, историю. Словом, как и с людьми — каждый из нас носит имя, имеет удостоверение личности, у каждого есть биография. Иначе человек — никто!

— Я расскажу вам все, что знаю о статуе, — согласился Гьян. — Впрочем, я знаю не так много. Ее нашел мой дед, перекапывая поле. Вмятина на плече — след его кирки.

— Да, да, меня как раз интриговала эта вмятина. Вы, наверно, слышали, что основной профессией Кумараппа было изготовление тонкой и легкой бронзы, которую нельзя пробить копьем. Скажите, а где находится это поле?

— Это место называется Пиплода, район Сонаварди.

— Где-то на севере, если не ошибаюсь?

— Да, у самых Гималаев.

— Это по меньшей мере в двух тысячах миль от того места, где жила семья Кумараппа. Видите, как индуизм объединил Индию! И между прочим, задолго до того, как ее объединили англичане. В каком году?

— Простите, я не понял вопроса.

— Я спрашиваю: в каком году ваш дед натолкнулся на Шиву?

— Примерно в девятисотых годах.

— Что еще вы могли бы рассказать?

— Да, в сущности, это все. С тех пор статуя стояла у нас в доме — в молельне.

— Ей поклонялись ваши родные?

— Да.

— Но вы-то сами, кажется, неверующий?

— Да.

— И это все, что вы можете или, во всяком случае, намерены мне сообщить?

— Это все, что я знаю о статуе.

Некоторое время Текчанд поглядывал то на фигуру Шивы, то на своего собеседника.

— Получается, что вы принесли ее именно мне, потому что хотели получить работу, а не продать статую подороже?

— Вы совершенно правы!

— Работу подальше отсюда…

— Да, сэр.

— Почему вы так остро нуждаетесь в работе, мистер Талвар? Сейчас есть уйма возможностей. Молодому человеку вроде вас нет необходимости наниматься в грузчики.

Гьян ответил:

— Вы только что справедливо заметили, сэр, что статуи должны иметь родословную, так же и люди — имя, семью, биографию. Всего этого мне и недостает.

Текчанд посмотрел на него — острым, изучающим взглядом.

— Что же не устраивает вас в вашей действительной биографии? Вы — Гьян Талвар, родом из Сонаварди, как вы говорите. Там вы, без сомнения, учились, и в школе об этом имеется запись. А потом, судя по всему, вы посещали и колледж. Где-то вы трудились — это видно по вашим рукам. Почему же вы, Гьян Талвар, не хотите обратиться в бюро по найму? Какие неприятности были у вас в прошлом, а, мистер Талвар?

— Вот какие, — совершенно спокойно ответил Гьян. Он развязал галстук и расстегнул воротник, обнажив шею. — Вот какие неприятности… — Он вытащил андаманскую цепочку.


С маленького балкончика позади спальни был виден сад, посадки казуариновых деревьев, а за ними изгиб реки. Текчанд, одетый в муслиную рубашку и пижаму, ходил взад-вперед, шлепая по кафельным плиткам подметками желтых бархатных туфель. Его жена, поджав под себя ноги, сидела в тростниковом кресле.

— Не нравится мне это, — произнес Текчанд. — Очень не нравится. — По-видимому, он уже много раз повторял эту фразу.

— Но ты обязан что-то предпринять, — уговаривала жена. — Раз Деби прислал его к тебе… Ты не можешь отвергнуть сына. — Она тоже уже не в первый раз говорила это.

— Неужели ты не понимаешь? Это… это так опасно для человека моего положения.

Никто лучше ее не знал, насколько уязвимо его положение. Он носил титул деван-бахадура, и, не окажись Деби террористом, его отец почти наверняка уже давно был бы возведен в княжеское достоинство. Теперь кризис миновал: работа его предприятий на военные нужды, его гражданское рвение, его пожертвования на общественные цели — все это заставило забыть о недавнем прошлом. Он снова был на подъеме. Ему дадут звание сэра, как только кончится война. Так говорят все, даже начальство. Он должен стать сэром Текчандом Кервадом, а его жена — леди Кервад.

Он сердито посмотрел на пылающее и обиженное лицо жены.

— Трудно себе представить больший риск, — бормотал он почти неслышно. — В разгар войны принять на работу убийцу, бежавшего из тюрьмы. Ужасный риск!

— В чем, собственно, риск? — спросила жена.

Он остановился и хмуро посмотрел на нее.

— Мало ли что может произойти? Откуда мы знаем, что он не террорист? Вполне вероятно, раз он так дружен с Деби. Почти наверняка он из той компании, из тех парней, с которыми встречался Деби. Они и сбили нашего сына с пути. Пусть даже теперь он стал другим, как он утверждает, все равно — едва его обнаружат, неприятности обеспечены. Это даже может поставить под угрозу мои контракты. Подумай, о каких деньгах идет речь — сотни тысяч рупий!

— Пусть он пообещает не вытворять глупостей.

— Слово каторжника! — усмехнулся Текчанд.

— Он кажется очень милым молодым человеком. И Сундари просит тебя сделать для него что-нибудь.

Текчанд снова принялся насупившись ходить из угла в угол.

— Он рассказал тебе, как ему удалось бежать? — спросила она.

— Да. Говорит, его сделали фери, это нечто вроде поселенца, понимаешь. Их освобождают досрочно и разрешают свободно передвигаться в пределах колонии. Похоже, что он и еще один такой же сложились и купили лодку. Какая-то сказка о соверенах, спрятанных в горле. Клянется, что уговаривал Деби бежать с ними, но он отказался. Очень разумно поступил, если подумать о всех опасностях.

— Мой сын никогда не останавливался перед опасностью, — прервала она довольно резко.

Он опустился в кресло.

— Я пытался пощадить твои чувства, — сказал он примирительно. — Если верить этому человеку, получается, что Деби вовсе не испугался. Он просто… просто не хочет возвращаться и не хочет иметь с нами ничего общего. Он даже не читает наших писем. Допустим, это так, но вот что странно: зачем он тогда посоветовал этому парню просить у меня работу?

— Он имел право на это! — заявила она с чисто женским своенравием. — Может же сын обратиться к отцу с такой пустяковой просьбой. Но как же все-таки они удрали?

— Те двое? На лодке. Причалили к берегам Бирмы, где-то около Тавоя. Это было за неделю до того, как японцы вторглись в Бирму. Если бы не паника, их бы обязательно схватили. Получилось так, что безвластие в Бирме их спасло. Они затесались в тысячную толпу беженцев. Никто не интересовался, откуда они и кто такие. Благодаря этому им удалось вернуться… Почему ты на меня так смотришь?

Ее глаза были полны слез.

— Если бы Деби согласился бежать с ними, он бы сейчас был здесь.

— Неужели ты до сих пор не поняла?! Это невозможно! Нам пришлось бы сообщить о его приезде. Не могли же мы…

— Никогда! — в ярости крикнула она. — Я бы никогда тебе не позволила! — Она вытерла глаза концом сари. Оба замолчали, понимая, что подошли к краю ссоры. Потом она спросила:

— Как ты думаешь, что теперь, при японцах, стало с Деби?

Он вздохнул свободнее. Опасность миновала. Они и без того в последнее время слишком часто ссорились.

— Похоже, что этого никто не знает. Даже в Симле[70]. Я думаю, что японцы будут обращаться с ними так же гуманно, как англичане. Какие основания сомневаться в этом? Я лично никогда не верил всем этим рассказам о зверствах. Мистер Талвар, во всяком случае, об этом ничего не знает. Он бежал за несколько недель до перемены власти. А до этого с осужденными обращались неплохо, не то что в здешних тюрьмах.

— Мы должны чем-нибудь помочь ему ради Деби. Иначе что мы скажем сыну, когда он вернется, если только он вернется когда-нибудь! — Она снова утерла слезы. — Вспомни, как тебе было горько, когда в участке он не захотел видеть нас. Разве что-нибудь на свете для нас важнее счастья наших детей?

В ее тоне звучали упрек и боль. Он знал, о чем она думает. Ее тревожит не только судьба Деби, но и Сундари. Два месяца назад Сундари приехала из Бомбея словно бы погостить к родителям и сказала, что не вернется к мужу.

Но тут уж он ни при чем, и винить его не за что. По этому поводу Текчанд с женой никогда не ссорились. Здесь они были союзниками, даже заговорщиками, ибо знали, что в происшедшем некого винить. Вот они и ломали головы, как убедить Сундари возвратиться и попытаться наладить супружескую жизнь. Как старались они оба разумно воспитать детей! Где же они ошиблись?

Текчанд знал, что на этот вопрос ему никто не ответит. Он встал со стула и подошел к перилам балкона. Лента реки за казуариновой рощей превратилась в узкую блестящую нить. Река обмелела, и лишь через месяц половодье снова сделает ее могучей и бурной. За белой оградой сада проехал велосипедист. Жара окутала все вокруг, словно одеяло. Текчанд закрыл глаза.

Сундари должна возвратиться. Нельзя разрушать этот брак. До чего же своенравным потомством наградила его судьба — оба желают поступать по-своему, даже если это ведет к краху. Жена что-то говорила ему. Текчанд открыл глаза и обернулся к ней.

— Что ты говоришь?

— Сундари согласилась вернуться, — сказала она.

Эти слова подействовали на него, как дыхание прохладного ветерка в невыносимый зной. Несколько секунд он не двигался с места, наслаждаясь лаской прохлады. Потом он вдруг ощутил чувство благодарности к жене, зная, что сам никогда не смог бы поговорить с дочерью о ее разладе с мужем. Он подсел к жене и взял се за руку.

— Значит ли это, что они помирились и Сундари попытается наладить свою семейную жизнь? — спросил он.

— Не знаю. Но она понимает, как много это значит для всех нас — иначе ведь станут говорить, будто муж оставил ее из-за того, что брат сбился с пути. Кто станет жить с женщиной из такой семьи, как наша? Кто женится на дочери таких родителей?.. Вот как все будут говорить, даже если Сундари сама покинет мужа.

— Что же она будет делать?

— Ждать. Поживет пока в его доме, это ведь ничего не значит.

— То есть как это не значит? Если двое живут вместе, как муж и жена…

— Вряд ли Гопал бывает дома. Он теперь в полку, и со дня на день его могут послать на фронт. В любом случае — в Бомбее его не будет.

— Что у них стряслось? Она тебе рассказала?

— Она твердит одно — жить с ним больше не хочет.

— Тогда почему же она возвращается?

— Потому что я уговорила ее — объяснила, что так будет разумнее. Иначе не избежать огласки. Кто знает, может быть, они еще и в самом деле помирятся. Важно дать им еще одну возможность.

— Скажи мне, почему мы не в состоянии сберечь счастье наших детей? — задал он ей вопрос, на который не мог ответить сам. — Видит бог, мы оба стремимся к этому.

— Кто знает почему? Мы должны попытаться сделать все возможное…

Они замолчали, понимая, что снова близки друг другу, объединенные радостью маленькой общей победы. Потом она сказала:

— Насчет этого человека… от Деби. Сделай для него что-нибудь. Разве мы можем не выполнить просьбу сына!

До чего же практичны женщины! Быть может, мозг их разделен непроницаемыми перегородками, которые они умеют вовремя открывать и закрывать? Похоже, что теперь, когда временно решена проблема Сундари, она закрыла перегородку и призывает его сосредоточиться на другом.

Текчанд не услышал в ее голосе упрека, и от этого сознание собственной вины стало для него еще горше. Она всегда была ближе к детям. Если бы он не забывал с ней советоваться… впрочем, что бы от этого изменилось? Как только он сообщил о краже взрывчатки, вся эта история вышла у него из-под контроля.

Он терзался раскаянием. Он сам толкнул семью в пропасть, ибо не сумел вовремя почувствовать опасность. Мальчик всегда был далек от отца, и он не сумел привлечь его к себе, внушить свои взгляды.

Текчанд всю жизнь был непоколебимым сторонником английского правления в Индии. Не в силу обстоятельств и, уж во всяком случае, не из стремления к собственной выгоде, а по твердому убеждению, что другого выхода не существует. Он содрогался, думая о том, во что превратили бы страну националисты — люди, у которых в голове нет ни одной конструктивной идеи и которые умеют лишь выкрикивать напыщенные лозунги. В хаосе, который возникнет после ухода англичан, индусы и мусульмане перегрызут друг другу горло, как они грызлись до тех пор, пока не появились англичане и не установили мир. Такие, как Черчилль, — не дураки: или английское правление в Индии, или гражданская война.

А эти, террористы, завербовавшие его сына, они обрушивают свою тупую ярость на могущественную империю, носятся, словно мухи над пылающим огнем. Больно сознавать это, но глубоко правы англичане, безжалостно подавляющие террористское движение. Англичане действуют на благо страны, но сколько найдется индийцев, готовых открыто признать это? Газеты во все горло вопят о жестоком обращении с революционерами.

Как стал революционером его сын? В какой момент он, отец, упустил Деби? Почему пальчик не вырос таким же, как миллионы других? Нет, Текчанд никогда не мог его понять. Но и сын его не понимает. Единственным близким Деби человеком была Сундари. Даже в детстве они всегда держались вместе, вспоминал Текчанд. Мать и отец были для них немножко посторонними, несмотря на все старания. Ему стало больно, что и жене со всей ее деликатностью не удалось сделать детей счастливыми. Они были союзниками и в этом проигранном сражении. Но все же ее поражение было более жестоким. Непроизвольно он поднес ее руку к губам и поцеловал открытую ладонь.

— Деби никогда не простит нам, если мы отвергнем мистера Талвара, — повторила она.

«В ее мозгу, как в идеальном механизме, — подумал он, — работает лишь та ячейка, где записано: «Устроить Гьяна Талвара».

Стоит ли беспокоиться о том, простит их Деби или нет? Деби, который, возможно, вообще не вернется, Деби, который с такой легкостью вверг их в позор и несчастье. Деби не за что их прощать, это они должны думать, простить ли его. Его раздражала вопиющая нелогичность ее рассуждений, но он знал, что и в этом она остается собой — матерью, всегда готовой к жертвам и прощению.

— Что сталось с тем, другим? — спросила она.

— С каким другим? — не понял он, пробуждаясь от своих мыслей.

— Который плыл в лодке с мистером Талваром?

— А, мне не пришло в голову спросить об этом.

— Родной мой, тут раздумывать нечего. Наш долг ясен. Он друг Деби, и мы не можем его прогнать. Похоже, что он настоящий друг, а не просто случайный знакомый, который оказался вместе с нашим сыном, а теперь хочет извлечь из этого выгоду. Он даже предлагал Деби бежать.

— Да, так он говорит…

— И потом… В конце концов, это наша вина, мы всегда старались не совершать ничего противозаконного. Это и удержало Деби от побега. Он не опасности испугался, а не хотел иметь дела с нами. И еще…

— Что еще?

— Я не думаю, что Деби настолько нам доверяет, чтобы не тревожиться — вдруг мы снова его выдадим, если ему удастся бежать.

Текчанд был бесконечно признателен ей за это «мы». Она брала на себя равную с ним долю вины.

— Подумай, как это страшно, — продолжала она. — Родной сын нам не доверяет! И вспомни — этот человек знал Деби до всей этой истории. Они вместе учились в колледже… Это самое меньшее, что мы можем сделать для Деби.

Он знал, что уступит. Но, как ни странно, не сердился за это ни на жену, ни на себя самого. Похоже было, что он уже давно принял решение, а теперь радовался ее поддержке.

— И в чем ты видишь опасность? Что нам сделают, если даже узнают, что он у тебя работает? — спрашивала она.

— Стоит им выяснить, кто он такой, его скорее всего тут же снова посадят. А насчет меня — даже не имея доказательств, что мне известно его прошлое, они заподозрят это. И значит, клеймо на репутации — тогда уж нельзя ждать ни поддержки, ни наград. Вполне возможно, будут аннулированы правительственные заказы.

— Деньги! — воскликнула она с презрением. — Что значат деньги? Есть кое-что поважнее денег.

Собственно, Текчанд и сам думал точно так же. Но для него самым важным в жизни было не то же, что для его жены и детей. Его престиж, его деловая репутация, его безукоризненная честность. Вот что важнее денег!

Он посмотрел на жену с изумлением. Всю жизнь она так неподдельно радовалась деньгам и всему, что можно на них купить… Он иногда мысленно даже сравнивал ее с Лакшми, богиней благоденствия. Она даже казалась ему похожей на Лакшми, ту, что изобразил Рави Варма на своей знаменитой картине. И теперь жена говорит ему, что деньги ничего не значат! Словно сама богиня благоденствия вдруг отвернулась от золота.

Удостоверение личности

Должность придумали специально для него — портовый инспектор строительной компании «Кервад» в Бомбее. Ему надлежало добиваться скорейшей разгрузки судов и дальнейшей транспортировки стали и машинного оборудования, прибывающих из Англии по заказам компании. Расписание рейсов было перечеркнуто войной, все передвижения судов держались в секрете. До тех пор, пока корабль не показывался на горизонте, никто не знал о его прибытии. Прибавьте к этому еще постоянную нехватку вагонов. Словом, хотя компания «Кервад» и пользовалась всевозможными льготами, кто-то в порту должен был обеспечивать максимальные темпы разгрузки.

Гьян получал четыреста рупий в месяц. Его устраивала работа в Бомбее, где его никто не знал, и сама работа, не оставлявшая времени для праздности. Ему нравилась суматоха в гавани, нравилось быть одним из толпы. К тому же у него теперь имелось удостоверение личности — пропуск в доки.

В соответствии с этим новым документом он назывался Гьян Джоши. Таким образом, как бы половина его прошлой жизни отрезана навсегда. Он остался Гьяном, но не Гьяном Талваром из деревни Коншет, а Гьяном Джоши, у которого есть работа, банковский счет и маленькая двухкомнатная квартира сразу за Желтыми воротами.

В то время Гьян ничего больше от жизни не требовал. Он находится в безопасности, есть крыша над головой, он свободен, ведет размеренный образ жизни нормального человека — одного из пятидесяти тысяч, работающих в порту, одного из тысячи, носящих фамилию Джоши. Он выбросил андаманскую цепочку — кастовый знак заключенного, он выбросил ладанку-джанву — кастовый знак брахманов. У него теперь удостоверение личности!

Он полюбил толпу. Она, казалось, компенсировала одиночество его тюремной жизни. Вечерами он бродил по Приморскому шоссе до самого Чоупатти, наблюдая и обгоняя бесконечный людской поток. Только у себя в комнате в ночном уединении он испытывал душевное смятение и тоску. Настанет день, когда он покинет все это и совершенно освободится не только от своего прошлого, но и от унизительных обязательств перед семьей Деби-даяла. Но сейчас это не так-то легко. Пока что нужно оставаться незаметным и безликим и ждать, как черепаха, заползшая в нору на все лето и лежащая там в полной неподвижности.

Как ни странно, в отличие от трех лет, проведенных на Андаманских островах, здесь его не тревожили мысли о женщинах. Единственная женщина, которая теперь для него существовала, была Сундари — недостижимая, давно уже вышедшая замуж. Ее фотографии он целый год носил с собой, как талисман. Иногда Гьян мечтал, что они полюбят друг друга. Так он и засыпал с мыслью о ней, утомленный работой и прогулкой. Впрочем, как можно любить человека, которого видел лишь дважды в жизни? Или это будет платоническая любовь, как в старом викторианском романе? Неужели мечты одинокого каторжника, которому случайно попали в руки фотографии девушки, в конце концов привели к любви?


Пятидесятитонный кран опускал громоздкий груз плавно, хотя и с лязгом. Его цепи обхватили длинную, покачивающуюся балку. Гьян как зачарованный наблюдал за его работой, восхищаясь поразительной точностью. Он знал, что рама остановится как раз над тем местом, где лежат уже другие балки, и балка будет опущена в нескольких дюймах от других, чтобы удобно было потом погрузить их на платформы.

Кто-то тронул его за рукав. Год назад он бы шарахнулся в страхе при таком прикосновении. Но теперь он спокойно взглянул на грузчика, пытавшегося что-то сообщить ему, перекричав гул порта. Гьян стал уже другим человеком, легко и уверенно воспринимающим свое новое положение.

— Что случилось? — крикнул Гьян.

— Вас ждет леди, мистер Джоши. Вон там, в конце двора, у нефтяных баков.

— Леди? Меня? Вы уверены?

Тот кивнул.

— Она назвала ваше имя.

Даже направляясь к нефтяным бакам, он был еще уверен, что произошла ошибка. И тут он увидел ее, укрывшуюся в тени деревянного навеса, казавшуюся красочным пятном на фоне пыльных и грязных нефтяных баков. На ней было светло-голубое сари, такое светлое, что голубой цвет был заметен только на складках материи.

Это была Сундари.

В первый момент он даже рассердился. Зачем ей понадобилось являться сюда, вносить ненужные осложнения в его новую жизнь, бередить старые раны? Его сегодняшнее «я» показалось ему не столь прочным, когда ему напомнили о вчерашнем, запятнанном.

— У вас такое выражение лица, словно вам неприятно меня видеть, — заметила Сундари.

— Нет, что вы, — ответил Гьян виноватым тоном, — просто я наблюдал за разгрузкой и никого не ждал.

— Я как раз к вам насчет разгрузки. Звонил отец. Он беспокоится о каких-то балках Крэддока. Просил меня узнать у вас, когда они ожидаются, и позвонить.

Он почувствовал облегчение.

— Передайте, пожалуйста, что все в порядке. Я уже написал в контору. Пароход пришел только вчера ночью. Они получат балки через шесть, максимум семь дней. Сейчас разгружают последнюю партию, я как раз за этим следил.

— Вы обязаны быть здесь во время разгрузки?

— Знаете, если материал разрозненный, возникает куча недоразумений при перегрузке на железную дорогу. Нужно проследить, чтобы все правильно сложили, тогда удобно будет разгружать.

— Отец будет очень доволен. Давайте пойдем куда-нибудь, чтобы вы могли и разговаривать со мной, и наблюдать. Я никогда еще не видела, как разгружают пароходы.

Она передала поручение, а он заверил, что все будет отгружено в срок. О чем же им еще толковать? Он пожал плечами.

— Конечно, если вас не беспокоит этот шум…

Они вернулись к тому месту, где он недавно стоял, — замызганной площадке между округлым черным бортом судна и стеной из цементных мешков и пустой тары.

Их окружали запахи огромной гавани, толпы снующих людей, скрип воротов и лязг лебедок. Они стояли совсем близко друг к другу — мужчина в засаленном комбинезоне, привыкший к здешней обстановке, и стройная, надушенная девушка в светло-голубой одежде, попавшая сюда случайно.

— Это и есть те самые балки? — спросила она.

— Я вас не слышу. Вам придется кричать!

Она повторила вопрос, выкрикивая каждое слово, и оба они расхохотались. Сундари желала в подробностях знать, как разгружаются суда.

Последнюю балку уложили часам к одиннадцати. Поколебавшись, Гьян предложил:

— Может быть, выпьем чего-нибудь холодного или чаю?

Пришлось повторить дважды, прежде чем она расслышала. И от этого ему стало совсем неловко.

— С удовольствием. А то я совсем охрипла, перекрикиваясь с вами.

— Я добуду такси, — предложил он.

— Моя машина ждет за воротами.

Они пробрались через хаотическое нагромождение портовых грузов к высокому зданию таможни, за которым среди других машин стоял двухместный «форд» Сундари.

— Здесь я живу, — показал Гьян, когда они остановились у закрытых ворот дока.

— Вот там? В том старом кирпичном доме? — спросила она.

Он тут же устыдился. Захудалое трехэтажное строение у самой железной дороги, к которому вели грязные ступени, было выкрашено в цвет неразбавленной горчицы, рядом с домом зияли раскрытыми дверьми уборные — из расчета по одной на этаж.

— Страшноватая лачуга, не правда ли?

— Нет, я не это хотела сказать. Но в самом деле, разве вам обязательно жить в таком доме? Шум, например…

— Мне приятен шум, — возразил он. — Понимаю, вы хотели сказать, что я мог бы подыскать более приличную квартиру. Может быть, и так. Но мне нужно скопить как можно больше денег, чтобы…

— Чтобы?

— Чтобы я мог, когда захочу, избавиться от этой работы и снова стать никому ничем не обязанным.

— Вы и теперь никому не обязаны. Вам досталась тяжелая работа. А вспомните, как вы сами хотели помочь Деби.

Маленький товарный поезд пропыхтел мимо них, клубы дыма заволокли желтый дом. Служитель отворил ворота. Бурный поток транспорта снова ринулся вперед.

— Куда вы думаете направиться? — спросила она, включая сцепление.

— По правде говоря, не знаю. Я хочу сказать, что не знаю, куда можно повести девушку вроде вас на чашку чая. Просто мне еще не доводилось ездить с такими девушками. Да и с другими тоже. Кроме того…

— Кроме того?.. — Она подняла брови.

— Кроме того, нам нужно найти такое кафе, откуда меня не выгонят. Посмотрите на мою одежду!

— А что, вы выглядите отлично во всем этом, даже красиво. И раз так, поедем в «Тадж»[71]. У меня там назначена встреча, в «Тадже» никому нет дела, кто во что одет.

Она оказалась права. Огромное кафе с земляным полом было переполнено, но никто не обратил ни малейшего внимания на костюм Гьяна. Официанты суетились вокруг них так же подобострастно, как если бы на нем были полотняная рубашка, широкие брюки и сандалии — последняя мода бомбейской элиты. Они беседовали, наслаждаясь холодным лимонадом.

— Я давно хочу вас спросить, — сказала Сундари, — почему вы так боялись, что я вас узнаю, когда пришли к отцу?

Он и сам уже раздумывал: как быть, если она спросит об этом, и решил сказать правду.

— Понимаете, мне было необходимо получить работу, найти кого-нибудь, кто возьмет меня, не наводя справок в полиции. В военное время человек не может поступить на службу, если полиция не подтвердит его благонадежности. Я хотел заслужить доверие вашего отца до того, как он узнает, кто я. Если бы он услышал о моем прошлом, прежде чем я рассказал ему о побеге и о Деби, он бы мог прогнать меня.

— Это не кажется мне правдоподобным объяснением, — заявила Сундари, но Гьян видел, что она улыбается.

— Не кажется?

— Конечно, если вы все равно собирались назвать себя.

Он засмеялся.

— Здесь все дело в последовательности. Я продумал в деталях, что и как ему сказать. Вашего появления я не предусмотрел. Это… Это опрокидывало мои расчеты.

— Скажите мне, вы действительно предлагали Деби бежать вместе? Это правда?

Гьяну было легко говорить с ней откровенно.

— Отчасти, — ответил он. — Основное — правда. Я звал уехать его с нами. Но он отказался.

— Да, он очень ожесточен. Я понимаю, что он не хочет возвращаться.

— Я должен поблагодарить вас за то, что вы меня не выдали, — сказал Гьян. — Стоило вам напомнить, что мы уже встречались, все бы пропало.

Она не ответила. Потом спросила:

— Что вы делаете вечерами? Вряд ли у вас есть тут друзья…

— Никого нет. Обычно я гуляю, хожу в Чоупатти. Потом ужинаю где-нибудь.

— А после ужина?

— Отправляюсь домой. Я понимаю ваше удивление, но мне нравится такая жизнь. Она гораздо лучше той, что я вел прежде.

— Вы не могли бы навестить меня как-нибудь? Не сидеть же вам каждый вечер дома. Мы бы поговорили о Деби, я о многом хочу вас спросить. Ведь я была единственным близким ему человеком. Если бы я могла хоть как-то помочь ему, я бы что угодно сделала. Как я рада, что вы дружили с ним там!

Его пальцы, сжимавшие стакан, побелели. Как бы она отнеслась к нему, если бы знала, что он помешал Деби бежать, что Деби из-за него истязали? Отсюда через Ворота Индии ему был виден в открытом море покрытый маскировочными пятнами крейсер, окруженный полудюжиной маленьких суденышек. Их мачты, как ни странно, напомнили Гьяну рамы для экзекуций в тюрьме.

— Когда вы могли бы прийти? — настаивала Сундари.

— Не знаю, — колебался Гьии. — Что подумает ваш отец?..

— Какое это имеет значение? Папа слишком уж беспокоится о соблюдении приличий.

— Да и мистер Чандидар, вероятно, не будет в восторге, если он узнает, кто я.

— Он не узнает.

— Кто угодно станет беспокоиться, когда к нему в дом пожалует беглый каторжник.

Удивительно, как долго он не может выбросить из головы свое прошлое. «Наверно, этому она и улыбается», — подумал Гьян, взглянув на Сундари.

— Кстати, — добавила она, — Муж сейчас в отъезде, он в Египте со своим полком. Но если бы он был здесь, это ничего бы не изменило. Мы не мешаем друг другу встречаться с кем угодно. Не прогонять же старых друзей только из-за того, что мы поженились!

«Друзья?» — с горечью подумал Гьян. Экзекуционный станок с кожаными ремнями для ног и шеи возникал в его сознании как барьер, мешающий их дружбе. А в ушах стоял свист тростниковых прутьев, которые обрушивались на тело Деби, заставляя его извиваться, как раненая змея.

Нужно было ответить что-нибудь нейтральное, чтобы стряхнуть с себя видения прошлого и не сделать ложного шага.

— Это приятно слышать. Вы, наверно, счастливейшая пара, о таких пишут в книгах.

Она неожиданно замолчала. Потом произнесла:

— Да, о таких пишут в книгах.

«Она выглядит печальной, — подумал Гьян. — Печальна и очаровательна. От ее лица трудно оторвать взгляд».

— Для меня вы и вся ваша семья — это люди, о которых пишут в книгах. Вот уж не мог подумать, что вы меня запомните.

— Еще бы не запомнить! — запротестовала она. — Вы были так элегантны в купальном костюме. А потом так трогательно смутились из-за этой ладанки и удалились в гневе — демонстрировать свой кроль. Возвратились вы уж без этой штуки и ни с кем не желали разговаривать. Вы показались мне очень серьезным юношей.

Приятно, когда тебя помнят. Гьян испытал сладостное ощущение успеха, пусть давнего и не столь уж значительного.

— Ах, вон и князь, — сказала она и замахала рукой.

Гьян увидел появившегося в дверях толстяка. Тот посмотрел на них сквозь темные стекла очков и сделал ответный приветственный жест. Он был в длинной кремовой рубашке, широких бежевых полотняных брюках и белых сандалиях.

— Магараджа Пушели, — объяснила Сундари, пока магараджа протискивался к их столику, распространяя вокруг себя запах каких-то сильных духов.

— Дорогая моя девочка! — пропищал магараджа жидким, почти женским голосом. — Подумать только, я теряю где-то время, а вы ждете меня здесь. — Князь поцеловал протянутую ему руку и кивнул официанту, чтобы тот принес стул.

— Мистер Джоши, — представила Сундари, — магараджа Пушели.

— Здравствуйте, — буркнул магараджа, едва удостаивая Гьяна взглядом, и протянул ему мягкую руку. — Моя дорогая, разве уже двенадцать?

— Нет, нет, — ответила Сундари. — Мистер Джоши пригласил меня выпить чего-нибудь.

— Я отослал машину, вы же обещали меня подвезти. Пойдемте, а то нас будут ждать. — Он встал.

— Так заходите же когда-нибудь, — обратилась Сундари к Гьяну. — Позвоните по телефону и предупредите, когда вы сможете. Номер есть в телефонной книге.

Князь заботливо отодвинул ее стул, как только Сундари встала.

— Может быть, отвезти вас в доки? — спросила она на прощанье.

— Спасибо, я возьму такси.

Он наблюдал, как они шли к выходу — стройная, тонкая девушка и неуклюжий толстяк. Острый запах его духов все еще висел в воздухе. Гьян заметил, что к белым босоножкам Сундари прилипла портовая грязь.

Вообще говоря, князь рядом с нею выглядит еще более странно, чем он, Гьян. Но к нему, одному из отцовских служащих, Сундари просто пришла с поручением и считала своим долгом быть вежливой. А теперь она отправлялась в какое-то общество с магараджей, не подозревая, что ее туфли хранят следы совсем другой жизни.

Князь держал Сундари за руку, словно помогая пробираться сквозь уличную толпу. А у самых дверей он, наверно, шепнул ей что-то забавное, потому что оба они вдруг остановились и залились смехом.

Сундари просит навестить ее, чтобы поговорить о брате. Но он предпочел бы не говорить о Деби и не хочет посещать ее дом. Старый друг — так назвала она Гьяна. А князь кто такой? Еще один старый друг?

Гьян заплатил и собрался уходить. Покидая кафе, он старался не смотреть в сторону моря, где все еще виден был крейсер. Маленький двухместный «форд», который привез его сюда, теперь мчался через Ворота Индии.

Встреча с Сундари осталась яркой вспышкой в его бесцветном существовании. Ее тон, непринужденный и доброжелательный, ее легкий смех, даже ее дружба с магараджей и неожиданное приглашение — все это разбудило в душе Гьяна новые мечты. Он тосковал по ней и в раскаянии сознавал, что страсть сильнее его.

Целую неделю Гьян боролся с собой, понимая, что недостоин ее любви. И все-таки внезапно возникшая страсть не давала ему покоя, подгоняла его. Неужели он должен из-за своей глупой совестливости отказаться от того, что, может быть, составит его величайшее счастье? Князя, например, не одолевают ведь подобные сомнения, такие, как он, не задумываясь, хватают все радости жизни.

И Гьян сдался. Он позвонил Сундари. Прежде чем она подошла к телефону, он знал уже, что этот разговор круто изменит его судьбу.

В ближайшее воскресенье поездом, а потом такси он добрался до Джуху. Пришлось потратиться на выходную рубашку и полотняные брюки, которые вместе с темными очками и белыми сандалиями делали его похожим на магараджу Пушели. Он испытывал радостное возбуждение, как юноша, отправляющийся на поиски романтических приключений.

Сундари была искренне рада его приходу. За чаем, сервированным на задней веранде, с которой открывался вид на море, они, словно старые приятели, болтали о Дарьябаде и об Андаманских островах. Гьяну было этого достаточно, вечер оправдал его надежды. Он наедине с очаровательной, умной девушкой, они беседуют под шум морских волн и под скрип огромных пальмовых стволов.

— Сегодня чудесный день для купанья, — заметил Гьян.

— Жаль, что вы не сказали об этом раньше, — ответила Сундари, взглянув на часы. — Я бы с удовольствием провела вечер на пляже. Но сейчас за мной приедет магараджа, его уже невозможно предупредить. А он не выносит солнца и терпеть не может никаких прогулок. Сегодня как раз воскресенье, у него соберутся гости, он обидится, если я не пойду.

— Ну что вы, что вы — я просто загляделся на пальмы и песок, вот и подумал…

— Давайте отправимся плавать в другой раз. Я обещаю. Когда вы сможете?

— Боюсь, что только в следующее воскресенье, — ответил Гьян.

— Хорошо, приходите в воскресенье. Мы пойдем купаться, а потом вы останетесь обедать. Позвать кого-нибудь? Впрочем, наверное, не стоит…

— А как же… как же вечер у князя?

— Я предупрежу его высочество, что не смогу присутствовать. Эти вечера мне до смерти надоели, и все его приятельницы меня терпеть не могут.

Он приехал снова через неделю. Они провели вечер на пляже, лежали под пальмами, потягивали имбирное пиво, смешанное с обычным, наслаждались теплотой песка и лаской бриза. Солнце уже давно зашло, когда они возвратились в дом, чтобы принять душ и переодеться. А потом долго еще сидели в удобных тростниковых креслах и молча слушали пластинки. Гьяну стало хорошо и уютно, он даже не подозревал, что человеку может быть так хорошо и уютно на свете. «Я словно пес, свернувшийся у огня, — думал он, — бродячий пес, оценивший тепло домашнего очага». И все-таки он следил за тем, чтобы не засидеться слишком долго. Возвращаясь по темной, пустынной дороге к станции, он радовался, что вечер кончился так, как он кончился. Он не сделал ничего лишнего и не сказал ничего лишнего. Этот день дал ему много больше, чем если бы он попытался объясниться Сундари в любви.

В третий раз он приехал к ней через несколько недель, а уж потом не пропускал воскресений. Отношения их не изменились, хотя с каждой встречей они становились ближе друг другу. Это было столь же неизбежно, как неизбежен морской прилив, заливающий пляж. Вместо того чтобы броситься в волны, они ждали, когда их подхватит отлив, словно нарочно не спешили насладиться неведомым им обоим счастьем.

Вперед, на Дели!

Его решили отправить в Индию. Одно время Деби казалось, что японцы заколебались, передумали. Но теперь ему заявили твердо — он едет. Трудно сказать, почему переменился ветер.

Номер в Западном отеле Рангуна был под стать лучшим номерам в отелях Моэма в восточной части Лондона — высокий потолок, прохладно, просторно; открытые двери и окна защищены бамбуковыми жалюзи от солнечных лучей; мебель массивная, солидная, словно кричащая: «Сделано на Востоке по английским образцам».

Но сами англичане исчезли — тихо и без суматохи выехали, как временные жильцы. Они, собственно, никогда и не были владельцами этого дома. Спешка, правда, не помешала им разрушить все, что было создано при их участии, — пресловутые дары цивилизации, — не заботясь о том, как люди будут жить после их ухода. Однако, как и все прежние мероприятия, политика «выжженной земли» проводилась англичанами нелепо и неумело. Нефтеочистительные заводы были сожжены дотла, но доки уже работали и электростанция давала ток. Вентилятор в отеле крутился с отчаянной скоростью.

Поведение японцев обескураживало Деби. Порой он подумывал о побеге. Но в странах, оккупированных японцами, индийцу спрятаться невозможно. Да он и не мог от них убежать. Деби ни разу не оставался без охраны — надзиратель-японец не спускал с него глаз. Вот и сейчас солдат стоял на пороге. И все-таки Деби упрекал себя. Неужели он не мог бежать, если бы по-настоящему захотел? Даже Патрик Маллиган ускользнул от них.

Исчезновение Маллигана вызвало на островах настоящую суматоху. Сначала японцы всячески скрывали его побег, а потом Ямаки с подкупающей наивностью объявил, что «каждого, кто сообщит сведения, способствующие поимке Маллигана, ожидает вознаграждение».

Еще бы! Маллиган был их главным трофеем. Вместо того чтобы казнить Маллигана, как многие ожидали, японцы постарались опозорить его посильнее: бывшего английского коменданта превратили в чернорабочего, в кули. Когда бригады поселенцев гнали на строительство аэродрома, их нарочно проводили через базарную площадь — пусть народ полюбуется, до чего дошел гордый и хвастливый главный сахиб. Разутый, он тащился в длинном ряду кули, лицо его выглядело изможденным, кожа обвисла складками, как у старого слона.

И вот однажды, работая на строительстве шоссе среди холмов, он отстал от колонны, махнул в джунгли и был таков. Охранники открыли огонь из автоматов, но было уже поздно. Как ни рассуждай, решимость Патрика Маллигана, выигравшего восточную «игру нервов», не могла не вызвать восхищения. Он предпочел пытки и смерть от рук джаора японскому плену. Впрочем, как-то не верилось, что такой силач и вояка, как Маллиган, позволит дикарям джаора убить себя.

«Интересно, какова судьба Маллигана?» — размышлял Деби. Теперь английский комендант превратился в беглеца, а он, Деби, — в почетного гостя победителей, препровождаемого на родину.

Но и в этом новом своем положении Деби стал испытывать неприязнь к японским завоевателям. Они бесчеловечны, нетерпимы и жестоки. Правда, его они обласкали, предоставили специальный рацион, удобные комнаты и вообще обращались с ним с восточной церемонностью. Но разве мог он примириться с вопиющими надругательствами, которым они подвергали всех остальных узников на Андаманских островах, и ни в чем не повинных бирманцев, всегда улыбающихся и любезных. Он видел, как надутые солдаты в высоких узких сапогах нещадно секли кули за ничтожные проступки, как почтенных городских граждан превращали в мусорщиков, выгоняя на расчистку улиц. Его коробило бессердечие, даже удовольствие, с которым японцы кололи штыками своих пленников, его ужасали те пытки, на которые был обречен каждый, заподозренный в противодействии японской армии. Собаке Маллигана, осмелившейся укусить японского воина, отрубили передние лапы. Не раз Деби попадались на глаза коровы и быки с зияющими ранами на боку — победители то и дело нуждались в нескольких фунтах свежего мяса, но не хотели раньше времени отказываться и от тягловой силы. Деби стало дурно, когда он в первый раз увидел искалеченного таким образом вола.

Англичане были добры к животным, добрее, чем к людям. Этот непреложный факт не могли не признать даже их недруги, но это еще не значило, что англичан следует предпочесть японцам. Начать с того, что военная их мощь не заслуживала доверия. Где бы ни сталкивались они с японцами, это кончалось для них плохо. Чаще всего англичане предпочитали сматывать удочки, не ввязываясь в сражение. Это заставило заколебаться даже закоренелых англофилов.

Низенький лысый индиец, пришедший в гости к Деби, стряхнул пот со лба. Он был одет в изрядно помятый и тесный мундир с нашивками японского бригадира.

— Сражаться бок о бок с ними, — заявил он, — для нас огромная привилегия, высокая честь. Они — спасители! Они выручат из беды нашу родину. — Он привстал и распустил ремень. — Вы не согласны?

Деби-даял заподозрил, не провоцирует ли его этот субъект высказаться о японцах. Но тот, видимо, и не ждал ответа.

— Вот я, например, — продолжал он, — при англичанах я был офицером, капитаном индийской армии. Послали нас в Малайю…

— Вы служили в пехоте? — спросил Деби.

— Нет, в отряде снабжения.

— А, понимаю.

— Итак, говорю я, нас погнали в Малайю спасать честь Британской империи, разлучили с нашей родиной, с женами и детьми. Во имя чего? Чтобы сохранить Малайю англичанам. А что получилось? — Он вытащил платок и вытер вспотевшие ладони.

— Что же получилось? — напомнил Деби.

— Нас расколошматили. Окружили и перебили как мух. Кому посчастливилось унести ноги, попали в плен к японцам. Но теперь мы больше не пленные. Японцы сформировали из нас Армию Свободы — восемьдесят тысяч человек. Все — обученные солдаты, объединенные в батальоны, бригады и другие подразделения. Взгляните на меня! — он выпятил грудь. — Бригадир! В тридцать лет бригадир! Ни один индиец не имел такого чина при англичанах. Никто не поднялся выше майора. Улавливаете разницу?

Этот человек кого-то напоминал Деби. Манерой разговора, пожалуй, Шафи — такая же серьезность и пыл. Но Шафи был сильным человеком и открыто презирал жалких типов вроде этого бригадира. Нет, он напоминал кого-то другого.

— А что будет, если вы столкнетесь с вашими братьями, с теми, кто еще служит в индийской армии? Станете в них стрелять? — спросил Деби-даял.

|— А как же! Долг каждого патриота, каждого, кто предан отечеству, — сокрушить любые препятствия на пути к освобождению. Во имя обожаемой родины мы, если понадобится, должны быть готовы убивать не только других индийцев, но и собственных отцов и матерей. Чало — Дели! (Вперед, на Дели!) Таков наш боевой клич. Прочь с дороги всех, кто стоит на нашем пути к Дели! — Капелька пота отправилась в путь с его лба и перебралась на нос. Он вытер ее платком, не дождавшись, когда она сама упадет.

Вся его аргументация точно повторяла передачи «Радио Токио». Ямаки произносил такие же речи. Этот господин и говорит как Ямаки. Казалось, в любой момент может оскалить зубы и присвистнуть.

«Нет, нет, — возразил себе Деби, — он все же не похож на Ямаки. Он толст, мягок и потлив. Ямаки тверд как дерево, энергичен — солдат до кончиков пальцев. А этот слишком занят своим скоропостижным бригадирством, чтобы быть настоящим солдатом». Деби не мог отделаться от мысли, что всего несколько недель назад этот самый бригадир служил англичанам, подлизывался и болтал пошлости такого же сорта. Этот человек вызывал гадливое чувство. Порабощенная Индия породила его: таким все равно, кому служить — монголам, англичанам, японцам. Сколько подобных тварей в Индии? Тысячи и тысячи. Может быть, поэтому показался он Деби таким знакомым — олицетворение традиционного, въевшегося в душу индийского подобострастия?

— Даже у англичан нет выбора… Даже Черчилль был вынужден… — продолжал между тем толстяк.

Деби, по-видимому, пропустил какие-то важные звенья в цепи его рассуждений.

— Что был вынужден Черчилль? — поинтересовался Деби.

— Ну как же — когда немцы напали на Россию, он немедленно встал на сторону русских: «Враги нацизма — друзья Британии». Нам следует брать уроки у наших врагов. Каждого, кто сражается с англичанами, — немцев, японцев — мы должны рассматривать как друзей. Надо помогать им, сражаться на их стороне. Это долг всех патриотов.

— Разумеется, разумеется, — счел за благо подтвердить Деби-даял достаточно воодушевленным тоном. К часовому на пороге его номера присоединился еще один солдат. Они болтали между собой по-японски.

— Нам с вами обоим повезло. Мы пользуемся доверием, занимаем ответственное положение. Не сомневаюсь, что сам Нэтаджи захочет повидаться с вами. Хотя он так занят! Слишком мало времени и слишком много забот. Я рад, что именно мне поручили побеседовать с вами, прежде чем вы отправитесь домой. Главное я хочу повторить: абсолютная преданность общему делу. Мы обязаны каждым поступком доказывать наш энтузиазм. К этому нас призывает Нэтаджи. Если бы вы знали, как я вам завидую, как я хотел бы быть на вашем месте!

«Чтобы ты мог совершить еще одно предательство, — подумал Деби-даял, — перейти на сторону англичан и запеть другие песни».

Бригадир все еще жужжал. У него и голос какой-то жидкий, словно у евнуха. Может, он из таких? Не исключено — вон какие у него круглые бедра и одутловатая круглая физиономия. Неужели кто-нибудь — японцы или англичане — верит этому типу?

Толстяк встал и подтянул штаны, стараясь втиснуть живот под ремень. Потом он надел шлем английского образца с японской кокардой, поклонился и протянул руку.

— Я считаю для себя честью встретиться с вами, человеком, доказавшим свой энтузиазм, принесшим жертвы на алтарь своей родины — нашей родины.

Деби-даял коснулся влажной руки, пухлой и легкой, как кусок несвежего пирожного. И ему стало противно.

Вот в чем беда Индии — стыд и печаль, которые вызывают встречи с людьми такой породы. Они олицетворяют все гнилое и испорченное в стране, всю слабость, разложение, ложь. Деби незаметно вытер руку.

— Вот еще что, — добавил бригадир, — запомните: отныне вы будете под неусыпным наблюдением — у нас есть люди повсюду. О вашей деятельности мы будем судить по результатам. Если результаты нас разочаруют, то… то вряд ли нужно объяснять вам, что за этим последует.

— Разумеется, не нужно, — ответил Деби-даял.

— Главное внимание следует уделить уничтожению речного флота в Восточной Бенгалии. Жизнь этой провинции полностью зависит от местных водных перевозок.

Все это Деби уже слышал от самого полковника Кемпитая, говорившего по-английски с американским акцентом. Они хотят ослабить Индию, помешать англичанам закрепиться в стране. Средством сообщения в устьях двух величайших рек Азии остаются только крестьянские гребные лодки и каноэ. Население прибрежных деревень живет как амфибии. Уничтожение этих суденышек парализовало бы жизнь целого района.

Взрывать мосты, уничтожать самолеты — это занятие иного рода. Деби ужасался при мысли, что ему придется нарушить мирную жизнь бенгальских бедняков-земледельцев, чтобы они под угрозой голодной смерти не сопротивлялись японскому вторжению в Индию.

— Ваша… э… ваша биография делает вас весьма уязвимым, — не унимался бригадир. — Было бы излишним объяснять такому интеллигентному человеку, как вы, что, окажись ваше поведение… э… непредвиденным, индийская полиция тотчас же будет уведомлена о том, кто вы такой и чем занимаетесь. Вы понимаете, как просто передать подобные сведения заинтересованным лицам.

— О да.

— Прощайте, — наконец сказал бригадир. Он отвесил еще один японский церемонный поклон, согнувшись, насколько позволил живот. Шея его благодаря этому оказалась в наивыгоднейшем положении для выполнения «гильотинирующего» приема — мгновенного удара ребром ладони. Один молниеносный взмах рукой — и бригадир прекратил бы патриотические излияния. Деби-даял поклонился в ответ.

— Прощайте! Чало — Дели!

— Чало — Дели!

Эта встреча отрезвила Деби. Не способен же он опуститься до подобной степени! Можно понять Маллигана, можно понять и Ямаки. Даже Шафи, в конце концов, можно понять. Но бригадир?!

Через несколько дней Деби получил еще один удар. На этот раз словно кто-то нарочно перевернул медаль, чтобы показать ему ее оборотную сторону. И сразу стало ясно, насколько мала разница между двумя бандами завоевателей. Что омерзительнее — безобразные пятна, проступающие на белом фоне, или едкая желтизна?

Он никогда не мог без ужаса смотреть на человеческое горе — грязь, нищету, голод, болезни. Но теперь, когда он в толпе тысяч и тысяч беженцев пробирался из Бирмы в Индию, эти бедствия обступили его со всех сторон. «Ни одна держава, оккупировавшая другую страну, не уронила свой престиж столь низко, как Англия при паническом бегстве из Бирмы, — рассуждал про себя Деби-даял. — Это было еще безжалостнее и ужаснее, чем массовое убийство в Амритсаре».

Высокомерный, вспыльчивый, жестокий человек, сгоряча отдавший пулеметчикам приказ стрелять в толпу, был все-таки не так подл, как властители Бирмы. Маска самодовольства после поражения слетела с них, и они показали себя во всей красе, проведя четкое разграничение между темнокожими и белыми.

Оставят вас на погибель или спасут — зависит исключительно от цвета вашей кожи, с горечью рассказывали ему беженцы. Это уже не принцип «сначала беглые», это принцип «только белые». Если японцы уничтожат всех остальных, это для них не имеет значения.

«А как же с кодексом законов? А как же с надменными разглагольствованиями о бремени ответственности, возложенной на белых людей?» — думал Деби-даял. Чешуя многовековой цивилизации сползла. Женщины или дети, старые или больные — все это неважно. Единственный критерий при эвакуации — цвет кожи.

Горечь и гнев Деби росли, когда он слушал рассказы беженцев о дискриминации. В прежние времена при всей своей ненависти к английскому господству он все же восхищался традиционно присущим англичанам, по его мнению, чувством справедливости. Это могло показаться смешным, но Деби стало стыдно за англичан, когда он увидел эвакуацию из Бирмы.

Еще до падения Рангуна крупнейшие торговые компании подали пример, начав эвакуацию жен и детей чиновников-европейцев. Вскоре после этого бирманское правительство «выполнило свой долг», иначе говоря, организовало отъезд семей бирманских чиновников.

Индийцам предоставлялось выбираться как угодно. Получилось так, что они здесь тоже чужеземцы, пришедшие в страну вслед за английскими хозяевами под сенью британского флага. Бирманцы ненавидели их, во всяком случае, не меньше, чем англичан. Стоило англичанам уйти, как индийцы и все их имущество оказались во власти местных хулиганов. Пока побитая бирманская армия улепетывала с фронта, а правительственное радио призывало население сохранять спокойствие и не поддаваться панике, огромные толпы беженцев текли по всем дорогам.

В пути беженцы умирали как мухи. Бирманские «рыцари больших дорог» убивали их из-за жалкого скарба, их губили холера, оспа, дизентерия, малярия. Женщины-беженки были доступны каждому, кто пожелает. Но чаще всего они падали в придорожную канаву, изнуренные голодом, и более не поднимались. Упавших оставляли умирать. Из тех сотен тысяч, что покидали Бирму, только жалким кучкам удавалось преодолеть джунгли, болота, горные хребты и достичь цели путешествия. Там их согнали в особые лагеря и забыли, как забывают пустые товарные вагоны на заброшенных путях железнодорожных станций.

Им приходилось пересекать глубокие реки Бирмы, сгрудившись на плотах и привязав ребятишек к спине.

А рядом на лодках и моторных катерах, конфискованных властями у частных лиц, ехали плантаторы, нефтезаводчики, служащие лесозаготовительных компаний. Длинные процессии слонов тащились из Бирмы в Индию, перевозя тех белых людей, которые почему-либо отстали от основного потока.

Отвратительный червь ненависти, который всю жизнь подтачивал Деби, снова ожил и не давал ему покоя. Если еще нужны были какие-то доказательства губительных последствий иностранного господства, то теперь они были налицо. Рядом с этим даже варварство японцев выглядело безобидным. Люди одного цвета кожи десятилетиями решали судьбу людей другого цвета кожи и с жаром оправдывали свое владычество, гордо заявляя, что пришли сюда «во благо управляемых». Но когда разразилось бедствие, вызванное их собственной беспомощностью, они моментально забыли о долге правительства перед народом. Они решили все бросить и бежать.

Планы эвакуации, разработанные белыми правителями, предусматривали только эвакуацию их самих и их имущества, что не помешало им захватить весь транспорт, общественный и частный, принадлежавший тем, кого они оставили на произвол судьбы. «Даже отец, решительный сторонник английского правительства, был бы шокирован таким оборотом дела», — подумал Деби.

У него оказалось много времени для раздумий, когда он карабкался по горным тропинкам на пути из Бирмы в Индию. Деби и сам не мог понять, почему отвратительное зрелище английской эвакуации задело его больше, чем зверства японцев, которые ему пришлось наблюдать. Может быть, потому, что англичан приходилось судить по ими же выработанным этическим нормам?

Они решили бросить Бирму на произвол судьбы и теперь удирали. В свободной стране такого быть не может. Там государственные служащие остались бы на своих постах хотя бы потому, что им некуда было бы бежать. У них оказался бы единственный выход — не покидать постов и бороться, исполняя свои прежние обязанности.

Впрочем, может быть, они бы удрали. Он вспомнил об офицере японской Индийской армии, который всего лишь несколько месяцев назад был офицером английской Индийской армии. При англичанах он имел чин капитана, при японцах называл себя бригадиром. Неужели такого сорта субъекты остались бы и боролись? Ведь они всегда готовы сменить флаг и поспешить с распростертыми объятиями навстречу победителю? Какая разница для этих людей, правят ли их страной англичане или японцы, немцы или еще кто-нибудь, скажем, китайцы?

Японские стражи сопровождали его до самой Кохимы, откуда он уже двигался самостоятельно, смешавшись с толпой беженцев. Для Деби была разработана биографическая «легенда» — скромный клерк из индийского магазина в Рангуне. У него не было никаких документов, удостоверяющих личность, но их ведь не было и у других беженцев. Зато в отличие от всех других Деби нес с собой кучу денег, уложенных в аккуратные пачки сторупиевых и десятирупиевых бумажек и спрятанных за поясом. Его предупредили, чтобы он не прикасался к деньгам, пока не окажется в Индии. Так он брел вместе с этой беспорядочной толпой, а затем его опросили, выдали документы, занесли в список на получение работы и в конце концов забыли на одной из человеческих свалок возле Манипурской дороги, запруженной потоком беженцев из Бирмы.

Шесть недель провел он в этом лагере, а потом снова собрался в путь, ибо получил напечатанное на машинке письмо от комиссара по делам трудоустройства иммигрантов. Его новое имя было проставлено от руки на типовом бланке. В письме сообщалось, что адресату, эвакуированному из Бирмы, господину Калураму предоставляется работа.

На северо-западной окраине Ассама с Деби побеседовал один из сотрудников Англо-индийской чайной компании и направил его в качестве помощника заведующего складом на чайную плантацию, носившую название «Холм Молчания». Непосредственным его начальником оказался тихий маленький индиец по имени Патирам.

К тому времени Деби уже принял решение. Он не станет выбирать между двумя бандами разбойников — не будет играть роль ни индийского бригадира при Ямаки, ни Гьяна при Маллигане.

Деби благодарил судьбу, подарившую ему возможность затеряться в толпе, но в то же время его угнетало ощущение неустойчивости. Что же приключилось с ним, любившим всегда быть в гуще борьбы, что заставило его отойти в сторону? Ему не нужны ни японцы, ни англичане. Он предпочитает теперь отсиживаться и ждать, чем кончится битва двух титанов за Индию.

Итак, он задумал устраниться, не поддерживать ни англичан, ни японцев. Но кто же он в таком случае — борец, нетерпеливо ожидающий начала своей схватки, или зритель, не собирающийся выходить на арену? «Быть может, — размышлял Деби, — стоило мне увидеть своими глазами все то, что Ганди называет «бесчеловечным обращением человека с человеком», как я стал приверженцем доктрины ненасилия?» Или просто-напросто встречи с такими братьями-индийцами, как Шафи, бригадир или Гьян Талвар, вызвали смятение в его душе. Он не мог бы ответить. Все «про» и «контра» были перемешаны, но одно Деби знал твердо — в нем произошла огромная перемена. Он сознавал свою беспомощность, казалось, он нуждался в чьем-то совете. Ничего не оставалось, как убеждать самого себя в том, что его жалкие усилия все равно ни в малейшей степени не повлияли бы на ход войны между англичанами и японцами. Ему следует затаиться до того момента, когда все будет кончено. У него будет теперь достаточно времени, чтобы все как следует обдумать. Рано или поздно война так или иначе кончится, ситуация упростится. Вот тогда он ринется в бой за свободу своей родины. А до тех пор все дела подождут, даже с Шафи он сведет счеты лишь после войны. Пока достаточно и того, что он, Деби, вернулся в Индию.

Даже в этом глухом уголке страны, столь удаленном от ее сердца, Деби подмечал признаки перемен. Стены домов вокруг небольшой рыночной площади в поселке Холм Молчания были испещрены наспех написанными лозунгами на хинди и бенгали, ассамском, английском:

«Прочь из Индии!»

«Прочь из Индии!» Это звучало довольно забавно. Англичане покинули Малайю, Бирму, вовсе не повинуясь таким лозунгам. А те, кто требовал их ухода, теперь томятся в тюрьмах. Никогда не удастся толпам людей в дхоти и белых шапочках выгнать англичан из страны. Лозунги эти звучали жалобно или смехотворно в зависимости от того, кто их читал — индийцы или англичане. Пришельцы из Англии могут уступить только силе. Если бы движение террористов продолжалось и распространялось по стране так же широко, как распространены идеи Ганди, пришел бы час решительного наступления. Похоже, что англичанам нужен какой-то последний толчок. Деби заметил, что здесь, в Ассаме, многие из них уже готовятся к эвакуации женщин и детей. Видимо, они уже готовы к последнему, непостижимому событию — полному отступлению из Индии.

Итак, Деби-даял ничего не предпринимал. Он ждал, когда кончится война, и делал все, что положено было делать Калураму, беженцу из Бирмы, получившему должность помощника заведующего складом на чайной плантации Холм Молчания, расположенной в северозападном Ассаме.

«Доки горят!»

Когда раздался взрыв, Сундари сидела, склонившись над столом, и кроила чоли по бумажной выкройке. Стены дома вздрогнули, как будто их подбросил неведомый гигант, стекла задребезжали. Где-то внизу, словно винтовочный выстрел, хлопнула дверь.

Сундари подбежала к окну. Море было яркое, зелено-голубое под палящими лучами апрельского солнца и ровное как стекло. Но буквально у нее на глазах закачались вершины пальм и белый гребень огромной волны заклубился вдали, приближаясь к берегу. Она стояла, испуганная, держась за раму окна и прислушиваясь к шагам и взволнованным голосам на лестнице. Белый гребень приближался с непостижимой быстротой, все увеличиваясь в размерах. Скоро он превратился в колоссальную водяную стену, грозившую обрушиться на побережье. Вот он схватил маленькую парусную шлюпку и проглотил ее, не оставив и следа, а потом со свистом и гулом набросился на берег, уничтожая на своем пути утлые рыбацкие лодки и разложенные для просушки сети, пробираясь между стволами прибрежных пальм и потоками растекаясь по саду.

Балдев, лакей, горничная и садовник, ошеломленные, вбежали в комнату. Но, увидев бурлящие потоки прямо перед собой, в двухстах ярдах от обычной береговой линии, они замолчали. Теперь все четверо в оцепенении стояли за спиной Сундари и смотрели в окно.

Волна с неохотой отступала. Назад она несла с собой клочья желтой пены, какие бывают в переполненных сточных канавах. И море из зелено-голубого стало теперь грязным, цвета кипящей серы.

— Что это такое? Что случилось? — спросила Сундари.

— Наверно, бомбежка, — ответил Балдев. — Я слышал взрыв, ужас!

— Должно быть, землетрясение, — предположила горничная. — Ай-ай! Боже, спаси моих близких!

Они побежали вниз. Жители окрестных домов, собравшиеся в саду, с тревогой смотрели в сторону города: маленькое черное облако плыло высоко-высоко над холмом Малабар.

— Это дым, — сказал садовник.

— Бомбовозы разрушили город, — испугался Балдев, — японцы превратили Бомбей в щепки.

Облако набухало, росло с каждой минутой, пока не стало похоже на огромный кочан капусты, закрывший от них город.

— Пожар! Это может быть только пожар, — догадался садовник.

— Харе-рам! Боже мой! Самый большой пожар, какой бывает на свете! Должно быть, весь город пылает, ни одного целого дома — вы только посмотрите! причитал Балдев. — Посмотрите, какой дым!

— Там все погибли! — рыдала горничная. — Что сталось с моей сестрой? И с ее новорожденным?

Все понимали, что стряслось какое-то несчастье, но не могли догадаться, какое именно. Со всех сторон подходили жители пригорода, в испуге спрашивали: в чем дело?

Огромный столб дыма, словно злой волшебник-великан, в ярко-голубом небе принимал самые различные очертания, пугая людей.

— Говорят, доки загорелись, — крикнул с шоссе мотоциклист. — Несколько пароходов взорвались!

Сначала это сообщение не показалось особенно значительным. Просто еще один голос прибавился к возбужденной разноголосице.

— Что такое? Что ты сказал? — переспросила Сундари.

— Доки сгорели! — ответил ей кто-то. — Дотла!

Только теперь до нее дошло.

— Доки! — ахнула Сундари. — Господи!

Страшно было даже подумать об этом. Ей вспомнился человек в замасленном комбинезоне, стоявший на верфи. Потом грязный, ветхий дом у железной дороги с общественными уборными во дворе… Сундари бросилась к машине, стоявшей у подъезда. Нужно все увидеть своими глазами.

Она гнала машину так быстро, как могла. Дым принял теперь красноватый оттенок. Уже подъезжая к Варли[72], она почувствовала во рту вкус пыли и пепла. То тут, то там в дыму появлялись мгновенно исчезавшие языки пламени. «Сколько же там пожаров?» — недоумевала Сундари.

Улицы, ведущие в порт, были запружены машинами и толпами напуганных людей. На углу рынка «Кроуфорд» Сундари не смогла сделать левый поворот — весь транспорт остановился. Она свернула вправо, промчалась по почти пустой улице позади Школы искусств, но тут же увидела другую пробку, напротив почтамта. Она развернулась и услышала яростные проклятия водителя грузовика, которому пришлось резко затормозить, чтобы не столкнуться с ней. Сундари ничего не оставалось, как оставить свой «форд» у вокзала «Виктория». Оттуда она уже пешком возвратилась в людской водоворот, рассчитывая все-таки пробраться в порт. В конце улицы люди и машины снова остановились. Дальше никого не пускали. Сундари упрямо шла вперед, проскочила мимо полицейского кордона и выбежала к совершенно пустому мосту «Виктория». Здесь ей преградил путь английский солдат в шлеме.

— Мост поврежден, — сообщил он, — несколько балок уже упали в воду, остальное вот-вот обрушится. Проход воспрещен!

Сундари недоверчиво посмотрела на румяную физиономию солдата, но вдруг увидела, как за ним, подняв тучу пыли, вдруг куда-то провалилась середина моста. Только теперь она обратила внимание, какое опустошение произвел пожар. Пыль и дым разъедали ноздри. Вокруг не осталось ни одного нетронутого строения. Многие обрушились, и столбы пыли все еще стояли над развалинами. Другие зияли провалами стен и крыш. Исковерканный железнодорожный вагон, похожий на беспомощного жука, перевернутого на спину, валялся вверх колесами за перилами моста. «А ведь железная дорога отсюда не меньше чем в ста ярдах», — подумала Сундари и побежала налево, в направлении Желтых ворот. Но там она ничего не могла разглядеть сквозь завесу дыма и пыли.

Она возвратилась и почти споткнулась о человека, лежавшего у какой-то стены. Он, видимо, устроился спать, как спят сотни бездомных на тротуарах Бомбея Но странно — это был белый человек и абсолютно голый. Только тут Сундари поняла, что она увидела труп.

Сундари снова ринулась в толпу, толкаясь и с криком пробивая себе дорогу. Ее совсем не заботило, что о ней подумают, что скажут. Когда ей удалось пробраться вперед, она сначала не поняла, где находится, — все вокруг стало совершенно неузнаваемым. Наконец она сообразила, что прямо перед ней главные ворота Доков Александры. Она выскользнула из толпы и подбежала к воротам.

Огромные стальные створки, сломав петли, опрокинулись на землю. Высокие стены, отделявшие доки от набережной, были проломлены во многих местах. И опять на ее пути стал вездесущий английский часовой.

— Хода нет, мисс, — сказал он бодрым голосом. — Там всюду бушует пламя.

Поняв, что все ее усилия тщетны, Сундари готова была разрыдаться.

— Мне необходимо пройти, — взмолилась она. — Я ищу одного человека…

— У меня приказ, мисс. Никого, кроме жен и матерей.

— Там мой муж, — заявила Сундари. — И мой ребенок там…

Он отступил в сторону.

— Не задерживайтесь слишком долго, мадам. Желаю удачи!

Сундари поблагодарила и побежала в порт. Только ощутив горячее прикосновение брусчатки, она заметила, что в суматохе потеряла сандалии. В портовом дворе лежало множество трупов, некоторые были обезображены до неузнаваемости. Ни на одном не осталось волос, и абсолютно все были белые. Только на нескольких сохранились клочки одежды. И тут Сундари поняла, что перед ней вовсе не трупы европейцев. Это индийцы, только кожа их обгорела добела.

— Боже! — закричала Сундари. — Боже! — Она поспешила к Желтым воротам.

Огромный, покрытый булыжником двор был совершенно разорен: железнодорожные рельсы скручены диковинным жгутом, деревянные шпалы еще догорали. У самых Желтых ворот разрушения выглядели еще ужаснее. Кажется, ни один дом не уцелел.

Где-то звенел колокол. Заработал громкоговоритель, кто-то давал инструкции искаженным, хриплым голосом. Ничто не напоминало о недавнем благополучии. Она машинально остановилась у шлагбаума, не сразу сообразив, что это то самое место, где они в тот день ждали в машине, когда пройдет поезд. На том месте, где находился трехэтажный дом, теперь громоздилась куча камней. Двери и окна еще полыхали, образуя причудливый красный узор.

Она стояла как вкопанная, вглядываясь в руины дома и кашляя от нестерпимой жары и дыма.

Колокол снова зазвонил, на этот раз еще громче. Послышался топот бегущих людей.

Громкоговоритель, не умолкая, твердил на хинди и английском что-то насчет стены, окружающей порт. Невольно Сундари вслушалась в эти слова: «…около стены таможни у Доков Александры вы будете в безопасности…»

Какой-то человек из пробегавших мимо настойчиво, почти сердито сказал ей что-то. Он остановился и попытался с ней заговорить. Она нервно повернулась к нему. Он был черен от сажи и нефти, комбинезон свисал клочьями.

— Что вы здесь делаете? — спросил он хриплым, низким голосом.

— Ах, оставьте меня! — зло прервала она. И вдруг-что-то знакомое мелькнуло в его лице и сригуре. Это был Гьян. Сундари обняла его обеими руками за шею и тесно прижалась к его груди.

Он взял ее за плечи и резко оторвал от себя.

— Пойдемте, ожидают нового взрыва, — произнес он свистящим шепотом.

Одежда Гьяна вся пропиталась нефтью, сапоги хлюпали. На плече было кровавое пятно. Когда они побежали, Сундари заметила, что он хромает.

Держась за руки, они присоединились к толпе портовых рабочих, которые бежали к таможне, подгоняя друг друга криками: «Скорее! Скорее!»

Пожарники тащили бесполезные уже здесь шланги, рассчитывая сохранить их для других пожаров. Эти черные и блестящие, несмотря на мрак и дым, змеи ползли вслед за бегущими людьми. Громкоговоритель вещал с еще большей настойчивостью и теперь только по-английски: «Направляйтесь к стене! Ложитесь на землю! Плашмя на землю!»

Наконец она появилась перед ними — высокая стена, ограждающая здание главной таможни, часть той самой стены, которая в давние времена охраняла британский форт Бомбей. Больше сотни людей лежали ничком возле этой стены. Сундари и Гьян легли тоже, тесно сдавленные чужими телами, словно прилипшими друг к другу. А народ все подходил и подходил, и каждый бросался на землю, видя в ней спасение.

Гьян и Сундари ждали, тяжело дыша, не решаясь произнести ни слова. Они лежали, мокрые от пота, в толпе посторонних людей, словно любовники, не разжимающие объятий в переполненном вагоне поезда. Минуты ползли. Голос из громкоговорителя повторял все одно и то же, будто игла застряла в желобке патефонной пластинки: «Направляйтесь к стене таможни у Доков Александры… ложитесь на землю… Направляйтесь…»

И вдруг все вокруг потонуло в страшном грохоте, которого они все время ждали: будто сразу сто скорых поездов налетели друг на друга с ревом и свистом. Лежавших подняло в воздух и отшвырнуло в сторону, словно сама земля поднялась под ними. Воздух сразу наполнился запахом дыма, пыли, гари.

Те, кто еще минуту назад лежал неподвижно, теперь разбегались во все стороны. Сундари подняла голову. Сверху со свистом сыпались какие-то обломки. Подброшенные взрывом баки с горящей нефтью, описывая дугу, падали на землю, тяжелый брусок какого-то металла ударил в стену и отскочил, изогнувшись в форме буквы И, но не причинив стене никакого вреда. Громкоговоритель замолчал.

Неожиданно они остались вдвоем. Все исчезли.

— Пойдемте! — позвала Сундари. — Никого нет. — Безжизненно, закрыв глаза, Гьян опустился к ней на руки. «Боже правый, неужели он умер?» Она затрясла его за плечи. — Вставайте! Проснитесь! Все ушли!

Веки его дрогнули, он открыл глаза, словно пробуждаясь ото сна. От радости она склонилась над ним и поцеловала его.

— Пойдемте! Вставайте!

Он заставил себя сесть, задыхаясь от усилий. Потом сказал:

— Взгляните — все разошлись. И вам надо идти. Совершенно безопасно, пока… пока еще один пароход не взлетит на воздух. — Голос его дрогнул.

— А как же вы? Куда пойдете? Ведь ваш дом…

— Что-нибудь подыщу. Они обязаны позаботиться. Пока я ничего не знаю. Сейчас мне хочется остаться здесь и отдохнуть. — Он прислонился к стене. — Только вы, пожалуйста, уходите. Здесь опасно оставаться.

— А вам разве не опасно? — спросила она.

— Мое место здесь. — Он поудобнее устроился у стены и, казалось, собрался вздремнуть.

— Перестаньте! Или вы опять теряете сознание?

Он отрицательно замотал головой, но ничего не ответил.

— Пойдемте со мной! Я не уйду, пока вы не подниметесь. Ну постарайтесь! Давайте, давайте… Вот так. — Сундари почти насильно поставила его на ноги и повела вдоль стены. — Старайтесь не ступать на больную ногу, — посоветовала она. — Обопритесь о мое плечо. — Они осторожно двинулись вперед, лавируя между обломками.

До машины было всего четверть мили, но нога Гьяна болела так сильно, что они добирались целый час, останавливаясь на каждом шагу. На лбу его выступила испарина, руки похолодели. Перед тем как усадить Гьяна в машину, Сундари заботливо вытерла ему лицо краешком сари…


Гьян лежал на песке в полотняных брюках и рубашке навыпуск и чертил сандалиями замысловатый узор. В сотый раз он обдумывал то, что собирался сделать. Он взглянул на Сундари — ничего не подозревая, она лежала рядом с ним.

Он понял, что никогда не Станет похожим на того магараджу. Воспитание, даже само происхождение из ортодоксальной хиндуистской семьи, ограниченность и неуклюжесть школяра, воспитанного бабкой и братом, — все это мешало ему отбросить прочь условности и свободно войти в тот мир, который перед ним теперь открывался. Он должен выполнить то, что задумал, хотя бы для собственного успокоения.

Их ничем не сдерживаемая, бурная страсть совсем опьянила Гьяна. Он не знал, куда это его заведет, и не тревожился ни о чем, утешая себя мыслью, что все равно не мог противостоять случившемуся. Казалось, их стремление друг к другу опрокинуло все барьеры. Теперь она вела себя, как тигрица, кормящая приемыша, нежно оберегающая и защищающая любимое существо.

«Зачем понадобилось Сундари вторгаться в мою жизнь в тот страшный день пожара?» — твердил себе Гьян. Ведь после этого все совершилось с фатальной неизбежностью. Она уговорила его поехать к ней домой, заботливо уложила и послала за доктором. С ногой, как оказалось, не было ничего опасного: маленький металлический осколок вонзился в икру. Доктор обследовал ногу, перевязал рану и дал Гьяну снотворное. Он тотчас же впал в забытье. «Но ведь на следующее утро я без труда мог бы уйти», — вспоминал он.

Вместо того чтобы обратиться в бегство, Гьян, измученный, усталый, воспользовался ее гостеприимством и остался в уютном доме на морском берегу. Он знал, что муж ее где-то на Ближнем Востоке, и поддался искушению.

Но теперь он не мог отделаться от мысли, что все их недолгое счастье основано на лжи. Он клял себя одного — в сущности, он без колебаний воспользовался ее слабостью. Теперь настал час, они должны остановиться и поставить все на свои места. Он скажет Сундари, что любит ее по-настоящему, и дальнейшая их судьба будет в ее руках. Нельзя больше довольствоваться суррогатом любви.

После этих безумных четырех дней потерять ее было бы все равно что вырвать из груди сердце, но его вдохновляла собственная решимость, он был горд, что провинциальная щепетильность брала верх над цинизмом, внушенным ему на Андаманских островах.

— Я должен так поступить, — сказал он. — Ради себя и ради тебя. Потому что я тебя люблю.

Она лежала на песке рядом с ним и слушала, не прерывая. Но при этих словах она приподнялась, опершись на локоть, и внимательно посмотрела на Гьяна. Но он нарочно пристально вглядывался в морской простор, сознавая, что вся его решимость рухнет, стоит только ему повернуться и увидеть смело открытый ярко-красный купальный костюм, загорелые стройные ноги, маленькие изящные руки и точеное, испанского типа лицо с острым подбородком и удлиненными скулами, поразительно похожее на лицо ее брата.

— Любовь, — возразила она хладнокровно, — не для взрослых людей. Это забава мальчиков и девочек да еще поэтов, которые умерли, не успев повзрослеть.

— Не знаю, как любят поэты, я знаю только, как люблю я. Это как огонь, поддерживающий жизнь одинокого человека.

Сундари ласково взяла его за руку. К изумлению Гьяна, она улыбалась с таким видом, будто ей рассказали что-то забавное.

— Во всяком случае, тебе не в чем раскаиваться, я тебя тоже люблю.

Что она имеет в виду? Бурную страсть последних дней или, может быть, свой искренний порыв там, в доках?

— Нет, ты не понимаешь, — запротестовал он. — Я полюбил тебя с того самого дня, как впервые увидел. Клянусь, ни разу я не взглянул на другую девушку, даже там, на Андаманах. Только ты одна была в моих мечтах. Ты мне не веришь? Но теперь я решил принести жертву — я откажусь от самого дорогого. Так будет лучше для нас обоих.

Он вынул из бумажника фотографии.

— Посмотри! Помнишь, ты прислала это брату?

Сундари взяла карточки. Кровь отхлынула от ее лица, около переносицы четко обозначились две глубокие морщинки.

— Но я ведь послала это Деби. И внутри были спрятаны деньги!

Гьян не колебался ни секунды. Ложь не причинит вреда никому, кроме него самого, и потому она легко слетела с его губ.

— Я умолял Деби отдать мне фотографии, и он согласился. Он ведь знал, как я отношусь к тебе. Мы ничего не скрывали друг от друга.

Лживые слова были произнесены без труда. И не оставили горького привкуса.

Сундари лежала на спине, закрыв глаза. «Она чиста и беспомощна», — подумал Гьян. Именно потому, что она так доверчива и ранима, нужно, чтобы она поверила в чистоту его любви!

Она сняла резиновую купальную шапочку, непослушные пряди влажных волос свесились на лоб.

Вся она была покрыта яркими блестками песка. Безумное желание ослепило Гьяна. Точно так же, как три дня назад, когда он бездумно забыл обо всем на свете. Усилием воли он попытался избавиться от наваждения. «Только что, — напомнил он себе, — я говорил о святой любви и решился даже на новую ложь, чтобы доказать чистоту моего чувства».

Устыдившись своего порыва, он снова заговорил с ней.

— Когда я говорю о любви, я подразумеваю открытое чувство, которому не страшны никакие невзгоды, а вовсе не тайную, постыдную интрижку. Я хочу тебя всегда — всегда и навсегда.

Он вдруг склонился над Сундари и с силой сжал ее плечи, пальцы его впивались в ее тело, словно когти хищника. Он увидел прозрачные капли на ее ресницах, он не мог понять, слезы это или соленые капли морской воды.

Когда он ее отпустил, она снова легла на спину, не двигаясь и не открывая глаз.

— Неужели это ничего для тебя не значит? Я хочу, чтобы ты была со мной, разделила мою жизнь! Неужели для тебя любовь лишь пустой звук?

Увы, Сундари не могла ему ответить, ибо сама не понимала своих чувств. Что знала она о любви? Может быть, любовью было безумное увлечение маленькой девочки известным киноактером, заставлявшее ее трепетать от одного взгляда, от улыбки человека из другого мира? Или любовь — это огонек, который Сундари, обвиняя во всем только себя, с нежностью поддерживала после разочарований медового месяца и который одним дуновением погасила в тот вечер наглая женщина в атласном купальном костюме? Любовь была нежным цветком юных лет, который увял от одного лишь грубого прикосновения распутницы.

Ну, а теперь любовь стала игрой, игрой взрослых, которая требовала известного искусства, иначе грозила неприятностями. Любовь превратилась в бурную, опьяняющую многообразную игру, она воздаст за все, стоит лишь вытащить карту нужной масти. Если карта выше, взятка твоя! Даме в ослепительно-красном костюме достался король в темных очках. Скучающая светская особа сошлась с красивым смуглым парнем в грязном комбинезоне.

Любви нужно обучаться, как обучаются, например, петь. Но этому не научишься ни в богатом семейном доме в Дарьябаде, ни в «серебряной» тюрьме. Такая любовь процветает в обществе изобилия и радости, она волнующий аккомпанемент жизни, но отнюдь не сама жизнь. Такая любовь — блестящая партнерша на один вечер, ее хватает только на то, чтобы ускользнуть с танцев, покататься на автомобиле и не возвращаться до утра. А там?..

Или любовь — это спрятанное глубоко в душе чувство, заставившее ее вскрикнуть от ужаса и в отчаянье помчаться к разрушенному старому дому, броситься на шею к человеку в промасленном грязном костюме, а потом ощутить горячую волну благодарности?..

— Но существует и еще одна сторона, — продолжал он теперь уже совсем спокойно, — об этом нельзя забывать. Я могу тебе предложить немногое, но, если ты станешь моей навсегда, мы не пропадем. Я скопил кое-что. Конечно, ничего похожего на твою теперешнюю жизнь, но… маленькая квартирка и сносное существование нам обеспечены. Я открою свое дело, постараюсь разбогатеть, и, кто знает, может быть, и у нас появится большой дом и слуги. С тобой для меня нет ничего невозможного, без тебя жизнь для меня ничего не значит. Как только кончится война, я возвращусь на Андаманы.

— Аидаманы! — она вдруг оживилась. — Я бы поехала туда. Там Деби.

— Понимаешь теперь, как много это для меня значит, — продолжал Гьян. — С тобой имя, счастье, может быть, даже богатство. Без тебя — Андаманские острова.

— Но ты же вовсе не обязан возвращаться туда, даже и без меня, — возразила Сундари. — Почему ты не можешь жить здесь?

— Мне незачем жить здесь. Почему я, человек-никто, должен оставаться в Индии? Я наплюю на все и возвращусь на остров, куплю домишко, клочок земли. Должен же я свести счеты с правосудием.

Сундари нервно засмеялась.

— Счеты с правосудием! — повторила она. — Зловеще звучит: счеты с правосудием!

— Я сказал именно то, что хотел сказать. Но у меня есть и гордость, вернее ее подобие, потому что гордость слишком большая роскошь для того, кто носил андаманский ошейник. Мне видится что-то постыдное в том, что я сделал, сойдясь с тобой, забыв обо всем. Я хочу высоко держать голову, если это вообще мыслимо в моем положении. Я хочу иметь право сказать всем и каждому — целому миру, что мы с тобой любим друг друга.

Сундари поймала себя на мысли, что он безнадежно серьезен — все тот же юноша из колледжа, которого так глубоко задела насмешка над его ладанкой.

Зачем он примешивает ко всему этому любовь, почему он видит в ней нечто постыдное? Совершивший убийство, обреченный на долгие годы тюрьмы, он, как ни странно, боится презреть условность! Между тем Сундари не возражала бы, даже если бы муж узнал об их связи. Разве не он сам определил основы их семейной жизни?

Но Гьян этого никогда не поймет. Вместо того чтобы принять все как есть, он станет терзаться, подобно тем, рано ушедшим из жизни певцам любовных страданий. Такая любовь, о которой он мечтает, не может быть простой и легкой.

— Знаешь, я набрался храбрости выложить все это только потому, что вижу — тебе невесело живется. Иначе разве я решился бы предложить скучную, убогую жизнь взамен этого благополучия, машины, слуг? Почему ты должна отказаться от всего этого? Почему? Только по одной причине — ты его не любишь. Иначе… Иначе между нами ничего не было бы. Это единственное мое оправдание, только из-за этого я решился объясниться с тобой. Когда ты привезла меня из доков, заботилась обо мне, когда мы первый раз поцеловались, когда мы… — неужели все это для себя ничего не значит?

— О нет. Это значит для меня так много!

— Я так ждал этих слов! Как я надеялся, что ты их скажешь. Теперь выбор за тобой. Чего я хочу, ты знаешь. Пусть больше не будет ничего, иначе я снова забудусь и превращусь в зверя. Ты согласна?

Сундари кивнула, как всегда, с легкостью. Как мало он вырос, как похож он на того мальчишку, который от обиды нырнул и уплыл ото всех. Капли на ее ресницах стали теперь заметнее, и блестки песка сияли в лучах заката. Она все еще держала в руках две пожелтевшие и смятые фотографии. В эту минуту она казалась Гьяну такой желанной, такой одинокой. Как хотел бы он обнять ее, поцелуями осушить слезы. Но вместо этого он заставил себя подняться, волоча все еще залепленную пластырем ногу, и застегнуть сандалии.

— На этом я хочу остановиться. И я обещаю, что никогда больше не потревожу тебя. Но об одном я все же тебя попрошу. По-моему, я имею право на такую просьбу после того, что произошло между нами. Если когда-нибудь ты решишься ответить на мою любовь, выходи за меня замуж! Тебе стоит только позвать. Я приду.

Он повернулся и пошел прочь. Не оборачиваясь.

Уход

Никто не должен был знать о бомбейском взрыве. Газетам запретили печатать информацию и фото, даже число жертв держали в секрете. Еще бы — в разгар войны подобное происшествие в крупнейшем порту было государственной тайной, которую нельзя выдавать врагу.

И все же через несколько дней в Индии не было человека, до которого не дошли бы слухи о происшествии. Причин никто не знал, детали всячески перевирали, но все понимали, что произошла одна из самых страшных военных катастроф — порт был почти полностью уничтожен, он бездействовал. Десятки судов сгорели вместе с грузом, все постройки были разрушены до основания.

Сотни индийцев погибли. Но мало кто из соотечественников печалился по этому поводу, важнее всего был результат. Многие втайне ликовали — правителям был нанесен чувствительный удар. К весне 1944 года у англичан оставалось немного друзей в Индии. Империя была готова упасть, как спелый плод манго, в руки поджидавших его японцев.

Вся страна была покрыта лозунгами, грубо намалеванными акварельными красками, мелом, углем, охрой на шоссе, на деревьях, на стенах, на автомобилях, на телеграфных столбах:

«Прочь из Индии!»

Деби-даял понял, что лозунг, который он, увидев впервые, посчитал жалкой забавой трусливых людей, распространился теперь по всей стране и приобрел новый смысл.

Как ни странно, дело неуклонно шло к тому, что насилие совершится. Похоже, что сбудется предсказание Шафи Усмана. «В самом ненасилии присутствует насилие», — объяснял он Деби. Имел ли он в виду именно такую ситуацию?

Деби-даял был изумлен и в глубине души испуган происшедшими переменами. Пытаясь разобраться в обстановке, он углубился в газетные подшивки, хранившиеся в библиотеке Холма Молчания, и охотно обсуждал текущие события с любым собеседником.

Обескураженные и напуганные массовыми арестами руководителей движения, измученные мыслью, что японские армии вот-вот хлынут в страну, люди готовы были отказаться от принятых ими обетов ненасилия. В значительной мере подобные настроения были вызваны репрессиями властей: варварские приговоры, вынесенные Ганди и Неру, безжалостные методы подавления демонстраций. Похоже было, что англичане потеряли свое хваленое хладнокровие и неожиданно решили передать управление Индией в руки сотен генералов дайеров, поручив им силой подавить национальное движение. Население жило в обстановке террора. Ухмыляющиеся английские солдаты разгоняли безобидных женщин, блокировавших улицы Бомбея, полицейские с дубинками стали непременными гостями любых собраний. В Баллиле, в Объединенных провинциях, кто-то догадался даже снова применить тактику генерала Дайера и приказал расстреливать толпу с воздуха из пулеметов. Индийский университет в Бенаресе был закрыт под предлогом борьбы с подрывной деятельностью, а его помещения превращены в казармы. Множество лагерей и учреждений Национального конгресса были преданы огню по указанию властей. На целые деревни, заподозренные в симпатиях к национальному движению, налагались непосильные штрафы.

Репрессии вызывали яростное противодействие. Толпа совершала акты насилия. Тюрьмы Индии были переполнены индийскими патриотами. Только за последние четыре месяца 1942 года были арестованы шестьдесят тысяч человек. После этого кривая неуклонно ползла вверх, но цифры не подлежали огласке. Калькуттская газета «Стейтсмен» — рупор правящих кругов — ежедневно публиковала списки националистов, приговоренных к тюремному заключению. Соответствующая колонка называлась «Уроды в нашей семье».

Казалось, что англичане сами стремятся заменить ненасилие индийских лидеров насилием террористов и, таким образом, скомпрометировать национальное движение индийцев в глазах всего мира.

Деби-даялу все это казалось мечтой, воплощающейся в действительность. Национальное движение крепло, оно превращалось в революционную бурю. Англичане словно нарочно ее накликали. Нельзя же в самом деле рассчитывать, что лучшие умы нации станут бесконечно продвигаться вперед со скоростью воловьей упряжки и руководствоваться вегетарианской логикой Национального конгресса.

Час настал. Англичане были приперты к стене, повсюду они терпели чувствительные поражения, ежедневно теряли торговые и военные суда. Еще никогда английское правление не было столь ненавистно индийскому народу, еще никогда, со времен восстания 1857 года, освобождение не казалось столь близким. Опьяненные победами японские армии стояли у ворот, собираясь с силами для последнего удара. Индия готовилась радушно встретить их, как встретили бирманцы.

И теперь этот взрыв в бомбейских доках!

Деби был убежден, что это дело рук террористов. Он восхищался точностью их замыслов, предусмотрительностью, упорством этой горстки людей, которые втайне ждали своего часа, зная, что многим из них придется пожертвовать жизнью. Они шли на смерть с легким сердцем. Радостно было думать об этих людях. Пока есть они, у Индии есть будущее.

Деби мучился сознанием собственного бездействия. Прошло уже почти два года с тех пор, как он с особым заданием и достаточными средствами был послан в Индию. Помня о высокомерии и жестокости японцев, Деби позволил себе вообще не вмешиваться в события. Но теперь, проведя два самых напряженных для страны года на Ассамской чайной плантации, сможет ли он с гордостью смотреть в глаза свободной Индии?

Деби содрогался при мысли, что он, в сущности, стал проводником ненасилия, в то время как те самые индийцы, которых он когда-то упрекал в бездействии, вынесли на себе тяжесть борьбы и подготовили почву для японского марша на Дели.

«Чало — Дели!».

Но всякий раз, когда он размышлял об этом, на память ему приходила фигура толстого, насквозь пропотевшего индийца в помятом мундире, шагающего во главе колонны. И этот образ, как дурной запах, гасил энтузиазм Деби. Что принесут с собой японцы? Что станут они делать в Дели, когда захватят Красный Форт[73]? Провозгласят ту самую «свободу», какую навязали Бирме и Андаманским островам? Сможет ли он, Деби, высоко держать голову, если японцы будут править Индией?

Он не находил себе места, мысли его путались. Добросовестно и усердно трудился он на чайной плантации, утешая себя тем, что нет ни малейших оснований предпочесть японское владычество английскому. В конце 1944 года Патирам, начальник склада, был назначен помощником управляющего. Деби-даялу тут же предложили заведовать складом. Он так привык к преимуществам безвестности и анонимности, что продвижение по службе оказалось для него неожиданным ударом. Но он решил не отказываться, зная, что слишком долго на новой должности не просидит.

Между тем колесо судьбы вновь повернулось. Японцы, которые всего лишь год назад казались неуязвимыми, потерпели целый ряд поражений в схватках с англичанами и американцами. Открытие второго фронта в Европе, в которое никто не верил, состоялось. Англо-американские и русские войска проникли глубоко в Европу, со всех сторон сжимая кольцо вокруг Германии. Крах немецких войск был теперь лишь вопросом времени. А после этого японцам придется на собственной шкуре испытать всю мощь англо-американских ударов.

От всех этих перемен у Деби кружилась голова, но такова была реальность. И хотя для Деби это была чужая война, все же победа англичан и американцев, как ему казалось, сулила теперь уже меньше ужасов, чем торжество японцев. Ему достаточно близко довелось наблюдать японцев, чтобы страшиться их появления в Индии.

«Впрочем, как бы ни повернулись события, — думал он, — война кончится не скоро, ибо японцы упрямы и у них еще достаточно сил». В глубине души он радовался тому, что до принятия важных решений еще далеко — ведь только после окончания войны ему придется снова окунуться в борьбу за свободу.

Клубок противоречий разматывался, но, как ни странно, необходимость когда-нибудь снова выступить на арену пугала Деби.

Два года тихой жизни, воспоминаний, размышлений об истине и лжи только усилили его нерешительность, ибо истина и ложь казались теперь переплетенными еще безнадежнее, чем когда-нибудь прежде. Как хотелось ему обсудить все это с другими, получить в руки путеводную нить, которая привела бы его к решению. Сколько остается ему на размышление? Сколько продлится война? Хиросима и Нагасаки напомнили Деби, что время решений настает.

Деби покинул Холм Молчания в тот самый день, когда узнал о конце войны. Он с трудом пробрался через базарную площадь, где тесными рядами стояли кули, ожидая своей порции рома, которым их обещали угостить по случаю победи английского оружия.

Основатели

Окна двухкомнатной квартиры в Талкаторе выходили на один из задних дворов Калькутты — нагромождение ржавых жестянок, обрезков материи и картона, где жили, продолжали свой род и умирали люди и принадлежавшие им животные, кошки, собаки. В одной из комнат помещалась кухня, здесь же была раковина для умывания и мытья посуды. Вторая комната служила и гостиной и спальней.

Жена Босу расставила чашки для чая, подала на тарелке бенгальские сладости — сондеш. При этом она все время прикрывала лицо концом сари, как будто соблюдала парду. Двое ребятишек сновали взад-вперед, переговариваясь между собой на своеобразной смеси хинди и бенгали.

— Я могу взять отпуск дней на десять, — в конце концов согласился Босу. — Если ты так настаиваешь…

— А ты? — спросил Деби. — Не хочешь повидать его?

— Я не хотел бы больше вмешиваться в такие дела. Ты же видишь все это!

Под «всем этим» подразумевалась темноволосая, болезненного вида женщина, которая сидела у дымного очага, все еще не открывая лица, и раскатывала тесто для пирога; под «всем этим» подразумевалась и горькая бедность этого дома, и запахи заднего двора, и двое заброшенных ребятишек, и груда грязного белья, валявшаяся под раковиной в кухне.

— Ты не обидишься, если я оставлю тебе немного денег? — спросил Деби-даял.

Хозяин дома расхохотался.

— О, ты переоцениваешь меня. Я и не подумаю обижаться. Я зашел слишком далеко, чтобы отказываться от подобных предложений.

— Это не мои деньги, между прочим. Случайно достались. Тысячи рупий хватит на первое время? Я мог бы, конечно, дать тебе и больше.

— Столько я зарабатываю за целый год! Я так благодарен тебе…

— И не нужно думать, будто это обязывает тебя с чем-то соглашаться. Я хочу сказать: деньги ты получишь и в том случае, если не поедешь со мной.

— Что ты! Конечно, я хочу с тобой поехать, взглянуть на его рыло, когда он тебя увидит… Просто я связан по рукам и ногам. — И он снова сделал неопределенный жест в сторону кухни.

Деби-даял понимал его нерешительность. Босу был одним из тех, кто отделался сравнительно лёгким приговором. Его не отправили на Андаманские острова, а разрешили отбывать срок в тюрьме Барипада. Теперь он был освобожден условно и боялся вступить в новый конфликт с законом.

— Я думаю, что нам не придется применять насилие, — успокоил его Деби-даял. — Я не собираюсь с ним драться, разве только не удастся этого избежать. И все-таки, пожалуй, тебе лучше не вмешиваться в это дело.

Босу вытянул вперед руки.

— Разве я похож на человека, которому надели наручники? — спросил он со страстью в голосе. — Или, может быть, я дал обет ненасилия? Нет, я хочу принять в этом участие. В тот самый день, когда нас посадили, я решил свести с ним счеты. Не зря же я внимательно слежу за его переездами. Беда только, что семья меня связывает.

— Не стоит тебе снова связываться с такими, как я.

— Нет, нет, я должен сделать это.

— Тебе виднее.

— К тому же тебя одного не пропустят. А меня там знают. Привратник — мой знакомый. Я с ним столкуюсь.

— Туда трудно проникнуть постороннему? — спросил Деби.

— Очень. Хозяева этих старомодных борделей разборчивы как никто. Они проверяют каждого посетителя. Если хочешь туда попасть, нужна какая-то рекомендация.

Трудно было узнать в нем прежнего Босу — мальчишку-дебошира, любившего прихвастнуть своим успехом у девушек, самоуверенного завсегдатая пользовавшихся дурной славой домов в Дели и Лахоре.

— Ты думаешь, он постоянно живет там?

— Мне говорили, что нет. Он часто исчезает. Но когда он в Лахоре, останавливает?» там.

— Вот до чего мы дожили — приходится воевать друг с другом, вместо того чтобы объединиться против англичан, — с горечью заметил Деби. — Выходит, англичане, собираясь уходить из Индии, добились все же своей цели: индусы и мусульмане грызут горло друг другу. Великолепная картина!

— Хочешь увидеть великолепную картину? — воскликнул Босу. — Я тебе сейчас покажу. Дипали! — позвал он. — Дипали! Пойди сюда. Познакомься с моим другом. — Он спрыгнул с кровати, на которой сидел, и побежал в кухню. Через мгновение он появился, волоча за руку упиравшуюся жену. Испуганные дети вбежали следом за родителями.

— Смотри! Смотри на это зрелище! — сказал Босу. Он отдернул сари от ее лица. — Смотри!

Деби-даял содрогнулся. Половина лица женщины была сплошной едва затянувшейся раной, покрытой свежими струпьями. Красная щелочка глаза была похожа на открытую ранку. Можно было подумать, что ее изуродовал дикий зверь.

— У нее было красивое лицо. Словно у девушки из книги Банкимчондро[74]. А теперь… ты видишь, что они с ней сделали!

Босу брезгливо оттолкнул жену, словно она внушала ему отвращение. Несчастная женщина поспешно прикрыла лицо тканью и выскользнула из комнаты вместе с детьми, цеплявшимися за ее подол.

— Ужасно, — сказал Деби, — Как это случилось?

— Кто-то швырнул ей в лицо электрическую лампочку, наполненную серной кислотой. Обычное оружие в драках индусов с мусульманами — ты не слыхал? Вот что уродует лицо Индии — религиозные распри.

— Значит, это сделали с ней мусульмане?

— А кто же еще? Кто еще станет нападать на идусский дом? Стоит начаться этим сварам, как люди стараются свести личные счеты.

— Но все-таки как это случилось? Куда ходила твоя жена?

— Никуда она не ходила. Сидела дома, высунулась из окна — полюбоваться вот этим приятным пейзажем. Одна из наших знаменитых трущоб — по обеим сторонам хулиганье. Да еще враждуют друг с другом. Вот кто-то и запустил лампочкой прямо ей в лицо. Не иначе какой-нибудь кобель-мусульманин хотел переспать с ней, не вышло, вот он и… Теперь ты понимаешь, что заставляет меня вступить в Махасабху[75], хотя я и освобожден только условно. Не оставаться же в стороне. Мы должны объединиться исключительно для самообороны. Индусы против мусульман!

— Вспомни только, как мы сидели все вместе и ели говядину пополам со свининой. Это символизировало наше единство.

— Ну, теперь дела в Индии пошли по-другому, — с жаром заявил Босу. — То, что прежде было обращено против англичан, обернулось против нас самих. Но самое мерзкое — это недоверие. Ни один мусульманин не доверяет индусу. И ни один индус не доверяет мусульманину. Стране грозит раскол. Этого хочет Джинна, этого хотят мусульмане. Но для того чтобы разделилась страна, каждый городишко, каждая деревня должны разорваться надвое. Мусульмане не хотят независимости Индии, если им не выкроят благодаря этому собственное государство. Они боятся, что индусы станут их угнетать. Они утверждают, что с того дня, как правит конгресс, — с самого начала войны — мусульмане считаются людьми второго сорта.

— Чем это кончится, как ты думаешь?

— Яснее ясного! Как только уйдут англичане, у нас начнется гражданская война — страшная бойня. Каждый город, каждая деревня, каждая трущоба, где две общины живут бок о бок, станет полем боя. К войне готовятся и те и другие. Мусульманская лига и индуистская Махасабха настроены воинственно.

— Можно подумать, что единственный выход — ненасилие, — заметил Деби-даял.

— Ненасилие! — презрительно усмехнулся Босу. — Это для слепцов! Как можно одновременно призывать к совершенствованию и утверждать, что мы уже совершенны? Человеческую натуру за одну ночь не переделаешь. Ненасилие — всего-навсего благочестивая идея, мечта философов. Страшно подумать, какое их ждет разочарование! Что скажет Ганди, когда увидит хаос, объявший страну? Он будет умирать с каждым умирающим, страдать с каждым страдальцем, индусом или мусульманином — все равно. Но поймет ли он, что человечество не созрело для истинного ненасилия и никогда не созреет? Нет, не поймет! Он будет снова проповедовать свою мечту. Станешь ты болтать о ненасилии, если кто-то плеснет кислотой в лицо твоей девушки? А Ганди захочет?

— Можно не разделять его философию, но нельзя усомниться в его искренности, — сказал Деби. — По-моему, он лично никогда не прибег бы к насилию.

— Искренность! Не путаем ли мы эту самую искренность с самообманом, с наивным представлением, будто человек наделен добродетелями, которых у него и в помине нет? И потом — разве сам Ганди не высказывал сомнений на этот счет? «Что, если, — говорил он, — когда вспыхнет ненависть, ни один мужчина, ни одна женщина, ни один ребенок не окажется в безопасности и рука каждого поднимется на соседа?» Именно это и должно произойти, даже уже происходит. Единственное, что теперь остается нам, индусам, — готовиться к войне. Тем же заняты и мусульмане. Если мы не «сумеем ответить насилием на насилие, нам не выжить. Стоит нам противопоставить ненависти мусульман ненасилие, как всего через несколько недель после ухода англичан мы снова превратимся в нацию рабов. Ненасилие — чудесная тактика, если противник воюет по тем же правилам. В борьбе против англичан с их врожденной благопристойностью ненасилие еще давало какой-то эффект. А как насчет Гитлера? Вообще, как ты себе представляешь борьбу ненасилия с грубой силой?

— Не знаю, — вяло ответил Деби.

Хозяйка дома внесла медные тарелочки с горками кукурузного печенья, мисочки с жареными баклажанами и с рыбой, приправленной кэрри, и расставила все это на маленьком столике рядом с кроватью.

Босу задумчиво посмотрел на жену, как на постороннего, прервавшего важную беседу, а потом улыбнулся ей.

— Угощайся, — обратился он к Деби-даялу. — Вряд ли тебе приходилось пробовать рыбу, приготовленную таким способом. Это рецепт из Дохазари. Там ее родина.

Но у Деби был еще один вопрос, который он хотел разрешить.

— Скажи, как ты думаешь, движение Национального конгресса провалилось так же, как наше?

Босу глубоко вздохнул, прежде чем ответить.

— Их провал еще ужаснее. Но признают ли они это когда-нибудь? Когда уйдут англичане, конгресс присвоит себе все заслуги в освобождении Индии, как будто другие — Махасабха, даже Лига, наконец, сидели сложа руки. И все-таки их провал еще ужаснее нашего — разоружение народа, превращение его в нацию овец, как говаривал Шафи. Именно эту болезнь пытается вылечить наша организация — Махасабха. Впрочем, возможно, мы опоздали. Результаты «непротивленческого воспитания» проявятся немедленно, как только англичане предоставят нас самим себе. Из-за этого самого ненасилия вместо каждого индийца, которому суждено умереть, умрут пятеро. Сколько женщин будут изнасилованы и похищены, сколько детей замучены только из-за того, что их мужья и отцы не способны постоять за себя!

— Жаркое остынет, — напомнила жена Босу.

— А что будет делать Ганди? — продолжал Босу, не обратив на нее внимания. — Он будет по-прежнему поститься. Поститься до изнурения, возможно, даже до смерти. Но признает ли он свое поражение? Признает ли, что ненасилие проиграло? Никогда! И вот что еще. Какое будущее ждет государство ненасилия в мире, где торжествует насилие? Скажи мне! Как нам прикажешь защищать границы? Может ли нации ненасилия иметь армию и флот, миссия которых — насилие? Мы окажемся подсадной уткой в чужой охоте, в первую очередь для соседей: Бирмы, Цейлона и так далее. Если в основу нашей политики будет положено ненасилие, разве удастся нам воспитать боевой дух в войсках?

— Жаркое остынет, — снова напомнила жена.

Босу взглянул на нее.

— Вот перед тобой образец духа ненасилия, — он показал на жену. — Какой-то мерзавец изуродовал ее лицо, а я, ее муж, пальцем о палец не ударил, чтобы отомстить. И как ты думаешь, она сказала мне, что я подонок, неспособный защитить семью? Ничуть не бывало! Она, как Мать-Индия, исповедует ненасилие! Единственное, что ее беспокоит, — я должен покушать горяченького!

Свертывание листьев бетеля

Шафи Усман в одних подштанниках валялся на раскладной кровати, вынесенной во двор дома во втором переулке Анаркали. Мумтаз, одна из девушек, содержавшихся в этом доме, растирала его сандаловым маслом. Шафи, закрыв глаза, удобно развалился на кровати, отдаваясь во власть теплых, мягких пальцев, скользивших по его спине.

В это время двор уже был в тени, но стены постепенно возвращали накопленный за день жар. Из-за ограды доносился шум города, стряхивавшего послеполуденное оцепенение. Двери, обычно наглухо закрытые от жары, теперь были распахнуты настежь. Улицы поливали, чтобы прибить пыль. Продавцы знаменитых кондитерских лавок в Анаркали снимали влажные покрывала с огромных, в рост человека, разноцветных гор сладостей, упакованных в золотую и серебряную фольгу или покрытых глазурью. Продуктовые магазины сикхов готовились к вечернему наплыву покупателей. Продавцы фруктов устанавливали под маленькими навесами корзины с манго, яблоками с кремом, дынями из Лакнау. Повсюду стоял тяжелый, безошибочно узнаваемый запах летнего дня — смесь запахов мангового сока, пряностей, жареной пищи, испарений человеческих тел, конского навоза, гниющих овощей и открытых сточных канав. Около дома — трехэтажного, с маленькими окошками строения из обожженного кирпича — была укреплена красно-желтая доска, объявлявшая, что здесь нет «никаких запретов» для представителей всех родов войск. Такими досками были украшены все бордели в городе — возможно, для того, чтобы солдатам легче было находить их. Каменная лестница в шесть ступеней вела к массивной деревянной двери. Когда звонил звонок, приоткрывалось окошечко, вделанное в дверь, и привратник обозревал посетителя.

Шафи нежился, он даже почти уснул, убаюканный массажем и одурманенный запахом сандалового масла. Он был умиротворен и доволен собой, зная цель и пути к цели. Конечно же, он изменился, как изменилась вся Индия. Пыл юности остыл, острые углы сгладились. Клуб Ханумана, странное жаркое, приготовленное из говядины пополам со свининой, — все это принадлежало прошлому. Шафи даже склонен был считать счастливой случайностью тот давний налет полиции, ибо теперь-то он твердо знал, что индусы не могут сотрудничать с мусульманами. Канули в вечность времена религиозного единства, когда индусы, мусульмане и сикхи пытались все вместе вырвать власть у правителей. Индусы показали себя во всей красе.

Разговор с Хафизом открыл ему глаза. Хафиз — его друг, они теперь работают плечом к плечу. Шафи научился смотреть фактам в лицо, чувства отступили перед логикой, гнев — перед расчетом. А факты были неопровержимы! Индусы и мусульмане — извечные враги. Вместе им никогда не ужиться. Это подтверждено и печальным опытом провинциального правительства. Теперь пришла пора мусульманам позаботиться о себе. Их превосходство несомненно — они владели всей Индией, веками правили ею, пока не нагрянули англичане. Дико даже подумать о том, что теперь они позволят низвести себя до положения подчиненных, отступят перед численным превосходством.

Все случилось как раз вовремя, размышлял Шафи. Если бы он сам задумал всю операцию, он не мог бы выполнить ее лучше. Сразу, одним махом, все индусы из Клуба Ханумана были схвачены и брошены в тюрьму. Но после этого Шафи вынужден был затаиться. Те, кого он предал, слишком мною знали о нем. Ему пришлось сбрить бороду, снять тюрбан, а за этим последовали и другие атрибуты сикхской религии — кара, кирпан, канжи. «Какой это был абсурд, — думал он, — принимать облик сикха, если сикхи мне еще отвратительнее индусов».

Но теперь опасность миновала. Снова он со всей своей энергией сколачивал группы, дожидаясь благоприятного случая. А пока не настал час, надо быть смирнее мыши. Ордер, выданный на его арест, еще действителен. Когда все разработано так тщательно, было бы просто глупо попасть в капкан. Уже всем ясно, что англичане вот-вот уберутся из страны. Остается согласовать только сроки передачи власти. Миссия Криппса[76] показала индусам, что им не удастся все повернуть по-своему. Не смогут они заграбастать всю власть и создать государство, где они станут погонять в хвост и в гриву мусульман, которые в прежние времена повелевали ими. Предстоит джахид — религиозная война, священный долг каждого верующего.

Джинна направляет их борьбу. Но Шафи, Хафиз и еще кое-кто не склонны слепо выполнять его приказы. Во что бы то ни стало добиваться цели конституционными средствами — это путь медленный и мучительный, как состязание законников в судах. Нет, если террористы их не вынудят, индусы никогда добром от своих требований не отступятся. Нужно пролить кровь врага и не пожалеть своей крови, встретить противника огнем, сталью, копьями.

В Равалпинди, Мултане и Бахавалпуре уже дошло до схваток, индусы улепетывают из этих районов. Великая борьба началась. Нужно убедиться, что ни один индус не останется в той части Индии, которую облюбовали для себя мусульмане.

Но пока англичане сидят в седле, все должно делаться шито-крыто. Уйдут англичане, и мусульмане тут же открыто примутся за освобождение своей земли. Организация давно наготове.

Когда наступит этот день? — спрашивал себя Шафи. — Уже начался 1946-й год. Сколько еще времени потребуется англичанам, чтобы убраться? Год? Два? В таком случае их втянут в войну, потому что индусы, он в этом не сомневался, тоже строят свои планы. Но эти индусы в душе миролюбивы, их вожди вовсе не фанатики. Они мягки, кровопролитие их страшит. Никогда им не сравниться с мусульманами в гражданской войне, даже этим — из Махасабхи. Пусть они сколько угодно твердят о «чистой Индии», это все лишь подражание нашему лозунгу «чистого Пакистана». Даже их призывы вооружиться — жалкое подобие теорий Мусульманской лиги.

И все же кое-какие заботы есть. Деньги — вот что сейчас главное. А у индусов, похоже, их предостаточно. Еще бы — среди них такие богачи, как деван-бахадур Текчанд. Ворочает миллионами и богатеет день ото дня на своих контрактах.

Но сейчас не стоит думать о деньгах и о работе, напомнил себе Шафи. Сейчас для него наступает час отдыха и развлечений в этом очаровательном заведении, украшенном яркой доской с надписью: «Никаких запретов». Говорят, эти учреждения существовали и во времена Моголов, и даже тогда не было «никаких запретов» для солдат, ибо должны же наложницы вельмож приобретать опыт. В те самые времена, размышлял Шафи, мусульмане как раз и правили всей Индией, а не добивались, чтобы им отдали хоть часть страны. И все-таки даже тогда девушки здесь не могли быть лучше нынешних.

И уж во всяком случае, не было среди них такой красавицы, как Мумтаз.

Шафи ухмыльнулся, думая о Мумтаз. Он перевернулся на спину, сощурился под резкими лучами солнца и снова закрыл глаза. В эту минуту он ощущал себя знатным вельможей времен Моголов, возлежащим на диване и позволяющим фаворитке из гарема умащивать себя сандаловым маслом. Когда Шафи снова открыл глаза, он увидел склонившуюся над ним Мумтаз. Ее груди заметно обрисовывались, словно чашечки, обтянутые белой материей. На верхней губе девушки выступили капельки пота, пряди медных волос свесились на лоб. Руки ее по самые запястья были в сандаловом масле.

«Она напоминает девушек на картинах, развешанных в лавках Анаркали, — решил он, — красивая, миниатюрная, стройная. Кто мог продать ее в публичный дом, — недоумевал Шафи, — где женщины учатся искусству угождать мужчинам?» Он обвел взглядом двор. Задняя дверь в дом была притворена. На лестнице, ведущей к двери, служившей своего рода запасным выходом, никого не было. Он приподнялся и быстрым движением попытался схватить Мумтаз, но она догадалась о его намерениях и проворно ускользнула. Теперь она стояла, прислонившись спиной к стене, одновременно улыбаясь и хмурясь.

— Пойди ко мне, — приказал Шафи.

Мумтаз покачала головой.

— Я уже все кончила.

Шафи разозлило ее равнодушие. Что это? Особая выучка — притворное сопротивление, чтобы разжечь страсть посетителя? Или, может быть, он ей противен? Он и раньше замечал это.

— Что с тобой? Иди сюда! — потребовал он раздраженно. — Иначе я встану и притащу тебя.

— Так нехорошо, стыдно, — уговаривала Мумтаз. — Прямо во дворе, средь бела дня… Мы же не птицы.

— А вечером ты вертишься в общем колесе, — пожаловался Шафи. — Мне и увидеть-то тебя не удается.

— Надо же зарабатывать. Я должна принимать всякого, кого прикажет Аккаджи.

— Пошли их к чертовой матери! Никого не принимай! Поняла?

— Что ж я могу поделать, если меня чаще всех требуют посетители. Договорись и ты с Аккаджи. Твои деньги не хуже других.

— Да вовсе тебя не чаще других требуют, — уколол он ее. — Чем хуже Азури? Или Ниша?

Она состроила гримасу.

— Как на чей вкус. И потом Азури больше нет. Ее продали. Марвари из Джайпура купил ее за восемь тысяч рупий. С ума сойти — человек выкладывает восемь тысяч за Азури, а у нее уже двое ребятишек.

— Ты просто завидуешь. Этот тип купил Азури, а мог бы купить тебя.

— У каждого свой вкус. Этому, видишь ли, нравятся белолицые. — Она передернула плечами. — Марвари все только об этом и пекутся. Такой славный мужчина, еще нет шестидесяти. И богатый!.. Жутко богатый! Азури повезло.

— Надо было вам раздеться догола и устроить парад, как в Париже. Тогда, может быть, он выбрал бы тебя.

— Гадость какая! У нас приличный дом! Стоит распахнуть сари — сразу берут на заметку. Фу!

Его всегда забавляло это стремление к респектабельности в публичном доме.

— Лучше бы на вас ничего не было, чем эта прозрачная штука, в которую старуха по вечерам вас наряжает.

— Так всегда одеваются девушки. Говорят, сам император Шах-Алам придумал такой костюм. Те, кто постарше, как Азури и Ниша, очень любят газовую ткань. «Лучший друг девушки» — они так ее называют… Ой, солнце уже село! Мне пора мыться и одеваться.

Когда Мумтаз пробегала мимо него, Шафи все-таки ухитрился схватить ее и повалить на кровать. Она отбивалась, колотила его, стараясь вырваться.

— Чтоб сегодня вечером ты была свободна! Слышишь? — предупредил Шафи. Потом он ее отпустил.

— Почему бы тебе самому не поговорить с Аккаджи? — возразила Мумтаз. Тяжело дыша, она поправила измятое сари. — Какой тебе смысл меня уламывать, когда…

— Да этой Аккаджи только бы денег побольше. Кровопийца… Старая ведьма! — прорычал он.

— Ш-ш! — предупредила Мумтаз. — У нее уши как у осла. А как, по-твоему, ей вести дело? Надо же ей оправдать расходы.

— Деньги! Деньги!! Деньги!!! — Шафи пришел в ярость. — Только у индусов куча денег — у банья и марвари. Жирные, развратные свиньи! Целый день восседают в своих лавках, а потом являются сюда, пускают слюни и покупают девчонок, как овец, как скотину какую-то!

— А ты как думал? — рассердилась Мумтаз. — Зачем мы здесь? Не оставаться же навсегда в этом доме! Кто посмотрит на нас, когда мы постареем? Каждая ищет мужчину, который ее купит. И она станет о нем заботиться, сделает счастливым.

— Подожди. Скоро я сам сюда явлюсь с полными карманами денег. И заберу тебя! — заявил Шафи.

— Ты! — Она расхохоталась. — Ты не из тех, кто покупает. Забежишь и тут же улепетываешь. Платишь за один вечерок… Разве нужна тебе женщина навсегда? Я не пойму даже, как это Аккаджи разрешает тебе жить здесь сколько заблагорассудится.

— Деньги! — огрызнулся Шафи. — Будь прокляты все деньги и все бабы, которые за ними гонятся!

Деньги — единственное, что ему не хватает. Но это ненадолго, утешал он себя. Ненадолго!


Когда они свернули к Анаркали, Босу схватил Деби за рукав.

— Помни, что ты обещал, — предупредил он. — Пожалуйста.

— Да, да, — кивнул Деби-даял. Он, как ни странно, казался добродушно настроенным. Босу это не нравилось.

— Ты знаешь, как он опасен?

— Еще бы! Я буду осторожен.

— Если случится что-нибудь непредвиденное, потасовка какая-нибудь, смывайся немедленно. Встречаемся на базаре Дабби напротив лавки Лачхи Рама. Знаю, знаю, ты можешь уложить троих таких, как Шафи, если понадобится. Но мы не можем рисковать.

— Все будет мирно, — уверял его Деби. — Во всяком случае, на этот раз. Имей в виду — Шафи тоже скрывается. Он трижды подумает, прежде чем затевать свару. Мы только скажем ему, что все о нем знаем, и посмотрим, как он будет крутиться. Я поклялся самому себе, что с ним рассчитаюсь. Потом я подумаю, как это лучше сделать.

— Конечно, хотелось бы врезать ему сразу, — заметил Босу разочарованно. — Но придется ждать. Вот когда уйдут англичане, настанет наш час.

Деби-даял рассеянно кивнул. Но ничего не ответил.

— Тут, — сказал Босу, показывая на доску «Никаких запретов». — Я постучу. Они меня знают, должны узнать, по крайней мере.


Шафи слышал тяжелое дыхание Аккаджи, поднимавшейся по ступеням. Она без стука вошла в комнату.

— Там пришли двое, спрашивают тебя, — сообщила она.

— Что за люди? — спросил он, насторожившись.

— Нет, нет, не из полиции. — Она улыбнулась беззубым ртом. — У задней двери никого нет. Полиция сначала ставит там своего человека, а уж потом стучится.

— Они назвали себя?

— Чудак ты! Разве ты не знаешь — у нас в доме мы никогда не спрашиваем имен. Кому охота объявлять здесь свое настоящее имя? Один из них назвал себя Рам, а другой — Рахим.

— О господи! — Шафи бросил быстрый взгляд на калитку в глубине двора, выходившую на улицу, прикидывая, удастся ли ему выскользнуть незамеченным. — Ты не попробовала их выпроводить? Сказала бы: никогда о таком не слыхала. Они ведь даже не знают моего имени, я хочу сказать — моего настоящего имени.

— Твоего настоящего имени и я не знаю, — заметила старуха. — Только не пойму, чего ты нервничаешь? Может, они и не знают твоего имени, но описали, как ты выглядишь. Говорят, старые друзья. Смотри, если я их прогоню, как бы они не обратились к властям. А мне что тогда делать? У меня приличный дом…

— Эти типы к властям не полезут, — усмехнулся Шафи.

— Что ж, они могут позвонить по телефону или письмо без подписи послать.

— Как они выглядят?

— Очень прилично. У одного куча денег, он вытащил из кармана целую пачку бумажек по сто рупий. Они сказали, что хотят тебе помочь.

Шафи еще раз с тревогой взглянул на лестницу.

— Задняя дверь заперта? — спросил он.

Аккаджи снова осклабилась.

— Да не из полиции они. Мирные люди. Почему бы тебе не посмотреть на них из-зa ширмы — знаешь, откуда клиенты смотрят на девушек? Может, они и вправду хотят тебе помочь, дать денег.

— Ладно, — согласился Шафи. — Я взгляну на них из-за занавески. — Он встал.


Они сидели на террасе. Отсюда им хорошо была видна изнанка города: коровы, мусорные ящики, женщины с детьми, белье, развешанное на веревках, деревянные клетушки уборных, стены, заляпанные коровьими лепешками, — все это выглядело весьма живописно, раскрашенное розовыми и голубыми красками летнего вечера. В сутолоке домишек, неподалеку от Ханского рынка, можно было различить лестничку, ведущую на третий этаж Сехгал Лодж, приземистого строения из красного кирпича, где в коридоры выходили двери комнатушек-голубятен. Всего час назад эти двое останавливались в том доме, в комнате на третьем этаже.

— Не думаю, что Шафи решится на такое, — сказал Деби. — После первых минут он держался по-дружески, приглашал ужинать…

— До какой наглости надо дойти… Не хватало нам с ним закусывать после того, что он сделал, — презрительно возразил Босу.

— Все равно я не думаю, чтобы сегодня он кого-нибудь подослал, — настаивал Деби.

Босу пожал плечами.

— Нам остается только ждать и наблюдать. К счастью, отсюда все хорошо видно, свет фонаря падает как раз на лестницу.

— Должен тебе сказать, — заметил Деби-даял, — что я лично больше не питаю к нему ненависти. Он, как теперь все в Индии, принадлежит к одному из двух лагерей. По-моему, он искренне раскаивается.

— Однако он вертелся ужом и старался выведать, где мы работаем да где живем. Слишком настойчиво, как мне показалось.

— Не вижу тут ничего странного, — возразил Деби. — Мы выследили его — почему же он не вправе спросить, где мы живем. И придумал же, где затаиться. В доме с дурной репутацией…

Босу расхохотался. До чего же щепетилен этот Деби. Хотя он и террористом был и в тюрьме отсидел.

— Место очень подходящее. Не сомневаюсь, он хорошо знаком со старухой. Может, какая-нибудь родственница. Наверное, он тут гостит не больше чем по нескольку дней. «Дом с дурной репутацией» — безопаснейшее убежище для того, кто хочет затаиться. Полиция им всегда покровительствует. Если они регулярно вносят свою мзду. Полная гарантия, что полицейские туда не полезут. Чтобы спрятаться, это наилучшее место.

— Конечно, он боится, как бы его не накрыли. Но в остальном он вел себя неплохо.

— Как ты думаешь, почему он так рвался проводить нас до самого дома? Хотел лично удостовериться, что мы там живем. А потом вполне мог позвонить в полицию и сообщить, что беглый заключенный и условно освобожденный террорист проживают в Сехгал Лодже.

— Никогда не поверю, что он до этого опустится. Он так искренне раскаивался, объяснял, почему ему пришлось выдать одних индусов: у полиции, мол, все равно был в руках список…

— Ты никак не хочешь понять, насколько все в Индии изменилось за эти шесть лет, — укоризненно сказал Босу. — Для тебя, наверное, часы остановились — индусы и мусульмане, по-твоему, как прежде, живут в добром согласии, а на самом деле они только и ждут сигнала, чтобы выплеснуть всю свою ненависть.

— Для меня часы действительно остановились, — вздохнул Деби. — Но японцы завели их снова. Мне как-то не по себе оттого, что мы ненавидим человека, которого прежде боготворили. Он казался мне вдохновенным пророком, говорил с таким жаром…

— Не заблуждайся, — предупредил Босу, — он и сейчас такой же, как был. Только миссия его изменилась. Он по-прежнему вдохновенный мечтатель, готовый все сокрушить на пути к своей цели. Но цель теперь иная.

— Он наверняка влюблен в ту девчонку…

— Мумтаз? Ну, за это я не могу бросить в него камень. Он спит и видит вызволить ее оттуда.

— Не знаю, как ему эту удастся, — сочувственно сказал Деби. — Денег у него вроде бы нет, а за девушку, он сказал, надо выложить тысяч восемь. И кому только может взбрести в голову покупать девиц из подобных заведений?

— В основном банья — торговцам, — объяснил Босу. — Они, так сказать, основа основ этой системы. Во времена Моголов это делали вельможи, теперь они обеднели, а у индусов деньжонки водятся. По обычаю они, бедняги, очень рано женятся на девчонках еще моложе себя, совсем маленьких. Вот потом им и приходится добывать девиц из публичных домов за дорогую цену. Говорят, их жены мирятся с этим.

Деби-даял поморщился.

— Странное пристрастие к проституткам. Как можно любить девицу, воспитанную в подобном заведении? А женщины? Как могут они жить со всякими, кто только деньги заплатил?

— Видишь ли, у этих девиц несколько иные представления о любви, чем у нас с тобой. А мужчинам они нравятся, потому что умеют петь и танцевать и еще обучены этому… искусству любви. Девушка с удовольствием пойдет со всяким, кто ее выкупит. Публичный дом для них — нечто вроде учебного заведения. В конце концов они как-то устраиваются. Некоторые оказываются в гареме какого-нибудь магараджи, другие связываются с мерзкими старикашками. Правда, некоторых на старости лет вышвыривают на улицу, но большинство становятся любовницами богатых купцов, живут в комфорте, фактически входят в семью. Вот и вся игра.

— Получается, что Шафи нужны только деньги.

— О, разумеется, это его единственная забота. Хочет она идти к нему или нет — это не играет никакой роли.


Прошел час. Шум в Анаркали затихал. Город готовился ко сну. Деби дремал, зато Босу был начеку, словно снайпер, ждущий появления мишени. Ему временами даже становилось скучновато, как мальчугану, играющему в разбойников, — слишком уж долго не появляется воображаемый противник.

Улица почти совсем скрылась за завесой горячей тьмы и серой пыли. Лучи уличных фонарей прочерчивали в темноте неровные длинные линии, заботливо скрывая уродство, грязь и нищету рыночной площади. Вдали была видна освещенная фонарями лестница гостиницы Сехгал Лодж, которая казалась разрисованной черными и белыми прямоугольниками.

Босу подавил зевок и козырьком поднес руку к глазам.

— Боже правый! — воскликнул он и подтолкнул Деби-даяла. — Взгляни! Ну и свинья! Проклятая, двуличная, подлая сволочь!

Деби-даял открыл глаза и всмотрелся в даль. Лицо его даже в полутьме выглядело мертвенно-бледным.

Человек в белой одежде пенджабца тихонько поднимался по ступеням. После каждого шага он останавливался, настороженно прислушиваясь. Даже на таком расстоянии в этом человеке легко можно было узнать переодетого полицейского, тем более что он забыл сменить форменные сандалии. Его тень перечеркнула четкий черно-белый рисунок лестницы.

Когда этот человек прошел уже полпути, у нижней ступени лестницы появился другой — в форме. Они видели, как первый подошел к дверям комнаты, которую они недавно покинули, и постучал.

После этого события развивались с необычайной быстротой. Взвизгнули свистки, черные полицейские машины, скрипя тормозами, остановились у обоих выходов из гостиницы. Из них высыпались отряды полицейских и заняли посты по обеим сторонам здания.

Босу повернулся к Деби — у того в лице не было ни кровинки.

— Я предупреждал тебя…

— Да… И, увы, ты оказался прав.

— Мне очень жаль — жаль, что я был прав.

— И мне. Теперь все ясно.

Да, наступила полная ясность. И беда не в том, что случилось с ними, а в том, что произошло со всей Индией. Это повторилось сотни и тысячи раз всюду, где рядом жили индусы и мусульмане. Босу и Деби долго оставались в полной темноте, не произнося ни слова. Это напомнило Деби-даялу ту далекую ночь, когда они вдвоем с Шафи лежали под деревом, наблюдая за пылающим самолетом.

— Пойдем, — сказал Деби, — нам пора.

— Ты хочешь сказать — пора сматываться из Лахора? Уже?

— Нет, есть еще одно дельце. Я собираюсь возвратиться в этот самый «дом с дурной репутацией».

Босу взял его за плечи и с силой встряхнул.

— Ты спятил? — Голос его дрожал. — Мы отплатим этому… Но есть способ попроще — сообщим в полицию, где он скрывается. А сейчас нужно выбрать удобный момент и ускользнуть из города.

Деби не согласился.

— Нет, такой способ мне не подходит. К тому же сейчас он еще там, а как только узнает, что все сорвалось, сразу же упорхнет. Могу поклясться в этом. Он слишком умный малый, чтобы сидеть на месте, зная, что за ним охотятся. Мы ведь тоже не стали дожидаться в Сехгал Лодже.

— Но ему не миновать туда возвращаться из-за девчонки. Ты же знаешь, он по ней с ума сходит. — Босу показалось в темноте, будто Деби улыбается. — А что ты хочешь предпринять? Прикончить его?

Деби покачал головой. Улыбка все еще не сходила с его губ.

— Что ты, я и видеть его не хочу. Если он только сам под руку не попадется.

— Тогда зачем же возвращаться? Что ты затеваешь? Подумай об опасности.

— Сейчас это совершенно безопасно. Завтра другое дело. Сам он, конечно, завтра же ускользнет, но его сообщник, тот, кто донес на нас, теперь предупредит полицию, чтобы она установила наблюдение за этим борделем в надежде, что мы вернемся. Пока они, конечно, этого не сделали. Ты же знаешь, как действует полиция. Если они пронюхают, что донос пришел из борделя, они и туда явятся. Но Шафи и старухе это ни к чему.

— По-моему, это все-таки рискованно, — настаивал Босу. — Зачем нам нарываться на неприятности?

— Вообще-то тебе не обязательно со мной туда тащиться, — холодно сказал Деби.

Босу обиженно взглянул на него.

— Надеюсь, тебе не кажется, что я похож на Шафи?

— Не будь идиотом. У меня там дело, можно сказать, личное. А тебе-то зачем лезть в петлю? Ты человек свободный. И тебе вовсе не стоит рисковать тюрьмой из-за этого. Я дело другое…

— Не обижай меня, Деби. Плевать я хотел на риск, если ты туда отправишься. Да и для меня тут ничего опасного — не сажать же человека за то, что он побывал в публичном доме. — Он замялся и добавил: — Если только в самом деле ты не собираешься его убивать…

Деби вздохнул и пожал плечами.

— Нет, не беспокойся, просто я хочу исполнить один свой каприз.

— Не задумал ли ты сломать ему шею или что-нибудь в этом роде? — допытывался Босу. — Своим любимым японским приемом…

— Нет. Разве что… это окажется абсолютно необходимым. Я не стану затевать драку, обещаю тебе. И все-таки я не хочу тебя впутывать. Сам справлюсь.

— Не пори чушь! Я желаю идти с тобой, будь оно все неладно! Не пущу тебя одного, не для того я тащился сюда из Калькутты.

Деби улыбнулся ему.

— Ладно. Будешь охранять дом снаружи. Если увидишь или услышишь что-нибудь подозрительное, подашь знак. Помнишь наш старый пароль: «Джай Рамджи-ки!» — как будто кого-то приветствуешь. Только громко, чтобы я услышал. Тогда я выберусь оттуда, и мы встретимся здесь. Идет?

— Если ты настаиваешь… Но я предпочел бы пойти с тобой и взглянуть в глаза этому типу. Долго ты собираешься там торчать?

— Минут десять, не больше. Но нам нужно спешить. Мало ли какая там может случиться задержка. Вот еще что запомни: когда я выйду оттуда, ты должен убедиться, что Шафи за мной не следит. А затем возвращайся сюда и жди.


Они дважды обошли вокруг дома, прежде чем Деби решился войти. Привратник встретил его ухмылкой и поблагодарил, получив рупию. Гостиная была украшена в стиле Моголов: бархатные портьеры, задрапированные двери, огромные, покрытые парчовыми коврами диваны, на которых восседали девицы, одетые теперь в широкие пижамы из прозрачной материи и в шелковые шарфы, закрывавшие грудь, В гостиной царил полумрак. Музыкант касался струн ситара, повторяя одну и ту же ноту. Для завсегдатаев было еще рановато.

Аккаджи встала ему навстречу и низко поклонилась, приложив руку ко лбу. При этом она улыбалась льстивой улыбкой, предназначенной для клиентов с большими деньгами. «Значит, в полицию ходила не она, — подумал Деби. — Для этой грязной работы Шафи отыскал кого-то другого».

Быстрым взглядом Деби осмотрел комнату. Девицы держатся нарочито застенчиво — глаза потуплены, позы натянутые. Он сделал знак Аккаджи. Она поманила его в свою комнату, скрытую за гостиной, и жестом пригласила присесть на ковер. Приготовления завершились. Можно было начинать вечер. Владычица дворца расположилась в своей конторе.

— Итак, которая из девушек приготовит для вас бетель сегодня вечером? — деликатно спросила хозяйка. — Вы видели всех.

Так начиналась обычная здесь мерзостная процедура. — Предполагалось, что девушка, которую вы приглашаете на вечер, всего-навсего изящно свертывает для вас листья бетеля. И цену вам назначают вовсе не за ночные развлечения, а именно за эти невинные листья бетеля, которые она приготовит в гостиной в присутствии всех подруг. Платить надо вперед и немедленно, а уж потом вы получите право занять одну из кабинок во внутренней части дома.

— Я не собираюсь здесь угощаться бетелем, — заявил Деби-даял. — Я намерен забрать кое-кого с собой, чтобы мне свертывали листья до конца моих дней.

— О! — старуха словно язык проглотила, не в силах унять дрожь; она пристально всматривалась в лицо необычного клиента. — Надеюсь, вы знаете, молодой человек, что девушку отсюда можно взять только навсегда. Это все равно что жениться. Мы ведь обратно не принимаем.

Деби кивнул. «Как вороны, — подумал он, — стоит одной отстать от стаи, она не может вернуться — заклюют до смерти».

— Пожилые люди лучше с этим справляются, — заметила она нравоучительным тоном. — У них есть семья. И они умеют устроить девушку со всеми удобствами. А вы сами кто? Должно быть, шикари?[77]

«Любопытно, это еще один символ, что ли? — подумал Деби. — Вроде свертывания листьев?»

— Нет, я не шикари.

Старуха осклабилась и вытерла косынкой капли слюны с подбородка.

— У шикари есть пословица, — сказала она: — «Спас жизнь — позаботься о ней». Когда убивают тигрицу, приходится убивать и детенышей. А уж если пощадят их, так не бросят — возьмут с собой и вырастят.

Деби нетерпеливо барабанил пальцами по потертому бархатному валику. Какое ему дело до всего этого?

Старуха снова ухмыльнулась и вытерла губы.

— Я объясняю это каждому, кто собирается взять девушку отсюда. Таково мое правило. Бывало, богатому юноше понравится красавица, и он уведет ее с собой. Но скоро он натешится, родители грозят, что перестанут давать ему деньги, — тогда девушка и оказывается на улице, нищая. Вот я и говорю: куда благороднее убить тигренка, чем оставлять его в джунглях на произвол судьбы.

Начиная терять терпение, Деби демонстративно поглядывал на часы.

— Вы, похоже, торопитесь, — продолжала она, — в таком деле спешить не надо. Даже приезжие — из Калькутты, из Бомбея — несколько дней выжидают.

— Да, я действительно спешу. Опаздываю на поезд.

— Какую девушку вы облюбовали?

— Мумтаз.

Деби показалось, что в ее глазах мелькнула тревога.

— Мумтаз… Да, она обходительная девушка. Чудесно поет и танцует. Но я хотела бы предложить другую — вы видели ее, когда шли сюда — знатоки говорят, та девушка гораздо искушеннее в… свертывании листьев бетеля.

Он начинал приходить в ярость от этой болтовни.

— Послушайте, я пришел за Мумтаз. И хочу забрать ее сию же минуту.

— Я вас поздравляю с таким выбором, — промямлила хозяйка. Лицо ее было теперь спокойным. — Только вот… Нельзя ли это сделать завтра?

Деби сделал негодующий жест.

— Нельзя завтра! Даже через десять минут нельзя! — Он снова взглянул на часы.

— Дело в том, что она сейчас занята с вашим другом. На один вечер, конечно.

— Тогда отправляйтесь и заберите ее. Скажите что хотите. Это ваше дело. — Деби вытащил толстую пачку денег.

Старуха жадно загляделась на деньги, но заставила себя отвести глаза.

— Как я могу ее вызвать, — сказала она в замешательстве. — Это будет невежливо.

— Что ж, очень жаль! — Деби спрятал деньги. — Я слышал, вы готовы дать ей свободу за восемь тысяч рупий. Я собирался предложить вам десять. — Он встал.

— Прошу вас, обождите. Я же не говорю, что это невозможно устроить. Десять тысяч, вы сказали?

— Да. Но я не могу больше ждать.

— Пожалуйста, посидите минуточку. — Она с усилием встала с ковра и поспешно вышла из комнаты.

Из гостиной, которая была отделена от Деби лишь легкой занавеской с круглыми отверстиями для глаз, доносились теперь не только звуки ситара, но и барабанная дробь и перезвон маленьких колокольчиков, прикрепленных к ногам танцующих девушек. Десять минут, о которых Деби условился с Босу, прошли.

Аккаджи возвратилась, ведя за руку Мумтаз.

— Поклонись этому джентльмену, он теперь твой господин, — приказала старуха.

Мумтаз низко склонилась до земли, как полагалось при Моголах, и дотронулась правой рукой до своего лба. Только после этого она осмелилась поднять глаза и взглянуть на своего нового хозяина. «Поразительно, как сохраняется здесь этикет давно ушедших времен», — подумал Деби. Девушка плакала.

Аккаджи еще пересчитывала бумажки, когда дверь в комнату распахнулась. На пороге стоял разъяренный Шафи.

— Это что такое творится! — закричал он на хозяйку. Потом увидел Деби-даяла и отпрянул. — Ты!.. — Кровь отхлынула от его лица, кулаки сжались.

— Джай-Рам! — приветствовал его Деби-даял. — Ты удивлен?

— Очень удивлен.

Деби усмехнулся.

— Набрось что-нибудь на эту дурацкую одежду, — обратился он к Мумтаз. — Мы уходим.

— Ты что задумал? — резко спросил Шафи. — Сегодня она со мной. Никто не имеет права ее забирать.

— А я забираю.

— Смотри, как бы я тебе не… — Шафи подошел к Деби вплотную. Глаза его налились кровью.

— Ни в коем случае! — завизжала хозяйка. — Только не в моем доме! Я привратника позову, полицию…

Шафи схватил Мумтаз за руку и потащил к двери.

— Не трогай девушку, — сказал Деби-даял совершенно спокойным тоном. Потом краем ладони ударил Шафи по локтю.

Рука Шафи безжизненно повисла. Лицо его стало изжелта-бледным, как брюхо змеи.

— Так-то лучше, — заметил Деби-даял. — Привратника звать не стоит, — обратился он к Аккаджи. — И полицию тоже. Принесите-ка лучше шаль для девушки.

Старуха смотрела на него чуть ли не с ужасом. Ее беззубый рот трясся, подбородок был весь в слюне. Она медленно побрела из комнаты, прижимая руки к коленям, чтобы унять дрожь.

Шафи издал какой-то странный дикий крик и попытался снова схватить девушку.

— Не советую, — сказал Деби. — Я ведь применил один из самых невинных приемов, совсем простенький. А если как следует, так можно и кость сломать.

— Я тебе шею сломаю! За все поплатишься.

Деби-даял хмыкнул презрительно:

— Ну, ты сам не станешь, наймешь кого-нибудь.

Старуха появилась снова с шерстяной кашмирской шалью, которую накинула на плечи Мумтаз. Девушка склонилась в низком поклоне и прикоснулась к ногам хозяйки. На этом ритуал прощания закончился.

— По-моему, он очень приличный человек, деточка, — сказала Аккаджи, гладя Мумтаз по плечу. — Он обещал о тебе заботиться. Прими мое благословение!

Они прошли мимо Шафи. На пороге Деби-даял остановился.

— Босу и еще двое следят за домом, — сообщил он Шафи. — Старые друзья. Так что не вылезай из дома. У них приказ — стрелять в тебя без предупреждения. И они выполнят его с удовольствием. Учти: если тебя найдут мертвым на улице, полиция — и та обрадуется. За тебя ведь назначена награда… Даже за мертвого.


Они шли в молчании. На углу Дабби-базара они остановились.

— У вас есть кто-нибудь знакомый в городе? — спросил Деби.

Она безучастно уставилась на него и покачала головой.

— Где ваши родные?

— В Бахавалпуре… Я оттуда родом.

— Кто-нибудь позаботится о вас, если вы туда возвратитесь?

Она снова покачала головой, готовая вот-вот разрыдаться.

— Что ж, с этого дня вам придется научиться самой о себе заботиться. Только не впутывайтесь больше в такие дела. Вам нужно найти мужа — какого-нибудь крестьянина, честного человека. Живите нормальной жизнью.

— Но разве вы… разве вы не для себя меня брали?

— Нет, — ответил Деби.

— Тогда зачем же? Зачем вы меня освободили, если я вам не нужна?

В ее голосе он услышал недоверие и боль. «Господи, уж не собирается ли она повторить всю эту чушь о тиграх, тигрятах и охотниках?»

— Я просто хотел вас выкупить, — объяснил он. — Вот тут деньги. Возьмите.

— Значит, это был просто каприз. Вы меня взяли, чтобы сразу выбросить на улицу?

Он пожал плечами.

— Вы можете возвратиться туда же, если хотите.

— Как я вернусь? С каким лицом? Что все скажут? Вы еще их не знаете! — Она всхлипнула.

Он вспомнил о воронах: отставшую от стаи обратно не пустят. Заклюют.

— Не плачьте, — сказал он. — Хуже того дома нет места на свете. Вы всегда сможете… — Он резко повернулся. Кто-то шел за ними. Они услышали злобный выкрик Шафи.

— Ты хотел побаловаться с нею? Возьми ее! Получай!

Деби не успел прийти в себя от неожиданности, как в темноте блеснула какая-то стеклянная штука, с размаху брошенная ярдов с десяти прямо в лицо Мумтаз.

Инстинктивно Деби вытянул руку, чтобы предотвратить удар. Стеклянный сосуд лопнул, Деби ощутил сильную боль и понял, что горячая серная кислота заливает ему кисть и предплечье.

— Полакомься, ты, красотка! — заорал Шафи. — Еще прекраснее станешь! — И он швырнул в девушку, белое от страха лицо которой казалось пятном в ночной тьме, еще одну электрическую лампочку, наполненную серной кислотой, — излюбленное оружие в междоусобных распрях.

На этот раз Деби-даял перехватил снаряд на лету и мгновенно бросил его туда, где, по его предположению, стоял Шафи.

Стеклянная колба упала в нескольких шагах от Шафи и разорвалась с оглушительным грохотом, не причинив никому вреда.

Только после этого Деби-даял почувствовал боль в руке. Боль сначала грызла, впившись в него тысячью муравьев, потом рука вся запылала, будто он опустил ее в пылающий костер. Тогда он крикнул в ночную тьму:

— Ты еще вспомнишь об этом, Шафи! Сам виноват.

Вероятно, это была игра воображения, странная галлюцинация, вызванная адской болью, но Деби показалось, что кто-то смеется в ночи мерзким злобным смехом. Впрочем, скорее всего это были обычные шорохи ворочавшегося во сне города.

— Смотрите, что вы сделали! Ради меня… — говорила девушка. — О, это мне следовало умереть, чтобы спасти вас, господин мои.

— Да замолчите вы! — резко оборвал ее Деби. — Уйдемте скорей отсюда.

— Только взгляните на вашу благородную, красивую руку! — простонала она.

Деби был смущен. Он не спасал ее, он действовал почти инстинктивно. Но на руку было в самом деле страшно смотреть. Рубцы уже покраснели, кисть вздулась. Его лихорадило.

Они поспешили на базарную площадь.

— Купите кокосового масла, — посоветовала Мумтаз, когда они поравнялись с дверью еще открытой лавчонки. — Скажите, мне для волос нужно.

Оторвав кусок шерсти от своей шали, она осторожно смазала раненую руку. После этого они молча двинулись дальше и через четверть часа оказались в комнате, выходившей на Анаркали. Босу уже ждал.

— Чертовщина! Вот подонок! — возмутился Босу, когда Деби рассказал ему, как все было. — Должно быть, он проскользнул через черный ход.

Рука распухла до невероятных размеров.

— Он свое получит, — сказал Деби. — Но пока что сделай что-нибудь для этой девушки.

— Сначала надо что-то сделать с рукой, — возразил Босу, стараясь не глядеть на Мумтаз.

— Господин спас меня, — сказала девушка, — эта штука непременно попала бы мне в лицо!

Они снова смазали руку маслом, и Мумтаз осторожно перевязала ее шалью.

— Надо бы достать какую-нибудь мазь от ожогов. Я схожу поищу, ладно? — обратилась Мумтаз к Босу.

— Нет, я сам, — решительно сказал Босу. — В Анаркали есть аптекарь, он работает круглые сутки.

Деби отпустил его. Боль стала утихать, хотя, может быть, он просто привык к ней. Он прислонился к стене, закрыл глаза и на несколько минут задремал. Открыв глаза, он увидел, что Мумтаз стоит рядом и обмахивает его газетным листом, свернутым в форме веера. Глаза ее были влажны.

— Вам некуда идти?

Она покачала головой.

— Некуда.

— А в деревню?

— Там только дядя. Я ведь сирота. Он меня продал, когда мне было одиннадцать. А сейчас девятнадцать. Куда мне идти? Такие, как я… Куда нам деваться? Только к тому, кто нас купит.

— Но ведь и мне некуда вас взять, — заметил он. — У меня нет дома.

— Я буду жить там, где вы живете. Если придется — на улице. Я не стану вас обременять, — взмолилась девушка.

«Спас тигренка, — подумал Деби. — Теперь его надо защищать и кормить. Иначе получится, что зверек брошен в джунглях на произвол судьбы».

— Вы так много заплатили, — продолжала она. — Значит, я вам понравилась. Почему же теперь вы меня прогоняете?

— Я вовсе не собирался оставлять вас у себя, — объяснил Деби. — Я сделал это, чтобы досадить Шафи.

Она печально опустила голову и долго не говорила ни слова. Потом сказала:

— Понимаю, я для вас ничего не значу; придется мне уйти, куда вы прикажете.

— Я хочу спать, — сказал Деби. — Я должен поспать. Все это подождет до утра.

— Только чем я вам помешала? — кротко уговаривала Мумтаз. — Я ведь не прошу вас на мне жениться. Вы можете меня не любить, даже не спать со мной, если вам противно. Я буду для вас петь, готовить кушанья, танцевать. Я вам сделаю массаж, когда вы устанете, развлеку вас рассказами. Буду служанкой у вас в доме.

— У меня нет дома и нет слуг.

— Я сделаю все, как вы захотите. Даже уйду, если прогоните. Только куда мне идти, господи боже мой?

Но Деби уже не слышал ее. Он проспал целый час или больше, пока наконец не возвратился Босу с мазью от ожогов, корпией и бинтами.

Мирские хлопоты

Утром первым автобусом они уехали из Лахора. К вечеру добрались до Карнала, ночь провели в городской гостинице.

На следующий день Босу отправился на поиски жилья. Он снял маленький двухкомнатный коттедж около молочной фермы. Они сразу туда перебрались. У Деби был сильный жар.

Деби никак не мог смириться с постоянным присутствием Мумтаз, пытавшейся угадать малейшее его желание. Собственная беспомощность только усиливала его раздражение. «Следовало оставить ее в Лахоре», — упрекал он себя. Напрасно он позволил ей остаться даже на несколько часов. Она как беспомощный зверек в джунглях — пристанет к человеку, а как его потом прогонишь?

И все же, хотя мысли путались в разгоряченном мозгу, Деби понимал, что выбора у него не было. Вряд ли они продержались бы без Мумтаз. Она заботилась о них, хозяйничала в доме: варила, стирала, убирала. Она научилась перевязывать раны, накладывать мази, которые добывал Босу, и умело закрепляла повязку. Неужели он упустил время и отослать ее теперь не удастся? — размышлял Деби. Сколько времени придется ему провести связанным с нею общей цепью, вроде тех длинных цепей, которыми соединяли узников на Андаманах, чтобы они не могли бежать?

Даже Босу постепенно попадал в непостижимую зависимость от этой девушки, которая сначала была ему отвратительна — ведь она мусульманка! Но потом он напомнил себе, что многие девицы из публичных домов — мусульманки. А ими не гнушаются купцы-индусы, марвари и банья, из самых ортодоксальных семей. Все это Босу пытался объяснить Деби перед своим отъездом в Калькутту.

— Она такая способная и умница, — говорил он. — Ума не приложу, что бы мы без нее делали. Я бы ни за что не смог оставить тебя одного в таком состоянии. А ведь мне надо ехать… Зато теперь я за тебя не тревожусь, хотя температура еще держится.

— Ей придется уйти, — настаивал Деби, — как только я смогу двигаться.

Босу гнул свою линию.

— Да не беспокойся ты, что она мусульманка. В этой самой школе куртизанок им дают светское воспитание — и вообще никакой религии. А потом самые правоверные марвари, которые со мной или с тобой за стол не сядут, берут этих девиц в любовницы.

— Да не нужна мне она в любовницы, черт побери! — разозлился Деби. — Мне наплевать, мусульманка она или индуска, лишь бы за домом смотрела.

Для Деби она была только служанкой. Он привык к ней. Раздражение сменилось равнодушием. Прошла еще неделя, прежде чем лихорадка отступила, оставив свою жертву измученной и слабой. Он едва мог самостоятельно ходить. А опухоль прошла только через месяц. Но и после этого рука долго оставалась безжизненной, а кожа ка ней бело-розовой, покрытой огромными оспинами. Пальцы выглядели красными, гноящимися обрубками, как у прокаженного.

Шли недели. Раны заживали. Рука принимала обычный вид и цвет. Все пальцы, кроме указательного, распрямились и стали гибкими, как прежде. Мало-помалу он начал упражнять руку: учился сгибать пальцы, сжимать в кулаке свернутый платок, стараясь восстановить способность к осязанию, как слепой, который учится ходить с палкой.

Деби был беззащитен, он целиком и полностью зависел от Мумтаз. Он твердо знал, что Шафи будет землю рыть, лишь бы отыскать его убежище. В конце концов Деби пришел к мысли, что легче всего сохранить инкогнито человеку семейному. Супружество — лучшая гарантия респектабельности. Так они и выглядели в глазах окружающих — муж и жена, ведущие скромную жизнь в маленьком коттедже около молочной фермы.

— Я принесла вам беду, — вздыхала Мумтаз. — Если бы не я, с вашей рукой ничего бы не случилось.

Рассматривая свою руку, он представлял себе, во что превратила бы серная кислота лицо девушки. С ней произошло бы то же самое, что с женой Босу. Но все-таки Мумтаз права. Не попадись она на его пути, не пришлось бы ему ходить теперь с искалеченной и бессильно повисшей рукой. Той самой рукой, которую он с тринадцати лет изо дня в день тренировал, ударяя ребром ладони по дереву.

Только через два месяца после их приезда в Карнал рука наконец зажила. Лишь розовый шрам от запястья до среднего пальца напоминал об ожоге. Однажды Деби приказал Мумтаз купить крикетный мяч. Часами он упрямо подбрасывал его, пытаясь поймать. Долго попытки были тщетными: мяч выскальзывал из рук, причиняя острую боль. Но через несколько дней Деби добился своей цели. Как-то он позвал Мумтаз на открытую площадку за коттеджем и велел подбросить мяч как можно выше. Она сделала это неумело, мяч отлетел в сторону, но Деби изловчился и поймал его.

— Не так, глупая! — проворчал он. — Не можешь подбросить повыше, что ли? Смотри! — И он швырнул мяч высоко-высоко и поймал его без всяких усилий.

— В полном порядке, — заявил он, показывая руку. — Я могу делать все, что угодно. Видишь? — И он опять подбросил и поймал его.

Вечером, управившись с посудой после ужина, Мумтаз вошла в комнату Деби. Обычно она не тревожила его в это время, оставаясь на ночь в задней комнате-кухне.

— Теперь ваша рука выздоровела, значит, мне надо уходить? — спросила она.

Он взглянул на нее с досадой.

— Уходить? Куда ты хочешь уходить?

— Не я хочу. Вы мне так велели.

— Куда ты пойдешь?

— Я говорила вам — мне идти некуда. Разве что только снова к Аккаджи. Другого дома у меня нет.

«Назад в публичный дом, в воронью стаю, чтобы ее до смерти заклевали полноправные обитательницы», — подумал Деби. Зачем понадобилось ей обрушивать на него эту заботу в тот самый день, когда он чувствует такую легкость, почти торжество оттого, что зажила рука?

Деби не отвечал. Ее вопрос вызвал странное замешательство в его душе. Вот, значит, как люди впутываются в подобные истории? Три месяца назад он и представить не мог себя рядом с девицей, подобной Мумтаз. А сегодня он не в состоянии с ней распроститься. Должно быть, и Босу так же влип со своей Дипали? Неужели ему предстоит остаться с ней навсегда только потому, что он не в состоянии прогнать ее?

— Ну, а сама-то ты хочешь уйти? — спросил он.

Она замотала головой.

— Я хочу остаться. Хочу служить вам, рабыней вашей стану. Все буду делать для вас. Но если вы меня прогоняете, как мне быть?

Случилось именно то, чего он так опасался. Ответственность возлагалась на него одного. Ему одному предстоит мучиться угрызениями совести, когда она уйдет…

— Я не хочу, чтобы ты уходила, — сказал Деби. — Я хочу, чтобы ты осталась.

Трогательно было смотреть, как менялось ее лицо.

— Я останусь только до тех пор, пока вы захотите. Скажете одно словечко, и я исчезну.

Упорство Мумтаз, как ни странно, вызвало у Деби чувство облегчения. Несмотря на ее прошлое, ему было бы теперь трудно представить свою жизнь без нее. Возникла привычка.

Никаких корыстных помыслов он за ней не замечал. Она работала преданно и безропотно, не предъявляя требований, не задавая вопросов, не высказывая претензий к его замкнутому образу жизни. Единственное, о чем молила девушка, — не прогонять ее. Деби не сказал Мумтаз ни одного ласкового слова, принимая все ее услуги как должное и закрепляя, таким образом, сложившиеся между ними отношения служанки и хозяина.

Когда Деби перевел взгляд со своей руки, покрытой оспинами, шрамами и все еще слабой, на ее лицо, чистое, доброе, не тронутое косметикой, на ее глаза, сияющие, лишенные и тени тревоги, ему вдруг показалось, что разлука с ней была бы невыносимой.

— Простите меня за то, что я не умею бросать мяч, — сказала она. — Зато я умею петь. Хотите, спою?

— Нет, благодарю, — ответил он. — Не сегодня. — И продолжал смотреть на нее, словно ее безмятежность помогала ему преодолевать смятение собственных чувств. Что-то в его взгляде заставило ее смутиться и отвести глаза.

Она ушла к себе, а он еще долго лежал без сна, думая о ее смущении и о том, что ему, к собственному удивлению, хочется обнять ее. Но он решил, что сегодня это было бы низко, недостойно — как будто он требует награды за свою доброту!

Постепенно он осознал, что потерял свободу, однако не огорчился, а скорее обрадовался. Подобно тому нищему из сказки, который обзавелся кошкой, чтобы избавиться от мышей в хижине, Деби позволил завлечь себя в сеть, которая зовется мирской суетой, — сплетение бесчисленных забот. Нельзя брать кошку, если вы не можете достать для нее молока. Значит, надо держать корову и работника, чтобы ходил за коровой. И так до бесконечности…

Он сам надел на себя путы. Отныне он будет жить как другие, вечно занятые однообразной работой, погруженные в житейские хлопоты, не позволяющие себе отвлекаться на политическую борьбу или даже на сведение старых счетов.

Но внезапно Деби сделал открытие — у него теперь появилась женщина, жена. «Да, именно жена!» — вызывающе подтвердил он себе. Мысль эта представлялась ему все более привлекательной, словно это плод манго, который сначала кажется кислым, а потом необычайно вкусным. Впервые с тех пор, как он был ранен, Деби ощутил полный душевный покой.

— Послушай! — крикнул он ей. — Как только я совсем поправлюсь, мы поедем в гости к моей сестре. Я хочу ее с тобой познакомить.

— К вашей сестре! — Он услышал тревогу, даже страх в ее голосе.

— Да. Она живет в Бомбее.

Помолчав, Мумтаз спросила:

— Там вы меня и оставите?

— Я вообще не собираюсь тебя оставлять, — сказал он. — Ты всегда будешь со мной. Просто я хочу, чтобы ты с ней повидалась.

— Она такая же добрая, как вы?

— В этом ты сама убедишься. — Он улыбнулся. — Я думаю, она тебе понравится.

— Конечно.

— А уж потом нам придется отправиться к моим родителям.

— К вашим родителям?

— Да, в Дарьябад. Это будет нелегкая поездка, даже опасная.

— О!

— Ты тут ни при чем. Это связано с разными событиями, которые произошли до нашей встречи. Так что, я думаю, лучше сначала повидать Сундари — мою сестру. Она подготовит мать и отца к нашему появлению.

— А они захотят меня видеть?

— Таков обычай. Родители должны познакомиться с девушкой, которую сын приведет в дом, со своей будущей невесткой.

Мумтаз ничего на это не ответила, но Деби знал, что она не спит. Через некоторое время до него донеслись всхлипывания, но он понимал: сейчас лучше не вмешиваться. То, что она сейчас переживает, это совсем личное, и не стоит успокаивать ее ласковыми словами.

«Как странно, — засмеялся он, — моя жена, и такая красивая, спит где-то в кухне на раскладушке, отдельно от мужа». Потом он стал думать о Сундари, о матери и об отце.

Он не видел их больше семи лет. Все эти годы он намеренно ожесточал себя против них, радуясь принятому когда-то решению навсегда отгородиться от их мира. Они представляли вражеский лагерь — глубоко отвратительный ему круг преданных друзей англичан. В этот лагерь входили тысячи индийцев, которые состояли на государственной службе и с усердием, даже с гордостью помогали укреплять иностранное правление. И еще тысячи — те люди, которые вступили в армию и своим участием в войне помогали сохранить это правление. Среди этих был и Гопал Чандидар, муж его сестры. Между тем он, Деби, открыто восстал против англичан. Желание повидать сестру и родителей уже само по себе было проявлением слабости, признанием своего поражения.

В глухой стене его отчуждения и в самом деле появились бреши. Семь лет — это так много, почти половина пожизненного заключения. И не все его родные принадлежат к вражескому лагерю. Сундари его всегда понимала и любила. И еще мама…

Матери Деби нанес незаслуженную обиду, ибо она, как подавляющее большинство индийских женщин, не интересовалась политикой вообще. Ей вовсе не обязательно было становиться на сторону проанглийских или антианглийских кругов. Деби из газет узнал, что отец возведен в дворянское достоинство. Он теперь сэр Текчанд Кервад, а мама — леди Кервад. Ей, наверно, очень приятно, что ее называют «леди», он не сомневался, что для женщин такие вещи имеют огромное значение. Титул — как украшение, нечто вроде кольца с бриллиантом или жемчужного ожерелья, знак процветания и престижа. Ну, а то обстоятельство, что это иностранный титул, унижающий национальное достоинство его носителя, не могло тревожить мать Деби. Она не склонна была задумываться о том, кто правит страной.

Отец — другое дело. «Ему сейчас нелегко приходится», — думал Деби. Всю жизнь он был верным и открытым сторонником англичан. В независимой Индии он почувствует себя чужим. Будущие правители вряд ли проявят расположение к человеку, который процветал под покровительством англичан и был удостоен особых отличий.

«Ну хорошо, а как отразится на всех остальных индийцах предстоящая им независимость? — спрашивал себя Деби-даял. — Как переживут они раскол страны?»

Дурные предчувствия возникали у Деби, когда он думал о простых индийцах, миллионах мужчин, женщин и детей, не имевших ни малейшего представления о политике. Ведь именно они будут безжалостно ввергнуты в пучину хаоса, который воцарится в стране, когда англичане уйдут, а индусы и мусульмане вцепятся друг другу в горло.

Тревога о будущем Индии терзала Деби. Временами ему хотелось даже, чтобы англичане не торопились с уходом, а покидали страну постепенно. Обязаны же они предотвратить безвластие, не допустить крушения всех законов и порядков. Ведь прежде именно они заботились о порядке в стране.

Но Деби стыдился таких мыслей. Разве это не признак моральной слабости, инерция рабского сознания, если в поисках безопасности и спокойствия он обращается мыслью к англичанам? Теперь не время мечтать о том, чтобы существующий режим еще чуть-чуть продержался.

Англичане наконец-то уходят. До провозглашения независимости осталось несколько недель. Дата уже объявлена — 15 августа. Двести лет они оставались глухи к просьбам индийцев. И вот они уходят, оставляя страну на попечение тех, кто потребовал их ухода. Однако прежде чем исчезнуть, они расколют надвое страну, которую сами помогли объединить.

Еще один взгляд на пляж

В конце войны полк, в котором служил Гопал, муж Сундари, был послан на Яву, которую голландцы пытались захватить снова. Гопал, по-видимому, отправился туда добровольно. Сундари, впрочем, ничего не имела против его отсутствия. Зиму 1945 года она провела у родителей в Дарьябаде, в Бомбей приехала только в конце марта, как раз за неделю до возвращения мужа из армии.

С точки зрения людей его круга, Гопал с честью выполнил свой долг. Он заработал военный крест за освобождение Тобрука и теперь, когда повсюду умолкли пушки, возвращался домой в чине майора. Британская фирма, где он прежде служил, в знак признания его военных заслуг предложила Гопалу директорский пост. Приятели устроили в его честь ужин в «Веллингтон-клубе». Даже родственники Гопала, порвавшие с ним всякие связи после женитьбы, теперь сочли своим долгом письменно сообщить, что они гордятся его подвигами.

Гопал не получил на войне ни царапины и все же стал совершенно другим человеком. Казалось, что война оставила рубцы в его душе и в то же время сгладила противоречия между его ортодоксальным индуистским воспитанием и западным образованием. Он возвратился домой человеком зрелым и уравновешенным.

Сундари не могла не ощущать фальши, возникшей в их отношениях. Даже любовью они занимались словно из вежливости, щадя щепетильность друг друга, а вовсе не повинуясь искренним чувствам.

С самого первого дня он с головой погрузился в светские удовольствия с каким-то, как показалось Сундари, совершенно новым рвением и пылом, по-видимому, подогретым пребыванием в армии. Похоже было, что все эти встречи, скачки, карточные вечера необходимы ему прежде всего для того, чтобы поменьше оставаться наедине с женой.

«Быть может, это происходит во всех семьях, которым суждено распасться?» — думала Сундари. Хотела бы она знать, отдает ли Гопал себе в этом отчет с такой же ясностью. Его явное безразличие к сложившейся ситуации угнетало ее.

Сундари теперь поняла, что он ее не любит, да и никогда не любил. Быть может, он решил создать видимость благополучия в их семье — ведь именно к этому призывают и ее родители? Она хорошо знала, что в индуистских семьях обычай предписывает жене покорность. Но разве и муж должен участвовать в обмане? Как же тогда с установившимся веками правом индусов-мужчин — требовать, если они того пожелают, религиозного и гражданского расторжения брака? Насколько легче проявить инициативу ему, чем ей!

А вдруг он из тех, кто придерживается правила: раз уж двое женаты, они должны жить вместе до того дня, когда смерть разлучит их? Своеобразный гибрид западных этических законов с индуистской ортодоксией! Что, если он считает: раз уж ошибка совершена, ничего не поделаешь, исправить ее нельзя, надо лишь спрятать обман поглубже и не выставлять его напоказ?

Скорее всего он вообще не так уж страдает от всего этого. Эта мысль заставила Сундари вспомнить о разнице в их возрасте. Гопал стал теперь зрелым тридцатилетним седеющим мужчиной, начавшим даже немножко лысеть, и, конечно, он обрел душевное спокойствие, которого ей так не хватает. Ему легче играть в доброту и благородство, не любя ее.

«Вот тут-то, — думала Сундари, — и скрыта главная опасность».

Чем дольше они останутся вместе, тем легче будет найти этому оправдание. Сохранится ли их брак как привычка, оправдываемая необходимостью соблюдать приличия, как ленивый ручеек, который не повернешь вспять?

Вот почему она с такой готовностью бросилась навстречу Гьяну. Гьян прост и искренен — полная противоположность приятелям ее мужа, лицемерам в черных очках и белых сандалиях.


В последние дни Сундари нервничала и была раздражительна. Она терзалась сознанием собственной вины и в то же время с негодованием наблюдала за новым сближением Гопала и Малини. Неужели они думают, будто она не знает об их связи? Или им все равно?

Как-то вечером она была вызывающе груба с Малини.

Сундари всегда относилась к Малини свысока: типичная девчонка из трущоб, которая с безошибочным чутьем, нещадно эксплуатируя свои женские чары, проложила себе путь в это общество мишурного блеска. В яростной и беспощадной схватке с Таней она снова отвоевала князя и теперь считалась в этом кругу главной жрицей. Она была похожа на хищника, вновь напавшего на след, деловитого, уверенного в себе и в своем праве выбирать добычу. Гопала она выбрала чуть ли не на законном основании, «Как женщина, которая возвращается к своей первой любви», — размышляла Сундари.

— Вряд ли вам стоит бросать камни в других, — отрезала Малини спокойно, но достаточно громко, чтобы все кругом расслышали. — Не у каждой есть свой собственный дом, где можно принимать приятелей, пока мужья отсутствуют.

Слишком поздно Сундари поняла, что состязаться в грубости с такими людьми, как Малини, бесполезно. Теперь она попыталась подобрать осколки собственного достоинства.

— Будь добр, увези меня отсюда, — обратилась она к Гопалу. — Я не могу здесь оставаться и терпеть оскорбления этой красотки.

Малини фыркнула и пожала плечами, демонстрируя свое торжество. А потом наградила Гопала очаровательной улыбкой: она-то, мол, уж во всяком случае, не виновата в том, что здесь случилось.

Сундари бросилась вон из комнаты, а Гопал, сражавшийся в шмендефер, уступил кому-то свое место и последовал за ней. Они уселись в машину и поехали домой. За всю дорогу они не сказали друг другу ни слова, и, только притормозив у подъезда, он спросил:

— Я не расслышал, с чего все это началось? Чем Малини так тебя задела?

— Она спросила меня, правда ли, что Деби помогал японцам.

— Тебе не следовало так отвечать. Об этом все болтают.

— Я не могла иначе. Деби мой брат, а она не моя приятельница.

Гопал остановил машину, но не выключил мотор.

— Но все-таки, что ты такое сказала? Из-за чего она потом… наговорила все это?

— Боюсь, что я назвала ее развратницей и шлюхой… Такая она и есть! Ставить меня с собой на одну доску!..

— И об этом многие говорят, — заметил он бесстрастно. — Людям рты не заткнешь. Они питаются слухами. Ты же вот, например, предполагаешь, будто между мной и Малини что-то есть.

В темноте Сундари смотрела на Гопала с яростью. Она готова была в эту минуту излить на мужа весь свой гнев и отчаяние. Но сдержалась.

— Больше я к ним никогда не поеду, — сказала она. — Если угодно, ходи сам.

— Я вернусь туда сейчас же, — ответил он, открыв перед ней дверцу машины. — Я просил Боба поиграть за меня до моего возвращения.

— Почему же ты не остался сразу? Я бы нашла дорогу.

— Еще бы тебе не найти! Но не все так легко разделываются с условностями, как ты.

Он уехал. Измученная бессильной яростью, Сундари задремала, так и не успев обдумать последние слова. Условность! Этим словом определялось все его отношение к их браку. Она не знала, когда он возвратится. Наутро она не вставала до тех пор, пока не услышала шум машины, отвозившей Гопала в контору.

Был уже двенадцатый час, когда раздался телефонный звонок. Балдев доложил, что ее просят к телефону. Сундари вышла в гостиную-веранду и взяла трубку. Сердце ее вдруг заколотилось.

— Деби! — закричала она. — Деби!


Деби-даял и Мумтаз покинули Бомбей в пятницу утром. В субботу Сундари позвонила Гьяну.

— Я хочу, чтобы ты зашел ко мне. Сегодня вечером.

Они не разговаривали больше года — с того самого бурного объяснения на пляже. Сундари не раз хотела ему позвонить, но гордость не позволяла ей сделать первый шаг. Однако, честно говоря, она была близка к этому шагу. Но теперь всех этих запутанных чувств и сложных отношений больше не существовало, словно была сделана хирургическая операция. После нее остались лишь боль и испуг. Деби открыл ей глаза. «Чистая» любовь, — размышляла Сундари, — чем она лучше любви «нечистой»? Любовь всегда надувательство: каждый хочет получить побольше, отдав поменьше». Она почувствовала, что Гьян колеблется.

— Не знаю, — сказал он. — Я не уверен, что мне следует…

Услышав его голос, Сундари почувствовала необычайное волнение, которое никак не вязалось с ее отвращением и гневом.

— Но ты должен прийти. Помнишь, ты обещал явиться по первому зову, если я захочу сообщить что-нибудь важное.

Он сделал паузу.

— Действительно важное?

— В высшей степени. Мне необходимо тебя видеть.

— Боюсь, что это еще больше все запутает. Только-только я стал отвыкать от этого мучения…

Он говорил, казалось, так чистосердечно, что Сундари вновь пожалела обо всем случившемся, наступало какое-то внутреннее опустошение. Она изо всех сил сжала телефонную трубку.

— Нет, нет, этот разговор поможет все распутать. — Она даже засмеялась, чтобы он поверил. — Приходи сначала на пляж, там мы сможем поговорить. Муж придет часов в шесть. И мы все обсудим.

Она знала, как воздействовать на Гьяна. Пусть он думает, что они вдвоем отправятся к Гопалу и сообщат ему о своих чувствах. Ведь он же уговаривал ее расстаться, если она не решится выйти за него замуж. На это она теперь и намекала.

— Не опаздывай, очень тебя прошу. Гопал обычно пунктуален, а ведь нам надо успеть побеседовать.

— Нет, я не опоздаю, — заверил ее Гьян. Теперь в его голосе слышалось торжество. — Спасибо, что позвонила. Я люблю тебя, родная, — добавил он.

Противоречивые чувства обуревали ее душу. Дрожащей рукой Сундари положила трубку.


Гопал собирался в клуб — поиграть в гольф. Уходя, он спросил:

— С кем ты сейчас разговаривала, Сундари?

— С товарищем Деби. А что?

— Нет, ничего. Мне показалось странным, что он у нас никогда не бывал.

— Бывал, — возразила она, как-то сразу успокоившись и обретя уверенность в себе. — Однажды я его сюда привезла, после пожара в порту. Он жил в комнате для гостей. Об этом они и болтают — Малини и все остальные.

Гопала удивило ее признание, но он не подал виду.

— И все это время он был в Бомбее?

— В основном. А ты надолго?

— Нет. Я возвращусь в шесть или чуть позже.

— Не опоздай!

— Ты же знаешь, я никогда не опаздываю.

Да, это была чистая правда. «На него можно положиться, он не опоздает, — подумала Сундари, испытывая даже некоторое сострадание к мужу. — Он раб привычек». И, значит, плану, который она разработала, обеспечен успех.

— Почему ты спрашиваешь об этом? — недоуменно продолжал Гопал.

— Я приготовлю тебе сюрприз.

— Сюрприз, дорогая моя? Надеюсь, приятный?

— И я надеюсь.

Он задержался на верхней ступеньке и, подумав, шагнул назад.

— Что с тобой? — спросил он, глядя на нее в упор. — Ты выглядишь такой возбужденной… взволнованной.

Сундари подошла к нему и положила руки ему на плечи. Он ощутил тепло ее тела. Она смотрела ему прямо в глаза испытующим взглядом, ее губы скривились в недоброй усмешке.

— Чему ты улыбаешься? — спросил он.

— Просто я вспомнила одну старую-старую историю. Наш сосед собирался утопить щенка — лишнего. Деби, увидев это, разрыдался. Сосед назвал нас слабодушными, чувствительными. Тогда я предложила сама утопить щенка, только чтобы не показаться слабенькой.

— И утопила?

— Нет. Сосед передумал. Он подарил собачонку Деби. Так к нам попала Спиндл.

— Почему это тебе сейчас пришло на ум?

— Я вот о чем думала… Когда нужно сделать что-нибудь неприятное, не стоит откладывать. Иначе еще труднее.

Он нервно засмеялся.

— Нечто подобное нам толковали в военной школе. Почему этот человек так долго не приходил?

— Мистер Талвар? О, у него старомодные взгляды, он слишком застенчив. Вероятно, думал, что тебе это не понравится.

— Какая дичь!

— Я ему сказала…

— Что сказала?

— То же, что и ты: какая дичь! У нас ведь новомодная семья, оба мы сохранили старых друзей, словно… словно и вовсе не женаты. Так ведь, мой милый?

— Послушай… Я вот, например, собираюсь поиграть в гольф в паре с Малини. Ты же не станешь возражать?

— Конечно, нет! Странная мысль!

— Тогда к чему эти разговоры — какие мы супруги и все прочее?

Она убрала руки с его плеч.

— Вот уж не думала, что ты решишь, будто я возражаю. Просто я объяснила, о чем мы беседовали с мистером Талваром.

— Почему он вообще решил, что мне не понравятся его визиты?

— Может быть, чувствует себя перед тобой виноватым. Он ведь говорит, что любит меня. По крайней мере, любил когда-то.

Он расхохотался.

— Что ж, любопытно будет с ним встретиться.

В самом начале седьмого Гопал, приятно утомленный игрой, вошел в дом. Вечер выдался душный, и рубашка его стала влажной от пота.

— Где хозяйка? — спросил он Балдева.

— Хозяйка пошла купаться, сэр.

— Одна?

— Нет, господин. С другим господином — мистером Джоши.

— Ах да, — кивнул Гопал, вспомнив их разговор после ленча. «Видимо, Балдев спутал имя? Сундари назвала этого человека Талваром». — Не говорила ли тебе хозяйка — гость останется обедать?

— Нет, сэр. Он не останется. Я спрашивал госпожу.

— Так… А я думал… Принеси мне виски и приготовь ванну.

Из ванной Гопал вышел в полотняных брюках, сандалиях и клетчатой рубашке. Он был доволен, что за обедом они останутся вдвоем. Теперь ему удастся ускользнуть — в «лачуге» у князя вечером предполагается игра. Это могло бы сорваться, если бы гость Сундари остался обедать. Пришлось бы долго сидеть за столом, угощать этого типа кофе, может быть, бренди. А теперь, наверное, гость, возвратившись с пляжа, чего-нибудь выпьет и откланяется.

В гостиную Гопал вошел, когда солнце уже садилось. Балдев поставил на стол поднос с рюмками и зажег свет. Гопала несколько раздражало, что Сундари попросила его не опаздывать, а сама застряла на пляже. Захватив с собой журнал, он отправился на веранду, обращенную в сторону моря. Едва он включил свет, как что-то показалось ему необычным. Взгляд его упал на маленькую черную стереотрубу, стоявшую на подоконнике. Она напоминала ствол миниатюрной пушки. Мгновение он неподвижно стоял в дверях. В душу его закралось странное подозрение. Затем, взяв себя в руки, Гопал подошел к стереотрубе. Труба была нацелена на пальмовую рощу, от которой начинался отлогий спуск к морю. Едва успев прильнуть к окуляру, Гопал уже знал, что именно ему предстоит увидеть. Разыгравшаяся сцена не была бы столь эффектной без его участия. Сундари и ее любовник лежали в зарослях тростника и пальм, прислонившись к огромному пню. Они лежали совершенно голые на полотенцах, постеленных на траве. Они казались расслабленными и утомленными, словно нарочно хотели создать впечатление, что страсть их утолена. Как «подтверждающая улика» бросились ему в глаза ее разбросанные по плечам волосы. Похоже, что они даже не разговаривали друг с другом. Мужчина безучастно вглядывался в море, а Сундари, прикрывая рукой глаза от солнца, пыталась рассмотреть что-то в доме. Вдруг Гопала осенило: «Она же смотрит на меня, видит, как я склонился над окуляром!» Он отпрянул от окна и выключил свет на веранде.

Вот он, избранный ею способ отмщения! Она собственной рукой наносит смертельный удар их семейному благополучию, точно так же, как когда-то готова была утопить щенка — опустить в кипяток и наблюдать, как он корчится в смертельных муках. Сегодня она наблюдает страдание Гопала. А ведь она притворилась, что не видела их с Малини в тот вечер. Теперь, после стольких лет, она признается в обратном.

Он вспомнил, с каким хладнокровием и расчетливостью, положив руки ему на плечи, Сундари просила его не опаздывать сегодня. Он был уничтожен. Насколько проще было бы, если бы в тот далекий вечер она устроила ему сцену ревности! Но она ждала случая отплатить по-другому — той же монетой. Она решила устроить для него одного блестящий спектакль, продемонстрировать, что готова отдаться первому встречному, лишь бы отомстить мужу.

Сигарета обожгла ему пальцы, он закурил другую. «Семь лет ждала она, — думал Гопал, — до самого конца войны, чтобы сообщить мне, что брак наш безнадежно погублен и что погубил его я сам».


Сундари внимательно наблюдала за верандой, на которой она услужливо приготовила стереотрубу. Когда свет погас, она повернулась к Гьяну.

Перед этим они долго молчали. Гьян хорошо понимал, что приближается один из критических моментов в его жизни. Похожее ощущение испытывал он, когда отыскал топор и принял решение убить Вишнудатта. И еще в Мадрасе, когда сошел с корабля на берег. Через несколько минут они оденутся и пойдут в дом, чтобы встретить ее мужа, которого Гьян никогда не видел, но уже причинил ему зло. Потом будет трудный мужской разговор. Но Сундари с ним, и Гьян чувствует вдохновение и прилив сил.

— Родная, — сказал он, — я ждал этого часа всю жизнь.

Сундари сидела, обхватив руками колени. Гьян хотел обнять ее, но что-то в выражении ее лица его удержало.

— И я ждала этого часа, — ответила она. — Ну, может быть, не всю жизнь, но несколько лет.

Гьяну пришло в голову, что они говорят о разных вещах, и он уже собрался высказать эту мысль, но она продолжала:

— Я виделась с моим братом, Деби-даялом. Он приезжал. Он мне рассказал все, что произошло на Андаманах.

Лицо Сундари так изменилось, что Гьян похолодел от страха еще до того, как он осознал истинный смысл ее слов. Он растерянно смотрел на нее, не зная, что ответить.

— Я видела следы на его спине — следы порки. Они останутся навсегда.

— О господи! — задыхаясь, произнес Гьян, когда ему наконец удалось осмыслить происшедшее. Он был унижен, уничтожен. Голова кружилась, ноги ослабели, стали ватными, словно во время болезни.

— Какое зло мы тебе причинили? — спросила она. — Деби, мой отец или я? Ты говорил даже, что любишь меня.

Он не мог оторвать от нее взгляда. Кровь отхлынула, лицо было как бледная маска. Но глаза ярко сверкали.

— Я все могу объяснить, — сказал он едва слышно, — все…

— А мои фотографии? Деби тебе их не отдавал. Ты вскрыл письмо, вытащил деньги. Я ведь вложила их для Деби. А потом ты донес на него.

Казалось, еще секунда, и она разрыдается.

— Прошу тебя! — взмолился он. — Прошу тебя! — Даже сам он расслышал в своем голосе жалкое хныканье.

— И после этого ты являешься в Дарьябад с рассказом о своем побеге. Сколько лжи! И эта болтовня о любви. Любовь! Зачем тебе была нужна моя любовь? — спросила она с горечью. — Ты хотел отцовских денег? Думал, его сын никогда не вернется — так?

Голос Сундари стал резким и пронзительным — словно гвоздем царапали по стеклу. Она с усилием закрыла глаза, стараясь не расплакаться.

Зато Гьян уже успел овладеть собой. Отчаяния как не бывало. Теперь ему даже стало жаль ее.

— Ты кончила? — спросил он.

Она открыла глаза и приподнялась, натянутая как струна.

— Нет, еще вот что. В прошлый раз ты спросил: неужели для меня не имеет значения, что я спала с тобой? Сейчас я отвечу, нам пора свести счеты. Я с тобой поступила ничуть не лучше, чем ты со мной. Когда-то, после свадебного путешествия, я застала своего мужа на этом самом месте с уличной девкой. Это было шесть лет назад. И с того самого дня я готовлю отмщение. Сегодня мне удалось отомстить. Я устроила так, что он видел, как мы с тобой голые занимаемся любовью. Не ты, так был бы кто-нибудь другой. Просто ты попался на моем пути, да и совести у тебя не слишком много. Вот я и отыгралась. Теперь понял, как много значила для меня твоя великая любовь? — Разразившись этой тирадой, Сундари закрыла лицо руками и всхлипнула. — Что мы тебе такое сделали? — еще раз спросила она.

Как ни странно, Гьян совершенно успокоился. Несколько секунд он смотрел на ее руки, закрывавшие глаза, на ее вздымавшуюся от рыданий грудь.

— Нет, вы мне ничего не сделали, — начал он ровным голосом, но голос вдруг сорвался. — Раньше ничего не сделали, но теперь… Только-только я поверил в себя, понял, что у каждого человека, как бы слаб он ни был, есть своя святыня. Ты убила эту веру.

Она подняла глаза и сквозь слезы посмотрела на него. Потом горько спросила:

— А ты подумал о том, что ты во мне убил?

Не выдержав пронзительного взгляда Сундари, Гьян отвернулся. Он понимал: встреча с ним разрушила что-то важное, драгоценное для нее. И опять ему стало жаль Сундари — ведь все, что она бросила ему в лицо, ранило и ее. Надеясь свести счеты, она принесла в жертву нечто более сокровенное, интимное, чем обычное женское тщеславие.

Она встала, завернулась в полотенце и, не оборачиваясь, прямая и гордая, ушла от него. Он словно в оцепенении смотрел ей вслед. Что думает она сейчас — выиграла она или проиграла сражение? Он ждал до тех пор, пока она скрылась из виду и затихли ее шаги. Потом стал одеваться.

Раскол

В сером рассветном сумраке Текчанд стоял на балконе спальни и смотрел, как вдали темные клубы дыма смешиваются с голубыми грядами облаков. Его окружала тишина города, в котором объявлен комендантский час. Эта тишина казалась ему похожей на стену, окружающую дом, — постоянное напоминание об их изоляции.

Беспорядки в городе не прекращались уже целую неделю. Сначала это не слишком тревожило Текчанда. Дом его был расположен достаточно далеко от центра, чтобы не ждать неприятностей. Что же касается драк индусов с мусульманами, то к ним уже все привыкли. Стоило любой из двух общин собраться праздновать какой-нибудь праздник, как тут же следовала немедленная вспышка: процессии, демонстрации, выкрики, иногда даже убийства. Приходилось вмешиваться властям. Полиция выделяла один-два отряда с дубинками и разгоняла толпу слезоточивым газом. Магистрат объявлял комендантский час в бушующих районах, и все затихало до следующего индусского или мусульманского праздника.

Но эти последние бунты, как показалось Текчанду, были иными. Они были непосредственно связаны с разделением страны. Огромные пространства, переполненные людьми, должны были отойти к Индии или к Пакистану — в зависимости от того, какая из двух религий преобладала в этом районе.

Все жители были ввергнуты в водоворот. Никто не мог остаться в стороне, никто не мог считаться беспристрастным в этом споре. Если ваши единоверцы подвергаются насилию, разве сможете вы дружить с их мучителями? Администрация, полиция, даже воинские части оказались поглощенными этим потоком ненависти. Волей-неволей каждый индиец стал участником событий, которые, в сущности, были гражданской войной.

Десятки миллионов людей вынуждены были бежать, оставив свои дома, — мусульмане из Индии, индусы и сикхи из страны, которой вскоре предстояло стать Пакистаном. Две огромных людских реки текли навстречу друг другу, сжимаясь, сталкиваясь, оставляя умерших и умирающих на земле вдоль неспособных вместить эти потоки шоссе и железных дорог.

Эти два людских потока непрерывно пополнялись в результате гражданской войны, бушевавшей по всей стране — в каждой деревушке, поселке, селе, городе, всюду, где жили рядом две общины. Все человеческие чувства отступали перед низменными инстинктами дикарей. Государственные учреждения закрывались, железные Дороги бездействовали, ибо и начальники, и технический персонал были вовлечены в общий неодолимый поток. На улицах царствовали шайки бандитов — они убивали, грабили, жгли, насиловали женщин, калечили детей. Мишенью для них становились даже священные по законам враждебной религии животные.

Как и опасался в свое время Ганди, ненависть, копившаяся годами, разом выплеснулась наружу. Каждый здравомыслящий человек мог в этом убедиться воочию, как убедился Текчанд августовским утром 1947 года. До освобождения, о котором они так мечтали и которое могло принести лишь страдания миллионам из них, оставался один день. Вся страна была залита кровью своих сыновей, опалена огнем религиозной ненависти. На дорогах Индии гнило столько трупов, что их хватило бы для любой большой войны.

Они могли бы уехать отсюда. Жена так и предлагала поступить. Но он смеялся над ее страхами. Однако теперь, когда он сам согласился бежать, сделать это было уже не так просто. Автомобиль почти наверняка остановят в ближайшей же деревне — для этого достаточно брошенного поперек дороги бревна или перевернутой телеги. Ослепленные ненавистью крестьяне, набросившись со всех сторон, растерзали бы пассажиров, разграбили бы их имущество, и тут же толпа рассеялась бы во все стороны и, притаившись, стала бы ждать следующей машины.

Текчанд никогда прежде не представлял себе, что подобные события могут произойти теперь, в середине двадцатого века, после почти двухсотлетнего благоразумного и спокойного английского правления. И такое творится в стране, где уже лет тридцать назад Махатма провозгласил свою доктрину ненасилия!..

Теперь Текчанд пришел к выводу, что громадное большинство индийцев воспринимают лозунг Ганди лишь как политическую тактику, не придавая ему более глубокого смысла. В лучшем случае эта теория служила им оружием в борьбе против англичан. Выходило так, что в тот самый день, когда ярмо английского господства было сброшено, население субконтинента отбросило ненасилие и, повинуясь неодолимой внутренней потребности, предалось безумной оргии насилия.

Вслед за этими печальными размышлениями к Текчанду пришло раскаяние в том, что сам он вовремя не разглядел опасности. Не кто иной, как он, заявил жене, что останется до самого конца. «Почему бы вам с Сундари не уехать?» — говорил он не раз, прекрасно понимая, что никогда она не оставит его в опасности. Правда, даже две недели назад они не представляли себе, как велика эта опасность. «Дхансингх за день доставит вас в Дели», — убеждал он.

Неужели он так считал всего две недели назад? Почему она тогда не согласилась? Почему, наконец, не поехали они все вместе?

Жена тогда ему ничего не ответила. Она лишь посмотрела удивленным и укоризненным взглядом, означавшим, что на подобные предложения может быть только один ответ. Она никогда его не покинет, и он был счастлив этим сознанием.

Теперь некому их отвезти. Он до сих пор не рассказал жене, что случилось с Дхансингхом. Больше того, он даже пожаловался ей на Дхансингха, который будто бы забрал «бьюик» и скрылся.

— Должно быть, договорился с приятелями и улепетнул, — так пришлось объяснить. — Вся эта история о его семье, за которой он будто бы ездил, — вранье. Просто ему нужна была машина.

Вспоминая о том, что на самом деле произошло с его шофером, Текчанд замирал от ужаса. Дхансингх попросил разрешения перевезти свою семью в дом Текчанда и поселить в одной из комнат для слуг, потому что все остальные сикхи покидали город. Дхансингх жил в Чандпуре, районе, отделенном от остальной части города трущобами, населенными мусульманами. Шофер не вернулся.

На обратном пути «бьюик» был остановлен около моста. Жену и двоих ребятишек Дхансингха выволокли наружу. На глазах у родителей детям размозжили головы камнями. Потом облили керосином голову и бороду Дхансингха и подожгли его живым. После этого они потащили куда-то его жену.

Машину, вернее ее обгоревший остов, нашли на том же месте около моста. Убийцам Дхансингха она была не нужна. Полиция сообщила Текчанду, что он может забрать обломки. Подробности рассказал ему сикх, который, спрятавшись, наблюдал эту сцену. Места сомнениям не оставалось. Слуги, конечно, все знали, потому что слуги всегда все знают. Текчанд предупредил, чтобы они ничего не рассказывали хозяйке.

Теперь вся семья очутилась перед катастрофой из-за того, что он отказался уехать заблаговременно.

Зачем понадобилось Сундари в подобной ситуации внезапно приехать к родителям с собачкой на руках? Даже если она не лукавит и они с мужем расстались дружески, все равно женщине из индуистской семьи не следовало являться в Западный Пенджаб в те дни, когда все другие бегут отсюда. Однако втайне Текчанд радовался, что дочь сейчас с ними. Она была в отличном настроении, словно вокруг ничего необычного не происходило. Текчанд даже устыдился собственного панического состояния.

Он устроился в тростниковом кресле, на полированных перилах балкона остались влажные следы его пальцев.

Вспоминалась только что пережитая ночь. Им не пришлось долго спать. Даже из окна спальни они видели похожие на зимний закат алые отблески пожара. Горели дома… То и дело из города доносился гул толпы, напоминавший жужжание перелетающего на новое место пчелиного роя. Гул сопровождался криками, свистом, редкими выстрелами. Что происходило в эту ночь? Что происходит сейчас? Выяснить это невозможно.

Он услышал тихий шорох сандалий. Жена подошла и остановилась за его креслом.

— Милый! — сказала она. — Слуги убежали.

Текчанд взглянул на ее побледневшее лицо.

— В доме нет никого, кроме нас троих, — добавила она.

Он вскочил и по длинному коридору бросился к лестнице.

— Камруддин! Кишен! Натани! Где вы? Натани! Кишен! Хамид! Хамид!

Внезапно он остановился. Нельзя вести себя так глупо. Они все исчезли — повар, садовник, камердинер. Все! Как могли они? После стольких лет… Он не помнил дня в своей жизни, когда ему удалось бы обойтись без слуг.

Куда они пошли? Что станут делать? Кто о них позаботится?

Вслед за этим пришло облегчение. Может быть, даже к лучшему, что они ушли добровольно. До сих пор он должен был думать о них, об их пропитании и защите. А ведь почти все они мусульмане. До каких же пор они могли сохранять верность хозяевам, не уступая давлению своих единоверцев?

Возвратившись на верхнюю площадку лестницы, он почувствовал себя спокойнее. Сердце колотилось не так часто. По крайней мере, их не ждет горькая участь шофера, утешал себя Текчанд. Они исчезли из его жизни и сняли с него бремя ответственности. Он зашел в комнату дочери. Она уже успела встать и одеться. Спиндл подскочила к нему, помахивая своим нелепым крысиным хвостиком.

— Сундар, — начал он самым обыденным тоном, чтобы не слишком ее встревожить. — Детка, тебе, пожалуй, лучше пойти к нам в комнаты. Слуги удрали. Они наверняка вернутся, когда кончится вся эта передряга, бояться им нечего. Я подумал, что здесь ты как-то слишком на отлете. Пойдем лучше к нам.

— Конечно, — согласилась Сундари. — Только сперва я приготовлю тебе завтрак. Чай или кофе? Кофе, я думаю?

— Да, лучше кофе. Подумать только, что они натворили, — вдруг вспомнил он. — Зарезать всех коров в округе только потому, что их пасли пастухи-индусы! А теперь нет молока ни для индусов, ни для мусульман.

Он воспрянул духом, услышав ее рассуждения о сгущенном молоке и завтраке. Дочь наконец-то показалась ему взрослой и уверенной в своих силах. Что случилось с ней? Почему так внезапно превратилась она из простодушной девушки в женщину, изведавшую боль и страдания? Кажется, недавно была она совсем крошкой, и по вечерам нянюшка приводила ее в гостиную — поцеловать отца на ночь. Как одно мгновение промелькнули годы, и вот ему уже пятьдесят один, он утомлен и сломлен, его давит груз ответственности за судьбу жены и дочери.

— Сундар, — сказал он. — Если ты не возражаешь, переоденься во что-нибудь старенькое, попроще. И лицо хорошо бы вымазать чем-нибудь… Два-три пятна.

Она удивленно улыбнулась.

— Что с тобой? Не тревожься, на меня никто не позарится. Особенно если я буду рядом с мамой. Ты бы лучше с ней поговорил — она выглядит слишком эффектно.

Он кивнул и ответил совершенно серьезно:

— Да, ей тоже нужно переодеться во что-нибудь попроще. И еще, прошу тебя, Сундар, сними браслеты и все остальное. Сейчас опасно носить золото.

— Ты собираешься отдать драгоценности в банк?

— Банк! — он покачал головой. — Все банки закрыты. Все придется уложить в шкатулку и взять с собой. В тот день, когда мы доберемся до Джаландхара, мы устроим банкет, и вам обоим понадобятся украшения.

— Так-то лучше, — рассмеялась Сундари, гладя отца по плечу, — давай думать о том, что будет там, а не печалиться о здешних делах. Что плохого может случиться с нами — ведь мы поедем под военным конвоем до самой границы?

— Ничего не может случиться, — согласился он. — Это пограничные войска, они все еще под контролем англичан. И вообще, армию меньше всего затронула эта резня.

— То-то! Значит, не о чем тревожиться!

Он вздохнул, не в силах разделить ее оптимизм.

— Не беспокоиться невозможно, потому что никому теперь нельзя верить. А у меня еще такое чувство, будто я сам навлек на вас несчастье. Мама уговаривала меня уехать в прошлом месяце. Даже две недели назад это еще было совсем просто — сел в машину, и конец. Я мог бы взять служебные грузовики, и мы бы погрузили все, что захотели. Я уговаривал маму уехать без меня, но ты же знаешь, какой она бывает упрямой. А потом приехала ты…

— Я бы никогда не простила себе, если бы оставила вас одних в такое время, — сказала Сундари.

— А теперь вот приходится ждать полицейского конвоя, а они все откладывают со дня на день. Обещали отправить нас еще позавчера, сегодня мы бы были уже на месте. Но пока никаких сообщений.

— О, у этих бедняг сейчас столько забот, — утешила отца Сундари. — Ты просто избалован жизнью, всегда все было так, как ты хотел. Не правда ли? Пойдем. Пока я приготовлю завтрак, ты посидишь с мамой. Вот увидишь — тебе станет легче.

Он снова подумал о том, какое счастье, что Сундари сейчас с ними. Она не забывает о тысяче необходимых вещей.

— Как ты думаешь, — спросил он, — может быть, нам имеет смысл спуститься в нижние комнаты?

Она спокойно возразила:

— Чего ради? Если они подожгут дом, не все ли равно, где мы окажемся — внизу или наверху?

— Не говори таких страшных вещей! — рассердился Текчанд.

— Но ведь ты опасаешься именно этого.

— Вот до чего дошло! — воскликнул он, чувствуя, что говорит каким-то странным хриплым голосом. — Всю жизнь я прожил в этой части Индии, в этом городе. Я отдал ему все, что мог, и он платил мне добром. Я корнями врос в эту землю. Здесь есть улица, названная именем моего отца, библиотека, носящая мое имя. Родильный дом и женская школа названы именем твоей матери. Этот город принадлежит нам в такой же степени, как уважаемым мусульманским семьям — Аббасам, Хусаинам. Я и мой род сделали не меньше их для процветания и украшения города. Что же они теперь творят? Жгут дома! А мы? Ищем защиты у полиции, потому что добропорядочные горожане грозят нас прикончить.

Сундари ошеломила эта вспышка.

— Папа, прошу тебя, не говори так!

— К черту! Я должен с кем-нибудь говорить об этом! Должен! Иначе голова моя расколется! Я им доверял, я пренебрег советами твоей матери. «Они наши братья» — так я сказал ей. Почему я ее не послушался? Да потому, что мне хотелось сохранить все это — все созданное мною и моим родом. Один из лучших в городе домов, имя, известное всей провинции, лучшую во всей Индии частную коллекцию бронзы. Но кому-то понадобилось объявить мою родную землю чужой территорией — ни больше ни меньше! И только из-за того, что кучке хулиганов взбрело в голову прогнать индусов с их земли, я должен вырвать все с корнем и бежать, оставив то, что стало частью меня самого!

— Не забывай, папа, — напомнила она, — тебе все-таки больше повезло, чем другим. В конце концов, у тебя есть деньги. У тебя есть дом в Дели — крыша над головой. А тысячи людей, даже миллионы, вынуждены искать кров и работу…

— Деньги! — Он в отчаянии всплеснул руками. — Думаешь, все деньги мира могут возместить это? Мой дом, моя бронза… Я мог любоваться ею часами, среди всей этой красоты я обретал душевный покой, веру в высшую силу. Подлинное искусство, жившее тысячу лет назад, и сегодня живет и дышит.

Он умолк, пытаясь овладеть собой, и засмеялся сухим, вымученным смехом.

— Да, дитя мое, ты права. Мне все-таки повезло — не придется начинать все сначала. Мы не пойдем с протянутой рукой, мы будем жить привычной жизнью в Дели, в Бомбее — где угодно. Да, мне повезло.

— Так и надо рассуждать, — сказала Сундари с заметным облегчением. — Пойдем, позавтракаешь. А потом позвони в полицию, узнай, что нового насчет конвоя…

Она взяла его под руку и повела по галерее. Спиндл, как всегда, неслась впереди.

— Я позвоню, как только совсем рассветет. Сейчас слишком рано, — сказал Текчанд.

Сундари, отпустив руку отца, свернула в гостиную, которая теперь служила им кухней. С рассеянным видом он постоял немного около двери, в которую вошла дочь, потом, словно внезапно вспомнив о чем-то, повернулся и зашагал к своему музею. Войдя, он направился к окнам, одну за другой отдернул портьеры. Рассветные лучи осветили скульптуры. Текчанд повернулся к ним.

Они все были здесь, все эти Брамы, Вишну и Шивы, созидатели, охранители и разрушители; Ганеши, Витобы и Хануманы, Радхи, Апсары и Асуры; женщины, мужчины и нечто среднее; с головами слонов, обезьян и орлов; двухголовые и четырехголовые; четырехрукие, восьмирукие, десятирукие; боги, богини, демоны, полубоги, полудьяволы. Они танцевали, спали, благословляли, проповедовали, любили, изгибались в поклонах; некоторые были изваяны во весь рост, другие только по пояс; среди них были уроды и красавцы…

Для Текчанда это были живые существа, более живые, чем многие из окружающих его людей. В их присутствии он ощущал душевный покой, для него они были воплощением тайной связи жизни настоящей и будущей и многих-многих иных жизней.

Безмятежность их духа заставила его яснее ощутить собственное слабоволие. Низко склонившись, стоял он перед ними, словно исповедуясь в самых сокровенных движениях души.

Одна мысль сверлила его мозг: сопротивление тщетно. Ах, если бы мог он отправить жену и дочь с надежным конвоем! Тогда он остался бы здесь наедине со своими бронзовыми мужчинами и женщинами, полудьяволами и полубогами.

Он хотел бы поступить именно так, уж он как-нибудь бы выкрутился. Здесь его земля, его город. Этот народ — его народ. Люди придут в себя, как только схлынет волна ненависти, и тогда они поймут, что он — один из них, и не отвергнут его.

«Но жена никогда не оставит меня одного, — вспомнил Текчанд. — Никогда!»

Волнение душило его. Долг повелевал ему спасти жену и дочь, о них должен позаботиться мужчина, а у них остался только он один, Текчанд. Если бы его сын Деби-даял был сейчас с ними, отец решился бы остаться. В сложившихся обстоятельствах Деби действовал бы мудрее, чем он сам. Деби принял бы вызов и бросился бы в бой.

Текчанд закрыл глаза — он не хотел прощаться со своими богами. В последнее мгновение они могли бы околдовать его, и он бы позабыл свой долг. Он отвернулся, все еще с закрытыми глазами, и ощупью пошел к двери. Только плотно притворив ее, он открыл глаза и направился к телефону.

— Мы ведь уже сказали вам: вас известят, когда все будет готово, — ответил полицейский инспектор.

— Но все, кому обещали конвой, уже три дня как собрали вещи, — возразил Текчанд.

— Мы должны подождать. Нужно выяснить, как поведет себя другая сторона. До сих пор у нас нет сообщений, что конвой, охраняющий мусульман, выехал из Дели.

— Выходит, мы заложники? И должны ждать, пока сюда благополучно доберутся ваши люди?

Инспектор долго молчал. В конце концов он все-таки ответил:

— Называйте это как угодно. Но если они не начнут, мы тоже спешить не будем.

— Боже правый! Вы, значит, будете ждать их, а они вас! Мы же тут навсегда останемся.

— Ничем не могу помочь. И послушайте… мне не нравится то, что вы говорите, и ваш тон.

— Прошу извинения, — быстро сказал Текчанд. — Я не хотел вас обидеть. Но есть ли надежда, что мы выедем сегодня?

— У меня нет сведений на этот счет, — холодно ответил офицер, ясно показывая, что он не простил своего собеседника. — Все зависит от того, как там будут обращаться с нашими людьми. Я слышал, что в Патиале сикхи напали на поезд, в Амритсаре был разгромлен конвой. Если они допускают такие вещи, как нам здесь прикажете защищать сикхов от гнева толпы? Что вы на это скажете?

— Я вполне понимаю ваше положение.

— Не станете же вы обвинять наших людей за то, что они отвечают ударом на удар. Не становиться же нам предателями!

— Нет, разумеется, — вежливо согласился Текчанд. Потом добавил: — Простите мою резкость, я не имел в виду…

Приходилось унижаться и терпеть наглость мелкого чиновника. Совсем недавно три отставных полицейских офицера служили охранниками в строительной компании Текчанда, а теперь вот он вынужден заискивать перед инспектором.

Он отправился в гостиную, пытаясь скрыть свое уныние. Сундари склонилась над плитой, но достаточно было взглянуть, как сосредоточенно она переворачивает гренки, чтобы понять: она слышала разговор с инспектором.

Текчанд сел в ожидании завтрака.

В углу гостиной стояли бочонок с водой и мешок с пшеничной мукой. На диване, на стульях лежали давно уже приготовленные коробки со свечами, банки с бобами, колбасой, супом, мешок с сахаром, на полу громоздились связки дров и корзина с углем.

На всякий случай они заранее припасли все необходимые продукты. Хозяйка дома вынуждена была превратить гостиную в кладовую и кухню, чтобы повар всегда был под рукой, а не внизу, в подвальном помещении. Но теперь повар удрал, а Сундари на простой плите готовит завтрак с таким видом, словно делала это всю жизнь.

Здесь собрано все самое важное: вода, пища, топливо. «Словно лагерь в джунглях», — подумал Текчанд. Этих запасов хватит им на две недели. Кашанские и керманшахские ковры, еще недавно устилавшие пол, были свернуты в длинные толстые тюки. Ковры, и те, которые он двадцать лет собирал со страстью и жадностью коллекционера, и те, что достались ему от отца деда, потеряли теперь всякую ценность. Впрочем, эту участь разделили с ними и все другие вещи, которыми так гордилось семейство Кервадов: испанские серебряные подсвечники, люстры баккара, грузинский чайный сервиз, обеденный стол палисандрового дерева на двадцать четыре персоны…

Внизу, в гараже, стоял автомобиль новейшей марки «форд-8», который Текчанд, использовав свои высокие связи, сумел добыть из первой послевоенной партии машин, полученных Индией. Теперь этот автомобиль, стоявший наготове для долгого путешествия — с полным баком, с запасными канистрами бензина, масла, воды, был куда нужнее, чем мебель, скульптура, остававшиеся в доме, да и сам дом.

Но еще важнее для Текчанда было то, что с ним не разлучились жена и дочь. Их присутствие придавало ему силы, помогало увидеть цель впереди и преодолеть притяжение земли, где он родился и где оставалось все его имущество. Волна благодарности прихлынула к его сердцу, когда он посмотрел на дочь, склонившуюся над огнем. Она здесь — значит, нет места отчаянию.

— Кофе готов, — сказала Сундари. — Вот гренки. Я приготовила яичницу, как ты любишь. Яйца беречь уже не стоит. Мама принимает ванну. Садись завтракать, пожалуйста.

Запах кофе пробуждал аппетит. Текчанд уже садился за карточный столик, на котором Сундари расставила еду, когда раздался телефонный звонок. Он вздрогнул, это наверняка из полиции-какие-нибудь новости о конвое. Текчанд улыбнулся дочери и бросился в коридор к телефону. В голове у него так гудело, что он долго не мог понять, кто говорит с ним и о чем. Во всяком случае, это не был инспектор полиции.

Наконец до него дошло. Старый приятель Сардар Автар Сингх приглашал Текчанда с семьей перебраться к нему в дом.

— Здесь человек пятьдесят… Двенадцать мужчин, — сообщил он. — У нас три дробовика и пистолет на всякий случай. Мы по очереди днем и ночью охраняем дом.

— О, благодарю вас! — ответил Текчанд. — Конечно, мы переберемся к вам. Это очень кстати… Что вы говорите?

— Я спрашиваю: сколько вас? — повторил Автар.

— Только трое — жена, дочь и я. Впрочем, еще… собачка.

— Собачка? — последовала пауза, скорее всего выражавшая недоумение. — Нам необходимо собрать как можно больше мужчин.

Текчанд неожиданно для самого себя пошутил:

— Вы говорите, двенадцать уже есть. Но ведь дюжина сикхов — это целая армия.

Автар не принял шутки.

— Да, это все равно что сотня других, — сказал он спокойно. — Однако на нас могут напасть и пятьсот, и пять тысяч! У вас есть оружие — винтовка, пистолет или еще что-нибудь?

— Оружие?! О нет!

— Ничего не поделаешь. Захватите побольше провизии, сколько дотащите. Здесь все пригодится. Мы готовим на пятьдесят человек. Десять ребятишек… И… послушайте, не могли бы вы оставить собаку?

— Нет, нет. Это невозможно! Но ведь она совсем маленькая, — сказал Текчанд умоляющим голосом.

— Мы просили всех не приводить с собой животных. Ну что ж… Тогда хоть побольше провизии!

— Разумеется! Мы столько всего наготовили… — ответил Текчанд и тут только вспомнил свой недавний разговор с инспектором. — Послушайте! Я только что звонил в полицию. Не хочу вас пугать, но инспектор сказал, что народ в городе настроен против сикхов. Были какие-то столкновения в Патиале и Амритсаре, и они собираются мстить.

— Господи! — Автар тяжело вздохнул. — Они и без этого нас так ненавидят! Знаете, я нисколько не обижусь, если вы не захотите к нам присоединиться. Может быть, сейчас даже благоразумнее держаться от нас подальше.

— Чушь! — резко ответил Текчанд. — Конечно, мы придем. Просто я хотел предупредить — будьте особенно осторожны. Старайтесь не давать ни малейшего повода…

— Спасибо, — заключил Автар. — Итак, я жду вас. Провизия нам очень нужна, но еще лучше, если бы вы достали оружие.

Текчанд наконец вернулся к столу и жадно принялся за еду. Он широко улыбнулся жене, когда, одетая как всегда изящно, но на этот раз без всяких украшений, она вошла в гостиную.

— Мы перебираемся к Автару, — сообщил он. — Будем ждать конвоя там, со всеми вместе.

Это решение его ободрило. Странно, что такая простая мысль не пришла ему в голову раньше. Здесь, на окраине, почти в полумиле от ближайшего дома, они оказались в полнейшей изоляции. Маленький островок индуизма в пустыне, идеальная мишень для нападения какой-нибудь шайки!

Но теперь они окажутся под защитой сильных, мужественных вооруженных людей, готовых к любым неожиданностям. Там для каждой семьи будет приготовлена машина. В конце концов, дождутся же они когда-нибудь конвоя!

— Еще чашку? — спросила Сундари.

— Да, хорошо бы.

Телефон зазвонил снова. Текчанд оттолкнул стул и вскочил на ноги, пролив кофе. Он нервно схватил трубку.

— Алло! Алло!

Он опять услышал голос Автара, на этот раз хриплый, взволнованный.

— Они уже здесь… сотни… тысячи!

Сквозь стук своего сердца Текчанд различил рев толпы, окружившей дом Автара. Ровный гул прерывался хлопками выстрелов и дикими выкриками головорезов, жаждавших крови.

— Господи боже бой! — простонал Автар. — Они поджигают…

— Алло! Алло! Алло, Автар! Алло! — тщетно кричал Текчанд. — Алло, что там у вас происходит?

Прошло еще несколько минут, прежде чем он понял, что телефонная связь прервана.

— Он благородно поступил, предупредив нас, — сказал Текчанд жене. — В тот самый момент, когда те уже ворвались в дом.

— Они выволокут всех на улицу, обольют бензином И сожгут заживо, — сказала она. — Эта участь постигла Дхансингха, и вообще они поступают так со всеми сикхами.

Он избегал ее взгляда. Ей рассказали про Дхансингха. Значит, слуги ослушались его, больше не от кого ей было узнать… Текчанд вдруг снова почувствовал себя слабым и беспомощным.

«Первый раз я вижу его в таком состоянии», — подумала Сундари, взглянув на отца. Мужество покинуло его, с лица не сходило выражение ужаса, голова тряслась, пальцы нервно подергивались, Как хотелось бы ей утешить отца, сообщить что-то такое, что вырвет его из этого мрака, заставит его улыбнуться. Может быть, именно сейчас ей стоит рассказать отцу о Деби?

Она понимала, как обрадуются родители, если узнают, что Деби жив, что он вернулся в Индию, что он свободный человек— ведь теперь, когда ушли англичане, никто не станет преследовать его за «антибританскую деятельность». Напротив, ему могли бы воздать почести как патриоту — участнику борьбы за независимость. Но разве это возможно — рассказать о возвращении Деби и не упомянуть о его женитьбе? Деби и Сундари много говорили об этом в Бомбее, а потом в Карнале, где они провели вместе несколько дней. Собственно говоря, она и в Дарьябад отправилась, чтобы подготовить родителей к встрече с невесткой — женой Деби. Мумтаз и Деби собирались приехать сюда через несколько дней.

Даже в обычное время это была нелегкая задача. Но когда она своими глазами увидела, что происходит в Пенджабе, ощутила всю глубину пропасти между двумя общинами, предстоявшее объяснение ужаснуло ее. Сундари понимала, что в атмосфере всеобщей подозрительности и ненависти родители не смогут принять Мумтаз как свою. То обстоятельство, что Мумтаз мусульманка, окажется для них еще более важным, чем другое — ведь Деби отыскал ее в публичном доме. Даже приговор, который вынесли Деби за террористическую деятельность, был для них не таким страшным ударом.

Сначала Сундари колебалась, а через несколько дней после ее приезда события повернулись так, что рассказывать обо всем этом стало незачем. Волнения в городе разгорались. Вдобавок толпа напала на поезд, и после этого прервалось железнодорожное сообщение. Теперь Деби никак уже не сможет добраться до Дарьябада, двигаясь навстречу непрерывному людскому потоку.

И все-таки, зная характер своего брата, Сундари не была в этом до конца уверена. Вдруг, несмотря на весь этот кошмар на границе, Деби все-таки попытается? Эта мысль не оставляла ее…

Обе женщины принялись за домашние хлопоты, а Текчанд долго еще сидел неподвижно. Потом он вышел на балкон и, крепко сжав деревянные перила, стал всматриваться куда-то в даль. «А вдруг это добрый знак? — подумала Сундари. — Значит ли это, что у него пробуждается интерес к окружающему?»

— Может быть, ты спустишься в гараж, — попросила она, стараясь не выдать своих чувств, — проверишь, все ли там в порядке. Ведь в любую минуту могут сообщить о конвое.

Он быстро повернулся:

— О, конечно, — и с готовностью побежал вниз, как ребенок, обрадованный, что и ему нашлась работа.

В гараже поблескивал «форд». Обивка была совсем новенькая, крыша пахла краской. Текчанд благословил тот день, когда он заказал для своих гаражей надежные завинчивающиеся ставни и крепкие замки. Второй гараж пустовал — «бьюик» домой не вернулся. Но сейчас некогда было вспоминать о «бьюике» и о его водителе.

Текчанд сел в машину, включил стартер. Мотор заработал тотчас же. Он несколько минут прислушивался, а потом выключил мотор, опустил ставни и запер дверь гаража.

Оставшуюся часть дня они провели в ожидании, поминутно подбегая то к окнам, из которых был виден город, то к телефону — в надежде, что он снова заработает.

— Как мы узнаем, что нам предоставлен конвой, если телефон молчит? — спросила отца Сундари.

Он думал о том же. К слову сказать, он только об этом и думал.

— Не беспокойся, полиция обязательно нас проводит. Они-то знают — за мной не пропадет. Телефон, во всяком случае, скоро починят.

— Может быть, стоит попробовать позвонить от Кханов — там, вниз по дороге? Или от Малликов?

— Не знаю, — заколебался Текчанд. — Почему ты уверена, что у них телефон работает? И потом — кто пойдет туда?

В мусульманские дома двери были закрыты наглухо. Любой мусульманин, укрывающий индуса, объявлялся предателем родины и был обречен на всеобщее презрение. Неразумно было бы сейчас просить помощи у соседей-мусульман. Это только поставило бы их в неловкое положение.

— Давай схожу я, — предложила Сундари.

Он покачал головой. Ближайший домишко находился в полумиле от них.

— Я сам пойду вечером, — сказал он, — если телефон не починят.

— Как это ужасно, — вдруг вмешалась жена Текчанда. — Никто из нас ни слова не говорит о судьбе тех, у Автара. Остался ли хоть кто-нибудь в живых? Мы настолько погружены в собственные заботы!..

Стыдно было признаться, но дело обстояло именно так. Они словно вычеркнули из памяти Автара и других сикхов. Неужели в такие минуты человек ни о чем не способен думать, кроме спасения собственной шкуры?!

Как будто в ответ на ее слова, тревога Текчанда за судьбу сикхов очень скоро уступила место самому обыкновенному страху. Он вызвался пойти к соседям. Кто-то ведь должен сделать, и этот кто-то он сам — невозможно же отправить Сундари!

Оставшись один в ванной комнате, Текчанд с большей силой, чем когда-либо, почувствовал свою непригодность к борьбе. Как жаль, что он такой беспомощный и неумелый! Одно дело — организовать самую большую в Пенджабе строительную компанию, совсем другое — не растеряться в подобной обстановке. Даже дочь хладнокровнее, чем он, глава семьи. Но, с другой стороны, в полной ли мере женщины осознают опасность? Вот был бы здесь сейчас Деби…

И Текчанд снова предался мыслям о сыне — Деби не побоялся бы этих бандитов, сколько бы их тут ни оказалось.

Он принял холодный душ и переоделся в брюки и рубашку цвета хаки. В этом костюме он обычно инспектировал стройки. В коридоре на дымящем огне жена готовила чапатти. Она все еще пыталась сохранить в чистоте пол в гостиной, вот и вынесла все хозяйственные принадлежности в коридор. Ему было больно видеть ее воспаленные от дыма глаза, перемазанные тестом руки. Сундари он отыскал на открытом галерее, окружавшей дом.

— Знаешь, — сказал он, показывая рукой в сторону своего музея, — когда сегодня утром я был в той комнате, я думал о бессмысленности дальнейшей борьбы. Почему бы не счесть это знаком свыше — знаком поражения — и не признать, что все кончено? Разве это не лучше, чем барахтаться и цепляться? Я хорошо жил, испил полную чашу жизни. Законы индийской философии подсказывают мне, что неразумно, даже неблагородно требовать продолжения. В моем возрасте человек должен уметь отвернуться от суеты, от всяческих мирских неурядиц. Но, разумеется, это все чепуха… Я понимаю, что не имею права отступать. Каждый обязан жить и бороться хотя бы ради тех, кто близок и дорог ему. Мама и ты…

— И твой сын, — выпалила Сундари. Это вышло случайно, она не подумала, радость или боль принесет ему ее сообщение. — Да, да, и твой сын, — повторила Сундари, глядя отцу прямо в глаза.

Глаза оставались безжизненными.

— Мой сын, — проговорил Текчанд безучастно. — Мы даже не знаем, жив ли он. Прошло восемь лет… И понимаешь, у меня иногда такое чувство, будто я убил его собственными руками. Но я вот что хотел сказать: как бы ни был подавлен человек, житейские обязанности и заботы мешают ему сдаться. Крепкие нити любви связывают его…

Сундари была встревожена его непонятной отрешенностью.

— Я тебе до сих пор не говорила… Но сейчас я думаю, тебе надо узнать, что Деби вернулся.

Отец посмотрел на нее с вымученной улыбкой, сделавшей его лицо еще печальнее.

— Моя милая девочка, ты просто хочешь ободрить меня, — сказал он.

— Ничего подобного. Это правда. Он приезжал ко мне в Бомбей. Долго рассказывать… В общем, японцы послали Деби в Индию, чтобы он работал на них. Но он не стал этого делать. До конца войны он жил в Ассаме, скрываясь, чтобы его не выдали властям.

— Ты его правда видела?

— Конечно, правда! Он позвонил по телефону. Мы вместе обедали, гуляли. Я навестила их в отеле «Океан».

— Их? — спросил он. — Кого их?

— Деби и его жену. Он… он женился.

Теперь, когда разговор уже начался, Сундари хотела довести его до конца.

— Деби ездил к кому-то в Лахор и там встретил девушку. Очень милую девушку — я уверена, она тебе понравится. Только… дело в том, что она не нашего круга.

Но Текчанд не обратил никакого внимания на эти слова дочери.

— Скажи мне, как он выглядит? Он… он здоров после всех этих ужасов?

Сундари помрачнела.

— Да, он красив, как прежде, загорелый, стройный. Только… рука, правая рука покрыта рубцами, шрамами. И палец немножко искривлен.

— Не надо пока что говорить об этом маме. Что они с ним делали?

— Ничего. Я хочу сказать, это произошло не на Андаманских островах, а в Лахоре. Кто-то швырнул склянку с серной кислотой в его жену. Деби поймал эту штуку в воздухе.

— Деби должен был поступить так. Только так! — заметил Текчанд с оттенком гордости. — Рука сильно искалечена?

— Совсем не искалечена. Все зажило. Жена его выходила.

— Но почему они не приехали к нам? Почему ты не привезла их?

На это у нее был готов ответ. Нельзя же сказать отцу, что сын уже неделю, как был бы с ними, если бы что-то очень серьезное не помешало ему приехать.

— Он просил меня сообщить вам эту новость — насчет женитьбы, а потом написать ему. Тогда он приедет. Вернее, они оба. Из Карнала сюда можно добраться за день. По крайней мере, раньше можно было…

Она нашла самое простое объяснение. Хорошо, что отец не слишком любопытен. Похоже, ей удалось повернуть разговор таким образом, что новости доставят отцу только радость. Неприятные подробности пока что оставались в тени. Сундари ни словом не обмолвилась о том, что девушка из публичного дома, что она мусульманка.

— А сейчас, конечно, невозможно послать письмо, — вздохнул он. — Но как глупо он поступил, и ты тоже! Ты должна была уговорить его приехать, притащить его. Никогда бы мы не были против.

Дело было сделано. У Сундари словно гора с плеч свалилась. Конечно, когда мать узнает, она захочет подробностей. Но сейчас было приятно смотреть на отца — настроение его мгновенно изменилось, даже румянец вернулся, и голова больше не тряслась.

— Мама знает? — спросил он.

— Нет. Знаешь, папа, лучше ты сам ей скажи. Я хотела, чтобы ты узнал первым. Сейчас же пойди к ней и скажи.

Пелена мрака внезапно расступилась. Возвращение сына снимало тяжкий груз вины, который Текчанд нес уже восемь лет. Он больше не думал о смерти и о том, что прошло отпущенное ему время. Будущее приобрело реальный смысл, теперь Текчанд понимал, за что он должен бороться.

— Да, я так сделаю, с удовольствием. Пойду и все скажу ей. Она будет счастлива. — Он быстро поднялся.

— Подожди минутку, папа, — попросила Сундари. — Какой-то велосипедист едет по дороге. Взгляни!

Он посмотрел вниз. Странно было, что кто-то в такое время спокойно едет по своим делам. За весь день это был первый путник, которого они увидели на дороге.

— Должно быть, он едет к Маллику, — предположил Текчанд.

— Нет, он проскочил поворот. Скорее всего он едет к нам.

— Ума не приложу, кто бы это мог быть?

— Подожди! Я догадываюсь, кто это — Гьян, мистер Талвар.

Сперва Текчанду показалось, что он никогда прежде не слышал этого имени. Но когда велосипедист подъехал поближе, он узнал его. Тот самый молодой человек, который продал статую Шины и упросил подыскать ему работу. Хорошо, что он не отказал тогда приятелю Деби. Сын только поблагодарит за это.

— Интересно, что ему надо? — заметил Текчанд.

— Я спущусь и выясню. А ты расскажи маме о Деби. Передай, что он здоровый, загорелый и еще красивее, чем раньше. И знаешь, папа…

— Да?

— Насчет руки я бы не стала говорить, ладно?

— Да, я не скажу.

— И про женитьбу не надо, — вдруг решила Сундари. — Просто передай маме, что Деби вернулся и ждет нас по ту сторону границы. Давай пока что не будем осложнять дело.

Он с недоумением взглянул на нее.

— Как хочешь. Может быть, ты и права.

— Объясни, что теперь, после ухода англичан, он может жить в Индии открыто, не опасаясь снова попасть в тюрьму.

— Да, это ее обрадует.

Текчанд уже подошел к двери гостиной, но остановился на пороге.

— Сундар, ты думаешь, он совершенно… надежен?

— Кто? Мистер Талвар? О да. Я его запрягу в работу — пусть пакует вещи.

Собачка уже лаяла и рвалась к лестнице. Сундари побежала вниз. Гьян спрыгнул с велосипеда в тот самый момент, когда она отворила дверь. Увидев ее, Гьян от неожиданности выпустил руль, велосипед медленно накренился и в конце концов упал. Гьян обливался потом, тяжело дышал и смотрел на нее, не отрываясь.

— В чем дело? — спросила Сундари. — Мой отец сейчас не в таком настроении, чтобы принимать посетителей.

Прежде чем ответить, Гьян долго вытирал лицо платком.

— Я не посетитель. Я приехал совсем.

— Совсем! О чем ты говоришь?

Он стоял у порога, все еще тяжело дыша и утираясь, платком, но говорил решительно и твердо.

— Именно об этом. Я намерен находиться здесь неотлучно до тех пор, пока вы не уедете с конвоем. В крайнем случае я буду сидеть на пороге.

Сундари возмущенно всплеснула руками.

— Понятно. Это значит, что ты тоже хочешь пристроиться к конвою.

— Послушай, — возразил он еще спокойнее, потому что успел отдышаться, — я не собираюсь пристраиваться ни к конвою, ни к вашему дому, ни к чему-нибудь еще. Как только вы уедете, я отправлюсь своей дорогой. Между прочим, могу я обратить твое внимание на то, что сейчас не совсем безопасно так долго стоять в дверях? Если кто-нибудь прячется за деревьями, можно получить пулю. Пожалуй, тебе есть смысл впустить меня в дом. Или уж закрой дверь — будем через нее перекрикиваться. Я решил остаться здесь. Грубостью ты сейчас от меня не отделаешься. На этот раз не выйдет.

Сундари еще немного поколебалась, потом отворила дверь пошире и отступила. Не тратя лишних слов, Гьян втащил велосипед на лестницу. Сундари закрыла дверь и задвинула засов. Он прислонил велосипед к стене и вошел в комнату — ту самую, где ему когда-то пришлось дожидаться важного разговора с Текчандом. У подножия лестницы, словно стражи, стояли два Шивы — один из Малого дома, другой — работы Махешвари. Оба они, как всегда, танцевали страшный танец разрушения.

Взгляд Гьяна задержался ненадолго на фигуре старого семейного бога, который выглядел здесь как дома и плясал по-прежнему, хотя привычный мир рушился вокруг него. Часы на камине остановились на десяти минутах девятого.

— Я посижу тут, — сказал он, — можешь даже запереть меня, если тебе так спокойнее.

Она вошла в комнату вслед за ним.

— С чего это ты вдруг пожелал помочь нам? — спросила она.

Он глядел ей прямо в глаза.

— Видишь ли, ты не поверишь, но боюсь, что это правда. Не знаю, что заставило тебя примчаться ко мне тогда, в день взрыва. Но сейчас со мной происходит нечто похожее. Целую неделю я добирался сюда из Дели. Всюду творятся такие дела, и здесь тоже! Нельзя же бросить твою мать и отца на произвол судьбы. Эта мысль пришла мне в голову внезапно, как-то ночью, когда я узнал, что твои старики еще здесь. Вот я и прибыл. Может быть, пригожусь,

— Какая благородная идея! — насмешливо заметила Сундари. — Мое семейство в беде — и ты спешишь на помощь!

— У тебя это прозвучало ядовито, — сказал Гьян. — Но, в общем, это недалеко от истины.

— Как бы хотела я вам поверить, мистер Талвар. Но вот беда — ты никогда ничего не делаешь без задней мысли. Ты даже влюбляться ухитряешься из меркантильных соображений. Ты продал моего брата ради собственной выгоды, потом…

— Это все я уже слышал, — прервал се Гьян.

— Ты сам виноват, что приходится повторять.

— Раз уж мы заговорили о моих преступлениях, то имей в виду — отчасти я приехал именно из-за этого, — сказал он. — Хочу попытаться доказать хотя бы самому себе, что есть кое-что хорошее и в самом слабом из человеческих существ. Неужели ты не видишь — я ищу искупления?

— Ты говоришь — отчасти. А еще из-за чего?

Он посмотрел на нее сурово, даже как будто с вызовом.

— Этого я и сам не знаю. Скорее всего я испытывал то же чувство, какое заставило тебя отправиться за мной в доки. Я даже уверен в этом. Возможно, это любовь.

— Мне не нужна твоя помощь и вообще ничего от тебя не нужно. Лучше всего, если ты уйдешь.

Гьян подошел к дивану и сел. Он улыбнулся ей кроткой, нежной улыбкой и покачал головой.

— Я не уйду.

— Смотри, я расскажу отцу все, что про тебя знаю, — пригрозила Сундари. — Все это фокусы. Единственное, что тебе надо, — пристроиться к нашему конвою. Иначе тебе отсюда не выбраться. Это единственный шанс для тех, кто застрял по эту сторону границы. Так-то, мистер Талвар!

— Можешь что угодно рассказывать отцу. Это не заставит меня уйти отсюда. И заметь, я не застрял по эту сторону границы — я пришел с той.

Он по-прежнему улыбался. Его улыбка, самоуверенность, наглая убежденность в своем праве распоряжаться вывели Сундари из себя.

— Да, наконец-то я поняла. У нас в доме действительно много ценностей. Но не забудь — найдутся и другие претенденты! — Она замолчала, уверенная, что на этот раз ранила его побольнее, сбила спесь.

Он и в самом деле спрыгнул с дивана, но тут же уселся снова.

— Ты почти добилась своего. Это единственное, что могло бы заставить меня уйти.

— Почему же ты сидишь? — колко спросила Сундари.

— Да потому, что ты глупая, избалованная девчонка. И говоришь эту чушь, чтобы от меня избавиться. Но я остаюсь.

Сундари повернулась к нему спиной, вышла из комнаты и поднялась по лестнице.

— Что ему нужно? — спросил Текчанд. — По-моему, он не ушел.

— Ничего ему не нужно, — сухо ответила Сундари. — Хочет остаться с нами, говорит, что для этого он приехал из Дели.

— Так мог поступить только сумасшедший!

— Он и на вид несколько не в себе, — согласилась она. — Так и сидит в приемной.

— Отчего же, я полагаю, это очень мило с его стороны, — вмешалась мать Сундари. — Еще один мужчина будет с нами в такое время! Друг Деби… Умеет он водить машину, как ты думаешь?

— Думаю, умеет. У него был маленький автомобиль в Бомбее.

— Почему ты не пригласишь его наверх? — удивилась мать. — Он мог бы пообедать с нами. По-моему, чапатти хватит на всех.

— Может быть, ты сделаешь это сама? Мне он не очень симпатичен… сейчас, по крайней мере.

— Я приглашу его, — предложил Текчанд. — Я сам приглашу.

— Как это странно, — несколько раздраженно заметила мать Сундари, — тебе несимпатичен человек, который проделал такой путь, чтобы помочь нам?

«Восход нашей свободы»

Поезд был совершенно не похож на те поезда, в которых им доводилось ездить прежде. Он был наспех составлен из разбитых вагонов и платформ самых различных типов, которые бывшему железнодорожному управлению удалось разыскать в нескольких депо. Получилась смесь из пассажирских пульманов, теплушек для скота и деревянных платформ.

Состав охраняла дюжина солдат из Мадраса, которым было приказано отгонять толпы хулиганов, кишевшие вокруг станций.

И люди ехали в этом поезде в такой тесноте, в какой никогда не ездили прежде, до того, как великий хаос объял всю страну. Мужчины, женщины, дети протискивались в двери и окна, рискуя сорваться, висли на подножках, цеплялись за буфера, устраивались на крышах вагонов.

Часами поезд простаивал на полустанках, похожий на огромную змею, облепленную муравьями. Хотя никто понятия не имел, когда тронется состав, все боялись пошевелиться, чтобы не потерять место.

Еще неделю назад все они были гражданами Индии, с восторгом встретившими освобождение, которого так долго ждали и за которое так долго боролись. Сегодня они превратились в узенький ручеек невиданного людского потока. Для местных властей все мусульмане были лишь «перемещенными лицами», точно так же, как индусы и сикхи для мусульман в другой части страны. Их переправляли через границу, точную линию которой еще предстояло установить. В данный момент они стали «гражданами без отечества», убегающими с родной земли, в равной мере из-за безумного страха перед резней, которая ждет всех их единоверцев, и из-за ежедневных надругательств со стороны своих вчерашних соотечественников и соседей. Политическая игра внезапно превратила этих людей в беженцев, покидающих отчий дом, как будто в страну вторгся враг. Они лишались всего, чем владели: земли, домов, скота, скарба. И еще они оставляли тысячи умерших и умирающих — страшные жертвоприношения на алтарь свободы. Они бежали, безжалостно покидая слабых и увечных, падавших на пути.

Смуглолицые охранники, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, равнодушно разглядывали пассажиров, которые инстинктивно жались друг к другу, как крысы на плывущем бревне. Все они мучились жаждой, падали от изнеможения и бессонницы, многие из них были больны или ранены. И все же они отчаянно цеплялись за этот поезд, валялись в грязи и вони, неизбежных при таком скоплении людей. Теряющие облик человеческий, униженные, бессловесные, мирившиеся со всем без малейшей попытки к сопротивлению, Они, казалось, были оглушены всем этим кошмаром, который, как неразлучный спутник, пришел к ним вместе со свободой.

Словно какой-то хирург отрезал этих людей от привычной им обстановки. Теперь им оставалось только мечтать о будущем, об обещанной им земле, которую большинство из них никогда в глаза не видели. Эта очищенная от иноверцев, свободная страна станет их отечеством — Пакистаном!

«Миллион погибнет!» — вспомнил Деби-даял. Так предрекал Шафи. «Миллион погибнет! — говорил он им. — Исчезнет с этой земли в результате насилия, которое спрятано в самой глубине ненасилия».

Дело происходило 12 августа 1947 года — до провозглашения независимости оставалось всего три дня. 15 августа снова воссияет для них солнце свободы, полтора столетия скрывавшееся за тучами. «Скольких мужчин еще успеют убить за это время, скольких женщин похитить?» — думал Деби.

Однако где альтернатива? Разве терроризм мог бы добиться свободы более дешевой ценой и сохранить единство мусульман и индусов? Вряд ли. «И все же, — рассуждал Деби, — это были бы честные жертвы, честные и мужественные, а не та резня, которая подкралась к ним в одеждах ненасилия».

Как дошли они до этого? Поколение за поколением жили они бок о бок, как братья, почему же теперь, отравленные жгучей ненавистью, ринулись они друг на друга? Кто победил — гандисты или англичане? Англичане, по крайней мере, предвидели такой ход событий. А может быть, те и другие проиграли, ибо не учли существенные изъяны того человеческого материала, с которым имели дело? Разве Ганди мечтал о такой свободе, которая будет сопровождаться немыслимыми жертвами и вызовет море ненависти? Понимал ли он, что все это приведет к невиданным в истории перемещениям людских масс?

Деби и Мумтаз оказались песчинками в этой буре, микроскопически малыми существами, подхваченными тучей каких-то насекомых.

У Деби не было другого выхода. Он должен был ехать, невзирая на опасность. Другое дело Мумтаз — ей вовсе не обязательно было сопровождать его. Она могла бы остаться в Карнале, хотя трудно представить себе, как жила бы молодая мусульманка в полном одиночестве в той части Индии, где банды хулиганов патрулируют улицы и обшаривают дом за домом, охотясь на мусульман. Вполне вероятно, что Мумтаз обнаружили бы и замучили.

И все-таки отправиться в путь было для нее еще опаснее, чем оставаться. Деби раздражало ее упрямое стремление сопровождать его. Он сердился на нее, угрожал, пытался убедить. Он испробовал даже последнее средство — хотел было улизнуть ночью, думая, что она спит. Но Мумтаз не спала. Она пошла за ним, неся в одной руке корзину с провизией, а в другой два скатанных одеяла. Она умоляла:

— Деби, возьми меня с собой. Я не могу жить без тебя!

Деби даже не обернулся и не замедлил шаг, но Мумтаз догнала его.

— Не бросай меня! — молила она.

Он не ответил.

— Я не боюсь остаться одна, ты не думай. Просто я без тебя не могу.

— Жила же ты без меня столько лет, — возразил он.

— Вот потому-то и не хочу отпускать тебя. Неужели ты не понимаешь? Ведь в те годы я все время ждала: вот придет кто-то старенький и добрый и заберет меня. И я молилась: пусть он не будет уродливый, пусть он не будет калекой, пусть он не требует от меня каких-нибудь гадостей. А о таком, как ты, я и мечтать не смела. И вдруг в тот вечер… вхожу и вижу тебя. Ты показалея мне прекрасным как бог! Сначала я собственным глазам не поверила, ведь наступил самый важный час в моей жизни. Как будто я была слепая — и прозрела! Думала, с ума сойду от радости. Ты пришел, чтобы стать для меня всем — целым миром.

«Я же спас тигренка, — напомнил себе Деби-даял, — очень симпатичного тигренка. Не бросать же его теперь на произвол судьбы!» Но неужели это всего-навсего преданность звереныша своему хозяину? Или это более глубокое и более сильное чувство — любовь?

Так разговаривали они три дня назад. А сейчас, взгромоздившись на высокую открытую платформу, они ждали, когда наконец поезд снова тронется.

Деби сдался и взял Мумтаз с собой. Счастливая, она крепко спала, свернувшись клубочком и прижавшись к Деби.

Комок стоял у него в горле. Немного же в состоянии он предложить своей молодой жене — свадебное путешествие на забитой людьми платформе, которая в обычное время предназначалась для перевозки бревен и железных балок. А ведь всего две недели назад он представлял себе, как привезет жену в родительский дом, и там она получит все то, от чего так замирает женское сердце: автомобиль, наряды, украшения, свой дом, слуг. Англичане ушли, и ему, Деби, незачем больше прятаться.

За эти две недели, незаметно пролетевшие в приготовлениях к празднику освобождения, все в Индии оказалось перевернутым вверх дном. Строгий порядок, заведенный английскими правителями, в мгновение ока уступил место невообразимому хаосу.

За целые сутки, проведенные на этой проклятой платформе, они не проехали и шестидесяти миль. Оставалось еще двести. Когда приедут они в Дарьябад? И приедут ли вообще?

В нормальных условиях это было совсем несложное путешествие. Вы садились поздно вечером в поезд «Франтир мэйл» и утром просыпались в Дарьябаде. За десять дней до них Сундари одна спокойно проехала этой же дорогой, а сейчас трудно даже представить себе, что сталось бы с одинокой путешественницей. Она расположилась в вагоне с кондиционированным воздухом, кондуктор даже разрешил ей провезти собачку. «Мы с Мумтаз поедем вслед за тобой, — сказал Деби сестре. — Подготовь почву».

«Подготовить почву» — значило сообщить родителям о его женитьбе. Деби знал, что их больно ранит эта новость. Юноши из таких семей не женится на девушках-мусульманках и уж подавно — на недавних обитательницах борделей. И все-таки он верил, что Сундари сумеет им все объяснить, что она убедит их принять Мумтаз в семью. Деби всегда полагался на Сундари.

Уже через два дня после ее отъезда, отправившись за билетами, Деби узнал, что все поезда отменены. Еще два дня он ничего не предпринимал в надежде, что железнодорожное сообщение восстановится. Но к тому времени огромные массы людей уже пришли в движение. Все железнодорожники-мусульмане покинули свои посты, как, впрочем, и их коллеги индусы на другой стороне. Начальники станций, сигнальщики, машинисты, кочегары, кондукторы, канцеляристы, сторожа — все сбежали. Служившие на железной дороге индусы, поддавшись общей панике, тоже куда-то исчезли. Начальству пришлось срочно перебрасывать персонал из южных провинций, незнакомый ни с этой линией, ни с условиями работы. Вдобавок южане не знали местных наречий. Все же с их помощью удалось кое-как наладить перевозку армии безбилетных пассажиров-беженцев из Восточного в Западный Пенджаб.

Десятки раз Деби приходил на станцию, пытаясь выяснить, когда отправится поезд, но похоже было, что никто туг ничего не знает. Кончилось тем, что они с Мумтаз переселились на вокзал совсем и смешались с густой толпой ожидавших. Как-то ночью к станции подошел забитый до отказа состав. В кромешной тьме — станционные огни давно погасли — они помчались вместе со всеми к поезду. Деби пришлось, ухватив жену за руку, пробиваться через кричавшее, ругавшееся людское месиво. С неимоверным трудом взобрался он на эту самую платформу и втащил за собой Мумтаз. Счастливчики, которым удалось втиснуться в поезд, безжалостно отталкивали от платформы всех других, угрожавших отнять у них место. Наконец состав тронулся. Если этому и предшествовал свисток или удар колокола, то его все равно невозможно было расслышать среди безумных воплей оставшихся. Многие из них в отчаянии пытались уцепиться за уходившие вагоны. Кое-кому это удалось, они повисли на подножках и буферах, мертвой хваткой вцепившись в тех, кто закрепился там прежде. Остальных отпихнули. Человек десять, не меньше, попали под колеса. Их предсмертные стоны — это последнее, что осталось в памяти Деби от той страшной ночи.

Поезд тащился сквозь тьму как инвалид — какими-то странными рывками, с бесконечными остановками. Среди беженцев ползли тревожные слухи: будто бы пути разрушены разъяренной толпой мусульман, будто бы пассажиры предыдущего такого же эшелона вырезаны все до единого человека…

Рассветало. Появилась ни с чем не сравнимая лиловая дымка летнего пенджабского утра. Бесконечная равнина простиралась по обе стороны железной дороги. То и дело попадались на их пути страшные следы кровавых погромов. В одном месте они увидели разбросанное по земле имущество каких-то бедняков: тюки с постельными принадлежностями, узлы с одеждой, железные сундуки, цыплят в корзинке, сверкавшую на солнце медную утварь, детские коляски, коробки, подносы, глиняную посуду, даже ошалелых собак, все еще привязанных цепями к врытым в землю столбикам. И нигде ни души. По-видимому, здесь находился лагерь беженцев, где сотни людей жили в ожидании эвакуации. Что случилось с ними? Быть может, они побежали вдогонку за проходившим поездом, побросав весь свой скарб? Или они бежали в панике от преследовавшей их по пятам банды? Еще через несколько миль они увидели вдалеке площадку, покрытую красной материей, разложенной словно для просушки. Только подъехав вплотную, они поняли, что перед ними вовсе не хозяйство красильной фабрики, а картина массового убийства, преображенная утренним солнцем в диковинный мираж. Красные пятна, которые издалека напоминали расстеленные по земле сари, вблизи- оказались разбросанными там и сям островками засохшей крови. Вокруг уже расхаживали с надменным видом невесть откуда взявшиеся грифы, псы, шакалы. Они рвали мясо трупов, разбросанных по такому огромному полю, что трудно было даже приблизительно определить, сколько же людей было убито вчера ночью во время нападения банды на поезд.

Человек с большой черной бородой, сидевший рядом с ними, опустившись на колени, вознес свою молитву. У Деби сжалось сердце. Это была его родная земля — Пенджаб, Страна Пяти Рек.

Деби всегда любил ее, какой бы она ему ни открывалась: в буйном летнем расцвете, в тихом осеннем умиротворении. Но никто и никогда не видел эту землю такою — куда ни глянь, всюду страшные картины опустошения, словно пролетели невиданные стаи саранчи или прошли вражеские армии. Деревья стояли как голые скелеты — листву и ветви оборвали голодные орды проходящих беженцев. Вдоль дорог догорали совершенно пустые деревни, путь то и дело преграждали обгорелые остовы легковых автомобилей, грузовиков, телег, повозок. Повсюду в поисках пищи бродили животные, внезапно лишившиеся своих хозяев.

Страна Пяти Рек превратилась в страну падали. Повсюду хозяйничали грифы, шакалы, вороны, крысы. Они клевали, грызли, жадно проглатывали мясо и впивались в него снова, безумными глазами глядя на проползавший мимо них поезд.

«Миллион погибнет! — мысленно повторял Деби-даял. — Миллион погибнет!» Может быть, жертв уже больше миллиона?

И снова наступила ночь. Поезд в который уже раз остановился. На этот раз они оказались под крышей какого-то перрона. Деби поразила необычная тишина на вокзале. Он понял, что на станции нет ни души. Даже приставленные к ним, вечно скучавшие и сонные мадрасские караульные куда-то исчезли. Поезд стоял и стоял.

Никто не знал, зачем он остановился, никто не знал, когда отправится. Они уже проехали Амритсар. «Граница совсем рядом», — подумал Деби. И вдруг его осенило: ведь они ждут поезда с той стороны! Прежде чем он пройдет, их не отправят. Он уже слышал от кого-то, что обмен беженцами происходит только на основе взаимности: эшелон за эшелон. Машинисты и охрана меняются на границе.

Безлюдье и тишина на станции не обманули Деби. Он напряженно всматривался и вслушивался. До сих нор реальная опасность им не угрожала. Разъяренные толпы на этой стороне границы состояли из индусов. Никто бы не тронул Деби, если бы он сумел доказать, что он такой же, как они, а Мумтаз — его жена. Но теперь положение менялось. Деби оделся как мусульманин: темно-коричневая феска, длинная, до колен, рубаха, выпущенная поверх обширных шаровар, подвязанных около лодыжек. Вдобавок Мумтаз то и дело ласково называла его Керим — одним из самых распространенных мусульманских имен. Но толпа не склонна верить одежде, ей подавай неопровержимое свидетельство религиозной принадлежности. А это значит — снимай штаны, и они сами проверят, мусульманин ты или нет!

Деби не сомневался, что в пестром сборище людей, приехавших со всех концов Индии, по-разному одетых, с разными типами лиц, разными оттенками кожи, никто не узнает индуса. Никто даже не решится оскорбить его таким подозрением! Да чего ему бояться, если многие мусульмане, едущие на этой самой платформе, даже не говорят на пенджабском языке. Он ускользнет незаметно, как животное, отставшее от громадного стада.

Стадо? Деби вдруг пришло в голову, что, как только они пересекут границу, его спутники, напоминающие сейчас апатичных животных, отправляемых на бойню, мгновенно преобразятся. Стоит им оказаться на той стороне, как они превратятся в хозяев положения и сами будут не прочь устроить такую резню, от которой сейчас убегают.

Деби повернулся и стал их рассматривать. В темноте были отчетливо видны только ближайшие к нему. А те, что позади, казались привидениями: только силуэты их голов слабо прорисовывались и пропадали в бесконечном мраке. Он заметил, что сосед, человек с лоснящейся бородой и в черном ачкане[78], пристально смотрит на него. Неужели догадывается? Если существуют на свете религиозные фанатики, то они должны выглядеть именно так. Пять раз ежедневно этот человек молился, обратившись лицом на запад, да и все остальное время он бубнил про себя священные слова корана. Деби отвел глаза, стараясь унять невольную дрожь. Надо держаться подальше от этого типа, избегать его испытующего, пронизывающего взгляда.

Кого еще ему следует остерегаться? Вот, например, женщина, скорчившаяся рядом с ним, — наверное, жена того бородатого. Лицо ее скрыто чадрой, по сквозь тонкую сетку смотрят злые глаза. Ни разу еще она не открыла лица. Сползая время от времени с платформы по малой нужде, она высоко задирает юбки, приоткрывая бедра и зад, но лица ее никто не видел.

Деби вздрогнул. Мумтаз, оказывается, проснулась и, прильнув к его плечу, что-то шептала на ухо. Он кивнул и выпрямил ноги, чтобы она могла пролезть через них и соскользнуть с платформы. К счастью, была почти полная тьма. Мумтаз присела между рельсами и через несколько минут возвратилась на платформу.

Вряд ли в подобных условиях имело смысл брезгливо относиться к неизбежным физиологическим отправлениям, но Деби никак не мог привыкнуть справлять нужду на глазах у людей. Все другие обитатели поезда не слишком задумывались над тем, где и как они облегчаются. Но Деби и Мумтаз каждый раз ждали наступления темноты. Ему приходилось быть особенно осторожным — отходить подальше, чтобы никому не пришло в голову проверить, действительно ли мусульманин этот человек по имени Керим с типичным лицом индуса-пенджабца.

В самом деле, интересно бы узнать, типичный он индус или нет? А вдруг этот самый мулла с явно выкрашенной черной бородой или его жена, которая сверлит его из-под чадры глазами, уже кое-что приметили?

Многие клянутся, что им достаточно один раз взглянуть на человека, чтобы распознать, индус он или мусульманин. Но Деби никак не мог уловить разницу. Он потрогал свои специально отпущенные, типично мусульманские, свисающие вниз усы и порадовался, что лицо его покрыто густой трехдневной щетиной.

Издали послышался стук подходившего поезда, сразу же заглушённый счастливыми воплями сотен людей, достигших наконец земли, где индусы могли чувствовать себя в безопасности. Встречный состав, такой же переполненный, как все другие, прополз мимо Деби. Но долго еще можно было различить во тьме длинное, извивающееся тело железной змеи, сплошь облепленной муравьями. Ночной воздух дрожал от восторженных криков: «Джай Хинд! Махатма Ганди-ки джай! Джай Хинд!»

В ушах все еще стоял гул, хотя поезд давно прошел. Население того поезда, на котором ехал Деби, в угрюмом молчании проводившее состав с индусами, теперь оживилось. Все знали: раз поезд из Западного Пенджаба уже прошел, то и они вот-вот тронутся в путь. Выкуп заплачен!

Вскоре они расслышали мерный топот какого-то отряда. Солдаты с фонарями в руках вошли в специальный вагон охраны. Паровоз зашипел, раздался долгий свисток. Колеса закрутились. Еще час — и они будут вне опасности. Тогда наступит их очередь испускать радостные вопли и содрогаться при воспоминании о пережитом.


«Пакистан зиндабад! Пакистан зиндабад!»

Перевалив через границу молчания, беженцы орали до хрипоты. Деби-даял старался перекричать других. Поезд теперь тащился еле-еле. Люди вокруг зашевелились — пчелиный рой готовился разлететься в разные стороны. Безумный страх остался позади. Деби рассчитал, что даже при такой скорости они к полудню доберутся до Дарьябада. Пятнадцатого августа в полдень.

Пятнадцатое августа!

Деби вдруг сообразил, что вот уже несколько часов, как все они, индийцы и пакистанцы, стали свободными людьми. Солнце, которое вот-вот поднимется из-за горизонта, впервые осветит и согреет свободную землю.

Поезд остановился — в первый раз на территории Пакистана. На востоке уже брезжил рассвет. Скоро наступит день. Деби охватила радость, он с нетерпением ждал восхода солнца. Он слегка пошевелил плечом, но Мумтаз не проснулась.

Вдруг сердце его замерло. Откуда-то издалека доносился слишком знакомый гул. Это был похожий на отдаленный рокот моря воинственный клич толпы, преследующей очередную жертву. Гул ничем не отличался от того, что слышал Деби по другую сторону границы, — на расстоянии было совершенно невозможно определить, мусульмане кричат или индусы.

Мумтаз прижалась к его плечу. Она уже не спала и напряженно вслушивалась.

Гул приближался, уже доносились отдельные голоса. В темноте они ничего не видели, но и на слух можно было установить, что на дороге недалеко от них возникла какая-то суматоха. Вдруг затрещали винтовочные выстрелы, и тут же, захлебываясь, застрочил пулемет.

— Ай аллах! — прошептала Мумтаз и сжала руку Деби.

— Нам-то нечего беспокоиться, — сказал кто-то на другом конце платформы. — Тут наши братья, они не причинят нам вреда.

Внезапно наступила тишина. Долго никто не мог понять, что случилось. Потом они услышали топот по обеим сторонам железнодорожного полотна. Приглядевшись, беженцы различили цепи солдат, поспешно занимавших оборонительные позиции.

Кто-то выкрикивал команды.

— Должно быть, командир, — произнес мужской голос.

— В чем дело? Что он кричит? — спрашивали друг друга перепутанные пассажиры.

— Ждут нападения. Солдатам поручено защищать поезд, — объяснял кто-то.

— Нападения? Кто нападет на нас? Не братья же? Мы ведь переехали границу!

Тьма постепенно расступилась. Теперь уже отчетливо стали видны солдаты, со штыками наготове ждавшие нападающих со стороны широкой безлесной равнины. Во всех вагонах и на открытых платформах огромного поезда нарастал ропот. «Зачем нас тут держат? Кто собирается нападать?» — спрашивали беженцы солдат. Человек с крашеной бородой вытер руки об одежду, опустился на колени и принялся молиться.

— По ночам тут всегда ждут нападения, — заметил кто-то. — Грабители нападают на все поезда — им все равно, кто едет — мусульмане или индусы.

— Слава аллаху! Скоро рассвет.

— Да, днем они не отважатся: солдаты видят, куда стрелять.

— Да здравствуют солдаты! Слава нашим спасителям!

— Да здравствует Пакистан!

— Кхамош! Тише!.. Тише!

— Слушайте, кто-то собирается говорить!

— Это, наверно, офицер.

— О чем он говорит? Наступила тишина.

Кто-то повторял снова и снова:

— Слушайте! Внимание! Слушайте!

Все повернулись на голоса, с нетерпением ожидая новостей.

— Внимание! На дороге, в миле отсюда, произошла авария. Банда разобрала путь. Теперь они разбежались. Мы опасались, что в темноте они нападут на поезд. Поэтому была выставлена охрана. Но дальше состав не пойдет. Он отправится обратно. Вы пройдете пешком две мили, и там будет подан другой состав. Все ясно?

Да, все было ясно. Беженцы бранились и ворчали. Приехали на родину — и вдруг сгоняют с поезда и приказывают идти пешком. Обещание через пару миль пересадить всех на другой поезд скорее всего обман. Они-то хорошо знали, как трудно сесть в какой-нибудь состав.

— Слушайте! — прогремел тот же голос. — Кхамош!

Толпа мгновенно затихла, словно кто-то выключил невидимый выключатель.

— Сейчас уже светло. Я снимаю охрану. Солдаты не спали всю ночь и должны отдохнуть. Прошу освободить состав! Не будете же вы торчать здесь весь день! Побыстрее! Побыстрее! Джалди!

— Господин! Не отпускай солдат! Не покидай нас, наш покровитель!

В толпе поднимался ропот.

— Что мы станем делать без всякой защиты, неизвестно где?

— Через полчаса поднимется солнце. Бандиты никогда не нападают днем. Вам некого бояться.

Офицер отдал какие-то распоряжения солдатам, и они построились за его спиной, отомкнув штыки по-походному и взявши винтовки на плечо. Пассажиры, покорные судьбе, стали потихоньку сползать с платформ, со стонами и вздохами распрямляя затекшие руки и ноги.

Было уже достаточно светло, чтобы разглядеть отдаленные холмы. За ними лежал Дарьябад. Сколько миль до него? Юго-восточный бриз холодил спину.

Вскоре они увидели каких-то людей, стоявших в одиночку или по двое около дороги. За ними в полутьме угадывались все новые и новые фигуры. Местность показалась Деби совершенно незнакомой. Эту часть дороги поезд обычно проходил ночью. Состав, который привез их, стоял в неведомом никому месте, брошенный на произвол судьбы.

Небо уже чуть-чуть голубело. Звезды исчезли. Фигуры незнакомцев стали совершенно отчетливыми. Расхрабрившись, они подходили все ближе к пассажирам. При этом они не произносили ни слова, даже между собой не разговаривали. С мрачными лицами, уверенные в своей силе, они неуклонно приближались. Большинство были вооружены дубинками или топорами, человек десять держали в руках кривые мечи или дробовики на кожаных ремнях.

Так, молча, они подошли вплотную друг к другу — эти странные пришельцы и пассажиры, выгнанные с поезда. Беженцы не выдержали первыми:

— Далеко отсюда вода? Есть тут хлебная лавка? Можно купить муки или риса? Как называется это место?

Никто не ответил на их вопросы. Вооруженные люди, о чем-то перешептываясь, впились взглядами в беззащитных беженцев, словно ястребы, выбирающие добычу.

Вперед выступил какой-то изможденный человек с крючковатым носом. Через плечо у него висели дробовик и патронташ.

— Кто среди вас индусы? — гаркнул он. — Живо отвечайте! Не теряйте времени!

— Здесь нет индусов. Все мы мусульмане, слава аллаху, — ответил чернобородый.

Бандит с дробовиком пришел в ярость.

— Брехня! Везде есть индусы, в каждом поезде. Только они притворяются мусульманами. В прошлый раз мы нашли пятьдесят голубчиков.

— Куда там пятьдесят — больше сотни! — поправил его другой.

Все больше и больше добровольных помощников присоединялось к атаману. Они орали наперебой:

— Выходите живо! Джалди!

— Все равно найдем. Чем скорей их выдадите, тем лучше для вас.

— В прошлый раз и женщины были! Покажите-ка нам индусок!

Беженцы не уступали:

— Нет среди нас индусов! Мы все мусульмане!

— Все — мусульмане! Пакистан зиндабад!

— Пакистан зиндабад! — кричал вместе со всеми Деби-даял.

— Зиндабад! Зиндабад!

И кто-то тут выкрикнул:

— Вот он, индус-неверный! Я знал его в Лудхиане.

— Где он? Где?

Началась свалка. Человек шесть навалились на того самого чернобородого в ачкане, который столь усердно возносил молитвы аллаху.

— Бей его! — ревела толпа. — Неверный! Шайтан! Шпион!

— Я мусульманин! Поверьте мне! Клянусь, я мусульманин!

— Это мы живо проверим. Давай его сюда!

— Нет! — молил несчастный. — О, только не это!

Несколько пар рук протянулись к чернобородому, сорвали с него одежду.

— Неверный!! — завопили кругом. — А-а-а! Индус!

— О, пожалейте меня! Спасите! Я хотел только повидать дочь, единственную… Ай-ай!

Один из мучителей обрушил дубинку на голову чернобородого. Тот испустил душераздирающий крик.

— Убьем его! Убьем шпиона! — бесновалась толпа.

— Шпион! Обманщик! Он ехал вместе с мусульманами.

— Пусть станет теперь мусульманином — обрежем его!

— Будут знать, как терзать наших братьев!

— Помните, что они сделали с мечетью в Раниваре!

— Обрезать его!

Человек с кривым мечом нагнулся над лежавшим, которого мертвой хваткой держали несколько рук. Чернобородый кричал так громко, что, казалось, его голос заглушал рев целой толпы. Женщина в чадре выла и билась в конвульсиях. Ее отвели в сторону. Кто-то сорвал чадру с ее лица, другие раздирали в клочки ее платье. Возникла недолгая борьба — спорили, кому она достанется. Наконец двое отделились от общей массы, подняли женщину и потащили ее куда-то. Остальные выкрикивали им вслед непристойности.

Потом они слегка успокоились и подошли к своему атаману.

— Смотри, вон еще один такой же!

— Неверный! Индус! Враг — он прокрался к нам!

— А вот и еще! Переоделся в женское платье! Чадру нацепил! Мне сразу подозрительным показалось…

— Смерть! Смерть! Бей!

Деби не представлял себе, как много переодетых и загримированных индусов едет в поезде. Соседи и знакомые выдавали их одного за другим. Мужчин сразу же швыряли толпе на растерзание, женщин волокли в сторону. Оказывается, похожий на муллу бородач был индусом! И жена его, всю дорогу упрямо не открывавшая лица, — тоже.

Мужчины, женщины, дети, ехавшие в поезде, в дикой ярости набросились на своих недавних спутников. Они демонстрировали свое рвение перед пришельцами, а те подстрекали их громкими криками. Стенания жертв разрывали утреннюю тишину. Кто-то подбросил в воздух маленького ребенка, а человек с мечом мгновенно выскочил вперед и нанизал детское тельце на острие своего смертоносного оружия.

Мумтаз и Деби-даял стояли рука об руку, боясь даже пошевелиться. В толпе, почуявшей кровь и наслаждавшейся отмщением, только они двое, казалось, оставались безучастными ко всему.

Были разоблачены по меньшей мере двадцать мужчин, их жены и дети подверглись наказаниям, которых потребовала толпа. Просто удивительно, с какой легкостью эти люди узнавали иноверцев. Каждый клялся, что он мусульманин. Но ни один не сумел доказать это, и ни один не был пощажен. Многие уже испустили дух, но палачи, не замечая этого, с бранью продолжали бить их камнями, молотить дубинками…

— А вот еще один! — завопил кто-то. — Я уверен, что индус!

Он показывал на Деби-даяла.

— Да, — поддержал другой, — он вел себя подозрительно. Даже не подбадривал тех, кто вершил правосудие.

— Неверный! Шпион! Индус! — заголосил хор убийц.

— Это мой муж! — смело вступилась Мумтаз. — Его зовут Керим-хан!

Вокруг них уже образовалось плотное кольцо.

— Значит, он может доказать, что он мусульманин?

— Еще бы! Но разве вы станете унижать единоверца?

— Поглядим… поглядим.

Цепкие, грубые, мозолистые руки были уже занесены над Деби, уже оттаскивали их с Мумтаз друг от друга. Деби-даяла поволокли в сторону, повалили. Корявые пальцы, похожие на клювы хищных птиц, на когти диких зверей, срывали с него одежду.

— Индус! — объявили они с восторгом. — Неверный!

В общем неумолчном крике он ясно различал голос Мумтаз.

— Нет! Не-е-ет! — Потом Деби увидел, как она отшвырнула всех от себя и прорвалась через плотные ряды окружавших его мужчин и парней. С безумным воплем она склонилась над его распростертым на земле телом.

Деби почувствовал, как Мумтаз силой отрывают от него, понял, что с нее срывают одежду, услышал грязные ругательства и кошачий визг толпы. И вдруг в образовавшийся вокруг него просвет он увидел, как жену его, обнаженную, отчаянно сопротивляющуюся, надрывавшуюся в немыслимом крике, волокут куда-то.

А потом, когда мучители Мумтаз пробились сквозь толпу и исчезли с ней из виду, Деби увидел поднявшееся над горизонтом солнце.

Это было последнее, что судьба определила ему увидеть: солнце, встающее в день освобождения над Страной Пяти Рек. В следующую секунду Деби ослепила страшная боль, возникшая где-то в глубине его тела — казалось, бомба разорвалась внутри его.

Последнее, что довелось Деби услышать, был голос Мумтаз, выкрикивавшей его имя:

— Деби, Деби, любимый мой! Я не буду жить без тебя! Я иду с тобой… Я иду…

И Деби был раздавлен обрушившейся на него болью, так и не узнав, что хотела она сказать, но трогательно, по-детски радуясь, что Мумтаз будет с ним там, куда он уходит, и не расстанется с ним, как не хотела никогда расставаться…

Земля, которую они покидали

Утро тянулось бесконечно. Все четверо сидели в гостиной, превратившейся в склад и штаб экспедиции, и листали журналы, тщетно пытаясь скрыть тревогу. В час дня Гьян поднялся и объявил, что отправляется на разведку — узнать что-нибудь о конвое.

— Нет, нет, не надо, — запротестовала мать Сундари. — Разве это так уж необходимо?

— Разумеется, — объяснил Гьян. — Иначе мы не узнаем, когда отправляется конвой.

— Но индусам сейчас опасно появляться в центре города, да еще на велосипеде.

— Как-нибудь обойдется, — успокоил ее Гьян. — Будьте добры, заприте за мной дверь, — обратился он к Сундари.

Она молча выполнила его просьбу. Вообще, с тех пор, как они поднялись наверх, Сундари не сказала ему ни слова.

Гьян отсутствовал два часа. Большую часть этого времени Текчанд нервно ходил взад-вперед по галерее, поглядывая то на часы, то на дорогу. Сундари сидела в кресле спиной к окну. Увидев на дороге приближающегося велосипедиста, Текчанд с облегчением вздохнул.

— Это он! Беги, открой дверь.

Сундари тоже, как ни странно, обрадовало возвращение Гьяна. Он оставил велосипед в приемной и взбежал по лестнице.

— До сих пор ничего определенного, — сообщил он Текчанду. — Они все еще ждут сообщений с другой стороны. Вечером побываю там снова. Насчет телефона я тоже узнавал. Никаких шансов, что в ближайшие дни починят. Провода разорваны во многих местах, столбы повалены. Индусы, рабочие телефонной компании, либо сбежали, либо боятся нос высунуть. А мусульмане… у них у всех теперь одно занятие.

— Телефон нигде не работает? — спросил Текчанд.

— Нигде. Разрушена вся система. Придется мне совершить еще одну поездку. Поговаривают, что конвой отправится сегодня ночью. Но инспектор что-то темнит. Вечером поеду снова.

— Зачем они секретничают? — жаловался Текчанд. — Как мы узнаем обо всем, если до города три мили, а заранее никто не сообщает?

— Я думаю, они вынуждены хранить тайну ради нашей же безопасности, — успокаивала жена. — Они боятся каких-нибудь инцидентов, когда конвой будет подготовлен и все мы соберемся вместе.

— Разве можно верить кому-нибудь, если даже полиция на их стороне? — простонал Текчанд.

— Слуги рассказывали, что в Бахавалпуре сами охранники отвели всю колонну в пустынное место и уничтожили. Никто не спасся.

— Бред! — крикнул Текчанд. — Лакейская болтовня, смесь слухов и страхов.

— А тебе не кажется, что лучше реально представить себе, что нас ждет? — ласково настаивала жена. — Зачем строить иллюзии?

— Я достал две банки сгущенного молока, — сказал Гьян и вытащил свою добычу из карманов.

— Как хорошо, что вы с нами! — с чувством отозвался Текчанд. — Гораздо спокойнее. Должен сказать, те два часа, что вас тут не было, я провел в тревоге. Я чувствовал себя одиноким. Как важно, чтобы в доме был мужчина, полный сил!

— Мне кажется, вам и миссис Текчанд нужно немного отдохнуть, — предложил Гьян. — Какой смысл нам всем тут дежурить? Особенно если мы отправимся сегодня ночью…

— В котором часу вы собираетесь снова в город? — спросил Текчанд.

— В семь часов. К этому времени у них там выяснится…

— Я все же надеюсь, что мы сегодня отправимся, — сказал Текчанд. — Каждый лишний день уменьшает наши шансы на благополучный отъезд.

Сундари нервно засмеялась:

— Откровенно говоря, какие уж там шансы!

— Отчего же! — спокойно ответил Гьян. — Всего через несколько часов мы отправимся в путь — машин пятьдесят, не меньше. Охрана на полицейских «джипах», да еще грузовики с пограничниками. Всего день — и мы пересечем границу.

— День пути для нашей машины, но не для конвойных. И не по таким забитым дорогам. Кое-кому понадобилась для этого целая неделя, — заметил Текчанд.


Стало уже темно. Сундари услышала настойчивое треньканье велосипедного звонка. Потом при свете фонаря, висевшего у подъезда, она увидела Гьяна. Он тяжело дышал. Едва открыв дверь, Сундари поняла — дело плохо.

Он соскочил на землю и бросился к ней, волоча за собой велосипед.

— Случилось нечто ужасное, — проговорил он. — Колонна была сформирована сегодня к концу дня. Час назад они отправились.

На какое-то время они оба словно лишились речи и смотрели друг на друга, похожие на двух зверьков в джунглях, внезапно услышавших выстрел. Наконец она не выдержала:

— Как мы скажем папе?

— По дороге я думал только об этом. Положение безвыходное. Вряд ли отсюда отправится еще одни конвой. Я имею в виду охраняемую колонну. Оставаться здесь и ждать — самоубийство.

— Как ты думаешь, они нарочно нас обманули? — спросила Сундари.

— Похоже на то. В три часа дежурный сказал мне, что конвой отправляется вечером. А инспектор уверял, что ничего подобного, советовал справиться в семь часов. По-видимому, он уже знал.

— Как теперь быть?

— Я бы предложил попытаться догнать конвой. С их скоростью они не отъехали больше чем на десять миль.

— Ты думаешь, из этого что-то получится?

— Как я могу знать наверняка? Это выглядит самым разумным. Но все может случиться — вдруг нас схватят прежде, чем мы соединимся с конвоем… — Он замолк на полуслове.

— Может быть, нам притвориться мусульманами? Будем называть друг друга мусульманскими именами, наденем чалмы, шаровары, шали.

Гьян безнадежно покачал головой.

— Они… они проверяют каждого мужчину — раздевают и… смотрят. Но нас они и без этого разоблачат. Мы же будем двигаться к границе. К тому же у твоего отца, да и у меня уши проколоты для сережек. Сразу видно, что мы индусы.

— Значит, по-твоему, стоит рискнуть?

— Я убежден, что да. Это опасно, но оставаться здесь значило бы просто ожидать смерти.

— Ну что ж, тогда поступим, как ты говоришь. — Сундари взяла его за руку и повела наверх. — Скажем отцу, что это совершенно безопасно. Папа тебя слушается во всем… Что случилось?

Гьян замер на ступеньке и сделал ей знак остановиться.

— Минутку, — шепнул он. — Что за шум?

К дому приближалась какая-то машина.

— Боже правый! — испугалась Сундари. — Значит, уже поздно?

Он покачал головой.

— Обычно они на машинах не разъезжают. Ходят пешком. Может быть, это твой брат?

— Не думаю, — вздохнула она. — Мне кажется, это те, кого мы все время боялись. У Деби нет машины.

— Он мог добыть ее. Да, это к нам. Погаси свет, быстрее! И не пугайся. Вот увидишь, ничего страшного.

Она нашла выключатель. Свет погас. Они стояли на площадке перед лестницей. Сундари ухватилась за руку Гьяна холодными как лед пальцами и вся дрожала от ужаса.

Собака с лаем стремглав пронеслась по лестнице. За дверью послышались быстрые шаги. Раздался стук.

— Узнай, кто это, — прошептал Гьян.

— Кто там? — послушно спросила Сундари.

— Откройте, пожалуйста. Мы ваши друзья. Мы пришли, чтобы проводить вас.

— Имя!.. — шепнул Гьян. — Спроси имя!

— Как вас зовут?

— Откройте, и мы все объясним, — ответил резкий мужской голос. После этого снова громко забарабанили в дверь.

Гьян склонился к ней,

— Я спрячусь, — сказал он. — На всякий случай. Пусть думают, что вы одни в доме. Постарайся уточнить какие-нибудь детали, возможно, они говорят правду. Но, пожалуйста, прошу тебя, будь тактичной, будь вежливой!

— Мы совсем одни дома, — громко сказала Сундари, — отец, мать и я. Надеюсь, вы понимаете мою осторожность. Кто вас послал? Где мы присоединимся к конвою?

— В чем дело, Сундари? Кто там приехал на «джипе»? — крикнул сверху Текчанд. — Что ты делаешь в темноте?

Они оба вздрогнули, услышав его голос.

— Я как раз выясняю, кто это, папа, — объяснила Сундари, надеясь, что интонация насторожит его. — Иди побудь с матерью — и пока что… помолчи. Будь осторожнее!

Удары в дверь внезапно прекратились. В полной тишине было слышно, как за дверью идут какие-то переговоры, перемежающиеся хихиканьем и руганью.

— Я зажгу фонарь у двери, — прошептал Гьян, — а ты в этот момент выгляни из окна — может быть, ты узнаешь этих людей. Где выключатель?

Она подвела его к выключателю, а сама подошла к окну, находившемуся над парадной дверью, и отодвинула штору. Гьян быстро включил фонарь, на мгновение выхватив пришельцев из темноты. Потом он подошел к Сундари. Она вздрогнула при его прикосновении.

— Кто это?

Сундари повернулась к Гьяну и схватила его за руку.

— Шафи! — шепнула она едва слышно.

Все еще держась за руки, они бросились наверх. Родители Сундари с перекошенными от ужаса лицами стояли на верхней площадке.

— Они не должны знать, что в доме кто-то посторонний, — предупредил Гьян. — Я спрячусь внизу и появлюсь, только если будет необходимо. Такие люди, как они, возможно, не решатся… Я хочу сказать, от них, может быть, удастся откупиться.

Между тем парадную дверь уже взламывали каким-то тяжелым орудием.

— Сколько их? — спросил Гьян.

— Трое вышли из «джипа», один за рулем… Боже, их четверо!!

Удары становились все громче. Мать Сундари молитвенно сложила руки и закрыла глаза.

— Джагадамба, мать всего живого! Спаси нас от беды!

— Не пытайтесь сопротивляться, — кричал снизу Шафи. — Мы вооружены! — Послышался щелчок затвора. — Поняли? Первый, кто попытается… будет убит!

— Запритесь все втроем в музее, — шепнул Гьян. — Им придется снова повозиться с замком. Выиграете еще несколько минут. И я тоже — надо спрятать этот проклятый велосипед.

Он бросился вниз и исчез в темной приемной. Едва успели остальные трое пройти в музей и запереться, как парадная дверь треснула. Один из нападавших просунул руку в щель, отодвинул задвижку, и Шафи с приятелями оказались в доме Текчанда.

Хозяева слышали, как они прошли холл, взбежали по лестнице и двинулись по длинному коридору мимо комнат второго этажа. Вход в музей находился в самом конце коридора. Спиндл тихонько скулила, свернувшись клубком у ног Сундари.

В дверь со звоном ударили каким-то металлическим предметом, и кто-то крикнул повелительным голосом:

— Откройте!

Сундари и ее родители молча смотрели на закрытую дверь, вздрагивающую при каждом ударе.

— Что вам нужно? — в отчаянии спросила Сундари.

На секунду все стихло.

— Мне нужно… тебя! — грубо ответил тот же голос. Остальные там, за дверью, сопроводили этот ответ гоготом.

— Мерзкая свинья! — воскликнул Текчанд. — Как ты смеешь! И не ломайте дверь! — крикнул он. Потом бросился к двери и распахнул ее. — Прекратите бесчинствовать!

За дверью стоял Шафи Усман и с ним еще двое. В руке Шафи поблескивал револьвер, через плечо на ремне была перекинута кобура. Двое других держали железные ломики, которыми они выломали парадную дверь.

— Я дам вам тысячу рупий, — начал Текчанд, — если вы уберетесь отсюда.

Шафи даже не удостоил его взглядом. Он отшвырнул Текчанда и шагнул в глубину зала, не сводя глаз с Сундари. — Хамид, зажги свет! — приказал он. — Юнус, сторожи дверь!

— Немедленно прекратите разбой! Немедленно! — сказал Текчанд с дрожью в голосе. — Какое право вы имеете вторгаться…

При этих славах Текчанда подручный Шафи подошел к старику и ударил его кулаком по лицу.

— Не трогайте его! — взмолилась мать Сундари. — Возьмите кольцо, ожерелье… Все возьмите, только…

Шафи расхохотался. Смех его напоминал кашель гориллы.

— Заткните ей глотку! — приказал он.

Хамид отыскал наконец выключатель. Две люстры ярко осветили бронзовые фигуры и всех, кто был в комнате. Шафи вплотную подступил к Сундари, пронзая ее похотливым взглядом.

— Я убью вас! — крикнула Сундари ему в лицо. — Не прикасайтесь… не прикасайтесь ко мне! Эй, вы там, не трогайте собаку! Стойте! Спиндл! О-о-о!

Спиндл набросилась на Хамида — того, что включил свет, и он, не раздумывая, раскроил ей череп железным ломом. Бедная собака несколько секунд корчилась у его ног, но скоро затихла.

— Негодяй! — Сундари с криком рванулась к Хамиду, но Шафи преградил ей дорогу. Он прижал ее к себе, но тут же с силой отшвырнул. Сундари пошатнулась, упала на резной диванчик, а потом на ковер. Но она тут же поднялась и теперь снова стояла, опираясь о спинку дивана. Она задыхалась, лицо ее пылало ненавистью.

— Ха-ха-ха! — гоготал бандит, охранявший дверь. — Вы только взгляните на этих индусских божков! Вот так парочка.

— Я тебя убью, — крикнула Сундари Хамиду. Тот шагнул вперед, намереваясь ударить ее, но Шафи перехватил его руку.

— Эту не трогай!.. Ты возьмешь вон ту!

— Бог покарает вас за это, ваш бог! — простонала мать Сундари.

Шафи обратился к Текчанду:

— Твой сын увел у меня девушку. Знаешь, как я отомстил? Швырнул ей в лицо банку с кислотой — на всю жизнь изуродовал! Но этого мне мало. Взамен той я получу другую. — Пистолетом он указал на Сундари. — Вот эту!

— Рано вы бахвалитесь! — отрезала Сундари. — Ее вам не удалось изуродовать. И меня не получите!

Шафи усмехнулся. Он подбросил револьвер вверх и снова поймал. Потом спрятал его в кобуру.

— Послушайте, я предлагаю вам сто тысяч рупий… — сказал Текчанд. Струйка крови текла по его подбородку. — Сто тысяч, если…

— Всего сто тысяч? — издевательски спросил Шафи. — Ты слышал, Хамид? Как высоко он ценит жену и дочь — сто тысяч!

— Не разговаривай с этим зверем, папа, — просила Сундари.

— Зверь! — скривился Шафи. — Скоро ты узнаешь, что я за зверь!

— Эй, Шафи, Хамид, посмотрите на этих похабных божков, — уговаривал Юнус

Шафи взглянул на статуи с таким видом, будто он их только что заметил. Он сделал несколько шагов, схватил одного бронзового бога и, размахнувшись, швырнул его в другого. Потом как безумный он заметался по комнате, осыпая статуи ударами, сваливая их с пьедесталов.

— Прекратите! Прекратите! — кричал Текчанд. — Это для нас святыня. — Кровь все еще текла из его разбитой губы. — Святыня! Неужели вы не понимаете? Ведь ваш бог для вас священен… А эти женщины — моя жена и дочь. Они должны быть для вас как сестры! Заклинаю вас всем, что для вас свято, самим пророком Магометом, не трогайте их — ваших сестер.

— Ах, сестрички! — Шафи со злобой повернулся к нему. — А как вы, индусы, с нашими женщинами обращаетесь?! Как с сестрами и матерями? Их насиловали на глазах наших мужчин. Так было в Набхе и Патиале, да и в Дели тоже. Насиловали, терзали — их не считали сестричками!

— О! — мать Сундари издала сдавленный стон. Она закрыла глаза руками, ноги у нее подкосились, и она упала на ковер. Текчанд бросился было к ней, но Хамид отпихнул его.

— Никому не двигаться! — завопил Шафи. — Бейте сразу, если кто-нибудь пошевелится! — приказал он.

— Ха-ха! Посмотрите на эти груди! — кричал Юнус, стоявший в дверях. — Прямо как манго! А это, ух ты… Что там такое?

Все повернулись в сторону двери. Юнус замер, сжимая в руках лом и прислушиваясь к какой-то возне. Снизу послышался то ли сдавленный крик, то ли стон, а потом падение чего-то тяжелого. Шафи выхватил из кобуры револьвер.

— Посмотрите, что там происходит, Юнус! — сказал он.

Юнус повернулся и побежал по галерее, потом раздались еще чьи-то шаги — кто-то поднимался по лестнице. Донесся крик Юнуса:

— Черт возьми! Тут еще один…

Затем грохот… Молчание… Глухие удары.

Гьян выскочил из темноты, подняв над головой статую бога Шивы. Что было сил он обрушил бога на поднятую руку Юнуса, в которой тот держал лом. Юнус пошатнулся. Тогда Гьян толкнул его бронзовой фигурой в плечо. Бандит свалился и покатился вниз по ступеням. Эти-то глухие удары и были слышны в музее.

— Сука брехливая! Никого, говоришь, больше нет в доме? — выругался Шафи. Он поднял пистолет, целя в дверь.

— Гьян! Не входи! — крикнула Сундари. — Он держит дверь под прицелом!

Но было уже поздно. Гьян стоял в дверях, как щит прижимая к груди искалеченного металлического бога. Шафи нажал на спусковой крючок.

Пуля ударилась о бронзу и отскочила с пронзительным звуком, долго еще не замиравшим.

Гьян, пригнувшись, все еще стоял в дверях.

— Попытайтесь выбраться из дома, — сказал он, — спрячьтесь под деревьями. Внизу все спокойно. — Он не сводил глаз с пистолета.

— Не выпускать ее! Никого не выпускать! — крикнул Шафи Хамиду. Он по-прежнему целился в грудь Гьяна. — А с этим я сейчас управлюсь… Эй, Хамид, берегись! Женщина… О дьявол! Старая дрянь!

Мать Сундари притянула к себе бронзовую фигуру, лежавшую поблизости, и села на пол. Когда Хамид отвернулся, она швырнула бога прямо ему на ноги. Хамид взвыл от боли и, раскинув руки, повалился на диван.

Дальнейшее случилось настолько быстро, что никто не мог ни обдумать происходящее, ни предвидеть результат.

— Шлюха! — яростно выругался Шафи и одним прыжком оказался около сидевшей на полу женщины. Он приставил дуло пистолета к ее груди и выстрелил. Не успел Шафи повернуться, как Гьян швырнул в него статую Шивы. Она больно ударила Шафи в бок так, что он еле устоял на ногах. А Гьян тем временем подскочил к Хамиду, который уже поднялся. Хамиду удалось ускользнуть, он метнулся к двери. Гьян бросился за ним, успев краем глаза заметить, что Сундари поднимает с пола Шиву, которого он швырнул в Шафи. На верхней площадке лестницы он прекратил погоню и возвратился в музей.

Картина, представшая перед глазами Гьяна, заставила его содрогнуться и на какое-то мгновение замереть в неподвижности.

Шафи извивался на полу, пытаясь закрыть руками голову. Над ним стояла Сундари с богом Шивой из Малого дома в руках. Гьян видел, как она ударила Шафи бронзовой статуей по голове. Он безжизненно распростерся на ковре, но Сундари била снова и снова, словно хотела во что бы то ни стало прикончить скорпиона или паука.

Гьян подошел и положил ей руку на плечо. Она обернулась, не выпуская из рук окровавленного Шиву.

— Твоя мама… — сказал Гьян, — иди к ней.

Сундари поглядела на него невидящим взором, но потом опомнилась и побежала туда, где, положив к себе на колени голову жены и нежно ее лаская, сидел сгорбившись отец.

Мать еще дышала, но было легко догадаться, что ей остается жить лишь несколько минут. Кровавая пена выступила на ее губах, стоны становились все тише.

— Что же это, родная? Да, да, я с тобой. И Сундари тоже, — ласково говорил Текчанд. — Что же это, Радха?

— Не оставляй меня здесь, милый, — молила умирающая, — пожалуйста, возьми меня с собой.

Муж вытер пену с ее губ и поцеловал их.

— Нет, я никогда тебя не оставлю, — пообещал он. — А теперь отдыхай.

Гьян отвернулся. Он понимал: сейчас происходит то, что не должны видеть ничьи глаза, не должны слышать ничьи уши. Он думал было отправиться на поиски Хамида, но тут же услышал шум отъезжавшего «джипа», лязг передач и увидел в окно освещенную фарами аллею, ведущую к дому Кервадов.


Едва первые лучи рассвета позволили выключить фары, как они увидели вдали перед собой тусклые, медленно ползущие огни длинной, как змея, колонны. Сотни самых различных экипажей увозили беженцев — индусов. Это был конвой.

Еще через десять минут они стали частицей этой процессии, торопливо, как цепочка муравьев, продвигавшейся по направлению к той части Индии, которая и впредь должна была остаться Индией.

— Они убили ее, — непрестанно повторял Текчанд. — Они убили мою Лакшми. И я оставил ее. Я даже не успел предать ее тело огню. Оставил совсем одну! А ведь я обещал ей… Она бы меня ни за что не оставила.

Сердце Сундари обливалось кровью при этих словах. Как ни странно, отец не плакал. Он выглядел совершенно ошеломленным, но об умершей жене говорил спокойно.

— Я оставил маму совсем одну. Она бы так никогда не сделала.

Это звучало как рефрен, как главная тема мелодии. Но это был глас вопиющего в пустыне — никто не откликался. Мысли Сундари и Гьяна были заняты самой поездкой, они старались думать только об опасностях и трудностях путешествия и ничего не отвечали старику. Да и что было ему ответить?

Часов в десять утра конвой остановился. «Джип» с громкоговорителем проехал вдоль колонны. Чей-то голос сообщил, что они будут стоять до тех пор, пока с противоположной стороны не подойдет точно такая же колонна. Приказано было освободить одну сторону дороги для встречного конвоя. Поскольку вся эта процедура займет не меньше часа, объяснили им, они могут выйти из машин, если желают.

Вытянув шею, Текчанд внимательно выслушал объявление.

— Кто-то въезжает на мою землю, — сказал он, — а я бегу. И я оставил жену, она одна лежит в той комнате…


Сундари поставила на примус котелок с чаем и открыла банку сгущенного молока. Беря чашку из ее рук, Гьян спросил:

— Где твой отец?

— Он пошел прогуляться, — ответила она. — Сейчас вернется.

— Его уже нет полчаса, — заметил Гьян,

— Полчаса? — испугалась Сундари. — О, ты же не думаешь…

Гьян думал именно об этом. Но все-таки он попытался ее успокоить.

— Не стоит волноваться. Времени еще достаточно.

Они ждали, не говоря друг другу больше ни слова. Вокруг люди рассаживались по машинам. Громыхая, прошел конвой с той стороны. Снова появился «джип» с громкоговорителем. Им приказывали возвратиться к машинам, построиться в колонну и трогаться в путь. Короткий привал закончился.

Сундари с Гьяном покорно забрались в машину, все еще не теряя надежды. Почтовый фургон, стоявший перед ними, накренился и тронулся с места. Люди, ехавшие на крыше фургона, чуть было не попадали. Шофер машины, стоявшей за ними, нетерпеливо засигналил. Тут же разразились гудками бесчисленные грузовики, легковые машины и «джипы».

— Что у вас стряслось? — пробасил над ними громовой голос. — Двигайтесь же, черт вас дери! Ах, это ты? Ты! Гьян Талвар!

Гьян зажмурил глаза. Его прошиб нот. Не может быть! Перед ним был Патрик Маллиган. Привидение удобно устроилось на переднем сиденье «джипа». Круглая багровая физиономия, немигающие бледно-серые глаза. Разве только голос стал еще грубее и еще нахальнее…

— Мой отец пропал, — обратилась к нему Сундари.

— Ну и что? К черту, мисс! Не ждать же нам его целый день! Поезжай! — приказал он Гьяну. — Мы не можем задерживать целый конвой из-за какого-то старикашки!

Секунду-другую Гьян колебался. Потом, повинуясь решительному жесту Маллигана, он включил передачу и, не взглянув на Сундари, отпустил сцепление. «Форд» рванулся вперед.

Загрузка...