Про коллаборационизм граждан СССР в годы Второй Мировой Войны сегодня пишут и говорят охотно. СМИ, книжные магазины и особенно Интернет переполнены работами разной степени вздорности. В них и генерал-предатель Власов (он же — тайный агент стратегической разведки Сталина), и эпопея РОНА, затмившая уже малую землю времен Брежнева, и пятая колонна троцкистов, перешедших на содержание к Гитлеру…
Если не считать немногочисленных в силу своей откровенной маргинальности апологетов теории освобождения России от безбожного совдепа и азиатско-еврейского большевизма, то парадигма вырисовывается следующая: ничтожная клика циничных предателей пошла на службу фюреру за шнапс, кожаные шорты и сосиски и возможность почувствовать себя хоть немного, но сверхчеловеком. Для этого они нашивали на свои телогрейки белые нашивки «Полиция», пили самогон декалитрами и все время проводили в казнях партизан и патриотов. Не правда ли, знакомая всем картина? Она была воспета кинематографом и коронована на царствование в умах эталоном безграмотности — «В час дня, Ваше превосходительство» Аркадия Васильева. Ту книгу до сих пор активно цитируют. Равно, как и «ЦРУ против СССР». Это основные источники знаний по теме. Кого не спроси — рано или поздно перейдут на те самые, знакомые с детства, оценки.
Однако из этой устойчивой картины мировосприятия неожиданно выпадает целый пласт: русская военная эмиграция. Те самые деникинцы и врангелевцы. Они не слишком вписываются в привычную схему. Поэтому зачастую участие бывших белогвардейцев во Второй Мировой Войне дробится на три неравные части. На первый план выходят казаки из 15 ККК войск СС и лично генерал Краснов. Достаточно уже сказано и написано про участников антигитлеровского сопротивления. А вот эмигрантам, служившим в Вермахте, с точки зрения исторической ретроспективы не повезло. Их зачастую игнорируют, словно и не существовали эти люди никогда. То есть, были внутренние предатели вроде Каминского и казачьи сепаратисты. Те же, кто во время Гражданской войны сражались за Единую и Неделимую Россию куда-то пропали. Растворились в спорах о судьбах Родины на страницах эмигрантской периодики.
Они никуда не пропали и ничего не забыли. Каждую минуту своей жизни непримиримые кадры бывшей Добровольческой Армии жили с мыслью о реванше. Этому были подчинены вылазки террористов организации Кутепова и участие в Гражданской войне в Испании. И, разумеется, 22 июня 1941 года эти люди не смогли остаться в стороне.
Сегодня их принято называть идейными коллаборационистами. Однако это определение к ним подходит не в полной мере. Ведь что такое коллаборационизм? Осознанное, добровольное сотрудничество с врагом, в его интересах и в ущерб своему государству. Но бывшие участники Кубанского и Яссы-Дон походов никогда не признавали СССР своим государством. В книге, которую вы сейчас держите в руках, есть такие строки: «Я не изменник, ни с юридической точки зрения, ни с моральной. Юридически я не изменник, потому что никогда не был подданным Советского Союза. Я начал воевать с этой сволочью в Петербурге, продолжал эту борьбу на юге, сначала с Корниловым, потом с Деникиным и наконец с Врангелем. Потом покинул родину, потом большевики меня лишили подданства, хотя я никогда их подданным не был. Все равно, и я бесподданный продолжаю с ними борьбу теперь вместе с немцами, потому что они все время пока я был за границей продолжали мучить и уничтожать мой народ. Морально я считаю себя поэтому обязанным помочь моему народу сбросить с себя это проклятое иго. Где здесь вы умудрились найти измену?»
Это не был коллаборационизм в привычном значении этого слова. Это была идейная, вооруженная борьба с советской властью. Начатая в кубанских степях в феврале 1918 года она не прекращалась до начала Великой Отечественной Войны. Да, батареи не стреляли и офицерские роты не шли в психическую атаку. Но разве это что-то меняет? Тогда и в Москве, и в Париже, и в Берлине было четкое понимание, что при первой же возможности эти люди снова возьмутся за оружие. Они и взялись. Что двигало этими уже немолодыми поручиками и штабс-капитанами, прошедшими в большинстве своем Первую Мировую и Гражданскую войны. Уж точно не шкурничество.
Судьба автора этой книги характерна для того времени. Владимир Герлах. В возрасте 18 лет он в Добровольческой Армии, проходит с ней Ледяной поход, производится в подпоручики и становится Георгиевском кавалером. В эмиграции член Российского Национального Объединения, которое возглавлял бессменный редактор журнала «Часовой» В.В.Орехов. В годы Второй Мировой Войны Герлах снова взялся за оружие. Старший лейтенант 654-го Восточного батальона Вермахта. То есть, перед нами классический убежденный, идейный враг советской власти. Взгляды Герлаха, его поступки позволяют пусть и не в полной мере, но приблизится к пониманию причин, по которой русские офицеры продолжили свою борьбу с большевиками в рядах немецкой армии.
Роман «Изменник», выходящий впервые в России, едва ли относится к легкому чтиву. Это не популярные сегодня в книжных магазинах издания, по которым многие сегодня судят о белогвардейцах. Это — исповедь человека, прошедшего сквозь гарь яростных пожарищ, вихрь безумия, смерти и поражений. Как любая исповедь, она тяжела и многим будет неприятна. Но она должна быть услышана.
А. Гаспарян
Война 39–45 г.г. ни с чем несравнима за всю известную нам историю человечества, по количеству крови людей, пролитой напрасно, по количеству человеческих страданий, выстраданных напрасно. Естественно поэтому огромное количество литературных трудов, посвященных этим шести, только шести годам. Эти труды должны были запечатлеть для будущих поколений страшное время. Показать величие духа одних людей борющихся и гибнувших за добро и, в конце концов, победивших и все ничтожество других, бесславно погибших в своих тщетных попытках возвеличить зло. Ибо, согласно этим многочисленным литературным трудам, добро восторжествовало и те, кто боролся за его победу, были вознаграждены не только материально, но, и это самое главное — морально, в то время как враги добра были уничтожены физически и духовно.
Но подойдем ближе к делу ввиду того, что нас, русских людей, больше всего интересуют события, в которых принимали участие русские и советские люди. Одни на стороне Совсоюза, другие против него. Одни на бесчисленных военных и гражданских постах борющегося за свое существование Совсоюза и вождей Компартии, другие против них, в многочисленных военных подразделениях, созданных немцами, на гражданской службе в роли коллаборантов, людей ошельмованных не только усердными служителями компартии, но и иностранцами, союзниками Совсоюза, которые не остановились отдать на смертные муки и позорную смерть всех «изменников родины».
Со времени войны прошло 22 года и за это время появилось множество литературных произведений на русском языке на нашей бывшей родине, и очень мало здесь за рубежом. Писали во время войны и продолжают писать до сих пор, и, наверное, нескоро остановятся. И, наверное, через много лет, лет через пятьдесят будет новый Толстой, который напишет новую «Войну и мир». Ему будет нелегко, в особенности потому что, как русскому человеку, ему будет импонировать военная и гражданская доблесть советских людей, защищавших свою родину и ему будут претить фашистские захватчики и те, чрезвычайно многочисленные «изменники», которые этим фашистам служили, следуя идеалам, ничего общего с этой службой не имеющим.
Но, если этому новому Толстому не удастся преодолеть свою национальную гордость, у него ничего не получится. Как не получилось у множества советских писателей. А у них ничего не получилось потому, что не было у них нюансов в красках, которыми они клали мазки на огромные полотна, посвященные этим страшным годам. У них были только две краски: розовая и черная. Все розовое, что касалось советских патриотов, все черное, чем были расписаны фашисты и их «презренные слуги». Короче: немцы — фашисты: негодяи, трусы и звери, еще хуже, презренней — их слуги, «изменники родины». В то время, как советские патриоты: рыцари без страха и упрека, храбрые, самоотверженные, благородные защитники всех угнетенных и оскорбленных.
Следствием такого подхода к литературному труду, подхода, легко объяснимого исполнением заданий компартии и их вождей, и явились постоянные неудачи. На сотнях страниц их романов перед нами проходят, говорят, страдают и умирают не живые люди, а мертвые марионетки, которых дергают за веревочки ловкие фокусники и за которых вещают по заранее подсунутым шпаргалкам опытные чревовещатели. Результат: часто талантливо написанные произведения обращаются в ворох макулатуры, осужденной к забвению еще нашим поколением. Но, конечно, бывают исключения, увы еще редкие и несмелые попытки вырваться из этого заколдованного круга фикций и лжи, которыми окутана литература там на родине.
Мне пришлось всю войну провести в немецкой форме с самого начала в Совсоюзе и до конца — во Франции. Мне пришлось все время сталкиваться с советскими людьми, военнопленными, партизанами, инженерами, агрономами, докторами, учителями, рабочими и колхозниками, мужчинами и женщинами. Наконец, с бесчисленными «изменниками». Я все время старался их понять и, мне кажется, я понял их горькую жизнь во время немецкой оккупации. В то ужасное время, которое можно определить одним словом — БЕСПОЩАДНОСТЬ.
Беспощадность со стороны надменного оккупанта, для которого советский человек был простым двуногим животным, из которого требовалось выжать максимум того, что мог дать затравленный, умирающий от голода человек. Перед тем как его за ненадобностью уничтожить.
Беспощадность со стороны советской власти и ее верных слуг. Слуг, которые видели в несчастном замученном советском обывателе, только презренную массу, обязанную повиноваться и работать до смерти для вящей славы коммунизма…
Во время войны я делал записи, отмечая события и людей, которые проходили мимо меня, потом, когда я попал в плен к французам, в течении 33 месяцев, сиденья за колючей проволокой лагеря и военной тюрьмы из этих набросков я писал роман. Я старался вывести в нем живых людей, таких, каких я видел на самом деле, когда пытался, с каким горьким упорством, понять, на фоне событий, свидетелем которых я был. Потому что по моему, для того чтобы литературное произведение имело хотя бы малый шанс пережить его автора, оно должно соответствовать следующему требованию: быть художественным вымыслом, построенным на действительно бывших событиях, где принимают участие живые люди.
В заключение хочу заметить, что без помощи моей любимой жены, которой удалось из лагеря военнопленных немецких офицеров увезти мои заметки и затем быть моим первым, беспристрастным критиком, мне не пришлось бы написать этот роман. Ей мой земной поклон, ей я посвящаю эту книгу.
В. Герлах
В.Л. Герлах. Старший лейтенант 654-го Восточного батальона. (Портрет Владимира Леонидовича Герлаха написанный, очевидно, его пасынком Всеволодом Борисовичем Михайловым.)
В городе было спокойно и тихо, на улицах жарко, пыльно и пустынно. Только на площади, под липами, группа людей, одетых по праздничному, еще с утра начала ждать со своим хлебом-солью. Пришли сюда, как только отгремели пушки за рекой, на бугре, и пробежали через город последние, запоздавшие бойцы, некоторые босые, чтобы легче и быстрей бежать по горячей от летнего зноя пыли… пробежали как зайцы и скрылись. Вот тут и вышли.
Затея выйти навстречу немцам была давно уже задумана начальником милиции Шаландиным и районным агрономом Ивановым, к ним присоединились теперь некоторые другие отчаянные головы, которым терять было нечего, во главе с дезертиром Степаном Жуковым. Все таки нужна была смелость и точный расчет, чтобы собраться так открыто, под липами, на глазах многих, смотревших на смельчаков через щели закрытых ставень. Ведь все могло быть: могла пройти боевая часть и расправиться беспощадно с изменниками советской страны, могли и немцы сгоряча побить из автоматов депутацию, могли оправдаться нехорошие слухи об их зверствах над мирным населением.
Но двое главных подготовили измену точно и осторожно, указывая на выгодную сторону задуманного дела. Ведь нужно же было озаботиться о судьбе города и населения района и, рискнув, при новой власти извлечь личную пользу. Потому что ясно всем, что большевикам пришел все таки долгожданный конец и риск был совсем небольшой и игра стоила свеч…
Стояли толпой, оглядываясь на закрытые ставни обывателей и терпеливо ждали освободителей. А летнее солнце поднималось все выше, в городе и вокруг него становилось все тише, бой стремительно уходил на восток и постепенно утихал, но вот немцев все не было. Это становилось странным, непонятным… это беспокоило и все больше пугало…
В центре депутации, выставив вперед живот, стоял агроном Иванов, толстый старик с козлиной бородкой, перед собой держал большой поднос, накрытый вышитым полотенцем, на подносе каравай темного хлеба с вдавленным в него блюдцем с крупной солью. Невдалеке от толпы бетонный памятник Сталину, большой и серый, тыкающий рукой в сторону реки, дальше пустынные улицы со слепыми домами, по которым ходил отряд Шаландина, наспех вооруженный дубинами и следил за порядком, ловил саботажников-поджигателей, которые старались исполнять приказы товарища Сталина и уничтожать все, что мог бы использовать враг для своих войск.
К полдню Шаландин вернулся на площадь и подошел к Иванову: «Ну, Иван Васильевич, у меня все в порядке, а как у вас? Не видно немцев, не торопятся сукины дети?»
— «Да, нет. Черт знает что творится. Почему такая задержка? Может быть что нибудь случилось и наши вернутся? Вот влипнем тогда!» — «Ну что вы? Где им вернуться. Теперь большевикам крышка! Слышите где стреляют? Километров за тридцать, если не дальше! Теперь уж пойдет. А я вот Медведева поймал еще с двумя. Электростанцию взорвали сволочи. Я там оставил своих людей тушить, а саботажников посадил в милиции…» — «Медведева? Вот это здорово! Значит до конца решил нам портить. Подождите, мы ему теперь все припомним, немцам его выдадим… а?» — «Конечно… но все таки что же делать? Надоело дураками здесь стоять, может быть пока что пойдем по домам?» — «Ни в коем случае, уйдем не соберем снова людей, и то уже оглядываться начинают. Будем ждать… больше ждали меньше осталось. Только вот что, братец, сбегай-ка за Верой. Она хорошо знает по-немецки, пусть придет поможет нам с немцами объясняться, а то еще чего доброго нас здесь перестреляют…»
Шаландин ушел, а Иванов, передав поднос другому старику, устало опустился на пьедестал памятника Сталину и задремал.
Они остановили свои машины на перекрестке дорог… перед ними прямое, как стрела, уходило на восток московское шоссе, вправо в лес вела проселочная дорога в лощину к городу. Капитан Розен, длинный тощий немец, белобрысый, с моноклем в глазу, достал из полевой сумки карту, внимательно ее рассматривал, водя своим отточенным ногтем по красным кружкам и квадратам, внимательно оглядываясь в лес и лощину.
Из другого автомобиля выскочил и подошел к нему высокий лейтенант с темными немного раскосыми глазами, коротко подстриженными черными усами, долго вместе с Розеном смотрел в лес, за которым, где то внизу, в лощине поднимались клубы дыма и слушал рассуждения своего начальника: «Здесь, Галанин, мы расстанемся. Это как раз и есть наш районный центр. Поезжай туда и посмотри, что там можно еще спасти. Деннерветтер! Эти свиньи все уничтожают… вот опять пожар! Так вот: свяжись там с нашими частями и наведи порядок. Завтра я сам приеду туда, а сейчас нужно торопиться в штаб дивизии. Черт возьми! ну и бегут эти Иваны! Как зайцы! Через три месяца все они будут в нашем кармане… Скоро Москва… Урал! все по плану! Вот что значит наш фюрер! Какой гений!»
Галанин посмотрел на карту, старался рассмотреть город в лощине: «Послушай, Эмиль, а ты уверен, что там уже наши части? Что если я нарвусь там на красных?» — «Тогда ты их возьмешь в плен. Не беспокойся, наши части уже давно вышли вот сюда, на эту линию в сорока километрах отсюда… город давно уже взят…»
Действительно, даже артиллерийская стрельба, как будто устав, замирала вдали на востоке. Длинная вереница тяжелых грузовиков, в сопровождении мотоциклистов бурей промчалась мимо, оставив за собой облако тяжелой серой пыли и едкий запах перегоревшего бензина. Розен с любовью смотрел вслед: «Да, мой дорогой, утром здесь был бой, а вот уже движется вслед нашим солдатам обоз, как будто уже в глубоком тылу и посмотри в каком порядке! Вот что значит наша немецкая организация. Я, знаешь, попытаюсь их догнать: все же веселей будет ехать вместе… Итак, до завтра! Желаю тебе полного успеха и будь все таки осторожен — с этими азиатами никогда не знаешь…»
Розен давно уже пропал из виду, а Галанин все медлил, рассматривал свою карту, озираясь на лес, за которым притаился город… Лес… лес… да какой! на сотни километров тянется он, в нем редкие поселки, колхозы, озера, река со странным названием спящей воды, Сонь. Ему казалось, что он слышит шум деревьев, видит светлую прозрачную струю, чувствует ее ласковую прохладу… какая глушь и как, неверное, здесь тихо безмятежно жилось бы… если, бы не эта война, не большевики! Но однако нужно как то действовать, но как? Уверенности, что немцы уже заняли город, у него не было. Можно было нарваться на отступающие отряды русских войск, как случалось уже не раз… И может совсем неожиданно кончится его встреча с родиной. И почему Розен так уверен, что там немецкие части?
Галанин нерешительно подошел к своей машине, сел рядом со своим шофером, унтер офицером из судетских немцев и хлопнул его по плечу: «Ну, Шмит, едем, берите здесь вправо вниз». Шмит со страхом посмотрел на Галанина сбоку: «Господин лейтенант, я думаю…» — «Вам здесь нечего думать, думаю я…» улыбнулся Галанин. Улыбался он странно, одной половиной лица: смеялся один глаз, морщилась половина рта, на щеке появлялась веселая складка, а другая половина лица оставалась неподвижной, серьезной и даже грустной.
Шмит тяжело вздохнул, отпустил тормоз, включил газ и резко повернул руль, машина, как застоявшийся конь, резко понеслась по мягкой проселочной дороге, которую тесным темным строем обступили вековые мохнатые ели…
Жизнь Галанина была обыкновенной жизнью русского эмигранта после разгрома белых армий. Галлиполи, Болгария, Франция… Работа на постройках, шахтах, заводах простым рабочим. Жизнь была трудной и жестокой, недружелюбной к нему и тысячам других юношей в сытой мещанской Европе. Смягчалась она только мечтами, что все это временно, скоро наступит день, когда его позовут и кому то там на родине он будет нужен.
Но жизнь проходила мимо него, никто его не звал и на родине, по-видимому, прекрасно обходились и без него. Чем дальше тем труднее было ждать. Люди вокруг него мельчали и опускались, вместе с ними опускался и он. Отвлеченные мечты, воздушные замки в туманном будущем, сменялись мелкими эмигрантскими дрязгами в бедных рабочих поселках, а тяжелая борьба за существование, за право на тяжелый изнуряющий труд становилась все тяжелее. Кое кто кончал самоубийством, другие каялись и с опущенной головой ехали на мачеху родину, многие спивались и кончали свою неудачную жизнь босяками под парижскими мостами.
Немногие, энергичные и удачливые, строили свое маленькое личное благополучие, принимали чужое подданство и сторонились от массы неудачников, шахтеров, фабричных рабочих, батраков, и шоферов такси. Эти, а было их множество, уныло тянули свою лямку и напиваясь по случаю полковых праздников и панихид, обманывали себя красивыми пустыми фразами, никого и ничему необязывающими. Чтобы забыться от тяжелых будничных забот, играли в преферанс по маленькой и ставили друг другу рога.
Галанин понемногу стал забывать родину, женился на француженке, красивой и пустой, которая боялась иметь детей, чтобы не испортить линию своего тела и кокетничала с друзьями мужа… может быть и больше. Галанин плохо понимал ее, чувствовал, что жизнь ему не удалась и украдкой от самого себя жалел, что покинул родину. Иногда, в минуты особой тоски, он брал жену себе на колени и начинал ей рассказывать о своей далекой родине. Но, когда перед его затуманенными глазами раздвигались стены тесной рабочей квартиры, когда начинали шуметь березы и ели, когда запевали птицы и зацветали заветные русские цветы, Мариэта вдруг перебивала его глупым смехом, торопилась рассказать последние новости города, или начинала с увлечением описывать последние парижские модные шляпки.
Галанин с трудом возвращался к действительности, с грустным удивлением молча слушал, иногда спрашивал о том, что его беспокоило: «Послушай, а если бы мне, вдруг, представилась возможность вернуться в Россию, ты бы поехала со мной?» Мариэта удивлялась: «Какие у тебя странные мысли? Что я там буду делать? Одна, без языка, родных и знакомых в чужой стране. Нет, мон шери, нам с тобой и здесь хорошо! Вот скоро ты примешь подданство, станешь контрметром, мы купим домик, разведем кур, посадим сад, конечно, когда будем совсем старыми, а пока будем веселиться… кстати, сегодня вечером придет Мишель, представь себе он в меня совсем влюблен… ха, ха, ха. А я люблю только тебя!»
Иногда ему казалось, что она права и, лаская это красивое чувственное животное, он забывался. Но проходило его очередное падение и он с тоской видел, что Мариэта тащила его в липкое грязное болото, которое его уже наполовину засосало… Черт его дернул жениться на этой корове, хотя бы землетрясение или наводнение случилось… что угодно, чтобы покончить раз и навсегда с этим французским мещанством.
И, вдруг катастрофа как будто наступила… Война, немцы оккупировали большую часть Франции, пришли и в их город. И начали в нем распоряжаться, как у себя дома. Вокруг Галанина происходили трагедии, но его жизнь не изменилась, разве стала для него еще более тяжелой и даже голодной, но вот…
В холодный весенний день Галанин усталый и злой шел с работы. Получка сегодня была особенно плохой, мысленно он оправдывался перед злой женой, которой опять придется обойтись без новой шляпки… может попросить у Алексеева, тот не откажет, для Мариэты он не жалел своих денег. В мыслях Галанина было что-то подлое и грязное и он невольно поежился, точно от холода. Хмуро посмотрел на подошедшего к нему немецкого офицера с моноклем в глазу, тщетно старался вспомнить, где он уже видел это белобрысое лицо, нос пуговицей и водянистые глаза. Вдруг вспомнил все и радостно улыбнулся. Конечно это был он, Розен, его закадычный друг, с которым он расстался в голодном Галлиполи.
Они оба обнялись к великому недоумению прохожих французов и немецких солдат, бедно одетый рабочий и блестящий немецкий офицер и потом долго сидели в лучшем ресторане города, пили вино и водку, и говорили перебивая друг друга, путая немецкие и русские слова, вспоминали прошлое и рассказывали о настоящем.
Розен смотрел с жалостью и немного свысока на худого Галанина с грустными глазами, слушал его жалобы и начал головой: «Да, я все это знаю и знаю вашу эмиграцию и очень рад, что порвал с ней сразу и давно принял свое настоящее немецкое подданство. И, как видишь, кое чего уже успел добиться. Тебе не повезло с твоими дурацкими мечтами, извини меня за откровенность. Но все это поправимо! Я могу тебе помочь снова стать человеком, сейчас мы воюем с сербами и твое знание сербского и болгарского языков очень кстати. А потом… кто его знает, мне кажется, что рано или поздно, мы будем драться и с большевиками. Вот когда ты развернешься! Ты тогда вернешься на родину, но не рабочим, а офицером в рядах нашей славной германской армии, и ты далеко пойдешь! Решай сразу, хочешь рискнуть, у меня, брат, дядя очень близок к Розенбергу и для меня все сделает, а я сделаю все для тебя».
Галанин залпом выпил стакан вина: «Ради Бога, сделай! Я готов на все. Ты меня знаешь — хоть с чертом, но только бы покончить с этой богоборческой властью!» Розен поморщился: «Не можешь ты без этих трескучих фраз! Но я доволен, мой старый друг! Итак решено — мы снова будем вместе на страх врагам! Дай мне твой адрес и жди вызова — мы еще покажем мать Кузьки… нет… кузькину мать. А теперь выпьем на радостях. Скажи гарсону, чтобы он дал водки, да не рюмками, пусть тащит бутылку — мы сами потрудимся».
Пили очень много и за все заплатил Розен. Он же на прощанье одолжил Галанину много мятых немецких марок в счет будущих благ, таким образом шляпка Мариэты была обеспечена…
С тех пор прошли долгие месяцы в лихорадочном ожидании и Галанин уже начинал бояться, что Розен забыл о своем обещании, данном в пьяном виде и, вдруг, в день объявления войны Советскому Союзу, вызов в Берлин. Страшная семейная сцена дома, истерики Мариэты, презрительное молчание друзей… Но сказка уже началась и ничто не могло уже остановить ее стремительного бега, ничто не могло его удержать в этом опостылевшем ему французском городе… С женой было особенно трудно, целыми часами Галанин ее утешал и добился все таки ее согласия, когда начинал рисовать перед ее глупыми глазами заманчивые картины будущего: «Послушай меня внимательно: ну, что мы с тобой здесь? ничто! а в России я буду со временем, по крайней мере, губернатором, ты будешь зимой кататься на тройке!» — «На тройке? О, ля, ля! На тройке! Но это будет чудесно… идет снег, много снега… очень холодно, а я вся в дорогих мехах и кругом слуги. Много слуг и все с усами, как мы видели в синема, помнишь? Ну так и быть, я согласна принести и эту жертву для тебя, поцелуй меня за это!»
В последний раз они занимались любовью и в своем исступлении она, вдруг, начинала беспокоиться о другом: «Но я боюсь этих русских женщин, они ведь такие распутницы, ты будешь мне с ними изменять, ведь ты не сможешь терпеть без этого, но тогда берегись, я тебе отомщу тем же!» Галанин смеясь, уверял ее в своей верности и успокоился.
Своим друзьям он говорил желчно: «Заячьи души! Кричали двадцать лет о своей непримиримости к большевикам, всем кланялись, англичанам, японцам, тем же немцам, уговаривали их помочь вам освободить родину от красных. А теперь, когда пробил час идти воевать — в кусты, под бабьи юбки! Нет, господа, просто у вас кишка тонка. Все вы отработанный пар! Слова, одни слова». С горя он шел в ресторан пить, на него, с плохо скрываемой враждой, смотрели французы: «Ах, Алекс, почему ты связываешься с бошами, бросаешь совсем одну свою жену? Смотри будешь рогатым и очень скоро, в то время, как будешь воевать против своих братьев… ну, ну, мы пошутили».
Но Галанина было не так легко успокоить, он бил морду шутнику и продолжал дальше пить уже в одиночку. Слава Богу, нужно было торопиться ехать и он был страшно рад когда поезд, наконец тронулся туда, на север, где ждала его головокружительная сказка. Через окно своего купе он смотрел на жену, которая, не ожидая когда Галанин скроется с глаз, взяла под руку Алексеева и пошла к выходу вокзала. Алексеев, пожилой лысый холостяк, который у них столовался и открыто ухаживал за Мариэтой, оглянулся как вор… Она скоро утешится, подумал Галанин с грустью и со смутной надеждой на что то, в чем он не хотел признаться самому себе.
А сказка подходила уже вплотную к нему и становилась все заманчивее и чудесней. Берлин… Встреча с радостным Розеном… министерство… важные генералы с каменными непроницаемыми лицами, высшие партийные чиновники с торжественными улыбками, громкое победоносное «Гейль Гитлер!» Галанин смущался, заикался, отвечал на вопросы невпопад на плохом немецком языке, вызывая снисходительные улыбки у слушавших его, но Розен был рядом и выручал: «Мать Галанина баронесса Штейнбах. Это у ее отца было то огромное имение на берегу Двины, где был взят в плен недавно штаб советской армии… да она была фрейлиной несчастной императрицы. А отец Галанина был губернатором, погибшим от бомбы этих евреев в пятом году». Тогда все, и генералы и чиновники становились страшно любезными и говорили с Галаниным благосклонно, пожимая ему на прощанье руку.
Наедине со своим другом Розен кипятился и ругался: «Ну какая ты шляпа. Это прямо возмутительно! Сколько раз я тебя учил и теперь вижу, что без толку… придется повторить. Во первых, когда тебе говорят: «Гейль Гитлер», и поднимают руку, отвечай так же и делай рукой то же самое! И потом… как можно нести такую чепуху: «немцы наступают… наше население…» и все в том же дурацком духе… нет. Надо говорить: «Наши войска наступают, русское население» и так далее. Дай им понять, что ты прежде всего сын немецкой баронессы, и только потом сын русского губернатора. Понял ты меня, наконец? и потом…» Он долго учил и вбивал в голову сконфуженного Галанина простые немецкие истины. Галанин сконфуженно улыбался и обещал в будущем следить за собой. Розен продолжал его учить: «Ты пойми одно — что у тебя на душе — это касается тебя одного, но снаружи ты немец, больше — национал социалист, Гейль Гитлер!» — «Гейль Гитлер!» послушно орал его ученик, поднимая руку для фашистского приветствия. «Ну вот наконец! А знаешь что? У тебя получается превосходно, теперь я вижу, что ты далеко у нас пойдешь, мой друг, идем выпьем по этому случаю!»
Через два дня самолет доставил их обоих на фронт, двух немецких офицеров, капитана Розена и лейтенанта Галанина, которые следовали за стремительно наступающими частями панцерной армии и строили на дымящихся развалинах, среди трупов убитых, расстрелянных и повешенных новую жизнь. Новую жизнь при помощи населения, которое осмелилось не подчиниться приказам Сталина, осталось на местах, веря в своих освободителей-немцев. Сегодня наступление развивалось особенно бурно, они потеряли временно связь с боевыми частями и Галанину пришлось вслепую стараться исполнить приказ своего начальства — Розена.
Лес внезапно кончился. Отсюда с опушки дорога начала круто спускаться в лощину, там внизу за неширокой рекой был город, весь залитый лучами горячего солнца. За городом рощи, переходящие в густой лиственный лес. Через реку к городу перекинут деревянный мост, к удивлению Галанина, совершенно нетронутый и без охраны. Картина была бы совершенно мирная, если бы не густые клубы черного дыма на окраине города и вот это странное безлюдье.
Галанин приказал Шмиту остановить машину, сошел на мягкую песчаную землю и, достав бинокль, долго рассматривал город, деревянные одноэтажные дома, крытые тесом, только в центре города несколько каменных двухэтажных домов, под железными зелеными крышами, да на окраине города, там где горело, поднимались к небу три фабричных трубы, и еще недалеко от площади с каменными домами находилась, очевидно, бывшая церковь без креста на облупленном куполе, там же росли и тенистые деревья. Но сколько он не шарил по городу биноклем, нигде не видно было ни немецких солдат, ни охраны у моста, улицы были пустынны и казалось, что в городе не было вообще никого, ни жителей, ни солдат. Вот эта пустота в городе беспокоила его все больше. Мелькнула мысль, что немцев очевидно вообще не было в городе, может быть советские части были еще в засадах, что может быть лучше было бы повернуть назад и догнать Розена.
Но нет, это невозможно, как же он объяснит свое бегство. Приказ есть приказ, подбодрил он себя и снова усевшись рядом с шофером, коротко бросил: «Вперед!» Но Шмит медлил: «Господин лейтенант, лучше назад, ведь нас только двое, наших солдат не видно… у меня трое детей… право, назад». Он смотрел на свое начальство с мольбой и его лицо было полно тревоги, простое лицо немецкого солдата, с рыжими пушистыми усами и преданными собачьими глазами.
Галанин задумался: мольба Шмита, собственная тревога, неприятно действовали на нервы, сказывалась страшная усталость, сон урывками и эта постоянная гонка за убегающим врагом.
Шмит; заметив его колебание, продолжал еще настойчивей ныть: «Попадем в руки этих унтерменшев. От этих дикарей можно всего ожидать… я поворачиваю…» Галанин посмотрел на него с внезапной злобой: «Унтерменши! Что за глупости вы плетете, Шмит! Просто скажите, что вы струсили и идите ко всем чертям, я еду один». Шмит в самом деле не был храбрецом, не любил войну, никак не мог привыкнуть к пенью пуль и завыванию снарядов, но старался это скрывать и если его заподазривали в трусости, был способен даже на геройские поступки.
Обиженно заморгав, он бросил машину вниз к мосту. На мосту, затормозив осторожно, проехал по неровным полусгнившим бревнам, через щели которых была видна прозрачная Сонь, она вышла из леса и бежала снова в лес. За мостом сразу начиналась улица, пыльная и узкая, сдавленная с обоих сторон рядами домов и длинными ветхими заборами, с зеленью на потемневших досках. Дома, с наглухо закрытыми ставнями, казались брошенными, даже собак не было слышно и чем дальше, тем все неприятней и тревожней на сердце.
Галанин достал портсигар, закурил, молча сунул папиросу в дрожащий рот Шмита и дал огня. С неудовольствием заметил, что пламя спички дрожало, значит дрожали его руки, значит боялся сам не меньше Шмита. За перекрестком выехали на большую мощеную неровными булыжниками улицу и направились в конец ее, где была видна площадь с деревьями, проехали церковь. Опустив окно, с маузером на изготовку, Галанин напряженно вглядывался в приближавшуюся площадь, но деревья мешали ему видеть, зато увидел Шмит. Ахнув он остановил машину, потом стал торопливо ее поворачивать. «Куда?» схватил за руль Галанин. — «Русские!» простонал Шмит.
Действительно, впереди за деревьями, у большого двухэтажного дома, стояла толпа, в стороне за памятником кого то с протянутой рукой, стояли другие люди в строю, с чем то на плечах и, как будто, враждебно следили за заметавшимся автомобилем немцев. Галанин со злобой вцепился в руль: «Вперед, осел! Куда бежишь? все равно поздно… вперед!»
Делая зигзаги, дрожа и прыгая, машина двигалась к деревьям. Дрожь и прыжки происходили потому, что потерявший голову от страха, Шмит старался повернуть машину назад, а Галанин настойчиво вел ее вперед. Подъехав вплотную к толпе, обогнув памятник машина стала. Шмит, бледный как смерть с выпученными глазами, уставился на бетонного Сталина, в то время как Галанин с маузером в руке выскочил из машины. Навстречу ему из толпы вышел толстый старик и, держа перед собой на вытянутых руках поднос с хлебом, громким голосом начал кричать: «Мы, граждане города К., приветствуем в вашем лице победоносную германскую армию, наших, так сказать, освободителей, от этих, как их, коммунистов и евреев, которые много лет пили, так сказать, нашу, как его, кровь, нас мучили и, так сказать, притесняли…» Чем дальше, тем больше он путался и мычал что-то совсем нечленораздельное.
Плохо его слушая, Галанин рассматривал толпу, в ней были только пожилые, по праздничному одетые, мужчины, женщин не было. Только около старика, старавшегося как нибудь закончить свою речь, стояла в платочке, наброшенном на светлые с золотыми искрами волосы, девушка и ее глаза смотрели на полубесчувственного Шмита и Галанина с его маузером с насмешкой и вызовом. Только теперь Галанин заметил всю нелепость своей фигуры с револьвером, покраснев, сунул его в кобуру: «Трус», выругал он самого себя: «против делегации вылетел с оружием в руках, трус и не лучше чем Шмит! Но этот идиот Розен послал меня сюда, когда немцев и в помине не было, подожди я тебе покажу!» Старик, наконец, закончил речь: «Одним словом, так сказать, добро пожаловать в наш, как его, свободный от красного ига… э-э-э город!»
Низко поклонившись, он протянул ему поднос с хлебом-солью. Галанин взял, смотрел на вышитое наивными крестиками полотенце, на серый хлеб, на блюдце с зернистой солью, сердце его сладко сжалось, перед глазами поплыл туман и из этого тумана на него смотрели с ожиданием старик и девушка с золотыми волосами… они ждали ответа, нужно было их всех поблагодарить, но слов не было, слишком велика радость, через много лет снова встретиться с освобожденным городом, как тогда, во время гражданской войны и так же как тогда, давным давно, его братья ему улыбались. Откашлявшись он уже хотел говорить, но помешала эта девчонка…
Она начала говорить и он смотрел на нее с удивлением, и сначала ничего не понимал… говорила она не по-русски, а переводила речь старика на плохой немецкий язык, переводила не совсем точно, ничего не сказала о победоносной немецкой армии, забыла о евреях и коммунистах, которые пили их кровь… только добро пожаловать она перевела точно и отчетливо, и ее глаза при этом стали особенно враждебными и насмешливыми. Галанин молчал… только теперь он все понял: его братья, русские люди, к которым он пришел, приветствовали не его, Галанина, а немецкого офицера, проклятую форму которою он напялил для того, чтобы приехать домой. Поэтому все его волнение, его любовь к ним и их радость по поводу прихода немцев были смешны и непристойны. Все это глупое недоразумение слишком затянулось и его надо как можно скорее кончить. Лихорадочно он подыскивал слова и не находил их и не знал почему, что его смущало больше, это глупое недоразумение или насмешка этих синих, или зеленых, или серых, чертовски неприятных глаз. Наконец махнул рукой.
Ну что же, принимают его за немца — тем хуже для них и нее. Он и будет немцем и выведет эту девчонку на чистую воду. Ясно, что она большевичка, как возмутительно переводила речь этого старого осла! По-немецки и, конечно, безукоризненно, он поблагодарил старика и сунул поднос, пришедшему наконец в себя, Шмиту: «Скажите мне, есть ли в городе ваши русские солдаты и что это за люди с палками?» Старик снова начал говорить и девушка переводить и через несколько минут положение уточнилось.
Галанин узнал, что красная армия оставила город еще утром, после последней стычки у Озерного; саботажники, которых удалось поймать, взорвали электростанцию, но пожар уже почти потушен, в городе образована самоохрана, пока только с палками для порядка.
Галанин со своей машиной стал центром тесного круга любопытных, которые весело переговаривались, рассматривая своих победителей. Вражды не было и чувство страха и неуверенности перед этим городом постепенно сменились спокойной радостью, как это бывало после удачного боя. Только одно портило настроение — недоразумение с переводами оставалось и углублялось, в то время, как он совсем не нуждался в переводчице, которая старательно продолжала переводить простые русские фразы на ломанный немецкий язык, она его утомляла и раздражала. Но теперь было уже поздно прекратить эту комедию и он терпеливо выслушивал ее переводы, перед тем как по-немецки отвечать.
Между тем, Шмит окончательно пришел в себя и при помощи самоучителя объяснил русским обстановку на фронте: «Сталин капут… германцы на Москва». Напоминание о Сталине заставило Галанина внимательней посмотреть на неуклюжую массивную фигуру из бетона, около которой он беседовал с представителями города: «Это что такое!»
— «Это Сталин!» перевела девушка. «Я прекрасно это знаю. Но что он здесь делает? Почему до сих нор не убрали этого болвана!» грубо кричал Галанин. Переводчица смотрела на него с плохо скрываемой ненавистью и молчала, к ней на помощь пришел только что подошедший Шаландин, поняв причину крика Галанина: «Скажите ему, Вера, что я его сейчас взорву толом. Эта сволочь давно уже у нас в печенках сидит… пусть успокоится, мы его в два счета к чертовой матери отправим». Повернувшись к окну дома, где еще висела вывеска горуправления, он закричал: «Давай, давай». И сейчас же из окна с древком опустилось и с тихим шелестом развернулось красно-сине-белое знамя, в толпе сняли шапки, один старик заплакал: «Вот он наш родимый флаг, не то, что эти дурацкие тряпки красные».
Галанин как зачарованный смотрел на знамя, на толпу с шапками в руках, на слезы на глазах Шаландина, его рука невольно потянулась к козырьку фуражки. Шмит открыв рот последовал его примеру и было несколько минут молчания, потом переводчица начала снова переводить о том, что в городе полное спокойствие, что пожар потушен, что у складов и мастерских им поставлена охрана, которую, если немцы разрешат, он вооружит автоматами и винтовками, брошенными бегущими солдатами.
Галанин все время смотрел внимательно на Шаландина, ему нравился этот энергичный человек, с умными горячими глазами и скупыми жестами. Переждав, пока Вера закончила свой нудный перевод, он хлопнул его по плечу: «Хорошо… очень хорошо, мой друг, скажите ему, Вера, чтобы он немедленно вооружил своих людей и спросите у него, чем он занимался у большевиков?» — «Я — белый офицер и двадцать лет водил этих дураков за нос… ждал своей минуты и дождался… теперь я им покажу сволочам… все вспомню…» Галанин кивал головой: «Да, да, белая армия… Знаю, это были настоящие патриоты… очень хорошо, передайте ему, что и я радуюсь вместе с ним, что он дождался… итак пусть немедленно вооружает своих людей. Я его назначаю начальником полиции этого города… я ему верю. А теперь вот что: где бы мы могли спокойно отдохнуть. Я немного устал, да и вы, наверное тоже… ожидая меня с вашим хлебом-солью». Он улыбнулся и, посмотрев мельком на Веру, удивился… да теперь он был уверен, что она одна из всей делегации вовсе не была ему рада, готова была его разорвать на куски, если бы могла. Наверное коммунистка, чертовски жаль.
Через час совещание немца с русскими было закончено. Шаландин и Иванов покинули кабинет председателя горсовета, где остались Галанин с переводчицей, и скоро скрылись в длинном коридоре. Галанин усевшись верхом на стуле смотрел через плечо Веры как она на пишущей машинке отстукивала его первый приказ в этом городе:
«Граждане города К., Германские войска освободили ваш город и район от коммунистов. Для поддержания порядка приказываю: 1. Всем рабочим и служащим оставаться на местах своей работы и продолжать исполнять свои обязанности. Не допускать ни грабежей, ни саботажа, виновников в нарушении порядка арестовывать. Они будут немедленно расстреляны. Должность начальника полиции принять Петру Семеновичу Шаландину, Городским и районным бургомистром назначаю Ивана Васильевича Иванова. Подписал лейтенант…»
Наклонившись над опущенной головой Веры, Галанин вдыхал свежий запах ее волос и тела и чувствовал странное волнение… она не душится, ее губы не намазаны и лицо без пудры, но она во много раз милей всех европейских красавиц.
Вера внезапно обернулась и он увидел совсем близко ее глаза холодные и враждебные, сразу прогнавшие это наваждение, которому он на мгновение поддался. «Это все? подпишите». Галанин взял бумагу из ее рук, успев заметить чистые ровные ногти… выронил из рук. Страшный взрыв за окном, от которого задребезжали стекла в окнах и посыпалась штукатурка, заставил его сразу вспомнить о своем револьвере. Вера подбежала к окну и, перегнувшись через подоконник, смотрела вниз. Галанин подошел сзади.
Внизу под липами серый Сталин с перебитыми ногами, без руки лежал, уткнув свое бетонное лицо в пыль у разрушенного пьедестала, вокруг него стояли люди и что-то кричали и смеялись. Вера с ужасом посмотрела на Галанина: «Что это? Что же теперь будет?» Галанин нахмурился: «Что вы там бормочите, говорите по немецки… да не бойтесь! Это Шаландин точно исполнил свое обещание и взорвал этого бандита. Молодец. Ну перейдем к моему приказу», нагнувшись он поднял приказ с полу, смотрел, качая головой, на русские буквы: «Какие странные буквы! У вас, русских, все наоборот, потому и были здесь двадцать лет большевики, но мы это изменим в свое время. Так… хм… Я подписываю не читая. Надеюсь, что вы точно переводили, что я вам диктовал, иначе за саботаж вам не поздоровится». Замысловато расчеркнувшись, он подписался. Вера внимательно всматривалась в его подпись: «Как ваша фамилия?» — «А вам какое дело?., возьмите этот приказ отнесите его вниз и пусть прибьют его на стене на улице. Потом можете идти спать, сегодня вы мне больше не нужны, но завтра я попрошу вас пораньше, вместе с Ивановым и Шаландиным. Понятно? Гейль Гитлер…» Он долго стоял с нелепо вытянутой рукой, когда она покинула комнату…
Был тихий летний вечер. За окном через густые ветви темных лип светил оранжевый диск луны. Шмит расхрабрился и пошел искать себе место для ночлега, решил доказать своему начальству, что он совсем не боится этих добрых русских людей, которые, окружив его толпой, повели в соседний переулок. Внизу, на площади у дверей горсовета, дежурили две молчаливые фигуры с автоматами на перевес и с белыми повязками на руках. Площадь была пустынна и город странно молчалив, в окно пахло речной свежестью и еще чем то резким и нежным.
У открытого окна Галанин полной грудью вдыхал этот запах, стараясь понять его колдовство, и задремал в удобном кожаном кресле. Вдруг очнулся от странного чистого звука в соседней комнате. Он прислушался, по прежнему вдыхая все тот же аромат и, вдруг, понял, вспомнил, что это липы в цвету пахли так нежно за окном, как тогда… давным давно… он осмотрелся вокруг, не понимая, что он делает здесь один, в незнакомой комнате, освещенной керосиновой лампой под синим абажуром. Потом вдруг вспомнил сразу все… лес… реку… хлеб-соль и Сталина и в тишине пронесшихся видений откуда то слева снова короткая трель. Сверчок!., да это был он… который то замолкал, прислушиваясь к эху своей песни, то начинал снова сначала тихо, потом громче, настойчивей и снова затихал, слушал… чего то ждал.
Это самец, зовет свою подругу, которой все нет, подумал Галанин и невольно вспомнил свою жену. Письма от нее он получал все реже и они становились все короче и суше. Впрочем, и он сам писал все реже и короче. С беспокойством он иногда думал о ней в обществе Алексеева. Но странно, с каждым днем ему было все труднее вспоминать лица людей, оставленных им в далекой Франции. Когда он думал об Алексееве он хорошо вспоминал только его блестящую лысину. А Мари-эта? Скучая по ней и ее ласкам, он с трудом мог вспомнить только ее накрашенный рот и полные бедра с вялыми жировыми складками живота. Все остальное и все его знакомые уходили в какой то туман… А реальностью была только эта страна, где он очутился, такая дорогая ему и такая одновременно ненавистная!
Но теперь, бодрствуя в этом спящем городе, слушая восторженную песнь сверчка, вдыхая аромат цветущих лип, он захотел поделиться с Мариэтой своим томлением. Он вынул из полевой сумки почтовую бумагу, конверт, взял стило, уселся за стол и задумался. Вера… какие у нее глаза, серые, зеленые или голубые… не поймешь. Во всяком случае чертовски неприятные, враждебные, немцев терпеть не может и меня вместе с ними? Он улыбнулся, вспомнив ее переводы, потом решительно принялся за письмо. Через несколько минут перечел написанное и письмо ему показалось слишком восторженным и длинным. Боже мой! да разве она поймет его переживания, прелесть русского леса, свежесть реки, аромат липовых цветов, волнение при виде русского национального флага, хлеб-соль… эту любовную песнь сверчка. Нет он был один и не с кем было ему поделиться своими восторгами, даже здесь в городе эти русские люди приняли его за немца.
Он с сердцем скомкал письмо и, разорвав его в клочки, бросил в угол. На новом листе бумаги он написал не задумываясь несколько банальных общих фраз: о том, что он скучает по своей маленькой жене, но что он надеется крепко, что скоро вернется к ней, ввиду скорого конца войны, об этом только и мечтает, чтобы увидеть ее. На самом деле видеть ее он не хотел… ей не было места здесь на его родине. Он запечатал не перечитывая написанную ложь, спрятал письмо в полевую сумку, вздохнув с облегчением и удобнее уселся в кресле. Сверчка не было больше слышно, но еще резче и настойчивее слали ему свой аромат липовые цветы и с ним пришел сон…
Галанин проснулся, когда солнце начало подниматься и на восток потянулись снова правильные треугольники немецких самолетов. Снова гудели пушки и их далекий рокот был непрерывен и грозен. Он вскочил на ноги и сладко потянулся, чувствовал, что, несмотря на ночь проведенную сидя, хорошо выспался и отдохнул. Он подошел к окну и посмотрел вниз на площадь. Город еще спал или притворялся, что спал. На площади и на улицах не было видно ни души, только у входа в горсовет внизу стояли и тихо переговаривались часовые с белыми повязками на рукавах полушубков, дальше лежал бетонный Сталин и шелестели липы.
Галанин сбежал вниз по каменной грязной лестнице на площадь, посмотрел мельком на подписанный им вчера приказ, прибитый к дверям и взял в машине мыло, полотенце и бритву, тщательно побрился и вымылся ледяной водой у водопроводной колонки. Часовые с почтительным вниманием следили за всеми его движениями и он, вспомнив вчерашнее недоразумение с немцем, невольно рассмеялся, проходя мимо них с поднятой рукой для фашистского приветствия.
Снова усевшись у открытого окна, он закурил папиросу и начал снова вспоминать весь вчерашний день. Иванова, Шаландина и эту переводчицу, Веру. На первых двух, как будто, можно было положиться, но эта Вера! Коммунистка, без сомнения, она осталась здесь, чтобы вредить немцам, нужно будет с ней быть настороже. Но, однако, они все запаздывают, да и Шмит пропал, конечно, вчера погулял на радостях, что остался жив, и теперь никак не может расстаться с русскими. Но вот и он: из переулка показалась приземистая, подтянутая фигура Шмита, оборачиваясь он кому то что-то кричал на странном, совершенно непонятном жаргоне, похожем одновременно на русский и немецкий язык. Заметив в окне нахмуренное лицо своего начальника, он быстро вбежал по лестнице и щелкнув каблуками, начал докладывать о своих ночных переживаниях: «Нет, он ясно сегодня видел — русские люди превосходные люди… гостеприимные и очень добрые. Он спал как царь в русском доме на мягкой чистой кровати, его хорошо накормили и дали немного русского шнапса, который был… зер, зер гут!»
Галанин смеялся: «Да, конечно, вы напились как свинья… ну, скажите, а русские женщины, неужели вы их так и не видели? Я думаю, что они тоже не очень плохие? а?»
— «Господин лейтенант, я их хорошо не рассмотрел, они почему то меня боялись. Кроме того у меня жена и дети, но должен отметить, что они тоже… зер, зер…» — «Да, да, мой бедный Шмит, признайтесь, что за шнапсом, в обществе русских женщин, вы, немец, вели себя не совсем прилично в обществе этих унтерменшев?» — «Я должен пересмотреть некоторые мои ошибки!» — «Хорошо, пересматривайте, пока не поздно, а пока что давайте мне жрать! Пока вы братались там с вашими русскими, я спал здесь как собака один в кресле и сейчас голоден как черт… живее».
Шмит засуетился, сбегал к машине, разложил на столе маршевое довольствие, колбасу, масло, хлеб, налил из фляжки холодного кофе. Галанин с аппетитом ел и одновременно продолжал наблюдать через окно за городом. Наконец, и он решил проснуться. По улицам показались куда то торопящиеся люди, проехали телеги запряженные маленькими косматыми лошадками, женщины с ведрами на коромыслах стали в очередь у колонки, откуда то появились и вихрем пронеслись по площади босоногие мальчишки, с веселыми криками они окружили автомобиль Галанина. Встревоженный Шмит побежал вниз и был окружен кричащими детьми. И скоро между немцем и молодым поколением началось бестолковое веселое объяснение. И только теперь показались на площади новые подчиненные Галанина. Он быстро уселся за стол, нахмурился и стал перебирать бумаги, вытащенные из полевой сумки, с озабоченным видом страшно занятого немецкого начальника.
Русские вошли в комнату не постучав, жали ему руку, за исключением Веры, и говорили оба одновременно со смехом и шутками. Вера переводила как вчера осторожно и неправильно, как хотела, не считаясь с точностью перевода. Если Галанин просил ее повторить, сердилась на его непонятливость и один раз, рассердившись на непонятливого немца, назвала его, обернувшись к Иванову, старым ослом. Галанин невозмутимо продолжал к ней приставать и потом, когда она совсем запуталась со своим переводом, махнул рукой: «Гут, все мне теперь ясно. А теперь перейдем к делу: где эти люди, которых поймал вчера господин Шаландин, кто они?» Шалан-дин долго объяснял: «Медведев, председатель местного НКВД, старый большевик и зверь, он был начальником двух других: Писарева, его заместителя, такого же зверя как и он сам, и Санина. Хм… Санин — рабочий, человек как будто ничего и совсем безобидный, сам не понимаю как он попал в эту компанию».
Пока Вера переводила Галанин смотрел в окно и зевал, потом насторожился, когда она начала уже совсем от себя, под видом перевода объяснений Шаландина и Иванова, защищать арестованных. Помолчал, когда она кончила, потом кивнул головой: «Да, да, я все понимаю. Им бедным приказали, но, мои друзья, перед тем как решить, что с ними делать, я хотел бы видеть этих людей и допросить… приведите-ка их сюда…»
Шаландин исчез, а Галанин принялся угощать своих посетителей немецким военным хлебом и колбасой: «Попробуйте этого знаменитого комисброта, он специально выпекается для наших солдат». Иванов и Вера отломили по кусочку хлеба цвета земли и начали жевать, подняв глаза к небу, все таки не могли скрыть гримасу отвращения: «Ну и гадость!» решает Вера по немецки. Галанин удивился: «Гадость? Но это с непривычки. Для нас же, немцев, он очень вкусен и к тому же полезен. Он очень питателен и делает нас сильными и храбрыми. Не смейтесь, я уверен, что ваши солдаты потому и воюют плохо, что его не едят. Уверяю вас…»
Медведеву казалось, что он видел кошмарный сон. Ему хотелось проснуться, чтобы увидеть все нормальным, таким как это было до того, как его арестовал этот гад Шаландин и увидеть всех такими, какими они были раньше, покорными и угодливо улыбающимися. «Это точно, товарищ Медведев. Га, га, га! правильно, дорогой товарищ, сюда пожалуйста, товарищ Медведев… сию минуту, товарищ Медведев! Дорогу товарищу Медведеву…»
Но сон не проходил и он, по прежнему, видел вокруг себя лица, веселые злым торжеством, слушал грубые шутки конвойных, торжественный и грозный шелест трехцветного знамени, откуда то появившегося над зданием горсовета, нытье испуганного на смерть Писарева, прерываемое криками и ударами палок и далекий, страшно далекий артиллерийский гул.
Пока его вели по городу и потом здесь в камере он озирался вокруг, все старался запомнить всех, чтобы потом никого не забыть, к ответу притянуть. И все время это горькое раскаяние, стыд, что он не досмотрел за врагами народа, которые его, представителя партии, ее карающую десницу, при аресте так зверски избили. Этот стыд заглушал и боль разбитого рта и страшную мысль о неминуемом конце.
Всю ночь он не спал, как не спали и его товарищи по несчастью: Писарев, который проскулил и проплакал и Санин, который молча вздыхал, ворочаясь на каменном полу маленькой камеры.
Утром пришел Шаландин и погнал всех трех на допрос. Непрерывно подгоняемые пинками конвойных, вошли в кабинет председателя горсовета Судельмана, который еще вчера утром совещался с начальником НКВД о мерах для того, чтобы прекратить панику в городе… потом в скорости Судельман исчез и вот теперь в его кресле сидел немецкий офицер, с темными как будто русскими глазами. Рядом с ним, опустив голову, сидела его любимица, комсомолка Вера Котлярова, около нее с торжествующим радостным лицом начальник милиции Шаландин, потом с хитрыми прищуренными глазами районный агроном Иванов.
Конвойные толкнув арестованных к столу, стали у стены. Сон продолжался… на полу валялись лоскутья портрета Сталина, который еще вчера висел над столом и Медведев заметил как один из конвойных наступил ногой на лицо вождя народа, вспомнил взорванный памятник, мимо которого их гнали, ведя на допрос, вспомнил всю кошмарную ночь, которая стала вдруг гранью между славным прошлым и подлым настоящим, как его внезапно арестовали те, которым он верил. И его мучило не страшное избиение толпой. За свою долгую жизнь революционера и большевика он бывал в положениях еще худших, но мысль о том, что его старого большевика и бессменного стража революционной законности, сначала чекиста, а потом энкаведиста, могли долгие годы водить за нос эти контрреволюционеры Шаландин и Иванов и другие, все те, кто радовался его поимке и старался бить… Он сжимал кулаки и напрягал свой слух, чтобы услышать снова, как в славные годы гражданской войны, частые перекаты пулеметов и цоканье копыт по мостовой и победоносное ура красных бойцов, спешивших его освободить…
Но все было тихо снаружи, перед ним с фашистом сидели враги народа и он со связанными руками должен был еще в последнем унижении слушать мольбы о пощаде своего помощника Писарева, ставшего внезапно трусливой бабой, не сравнить с беспартийным Саниным. Тот хотя совершенно перестал теперь ему подчиняться, но пощады не просил и даже по дороге на площади, когда его жена вопила диким голосом и старалась его обнять, не растерялся и продолжал молча шагать под ударами конвойных, правда, били его не так сильно как их, коммунистов и даже, как будто, жалели, в то время от ударов и он и Писарев не раз падали на землю и сейчас едва держались на ногах.
Иванов весело смеялся: «Что скажешь, Медведев, не нравится?» Медведев посмотрел на него в упор: «Нет, не нравится, сволочь. Смотрите, отвечать ведь рано или поздно придется!» Шаландин не дал ему говорить дальше: «Мы тебя, красная сволочь, сюда доставили не ругаться. Мы тебя сейчас вместе с твоими помощниками судить будем за ваши преступления. Отвечай, признаешь ты себя виновным в том, что в районе жег хлеб, в МТС попортил машины, здесь в городе взорвал электростанцию и потом поджег?» Немец нагнул голову к Вере и что-то ей пролаял по своему, она ему долго что-то говорила, все время опустив голову, видно переводила. Медведеву было ясно, что она была на его стороне, на стороне партии, и ему стало легче на сердце, почувствовав, что он не был один среди врагов, можно было теперь показать этим гадам, что он нисколько их не боялся, потом Вера расскажет всем о его геройской смерти.
«Я тебе отвечу, Шаландин», медленно ответил Медведев: «Все, что ты говоришь — правда. Да, жег, портил, взрывал и этим исполнил свой долг перед родиной и партией и горжусь, что этот долг исполнил до конца, но в другом виноват и здорово… в том, что я вас обоих не вывел раньше на чистую воду и не поставил к стенке, как ставил других гадов… но ничего, придет время и это сделают другие товарищи!»
Шаландин с лицом искаженным яростью, вскочил и бросился к Медведеву, но Иванов схватил его за руку и заставил снова усесться за стол, немец опять что-то гудел на ухо Вере и она в первый раз осмелилась посмотреть в глаза Медведеву: «Немецкий офицер просит вам передать, что вы очень храбрый человек и… очень опасный для немцев». Шаландин трясущимися руками вертел папиросу, Иванов хмурился: «Что ты, Медведев, опасный человек мы знаем и без немца и поэтому на нашу милость не рассчитывай. За всю кровь, пролитую тобой, ты поплатишься своей головой. Я думаю, что с ним можно кончить… Давайте примемся за другого. Вот ты, Санин. Чего же ты, дурак, пошел за этими негодяями. Смотри, что вы здесь понаделали? Если бы мы вас не поймали во время, не освободили нас немцы, вы бы здесь все уничтожили… Что же мы тогда бы здесь делали? что жрали бы? весь город да и твоя семья… а?»
Санин покрутил головой: «Да, если подумать хорошо, как будто я маху дал! Но ведь я не хотел, чтобы наше добро досталось этим фашистам. А по вашему выходит, что будто я сам вредителем стал. Хоть убей ничего не понимаю! Так темно кругом стало… хоть плачь!» Шаландин кипятился: «Фашистам? Небось немцы всего не заберут. Так мы им и дали! Не бойся, себя не забудем!» Опять переводила Вера и все за столом смеялись, даже немец на бок свой рот скривил…
Долго спорили и суетились. «Переведите этому дураку, как я должен его за его идиотизм наказать», положил конец спору Галанин и долго хмурился, выслушав от нее ответ Санина: «А это уж его дело. Пусть судит как знает. Только еще раз говорю, как перед Богом: зла своим я не хотел, только немцам наше добро не хотел давать… и вот…» Немец молча слушал Веру, в его глазах светилась холодная жестокость: «Ну, хорошо, заметим, что нас он не очень любит. Перейдем теперь к последнему и кончим эту канитель. Говори теперь ты, большевистская сволочь! что скажешь в свою защиту!» обратился он к Писареву.
Писарев молча плакал, потом дрожащим голосом стал защищаться: «Я ведь не хотел, товарищи, это он все… Медведев меня заставил силой оружия… грозился расстрелять…» Галанин с презрением смотрел на дрожащего мелкой дрожью Писарева, коротко бросил: «Боишься, большевик!» — «Так что же с того, что коммунист? Разве это что нибудь доказывает. Да у нас пол города коммунисты и еще какие. Вот Столетов например… и наша учительница, что переводит и с вами сидит…» Он не успел докончить, подбежавший сзади полицейский, ударом приклада по голове свалил его на пол. Немец встал и коротко крикнул Вере: «Мне все ясно! Скажите Шаландину, чтобы он распорядился увести обвиняемых и убрали эту падаль».
Галанин достал портсигар и угостил Шаландина и Иванова папиросами, все трое молча курили… Вера подошла к, окну и смотрела вниз на площадь, где Шмит продолжал объясняться с мальчишками, в то время как мимо них повели арестованных и протащили по земле все еще бесчувственного Писарева.
Шаландин подошел к Вере: «Вы, Вера Кузьминична, скажите немцу, что жена Санина была уже дважды у меня, в ногах валялась и сейчас опять дожидается в коридоре. Пусть все таки помилует этого дурака… пожалуйста, постарайтесь уговорить его!» И Вера сначала робко, потом все смелее принялась защищать сначала Санина, а потом, увлекшись всех троих арестованных: «…Вы все таки должны их пожалеть… они ведь русские и исполняли только полученный ими приказ… Разве вы, немцы, на их месте не поступили точно также?»
Галанин внимательно посмотрел ей в глаза: «Вот как? Они получили приказ? А от кого они получили этот приказ? От этого убийцы? засевшего в Кремле? Вы бы посмотрели на ваших солдат на полях сражений! они ведь тоже получили приказ защищать этого подлеца, и они сразу поняли, что этого приказа исполнять не нужно и бросают оружие и сдаются нам сотнями тысяч! И тысячу раз правы, потому что мы пришли их родину освободить от ига коммунистов. А эти, кого вы защищаете… они вредят вам же и почему? да потому что они тоже преступники, такие же как и их Сталин… вот кого вы защищаете…» Он уже перестал владеть собой и кричал на всех стоящих у стола: «Вы все здесь одинаковы… покрываете преступников… но я этого не допущу и приказываю немедленно повесить их всех троих, чтобы другим не было повадно». Его лицо было бледно, губы прыгали, Вера смотрела с ужасом на страшное перекошенное гримасой ярости лицо, на судорожно дергающийся рот, схватилась за голову: «Я не могу больше переводить этому палачу, чудовищу… его убить надо, как вы все можете терпеть?» и выбежала из комнаты. Галанин было бросился за ней, передумав вернулся к столу, дрожащими руками достал портсигар, закурил папиросу и, судорожно затянувшись, выпустил клуб дыма в потолок посмотрел на испуганных Иванова и Шаландина и, вдруг весело рассмеялся, глядя на него смеялись и пришедшие в себя русские.
Шаландин пытался объяснить: «Вера убежала… понимаете, она совсем девочка и вы ее напугали вашим криком, да и нас тоже. Ах, черт возьми… он ведь ни хрена не понимает. Иван Васильевич, выручайте, дорогой! Вы все таки человек с высшим образованием, постарайтесь ему, дураку растолковать…» — «Попробую, но только, голубчик, забыл я основательно, не знаю, что получится…» он решительно взялся переводить: «Вера ист гут, абер хир…» он постучал пальцем себя по лбу. — «Вера ист дум», согласился Галанин, достав из кармана маленькую книжку, он ее быстро перелистал: «Дура… ну… будем судить… как по русску… да… начинаем…»
Дом, где жила Вера, находился на окраине города в тихом переулке, где за длинными, нескончаемыми заборами, зеленели деревья садов, которыми славился на всю область город К. Калитка вела в большой двор, в глубине которого стоял низкий деревянный дом в тени яблонь и вишень, в стороне у забора сарай, в стороне колодезь с скрипучим колесом.
Вера вошла в темную переднюю, всю уставленную кадками и горшками, отсюда в открытую дверь было видно как пожилая, худая женщина, стоя на скамейке в углу большой светлой комнаты что-то тщательно завешивала на стене полотенцем. Обернувшись, она радостно встретила Веру: «Ну вот ты и вернулась. А то я уже и беспокоиться начала, все нет и нет. Прохор ушел за новостями в город, не выдержал, а я здесь одна. Как то страшно стало… улица словно вымерла. Одни сидят по погребам, другие по огородам позакопались, а храбрые вместе с Прохором к горсовету поддались. Ну рассказывай, что там творится?» Вера сняла платок, села за стол, положила голову на руки: «Устала я, тетя Маня, ох как устала!»
Тетя Маня сошла со скамейки подошла поближе, ее добрые глаза смотрели на Веру с участием: «Да, вид у тебя плохой… что там случилось еще? Господи, Господи, и откуда эта война на нашу голову взялась. Видно много у нас грехов, что Бог все нас наказывает. Пресвятая Богородица, спаси и помилуй нас грешных». Она посмотрела в угол, где в потемневшей оправе, украшенный вышитым полотенцем, светился лик Богородицы. Под ним мерцала лампадка и от движения пламени казалось, что лик двигался, то выходил вперед, то прятался в тень. Вера подняла голову и тоже посмотрела в угол, увидев икону шаловливо улыбнулась и лицо ее стало по детски задорным: «Тетя Маня, и вы ваших богов тоже из кладовки вытащили?»
Тетя Маня рассердилась: «Молчи, дура! не богов я вытащила, а нашу чистую и непорочную Деву Марию! Слава Богу, нечего больше вас комсомольцев бояться! Смотри, как она на свет Божий радуется и тебе дуре улыбается. Подожди придет твое время, будешь жалеть о твоем богохульстве, да как бы поздно не было. Ну рассказывай, что нового в городе? уехал твой немец?» Вера вспыхнула: «Что вы все твердите — твой немец! Берите, пожалуйста, себе это сокровище. Нет, не уехал! Расселся в горсовете… Сегодня кричит еще больше. Медведева, Писарева и Санина вешать собрался». — «Вешать?» испугалась тетя Маня: «Ну, Медведева с его Писаревым… тех поделом, но Санина за что? Ведь он никому зла не сделал, бедный человек! Да вы то что там смотрите? Разве не могли его уговорить, объяснить, что великий грех людей убивать!» — «Объяснить? Разве этому негодяю можно что ни-будь доказать? Разве он способен на доброе дело? Шаландин пробовал просить за Санина. Я просила его и умоляла, объясняла, что люди исполняли свой долг перед родиной. Ведь приказ товарища Сталина всем известен. Я до сих пор не могу понять, почему свои же люди арестовали этих героев и выдали на расправу этому немцу…» — «А немец что?» — «Он взбесился… на губах пена, орет, руками махает, кричит что всякий, кто исполняет приказы Сталина — преступник и его нужно повесить. Он все время был страшно грубый, хам, но такого как сегодня я в жизни не видала, даже Шаландин испугался». — «Ну а дальше?» — «Дальше? я плюнула и ушла, пусть они там сами с ним объясняются».
— «И хорошо сделала, Веруся. Бог с ними, пусть себе вешают, а тебе нужно быть подальше от таких делов. Вдруг коммунисты вернутся — что тогда будет, подумать страшно! Немец, тот убежит к своей немке, а нам придется всем отвечать. Сиди дома и помогай мне по хозяйству, наведем вместе порядок… Вот я икону повесила, полы вымыла, смотри как у нас уютно, по праздничному… чего ты?»
Вера горько плакала: «Я его ненавижу, я его терпеть не могу. Как он смеет так у нас в городе кричать? Ногами топать. Если бы я была мужчиной, я бы его задушила!» — «Нельзя так, Вера, он ведь тоже человек. Убивать — великий грех! Только один Бог может жизнь человеческую взять, а нам сказал: не убий! Успокойся, пойди умойся, да садись поешь немножко, ты ведь ничего еще не ела?» Вера засмеялась сквозь слезы: «Он, тетя, нас своим хлебом солдатским угощал, я попробовала и за окно выплюнула… такая гадость…»
Она вышла в переднюю, долго мылась у рукомойника холодной колодезной водой, потом села за стол и начала есть. Тетя Маня суетилась, угощала: «Ешь хорошо и не думай об этом басурманине, думай о веселом, о твоем Ване. Как будет хорошо когда он вернется». — «Ох, тетя, не знаю, вернется ли? Смотри какие немцы сильные и как наши бегут! Прямо стыдно! Я, знаешь, право, стала меньше любить Ваню. Как он смог допустить до того, чтобы этот немец один со своим шофером, над нами всеми издевается, кричит и мы его боимся, не мог меня защитить…»
— «Вот и дура опять, а еще учительница! Захотела, чтобы он тебя один здесь защищал? ну и вешали бы его сейчас вместе с Медведевым. Помолчи-ка лучше, кончай есть да пойди приляг, ночь то прошлую почти не спала».
Вера в самом деле чувствовала себя разбитой и усталой, она ушла в свою комнату, быстро разделась, юркнула под простыню, вспомнила о Ване, босиком подбежала к столику, взяла фотографию красного командира в дешевенькой рамке, долго рассматривала дорогое лицо, посмотрела на портрет Сталина, висевшего над кроватью: «Милый мой, желанный», шептала она прижимая рамку к груди: «как я люблю тебя! сражайся за товарища Сталина, за нашу родину, а я тебя буду ждать с верою в победу над фашистами»…
Уснула быстро и крепко и снилось ей… в жаркий летний день Ваня быстро уходил от нее в даль по ровному полю, становился все меньше и скоро стал совсем почти невидимым на горизонте, где полыхали пожары. Ей было страшно в одиночестве, она плакала и протягивая руки к исчезающему в пожаре, звала его пожалеть ее и вернуться.
И он вдруг услышал и страшно быстро прибежал к ней обратно, и, когда она вне себя от счастья была готова его обнять, вдруг, с ужасом увидела, что это был вовсе не Ваня, а этот проклятый немец со своим немецким хлебом. «Ага», кричал он: «наконец то ты попалась мне. Я тебе покажу Ваню. Сейчас же целуй меня, победителя…» и он стиснул ее в своих объятиях так сильно, что она задохнулась и начал рвать на ней платье.
Со страшным усилием ей удалось от него освободиться и изо всех сил она ударила по ненавистному лицу, так сильно, что у него пошла из рта кровь, как у Медведева на допросе и немец, схватившись за голову, кричал: «Боже! какой я осел, старый осел… старый осел!»
С больно бьющимся сердцем Вера проснулась и села на кровати, не могла прийти в себя от этого странного и глупого сна. В соседней комнате тетя Маня кричала: «Старый осел! Ну как тебе не стыдно так напиваться!» — «На радостях, Маничка, на радостях» отвечал заплетающийся голос: «вот мы с тобой и освобождены, наконец, наши палачи повешены. Да здравствует наш освободитель, господин Адольф Гитлер… не шуми, матушка. Ведь подумай только, радость какая! Смотри у нас в углу опять лампадка горит перед иконой… прямо Пасха! Христос Воскресе из мертвых!» пел с надрывом, но правильно, пьяный голос.
Тетя Маня продолжала уже тише ворчать, пьяный все уверенней оправдываться, но в это время кто то постучал и звонкий веселый голос прекратил ссору: «Здравствуйте, тетя Маня и дядя Прохор, с праздничком вас с великим, а где же наша переводчица? спит? да как же она может спать в такое время?» Тетя Маня на цыпочках вошла в комнату Веры, увидела что она не спит, села на кровать: «Вставай, соня, уже четыре часа. Нина там тебя спрашивает. Здесь такое творится… мой Прохор пьяный как стелька… Христос Воскресе поет… весь народ как с ума посходил… Вставай. А ты с женихом спишь? Вот подожди, приедет Ваня я ему расскажу, как ты по нем скучала». Вера покраснела: «Я, тетя, такой страшный и глупый сон видела, как будто…» Она рассказывала с испуганными глазами, тетя Маня ее слушала и качала головой… к чему бы такое…
За столом пили чай, Нина, молодая женщина с черными, весело блестевшими глазами, рассказывала: «…и вот, значит, как повели их вешать, народу повалило на площадь, туча. Привели это их к липам, а Степан уж и петли приготовил и привязал к веткам, стол поставили, на него Медведева… а он бледный такой, со рта кровь бежит, кричит: за родину, мол, умираю и за Сталина и хотел еще речь говорить… кричал нам: помните вы… да Степан не дал ему говорить, стол с под него выдернул, тот и закачался под липой. А Писарев вовсе умирать не хотел, жить все просился и на колени становился… но однако ничего не помогло, палкой его придушили и тоже повесили и совсем правильно, за муки наши народные повесили. Вот значит они под липами кружатся и языки только показывать нам начали, как чуем… Да, совсем забыла сказать тебе, Вера: Санина простил твой немец, когда ты из горсовета ушла, самолично его жене передал и сказал ей, что его тоже хотел повесить, но только ты его уговорила значит, и поэтому только простил. Да… где же я тут остановилась, забыла вовсе?» — «Ты, Нина, нам сказала как они крутились и нам языки показывали», подсказал дядя Прохор. «Да, да… ну, значит, смотрим мы на их языки и, вдруг, гром, шум. Летят на площадь мотоциклы с прицепами и на них немцы сидят с автоматами, прямо, ну точно индюки, а за ними наши мальчишки бегут, кричат, что немцы приехали. Народ наш, конечно, расступился… смотрит на них. За мотоциклами гонит машина, ну точно такая, как у твоего немца, тоже кошачья голова намалевана и вылезает из нее другой немец, совсем на нашего непохожий, тощий такой и волосья как солома на лоб висят, в глазе стеклышко на шнурочке вставлено, и что-то орет по своему. Те, что на мотоциклах послазили и площадь оцепили.
Тощий лезет на крыльцо, где наш на повешенных глядел, кричит сначала по ихнему точно, а потом и по нашему: «Слава Богу, ты живой, а то я думал уже что это они тебя здесь вешают!» и трясет руку и смеется и наш тоже на сторону кривится. И начали они друг с дружкой трепаться, а мы их слушать… ну и умора… и имена у этих немцев. Представь себе, Вера, этого журавля розой зовут. Наш так ему и сказал: «Я рад, Роза, что ты, наконец, приехал, а то я уже начинал думать, что вы про меня все забыли». И говорит он, значит, все так чисто по нашему и по ученному и говорит он, что ждал Розу всю ночь и потом решил этих бандитов повесить, как будто по нашей просьбе! видала, как соврал и не моргнул.
Мы подошли совсем близенько и ушам нашим не верим, а Шаландин и Иванов только глазами моргают и совсем вспотели, а он, наш, на них так сбоку посмотрел и опять рожу на бок: «Да», говорит: «они меня тут за настоящего немца приняли и переводчицу мне дали, заставили ее со мной, старым ослом мучиться…» А Роза смеется, аж стеклышко со шнурочком на землю падает и потом между собой опять по своему, по-немецки заболтали, ну прямо гуси у колодца гогочут…
Вот тут наш Шаландин тоже заобижался: «Да как же это так? если вы русским языком можете, зачем нас всех мучили этими дурацкими переводами?» А тот и тут нашелся, врать видно здорово умеет: «Сами вы виноваты, это вы первые с вашей переводчицей захотели со мной по-немецки объясняться. Ничего… все было хорошо» и говорит Розе, что будто нашел здесь самых верных союзников великой Германии и Роза их тоже по-русски благодарит, спасибо, братцы! Ох, устала, дайте передохнуть… Прохор Иванович! что же это вы? Сами пьете, а госте ничегошеньки?»
— «Смотрите, и вправду пьет!» удивилась тетя Маня: «не иначе как мою заветную литровку достал». — «Нет, мать», обиделся дядя Прохор: «это моя собственная, с винного завода принес. Там директор склада открыл и кричит народу, чтобы каждый брал по бутылочке, все равно немцам все достанется… ну и я значит не растерялся, две подхватил… да… а ты говоришь… Не знаю и знать не желаю, куда ты ее спрятала. У меня собственное угощение». — «Ох грехи, грехи», суетилась тетя Маня: «Коли так, налей ка Ниночке рюмочку, чтобы ей отдохнуть, да и мне тоже малюсенькую, очень я с тобой сегодня разнервничалась. Погоди не лакай без закуски… вот грибки и огурчики. Что же это с тобой, Вера? на тебе лица нет, выпей ка и ты, легче будет». — «Нет, не надо, уже проходит. Ну и дальше, Нина, говори скорей!»
— «Нет, погоди, переводчица, давайте ка выпьем для храбрости. Ну, с праздником нас всех, великим… ух крепкая! комиссарская! Вот и не будет больше наш Медведев пить, отпил свое… собаке — собачья смерть, как сказал Галанин!» — «Кто это Галанин?» удивилась тетя Маня. «Кто это Галанин?» передразнил дядя Прохор: «Освободитель наш, твой немец, Вера, оказался русским кругом на все двести процентов, он сам признался, что он наш… и знаете кто еще?» он нагнулся к уху тети Мани и, сделав страшные глаза, прошипел громко, так что все вздрогнули: «Белогвардеец он, когда речь говорил, он сам себя еще как выругал, что он белой армии белобандит и смеется чудно так, боком». — «Господи! пресвятая Богородица!» перекрестилась тетя Маня и вдруг набросилась на Нину: «Да говори же поскорее… и чего за душу тянешь? Дай ка мне, Проша, еще рюмочку, чтой то у меня душа сомлела», — «То-то Проша. Тут, Маня, такие дела идут, что мне самому страшно становится. Продолжай, Нина, на выпей еще и давай… ты хорошо рассказываешь, если, что будет не так, я тебя поправлю…»
— «И ничего не будет не так! Все будет как нужно, а где же я остановилась?» — «Ты сказала, что Розен, а не Роза, сказал спасибо, ребята». — «Ага… и, значит, говорит Роза, что Галанин нам речь скажет… смотрим… действительно, тот скок как мальчишка на Сталина… тот лежит не шелохнется, только Медведев ему язык показывает, а со Сталина на камень, на котором тот раньше стоял. Роза кричит, солдаты тот камень окружили и стали как идолы, автоматы на перевес на нас. Ну, думаем, наверное, гадости говорить будет, что нас так перепугался. И вот начал он орать, да так громко, как громкоговоритель и так сладко, точно песню пел… говорил, значит, что пришли к нам немцы не мучить, а освобождать, что дерутся они не с народом, а с сатаницкой властью Сталина. Сталина ругал страшно и так над ним издевался… и зачем, мол, его наши солдаты защищают, зачем мы, красавицы, ишь как нам угождал, их не отговорили?» Мы, бабы, стояли напредки и кричим ему в ответ, что мы их просили и уговаривали, да они нас слушать не хотели и родину защищать хотели, а он нам льстит, что, мол, только одни дураки уехать могли от таких красивых женщин и был бы он на их месте, ни за что не ушел бы. Ничего, мол, возвернутся они потому, что они увидели, что ошибку дали и воевать не хотят… войне скоро конец!
И так нам всем хорошо стало и приятно и много он еще кричал, сказку говорил, а народ осмелел и помогает ему и дальше врать: «Правильно, товарищ! спасибо, отец родной!» Но только уставать стал, хрипнуть, водицы попросил. Степан быстро повернулся, подносит ему стакан полный, тот выпил залпом и поперхнулся: «Что же вы, черти? я воды просил, а вы мне водки поднесли?» А люди смеются, говорят, чтобы пил на здоровье, что водка еще лучше горло прочищает…» И смотри, на самом деле, как стал он снова трепаться, орет, ну просто в трубу дует, и когда его спросили, что с нашими коммунистами будет, сразу ответ правильный нашел. Коммунисты, по его, разные бывают, хорошие и плохие. Хорошие, как только в своих ошибках признаются, будут жить и дальше, как ни в чем не бывало, с народом, ну а с плохими гадами будет то же что с этими двумя, Медведевым и Писаревым…
Тут и Роза, видно, хрипоту заимел, попросил стаканчик и долго над ним кашлял. И весело стало народу, ура кричит, колхозники с кулаками к нему поближе пробиваются, требуют: «Не хотим больше бригадирам батрачить, хотим как раньше при непе, сами себе…» И их он утешил, всему свое время, значит, терпеть немного осталося, двадцать лет ведь терпели, а несколько месяцев, уж и терпенья не стало?
Кончил он и тогда все храбрые стали, даже девки, что по огородам попрятались, тоже пришли, на солдатов зырят, а колхозники тем по стаканчику подносят, те сразу обмякли, автоматы к ногам опустили и… вот тут то и получилась со мною такая бяда. Ох, устала я… дай ка мне чаю, Вера». Пока она пила чай, дядя Прохор пустился в рассуждения: «А ведь правда, водка голос еще как прочищает! Бывало, простужусь, или еще что, пропал голос… когда я у отца Семена регентом был. Ну, думаю, все пропало. Ну как я буду тон задавать? Херувимскую петь? Помогать хору? Ужас и позор! Одно единственное спасение и надежда — выпить! Выпьешь это стаканчик или два, три, откашляешься, камертон возьмешь и смотри ка! так ясно выходит: доо, ляаа, сиии, дооо… Да, было время, попели, может скоро и опять запоем. Галанин вот божился, будто нашу церковь скоро снова отворят. Эх, вот бы опять снова петь, хором заворачивать, камертоном по головам певчих постучать… Я, знаешь, Маня, ну совсем ничего не забыл, с закрытыми глазами безо всяких нот могу, все песнопения. И тебя, Вера, снова заставлю в церкви петь, выбью из твоей головы всю комсомольскую дурь. Слышала, что Галанин говорил…»
— «Галанин! да наплевать мне на вашего Галанина!» рассердилась Вера. — «А ты его не ругай, дура! Он, тобой ведь даже очень доволен остался, не знаю, за что тебя господину Розену хвалил, продолжай дальше, Нина».
— «Да, правда, он еще сказал Розе, что ты ужас как правильно переводила, да только Иванов и Шаландин, видно не совсем с ним согласны осталися, все головами крутили и потели. Ну вот теперь дохожу до самого главного. За мной, знаете, мой Васька увязался и вот кончил Галанин трепаться, слез с камня, снова нарочно на Сталина прыгнул, нос его в порошок раздавил и хотел идти с Розой, тот что-то спотыкаться начал и, вдруг, представьте себе, Васька хвать Галанина за ногу и говорит: «Дяденька, а почему у него стекло в глазе? На что оно ему?»
Галанин его на руки взял и смеется, а Васька — хвать его за ухо и потом другое. Ну, думаю, теперь уж баста, сейчас серчать начнет, защищать мне моего сына необходимо, поближе к нему подошла, смотрю, ничего страшного, только посмеивается и легко мне стало и ничуточки не страшно от него, будто и он, ну совсем наш человек стал, А тут Дуняша сзади ко мне подходит, за юбку меня дергает, шепчется: «Нина, вот мы наворовали в школе роз, сторож там пьяный спит, дай их белому, может подобрее будет, а то мне боязно, а он смотри как с твоим сыном обращается».
А Галанин уже пустил на землю Ваську, дал ему конфетку и спрашивает: «А где твоя мама, герой труда?» Я храбрости набралась, становлюся перед ним прямо, смотрю в его глаза, так, что у самой коленки трясутся и юбка чуть не падает и признаюсь, что мать — это я. Он на меня так пронзительно посмотрел и рот на бок свернул: «Ага, ну понятно, у такого сына мать, только такой красавицей должна быть». Ну что делать? Даю я ему в ответ ворованные розы и говорю явственно, так чтобы весь наш город слыхал: «примите от нас всех в дар эти розы, наш освободитель!»
И стал у него рот простой и прямой… и потом… ну прямо ни с того, ни с сего, нагнулся он ко мне и поцеловал прямо в уста. У меня сердце остановилось, чувствую его усы и губы и дух от них идет такой ароматный, а он уже снова рот на бок скосил и кричит, прямо как оглашенный: «Товарищи, это я вас так всех к своему сердцу прижал…» А Степан, дурак, орет: «Еще разик, а то мы совсем и не почувствовали». А тот и рад, меня совсем по настоящему обнял и поцеловал, таким мягким, сладким поцелуем.
Я никак не могу прийти в себя, стою, как громом меня ударило, а они уже пошли и розы промеж себя делют. Ну, а народу что? доволен остался и на стыд мой никакого даже внимания. Зло меня взяло: «Бесстыдники, за что меня, вдову честную, осрамили?» А Степан меня успокаивает: «Ничего, не полиняешь, он тебя можно сказать силком целовал, можешь успокоиться!» Я и успокоилась, ведь и впрямь, он меня силой обнимал и целовал за их розы, краденые, насилу от него вырвалась, и побежала я за Васькой, он опять за Галаниным увязался, стервец. Гляжу, а Галанин уже его мне за руку подводит. Вот, думаю, пропала, опять меня насильничать при всех будет. Слава Богу — не то. Имя мое откуда то узнал и говорит: «Ваш Вася меня в гости звал… вот мы с господином Розой и согласились к вам вечерком заглянуть, если позволите?»
Ишь какой хитрый, попробуй я только ему не позволить… Я согласилась, не подумавши хорошенько, что делаю и куда заворачиваю. И вот только теперь думаю: ну что я с ними делать буду в моей тесноте и одна. А вот у вас так хорошо и просторно и много нас будет и не дадимся… Уж пожалуйста, дядя Прохор, не откажите!» — «Да как же с большим и даже огромным удовольствием. Только не знаю как с выпивкой, придется тебе, мать, твою заветную вытаскивать…» — «Не надо, ничего не надо, Шаландин уже был у меня и все уточнил, обещал и выпивку и закуску, как наша власть новая, сообразить… дело, говорит, городское и районное, сам с Ивановым тоже придет, значит, согласны? Ой спасибочки вам… бегу домой баньку топить и париться, а потом и к вам помогать. Шаландин требует, чтобы пьянка мировая была. Весело как! до смерти! Освободитель приехал! белогвардеец мой миленький!»
Дядя Прохор резво вскочил на ноги: «Ну, Маня, принимайся за дело. Вера, ты брось ломаться, смотри, чтобы Галанин всем доволен остался. Какая честь! Иди рядись, да смотри не груби ему, я уже кое что от Иванова слыхал». Он решительно закупорил бутылку с водкой на донышке, ударил кулаком по пробке: «Пить баста, нужно оставить маленько и на вечер». Вера вспыхнула и глаза ее засверкали: «Не буду я наряжаться, не буду с вами гулять. И как вам не стыдно, дядя Прохор? Наши бойцы воюют и умирают за родину, а мы в это время будем пьянствовать и веселиться с нашими врагами!»
Дядя Прохор открыл рот, с удивлением смотрел на разгневанное лицо Веры. «Ты что с ума спятила, девка, нас учить будешь? Будто мы не знаем, что наши бойцы сейчас еще воюют? Только они ведь не хотят умирать, потому что не за родину их гонят воевать комиссары, а за их проклятого Сталина и за партию! Галанин сам говорил, что немцы борятся не против народа нашего, а против коммунистов, нас освобождают!» — «А вы ему и поверили? Скажите, какие освободители нашлись! Какое им дело какая у нас власть. Значит нам она нравится, мы хотим так жить. Наша эта власть — советская! Мы строим новую счастливую жизнь… мира хотели… а фашистам и страшно стало и завидно… ну и напали так подло и врасплох. Но подождите, оправится наша красная армия и будут они все отсюда бежать поджав хвост вместе с вашим Галаниным… Галанин ваш еще хуже чем немцы. Белогвардеец он и изменник! Вот кто он! И Ваня придет сюда снова освободителем настоящим и что мы тогда ему скажем? Что мы, в то время когда ему трудно было, здесь немцев с хлебом солью встречали, им цветы подносили, коммунистов вешать помогали и с ними целовались?» она плакала…
Дядя Прохор с изумлением сначала молча, смотрел на нее, потом ударил кулаком по столу: «Совсем с ума спятила! Как ты можешь говорить такую несуразицу? Забыла ты видно как твои родители с голоду умерли? От этой собачьей власти! Забыла ты, как эта власть весь народ голодом морила, стреляла и по концлагерям гноила… С голоду мы правда теперь не сдыхаем, а посмотри как живем! На капусте, да на картошке сидим? Знаем мы, что с немцами нам будет не сладко… да ведь уйдут они. Галанин сам говорил: «как только Сталина они повесят, заживем мы снова свободной жизнью». «С помещиками, с царем да с кнутом?» — «С помещиками — нет. Он сказал, что этого не допустит… с царем? почему нет? С нашим мужицким царем. А вот кнут кое кому ой как нужен, к тебе, дуре, первой, чтобы выбить дурь из твоей головы. А Галанина не тронь! Наш он, никакой не изменник! И жалеет и любит он нас больше чем немцев. Я это всем своим сердцем почуял, когда он сказал: «Разве я не знаю, почему немцы так легко идут вперед? Почему ваши бойцы целыми армиями сдаются? Потому что русские люди они и не желают за какой то сволочной союз умирать. Потому что нет сейчас нашей России, за которую и они и я сам с радостью умерли бы». Вот какой он. А те, что сдались в плен и к немцам перешли, ты что думаешь, тоже изменники? а твой Ваня? Ведь он беспартийный и, наверное, тоже руки вверх поднял — за твоего Сталина ни за что не умрет… Что же, и его будешь ненавидеть?»
Тетя Маня прекратила спор: «Да, довольно вам ругаться. И чего ты, старый, привязался к нашей девочке, видишь она сама не своя стала. Иди руби дрова и топи печь… нужно же что нибудь гостям приготовить. Никак мне нельзя лицом в грязь ударить. А чем я их угощу — ума не приложу. У меня только одни огурцы и картошка, да бутылка водки, что на твою свадьбу берегу. Ох грехи, грехи, и все это Нинка виновата со своими гостями, вижу, что в Галанина втрескалась. Нужно ей поскорей замуж! А что, Галанин старый очень?» — «Старый осел», кричала Вера: «Я ему прямо в лицо сказала когда переводила, не знала, что он по-русски понимал. Я его много ругала и палачем тоже. А он только смеялся и рот на сторону косил. Нина верно эту его манеру отвратительную заметила — будто он нас всех за дураков считает».
— «И вот опять не права», поднял к небу палец дядя Прохор. Любил он эту позу проповедника и обличителя, не даром всю свою жизнь около священнослужителей терся… и сам немного на попа смахивал, с маленькой козлиной бородкой и глазами ясными и кроткими, часто поднятыми к небесам… только вот нос немного всю его набожность портил, большой красной морковью: «И опять соврала. Вовсе он не старый, чуток в висках сметаны есть, а лицо совсем молодое, глаза как гвозди, усищи черные, ну прямо парень молодой, только вот матом часто кроет, но зато весело и приятно всем от этого становится, даром что бабы обижаются. Ну, ладно, что с дурой спорить… время за дело приняться — в бой поспешим поскорей!» запел он во все горло, направляясь к двери. «Ой что это?» тетя Маня шарахнулась от окна: «Вооруженные наши и с ними Степан… воз во двор въезжает…»
Степан, дезертир при красных, а сейчас — старший полицейский, с румянцем во всю щеку и с чубом светлых волос, выбившимся из под фуражки, посмотрел на икону, на встревоженных хозяев, подумав, снял шапку: «Так вот, значит, мы, полиция города К., по приказу господина полицайшефа, доставили все, что вам требуется для гулянки, на базаре реквизировали для нужд города и на винном заводе тоже. А девки, что по наряду назначены помогать вам, сейчас придут и приступят… вот… как их?» он вытащил из голенища сапога бумагу, сложенную вдвое, осторожно развернул: «Авдотья Гаврилова, Прасковья Назарова и Мария Головко, уже идут. Вот… А теперь будем все разгружать и тянуть сюда немедленно. Давай, ребята, скоренько!»
— «Куда? зачем, что такое?» суетилась тетя Маня: «Сюда, сюда, милые! да куда им так много. Подожди, Степа, сядь сюда, отдохни, объясни нам все толком. Поднеси ка ему рюмочку, Проша!» — «Пить нам теперя нельзя, делов куча и голову мы теперь на плечах крепко держать должны», важно сказал Степан, усаживаясь за стол, и улыбаясь Вере: «А, гражданка переводчица. И вы тут? Отдыхаете, значица, после переводов ваших, да, делов много и у вас. А наши дела самые простые… вот одного жида забили до смерти, не спекулируй, сволочь. Может знаете — Херца?»
— «Херца? упокой, Господи, его душу» перекрестилась тетя Маня. «Ну, ну, какая там у него душа, одна вонь — так ему и надо. Вот вы сами посудите: понаехали наши колхозники, как всегда в базарный день, и сегодня по случаю свободы, ну чего только не понавезли, полные телеги гусей, кур, утей, рыбы живой из прудов колхозных рассадников поналовили, жита и сала. Базар полный и кричат они как оглашенные «берите, граждане, по твердым ценам, разбирайте, все равно все немцам достанется».
Народ как кинется, давка, бабы на карачках ползут, кричат и птицу на куски рвут, только перья летят, разбирают быстро и плотют аккуратно по твердым ценам, кричат колхозникам: «Спасибо, братцы, что не подкачали!» А те дьяволы еще измываются: «прошло то времечко как мы к вам за хлебом приезжали и в очередь становились, теперича другое время настало — колхозное, свободное: все сыты будем и вы и мы». И вот, значица, дерутся на базаре бабы и телеги пустыми становятся, а мы себе ходим, гуляем, смотрим, чтобы все аккуратно по совести было и вежливо их рассталкиваем, чтобы порядок был. И смотрим — евреев ни души, попрятались, поперепугались… и вот кончилась свободная торговля, поехали колхозники вместе с их пустыми телегами на винный завод, чтобы там по запискам Шаландина спирт для колхозных нужд получить.
Ну, получили и мы, потом пошли по улицам, чтобы порядок еще разок проверить, а товарищ белогвардеец тоже с нами, проверяет, значит, нашу работу полицейскую. И тут усмотрели: воз в боковую улицу утекает, а сидит на возу наш еврейчик Херц, рядом с колхозником и лошадку помогает погонять. «Стой», кричу: «кто такие и куда утекаете?» Тут Херц сразу с воза долой и в переулок поддался. Однако мы его в два счета, с двух сторон обошли и к Галанину доставили. Тот его допросил и уточнил в два счета.
Херц сначала все врать собирался: «Ничего особенного не было, катались мы вдвоем с приятелем, товарищем Савой, погода замечательная!» Ну, а Савка простой, — сразу жида выдал: «он меня проклятый мучил, деньги большие тысячи показывал, весь воз битой птицы и рыбы купить хвалился». Галанин рассерчал, темный стал и приказал Херца арестовать, а Савку выпороть, чтобы в другой раз честный стал и наряд колхозный в точности исполнял. Повели мы Савку за сарай, штаны с него спустили и всыпали по первое число в задницу. А Херц, видно испугался и бежать, в реку кинулся, ну мы его, понятно, скоро ко дну пустили, только пузыри пошли.
Потом ушел Галанин в горсовет к своим немцам, мы воз господину Шаландину доставили, он нам немножко за труды дал, а остальное Сабуровой, то есть вам доставить велел, так же водки и наливки от товарища Столетова, и девок в наряд пригнать. Уточню, что не только город, но и весь район гулять собираются, все на винный завод прут. А там сам Столетов, директор, такой хороший стал, ну не узнать, всем объясняет: «Я всегда рад приказы новой власти выполнять. Правда, был раньше коммунистом, но вот теперь сам вижу, что ошибку давал, пейте, мои дорогие, пейте на здоровье и как увидите товарища белогвардейца, кланяйтесь ему крепко от меня». Да, вот какие наши дела, дела самые простые оказались…»
Степан помолчал, в это время крепкий бородатый колхозник, похожий на волка, своей крадущейся бесшумной походкой, втащил корзину с рыбой. «Вот он, — грешный Савка», показал на него пальцем Степан: «Ты вот что, Савка, ты на нас не очень серчай, мы ведь против тебя зла не имели, мы только приказ исполняли. Это он, белый, во всем виноватый». Савка задумчиво почесал свой зад: «Я, что, я — ничего… не обижаюсь… правильно он меня, дурака, поучил, век ему не забуду».
Галанин потряс Розена за плечо. Тот промычал что-то сквозь сон, с трудом сел на кровати, не понимая в чем дело чесал свою волосатую грудь и моргал светлыми ресницами: «В чем дело, Алексей?» — «Вставай, Эмиль, уже вечер, забыл, что нам скоро пора на вечер, куда нас пригласили русские?» Розен тер долго лоб припоминая, потом, окончательно проснувшись, свистнул и начал натягивать сапоги: «Ну вот вспомнил… Это все проклятая водка! Да… Но, черт подери, какие люди! Смотри, Алексей, разве я не прав? Они все страшно рады, что мы их завоевали, и так они счастливы под нашим сапогом. Без рассуждений исполняют все наши приказания. Да, все правильно — ди славен-склавен! Смотри, ты был у них совершенно один с твоим Шмитом всю ночь, и у них даже мысли не было тебя просто уничтожить — сразу с готовностью подчинились. Как это говорилось в истории: земля наша велика и обильна, а порядка то в ней нет. Приходите вы владеть и княжить нами.
А эти женщины? Например, та, которая тебя поцеловала, глаза — два чорта… и цветы… ура… прямо как во сне. Кстати, когда же мы в гости? Налей бокал, в нем нет вина!» пел он страшно фальшивя. «Еще есть время, ты лучше пока мне расскажи, как дела на фронте?» Розен стал серьезным: «Положение блестящее, мы вчера опять захватили огромное количество пленных и множество военной добычи, остатки иванов бегут во все стороны. Конец войны не далек — возьмем Москву, выйдем за Волгу до Урала и конец». — «То есть как конец?» — «А очень просто, пусть большевики живут в своей Азии, нам довольно Европы. Ты думаешь нам будет легко с этим огромным жизненным пространством? Но мы справимся, ты увидишь, что мы сделаем здесь через десять лет… рай… но рай для нас немцев и для тебя тоже».
Галанин молча, криво улыбаясь, смотрел на своего друга, потом подошел к окну и посмотрел вниз на повешенных, на поваленного Сталина, на русское трехцветное знамя. Вдоль площади, где продолжала стоять толпа любопытных, промчался на мотоцикле немецкий солдат, на сидекаре сидели два русских мальчишки, и что-то кричали размахивая руками, немец не глядя на них, прямой как палка, промчал их под липами в боковую улицу. Да, вот оно братство, действительное освобождение, а не новое рабство, о котором мечтает Розен, впрочем Розена не трудно потом будет переубедить, но другие, другие… как их много этих самоуверенных господ. А ведь рядовые русские люди и немецкие солдаты только ждут сигнала, чтобы подать руку друг другу. А кто им этот сигнал подаст? Розенберг, недавно поставленный во главе управления всех восточных областей! Эта сволочь, ненавидящая русских.
Розен подошел к нему сзади: «Ты, мой друг, не беспокойся, я напишу в штаб о твоем подвиге, награда тебе обеспечена». — «Ну, какой там подвиг?» нахмурился Галанин: «все это чепуха». — «Вот тебе раз — чепуха! А кто спас город от разрушения и пожара? кто поймал и повесил этих опасных саботажников?» Галанин продолжал хмуро улыбаться: «Все это сделали они — рабы наши. Я палец о палец не ударил и признаться, страшно боялся за свою шкуру. Я только предоставил им действовать, они действовали и, как видишь, не плохо!»
Розен поморщился «Все это пустяки. Это был ты! Ты, одним своим присутствием спас положение… не было тебя и ничего бы не было, большевики снова захватили бы власть, у нас бы были потери. Молчи и не раздражай меня. Кстати, ты не думаешь, что пора уже убрать эту падаль. А то они портят нашу праздничную картину… да, наверное, и воняют уже?» Галанин вышел в коридор, крикнул вниз дежурному полицейскому, тот побежал на площадь, где сразу началась страшная суета около повешенных. Розен пожал плечами: «Ничего не понимаю. У тебя все здесь веселые, услужливые, и мне самому кажется естественным, что наши солдаты тратят бензин на катанье этих мальчишек и пьют с русскими водку… впрочем пьем мы с тобой тоже. И в то же время, как подумаю я, что случилось вчера в Веселом, начинаю бояться, нет ли здесь тоже какой нибудь хитрости с этим балом, с их любезностью, чтобы нас всех здесь потом потихоньку перебить. Ты, ведь, еще ничего не знаешь об этом ужасном происшествии в Веселом?»
Он вытащил из полевой сумки карту, аккуратно ее разложил на столе: «Смотри вот сюда, на север от реки, вот оно это проклятое Веселое, я его подчеркнул красным карандашом. Так вот, брат, этого Веселого больше нет! оно уничтожено! Ведь вот же свинство получилось. Эти азиаты хитро нас провели за нос». — «Ну вижу… Кто его уничтожил и за что?» — «Повторяю: страшное свинство… западня. Этот Финк допрыгался. Слушай: Вчера, после боя наши танки занялись уничтожением иванов, которые не хотели все таки сдаваться.
Штаб дивизии стал на отдых на опушке леса, недалеко от Веселого. Пообедали, выпили — настроение отличное, как всегда после удачного боя, подумай, мы потеряли в этот день только два танка, и то команды их спаслись. Финка ты знаешь хорошо и не особенно его любил, всегда с ним ругался. Так вот: ему стало скучно и он привязался к нашему генералу, чтобы он отпустил в Веселое, навести там порядок и посмотреть, почему, именно, на его улице были подбиты наши танки. Генерал согласился и дал ему конвой — взвод мотоциклистов. Финк обещал скоро вернуться. Да только не пришлось ему вернуться, ни ему, ни его солдатам. Только двое вернулись уже ночью… остальные остались там… пали смертью героев, за фюрера и за родину.
Генерал Берг взбесился, послал туда два танка с ротой. Веселое сожгли вместе со всеми русскими, которые еще не бежали в лес. И правильно: в таких случаях надо быть беспощадным, чтобы вселить ужас в души преступников. Все это случилось в ту самую ночь, когда ты спал здесь совсем один, среди этих варваров. И вот почему я так за тебя боялся, когда узнал, что в этом городе не было наших солдат и вот почему, повторяю, железный крест тебе обеспечен».
Галанин, не перебивая, прослушал рассказ Розена и когда тот волнуясь закурил папиросу, спросил: «Но что же случилось там с Финком, тут что-то мне не ясно, или, я боюсь, слишком ясно! Ведь этого Финка я знаю, знаю на какие гадости он способен. Ведь он ненавидел русских и их иначе чем свиньями не называл. Готов держать пари, что он опять переборщил!»
Розен вдавил свой монокль поглубже в орбиту глаза: «Да, нет, он действовал там почти также как ты здесь. Приехал в Веселое, арестовал там всех коммунистов. Там один русский немец ему список приготовил, пятнадцать человек, вместе с их учительницей. Расстрелял их на площади, ты сделал похуже, ты здешних коммунистов повесил. Потом сделал повальный обыск, нашел у некоторых оружие и их расстрелял тоже, под вечер двинулся обратно, захватив с собой пару девченок и… нарвался на засаду. И вот… топорами рубили, обезобразили страшно, голову Финка так и не нашли. Очень грустная история. Весь вчерашний день был испорчен…»
Галанин смотрел на расстроенное лицо Розена, злобно смеялся, Розен покраснел: «Я не понимаю, что здесь смешного. Мы потеряли глупейшим образом тридцать солдат и одного офицера, тут плакать надо, а не смеяться». Галанин стал серьезным: «Ты прав, Эмиль, мы глупо потеряли тридцать храбрых солдат, но, что касается этого Финка, мне его ничуть не жаль, туда ему и дорога. Слушай меня внимательно, мой дорогой, слушай и учись пока не поздно. Вот ты удивляешься, что я остался жив, тебе странно, что немцы и русские здесь братаются, в то время как в Веселом они убивали друг друга. А знаешь, почему здесь так получилось, и почему я тебе гарантирую, нас никто пальцем не тронет? Да потому, что мы их здесь пальцем не тронули. А если бы мне какой нибудь благодетель тоже подсунул бы список коммунистов, список я бы взял, заметил бы, кто здесь может нам быть в будущем опасен, но пока я никого бы из коммунистов не арестовал бы, во всяком случае, спросил бы мнение местных жителей.
Ты думаешь, я знаю, кто этот человек с винтовкой, который дежурит на улице и так старательно исполняет все мои приказания? Может быть коммунист? Не знаю, брат, и знать не желаю. А вот директор винного завода — коммунист — я это знаю, но его не трону, потому что жители его любят и уважают. Знаю и кое что о других — не трону никого, во всяком случае пока.
Эх, да что там говорить, не забудь, что в России 24 года коммунисты и всех не перевешаешь… Ты помнишь, что у меня на площади спрашивали относительно коммунистов? Что с ними будет теперь? А может быть тот кто меня спрашивал был сам коммунист, или его отец, или сын был коммунист… И вот он и другие с тревогой ожидали моего ответа… Ответа, который, надеюсь, их успокоил. Смотри, внизу висит русское национальное знамя, повесил его Шаландин, и другие это одобрили. Мы ведь в самом деле должны прийти сюда освободителями и тогда мы войну наверняка выиграем. Не дай Бог, если не освободителями… Веселое… ты знаешь: мне плакать хочется, когда я представляю себе картину, как погибали наши солдаты, из за этого идиота… Как потом погибали русские люди, наверное не те, кто был в засаде, а невинные… ни за что. Ну, а те, что бежали в лес — они стали нашими заклятыми врагами, они нам не простят и будут драться с нами не на жизнь, а на смерть.
Смотри на карту, ты видишь эти бесконечные леса, болота. Эти леса наши войска обошли и там сейчас много бродят русских солдат, остатки разгромленных советских армий. Они прислушиваются и выжидают. И они, или придут к нам потом, когда убедятся, что мы на самом деле пришли их освобождать, или же присоединятся к жителям Веселого, если увидят, что мы не те, кого они ждали и тогда плохо будет здесь в тылу наших армий.
И вот, как посмотрю я на всех этих Финков, а их у нас чертовски много, и мне прямо страшно становится. Не за свою шкуру, мой дорогой, а за будущее Германии и России. Черт возьми, тяжело…» Розен, уронив свой монокль с удивлением смотрел на Галанина, его слова вызвали в его не очень сложной душе какое то смутное тревожное эхо… долго молчали пока Галанин дрожащими руками старался зажечь свою папиросу, потом Розен деланно улыбнулся: «Мне кажется, что ты, как всегда впрочем, немного преувеличиваешь, но кое в чем ты наверное прав. Финк, действительно был страшным идиотом и виноват в смерти наших солдат. Я сам не люблю этих излишних жестокостей, нужно будет кое кому об этом доложить. Конечно, всех не перестреляешь, пока идет война нужно надеть мягкие перчатки, после победы можно будет меньше церемониться. Хотя согласись, что генерал после этой засады поступил правильно… но с другой стороны… баста… не хочу об этом больше думать, будем думать о предстоящем весельи и о той, что тебя тогда поцеловала».
Галанин пожал плечами и отвернулся к окну, рассеянно он продолжал слушать рассуждения Розена: «Завтра сюда приезжает вновь назначенный комендант города и района, обер лейтенант Шубер, со своей командой. Он ждет только моего курьера, чтобы тронуться в путь. Осторожен, говорит, что хочет умереть дома в Берлине. Ну-с так вот, отдадим ему город и район и вперед на Москву. Здесь рекомендуем ему Шаландина, Иванова и других, кого ты найдешь достойными. Обязательно эту твою переводчицу, очень красивая девушка и тебе, как будто здорово помогла, а?» — «Да помогла, как будто. А вот, кстати, и новое городское начальство спешит к нам…»
Закончив свой доклад, Шаландин замялся: «Один не совсем приятный вопрос. Это евреи! Много их у нас, человек триста, там на улице, что идет в гору и в переулках направо. Все они жили немного в стороне от нас со своим раввином, и почти все остались. Те, кто был повиднее, во главе с председателем горсовета, Судельманом, бежали заблаговременно, только пыль по улице шла от их грузовиков и легковых машин, а беднота, всякие мастеровые, мелкие служащие и мелкие спекулянты остались, остался и раввин, он сюда прибежал откуда то… синагоги давно никакой здесь нет, как и нашей православной церкви… так что не служит, просто живет так из милости. Он очень стар и умен и все евреи его очень уважают и его слушаются.
Так вот: советская власть их в обиду не давала, за одно слово жид три года принудительных работ давали, и умели они всюду пролазить. Ну, а теперь народ сразу им все припомнил и заволновался: «проклятые, двадцать лет нашу кровь пили! бей их, ребята!» Начали было кое кому морду бить и пух из перин пускать, да я в корне пресек. Ведь бьют то совсем не тех кого надо было бы… те давно бежали, а осталась одна мелочь и люди сравнительно безобидные. Послал я Степана, тот громил сразу разогнал, а евреев по домам загнал и согласно моего приказа запретил им пока что по улицам ходить и народ провоцировать своим видом. Но вот нужно же было этому Херцу вам попасться, опять народ заволновался, мол, решили евреи их снова голодом морить, все продукты скупают… очень неспокойно…»
Иванов почесал бороду: «Неприятная история: сволочь бежала, а невиновным и беззащитным плохо приходится. Вот этот Херц пострадал совершенно напрасно. Не дали вы ему толком объясниться, господин Галанин, напрасно напугали. Он ведь не для себя покупал, а для всех евреев. Ведь в то время, как мы русские пользовались последними свободными днями перед настоящей оккупацией и закупали, что могли, евреи сидели у себя по домам и дрожали от страха. И поручили самому храброму купить для них всех на базаре. Таким образом, покупал он не для себя, не для того, чтобы нас голодом морить, а для своих единоверцев. По правде сказать, не мешало бы нам русским у евреев кое чему поучиться. Собрали они деньги дали своему раввину тот передал Херцу. Как он из ихней улицы выбрался без того, чтобы его заметили полицейские, как нашел и уговорил Савку — дело темное… Купил у него весь воз съестного, а вы его поймали и напугали… и вот…»
Галанин побледнев, закурил папиросу, молчал, Розен усмехнулся: «Хорошо сделали, что этих жидов по домам загнали, не давайте русским бесчинствовать. Пусть потерпят. Скажите им, что этот вопрос с жидами будет нами, немцами, скоро радикально решен, ясно?» Галанин продолжал молчать, смотрел в землю и кусал губы. Розен его успокоил: «Ты что? Неужели волнуешься из за этого Херца? Брось себе кровь портить из за какого то жида… туда ему и дорога!»
В доме Павловых суета была невообразимая. Тетя Маня сбилась с ног и не переставала подгонять девушек на кухне. Жарились гуси и куры, отдельно рыба, месилось тесто, щедро сдобренное яйцами и молоком. Из кладовки были вытащены на свет Божий горшки с грибами и огурцами, соседки тащили свои изделия, в столовой спешно составлялись столы и накрывались чистыми суровыми скатертями, полицейские тащили из соседних домов недостающие стулья, посуду. В углу стояли ящики с водкой и наливкой, которые мелодично звенели, когда около них появлялись, озирающиеся по сторонам хлопотливые фигуры. «Сюда, сюда», показывал дядя Прохор как накрывать столы: «сюда вправо от тарелки, нож, вилку и ложку, сюда рюмку и стакан… нет, где же вам приемы устраивать? Как вспомню доброе старое время, соборные праздники, когда отец благочинный приезжал и уж обязательно ко мне кушать жаловал… так все было торжественно и чинно. Теперь не то, совсем не то!»
Чтобы утешиться он сам вел полицейских в угол к бутылкам, где вместе с ними хвалил водку: «Да, водка мировая, не обманул нас товарищ Столетов, когда в гости просился… пейте, братцы, по божески, поровну, и осторожно, бутылками не звякайте, Христа ради». Но все эти рассуждения и возня все таки были нарушены тетей Майей, с руками в тесте, с раскрасневшимися щеками, она всех разогнала: «Вы что тут делаете, горькие пьяницы? Господи Боже мой, они все уже высосали! Что же я подам гостям на стол? Осрамили вы меня и ты, старый дурак, тоже… идите все отсюдова к Шаландину, пусть новую записочку Столетову пишет. Идите, идите, не надо мне вашей помощи, сама управлюсь».
Прохор Иванович с полицейскими на не совсем уверенных ногах бежали к Ша-ландину, тот писал записочку с удвоенным количеством водки. Столетов с готовностью самолично выдавал ящики живой воды. Дома тетя Маня продолжала волноваться: «Вера, иди смотри, что они со скатертями понаделали, все позалапали. Возьми чистые в комоде, смотрите, чтобы гуси не пережарились, переверните их, или нет, подождите я сама».
Вера бегала, убирала, мыла полы, но делала все это автоматически, совершенно не принимая участия в этой радостной суматохе. В голове у нее проносилось ужасные картины, которые казались ей такими невероятными после недавней мирной жизни, война, отъезд Вани… Как он умолял ее накануне сжалиться над ним и прийти к нему проститься, она не пришла, знала на что он надеялся и не могла даже теперь в минуту расставанья преодолеть свое отвращение к тому, что люди называют настоящей любовью. Несмотря на все объяснения и насмешки опытной Нины… потом паническое бегство красной армии, появление Галанина. Казнь Медведева и Писарева, наконец, убийство Херца. Ей все казалось, что все в городе сошли с ума и ей было дико и непонятно и веселье на улицах, и эти полицейские Шаландина, дружески ей улыбающиеся немецкие солдаты с русскими детишками на руках, гулянье городских девушек в открытую с подтянутыми немецкими юношами и… в особенности это нелепый прием у дяди Прохора.
Ей было тяжело на сердце, она часто убегала в свою комнатку, чтобы там втихомолку поплакать, глядя в окно на самодовольных завоевателей. И в особенности был ей ненавистен Галанин с его усмешкой на половину лица. Вот он опять прошел мимо их дома по улице вместе с Шаландиным. Вера через занавеску внимательно его рассмотрела, не упустила из виду ни одной подробности его внешности: как он смел так держаться с таким снисходительным презрением ко всем, русским и немцам. «Их бефеле», вспомнила она и прошептала с ненавистью: «изменник!» Несмотря на все уговоры тети Мани и угрозы ее выпороть дяди Прохора она стояла на своем, хорошо, она им поможет готовить и убирать, но вечером уйдет к соседям, чтобы ничего не видеть и не слышать.
Но вот вечером прибежала, закутанная в платок до глаз, Сара из еврейского квартала. Красивая, высокая девушка с синими глазами сидела на стуле у накрытого стола и рассказывала ужасы. Дядю Хаима Херца убили по приказу белогвардейца, а потом толпа с кольями била стекла в домах и ломилась убивать. Степан, правда, их разогнал, но сам грозился посчитаться.
Испуганная тетя Маня плакала вместе с еврейкой и наливала ей наливки: «Выпей, Сарочка, успокойся. Бог милостив, мы его уговорим белого, чтобы вас не трогали, он ведь тоже наш, православный эмигрант». Сара выпила две рюмки вишневки, немного успокоилась: «Послушай, Вера, мы знаем, что Галанин тобой очень доволен, ты ему нравишься и он тебя все таки слушает. Вот Санина ведь ты спасла от смерти… Подожди, не перебивай меня и не волнуйся. Слушай меня внимательно… Пришло ужасное время и мы знаем, что много крови прольется и нашей и вашей русской. Раввин говорил с нами сегодня и готовил нас к тяжелым испытаниям. Но, знаешь, Верочка, мы, женщины, много можем, мы можем заставить людей быть добрыми и мы должны быть умными, чтобы спасти своих близких от гибели. Раввин мне сказал: «Вера — твоя подруга, она хорошая и добрая девушка… пусть она попросит белого заступиться за нас, чтобы нас здесь не притесняли. Если нужно будет, пусть наложит контрибуцию. Мы готовы ее заплатить даже золотыми рублями. Много не можем — мы люди бедные… пусть скажет свою цену. Вера, милая, пожалуйста спаси нас, вот я вернусь назад и что я им скажу, неужели откажешь, не поможешь?»
Вера смотрела на плачущую Сару и сама плакала: «Не плачь, ради Бога, я обещаю… я все сделаю для вас, все что могу. Мне стыдно, что мы русские тоже вас мучаем. Но только ты ошибаешься, если ты думаешь, что Галанина так легко уговорить. Если бы ты только слышала, как орал на меня этот зверь. И вовсе я ему не нравлюсь… ты ужасно ошибаешься. И как он смеет, чтобы я ему нравилась! Но я все таки постараюсь, даю тебе слово! Скажи, как тебе удалось к нам пробраться?» Сара рассмеялась, показав белые мелкие зубы: «Ах, Вера, разве мы не знаем вас, русских: позвали полицейских в дом, угостили хорошо, ну и выпросили разрешение тебя на минуту повидать, они ведь все знают, что мы с тобой большие подруги, согласились и еще сами сюда к вам провели. Теперь я побегу, прощай, смотри, мы на тебя все надеемся».
Она исчезла и тетя Маня вопросительно посмотрела на свою любимицу. «Хорошо, тетя Маня», тряхнула головой Вера: «Я согласна быть на гулянке, где мое платье, то что я себе на свадьбу приготовила, синенькое с белыми полосками?» — «Сейчас найду. Ну вот и хорошо! я так рада. А то что же это получается? Такая гулянка без моей красавицы, все равно что стол без пирогов. Иди в свою комнатку, я тебе туда платьице принесу, вот только пройду на кухню к девушкам, поднесу им наливочки, а то что-то приставать стали…»
Галанин пил, ел, шутил с хозяевами и Ниной и никак не мог освободиться от неприятного ощущения враждебности и даже ненависти разлитой в воздухе: причиной этому была Вера. Она сидела против него за столом, рядом с Розеном и он поймал несколько раз ее взгляд, в то время как она как будто оживленно разговаривала со своим соседом, взгляд неприятный и враждебный. Нина в восторге, что сидела рядом со своим освободителем, таяла от счастья когда он подкладывал в ее тарелку куски пирога и подливал наливки в ее стакан и пил за ее здоровье. Розен, выпив по ошибке сразу стакан водки с русскими, быстро пьянел и все чаще смотрел через монокль на Верину грудь: «Энтшульдиген битте, я не привык пить водку стаканами, я ведь немец. Что русскому хорошо, то для немца смерть! Вот Галанин — другое дело, он полнокровный русский… и что тут смешного? Боже мой! Гот, зи ист зюсс! вы очаровательны, когда смеетесь! На здоровье, налейте и мне в стакан, я хочу выпить за ваше здоровье, за здоровье всех русских красавиц!» Шаландин выпил полный стакан водки, закусил грибком: «А знаете, Алексей Сергеевич, в первый раз я усумнился в том, что вы русский там на площади, когда вы выпили ваш стакан водки и не поморщились». — «Эх вы, дураки», вмешался в разговор дядя Прохор: «Был бы я с вами там на площади, сразу вывел бы его на чистую воду. Ну посмотрите сами, что в нем немецкого? одна форма. А глаза, рот, усы? все наше русское, родное! И ты, Вера, дура набитая: прибежала домой… немец такой, сякой, а он тут над тобой смеялся. А еще учительница!»
Галанин посмотрел мельком на Веру, заметил как она покраснела до ушей и еще милее стала. Его сердце неприятно сжалось: «милая девочка, детские губы и волосы золотые, гладко причесанные и платьице голубенькое так наивно и трогательно ее грудь подчеркивает, Розена, скотину, соблазняет. Но комсомолка, на Сталина, наверное, молится и с комсомольцами втихомолку развратничает, а здесь из себя невинную корчит».
Она его сердила и раздражала, он подставил свой стакан услужливому дяде Прохору, слушал его рассуждения: «Вот это и я понимаю… пейте, выпивайте и головы не теряйте: смотрите как у нас хорошо получается! какое содружество: русские, немцы, полиция, женщины, вы! Ах, душа радуется, так все хорошо и благородно. Как в старое, доброе времячко. Вспомню, как бывало, отец благочинный…»
— «Ну понес опять свое!» перебила его тетя Маня: «Ты лучше присматривай, чтобы у всех были рюмки и стаканы полные… не забудь, что ты здесь хозяин!» — «Господи, да разве я могу забыть? Да ни за что! Чтоб мне здесь сию минуту сквозь землю провалиться! А ну ка пьем все разом и до дна! Что же вы все там над стаканами колдуете?..» Все покорно выпили. Галанин смотрел на подвыпившего хозяина, на веселых гостей, улыбался потемневшим глазам Нины. Столетов, толстый директор винного завода, с красным носом и бородой лопатой, с увлечением рассказывал о хитростях винокурения, потом сбился и закончил с авторитетом: «Наша водка самая лучшая в мире. Это и всей историей давно доказано. А почему? А вот почему: тут надо, конечно, знать как ее проклятую гнать, а, главное, очищать! Вот посмотрите сюда, отцы родные». Он взял в руки бутылку водки и поднес ее к лампе: «Смотрите сюда внимательно в водку. Что вы здесь видите? А вы видите здесь слезу девичью невинную. Не так ли? Ну-с хорошо, а теперь понюхайте ее как полагается, прошу». Он откупоривал бутылку, нюхал водку, закрыв глаза, потом давал нюхать Галанину: «Что? Сивуху, чувствуете? Нет? То то! И вот почему, дорогие мои товарищи, и пить ее можно сколько угодно и чайными стаканами и до чертиков, а на другой день встанешь, тряхнешь головой, в ней все ясно и чисто, не болит, в сердце не ноет, ну прямо, как будто, младенец новорожденный, можно сразу начинать сначала. Вот какая она, наша водка русская, наша гордость и радость. Так выпьем же, товарищи и друзья! Выпьем до дна! А за кого же мы выпьем? Да за кого же другого, как за нашего дорогого освободителя-беляка Галанина Пусть он живет на многая лета на страх комиссарам и жидам, а нам на радость и счастье! Ура!» Все шумно выпили и Столетов долго колол лицо Галанина своей жесткой бородой в избытке чувств, только Вера занятая своим разговором с Розеном не пила и сердилась под взглядом собеседника, который очевидно ничего не понимая, тупо смотрел в вырез ее платья.
Продолжали пить и с тостами и без тостов и скоро все опьянели тяжелым похожим на сон одурением от много выпитой водки и наливки. Уже давно была глубокая ночь, столы поставили к стенам, там же у стен у вновь принесенных ящиков с водкой уселись гости. Столетов то и дело подсовывал какие то бумажки поочередно Галанину и Розену, те их подписывали не читая, из кухни пришли визжащие девушки и полицейские, откуда то появился грамофон со старомодной большой трубой, начал играть марши и вальсы, ему вторила гармонь в ловких руках Степана.
Галанин сидел у стены вместе с дядей Прохором, Столетовым и Шаландиным, смотрел как по комнате кружились пары танцующих: Вера с Розеном, который старался обнять ее покрепче, Нина со Степаном, Иванов со своей женой, худой седеющей женщиной в красном платье. Тетя Маня подошла к ним и заставила пойти с ней Шаландина. Дядя Прохор по старому не забывал пить и угощать других!
«А что же вы, Алексей Сергеевич, не пройдетесь с нашей Верой, ишь как она веселится, красавица, раньше и я занимался этим делом, но вот теперь постарел — лучше выпить…» — «И правильно», подтвердил Столетов: «все это пустое, всякие там выкрутасы. Одно волнение ненужное. Выпьем, товарищи, и закусим по пирожку… вот так… ммм… хорошо! Одним словом, жить стало лучше, жить стало веселей, как сказал наш дорогой… э-э-э! пьем…»
Совсем уже пьяный дядя Прохор рассказывал: «Сирота Вера… из Майкопа, с Кубани… жили там родители ее припеваючи. Отец, брат Мани, богатей ужасный был, дом громадный, ссыпки… дочь единственная. Но вот как вы, значит, за границу убежали, все пропало у него, раскулачили, жена в голод умерла, потом и отец. Веру одна добрая душа сюда к нам привезла и сама представилась! Ну, что тут делать, удочерили девчонку, воспитали в страхе Божьем, потихоньку научил я ее церковному пению, Маня молитвам, жили не плохо, поступил я в сапожную и шорную артель, неп вышел… хорошо пошло… да так хорошо, что смог я и этот домишко выстроить. Да вот потом начал эта сволота Сталин снова чудить и опять все плохо обернулось, снова сели на картошку и капусту, не жизнь, а мука.
И вот тут случилось. Училась Вера наша в Минске в Вузе, здорово успевала и дали ей махонькую стипендию, чтобы, значит, кончила учиться. Доучилась, кончила, приехала домой и сразу поступила учительницей в нашу семилетку, пришла со школы раз к вечеру и начала нас старых учить: «Я комсомолка стала… нет богов… мы молодежь и без них новую жизнь построим!» Боже ты мой! Что тут было. Маня ее святой водицей прыскала и я ее просил, учил, по дому за волосья тягал. Не помогает, уперлась дура лбом в стену: «Старые вы стали и добра своего, не видите! Идет новая счастливая жизнь. И Христос ваш вовсе не был Богом, а самым первым и настоящим коммунистом». Ах ты, чертовка. Учил ее больше, побег, нарезал розог, юбку начал ей задирать, да Маня не дала, вырвалась она, кричит: «Успокойтесь, не троньте меня, я не маленькая теперь и такого насилия над собой не позволю. Сами увидите, что я права, когда пятилетку выстроим».
Схватился я за голову и порешил ждать и смотреть, как они ее проклятую строют. И вот так и гляжу, и вижу, что жизнь наша все та-же и даже хуже. У меня последние штаны с задницы падают, а мои бабы снимут единственные нижние рубахи с тела, в золе их постирают и снова оденут. Ну вот, сами посудите, за что нас Бог покарал. Да, а так девка она чистая и хорошая, чтобы там под кустами валяться с этими ихними комсомольцами — ни-ни. И добрая — последней картошкой поделится и весь город ее любит, детишки за подол юбки держатся — не оторвать, а евреи на ихнюю Пасху обязательно ей мацу присылают. Ну, а про коммунистов и говорить нечего. Этот Медведев, которого вы на липе повесили, как какой митинг — орет как сумасшедший: «Вот она, наша гордость советская — Вера Павлова!» И вот что вы скажете: вот комсомолка она, а любим ее ужасно, и я не могу ей ни одного слова напротив сказать, сразу моя на меня бросается: «Не тронь мою доченьку. Ты ничего не понимаешь! А Бог, там наверху, все видит и все знает. Ему все равно кто православный, еврей или коммунист! А Верочка наша голубка чистая, отвяжись, старый черт!» Это я то — старый черт! За что, скажите мне на милость! И вот я свои розги взял и спалил в печке, все таки уже взрослая девка и что я один против двух баб сделаю? Ровным счетом ничего, сижу смотрю и молчу».
Галанин от души смеялся над горем дяди Прохора: «Да, ваш домострой теперь в самом деле не у места. Вот подождите выйдет замуж — наверное переменится». — «Переменится? Чорта с два, вот вы послушайте меня дальше. Она у нас невеста и Ваня-жених ее, гуляет с ней как полагается. Хороший, умный паренек, инженер-механик к тому же изобретатель. Но разве все это его устроит? Вот послушайте, как эта коммуна проклятая напакостить может. Гуляют они, значит, два года, а что толку? Раз… этой весной пошли они раз в сад на скамеечке посидеть. У нас все в цвету и вишни цветут и яблони, ну просто с ног валит их духом. А соловьи, соловьи… так и разливаются, в общем все для того, чтобы гулять. Мы ничего — ладно пусть там поцелуются, помилуются, а мы им не будем мешать. Но только смотрим — совсем темно стало, а их нет. Встревожились, дело тут молодое и дурное, долго ли до греха, нужно спасать положение пока не поздно. Пошли мы потихонечку посмотреть при чем они там есть, зашли за кустами к той самой скамейке и что же мы видим, как вы думаете? думаете сидят там в обнимку и целуются и так далее? Совсем даже наоборот! Ваня тот, действительно, с нее глаз не сводит, из за луны так явственно видно как зеленеет и трясется… а она, тьфу, прямо смотреть противно, сидит прямо, не шелохнется и на него даже никакого внимания, прямо как на митинге ихнем, словно ворона каркает: тут тебе и пятилетка в четыре года и наши достижения в тяжелой промышленности и там как их, эти самые, загибы и перегибы… и то и дело: товарищ Сталин — сказал, предвидел, уточнил. Плюнул я с горя на кусты и потащил Маню домой… раз уж Сталин там бояться нам за ее честь никак не приходится.
Долго мы еще сами сидели и горевали, а как она сама пришла, Ваня видно от ее учения сбежал, тут уж моя на нее накинулась: «Верочка, да что же это у тебя получается? Да разве это у тебя любовь? Смотри как он на тебя смотрит, глазами моргает? А ты ему этим иродом Сталиным голову забиваешь! Ох, чует мое сердце ничего у вас не получится, не буду я внуков няньчить…» А она, дуреха, над нами же смеется: «Что это вы ко мне с вашей любовью пристали? Все это второстепенное, никакой такой любви нету, существует, конечно, половой подбор, этого у нас пока еще нет, но главное между мужчиной и женщиной уважение и дружба».
Тут и я уже не выдержал, очень обидно стало за такую глупость и намеки, кричу изо всей силы: «Да за что, нас Бог тобой дурой наказал. Вот нарежу опять розог и всыплю тебе по первое число. Скажите на милость: половой подбор, уважение. Да разве детей с уважением делают? Нет, дура. Если ты правильно любишь, ты его, Ваню, даже иногда и презирать можешь и даже по морде его, подлеца, съездить. А потом, смотришь, поцелует он тебя и все снова забыто и еще горячее его любишь. Любовь — она от Бога, а не от этого сволочи-Сталина. Ну да разве ее уговоришь? Смеется она, мою целует, та ее сразу и простила. И опять, значица, я один против двух баб стою, попробуй ка поборись. Никак невозможно — отступил и выпил с горя…»
Галанин продолжал смеяться: вот она какая, с принципами девица, а все таки это все ей не мешает веселиться и кокетничать с Розеном. Снова уединились оба, она ему что-то напевает, а он, скотина, все старается ее обнять, но без успеха. Дядя Прохор посмотрел по направлению взгляда Галанина, внезапно встревожился: «Посмотрите, что это с вашим другом, Алексей Сергеевич?» Розен, протирая монокль носовым платком, шатаясь пробирался к двери. «Куда это он?» волновался Столетов: «А ну-ка, полиция, сюда, держите его, сейчас падать будет». Дядя Прохор с полицейскими уже окружили Розена, который начал медленно садиться на пол, около него сразу собралась суетливая толпа. «Подождите, держите его за руку и за ноги, вот так… поднимайте… несите, да головой, головой, не стукайте, ради Бога! Несите его прямиком к колодцу, там мы его водой отольем, он сразу опомнится и будет сначала пить», распоряжался дядя Прохор.
С шумом и гамом процессия скрылась за дверью, два немецких шофера, Шмит, Галанин и Кунц Розен, бросили танцевать и погнались вслед, за ними поднялся было и Галанин, но Вера его остановила: «Алексей Сергеевич, у меня к вам большое и важное дело. Да бросьте вы, наконец, пить, а то с вами будет тоже самое, что и с вашим другом!» Вернувшийся Столетов посмотрел на нее с укоризной: «Глупости говоришь, Вера. Разве мы, русские, не знаем меру? За ваше здоровье, товарищ Галанин!»
Галанин с ним чокнулся полным стаканом: «И за здоровье русских красавиц! За ваше здоровье, Ниночка!» Нина села рядом с ним: «Нет, правда, не пейте так много. У Веры к вам страшно важное дело. Мы так и решили, что только вы можете нам помочь…» Вера нерешительно настаивала: «Я хотела все это уточнить с немецким офицером, но ничего не могла с ним сделать, потому что он страшно пьян, пьян как сапожник. У меня нет выхода и я должна обратиться к вам. Вот что: пойдемте в мою комнату, там нам будет удобнее о всем поговорить, не будут мешать пьяные. Да ну же, соглашайтесь! Не на колени же мне перед вами становиться?» Краснея она улыбнулась, но глаза ее продолжали смотреть на Галанина с плохо скрываемой неприязнью. Тот с неудовольствием поставил пустой стакан на столик, с неохотой встал: «Ну, ничего с вами не поделаешь. Идемте, только, ради Бога, давайте уточнять как можно скорее: а то посмотрите как здесь весело, да и водки еще много. Подождите только минуточку, я посмотрю, что там делает Розен, а то, может быть наши полицейские его случайно укокошили, вы не думаете?»
Комната Веры была крохотная, у окна в углу узкая железная кровать, покрытая грубым серым одеялом, с другой стороны стол, на котором лежала стопка ученических тетрадей, маленький букет полевых цветов в стакане воды украшал фотографию молодого красного командира. У двери вешалка, задернутая простыней, рядом на полках ряд книг. Маленькая керосиновая лампа на стене светила желтым зубчатым пламенем.
Был только один простой стул у окна и Галанин, подумав, сел на кровать, не торопясь закурил папиросу, вопросительно смотрел на Веру, которая стояла перед ним, смущенно улыбаясь: «Бедно у меня, не правда ли?» — «Да нет не бедно, скромно и что-то очень уж строго. Ваша комната, как будто келья монашки, вот только иконы не видно, но зато вместо нее товарищ Сталин, которому вы, наверное, и молитесь…»
Галанин небрежным жестом показал на портрет Сталина над полками у кровати, потом взял портрет со стола: «Ага, это, конечно, ваш жених, Ваня. Ничего себе: славный русский юноша, умное, симпатичное, хотя не очень красивое лицо. Хочу верить, что он не коммунист и рад за вас!» Вера вырвала портрет жениха из рук Галанина, поставила его снова на стол и придвинула к нему букет цветов: «Я вас позвала сюда не для того, чтобы выслушивать ваши критические замечания, у меня к вам важное дело… не знаю как мне начать и поймете ли вы?» — «Почему же не пойму, вы говорите по русски, вот если бы вы говорили по немецки, как тогда на площади и потом в горсовете, тогда может быть не понял бы, а по русски…» — «Вы смеетесь? Но мне все равно, у меня нет выхода. Я хочу вас просить… за евреев…»
Галанин смотрел в окно и зевал: «Ну ладно, говорите, только прошу вас покорно, будьте кратки, мои друзья ведь меня ждут и водка тоже и пироги! Кстати, какие чудесные пироги спекла ваша тетя Маня. Прямо тают во рту. Мне прямо было стыдно перед всеми вами за мое обжорство. Чудные они оба ваши приемные родители, старорежимные оба и как они вас любят. Хотя не понимаю за что? По моему вы их любви не стоите. С вашим Сталиным и комсомольством. Ей Богу не понимаю, и глаза ваши тоже как у кошки и сама…»
Вера вспыхнула: «Оставим это… я все таки буду вас просить… я хочу вам объяснить, чтобы вы поняли, если можете. Боже мой! какой ужас… вы приказали убить дядю Хаима». Галанин смотрел на ее красивое страдающее лицо, на глаза, которые смотрели на него с ужасом и отвращением, ему было неприятно и неловко и, он все таки чувствовал себя виноватым в смерти этого дурака Хаима и его раздражал сверчок, который где то совсем близко завел снова свою музыку. Черт побери, можно было подумать, что в этом проклятом городе сверчков было больше чем людей, они мешали ему сосредоточиться, чтобы оборвать эту наглую коммунистку.
Он бросил папиросу за окно: «Ну к делу: кончайте ваше задание, в чем же дело и при чем здесь евреи?» Вера села на стул около кровати и рассказала ему все, что ей говорила Сара, понемногу увлеклась, забыла, что ее слушал изменник и начала горячо защищать евреев. Галанин внимательно ее слушал не перебивая и криво ухмыльнулся, глядя в ее страдающие глаза. Вера сразу заметила его улыбку и он стал ей страшен и противен: «Как вам не стыдно? люди в ужасе молят о пощаде, а вам только смешно. Впрочем, я должна была этого ожидать. Разве я не узнала вас хорошо за эти два дня? Разве я не видела вашу беспощадность, не видела, что вас радует кровь невинная?»
Галанин нахмурился, встал и подошел к ней вплотную: «Нет, Вера, вы ошибаетесь! Кровь меня не радует, никакая. Ни немецкая, ни русская, ни еврейская. Теперь по делу: относительно евреев, вот что я вам скажу: у меня нет оснований любить этих людей. Потому что я считаю их виновными во многих бедах, которые перенес мой народ. Вдобавок ко всему, еврей убил моего отца, который, между прочим, вовсе не был антисемитом. Но к делу! Вы хотите, как будто, чтобы я прекратил эксцессы в вашем городе в отношении евреев. Но я ведь это уже сделал. Правда, русские люди погорячились, кое у кого выпустили пух из перин и кое кому заехали в морду. За исключением этого Херца, в смерти которого я один виноват, никого не убили.
Сейчас все спокойно. Они все под надежной охраной полиции и Шаландин меня уверил, что за порядок он отвечает. Относительно их судьбы скоро будет принято решение и я лично уверен, что это решение будет гуманное. Я думаю, что они будут просто высланы в другую страну и, принимая во внимание их сплоченность и богатство их единоверцев в Америке, они будут благословлять свою судьбу и эту войну, которая их избавила от русских людей. А я во всем этом совершенно не при чем. Не забывайте, что я здесь маленькая пешка и не я буду этим всем заниматься. Вот. Надеюсь вам все ясно и говорить нам не о чем… идемте к остальной компании».
«Постойте, подождите! Не сердитесь и простите меня, если я вас чем нибудь обидела. Но я знаю, я чувствую, что вы могли бы многое сделать, конечно, при условии, если вы этого захотите. Вы можете им помочь сейчас, немедленно… Послушайте, они бедные люди, но они готовы вам заплатить немедленно золотыми, царскими… контрибуцию. Скажите только сколько?» Галанин с изумлением смотрел на нее, потом зло рассмеялся: «Ну теперь все мне ясно и понятно. Я возьму еврейское золото и ваши евреи снова обретут то, что они потеряли при уходе большевиков. А скажите, пожалуйста, сколько вы берете процентов за вашу миссию, так сказать, комиссионных?»
Теперь он совсем перестал владеть собой. Нервное напряжение в последние дни, бессонные ночи, тяжелый хмель, враждебность этой комсомолки, все это как то сразу ударило ему в голову, делало его грубым, злым, циничным и несправедливым. Он бегал по комнате, натыкался на стены, стол и кровать, кричал заикаясь и злобно смеясь: «Нет, моя милая, я вам не Розен и на меня ваши прелести никак не действуют, ищите себя других дураков. И вообще, я не понимаю, ну чего ради я с вами до сих пор церемонюсь? Ведь все ясно как день! Вы — коммунистка. Вы заклятый враг немецкой армии и будете саботировать нашу работу в тылу. Вы молитесь на этого негодяя Сталина. Вы богохульствуете, вы отреклись от ваших родителей, замученных красными. А я, идиот, смотрю и молчу. Нет, с вами надо иначе действовать. Пороть вас нужно, да не розгами, а плетьми, всенародно, сталинскую сволочь… и потом… я не допущу, чтобы портрет этого негодяя висел над кроватями русских дур!»
Быстрым движением он сорвал со стены усатого Сталина и скомкал его в руках. Вера бросилась к нему и прижавшись всем телом принялась вырывать кусок картона: «Как вы смеете? немедленно отдайте обратно, слышите? иначе…» Борьба завязалась, Галанин грубо к ней прикасался, делал ей больно и, наконец оттолкнув ее в сторону, так что она чуть не упала, разорвал портрет пополам, улыбаясь принялся его рвать на мелкие куски. Вере казалось, что он нарочно рвал медленно, чтобы насладиться ее унижением и горем.
Вне себя от бессильной ярости и горя она подскочила к нему и размахнувшись изо всех сил ударила его по лицу кулаком: «На, изменник!» И снова увидела перед собой, как утром в горсовете, бешенные глаза, гримасу искаженного лица и поднятую руку. В ужасе она закрыла глаза, протянув перед собой руки, ожидая ответного удара, чувствуя, что сразу умрет от позора и боли. Но мгновения проходили и было тихо, не слышно ни ненавистного голоса, ни смеха, не чувствовался удар. Только сверчок за стеной, точно обрадовавшись, наступившей тишине, затрещал весело и звонко. Она открыла глаза и посмотрела вокруг и увидела его на своей кровати. Он лежал на ней подложив под голову подушку, на щеке его горело красное пятно, он как будто с недоумением смотрел на нее и о чем то думал.
Ей вдруг стало его жалко и стыдно, она нерешительно подошла к кровати и притронулась к его щеке рукой: «Простите меня, пожалуйста, я не хотела сделать вам больно, но почему вы меня обижали? Я вовсе не сволочь?»
Галанин рассмеялся и вскочил на ноги: «Господи, какая вы еще девчонка и глупы к тому же, глупы как пробка. Успокойтесь, мне совершенно не больно! Но, Вера, берегитесь, никогда не поднимайте руку на немецкого офицера, это самая страшная вещь и за это только смерть! Черт возьми, я чуть было вас не избил, хотел вас в самом деле выпороть, но потом передумал. Вспомнил тетю Маню и дядю Прохора. Подумал о вашем женихе, который на фронте мечтает как он вернется к вам. Но, самое главное, подумал, что и я не во всем был прав в отношении вас, я вас первый обидел. Но не тем, что порвал портрет этого негодяя. Правда, вы на него молитесь! Но разве на него? Вы молитесь какому то несуществующему идеалу. А не этому убийце-грузину! На самом деле он хитрый, трусливый и жестокий тиран. Он виноват в смерти многих миллионов русских людей, в смерти ваших родителей… в этой войне. И он должен поплатиться за все эти преступления, потому что есть Бог и есть возмездие. Я — изменник? Вы все таки чертовски недалеки! Оправдываться перед вами не нахожу нужным. Судите меня по моим делам, а не по вашему Карлу Марксу. Ну да довольно! Подождите — на чем мы остановились? Ага — вспомнил! Значит так, Вера: еще раз повторю, что я вам сказал: я сделал все, что мог, чтобы не допустить безобразий в отношении евреев. Дальнейшая их судьба мне неизвестна. Впрочем, завтра я уезжаю и наверное навсегда отсюда. Все таки хочу верить, что все обойдется и ваши протеже благополучно пройдут через неизбежные неприятности. А теперь идемте к нашим друзьям, у меня в горле пересохло после всех этих дурацких споров. Идем и не делайте глупостей, а царские рубли еще пригодятся евреям, пусть их хорошенько спрячут и ими не разбрасываются».
Он взял ее за руку и как напроказившую девчонку потащил за собой. Пришлось ему снова подчиниться и продолжать принимать участие в затянувшемся приеме. Галанин вспоминал с Шаландиным эпизоды из гражданской войны, рассказывал о своей жизни заграницей. Дядя Прохор не переставал удивляться и не верил: «Говорите на железных рудниках работали в забое, а потом на доменных печах на заводе! Ну нет, Алеша, не врите. Довольно меня за дурака принимать, я вам не Вера».
Галанин смеялся и пил за здоровье своей переводчицы. Нина не сводила глаз с его покрасневшей щеки и просила рассказать о своей жене, француженке. Галанин отмалчивался, пил со Столетовым и вместе с ним пел Стеньку Разина. Пришедший в себя после лечения у колодца Розен начал снова пить, но на этот раз быстро снова стал бледнеть и попрощавшись ушел захватив с собой шоферов. Девушки ушли на кухню мыть посуду, полицейские ушли нести патрульную службу в городе, тетя Маня поставила самовар и все сели пить чай у окна. За окном надрываясь пели петухи, слушая их стали зевать уставшие гости. Начала собираться и Нина, тетя Маня ее удерживала: «Ну куда ты пойдешь? Оставайся у нас ночевать. На улицах опасно, всюду пьяные», Галанин поднялся тоже: «Не беспокойтесь, тетя Маня. Я ее проведу, если, конечно, Нина согласится, пора и мне пройтись по свежему воздуху, а то голова болит. Слишком много выпил!» Нина, краснея, согласилась и Галанин простившись с оставшимися, вышел с ней на улицу.
После ухода Галанина, дядя Прохор уговорил Шаландина и Столетова остаться. Чем больше он пил, тем ему становилось веселей и жалко было кончать этот на славу удавшийся прием. Он категорически отказался от чая, который снова налила всем Вера, выпил снова водки и обнявшись со Столетовым не переставал болтать: «Вот какие дела! Ушел наш Галанин и увел нашу Нину. Тут дело ясное: одним словом: венчали вокруг ели и черти пели!» Тетя Маня рассердилась: «Что ты там плетешь с пьяну? На что намекаешь? Разве Нина позволит?» — «И еще как! Разве можно Алеше отказать? Я вот например. Да ни за что! Делай со мной что хочешь, родной, хоть убей!»
Вера вскочила: «Дядя Прохор, вы на свой аршин не меряйте. Вы вот напились и готовы на все. Весь вечер перед ним пресмыкались!» — «Как я? пресмыкался? Не пресмыкался я, а любил его как брата родного, любил и уважал и буду всегда его любить — нашего освободителя. Ты посмотри какой он был с нами весь вечер! Как друг драгоценный… орел! и с немцами тоже как брат и те его еще как слушаются, а Розен только и кричит: «Алексей, сюда, друг мой! ты один меня понимаешь! А? Неправда разве?»
Столетов одобрительно мычал, опрокинув стакан водки в свою бороду, тетя Маня вздыхала: «А любезный какой? моими пирогами такой довольный остался…» — «Видали? все довольны, только одна Вера недовольна, хотя долго с ним в своей комнате секретничала! Подожди, вернется твой Ваня, я ему все расскажу!» грозился дядя Прохор. Тетя Маня, смотря на раскрасневшуюся Веру, качала головой: «Нельзя так, девочка. Нина все мне рассказала!» — «Можно! Жалею, что еще мало его ударила…» — «Ударила?» удивился дядя Прохор: «Эге, ну теперь мне многое ясным становится. Вы знаете: вернулся это он, смотрю, а щека у него красная, спрашиваю, откуда это у него, а он смеется так хитро и про какую то муху ядовитую, что его укусила, рассказывает. Удивился я, понятно, ведь ночью мухи спать идут. Ну да что с ним спорить — выпили за эту самую муху. Да теперь ясно: он наверное спьяна решил тебя поцеловать, а ты его и съездила! И правильно! Тут тебе не немки, а наши русские девушки. Одним словом молодец!»
Вера протестовала и краснела: «Нет, совсем не то! Пусть бы он только посмел! Он меня только ругал за то, что я комсомолка и потом порвал портрет Сталина. Я ему за это и дала пощечину! Изменнику такому!» Дядя Прохор встал, смотрел на нее открывши рот: «Ах вот оно что! За Сталина, значит, дерешься! Ах ты, стерва! Да как ты смела? Значит все таки не желаешь исправиться? Хо-о-ро-о-шо-о! Ну теперь чаша моего терпения переполнилась. Как? Ударить моего Алешу за Сталина? А он потом, как ни в чем не бывало, с тобой за твое здоровьице поганое пил? Как Христос, значица! Бейте, пожалуйста, на здоровьице! и другую щеку. Ну нет, если он по своей слабости себя защитить не может, то я его защищу! Я тебя научу комсомольскую дуру! Где мои розги? Сожгли? Прекрасно, пойду и наломаю свеженьких. Ты, товарищ Столетов, будешь ее голову промеж ног держать, а ты, Шаландин, мою дуру, чтоб она мне не мешала ей юбку задирать. Я им обеим, сукам всыплю, будут меня помнить. Чаша моя переполнилась через край. Где розги? Я моментально обернусь».
Шатаясь, он выбежал за дверь, тетя Маня кинулась за ним: «Проша, остановись! Ну чего ты взбесился? От людей стыдно. Остановись пока не поздно!» — «Не остановлюсь…» кричал со двора дядя Прохор: «моего Алешу избили! Чаша моего терпения переполнилась. Я вам всем покажу, шлюхам! Перепорю! Розог сюда!»
Тетя Маня выбежала за ним на двор. Шаландин смеялся и смотрел на Веру, которая молча пила чай: «Да, Вера, рассердили вы своего дядю и совершенно напрасно! Вы ведь кругом виноваты и сами не хотите в этом признаться. Изменник! Страшная чепуха, вот посудите сами. Сегодня пришли ко мне многие председатели колхозов, секретари пока скрываются. Спрашивают, что делать с красноармейцами, которые с оружием в руках бродят по колхозам и не знают, что им делать. Спросил я Галанина, Розена побоялся, все таки тот немец. Ну и знаете, что Галанин мне сказал? Посмотрел вокруг, чтобы никто нас не подслушал, отвел в сторону и говорит: «Смотрите, чтобы никто из них не делал глупостей. Ни в коем случае немцам не сдаваться. Ведь попадут в лагерь, а война когда еще кончится? Пусть оденутся в штатское платье и всех их на работы в колхозах и совхозах или в полицию. Вы с Ивановым оформите им нужные документы и все будет в порядке». Вот видите какой он, и во многом так, коммунистов правда не любит, но только вредных, а вот товарища Столетова… знает давно, что тот старый коммунист, а водку с ним дул и даже целовался». Столетов задумчиво погладил бороду: «Одним словом человек он далеко не плохой, хотя в гражданской войне против меня воевал!»
Вернулась тетя Маня, запыхавшись смеялась: «Спит мой Проша у колодца. Я ему подушечку под головку подложила, пусть отдохнет, уж очень он уморился, земля теплая И ветерок его так хорошо обдует! Ну смотрите, люди! Как он разошелся — прямо не могла его узнать. Такой грозный стал и даже меня свою жену кровную пороть грозился, за что, Господи? Засыпал и до последней минуты про розги вспоминал и все по земле за ними шарил. И все ты, Вера, своим упрямством. Ох, Пресвятая Богородица, весело то как! Налей ка мне наливочки, нужно и мне успокоиться, я то уж очень я нервная стала. Нет! прав мой Проша! Хороший человек Алексей Сергеевич! Днем с огнем такого нигде не сыскать!»
Когда все гости, наконец, ушли и тетя Маня, перекрестив Веру, пошла за дядей Прохором, Вера ушла в свою комнату и устало села на свою кровать. У своих ног она заметила лоскутья портрета Сталина, живо нагнулась, подобрала все обрывки и осторожно сложила их на столе, стала рассматривать своего кумира. И ей стало казаться, что она в первый раз увидела эти хитро прищуренные глаза, восточный нос и густые, падающие усы над мясистой нижней губой. Как будто Галанин своей святотатственной рукой сделал из ее божества какую то злую карикатуру. Было ясно, что это был не бог, а только человек, совсем некрасивый и, наверное, злой. Вера растерянно посмотрела вокруг, в ее ушах словно опять Галанин гремел: «Это хитрый и вредный человек, он виноват в смерти ваших родителей, в смерти многих миллионов русских людей!»
Ей стало страшно и стыдно, ее голова кружилась и хотелось страшно пить. На цыпочках она прошла в переднюю, из большой глиняной кадки зачерпнула холодной воды и с жадностью выпила всю кружку, залпом. Возвращаясь через столовую, она остановилась у иконы, где продолжала гореть голубая лампада, внимательно посмотрела на лик Богородицы, которая как будто ей улыбалась и вспомнила как давным давно, совсем ребенком молилась перед иконой, когда все было так ясно и просто. Так хотелось вспомнить слова молитв и не могла, все давным давно забыла. Опустив беспомощно руки и бездумно смотря на дрожащий огонек, она стояла перед иконой, потом, вздохнув, повернулась и вернулась к себе в комнатку… Нет, Бога все таки не было, но не было больше и веры в Сталина, казалось, что она была совсем одна в огромной пустой степи и это было страшно.
Раздевшись, она легла в постель и закрылась с головой в простыню. Нужно было спать, уже светало за окном, но сон не приходил, она все вспоминала и все время думала об изменнике. Злобы к нему больше не было, было только странное недоумение и страх перед этим чужим, непонятным человеком, ей было душно и потом… этот запах, постоянный и упорный. Она вдыхала его, когда боролась с ним, отнимая у него портрет злого человека. Потом, когда она его ударила, он лежал на ее постели и смотрел на нее как будто с недоумением, вот на этой подушке и она теперь пахла им.
Она перевернула подушку на другую сторону и снова легла, закрыв глаза. Нужно было спать, ни о чем не думать и завтра решить как жить дальше без Бога и без Сталина. И во что верить? Скорее бы Ваня вернулся. И сон пришел внезапно и поднял ее на свои легкие крылья, когда она снова перевернула подушку и обняла ее обеими руками.
Улицы были пустынны и тихи. С реки поднимался светлый туман. Звезды гасли, на востоке, за темным лесом, светало розовым полымем. Они шли к мосту мимо спящих домов, вдоль длинных деревянных заборов. Нина зябко куталась в платок, испуганно жалась к Галанину когда проходили патрули полицейских, посматривала на него и робко улыбалась: «Я так испугалась, когда вы с Верой поругались и так рада, что потом помирились». — «Вот как? Значит, вы подслушивали и, наверное подглядывали в замочную скважину. Наверное готовились бежать ее защищать от немца?»
— «Не думайте, что я была с ней согласна. Я ее даже очень ругала потом на кухне. Как она смела вас ударить и потом так ругать?» — «Хм, значит вы меня за изменника не считаете?» — «О, что вы? разве мы все не видим, да и она тоже, что вы за нас стоите, нас от немцев защищаете. Я прямо ей сказала, что она дура». — «И она что?» — «Она кричала, что вы грозили ее пороть и сволочью ругали… да я видела, что она со мной спорила только из одного упрямства и ей сейчас ужасно даже стыдно. Ну вот мы и пришли, мой милый», сказала она останавливаясь у крыльца маленького ветхого домика: «Вот мы и пришли…» повторила она смеясь и глаза ее блеснули темным вызовом. Галанин оглянулся на пустынную улицу, нагнулся и поцеловал теплый податливый рот, долго и крепко. Нина с трудом перевела дыхание и прижалась к нему крепче: «Еще раз, миленький, вы так сладко целуетесь». Решительно оторвавшись от нее, Галанин прошептал: «Ну, пора, иди спать, моя красавица», но Нина схватила его за руку: «А может быть… зайдете на одну минуточку, посмотрите как я живу, на прощанье меня еще разок обнимете?» — «Нет, что ты? неудобно, твой мальчик спит, разбудем его и потом… подумай, что будут говорить твои соседи?» Она закрыла его рот рукой: «Мой Васька у соседки спит… а соседи? Ну и что же, пусть говорят и завидуют, идемте, переспите у меня на кровати, а то вишь какой усталый и бледный…»
Она щелкнула щеколдой и вместе с Галаниным вошла в темноту прихожей. Когда за ними закрылась дверь, темный силуэт полицейского с белой повязкой на рукаве, неслышно скользнул к окну за ставней, прислушался, тяжело вздохнул: «так, значит, со мной ни за что, как не просил, ей, суке, заграничного подавай. Ну погоди, придет еще мое время и вспомнишь Жардецкого, просить сама будешь, а я тогда подумаю — наплачешься». Он удобно уселся на скамейке у крыльца положил винтовку на колени, не переставал прислушиваться.
В своем кабинете комендант города оберлейтенант Шубер улыбался в свои желтые прокуренные усы, хвалил Розена и Галанина: «Еще раз благодарю вас обоих, в особенности вас, Галанин. Все попало почти целиком в наши руки, город, заводы, колхозы и совхозы. Вы, господин Галанин, можете быть спокойным, я напишу соответствующий доклад. Нет, только подумать, приехали совершенно один в эту дыру, полную саботажников и бандитов, их обезвредили, спасли город от разрушения и пожара и организовали эту замечательную полицию из наших людей. Правда, вам помогли, как вы говорите, эти замечательные люди, как их зовут? вот они уже у меня все отмечены: Шаландин, Столетов, Иванов и, в особенности, эта храбрая Котлярова, они вам помогли, но все таки. Вы слышали про Веселое? Вот там произошло совсем другое, несмотря на то, что там были наши солдаты. Черт возьми, не будем об этом вспоминать. Ну-с, теперь очередь за мной. Я буду таким, какими были все императорские солдаты — справедливым, но строгим и я покажу русским, что такое немецкая власть — они будут довольны…»
Говорил он много, от него пахло коньяком и плохими немецкими сигарами. Но успевал тоже и работать: отдавал приказания своим писарям, подписывал бумаги, расспрашивал на прощанье Розена и Галанина о положении в районе и радовался, что там, как будто, совершенно спокойно и что все председатели колхозов уже ждали его приказаний в коридоре: «Прекрасно, пусть немного подождут, я их сейчас приму, где мой переводчик, Коль? А этот Столетов? И его отчетность о расходе водки готова? Я приму его первого. До свидания, господа офицеры, и счастливого пути и успеха».
Выйдя на крыльцо горсовета, Галанин увидел, как немецкие солдаты поднимали на свеже водруженную мачту немецкое военное знамя, русский флаг исчез. Он посмотрел искоса на Розена, который сконфуженно протирал свой монокль: «Да, Алексей, никак не мог убедить этого старого осла… уперся, говорит, что здесь территория Советского Союза, оккупированная германской армией, не признает никакой национальной России. Ты сел в лужу, да и я с тобой. Во всем виновата эта проклятая водка. Сказал я Шаландину, чтобы он лучше сам убрал свой флаг, пока его наши солдаты не сорвали. Он снял, но кажется недоволен, и глупо!»
Галанин покраснел, хотел было что-то возразить, потом устало махнул рукой и направился к своей машине, которая стояла под липами недалеко от водопроводной колонки. Около нее в очереди стояли женщины, набирали воду в ведра и уходили, согнувшись под коромыслами. Мальчишка отделился от них и бросился к Галанину: «Дядя, ты уезжаешь?» — «А ведь это вчерашний Васька!», обрадовался Розен. «Действительно, Васька», нахмурился Галанин: «А ну-ка покажись поближе. Какой же ты грязный, братец… подожди, я приведу тебя в порядок». Вытащив из кармана платок, он вытер Васькин нос, «Вот так, нехорошо сопли распускать, возьми платок в карман и всегда вытирай нос когда нужно».
Васька послушно вытер нос платком, уставился на Галанина большими черными глазами Нины: «А когда к нам снова вешать приедешь?» Галанин рассмеялся: «А ты думаешь, что я только и делаю, что людей вешаю? Нет, не всегда. А когда обратно — не знаю. Наверное никогда. А где твоя мама?» Васька показал пальцем… да, это она стояла в группе женщин, опустив руки и робко ему улыбалась. Несколько женщин, поставив свои ведра на землю подошли нерешительно к автомобилю: «Куда вы едете? нас на других немцев бросаете?» Розен смеялся: «Ничего не поделаешь — война. Но и другие немцы не хуже нас, прощайте, красавицы».
Галанин поднял Ваську на руки, неловко прижал его к груди, потом опустил на землю и хлопнул по спине: «Прощай, беги скорее к маме, а то я увезу тебя с собой». Смотрел, как Васька прижался к матери, обняв ее колени, когда она подошла поближе, внимательно заглянул в ее глаза, опустив голову она молчала и он страшно захотел сказать ей что нибудь ласковое, ее развеселить и не мог, не находил слов. Ему было неловко и неприятно быть так близко от нее после того, что было на рассвете, чувствовать на себе насмешливые взгляды других женщин… конечно, они уже все знали, ведь он же предупреждал ее, а теперь. Если бы она была другой, веселой и смелой как вчера, было бы легче, но она молчала и смотрела на него улыбаясь странной вещей улыбкой, как будто она была его жертвой, как будто, он ее погубил, как будто, она не сама бросилась ему на шею. Чертовски неприятное положение.
Чтобы скрыть свое смущение, он резко повернулся и пошел к своей машине. Уже открыв дверцу, чтобы садиться, он повернулся, посмотрел на женщин, нашел в последний раз ее тоскующий взгляд: «Прощайте, не поминайте лихом, а я… всю жизнь вас всех помнить буду». Отвернулся, заметив слезы на черных глазах, сел и сердито захлопнул дверцу. Чтобы раз навсегда кончить эту неприятную историю, смотрел на крыльцо горкомендатуры, где суетились немецкие солдаты и русские люди, внезапно увидел Столетова, который выбежал на плошадь, размахивая какими то бумагами, грязными и помятыми. Вид у пего был испуганный, борода спутанная, лицо красное.
Он бросился к машине Галанина, нагнулся: «Слава Богу, товарищ Галанин, вы еще не уехали. Тут у меня небольшая просьба, этот маленький расходец надо оформить».
— «Какой расходец?», удивился Галанин: «Да этот вчерашний праздник, по случаю нашего освобождения. Водка и наливочки. Эти новые немцы — они совсем на вас не похожи. Требуют отчетность… наличность, так сказать… ругаются за эту пустяковину. Не могу понять! А вы ведь в курсе делов. Знаете, что мы маленько выпили, так сказать, уж пожалуйста, подтвердите господину коменданту». — «А, вот оно что. Конечно, давайте сюда мы оба подтвердим. Но, позвольте, ничего не понимаю… тут что-то не то! Неужели мы так много с вами выпили? 182 гектолитра водки и 21 гектолитр наливки! Но это что-то невероятное. Вы изволите шутить со мной?»
Столетов смущенно чесал бороду: «Но я вовсе и не говорю, дорогой товарищ, что мы с вами вдвоем вчера с помощью господина Розена у Павловых все это выпили. Тут ведь совсем иная загвоздка получается. Тут ведь надо уточнить, в чем дело? А дело в освобождении, праздничек совсем особенный за многие годы. Этот особенный праздничек не только весь город, но и весь район праздновал. И вот после сего уточнения получается, что выпили совсем малость. Но, может быть, вы все таки сомневаетесь, думаете, что Столетов хочет вас напоследки обмануть? Вот проверяйте, я все ваши и господина Розена записочки сохранил, да несколько от Шаландина, на радостях по ошибке подписал. Вот пожалуйста: от вас сразу на пять гектолитров… а вот на двадцать пять, тоже вы, вот от господина Розена сразу на сорок, вот и его подпись. Тоже его для «Первого Мая» — двадцать, вот ваша. Так как же? уж пожалуйста защитите, а то ваши тут шибко ругаются, к стенке грозят поставить за расхищение».
Галанин взял кипу помятых бумажек, перелистал их, вспомнил как ночью подписывал не читая записки, подсовываемые ему Столетовым, схватился за голову, смеясь подозвал Розена: «Эмиль, идем к коменданту, спасать положение. Смотри, что мы с тобой вчера натворили, сколько выпили!» Розен с удивлением просматривал бумаги: «182 гектолитра водки и 21 гектолитр наливки — это значит всего 2030 литров… Доннерветтер! Куда же столько?»
Столетов продолжал оправдываться: «Совсем даже мало, господа офицеры! Учтите одно: пили все, все население. Вот только одни евреи всухомятку просидели». Розен согнувшись вдвое смеялся: «Правильно! Ну что же нужно идти улаживать, оба мы виноваты, но как? А, Алексей?» Галанин беспечно махнул рукой: «Пустяки! мы выдали проходящим немецким частям и все. Но только, как они все нас ловко за нос провели? А я, дурак, все думал, что я литры подписывал, смотри как они неразборчиво гекто приписывали! Но в общем получилось прекрасно в смысле пропаганды. Весь район будет помнить освобождение от коммунистов и мы тоже. Не тревожтесь, господин Столетов, давайте сюда бумажки и идем».
Когда Галанин с Розеном вернулся к автомобилю, Нина, согнувшись под тяжестью коромысла, уходила от лип, за ней оборачиваясь бежал Васька. На душе у Галанина было грустно и неприятно. Он видел немецкий флаг над городом, группу кричащих на крыльце горкомендатуры немецких солдат, около них почтительно согнувшись, стояли Иванов и Столетов, в стороне вдруг притихшие русские мальчишки… и ему казалось, что он, Галанин, обманул их всех, город, район, и Нину с сыном…
По пыльной дороге Галанин уезжал из города вместе с Розеном, осторожно на тормозах вел машину вниз к реке, молчал и слушал как восхищался его приятель: «Мой друг, сколько мы выпили вчера, а чувствую я себя превосходно, в голове светло, можно снова начинать, между прочим, в кузове находится ящик водки, подарок Столетова. А Вера? Я вчера был в нее влюблен как мальчишка и жаль, что даже поцеловать не позволила. И Нина тоже хороша, ты у нее пользовался успехом и она сегодня даже плакала. Держу пари, что ты провел с ней ночь, я потом наводил справки, Шаландин сказал, чтобы я не беспокоился и что он поставил у ее дома полицейского, так сказать охранять сон молодоженов!»
Галанин покраснел, вспомнил, как он выходя от Нины натолкнулся на полицейского, который спал на скамейке у крыльца. Промолчал и продолжал вспоминать всю прошлую ночь. И ему казалось, что ничего не было, а просто он видел странный светлый сон. Его приезд в этот лесной город, хлеб-соль… трехцветное знамя. Вера, Нина, цветы на площади… поцелуй у поверженного Сталина. Столетов, тетя Маня, розги дяди Прохора… запах лип и трель сверчка. Верина комнатка с портретом Сталина… пощечина… прием у Павловых… бедная жесткая кровать Нины и на подушке смеющееся лицо с разметавшимися черными кудрями…
Да, это был сон. Все это было уже как будто в тумане. Как будто вышли люди из дремучего леса, улыбнулись ему загадочной улыбкой и снова ушли в чащу дерев. Наверное он их никогда больше не увидит и они скоро сотрутся в его памяти.
Внезапно он почувствовал себя страшно усталым. За мостом через Сонь он остановил машину: «Послушай, Эмиль, может быть ты сядешь за руль, мне что-то дремлется?» Розен уселся удобно за рулем, смеялся: «Да, дорогой мой, а что скажет твоя жена по поводу твоих ночных похождений?» Галанин зевнул: «Она об них никогда не узнает… и потом… разве это измена? Мне кажется, что наоборот: я вместе с ней изменял столько лет, и знаешь кому? Моей родине России».
Автомобиль вылетел на песчанный бугор, повернул к лесу, в котором уже давно скрылись самокатчики и их шоферы на автомобиле Розена. Обернувшись, Галанин смотрел на город. Он лежал за рекой у его ног, уже далекий, залитый лучами горячего солнца, становился все меньше и вдруг внезапно пропал в море разбежавшихся сосен и берез.
«Занесло тебя снегом, Россия!»
Галанин встал сегодня поздно, когда Розен уже ушел, вызванный к генералу. Он медленно побрился, умылся, искоса посматривая на замерзшее окно, потом со вздохом открыл толстую книгу. Было скучно и впереди опять был скучный день, обед в офицерском собрании, прогулка по лесу, занесенному снегом, обступившему со всех сторон военный городок, где был расположен штаб. Затем неизбежное синема и длинный скучный вечер с карточной игрой и водкой.
С их назначением медлили. Приезжали и уезжали зондерфюреры в новеньких офицерских мундирах, специалисты по сельскому хозяйству и промышленности, а он с Розеном продолжал сидеть в этом городке. Как будто в штабе не знали, что с ними делать и по вечерам, ложась спать, Розен ругался: «Эта тыловая сволочь, мужичье! Одели офицерскую форму и вообразили себя господами, а за обедом вилкой и ножом не умеют пользоваться и в носу ковыряют. Смотри, Алексей, вот ты двадцать лет был рабочим, а потом повоевал офицером какие нибудь полгода и из тебя получился настоящий барин! Что значит раса! Сразу видно, что ты сын столбового дворянина и немецкой баронессы. А эти — будут двадцать лет офицерами и все равно хамами останутся! Прямо противно с ними за одним столом сидеть! Надоело!»
Фон Розен быстро сделал карьеру. После возвращения в штаб дивизии со взводом пленных, которых Галанин уговорил сдаться, его произвели в майоры и наградили железным крестом, вместе с ним получил железный крест и Галанин. Здесь в тылу они резко выделялись из толпы новоиспеченных зондерфюреров, которые с почтением уступали им дорогу, с изумлением прислушиваясь к их немецко-русскому разговору. Но зондерфюреры получали назначения по различным областям Белоруссии, оставляя Розена и Галанина продолжать сидеть в скучных и серых казармах военного городка. Просвета, как будто, не было, но вот, наконец, сегодня Розена вызвали к генералу и Галанин обрадовался, надеясь на конец этого нудного ожидания.
Он рассеянно перелистывал книгу и старался сосредоточиться, но мысли его были далеко. От Мариэты писем уже давно не было. Он предчувствовал, что дома что-то случилось, что ему нужно, как можно скорее туда ехать, чтобы на месте все узнать и решить, но продолжал медлить. Розен уже успел побывать дома в отпуску и уговаривал его тоже ехать: «Чего ты сидишь здесь? Все равно делать здесь сейчас нечего. Поезжай, отдохни! Потом, когда снова нас запрягут, неизвестно, удастся ли вырваться домой».
Но Галанин медлил, он чувствовал, что что-то рвало его последние связи с прошлым и, в глубине души, радовался этому. Его жизнь до войны казалась ему такой далекой и неправдоподобной, он не любил вспоминать о своей работе на фабрике, о своих знакомых, о своей жене, которая становилась для него с каждым днем все более далекой и чужой. Не мог понять, как мог он прожить с этой недалекой женщиной десять длинных скучных лет.
Как будто его жизнь до войны была сном и, как будто, только теперь он проснулся для настоящей полной жизни. Для виду, он соглашался с Розеном, даже собирался иногда идти в канцелярию штаба, чтобы начать хлопоты, но дойдя до серого трехэтажного здания, он, вдруг поворачивал в лес, ходил по сугробам под елями, с которых игольчатый снег падал на его разгоряченное лицо, глубоко вдыхал морозный чистый воздух и, размахивая руками кричал кому то в прошлое: «Не могу… оставьте меня в покое! Живите сами и не мешайте мне жить, как я хочу…»
И так шла его жизнь в борьбе с прошлым, он писал коротенькие письма домой, в которых продолжал лгать, называя Мариэту своей любимой женой, просил ее простить, что не может приехать домой в отпуск, отговаривался службой, Розену говорил, смотря в сторону: «Время есть, мне нечего торопиться, там дома я не смогу сосредоточиться. Нужно хотя немного познакомиться с сельским хозяйством. Собираемся его восстанавливать, а что мы о нем знаем? ни черта! Вот, например, ты знаешь, что такое зябь? Нет? И я не знаю. А комбайны, сеялки, севооборот… испытание на всхожесть зерна. Что все это такое, а? Какими же мы будем с тобой идиотами, на смех русским агрономам и трактористам!»
Розен смеялся, смотрел в толстую книгу, над которой корпел Галанин: «Да, Доннер Веттер! Но это, брат, и совсем неважно. Нам нужно будет только заставить этих русских специалистов работать и выколачивать из населения поставки для армии, мы ведь прежде всего солдаты. Брось ты эту ерунду!» Но Галанин упрямо продолжал сидеть над книгами, делал выписки, возился со словарями: «Не хочу быть дураком!»
Сегодня его учение подвигалось плохо. Он курил одну папиросу за другой, смотрел в разводы замерзшего окна и, в который раз, думал о Мариэте… Она, конечно, утешилась, не даром она писала в последнем письме, чтобы он возвращался как можно скорее… иначе будет поздно… Да, этот Алексеев ее уже утешил… и черт с ними обоими… Вернувшийся Розен его рассеял, сняв тулуп и меховую шапку, протер потускневший монокль, втиснул поглубже в глазную орбиту, мрачно уселся за столом, молча курил…
Галанин посмотрел на него с любопытством: «Что нового? опять неудача?» Розен грубо, по русски, выругался: «Дождался… получил назначение! Самое лучшее место на всем центральном фронте. Конечно, для своих креатур у него самое лучшее.
Минск, Вильно, Смоленск, Орел, Могилев. А для меня! Черт бы его побрал! Я буду на него жаловаться. Этим мужикам самое лучшее, а для меня, для майора с железным крестом… эту дыру. Нет, мы еще увидим, покажем этому старому ослу!»
Галанин улыбаясь смотрел на обиженное красное лицо, на поминутно падающий монокль: «Так куда же тебя?» — «Областным комендантом в Б.» — «Так чего же ты ругаешься? Это ведь совсем не так плохо. Область большая, богатая! Далеко в тылу!» — «Богатая. Далеко в тылу. Ты шутишь! Глушь. Проклятые партизаны. Леса… болота. Ты бы на него посмотрел, как он со сладкой улыбкой мне пел, что это как раз для меня, где я могу снова показать свою храбрость и способность организовать. Эта область до сих пор почти ничего не дала, мой предшественник оказался совершенным трусом, к тому же грабил. Он отрешен от службы и предан суду, мне, как он сам говорит, предстоит тяжелая и опасная работа. Я пытался возражать… куда там, и слушать не хочет. Да, брат, дело мое плохо, завтра еду. Между прочим он вызывает и тебя. Надеюсь, что тебе повезет больше. Да возвращайся скорее, буду ждать тебя с нетерпением».
Галанин уже открыл дверь на обледеневшее крыльцо, когда Розен его задержал: «Знаешь что, Алексей, если хочешь попросись ко мне. Все таки веселей вместе будет, я как то об этом не подумал, так он меня расстроил… обещаешь?» Галанин взял его руку: «И ты еще сомневаешься! Конечно буду просить. Не падай духом, друг, не пропадем».
Вернулся скоро, веселый, долго сдирал иней с усов. Розен смотрел на веселое лицо друга: «Ну, что же, не вышло?» Галанин хлопнул его по плечу: «Дело в шляпе, хотя, брат, было не легко. Старик хотел меня оставить здесь при штабе, ему, видишь ли нужны люди, владеющие в совершенстве русским языком Золотые горы обещал, сказал, что знает мою преданность фюреру и Германии, хотел сделать меня чем то вроде офицера для особых поручений. Но я ему сказал, что не гожусь для такой работы, что хочу и дальше быть с тобой. Он обозлился, начал кричать, приказывать, потом, вдруг, успокоился и сам пошел в канцелярию, приказал немедленно оформить мои бумаги и попрощался не подав руки. Вредный старик!»
Розен схватил Галанина за плечи: «Друг мой, значит все таки опять вместе! Это меня со всем мирит. Едем в Б. Мы им покажем всем и этому ослу и партизанам. Нет, я право даже доволен теперь, будем подальше от начальства. Ну, а как же с твоим отпуском? Поезжай, брат, сразу, как мы приедем на место, я тебе дам сколько ты хочешь, не забывай, что я опять твое начальство и к тому же областной комендант, все могу!» Галанин смеялся: «Да, забыть невозможно, а относительно отпуска — о нем поговорим в Б. Кстати, я принес почту, тебе куча писем, а мне только одно и то не знаю от кого. Отправитель какой то доброжелатель. Какая то чепуха. От жены опять ничего. Ну, почитаем, что этот доброжелатель пишет?»
Письмо было анонимное, листок бумаги, исписанный мужским почерком по старой орфографии: «Глубокоуважаемый Алексей Сергеевич! Считаю своим долгом уведомить вас, что ваша жена, Мариэта Петровна, потеряв всякий стыд и совесть, открыто живет с вашим столовником Владимиром Борисовичем Алексеевым. В вашем несчастье вам очень легко будет убедиться, если вы неожиданно вернетесь домой и зайдете в вашу спальню после полуночи. Тогда вам будет нетрудно накрыть вашу жену в небольшой, но очень теплой компании на вашей супружеской кровати. Добавлю, что эта измена вашей жены далеко не первая и еще до войны вы носили большие рога, которые вы один не замечали и над которыми смеялась вся русская колония. А ваши посылки приходят очень кстати, чтобы подкрепить Алексеева во время его медового месяца. Итак вы предупреждены и вам остается только действовать, чтобы положить конец этому прелюбодеянию. Ваш доброжелатель».
Галанин дна раза прочел письмо и тяжело задумался. В том, что доброжелатель писал правду он не сомневался. Он вспоминал ухаживания Алексеева и других знакомых холостяков за хорошенькой Мариэтой. Вспоминал ее флирт со всеми сразу. Проводы на вокзале, когда он уезжал на фронт, особенно врезались ему в память, когда Мариэт взяла под руку Алексеева, прижалась к нему и пошла к выходу с вокзала, не дожидаясь отхода поезда, он вспоминал ее письма, которые становились все реже и суше, где она вспоминала Алексеева, который ее «утешает»… и потом это молчание в течение двух месяцев. Да этот негодяй, написавший анонимное письмо, писал правду, и правда было и то, что уже до войны он один не видал, вернее, не хотел видеть свои рога.
Внезапно, покраснев, с чувством отвращения к самому себе, он вспомнил, как часто, уходя в ночную смену, он знал о том, что Мариэт собиралась в кино с одним из его знакомых. Он брал свою сумку с бутербродами и прощался с Мариэтой, которая пудрилась перед зеркалом. «Ну, моя маленькая, не скучай и веселись». Мариэт для вида протестовала: «Но это будет немного неудобно… я одна… с холостяком, что скажут соседи?» Потом скоро соглашалась, что ей будет скучно… такой длинный вечер.
Однажды вернувшись усталым после утомительной бессонной ночи, Галанин нашел в пепельнице окурок папиросы, из тех, которые всегда курил Евтушенко, другой их столовник. Он разбудил Мариэту, которая спала крепким утренним сном, потребовал объяснений. Сонная Мариэта возмущенно оправдывалась: «Это глупо, мой дорогой, как ты можешь так думать, ты меня оскорбляешь! Это я курила, чтобы уснуть, попросила папироску у Евтушенко, потому что не могу курить твой ужасный табак. Ты несправедлив к своей маленькой жене». Она плакала от унижения, или от страха, и Галанин просил у нее прощения и целовал и ласкал ее красивое тело. А потом снова колебался и мучился от сознания той сети лжи и грязи, в которой ему приходилось барахтаться.
Он машинально потер свой лоб и тяжело вздохнул: какую подлую роль он играл, когда пользовался распутством своей жены, потому что он этим пользовался. И Евтушенко и Алексеев все свои заработки оставляли у Мариэты, покупая вино и пирожные, делая дорогие подарки. Вино и пирожные уничтожались в их доме и Галанин принимал участие в этих пирушках. Галанин застонал от стыда и злобно скомкав письмо, бросил его в угол.
Розен перестал читать свои письма и с удивлением посмотрел на своего друга: «Плохие новости?» — «Да нет… ерунда… подлые сплетни… представь себе, какая то сволочь написал мне, что моя жена мне изменяет… в своей Мариэте я уверен, она неспособна на такую грязь!» Розен задумчиво посмотрел в бегающие глаза Галанина: «Уверен? Нет, брат, сейчас нам, мужьям, нужно быть готовыми ко всяким неожиданностям. Вот, например, моя жена… у нас двое детей. Она всегда была образцовой женой и матерью. И вот, брат, побывал я в отпуску и прямо не узнал ее, красится, на вечере у знакомых бесстыдно кокетничала с молодыми офицерами, я ей дома сделал замечание, и что же ты думаешь? вдруг начала надо мной смеяться и так двусмысленно, говорила, что она молода и вовсе не хочет быть монашкой. Плохо, совсем плохо, так я и уехал, и совсем неуверен, что она не изменяет мне, впрочем и я тоже вдали от нее!»
Он махнул рукой и разорвал конверт письма, которое лежало перед ним. Из него выпал другой запечатанный конверт: «Что это значит? Алексею Сергеевичу в собственные руки. Это тебе. Что за ерунда? пишет какой то унтер офицер Коль, полевая почта 3242. Обожди. Ну да это из городской комендатуры К… помнишь, где мы выпили с тобой 20.000 литров водки. Хм… держу пари, что это пишет какая нибудь женщина, судя по почерку. Я, знаешь, писал недавно Шуберу, коменданту, мы оба из Берлина… ну вот там, наверное, узнали русские, я ведь кланялся этой Вере, помнишь, в которую я тогда влюбился. Да, ну что же мне с тобой делать?.. на бери».
Галанин с сомнением посмотрел на серый конверт: «Странно… опять, наверное, какая нибудь неприятность, и кто бы мог мне оттуда писать, ведь там у меня никого нет». Он разорвал конверт. Вынул два листочка плохой оберточной бумаги, исписанных крупным как будто детским почерком, фотография выпала и упала под стол, он ее поднял и, внезапно побледнев, узнал в улыбающейся лукавой улыбкой женщине, лицо молодой вдовы, с которой он провел остаток ночи в городе К, полном запаха цветущих лип и речной свежести.
Машинально он прочел на обороте фотографии: «Уехал ты далеко, забыл давно меня. Так на, возьми ты фото в руки и вспомни, кто любил тебя. 8 января, 42 года. Нина Сабурина». Розен смотрел через плечо друга: «Ага, вот и Нина, та, которая тебя целовала на площади. А ничего… хороша. Одна улыбка чего стоит. Ну и что же скажет на это твоя жена, в которой ты так уверен?»
Галанин сердился: «Подожди, дай прочесть». Морщась, вслух он прочел письмо: «Наш многоуважаемый и дорогой господин Галанин! Мы, известные вам, Нина, Вера, дядя Прохор, тетя Маня, Столетов и Шаландин узнали от господина Розы, что вы живы и здоровы и очень рады и счастливы. Не серчайте на меня, что я решила вас побеспокоить, но написать мне вам надо беспременно, чтобы просить у вас заступы и помощи.
Как вы уехали от нас, ну житья не стало нам тута в городе от ваших немцев и своих русских. Отнимают у нас все и мучают нас, есть совсем нечего, на базаре не приступишься, нужно последнее барахло отдать, чтобы с голоду не помереть. Коров отнимают последних, а у богатых по три и ничего. Новый районный агроном, господин Исаев с бургомистром Ивановым, которого вы сами поставили, забыли вашу доброту и смеются над вами и нами. Берут взятки страшные и дома себе строят. Шульце зверствует страшно, всех жидов побил с их детьми на руках матерей, всех гонит на Черную балку, где их потом собаки на куски рвут.
А по району веселые ходют и всех агрономов, полицейских, что немцев слушают мучают, кожу сдирают, глаза выкалывают и убивают, а девок насильничают, а полиция и немцы тоже. А немцы над нами издеваются, свиньями ругают и на мороз гонят из комендатуры, когда жаловаться идем. А Столетова и Веру за их коммунизм прошлый тоже побить хотели, но вот вы заступились и они спаслися. Тетя Маня говорит, что конец света приходит. А я так думаю своей дурной головой, что все это потому, что вы нас бросили и некому нас спасти. Приезжайте хотя на пару деньков, поучите их дураков, чтобы они нас пожалели, а то пропадем все и весь наш район.
А морозы стоят лютые и печки топим не переставая. За обороной дрова собираем, там их много и нам не запрещают. И вот смотрю и у вас тоже видно снег и холодно, и Роза в тулупе застегнулся, а вы нараспашку. Очень даже нерассудительно, простудиться можете в два счета, нужно застегиваться.
А так у нас все хорошо. Мой Васька вас не забыл и все спрашивает, когда вы приедете снова вешать, а люди вас ругают страшно, дураки. И я по вас соскучилась даже черезчур, все жду и не дождуся моего сокола ясного, но вот на весне жду на свет младенца, которому вот уже седьмой месяц пошел, жду и радуюсь ему и можете быть спокойны, выношу красавчика, такого же как и вы, мой освободитель. Еще раз прошу вас не сердитесь за ваше беспокойство и приезжайте. Приезжайте как можно скорей, чтобы мы не пропали здесь горькой смертью. С нетерпеньем ждем вас и кланяемся вашему верному другу Розе. Известная вам Нина Сабурина».
Галанин замолчал и закурил папиросу, Розен засмеялся: «Да, брат, вот так номер, ты значит скоро папой будешь!» Галанин бросил папиросу на пол и ударил кулаком по столу: «Черт возьми! говорил я тебе, что ничего кроме неприятностей это письмо мне не принесет. Папа! так я ей и поверил! во первых, еще неизвестно, на самом деле беременна ли она, а, во вторых, почему же именно я должен быть отцом ее ребенка. Конечно, женщина она действительно славная, я с удовольствием всегда вспоминал все: и площадь и ее розы и ее ласки потом в ее комнате. Хорошая, славная русская женщина.
Но ведь, если разобраться хладнокровно во всем: что я для нее? Конечно, один из многих, иначе она не отдалась бы после нескольких часов знакомства. И потом она не неопытная девушка, а уже вдова с ребенком, могла бы поберечься и, если нужно, сделать аборт, зная, что никогда больше меня не увидит. Нет, по моему здесь простой расчет, хотя я ее понимаю и не сержусь, видишь, какая у них там жизнь. Эти реквизиции, голод, зверства, партизаны. Конечно, не сладко.
Вот и ругает этого Иванова и Исаева, а за что? Ведь они исполняют приказы наших властей. Иначе, сам знаешь, что им за неповиновение грозит! Ясно популярными они не могут быть — эти бедные козлы отпущения. Что взятки берут — как же им не брать? Ведь иначе сами с голоду сдохнут. Нет, все это ерунда и потом, что за чепуха, когда я спасал этих Веру и Столетова?»
Он снова взял портрет Нины, долго ее рассматривал: «И все таки хороша, горячая женщина и любит как полагается, по русски, без всяких этих европейских выкрутас… да, жаль». Розен хлопнул его по плечу: «Послушай, ты ведь можешь к ней проехать, на месте все выяснить. Это ведь наш район. Самый отдаленный, правда, в болотах и лесах… Я тебе в два счета туда командировку устрою». Но Галанин зло махнул рукой: «Ты с ума сошел! Куда ты меня толкаешь? в объятия простой бабы. Еще жениться придется и узаконить ребенка неизвестного происхождения! Ни за что!»
Он подошел к печке, открыв дверцу, бросил на ярко горящие березовые поленицы письмо и фотографию Нины: «Кончено! и не будем об этом говорить». И письмо и фотография моментально вспыхнули, на какую то долю секунды лицо Нины, вдруг, как будто налилось кровью перед тем как исчезнуть в пожаре.
Галанин подошел к окну и как будто про себя тихо сказал: «Мне нужно быть свободным, работать и воевать. Я люблю одну девушку, с русой косой, светлыми глазами и с венком полевых цветов на голове… эта девушка — моя родина, ей я отдам все мои силы, всю мою любовь и, если нужно, мою жизнь. Она мне не изменит и не обманет. Эта девушка — моя родина Россия!»
Розен смеялся: «Ну понес свое опять! Знаешь что? давай ка напьемся по случаю таких великих событий, нашего отъезда, измены наших жен и всех этих сюрпризов из города К.! Идем обедать, там будут сестры и одна из них тобой очень заинтересована!» Галанин согласился.
Большой зал с огромным портретом Гитлера посреди стены. Бесчисленные столы, за которыми сидят люди в офицерской немецкой форме, почти все заняты. Полгода назад, наверное здесь висел портрет Сталина и сидели люди в русской офицерской форме, теперь они убиты, взяты в плен, бежали, на их местах сидят завоеватели. Самодовольные лица, громкие восклицания, грубый смех и шутки, поминутное «гейль Гитлер».
Миловидные русские девушки с усталыми, озабоченными грустными лицами, гремя тарелками, накрывают на столы, покрытые белыми скатертями. За стойкой красный зондерфюрер, с маленькими свиными глазами, откупоривает бутылки с русской водкой, наливкой, французскими винами и коньяком, выдает их подбегающим официанткам. Через окно, в стене, невидимые руки подают тарелки, наполненные дымящейся едой.
Галанин с Розеном, сняв свои полушубки, тщетно осматривались, отыскивая свободный столик: «Я тебе говорил, Эмиль, надо было прийти пораньше, видишь все занято». Розен поглубже втиснул монокль, удивлялся: «Где же Маруся? Я ведь специально приходил сюда утром и просил ее оставить нам столик. Ага, вот и она!» Он остановил высокую, худую девушку, которая на подносе несла бутылку с рюмками: «Маруся, где же наш стол? забыли?» Маруся остановилась, сделала испуганные глаза: «Нет, не забыла, господин майор, вот ваш столик. Я и записку на нем положила, что занят, но тот офицер все таки его занял, он говорит, что там довольно места для четырех». Маруся показала пальцем на столик около стены, за которым сидели два зондерфюрера: один маленький с черными усами под Гитлера, другой уже седеющий, в очках со щеками, заросшими сивой щетиной, оба они оживленно разговаривали и смеялись.
Розен покраснел: «Вот как! я им покажу, идем, Алексей». Он подошел к столику: «Господа, я вас прошу освободить стол, я его заказал утром». Маленький человечек вскочил: «Господин майор, но ведь вас только двое, я думал…» Розен остановил его величественным жестом: «Поторопитесь, я вас жду». Он был внушителен в своем потертом кителе, с крестом на груди и моноклем, рядом с ним Галанин, тоже с железным крестом, криво улыбался: «Вы поняли, господа, или вы хотите, чтобы мы вам помогли?»
Зондерфюрер в очках тоже вскочил, за соседним столом следили с любопытством за сценой, Розен подозвал Марусю, по-русски распорядился: «Возьмите приборы этих господ и отнесите их на тот столик, там еще есть свободные места». Двойник Гитлера, наконец, уступил: «Хорошо, мы уйдем, но, господин майор, я буду на вас жаловаться».
— «Хорошо, уходите пока не поздно…» Обиженные зондерфюреры ушли, Маруся понесла за ними приборы.
Галанин и Розен уселись за стол, смеялись, потом принялись за изучение меню: «Не плохо, а сколько водки? если, как всегда, двести граммов, то на ней далеко не уедешь». Галанин поднялся: «Мы уезжаем, я поговорю с Петерсом, заодно выясню относительно маршевого довольствия, давай твой маршбефель, Розен». Петерс, моргая свинными глазками, сразу успокоил Галанина: «Вы уезжаете — знаю… я уже распорядился отправить на вашу квартиру маршевый паек, что касается спиртного, вам полагается по два литра водки, по бутылке наливки, и бутылке шампанского, я уже уложил все в корзину и пошлю вечером». Но Галанин не соглашался: «Где корзина? Вы что думаете? мы с этими бутылками будем таскаться в дороге? Нет, дорогой, давайте сюда… мы хотим отпраздновать наш отъезд».
Галанин пересчитал бутылки, вытащил одну с наливкой, посмотрел на этикетку: «Послушайте, Петерс, откуда вы получаете наливку?» — «И водку и наливку из К. Прекрасные напитки». — «Я так и думал, Столетов старается», подумал Галанин, возвращаясь с тяжелой корзиной к их столу. Розен страшно обрадовался, увидев корзину с бутылками: «Напьемся на прощанье, садись скорее и приступим сразу». В это время испуганный голос в дверях закричал: «Ахтунг!» Высокий, худой генерал с седыми вислыми усами, в сопровождении адъютанта, медленно шел вдоль стены зондерфюреров, уселся за стол в центре зала, все снова уселись, не двигались в ожидании. Усталым движением руки он поднес ко рту ложку. И тогда все сразу засуетились, обед начался.
Они давно уже выпили свои 200 граммов водки, принялись за бутылку маршевого пайка и продолжали закусывать в то время, как большинство уже кончали обедать. В присутствии начальства разговаривали вполголоса. Галанин сердился: «И когда эта старая песочница уйдет, сидишь как индюк, кусок поперек горла становится… ого! этот фюрер все таки на тебя решил жаловаться!»
Розен посмотрел по направлению стола генерала, маленький человечек стоял на вытяжку перед начальством и что-то почтительно докладывал: «Черт возьми! кажется в самом деле исполняет свою угрозу. Наплевать, давай выпьем за успех нашего предприятия». Выпили, продолжая по-русски разговаривать, за соседними столами с возмущением прислушивались.
Адъютант генерала подошел к Розену: «Господин майор, генерал просит вас на минутку к себе». Розен моргнул Галанину и не торопясь направился к начальству. Галанин с любопытством смотрел, как генерал что-то недовольно брюзжал Розену, в то время как человечек вернулся с довольным видом к своему приятелю: «Скотина, скорее вон отсюда, подальше от этих господ». Розен скоро вернулся, улыбаясь выпил рюмку водки, закусил селедкой: «Да, Алексей, пожаловался на меня этот Радтке. Оказывается он здесь служит шефом канцелярии. — «Ну, и что же?» — «Я ему сказал, что этот стол для меня и моих друзой, которые должны скоро прийти. Он, видно, не очень поверил, спросил, когда мы едем. Я сказал, что завтра вечером с поездом отпускных, а он решил ускорить. Приказал адъютанту подать нам завтра утром легковую машину… вежливо выгоняет… Черт с ним, еще лучше, удобнее… Выпьем».
Когда генерал, наконец, ушел, стало сразу весело и шумно. Кое где еще пили, некоторые играли в карты. В углу зала на эстраде, один зондерфюрер играл на рояли немецкие модные мотивы. Около эстрады три сестры милосердия кончали обедать. Они улыбались Розену, который многозначительно пил за их здоровье, поднося рюмку к губам, и церемонно одной шеей кланялся: «Посмотри, Алексей, та, что сидит в центре, Луиза, моя симпатия. Обрати внимание на грудь и губы, замечательно целуется… девушка, жених на фронте, но по нем не очень скучает. А вот та, что сидит боком, это Грета, все время пристает, чтобы я ее познакомил с тобой, а третья с длинным носом, это их начальство, дама тоже веселая и выпить не дура. Да, наши немки здесь с ума сошли, торопятся взять от жизни все, что не могли получить в нашей довоенной Германии. Тем лучше для нас. Эге, а это что за птицы».
В дверях стояли два человека в штатском пальто с желтыми повязками на рукавах: «Дойче Вермахт». Они нерешительно осматривались вокруг, Галанин улыбнулся: «Слушай, Эмиль, это русские переводчики, я их мельком видел в канцелярии, когда был у генерала. Давай-ка пригласим их за наш стол, на зло Радтке и всем другим». — «Что же, я согласен, с ними все же будет интереснее, чем с этими мужиками, заодно докажу, что мы на самом деле ждали знакомых». Галанин подошел к переводчикам: «Вы, кажется, ищете свободные места, милости просим к нам. Майор фон Розен будет рад с вами познакомиться».
Александр Петрович Синицын и Владимир Павлович Еременко, неловко и смущаясь, знакомились с Розеном и Галаниным, сидели как на иголках в обществе этих веселых офицеров, не знали куда деть руки и принужденно смеялись: «Мы, знаете, господин лейтенант, прямым сообщением из Франции, поступили военными переводчиками в немецкую армию, сначала служили в лагере для военнопленных, а потом, по нашей просьбе, нас отправили сюда. Обещали обмундировать сначала в Берлине, потом в Варшаве и вот так и доехали сюда в полуботинках и шляпах. Чуть ноги себе не поотморозили. Ведь морозы страшные, ехали часто в нетопленных вагонах, и здесь тоже обещают, но только по нашем прибытии в Б.».
«В Б.?», оживился Розен: «Значит ко мне, очень рад, господа, будем служить вместе, не бойтесь, я вас сразу, как полагается, одену и обую, давайте выпьем по этому случаю. Наливай, Алексей, пусть люди согреются». Синицын и Еременко быстро пьянели и смелели: «Да, мы — эмигранты, хотим служить нашей родине. Наше место здесь, переводчики играют колоссальную роль. А вы, господин лейтенант, тоже русского происхождения?»
Галанин улыбался: «Был когда то, сейчас сам не знаю кто я… пейте. Маруся, а где их 200 граммов водки на человека? поторопитесь, видите, люди замерзают. Правильно, господа, ваше место здесь, всех эмигрантов. Работы здесь масса, увидите, скучать не придется. Будем строить на развалинах новую, свободную жизнь».
Синицын и Еременко были такими же эмигрантами, как и Галанин. Та же гражданская война, те же долгие годы тяжелого физического труда, оба они были холостые и, когда началась война с Россией, поступили переводчиками, чтобы помочь русскому народу в его страшных испытаниях. Народ они любили по книжному, по Тургеневу, Толстому и Некрасову. Считали его богоносцем. Коммунизм будет народом рано или поздно уничтожен, самим народом, без вмешательства иностранцев!
В лагере военнопленных, куда их назначили переводчиками, они видели как умирали от голода русские люди, сотнями, тысячами. На пишущих машинках они отстукивали ежедневные донесения об умерших, в рубрике о причине смерти отмечали всегда одно и тоже: сердечная слабость, понос.
Они страдали от сознания своего бессилия помочь несчастным и скрипели зубами, видя издевательства немцев над умирающими, побои, убийства на месте за украденную гнилую свеклу и картошку. Помогали как могли, потихоньку от немцев приносили голодающим свою порцию хлеба и мяса, но их помощь была смехотворна, было бессилие и такое чувство, будто они, тем, что служили у немцев, помогали им уничтожать своих соотечественников. И, как будто, не было просвета, немцы, как всегда на этой войне, были непобедимы, подходили к Москве, и говорили о предстоящей капитуляции России.
И, вдруг, зимой случилось чудо. Их моторизированные дивизии, их отборные войска были разбиты и уничтожены. Повторялась, как будто, история отечественной войны 1812 года, непобедимые дрогнули и побежали обратно. В сводках главной квартиры сначала глухо, потом более определенно упоминались партизаны. И слухи росли и множились, ясно становилось, что народ поднялся против оккупантов, наступил час активно помочь родине, забыть временно о коммунистах, выбирать между Сталиным и Гитлером, между родиной и захватчиками. У них был план, простой и логичный. И они начали приводить его в исполнение, подав прошение об их переводе в оккупированную Россию, и вот приехали, наконец, сюда, получили назначение в Б. и встретились со своим пьяным начальством.
Синицын, высокого роста, голубоглазый, с розовым бритым лицом актера, был москвичем, Еременко, с черными живыми глазами и маленькими, закрученными усами, небольшой и коренастый был кубанским казаком. Оба они были одного поколения с Галаниным, они играли опасную игру, но, как любил говорить Еременко, эта игра стоила свеч.
Галанин продолжал их угощать, одновременно шутил и смеялся над Розеном: «Эмиль, внимание, Радтке, кажется, решил развлекать твоих сестер». Розен посмотрел в сторону сестер, около их столика стоял Радтке и что-то говорил Луизе, которая, кокетливо улыбаясь, грозила ему пальцем: «Ну это мы прекратим в корне, извините меня, господа, но я должен его уничтожить».
Розен направился к столику сестер, поцеловал руку Луизе и, взяв стул, уселся рядом с ней, повернувшись спиной к Радтке, тот с недовольным видом вернулся к своему столу. Галанин смеялся: «Браво Розен. Видите какой у вас, господа, начальник. Везде пользуется успехом, и на фронте, и в тылу, нравится он вам?» Еременко задумчиво посмотрел на Галанина, молчал, поковырял вилкой в своей тарелке с кусками жареного гуся с яблоками.
Галанин внимательно на него посмотрел: «Да вы ешьте, не стесняйтесь. Это ведь наш, русский гусь и русские яблоки, и вы, Синицын, тоже не отставайте, набирайтесь сил». Синицын краснел: «Нет, я сыт, и, по правде сказать, у меня кусок поперек горла становится!» — «Вот как? а почему, если это не секрет?» Синицын нерешительно посмотрел на Еременко, выпил залпом рюмку водки: «Можно быть с вами откровенным, вы ведь русский и нас поймете?»
— «Конечно, говорите в чем дело?» — «Видите ли, когда я подумаю о наших военнопленных, которые умирают от голода, о русских людях здесь, которые тоже живут впроголодь, о русских девушках, которые здесь прислуживают, чтобы утолить свой голод… знаете — как то неприятно и тяжело, как будто я отнимаю у них то, что должно было бы принадлежать им».
Еременко мрачно кивнул головой: «У нас в лагере, где мы служили, пленные умирали как мухи, пухли с голода и умирали сотнями каждый день, прямо с ума сойти можно».
Галанин посмотрел на переводчиков, странно одной половиной лица улыбнулся: «Ах, вот оно что. Да я вас понимаю и очень хорошо, я тоже прошел через это в начале войны, будто я вырываю у умирающих последний кусок хлеба… было… мучался. Но теперь прошло… привык, огрубел, начал рассуждать логически, а это часто необходимо, иначе можно наделать глупостей! Ведь тут в чем дело? В конечной цели, мы должны победить большевиков, чего бы это нам не стоило. Чтобы их победить мы должны быть сильными и здоровыми. Это значит: быть хорошо, тепло одетыми и хорошо есть и пить. Есть и пить мы можем только то, что у нас под рукой и немцы нам дают русский хлеб и русскую водку. Оттого, что мы трое сейчас едим и пьем, наши пленные и население не будут более голодными. Ведь все равно все это реквизировано и тот кусок хлеба, от которого вы отказываетесь, все равно не попадет ни пленным, ни населению, его съест немец, или его собака как добавочную порцию, но, если вы бросите все эти сложные и неприятные рассуждения и будете есть как нужно, вы на месте вашей службы, в центре горя и нужды, сможете помочь несчастным и накормить не одного, а многие сотни, а может быть и тысячи. Тогда значит, что же выходит? Выходит, что беря одной рукой немного, вы другой рукой им возвращаете сторицей, стократно. Ясно?»
Синицын и Еременко спорили, но, в конце концов согласились с доводами Галанина, который продолжал доказывать: «И вообще, бросьте вы эту интеллигентную мягкотелость, учитесь у большевиков, цель оправдывает средства. То, что вы видели во Франции, детские игрушки по сравнению с теми ужасами, которые творятся здесь.
Вам, русским, будет страшно тяжело, но, смотрите, старайтесь всегда быть объективными, не забывайте зверств и с той стороны. И, в особенности, не слишком идеализируйте русский народ. Русский народ я люблю, наверное, не меньше вас, люблю, но одновременно его и страшусь. Вы вот говорите о голодной смерти многих тысяч военнопленных, я это знаю, но я видел здесь и нечто более страшное. Я видел этих пленных, потерявших всякое подобие и образ Божий от голода, как они поедали своих товарищей, умерших от голода… Около Ленинграда одна группа русской пехоты скрывалась долгое время в лесу, была зима, есть было нечего, так вот: они потихоньку съели своих медсестер.
Когда я подобные ужасы видел, я чуть с ума не спятил от жалости и страха перед этими людоедами. Потом, к счастью, начал рассуждать логически, начал думать: смог бы я, попав в подобные условия, тоже стать людоедом. Решил, что нет, сдохну как собака, но человечину есть не буду. А почему? Да потому, что я хоть и плохой христианин, но все же в Бога верю, а у них нет ничего, кроме страха перед Сталиным, который вообразил, что они будут за него умирать, и это он со своими большевиками виноват во всех мучениях нашего народа, он виноват в том, что сейчас война.
Немцы — звери, правильно! но они пришли и уйдут, или их отсюда уберет освобожденный народ. А народ освободится только в том случае, если немцы победят. Ибо только они могут победить большевиков их же методами, беспощадности кровавой расправы. И, как нам это ни тяжело, мы должны им помочь, помогая одновременно нашему народу, сдерживая и направляя по правильному руслу пути завоевателей. И мы, русские переводчики, мы сыграем колоссальную роль в умиротворении этой страны, и, чем нас будет больше, тем лучше будет и для нашего народа и тем скорее война и все ужасы с ней связанные, уйдут в прошлое.
Вот! А теперь выпьем за здоровье Адольфа Гитлера! Пейте не колеблясь, ибо не будь его, не были бы мы с вами здесь, работали и дальше где нибудь во Франции, пока не сдохли бы. Наше рабство, пока только наше личное рабство, кончилось, перед нами безбрежные просторы нашей родины! Да поможет нам Бог!» Синицын и Еременко послушно пили, начали с аппетитом есть: «Да, пожалуй, вы правы, смешно умирать с голоду, когда мы так близко к цели».
Вернувшийся Розен самодовольно улыбался: «Наша победа обеспечена, будем теперь продолжать кутить вместе с сестрами. И что этот осел за роялем бренчит? надоел». Зал постепенно пустел, штабные расходились по канцеляриям, у рояля худой очкастый зондерфюрер уныло бил по клавишам, только немногие столы были заняты зондерфюрерами, которые в ожидании назначения, убивали время за игрой в шахматы и в карты.
Еременко заметно хмелел: «Господин лейтенант, если вы ничего не имеете против, Синицын сыграл бы много лучше, к тому же, он прекрасно поет, в свое время он концерты давал во Франции». Галанин удивился: «Играет и поет, так что же вы до сих пор молчали. Розен, как нам все таки везет! наши проводы со знаменитым певцом! Подождите, я все устрою». Синицын слабо протестовал: «Я ведь просто любитель…» — «Любитель? и прекрасно, вы нам споете русские романсы, для начала, для немецкой публики что нибудь, что им нравится, например, «Лили Марлен» или «Ком цурюк», ну, а потом, когда вы их завоюете, наше русское».
Петерс, узнав, что у него в зале сидит знаменитый певец, которого рекомендовал Галанин, сразу согласился помочь: «Такой случай, хоть немного рассеемся, мы все любим хорошее русское пенье». Без труда он уговорил пианиста уступить место. Галанин подвел улыбающегося Синицына к роялю, кричал: «Господа, разрешите представить вам знаменитого певца парижской оперы, в настоящее время военного переводчика. Он любезно согласился спеть нам несколько немецких песен. Затем устроим концерт по желанию. «Вуншконцерт… Внимание…» Весь зал зааплодировал. Галанин улыбаясь смотрел на столик, где сидели и аплодировали сестры. «Ага, вот она Грета! Ничего себе, розовая с ямочками на щеках, рыженькая. Черт возьми, повеселимся напоследок».
Через полчаса вуншконцерт был в разгаре. Все столы, как по волшебству, были снова заняты. Немцы разошлись. Вперед за несколько дней пили свои 200 граммов водки, подпевали хором Синицыну, угощали его водкой и шампанским.
Розен и Галанин приставили свой стол к столу сестер, шутили над Еременко, который ухаживал за Гретой, шумно аплодировали и кричали Синицыну. Официантки, забыв свою службу, стояли около эстрады и смотрели в рот певцу. Галанин покрывая шум пьяных голосов, кричал по-русски и по немецки: «Мейне дамен унд Херрен, сейчас вы будете слушать знаменитый царский романс: «Вдоль по улице метелица метет!» И Синицын с новой силой бил по клавишам и начинал сладким, сильным баритоном: «Вдоль по улице метелица метет, за метелицей красавица идет».
Немцы подхватывали вкрадчивый мотив. Галанин переводил слова песни, наклонясь к кокетливо улыбающейся Грете, Розен стучал кулаком по столу: «Мы здесь пьем и веселимся, а в это время наши славные войска в снег и бурю, умирают за великую Германию и Фюрера! Да здравствует германская армия! Зиг! Хэйль!» Пьяный зал стонал от рева: «Зиг Хэйль! Хэйль Гитлер!»
Откуда то появившийся адъютант генерала, поправляя пенсне на своем покрасневшем носу, уговаривал Розена: «Генерал желает оставить переводчика Синицына здесь при штабе, нам нужны переводчики». Розен кипятился: «Вам нужны переводчики? Врете вы! Просто вам нужен певец для ваших пьянств… без письменного приказа за подписью генерала, я вам его не отдам».
Адъютант исчез, скоро вернулся с приказом, Розен внимательно прочел, со вздохом согласился: «Ладно, берите, обойдемся и без Синицына. Выпьем, адъютант! За нашего фюрера». Сдвинув столы, все уселись рядом, взялись под руки и, качаясь в такт музыке, пели и кричали. Галанин, чувствуя теплое бедро Греты, прижимал свой локоть к ее груди и кричал: «Еременко, а ну-ка веселей. Разве вы не чувствуете этого единственного в мире товарищества немецкой армии? А где же наши девочки? Лена, Маруся, садитесь с нами… пойте и веселитесь, все здесь братья, немцы и русские. Ура!»
Было весело и пьяно. За окнами наступал холодный зимний вечер, дул леденящий ветер, гнал низкие серые тучи, снег падал безостановочно мутной сплошной пеленой, росли сугробы. На фронте немецкие солдаты всматривались в ветренную морозную муть, прыгали с ноги на ногу, чтобы согреться, с трудом шевелили костенеющими пальцами и проклинали эту дикую суровую страну и войну, конца которой не было видно.
Грета улыбалась Галанину, осторожно под столом прикасалась ногой, обутой в маленький сапог, к его валенку: «Господин лейтенант, какие у вас странные глаза и рот, они мне нравятся, и весь вы — так непохожи на других… я готова с вами потерять голову». Галанин смотрел в ее потемневшие зрачки: «Я рад, потому что вы тоже мне нравитесь. Вы опасная, очаровательная женщина. Скажите, вы любите вашего мужа?» Грета краснела: «Что за вопрос? Конечно люблю… Страшно! Но он далеко на фронте, а вы близко около меня и у меня голова кружится. О, как на меня смотрит ваш переводчик! Скажите ему, что я запрещаю ему на меня так смотреть!» Еременко мрачно выпил водку, повернулся к Розену: «Господин майор, значит я один еду в Б.?» Розен сердито крякал: «Да, ничего не могу поделать, Синицын остается здесь. Приказ! Бэфэль ист бэфэль».
В самый разгар веселья, пьяного шума и крика, сестры поднялись уходить домой. Розен и Галанин попрощались с переводчиками. На улице их встретил ледяной ветер со снегом, слепил глаза и больно колол в лицо. У ворот трое военнопленных, под наблюдением немецкого солдата, лопатами разгребали сугробы снега.
Галанин, который тащил корзину с водкой и наливкой, остановился около них: «Холодно, камрад?» Немец, закутанный в несколько шинелей, в валенках и меховой шапке, улыбнулся: «Яволь, господин лейтенант, чертовски холодно, но я хорошо одет и в валенках. Главное, чтобы ногам было тепло, тогда терпеть можно».
Галанин посмотрел на пленных, в худых шинелях, в пилотках, обмотанных женскими платками и в мерзлых тряпках на ногах: «А им, наверное, еще холодней чем вам, а?» Немец кивнул головой: «Конечно, я прямо не понимаю, как они терпят». Галанин оглянулся кругом, протянул немцу бутылку водки, подумав, вытащил из кармана кусок колбасы и хлеб: «Берите, камрад, согрейтесь вместе с ними и закусите, русские привыкли пить и закусывать, и в этом отношении они не дураки».
Солдат стукнул каблуками валенок: «Яволь, господни лейтенант, данкехшон». Галанин побежал догонять Розена с сестрами. Розен оглянулся назад: «Смотри, Алексей!» В мути зимнего, вьюжного вечера стояла тесная группа военнопленных и немецкого часового, они задирали по очереди головы и подносили ко ртам бутылку, грелись, враги, немец и русские.
Переводчики вернулись в свою комнату блока пять, поздно ночью, сели за стол, Еременко поставил на стол бутылку водки, хлеба, на тарелку нарезал большие куски сала: «Ну что же, выпьем напоследок стремянную». Синицын пьяно смеялся: «Вот и кутнули неожиданно. Ну и типы здесь. Этот майор и Галанин — настоящие гусары старого доброго времени, молодцы. А давно я таким успехом не пользовался. Эти немцы прямо с ума сошли. Да, спасибо Галанину».
Еременко выпил залпом полстакана водки, хмурился: «Не понимаю, что ты нашел в Галанине, он просто пьяница и дурак!» — «Почему же дурак?» — «Дурак и самоуверенный осел, одел офицерскую форму и вообразил, что он здесь царь и Бог. Нет, не нравится мне его хамская морда». Синицын смеялся: «Да ты просто ревнуешь его к рыженькой сестре, я наблюдал как ты пытался за ней приударить, безуспешно». Еременко ругался: «Было к кому, это ведь настоящая немецкая б….! И вообще все это сегодняшнее пьянство… в то время как наши военнопленные мерзли на дворе. Нет, брат, посмотрел я на всю эту банду и тошно мне стало, как пьявки они присосались к нашему народу, негодяи!» — «Ну, положим, мы с тобой тоже и даже пили за здоровье Адольфа Гитлера. Заставил Галанин. Ведь так свой тост припод-нес, что нельзя было не выпить. Да, человек он с волей и все у него ясно. Никаких сомнений, ни колебаний. И если подумать хорошенько, то, может быть, он и прав. Во всяком случае относительно».
Еременко внимательно посмотрел на смеющегося Синицына: «Ты это серьезно говоришь? Не ожидал я этого от тебя. Для чего же мы сюда приехали, ты забыл?» — «Нет не забыл, но почему же иногда не пересмотреть положение? Почему закрывать глаза на факты. Вот Галанин… почему он должен быть мне противен? Правда он слишком односторонне рассуждает, поэтому приходит к ложным выводам, но это не мешает ему быть симпатичным. Посмотри, как он нам обрадовался, пригласил к своему столу, заставил немцев и сестер быть с нами вежливыми. А этот Розен! Удивительно забавный немец! Один его монокль чего стоит! Ха, ха!»
Еременко продолжал упрямо возвращаться к своей мысли: «Ты может быть уже передумал? Так скажи прямо!» — «Нет, пока не передумал, но подумать над этим не мешает… пока не поздно! Слышишь, что говорил Галанин. Победа над большевиками обеспечена. Ему ведь виднее, чем нам, он с фронта». Еременко стукнул кулаком по столу: «Не ожидал я от тебя, ну и подлец же ты, Синицын. Закружилась у тебя голова от немецких аплодисментов, забыл ты нашу клятву — до смерти вместе работать для освобождения нашей родины от немецкого ига?» — «Клятву я не забыл, но что же мне прикажешь делать, ведь мне приказано оставаться здесь, не бежать же мне за тобой, поймают и расстреляют, а я жить хочу, живется только раз, а какие русские девушки здесь, все красавицы. Помнишь Марусю, ее глаза, полные слез, когда я пел».
Еременко продолжал мрачно пить, потом, уже ложась спать, закончил свой спор с Синицыным: «Ты осел, Сашка, у тебя вместо души кисель. Но я, брат, и без тебя обойдусь, я исполню свой долг и как можно скорей. Слыхал, что говорил Розен? там в этой области полно партизан, которых он, дурак, собирается с Галаниным уничтожать. Осел! вообще оба они ослы, а Галанин кроме того и подлец. Помнишь как он кричал: «наши славные войска, наш фюрер, вы — русские!» Разве тебе не ясно, пьяный ты дурак, что он — изменник, самый подлый изменник своей родины!»
Грета — рыженькая, с голубыми глазами, розовые щеки с ямочками, Луиза — шатенка, смуглая с темным пушком на верхней губе, обе в пижамах, Грета в голубой, Луиза в розовой. Обе веселые и полупьяные лежат на диване. Галанин и Розен, без мундиров в белых, измятых рубашках, сидят за столом пьют вино и шампанское с водкой. Закуски нет, вместо нее немецкое печенье в картонных коробках и кухон. Гостиная освещена электрической лампой в розовом абажуре, одна дверь ведет в спальню сестер, другая на кухню. Прислуживает русская маленькая, тоненькая девушка со злыми, большими, темными глазами, ее щеки смугло бледные, на лоб надают непокорные пряди каштановых волос, Шурка…
Она принесла из кухни фарфоровые чашки, наливает в них кофе. Розен удивляется: «Луиза, вы смеетесь над нами… кофе… нет, мы продолжаем пить водку, а вы, медам, пейте шампанское. Плохо, что нет закуски. Галанин, добрая душа, роздал ее голодающим! И не надо! закусим шампанским». Грета и Луиза хохочут: «Эмиль, вы пьете, как верблюды, смотрите, вечер длинный, напьетесь пьяными, веселья будет мало». Галанин их успокаивал: «Гретхен, не бойтесь, мы сильные и это вам докажем. Какая вы соблазнительная, ваши ноги сводят меня с ума!» Луиза села к нему на колени: «Я люблю тебя, Алекс! почему ты такой несмелый, если я тебе нравлюсь, докажи». Галанин грубо хватал ее за грудь, долго целовал ее открытые влажные губы, она убежала от него в угол комнаты, поправляла прическу перед зеркалом, смеялась пьяно: «Алекс, ты дикарь, красивый и грубый, я боюсь тебя!» Розен следовал примеру Галанина, ложился на диван рядом с Луизой, задирал ей ноги. Галанин кричал: «Шурка, не смотри, ты еще молода, чтобы такие вещи видеть, отвернись пока не поздно!»
Шурка со злобой смотрела на него в упор, продолжала молча резать кухон и наливать шампанское. Грета сердилась: «Вон! Алек, скажи ей, чтобы она убиралась отсюда на кухню, мы ее позовем, когда она будет нам нужна». Галанин переводил: «Ты поняла? ты нам мешаешь, иди на кухню, да не подглядывай».
Шурка ушла, захлопнула за собой дверь. Луиза увела Розена с собой в спальню. Розен, обняв ее за талию, кричал во все горло: «Ах, люблю я вас, ах боюсь я вас!» Грета на подушках дивана звала Галанина: «Алекс, ну что же вы, вот вам случай доказать свою силу!»
На коленях Галанина в помятой пижаме, растрепанная и усталая, Грета прижималась к нему: «Долго они не возвращаются и у них тихо, наверное выбились из сил и уснули. Ну, поцелуй меня. Алекс, мой милый любовник!» Галанин, сдерживая зевоту, целовал ее мокрые, вялые губы, незаметно поглядывая на часы. У него неприятно кружилась голова. От водки, от спертого воздуха накуренной комнаты, от этой пьяной распущенной женщины.
Шурка, стараясь смотреть в сторону, наливала в чашки горячий кофе. Грета ее подгоняла: «Да поворачивайся живей! Господи, как она глупа! Алекс, скажи чтобы она скорее кончала и убиралась!» Галанин зевая переводил: «Шурка, ну-ка веселей, налей мне побольше и иди отдыхать, ты, наверное, здорово устала с нами, иди и не мешай нам». Шурка сердито огрызалась: «Что я вам лошадь, то меня гоните на кухню, а потом снова зовете сюда, в спальню беги, компрессы на голову майора клади, вам подавай, я не машина». — «Что она говорит?» любопытствовала Грета. «Она говорит, что она не машина». — «Удивительно нахальна! грубит на каждом шагу. И, знаешь, воровка. Все тащит, хлеб, масло, колбасу. Скажи ей, чтобы она принесла нам еще две чашки на подносе».
Галанин переводил, Шурка металась по комнате, стараясь угодить пьяным, поднесла им на подносе чашки с горячим кофе, Галанин и Грета одновременно протянули руки, неловко задели за поднос, который пошатнулся, чашки опрокинулись, упали на пол и разбились, кофе разлилось по полу. Галанин смеялся: «Это к счастью, битая посуда всегда приносит счастье!» Но Грета, красная от ярости, вскочила на ноги и набросилась на Шурку: «Ах ты, сволочь! мои фарфоровые чашки! Русская грязная свинья! Алекс, скажи ей, что она грязная русская свинья и сволочь!»
Галанин, закурив папиросу, глубоко затянулся, смотрел как Шурка, опустившись на колени, собирала с пола осколки чашек и складывала их на поднос: «Что с тобой, Грета, чего ты на нее кричишь, ведь это я виноват, я толкнул поднос, она здесь совершенно ни при чем, я тебе заплачу за них». Но Грета не успокаивалась: «Нет, это она! Каждый день что нибудь бьет… дура и воровка… грязная, вшивая русская свинья. Скажи ей, Алекс, что она грязная, русская свинья». Галанин лениво переводил: «Шурка, она говорит, что ты грязная, русская свинья, ты слышишь?»
Шурка внезапно выпрямилась, бросила поднос с битыми черепками на пол, посмотрела в упор на Галанина темными глазами, где горела ненависть: «А вы ей скажите, что она сама немецкая свинья и шлюха». Галанин улыбаясь переводил: «Грета, представь себе, она говорит, что ты сама грязная свинья и шлюха». Грета, сжав кулаки, бросилась на Шурку: «Ах, ты вот как… за мою доброту. Воровка, русская! Вон сейчас же отсюда, немедленно!
Галанин, крепко схватив ее за плечи, успокаивал: «Не кричи так, ты с ума сошла, какая ты грубая и вульгарная, из за каких то дурацких чашек». Но Грета, безуспешно стараясь вырваться из сильных рук Галанина, продолжала грубо ругаться:
«Убирайся немедленно, русская……! Скажи ей, что я ее выгоняю, эту сволочь, пусть убирается или я за себя не ручаюсь, я изобью эту….».
Галанин с отвращением смотрел на пьяную растрепанную женщину, которая билась в его руках, на Шурку, которая с высоко поднятой головой, смотрела на свою хозяйку и старалась понять смысл немецких слов. Неприятный скандал не утихал, нужно было как то поскорее его уладить. Он нерешительно уговаривал Шурку: «Почему ты сердишься, ты видишь, она совершенно пьяная, сама не знает, что говорит, конечно, она неправа, я во всем виноват, это я побил эти дурацкие чашки. Успокойся и проси у нее прощения, черт вас побери обоих».
Но Шурка не подчинялась, подошла вплотную к Грете: «Да, она пьяная каждый день пьяная. Сегодня с одним валяется, завтра с другим. Надоела мне эта немецкая шлюха. Сил моих нету. Скажите ей, что я от нее сама ухожу, надоела мне эта я на нее плюю!» Галанин махал рукой, «Да это верно, это самое лучшее, что ты можешь сделать, уходи пока не поздно, завтра на свежую голову вы помиритесь». Грета визжала: «Что она тебе говорит, Алекс. Я хочу знать, что она тебе говорит!»
Галанин грубо толкнул ее к дивану, усадил силой: «Она говорит, что ты сволочь, б…., что спишь каждый день с новым любовником, всем по очереди даешь». Грета задохнулась, истерически хохотала и плакала: «Гони ее, Алекс, спаси меня от этой сволочи! О-о!» Но Шурка не дожидаясь перевода Галанина, накинула платок на голову, выбежала на кухню, Галанин бросился за ней: «Обожди, дура, куда же ты ночью? спрячься здесь от этой идиотки, я скоро уйду и проведу тебя домой». Но она его не слушала: «Сволочи вы все, гады проклятые, ненавижу вас всех. Чтоб вас разорвало!» Открыла дверь в ночь и с треском захлопнула за собой.
Галанин вернулся в гостинную, было тихо, на полу валялись разбитые чашки с подносом в лужах кофе, стол был залит водкой и вином, из спальни доносился мерный храп Розена. Галанин улыбнулся, такой шум, а ему хотя бы что. Выплеснул из стакана шампанское на пол, налил его до полна водкой и выпил залпом, посмотрел на Грету. Она лежала на подушках дивана и тихо плакала, она была ему противна эта немецкая …, такие превосходные проводы закончились таким скандалом! Нет хуже пьяной женщины! А Шурка молодец! Как она нас отчистила.
Грета внезапно перестала плакать и снова начала кричать: «Тебе смешно, меня здесь оскорбляют, а ты вместо того, чтобы избить эту русскую дуру и ее выгнать, как будто на ее стороне! Ее защищал, а не меня, неблагодарный». Галанин зевнул: «Но ведь ты сама виновата. Чего ты набросилась на эту горничную. Ведь это мы с тобой побили проклятые чашки». — «Вот как, я виновата! Спасибо тебе, спасибо!» — «Конечно, ты и выгнала ее на мороз ночью. Она ушла в одном платке, куда? Ведь сейчас ночь, русским ходить нельзя, попадется нашим патрулям». Грета вскочила с дивана: «Ах вот как! тебе ее жаль, эту сволочь, теперь мне все ясно. Ты способен помочь ей меня бить. Потому что ты тоже, наверное, русский. Такой как она — русская свинья!»
Галанин встал, одел китель, тулуп и шапку, застегнул пояс, молча пошел к двери. Грета бросилась за ним, схватила его за плечи: «Алекс, ты куда? не уходи, подожди, я пошутила. Я не хотела тебя обидеть. Я голову потеряла, ведь эти чашки, это все что у меня осталось от моей матери». Галанин мрачно ее оттолкнул: «Пусти, ты права, я русский и мое место не здесь, а с этой русской, которую ты выгнала на снег на улицу».
Он вышел на кухню, открыл дверь на улицу. Резкий, холодный воздух приятно освежил его горячий лоб. Закрыв за собой дверь, он спрыгнул с крыльца в снежный сугроб. В столовой на диване плакала Грета.
С непривычки, после ярко освещенной комнаты казалось особенно темно. Ветер гнал снег прямо в лицо, забирался под тулуп, морозил руки. Галанин постоял всматриваясь в снежную темь, потом решительно шагнул вправо и провалился по пояс в сугроб. Грубо ругаясь с трудом выбрался обратно на дорогу.
Остановился, стряхивая снег с тулупа, и, вдруг, прислушался. Нет, это не было ошибкой, кто то в самом деле тихо смеялся, там за деревом с ветками, согнувшимися под тяжестью снега, он подошел к нему, вытирая глаза от снежной пыли, всмотрелся. За деревом стояла темная фигура, замотанная в платок… Шурка, которая продолжала смеяться. Галанин удивился и обрадовался: «Шурка, ты? Что ты здесь делаешь, почему не идешь домой?» Шурка опустила голову: «Боязно, ваши патрули ходят… арестуют, насильничать станут, подожду немного, попрошу у сестер остаться до утра».
Галанин свистнул: «Ну нет! и не показывайся… Она тебя убьет… она и меня выгнала. Да, ну что же мне с тобой делать? Ты далеко живешь?» Шурка махнула рукой в темноту: «В городе, от вашего городка пять километров». Галанин подумал: «Это чертовски далеко, я устал. Самой тебе идти нельзя, поймает патруль, да я и сам не знаю пароля. Вот что, идем ко мне, переночуешь у меня, а завтра домой, к сестрам не возвращайся. Она тебе не простит немецкую шлюху. Ну?» Шурка посмотрела на него снизу вверх: «Согласна, деваться мне некуда». — «Ну, а если согласна, лезь под тулуп, согреешься, видишь, как дрожишь».
Распахнув тулуп, он одной рукой прижал к себе Шурку, другой прикрыл ее с головой: «Так тебе хорошо, тепло?» Шурка робко смеялась: «Даже очень!» — «Ну так в дорогу, будем подходить к казарме, не высовывайся, чтобы тебя часовой не увидел, ясно?» Пошел быстро, увлекая за собой маленькую девочку, покрытую полой тулупа, напевал: «Вдоль по улице метелица метет…» Шурка молча семенила рядом с ним, прижимаясь головой к его груди, молчала.
Галанин зажег свет, разделся, открыл дверцу печки и на тлеющие головни набросал березовые поленья, сел за стол и закурив посмотрел на Шурку, которая нерешительно стояла посреди комнаты: «Ну, чего же ты стоишь? Раздевайся, т. е. снимай свой платок и садись, будем греться. Ну и мороз же!»
Шурка села за стол на краешек стула, терла свои красные пальцы: «Холодно». Галанин полез в походную сумку, доставал продукты: «Выпей немного водки и закуси». Он отрезал несколько кусков колбасы, ломоть хлеба, подвинул коробку с маслом, с удивлением и жалостью смотрел, как Шурка пила и с жадностью ела: «Голодная?» Шурка кивнула головой, что-то промычала ртом, полным хлеба и колбасы, ела долго и много, Галанин молча резал хлеб, колбасу. Шурка съела всю порцию Галанина, потом порцию Розена, которую Галанин вытащил из его сумки, жадными глазами следила, как он порывшись достал еще и нарезал на мелкие куски сало, съела и вздохнув робко улыбнулась: «Ну, кажись, я наелась…» Но Галанин не верил, пошарив по карманам достал мягкую плитку шоколада, Шурка ела закрыв глаза с блаженной улыбкой. «А теперь запей все… вот… это наливка, производство винного завода города К. Пей. Это теперь тебе неопасно, не натощак. Будь здорова!»
Чокнулись и выпили — Галанин водку, Шурка рюмочку вишневки. Раскраснелась и повеселела: «Спасибочки вам». — «Не за что, свое русское ела и пила. Ну, а теперь спать, черт возьми, я устал, да и ты тоже наверное». Он подошел к своей кровати, сдернул одеяло, взбил подушку: «Вот, тебе будет хорошо, тепло и мягко. Сейчас иди в уборную, там направо в коридоре и сейчас же ложись».
Шурка покорно исполняла все распоряжения Галанина, вернувшись, уселась на постели Галанина: «А вы где?» Галанин рассмеялся: «А я на кровате Розена. Он не вернется до утра, я его знаю. Ну раздевайся и ложись, я отвернусь». Он подошел к окну, подул в замерзшее окно старался что нибудь увидеть в темной ночи и слушал вой ветра и шуршанье платья за спиной: «Холодная зима, Шурка! Сегодня 37 градусов, а завтра наверное будет больше. Крещенские морозы. Только 10 января, вся зима впереди, мерзнут солдаты на фронте, русские и немцы, а вот нам тепло, печка горит, теплые кровати. Это ценить надо, Шурка». За спиной стало тихо. «Ты готова?» — «Готова». Галанин повернулся, мельком посмотрел на свою кровать, где на подушках с одеялом до подбородка, лежала Шурка, зевнул: «Ну спи спокойно, не горюй, все образуется, все проходит, хорошее и плохое, нам нужно быть смелыми и сильными».
Он выключил свет, ощупью нашел кровать Розена, снял сапоги и китель, лег прямо на одеяло и накрылся тулупом… заснул сразу, точно в яму упал… внезапно вздрогнул и проснулся, прислушался, всматриваясь в танцующее пламя печи, где дрова горели веселым пламенем. Говорила Шурка: «Ну, я готова, жду». — «Чего ты ждешь?» — «Вас».
— «Не говори чепухи и спи». Но Шурка не успокаивалась, прерывающимся шо-потом настаивала: «Идите же!» Галанин взбешенный вскочил на ноги и в это время вспыхнул свет, Шурка стояла перед ним босая, в одной коротенькой рубашке, похожая на мальчишку, с короткими прядями волос, падающими на лоб: «Брезгаете мною, а небось с сестрой не упирался. А она что? Разве со мною соревноваться может? У нее груди висят как пустые мешки, она их лифчиком стягивает, чтобы стояли, а у меня настоящие, твердые, смотрите какие?» Бесстыдно спускала рубашку, показывала груди, полудетские, маленькие и твердые: «Пощупайте». Галанин потрогал, удивился: «Да, очень твердые. Тебе сколько лет, Шурка?» Шурка лукаво улыбнулась: «Семнадцать исполнилось». — «Да ты ведь еще ребенок, как тебе не стыдно голой перед мужчиной стоять? Сейчас же в постель. Тебе в куклы играть, а не… ты ведь еще невинная девочка!»
Шурка обиделась, не уходила и продолжала стоять перед ним голая совсем, с рубашкой упавшей к ее ногам, «Как же, невинная! Да мне еще тринадцати не было как меня испортили. Не бойтесь, идем, довольны будете». Галанин молча поднял с пола ее рубашку, молча ее надел на Шурку через голову, потащил ее к кровати, уложил и накрыл одеялом с головой, подошел к столу, налил себе полный стакан водки и залпом выпил: «Слушай, Шурка, неужели тебе так уж хочется?» — «Нет, не хочется!» — «Ну вот видишь, так какого же черта ты ко мне лезешь, спать не даешь?» Шурка плакала: «Да ведь вы же из за меня с сестрой поругались, она вас выгнала. Вы к себе меня забрали, накормили, напоили. Разве я не понимаю, что не даром все это? Я и готова вам отплатить чем могу… больше ведь нечем. Да к тому же вы русский, мне приятно будет вам услужить».
Галанин засмеялся: «Да ты откуда решила, что я русский, а может быть я китаец?» Но Шурка стояла на своем: «Ну нет, меня не обманешь. Настоящий русский, я это угадала, когда вы в снег упали и так хорошо, приятно по-русски выругались, разве китайцы и немцы так могут?» Галанин смотрел как под одеялом тряслось от смеха маленькое детское тело и сам смеялся: «Да ну? а ты слыхала? Извини, я ведь не знал, что ты слушала. Ну ладно, спать нам все таки пора. Спи и не думай о благодарности, все это просто глупо, неужели ты думаешь, что я такой подлец и воспользуюсь твоей беспомощностью? Спи сейчас же и не мешай мне спать». Он подошел к ней, наклонился и поцеловал ее в лоб, потушил свет и лег. Долго не мог заснуть. Думал о многих Шурках, которые платят чем могут, чтобы как то жить. Прислушивался к мерному дыханию уснувшей девушки и жалел ее.
Он проснулся от долгого настойчивого гудка автомобиля, открыл глаза. В комнате, залитой солнцем, чисто убранной, за столом сидела Шурка смотрела на него большими темными глазами. В печке весело трещали дрова, было тепло и тихо. И тишину пронзил опять гудок, взвыл, помолчал и снова залился, будто, упрашивая.
Галанин сбросил тулуп, натянул сапоги: «В чем дело? который час?» В ответ ему, кто то постучал осторожно в дверь и не ожидая ответа ее распахнул. Маленький унтер офицер в тулупе и кепи, натянутом на уши, щелкнул каблуками: «Унтер-офицер Аренд, автомобиль подан, господин лейтенант». — «Ага, хорошо, сейчас, как на дворе, холодно?» — «40, г. лейтенант. Мотор замерз, пришлось его отогревать, Страшно холодно». — «Да, ну хорошо, подождите минутку в машине, мы в два счета соберемся, не останавливайте мотор, а то снова замерзнет».
Аренд вышел, закрыв за собой дверь. Галанин подошел к рукомойнику, побрился и помылся, искоса посматривая на Шурку. Проспал, и она еще не ушла, поставила его в глупое положение. И на кой черт было ее брать к себе спать? нужно было не лениться и провести ее домой, а теперь… Шурка подбежала к нему протянула полотенце.
«Спасибо, Шурка, здравствуй, хорошо выспалась, майора не было?» — «Уже давно вернулся, пошел в столовую». Галанин удивился: «Как же я его не слышал, ты почему меня не разбудила?» — «Я хотела, но майор не дал, говорит, что вы, наверное, сильно устали». Галанин посмотрел на Шурку, смутился: «А что ты не удивила его своим присутствием?» Шурка покраснела: «Нет, он только посмеялся надо мной, сказал, что я с вами спала». — «Вот видишь! до чего мы с тобой дошли, нужно тебе было уходить пораньше, пока никого не было, а теперь неприятности… ведь это же неправда!» — «Конечно, неправда, вы ведь не хотели, а уходить я давно хотела и платок уже надела, а тут майор и прибежал как сумасшедший, веселый, заставил снова платок снять и его ждать».
В это время ввалился Розен в распахнутом тулупе и осторожно положил на стол вещевой мешок, он видно успел уже опохмелиться: «Ага, наконец, и ты встал, а я, брат, поправился и хотел и тебя с собой забрать, да пожалел, ведь ты после Греты с этой девочкой успел позабавиться, старый развратник!» Галанин покраснел: «Глупости, просто я ее приютил на ночь! Она там посуду побила у Греты, вернее не она, а я. Все равно! Грета ее и выгнала. Не мог же я ее одну ночью пустить в город…» Он смущался, заикался, сердился на себя и Шурку: «Не видишь? Это же ребенок, я ей в отцы гожусь».
Розен свистнул: «Та, та, та, рассказывай сказки, так я тебе и поверил… Ну ладно, допустим, что ты не врешь! Так, говоришь, посуду побили… видал, когда я уходил на рассвете, они обе спали, Луиза в спальне, Грета на диване, не хотел их будить, но битую посуду видал, чуть не упал в гостинной, на ней поскользнулся. Да, кутнули на прощанье, я был в столовой у Петерса, нужно было возобновить запасы нашего маршевого довольствия, ведь ничего не осталось! Ни крошки хлеба, как я не рылся в наших сумках. Там, брат, веселье в полном разгаре по случаю воскресения. Поет снова Синицын, а Еременко около него пользуется. Ну, выпил я за стойкой, чтобы голова не болела. Смотрю — генерал, заметил меня и подозвал, удивился, что мы еще не уехали, я ему сказал, что мы сейчас едем и я пришел за маршевым довольствием, приказал выдать немедленно, чтобы нас не задерживать. Скотина! Петерс взял и выдал все снова и водки тоже, видал?»
Он показал на мешок: «Все тут, я только полбутылки дал нашему шоферу, пусть, бедняга, согреется». Галанин улыбнулся Шурке: «Ну, чего же ты стоишь, садись, хозяйкой будешь, наливай водки, режь гуся, да торопись, нужно торопиться, да ты чего нос повесила? Жаль с нами расставаться?» Шурка наливала водки, резала гуся, сама сидела грустная и к еде не притрагивалась.
Галанин сердился: «Прямо не узнаю ее, вчера много пила и ела, а сегодня бастует! Не горюй, Шурка, мне тоже с тобой жалко расставаться, да ведь ничего не поделаешь, война». Шурка внезапно расплакалась: «Ну куда я теперь денусь? Нет у меня дома, отец на войне, в нашу комнату вселили немцев, я жила у сестер!» Розен покачал головой: «Плохо дело… обожди, без водки трудно разобраться, а, впрочем, дело можно устроить. Сходи-ка, Алекс, к Петерсу, попроси принять ее на кухню!» Но Галанин крутил головой: «Чтобы там нарваться на генерала, со мной он не будет церемониться. Знаешь что? заберем ее с собой, пусть у нас работает». Розен подумал, посмотрел на Шурку: «Что же, это тоже выход и не плохой. Даже блестящий выход».
Шурка внимательно слушала их немецкую речь, как будто понимала и робко им улыбалась. Галанин продолжал рассуждать: «Тут ей оставаться никак нельзя, Грета ей не простит, будет жаловаться, ее арестуют, во вторых, я ее скомпрометировал, она здесь спала, хотя, клянусь тебе, Эмиль, я ее пальцем не тронул! Что с ней после этого будет, нетрудно догадаться! Наконец, в третьих, родных у нее нет и терять ей нечего. Вывод: заберем ее с собой, так сказать, ее удочерим!»
Розен соглашался: «Конечно, только вот в дороге нужно будет ее прятать от патрулей, но это мы обойдем». Галанин долго объяснял Шурке план: «Мы тебя удочеряем, майор и я. Плохо тебе у нас не будет, если согласна — увезем с собой, решай». Шурка сразу оживилась: «Это правда, вы надо мной не насмехаетесь, в самом деле берете с собой?» Галанин ворчал: «Тут мне не до смеха; что тебе здесь самой делать? Я тебя скомпрометировал… как тебе это объяснить? ну, ославил, что ли, тем, что с тобой спал в одной комнате. У тебя есть какие нибудь вещи? Нет? тем лучше. Не бойся, одену тебя когда приедем, а теперь ешь на радостях, я и сам, право, рад, что ты с нами едешь, ей Богу!»
Пока Шурка ела с Розеном, Галанин вышел на улицу, посвятил в курс дела пьяного Аренда, вернулся с тулупом, набросил его на Шурку и взял ее на руки как ребенка. Розен прикрыл ее сверху полушубком, получился бесформенный узел. Этот узел втиснули на заднее сиденье, забросали одеялами: «Вот, сиди и не двигайся, сделай маленькую дырочку, чтобы не задохнуться. Аренд, садитесь с ней рядом, править все равно, при вашем состоянии не можете. Давайте ваши бумаги, я сяду за руль, рядом со мной, майор, а вы с ней, когда проедем городок, можете освободить ей голову, но при встрече патрулей снова закрывайте. Шурка, ты еще живая?»
Один блестящий темный глаз смотрел в щелку, между одеялами, приглушенный голос отзывался: «Живая, спасибо вам за все». Галанин сел за руль, нажал ногой рычаг газа, автомобиль дернулся и мягко покатил по мягкой снежной дороге мимо будки часового, ставшего смирно, Розен небрежно махнул ему рукой. По улице, мимо домов, из труб которых вертикально к ясному голубому небу поднимались голубоватые дымки.
Автомобиль шел все быстрее, в городе звонил единственный колокол, снова поднятый на колокольню. Обогнали группу сестер, и зондерфюреров, Розен с удивлением и возмущением козырнул: «Смотри, Алексей, наши сестры вместе с Радтке идут домой! и с ними еще адъютант, смеются подлецы, черт возьми, как скоро нас забыли!» Галанин посмотрел через плечо на Грету, которая отвернулась: «На кой черт, они нам все сдались? противно вспоминать наше вчерашнее свинство!»
Проехали деревянный временный мост через Березину. Огромный фельдфебель с замерзшими усами, с которых висели сосульки льда на поднятый воротник шинели, внимательно проверил бумаги, бросил взгляд на кучу тулупов и одеял, около которых неподвижно сидел внезапно побледневший Аренд, отдал честь и приказал поднять шлагбаум. Галанин нагнувшись к рулю все сильнее нажимал на газ, стрелка скорости быстро прыгала по цифрам: 40, 60, 80, 100. Автомобиль мчался вперед в туманную снежную даль. Снег горел и искрился в лучах холодного негреющего солнца, лес все ближе подбегал к дороге и вдруг окружил ее плотной непроницаемой, покрытой снегом стеной. Высоченные ели и березы стояли не шевелясь, точно колонны в огромном бескрайнем храме… было торжественно тихо и таинственно жутко!
Все невольно замолчали и вслушивались в тишь леса, пока Галанин не прервал тягостного молчания: «Какой чудный зимний день, смотрите, эти березы в снегу, точно невесты в подвенечном уборе! Это бледное синее небо! Хорошо жить на моей родине! Мы покажем себя в Б. Генерал просто ахнет!»
И они себя, в самом деле, показали. С утра до вечера работали, разбирались в запутанных сводках и донесениях, вызывали к себе районных комендантов, вели совещания с представителями городских комендатур, с агрономами Облзо и Райзо, кричали, грозили и уговаривали. Сместили старых, неумелых и нерешительных комендантов, на их место поставили новых, молодых и смелых.
Наладили бесперебойные поставки для армии, скота, зерна, жиров. Исполняли в точности требования армии и постепенно при помощи тыловых, армейских частей очищали область от небольших и робких партизанских отрядов. Сами были точными и старательными на службе и такой же точности и старания требовали от своих подчиненных. Готовились к весеннему севу и одновременно заканчивали молотьбу прошлогоднего урожая. Выяснили запасы посевного зерна, из богатых районов давали взаимообразно в бедные, приводили в порядок МТСы.
Галанин сам уселся за гектограф, отпечатывал и рассылал по самым отдаленным МТСам циркуляры, требовал точных сводок о состоянии с/х машин и наличии запасных частей. Отыскивал русских специалистов, вместе с ними подсчитывал исправные машины и составлял росписи недостающих запасных частей для негодных. Ездил по огромному тылу немецкой армии вместе с механиком-зондерфюрером Германом, в Могилев, Смоленск, Орел… к самому закоченевшему в снегах фронту, где на разрушенных станциях, занесенных снегом запасных путях, в заброшенных взорванных вагонах, в полусгоревших складах, находил ржавеющие драгоценные запасные части, грузил их в вагоны, сам таскал тяжелые ящики, ругался с обалдевшими от усталости и холода вокзальными комендантами и отправлял все в Б. к Розену.
После двух недель упорного труда и бессонных ночей, отдохнули и осмотрелись. Удовлетворенно улыбались друг другу и просматривали донесения из районов и благожелательные отзывы из центра: «Ага признали нашу способность организовывать и наши успехи! но это только начало! мы покажем нашу работу по настоящему, когда засеем по плану и снимем первый наш урожай! Наши агрономы покажут, надо только их обласкать и награждать как полагается, натурой, а не этим смехотворным жалованьем!» Они поняли одно самое главное: что без помощи русских специалистов они ничего не добьются. Ценили их и вбивали в головы районных комендантов эту простую истину. Упорствующих, самодовольных и бездарных беспощадно гнали в центр за ненадобностью, и дружески хлопали по плечу послушных: «Господа, помните и не забывайте то чему учит нас наш великий фюрер: «И действовать ты должен так, как будто от тебя одного зависит спасение родины!» Побольше инициативы, я вас покрою перед начальством, даже ваши ошибки, если, в конечном итоге, вы поднимите с/хозяйство вашего района! Думайте о том, что от вас зависит обуть, одеть и накормить наших славных солдат, тогда они победят и мы с ними! Ведь мы же такие солдаты как те на фронте, мы тоже воюем с партизанами и одновременно строим мирную жизнь, в одной руке автомат, в другой — плуг. Смотрите, сколько наших уже пало смертью храбрых, опять два в К. Герои!»
Большинство убитых было всегда в К. Розен возмущался: «Когда я туда посылаю людей, то мне кажется, что я посылаю их на верную смерть! Все время оттуда неприятные вести. Говорил сегодня опять со штабом, не желают помочь. Очень уж далеко и к тому же леса и болота! У них едва хватает солдат для защиты коммуникаций. Прямо хоть закрывай там комендатуру, да и пользы от нее никакой! Присылают только водку и наливку, нет ни скота, ни зерна, ни молока. Этот Губер совершенно не способен! Удивительно, что сам еще жив, не убили!»
Галанин вернулся под вечер после своей очередной поездки. Было начало февраля, но не теплело. Все тот же снег и мороз, и резкий, обжигающий ветер. Усталый и продрогший он сидел один в пустой столовой областной с/х комендатуры. Шурка суетилась около него, подала суп, принесла маленький графинчик водки, сама налила рюмку: «Вы выпейте, согрейтесь. Вишь какой холод. И чего вы все время гоняете, день и ночь! Так нельзя — заболеете!» Хмурый Галанин бросил ложку на стол: «Суп ни к черту, пересолили, черти! Дай мне второе, да поскорее, где майор?» — «Он у себя в канцелярии, там скандал, приехал комендант из К., вот и ругаются!» — «Поругались? ты опять подслушивала, Шурка? Смотри мне! Ну, а дальше что?» — «Не знаю, майор снова его вызнал к себе после обеда и снова стал на него орать. Ох и строгий этот майор стал, что стал, чуть что кричит: раус! И какие вы оба здесь стали! Там в Б. какие веселые были да и в дороге, а сюда как приехали, что ни день скандал! То с зондерфюрерами, то с агрономами. Никогда не выпьете как следует, не посмеетесь».
Галанин хмуро улыбнулся: «На все время, Шурка, ты что думаешь, мы такие пьяницы! Мы знаем когда нужно пить и когда работать! война!» — «Конечно война! но и себя забывать тоже не нужно. Вы вот и девушек не любите, не погуляете по мужскому, разве это к добру приведет? у вас одно на уме: рожь да гречиха, тракторы да комбайны, писаря и агрономы. Слушать тошно!»
Галанин рассеянно слушал ее болтовню. Постепенно она перешла к новостям Б. Эта девушка-мальчишка обладала удивительной способностью все видеть и слышать, от ее внимательных глаз и ушей не ускользало ничего. Она все знала и ее суждения о людях были метки и остроумны. Поэтому в ее обществе Галанин отвлекался от неприятных дум. А неприятностей было много! Работа в областной комендатуре, участие в экспедициях против партизан, определенные большие успехи в налаживании с/хозяйства в области, все это не могло заставить его забыть о своей личной жизни.
Личной жизни у него не было, вернее она кончалась. С женой Мариэтой, как он впрочем втайне надеялся, произошел полный разрыв. Анонимное письмо он отправил ей с коротенькой припиской, почему она молчит? Ответ на этот раз пришел очень быстро. Большое письмо от Алексеева с небольшой запиской его жены. Мариэта писала, что она не может и не хочет лгать. Что она вдруг ясно увидела, что его не любит, да, наверное, никогда не любила. Просила его внимательно прочесть письмо Владимира, в первый раз так называла Алексеева! Четыре страницы письма Алексеева были исписаны его красивым, кудрявым почерком и начиналось стихами: «о, как на склоне наших дней нежней мы любим и суеверней!» и кончалось мольбой примириться с совершившимся, не губить Мариэту и его и согласиться на развод, для этого требовалось его письменное согласие за подписью, удостоверенной его начальством. «Ты тогда будешь свободен продолжать свою, прости меня за смелость сказать тебе это, жизнь авантюриста, которую ты предпочел тихой семейной жизни. Твой, несмотря ни на что, В. Алексеев».
Галанин долго читал и перечитывал письмо Алексеева и записку Мариэт. Они оба были ему противны, но когда он заглянул себе в душу, то он стал сам себе противен. Так как он сам хотел этой развязки, на которую он толкал свою глупую и порочную жену. В тот же день он написал по французски бумажку, которую просил у него Алексеев, подумав прибавил, что берет на себя вину в злонамеренном оставлении своей жены, урожденной Сушо, прошел к Розену и попросил его заверить подпись.
Розен прочел бумажку, покачал головой: «Ты разводишься, я тебе, брат, глубоко сочувствую, эти жены, чтоб их черт побрал! Если бы не дети, я тоже бы развелся! Ну, ничего не горюй, ты еще молод и всегда еще успеешь снова жениться!» Галанин улыбнулся: «А почему ты решил, что я горюю? Наоборот, я очень рад! Надоела мне эта француженка, эта вечная ложь и грязь с обоих сторон. Теперь я свободен и это самое главное».
Но он самого себя обманывал. Он не был рад. В этом он убедился очень скоро. Конечно он был рад, что был на Родине и был занят захватывающей интересной работой. Но где то в глубине души он жалел о том, что на старости лет остался один, как бездомная собака. Своему другу во Франции Рушкевичу, он написал письмо с просьбой забрать у Мариэты его личные вещи: пальто, костюм, ботинки, две пары простынь и одеяло, в точности перечислил свое нехитрое имущество. Просил сообщить Мариэте, что до развода по прежнему будет высылать ей деньги и что квартиру он передаст ей. Мариэта и Алексеев больше ему не писали. Он был совсем один, впрочем он был все таки у себя на родине, и это было уже много.
Шурка продолжала трещать: «Сам толстый, красный, настоящая свинья и глаза свиные, маленькие». Галанин отодвинул тарелку: «Спасибо, ты о ком это Шурка?» — «О ком? вот вы опять меня не слушаете, просто обидно становится! Об этом Губере… свинья свиньей». — «Ах да, этот Губер… чепуху ты говоришь, Шурка! Это больной человек, у него язва желудка, потому и уехал из К.». Шурка смеялась: «Язва желудка! а жрет как? Больше всех и все ему мало, и водку лакает. Ну нет! он здоровее вас. Вот смотрите, вы опять ничего не ели. Выпейте, Христа ради, тогда аппетит сразу придет».
Галанин посмотрел на рюмку водки, подумал: «Да, может быть ты и права. А где же огурцы?» — «Ох, какая я дура, сию минуту принесу». Побежала к окошку на кухню, притащила огурцы, поставила перед Галаниным, улыбаясь смотрела как Галанин выпил подряд две рюмки водки и захрустел огурцом, потом принялся снова зажареное мясо. «Ну вот, видите, что я говорила? Кушайте, кушайте больше, а то вот какой худой стал! Китель как на вешалке болтается».
Шурка за эти три недели работы официанткой в областной комендатуре, поправилась, немного потолстела, на щеках появился темный здоровый румянец, хоть ножем их режь и ешь как персик! Осмелела и похорошела. Не даром на нее заглядывались штабные писаря и зондерфюреры, когда она подавала им в столовой. Но берегла себя, свою девичью, хотя и тронутую честь. Вольности со стороны нахальных немцев не позволяла.
Как то унтер офицер Рабэ ее прижал в темной передней вечером, а потом пришел в канцелярию с огромным синяком во всю щеку. Пошел к Розену жаловаться на грубость и непочтительность горничной Глухих… на свое горе. Розен, у которого сидел Галанин, не хотел его дослушать, позвал Шурку для объяснений и посадил бабника на две недели под арест за попытку изнасилования русской девушки. С тех пор остальные служащие комендатуры остерегались Шурки, глазами ее раздевали, шутили, делали грязные намеки, но рукам воли не давали.
В канцелярии шопотом говорили, что она была любовницей Галанина или Розена, или обоих сразу и предупреждали об этом приезжавших с докладами районных комендантов. А Шурка продолжала бегать, подавать, петь, и радоваться своей новой жизни у своего нареченного отца Галанина. Была счастлива, как может быть счастлива здоровая девушка в семнадцать лет.
Галанин с удовольствием смотрел на тоненькую фигуру в белом фартуке, которая суетилась около его стола, внезапно вздрогнул и всмотрелся внимательней: «У тебя откуда это платье, Шурка?» Шурка кокетливо улыбнулась ему: «Наконец то заметили! А что вам оно нравится?» — «Да хорошее, откуда оно у тебя?» — «Да ведь вы сами мне его подарили, когда мы сюда приехали и белье и ботинки и пальто, у меня ведь ничего не было, когда вы меня сюда привезли». — «Но ведь я тебе подарил серое, а это зеленое».
— «А я его перекроила, сделала уже и покрасила, правда красиво?» Галанин принужденно улыбнулся: «Очень… Ты мне в нем напоминаешь одну русскую женщину. У нее тоже было зеленое платье только без рукавов и с большим вырезом на груди… Она была крупней тебя и старше, но что-то общее у вас есть».
Шурка посмотрела хитро на Галанина: «А это приятное воспоминание?» — «Да, как тебе сказать… с одной стороны приятное, с другой… ну ладно, спасибо, наелся как верблюд. Так говоришь, Губер у майора? Я пойду туда, до свиданья». Шурка, вдруг, напомнила ему о Нине Сабуриной, своим платьем, в последнее время он чаще думал о ней. После Могилева… Он ночевал там после утомительной и долгой дороги в поисках склада запасных частей для МТСов. В холодной нетопленной комнате, закрывшись с головой тулупом, он спал крепким сном, и ему приснилось: он ехал, как всегда в последнее время, по безбрежной снежной равнине. Один, в своем маленьком автомобиле, была глухая ночь. От телеграфных столбов и придорожных деревьев падали на снежную дорогу синие блестящие тени.
Внезапно автомобиль стал, взвыл мотором и забуксовал в снежном сугробе. Галанин вышел на дорогу, проваливаясь в снегу, зашел вперед и увидел, что передних колес не было. Посмотрел вокруг на глубокий снег, на красную луну, на синие тени и вдруг увидел, как через дорогу перебежала женщина, босая и в одной рубашке, в ее темных глазах был ужас и она пропала в снежных кустах, которые шуршали от порывов ледяного ветра. В оцепенении Галанин смотрел на кусты и на следы ее босых ног, по которым мчалась стая волков с длинными высунутыми языками, промчались как призраки и скрылись в кустах и оттуда страшный смертный крик: «Алеша, спаси!»
Галанин побежал на крик, спотыкаясь и падая в сугробах, добежал, раздвинул кусты, наклонился… Волки исчезли. В луже крови стоял Васька, сын Нины, сморкался в белый чистый платок и спрашивал улыбаясь: «Дядя, а когда же ты, наконец, приедешь к нам снова вешать?» Холодный ветер гнул кусты, которые краснели, купаясь в крови.
Галанин проснулся дрожа. Тулуп валялся на полу, в комнате было светло от луны. Стуча зубами от холода, он снова накрылся с головой, согрелся, но долго не мог заснуть. Ему было страшно и он с нетерпением ждал утра. И думал все о Нине, вспоминая ее письмо. Он жалел, что так легкомысленно отнесся к ее мольбе приехать в К. хотя на несколько дней, что не поверил ее беременности, ее радости родить ему сына.
Конечно, она была простая женщина и он ее не любил, но зато она его любила и отдалась ему со всей страстью своей наивной грубоватой любви, от которой и должен был родиться его сын, его первый единственный ребенок. И внезапно он начал думать с нежностью о своем будущем наследнике, захотел взять его на руки, почувствовать тепло маленького нежного тела. Она писала ему, что ребенок будет весной. Весной он поедет туда в К. под каким нибудь предлогом, навестит Нину в ее маленькой квартире, мать с его сыном! Скорее бы весна!
Он невольно улыбался своему нетерпению, но оно было понятно, он старел, и был одинок, так страшно одинок в этих снежных бесконечных просторах. Потом он заснул и ему снился сад цветущих яблонь и его маленький сын на коленях Нины. Это был хороший радостный сон и он старался прогнать воспоминание о волках, о кустах в снегу и крови.
На другой день он снова с головой ушел в работу. Сегодня Шурка напомнила снова о К. и потом приехал этот Губер, таким образом место районного коменданта было свободно. Он решил не ждать весны, ехать туда немедленно, нужно поскорее поддержать Нину. Ведь ей, наверное, тяжело работать беременной, ей нужен покой и усиленное питание и он может ей все это дать.
В передней кабинета Розена писарь Рабэ с длинным угреватым лицом стучал на пишущей машинке. Вскочил, увидев Галанина, отдернул куртку: «У господина майора зондерфюрер Губер, я сейчас доложу». Галанин покачал головой: «Я подожду пока они там кончат. Вот что, Рабэ, у вас есть, конечно, карта района К. Дайте-ка мне ее». Рабэ порылся в папках, достал карту и протянул ее Галанину, который внимательно стал ее рассматривать. Разыскал город К., колхозы и совхозы и прихотливое течение реки Сони. На юге московское шоссе, от которого идет дорога к реке, за рекой город. На севере большое озеро, на его берегу колхоз, конечно, «Озерное». А дальше болота, до конца карты и лес, бесконечный лес!
Он закрыл глаза и постарался представить себе город К. таким, каким он его запомнил с того памятного дня, но не мог, за дверью кричал Розен: «Я повторяю вам, что ваш неожиданный отъезд из К. по крайней мере странен. Почему вы не дождались приезда нового коменданта? Черт побери, как вы смели самовольно уехать?» В ответ ему гудел робкий бас, что-то доказывал, но Розен продолжал кричать: «Больны? Знаю, видел ваше медицинское удостоверение, и был согласен вас оттуда забрать, но вы должны были ждать смены. Мы на войне, господин Губер, и ваш приезд сюда пахнет дезертирством, Ваш зондерфюрер Ах мне ничего не говорит, я его даже не видел до сих пор и вы сами его назначили, а сами поторопились бежать сюда. За это под суд! Доннерветер, вы просто струсили!»
Опять гудел бас, долго и нудно и опять кричал Розен: «Я вам не Кауфман, который только воровал здесь! Я вам покажу! Завтра поезжайте в В. мне такие люди не нужны и я напишу соответствующее донесение о ваших подвигах. Я вас не задерживаю, можете идти. Гейль Гитлер!» Дверь в кабинет Розена открылась и Галанин с любопытством посмотрел на красное жирное лицо Губера, который поспешно прошел через канцелярию, деланно улыбаясь.
Розен стучал кулаком по столу; «Ты пойми, Алексей, этот дурак испортил мне всю мою работу! Везде мы наладили, а в этом проклятом К. полный хаос. Он уверяет меня, что к пятнадцатому сдаст нам, наконец, 120 коров, но разве этому ослу я могу верить? сам сомневается, боится, что в дороге их отобьют партизаны. Что же, я напишу о всем этом скандале генералу. Кстати как он там, ты ему доложил?» Галанин засмеялся: «Победа по всему фронту! Он был поражен нашими успехами. Ставил наш район в пример другим на совещании. Очень доволен, во время обеда в столовой пригласил меня занять место рядом с ним! Радтке чуть не лопнул от злости, уступая мне свое место! В общем все бумаги оттуда я сдал в канцелярию, прочти их и ты убедишься, что чин полковника тебе обеспечен!»
Розен ходил взад и вперед по кабинету, самодовольно поправлял монокль: «Я рад, впрочем, здесь ведь заслуга не моя только, без тебя я ни черта бы не сделал, молчи, молчи, не скромничай! Знай одно, что я свой долг в отношении тебя исполню!.. Что это там у тебя?»
Галанин положил карту на стол: «Не узнаешь?» — «Район К., как же, сразу узнал. Он мне давно спать не дает! Черт возьми, ну и дыра же». — «Да дыра… а помнишь как мы там кутнули?» — «Еще бы, да были мы тогда чертовски молоды, энтузиасты! Но что же мне теперь делать, кого туда назначить?»
Галанин криво улыбнулся: «Районный комендант давно у меня на примете. Этот человек один способен навести там порядок и выжать из населения все, что оно может и должно дать». Розен недоверчиво покачал головой: «Легко сказать! а партизаны? Они ведь до того обнаглели, что недавно напали на город. Шубер насилу от них отбился. О посылке туда карательной экспедиции нечего и думать, да чтобы там прочесать лес нужно послать не меньше дивизии. Так, брат… Но все же скажи кто этот колдун, я что-то такого у нас не вижу!» — «Лейтенант Галанин».
Розен выронил монокль, с удивлением свистнул: «Ты? Нет, брат, и не думай! Что я без тебя здесь буду делать?» Галанин упорствовал: «Нет, не шучу! Подожди, садись, будем рассуждать логически: во первых, я тебе здесь больше не нужен! работа у тебя налажена, мои поездки кончились. У тебя опытные, энергичные помощники. Значит, я здесь лишний. Сидеть здесь в канцелярии и ругаться с писарями? Спасибо! Во вторых, город К. я знаю, город К. и все тамошнее русское начальство. Шубер к нам относится хорошо, значит мне будет легко там разобраться во всем этом хаосе. Потом не забывай, что я все таки по происхождению русский и мне будет легче там действовать, чем немцу. И потом, черт побери, ты ведь сам меня всегда уверял, что я способный и храбрый офицер и я с тобой согласен. И будь спокоен, пошлешь меня, я твое доверие оправдаю и этот район сделаю образцом для всех твоих других районов… соглашайся, брат!»
Розен крутил головой, упирался, спорил, но, в конце концов, со вздохом согласился: «Пожалуй, ты прав! поезжай, но только будь осторожен, не слишком рискуй, я ведь тебя знаю. Клянусь тебе я буду очень о тебе беспокоиться». Галанин смеясь хлопал его по плечу: «Не бойся, не пропаду, но только вот что: чудес от меня не жди, коров этих я тебе сдам, но потом, дай мне передышку. Нужно будет управиться с партизанами. И я с ними управлюсь. Еду завтра же! Поеду с Губером на его автомобиле. Он ведь едет мимо. В Комарово мы с ним расстанемся, он поедет по направлению на Б., а я на К. После завтра буду на месте!» Потом всю ночь не мог спать, от нетерпения поскорее уехать в свой район и увидеть Сабурину.
На другой день в областной тайной полиции Галанин узнал мало интересного. Ни силы, ни расположение партизан там не были известны. Начальник полиции, бледный нервный офицер СС, неопределенно тыкал рукой на север района К. за озеро: «Где то тут, их начальник, некий папаша, прислан с той стороны фронта, видно энергичный и умный организатор. Ядро его отряда колхозники «Веселого» и жиды, бежавшие от расстрела из К., также коммунисты района. Отчаянные люди, прекрасно воюют и зверствуют. Агрономов, полицейских и старост уничтожают беспощадно, вооружение отличное, автоматы, ручные гранаты и даже минометы и пулеметы. На помощь от нас не рассчитывайте. У нас здесь и без К. дел по горло, да и потом сами видите этот лес. Более точные сведения вы получите на месте от г-на Шульце — он там у себя в корне уничтожил всех евреев и коммунистов, и он в курсе дела. Больше ничем вам помочь не могу, очень жалею!»
Галанин вернулся обратно в с/х комендатуру, прошел к Губеру. Толстяк был навеселе, тряс ему руку: «Очень рад с вами познакомиться, г-н Галанин… слышал, слышал! Поздравляю с назначением, но должен вас предупредить, легко вам не будет! лес… везде партизаны, будьте осторожны, к счастью, у вас там будет превосходный помощник, умный и энергичный агроном Исаев, говорит прекрасно по немецки. Предан как собака! Ха, ха. Нет приказа, который он не выполнил бы, исполняет в два счета, вам там придется только подписывать. Кстати, вы играете в карты? Нет? Очень жаль! Но, дорогой мой Галанин, вы тогда там с тоски пропадете. Ведь это наше единственное развлечение и утешение: карты, женщины и водка! Комендант Шубер так мне и сказал: «постарайтесь, чтобы к нам приехал человек любящий карточную игру, постоянный партнер». Их там трое: он, Ах и Шульце, тот больше пьет после расстрела Попандопуло. Потому что, одно дело приказ, и другое дело живой человек, который его исполняет, со своими нервами и слабостями.
Вот я, например, не смог бы. Черт возьми! я старый солдат, но не смог бы расстрелять всех этих евреев с женщинами и детьми, и послать вместе с ними и эту восхитительную Александру только за то, что она оказалась наполовину еврейкой, так сказать, прямо с кровати на Черную Балку. Нет, я не смог бы! Вы знаете какая она была красавица с синими глазами! Конечно, Мария Луиза красивей ее, но что с нее толку — чиста! А Александра была! Огонь! Она могла бы даже столетнего старика заставить потерять голову. Ха, ха. Город К., конечно, дыра, но и там есть женщины, которые умеют любить получше, чем наши немки. Если бы не партизаны, там можно было бы жить до смерти, но вот…»
Губер задумался, потом налил два стакана наливки, протянул один Галанину: «Пейте, хороший напиток, его мне всегда будет недоставать. Да… вот мною майор недоволен, говорит что я трус. Но он неправ, там знаете очень нехорошо. Пахнет нехорошо, смертью! Я потерял там пять хороших и храбрых зондерфюреров! Пали за родину и за фюрера, а я вот остался жить дальше! Многие уже убиты, много солдат, полицейских и Кугель, а старост и агрономов и не пересчитать!.. Да играешь это в карты и думаешь: а может быть в последний раз козыряешь, может быть на завтра и моя очередь! Плохо! хуже чем на фронте, поневоле для храбрости выпьешь! Вот вы меня спрашиваете о положении в колхозах, но дорогой мой, Исаев вам все сам расскажет. Он один все знает, а мое дело маленькое: я подписывал и играл в карты, и воевал вместе с Шаландиным, собственно если бы не он, нас там всех давно бы слопали! Подумайте только: русские, унтерманши и нас защищают. Парадокс! За ваше здоровье! Значит завтра едем вместе? Вот что, г-н Галанин, я знаю — вы правая рука майора. Попросите его не жаловаться на меня генералу, умоляю, вся карьера полетит ведь к черту! А у меня жена и дети… Дочь, Мария Луиза с серыми глазами, вот такими же как у Котляровой! Ну, пьем! Боже, как я счастлив! Я жив! Пью за здоровье нового коменданта и хочу надеяться, что его там не убьют, хотя надежды мало. Так значит, попросите за меня? О спасибо! я счастлив! Выпьем!»
Галанин насилу вырвался из его пьяных объятий, пошел к себе укладываться, проверял и смазывал свой автомат. Не постучав, в комнату ворвалась Шурка, в платке и валенках. Оставляя на полу куски мерзлого снега, подбежала к нему и кричала со слезами на глазах: «Вы едете, я все знаю, вы едете в К. Куда вы едете? Разве вам здесь плохо? На кого вы меня бросаете?»
Галанин улыбаясь продолжал смазывать автомат: «На кого бросаю? На майора. Не кричи и не бегай. Смотри сколько снега нанесла! Ты с ума спятила. Да еду! Скучно мне здесь». Шурка села на кровать, плакала: «Скучно ему! А кто виноват? Сами виноваты. Говорила, нельзя так много работать. Почему не гуляли, девушек не любили? Конечно, скучно будет. А там что? Те же агрономы и комбайны. И еще партизаны! Они убьют вас! Как майор мог вас туда пустить? А еще друг называется! На смерть посылает! Я не хочу, чтобы вас убили, слышите, не хочу!»
Галанин сердился: «Как ты смеешь так здесь орать? Ты забываешь с кем ты говоришь. Не хочешь, чтобы меня убили. Да пойми же, дура, что и я тоже не хочу. Да не реви так! Как тебе не стыдно, ведь на улице слышно, что будут о нас с тобой думать?» Шурка трясла головой, кричала еще громче: «Мне наплевать! пускай думают! Я вас люблю, как отца родного… я не могу без вас, умру!» — «Да мне, Шурка, и самому не хочется туда ехать, но что же делать — приказ!» — «Приказ! так я вам и поверила, вы сами себе приказали. Хорошо, поезжайте, но только забирайте меня с собой, я здесь не останусь, меня тут без вас заклюют! Возьмите меня с собой, родненький! возьмите!»
Шурка горько плакала, закрыв лицо руками. Галанин подошел к ней, погладил ее по голове: «Шура, успокойся, это сейчас невозможно, во всяком случае в ближайшее время, я сам не знаю как я туда доберусь, дороги занесло снегом. Придется ехать на санях в такой мороз, может быть верхом. Будь благоразумна! Я тебя очень жалею, честное слово, и люблю, как свою родную дочь. Очень! Но, повторяю, сейчас не могу тебя взять с собой, а со временем обязательно, даю тебе слово! Ну успокойся, Шурочка!»
Он гладил ее спутанные черные волосы и продолжал уговаривать: «Ведь майор тебя тоже любит. Он тебя в обиду не даст. До того, как я тебя заберу. Успокойся и иди к себе, не мешай мне собираться, черт возьми!» Шурка вытерла глаза, внезапно успокоилась и засмеялась: «Значит взаправду любите меня? Потом к себе заберете? Спасибочки вам, Алексей Сергеевич!»
Убежала, на пороге обернулась, исподлобья посмотрела на Галанина, занятого своим автоматом и покраснев захлопнула за собой дверь. Галанин увидел ее еще раз, когда автомобиль уже отъехал от комендатуры, она выбежала как сумасшедшая из комендатуры, закричала. Шофер затормозил, Галанин недовольно открыл дверцу: «Ну, в чем дело?» Шурка, с раскрасневшимися щеками, сунула ему в руку мокрый узелок: «Огурцы, я совсем о них забыла, с горя. Вы ведь их любите! Кушайте на здоровье!»
Розен в дверях протирал монокль: «За нее не беспокойся. Буду беречь». Галанин молча притянул к себе Шурку и поцеловал ее в лоб, захлопнув дверцу, удобно откинулся на спинку сиденья. Сидевший с ним рядом пьяный Губер чмокнул губами: «Красивая девушка, г-н Галанин, я вас поздравляю, у вас прекрасный вкус!»
Галанин посмотрел на него и улыбнулся своей кривой усмешкой: «Вы ошибаетесь, зондерфюрер Губер! Эта красивая русская девушка не моя любовница, а моя приемная дочь и я прошу вас воздержаться от всяких подобных замечаний, иначе вам будет плохо». Выезжали за город, вдали простиралась бесконечная снежная даль.
Путешествие до Комарово прошло благополучно. Погода благоприятствовала. Уже несколько дней было ясно и тихо. Было очень холодно, но не было этого северо восточного ветра, который заносил дороги снегом, сдувая его с огромных сугробов, сделанных снегоочистительными машинами. Непрерывные колонны обозов на фронт и в тыл, раскатали и расширили дорогу, поэтому ехали быстро и без помех.
В Комарове Галанин попрощался со счастливым и все еще пьяным Губером, который не переставал в пути прикладываться к бутылке с наливкой, слушал его бестолковую болтовню: «Желаю вам все таки успеха. Главное опирайтесь во всех ваших действиях на Исаева, это не человек, а клад! И учитесь играть в карты, иначе с тоски умрете, если вас не убьют раньше партизаны! Спасибо вам за ваше заступничество перед майором, ведь он неправ. Я ведь сделал все что мог, но я ведь не Бог». Уже его автомобиль двинулся дальше на запад, когда Губер приказал остановить и открыв дверцу закричал: «Совсем забыл, дорогой мой! Я вам рекомендую мою горничную, Марию Луизу. Хорошая чистая девушка, говорит по немецки, я ей обещал… и вы будете довольны. Прекрасно готовит и красавица! Сложена как богиня! Грудь, ноги… сами увидите».
Он продолжал кричать, когда его автомобиль уже двинулся, но его уже нельзя было понять. Галанин улыбнулся: «Напился на радостях. Кто это Мария Луиза? Наверное какая нибудь колонистка немка, жил с ней, сукин сын, а теперь мне рекомендует ее прелести».
В комендатуре зеленый от усталости и бессонных ночей фельдфебель, проверив бумаги Галанина, быстро отдал нужные распоряжения: «До Лугового вы, г-н лейтенант, доедете на нашем автомобиле. Это 100 километров отсюда и там начинается ваш район. Оттуда вы снесетесь с К., чтобы вам выслали сани, т. к. дальше ехать машиной невозможно. Когда вы думаете ехать?» Галанин посмотрел на огромную карту, висевшую на стене, без труда отыскал Луговое, за Луговым сразу начинался лес, который тянулся непрерывно до К. и дальше на юг и восток. Нужно было ехать по старому московскому шоссе до проселочной дороги, оттуда близко за рекой был город.
Он вспомнил жаркий июльский день, опьянение головокружительного наступления. Как все это далеко отодвинулось! Сказка кончилась вместе с летом. После первых сказочных успехов, была тяжелая зимняя кампания и первые поражения. Настали будни, тревожные и грозные, Правда, контр наступление врага было остановлено и фронт стоял крепко, но уверенности в скорой победе не было даже у оптимиста Розена. Впереди были грозные испытания, кровопролитные бои, а здесь в тылу, вдруг, появились партизаны, сначала робкие, слабые, потом постепенно все более смелые и сильные.
Его предсказания оправдывались, за допущенные ошибки и преступления нужно было платить кровью лучших солдат. Галанин провел рукой по лбу: «Я еду немедленно, т. к. хочу быть на месте завтра утром. Распорядитесь!» — «Слушаюсь, г-н лейтенант, я хотел бы только предупредить относительно партизан. За Луговым в этих проклятых лесах они кишат! Будьте очень осторожны!»
До Лугового тоже доехали быстро и без особых приключений. Только два раза они завязли в сугробах снега, но быстро расчистили дорогу ручными лопатами. Начинало смеркаться, на западе быстро потухала вечерняя заря. Пустынная дорога привела их в небольшой колхоз, у околицы которого большая доска, прибитая к телеграфному столбу, лаконически предупреждала: «Ахтунг! Тифус!»
Шофер остановил машину у большого дома со скользким обледеневшим крыльцом, помог Галанину вынести чемоданы и автомат, извинился смущенно: «Г-н лейтенант, мне еще не сделали прививки, я не рискую заходить в дом». Галанин угостил его на прощание папиросой: «Спасибо, конечно, не заходите. Поезжайте обратно, да смотрите не увязните. Доброго пути!» Автомобиль вильнул по улице и помчался обратно, подняв за собой снежную пыль.
Галанин посмотрел на совершенно пустую, точно вымершую улицу, на дом. Он был большой, сравнительно новый, крытый железом в отличие других бедных изб под тесом и соломой. Очевидно управление колхоза, его окна смотрели на улицу темно и недружелюбно. Вздохнув он поднялся на крыльцо, дернул за скобу двери и, захватив чемоданы и автомат, вошел в большую холодную комнату, где стояли столы и лавки вдоль стены. Было холодно и неуютно как во всех присутственных местах, когда их покидают люди.
Он подошел к другой двери, открыл ее, крикнул: «Эй, есть здесь живые люди?» Оттуда шло тепло и люди там были: высокий старик в лаптях и онучах, в рваном ватнике, встал с лавки. Он был худ и бледен, с неопрятной спутанной бородой и его голос слабо дрожал: «Есть, как же есть еще пока». Вглядевшись в Галанина, засуетился, старался ходить быстро, хватаясь за стол и скамьи: «Сичас, сию минуту!» пошел за деревянную перегородку, крикнул: «Мишка, живо, иди топить печь, вишь немецкий солдат приехал».
Слабый женский голос плаксиво добавил: «Да одень валенки, не ходи босиком, заболеть хочешь, одень, говорю». Галанин, закрыв дверь, вернулся к столу, уселся на скамью и смотрел как Мишка, мальчик лет десяти, оборванный и грязный с соломой в спутанных длинных волосах, шаркая по полу большими до бедер валенками, затопил принесенной лучиной хворост в большой русской печи, зиявшей своей темной огромной пастью, подождал, когда огонь загорелся и набросал сверху березовые поленья. В комнате стало светлей и веселей от ярко танцующего огня. Зимние сумерки нехотя поползли за окно и стали там отражая в стеклах пламя в печи.
Вошел старик, молча стал в углу, держась за стол руками. Мишка ушел, за стеной снова стал слышен слабый ноющий женский голос. Дрова разгораясь трещали… долго молчали. Галанин закурил папиросу, проверив автомат положил его на стол, зевнув посмотрел на старика: «Староста?» Старик молча кивнул головой, от отблеска огня его лицо было бледно зеленое, пальцы на краю стола — длинные серые кости. Он снова кивнул головой, закашлялся и улыбнулся жалкой улыбкой: «Да, староста, только слаб я стал. Да, слаб, слышь от тифа, и дочка тоже больна, не хочет поправиться, слаба, а внук ничего, герой! работник наш единственный. Герой Мишка, в отца пошел, тот на фронте!»
Галанин посмотрел на него внимательно: «Да, вы сядьте, дед, чего вы стоите? Ведь ноги не держут, отдохните! Вот что, староста, мне сани нужны до К., хочу завтра с рассветом ехать…» Старик, тяжело кряхтя, сел на скамью в своем углу, засмеялся: «Сани в К., ну и везет же тебе, милый, так везет, что прямо удивительно! Ведь у нас в Луговом нет лошадей… ничего нет… нету лошадей, нету коров, нет свиней, ни кошек, ни собак, ничего нету: нету жита, нету молока, есть маленько картошки, нету соли, нет спичек, огонь из избы в избу бегом таскаем, нету круп, нет людей здоровых. Сани есть и телеги есть, а запрягать нечем. А тебе повезло: Онисим приехал из К. только что. Картошки привез моей снохе, месяц взойдет, обратно собирается, вот он тебя и повезет, доставит в сохранности, если только вас партизаны не схапают, тогда — все, и тебе и ему. А от нас толку не жди! Больные мы все и слабые, пользы от нас никому ни нам, ни вам, голубчикам». Он что-то еще пробормотал под нос и потом долго кашлял, отдышавшись крикнул: «Мишутка, подбрось-ка еще дров, да лучину принеси, вишь темнеть стало».
Галанин порылся в мешке, достал стеариновую свечу, зажег ее наклонив, накапал на стол и поставил; узкое длинное пламя медленно разгоралось, гнало тени в углы. Мишка подбросил дров в печь, стало совсем тепло Галанин снял тулуп, бросил его на лавку, посмотрел на Мишку, который уставился молча на его погоны, поманил к себе: «Ну как, Мишка?» Мишка посмотрел на него недружелюбно исподлобья: «Плохо». За дверью женский голос позвал плаксиво: «Мишутка, воды подай-ка!» И он быстро вышел волоча ноги в своих валенках: «Сейчас, мамка». За дверью шептались, Галанин молчал, старик кашлял, а за окном была уже глухая колхозная грустная ночь! Свеча освещала стол, скамьи, больного старика и Галанина за картой. И было сонное, скучное оцепенение.
Наконец Галанин поднял голову: «А где же ваш Онисим, нужно его позвать с ним условиться». Старик улыбнулся: «Онисим с лошадью разговаривает, ее кормит и с ней говорит. Он чудной, не любит людей, любит зверей бессловесных и с ними обнимается. Подожди… увидишь, он скоро придет. Да и время у тебя есть. Месяц то когда взойдет? только под утро! Поспишь пока, отдохнешь, а потом и с Богом! И хоронись от злых людей, партизан, не любят они вашего брата, немцев, да и нас тоже, старост. Бьют и кожу сдирают! Я тут не боюся, у нас чистое поле, не приходют. Ну, а там в лесу, разговор, брат, короткий, голову долой и нам и вам!»
Онисим сразу принес с собой жизнь, свою жизнь, странную, такую, о которой никогда не думал Галанин. Он был небольшого роста, с блестящей лысиной, с аккуратно подстриженной седой бородой и с седыми вислыми усами, хотя и очень старый, но крепкий старик. Уже наверное 80 лет стукнуло, а зубы сохранил все, крепкие, длинные и желтые. Волосы на голове растерял, лысина блестела медным светом, а зубы все остались. И оттого, что они были длинные, его рот не мог совсем закрыться, поэтому его длинное лицо с длинным носом было похоже на лошадиную морду, с такими же длинными острыми ушами.
И когда Галанин узнал, что его фамилия была Конев, он невольно улыбнулся. Да это был двуногий конь с большими коричневыми глазами, которые смотрели по лошадиному, ласково и зорко. Онисим принес жизнь, растормошил всех, старосту, Галанина, Мишку и даже свою больную дочьку. «Я, г-н офицер, сейчас колхозник с Озерного, но живу в городе, надоело Озерное, почему, расскажу потом. Но колхозником не был всегда, был раньше крестьянином, хорошим крещенным человеком. Вот мне сейчас уже под девяносто, а до пятидесяти был неграмотным, до смерти своей жены, единственной. Умерла она после родов вот этой Агафьи, что за стеной ноет. И тут у меня сердце екнуло! Ну, думаю, теперь как же жить дальше? Ведь вот, была Марфуша, радовалась и меня радовала, работала, смеялась и плакала и, вдруг, легла без дыханья, через день пахнуть стала. В чем дело, да разве это возможно? Ведь я ее любил и выходит так, что любил я гнилое мясо.
Нет, думаю, тут что-то не так. Вот попы говорят про рай, адом пугают. А кто ж его знает, может быть в свою пользу врут! Нет, думаю, тут я должен сам все понять, узнать как и что. А чтобы узнать, нужно учиться, читать всякие ученые книжки. А время было царское, учиться трудно и школ мало. Однако преодолел, бегал к нашему учителю, просил его, плакал, таскал молоко ему и яйца!
Ну и выучил меня, дурака! И стал я потом все сам читать. Все, всякие книги, про все, и чем дальше читаю, тем меньше понимаю. Все говорят по разному. Одни о человеке говорят, что он после смерти опять существует, другие спорют, что ничего нет! вырастет после твоей смерти из тебя бурьян и крышка. Индусы веруют в нирвану, тоже интересно, хотя и непонятно!
Много читал… Поверите, в город приедем, мои мужички в трактир, а я бегаю высунув язык, книжки нужные ищу! И потом дома после работы, особливо зимою в такую вот пору, читаю, правду ищу. Долго искал, и что же вы думаете, нашел таки эту правду, аж заплакал от радости, когда на меня точно свет сошел! Да и пора уже пришла, стукнуло мне уже семьдесят. И подумать только! двадцать лет ее проклятую искал, эту правду».
Галанин смеялся: «Да, немного долго! Ну и что же? в чем же дело?» Конев засмеялся тоже, обнажив свои лошадиные зубы до десен: «Ага, любопытно, но не торопись! Ночь длинная, будем ехать, в дороге тебе доскажу. Там будет сподручней! В лесу! Месяц будет светить и слушать. Деревья мне подсказывать. А здесь что? Ведь они, дураки, надо мною смеются. Народ темный и глупый, Мишка, ты бы нам собрал что нибудь поснедать. Послужи нам, братец!»
Мишка ухватом вытащил из печи горшок с вареной картошкой, слил воду в ведро, поставил на стол миску и вывалил в нее горячее варево, мрачно посмотрел на Галанина: «Ешьте, только соли нету». Галанин порылся в мешке, достал две банки консервов, открыл их ножем, положил на стол колбасу и жареную курицу, масло и военный немецкий хлеб, откупорил бутылку водки, позвал Мишку: «Понеси твоей маме, если только ей можно есть!»
Конев засмеялся: «Не можно, но должно, она у меня, г-н офицер, с голоду пропадает как и все в Луговом. Ограбили нас ваши люди вчистую вместе с этим проклятым Исаевым!» Мишка побежал в другую комнату, где женский голос вдруг перестал ныть: «Ох, сыночек, откуда это? немец, говоришь, дал… ну пошли ему Бог… да что это тут? цельная курица! батюшки, да что же это!»
Галанин наливал водку в глинянные чашки, хмурился: «Тут что-то не так. Как это они могли все забрать? Не понимаю». Конев скалил зубы: «Очень даже просто… забрали и дело с концом. Они у нас тут беспощадные. Да ты расскажи, Архип, чего боишься, видишь немец не плохой, по нашему говорит, не ругается и не дерется, да еще угощает. Расскажи ему, пусть знает, учится».
Архип выпил глоток водки, закашлялся, виновато улыбался: «Отвык, ослаб. Да что тут еще рассказывать, одна беда… ну слухайте». Он взял дрожащей рукой кусок колбасы, начал жевать, закрыв глаза, угощал Мишку: «Ешь, кормилец мой, ешь, сильный будешь». Мишка ел все, хлеб с маслом, колбасу, мясо из консервных банок, на Галанина смотрел более дружелюбно: «Дядька, а хлеб у вас вкусный». Галанин подкладывал ему куски ближе: «Да, не плохой, наедайся, Мишка, не стесняйся. Ну, Архип, говорите теперь».
«Да что тут говорить, разве вам тоже не все ясно? Война сейчас, понятно, надо брать, на то и война! Но и на войне можно быть справедливым. А нам в Луговом этой самой справедливости как раз и не было. Слухайте: живем мы в поле. Раньше по этому тракту немцы шли, ну и брали у нас все: свиней и курей, коров и лошадей, молоко и яички. Солдатам тоже ведь есть хотится… даем, но все таки кое что поприпрятали, скотину в лес поугоняли, курей и гусей да поросят под кровати попрятали, так и уберегли. А потом, слышь они другую дорогу стороной провели и по ней пошли, мы и обрадовались! Не пропадем, значит, зимой. Ан нет, радовались, вышло, рано. Приехал из района Исаев с полицейскими и немцами, описали все, а потом приказ дал, гнать всех лошадей и коров в город, В другой раз приехал: свиней забрал, жито, курей и гусей, все. Беда!
Собрались мы все, постановили мне, как старосте, ехать незамедлительно в город к г. Губеру просить его нас помиловать. Собрались, поехали. Добились его в канцелярии, прошу, на колени я стал, не губите нас сирот голодной смертью! дайте нам малую передышку! Куда там: просил ведь я его по нашему, по русски, тот ведь немец, не такой как ты, по нашему ни слова, Исаев ему переводил по ихнему. Как он переводил, не знаю, да только как взбесился немец, кулаками меня по морде съездил и прогнал. А Исаев уже на крыльце еще раз приказ подтвердил: «И не бунтуйте, а то хуже всем будет, немцы вас постреляют всех с вашими бабами и ребятами».
Да, ну и забрали, все забрали, не успели снова все попрятать, да разве от нашей полиции спрячешь? Эти похитрее немцев будут. Пришла зима, семена съели и голодать стали, ну и тиф пришел, поубирал слабых и осталось нас тута совсем мало. Картошку вот доедим и помрем все! И вот я думаю теперя. Немцы, народ вы нам чужой и воюете. Но ведь вы тоже люди, и не может того быть, чтобы вы не пожалели нас. Тут вся беда где? Не понимаем мы один другого, мы вас, а вы нас, а переводчики, те пользуются. Вот Исаев кричит: «Не бунтуйте!» Да разве я ему бунтом грозился? У меня такого и в голове не было. А он гад, значит, так Губеру и сказал, бунтуют мол, ну он понятно и засерчал!
А ты, браток, кто? там служить будешь? Это было бы хорошо, тогда я к тебе прямо приду, чтобы ты меня Губеру переводил. Я к нему опять пойду, я ведь староста, за моих колхозников отвечаю! За что они помирать должны? За что?»
Галанин с жалостью посмотрел на полумертвого старика, закурил папиросу, положил ему руку на плечо: «Архип, не робейте! Не нужно вам никуда идти, нет больше Губера, уехал он, я назначен на его место и я поправлю допущенную ошибку. Не робей, не умрете». Архип посмотрел на него с открытым ртом, потом вдруг сразу поверил, заглянув в холодные, темные глаза, заметив вдруг тусклый блеск погон и железный крест на груди, неожиданно бодро вскочил на ноги и закричал: «Мишка, беги по дворам, зови всех сюда, сам комендант приехал и по нашему говорит, пусть они сами ему пожалуются на ихнее горькое житье! на этого гада Исаева! Господин комендант, я — староста, я ведь всей душой хочу помочь немецкой власти, а вы меня же бьете и гоните. За что?» Галанин его успокаивал: «Чего вы орете? Ведь я вас не трогаю! Успокойтесь, Архип, садитесь за стол, кушайте и пейте, берите пример с Онисима Конева!»
И они пришли, заполнили собой комнату, не поместились, открыли дверь в комнату больной и выглядывали оттуда, всматривались в нового коменданта, который сидел за столом, где лежал автомат и была обильная и вкусная еда. Были они все худые и бледные, больше женщины и дети, мало мужчин, да и то больше старые, стояли и молчали. Да и говорить не нужно было: весь их вид изможденные прозрачные лица, тела, на которых широко и просторно лежало бедное платье, все говорило об их горьком житье, о том, что эти люди уже примирились со своей близкой голодной смертью.
Галанин заменил догоревшую свечу новой, воткнув ее в огарок, деланно улыбнулся: «Что же, староста, немного у вас осталось подчиненных. Неужели это все?» Архип посмотрел вокруг, шатаясь прошел в соседнюю комнату, вернулся: «Да, кажись все. Понятное дело, больные и совсем слабые дома остались, но от каждого двора есть люди». Встав посреди комнаты он закричал, как на митинге: «Граждане, тута приехал новый комендант! Посмотреть на нашу жизню. Человек он как будто не плохой и по нашему говорит. Вот я и думаю, чего я буду в город ехать и ему про вашу жизню рассказывать? Вот вы все тута! Говорите каждый, пусть слушает, говорите, не бойтесь!»
Но колхозники молчали, продолжали во все глаза смотреть на немецкого офицера в потертом кителе, на стол, где продолжал лежать автомат и больше всего на хлеб, колбасу, масло и консервы. Был спертый воздух, пахло нехорошо кислым потом, нечистотой больных тел, и была тишина. Только из соседней комнаты донесся громкий шопот и сдавленный смех: «Да чего говорить? Сам говори! Ты ведь староста, на что тебя здеся немцы поставили? Говори ему, как они нас от советской власти освободили… вчистую!»
Постепенно шопот перешел в крик: «Гад проклятый! старался для них, в гроб загнал!» Архип позеленел: «Которые кричат там из за угла, пусть покажутся, говорят прямо мне в глаза свои думки. Не нравлюсь я вам и не нужно, выбирайте себе нового старосту. Пусть попробует! надоели вы мне до смерти». Тяжело волоча ноги, шел в темную комнату, кричал: «Чего здесь схоронились? выходи на свет, нечего тут шипеть, как гадюки ядовитые». — Кричали громче: «Как же, так и пошли! пойдем, когда захотим, и тогда берегись, гад, со своим комендантом! Нет ты, Архип, сам пока с ним объяснись, а мы послухаем вас, как вы брешете. Исполняй свою должность, добивай нас!»
Галанин, побледнев, посмотрел на Онисима, который перестал есть, бормоча себе под нос: «Дурачки, народ темный, с голодухи головы совсем потеряли», потом подозвал Архипа: «Бросьте их, староста, они правы: вы — староста и должны исполнять вашу должность до конца, а я вам помогу». Архип вернулся сел за стол, трясущейся рукой взял свой стакан и выпил большой глоток водки.
За стеной больная жалобно кричала: «Уйди ты, батюшка, откажись, сто разов тебе говорила! уйди от греха, пусть сами придут попробуют». И опять шептались и зло смеялись за стеной. «Пусть выворачивается, гад!» Архип схватился за голову: «Не уйду, пусть лаются, до конца дойду!» Он посмотрел на криво улыбающегося Галанина: «Ты видишь, комендант, куда мы с тобой дошли? Ты смеешься, а они по дворам помирают. Ведь не по злобе они шипят там за стеною, с голоду бесятся! Картошку последнюю доедают без соли, а потом помирать будут. Вот и говорю я тебе, говорил Губеру и тебе повторяю! Пожалей ты нас, помоги, ведь помрем все и даже очень скоро, и детишки наши тоже. Пришли вы к нам освободители! И мы вам рады были! С радости целовались. «Христос Воскресе!» друг дружке говорили. Поверили свободе вашей. А вы что с нами сделали? Ты видишь, что вы с нами сделали?»
С непривычки он опьянел от нескольких глотков водки, грубо кричал: «Освободители тоже нашлися! Обманщики проклятые!» За стеной перестали смеяться, вторили Архипу: «Обманули! мы вам покажем! мать вашу в гроб». А те, что стояли перед столом, за которым сидело начальство, продолжали молчать, потихоньку подвигаясь к Галанину и Архипу.
Галанин встал, поднял руку и тогда, вдруг, все замолчали и Архип и другие в соседней комнате; жадно слушали своего коменданта: «Да, вижу, слышу и понимаю вас всех! Но только, чего вы орете, Архип, и вы там за стеной! Я то тут при чем, если Губер вас здесь мучил. Потому меня сюда и назначили, что там в штабе были им недовольны. Донос на него получили. Проверили и выгнали и под суд отдали и расстрела ему не избежать! И все это потому, что там на верху не хотят несправедливости и хотят вам всем помочь.
Ну посудите вы сами, разве мы немцы все люди одинаковые? Нет, конечно, есть среди нас всякие, и хорошие и плохие, умные и дураки! Идет война, за всем в тылу не уследишь! Но если мы узнаем, что где нибудь русский народ несправедливо мучают, у нас разговоры очень даже короткие, виновного к стенке и другого на его место! Губер будет наказан, будьте спокойны! На его место назначен я, но если и я буду делать такие же преступления или ошибки, меня постигнет такая же участь. Ясно? Но я таким не буду, во первых, я говорю по-русски так же как и вы и переводов Исаева мне не нужно! во вторых, я люблю русский народ, и, наконец, в третьих, я справедлив и свое задание, исправить немецкие ошибки и преступления в этом районе, я исполню на все сто процентов. Будьте уверены!»
Он говорил еще долго, короткими, простыми фразами, лгал им, и, хотя знал, что лгал, чувствовал, что его лжи эти полумертвые люди сначала нехотя, а потом, вдруг, с горячностью поверили! Он смотрел прямо в их большие запавшие глаза и ему казалось, что в такт его сердцу, полному жалости к этим несчастным, бились сердца этих простых, доведенных до отчаяния людей. И даже в соседней комнате, к которой он особенно прислушивался, враждебный смех и шопот скоро сменились удивленными и громкими восклицаниями: «Смотри какой? как ладно говорит и ругается совсем по нашему, очень даже чисто и вразумительно! Ну, братцы, и немец же нам попался, одно удивление. Такой сердешный. Как он Губера и Исаева кроет! Га, га!» И эти восклицания не портили женские возмущенные голоса: «Срамник какой! Да разве ж так ругаться можно? А еще комендант!»
Лед был разбит окончательно, когда Галанин, порывшись в своем мешке, вытащил оттуда все свое остальное маршевое довольствие. Колхозники, стесняясь, пробовали всего понемногу, потом закурили немецкие папиросы, крутили головой: «Какой с них толк, один воздух! ты бы нам махорки прислал, комендант». Галанин обещал: «Всего пришлю, не сомневайтесь. И относительно соли тоже не беспокойтесь, пришлю!»
Из соседней комнаты пришли самые озлобленные, стали тесными рядами у стола, дети и девки, теснясь сели на лавки. Онисим, улыбаясь лошадиными зубами ушел: «Давно бы так! одно слово — дурачки!.. ну, я пойду посмотреть на моего Красавчика, что он там делает, дремлет наверное, ушами прядет! пойду, а вы говорите, не бойтесь, ведь сами видите какой у нас комендант, мировой!»
И заговорили все, вдруг, разом, закричали, засмеялись, дыша на Галанина дурным, больным дыханием, выкладывали ему свои самые затаенные думки и все время повторяли одно и тоже: «Мы же думали, что вы и впрямь нас освободили, а вышло что? совсем даже наоборот! Комендант, а ты правду говоришь? нас опять не обманешь?»
Галанин старался отвечать всем сразу, сбился и махнул рукой: «Нет с вас толку, Архип, ну ка принимайтесь за работу! Давай писать список тех, кто еще в живых остался, каждую семью в отдельности. Вот вам бумага, пишите. Не можете, тогда назначьте кого нибудь и ему говорите. Трактористка Настя? Ладно, садитесь со мною рядом, Настя, вот вам бумага и карандаш, пишите! Начинайте, Архип!»
И уже далеко за полночь охрипший Галанин продолжал утешать колхозников Лугового: «Коровы будут! всем по одной на семью! От поставок молока пока освобожу. Распоряжусь пригнать вам, как можно скорее, было бы чем кормить!» Его перебивали: «Не бойся, сена у нас хоть завались, даже вам сдавать можем! У нас Луговое, луга заливные, ключи везде бьют. Ты только присылай коров этих поскорее».
Галанин отмечал в своей записной книжке: «Так значит сено сдавать можете. А сколько? Видите, а говорили, что у вас ничего нет? Очки мне втираете!» Ему смеялись совсем весело: «Га, га, да разве ж людям его жрать можно? Мы не быки!» Галанин подгонял Архипа: «Налейте всем по рюмочке, хватит! Вот вам еще одна бутылка, последняя… пусть греются!»
Пили, крякали и веселели: «Водка мировая, вишь как жжет, проклятая! Когда вы к нам по первах пришли, такую же пили на радостях. Из города привезли, пьянствовали и благодарили вас, немцев. А вы вот какие оказались… Так, говоришь по корове дашь? А жито, хоть маленько, ведь давно хлебца не пробовали, кору толчем… вот попробуй!» Протягивали Галанину серые, землистые лепешки, Галанин послушно пробовал, морщась с трудом глотал кислые лепешки: «Будет жито и крупа, а лепешки ваши возьму с собой, покажу нашим немцам. Там ведь безусловно не знают до чего вы дошли!» Опять лгал и от этой лжи было ему мучительно стыдно!
Месяц взошел под утро, провожали Галанина всем колхозом. Маленькая, сытая лошадь, покрытая инеем, нетерпеливо рыла снег передним копытом. Онисим любовно разглаживал ей гриву, говорил как с человеком: «Подожди, не торопись, успеешь, путь-дорога дальняя!»
Накрыл ноги Галанина сеном, чемоданы намостил ему под спину: «Можешь спать, вишь всю ночь не дали тебе спать, дурачки! Отдыхай, не бойся! Автомат можешь в руках не держать, если убьют — убьют сразу из-за дерева кокнуть, даже не ахнешь! Да, только при таком морозе и партизаны в лесу не мерзнут, по избам спят, ждут теплых дней. Тогда хоронись! А теперь отдыхай, я тебя в два счета до города довезу».
Галанин смотрел на тени людей окруживших сани, прощался: «Пока, до скорого свиданья, значит вам все ясно?» Ему гудели в ответ: «Все ясно, ждем коров и жита, смотри же не обмани, верим вам, немцам, в последний раз».
— «Не бойтесь, не обману, мое слово крепко! Староста, смотрите, чтобы они не перемерли до получки, торопиться буду… дней пять дайте мне сроку, а пока делитесь друг с другом! Будьте как братья, поддерживайте слабых».
Полозья саней заскрипели по морозом скованном снегу, разгонялись… Лошадь сразу пошла бодрой рысью по дороге в лес. Галанин оглянулся, толпа стояла молча у крыльца правления колхоза, не расходилась, он закрыл глаза, хотелось спать!
Очнулся он в лесу прислушался, говорил Онисим, он рассуждал с лошадью, которая, слушая его пошла ленивым шагом: «Ты видишь, Красавчик, какие они дурачки, ругаются, а зачем? сами не знают! Конечно, им умирать не хотится, и одним сеном сыт не будешь! Ты — другое дело, тебе бы только сена подавай, но ведь ты конь, а они люди! Погоди, постой, я тебе дам немного ихнего сена, оно медом пахнет… вот, попробуй!»
Онисим остановил лошадь, вылез из саней, поднес к лошадиной морде пук сена и продолжал говорить, лошадь жевала сено, пряла ушами и слушала. В лесу было тихо, при свете месяца на ущербе, неясно виднелась ровная, голубая дорога, деревья в снегу чуть шумели, иногда с них падала на сани легкая голубоватая пыль.
Галанин полез в карман тулупа за портсигаром, открыв его с досадой захлопнул, он вспомнил, что раздал все папиросы колхозникам. Онисим снова влез в сани и засмеялся: «Курить захотел, а забыл, что все папиросы раздал, что жалко небось?» Галанин покачал головой: «Нет, не жалко! только курить хочется! Скоро приедем, Онисим?» Онисим показал вперед кнутом: «Да еще часа два, рассветет и приедем, куда торопиться! А ты что, выспался?» — «Да, выспался. Ну, что же, Онисим! расскажите мне дальше как вы правду нашли?»
Онисим дернул вожжами; «Но, милой, поехали… а ты не смейся, брат! Ну, значит, нашел я ее, правду проклятую!
Двадцать лет искал, пока нашел!.. Как то раз я прочел одну книжечку, совсем тоненькую. Забыл, кто ее написал… И там было написано, как после смерти люди в зверей обращаются, в птиц и гадов земных. Подумал я — интересно! потом забыл… а раз вечером, после молотьбы, пришел домой, собрал себе поесть, снова стал читать уже о другом и потом начал думать, про эти самые обращения, уже совсем серьезно. Думаю так, думаю иначе. Смотрю, пришел Игнат, за хомутом, сели поговорили, смеркаться стало… присматриваюсь к нему… и что ты скажешь? Ну козел козлом, такая же бороденка и глаза зеленые светятся! посмотрел совсем близко — козел! только что не блеет.
Ушел он. Вышел я но нужде, смотрю на улице Анютка играется по соседству, присмотрелся и обмер, ну совсем кошечка маленькая, только что не мяукает, вернулся в избу, вдруг смотрю на меня из зеркала конь глядит, ушами прядет, зубы скалит. Ахнул я и будто заржал с перепугу!
Лег на печь, тулупом с головой закрылся, молитвы вспоминать стал. Всю ночь не спал и думал.
А потом на другой день стал я поближе к людям присматриваться и стало мне все ясно, как день солнечный, так ясно, что аж заплакал я с радости! Смотрю кругом себя и вижу: звери прыгают, птицы поют и гады ползут. Как будто люди, а у каждого свое звериное естество. Так наружу и просится!
Оказывается эта книжица тоненькая, единственная правильная оказалась! Нет смерти, нет Бога, рая и ада, а есть перевоплощение. Умрем мы как будто, ан нет! сразу обернемся в зверя, птицу или гада. Поживем так своей змеиной или звериной жизнью и околеем будто, ан нет! снова людьми станем и так без конца и краю. Хотел я свою новую правильную веру поставить, ходил учить народ, не слушают, смеются, дурачки, и не ведают, что они сами своим видом мою веру утверждают. Один пес, другой волк, третья змеей в кольца сворачивается или паучихой свою паутину плетет. Да… вот ты смеешься, а чему смеешься и сам не знаешь!»
Галанин задумался: «Да, может быть вы и правы». — «Может быть. Да как ты еще сомневаться можешь? Правда это! Вот, к примеру Губер, разве не ясно тебе, что когда он помрет, он боровом будет! А Исаев? Ведь это крыса самая настоящая! А жена Иванова… гадюка ядовитая, он сам — шакал африканский. Да мало ли всех зверей этих! Вот — я! Я старый конь и фамилия моя это самое утверждает. Вот почему, браток, смотрю я на зверей как на людей, потому люблю я своего Красавчика и боюся волков, крыс и гадюк, которые сейчас как люди живут и как звери дикие нападают! Потому и уехал я из Озерного и в городе живу. Ведь в Озерном, там в лесу, кто живет? Люди как будто, ан нет, сидит там волк один и других волков туда подзывает, на луну вместе с ними воет. Хоть в городе и змеи ползают и псы голодные за ноги хватают, но есть там и голубки чистые и быки трудолюбивые и соловьи заливаются, есть чему порадоваться! А там! Вот ты послушай… Ты спишь?»
Галанин вздрогнув проснулся: «Нет, продолжайте, Онисим, я вас слушаю». — «Ну, слушай, примечай! Расскажу я тебе страшное дело, такое страшное, что досе спать не могу спокойно! Людей еще больше боюся — волков лютых! Да… Был у меня друг хороший Григорий Егоров, хороший человек, работящий и зажиточный. На его пред-усадебном участке, чего только не росло! Корова-загляденье, куры и гуси… Вдовец тоже с дочкой единственной, Ниной. Ох и девка была! на целый колхоз красавица. Ясно, что вышла замуж в город, за бухгалтера в Заготскоте, Сабурина. Очень тогда наши колхознички серчали, что ими побрезговала. Но понимали. Говорю красавица была, высокая, статная, глаза горячие, губы как вишни! Но только долго не жила с мужем, помер за два года до войны и оставил ее с сыном, Васькой… ты спишь?»
Галанин, открыв глаза, прошептал невнятно: «Нет, я вас слушаю внимательно, продолжайте». — «Да… осталась она это вдовой, думали, что вернется теперь к нам в колхоз, к отцу. Куда там. Понравился ей город! В детдом поступила воспитательницей, приезжала к нам в гости, смеялась: «Не выйду больше замуж, мне и так хорошо!» Смеялась, дурочка, а если бы знала чем все это кончится вернулась бы сразу. А ты не распахивайся, а то мерзнуть будешь, вишь какой бледный стал, прямо зеленый! Ну, слухай далее.
Пришли немцы, сам знаешь как по первах было, не то что теперя. С ума сошли наши девки, да и бабы тоже. Понятно, конечно, без мужьев и женихов, а тут новые люди пришли, молодые да красивые и чистые! Ясно, и Нина туда же! Вдова ведь молодая, а кровь играет и своего требует. Погуляла она, да не с немцем, а с белогвардейцем, что у немцев служил и к нам в район сам впередки их приехал.
И приехала она к нам уже в прошлом месяце, и брюхо у нее чуть не лопнет. Дело житейское, пожалели мы ее и сына ее Ваську, ведь так жалко просится: «Хочу у вас тут отдохнуть, подъесть, в городе работать мне нужно, а мне видите сами трудно. Не прогоните?» Такое скажет!
«Пожалуйста ешь, поправляйся!» Лучшие куски ей носили, молочко и яички, Григорию помогали, радовались: перестала гордиться, может теперя навсегда с нами останется. Что ж такое, что ребенка принесет без отца, теперя на это не так смотрют, наоборот, вырастет, одним колхозником больше будет.
И вот тута случилось, эта беда страшная! Страшное дело! Волки лютые пронюхали, от другого волка весть получили. Да ты что, тебе нездоровится?»
Галанин растегнул тулуп, оборвал пуговицы на вороте кителя, поднялся и сел на чемодан: «Нет… нет… мне ничего, только что-то жарко стало, тулуп страшно теплый, греет страшно! Ну говорите же дальше, и чего вы тянете, я вас слушаю с большим интересом!» — «Да? ну слушай дальше. Пришли, значит, эти партизаны под утро, вот как сейчас. Я спал… Смотрю: ломятся… открыл: партизаны и с ними этот Красников, отец расстрелянной Сары! Ругаются и матом кроют почем зря. Засветил я лучину говорю: «Пожалуйста, дорогие гости», а про себя думаю: «Будьте вы прокляты!»
Разделись, пьют и едят, я их угощаю, а сам думаю: «Чтоб вы подавились». Устроили у меня свой штаб, сволочи, потом пошли на двор, сарай мой открыли, где Красавчик стоял, меня прогнали. Стою схоронившись… мороз лютый! смотрю: гонют Нину в одной рубашонке, босую, а за ней Красников ее Ваську волокет, у меня сердце так и замерло, думаю, ох не к добру все это! Васька ревет, а Нина храбрая их ругает: «Сволочи, гады, подождите, приедет Галанин, он вас всех перевешает» Да… смелая была, а только не долго… в сарае в скорости кричать начала, да как кричать, такого крика я, брат, во всю мою долгую жизню не слыхивал… Начнет это, завизжит, завоет, пока не сорвется, подождет маленько и снова ту же музыку начинает.
Я стою слушаю ее ни жив ни мертв… а уйти, убежать не могу, все слушаю и, как будто вижу как они ее тело терзают! И ни одной души нету на улице. Крик смертный, а как будто никто ничего и не слышит, все от страха, значит схоронилися, как и я — трус несчастный! И только один крик человека умирающего на весь колхоз. Однако уставать стала, так вскрикнет маленько, а больше хрипеть стала. Ну, думаю, кончается… замучили таки гады проклятые. А потом что-то говорить стала, только совсем неразборчиво, не слышно мне было, а они, гады, радуются, потешаются, кричат: «Никогда он не приедет и не думай, а приедет тоже и с ним сволочью, будет!» А она уже ничего им не ответила, кончилась видно… Да ты что? спишь, что ли?»
Галанин с трудом открыл покрытые холодным инеем веки, провел рукой по лбу: «Нет, не сплю, продолжайте… или нет, довольно… остановись… не надо!» Онисим покачал головой: «Вишь, какое у тебя сердце мягкое, не принимает оно! ну, ничего, дослушай, ведь осталось совсем мало, вот ушли они, меня не видали, а я в сарай прополз, смотрю… Ах вы, волки проклятые! Ведь до чего дошли? хуже зверей. Они ведь ее опростали как скотину на бойне, кишки ей вымотали и голую, как тушу коровью, на балку подвесили, а под ней все ее нутро и младенец нерожденный, как лягушенка в кишках замотался и Васька зарезанный в навозе валяется! Мой Красавчик бьется в стойле, стонет, ну как человек стонет, не выдержала, значит, его душа лошадиная.
Вот какие партизаны и потому говорю тебе, им не попадайся, а то и тебе немцу тоже будет. Не вытерпел я как увидел еще и забитого отца Нинина, вывел Красавчика, запрег в сани и бежать оттуда! Сначала в колхоз 1 мая, а потом и в город! И вот живу помаленьку. Дал мне комендант Шубер еврейский пустой дом, помаленько перевез туда все барахло, жито и сено и живу тихо. Бог с ними, не могу… и вот сейчас часто думаю: ну, они кто? ясно! волки лютые, а она, Ниночка, кто? И тоже ясно как день, сучка она, хорошая верная сучка, с красивыми горячими глазами! Вот умерла она, отмучилась, а где то здесь, или далеко в Америке, родилась маленькая сучка, хорошая, ласковая, и игривая. Родилась и подрастает наша бедная Нина! Да… вот какие дела, браток! Стой! ты куда бежишь, брат? с ума сошел?»
Галанин спрыгнул с саней, пошел быстро в чащу леса, нелепо махая руками и как будто смеясь, Онисим остановил лошадь, привязал к дереву, побежал за ним следом. Далеко, в снегу по пояс, он догнал и потянул силой назад: «Погоди… ну погоди, комендант, куда ты, заблудишься, замерзнешь. И какое у тебя сердце мягкое, ну совсем не немецкое, а наше русское. Смотри сам: раздал все и сахар и табак. И Нину нашу пожалел сердечно. Совсем по человечески. Да ты погоди, не тряси меня так и не смейся, Христа ради, а то я прямо пугаюсь и мой Красавчик тоже!»
Трактористка Настя, сейчас же по отъезде Галанина вышла из Лугового. Была тепло одетая в полушубок и валенки, голова замотанная в теплый пуховой платок, в одной руке узелок, в другой — хорошая суковатая палка. Вышла в лес, дошла до перекрестка дорог и повернула на север, на Озерное. Шла быстро, не отдыхая, девушка была здоровая и крепкая. Одна из немногих тифом не болела и потому сохранила все свои силы, пришла в Озерное только после обеда, когда короткий зимний день уже умирал, закусила и отдохнула в теплой избе и уже верхом отправилась дальше по замерзшему болоту в сопровождении проводника, бежавшего на лыжах.
Поздно ночью была на острове, где отдыхали партизаны, и пошла сразу в землянку папаши. Папаша заметно похудел и постарел, отпустил себе бороду и усы, был больной и сидел около печки с завязанным горлом, говорил сиплым голосом, охрип.
Угостил гостью горячим молоком, которое пил сам маленькими глотками, полоская горло. Внимательно слушал и качал головой.
Настя кончила молоко, вытерла рот большой мужской ладонью и внезапно рассмеялась: «Я его сразу узнала по голосу, за стенкой, разве его забудешь. Сразу вспомнила, когда он летом под липами кричал, а когда к нему подошла и увидела, как он свой рот кособочить стал, сомневаться совсем перестала. Он самый! белогвардеец Галанин. Только сердитый стал, смеется мало, больше кричит, распоряжается и все обещает, и коров и жито и махорку: все, говорит, будет, приказ дам! И так чудно мне стало, знаю, что ведь врет, а посмотришь ему в глаза и как будто веришь ему! Чисто леший какой!»
Папаша поморщился и недовольно прохрипел: «Это ты, товарищ Настя, зря говоришь. Тебе как коммунистке не пристало, тут нет никакой чертовщины, а просто умение влиять на массу и демагогия!» Задумавшись он выругался: «Ну и сволочной народец. Я одно не могу понять, ты мне говорила, что озлобление в Луговом было страшное, что они собирались убить этого Архипа и уйти к нам, а приехал Галанин, и, вместо того, чтобы его прикончить вместе с этим старостой, или еще лучше, доставить их обоих сюда живыми, вы с ними чуть не целуетесь и водку пьете! И ты сама еще ему список писала! Выходит что? Что твой последний доклад был совершенно ложный. Объясни, товарищ, как это получилось, что вы его пустили ехать в город вместе с этим сумасшедшим Онисимом? И снова подчинились этому гаду Архипу. Или ты со мной шутки шутить хочешь? Не советую! Шуток не люблю!»
Настя оправдывалась: «Все было правильно, как нужно, до того как он начал говорить… Мы за стенкой уже сговорились, автомат у него отнять и обоих прикончить! Только подходящего момента ждали. Все согласны были и бабы тоже. Никто бы и не знал из немцев! Ну, а как заговорил, заругался и пошло. А потом обещать стал коров и жита, угощать стал папиросами, колбасой и хлебом и водкой. Сам знаешь, товарищ комиссар, что у нас за народ! Поверили! да еще как! И еще как уезжать стал сена ему под зад совали.
Как уехал он, веселые стали, надеются и не расходятся. Я не стерпела, сказала им, кто он такой — Галанин, кричу: «Тот, что летом Медведева вешал, обманул вас! Белогвардеец проклятый! Я его узнала, сама тогда на площади была, когда он с Нинкой целовался». И что же ты думаешь? Обрадовались: «Свой!» кричат: «не немец! он тогда нас не обманул, уехал, за немцев он не ответчик. Вот, если он нас теперь обманет, как сам в люди вышел, комендантом стал, тогда своими руками задушим, но только не обманет он, по глазам его видим, как он нашему горю сочувствует». И еще на меня же кричать стали, грозить стали, те самые, что со мною раньше соглашались: «Подожди, сволочь, мы ему про тебя расскажем! Архип тебя на заметку возьмет». Нет, товарищ комиссар, я туда больше не вернусь! хочу поступить в твой отряд, они мне теперь жить не дадут, донесут».
Папаша, подумав, согласился с ней: «Ну, если так обстоит дело, то оставайся! мне сейчас каждый новый партизан дорог. Болеют многие тифом в этих землянках! Оставайся, будешь спать сегодня со мной… да не бойся, не трону! А завтра тебя назначу. На лыжах бегать умеешь? Да? Это хорошо! А с Галаниным я управлюсь, его нужно убрать! Человек он опасный, изменник и способный организатор. Это не Губер, с ним будет трудно, но управлюсь, мне бы его сюда живым достать, я бы с ним поразговаривал по душам, на меня его красноречие не подействует!»
Глаза папаши загорались недобрым огнем, он сипло кашлял и тер горло: «Простудился, лекарств нет, подохнешь здесь в этих проклятых болотах». Наружи на постах партизаны всматривались в зимнюю темь, но знали, что бояться им нечего, в такую морозную ночь ни полиция, ни немцы не покажут носа из города. Только ветер шумел в мерзлых кустах и подымал с сугробов мелкую колючую пыль… паролем на эту ночь у них был «Ленинград».
За городом на реке у сторожевой вышки полицейские зорко смотрели на ту сторону замерзшей Сони, шарили глазами по неясному бугру, но пусто было. Снег и ветер. Паролем на эту ночь был «Берлин» понятный и немцам и русским. Два лагеря стояли друг против друга! одни за родину и Сталина, другие — изменившие ей и ему. Их разделяли сорок километров глухих лесов, оврагов, рек, озер и болот, скованных зимней ночной стужей!
Владимир Иосифович Еременко работал переводчиком при с/х комендатуре города К. Уже немного привык и осмотрелся. И то, что он видел вокруг себя и эта невыносимая жизнь населения под игом оккупантов, еще более утвердили его в решении при первом удобном случае перейти на сторону партизан, чтобы активно помочь родине в дни ее тягчайших испытаний.
Еще в Эльзасе, в лагере для военнопленных он понял несложную психологию немцев, этой «избранной расы». Правда, там они оправдывались тем, что не предвидели этих миллионов людей, которые в несколько месяцев сдались в плен: не успели наладить снабжение пищей и одеждой этих оборванных и голодных людей. Но постепенно все таки улучшали их положение.
В оккупированной З. Европе он наблюдал как немцы арестовывали и отправляли в концентрационные лагери всех, кто осмеливался протестовать против насилия, как они вылавливали и отправляли в неизвестном направлении евреев. Но то, что он видел в оккупированной России было чудовищно! С одной стороны были грубые безжалостные рабовладельцы, с другой безсловесные, беззащитные рабы! Если в Европе немцы только оглушали своим кулаком, смягченным бархатной перчаткой, здесь они просто уничтожали!
Они убивали за неосторожно сказанное слово, по анонимному доносу, за то что человек был когда то в компартии, был евреем… границ для самоуправства не было, они казнили и миловали по прихоти, не допуская даже мысли, что рабы могут сопротивляться и защищаться. И что было удивительнее всего, людей готовых защищаться в городе К. не было. Люди покорно умирали, а другие, оставшиеся еще жить, даже не жалели погибших, а только еще больше боялись немцев и дрожали за свою убогую жизнь! Потому что жизнь в самом деле была убогая.
Грабеж населения был неслыханный, люди жили настоящим днем и о будущем боялись думать, такое оно казалось им мрачное и безнадежное! В это время немцы, а в особенности служащие с/х комендатуры буквально бесились от жира. Стол, во время массовых ограничений даже в победоносной Германии, ломился под самыми изысканными блюдами: куры, гуси, свинина и говядина, ветчина и колбаса, молочные поросята, яйца, сливки, молоко и масло, мед, множество самых разнообразных напитков, доставляемых из разграбленной Европы и собственного русского производства.
Это обжорство происходило на глазах голодного населения, мечты которого не шли дольше мечты наесться досыта хлебом и картошкой. Еременко помнил, как однажды во время обеда, он пришел к Губеру с просьбой подписать разрешение выписывать ежедневно пол литра снятого молока-обрата, одной женщине, больной чахоткой. Полупьяный, икающий Губер приказал привести просительницу и, когда увидел кашляющую старую женщину с розовыми пятнами на щеках, грубо закричал: «Скажите ей, что не дам, разве вы сами не видите, что у нее чахотка? Вот если бы она была молодая и здоровая, тогда другое дело, дал бы… чтобы работала, а ей пора умирать и чем скорее тем лучше! Будет всем хорошо, и ей и нам и населению… Гоните ее… раус!» Еременко увел женщину в переднюю, сунул ей свою порцию хлеба и сала и неловко солгал, сказав, что комендант подумает как ей помочь…
Сам Еременко не ел с зондерфюрерами, в первый же день по приезде, Губер распорядился, чтобы он ел на кухне и приказал кухарке, толстой Акулине, готовить ему отдельно из солдатского рациона. И Еременко был доволен, что был в стороне от этих обжор. Он к ним присматривался и ненавидел еще больше за их тупоумное самодовольствие, за их слепую веру в Гитлера, за их уверенность в победе над всем миром.
Для него, слушающего украдкой лондонское и московское радио не было сомнения, что перелом наступил, что первое поражение немцев под Москвой было событием исключительной важности, немцы не были непобедимыми и первый удар был нанесен им русским народом, к которому принадлежал он! Из разговоров немцев и русских он знал о деятельности партизан, о папаше и веселых. Конечно, их зверства он не одобрял, но понимал, когда услышал историю Веселого, о массовых убийствах евреев, о безсудных расстрелах невинных людей. Эти зверства поэтому были логически оправданы.
Понятно, что партизаны особенно ненавидели старост, полицейских, агрономов, которые из личных выгод служили палачам и помогали им мучить народ. Без их помощи немцы, конечно, не смогли бы удержаться в этом районе, так как захватчиков было мало, а их начальство ничтожно, неумно, неэнергично и просто трусливо. Если не считать старика Шубера, кто были все остальные зондерфюреры и Шульце? Шульце — недоучка, пьяница и развратник. Ах — тоже пьяница, богатый крестьянин из Баварии с растрепанными грязными волосами и такими же грязными ногтями, за столом чавкающий и рыгающий, Эйхе — механик, заведывающий МТСами, уже пожилой и лысый, который только и думал о посылках своей семье и регулярно посылал ей русское сало, масло и ветчину. — Кирш, старый банковский чиновник с уныло висящими седыми усами и грустными глазами, который все свое свободное время проводил за игрой на скрипке, у него во время налета английских самолетов погибла вся семья и ему некому было посылать посылки, поэтому ел за двоих, иногда вставал ночью, доставал из шкафа кусок колбасы или сала, жевал, глядя перед собой грустными глазами, потом начинал играть на скрипке, плакал или грубо ругался, и, наконец, сам комендант Губер, картежник, пьяница и трус.
Все четверо они совершенно не были нужны здесь в К. Всю работу вело РАЙЗО. Еременко иногда с трудом мог удержать улыбку, смотря как районный агроном Исаев подсовывал Губеру бумаги, которые тот подписывал не читая. Иногда только со вздохом говорил: «Надеюсь, что вы меня не подведете! Главное, чтобы приказ был выполнен во время». Исаев смотрел на него странными глазами, где светились как будто одновременно насмешка и угроза: «Не беспокойтесь, г. комендант, скот будет собран во время я их заставлю!» И тогда Губер с облегчением вздыхал снова и на радостях угощал своего послушного помощника. А Еременко был совсем один среди немцев и их русских помощников, изменников родины и не знал кого он больше ненавидел.
Но и с русским населением он не сошелся. Хоть русские жители и знали, что он был русский эмигрант, но его сторонились, не были с ним искренни!
Раз как то его позвали на вечеринку. Устраивала Дуня с подругами, был Шаландин, Степан, трактористы и бывший районный агроном Бондаренко. Шаландин и Степан принесли водки, Дуня поставила на стол тарелку с огурцами, кто то из девочек принес холодец, хлеб каждый принес с собой. Пели песни советские: «Катюшу», «Любимый город», шутили с девушками. Еременко вообще пить не умел, а здесь пили стаканами, опьянел сразу, стал болтливым, ругал немцев, потом перешел к страданиям русского народа и, вдруг засмеявшись вспомнил: «А все таки мы их побили, да еще как! вот по радио…»
Веселые шутки сразу прекратились, Шаландин недовольно закашлялся, а тракторист, который растягивал гармонь, хитро улыбнулся: «А ты, переводчик, неужто и взаправду радуешься, или может нас дурить собрался! Ну и ну!» Степан рассердившись рявкнул: «Сволочь ты, а еще белогвардеец! прямо в морду тебе заехать хочется за такие слова». Еременко встал, пошатнувшись бросился к Степану: «Ты как смеешь?»
Положение спасла Дуня. Схватила Степана под руки и закружила по комнате в такт гармошке, бросили говорить о политике, снова стали петь и шутить. Но Еременко не успокоился, на гулянке, правда, молчал, но, когда провожал домой веселую и смелую Катю, начал говорить ей то же самое, что его мучило с начала войны. Катя его молча выслушала, потом засмеялась: «И чего ты, Владимир, мучаешься и нас пугаешь? Ведь помочь ты нам не можешь, так чего же ты ноешь? И нам и себе только сердце расстраиваешь! Если тебе немцы не нравятся, так чего же ты им служишь и сюда к нам приехал? Уйди, уезжай обратно заграницу, подальше от греха, ан нет остаешься, значит здеся что-то другое! Ты наверное нас выпытать хочешь, узнать наши думки, тогда не старайся! Мы люди ученые, а немцы! Есть у них всякие, а мучают нас больше наши же русские! Исаев, Иванов, полицейские. Ты пьяный, миленький, видишь, плачешь!»
Еременко в самом деле плакал пьяными слезами, бил себя в грудь: «Если бы знала, что у меня здесь творится, ты бы ужаснулась». Катя смеялась: «Ужасти какие! Ты лучше мне завтра когда я приду в комендатуру, записку выпиши на килограмм мяса, подпишись за Губера и выдай, я тебя за это во, как любить буду всю ночь на кровати!»
Так кончилась его первая и последняя попытка войти в контакт с населением города. Зато удалось познакомиться с Исаевым. Пригласил его к себе районный агроном по какому то делу. И был с ним опять пьян также как на гулянке и так же откровенен. Прямо в глаза сказал, что он о нем думает. И, к его удивлению, Исаев не только не обиделся, но страшно развеселился. Попросил Таисию, свою любовницу, налить им еще водки, сам нарезал ветчину и угощал Еременко, удобно сидевшего в мягком кресле, когда то принадлежавшего погибшему раввину.
Когда Еременко совсем опьянел начал говорить, говорил он многое, что Еременко не знал: о партизанах и их героической борьбе с оккупантами. Подробно рассказал историю города со времени прибытия немцев. О Галанине, о Шульце, о еврейской колонии, о Саре Красниковой, о коммунистах, погибших в неравной борьбе с оккупантами, О всех безимянных героях, их подвигах.
Еременко слушал его как завороженный, смотрел в непроницаемые умные глаза, на его волевой подбородок, жесткую складку губ. И ему казалось, что говорил с ним не ненавидимый всеми Исаев, а кто то далекий родной откуда то издалека снежных просторов, с той стороны фронта. Его голова кружилась, он видел как улыбалась ему Таисия своими железными зубами, вдруг опомнился и его хмель сразу улетучился: «Вы, конечно, шутите, Исаев?» Исаев загадочно смеялся: «Конечно, шучу, вернее вас ловлю… вы меня, а я вас».
После этой беседы они не говорили больше друг с другом наедине, но слова Исаева остались в душе Еременко, как будто смутное эхо его собственных дум в бессонные ночи. Конечно, Исаев его ловил, чтобы на него донести, всем немцам было известно, что он был осведомителем Шульце… не нужно больше пить… так погибнуть можно, глупо бесславно… скорее к ним… к папаше, там было его место. Он был как в лихорадке, все высматривал, прислушивался, искал удобного случая, чтобы бежать туда, но подходящего случая не было, а потом приехал Галанин и ему нужно было быть особенно осторожным.
Проехав мост через замерзшую реку, Онисим остановил сани перед рогатками, перевитыми колючей проволкой. Галанин с любопытством смотрел на бункер, из бойницы которого тускло блестело под лучами поднимавшегося солнца дуло пулемета, на линию окопов, занесенных снегом, на сторожевую вышку, с вершины которой нагнулся над ними наблюдатель.
Почему то ему вспомнилась Белгородская крепость из «Капитанской дочки» и он невольно улыбнулся, рассматривая эти хрупкие землянные и деревянные укрепления в век самолетов, танков и дальнобойных орудий.
Из бункера вышел немецкий унтер офицер с полицейским, подошел к саням внимательно всматриваясь в приезжих, полицейский взял свой автомат на изготовку. Галанин протянул свои бумаги немцу, Онисим вполголоса говорил с полицейским: «Вот вам привез нового коменданта на место Губера, по нашему говорит». Но уже унтер офицер вернул бумаги Галанину и на смеси русского и немецкого языков распорядился убрать рогатку. Онисим зачмокав направил сани вверх по улице, доехав до угла обернулся к Галанину: «Куда везти то?» — «В гостиницу! Что за дурацкий вопрос, в комендатуру, конечно! Да поторопи своего коня! Говорил, что приедем на рассвете, а уже скоро девять. Шевелитесь, черт побери!» Онисим испуганно задергал вожжами: «Ну, Красавчик, веселей, приехали… скоро отдохнешь в конюшне, постарайся, дружок!» Но конь не обращал внимания на понукания, продолжал идти шагом вдоль домов и заборов занесенных снегом.
Галанин с грустью смотрел по сторонам: город был тот же, те же бедные, убогие дома, длинные заборы, покосившиеся ворота со скамейками. Изредка проходили люди, женщины с коромыслами, пробегали дети. Но, или потому что была зима, холодно и низкие серые тучи медленно ползли на восток и солнце скрылось за ними, или потому что он не мог прийти в себя после ночного кошмара, но все вокруг казалось ему лишенным жизни, чем то призрачным нереальным.
Доехали до площади, где летом он был так счастлив, когда его встречали с хлебом-солью. Под липами было старательно расчищено от снега военное кладбище, где аккуратно в несколько рядов выстроились деревянные куцые немецкие кресты, машинально Галанин их пересчитал: двадцать семь!
Над бывшим горсоветом развевалось немецкое военное знамя, под ним расставив ноги, с автоматом наперевес стоял часовой. Неподалеку большая деревянная вывеска на русском и немецком языке: с/х комендатура, затем райзо, горуправление, полиция и небольшой каменный мрачный дом тайной полиции. Напротив купол церкви с новым крестом, но без колокола.
У с/х комендатуры перед закрытыми дверьми большая толпа, почти одни женщины, молча расступилась, пропустив сани. Онисим подъехал и крыльцу, осадил Красавчика: «Вот и приехали, слава Богу, живыми и здоровыми». Хотел помочь Галанину, но тот оттолкнул его, поднялся по крыльцу, толкнув дверь вошел в теплый коридор, где стоял полицейский, высокий в рваном полушубке, со злыми мигающими глазами, коротко ему бросил: «Помогите внести мои чемоданы и скажите ему прийти завтра, чтобы расплатиться за поездку».
Он открыл другую дверь и вошел в большую светлую комнату, где за столом дремал Еременко. От шума шагов Еременко проснулся, вскочил, узнав Галанина, сконфуженно улыбался. Галанин внимательно на него посмотрел, руки не дал: «Спите? проводите меня в кабинет коменданта». Увидел дверь в глубине комнаты с дощечкой: «комендант», взялся за ручку, чтобы ее открыть, но дверь не поддавалась. Еременко, моргая сонными глазами, объяснял: «Заперта, ключа нет, он у зондерфюрера Аха, который сейчас у г. Шубера, они там играют в карты». Галанин удивился: «Играют в карты? уже! С раннего утра?» — «Нет, со вчерашнего вечера, еще не кончили, наверное, кончат не раньше обеда». — «А кто же здесь принимает посетителей? тех, которые собрались там на улице?» — «Никто!» — «Т. е. как это никто?»
Еременко посмотрел сердито на Галанина: «Г. лейтенант, эти женщины приходили уже вчера, по поводу реквизированных коров, просили их вернуть. По приказу г. Аха я сказал, что приказ остается в силе, что коров они не получат и попросил их не тревожить нас напрасно, но, как видите, они снова пришли, и немудренно ведь последних коров отняли!»
Галанин подошел к окну, посмотрел на толпу, которая топталась на морозе, у водопроводной колонки бабы набирали воду в ведра, качая обледеневшим рычагом, одна из них была похожа на погибшую Нину и около нее стоял и смотрел на окна комендатуры мальчишка! Онисим уже ехал по площади под заснеженными липами…
Галанин отвернулся подошел к Еременко, положил ему руку на плечо: «Вот что, идите в горкомендатуру к Аху и скажите ему, чтобы он немедленно передал вам ключ!» — «Нечего и думать, он категорически запретил его беспокоить когда он играет в карты. М. б. вы сами к нему пройдете и с ним переговорите?» Галанин побледнел: «Раз я вам приказываю принести ключ, исполняйте приказ! Я — вновь назначенный комендант! потрудитесь слушаться, черт вас побери! Вы здесь с ума сошли, одни в карты играют, другой спит. Почему вы не принимаете просителей? На дворе мороз, люди мерзнут, а вам и горя мало — дрыхнете здесь! Я вам здесь покажу, как исполнять вашу службу. Ключа нет и не надо, без него обойдусь!»
Сильным ударом ноги он выбил дверь, которая распахнулась, на пол посыпались щепки, вошел в кабинет, где над большим письменным столом висел мрачный портрет Гитлера на фоне пожара. Бросил на стул тулуп и фуражку, сел в кресло и закурил: «Еременко, принимайте посетителей немедленно, поторопитесь!» Красный Еременко появился в дверях: «Г. комендант, я ведь не знал…» — «Довольно объясняться, не будем терять времени. Я вам повторяю в третий раз, принимайте посетителей. Да поворачивайтесь живее. Господи! ну, какая же вы шляпа!»
Еременко молча повернулся и вышел, Галанин прислушался как он открыл дверь в коридор и крикнул: «Жердецкий, новый комендант приказал принимать посетителей, пропускайте по очереди да поскорее!» Скоро послышался шум многочисленных шагов, возня, придушенные крики: «Пусти, я первая!.. нет, ты потом ушла, за себя Зинку поставила. Это не в счет… ты что?.. пусти, сука! г. полицейский, чего вы смотрите». В ответ голос грозил: «Ты что? опять получить хочешь? Осади, сволочь, осади, добром, пока не съездил! Ах ты, стерва, не слухаешь? на!» Короткий, глухой удар и бабий крик: «Опять дерешься? за что? ах ты, убивец! Ведь прямо в кровь всю побил».
Возня продолжалась, крики и шум! Галанин прошел в комнату где за своим столом сидел и писал что-то сердитый Еременко, открыл дверь в переднюю: «Что здесь такое, что за шум?» Он увидел как Жердецкий прикладом осаждал назад наседающих баб: «Вы кто здесь? кто вас сюда поставил?» Жердецкий поставил винтовку на пол, смотрел в сторону: «Я здесь по приказу г. Исаева, смотреть за порядком. г. Губер даже очень мною доволен остались… народ, знаете, темный и необразованный, сами не знают чего им надо! каждый хотит первым, беспорядки».
Галанин нахмурился: «Ну, а я вами совсем недоволен. Вот что, братец, вы мне больше не нужны, скажите Исаеву, что мне полиция только мешает, уходите!» Жер-децкий колебался: «Да как же так, приказ…» — «Приказ? я здесь приказываю, понял? вон! Чтобы духу твоего здесь не было, вон, иначе». Жердецкий моментально скрылся за дверью на улицу, толпа с испугом слушала Галанина: «Все здесь? Ладно! Чтобы я не слышал здесь ни одного слова. Молчать. Соблюдайте очередь сами, заходите к переводчику, да двери за собой не закрывайте, будет теплее. А будете шуметь — выгоню всех! За этим дураком Жердецким. Ясно?»
Он вернулся к себе в кабинет, снова уселся за стол и закрыв глаза прислушался. Но говорили за стеной неразборчиво, что-то гудел Еременко, ему отвечали плачущие бабьи голоса, ничего нельзя было понять кроме одного, постоянно повторяющегося слова: корова!
Галанин закурил папиросу и посмотрел на площадь, на германский военный флаг, на неподвижного часового, на липы, на могилы убитых солдат, на серые тучи и жалел, что приехал сюда, где люди играли в карты, спали и говорили о коровах, ему хотелось спать, он не спал всю ночь, вспомнил снова свой могилевский сон, который так страшно походил на явь и внутренне задрожал, звери! И это были русские люди, которых он так любил и защищал.
Вспоминал все то, о чем ему рассказал Онисим. Криво улыбался. Здесь были евреи, этот Красников. А этот папаша ведь русский и он допустил, а другие русские помогали евреям. Звери… волки лютые! Нет он не жалел, что приехал сюда, он с ними со всеми расправится… Нина говорила им, что он их перевешает! И он перевешает! И опять сверлила назойливая мысль: «Ты виноват, не поверил, не приехал, не защитил». Очнулся от забытья, смотрел тупо на Еременко, который, стоя на вытяжку, ему докладывал: «Г. комендант, они все говорят одно и тоже, просят вернуть им коров, говорят, что умирают с голоду». — «Умирают с голоду? А сколько всего у них реквизировано коров?» — «120». — «120… да знаю, вспоминаю, очередная поставка для армии. Ну и что же вы им сказали, что решили?»
Еременко развел руками: «Я переводчик и не мне решать, г. Губер решил и г. Шубер с ним согласился, что выхода нет. В районе мы брать не можем, боимся партизанов, значит нужно брать где близко и безопасно, в городе». Он замолчал и Галанину показалось, что в его глазах была насмешка: «Да… понятно, а что в самом деле это их последние коровы, в самом деле с голоду умирают?» — «Да, умирают».
Галанин стукнул кулаком по столу: «Так черт вас побери совсем с обоими вашими комендантами! Это ведь бесчеловечно! Что вы мне ерунду несете? вы боитесь партизанов! Да кто же мы здесь, солдаты или трусливые бабы? Мы, дорогой мой, пришли сюда чтобы воевать, а не спать и в карты играть! Нужно в район идти и там брать этих проклятых коров. Ясно?» Еременко улыбался: «Ясно!» — «Ну, а если ясно, то чего же вы здесь стоите и каких чудес ждете? Почему не проявляете инициативу? Вы ведь в прошлом белый офицер, а что вы теперь? Тряпка вы, вот что! партизанов испугался, несчастный. Где эти бабы?» Еременко дергнулся, побледнел: «Г. комендант, я не трус, ведь я только переводчик здесь, другие решают, немцы, а я только исполняю их приказания!» — «И очень жаль! Ну да что мне с вами говорить? Где коровы… т. е. где эти бабы?» — «Там в передней ждут вашего решения». — «Почему в передней? почему не в вашей приемной, пусть войдут к вам и греются. А где коровы?» — «На базе заготскота». — «Кто заведует базой? Котов! Подать сюда Котова, а бабы пусть ждут в приемной. Я вам покажу всем… живее поворачивайтесь!»
Через несколько минут испуганный Котов, толстый, красный, с плутовскими маленькими, бегающими глазами, стоял перед Галаниным, который кричал на него, стуча кулаком по столу: «Я вам приказываю немедленно раздать скот их владельцам. Сами говорите, что сена нет и кормить коров нечем. Так вы что? Саботаж здесь разводите! Сдавать к 15-му, а сегодня только седьмое. Исаев приказал? Я еще с ним поразговариваю. Ни слова больше. Никаких оправданий. Живо поворачивайтесь, а то я вам помогу. Вон!»
Смотря в окно, как по площади промчался как сумасшедший Котов, Галанин пробурчал Еременко: «Пусть бабы идут на базу и разбирают своих коров, пока те еще не передохли с голоду. Да сами идите и смотрите за Котовым, чтобы он точно исполнял мои приказания, будет ломаться, запорю эту толстую свинью». Когда Еременко уже взялся за ручку поломанной двери, внезапно его остановил: «Подождите… вот что, вы на меня не сердитесь, у меня сегодня скверное настроение. Люди едят кору с деревьев, убивают и мучают женщин и детей!.. не сердитесь и поймите меня, если можете, а теперь идите, торопитесь… бегом!»
Когда Еременко вернулся с базы, Галанин оставил его в канцелярии, сам отправился к себе на квартиру. Это был небольшой деревянный домик из трех комнат, отделенный от комендатуры большим двором в сугробах снега. Была маленькая кухня с большой печью и столом, столовая с диваном и, наконец, спальня с большой двухспальной кроватью, шкафом и ночным столиком. Было холодно, грязно и неуютно.
Галанин побрился на кухне, помылся до пояса холодной водой около маленького тусклою зеркала, почувствовал себя бодрее и одновременно ему захотелось есть. Но напрасно он шарил по всем кухонным полкам и в столе, не было крошки хлеба, холодно и пусто. По двору вернулся в комендатуру, после недолгих поисков нашел дверь в кухню. Кухарка, высокая полная женщина, с пышной грудью, с головой повязанной белой косынкой возилась у плиты, оживленно разговаривая с маленьким хромым и косым человечком. Было тепло и вкусный пар поднимался из больших кастрюль, кипящих на плите. Галанин поднял крышку одной кастрюли, посмотрел; «Это что вы варите?» Красные щеки кухарки стали багровыми: «Суп а ля Наполеон!» Галанин улыбнулся: «Браво!»
Он подошел к столу, взял вилку и тарелку, вытащил из кастрюли большой кусок курицы, положил на тарелку, уселся за стол: «Соли, хлеба и нож!» Кухарка бросилась к шкафу, накрыла на стол, Галанин отрезал кусок курицы, пожевал, сердито отодвинул тарелку: «Твердая как камень». Кухарка смутилась: «Ну да твердая! Она еще не готова курица. Обед ведь только в два, а сейчас только одиннадцать»:
— «А что у вас на обед?» — «А вот прочтите!»
С удивлением Галанин читал на маленьком листке бумаги четко по-немецки написанное меню: «Что за чепуха? Это кто писал?» — «А переводчик! у нас каждый день разное меню. Г. Губер распорядился. Я пишу по русски, ну а переводчик со словарем тоже по немецки!» Галанин посмотрел на нее сбоку: «Но позвольте, у вас здесь два супа, этот идиотский Наполеон и уха, потом голубцы, зразы и жаркое а ля валяй, потом гурьевская каша и блинчики на меду, не считая закуски. Неужели все это съедается?»
Молчавший до сих пор маленький человечек, ковыляя подошел к Галанину: «Ка-питалиной Петровной все очень даже довольны, у нее кулинарный диплом». Гала-нин внимательно посмотрел на человечка, заглянул в его косящие глаза, заметил кучерявую козлиную бородку, волосы пробором: «Вот как! а вы кто здесь?» Человечек гордо выпятил свою тощую грудь: «Аверьян! комендантский кучер. У меня здесь три лошади: одна рыжая-верховая, да два иноходца, кони мировые!» — «Вот что, Аверьян, идите на конюшню чистить лошадей, вам здесь делать нечего… приду проверю! И вот что еще: где эта домработница, что была у г. Губера? Пусть она немедленно принимается за работу, топит у меня печку и убирает, у меня там собачий холод. Немедленно. Я ваш новый комендант. Понятно? Живее! Что вы стоите как пень?»
Аверьян опрометью бросился к двери: «Сию минуту, г. комендант, и лошадей почищу и ее приведу! в момент, не беспокойтесь!» Он исчез… Галанин со злобой посмотрел на кухарку: «Ну, Капиталина, хоть вы и кулинарная знаменитость, но я вами совсем недоволен. Во первых, у вас до сих пор ничего не готово, во вторых, я не люблю этого обжорства. Ваши меню к чертям! Кормить сытно, вкусно и просто. Когда придет моя домработница, скажите ей, что если и она будет меня кормить вашим наполеоном, я ее выгоню в два счета. На сегодня щи из мяса и огурцы к мясу. Чтобы к двум часам было готово, то же на ужин! Для зондерфюреров это ваше сегодняшнее меню в последний раз! С завтрашнего дня обед из двух блюд, суп и второе, на третье кисель или компот. И баста, никаких меню больше писать не нужно, у Еременко достаточно работы и без этих глупостей. У меня люди с голоду умирают и на коре сидят, а здесь обжираются! Я вам покажу где раки зимуют!»
Он вышел из кухни, с грохотом хлопнув дверью. Капиталина схватилась за стол, чтобы не упасть. «Что же это такое? Кто это?» Она с ужасом посмотрела на дверь, которая закрылась за сердитым комендантом, потом подбежала к окну, выглянула на площадь. Комендант стоял на крыльце и улыбался: из за угла прямо на липы мчалось стадо коров, которое с голодным мычанием растекалось по улицам, за коровами с палками в руках бежали бабы возбужденно крича, пробежали по площади и скрылись по улицам и переулкам. Стало снова тихо и пустынно, только у городской комендатуры часовой, который разинув рот, смотрел на коров и баб, снова стал ходить взад и вперед под немецким флагом!
С/х комендант продолжал стоять на морозе, без шапки, в одном легком, потрепанном кителе и также странно одним углом рта улыбался. И казалось, что у него было одновременно и большое горе и большая радость! Капиталина всплеснула руками, подбежала к плите и стала бестолково переставлять кастрюли: «Батюшки! Галанин вернулся! Что же это с нами теперь будет?»
В районном земельном отделе был переполох, Галанин в фуражке сдвинутой на затылок стоял перед бледным худым Бондаренко и грубо ругался: «Сволочи! саботажники! Почему нет Исаева? Как он смел уехать в район и не оставить заместителя? Я нас спрашиваю, черт вас побери! Где ведомости о поголовьи скота? Покажите мне их, да поскорее? Что у вас здесь? Райзо или бордак? Сидите здесь с девченками и ничего не делаете».
Бондаренко с трудом воспользовался маленьким перерывом в его крике: «Господин комендант, ведомости в столе районного агронома, но стол заперт, и ключ он взял с собой». — «Ага, заперт, что это вы все здесь позапирали: там у меня кабинет заперт, здесь стол! Мне эти ведомости нужны немедленно. Вы слышите? Ломайте стол!» Бондаренко подошел к столу и старался безуспешно открыть ящик. Галанин сердился: «Да вы что, изволите надо мной смеяться! Я вам сказал ломать, а вы возитесь… не можете… ну так я сам это сделаю».
У весело пылающей печки, посреди большой комнаты, где за столами тесно сидели и моргали служащие райзо, валялся топор, Галанин схватил его просунул в щель стола, с силой нажал: стол жалобно треснул, ящик упал на пол, бумаги рассыпались, Бондаренко бросился их собирать, но Галанин уже нашел нужные ему бумаги: «Ага, вот они… я забираю их с собой, а вы, Бондаренко, идите тоже, вы мне кое что объясните, все равно вы здесь ни черта не делаете! Стол приведут в порядок другие бездельники!»
Галанин с Бондаренко вышли на улицу. Служащие бросились к окнам, смотрели с испугом и удивлением в то время, как один из них кричал весело: «Граждане, да ведь это Галанин, я его сразу узнал, голубчика, он самый, так же орет и рот косит!»
В с/х комендатуре, в приемной сидели Ах, Эйхе, Кирш и Еременко. Прислушивались к крику, который несся из кабинета коменданта: «Вы мне объясните, как вы смеете грабить народ! Почему забрали последних коров здесь в городе? Вы мне не отговаривайтесь приказами этого осла Губера. Потому что он осел, он сам мне говорил, что подписывал не читая то, что ему подсовывал Исаев! Почему вы не просили переводчика Еременко сначала перевести ту чепуху, которую вы подсовывали? Что? Исаев сам переводил! Мне теперь понемногу становится ясным все: значит он переводил как хотел, а тот дурак ему верил и подписывал! Но это кончено, вы слышите это кончено. Кончен ваш саботаж! Сами преступления делаете, а потом на нас сваливаете. Молчать!
Теперь вот что: я вас позвал, Бондаренко, чтобы с вами посоветоваться, мне нужно 120 плюс 22 всего 142 коровы, через пять дней. Чтобы успеть сдать в Комарово к сроку, и дать в Луговое людям, которые едят кору. Где их взять? Не здесь в городе, а в районе. На партизан мне наплевать! Вы только скажите, где! Да так чтобы не взять последнее. Говорите не можете так скоро, вам надо собраться с мыслями. Ладно, собирайтесь, вот вам эти ведомости, садитесь и думайте, а я пойду обедать, вам принесут поесть сюда. Даю вам час, ни одной минуты больше! До трех часов!»
В столовой комендатуры Галанин поднес ложку ко рту и тем дал сигнал началу обеда, смотрел как ели зондерфюреры, жадно чавкая, узнав, что Еременко до сих пор ел на кухне, накричал на них и приказал в будущем всем есть вместе, когда появилась Капитолина ворчал на нее: «Ваш суп ни к черту, он для больных, а не солдат, буду ждать моих щей. Как там моя домработница? принялась наконец за дело?» Капитолина побледнела, смотрела в сторону: «Она не пришла, говорит, что больна». — «Как больна? Вы что все против меня? Чтобы пришла немедленно. Или я ее сюда с полицией пригоню! Где кучер? пусть идет за ней и гонит сюда. Скажите, пожалуйста, больна? Одни спят, другие в карты играют, третьи болеют! Живо мне! идите за кучером, мы и без вас обойдемся. Все равно только тарелки бьете».
Продолжал кричать на обедающих: «С завтрашнего дня чтобы работа шла как нужно. Утром с 8 и до 12, после обеда с 2-х и до шести, потом до утра отдых и вы, Ах, можете играть в карты, а вы Еременко, спать. Мы приехали сюда восстанавливать с/хозяйство, а не спать, пьянствовать, играть в карты и обжираться. На фронте идут тяжелые бои, наши солдаты умирают за родину и фюрера, а мы? Мне стыдно за вас! У вас здесь черт знает что творится, люди умирают с голоду, от тифа, а вам и горя мало!»
Ах попробовал оправдаться: «Мы делаем все, что можем, до сих пор все приказы исполняли точно и в срок».
— «Не говорите неправды, я в курсе дела, наш район самый плохой во всей области. Помолчите лучше, но имейте в виду я намерен его сделать первым по поставкам в армию. Чего бы мне и вам это ни стоило. Ну я пойду, у меня много дела, нет времени с вами трепаться».
Галанин вышел, зондерфюреры молча посмотрели друг на друга, выпили свои рюмки, ели дальше, но аппетита не было больше, стряпня Капиталины сегодня успехом не пользовалась!
Известие о приезде Галанина стало известно всему городу, постарался Жердецкий, служащие Райзо, больше всего Аверьян, но радости никто не испытывал. Конечно, он вернул коров и таким образом призрак голода висевший над многими семьями временно, как будто исчез. Но это дело связывали с отсутствием Исаева, который был по делам в районе, и поспешным желанием Галанина загладить свой летний обман рекламой.
С другой стороны, многие вспомнили страшную смерть Нины Сабуриной с отцом и сыном. То, что она проспала ту первую ночь, после прихода немцев, с Галаниным знали все и его внезапный приезд случился что-то очень скоро после ее смерти. Очень возможно, что он узнал об этой истории в областном городе и примчался сюда, чтобы отомстить тем, кто меньше всего был виноват, ведь мучили и убивали ее партизаны с евреями, а не они.
Правда, из города ее, можно сказать, выгнали, затравили, но разве кто нибудь предполагал, что ее поездка к отцу кончится так печально, если бы знали, не пустили бы! Все притаились и ждали, готовясь защищаться от мстителя…
В доме Павловых узнали о приезде Галанина, когда соседка прибежала за тетей Маней: «Марья Ивановна, скорее идите, забирайте вашу корову, она около ворот мычит с голоду, я ее пригнала вместе с моей. Коров повертали всех. Галанин приказал этому гаду Котову». В то время как тетя Маня и дядя Прохор вместе с Верой суетились в хлеву около похудевшей и довольной коровы, прибежал хромой рысью Аверьян: «Вера, где вы тут. Скорей, Христа ради, скоренько, Галанин вас требует. Сию минуту топить печь и готовить обед. Скорее! Грозит, кричит, меня чуть не убил. Вера побледнела: «Не пойду, пусть ищет себе другую работницу! Я ему батрачить не буду».
Тетя Маня закрыла ей рот рукой: «Помолчи, Вера, чего ты волнуешься? Успокойся! Аверьян, скажи там, что Вера не может прийти, что она больна… правда больна, вот уже третий день. Как уехал Губер, так и заболела. Пусть уж извинит и другую поищет». Аверьян исчез, но скоро снова прибежал, испуганный и бледный: «Беда, Вера Кузьминична, идите скорее! Галанин не признает никаких болезней, он как с цепи сорвался. В комендатуре двери и окна повыбивал, в райзо столы топором искрошил, Бондаренку самолично связал и погнал в комендатуру, расстрелять грозится. На зондерфюреров покричал так, что они все три с горя напились пьяными. Есть им запретил. Завтра у нас пост: один суп и мясо. Вам приказал немедленно готовить щи и вареное мясо с огурцами. Страшен! Ко мне в конюшню пришел, коней ногтем против шерсти провел, какую то пыль нашел, ругался по матерному, грозился меня прогнать, если не исправлюсь, а как же я, хромой, исправиться могу?» Аверьян заплакал: «Идем пока не поздно, все равно не успокоится пока не придете! Исаева по всему району искать приказал, наверное убьет!» Тетя Маня перекрестилась на икону: «Да ты может быть, как всегда, привираешь. Не может того быть, чтобы Галанин так испортился, да может быть, это и не он!» — «Он, он самый!» плакал Аверьян: «Я его теперь тоже вспомнил: те же усы и глаза, а на груди крест черный надел и сам весь черный стал! как черт! Так идем же поскорее. Ведь он проклятый грозился вас с полицией пригнать, если не подчинитесь. Тогда уж наверняка расстреляет!»
Дядя Прохор вмешался: «Ну, ты, Аверьян, не преувеличивай! Не может того быть, не такой Алеша, чтобы такия грубости говорить… никогда не поверю!» — «Вот провалиться мне сквозь землю коли вру! Чистейшая правда! Говорю вам, как цепной пес, что с цепи сорвался! Идем же, Христом Богом умоляю! Все равно подчиниться придется. Он этого терпеть не может, если не по его, саботажниками ругается. Он вернулся от коменданта Шубера и снова с Бондаренкой заперся, переводчик с автоматом их стережет. Так верите, вся комендатура трясется от страха, орет как на пожаре. Нет, идти надо наскорейше, иначе пропадем, кричит чтобы вас доставить живую или мертвую, что он вас разом от всех болезнен вылечит!»
Вера смеялась зло, смотрела на тетю Маню, которая не переставала креститься: «Что же это, выходит он хуже Шульца стал?» — «Хуже в тысячу раз, в крови купается и радуется! Так идем же! Ведь он меня как муху убьет, если я без вас появлюся перед ним». Дядя Прохор подошел к Вере: «Иди, Вера, раз так получается. Иди не упрямься, а то в самом деле может и рассердится!» Вера решилась: «Хорошо, я пойду, только скоро вернусь. Я ему сама скажу, что не могу у него работать. Да он и сам не захочет, будьте спокойны!»
Тетя Маня провожала ее и крестила: «Иди, Верочка, иди, авось Господь смилуется и он тебе худого ничего не сделает». Долго смотрела ей вслед, плюнула вслед Аверьяну, который заковылял за ней, вернулась к корове, около которой продолжал суетиться дядя Прохор: «Проша, ну хоть ты меня успокой. Скажи, он ничего худого Верочке не сделает?» Прохор хитро улыбнулся. «Не беспокойся, все образуется! Предчувствую я! Ведь помнишь, как Вера только из-за его берихта Шуберу из рук Шульца вырвалась. А теперь что случилось? Двери и столы ломает, на зондерфюреров кричит, им есть не дает? Саботажников ругает, Исаева ловит? Так это же правильно. А что мы видим? Корова в хлеву? Конечно! Вот она, какая веселая. И другим всем вернул. Тут ведь рассуждать нужно с умом, а не плакать, как этот осел Аверьян!»
Тетя Маня задумалась: «Да, знаешь, что-то и у меня на сердце спокойно стало. Аверьян, конечно, насочинял! Совсем даже не страшно! Спасибо тебе, Проша, успокоил меня!» — «То-то Проша…»
В первый раз после занятия города немцами до позднего вечера кипела лихорадочная немного бестолковая работа в комендатуре, и в РАЙЗО. Галанин, Петренко, Кирш, Ах и Еременко сидели в накуренном кабинете коменданта, перелистывали ведомости, подсчитывали на счетах и на бумаге рессурсы района.
Бумаги валялись на столе и на полу, Еременко бегал в Райзо, там по примеру Галанина кричал и ругался, приносил новые. Ужин был подан прямо в кабинет Ка-питолиной, которая накрыла на краю письменного стола.
Галанин не ел, с воспаленными глазами курил одну папиросу за другой и торопил закусывающих: «Ешьте скорее, да плюньте на этот дурацкий суп. Слушайте, Ка-питолина, вы бы принесли нам чего нибудь более существенного: колбасы и сала. Давайте сюда и водки для Бондаренко, видите человек с горя воду пьет! Живо!»
Обиженная кухарка принесла на тарелке колбасу и сало, бутылку водки и рюмки: «Г. комендант, там в передней пришла ваша домоработница, хочет с вами говорить».
— «Ага, пришла наконец, выздоровела? У меня нет времени с ней болтать, пусть варит щи, понятно? щи, мясо и огурцы! Да пусть поторопится, уберет там и натопит печку, у меня там собачий холод! Поторопите ее там, а не то я сам ее подгоню. Убирайтесь же и не мешайте нам! Вы, Бондаренко, можете есть и одновременно работать… Вот тут мне одно мало понятно. Почему так много скота в Озерном? Не знаю, или я дурак, или вы все здесь с ума спятили! Грабите город в то время, как там такое богатство. Ну-с, г. Ах, что вы скажете?»
Ах принялся мямлить: «Партизаны, я еще раз повторяю, г. комендант… вот здесь и потом тут, везде!» Он показывал на карту, водил по ней грязноватым ногтем, Галанин мычал что-то себе под нос, потом снова принимался за свое: «Мне, господа, одно теперь совершенно ясно! Вы все здесь просто боитесь. Так и говорите, не стесняйтесь! Но со мной все это не пройдет! Я заставлю всех вас быть храбрыми. Я их скручу всех этих веселых с их папашей и с вашей помощью очищу район от всей этой нечисти!»
Бондаренко, выслушав перевод речи Галанина, улыбнулся: «Вы, г. комендант, очевидно, совершенно не в курсе дела, партизаны в самом деле очень сильны, они даже нападали на город и мы просто чудом уцелели». — «Знаю, знаю… а все почему? Потому что, Бондаренко, вы боитесь. Не проявляете инициативу, вам нужно было самим напасть на их лагерь, да, да и вам тоже. Всем агрономам драться с оружием в руках! А вы сидите под юбками ваших жен и дрожите».
Бондаренко пожал плечами, перестал спорить. Снова принялись считать и пересчитывать. Наконец, окончательно выбились из сил. Галанин отпустил своих помощников, на прощанье тряс руку Бондаренко: «Спасибо, дорогой, все таки вы толковый парень, не ожидал, порадовали вы меня! Кстати, какую должность вы занимаете в райзо?» Бондаренко покраснел: «Сейчас должность помощника главбуха!»
— «Вот как? Странно, агроном и счетовод! Что-то несуразное. Ну, а кем вы были при советской власти?» — «Районным агрономом…» Галанин посмотрел на него внимательнее: «Странно! а скажите мне, почему вы не остались им и дальше?» — «Уволен за неспособностью… по докладу бургомистра. Исаев оказался более подходящим. Правда, он говорит по немецки, а я… сами видите, ни в зуб ногой!»
Он уже вышел на улицу, когда его догнал Еременко: «Комендант приказал нас проводить, ведь у вас нет пропуска. И потом он просил принять от него небольшой подарок — эту колбасу, сало и хлеб. Ведь у вас же ничего нет, я ему доложил, и он, конечно, дал… боялся, что мало, берите не отказывайтесь, все равно заставит».
Когда утомленные зондерфюреры уселись за ужин, Галанин пошел к себе домой, открыл дверь на кухню, где около плиты стояла спиной к нему его домоработница, прошел в столовую. Было тепло, светло и уютно! Свеже вымытый пол, стол, застланный чистой скатертью, в спальне была видна свеже постланная постель, около шкафа аккуратно в ряд его чемоданы.
Он с удовольствием прошел по обоим комнатам, впечатление теплоты, чистоты и уюта было приятно после двух дней, проведенных в дороге и в работе. Вернулся к столовой, вытащив карту из кармана, опять внимательно посмотрел на Озерное и большие болота, мысленно подсчитал расстояние в километрах от города и напрямик до Комарова, задумался: «Я им покажу, отомщу, только бы добраться!» И опять сверлящая шилом мысль: «Все равно не вернуть, не исправить, ты один во всем виноват, не поверил, не приехал во время!»
Вспомнил снова в который раз, последнюю встречу с Ниной, когда она уходила от него навсегда, согнувшись под коромыслом, сморщился как от физической боли, подошел к окну, тщетно старался разглядеть в белом сумраке площади липы и водопроводную колонку, провел рукой по лбу и грубо закричал: «Ну что там, дождусь я, наконец, моих щей? Целый день голодный из-за вас чертей! шевелитесь там, или вас подогнать надо?»
Снова уселся за стол, разгладил карту, карандашем отмечал колхозы, не глядя на домоработницу, обжигаясь ел горячий суп, косясь на Сонь и на болота с озером… потом начал есть с аппетитом, целый день ничего не ел и поэтому, наверное, щи показались превосходными, попросил еще тарелку: «Дайте еще, щи у вас неплохие!» И, когда Мария Луиза принесши кастрюлю, начала наливать в тарелку суп, посмотрел на нее внимательно, вздрогнул, когда она подняла голову и он увидел знакомые глаза, которые были сейчас темно серые, насмешливо вызывающие. Узнал Веру и вспомнил тихий летний вечер, запах лип и свежесть реки. Сомнения не могло быть: это была она, красивая комсомолка, немного похудевшая и побледневшая, но та же странная, влекущая к себе и одновременно отталкивающая девушка с золотыми волосами.
Он бросил ложку на скатерть, пачкая ее жирным супом: «Что за чепуха? Это вы, Вера? Почему вы здесь, и где эта Мария Луиза, которая служила у Губера?» Вера враждебно улыбнулась: «Мария Луиза — это я. Это Губер, который меня так назвал, нашел, что я походила на его дочь, Марию Луизу! на какую то немку!» — «Да… теперь я вспоминаю, действительно он говорил мне о своей дочке и называл ее Марией Луизой… Ну теперь мне все ясно, вы уж меня извините, что я был с вами груб, я никак не ожидал вас увидеть у себя в такой обстановке»
Он задумчиво на нее посмотрел, потом принялся снова есть. Попросил еще щей, потом принялся за мясо с огурцами, отодвинув тарелку, попросил стакан воды: «Уберите вашу водку, вы что думаете? я — такой пьяница как ваш Губер? нет, дорогая, я пью редко, но зато метко, как, помните, тогда!»
Закурив папиросу, он долго смотрел в угол пока она убирала, думал, наверное, о чем то неприятном, отчего его лицо нехорошо исказилось болезненной гримасой, спросил внезапно: «Послушайте, а как же вы пойдете домой? уже ведь поздно и хождение по городу для русских запрещается». — «Не беспокойтесь, у меня есть пропуск от Губера».
— «Пропуск! покажите!» Галанин долго смотрел на потертую бумажку, посмотрел на Веру внимательно, вдруг вспомнил как Губер расхваливал ее ноги и ему почему то сделалось неприятно: «Я вам выпишу завтра другой, напомните мне, пожалуйста. К сожалению для вас, Губер ушел в прошлое». Вера покраснела: «Я не понимаю, что вы хотите сказать, да, впрочем, мне все равно. Но тут совсем другое, о чем я хочу вас поставить в известность. Что после всего, что между нами было, я не могу у вас работать. Я не хотела вообще приходить, несмотря на ваши угрозы, тетя Маня уговорила. Хотела с вами сразу поговорить как только пришла, но вы были заняты, пришлось подчиниться на сегодня, но завтра я уже не приду, ищите себе другую батрачку, с меня довольно».
Галанин смотрел в потолок, кивал головой: «Да ведь между нами ничего и не было, немного поспорили, вы меня ударили по физиономии и все… Ничего страшного. Но вы правы. Конечно, если бы я знал, кто эта Мария Луиза, я бы не настаивал. Я ведь понимаю вас: немцу вам было легко батрачить, ну а своему русскому, видите ли гордость не позволяет. Ну и ладно и не надо! Вы что думаете, я без вас сдохну? Не делайте себе иллюзий, мне довольно пальцем шевельнуть, и на ваше место прибежит сразу двадцать или сто, могу даже гарем себе занести, если захочу! Ну довольно, уберите посуду, помойте ее и можете идти на все четыре стороны, рас-читаюсь с вами завтра… я вас не держу, хотя ваши капризы совершенно напрасны: я ведь русский и понимаю вас, чего вам это стоит немцам служить прислугой, вам, учительнице. Понимаю и, честное слово, мне за вас больно. Я бы постарался облегчить ваше положение, для меня вы не были бы прислугой, а… ну да черт с вами, идите на кухню и не мешайте мне». Он снова по- грузился в разглядыванье карты и, как будто, совершенно забыл о ее существовании.
Вера ушла на кухню, вымыла посуду, подмела пол, потом пришла в столовую, чтобы и там убрать. Удивленная, остановилась на пороге: Галанин лежал, как был, одетый, в сапогах на диване и спал мертвым сном! Он спал не шевелясь и так тихо, что она испугалась, прислушалась, ловя его дыханье, подошла ближе и посмотрела на него внимательно: его лицо с синяками под глазами, с плотно сжатым скорбным ртом было бледно и жалко.
Осторожно, стараясь его не разбудить, она подмела пол. Свернула скатерть и выбросила крошки на двор, снова вернулась в столовую и остановилась около спящего, прислушиваясь к его тихому дыханию, вздрогнула, когда Галанин, вдруг застонал и что-то громко, но неразборчиво, сказал, продолжая спать. На стуле около дивана лежал пояс с револьвером в кобуре. Вера колебалась, он был в ее власти, можно было его убить и уйти к партизанам, ее пропустят из города с пропуском Губера. Посмотрела на печку, огонь догорал, она подложила в нее несколько березовых полениц, сняла с вешалки его тулуп, осторожно накрыла Галанина, с улыбкой смотрела как он продолжал спать, тихо как ребенок! Повернула выключатель, вышла на двор, заперла входную дверь, ключ от которой у нее был.
Шла по тихим пустынным улицам, торопилась домой, сердилась на Галанина и на себя, старалась понять себя и его, вспомнила как он говорил, что он ее понимает и ему за нее было больно! Не могла же она после этого оставить его мерзнуть на диване, при таком морозе можно очень легко простудиться!
Дома долго и подробно рассказывала о своей встрече с Галаниным, о недоразумении с Марией Луизой и над выдумками Аверьяна. Тетя Маня качала головой: «Вот такой всегда, сколько раз закаивалась слушать его брехню, и опять слушаю! Конечно, Галанин не мог так, вдруг, измениться. Ну, слава Богу, все хорошо кончилось! И пусть он себе поищет другую кухарку, у нас не так плохо теперь: корова дома. Ну и ест же она, только подваливай сенца!»
Легли спать скоро, ввиду морозов экономили дрова и Вера спала вместе с тетей Маней на ее кровати, в то время как дядя Прохор устроился на кухне, на самодельном диване! В постели продолжали разговаривать и советоваться, куда устраиваться Вере. Тетя Маня сразу нашла выход: «Можно в Райзо, если попросить Галанина, он тебя туда в два счета устроит, бояться Исаева нечего, чует мое сердце, что конец подходит его царству!»
Вера долго молчала, лежала тихо, как будто спала, потом, вдруг, решила так, что сама удивилась: «Нет, в Райзо мне что-то не хочется! Я, знаете, тетя Маня, что думаю… выхода нет… наверное придется мне все таки вернуться к Галанину!» Тетя Маня села на кровати, при свете ночника смотрела на закрытые глаза Веры, на ее покрасневшее лицо и удивлялась: «Значит передумала. И чего это ты так вдруг!» — «Да так… я подумала, что он будет все таки не хуже Губера! Он, как меня узнал, был очень вежливым и мои щи похвалил. Он, знаешь, три тарелки съел, неразборчивый, мне с ним не будет трудно. И потом все таки там выгоднее, он, наверное, будет мне давать продуктов не меньше чем Губер, а в Райзо что? все отходы да отсевы… нет, я все таки вернусь, если не понравится всегда успею бросить».
Тетя Маня не соглашалась и сердилась: «Не выдумывай, не уговаривай! Ты забываешь одно, самое главное: Губер был старый и больной. А этот? сплетни пойдут». Вера краснела и рада была, что ночник светил тускло и это не было так заметно внимательным глазам тети Мани: «Но и Галанин тоже очень старый, на висках седина!» — «Седина в бороду, а бес в ребро, не говори неправды, Вера, сама знаешь, что врешь! Какой он там старый, человек как раз в летах, для нас, баб, такие самые опасные. Вспомни Нину! А как он ее вспоминал?»
«Нет все только карту рассматривал, я видала, там Озерное два раза подчеркнуто. Может и думал, но ничего не спросил. Странный такой стал, черный, Аверьян это верно подметил. Все в угол смотрит и рот кривит, вижу, что думал все что-то невеселое». Тетя Маня вздохнула: «Да накрутил он тут вот и стал темный! Ведь он виноват сам во всем, если бы ее не тронул, ничего и не было бы. Была бы и досе живая. Упокой, Господи, ее душу! Ох, грехи, грехи! Сколько горя, крови и слез война понаделала. Да, вот приехал… а что у него за думки, ты думаешь он простит так просто. Ни за что!»
Долго молчали, потом, вдруг, Вера засмеялась: «А, знаешь, как он спит? Я только на минутку вышла на кухню, чтобы убрать, вернулась, а он готов, как мертвый, я прямо испугалась. Дышит как ребенок, не то что дядя Прохор!» Из кухни доносился густой храп. Тетя Маня зевнула сладко: «Давай спать! Утро вечера мудреней! Так значит поставишь, как всегда, на своем? Ну что же, иди. Но только смотри мне, девка, не забывай, что ты невеста! Жди жениха и блюди свою честь. Если узнаю, что ты с ним, греховодником, что нибудь нехорошее делать будешь, прокляну, отрекусь от тебя». Вера краснела до ушей: «Как вы можете это думать! никогда, он мне слишком противен!» Заснули обнявшись.
Она пришла на квартиру Галанина, как всегда у Губера, к восьми часам. Было еще совсем темно и поздняя зимняя заря только начинала светлеть на горизонте. Было очень холодно и опять дул сильный северо-восточный ветер. Галанина уже не было дома и окна канцелярии были ярко освещены.
Она вошла в незапертую холодную кухню, включила свет и удивилась беспорядку. На кухне на столе лежали бритвенные принадлежности, на полу мокрое полотенце, в столовой на столе, сейчас испачканной жирными пятнами, пеплом и крошками хлеба, на тарелке был нарезан хлеб и куски колбасы, на диване тулуп. Заглянув в спальню, она увидела, что кровать была нетронута, около нее стояли открытые чемоданы с помятым бельем и книгами, всюду окурки. Она принялась за уборку и думала о том, что Галанин, наверное, всю ночь проспал не раздеваясь на диване под тулупом. Убрала все, когда уже окончательно рассвело и пошла на кухню к Капитолине, чтобы получить провизию и позвать Аверьяна топить печи и колоть дрова.
Капитолина встретила ее с радостью: «Слава Богу, наконец то вы пришли, садитесь будем чай пить с пирогами, пока Аверьян будет у вас топить. Время есть, они сейчас все в канцелярии собрались! Как тигры снова стали работать, наверное не скоро окончат. Я всегда говорила, что новая метла всегда по началу чисто метет. Галанин не Губер и сам во все вникает, но подождите, устанет и он скоро и тогда меня оценит и мой диплом. Вон вчера какой был, гром и молния, а сегодня уже гораздо тише! устал видно».
Вбежавший на кухню Еременко сразу напомнил о том, что Галанин еще не устал: «Скорее несите в канцелярию коньяк, что за обедом пили и водки и чего нибудь закусить! Там пришли Столетов и Шаландин и комендант хочет их угостить. Поторопитесь же!» Пока испуганная Капитолина резала ветчину и колбасу, доставала коньяк и водку, Вера решительно поднялась: «Я пойду с вами к коменданту, отнесу ему старый пропуск, он хотел мне выписать новый!» Еременко нерешительно на нее посмотрел: «Знаете, не советую его беспокоить, он способен наговорить вам дерзостей, знаете сами какой он, когда его отрывают от дела».
Но Вера, не слушая его, пошла в канцелярию, где Кирш уже начал прием посетителей. Около его стола стояла очень худая женщина и тихим голосом, прерываемым сухим зловещим кашлем, просила: «Мне бы только литр обрату каждый день, я бы поправилась сразу. Была на прошлой неделе и Губер сказал, чтобы прийти через неделю, вот я и пришла, уж пожалуйста не откажите!»
Еременко переводил Киршу, который уныло его слушал, смотря на окно: «А что решил г. Губер?» — «Губер отказал!» Кирш долго думал, посмотрел на женщину: «Г. Галанин сказал, чтобы ему докладывать только в том случае, если мы отказываем, указав причину. Может быть дать сразу? А почему отказал г. Губер?» — «Потому что эта женщина больна безнадежно и все равно работать никогда не сможет». Кирш почесал нос, снова посмотрел на женщину, которая продолжала судорожно кашлять, задыхаясь.
Вера, сев на стул в углу канцелярии, с любопытством слушала. «Так как же вы решили?» сердито спросил Еременко: «Если вы отказываете, то идите сами к коменданту и объясняйтесь с ним. С меня довольно его крику». Кирш нерешительно подошел к двери кабинета коменданта и осторожно постучал, за дверью смех Столетова, недовольный голос Галанина крикнул: «В чем дело? Войдите». Кирш вошел не закрыв за собой дверь и поэтому было отчетливо слышно, как он объяснял Галанину причину отказа: «Эта женщина тяжело больна, все равно ей молоко не поможет и работать она никогда не сможет!»
За дверью был виден край стола и сидящие за ним Ах и Столетов. Кирш с Галаниным вошли в канцелярию. Вера из своего угла смотрела на Галанина и должна была согласиться с тетей Маней. Он совсем не казался старым и чуть седеющие виски только подчеркивали его молодые темные глаза, чисто выбритое загорелое лицо. И он был красив, той неправильной мужской красотой, которая не- скоро забывается. И немецкий офицерский мундир ему шел. Вера посмотрела на его сапоги, заметила, что они не были вычищены и невольно внутренне съежилась при мысли о том, что ей придется эти сапоги изменника, наверное, чистить.
Пока она продолжала его рассматривать, женщина продолжала непрерывно ныть: «Ведь только один литр, если нельзя то хоть пол литра. Мне это доктор прописал, необходимо — иначе не поправлюсь. Вот его удостоверение!» Галанин прочел внимательно, пожал плечами: «Ваш доктор просто идиот, пишет, что у вас туберкулез и прописывает обрат! Еременко, ваше мнение». Еременко покраснел: «Конечно дать… обрата у нас сколько угодно!» — «А вы, Кирш?» — «Если вы, г. комендант, прикажете, я сейчас же выпишу!»
Галанин неприятно, одним углом рта, улыбнулся и Вера обрадовалась, найдя, наконец, в нем, ненавистном ей человеке, крупный недостаток. «А я вам скажу, господа, что вы говорите оба чепуху и такую же чепуху пишет этот Минкевич! Я не доктор, но все таки знаю и вы, конечно, тоже, что при такой болезни нужно питанье, да не этот обрат, а чистое молоко, курица, бульон, масло, да мало ли что еще. Другой вопрос можем ли мы это дать? Вы, конечно, сами не можете решить, а я могу, так как знаю наши возможности!»
Он посмотрел на женщину, вдруг принялся кричать: «Почему она стоит, где у вас стул для посетителей? Что это значит? Немедленно поставить сюда стул, пусть сядет и отдохнет! Господин Кирш, садитесь и пишите. Наряд на все, что ей нужно: на молоко, масло, хлеб, мясо, яйца, что еще? подумайте сами и припишите, потом дайте мне на подпись, да поторопитесь, черт вас подери!» Галанин резко повернулся и ушел. Пока испуганный Кирш писал наряд, Вера напомнила растерянному Еременко о цели своего визита. Он пошел к Галанину, сейчас же вернулся: «Г. комендант просит».
Вера сидела за письменным столом вместе с Ахом, Столетовым и Шаландиным, принужденно улыбалась, стараясь смотреть прямо в холодные черные глаза: «Я передумала! деваться мне некуда… если вы не имеете ничего против, буду у вас работать». Галанин дружелюбно улыбнулся: «Ну, вот, давно бы так, я очень рад, чертовски! Не бойтесь, плохо вам не будет, не обижу. Давайте мне ваш пропуск, я прикажу вам отпечатать новый».
Пришла Капитолина накрыла на стол, поторопилась скрыться. Галанин радушно угощал «Ну-с, за ваше здоровье, господа, выпейте и вы, Вера, чтобы отпраздновать нашу встречу. На работу успеете, хотя там у меня страшный беспорядок, увидите!» — «Я уже видела и убрала!» — «Ну тем лучше, пьем!» Столетов торжественно поднял свой стакан: «За ваше здоровье, Алексей Сергеевич, и за ваш крест. Показали свое геройство, конечно, иначе и быть не могло. Вера Кузьминична, поздравьте нашего освободителя, не забывайте, что он некоторым образом спас нас от Шульце». Галанин смеялся: «Опять вы за свое: сколько раз вам говорить, что написал я ваши характеристики, только отдав долг вашему уму, храбрости и преданности германской армии! Не будем об этом говорить, все это чепуха!»
Вера выпила свою рюмку залпом, закашлялась и заторопилась уходить: «Я пойду, у меня много работы, надо готовить обед. Но г. Столетов сказал правду, я перед вами в долгу… неоплатном. Но только вы ведь неправду написали!» Ушла рассердившись, заметив противную гримасу на лице Галанина!
Шаландин ушел разыскивать бургомистра, и в то время как Столетов, закончив с Ахом коньяк, приступил к водке, пришел Исаев, вернулся, наконец, из района. Узнал в Райзо о вторжении Галанина, о похищении всех ведомостей, накричал на служащих и не хотел слушать оправданий Бондаренко: «Конечно, вы не могли помешать ему взять, что он хотел, но чего ради вы ему сказали, что ведомости у меня в столе. Могли сказать, что не знаете. Теперь будет история, не потому что у меня что нибудь не в порядке. Вы сами прекрасно знаете, что все в полном порядке! Но чего я боюсь? Ведь этот человек, который, как мне рассказывают, был простым рабочим до войны, не может быть компетентным, растеряет все, перепачкает. Эх вы! Только на два дня уехал и уже черт знает что творится! Ну, ничего, как нибудь все поправлю. Главное тут что? Отобрать у него бумаги обратно, если он не успел все их растерять. Но и в таком случае дело поправимо, нужно только будет тогда проехаться по колхозам и взять нужные справки. Но смотрите, чтобы это было в первый и последний раз. Не забывайте, что хозяин здесь я! И не забывайте, что мы все здесь служим славной германской армии, поэтому старайтесь не делать больше глупостей!»
Этот умный, энергичный человек с длинным носом и таким же длинным выдающимся подбородком, которые делали его похожим на лису, редко сердился, мало кричал, говорил тихо. Но иногда его тихие распекания принимали такую зловещую окраску, что виновный невольно втягивал голову в шею, чувствуя, что его вина может кончится увольнением или еще хуже, «Черной балкой». Потому что Исаев пользовался полным доверием и уважением не только в обоих комендатурах, но, а это было самое главное, у начальника немецкой тайной полиции господина Шульце.
Насвистывая немецкий марш, Исаев вошел в канцелярию немецкой с/х комендатуры и, по своему обыкновению, хотел сразу пройти в кабинет коменданта. Но, стоящий в дверях Еременко преградил ему дорогу: «Г. Исаев, комендант приказал его не беспокоить». Исаев удивился, посмотрел на переводчика свысока: «Что? Вы прекрасно знаете, что это меня не касается. Если я прихожу, значит по важному делу, которое не терпит промедления».
Но Еременко не хотел подчиняться и тут Кирш подтвердил с хитрой улыбкой это странное распоряжение нового коменданта. Он уже несколько раз успел побывать в кабинете начальства и каждый раз возвращался оттуда веселей. Ему, наконец, удалось понять Галанина и он не задумываясь выписывал посетителям все, что им хотелось, обрат, отходы зерна и мяса, благо русские были нетребовательные и просили очень скромно. Ему было приятно видеть радостные лица просителей, приятно было видеть довольного коменданта, угощавшего его водкой, еще приятней было насолить районному агроному, который при Губере не раз ему устраивал пакости. Теперь повеял новый ветер и можно было перед этим нахалом не стесняться: «Этот запрет и касается главным образом вас. Господин комендант приказал вам ждать здесь в приемной прихода бургомистра, за которым послана полиция. Садитесь и ждите там в углу и не мешайте нам работать».
Исаев покраснел, сел на стул в уголку приемной и принялся наблюдать за приемом посетителей, невольно прислушиваясь к веселому шуму и смеху за стеной. Время шло, полчаса, час… Он уже решил уходить, когда вдруг появился Иванов в сопровождении Шаландина. Шаландин прошел в кабинет Галанина, а Иванов уселся в приемной рядом с Исаевым, сердито откашлялся: «Дождались… этот Шаландин так напился, что с ума спятил. У меня в горуправлении работы по горло, а он привязался, чтобы я шел сюда. Я ему сказал, что подчиняюсь непосредственно только г. Шуберу, а не Галанину, а он грозить стал, что если я не пойду добром, то применит насилие. Неслыханное нахальство!»
Исаев кивнул в сторону закрытой двери: «Вы слышите? там ведь идет пьянство, а мы здесь сидим и чего то ждем! Прямо какое то издевательство! Нет, я пойду, у меня за эти два дня накопилось работы уйма. Стол поломан, бумаги пропали! Чудеса да и только!» — «Жердецкого выгнал! одним словом — фронтовые порядки. Идем, и я с вами, пусть пьют сами дальше на здоровье, а я прямо к г. Шуберу с жалобой на самоуправство! Пошли». Но они собрались уходить немного поздно, дверь в кабинет открылась и улыбающийся Ах крикнул: «Где эти господа? комендант их просит!»
Галанин был любезен, усадил городское начальство к столу, налил по стакану водки, угощал: «Очень рад вас видеть, вас в особенности, г. Иванов. Помните незабвенное время, когда вы меня ждали целый день с хлебом солью? Как вспомню не могу не выпить. За ваше здоровье, господа, пейте, не стесняйтесь!»
Он внимательно смотрел, как пили Исаев с Ивановым, налил им снова, но Исаев отказался: «Нет, спасибо, я не пью так много. К тому же у меня накопилось много работы за время моего отсутствия». Галанин весело рассмеялся: «Понятно, что накопилось! Раз вы уезжаете в район, запираете ваши ведомости и не оставляете себе заместителя. Пришлось ломать ящик, уж не сердитесь». Исаев поднялся: «Так я пойду… можно мне получить мои бумаги обратно?»
— «Нет!» — «То есть как нет? мне эти бумаги необходимы?» — «Мне тоже». Исаев пожал плечами: «Хорошо, я обойдусь и без них, только я должен вас предупредить, что снимаю всякую ответственность за продуктивную работу в Райзо». Галанин небрежно махнул рукой: «Ну что мне с вами делать, уж так и быть, снимайте».
Ясно было, что этот белогвардеец смеялся над своим районным агрономом, поэтому вести дальше разговор было бесполезно. Исаев повернулся и пошел к дверям, Иванов тоже встал и поклонился с достоинством: «Я вижу тоже, что пришел напрасно, вернее напрасно подчинился насилию Шаландина. Впрочем я буду на него жаловаться г. Шуберу».
Они оба уже подходили к двери, когда их оглушил крик Галанина: «Стойте, Исаев, и вы, Иванов! Я вас позвал, чтобы потребовать от вас ответа за ваши преступные действия. Вы, Исаев, на каком основании, без разрешения г. Аха уехали в район? И как вы смели грабить здесь население, забрать последних коров в городе? Как вы допустили умирать с голоду население Лугового? Садитесь, подумайте и отвечайте! Вы, Иванов, как могли допустить умереть от тифа две трети Лугового, не оказали им медицинской помощи и ничего не сообщили г. Шуберу? Потому что он ничего об этом не знает! Как вы смеете выдавать только работающим по триста граммов хлеба, а членам его семьи ничего? Почему у некоторых здесь в городе по три коровы, а у других ни одной? Садитесь, подумайте и отвечайте! Молчать, не рассуждать, когда я вам приказываю!»
Галанин кричал так громко, что из очереди посетителей в передней, главным образом женщины, потихоньку вышли на улицу и быстро разошлись по домам. Кирш, которому Еременко переводил просьбу одной просительницы, поставил кляксу на своей подписи, быстро выпроводил ее на улицу и запер за ней дверь, на кухне Ка-питолина разбила очередную тарелку, а Аверьян помчался на конюшню чистить лошадей. Теперь всем стало окончательно ясно, что новый комендант не был Губером и с ним нужно было держать ухо остро.
Пришлось Исаеву и Иванову подчиниться и оправдывать свои действия, первым начал Исаев: «Я, г. комендант, служу верой и правдой германской армии и ее вождю Адольфу Гитлеру. До сих пор честно и точно исполнял все приказания моего немецкого начальства. Если население страдает, разве в этом моя вина? Ведь вы сами, как немецкий офицер, должны войти в мое положение: передо мною выбор: или население или немецкая армия, я выбрал, конечно, армию! Не ожидал, что вы, немец, будете на меня за это сердиться».
Но Галанин не соглашался с его доводами, стучал кулаком по столу так, что стаканы прыгали: «Или население, или армия! так вот вы куда гнете! Черт вас побери! Вы изволили выбрать армию! А я вам вот что скажу: и армия и население. Сначала немецкие солдаты, потом русские люди. И будьте спокойны, у меня будут сыты и те и другие! Но вы мне не ответили относительно коров города и Лугового, я вас слушаю!»
Пришлось Исаеву этому бывшему рабочему доказывать простые, ясные для ребенка истины: «Тоже напрасно! партизаны… масса партизанов… приказ начальства, обоих комендантов, выхода не было, с болью в душе пришлось исполнять». Гала-нин зло смеялся: «Да, конечно, сваливайте все беды на нас, немцев… ну, довольно, мы друг друга поняли! Я подумаю теперь, что мне с вами делать. Вот что: завтра в три часа вы соберете всех агрономов, которые побросали свои колхозы и совхозы, сидят здесь и ничего не делают. Я хочу их поставить в известность о принятых мною решениях. Не перебивайте меня, когда я говорю. Слушайте и исполняйте мои приказания. Ясно? Молчать! Ну а вы, господин бургомистр, что скажете? Подумали как мне лгать и изворачиваться?»
Толстый Иванов побагровел, встал и посмотрел в упор, в насмешливые глаза Галанина: «Что я скажу? Скажу одно. Конечно, вы теперь немецкий офицер, а я русский бургомистр! Вы можете на меня кричать, а я должен молчать, так как слишком уважаю этот мундир германской армии. На ваши обвинения я не стану отвечать, так как считаю их совершенно необоснованными! Позвольте мне сказать только одно: что я как бургомистр подчиняюсь непосредственно только господину коменданту города, г. Шуберу и он один вправе требовать от меня отчета в моих действиях. Повторяю я, к сожалению буду жаловаться ему на г. Шаландина. Кончу тем, что сказал г. Исаев: я работаю на германскую армию, для нее я готов на все».
Галанин злобно выругался: «Сволочь! Вы готовы даже на трех коров, которые вы получили, в то время как у многих отняли последнюю. Черт с вами, жалуйтесь, имейте в виду, что Шаландин действовал по моему приказанию и что я до вас доберусь рано или поздно, ваша хлеб-соль вам не поможет. Ну, а теперь вон, оба, да поторопитесь, а то я прикажу вас подогнать!»
Галанин наблюдал в окно, как Исаев и Иванов оживленно беседуя, махая руками шли по площади, потом расстались. Иванов зашагал к городской комендатуре, Исаев к маленькому каменному дому, с окнами за решетками, рядом с полицией. «Смотрите, Петр Семенович, Иванов пошел к Шуберу, а куда побежал Исаев?» Шаландин подошел к окну, рассмеялся: «К Шульце, конечно! Ну будет нам жара, он там своего унижения нам не простит».
Столетов пьяно смеясь прощался с Галаниным: «Так их, сволочей, Алексей Сергеевич! Негодяи! Это они, я в этом уверен, всю травлю против Нины повели, из города ее выгнали на верную смерть!» Галанин побледнел: «Какую Нину?» — «А Сабурину, ту, которая вам тогда на площади цветы подносила… и ее отца и сына загубили тоже, гады». Галанин выпил залпом стакан водки, зевнул: «А… да… как же помню… очень хорошо, так вы думаете, что это они к этому преступлению руку приложили? Тут, по моему, весь город старался. Они тоже? Ладно, я об этом подумаю!»
Шаландин остался один и долго рассказывал Галанину о жизни города во время его отсутствия, о всех… больше о мертвых. Галанин сидел за столом, молчал, курил с полузакрытыми глазами и перед ним проносились видения…
В этом городе радость, по случаю прихода немцев, радужные надежды на счастливую, свободную жизнь, смутные мечты о какой то лучшей доле, быстро уступили место разочарованию и знакомому уже в течении стольких лет, чувству покорной рабской безнадежности.
Уже тогда, после отъезда Галанина, когда убрали со здания горсовета русское трехцветное знамя и заменили его немецким, многие жители города поняли обман белогвардейца. Да, конечно, город и район немцы освободили от коммунистов, но принесли с собой новое рабство, еще более тяжелое и позорное, потому что новые господа были чужие люди, пришедшие из чужой страны! Кроме городского коменданта, оберлейтенанта Шубера, через несколько дней после начала оккупации, приехал другой комендант с/хозяйственный, зондерфюрер Губер, с целым отрядом немецких мужиков в формах офицеров.
Все продукты сельского хозяйства и промышленности, электростанция, кожевенный завод, водочный, заготскот, мастерские МТС, были сразу реквизированы и всюду во главе складов совхозов и заводов важно уселись немецкие специалисты зондерфюреры с неограниченными полномочиями. Только скот, который успели порас-хватать колхозники во время смены власти, как будто оставался их собственностью, но уже через четыре недели начались непрерывные и безжалостные реквизиции.
Победоносные немецкие армии нуждались во всем, их нужно было кормить, обувать и одевать за счет благодарного населения. Губер старался с немецкой точностью и аккуратностью! Вот почему освобожденный народ крепко чесал в затылке, думая как обмануть немцев и припрятать все что нужно, чтобы не умереть с голоду. В районе, в глуши дремучих лесов и болот, это легко удавалось, но в городе, где все было на виду у властей, жизнь становилась труднее с каждым днем.
Единственное спасение от голодной смерти была служба у немцев, в полиции, при комендатурах, в Райзо, в горуправлении, на заводах, в МТС. Там давали паек, правда очень скудный: 300 граммов плохого мокрого хлеба и всякого рода отходы, отбросы на каждого работающего, все в граммах: зерна, муки, требуха и кишки с бойни, обрат, снятое молоко с маслозавода. Все по записочкам и за печатью с/ коменданта!
Чтобы жить нужно было многое припомнить и блат в первую очередь. Он стал процветать в размерах невиданных даже в худшие годы при советской власти! К счастью, оказалось, что обманывать немцев, водить их за нос вместе с их начальством было легче чем раньше при советской власти коммунистическое руководство. И вот почему, люди расторопные даже и теперь толстеть умудрялись, в особенности новый районный агроном, какой то беженец из Гомеля, г. Исаев и городской бургомистр, тот самый, что хлеб соль Галанину подносил, г. Иванов. Те стали жить даже лучше чем при советской власти, а Исаев даже дом начал строить так разбогател!
Но оба они стояли близко, совсем близко около немецкого начальства. А остальные городские служащие жили сегодняшним днем, бедно, тревожно, высчитывали каждый фунтик картошки и каждый грамм льняного масла для голодных жен и детей и постепенно перетаскивали на базар свое последнее барахло! Базар не пустовал. По воскресеньям приезжали туда телеги колхозников с их колхозным производством, салом, мукой, рыбой и убоинкой, но цены были такие высокие, что трудно было подступиться, приходилось вести меновую торговлю, чтобы побаловать ребятишек мясным борщем, или яичницей на сале…
И вот… была жизнь и, как будто ее не было! Опустилось черное, грозовое небо на город, на колхозы, на реку Сонь, на леса, болота и озера и люди застыли в изумлении и смертной тоске. Такая была немецкая оккупация! Такое было освобождение!
Шли дни и ночи и все было спокойно и до удивления тихо в еврейском квартале. Все страхи евреев за свою жизнь оказались напрасными. Правда, по улице Карла Маркса и прилегающим к ней переулкам, где в тесных домах ютилась беднота, ходили патрули русской полиции, но это только радовало евреев, т, к. они чувствовали себя в безопасности от громил и могли не бояться внезапного нападения со стороны местных хулиганов. Плохо было то, что приказ немецкого начальства о запрещения для евреев покидать их квартал, ходить по городу, исполнялся полицией с ненужной и беспощадной строгостью!
Напрасно красивые еврейские девушки строили глазки полицейским и смеялись им призывным смехом, напрасно дети приставали к ним и ныли, просили разрешить поиграть только с их русскими товарищами, полицейские были неумолимы! Одна Сара и то, только благодаря просьбам учительницы Котляровой могла иногда навестить свою подругу и пожаловаться хоть ей на растущую нужду среди евреев. Терпение у них начинало лопаться! Небольшие запасы продовольствия приходили к концу и в наиболее бедных семействах давно уже сидели на одной картошке без соли.
Хотя и были кое у кого деньги, даже золотые пяти и десятирублевки и на них можно было все купить на базаре, но ходить туда было запрещено и давно уже колхозники не видели около своих возов ни одного еврея в долгополом кафтане, ни одной еврейки в черном платке.
Учительница Вера обещала переговорить с Шаландиным и свое обещание исполнила, но тот был упрям. Ссылался на немецкий приказ и просил Веру его по пустякам больше не тревожить! — «Пусть они сидят спокойно в своем гетто, если нужно им что купить, могут это сделать через своих друзей, те купят и принесут, так и быть, буду смотреть сквозь пальцы. Но сами чтобы в городе не показывались, стрелять по этим сволочам будем». Пришлось подчиниться.
И случилась невиданная в городе история: раньше евреи покупали все и продавали, наживая на этом свои скромные проценты, а теперь пришлось платить вдвойне своим нечестным русским посредникам. Евреи роптали, ходили к раввину жаловаться на свою тяжелую жизнь, на недобросовестность русских, на эгоизм своих богатых соседей. Тем было совсем не плохо и они могли еще долго иметь все для своих жадных брюх, но что оставалось делать бедным Зильберманам и Вольфам, у которых никакого богатства кроме детей не было. Худые, желтые они приводили к раввину своих злых жен и плачущих от голода детей, кричали громко по-русски и по еврейски: «Гражданин раввин! Что же это такое получается! Это же конец! Никому до нас нет никакого дела! Сдыхаем как паршивые собаки. За что? Ни работы нет, ни помощи! Эти богатые евреи… только себе… нужно, говорят, терпеть. Так пусть же они тоже вместе терпют. Помогите!»
Равнин грустно смотрел на голодных, поднимал руки к небу, как бы призывая его в свидетели этому страшному еврейскому горю, шел в каморку рядом со своим кабинетом и выносил голодным немного хлеба и рыбы, но разве он мог один накормить такое множество несчастных. Это была какая то капля в море еврейской нужды и горя.
А ведь это несчастье можно было бы очень легко прекратить, если бы все еврейские портные, сапожники, шапочники, часовых дел мастера снова нашли себе работу. Ведь все русские заказчики, весь город и район были отрезаны от них, от их улицы и переулков. Оставалось одно — сидеть и ждать чего то, каких то чудес! А тут еще пошли дожди и в еврейских домах, казалось совсем нельзя было дышать от горя, бедности, тесноты, крика и плача голодных детей. Нужно было искать выхода из этого тупика и этот выход нашли не бедные, погибающие с бессильным плачем и проклятиями Зильберманы и Вольфы, а наиболее почтенные и зажиточные евреи Азвиль и Кац!
Они не были похожи на русских богатеев, которые были расстреляны Чекой в страшные годы гражданской войны, или умерли с голоду, продав на базаре свое последнее барахло. Тогда Азвиль и Кац не пали духом, не озлобились на советскую власть, не начали с ней бесполезную борьбу. Они просто осторожно приспособились. Приспособиться можно было здесь в этом глухом лесном углу Западной России. Народ не был искушен соблазнами больших городов, не было у него богатых зажиточных сел. Он не видел большой разницы между бедностью при царях и нищетой при советской власти.
Коллективизация проходила сравнительно спокойно, т. к. раскулачивать было некого. Земли богатых помещиков Кошуровых и Богаевских, которые во время скрылись подальше от своих имений, были превращены в совхозы. Раньше крестьяне батрачили у помещиков, теперь в колхозах и совхозах. Слова как будто были разные, беднота и плохо оплачиваемая трудная работа те же! А в городе тоже мало что изменилось! Те же мелкие служащие, корпящие над своими бумагами за копеечное жалованье. Только вместо полиции появилась милиция, но те же люди, те же грубости, зуботычины и взятки. Вот только церковь закрыли, но ведь вера в Бога уже давно и для многих стала только удобной привычкой и молились больше на всякий случай. Поэтому от безбожных мер советской власти пострадал один только поп о. Семен, которому пришлось взяться наконец за производительный труд, устроиться колхозным пастухом в Озерном, где его попадья, а вскоре и дети умерли от унижения и непривычной бедности…
В то время толстый с рыжей бородой и пейсами Азвиль и худой по европейски бритый Кац спекулировали потихоньку в голодные годы военного коммунизма, а потом торговали открыто при Нэпе. Кроме того создали шорную и сапожную артель, куда нужда загнала всех еврейских сапожников и бывшего регента церковного хора Прохора Ивановича. Артель процветала, ее основатели делали крупные барыши, свои изделия продавали в Бобруйске, Минске, через своих единоверцев связались с Ковно и Вильно. Доходы, вдруг стали такими большими, что начали подумывать, построить артелью кожевенный завод, которого не хватало в области.
Уже были сделаны все расчеты и планы и начали рыть основы для фундамента, как, вдруг, новая политика Сталина положила конец этой блестящей затее. Пришлось спешно сворачиваться, делаться на вид снова бедными и незаметными. Это было легче, чем в двадцатых годах, был опыт и неискушенный в финансовых делах энтузиаст, начальник ГПУ района Медведев махнул рукой на испуганных капиталистов и принялся рьяно за чистку своей партии.
Но все таки Горсовет воспользовался изысканиями распущенной артели и построил нужный ему кожевенный завод. На этот завод и устроились Кац и Азвиль! Один главбухом, другой техническим руководителем одного из цехов. Устроились и зажили не так плохо в ожидании лучших времен. Они умели терпеть, не так как горячие и нетерпеливые русские непманы, которые рано или поздно попались в руки Медведеву и отправились в Заполярье, рубить дрова и размышлять там о своей глупости! Понемногу удалось пристроить на завод наиболее близкую родню, что почему то не понравилось городу.
Русские рабочие за глаза ругали евреев пархатыми жидами и дома пьяные грозили кому то кулаками, обещая со временем все припомнить: и свои плохие заработки и нажим со стороны Азвиля и Каца для выполнения норм, не могли понять, что евреи только исполняли приказания начальства и сами лезли из кожи, чтобы ему угодить.
Но так или иначе, жизнь трудная и мало веселая, для русских и евреев потихоньку шла и к ней привыкли. И вот теперь с этой войной все рухнуло. Приехал белогвардеец Галанин и привел за собой немцев. Евреев сразу выгнали с завода, всех, не прислали никому из них записки немедленно явиться на работу. На места Азвиля, Каца и других евреев были назначены русские, а известный антисемит Попов стал бригадиром цеха. Это было несправедливо, т. к. если бы не евреи, их старания, энергия и опыт, никакого завода в городе не было бы и рабочие отправились бы батрачить в совхозы «Ильича» или «Первого мая». Однако удивляться человеческой неблагодарности было не в привычках евреев.
Сейчас нужно было действовать скоро и решительно, т. к. нехорошие темные слухи ходили по городу и просачивались на улицу Карла Маркса. Колхозники на базаре говорили о каких то ужасных расправах в Минске и Боб- руйске, расправах над евреями. На улицах добавляли к слышанному, кричали даже о каких то расстрелах! Но этому, конечно, никто не хотел верить. И все таки нервы начинали сдавать от этого бесконечного домашнего ареста всей еврейской общины, от голода, ропота и плача бедняков.
Кац и Азвиль добились таки своего. Через переводчика Коля, которому они дали кусок материи для его немки жены, получили от горкоменданта, оберлейтенанта Шубера согласие их принять и выслушать их просьбу. За евреями пришел немецкий патруль и повел их по городу в немецкую комендатуру. Они пошли и прихватили с собой Сару Красникову. Во первых, она говорила по-немецки и была поэтому незаменимой переводчицей, во вторых, это была очень красивая еврейская девушка, сложенная как Юдифь, и это было тоже неплохо!
Евреи шли по городу и робко кланялись знакомым русским прохожим. Те смотрели с испугом на немецкий конвой, но на поклоны отвечали и, как всегда раньше, любовались красавицей Сарой! Еще бы, девушка замечательная, одетая со вкусом хотя и просто в желтенькое платье и еврейского в ней не было ничего заметного, разве только нос с чуть заметной горбинкой и то только в профиль! Видно, что отцом ее был не невзрачный Красников, а господин поручик, сын полицмейстера Попандопуло! Ухаживал за матерью Сары Лилей, когда она блистала в закрытом заведении Шишмана и головы всей минской знати кружил, сын Попандопуло. Взял к себе на холостую квартиру, девушку с желтым билетом поручик, любил безумно и даже подумывал на ней в конце концов жениться. Да ее не мог приучить к порядочной жизни, как ни старался, Лиля мало отличалась от своих подруг, оставшихся у Шишмана, обманывала его до тех пор пока он не застрелился с горя.
Скандал получился страшный в этот последний год перед революцией. На всю губернию. Пришлось Лиле бежать куда глаза глядят от гнева, еще не расстрелянного, полицмейстера Попандопуло. Спасибо Красникову, на ней женился и привез сюда в город в свою сапожную мастерскую, а через восемь месяцев отцом стал. Родила ему Лиля, теперь она уже Рахилью Соломоновной стала, девочку Сару, как будто еврейку и раввин над ней молитвы читал.
Но злые языки говорили, что она была все таки дочкой поручика. Ну, да мало ли что говорят в этом захолустном городишке. Выросла Сара еврейкой среди евреев, на гордость и удивление всей еврейской общины, всего города и района, длинноногой, синеглазой, с тяжелыми черными косами и красными как вишни губами. Веселая, влекущая к себе и кроме того, очень добрая и умная девушка, кружила головы всем, евреям и русским и замуж не торопилась, хотя ей исполнилось недавно уже 23 года…
Смотрели на нее искоса Азвиль и Кац, видели как жадно горели глаза у немецких конвоиров и надеялись на удачу своих хлопот. Но, когда пришли в немецкую комендатуру, вдруг сразу не повезло. Шубер был больной, не в духе, почему то передумал и буркнул переводчику несмотря на евреев, которые сняв шапки ему низко кланялись, что все это не его дело, он сочувствует голодающим, но помочь ничем не может. Все дела о евреях находятся в ведении г. Шульце, который один может разрешить им ходить по городу и искать работу.
Пришлось уйти от него ни с чем. На площади под липами они долго совещались: идти к Шульце не хотелось. Они всегда старались быть подальше от таких людей. В старину боялись жандармов и исправников, при белых — контрразведки, при большевиках — Медведева. Господин начальник немецкой тайной полиции, Шульце! Это звучало неприятно и даже страшно! Как будто было лучше идти домой и продолжать ждать… Но Сара уговорила, она смеялась над непонятным страхом мужчин! Как будто Шульце был не такой же немец, как Шубер: раз от него зависит судьба евреев, значит нужно к нему идти и просить.
Послушались ее доводов и пошли к дому повешенного Медведева, где у дверей, широко расставив ноги, стоял немецкий часовой в каске натянутой на уши и с автоматом на ремне.
Было у Карла Иоганновича две жизни. Одна жизнь, настоящая, проходила серо и скучно, другая разукрашенная ослепительными узорами его фантазии была плодом его воображения. Его отец, Иоганн Шульце, приехал нищим в Россию, и, как и все иностранцы, быстро стал на ноги в этой удивительной стране, разбогател на оптовой торговле хлебом.
Когда маленький Карлуша подрос, он поступил в гимназию города Курска. Трудно было ему одному, немцу, среди русских мальчишек, которые с детской жестокостью всем классом преследовали и били худого бледного лютеранина: «немец, перец, колбаса, купил лошадь без хвоста!» С плачем он жаловался дома матери: «Они меня, мама, немцем ругают!» Испуганная и злая Амелия Францевна его утешала: «Ничего… пусть! они просто тебе завидуют, потому что они хуже тебя. Стыдиться тебе того, что ты немец не нужно. Мы, немцы, выше русских, смотри сам, Россия велика только своим пространством и количеством населения, а на самом деле никуда не годится: русских били все и даже японцы. А их царь? Разве он русский? Он такой же немец как и ты! А императрица самая настоящая немецкая принцесса… Ты на этих хулиганов не обращай внимания, помни всегда одно: ты выше их!»
И Карлуша помнил. Он рос одиноким среди своих сверстников и их потихоньку презирал, хотя сказать им это прямо в глаза не решался, он был один против всех! Зато с какой радостью, когда разразилась война 14-го года, он отмечал на карте победоносное наступление немецких армий! Как он радовался русским поражениям. Его отец разделял его восторги, хотя к этому времени был русским подданым и таким образом избежал ссылки в Сибирь куда ссылали всех германских и австрийских граждан.
Он продолжал скупать и продавать хлеб, но не к добру! Настала революция и красный террор больно ударил по этой немецкой семье. Иоганна Шульце арестовали за спекуляцию и расстреляли, бедная Амалия Францевна, которая к этому времени забыла о своем славном немецком прошлом, била земные поклоны в пустовавшем соборе, скоро умерла от голода и горя. Погиб бы и Карлуша, если бы его не забрал с собой вернувшийся из Сибири дядя и не увез в побежденную Германию.
Жизнь у дяди сначала была легкая, Карл Шульце поступил в университет на юридический факультет, но проучился там недолго: девальвация разорила его благодетеля, пришлось бросить учение и работать. Карл нашел место комивояжера, при одной фабрике кислой капусты. Нужно было развозить на маленьком автомобиле по всему округу жестяные банки с кислой капустой и навязывать ее лавочкам и мясным. Дело пошло и на свою холостую жизнь он зарабатывал неплохо, но какая это была жизнь, скучная и серая. К счастью, наравне с действительностью, иногда совершенно ее заслоняя, шла его, ему одному понятная, жизнь мечтаний.
Всю жизнь его болезненная фантазия строила хрупкие таинственные замки и помогала ему мириться со скучной повседневностью. В детстве, начитавшись романов Майн Рида и Жюль Верна, приключений Ната Пинкертона и Шерлока Холмса, улегшись вечером пораньше в кровать, он долго не спал и жил жизнью полной опасностей и героических похождений!
Потом, когда он стал юношей, на смену сыщикам и следопытам пришли герои Александра Дюма, мушкетеры и гугеноты. И он был одновременно и Дартаньяном и графом Монте Кристо, и в течение долгих вечеров поражал своих противников и любил воздушных красавиц, платонически, бесплотно!
И только совсем недавно его начали мучить и преследовать другие видения. После чтения современной порнографической литературы, он со всей пылкостью проснувшегося мужчины предался этой новой опасной иллюзии. И мысленно любил, раздевал и ласкал самых красивых и манящих женщин, непрерывно меняя их в своем ненасытном вожделении.
Такая была его жизнь, две жизни и такой он был всегда, как будто два человека одновременно: один робкий, неуклюжий и некрасивый, с неспокойными бегающими глазами, лысеющим, резко скошенным назад лбом и холодными, потными руками, и другой человек, когда он закрывал глаза, непобедимый красавец, сильный, смелый и ловкий. В одной жизни неловкий, заискивающий комивояжер, уныло расхваливающий достоинства своей кислой капусты и краснеющий от циничных шуток красивых толстозадых торговок. В другом, фантастическом мире, сверхчеловек, перед которым в немом восторге склонялся весь мир и ласки которого добивались самые восхитительные нагие красавицы.
Так проходила его жизнь и так она бы и кончилась незаметно для него и его окружающих. Но, вдруг, к власти в Германии пришел Адольф Гитлер и Карл Шульце очертя голову бросился в водоворот уличных маршировок и как мог помогал своему новому господину в его шествии вперед. И помочь ведь было так легко! Вся Германия тогда с ума сошла и даже вчерашние коммунисты уверовали в нового мессию! Все неудачники, обиженные судьбой, а их было множество в разгромленной стране, выходили из своих темных нор на солнечный свет и громко вопили о своей преданности и слепой вере. Их готовности на все, всю свою неудавшуюся жизнь принести к его ногам, верил новый загадочный вождь, сам ведь был из таких неудачников. И двигал их вперед, выдвигал их далеко на руководящие посты в новой государственной власти. И чем упорнее, ненасытней были его помощники, тем выше поднимались они по ступенькам вверх к небу!
Карлу Шульце не удалось пойти далеко, слишком далеко от жизни увлекла его фантазия, и, как ни старался он скрыть свою робость под громким криком: «победить или умереть!», ему это плохо удавалось, и в глубине своей робкой души он сам не верил своей готовности умереть за что либо! Но все же его принадлежность к партии и штурмовикам помогла сделать свою маленькую карьеру.
Его юридическое, хотя и незаконченное образование было принято во внимание и он был назначен следователем в Гестапо. Как будто окончилась его скучная монотонная жизнь. В этот день его нового назначения, пьяный на радостях Карл Шульце, выбросил из своего автомобиля непроданные банки кислой капусты и поехал на место своей новой работы. Развивались события мирового масштаба. Победоносная германская армия оккупировала Польшу.
Привыкать к своему новому положению сначала было трудно. Методы Гестапо были слишком радикальны, расправа с врагами Германии и ее фюрера слишком кровавая и беспощадная. Осторожность, робость и нерешительность диктовали господину Шульце быть добрым. Но, когда он увидел как без сопротивления, без протеста, люди гнули перед ним свои спины, униженно и бессильно плакали и молили о пощаде, или угодливо смеялись его грубым хамским шуткам, когда он увидел свою полную безнаказанность, несмотря на грубейшие нарушения законности, на самые вопиющие преступления, он, вдруг все понял: с одной стороны, были всемогущие господа, в числе которых был он, с другой стороны — бесправные рабы, обязанные терпеть и повиноваться! Теперь нужно было воспользоваться теми неограниченными возможностями, которые открылись перед ним, одним из избранных героев невероятных событий.
В Варшаве он постиг свою немудреную работу немецкой тайной полиции, главный лозунг которой заключался в одном только слове, в беспощадности! А когда летом 41 года его отправили в город К., он окончательно вошел в свою роль беспощадного судьи. Там он, наконец, был предоставлен самому себе с неограниченными возможностями: господина над жизнью и смертью этих русских, которые когда то мучили и преследовали слабого и одинокого немецкого мальчика и кричали ему вслед, когда он убегал от них: «Немец, перец, колбаса, купил лошадь без хвоста!»
Конечно, этот захолустный город, затерянный в дремучих лесах и болотах уступал во многом Варшаве, хотя и сильно разрушенной, но все же европейской столице! Люди здесь были бедные, простые, плохо одетые, часто в лаптях, на допросах редко унижались и умирали с достоинством. Дома маленькие бревенчатые, под соломой или тесом, с клопами и тараканами. Улицы пыльные, грязные. Кругом, на многие километры, лес, река, озера и болота, там и сям колхозы и совхозы, между ними бродили шайки каких то партизанов. Колхозы сохранили свои столетние названия: Озерное, Холмы, Березаны, Парики. Совхозы носили печать октябрьской революции: совхоз 1-го мая, совхоз Ильича…
Были они разбросаны на многие километры друг от друга, и от города, ехать туда было утомительно и долго по плохим ухабистым дорогам, небезопасно из-за этих бандитов-партизанов. Шульце предпочитал поэтому сидеть в городе в доме, где когда то жил и допрашивал врагов народа Медведев.
Шульце по прежнему любил одиночество, сидел больше дома и вечерами после утомительных допросов, если не играл в карты, в городской комендатуре, уходил в свою спальню, ложился на двухспальную кровать и начинал предаваться своим прежним мечтаниям: днем хлопотливый паук, разделывался с мухами, имевшими неосторожность попасть в его паутину, ночью сладострастник в обществе голых женщин. Опять как всю жизнь: две жизни. Сегодня день прошел скучновато, допросов не предвиделось, и вот вдруг пришли к нему сами эти трое, два жида вместе с русской красавицей!
Кац, Азвиль и Сара Красникова стояли в темноватом кабинете Шульце и смотрели на бледного худого немецкого офицера, сидящего за письменным столом. Они молчали в страхе и не знали, как начать с ним говорить… Все их мысли, заранее приготовленные фразы, куда то исчезли.
Оставался только темный неопределенный страх и чувство обреченности. Что-то грозное, неумолимое надвигалось на них и становилось явью в большом портрете человека со свастикой на рукаве, с грозными железными глазами, который смотрел на них со стены сверху, окруженный заревом пожара. «Гитлер-освободитель!» И этот освободитель казалось о чем то страшном думал и молчал грозящим молчанием.
Шульце не торопился прервать молчание, прекратить мучение евреев. Он насмешливо рассматривал этих испуганных людей и одновременно возмущался их нахальством. Возмущало его то, что эти два неряшливых еврея, которые мяли в дрожащих пальцах шапки, пришли к нему вместе с русской девушкой. Несмотря на его категорический приказ не допускать общения между русскими и жидами, эти два еврея разговаривали с ней, смеялись под липами. Он сам наблюдал эту сцену из окна, видел, как один из них, с рыжими пейсами даже погладил девушку по голове. Получалось, что его приказ не принимался в серьез ни русскими, ни евреями, и эти идиоты не отдавали себе отчета, какой страшной опасности они подвергали свою жизнь! Он им покажет…
Несколько раз Кац откашливался, приготавливаясь говорить, но у него ничего не получалось кроме какого то неопределенного мычания, пришлось тогда Саре самой начать. По-немецки она прошептала: «Господин офицер, позвольте нам…»
Но Шульце остановил ее величественным движением руки с длинными потными пальцами: «Можете говорить по русски, я достаточно владею этим языком. Что вам угодно? Говорите скорее… Но сначала ответь мне на один вопрос: как ты смеешь не подчиняться моему приказу? Разве ты забыла, что я запретил под страхом расстрела русским и евреям быть вместе? Я тебе покажу! Убирайся вон отсюда и жди в коридоре пока я кончу с этими жидами! Поняла? Марш!»
Шульце возмущался, прислушиваясь к своему крику, заставлял себя кричать еще больше и его удивляло, что эта красивая девушка с огромными синими глазами, видно его не боялась, не дрожала от страха, как эти два еврея. Она продолжала стоять перед ним и смотрела ему прямо в глаза. Вскочив, он подошел к ней и грубо схватил ее за плечи: «Ты разве не понимаешь по русски, дура? Вон отсюда».
Сара улыбнулась и посмотрела на него в упор, и ее глаза были совсем близко от его глаз, синие с большими загнутыми ресницами: «Господин офицер, простите меня и не сердитесь, но я ведь тоже еврейка! мы все трое пришли к вам просить по нашему общему делу». Шульце выпустил из своих рук ее круглые плечи и невольно отскочил назад: «Ты… еврейка? ты смеешься надо мной!» Сара опустила голову и прошептала: «Да, еврейка… меня зовут Сара Красникова». И было в ее позе с опущенной головой, с сложенными на груди руками что-то бесконечно жалкое и трогательное. Она помолчала, потом рывком гордо подняла голову: «Да, я жидовка! такая же, как и другие на улице Карла Маркса», Шульце сел, ему показалось, что он видел сон, один из тех снов, ярких и странных, которые ему снились после долгих бессонниц, напоенных его изнуряющей фантазией. А между тем это была действительность: перед ним стояли два типичных еврея, и эта красивая нежная девушка принадлежала им по духу и крови. Машинально он начал перелистывать толстую папку бумаг: «Я вас слушаю!»
И тогда Кац, которому удалось, наконец, перебороть свой страх, начал свою речь. Этот умный человек, всю свою жизнь боровшийся с успехом за свое существование, не растерялся и теперь, во время взял себя в руки. Он подробно и спокойно рассказал Шульце о положении в еврейском квартале, подчеркнул, что евреи были всегда лояльны к власти, при царях, при белых, при большевиках. Нет никакого основания думать, что они будут вести себя иначе в отношении славной победоносной немецкой армии.
Он допустил, что некоторые, немногие евреи были опасными людьми, например Троцкий, Каганович и другие во время революции, здесь в городе председатель горсовета Судельман, бежавший от заслуженного наказания в лес. Но все остальные простые несчастные ремесленники, служащие, совершенно безобидные и беззащитные. Разве они виноваты в преступлениях немногих паршивых евреев? И разве одни только евреи были коммунистами? Например Сталин? Он ведь грузин! А этот палач Медведев, которого, к счастью, поймал и повесил Галанин?
Долго говорил Кац, Шульце смотрел как он жестикулировал и кричал, как кивал в такт его словам Азвиль и невольно улыбнулся. Увидев его улыбку Кац еще горячее продолжал защищать интересы своей улицы, а Сара внимательней и тоже улыбаясь посмотрела на Шульце и от ее улыбки и взгляда было Шульце одновременно приятно и стыдно. Ему было неловко, что он был груб и жесток с этой девушкой, непохожей на грубоватых и некрасивых евреек. Украдкой он ее изучал, старался найти в ней что нибудь, что подтвердило бы ее происхождение и, к своему удивлению, не находил ничего; перед ним стояла красавица, которая могла быть русской, немкой или француженкой и пахло от нее неуловимым запахом свежести и чистоты.
Между тем Кац закончил свою длинную речь: «…от имени несчастных, голодающих людей, прошу вас, сжальтесь, пощадите нас!» И Азвиль, опустив свою лохматую голову так, что вперед протянулись его огромные уши, из которых торчали пучками седые волосы, тихо повторил: «Сжальтесь… пощадите!»
Снова стало тихо и молчание снова давило евреев своей почти ощущаемой темной тяжестью. И снова при взгляде на человека на фоне темного зарева, стало им казаться, что все эго было ни к чему! Напрасны были долгие совещания и споры на улице Карла Маркса, хлопоты, чтобы добиться свидания с немецким начальством, даром пропал кусок такой хорошей материи, подаренной переводчику Колю, красота Сарочки и блестящая речь Каца! К тому же этот вспыльчивый и, как будто, в глубине своей души слабый и не злой Шульце, очевидно, являлся простым орудием в жестоких руках того освободителя, который смотрел на них со стены.
И Шульце подтвердил это, он решительно захлопнул свою папку с бумагами и встал, худой и маленький: «Так что же вы собственно говоря хотите? Мы немцы вас, жидов, хорошо знаем, и все ваши оправдания просто смешны. Будьте коротки! говорите, что вам от меня нужно?» Тогда уже Азвиль пришел на помощь своему растерявшемуся другу, он был скуп на слова и точен: «Мы умираем с голоду, господин офицер, без средств, без работы, без права ходить по городу. Мы просим разрешения работать, чтобы иметь кусок хлеба для наших детей, просим разрешения ходить по городу, чтобы найти работу. Это все… это ведь так мало… мы ведь тоже люди!»
Шульце неприятно сухо рассмеялся: «Тоже люди, ходить по городу, работать! Но разве вы до сих пор не поняли, что ваша песенка спета, что решение еврейского вопроса уже принято! решение радикальное! что наш фюрер…» Увлекшись он начал говорить жестокие беспощадные слова и не мог остановиться начал громко кричать, видя как постепенно все больше бледнели евреи, все больше горбились их спины! Подняв тяжелую папку с бумагами, он с силой бросил ее на стол: «Идите и ждите! И чтобы я вас больше не видел в городе, иначе!»
Испуганные евреи заторопились к двери, но Сара нагнулась над столом к лицу изумленного Шульце и в ее глазах были слезы, немой упрек и мольба: «Г. Шульце, я не верю, я не могу поверить, что вы можете быть таким жестоким с бедными евреями! За что?» Шульце отвел глаза от синего яркого блеска молящих глаз, с усилием судорожно вздохнул и вдруг улыбнулся, и от этой смущенной улыбки, его лицо стало обыкновенным лицом смущенного и доброго человека: «Сумасшедшая, вас ничем не напугаешь! Подождите вы там, а ну-ка вернитесь ко мне». Азвиль и Кац нерешительно вернулись к столу и стали рядом с Сарой… «Я передумал», продолжал улыбаться Шульце: «Как тебя зовут, адвокат? Кац! Хорошо… Ну так вот, слушай: ты будешь у меня представителем твоего гетто. Составишь мне список всех твоих евреев, женщин и детей тоже, каждого возраст, профессия и адрес. Завтра ты мне этот список принесешь. Я тебе дам пропуск. И тогда я решу, что мне делать с твоим еврейским царством, чтобы вы не передохли с голоду! А теперь уходите, вот тебе пропуск».
Он быстро написал записку, хлопнул по ней печатью, бросил Кацу. Евреи радостно улыбались, торопились скрыться. Последней ушла Сара, в дверях обернулась и улыбка ее красных манящих губ одновременно рассердила, смутила и обрадовала Шульце.
В этот же день под вечер неожиданно приехал в город Савелий Станкевич, староста Озерного. Испуганный, с растрепанными волосами и бородой, он побежал к русскому полицейшефу Шаландину и потом вместе с ним явился к горкоменданту Шуберу. Сразу зазвонили телефоны и забегали немецкие писаря. Важно прошагал под липами хозяйственный комендант Губер, за ним торопился Шульце.
Событие было грозное и сулило в будущем много неприятностей и хлопот. Когда они все собрались в кабинете Шубера пришлось Станкевичу повторить свое донесение о ночном нападении. Эти бандиты, называющие себя партизанами, напали на рассвете на Озерное. Топорами они зарубили двух зондерфюреров, посланных туда Губером для реквизиции скота, разбудили и вывели на берег озера полицейских Ша-ландина, охранявших немцев, там их быстро прикончили из автоматов зондерфюреров. Потом открыли колхозные амбары и нагрузили рожью и гречихой 20 подвод, забрали 15 коров из трофейного скота, брошенного красной армией при ее бегстве и ушли в сторону больших болот.
Станкевичу просто чудом удалось спастись, зарылся в сене в сарае. Когда партизаны ушли, он запряг в сани свою кобылу и во весь дух погнал в город, сообщить начальству о неслыханном злодеянии! Допрашивал Станкевича Шульце, долго и грозно кричал и грозил, но разве можно было что нибудь толком узнать от испуганного и видно придурковатого старосты. «Сколько их было? да разве я их считал, разве я их мог из моего сена видеть? Говорили бабы, что много, тучи… Какое оружие? не видал и бабы боялись смотреть! Кто ими командовал? А кто его знает: все одинаково кричали и матом крыли! Знакомые? Да разве их из сена угадаешь. Куда ушли? Да куда же, как не большие болота! Ищи их там, бандитов!»
Ударил его со злости Шульце в зубы, в кровь разбил рот верному немецкому слуге и, наверное плохо пришлось бы Станкевичу, если бы его не защитил Шубер. Староста Озерного плакал и извинялся: «Не виноват я, господин начальник, разве я один против тысяч бороться могу? Помогите нам безоружным оборониться от воров» Когда его выгнали обратно в колхоз, несмотря на упрашиванья оставить здесь в городе, чтобы спасти свою жизнь, Шубер устроил совещание.
Было решено в будущем быть на стороже и обеспечить город от возможного внезапного нападения партизанов. Шаландин, который теперь, когда грянул гром, как равный сидел с немцами и пил с ними водку и вино, предложил свой план. По берегу Сони рыть окопы и строить бункера. У моста поставить вышку, чтобы наблюдать за бугром на другом берегу Сони, занять эти укрепления немецкими солдатами и русскими полицейскими. Шубер с радостью на все согласился. Мысль об окопах и бункерах хорошая идея, только где же достать рабочих? Вот тут и пришел на помощь Шульце со своими евреями.
Он рассказал о сегодняшнем посещении делегации с улицы Карла Маркса. О жалобах евреев на голод и на безработицу: «Нужно их использовать как рабочий скот… до конца! Пусть работают и строят бункера и окопы и они получат свой суп и хлеб, как раз столько, чтобы не сдохнуть с голода, а русская полиция будет за ними следить, чтобы они честно зарабатывали свою еду, их подгонять, чтобы скорее работали! Не правда ли, это идея, господа?» Шубер сомневался и качал головой: «Да, да, но ведь это евреи. Разве они смогут работать? ведь они привыкли только к гешефтам, хотя… в конце концов… ничего не поделаешь, можно попробовать! Итак за дело, господа. Г. Шульце, берите все в свои руки, а г. Шаландин вам поможет со своими храбрыми полицейскими». Перед Шаландиным теперь явно заискивал и оставил его у себя после совещания. До поздней ночи пили, отчасти от страха…
Утром Шульце вызвал к себе Каца и отдал ему приказания: «Значит, ты понял, Кац? Работать будут все, начиная с десяти лет и до ста… ха, ха, ха! За работу, всем работающим 300 граммов хлеба и два раза суп, в обед и вечером. Я распорядился чтобы вам на работу везли котлы. Таким образом бояться тебе, что твои жиды сдохнут с голоду нечего. И даже по городу ходить будете, от вашего гетто до реки и обратно, под охраной полиции, чтобы вас охранять от хулиганов. Кроме того, всем на спины шестиконечные звезды, вот так, повернись!»
Мелом он начертил на спине Каца звезду: «Есть у вас маляр? Зильберман? Ну так вот, тебе нужно будет повернуться к твоему маляру спиной, чтобы он знал как это сделать! Да отчетливо краской, чтобы не стиралось и чтобы полиция и немцы вас не путали с русскими. Завтра утром приступай к работе!»
Кац пытался протестовать: «Господин офицер, но мы ведь не сможем, мы не привыкли к тяжелому труду, ведь у нас только кустари, ремесленники и служащие! Кроме того, много больных». Но Шульце не дал ему закончить: «Ты, кажется, недоволен! вместо благодарности, ты еще упираешься Не можете, не привыкли? Ничего, научим. Больные? Никаких больных! пусть все они работают пока не сдохнут. Вон!»
Ударом ноги он вытолкнул Каца за дверь. Кац шел по улице, опустив голову и не смотрел по сторонам. За ним бежали мальчишки и кричали ему: «Жид пархатый, нос горбатый! Эй, смотри, Ванька, у него на спине звезда нарисована. Кац, а тебя можно теперь жидом называть?» Кац втягивал голову глубже в плечи, озирался как старый затравленный волк и ласково улыбался: «Зовите меня, милые, как хотите».
В стороне под липами на площади хоронили торжественно убитых немцев, солдаты салютовали залпами автоматов. Русских полицейских закопали наскоро в Озерном на бедном колхозном кладбище, где их могилы в тот же день были забыты.
На другой день, как только начало светать, весь город высыпал на берег Сони, смотреть как евреи, в первый раз в своей жизни, тяжело работали. Их прогнали по улицам города, вниз к реке всех: мужчин, женщин и детей и даже старого раввина. Дома остались только дети младше десяти лет. У всех на спинах краской были тщательно выведены звезды царя Давида. Зильберман постарался, работал всю ночь. Но, или у него не хватило одной краски, чтобы раскрасить всех евреев, или потому что взяла верх его фантазия неудавшегося художника, но только звезды были разного цвета. У мужчин красные, у женщин голубые, а у детей белые. Это было пестро и веселило глаза русских прохожих и мальчишки бежали за еврейскими рабочими вниз к реке по улице и поднимая босыми ногами тучи легкой пыли, кричали им вслед: «жиды пархатые!..»
Но евреи не смущались и не падали духом, даже улыбались и шли весело вряд, стараясь держаться семьями. И это было легко, потому что редко если в какой ни-будь семье было меньше четырех детей. Бог всегда благословлял еврейских женщин и только раввин был одинок, да у Рахили Соломоновны была только одна дочь Сара, а то, что ни ряд, то и семья целиком… Зильберманы, Шварцы, Диаманты. Так они шли, новые немецкие рабочие, окруженные полицейскими и радовались своей жалкой свободе. Так как это была все таки свобода, хотя и очень маленькая.
Солнце светило весело, город почти забытый за эти два месяца домашнего ареста, им улыбался, хотя и насмешливо, но не злобно. Ведь эти русские! Разве евреи их плохо знали? Разве они не научились видеть как через стекла в их простых душах? Конечно, некоторые смеялись над евреями, но не потому ли, что сами были очень несчастные под немецкой пятой и думали свое горе забыть под маской торжества над горем самых несчастных? А многие даже открыто, не боясь полиции, жалели евреев. Вот, например, эта хорошая девушка Вера Котлярова, закрыла лицо руками и убежала в переулок, или веселая вдова Нина Сабурина, любовница Галанина, больно отшлепала Ваську, который не уставал кричать про жидов проклятых! А священник, бывший колхозный пастух, с испугом крестился и другие открыто кланялись.
Все это вместе взятое ободряло и давало силы терпеть и рваться работать, чтобы поскорее войти в новую трудовую жизнь… Так незаметно вышли из города, подошли к крутому берегу Сони, по команде остановились, получили кирки, лопаты, тачки и начали трудиться. Но работа оказалась не такой простой как им хотелось. Конечно, все евреи старались, даже совсем маленькие и слабые дети, они суетились, бегали, подымали и опускали кирки, напрягаясь, старались всунуть лопаты в песчанную, почему то страшно твердую землю, спотыкаясь, вытягивая вперед худые шеи, спотыкаясь и падая, везли тачки. Но не было у них сил и главное сноровки, одно только старанье, а разве на одном стараньи далеко уедешь?
Солнце поднималось все выше, а работа почти не подвигалась вперед! Крик, шум, суета, настоящий колхозный базар в старое мирное время, а окопы только намечались вдоль тихой задумчивой реки. Полицейские ругались, били прикладами, подгоняли испуганных, потных рабочих, пинками ног ловко валили их ничком на землю, русские зрители улюлюкали и смеялись, евреи озирались по сторонам, стараясь увернуться от ударов, молча переносили побои и издевательства. В обед привезли суп, который евреи ели стоя, садиться им не разрешил, пришедший посмотреть на работу, Шульце. Отхлебали из своих тарелок и мисок горячую воду со следами картошки и капусты, хлеба не было, 300 граммов, полученных утром съели сразу с голоду.
После обеда взбешенный Шульце ушел, пригрозив репрессиями нерадивым рабочим и полицейским за недосмотр. И снова началась бестолковая суета, беготня и крик!
Степану Жукову, командиру полицейского конвоя, надоело смотреть на раввина, который трясущимися руками собирал песок и сыпал его в тачку Сары. Около него Азвиль уныло, с напряженным лицом, по которому градом катился нот, бил киркой по земле: «Эх ты, работник, ну кто же так работает? Разве кирку так держут, так ей бьют? Подожди, остановись! Стой, я тебе говорю! Ну, теперь поднимай ее выше, еще, еще! Теперь с размаху бей ею вниз и выпускай воздух. Тебе, дураку, тогда легче будет. Гах! гах!»
Азвиль покорно исполнял все указания Жукова. Поднимал кирку как мог выше, изо всех сил, закрыв глаза, бил ей себе под ноги… гахал! Но кирка скользила в сторону, вырывалась из рук и брызгала мелкими песчинками в лицо раввину и Жукову. Жуков сердился и смеялся: «Ну и дурак же ты, браток! И чего ты ее, суку, боишься? Ты работай так, чтобы она сама себя, стерва, от страху не помнила! Начинай снова. Да нет же, не так! Фу ты черт, чуть раввина не убил… Остановись! Стой я тебе говорю! На, держи автомат».
Азвиль взял дрожащими руками автомат Жукова, прижал его к груди, задыхаясь от усталости и страха. Степан поплевал на свои мозолистые руки, не торопясь взял кирку, примерился взглядом и гакнув, вонзил ее в песчанную землю по рукоять. Увлекшись, схватив лопату, начал копать все глубже, показывая свое уменье сконфуженному Азвилю. И за ним многие зрители, русские, привыкшие к тяжелому труду, повырывали у перепуганных евреев лопаты и кирки, впряглись в тачки и принялись с остервенением показывать свои силы и способности, щеголяя друг перед другом и перед евреями своей ловкостью и быстротой.
Работа легко спорилась, окопы быстро углублялись, стали сразу заметны бункера. Смеялись и издевались русские над евреями, а те удивлялись русской силе и робко хвалили своих учителей. Только раввин один молчал. Он продолжал пересыпать руками песок, смотрел куда то вдаль и видел что то, что не было видно ни евреям, ни русским.
К вечеру сделали передышку, евреи посоветовавшись, хотели отблагодарить русских, решили отказаться от ужина в пользу своих благодетелей: «Ведь это же не мы, евреи, выкопали такое огромное количество земли, берите наш суп, мы не голодны!» Но Жуков, отобрав снова свой автомат у Азвиля, свирепо кричал: «Нашли чем нас купить! Своей водицей горячей. И откуда вы на нашу голову свалились? Мало у нас своих забот? А вот теперь на этих чертей еще работай! Одно слово — жиды! Везде проклятые устроются!»
К ужину пришел снова Шульце, похвалил Каца за работу: «Вот видишь, а ты говорил, что твое гетто не может работать! При желании всему можно научиться. Молодцы, никак не ожидал, что так много сделаете». Кац смущенно улыбался, но своих не выдал, не признался, что это русские накопали такое множество кубиков земли, промолчали и русские, обидно было признаться, что евреи снова умудрились их оседлать. Подобревший Шульце разрешил евреям есть свой суп сидя по человечески и смотрел искоса на Сару, которая сидела со своими родителями, Кацом, Азвилем и раввином на зеленом бугре, разостлав для ужина чистую белую салфетку. Она сильно устала, все евреи устали не так от работы, как от бестолковой суеты и страха, все валились с ног от страшной усталости.
А бедная Розочка Гольдберг, молоденькая женщина с восковым лицом, даже не могла есть от слабости и лежала на травке, подставив последним лучам заходившего солнца свой синий заострившийся нос. Третьего дня она родила своего первенца, родила трудно, без помощи русской акушерки, русским ведь запрещалось помогать и лечить евреев. Принимали розового и большеголового ребенка еврейские старые женщины, неумело, грубо, больно, грязными не вымытыми руками. Но все таки роды прошли благополучно и рад был до смерти отец ребенка, чахоточный Гольдберг часовых дел мастер. Он жалел молодую мать, за ней ухаживал, сам ничего не ел, всю еду тащил в кровать истощенной счастливой жене. И смеялся блаженно, смотря как его наследник, продолжатель славного рода Гольдбергов, сосал грудь его красавицы Розочки. Два дня было огромного безоблачного счастья, а сегодня утром пришли полицейские, они были грубы и безжалостны, да и Кац тоже кричал и подгонял. Нужно и ей было идти на работу.
По приказу немецкого начальства, всех больных и здоровых гнали на улицу и строили в колонну. Плакал и беспокоился Гольдберг, тихо стонала от напряжения Роза, когда нагнувшись зашнуровывала ботинки… но потом взяла себя в руки и даже улыбнулась своему дрожащему мужу: «Вот какая я у тебя, Гриша. Только два дня после родов отдохнула и снова как огурчик свежая! Могу работать!» Глядя на ее веселье Гольдберг успокоился: «Вот какие мы, евреи, стали двужильные. Что значит приказ? Ничего нет невозможного! Ты не бойся, работать ты не будешь, я за нас обоих отработаю, объясню наше положение полиции». Ну да разве этому робкому забитому еврею удалось защитить свою больную жену? Разве он мог дрожащим голосом, косноязыча, объяснить полиции в чем дело? Доказать, что его Розочка сейчас, сию минуту, родила ребеночка и оставила его на попечение детей младше десяти лет? Не хотели и слушать, цинично шутили и били обоих, мужа и жену.
Заставили Розу возить тяжелую тачку с песком, не пускали к ней мужа, чтобы ей помочь. Две тачки разом возить. Конечно, она скоро упала и больше не поднялась, несмотря на пинки и крики полицейских. Пришлось ее бросить и она все послеобеденное время лежала на зеленой травке, тихо стонала и смотрела на небо, по которому медленно ползли белые кучерявые облака. А Гольдберг продолжал работать, старался за двоих и радовался, что его жену больше не трогали, работал один наравне с русскими, не чувствовал усталости и иногда улучив минутку, когда полицейские не смотрели в его сторону, подбегал к Розочке и озираясь кругом, дрожа от страха, гладил ее холодный потный лоб и шопотом просил: «Потерпи ради Бога еще немного, скоро конец! Пойдем домой, отдохнешь, будешь снова сильной!» Но Розочка, как будто, его не слышала, она не переставала стонать и ее глаза большие и строгие, как будто следили и что-то искали в пролетавших тучках.
Потом все таки работа кончилась, все опять построились, Кац пересчитал и пошли домой. Впереди выступало начальство, г. Кац, Азвиль, раввин и Красниковы, за ними плелись все остальные, все эти Диаманты и Шварцы, вряд целыми семьями, и, замыкая шествие Гольдберг, выбиваясь из последних сил, вез на тачке свою совсем слабую жену. Не могла даже подняться сама с места, где грелась на солнце, несмотря на помощь и просьбы мужа и на ругань и удары полицейских. И, когда ее кое как втиснули в тесную тачку, оказалась травка, на которой она лежала, красная от крови, как будто там курицу резали. Даже полицейские удивились и смутились!
Вернулись домой все больные от усталости и женщины не могли работать по хозяйству, голодные дети плакали. Легли скорее спать и долго не могли заснуть от горя и страха, перед завтрашним днем. А ровно в полночь, когда церковный сторож пробил 12 часов в чугунную доску, умерла Розочка. Весь вечер молчала, с мужем не говорила, даже своему младенцу ни разу не улыбнулась и его не кормила, охрипшего от голодного крика. Только стонала, почти криком стонала, несмотря на просьбы потерпеть испуганного мужа, а потом начала икать с каждым ударом в чугунную доску, а после двенадцатого удара успокоилась и вытянулась, улыбнувшись на прощание своему Грише.
Гольдберг не верил сначала ее смерти, думал, что она пошутила, но, когда поднес к ее лицу нагоревшую свечу и увидел отражение ее пламени в неживых, быстро тускнеющих глазах, сразу все понял и начал звать на помощь. Кричал как сумасшедший, плакал и смеялся. Прибежали соседи, просили его не скандалить ночью. Но разве его можно было уговорить, даже полиции вдруг перестал бояться. Потом схватил в охапку своего сына и убежал с ним на двор, там скоро замолчал и соседи, закрыв мертвые глаза Розочки, вернулись по домам, не ожидая ничего плохого. А утром, когда стали снова строиться пересчитывать, не было нигде Гольдбергов. Роза, та умерла, отмучилась, но куда мог спрятаться ее паршивый муж?
Сердился Кац, ругался Жуков, искали его по всей квартире, даже под кровать мертвой лазили, пошли в сарай, и вдруг нашли во дворе. Он повесился на груше, в самой глуши крапивы, а под его ногами валялся задушенный младенец. Веревку перерезали, но было, конечно, поздно. Давно, видно, уже отправился Гольдберг догонять свою жену и уверять ее в своей такой огромной еврейской любви, все препятствия к их единству уничтожающую… Положили его с сыном на кровать рядом с Розой и ушли на работу. И были в тот день невеселые евреи и полицейские. Работали молча, с остервенением и когда ели свою скудную еду, садились подальше от покрасневшей травки, и старались не смотреть туда, где умирала вчера замученная еврейская мать.
Проходили дни и ночи, работа шла неплохо, евреи старались, как могли, тяжело работать. Помогали им полицейские и некоторые добрые жители города, хотя иногда кричали на ленивых, постепенно привыкли и жалели никчемных людей. О Гольдбергах и их несчастной судьбе скоро забыли, хоронили всех троих в их же дворе, т. к. из еврейского кладбища по распоряжению немцев сделали свалку для нечистот. Много хлопот было с гробами, русские плотники не могли помочь, пришлось сломать сарай Гольдбергов, кое как сколотить ящик, куда и уложили всех, отца, мать и сына и закопали их под той же грушей, где еврей повесился.
Похоронили, помолились вместе с раввином, поплакали немножко, слез было мало, слишком много о себе плакали и забыли. Время было не такое, чтобы слишком много о страшном думать! Нужно было думать о живых: как спасти живых женщин, мужчин и детей… Думали и спорили по вечерам Азвиль и Кац, ходили за советом к раввину Фридману. Но раввин ничем не мог им помочь, ни советом, ни ободряющими словами. Он, вдруг, как то сразу одряхлел и начал заговариваться. Качал головой, что-то бурчал себе под нос по еврейски, или, неожиданно улыбался как то зловеще и говорил по-русски тихо и ласково: «Пусть будет, что должно быть и чем скорее тем лучше!»
Сердились умные евреи, уходили к себе домой и там возмущались: «Совсем с ума сошел! нет, не будет с него толку! Нужно нам самим решать, время не терпит. Нужно этого зверя Шульце уговорить… а то, в самом деле, с голоду все передохнем. Конечно, помогают немного друзья и родственники: Павловы, с их приемной дочкой, молочком детишек подкармливают, еврейка Люба Шварц, что замужем за агрономом Кравчуком, украдкой от мужа, куриц таскает, вдова Сабурина, уже сколько раз сахар приносила, но разве это хватит на всех евреев! Нет, нужно, чтобы мы по закону имели право на человеческий паек. Нужно еще раз просить Шульце… чтобы он был добрее, взятку ему всунуть, не бумажками, какая им цена теперь? а золотом! Все люди на золото жадные… да… золотом!»
И начали ходить по вечерам после работы, по домам измученных евреев, объясняли, просили и пугали: «Нужно для общего дела, последнее отдать, мы сами даем пример, Все свои золотые деньги для общего спасения жертвуем. Давайте поскорее!» Кричали евреи, не соглашались, объясняли начальству, что они люди бедные и золота никакого давно не видали, но Кац настаивал, продолжал уговаривать: «Поймите меня хорошенько, ведь погибнем все, как паршивые собаки! как Гольдберги! Я знаю, что у вас есть, не жадничайте, а то придется всем вешаться… груш не хватит» Уговорил! вытаскивали плачущие женщины из своих тайников последние, несчастные золотые деньги, отдавали Азвилю, требовали расписки, чтобы потом, когда немцы уйдут, жаловаться русской власти.
Кац улыбаясь писал расписки, а потом, когда обошли всех, у себя дома вместе с Азвилем, проверял и в стопки складывал. К собранным деньгам они приложили свое золото, смеялись и возмущались. Со всей общины они собрали денег на 825 рублей, а Кац один мог выложить 1505, а Азвиль без малого 2000, 1995 рублей. Звонили чистым, золотым звоном, на зубах пробовали, проверяя качество, не было ли фальшивых? Но все было в порядке и поздно ночью подвели окончательный итог: 4325 рублей в золотых царских пяти и десяти рублевках. Сумма, как будто, небольшая, но это были не какие нибудь грязные советские ассигнации, а чистое червонное золото.
Задумчиво смотрели евреи на стол, где аккуратными столбиками лежали золотые монеты. Они думали о том, с каким трудом были скоплены и сохранены эти деньги царского времени… да… это было спокойное золотое время! А теперь, разве же это жизнь? Спасли это богатство от русских, чтобы отдать ни за что немцам. И выхода не было, как будто не было… хотя, если подумать хорошенько… все тщательно взвесить… принять во внимание все обстоятельства, все человеческие слабости, привлечь и уговорить Сару — тогда нужно согласиться, что выход, хотя и узкий, даже широкий… все таки был!
Первым начал говорить об этом выходе Азвиль. Вспомнил довольно ясно всю эту красивую историю об Юдифи и Олоферне! Кац подхватил, обобщил и уточнил. Оба сделали выводы, помогая друг другу: если Юдифи удалось отрубить голову мертвецки пьяному Олоферну и этим спасти свой народ от гибели, то можно и теперь прибегнуть к тому же способу, обойдясь без этих древних ужасов и кровопролитий… времена сейчас совсем иные и вовсе не нужно никого резать, но заставить дрожащего от желания Шульце быть добрее к несчастным евреям… это ведь раз плюнуть… этот план был замечательный, и, если раввин согласится повлиять на Сарочку, не мог не удастся!
Весь день шел дождь, вечером евреи измученные и грязные вернулись домой и начали, как всегда в последнее время, горько проклинать свою жизнь! Азвиль и Кац, отправив своих жен и детей спать, пошли к раввину. У него еще горел свет. Старый еврей, с пушистой белой бородой, в очках с ермолкой на голове, совсем не похожий на еврея, а скорее на какого нибудь русского ученого, сидел за столом в своем удобном кожаном кресле и читал желтую толстую книгу.
Он не поднял головы, не оглянулся на вошедших и продолжал смотреть в книгу, тихо шевеля тонкими бескровными губами. Так и стояли оба просителя, ждали пока хозяин вернется к жизни и обратит на них внимание, но так и не дождались, начали сами кричать, просить и объяснять. Говорили о том, о чем уже не раз ему говорили, но на этот раз прибавили, что евреи окончательно решили погибать, что необходимо немедленно найти выход, и что этот выход, к счастью, ими найден.
«Собрали все золотые рубли, которые еще у некоторых бережливых людей остались, доложили собственные, всего 4325 рублей, решили дать взятку Шульце этим золотом, сейчас оно в большой цене, да, но потом им в голову пришло другое… прямо удивительно, что эта мысль так поздно к нам пришла и всем пришлось так долго мучиться, а Гольдбергам даже погибнуть и совершенно зря. Гражданин раввин конечно знает об этих двух людях: Юдифи и Олоферне! Как Юдифь вскружила голову этому гою и потом его убила, спасая этим свой народ… так вот… у евреев есть наша гордость и радость, Сара Красникова! Ведь только дурак не видит, что Шульце от нее без ума! И это ведь клад для нас всех, погибающих от голода и непосильного труда. Любовь немца к еврейской девушке! И разве с этим кладом наше паршивое золото соревноваться может? Вот мы и пришли к раввину, старейшему и умнейшему изо всех! Его все всегда уважали и его слушались и Сара тоже. Как скажете, так и сделаем! Прикажете отдать Шульце это проклятое золото — сейчас же сложим его в мешок и завтра утром отнесем. Берите, давитесь только пожалейте. А посоветуете Сарочке повлиять на немца для общего блага — еще лучше! Мы знаем, что она не откажет вам в этой жертве. Ведь ей это будет совсем не трудно, многого ведь нам не нужно! немного больше еды и немного больше работы. Эго ведь совсем мало за такую красивую молодую еврейскую девушку, которая к тому же, если это так уж важно, может себя легко уберечь, как Юдифь с Олоферном, хотя это не совсем ясно и в книге нет точных указаний».
Развивал такие мысли Кац, Азвиль его горячо поддерживал. Они перебивали друг друга и плевались и сердились, если говорили не одно и то же. К их удивлению, раввин оказался сегодня, как будто, опять нормальным и рассудительным человеком. Он снял очки, отложил в сторону свою книгу и долго проницательно смотрел на них во время их уговариваний, как будто, он все до конца читал в их маленьких еврейских душах. Кивал своей головой престарелого мудреца, соглашаясь с их доводами, и смеялся скрипучим смехом, когда Азвиль по своему ему рассказал свою историю о Юдифи, только заметил вскользь, что мало читать книгу, нужно точно, не мудрствуя понимать ее смысл и подчеркнул, что жертва Юдифи была чиста, т. к., рискуя всем, она все таки сохранила свою чистоту. Но, в общем согласился помочь просителям, хотя опять добавил, прощаясь с ними, свое непонятное и даже глупое изречение: «Пусть будет, что должно быть и чем скорее, тем лучше!» Все таки не мог снова стать тем нормальным человеком, которым был до смерти Гольдбергов!
Уйдя от раввина Кац принялся действовать быстро, боялся, что раввин передумает, побежал к Красникову, в его большой уютный дом, долго колотил кулаками в ставню, пока его не разбудил. Но Красников, нерешительный и слабый человек, не захотел идти к раввину за новостями, знал заранее, что никаких приятных новостей не узнает. Охая и потихоньку ругаясь, отправил туда свою жену… та быстро собралась, накинула на лысеющую голову платок и побежала под дождем по темной грязной улице к раввину.
Целый час просидела у гражданина Фридмана и потом долго мокла под дождем у своего дома, думая о словах раввина. Конечно, старик совсем отстал от современных темпов жизни, и его советы постараться разжалобить Шульце и одновременно уберечь невинность Сары, были просто смешны! Его план нуждался в поправке… в ней проснулась опытная в любовных утехах Лиля, в свое время чуть не заставившая поручика Попандопуло бросить все, свою карьеру, семью и друзей и жениться на бывшей пансионерке господина Шишмана.
Приняв решение, она потихоньку вошла в столовую, убедилась в том, что бедный усталый Красников спал мертвым сном, прошла в спальню своей дочки, разбудила Сару и начала ей рассказывать про историю Юдифи и Олоферна, рассказывала о том, что просил раввин, но по своему. Потом перешла прямо к делу: говорила о том, что Шульце потерял голову от своей страсти к Сарочке, и что поэтому ей будет совсем легко спасти всех и прежде всего себя и своих родителей. Сначала Сара сердилась, краснела и возмущалась, потом перестала кричать, засмеялась и… в конце концов согласилась помочь евреям. В глубине своего сердца она об этом сама уже давно думала, сама видела какие взгляды бросал на нее Шульце, когда приходил на берег Сони, взгляды, от которых становилось одновременно приятно и стыдно…
Когда ее мать, успокоенная и счастливая ушла, Сара долго лежала с открытыми глазами, слушала, как дождь бился в ставни ее комнаты и мечтала. В конце концов уснула беспокойным сном, и ей снилось… Темное синее небо, усыпанное золотыми звездами в далекой знойной пустыне шатры вражеского лагеря… широкое мягкое ложе устланное мягкими шкурами редких зверей, и на нем себя в объятиях красивого и жестокого врага, который ее мучил и ласкал…
Была суббота и некоторые евреи, еще не забывшие закон, пробовали отказаться от работы, просили полицейских позволить им отработать завтра. Но Жуков не соглашался: «Нет больше вашей субботы, вот завтра все отдохнем, мы устали не меньше вашего, ясно? А ну-ка, ребята, складывай автоматы, даешь!» Подобрели полицейские после истории с Гольдбергами, которая оказалась чистейшим недоразумением, старались помогать уже не из-за страха перед Шульце, а просто из жалости к этим смешным и жалким людям. И не мешали русским приносить для них свою скудную милостыню и тоже помогать строить укрепленную позицию.
Пришлось евреям подчиниться, только раввин в то время как принялись копать и возить тачки, остался один сидеть на траве, мокнуть на дожде и что-то напевать по еврейски, Степан только плюнул на него: «Ну, пошел опять за свое старый осел, за свои молитвы, бросьте его, ребята, все равно с него толку, как с козла молока… давай, давай!» Все принялись за работу, которая сегодня шла скоро и весело. На обед пришел Шульце, смотреть как евреи едят, как Сара стлала чистую белую салфетку низко нагнувшись, так что были ему ясно видны красивые стройные ноги, гораздо выше колен.
Шульце был не в духе, не дал евреям отдохнуть после обеда, снова сразу браться за работу, но раввин опять не обращал внимания на крики начальства, остался сидеть и смотреть на мокрую начинающую желтеть траву. Шульце сразу увидел непорядок, быстро подошел к старику, ударом стека сбил шапку: «Ты что, особого приглашения ждешь? а ну-ка шевелись, не то я тебе помогу сам подняться!» Но раввин не встал, молча поднял вверх свою седую голову и внимательно посмотрел на немца. И было в его глазах за очками что то, что никогда в жизни не видел Шульце в глазах своих рабов, русских и евреев, как будто насмешка… и что-то грозное нечеловеческое смотрело на него, перепуганного и смущенного.
Чувствуя, что надо немедленно восстановить равновесие, показать свою власть, наказать еврея за его дерзость, он схватился за кабуру револьвера, но тут подбежала Сара, она смело подошла к Шульце, прижав руки к груди, умоляюще закричала: «Что вы делаете? Разве вы не видите, что этот человек сумасшедший?» Шульце пришел в себя, судорожно перевел дыханье и резко рассмеялся: «А, это вы, Сара? В самом деле, теперь и я вижу, что этот жид идиот! Ну, что же… пусть сидит и дальше, черт с ним!., а вы что? разве тоже работаете?» Сара рассмеялась, запрокинув голову так, что под ее тоненькой, мокрой от дождя, блузкой напряглись молодые упругие груди: «Конечно работаю! я ведь еврейка и мне пока еще нет ста лет!» Продолжая смеяться, она пошла к своей тачке. Шла она легкой танцующей походкой, чуть раскачивая бедрами под узкой короткой юбкой.
Шульце как завороженный провожал ее взглядом, потом резко повернулся к Кацу, который невдалеке копал землю: «Слушай, Кац! Эта… как ее зовут? Та, которая повезла сейчас тачку, видишь, споткнулась… Сара? Да, так вот, смотри, чтобы она не работала так тяжело. Понял, скотина? И вы, Жуков, не очень на нее налягайте… пусть она отдохнет, больше отдыхает. Я видел у нее пальцы в крови. Все нужно в меру! Черт бы вас всех побрал! А то ведь совсем не сможет… понятно? смотрите мне!» Он поднял руку со стеком, с силой рассек высокий сухой бурьян и повернувшись спиной к изумленным полицейским, пошел вдоль реки к городу. Дождь понемногу переставал, поднявшийся ветер погнал тучи на бугор в лес. Работали весело и дружно все… кроме раввина и Сары Красниковой…
На улице Карла Маркса, узкой, грязной, стиснутой с обеих сторон домами еврейской бедноты было пустынно. Несмотря на воскресный свободный день, евреев нигде не было видно, они предпочитали сидеть по домам и отдыхать в ожидании завтрашней работы, не видно было и полицейских патрулей и потому эта часть города была как будто вымершей.
И вдруг, совершенно неожиданно из-за угла появился начальник немецкой тайной полиции Шульце. Кац, который давно уже его поджидал, обрадовался, когда из окна увидел характерную фигуру, худого немного сгорбленного, немецкого офицера со стеком в руке. Он выбежал на улицу, бегом догнал Шульце и низко ему поклонился, сняв свою потертую котиковую шапку: «Господин офицер прогуливается по солнышку, хотите посмотреть на нашу бедную жизнь? Что же тут смотреть? Живем бедно, грязно, как самые паршивые собаки».
Шульце посмотрел с улыбкой на желтого похудевшего Каца, бритое лицо которого выражало одновременно беспокойство, страх и радость: «Да, хочу в самом деле посмотреть как вы здесь живете. Мне, видишь ли, нужно найти для Райзо хороший большой дом, тесно нашим агрономам. Ты должен знать, есть ли у вас здесь что либо подходящее…» Кац подумал немного, покачал головой: «Мы живем здесь страшно тесно. По шести-десяти человек в квартире, богатые давно уже от нас ушли, а здесь одна беднота, живут плохо, тесно, даже клопам тесно». Шульце с нетерпением махнул стеком: «Я тебя не спрашиваю сколько жидов живет в домах, а вообще есть ли подходящий дом! Твоих жидов я оттуда выгоню, уплотняйтесь, как знаете, вот, например, этот дом… он довольно большой, кто здесь живет?»
Он показал стеком на дом, на другой стороне улицы, который резко отличался от других тем, что был сравнительно большой, новый, правда бревенчатый, но крытый железной зеленой крышей, с четырьмя большими окнами, с белыми тюлевыми занавесками и крыльцом под резным навесом. Кац засуетился: «Это сапожника Красникова, того у которого дочка больше не работает по вашему приказу. А ведь правда… этот дом подходит, четыре комнаты с кухней, просторные и без клопов. Я как то его совершенно из виду выпустил. Может вы сами сразу и посмотрите, чтобы лично убедиться?»
Шульце нерешительно мялся: «Может быть лучше Исаева сюда прислать, мне лично как то неудобно входить в дом к евреям!» Но Кац уговаривал: «Ну, что же здесь неудобного? Разве господин офицер боится бедных евреев? А Красниковы образованные люди и рады будут вас принять, в особенности Сарочка! Она все время только о вас и говорит, вашу доброту вспоминает. Зайдемте!» Шульце неожиданно для самого себя согласился. Кац оказался прав. В чистой гостинной было приятно и уютно. Стоял диван, стол, тяжелые дубовые стулья. Над столом на бронзовой цепи висела керосиновая лампа под розовым абажуром. На стенах, оклеенных тоже розовыми обоями, репродукции Айвазовского в тяжелых рамах, портреты молодой красивой женщины и худого бородатого еврея, наверное, родителей Сары в молодости. На столе в вазе букет грустных осенних цветов и их едва уловимый запах смешивался со свежестью чисто навощенного пола.
Появилась старая, скромно, но со вкусом одетая, еврейка, улыбалась приветливо и извинялась за беспорядок, которого не было, пригласила сесть: «Вы уж меня извините, мы с мужем заняты на огороде, копаем картошку, уже давно пора, да вот с этой ужасной войной задержались, а теперь с работой на реке не было времени, пользуемся каждой свободной минуткой. Знаем, что по делу пришли к нам, поэтому я вам пришлю мою дочь, вы с ней и поговорите. Она у нас все дела ведет… глава дома как все современные девушки. Мы, видите ли, постарели, подурнели, ничего не понимаем… присядьте вот сюда на диван, знаю что торопитесь, а все таки так будет вам удобнее и отдохнете. Я вам пришлю ее сию минуту, а вы, г. Кац, идите нам помогать копать, а то ничего вам не дадим. Сарочка, где же ты? Тебя господин Шульце хочет видеть!»
Не успел Шульце отказаться, накричать на болтливую старуху, приказать ей, чтобы они все сегодня же освободили этот нужный ему дом… забыл выругать Каца за его двусмысленную улыбку, позволил ему уйти, сидел на мягком диване и с замираньем в сердце прислушивался к шорохам и шопоту за стеной,
И было все так как должно было быть. Сбылось то, о чем он мечтал по ночам с тех пор, как первый раз увидел эту странную манящую девушку. Какая она была красивая и соблазнительная в узком розовом платье с большим вырезом на груди! Он видел ее около себя, совсем близко на диване! и иногда с испуганной дрожью во всем теле чувствовал теплоту ее податливого бедра… он не слышал о чем она говорила, смотрел не отрываясь в синь ее глаз и опять не мог понять как такая девушка, нежная и чистая, могла быть дочерью евреев и жить вместе с ними в одном доме!
О цели своего визита, о реквизиции этого дома он забыл… он был пьян, пьян от ее близости, пьян от наливки, которую он пил вместе с ней из больших граненых стаканов, пьян от прикосновения ее тонких маленьких пальцев, израненных на работе. Время остановилось, перестало существовать, когда акомпанируя себе на гитаре, она пела ему вкрадчивые цыганские романсы, когда смеялась манящим смехом в ответ на его грубоватые неловкие комплименты. И, когда наливая ему стакан наливки, красную как кровь, она нагнулась над ним и он ясно увидел на фоне батистовой рукашки начало ее девичих грудей, которые как будто предлагали себя, ему показалось, что он сошел с ума, что он схватит и прижмет к себе это юное тело, тянущееся к нему с наивным бесстыдством и требовательностью. Страшным усилием воли он сдержал себя, дрожащими руками долго чиркал спичками, чтобы зажечь лампу и прогнать навождение. И в мягком розовом свете снова смотрел и тонул в синей глубине смеющихся глаз.
Очнулся он на улице в обществе Каца, который провожал его по улице, падали осенние ранние сумерки, откуда то снизу с реки полз туман, и вместе с туманом падал шопот Каца: «Господин офицер, ну что вы скажете? Вы теперь сами видели, ну разве она еврейка? Это такая же еврейка, как я китаец! Ее отец, поручик соблазнил неопытную русскую девушку, сделал ей ребенка, а потом, ясно, бросил. Та родила дочку и умерла. И пропала бы дочка, если бы Красниковы из жалости ее не удочерили и не воспитали, понятно по еврейски. С тех пор Сарочка и живет с нами, как будто еврейка, а на самом деле русская на все 100 процентов. Ведь вы ее сами сегодня хорошо рассмотрели. Ее глаза, губы, ноги… все тело. Ну что там еврейского. И такая чистая и добрая девушка терпит, с нами работает и своими нежными пальчиками проклятую тачку возит. А почему? потому что мы молчим, запретила она нам вам всю чистую правду сказать, хочет вместе с нами страдать и голодать. А я вот не могу больше. Видит Бог всемогущий, не могу! И я прошу вас и умоляю, спасите эту невинную девушку, возьмите ее от нас, ведь она, когда вас увидала в первый раз, когда вы ее жидовкой ругали, вас полюбила, я знаю это… со всей силой своего красивого тела!»
Шульце плохо видел в сумерках вечера лицо Каца, слышал только свистящий шопот над своим ухом: «Ты что мелешь, жидовская морда? Отстань. Решил меня своими сказками дурить? Ты пьян, скотина!» Но Кац не отставал, продолжал дышать ему в ухо водочным перегаром: «Правда, пьян, на радостях на кухне пил! Радовался тому… что и вы… ее тоже любите, сами к ней прибежали сегодня, ведь и вы ее полюбили со всей силой вашего тела, как сумасшедший, с первого же раза, когда мы все к вам пришли в первый раз за помощью!» Шульце оттолкнул пьяного Каца, с размаху поднял и опустил свой стек, но рассек только туман, в котором вдруг пропал, провалился Кац.
На другое утро евреи строились как всегда, на своей улице, чтобы идти страдать на работе. Сара уже заняла свое место между матерью и раввином, когда вдруг пришел помощник Шульце, фельдфебель Кугель. Он долго всматривался в лица перепуганных евреев, потом вызвал Сару Красникову и увел ее как он говорил, на допрос к своему начальнику. Колонна евреев пошла на работу без нее и все с испугом ждали новой большой неприятности для Красниковых, не боялись только сами Красниковы, раввин и Кац с Азвилем, знали, какой это будет интересный допрос.
Через два часа Сара снова, одна, без конвоя, появилась в еврейском квартале, где в пустых домах плакали маленькие дети моложе десяти лет. Она собрала свои вещи, красивое белье и платья, уложила их в чемодан и пошла по городу, сопровождаемая любопытными взглядами русских прохожих. Она прошла под желтеющими липами, мимо немецкого часового, смело открыла дверь в квартиру господина Карла Шульце, к которому совершенно неожиданно для всего города и района, поступила домработницей. На улицу Карла Маркса она больше не вернулась. Юдифь вступила в шатер Олоферна!
План Каца и Азвиля, одобренный раввином, блестяще разработанный и исправленный Рахилью Соломоновной, был проведен в жизнь Сарой, дочерью поручика Попандопуло.
Она получила документ за подписью и печатью Шульце на имя Александры Николаевны Попандопуло, русской девицы, родом из Минска. С ее спины исчезла шестиконечная звезда и она спокойно, с высоко поднятой головой занялась хозяйством господина начальника немецкой тайной полиции.
Когда во вторник утром полицейский Гаврюков по приказанию своего начальника доставил на допрос Шульце подозрительного бродягу, пойманного в районе Озерного, на его долгий и настойчивый стук вышла Александра Николаевна розовая и веселая, и красивом ярком капоте. Краснея и улыбаясь она сказала, что г. Шульце занят неотложной, экстренной работой и никого не принимает и захлопнула дверь перед носом растерявшегося полицейского. Пришлось в этот день всю работу по борьбе с преступниками свернуть и ждать пока пройдет новая прихоть Шульце.
Но эта прихоть не проходила, и уже через несколько дней весь город, немцы и русские, почувствовали перемену в характере этого офицера. А евреи были прямо ошеломлены. Правда работать приходилось и дальше, но работали теперь не так трудно и, главное пропал страх перед полицейскими и самим Шульце. Евреи не исполняли приказаний полицейских, стали жаловаться на жестокое обращение, на слабость и на болезни. Кац сам ходил к Шульце и смело передавал ему просьбы и жалобы, своей рабочей команды и удивительней всего было то, что Шульце не гнал его в шею, как это было всегда раньше, а терпеливо его выслушивал и часто исполнял его просьбы. Паек был наконец улучшен, суп стал вполне съедобным и питательным на мясе, порция хлеба была доведена до 500 граммов в день на человека и на его иждивенцев. Больные и слабые, а их оказалось вдруг множество, после их осмотра доктором Мицкевичем, могли оставаться дома, не лишаясь пайка.
Матери, кормящие грудных детей, и беременные на седьмом месяце тоже не работали и хорошо питались! получили усиленное питание обратом, четыре сапожника, пять портных и один часовщик по просьбе коменданта города, наконец, были назначены работать в немецкие мастерские при комендатуре, чинить обувь немецким солдатам, шить шевровые сапоги господам немецким офицерам, подгонять им парадные кителя и пускать снова в ход испорченные часы. На базарной площади вдруг снова появились еврейки в черных платках и евреи в своих кафтанах, начали снова покупать и продавать. А господа Азвиль и Кац открыли в самой просторной комнате дома Каца комиссионный магазин, куда русские потащили по воскресениям и по вечерам, в свободное от работы время, свои последние выходные штаны и ботинки в обмен на муку и масло и на все другие съестные продукты, которые вдруг появились у этих замечательных, энергичных людей.
Повеял новый ветер, ветер равенства всех рабов русских и евреев И евреи, люди проворные и гибкие выходили, вдруг вперед, а растерявшиеся русские оставались далеко позади. Только звезды на спинах евреев, еще как будто, указывали на какую то разницу между горожанами, но эта разница обратилась совсем неожиданно в пользу рабов, раскрашенных в белую, голубую и красную краску. Русские завидовали евреям, которые стали лучше и сытнее есть, через Шаландина жаловались на эту непонятную несправедливость. Шульце, похудевший, веселый и добрый выслушивал жалобы, предлагал сразу помочь недовольным: «Если русские хотят лучше есть, пусть тоже идут копать, кормить я буду всех работающих еще лучше!» Русские почесали в затылках, но выхода не было, записывались на работу. Работали тяжело, ели свой суп с мясом, вдоволь хлеба, потихоньку шипели на евреев. «Ну подождите, не долго будет вам помогать Попандопуло, надоест немцу, тогда мы вам припомним!»
Но Александра Николаевна не надоедала, была неистощима в своих ласках, в неистовстве своей дурманной любви. Шульце жил как во сне, и только ждал наступления ночи, чтобы в своей уютной спальне, на широкой кровати, любить, ласкать и мучить это прекрасное юное тело. После бессонных изнуряющих ночей, он долго спал по утрам, бессильный, опустошенный, потом кое как занимался служебными делами, допрашивал вяло, без прежнего искусства и жестокости, отдавал неопределенные нерешительные приказания, часто заведомых преступников совершенно неожиданно для Кугеля и Шаландина, выпускал на волю. Ходил к Шуберу на совещания, где больше молчал или поддакивал коменданту города. Иногда спохватывался. Чтобы снова стать исполнительным офицером Третьего Рейха, ходил по городу, спускался к реке и наблюдал как работали русские и евреи, грубо ругал Каца, называл его Иудой, избивал стеком ленивых рабочих, но, вдруг поднимал голову и посматривал на солнце, сердясь, что оно слишком медленно уходило за лес. Перед ним вдруг вставала нагая Саша и он внутренне дрожал от нетерпения вернуться скорее домой, в объятия, напоминающие собой предсмертные судороги.
Да… эти два любовника были совсем не похожи на библейских Олоферна и Юдифь. Но своих единоверцев Сара не забывала даже в самые бурные моменты любовного экстаза. И Шульце исполнял все, что она у него просила. А нужно ей было только одно: как можно меньше работы для еврейской рабочей команды и как можно больше мяса, хлеба и других продуктов. И Шульце смеясь соглашался с ней, давал даже больше.
Было совещание у коменданта города и района. Там перед всеми собравшимися немецкими начальниками, старый капитан благодарил Шульце за блестящую работу. И неожиданно для всех, Шульце сделал невероятное предложение. Еврейскую команду до конца войны оставить в его распоряжении для исполнения всех других общественных работ в городе. Например, по заготовке дров на зиму, на поддержание чистоты в городе… да мало ли еще зачем. Губер, которого недавно Саша ударила по лицу, когда он пытался ее погладить по груди в отсутствии Шульце, возмутился. Он указал на большие расходы по кормлению евреев, на огромные выдачи мяса, молока, жиров. Говорил, что его труды по снабжению армий скомпрометированы из-за невероятной щедрости господина Шульце, которая для него понятна… ха… ха…
Покрасневший от прозрачных намеков Шульце стал обвинять Губера в хищениях продовольствия. Вскочив на ноги спорщики готовы были наброситься друг на друга. Но комендант города сразу их призвал к порядку и сказал, что подумает над интересным предложением Шульце, которое может очень помочь городу, невероятно грязному.
На фронте немцы безостановочно шли вперед, но здесь в глубоком тылу, в лесах и болотах все больше шевелились непокорные русские люди. Главное их ядро были уцелевшие жители Веселого, с их председателем колхоза, «веселые», как их окрестили испуганные жители города и района. Сначала они скрывались, спасались от сильных немцев, потом понемногу осмелели. Они нападали на одиноких немецких солдат, убивали их и всех их слуг, агрономов, старост и полицейских. Этот район остался в стороне от главных коммуникационных линий, немцы провели большую стратегическую дорогу далеко на севере, где не было лесов и там шли их обозы и пополнения.
Здесь же московский тракт постепенно пустел и заростал травой. Только очень редко, под усиленным конвоем проезжали грузовики, да почта раз в две недели доставлялась из областного города курьерами, которые ехали сюда с большими предосторожностями, заранее разведав через своих доверенных лиц о том, где орудуют партизаны. Спасаясь от партизанов бежали из колхозов и совхозов агрономы, полицейские и старосты. Собирались в городе, не исполняли приказаний вернуться обратно, просили сначала очистить лес от партизанов.
Шаландин со своими полицейскими отправлялся за реку и вел с партизанами упорную и утомительную борьбу. После кровопролитных стычек, где обе стороны соперничали друг с другом в жестокости и храбрости, партизаны бежали в свои болота и на некоторое время, как будто, исчезали, в колхозы возвращались представители власти, начинали снова реквизировать скот, опустошали колхозные амбары, резали кур и гусей, собирали яйца и молоко.
Так продолжалось неделю или две, вдруг снова появлялись веселые, снова лилась кровь немцев и их слуг и уцелевшие бежали во весь дух напрямик лесом и болотами через Сонь вплавь в город, а колхозники кряхтя и ругаясь старались ублажить новых временных хозяев. Времена были трудные, нужно было по очереди угождать всем, немцам и партизанам и обманывать их всех, закапывая зерно, угоняя скот в лес, пряча своих девушек и выпивая наспех самогонку, в короткие минуты междуцарствия.
Только один староста не покидал своего колхоза. Это был Савелий Станкевич из Озерного, он прятался в лесу от партизанов и, после их ухода являлся в город, сообщал подробности о преступлениях бандитов и о том направлении куда они скрылись. И всегда границей, где терялись их следы, были большие болота, где путались в трясинах тропы и преследование становилось бесполезным и опасным.
Однажды, решив все таки до конца проверить показания Станкевича, Шаландин отправил по одной как будто солидной дороге разведку из десяти человек. Но никто из них не вернулся обратно и тишина была в осенней тиши болотных трав, ни стрельбы, ни крика. После долгого тревожного ожидания, Шаландин сам двинулся вслед за исчезнувшими, с самыми храбрыми полицейскими, бывшими красноармейцами, но без результата: дорога внезапно оборвалась в обманчивой, густой болотной траве и была эта трава пожелтевшая от осени, высока и не помята. Ушли ни с чем, но на обратном пути устроили засаду на берегу озера, подстерегли врагов, убили двух партизанов и двух взяли в плен. Сам Шаландин руководил допросом, по его приказу развели здесь же на берегу веселый огонек и на нем принялись поджаривать пятки партизанам.
Партизаны ругались, кричали и хрипели, но, в конце концов, все таки во многом признались и многое рассказали… как в трясине топили полицейскую разведку и о своих друзьях. Сказали, что Судельман, председатель горсовета и многие партийцы из колхозов и совхозов, в свое время бежавшие в лес, присоединялись к веселым, что самолет подбросил им руководителя с большой земли, с той стороны фронта, с печатными инструкциями, с рацией, автоматами и толом. Так как веселые были люди неопытные в партизанской борьбе и ничего кроме ненависти к немцам не знали, они были рады своему новому начальству, оружию и обучению воинскому делу. Учились владеть автоматами и за ними ухаживать, бросать ручные гранаты, поджигать с расчетом бикфордов шнур, заряжать тол капсулями и спускать ударник в нужный момент, дергая за веревку далеко из-за куста. Жили они в землянках на одном острове, среди больших болот, но дороги туда они, мучимые огнем, не знали, были специальные проводники, которые одни могли их вернуть в лагерь и вывести оттуда в лес.
Много еще интересного и страшною рассказали, умирая в корчах и крике, пока окончательно не замолчали под пулями, размозжившими их головы.
Вернувшись домой после этой долгой и кровавой экзекуции, Шаландин побежал к Шуберу и снова в комендатуре были длинные и бесплодные совещания представителей немецкой власти. Были подсчитаны вооруженные силы немцев: пятьдесят два немецких солдата вместе с зондерфюрерами Губера и восемьдесят три немца, часть которых была разбросана по колхозам и совхозам. Из этих полицейских 22 подчинялись непосредственно Шульце и, как боевая часть, никуда не годились. Было решено оставить отдаленные колхозы, увести оттуда полицейских в город, откуда, по мере надобности, отправлять карательные отряды, линию обороны по берегу Сони закончить как можно скорее, выгнав на работы все трудоспособное население города на помощь евреям, уже законченные бункера немедленно занять отрядами полиции и немцев, было принято во внимание перепуганными немцами, что кричали партизаны поглядывая на свои обугленные пятки: «Подождите, скоро всем вам, гадам, конец настанет… придут наши в город и всех вас перешлепают вместе с немцами».
На другой день после этого важного совещания на берегу Сони работал весь город, работа рванулась вперед и к вечеру были закончены окопы, бункера у моста и сторожевая башня, которую телефоном связали с комендатурой. А вечером приехали курьеры из областного города с почтой, письмами из далекой Германии и распоряжения из центра, один толстый пакет для Шульце… Шульце рассеянно пробежал глазами надоевшие скучные приказы и, вдруг, побледнел и испугался, когда прочел одно коротенькое секретное отношение. Несколько раз прочел внимательно, потом долго сидел с закрытыми глазами и думал.
Оказывается нужно было, наконец, удалить гнойный нарыв… уничтожить всех евреев с их женщинами и детьми, их имущество конфисковать в пользу германской армии, назначить комиссию для учета одежды и мебели, а золото и всякие драгоценности, если таковые найдутся, отправить в центр. Начальство принимало во внимание необходимость использования евреев как рабочей силы, но считало, что времени на это ушло достаточно и приказывало приступить немедленно к уничтожению врагов человечества. Приказ есть приказ! Кугель, помощник Шульце, который сильно похудел и побледнел со времени прихода в этот дом Саши Понандопуло, помог своему начальству разработать все детали этой неприятной, но необходимой операции.
Евреи больше не были нужны, оставшуюся работу по укреплению города с успехом и быстро могли закончить русские. Под предлогом рубки леса, чтобы заготовить топливо для города на зиму, вывести их за город на Черную балку. Полицейский отряд под командой Чернова их расстреляет там при помощи немцев и закопают, на это дело выдать всем по бутылке водки и по пачке махорки.
Уточнив все детали Шульце отправился к коменданту города Шуберу, доложил ему о полученном приказе и своем плане. Но Шубер, вредный и упрямый старик, уперся. Не его дело было вмешиваться в это грязное дело, но своих евреев, работающих при комендатуре, он не отдаст. Эти прекрасные мастера ему необходимы, никакие доводы и уговоры Шульце не помогли: «Черт возьми вас! Кто здесь в городе комендант я или вы? Не дам!» Пришлось уступить и отсрочить на неопределенное время уничтожение мастеровых, но остальные должны были умереть на другой же день!
Как только начало всходить солнце, в первый раз в этом году иней был на крышах домов, на немецких крестах, на могилах и на липах. Кац со списком в руках проверял строящихся евреев, десять человек ушли, как всегда, в мастерские при комендатуре. Сегодня почему то Кугель, помощник Шульце, сам проверял и подсчитывал рабочих, приказал взять с собой всех детей и больных и даже раввина, который давно уже сидел дома и не ходил на работу. Для тех, кто не мог идти или притворялся больным, были телеги с инструментами, лопатами, топорами и кирками.
Строились с веселыми разговорами и шутками. В первом ряду начальство, а за ними все остальные, как всегда. Полицейские во главе с Жуковым, пошли сбоку недовольные и сонные после ночной службы на линии обороны. Вышли на площадь под липы и остановились у могил немецких солдат против комендатуры, над которой хлопало на холодном ветру немецкое знамя. Из окон городских учреждений и комендатур смотрели на евреев русские служащие и немецкие писаря, у водопроводной колонки женщины брали воду в ведра и уходили согнувшись под тяжестью коромысл. Между собой тихо ругались: «Опять на хорошую работу, стервецы, устроились, подождите, проклятые скоро ваше царство кончится!» Но в глубине сердца не верили, чувствовали себя бессильными перед этим сплоченным и умным народом.
И вот тут что-то непонятное случилось! Ворота во двор полиции открылись и оттуда вышел отряд Чернова, душегубы, как их называли в городе. Те 22, которые убивали врагов немецкой армии, а за ними выехала телега, с чем то тяжелым и громоздким, покрытым брезентом. Чернов быстро сменил отряд Жукова, а из здания комендатуры вышли вооруженные до зубов десять немецких солдат. Кугель, в сопровождении Чернова, уже без помощи Каца, которого грубо втолкнул на его место к остальным евреям, еще раз тщательно проверил всех. И стало на площади тихо, так тихо, что слышно было как падали и с шорохом ложились на могилы листья с полуобнаженных лип. Отвечали евреи, когда в этой тишине раздавались их имена, испуганно дрожали дети, когда их матери и отцы показывали на них пальцами или поднимали на руках, чтобы доказать их присутствие.
Потом, когда перекличка кончилась, Чернов объяснил евреям их новое задание, евреи молча, с удивлением слушали и молчали. Потом Кугель ушел в дом Шульце, а колонна рабочих осталась ждать, окруженные немецкими солдатами и полицейскими. Площадь быстро опустела, очередь у водопроводной колонки исчезла, галопом умчались русские мальчишки, ушли любопытные. И только сквозь щели заборов, из-за чуть отодвинутых занавесок смотрели испуганные глаза, на молчаливую толпу обреченных.
Шульце тоже смотрел на евреев под липами. Его лицо бледное и помятое после долгой бессонной ночи, напоминало собой голову хищной птицы, готовой наброситься на беззащитное испуганное куриное семейство. И все таки эти евреи, которых нужно было убить, его чем то мучили. С одной стороны Кац, к которому он привык, был этот странный, волнующий своими мудрыми глазами раввин, и все эти смешные, часто красивые дети. И была, самое главное, его Саша, та, которую он так любил с болезненной, изнуряющей его ум и тело страстью; она, конечно, ни о чем не догадывалась, и нужно было все сделать как можно скорее и незаметней, без непоправимого ужаса для него и Саши!
Шульце пошарил под столом, нашел бутылку наливки, из горлышка долго пил не отрываясь неумело, маленькими глотками, пока не задохнулся, не закашлялся… Стало как будто легче и вся эта история простой и легко исполнимой. Еще раз он обо всем подумал, вспоминая все мелочи этого трудного дела. Все было тщательно взвешено и он приказал увести евреев на смерть пораньше. Сам он встал осторожно, стараясь не шуметь и ушел из спальни крадучись, чтобы не разбудить Сашу, крепко уснувшую после долгих, мучительных объятий. Да, она проснется когда все будет кончено, тогда он ее успокоит без особого труда, так верил он, так хотел верить. Она скоро забудет своих евреев, привяжется к нему еще крепче, только бы скорее.
Он возмущался, что Кугель решил почему то снова начать эту дурацкую поверку, потом куда то исчез, как на зло медлил. И, как будто в ответ на его возмущение, вошел Кугель, четко стукнул каблуками ярко начищенных сапог, рапортовал. Все стало еще более ясным и простым… были цифры… был приказ, написанный на пишущей машинке, он бегло просмотрел список, невольно вспоминая лица и глаза многих смертников, подписал, сделав привычный росчерк и задержал Кугеля: «Значит все ясно, я надеюсь на вас, Кугель, что все произойдет скоро и точно! А скажите, эти евреи, они ни о чем не догадываются?» Кугель хитро улыбнулся, показав золотом пломбированные зубы: «Кажется немного удивились, что вместо постоянных полицейских, люди Чернова, как будто их беспокоит пулемет под брезентом, но… но в общем они готовы рубить дрова!»
Шульце засмеялся деревянным смехом: «Ну что же, рубить так рубить!» налил два стакана наливки и чокнулся с Кугелем: «И помните, делайте все поскорее и, главное, безболезненно для этих людей, да, главное, безболезненно. Идите!» Кугель залпом выпил свой стакан, успокаивал: «Не беспокойтесь, за пулеметом наши лучшие стрелки, они и не опомнятся, как отправятся к праотцам». Козырнув, повернулся к дверям, чтобы идти и отскочил к сторону перед Сашей Попандопуло.
Это не была самоуверенная и веселая любовница Шульце, Губера, Кугеля и многих других, та распутница, которой завидовали и которую проклинали русские города. Вдруг она стала снова такой же жалкой и беспомощной, какой она была тогда, в первый раз, когда она пришла просить пощады для своих евреев. И была в том же желтеньком платьице, в котором увидел ее в первый раз Шульце.
Не обращая внимания на испуганного Кугеля, она подбежала к Шульце, задыхаясь спросила его по немецки: «Почему все евреи с детьми и больными? почему Чернов со своими людьми? почему там немцы?» Шульце заикаясь, с бегающими глазами, старался солгать: «Работа на берегу Сони кончилась, начинается рубка леса. Чтобы евреи не разбежались, я приказал усилить охрану». Но лгал он неумело, главное никак не мог смотреть в синее пламя, которое жгло его как будто физически. Чтобы ее успокоить, взял за руку, смущенно улыбался: «Что с вами, фрейлен Саша? Почему такое волнение из-за каких то евреев?» Кугелю коротко бросил: «Живо, исполняйте приказ». Кугель уже взялся за ручку двери, но Сара как кошка бросилась на него сзади, схватила за плечи, заставила повернуться к Шульце и смотря по очереди на перепуганных немцев засмеялась странным, зловещим смехом, кричала истерически: «Убийцы! убийцы! Вы решили их убить. Я все слышала за дверью, когда ты, Карл, подписывал, а ты, Кугель, рапортовал и стучал каблуками! Вы хотите их убить только за то, что они евреи. Убийцы!»
Шульце, с трясущейся челюстью, старался ее успокоить, чтобы Кугель не понял, говорил шопотом по русски, торопясь, косноязыча и брызгая слюной: «Саша, ты с ума сошла. Из за каких то евреев ставишь меня в смешное положение! Конечно, приказ жесток, но справедлив, эти люди должны умереть, т. к. они являются злом, из-за них все самое плохое на свете. Я тебе потом, когда ты успокоишься, все объясню, я тебя понимаю, ты прожила с ними всю свою жизнь, к ним привыкла и тебе жаль их, и мне тоже. Клянусь тебе мне их жаль, но все же, не забывай, что Рахиль и ее муж не твои родители. Ты русская, они евреи. И потом приказ, если я его не исполню, его исполнят другие, а меня расстреляют за неповиновение. Не могу. Я женюсь на тебе, когда кончится война, увезу в Германию, ты забудешь все эти ужасы. Успокойся, выпей наливки, тебе будет лучше!»
Он силой усадил ее на диван, налил стакан, с ужасом слушал как ее зубы стучали по стеклу и смотрел как наливка пачкала как будто кровью углы ее рта и платье. Сара с силой оттолкнула его от себя, вскочила: «На мне женишься, на жидовке? Разве ты когда нибудь верил вранью Каца и других? Никогда ты не верил и все таки целовал мои ноги!» бросилась перед ним на колени, схватив его руку, прижалась к ней губами в крови: «Сжалься! не убивай, вспомни как я тебя любила!» Шульце, озираясь на Кугеля, снова перешел на немецкий язык: «Не проси, не могу, приказ. Наш фюрер…» И взглянув на портрет на стене, на человека в зареве пожара, Сара вдруг вспомнила, как она его увидела в первый раз, во время первого посещения этого проклятого дома, и поняла. Да, Шульце был прав, этот жалкий маленький человек не мог. Он был таким маленьким винтиком в той страшной кровавой машине, которую пустил в ход это чудовище с железными глазами, и никто здесь, ни немцы, ни русские не могли остановить ее движение, которое несло с собой смерть.
Она выпрямилась во весь рост, поправила волосы, молча направилась к двери. Шульце, схватив ее за талию, старался из всех своих слабых сил ее удержать, кричал Кугелю: «Она с ума сошла, разве вы не видите? Идите, исполняйте приказ и пришлите мне доктора!» Ему казалось, что если Кугель уйдет, все как то устроится, снова вернутся ночи с ее ласками и, в конце концов, когда война кончится, он все таки на ней женится, на этой странной девушке, которая не могла, конечно, быть еврейкой, он ведь ясно все сам видел. Но действительность совсем не была похожа на его мечты. Кугель не уходил, а Сара вцепившись в его грудь, отталкивала его от себя, когда это не удалось, ломая свои ногти до крови расцарапала его лицо: «Пусти, пусти же, сволочь!» Сильным ударом толкнула его в грудь, так что он упал на диван, пробежала мимо Кугеля и уже в дверях обернулась и бросила уже не им, никчемным людям, а тому на стене: «Палач, убийца, будь ты проклят!»
Выбежав на площадь, она оттолкнула Чернова и стала на свое старое привычное место между своей испуганной матерью и как будто ее ждавшего раввина. Ее отец сапожник, в это время ничего плохого не подозревая, шил шевровые сапоги Шульце. Шульце закрыл глаза, ему казалось, что вся комната вдруг пришла в движение и рухнула со страшным грохотом на его голову. Машинально он провел рукой по лицу, почувствовал на пальцах кровь, которую начал внимательно рассматривать, не понимая откуда она взялась. Потом пришел в себя, исподлобья взглянул на Ку-геля, который продолжал стоять в дверях, долго смотрел на осколки разбитого стакана на полу, на красное разлившееся как кровь пятно от наливки
Вскочив на ноги, потеряв голову от горя и унижения, он принялся стучать кулаком по столу и кричать: «Почему вы еще здесь? Чего вы ждете? Не исполняете приказа? Вон! Немедленно! Расстрелять всех этих жидов, и эту б… вместе с ними! Расстрелять немедленно всех!» Уже давно исчез Кугель, подошел к колонне и отдал приказание, давно колонна евреев дрогнула и двинулась по площади, спускаясь по улице вниз к реке, а Шульце все продолжал стучать кулаком по столу и кричать до хрипоты: «Расстрелять всех немедленно и ее тоже с ними! эту б….!»
Евреи шли окруженные душегубами и немцами, за толпой прыгали по неровной мостовой телеги с больными, рабочим инструментом, детьми и пулеметом. Когда начали спускаться к мосту, раввин, который все время бормотал что-то себе под нос по еврейски, начал говорить громче, нараспев, выкрикивал странные гортанные слона и соединял их легко и свободно в какую то красивую, никогда в городе неслыханную мелодию. И Кац и Азвиль, Рахиль Соломоновна, Сара, а за ними все остальные евреи, старики и даже дети, одни не совсем еще забывшие язык своих отцов, тоже пели странную песню, другие совсем обрусевшие просто кричали нараспев. Их песня неслась к холодному осеннему небу и видели они, поющие, ту картину, которую уже давно созерцал раввин… видели, понимали и не боялись.
А русские, смотря на их медленное шествие, слушая их прощальное пенье, песню прощанья с городом и жизнью, затыкали себе уши руками, разбегались по домам, закрывали окна и ставни в ужасе и торжествующей радости: «Ага, наконец! Слава Богу, и эта шлюха Сара тоже с ними, надоела Шульце! теперь пусть плотют все…» И евреи готовы были платить, платить с большими невиданными нигде процентами. За грехи каких то своих единоверцев, как кричали везде и всем немцы. За какого то Троцкого и Урицкого. Зиновьева и Кагановича. За банкиров Лондона, Парижа и Нью-Йорка, за ростовщиков Будапешта и Бухареста, Алжира и Мароко… за Судельмана и других евреев на высших постах в районе.
Но почему то платить приходилось не этим проклятым Богом людям, а бедным беззащитным и трогательным Шварцам, Зелигманам и Зильберманам; прожили они здесь долгую, трудную жизнь, страдая вместе со своими русскими соседями, работали днем и ночью, торговали наживая копейки сами всегда смеялись над своей бедностью и забитостью. Одна была радость — дети, их утешение от всех житейских невзгод. И всегда старались быть незаметными и держаться всем вместе, помогая друг другу, чтобы жить немножко легче и есть но субботам фаршированную щуку по еврейски.
Когда они прошли по мосту через Сонь, поднялись на бугор, уставшие и дрожащие от страха, попросили у Чернова разрешения немного отдохнуть. Чернов, поговорив с Кугелем, милостиво разрешил, они расположились по обочине дороги и снова начали робко надеяться. Чудовищная мысль о том, что они все должны умереть, казалась им такой неправдоподобной, что просто не верилось. Просто они напрасно испугались. Ведь везли же на телегах весь рабочий инструмент, кирки, топоры, лопаты. Что же с того, что охрана была усилена и Чернов заместил Жукова? Работа в лесу не такая безопасная, немцы боятся растерять своих незаменимых рабочих и стараются их запугать.
А что выгнали на работу всех и даже раввина, тоже легко объяснить, просто и ясно! Все видели, что бедная Сарочка поругалась с немцем, надоело ей угождать Шульце, смотреть как ее мать тяжело работает, не знала, наверное, что та давно ничего не делает, все притворяется больной. Ясно, что все было просто недоразумением и раввин воспользовался паникой, чтобы вызвать массовое помешательство своим завыванием, в котором все и приняли участие и даже такие никогда не теряющиеся люди как Азвиль и Кац!
Когда отдохнули, начали надеяться больше, Кац даже обратился к Чернову с вопросом, далеко ли еще до места работы. Чернов, который уже успел напиться, как напились и его подчиненные, загадочно смеялся: «Теперь уже близко, еще какой нибудь километр и начнем! Ну, довольно галдеть, отдохнули маленько и ладно! Эй там, поднимайте жидов! нечего прохлаждаться, скоро отдохнут как следует, вчистую!» Поднялись, построились и поплелись потихоньку дальше по лесной дороге, среди полуобнаженных берез, осин и дубов, шурша ногами по бурым, опавшим мокрым листьям.
Сара вела под руку усталого, хромающего раввина, рядом с ней тяжело переводила дыханье мать, потихоньку ворчала: «Ты сумасшедшая, Сара! Ну на что это похоже? В легком платьице, в туфельках идти на работу? Ну, поругались, поспорили, разве без этого можно? Но тебе нужно было все таки во время уступить, прижаться к нему, горячей поцеловать. Он бы успокоился, снова стал добрым. А своим упорством ты чего добилась? Смотри: все больные идут на работу и я тоже, и ты сама, дура! Нет, не будет с тебя толку, это говорит в тебе кровь этого дурака Попандопуло, тоже такого же упрямого и гордого. Когда вернемся домой сейчас же иди к нему, просить прощения. Слышишь?»
Сара слушала ее молча, смотрела на свои белые туфли в грязи, мокрые от стаявшего инея, дрожала от утренней лесной сырости, видела озабоченных Каца и Азвиля, слышала плачь усталых и голодных детей и хотела закричать им всем, ту страшную правду, которую она одна знала, но прислушавшись к далекому эху в своей душе, решила молчать: «Пусть до конца сомневаются, легче и незаметней умрут!» И раввин, который, как будто, читал ее мысли повторил по русски: «Пусть легче умрут и пусть будет то, что должно быть и чем скорее, тем лучше!»
В это время, идущие в голове колонны немцы с Кугелем, повернули на боковую чуть заметную тропу, которая вела к совхозу 1 мая вдоль Черной балки.
Черная балка называлась так потому, что один ее откос был усеян темно серыми валунами, следами отступивших ледников. К ней вела лесная просека с запада и здесь летом отступающая Красная армия решила остановить наступающие панцырные армии немцев. Поперек балки и дороги на совхоз начали рыть противотанковые рвы, но не докончили, бросили, да если бы и кончили все равно рвы оказались бы лишними. Немцы двигались стремительно, захватывая в клещи бегущих красных бойцов по большим дорогам и этот район с городом оставили вообще в стороне, обошли его к югу и отправили сюда чинить суд и расправу и ставить новую власть одного военного переводчика с его шофером.
Фронт быстро ушел далеко на восток, а эти рвы пригодились немцам совсем для другой цели: здесь расстреливали они своих врагов, пользовались тем, что могилы были почти готовы, оставалось только забросать песчанной землей трупы казненных. Но закапывали плохо, не хотели и не умели делать это душегубы Чернова, торопились уйти скорее подальше от этого проклятого места, только каких нибудь полметра песка бросали на мертвых. И этим пользовались голодные собаки города, разбежавшиеся по лесу, одичалые и трусливые как шакалы. Они приходили сюда по ночам и наедались до сыта мертвечиной. И оттого что мертвецы выходили на солнце, тяжелый трупный смрад висел над балкой и вороны и мухи кружили в душном гнилом воздухе.
Когда колонна евреев втянулась в балку и подошла к неглубоким рвам, с осыпающимися под ногами буграми песка, евреи наконец поняли хорошо, что все их надежды были напрасны и смешны и что нужно готовиться к смерти. Немцы по команде заняли места на верху по обеим сторонам балки, пулемет сняли с телеги и два солдата установили его на большом плоском валуне, матери разобрали своих детей, больных согнали с телег и присоединили к остальным, торопились и бегали полицейские, грубо ругались, толкали и выстраивали евреев вдоль могил.
Те сначала молча повиновались, по привычке, угодливо улыбались и становились в длинный страшный ряд. Но потом скоро не выдержали, первыми заплакали дети, за ними закричали их матери, а потом в свою очередь начали молить о пощаде и становиться на колени перед палачами и мужчины и даже самые храбрые из них как Азвиль. Некоторые разбегались в стороны, но их быстро ловили полицейские и снова гнали ко рвам. И только Сара и раввин, которые стояли обнявшись, были спокойны и улыбались друг другу, она виновато, стыдясь своего ненужного позора, который никого не спас, он, снисходительный к человеческим слабостям, мудрый и всепрощающий.
Ясно и выпукло светило на бледном осеннем небе солнце, паутины позднего бабьего лета летали в воздухе и ложились на головы и плечи осужденным; на склонах Черной балки и наверху легкий утренний ветер шевелил высохшей травой, а здесь внизу, воздух был неподвижен и оттуда справа из полуразрытых собаками могил, доносился сладкий запах тления тех, которые ждали своих новых соседей.
Душегубы отошли назад и вскинули автоматы, в пулемет лязгая затвором вложили ленту. Кугель с бледным лицом, сам как смертник, крикнул Чернову и все евреи еще очень ясно услышали его команду: «По пархатым жидам, огонь!» И было то, что должно было быть! Засуетился, затрясся в стальной злобе пулемет, гнали очереди автоматы и забились в агонии люди. Сара видела как упала ее мать с криком, умолкнувшем в дрожи смертной судороги, как опрокинулся, разводя руками и ногами точно плавая Азвиль, как был сразу убит Кац; женщины падали, прижимая к себе своих детей, которые продолжали жить в их окостеневших руках…
«Палачи! Убийцы!» крикнула Сара с ненавистью и с торжествующим сознанием, что она невредима, что ее не могут убить, может быть, по приказу Кугеля щадят… Но уже чьи то сильные, бесчисленные руки схватили ее живот в судорожном объятии. Последнее, что она видела, было холодное яркое солнце на синем, далеком небе, по нему медленно, не торопясь ползли тучи, и солнце и небо и тучи неслись все выше, становились все темнее и внезапно исчезли в зареве пожара. На ее тело перебитое пополам пулеметной очередью упал раввин, убитый наповал пулей в лоб. Душегубы стащили всех убитых и яму, немцы добили выстрелом в упор умирающих… мальчик, лет шести, совершенно невредимый, вылез из кучи убитых, подбежал к Чернову, обнял руками его окровавленный сапог, плакал беззвучно: «Дяденька, не убивай! я не буду больше!» С трудом оторвали и убили выстрелом в затылок этого чудом уцелевшего.
Поплевав на руки, полицейские забросали землей убитых, от которых паром поднимался пряный резкий запах крови, посмеялись пьяным смехом: «Гляди, ребята, а земля шевелится, видно не все еще дошли». — «Ничего, скоро все передохнут, браток… давай… поскорее!» И ушли догонять немцев, которые покинули место казни, как только упал последний мальчик, любимый сын Азвиля. И над Черной балкой снова закружились вороны, разогнанные выстрелами и криками людей, они опускались на свежие бугры, испачканные свежей кровью, испуганно взлетали, вдруг, высоко вверх, каркали, земля дрожала!
В эту ночь в первый раз ударил мороз и было бы очень легко партизанам овладеть городом. Был страшно пьян Шульце, вместе со своим верным помощником Кугелем, выпили больше чем нужно оба коменданта, городской и с/хозяйственный, играя в карты до утра с зондерфюрерами; были пьяны душегубы Чернова и остальные полицейские с Шаландиным и Жуковым; забыв о дисциплине, тоскуя по своим семьям, напились как свиньи немецкие солдаты и писаря; были пьяны все поголовно на сторожевых постах вдоль реки.
Этим массовым пьянством и можно было объяснить, почему евреям, оставшимся в живых, тем, которые продолжали работать, как ни в чем не бывало, в немецких мастерских, сапожникам, портным и часовщику, удалось обмануть немецкие власти и убежать из города. На лодке они переправились на другой берег реки, забрав с собой в мешках незаконченные сапоги Шульце, шевровую кожу и подметки, офицерское сукно для мундиров и золотые часы Губера. Там в лесах и болотах они без труда нашли партизан и на коленях просили принять их в партизанскую семью. После долгих колебаний, папаша принял и отвел им отдельную землянку на острове, всю ночь до утра евреи не спали, а ночи как будто не было конца, и на острове было особенно темно и глухо. Дул холодный северо восточный ветер, гнал на землю первый колючий снег… начиналась страшная зима 41 года.
Не принесла счастья городу кровавая расправа немцев и их слуг с евреями, с наступлением жестокой зимы жить стало совсем плохо, вместе с первым поражением на фронте зашевелились партизаны, папаша приказал своим бойцам взять город штурмом сам повел нетерпеливых, опьяненных хорошими вестями с большой земли о победах красной армии, партизанов. На санях, на лыжах пронеслись они по всему району, всюду собирая испуганных колхозников и сообщая им о решительной победе русской армии.
Впервые так начали называть красноармейцев: великая русская армия! Чудеса да и только! И колхозники выдавали им полицейских и старост, ловили агрономов и немцев. Евреи Красникова особенно зверствовали, не могли забыть своих жен и детей, резали они русских изменников, как режут скот на кошерное мясо, выпуская из них кровь до последней капли.
В зимние, ранние, синие сумерки подошли к городу, перешли по льду замерзшую Сонь и ворвались в город. Передовые лыжники дошли до площади и рвались дальше на каменные дома, где засела немецкая власть и ее слуги. Но они не расчитали своих сил, недооценили энергию Шубера, дисциплину его солдат, храбрость тех, которым терять было нечего, полицейских Шаландина. В городе, в сугробах улицы Карла Маркса, куда стремились евреи, между могилами немецкого кладбища, завязался жестокий бой. Сам Шубер в решительную минуту вывел своих дрожащих писарей, а Кугель душегубов. Шульце и Губер со своими зондерфюрерами тоже шли вперед со смелостью отчаяния. Партизаны были разбиты на голову, насилу успели убежать в свои болота, оставив на поле сражения 72 трупа, больше колхозников, тех дураков, мужчин и женщин, которые поверили легкой победе или просто из страха присоединились к папаше.
Пленных немцы и полицейские, конечно, не брали, озверели от страха и лютого холода! Шаландин гнал партизанов неутомимо до Озерного и там заночевал у старосты Станкевича, одного из немногих старост, уцелевших от папашиной расправы. На долгое время успокоились веселые и один единственный еврей Красников, вернувшиеся к себе домой, жили тихо, болели и набирались сил для новой борьбы. А к новому году стали на фронте как будто твердо. Сам Адольф Гитлер принял командование над немецкими войсками, одел в теплые полушубки и обул в валенки перемерзших солдат, пригнал многочисленные свежие подкрепления, заткнул дыры уничтоженных дивизий, наступление русской армии захлебнулось и весь фронт от Ленинграда и до Азовского моря застыл в зимней стуже!
Морозы были небывалые, воевать не хотелось, не было сил человеческих! И такого количества снега не было в памяти живых людей. Поэтому воевали вяло, а в городе и районе опять стало тихо и спокойно. Русские подчинялись Шуберу и его русским слугам, сила солому ломит. Количество немецких могил на площади увеличилось, легли под липами в ровный ряд двадцать немецких солдат вместе с Кугелем, а на русском кладбище на окраине города, большая братская могила полицейских и душегубов под начальством Чернова, до которых дорвались евреи во главе с Красниковым. А убитых партизанов и веселых и колхозников вывезли на грузовиках на Сонь и спустили в дышащие паром проруби… Всё…
Продолжал свою трудную жизнь город и чтобы сорвать свою злобу против немцев искал своих очередных жертв, на которых можно было безопасно утолить свою жажду мщения. Евреев не было больше, они спали спокойно в занесенной снегом Черной балке; не было, исчезла и Сара Красникова, ну и нашли… Нину Сабурину. На базаре и дома рассказывали много небылиц и совсем мало правды.
Да, это она, сволочь, привела сюда в город Галанина, сговорилась с ним давно! бегала к нему в лес и все рассказывала о положении русской армии и о Медведеве. Она выдала защиту города, противотанковые окопы карандашом рисовала и немцам за большие тысячи марок продавала, сука проклятая! Она свела Галанина с Шаландиным, приказы передавала кого ловить. Она и сейчас как будто прачкой работает, а на самом деле немцам выдает партизан, приезжающих в город под видом колхозников. Она, больше некому. И спала с Галаниным не раз, а много раз, потому и беременна теперь, сука! Не давать ей отдыха, пусть платит.
Мазали ей двери дома дегтем, на улицах группы женщин показывали пальцем на ее растущий живот, смеялись громко и злобно: «Носи, носи, сука, своего выблядка, все равно не доносишь! подавишься им!» Мальчишки, подстрекаемые родителями били и ругали Ваську: «Сукин сын! пошел вон, бей его, ребята!» Васька в слезах с разбитым носом прибегал домой: «Мамка, за что они меня бьют и ругают?» Бледная, трясущаяся от злобы, Нина выбегала на улицу, гоняла по снежным сугробам хулиганов, поймав колотила их. Но родители не давали в обиду своих детей: «Ты что, стерва, мало тебе нашей крови, так теперь еще детишек невинных бьешь?»
И однажды побили ее больно. Пришла Нина домой в синяках, мыла разбитую губу, плакала вместе с дрожащим от страха Васькой; «За что, сынок? Что мы им сделали? Но подожди, не надо так плакать, вот приедет наш освободитель, он им всем покажет, сволочам, защитит нас!» Но Галанин не ехал, даже на письмо ее длинное и подробное не ответил, на письмо, где она ему сообщала между прочим о своей беременности. Пренебрег, а может быть не поверил, или не получил… Защитить было некому! И однажды вечером, снежками намоченными в воде, твердыми как свинец, кто то побил все стекла в ее бедном доме. Жить там стало невозможно, стекол недостать и мороз вошел и крепко устроился в маленьких комнатах.
Нина переехала жить к Павловым, окна закрыла ставнями, на двери повесила большой замок и пошла по улице с Васькой, опустив голову, под веселыми торжествующими взглядами соседей. Но и там не было покоя, собирались около ворот Павловых опять мальчишки, соседи беспокоились, боялись как бы по ошибке и им окон не повыбивали. Тетя Маня охала, молилась Пресвятой Богородице, утешала Нину, но в глубине души желала, чтобы она поскорее от них ушла. Вера шла на улицу, уговаривала хулиганов разойтись и те с неохотой ее слушали, оставляли в покое затравленную, но видно было, что только временно.
Народ терял голову от голода и холода, начинал даже ворчать на свою любимицу, комсомолку Котлярову, которая покрывала немецкую суку. Но, слава Богу, всему бывает конец. Приехал отец Нины, колхозник Егоров привез на базар на санях мясо для продажи, мены и кончив торговлю приехал к дяде Прохору за своей дочкой и внуком. Нина ушла с Верой в ее комнату, оставила ей свои драгоценности, платье зеленое, то самое, в котором она Галанина соблазнила, комбинацию розовую, портрет своего любовника, который у него сонного из бумажника вытащила и белый платок с инициалами А и Г. Плакала прощаясь: «Не знаю, Вера, что со мною… тяжело на сердце, страшно, будто сама себя хороню! Не приехал он, не поверил, не помог. Слушай, если со мной что нибудь случится, умру от родов… или еще что… скажи ему, что любила его до смерти и умирая его имя вспоминала и буду его там, где то, ждать, чтобы пришел ко мне скоренько».
Вера ее успокаивала: «Ну чего ты убиваешься? вот увидишь, все хорошо устроится! уедешь, отдохнешь, родишь спокойно, вернешься, они поймут, что виноваты, помирятся с тобой, а потом приедет Галанин и ты ему покажешь его первенца, он будет рад, детей у него нет». Все давно уже рассказала ей Нина, еще тогда, когда по чьему то доносу ее и Столетова арестовал Шульце и собирался уже расстрелять, когда Нина умолила Шубера вмешаться, напомнила ему о той роли, какую сыграли во время освобождения города арестованные, Шубер сразу вспомнил рапорт Галанина и добился их освобождения, тогда в эти страшные минуты они особенно подружились и Нина рассказала своей подруге о своем падении и о своей беременности.
Уговоры Веры подействовали, Нина улыбнулась, вытерла свои глаза: «Да, конечно, я просто голову потеряла, затравили меня здесь с моим Васькой, да и вам тоже столько беспокойства принесла. Ты мои вещи береги, приеду заберу! ну, а если помру, бери все себе в наследство, пригодятся. А ну ка дай, посмотреть на него на прощание!»
На кухне дядя Прохор и Егоров пили на прощанье самогонку. Она была мутная, пахла дымком и очень крепкая. Егоров сам ее гнал и понимал хорошо премудрости самодельной винокурни. Васька, веселый, в валенках, в тулупе и ушанке торопил: «Дедушка, едем, смотри дорогу завалит, не найдем Озерного». Егоров, похожий на Буденного с пышными седеющими усами, благодарил Павлова за гостеприимство, кряхтел и сопел: «Знаю за что благодарю, все слыхал на базаре, ну и сволочной народ здесь у вас! Замучили мою Нинку!» с любовью он посмотрел на дочь, уже одевшуюся по дорожному: «Ничего, не робь, Нинка. Отдохнешь у меня, наплюй на этих гадов и на этот проклятый город, у нас в Озерном тихо, такая благодать, сама увидишь и удивишься!»
Попрощались, посидели перед уходом, первая встала Нина, в ватном пальто и валенках, в пуховом платке, бледная и грустная она низко поклонилась хозяевам: «Не поминайте лихом. Вера, помни!» А что помни, не сказала, давясь слезами. Вышли все на улицу провожать. Егоров усадил дочь и внука в розвальни, бережно обложил их сеном, сам сел впереди, разобрал вожжи, бодро хлопнул кнутом. Лошадь сразу пошла рысью по улице вниз к мосту, падал большими мягкими хлопьями снег, потеплело, скоро сани и семья Егоровых скрылись за снежным занавесом.
Лавловы вернулись в теплую кухню, молчали будто с похорон!
Не было для Нины в Озерном обещанной благодати ее отцом. Через неделю на рассвете ворвались в дом Егорова партизаны и Красников и замучили, убили всех троих: отца, дочь и внука. Об их смерти сообщил на другой день в городскую комендатуру страшно перепуганный староста Озерного, Станкевич. На колени становился, просил освободить его от опасной должности. Но Шубер не согласился, приказал и дальше служить помогать немецкой власти и прежде всего достойно похоронить убитых, выгнал на мороз. Пришлось подчиниться. Закопали всех троих как нужно, каждого в отдельном гробу, в трех могилах рядышком. Трудно было копать в мерзлой земле, костры разводили, чтобы оттаяла. Закопали, кресты с именами и датой смерти поставили… занесло могилы снегом, занесло и кресты, зима упорствовала, морозы не отпускали.
А когда в городе все узнали о страшной смерти Нины, опомнились от злого навождения, испугались страшно. Ведь многие девки тоже с немцами гуляли, многие жители города у немцев работали, чертежниками, землемерами, электромонтерами, рабочими на заводах, на электростанции в гор и райуправлениях, а то просто были шоферами и рубили дрова на комендантских дворах. И поняли, что и им никому не будет пощады от папаши. Всех их побьет, а не только старост, полицейских и агрономов. Время было грозное, напрасно, совсем зря травили Нину, выгнали ее из города на мучительную смерть и поруганье Красникову. Слушали гневные, обличительные слова Веры, смущенно с горем чесали в затылках: «Вы, конечно, правильно нас дураков ругаете. Но ведь мы не хотели ее смерти, так только легонько ругали, а за что самим теперь не ясно. Ведь, что спала с Галаниным, так это дело очень даже понятное, молодое. Все мы такие, кабы мы знали, что она так близко к сердцу наши слова шутейные принимает, да никогда бы не позволили, и сынок ее Вася… ну совсем напрасно, и отец! А Нина честная вдовушка была, с одним только разок переспала, а бабы наши проклятые и перебесились, а почему? из зависти, суки! А теперь и они плачут, когда поздно стало».
Но сожаления были поздние и раскаяние не могло вернуть жизнь мертвым. Постепенно горе проходило, думали меньше о страшном. Не такое было время, чтобы об одной только женщине тревожиться, жизнь человеческая не стоила ни одного рубля. Нужно было самим спасаться, чтобы не сдохнуть с голода, пришла новая беда, реквизиция скота в городе. Забирали последних коров, забрали корову и у дяди Прохора. И беда никогда не приходит одна, тянет за собой новую. Потеряла работу Вера. Уже во второй раз. В первый раз, после того как ее со Столетовым арестовали по доносу, за принадлежность к коммунистической партии, тогда освободил Шубер, благодаря тому рапорту, который ему написал уезжая, Галанин. Освободили, но Исаев, у которого в Райзо служила Вера, ее все таки уволил, не хотел иметь неприятностей со своей, с подозрительным прошлым, машинисткой.
А теперь уехал Губер, у которого она устроилась домработницей, пошла и на это унижение. Тяжело было ей угождать требовательному немцу, отбиваться от его настойчивых ухаживаний, но терпела и сумела так себя поставить у Губера, что тот бросил свои бесплодные попытки, благо Сара была его постоянной любовницей, и даже ее боялся и уважал. Губер перевелся в областной город, давно боялся парти-занов, жаловался на старость, язву в желудке, писал бесконечные рапорта с приложением медицинских свидетельств, пока не добился. Обрадовался, когда получил принципиальное согласие его перевести в область и, не ожидая приезда своего заместителя, уехал. На прощанье выписал Вере много мяса и масла, обещал рекомендовать ее новому коменданту и поцеловал в лоб свою дорогую Марию Луизу, как он называл в честь своей дочери, Веру.
Стала Вера безработной, помогала дома по хозяйству испуганной тете Мане, смотрела как старался все быстрей шить сапоги немцам дядя Прохор и с нетерпеньем ждала приезда нового коменданта и одновременно боялась, боялась что приедет молодой, с которым ей будет трудней защищать свою честь. В мороз и вьюгу ходили полицейские по дворам, выгоняли из теплых хлевов коров, гнали их в Заготскот к Котову. Женщины плакали, просили их пожалеть: «Ведь последнее берете, сволочи! Что же нам теперь делать? Гоните тогда и нас в Заготскот, все равно один конец подходит». Полицейские смущались, извинялись: «Да мы что? мы — ничего! приказ г. Исаева!» Шли к Исаеву, тот выходил из дома Красникова, в котором поселился, к просителям. В красивых сапогах, в полушубке, он стоял перед бабами и разводил руками: «Ничего не могу поделать, бабоньки! Приказ с/хозяйственного коменданта».
Бежали к с/хозяйственному коменданту, переводчик Коль, Еременко спрятался, чтобы не видеть несчастных, сердито кричал: «Расходись! Г. комендант уехал. Приказ остается в силе на нужды германской армии! Расходись, я вам по-русски приказываю. Жердецкий, гони их по шеям». Жердецкий старался, действовал прикладом, женщины с плачем разбегались, приходили к голодным детям, плакали вместе с ними: «Что же это такое? Все нас мучают, немцы, свои русские! За что? помирать будем как собаки, еще хуже чем евреи!»
Легли в тот день спать голодные, без молока, их главного теперь питания. А на другое утро совершенно неожиданно, как снег на голову, свалился Галанин. Товарищ белогвардеец! Тот кто им летом горы золотые обещал, а потом скрылся. Вернулся немного поздно. Но лучше поздно, чем никогда!
На обед Вера напрасно ждала своего коменданта. После долгих разговоров с Шаландиным, бледный и расстроенный он уехал на санях с Эйхе в МТС, которая находилась в трех километрах от города по эту сторону реки. Пробыли они долго в этих запущенных мастерских, ходили по длинным сараям, где стояли ржавые комбайны, тракторы и грузовики, в починочной мастерской смотрели как трактористы вяло работали около разобранных машин.
Эйхе жаловался Галанину на рабочих, на их лень и неуменье: «Не знаю, удастся ли все закончить к весенней кампании. Сами видите, люди едва двигаются, да и не мудренно с таким пайком. Сами рабочие получают достаточно хлеба, мяса и картофеля, но, к сожалению они все семейные и своей порцией делятся с женой и детьми и вот вам результаты!»
Галанин его успокаивал: «Все устроится. Я распоряжусь. Не могу понять, как Губер допускал такое безобразие. Да и вы хороши! От него не требовали». Эйхе съежился, промолчал, потом подвел Галанина к подвалу, около которого стоял полицейский, перед тем как отпереть, попросил Галанина потушить папиросу, включил свет: вдоль стен правильными рядами стояли железные бочки, сильно пахло бензином. Галанин удивился: «Неужели бензин?» Эйхе самодовольно смеялся, потирая руки: «Самый настоящий и смазочное масло. Это я еще летом организовал. Отсюда недалеко вдоль шоссе были русские склады, не успели сжечь при отступлении, я мобилизовал все телеги и привез сюда сколько мог. Жаль что мало». — «Мало? да здесь на пару лет хватит!» — «Вполне, Только, г. комендант, ради Бога, никому ни слова, ведь узнают, отберут. А что я тогда буду делать? как пахать, сеять, молотить! Ведь я теперь всем обеспечен, машинами, горючим, запасными частями, которые вы нам прислали. Остается только работать, но, вот если вы моих рабочих подкормите, я буду самым счастливым человеком в мире. Я покажу как работает Эйхе!»
Вернувшись в мастерские Эйхе с любовью поглаживал железные бока машин, шутил с рабочими, те грубо огрызались: «Ты сам попробуй на голодное брюхо, тогда небось подгонять не будешь!» Галанин обходил их тесные квартиры, смотрел на голодных детей, на которых кричали злые матери: «Пропасти на вас нет, все хлеба, да хлеба! надоели, глаза бы вас не видали». Провожали начальство на улицу, где Аверьян ждал, сгорбившись от холода на санях, прощаясь женщины просили: «Так значит, будет нам легче, позаботитесь, г. комендант?»
Хмурый Галанин смотрел на голодную толпу, кивал головой: «Не беспокойтесь, я все видел и все понял! И мое слово крепко. Вы старайтесь, а я свое дело сделаю, сегодня же распоряжусь всем членам семьи один и тот же паек. Мало будет сообщите Эйхе, я посмотрю, что мне с вашим голодным царством делать! Ну, Аверьян, подгоните как нужно ваших мировых коней, а то я вас подгоню!» Аверьян погнал вскач.
Вернулись домой когда уже смеркалось, отдав распоряжения Киршу относительно рабочих на МТС, Галанин пошел к коменданту Шуберу, накануне только представился ему, а сегодня решил условиться относительно проведения в жизнь нужных мероприятий. Совещание у Шубера было долгое и бурное, хотя участников его было только трое: сам Шубер, Галанин и Шульце. Галанин долго делал доклад по своей записной книжке, где отметил все, что должен был сказать, боялся забыть. Говорил он тихим усталым голосом, часто отвлекался от дела в сторону, когда Шубер вдруг его прерывал, интересуясь положением на фронте, когда, наконец, кончил, закурил и добавил после короткого молчания: «Вот, господа, все что я хотел сказать. Как видите немного! я ведь в районе не был. Был только в Луговом, здесь в городе, где просидел в канцелярии и вот только что вернулся из МТС. Дело плохо, население голодает и совершенно напрасно. Я ознакомился с нашими возможностями и запасы у меня велики. Я могу, без ущерба для нашей армии, город, во всяком случае, кормить хорошо, Луговое и МТС тоже, остальные колхозы и совхозы обойдутся сами! Пока я их сам в ближайшем будущем не увижу. 120 коров реквизированных в городе для армии я вернул их владельцам, считаю эту реквизицию неправильной. Я найду нужных мне коров там, где у меня есть излишки, без того, чтобы брать последнее!»
Комендант Шубер с желтым больным лицом, поморщившись потер больную ногу, его мучал с утра ревматизм и он был не в духе: «Все это прекрасно, и ваш доклад г. Галанин блестящий. Но я, простите меня, не вижу где вы найдете эти излишки? Ведь эта мера г. Губера реквизировать коров, именно здесь, совершенно правильна и необходима. И вы сами, в конце концов, к ней вернетесь. Я понимаю вас: вы человек здесь новый и сердце у вас по-видимому доброе, вот вы и поторопились. Но, дорогой мой, нужда нуждой, а армия армией! Армии нужно мясо и мы должны ей дать мясо. Брать там, где можно. Конечно, жаль, очень печально отбирать последних коров, но ведь, где же выход? Укажите мне его! Я его не вижу!»
Галанин криво улыбнулся: «Совершенно верно, мы должны брать там, где можно, а не там где нельзя! Нет никакого смысла озлоблять город, забирая последнее, когда у нас в районе, например, в Париках и в Озерном, после того как скот был поделен между колхозниками, оказались те излишки, которые вы не изволите видеть. Вот посмотрите сюда!» Он вытащил из кармана листок бумаги, Шубер устало махнул рукой: «Знаю… ну, а дальше что? Не думаете ли вы туда ехать и там реквизировать?» — «Конечно».
— «А партизаны? Я вас должен предупредить, г. Галанин, что на мою помощь вы не можете рассчитывать. У меня и без ваших реквизиций большие потери. И потом… я вас совершенно не понимаю. Здесь вам не фронт, где вам помогали наши танки и самолеты и наша артиллерия и вся наша изумительная пехота. Где все было ясно… где тыл и где фронт. Здесь, дорогой мой, вы предоставлены самим себе, нас здесь совсем мало, врагов много и они везде, впереди и сзади! Вы знаете сколько здесь партизан? Конечно не знаете?» — «Приблизительно знаю, я уже успел поговорить с Шаландиным. Ну и что же дальше?»
Шульце, который до сих пор молчал, вмешался в спор: «Что дальше? Вы попадете в засаду, мы потеряем нашего с/хозяйственного коменданта, наших полицейских, солдат и скот, из за вашего безрассудства. Кроме того, позвольте мне вам заметить, что ваше решение вернуть коров населению, я считаю совершенно неправильным, психологической ошибкой. Поверьте мне, моему опыту, ваш жест будет истолкован нашими врагами как слабость с нашей стороны, как будто мы испугались этих свиней. И последствия вашего необдуманного поступка трудно представить. Да, ошибка, печальная непоправимая ошибка!» Шубер брюзжал: «Молоды вы еще, г. Галанин. Молоды и потому легкомысленны. Нет, так не делают. Нужно было сначала хорошо подумать, посоветоваться со старшими, а потом уже решать и, решив, идти до конца, во чтобы то ни стало!»
Галанин потушил папиросу в пепельнице, смотрел на желтое старое лицо Шубера, старался поймать бегающие глаза Шульце и думал о том, что этот человек неприятный и злой, немудренно, что он смог расстрелять всех евреев с их женщинами и детьми, и со своей любовницей Сарой, вслух сухо рассмеялся: «Я вам скажу русскую пословицу, г. Шульце: волков бояться, в лес не ходить! Мы здесь в лесу, и как будто солдаты, к мысли о возможной смерти уже давно должны привыкнуть, потому что мы на войне и на войне полагается стрелять и убивать! То, что я вернул скот, в этом эти свиньи, как вы называете русских, увидят с моей стороны не слабость, а справедливость. Если какой нибудь осел будет думать иначе, раскается. А с вами, г. оберлейтенант, я совершенно согласен, нужно сначала все взвесить, а потом решить, решив идти до конца. Вот я так и делаю, отправлюсь в Парики или Озерное и реквизирую нужный нам скот. Поэтому я прошу вас оказать мне нужное содействие. Мне много от вас не нужно, один взвод полицейских, или солдат. Я думаю отправиться туда десятого, потому что к пятнадцатому я должен сдать коров в Комарово и я их туда пригоню, чего бы мне это не стоило!»
Желтое лицо Шубера стало багровым: «А я вам говорю, что не дам вам ни одного полицейского и ни одного немецкого солдата, отправляйтесь в ваши Парики с вашими агрономами, у вас их больше чем нужно, а моих людей не трогайте. Кстати, я вам должен сказать, что у меня был городской бургомистр и жаловался на ваш произвол. Вы требовали у него каких то объяснений и грозили. Силой заставили его пригнать в комендатуру. А вам должно быть известно, что он подчиняется непосредственно только мне! вы слышите? Мне! Вашего Исаева вы можете убить, если угодно, но моих подчиненных я вас прошу не трогать. Я на вас жаловаться буду. Вы приехали только вчера, а что здесь успели натворить? В городе полная анархия. Я был вынужден усилить караулы. Стадо этих проклятых коров истоптали могилы наших солдат, поломаны кресты. Котова чуть не задавили. Над бургомистром все смеются и не хотят исполнять его приказы. Скоро перестанут подчиняться и мне. Но я вас предупреждаю, г. Галанин, я этого не допущу. Я отвечаю за порядок и спокойствие в городе и районе и не остановлюсь ни перед чем, чтобы восстановить порядок».
Шубер долго кричал и стучал кулаком по столу, потом внезапно успокоился. Хромая прошел в соседнюю комнату, принес оттуда бутылку коньяка и рюмки, налил трясущейся рукой: «Пейте, г. лейтенант, и согласитесь, что я прав. Не правда ли, г. Шульце?» Шульце не переставал улыбаться бледными тонкими губами: «Конечно, г. оберлейтенант, мне лично все ясно: г. Галанин погорячился, что, впрочем и понятно. Он совершенно не знает условий нашего района. К тому же он русский по происхождению, это заметно по его акценту, да и фамилия его… Ясно, что он не может смотреть на вещи беспристрастно как мы».
Галанин встал: «Г. Шульце, насколько мне известно, вы тоже родились и воспитывались в России и ваш отец был русский подданный, говорите вы по-русски не хуже, чем я! Но происхождение здесь не при чем. И вы и я, мы оба присягали нашему фюреру и исполняем свой долг перед нашим отечеством, Германией. Оба мы носим одну и ту же форму, служим в одной и той же армии. Через розовые очки я не смотрю, но вижу то, что вы не видите, например, как у вас под носом умерли от голода и тифа почти все жители Лугового. На все это я смотрю так как нужно. А вы, г. оберлейтенант, простите, что я нарушил спокойствие в вашем городе. Но я этого не желал и никакой анархии до сих пор не заметил. Что Котова чуть не задавили, жалею что этого не случилось, так ему подлецу и надо, т. к. он забрал коров рано, и не кормил их до сих пор. Я уверен, что они бы у него все передохли бы от голода, до того как их собрались бы сдавать в Комарово. Накричал на Иванова? Но ведь он этого заслужил. Он прикрываясь вашим авторитетом замучил здешнее население. Жалею очень, что вы стали на его сторону».
Шубер морщился: «Вы не думайте, что я с ним во всем согласен. Нет, дорогой мой, я не забываю, кто вы — храбрый немецкий офицер и кто он — русский бургомистр. Ну, довольно, выпьем и забудем все, при условии, что вы снова реквизируете этих проклятых коров в городе и выкинете из головы эту проклятую затею. Будем здоровы! А вы, г. Шульце, с вашими намеками и обвинениями тоже неправы. Я совершенно согласен с г. Галаниным, что нам совершенно не важно наше прошлое, важно настоящее, а в настоящем мы все верные слуги нашей великой Германии. А потому, я вас прошу немедленно извиниться перед г. Галаниным и взять свои слова обратно!»
Шульце покраснев извинился и все молча выпили. Шубер налил еще по рюмке: «Ну, вот и хорошо, все забыто. Вы думаете, что я не ошибаюсь, г. Галанин? Еще как! Еще хуже чем вы». Галанин поставил рюмку на пол: «В чем, собственно, я ошибся?» — «Вы опять за старое? Да в том, что вы вернули этих коров, хотите ехать в Парики!» — «Г. оберлейтенант, вы только не сердитесь, ошибки я здесь никакой не вижу. Наоборот, чем больше думаю об этих коровах, тем решение мое бесповоротней. А потому, еще раз прошу вас покорно, дайте мне взвод солдат или полицейских. Вы увидите, я не потеряю ни одного человека и коровы у нас будут. Своего решения я не изменю. Напрасны ваши уговоры!»
Шубер в бешенстве бросил на пол свою рюмку: «А я вам повторяю еще раз: не дам! Поезжайте куда хотите, хоть к черту на рога. Но я не дам вам ни одного самого плохого полицейского. Умирайте сами, черт вас побери! глупо, бесславно, а меня оставьте в покое. Вы слышите меня, Сакраменто. Не дам…»
Галанин встал, не торопясь надел фуражку: «Слышу, очень хорошо, можете не кричать. И не надо! Без вас обойдусь и коровы у меня будут, я вам докажу, что я прав! Гейль Гитлер!» Он ушел хлопнув дверью, прошел канцелярию, не обращая внимания на улыбки писарей, и вышел на площадь. Было уже темно, на небе по зимнему ярко мерцали звезды, часовой стоял неподвижно под германским флагом, который чуть слышно шелестел. Прислушиваясь как мерзлый снег скрипел под ногами, он невольно улыбался, вспоминая скандал в комендатуре, вспоминая рассерженного Шубера: «Сердитый, а видно славный старик! Но как он на меня кричал, еще хуже чем я на Иванова, хорошо, что тот не слыхал! А этот Шульце! Какой неприятный неврастеник. Руки как у жабы, холодные и скользкие. Черт с ними… Обойдусь и без них. Говорит с агрономами… ладно, с агрономами. Тем хуже… А может быть он прав. В самом деле, на кой черт возвращать коров людям, которые затравили Нину. Пойду обратно, помирюсь!»
Остановился, подумал, решительно махнул рукой: «Нет. Тут ведь дело в принципе! Не уступлю! Поеду, черт с ним. Убьют и ладно, поделом мне… за Нину, за то что не поверил, бросил. Все равно один во всем мире и жалеть меня некому. Я покажу этому старому ослу и им всем, как нужно действовать!»
На другое утро Вера пришла к Галанину раньше к семи часам, на кухне затопила печь, слушала как он ходил и разливал воду в столовой. Заглянула в полуоткрытую дверь и увидела как Галанин чистил свои сапоги, смутилась: «Подождите, я сейчас, бросьте их на кухню!» Подождала немного, не выдержав, снова заглянула в столовую и увидела Галанина за столом, снова за своей картой района: «Здравствуйте, Вера, давайте мне скорее чай, завтра попрошу вас быть точной. В семь часов стол должен быть уже накрытым, а сейчас уже половина восьмого». Пил торопливо чай, намазывал хлеб маслом. Вера молча подавала, смотрела с неприязнью как он ел, торопливо, небрежно, неотрываясь от карты: «Вы, г. лейтенант, свои сапоги на ночь ставьте на кухню, как Губер, тогда я их вычищу во время».
Галанин перестал есть, посмотрел на нее внимательно: «Вы чистили этому толстяку сапоги? Вы — русская учительница — этому хаму, немцу? Что за чепуха? У меня этого не будет. Унижать вас не буду. Вы должны раз и навсегда запомнить, вы для меня не прислуга, а помощница. Вы помогаете мне жить, кормите меня и за мной убираете, и я вам за это очень благодарен. Поэтому вам будет легко со мной, легче чем у Губера? И потом вот еще что: наедине вы можете меня называть, так же как тогда, когда вы меня побили, по имени и отчеству, ну а при посторонних, конечно, комендантом, или лейтенантом, чтобы не было разговоров! Хорошо?»
Надел фуражку и пошел к двери, Вера, покраснев, смотрела ему вслед: «А что вам на обед сегодня? Губер всегда заказывал накануне, а вы вчера ничего не сказали, я вас не дождалась!» — «Я вам не Губер, делайте всегда что хотите… что вам нравится для нас обоих, но, еще раз повторяю, я не люблю всех этих выкрутасов нашей кухарки. Чтобы было просто, сытно и вкусно, как например, в первый раз, когда я приехал. До свиданья!»
Галанин распахнул дверь на крыльцо: «Как будто потеплело! Воздух какой! Подите сюда, Вера, вы чувствуете, как пахнет снег? Совсем не так как за границей, в Европе! Русский снег… Вы только понюхайте! Где вам, не можете ценить! Вам бы пожить за границей двадцать лет как мне, тогда бы почувствовали. Огрубели вы здесь за вашей диалектикой материализма! с вашим дураком Сталиным. Не видите в каком раю живете!»
Он уже давно ушел, а Вера продолжала стоять у открытой двери, глубоко вдыхала чистый, морозный воздух, задумчиво улыбалась тому, что Галанин оценил ее родину, он, изменник России… все таки он был не очень плохой, сапоги решил сам чистить и называет ее своей помощницей!
День проходил спокойно после истерических криков и скандалов последних дней. Весь город знал подробности событий: о первом поражении Исаева и Иванова, о скандале у Шубера, об упрямстве Галанина. В горуправлении Иванов постепенно приходил в себя и снова начал отдавать приказания. Исаев получил обратно свои ведомости, починил стол, запер их в свой ящик и снова принялся распекать своих подчиненных своим обычным тихим голосом. Ах вернулся на спиртной завод, откуда следил за работой электростанции и кожевенного завода. Кирш и Еременко принимали посетителей, которых было мало, одни боялись нового коменданта из-за истории с Сабуриной, другие не хотели портить отношений с Исаевым.
Упорно говорили о вторичной и окончательной реквизиции коров, возвращенных сгоряча Галаниным, так как, знали об отказе Шубера дать охрану Галанину для поездки в Парики. А так как приказ о сдаче скота к 15 в Комарово был известен, сильно опасались и проклинали свою преждевременную радость! В своем кабинете Галанин сидел за картой района один и хмурился. С Исаевым был холодно вежлив, когда тот приносил ему на подпись бумаги, слушал внимательно его объяснения: «Тут есть, г. комендант, один вопрос, который вы затронули вчера, о том, что у некоторых и у г. бургомистра по несколько коров. Это верно, у нас в городе, да и в районе, есть люди преданные германской армии, которые являются ее осведомителями, они уже не раз дали очень ценные сведения относительно партизанов, настроения среди населения и т. д. Шульце может вам сказать более подробно об их работе, я ведь знаю очень мало, хе, хе. Естественно, что г. комендант вместе с г. Губером, захотели отблагодарить своих верных слуг… ну и дали!»
Галанин кивал головой: «Да, я об этом не подумал. Хотя все таки считаю этот способ благодарности неправильным. Мысль об оплате шпионов хороша, но платить им надо иначе, незаметно. Ведь тем, что вы, Исаев, даете им лишних коров, прямо указываете на них населению, вот, мол, ваши предатели, смотрите и запомните. Нужно награждать их незаметно, так, чтобы никто не знал, я об этом сам подумаю!»
Исаев поспешно соглашался: «Как это я мог так прошляпить. Вы совершенно правы. Господи, какие же мы были дураки». — «Ну, вот видите, вы мне нее таки дайте список этих людей с указанием, сколько у них коров, я посмотрю как сделать так, чтобы и овцы были целы и волки сыты. Теперь вот что. Эти 120 коров я вернул, а ведь мне нужно их где то найти, чтобы сдать во время в Комарове.
В Париках есть 130 коров трофейного скота, думал взять оттуда, но, к сожалению, г. Шубер отказался дать мне охрану, я с ним поругался по этому поводу, конечно, знаете.
Вот я и думаю: а что если я поеду туда сам с нашими агрономами, вооружимся как следует и нагрянем. Вот посмотрите на карту, не так далеко, каких нибудь 25 километров. Как ваше мнение?»
Исаев долго смотрел на карту: «Мысль хорошая. Конечно есть риск, партизаны многочисленны и храбры, у них, конечно, есть тоже осведомители и здесь в городе и там в районе. Могут напасть и перебить нас всех. Но я считаю, что вы совершенно правы, г. лейтенант, волков бояться, в лес не ходить. Выхода ведь у нас нет!» — «Вот именно, выхода у нас нет. Сознаюсь, я погорячился, а теперь отступать невозможно. В какое положение я попаду, если снова отберу этих дурацких коров в городе». Исаев успокаивал: «Ничего, поправим. Раз нет выхода, возьмем в Париках. Я, если прикажете, сообщу о вашем решении агрономам, пусть готовятся в поход. Пусть не на словах, а на деле докажут свою преданность немецкой армии. Я реквизирую здесь несколько саней и поедем. Когда прикажете?»
Галанин мрачно думал: «Сегодня 8… скажем 11 утром. Только вот что. Я сам скажу об этом агрономам на сегодняшнем собрании А то как то неудобно. Все таки я комендант, а говорить им будете вы. Я вообще хочу на них поближе посмотреть и с ними поговорить. Где мы их соберем? на улице Карла Маркса у вас? Прекрасно, собирайте сегодня в три часа, точно!»
Оставшись один, Галанин долго думал, курил папиросы одну за другой: «Этот Исаев… на кого он похож? Есть в нем что то, что меня отталкивает. Да, Конев прав — это крыса, нападающая на беспомощных и бессильных». Вздрогнул, когда вспомнил, что о нем писала Нина, машинально вытер руку, которую крепко жал прощаясь Исаев, и на которой будто остался след… кровавый след!
После обеда Аверьян подал сани к крыльцу дома Галанина и увез его на совещание агрономов, в дом Красникова. Вернулись нескоро и, когда Галанин снова отправился в свой кабинет, его кучер побежал на кухню, где Капитолина готовила ужин, несложный и простой, сердилась, что не могла во всем блеске показать свои способности и гремела пустыми кастрюлями. Вера сидела за столом и с любопытством слушала бледного перепуганного Аверьяна: «Все пропало, я погиб! Что будут делать мои дети? Одиннадцатого едем на бой. Все агрономы, кроме Наташи Миленковой, баб не желает. Приказал всем вооружиться. Коров завоевывать в Париках! И мне сказал, что я тоже должен показать свою храбрость Я что же? Я ничего! Но ведь я же инвалид! Меня всегда и все браковали при царе, при белых и при красных. Теперь тоже… И вот здравствуйте! мобилизован! Хотя я ему и указал, что с меня, хромого и косого, толку не будет. Слушать даже не хотит, это ему не важно, потому что едем на санях и с саней я должен стрелять и бросать ручные гранаты. Если плохо вижу, ему еще лучше, говорит тогда наверняка попаду, потому что буду стрелять в этих бандитов в упор. И Исаев тоже такой храбрый стал. Кричит: «Каждый должен исполнить свой долг! Наш новый комендант, бывший белый офицер и сейчас от немцев крест железный получил… не подведем его, и ты, Аверьян, не трусить! стреляй до последнего патрона и коровы будут наши!»
И агрономы согласились, даже Наташа просилась, но он ее отвел, говорит: «Женщины у нас, немцев, не воюют, они любят и молятся. Стрелять дело мужское, не бойтесь, господа агрономы, и вы, Аверьян, я вас не подведу. Выхода у нас нет! Мне нужны коровы, а город я грабить не намерен. Я думаю, что вы меня поддержите?» И все Галанину кричат, что поддержат, ну и я тоже. Вот что начудесил. Было ведь так хорошо. Спокойно и тихо при Губере, нужно же было ему приехать на мою голову. Что же такое теперь получается? Был Аверьян и нет Аверьяна! А моя Евдокия и дети? Куда же они пойдут, горемычные?»
Капитолина слушала, качала головой, неодобрительно смотрела на улыбающуюся Веру: «Да ты, Аверьян, не падай духом. До одиннадцатого далеко, м. б. еще передумает! Он ведь какой? Сегодня кричит, людей пугает, а смотришь на завтра опять все по старому. Ведь как кричал на Исаева и Иванова! думали все, что конец сделает этим бандитам. А сейчас с ними по старому, шутит, по плечу хлопает… смотреть тошно!»
Аверьян покачал головой: «Нет, все равно поставил ведь на своем. Коров отобрал у тех, у которых больше одной было. Иванов как его не просил, должен был тоже с тремя расстаться. На Луговое уже гонют коров и везут три воза жита и мешок соли и махорки. Завтра повезут. Нет он идет прямо, никуда не сворачивает и бьет в самую точку. Исаева видали? Раньше все сам решал, к нам и не заглядывал, а теперича каждую секунду к Галанину прибегает, разрешения просит. А Бондаренко? Раньше помощник главбуха был, а сейчас заместитель Исаева и попомните мое слово, Га-ланин его скоро на место Исаева поставит. Нет, вижу комендант этот сурьезный и боя и смерти мне не избежать. Хотя, один выход еще у меня находится. Пошлю ка я к нему мою Евдокию с сиротами, может пожалеет, он детей любит, я видал как он с ними на площади обращался, просто удивительно, не бьет даже. Последняя надежда! не выйдет — значит амба. Погибну! А за что спрашивается? За каких то коров проклятых. Чтоб они передохли все до одной!»
Вечером после ужина Галанин вдруг позвал Веру, которая убрала и помыла посуду и собиралась идти домой: «Вера, идите сюда в столовую, садитесь около меня, я хочу с вами переговорить! Да вы не бойтесь, я вас не съем!» Вера нерешительно села на краешек стула. «Вот в чем дело: вы, наверное, думаете, что я с ума спятил: сижу все время за картой и ее рассматриваю. Хочу вам объяснить: дело в том, что я хочу узнать наш район как свои пять пальцев. Чтобы вот так, закрыть глаза и представить себе все эти Парики, Холмы, совхозы, Озерное. Леса, озера, болота, горки и дороги. Кажется, уже кое каких успехов добился. Закрываю глаза и вижу многое, хотя сам еще нигде не был. Но этого мало. Воображение одно, другое — действительность. Вот поэтому я вас и позвал. Вы здесь выросли, учительствовали, наверное были в районе и не раз, ведь были?»
Вера кивнула головой: «Бывала и часто». — «Ну вот видите? Поэтому вы должны мне помочь. После завтра я еду в Парики реквизировать коров, а вот закрыл глаза и ничего не вижу. Как будто совершенно не знаю района. Верно, лес шумит, кусты в снегу, замерзшее озеро, на берегу избы — все это я представляю, а дальше ничего, просто какая то пустота и мрак, даже страшно. Расскажите мне о районе… как там… какие живут люди? Расскажите мне об Озерном, о вашей реке Сони. Вообще обо всем. Вы не торопитесь?»
Вера искоса посмотрела на Галанина, который сидел с ней рядом, смотрел куда то в угол, как будто что-то там внимательно рассматривал, колебалась: «Я не тороплюсь. Но что я вам могу рассказать? Разве вы поймете? и сумею ли я?» — «Пойму… сумеете. Ну начинайте, не забывайте, что вы моя помощница, помогите же мне!»
И Вера стала рассказывать, Галанин молча ее слушал как ученик учительницу. Да это и был урок, урок географии и одновременно маленький экономический обзор района, пестрящий цифрами, но живой и интересный. Люди и звери, птицы и растения. Искоса она наблюдала за Галаниным и когда заметила, что он зевнул, рассердилась и замолчала: «Я думаю, что довольно, ведь вам я вижу совсем неинтересно!» Галанин горячо протестовал: «Нет, очень интересно. Я внимательно вас слушаю, поразительно! Я никак не думал, что в Сони водятся до сих пор бобры, ей Богу не верится! Но вот вы мне до сих пор ничего не рассказали об Озерном. Скажите, это озеро красивое?» Вера насторожилась, теперь ей стало ясно почему он ее задержал. Он, конечно, хотел от нее узнать подробности о смерти своей любовницы. До сих пор он ни разу с ней о Нине не говорил, но видно, все время о ней думал, ответила неохотно: «Да, очень красивое, синее, много рыбы, окуней. Я там часто бывала, когда Нина была еще девушкой, мы были всегда большими подругами!» — «А? Вы говорите, что много окуней? Это хорошо! Я знаете люблю окуней в сметане. А как там колхозники, хорошие люди или плохие?»
— «Как везде, есть хорошие и есть плохие. Вот например, отец Нины Егоров был очень хороший, работящий колхозник, в своей Нине души не чаял… да и она его любила!»
— «Так, есть хорошие и плохие! как везде. Я слыхал, что там многие ушли в партизаны, к папаше?» — «Да, многие. Сами видите, что натворили здесь ваши немцы… мучили… народ ответил, как и следовало ожидать!»
Галанин испытующе посмотрел на Веру: «Да, натворили, но мучили жителей Озерного не очень. Далеко они отсюда. Староста у них хороший, Станкевич. Насколько я знаю, у них даже ни разу не реквизировали и молоко они тоже не сдают, ничего не сдают, как будто партизаны все перехватывают у бедных. Они ведь живут по соседски. Вот посмотрите на карту, видите: вот Озерное, а вот болота. А в болоте на одном из островов как Соловей разбойник сидит этот папаша вместе с Красниковым и нас дураков немцев пугает. Да, жаль все это. Скота в Озерном много, даже чересчур. Я прямо удивляюсь, как Станкевич с ним управляется. Ведь, если учесть, что больше половины колхозников ушло в партизаны, то что же получается? Двести с лишним коров на каких нибудь пятьдесят семей. Здесь в городе берем последнее, а там за скотом смотреть некому, разве что партизаны по доброте своей помогают!»
Вера рассмеялась: «А вы попробуйте там реквизировать, покажите свою храбрость, что вы не зря свой крест получили», Галанин тоже смеялся: «Но ведь крест я в самом деле получил зря. Сам не знаю за что. Храбрости там было немного, когда мы от ваших бойцов бегали. Когда нибудь, когда мы с вами поближе сойдемся, я вам расскажу, смеяться будете. Но вы мне дали недурную мысль и я подумаю, может быть со временем и рискну». Вера поднялась чтобы уходить: «Я пойду, у нас сегодня спевка, наверное все уже собрались».
Галанин задумался, потом начал говорить, как будто сам с собой: «Да, спевка, тоже странно. Церковь открыли, поют там бывшие коммунисты, старостой неверующий Иванов, батюшка бывший пастух и никто туда молиться не ходит. Одна тетя Маня. Странный город, странные люди, крысы, гиены, волки, лисицы и пауки». Вера с изумлением его слушала, потом не прощаясь взялась за ручку двери, но Галанин ее опять остановил: «Минутку… я хочу вас спросить одну вещь, вот у меня карта, но не точная, не все указано. Скажите, вы не знаете, где находятся Дубки. Где то здесь по дороге на Парики, там еще горка есть, не могу найти».
Вера вернулась к столу, нагнулась над картой, провела пальцем по лесу: «Вот смотрите, здесь сейчас же за развилкой дороги направо горка. Это и есть Дубки». Внезапно покраснела, схватилась рукой за растегнутый воротник блузки, крепко сжала пальцы: «Еще что нибудь?» — «Нет ничего… меня, знаете, предупреждают некоторые благожелатели о том, что на Дубках меня будут ждать партизаны, чтобы меня прикончить вместе с агрономами, что вы по этому поводу думаете?» — «Что я скажу: это очень возможно, вы меня извините, г. комендант, но кто же собирается так ехать на реквизицию? Весь город знает об этом, на базаре кричат. Раз Аверьян знает — весь район знает. Предупреждение может быть шуткой и вас будут ждать совсем не в Дубках, но опасность велика. Напрасно вы все и всем рассказываете — это легкомысленно!» — «Да, пожалуй, вы правы, напрасно. Ну, еще последний вопрос: вот я вернул городу коров, собираюсь ехать в район, и почему то все подняли крик. Кричит комендант, кричат зондерфюреры, Шаландин, ревмя ревет Аверьян. Считают, что я поступаю неправильно, глупо. Ну, а вы? Неужели тоже считаете меня дураком?»
Вера посмотрела прямо в его темные глаза, на его рот: «Какое значение может иметь мое мнение, простой домработницы?» — «Но все же?» — «Вы правы, если бы я была на вашем месте, я сделала тоже самое!» Она повернулась и ушла, Галанин долго сидел за столом, нагнувшись над картой, курил и думал, думал больше не о деле, не о предстоящей опасной поездке, не о Дубках и Озерном… Перед его глазами стояла нагнувшись над картой красивая русская девушка, с золотыми волосами. От нее пахло свежестью и чистотой. Нежно светилась ее тонкая шея и начало девичей розовой груди.
Он встал и подошел к зеркалу, долго испытующе смотрел на свои усталые глаза, на седеющие виски, на горькую складку губ, ударил себя кулаком по голове: «Старый идиот!» Быстро разделся и лег в постель, потушив свет. Долго не мог заснуть, думал о многом и жалел, что стар. Потом, наконец заснул… и ему снились коровы, много коров худых и грустных. Они шли мимо него и он их внимательно считал: 118, 119, 120! Рядом с ним стояла Вера и смотрела на него улыбаясь: «Вы правы, на вашем месте я сделала тоже самое». За последней коровой с хворостинкой в руке шла Нина с сыном и шептала ему: «Как скоро ты нас забыл! а ведь погибли мы из за тебя, наш освободитель!»
Аверьяну тоже снились коровы, они неслись на него бешенным коровьим галопом и он их расстреливал в упор, рядом с ним стоял новый комендант и одобрительно смеялся: «Стреляйте и дальше так же в упор и коровы будут наши!» Но его винтовка вдруг дала осечку и передние коровы уже подмяли его под себя. Закричал во сне, проснулся сам от своего крика, сел на кровати весь покрытый холодным потом, рассказал Евдокии о своем кошмаре. Евдокия, которая умела толковать сны, напугала его еще больше: «Коровы не к добру! Предстоит опасность. Спи… не думай ни о чем плохом… думай о веселом». Но как же думать о веселом, когда поездка была на носу и Галанин и не думал от нее отказаться, в то что его жена спасет — веры не было.
Было воскресенье, в чугунную доску у церкви, старик сторож мерно и долго бил железной колотушкой. Галанин и Еременко вошли в пустую холодную церковь. У входа вправо за столиком стоял Иванов в шубе и шумно зевал. Увидев Галанина, улыбнулся и показал вокруг: «Видите сами — никого! несколько старух и тетя Маня, да вот еще несколько хулиганов и все!»
Старый священник, в старой заплатанной рясе, молился слабым голосом в глубине темной церкви, ему отвечал хор. Галанин машинально крестился, слушал и наблюдал, молиться не мог. Он видел Веру, неуклюжую в валенках, платке и полушубке, Столетова в шубе, Шаландина в кожанной тужурке. Дядя Прохор в потертом жиденьком пальто, сосредоточенно водил камертоном. Галанин слушал и снова, как тогда летом, удивлялся, как в этой дыре могли так петь. В особенности Вера и Столетов оба коммунисты, конечно неверующие пели так, что могли бы петь в парижском соборе. Вздохнув, осмотрелся… да почти никого, тетя Маня на коленях, несколько древних старух, похожих на привидения, в стороне мальчишки, которые не стеснялись, громким шепотом говорили и смеялись.
Нахмурившись Галанин нагнулся к Еременко: «Пойдите и скажите этим мальчишкам, что если они не перестанут шуметь, пусть убираются. Они мешают хору и священнику. Не понимаю, что смотрит Иванов? Безобразие!» Еременко на цыпочках подошел к мальчишкам, сделал грозное лицо и что-то коротко прошептал, и те сразу исчезли и в церкви стало как будто еще темней и холодней. В конце службы священник говорил проповедь испуганным и невнятным голосом, напомнил притчу о сеятеле, но что он хотел сказать так и осталось непонятно… сбился, внезапно замолчал и начал служить дальше, закончил службу провозглашением многолетия господину Адольфу Гитлеру и опять неудачно, пели только мужчины и неудачно, а Веры вообще не было слышно. Галанин невольно улыбнулся, подошел к медному темному кресту священника последним. Поцеловал крест, посмотрел на испуганное лицо священника и поцеловал его руку с грязноватыми ногтями.
По дороге домой, Галанин делился впечатлениями с Еременко: «Не богослужение, а какой то цирк, к тому же без зрителей. Но все это временно. Вернусь после поездки за коровами, возьмусь за церковь, у меня молиться эти сукины сыны будут. Вам, Еременко, на время моего отсутствия придется следить за правильным исполнением моих приказаний, я уже говорил с Ахом. Я распорядился в отделе заготовок, с завтрашнего дня пекарня начнет выпекать хлеб для всех русских рабочих, их жен, детей и родителей, больнице я выписал добавочные наряды для больных. Коров и жито, с солью и махоркой для Лугового, тоже отправить завтра. Вот… таким образом я еду спокойным и если, что со мной случится не будут меня слишком ругать, хотя с этим народом все может быть. Вера придет только вечером, я ее отпустил домой по случаю воскресенья, вы тоже отдыхайте, а я пойду в канцелярию, нужно еще кое что подготовить, до свиданья!»
В канцелярии, где было пусто, Галанин говорил Онисиму Коневу: «Онисим, завтра поедете в Луговое, явитесь пораньше к зондерфюреру Аху, доставите им то что я обещал, кланяйтесь им от меня, пусть не теряются и готовят сено для сдачи, мне оно нужно. Сам приеду к ним в гости, как только вернусь. Только вот что: вы помните мне рассказывали о том, что погубил Нину Сабурину один волк, который другим волкам знак дал. Кто он? Говорите прямо, довольно мне сказки рассказывать. Не увертывайтесь! Ну?» Конев молчал, посмотрел в окно: «Да… волк… так это же просто… ты сам смотри, кто там по волчьи ходит, его ведь сразу видно. Только дурачки не видют, не хотят видеть!» Опять говорил что-то несуразное. Галанин махнул рукой: «Не хотите помочь, не надо, без вас разышу! Убирайтесь и смотрите, завтра в Луговое. Да чтобы ваш зять правильно там распределил все что получит, будет саботажничать повешу и вас вместе с ним».
На смену Коневу пришла толстая Евдокия вместе с двумя детьми Аверьяна, мальчиком и девочкой, все стояли перед ним и горько плакали: «Г. комендант, освободите моего дурака. Ну какой он вам помощник? Он ведь трус ужасный… пожалейте сирот! куда я с ними пойду, с сиротами!» Галанин смотрел на толстую бабу, на сонливых плачущих детей, морщился: «Хорошо, пусть он ко мне сейчас придет, мне трусов не нужно, если он в самом деле плохой помощник, пусть остается с вами!»
Обрадованная Евдокия побежала домой, в маленький домик пристроенный к конюшне, подняла Аверьяна с кровати, гнала к Галанину: «Иди не бойся, он согласен». Пока Аверьян объяснялся с Галаниным, кормила детей гречневой кашей, радовалась их аппетиту, но радость была кратковременная. Испугалась на смерть, когда увидела мрачное лицо мужа, который сразу принялся чистить полученную еще вчера винтовку: «Ты что? неужто и вправду едешь?» — «Еду! выхода нету. Ведь он какой? как весь вопрос объяснил? Говорит так: Аверьян, у меня была ваша жена, и, представьте себе, говорила, что вы трус! Но вы не беспокойтесь, я ей, конечно, не поверил. Она просто хочет вас около своей юбки держать. Женщины они все одинаковы. И вот я решил сделать так! Выбирайте, Аверьян, между вашим долгом и вашей семейной жизнью, или еще проще: между мной и вашей женой».
Ведь вот как весь вопрос поставил. Он или ты? Как будто я мог ему сказать против. Да скажи ему что ты, да он меня бы прямо в землю загнал. Пришлось подчиниться, сказал что выбираю его, а сам так и плачу, думаю что пожалеет. Черта с два! И не подумал, больно по плечу ударил и закричал, что другого не ожидал от меня и что он был уверен в моей храбрости и преданности. Да, окрутил он нас обоих и теперь ехать приходится и погибать непременно».
Евдокия всплеснула руками: «Кровопийца проклятый! Всю жизню мою мучал, хромой черт, и сейчас отказался от меня и детей, косой дьявол, его предпочел. Чтоб тебя разорвало вместе с твоим проклятым комендантом». Со злости разбила об его голову горшок с остатками каши. Аверьян убежал на кухню к Капитолине, свою жену он всегда раньше слушался и боялся, но теперь подчиниться ей не мог. Боялся больше своего коменданта, проклинал его, но слушался!
К вечеру Галанин сидел у себя дома за шахматной доской, на которой было расставлено несколько черных и белых фигур, задумчиво курил и думал. Неожиданно пришел Шубер, как ни в чем не бывало, поздоровался, снял шинель и фуражку, бросил на диван, с любопытством посмотрел на доску: «Вы играете в шахматы? Что же вы мне до сих пор ничего не говорили?» Галанин смеялся: «Да ведь, разве я играю. До Алехина мне далеко, так просто ходы знаю». — «А в чем у вас здесь дело?» — «Нужно объявить мат в три хода… ходить белыми… думаю уже час и ничего не придумаю, а ведь должно быть просто!»
Шубер уселся за стол, внимательно посмотрел на доску, улыбнулся: «Конечно просто, вот смотрите. Вы играете черными, я белыми, хожу конем… раз… что вы скажете?» Галанин подумал и нерешительно походил черной ладьей. Шубер двинул пешкой: «Два, теперь советую вам подумать, перед тем как сделать очередную глупость». Галанин покраснел: «У меня нет выхода, я должен ходить конем!» — «Шах и мат! Ну, что вы скажете? Я вам дам возможность поправить вашу ошибку: ставьте обратно фигуры… ну, думайте». Галанин подумал и пошел королевой, Шубер двинул своего коня: «Опять шах и мат! Нет, Галанин, вы разбиты, как не старайтесь, все равно конец. Послушайте, я вижу, что вы играете плохо, но ходы все таки знаете, поэтому я предлагаю вам сыграть партию, при чем даю вам лишнюю фигуру, буду играть без королевы. Нет ли у вас коньяку? Скажите, чтобы Котлярова нам подала».
Галанин прошел на кухню, принес бутылку и две рюмки, нарезал лимон мелкими кусками и насыпал сахару, снова уселся за стол и начал расставлять фигуры: «Ну посмотрим. Давайте бросим жребий, кому ходить первому!» Шубер махнул небрежно рукой: «Начинайте вы! даю вам еще одно преимущество, все равно побью. Не таких как вы игроков бил! Ходите!» Через час Галанин осторожно двинул пешкой: «Шах и мат!» Шубер сердито закашлялся, выпил рюмку коньяку, долго смотрел на доску: «Да, верно, проиграл. Но, г. Галанин, согласитесь что вы играли не совсем правильно. Вы два раза начинали ходить, а потом меняли фигуру. В настоящей игре это не разрешается». — «Но и думать перед каждым ходом по часу, тоже не полагается, а вы это делали все время».
Шубер недовольно крякнул: «Вот как? Ну хорошо! Сейчас мы сыграем по всем правилам: во первых, если вы тронули фигуру, должны ей ходить, во вторых, думать не больше двух минут над каждым ходом. Я кладу свои часы на стол, чтобы каждому было видно! Давайте бросим жребий, кому первому ходить. На этот раз вы лишней фигуры не получите… Что? опять белые… нужно сказать, что вам чертовски везет! Налейте-ка еще по рюмке, коньяк у вас не плохой, ходите!»
Через час Вера вернулась и готовила на кухне ужин, с любопытством прислушивалась к замечаниям игроков: «Галанин, я повторяю еще раз, раз вы взялись за фигуру, вы должны ей ходить, не бойтесь пока еще не мат, но скоро!» — «Г. Шубер, две минуты давно прошли, а вы все думаете, все равно ничего хорошего не придумаете. Ходите же». Еще через час игроки продолжали сидеть друг против друга, пили коньяк, по доске двигались немногие оставшиеся фигуры. Галанин посмотрел на часы: «Уже поздно, м. б. отложим до другого раза, давайте ужинать. Вера, как у вас там, готово?» Шубер сердился: «Отложить, теперь, когда у меня преимущество атаки? Нет, дорогой мой, я вам советую сдаться, ведь ваше положение безнадежное. К тому же у меня одна пешка лишняя».
Галанин не отвечая продолжал играть… потерял коня, взяв у Шубера его пешку. Шубер сиял: «Вот видите, сдавайтесь. Вы, молодой человек, в игре показали весь ваш характер. Играете слишком быстро, делаете глупости и продолжаете упорствовать, не хотите признаться в вашем поражении, хотите поставить все таки на своем. Но поздно. Позвольте, вы куда?» Галанин поставил свою королеву на место черной ладьи: «Шах!» Игра продолжалась с удвоенной энергией, с самыми неожиданными оборотами.
Время шло, Шуберу удалось снова овладеть инициативой, объявил шах, устало улыбнулся: «Ну, теперь вам уже наверняка конец! Попались! Да, да, весь ваш характер виден в этой игре, проигрались и продолжаете играть… так и с этими коровами! Ведь сознайтесь, что вы сделали глупость и продолжаете упорствовать, хотя сами видите, на какое безумие вы идете и толкаете ваших агрономов!» Галанину удалось наконец защитить своего короля пешкой, закурил и посмотрел на Шубера: «Я не понимаю, где вы видите у меня глупость?» — «Как в чем? Да в том, что вы все таки едете в Парики… Ведь это же глупость! Я сегодня говорил с Исаевым, он согласен снова реквизировать коров в городе и согласился начать завтра, так как нужно торопиться!»
Галанин встал. «То есть как, начнет? Г. оберлейтенант, я должен вам заметить, что я все таки с/х комендант и все коровы в районе мои. Ясно? У вас полиция и старосты с бургомистром, у меня коровы и лошади. Я вас просил дать мне охрану для моей поездки, вы отказали… дело ваше… обойдусь и без вас! И коров все таки реквизирую и во время сдам. И прошу вас не вмешиваться в мои дела. Командуйте, если вам нравится, вашим Ивановым, моего Исаева не трогайте. Он согласился начать реквизировать завтра здесь! Я покажу ему как соглашаться!» Шубер побагровел, вскочил: «Как вы смеете со мной так говорить? Вы — мальчишка со старым императорским солдатом. Да вы знаете, что вы еще без штанов под столом бегали, а у меня уже был железный крест. Но мы еще увидимся, г. Галанин, и поговорим с вами иначе. Вы будете раскаиваться в вашей дерзости!»
Он одел шинель, напялил на голову фуражку, хромал к двери, не желая слушать извинения Галанина: «Мне наплевать на ваши оправдания. Поезжайте ко всем чертям. Ничего у вас не выйдет. И на мою помощь не рассчитывайте. Я не такой как вы! Если я тронул пешку, я ей хожу. Сказал не дам, значит не дам, ни одного солдата, ни одного полицейского. Погибайте с вашими идиотами агрономами!» Выбежал на кухню, пробежал мимо испуганной Веры, со страшным треском хлопнул выходной дверью.
Галанин остался сидеть за шахматной доской, записал расположение фигур, убрал игру со стола. Позвал Веру: «Вы может быть помните кому ходить, мне или ему. Ага, мне! Запишем! Мы кончим эту партию, когда я вернусь, положение мое трудное, но не такое уж безнадежное. Посмотрим. Ну, давайте же ужинать! я проголодался! Что у вас там? Котлеты? Прекрасно, давайте, я их люблю и, знаете, готовите вы очень хорошо». Вера довольно улыбнулась!
Рано утром приехали в с/х комендатуру трое саней с агрономами, Аверьян мрачно запрягал своего иноходца. С винтовкой не расставался, ходил на кухню к Капитолине, пил для храбрости водку и хитро шептал: «Я беру только одну обойму, сказал, стрелять до последнего патрона. Ладно, как только ее расстреляю, сейчас же сдамся! Какой я вояка? Пусть он сам воюет!»
У водопроводной колонки собирались бабы с коромыслами, большой невиданной толпой. Пришли даже те, которые до сих пор ходили за водой на реку, хотели напоследок посмотреть на отъезжающих. От души желали успеха Галанину и агрономам. Ведь иначе пришлось бы уже навсегда расстаться со своими коровами.
У себя на квартире Галанин отдавал последние распоряжения Аху, Киршу и Еременко, угощал агрономов на дорогу. Стол был заставлен водкой и закуской: Вера с Капитолиной приносили все новые колбасы и куски сала, давно так не ели и не пили служащие Райзо. Галанин сам следил, чтобы никто не остался в обиде и одновременно торопил: «Давай, давай… пока доедем до Париков, пока скот реквизируем… времени мало!» Отдав последние распоряжения Наташе Миленковой, которая оставалась на время отъезда Исаева и Бондаренко заведывать Райзо, точно в девять часов пошел к своим саням, за ним повалили полупьяные веселые агрономы.
Из окна смотрела на своего мужа, плачущая Евдокия, рядом с ней стояла Вера и старалась ее утешить, уверяла ее, что Аверьян скоро вернется живым и здоровым, но сама плохо верила и, к своему удивлению сомневалась и тревожилась за судьбу всех уезжающих, смотрела внимательно на комендантские сани и ушла вглубь комнаты, когда Галанин вдруг обернулся.
Спустились к реке. На дуге иноходца весело звенел колокольчик, остановились у бункера около моста: полицейские раздвинули рогатки, когда из бункера вышел Столетов с мешком: «Товарищ Галанин, и я с вами! Неужели вы могли подумать, что я вас оставлю в беде? После того, что вы с нами сделали? Нет, плохо вы знаете Столетова!
Принимайте еще одного бойца! Не беспокойтесь мешать вам не буду». Галанин молча показал ему место рядом с собой. Мешок положили в задние сани, где сидели Исаев и Бондаренко, двинулись дальше, проехали мост, поднялись на бугор, оглянулись назад в сторону города и сторожевой вышки и въехали в тихий заснеженный лес.
Был хороший санный путь, сытые лошади бежали бодро, колокольчик заливался веселой трелью. Галанин шутил с Аверьяном: «Не падайте духом. Я обещал вашей жене, что буду вас беречь… и буду. Да оставьте вашу винтовку в покое, возьмите вожжи в обе руки, смотрите как сани виляют. Если вы уже теперь теряете голову, что же будет с вами, когда появятся партизаны? Ну, подтянитесь же, черт вас побери!» Аверьян старался подтянуться, но с винтовкой не расставался, в одной руке винтовка, в другой вожжи. Проехав пять километров, остановились, чтобы размять ноги. Курили немецкие папиросы, которыми угощал Галанин, все были еще навеселе после обильной еды и выпивки.
Неожиданно из самой чащи прилетели как ветер шесть полицейских на лыжах, во главе с Жуковым. «Шаландин прислал в ваше распоряжение… извинялся, что мало. Шубер, конечно, ничего не знает». Когда двинулись дальше, через полчаса тяжело пыхтя мотором, подошел грузовик с немецкими солдатами. Высокий худощавый унтер офицер, выпрыгнул из кабинки, подбежал к остановившимся саням Галанина, передал ему запечатанный конверт от Шубера. Галанин улыбаясь прочел несколько строк, написанных старомодным готическим шрифтом: «Посылаю вам двадцать солдат с двумя пулеметами. Предупреждаю, что вы ответите перед военным судом, если хотя один из них пострадает из-за вашего глупого упорства. Не забудьте, что по вашему возвращению мы докончим игру и что ход мой. Комендант города К. Шубер, оберлейтенант».
Дальше двинулись уже в полной боевой готовности. Далеко впереди и по бокам лыжники Жукова. Затем сани с пулеметом, где сидел Галанин со Столетовым. Затем грузовик с пулеметом и немецкими солдатами и, наконец, в арьергарде остальные сани с агрономами. Без приключений доехали до развилки, где прямо шла дорога на Парики, а вправо еле намеченный путь на Озерное. Через густой осинник чуть намечалась санная дорога, да, видно недавно проехал кто то верхом. В стороне брошенная сторожка лесника, сделали привал, выслали дозоры, выпили и закусили все, немцы и русские. В холодной сторожке Галанин собрал всех, агрономов, Степана, унтер офицера. Развивал им свой план, а Аверьян подслушивал за дверью: «Буду говорить по немецки, чтобы всем было ясно, а вы, Исаев, переводите русским. Вот карта. Унтер офицер Вильде, у вас есть карта? Прекрасно. Теперь слушайте меня внимательно, если что не поймете, запомните, потом спросите, когда кончу. Вы, Вильде, с вашими людьми, идете дальше на Парики. До этого места, которое у меня подчеркнуто и которое называется Дубки. Там заранее развернетесь, на горке наверное будут партизаны, если не будут, то скоро появятся, подождете их, войдете о ними в соприкосновение, но в бой ни в коем случае не вступайте. Беспокойте их вашими пулеметами и старайтесь их там задержать как можно дольше. Если они будут отходить осторожно их преследуйте, войдите в Парики и постарайтесь там продержаться до вечера. А вечером возвращайтесь сюда и ждите нашего прихода. Если же они окажутся сильней вас, то уходите потихоньку в город и кланяйтесь от меня нашему коменданту, я сам тогда как нибудь вернусь. Но я крепко верю, что этого не случится и что наши славные солдаты не отступят перед этими бандитами. Теперь дальше: мы, Исаев с нашими лыжниками и агрономами поедем дальше на… Озерное. Я решил там реквизировать коров, меня там не ждут и мне не будет трудно исполнить это задание. Ясно?»
Всем было ясно и все молчали, пораженные этой невероятной новостью, один Исаев пытался протестовать: «Но ведь это безумие! там ведь близко самое гнездо партизанов, они там совсем близко!» Галанин улыбался: «Вот именно поэтому я и хочу туда ехать! Они меня ждут у Париков, я в этом уверен и проведу их за их дурацкие носы. Впрочем, если кто нибудь из агрономов боится, он может возвращаться домой в город, но только пешком. Сани мне самому нужны, переведите агрономам». Исаев переводил, Галанин хмурясь его поправлял: «Вот видите, вы переводите неправильно! Я вам сказал «Вэн» если, а вы перевели им «вэйль» — потому что, и получается, потому что они боятся! как будто я уже решил, что они боятся. Уж лучше я им сам переведу».
Агрономы выслушали Галанина, думали, наконец Бондаренко решил за всех: «Конечно, мы едем с вами и дальше, мы не бабы и вас одного не оставим!» Расстались с немцами и повернули на Озерное на четырех санях. Впереди Галанин со Столетовым и окончательно потерявшим голову Аверьяном, за ними Исаев с Бонда-ренко и с Николаевым, потом остальные агрономы, лыжники бежали по сторонам, Степан сам далеко впереди, ехали молча с автоматами на изготовку, всматриваясь во враждебную стену леса, через полчаса остановились и прислушались, влево позади далеко за старыми березами раздались несколько одиночных ружейных выстрелов, весело захлебываясь прокатилась пулеметная очередь, глухо взорвались ручные гранаты. Галанин улыбнулся: «Так их! Наши солдаты дают этим сволочам перцу… это наш пулемет, немецкий! Красиво разговаривает. Ну едем дальше».
Столетов вытащил из кармана бутылку водки, трясущимися руками ее откупорил, протянул Галанину: «Выпьем для храбрости. Тут, видно шутки кончаются!» Галанин отпил глоток и закричал на Аверьяна: «Куда вы правите, черт побери! опять чуть не заехал на березу, оставьте винтовку и берите вожжи в обе руки, повторяю вам в сотый раз!» Аверьян обернулся, плакал: «Не могу иначе, хочу и не могу. Ведь убьют же гады, прямо в сердце. Вы говорили мне, что мы едем на Парики, я согласился, тем более что и немцы подошли нам помогать с пулеметами, а теперь вдруг на Озерное, прямо к ним в пекло, к ним на передовые позиции. Что же такое получается? Сами себя убиваем, из-за коров проклятущих!» Галанин приказал ему остановиться: «Идите, садитесь на мое место. Я буду кучером, а вы тогда сможете лучше защищаться. Да смотрите с перепугу не убейте меня. Фома Кузьмич, дайте этому дураку хлебнуть для храбрости. А теперь держитесь оба! Я вас прокачу так, как вам и не снилось».
Он поднялся на сиденьи, хлестнул иноходца, который понесся вскачь, Аверьян от неожиданности упал на колени Столетова, но от горлышка бутылки не отрывался, стало как будто не так страшно… Лес становился все глуше, дорога все незаметней, пропадала, потом снова обозначалась следами лыж Жукова и всадника. Потеплело, было уже далеко за полдень…
У опушки леса остановились снова, лыжники скрылись впереди на разведку. Галанин смотрел в бинокль спрятавшись за старую, развесистую березу. Мирный колхоз, несколько длинных улиц, по которым ходили люди и играли дети. Из труб изб, прямо к высокому бледно голубому небу поднимался дым. За колхозом большая снежная равнина, наверное озеро, на горизонте снова лес… мир… тишина… там, где недавно в страшных муках умирала Нина!
Эта тишина и этот мир сразу кончились, как только лыжники вместе с Жуковым появились на одной из улиц, которая по мере их продвижения постепенно пустела, скрывались взрослые, разбегались дети. Уже они выходили на околицу в сторону озера, когда вдруг из одного двора вылетел всадник и галопом проскакал в боковую улицу. На снегу было ясно видно Галанину как двое лыжников бро- сились наперерез беглецу, потом остановились — белые дымки и хлопки выстрелов.
Галанин бегом вернулся к своим саням, разобрал вожжи, иноходец наметом вынес сани в колхоз. На опустевшей улице Степан Жуков весело докладывал: «Господин комендант, одного поймали, шлепнули. Лежит там гад, пузыри пускает! пойдемте, здесь близенько, за тем домом!» У последних домов, на талом красном снегу лежал умирающий. Безусое, синеватое лицо, уже стеклянеющие глаза, изо рта тоненькая струя крови впитывалась снегом, из которого шел пар. Степан торжествующе показал на круглую дыру в тулупе, тоже залитом кровью: «Вот куда я попал, прямо под левую грудь, здорово удачно!»
Галанин нагнулся и прислушался к невнятному шепоту, внезапно выпрямился, понял: «За родину… за Сталина!» шептали кровавые губы. Посмотрел внимательно в голубые, как будто где то когда то встреченные им глаза, снова нагнулся, рас-тегнул тулуп и ватник и отшатнулся, увидев полную женскую грудь… вспомнил. Луговое, старосту, умирающих колхозников и ее… трактористку Настю! Обернулся к Исаеву, с удивлением смотрел на слезы в его глазах: «Что вы, Исаев? Конечно, жаль девчонку, зря погибла, хотя с другой стороны… А где ее лошадь?» Степан нес большие сумы: «Насилу поймали! вот смотрите, товарищ Галанин, что она, сука, с собой везла». Сумы были набиты пузырьками с лекарствами, ватой, бинтами, индивидуальными пакетами, Галанин внимательно рассматривал: «Так, медикаменты и лекарства, ясно для кого! Ну спасибо, Степан. Отнесите теперь эту девчонку в какую нибудь избу, перевяжите ее». Степан плюнул: «Перевязать ее, эту б…., пусть и так сдыхает, да она уже и так сдохла, смотрите вытянулась!»
Все стояли молча около девушки, которая затихла, как будто прислушиваясь к разговору живых. Галанин недовольно ворчал: «Все таки жаль, зря погибла и за кого еще? за эту сволочь Сталина! Дура! Исаев, довольно киснуть! Где здесь староста Станкевич? Сюда его! Где колхозный хлев? Где колхозники? Попрятались, сукины сыны. Идем. Нельзя терять ни минуты. Степан, смотрите в оба пока я не управлюсь, берите под свое начальство всех агрономов с Исаевым и Столетовым, да за одно берите и Аверьяна, а то он у меня здесь под ногами вертится и мне мешает. Я сам управлюсь. Ага, вот и Станкевич, наконец соблаговолил. Подите сюда, дайте мне на вас полюбоваться, на моего верного слугу!»
В просторной теплой комнате старосты, Галанин допрашивал Савелия, качал головой и внимательно смотрел в знакомое бородатое лицо: «Да, понимаю… приехала из города и собиралась дальше на Комарово. Вы думали, что она на немцев работала. Хорошо, допустим, сделаем вид, что вам верим. Теперь, вот что: я приехал чтобы здесь реквизировать 120 коров, немедленно выгоняйте их на улицу И назначьте погонщиков, пять человек. Я дам еще двух полицейских. Гнать прямо на Комарово, отсюда рукой подать. Взять с собой еды на два дня. Предупреждаю вас, что если с коровами, что нибудь случится в дороге, вернусь сюда, сожгу Озерное и вас всех погоню в лес, к партизанам. Ну, живее, я вам покажу кузькину мать. Сволочи. Идем. Живо у меня!»
Через час стадо ревущих коров потянулось на север, на Комарово. Пока кормили коней, Галанин и Станкевич гуляли по колхозу. Галанин хмуро смотрел на испуганных жителей, не отвечал на их низкие поклоны, обошел колхозные амбары, конюшни и хлева: «Да, Станкевич, всего у вас много. Партизанам, конечно, тоже помогаете, кормите их… молчите и не оправдывайтесь. Я понимаю, их ведь много и они хорошо вооружены. Конечно, трудно… Скажите, когда они были у вас в последний раз? Вчера? Вот видите! Ну, ничего, когда они еще раз нагрянут, скажите им, что я вернулся, пусть папаша приготовится. Скажите ему, что нам двоим тесно в районе. Один должен сдохнуть, или белогвардеец Галанин или комиссар Соболев! Не говорите, что вы от них бегаете. Это врать вы можете Шульце или Шуберу, а не мне. А что это у вас здесь?»
За околицей снежные бугры, занесенные снегом, колья и кресты спускаются к озеру… бедное колхозное кладбище осененное несколькими согнувшимися под снегом деревьями. Проваливаясь по сугробам, Галанин ходил между могил, искал, за ним, опустив голову, тащился Станкевич. Остановились около новых крестов, Галанин рукой стер с них снег прочел: Нина Сабурина. 1.2.42 года. Сорвал фуражку, закрыл глаза, потом оглянулся на два других креста, на отца и сына, на те же страшные даты, спрашивал глухим голосом бледного Станкевича: «Подробности этого преступления я знаю. Но ты мне скажи, кто? Кто донес этим преступникам? Ведь знаешь!» Савелий не отвел глаз, отвечал спокойно: «Да кто же как не бабы наши проклятые. Все они, суки проклятые, с длинными языками. Ведь как жалко. Все Красников старался, жид проклятый. Чистый дьявол!»
Галанин схватил его за горло: «Молчи, ни слова больше. Так говоришь, бабы! Не верю, не обманешь. Ну ничего, все равно узнаю и тогда…» Еще раз посмотрел на кресты и колья, сжал кулаки: «Савелий, колья убрать. Или кресты, или ничего. И кладбище привести в порядок. Сам здесь лежать будешь. И эту трактористку похоронить здесь и крест поставить с датой 11 февраля. Еще много здесь ляжет, над всеми кресты. Я приеду, проверю». Галанин смотрел как в зимних сумерках от него уходил Станкевич, вздрогнул, напрягая свои глаза: Савелий шел от него быстро бесшумной волчьей походкой… вспомнил слова Конева… ему было страшно…
Глухой ночью с четырьмя лыжниками доехали до развилка на Парики. У темной сторожки лесника встретились с Вильде и его солдатами. Вильде бодро рапортовал, что весь день вел перестрелку с партизанами, сначала у Дубков, а потом недалеко от Париков. Потерь не было. В сумерках партизаны неожиданно ушли на север, он их преследовал километров пять, потом вернулся к сторожке, согласно приказания.
Галанин довольно улыбался: «Хорошо, очень хорошо! Все было так, как мы и хотели. У меня тоже нет потерь и коровы уже давно в Комарово. Спасибо, Вильде! Я не замедлю сделать соответствующий доклад вашему начальству. Теперь вот что: домой мы не поедем. Я передумал, мы с вами ознакомимся с районом. Отправляйте ваших солдат в город с донесением вашему коменданту, мне оставьте пулеметный расчет, скажем, человек пять с пулеметом, надежных, храбрых людей и поедем по колхозам и совхозам, начнем с совхоза «1-го мая», отсюда близко, каких нибудь пять километров! Там заночуем, т. к. все устали, а мы с вами в особенности. Распорядитесь поскорее!»
Через несколько минут грузовик двинулся в город с довольными солдатами. Вильде со своими солдатами на санях, из которых угрожающе торчал пулемет, ехал непосредственно за Галаниным, Степан с лыжниками бежали впереди, замыкали колонну остальные сани с уплотненными агрономами. И все было так как решил Галанин, несмотря на нытье Аверьяна, ночевали спокойно в совхозе 1-го мая. Ночь прошла спокойно и партизаны, растерявшиеся от неожиданных маневров белогвардейца, осторожно преследовали грузовик с немцами, возвращавшимися в город, на почтительном расстоянии, думая, что преследуют весь его отряд.
Потеплело и на лес упал туман, покрыл собой дороги и сделал призрачными деревья, кусты, столбы и дома. В этом тумане разъезжали агрономы Райзо, Галанин со своей свитой, из полицейских, и немцы под командой Вильде. Объезжали колхозы и совхозы, подсчитывали на местах наличие скота, зерна, инвентаря и проверяли работу старост. За ними гонялись партизаны папаши, веселые и Красников, в надежде поймать и уничтожить банду немцев, белогвардейца и их слуг, агрономов.
Но сильно мешал туман, плохие и вдруг ставшие неточными сведения из города и из колхозов и совхозов. И болезни тоже! Долгая и лютая зима сильно отозвалась на здоровьи партизанов, жизнь в холодных сырых землянках, недостаток теплой одежды и крепкой обуви, недостаток соли, полное отсутствие медикаментов. Люди болели, умирали от тифа, остальные слабели. Ждали с нетерпением теплых дней, чтобы отогреться и набраться сил на солнышке для дальнейшей борьбы за родину и Сталина. Но хотя злоба против немцев и изменников не проходила, даже крепчала, после неудачной атаки города не любили отходить далеко от лагеря, где чувствовали себя в безопасности со своими окопами, минометами и пулеметами. Поэтому приказания папаши хотя и исполняли, но вяло и неохотно.
11 февраля после неудачной засады у Дубков вернулись на остров, доложили о неустойке товарищу Соболеву, который немедленно отправил новых людей на Озерное, оттуда было получено донесение, что Галанин появился там, убил Настю, реквизировал скот и погнал его на Комарово. Пришли туда поздно, Галанин исчез, исчезли и коровы. Сильная группа лыжников двинулась к городу, чтобы нагнать Галанина с агрономами. Другие погнались за коровами, тоже напрасно. Коровы успели войти в Комарово, около города догнали немцев в их грузовике, которые успели во время спуститься к мосту и его переехать. А Галанин оказался в совхозе 1-го мая, где преспокойно пил водку и потом ночевал.
К полудню, в тумане вошли в совхоз, чтобы узнать там от своих верных людей, что Галанин бежал на Холмы.
Не задерживаясь в совхозе, погнались за ним на Холмы и, наконец столкнулись с ним, там, где никак не ожидали его встретить, на Черной балке. Агрономы, немцы и полицейские подняли стрельбу из автоматов и пулемета, беспорядочную и безвредную, но пришлось во избежание ненужных потерь отойти в лес.
Вернулись опять на остров ни с чем, доложили папаше о передвижениях совершенно непонятных Галанина… и пошло. Отправилась свежая группа партизанов на нескольких санях, новые лыжники бежали вслед гуськом, за ними на санях председатель горсовета, сам Судельман с Красниковым и новыми евреями, поступившими на партизанскую службу. И началась какая то игра в прятки, утомительная и бесполезная. Дошло до того, что однажды ночью все спали в одном и том же колхозе, на одной околице Галанин со своей бандой, на другой Судельман со своими партизанами и евреями, ночевали разделенные длинной белой улицей и туманом. Утром столкнулись в центре колхоза, от неожиданности разбежались в разные стороны в плотную вату тумана. И потерь не было на обеих сторонах, ничего кроме страшной усталости и смертельной злобы на противника, на зиму, на туман. Сходились, сталкивались и расходились, как слепые… и весь район зажил странной призрачной жизнью.
Стреляли везде в самых глухих лесных трущобах и на улицах колхозов и совхозов… долго, нелепо. По дорогам носились неясные фигуры лыжников, покрытые инеем лошадиные морды, оглобли, задки саней и раздавался веселый звон колокольчика. Крепкий русский мат висел над скованными стужей деревьями: «Подождите, гады… мать вашу… сдерем с вас шкуру, немецких холуев. Где эта белогвардейская сволочь? покажись, гад! чего хоронишься!» В ответ злобно смеялись: «Подождите, доберемся до вас, Сталинские бандиты! Аверьян! а ну-ка всыпь им». Немцы по своему вмешивались в ругань: «Саркменто… Лес… Фоер, Ганс!» В тумане веселым говорком, проносилась лента немецкого пулемета, ему яростно огрызался русский максимка. Снег сыпался с берез, осин и дубов, ели более цепко берегли свой зимний убор, падали, срезанные пулями ветки, с испуганным карканьем носилось воронье, иногда подбитое шальной пулей камнем падал на плохих стрелков, поджав хвосты уходили подальше от воюющих лесные звери. Потом становилось тише и враги расходились до следующей такой же бестолковой встречи. И потерь как на зло не было, только росло одно желание, поскорее вернуться домой, одним в город, другим на остров среди болота, чтобы отдохнуть от утомительной и бесцельной беготни. В группе изменников давно уже кончились запасы продуктов и Столетовской водки, теперь начали жить за счет благодарного населения, старосты угощали колхозными гусями и поросятами, мутной самогонкой собственного изготовления, потом собирали по приказу товарища Галанина колхозников и совхозников, которые слушали разъяснения по текущему моменту.
Недоверчивые лесные люди чесали в затылках, тяжело и трудно думали, задавали вопросы осторожные и ядовитые: «А что, г. комендант, правда, что на фронте неустойка получилась? Замерзают немцы, от Москвы отступили? Правда, что Могилев и Смоленск отдали и отступают на Минск?» Галанин не смущался, объяснял положение на фронте, не скрывал неудач, объяснял их ранней, суровой зимой, отдаленностью коммуникаций, рассказал даже о том, о чем в лесу не знали: о десанте красных в Крыму и об оставлении Ростова, но к концу обзора событий бодро добавлял: «Всего этого нужно было ожидать, но я вам советую проехать на новое московское шоссе и там посмотреть, тогда вы увидите тучи войск и танков, которые днем и ночью идут на фронт. Подготавливается новое и теперь уже окончательное наступление. Летом прикончим Сталина и его партию, увидите, а отступления больше никакого и давно уже нет! Фронт стоит крепко, за Орлом, под Ленинградом, на Миусе и в Крыму. Не слушайте врак папаши! Ему, сволочи, выгодно сеять здесь смуту, чтобы вас грабить и убивать и заставлять дураков умирать за пропащее дело. Но и его песенка спета. Дайте срок — я его успокою, не будет больше мешать проводить нам земельные реформы: летом конец колхозам, будете все единоличниками, свободными крестьянами на свободной земле. Немцев не бойтесь! Они ведь уйдут. Где им удержаться у вас в лесах. Сами сознают, да и не любят они наших просторов, не понимают их красоты!»
Говорил свободно, весело и как будто правдиво. Колхозники, настроенные сначала враждебно и недоверчиво, вдруг обмякли, их широко открытые глаза восторженно смотрели куда то в туманный лес и они видели за туманом заманчивые картины мира и благополучия, которых не было и не могло быть на этой земле. Походили они на детей, слушающих сказки выживших из ума старух, верили басням Галанина и становились веселыми и добрыми. Говорили коменданту свои самые сокровенные мысли, делились своими опасениями в связи с предстоящими весенними работами и комендант их опять успокаивал: «Не теряйтесь, все будет, у меня МТС в порядке, все с/х машины вам исправлю и насчет горючего тоже не беспокойтесь, все будет, остановка только за вами, за вашей работой».
Были жалобы на полицейских и на старост. Галанин записывал и удивлялся: «Г. Исаев, что же вы смотрели? Почему мне до сих пор не доложили об этих безобразиях? Почему старосты назначались, а не выбирались? Говорите, что это было делом Иванова? Положим правда! Но мы это сейчас же поправим. Где староста? Вы? Отвечайте на обвинения». Староста выходил из толпы оправдывался. Иногда удачно и с его доводами соглашался Галанин и собрание, принимали во внимание его тяжелое положение, партизанов, произвол полицейских и неумолимость немцев. Но иногда допрос кончался плохо для виновного, здесь же на колхозной площади стаскивали, несмотря на мороз, штаны с виноватого, жестоко пороли и на его место выбирали нового.
Наказанные не могли примириться с такой обидой, многие уходили к папаше и принимали участие в его борьбе против Галанина, другие, немногие, бежали прямо в город, шли с жалобами на произвол Галанина к Иванову и тот шел с ними прямо к Шуберу. А Галанин, покончив с делами в одном колхозе, уезжал в туман осматривать следующий. А через несколько часов, иногда сразу после отъезда немцев с изменниками, на площади появлялась разведка партизан, а за ней сани с Судельманом и Красниковым и беспорядочный и усталый отряд веселых. Они ругались и грозились: «Куда бежали гады? Где эта белая сволочь? Говорите правду, не то постреляем всех вас, мать вашу!» Колхозники услужливо показывали в туман: «Кажись туды! Оттуда слыхали его колокольцы! Гоните, други! Они не должны быть далеко. Сию минуту убежали… Скоренько».
Но говорили редко правду, кто и хотел боялся большинства, которое покрывало и жалело своего коменданта. В глубине души жалели и любили его больше чем папашу и больше его боялись. Чувствовали на стороне немцев силу и своего русского защитника, а на стороне партизан слабость и ненужную жестокость, расправу над Ниной считали зверством, которое пугало и отталкивало многих. Партизаны немного отдыхали, допивали самогонку после Галанина, недоеденные щи, глодали брошенные кости поросят и гусей и мчались дальше по указанному направлению и через некоторое время, где нибудь в лесу, снова начиналась стрельба, русская и немецкая ругань, снова каркали вороны и бежало во все стороны перепуганное зверье.
Хотя раз ночью все таки застукали… донес кто то, кто совсем близко к Галанину стоял и знал, где тот сам спать завалился. Но видно кто то крепко молился за белогвардейца… в последнюю минуту убежал, в одних сподниках и носках. Догнал сани Аверьяна… бежал скоренько, как будто салом пятки смазал, не тише, чем иноходец Аверьяна, которого не переставал греть кнутом, потерявший голову комендантский кучер. Догнал и прыгнул на свое место рядом с пьяным Столетовым. Сам, весь бледный от страха, все таки смеялся и шутил: «Фу ты черт! насилу вас догнал! Ну и Аверьян! Он наверное сегодня на смерть загонит бедного Серого. Потише! Дай-ка я всыплю этим подлецам!» Оборачиваясь, стрелял в огневые вспышки выстрелов партизанов.
Каждый день Галанин посылал донесения коменданту города. Прибегали к нему усталые парные лыжники, немецкие солдаты, или полицейские. Вытаскивали помятый запечатанный конверт, стоя смирно, выслушивали ругательства начальства: «Сакрамент… Доннерветер! Когда же он вернется, этот молодой человек? Опять просит патронов, как будто у меня их неисчерпаемые запасы. Хорошо! Я ему пошлю… но скажите ему, что в последний раз. Впрочем, я ему сам напишу. Я ему покажу! Назначьте к нему двух солдат на лыжах. Да поскорее! Человек ждет. Делает глупости, а потом просит помочь, не хочет признаться в своей глупости. Ну скоро там, шевелитесь, черт вас возьми. Здесь война, господа, а не санатория!»
Уже на другой день после получения второго донесения, снял туфли и кряхтя натянул сапоги. Прошел в с/хозяйственную комендатуру. Ворчал в канцелярии, усевшись под портретом Гитлера: «Этот молодой человек просит меня помочь ему во время его отсутствия моим опытом. Гм… Но, господа, во первых, у меня нет времени, во вторых, у меня ревматизм. И потом я не мальчишка, чтобы бегать к вам по сто раз в день. Мне наплевать на его просьбы, мой опыт он признал слишком поздно. Да… Но, с другой стороны, я свой долг исполню, мы оба служим нашей родине в опасности. Как можем, одни хорошо, другие, по глупости, плохо! Поэтому я решил так: у вас утром от 10 и до 12. Этого вполне довольно. В экстренных случаях, приходите сами, у вас ноги моложе моих. В 12 я буду обедать у него на квартире, он, видите ли, волнуется, что его прислуга будет без работы, просит у него столоваться. Хорошо, я и сам рад. Надоел этот солдатский паек. Посмотрим, как будет меня кормить эта знаменитая Котлярова. Но ужин присылайте мне на дом. Я не могу бегать весь день. У меня ревматизм, господа, и этот проклятый туман приносит сырость!»
За обедом хвалил Веру: «Суп превосходный и также ваши, как вы их называете? пирожки! Я доволен вами, завтра, пожалуйста, тоже самое. Ваш молодой человек катается на санях вместо того, чтобы работать. Одно сплошное легкомыслие! Я знаете, его характер раскусил во время нашей шахматной игры. Вы обратили внимание как он играет? Возьмет пешку, потом ставит ее на место и ходит конем. Кто же там играет? Кстати, где у вас шахматная игра? Дайте ее сюда!»
Улыбающаяся Вера принесла доску и шахматы, Шубер расставил фигуры: «Кажется, они стояли так! Да так! Я хорошо помню… ну посмотрим», — «Он сказал, что его положение не безнадежное, вот он записал здесь расположение фигур». Шубер недоверчиво посмотрел на листок бумаги, проверил: «Вот как! Записал он правильно… посмотрим!» Он подумал, весело рассмеялся: «Ну нет, куда там. Пусть только вернется! Я ему покажу как нужно играть… он, наверное, теперь скоро вернется!»
Галанин не возвращался, присылал по-прежнему каждый день парных курьеров с секретными донесениями, которые скоро становились известными всему городу, потому что вместе с галанинскими донесениями для коменданта города, курьеры приносили письма Аверьяна своей любимой супруге Евдокии. Это была единственная мольба Аверьяна, которую удовлетворил Галанин, писать своей жене о том, что он пока еще жив и здоров! Но, хотя Аверьян никогда в жизни на войне не был, военными сводками всегда интересовался и восторгался их боевым стилем и значимостью. Это и отражалось в его полуграмотных, написанных наспех карандашем на клочках оберточной бумаги, сложенной треугольником, своих донесениях грозной Евдокии. Иногда они были бодры, полны радости и надежды на скорое возвращение домой к жене и детям: «Дорогая моя супруга Евдокия Михайловна! я жив и здоров! Мы ездим с колокольчиком, комендант не хочет его подвязать, чтобы противник не слухал. Гоним и преследуем многочисленного врага без передышки. Неприятель разбит на голову и спешно отступает на Холмы, бросая боеприпасы и снаряжение, безостановочно гоним его в болота. Наши коровы прорвались с большим успехом в Комарово. Завтра обязательно возвращаемся с полной победой. Твой по гроб Аверьян!» А на другой день, вдруг письмо полное самых мрачных предчувствий: «Попали в окружение возле Озерного, начали перегруппировку наших си-лов, завтра бьемся до последнего патрона. Когда увидимся неизвестно может быть на том свете. Комендант домой и слушать не хотит. Твой навсегда Аверьян!»
За этим безнадежным письмом, другое не менее мрачное: «Всю ночь группировались… Вырвались после кровопролитной контр атаки, идем на колхоз 1-го мая. Враг гонится по пяткам… боеприпасы постреляли. Прости меня, что я тебя не послушал. Молись Богу… Это мне сказал сегодня господин комендант. До смерти твой любимый Аверьян».
Плачущая Евдокия бегала к водопроводной колонке, ища участия в очереди с коромыслами, просила советов. Советы и сочувствие помогали ей терпеть и надеяться. Она писала мужу ответ с помощью Веры, сама не очень разбиралась в письме, прикладывала сведения и советы, полученные от колонки о передвижениях партизанов и посылала через курьеров. Получала скоро ответ с благодарностью: «Твои справки про партизанов передал коменданту, он меня очень даже благодарил и дал много самогонки выпить за твое здоровье. Веселый такой стал и я с ним тожа… Сейчас наступаем, гоним врага сильным флаговым ударом в зад и в болото. Теперя вернемся скоро с окончательной победой. Жди… твой боец. Аверьян Акимов».
А потом опять безнадежные рыдающие письма и, наконец, самое плохое изо всех: «Все пропало… опять в полном окружении. Товарищ Галанин убежал в чем мать родила. Насилу догнал меня с моим Серым. Столетов тоже растерялся! Отобрали у меня мои последние валенки. Ездию в лаптях. Последнюю пулю берегу для себя. Прости, не поминай лихом. Твой бывший муж Аверьян. А за детьми смотри в оба, они за нас отомстят». После этого письма Евдокия не спала всю ночь, даже к колонке не бегала, решила, что все напрасно. Утром пошла к Вере, привела с собой плачущих детей: «Пойдемте, пожалуйста, к Шуберу. Пущай он их кормит! Галанин мне обещал, что в случае беды Шубер нас не оставит, если мой дурак погибнет. Все они пропали, погибли, вот здесь черным по белому прописано!»
Вера сначала испугалась, прочла письмо и задумалась, начала утешать: «Да, конечно, у них плохо, но ведь он жив, раз пишет. Ведь ясно, что им удалось убежать, хотя и голыми. Подождите до следующего письма и вы увидите, что все ваши опасения напрасны». Но Евдокия не успокаивалась и Вера пошла с ней к Шуберу, который как раз читал очередное донесение Галанина. В то время когда Вера ему переводила письмо Аверьяна, он довольно потирал свои костлявые пальцы и успокаивал: «Да, была неприятная история. Молодой человек в самом деле ночью попался, когда один решил переспать в Черикове, в то время когда весь его отряд отдыхал в соседнем колхозе. Как видите, его легкомыслие беспредельно и вспомните мое слово, он плохо и глупо кончит. Но ему, как всегда, чертовски повезло. Все кончилось благополучно, правда сапоги и одежду не успел надеть и бежал в одном белье и носках. Подумать только! Галанин в кальсонах! Но, вчера взял реванш, да какой! Отнял у партизанов пулемет в Озерном, погнал их до самого их лагеря и их там обстрелял в их логовище. Наконец то сообщает о потерях с обоих сторон, у него убито два полицейских, ранено три немецких солдата, но зато у партизанов значительно больше. Он насчитал на снегу убитых 12, а сколько раненых неизвестно, т. к. эти бандиты унесли их с собой на остров. Очень хорошее донесение, наконец, я смогу сообщить туда, что мы не сидим сложа руки и тоже воюем! Успокойте эту женщину и скажите ей, что ее муж вернется к ней завтра… Все возвращаются, теперь уже наверное, и мы кончим нашу партию. Я тоже рад, в конце концов, мы с ним оба играем неплохо и жизнь здесь в будущем не будет такой скучной!»
Но пришел Иванов со старостой из Чериков и настроение Шубера снова было испорчено. Коль переводил; оказывается Галанин выпорол этого старосту, ни с того ни с сего. Говорит, что он не был выбран, а назначен Ивановым. Эти методы совершенно неправильны. Колхозники волнуются, не хотят сдавать для нужд немецкой армии. Иванов просил его освободить от занимаемой должности, Шубер горячился: «Пусть едет обратно, тут какое то недоразумение… он остается старостой». Иванов объяснял: «Он боится колхозников, они его не хотят и смеются над ним!» — «Не хотят? Я их заставлю. Я покажу как у меня бунтовать! Вон! Я здесь приказываю и никто другой».
Когда Иванов и староста исчезли, Шубер жаловался Колю: «Этот Галанин все время выкидывает фокусы! Опять трогает моих старост, а что у него творится в Райзо? Никто ничего не делает и не встают, когда я к ним прихожу. Полная анархия!» И все что творилось в городе и в районе, недоразумения между двумя комендантами, действия партизанов и разъезды Галанина с агрономами, оживленно обсуждались в городе. Симпатии населения, сначала неопределенные, к Галанину крепли. Факты говорили за него, он вернул коров, увеличил паек и дал его всем, даже неработающим, спас от смерти Луговое, помог больнице, а самое главное прижал Иванова и Исаева. Простые, бесхитростные души были воском в его крепких ловких пальцах. Этот воск он мял как хотел и лепил из него причудливые фигурки, странные и трогательные.
Наконец, когда всякая надежда на возвращение галанинской экспедиции пропала, вернулись агрономы, немцы и полицейские. Впереди бежали лыжники во главе со Степаном, за ними заливался колокольчик над головой иноходца Аверьяна, который гордо обеими руками держал вожжи, сдерживая повеселевшего, почуявшего знакомую конюшню, коня, за начальством немцы с пулеметом, позади агрономы. Все похудевшие, заросшие бородами, но веселые и бодрые. Ехали по городу и им почтительно кланялись прохожие, мальчишки бежали по сторонам и кричали: «Агрономы приехали!»
Шел мягкий снег, тающий на лицах, потеплело… был конец февраля и и воздухе чувствовалась еще далекая, но уверенная поступь весны. Сани Галанина поровнялись с девушкой, которая торопилась по рыхлому снегу, остановились: «Вера, вы куда торопитесь? садитесь, подвезу!» Вера давно уже слышала за спиной знакомый колокольчик и с бьющимся сильно сердцем остановилась, когда он вдруг умолк, оглянулась, когда почувствовала сильную руку, крепко пожавшую ее пальцы: «Да куда же я сяду, когда у вас нет места?» Столетов пыхтя вылез из саней: «Я пойду, мне здесь совсем близко, садитесь на мое место, я две недели здесь сидел и толще вас. Вы там утонете!»
Пришлось сесть рядом с Галаниным, неудобно было заставлять его ждать и чувствовать на себе любопытные глаза мальчишек. Аверьян обернулся: «Господин комендант, разрешите вас прокатить по городу, похвастаться». Галанин улыбнулся: «Ладно хвастайтесь». Так и поехали кататься по городу на радостях. По тихим снежным улицам катался комендант, с ним рядом сидела комсомолка Вера, на них с любопытством смотрели прохожие, бабы с коромыслами и мальчишки: «Белогвардеец вернулся, худой черт стал, на радостях, что живой остался, свою домработницу катает… да… ну и ну…» В первый раз за две недели Аверьян не боялся, гордо подгонял своего иноходца по ухабистым улицам города. Но конь пошел опять лениво, увидел, что собственная конюшня оставалась в стороне, на каждом углу упрямо поворачивал к площади. Аверьян дергал вожжами, колотил кнутом по его похудевшей спине: «Куда? Я тебя, сволочь!»
На ухабах бросало Веру на Галанина, она невольно вздрагивала, старалась снова забиться в свой угол, сердилась замечая кривую улыбку: «Довольно, едем домой! У меня весь суп выкипит и потом нужно будет больше приготовить, я не знала, что вы сегодня вернетесь». Галанин внимательно смотрел как падали мягкие пушинки на платок Веры: «Смотрите как потеплело! Снежинки падают и тают. Вот одна запуталась у вас в ресницах… ей можно позавидовать. Но вы правы… Аверьян, нам довольно вашего хвастовства. Поворачивайте домой». За углом повернули к площади и на этот раз поехали очень быстро, иноходец, заметив, что взял свое, понесся вскачь, несмотря на вожжи Аверьяна. Ухабы бросали седоков друг на друга, соединяли их головы, одну в сером пуховом платке, другую в фуражке на затылок, руки невольно искали опоры и находили ее в прикосновениях, похожих на робкую ласку. У площади Галанин приказал остановиться, мельком посмотрел в большие сияющие глаза, где путались и таяли снежинки, выругал Аверьяна: «Ну и похвастался, нечего сказать, чуть в сугроб нас не вывалил. Не кучер, а черт знает что. Вези нашу Веру домой, да смотри мне, чтобы осторожно, а то я вас за ноги повешу. Спасибо, Вера, я этой прогулки не забуду!»
Сани двинулись к другой стороне площади, Галанин посмотрел им вслед, поправил фуражку и поднялся на крыльцо. Над ним висело низкое мутное небо, откуда мягким потоком валил большими хлопьями снег, неподвижно висело германское военное знамя и под ним также неподвижно стоял часовой с автоматом наперевес.
В своем кабинете Шубер распекал молодого человека: «Ага, вернулся! Давно пора! Я хочу вам задать один вопрос. Почему вы выпороли старосту Черикова? Вы опять за свое? Я вас спрашиваю еще раз: кто здесь комендант города, вы или я? Ну, я жду! Галанин улыбаясь оправдывался: «Вы, конечно. Но я выпорол этого негодяя за дело. Если бы вы были на моем месте вы сделали то же самое!» Шубер не дал ему объяснять, продолжал кричать: «Все равно, это не ваше дело. Вы должны были доложить мне о беспорядке, я бы расследовал и тогда бы решил сам. Это безобразие! Чтобы это было в последний раз. Но вы не думайте, что я остался перед вами в долгу. Вчера я закрыл ваше Райзо. Там у вас полная анархия! Я решил проверить, что они там делают, и представьте себе, что я там увидел? Во первых, никто не встал, когда я вошел. А эта женщина, заместительница Исаева, на мое замечание позволила себе сказать, что она не солдат, а агроном. Тогда я приказал всем убираться немедленно по домам. Ушли сразу все! Вы удивительно их распустили, Галанин. Я должен вам поставить это на вид».
Галанин смеялся: «Значит мы с вами квиты! Но я с вами согласен, вы правы, мои служащие в самом деле распустились и я их подтяну». Шубер успокоился, указал на стул: «Садитесь и рассказывайте все. От начала и до конца. Как вы там бегали босиком по снегу. Сапоги я вам прикажу выдать, солдатские! все таки это лучше, чем ваши валенки. Подождите… Рейнеке, бутылку коньяку и рюмки и поскорее». Галанин рассказывал, водил пальцем по карте: «Поездкой своей я очень доволен. Во первых, познакомился с моим районом, во вторых, проверил работу старост и мои запасы продовольствия. Положение лучше, чем я думал. Партизаны, конечно, их много и они хорошо вооружены. Сейчас нечего и думать, чтобы с ними покончить, но весной… у меня есть план, без потерь не обойдется, конечно, но, вот, посмотрите, здесь Озерное, а здесь болота, вот остров, здесь очевидно их лагерь. В Озерном у них хороший осведомитель, я, как будто, его знаю».
Долго спорили и рассуждали, склонившись над картой. Один старый с опытом, другой помоложе, легкомысленный, немец служащий великой Германии, у которого все было просто и ясно, русский изменник, служащий великой России, у которого все было сложно и туманно. Наконец, пришли к одному решению, Галанин посмотрел на часы: «Давно пора обедать, разрешите пригласить вас к себе. Котлярова, наверное, уже давно нас ждет. Между прочим, вы довольны ее кухней?» — «Готовит превосходно! Эти русские блюда прямо замечательны. Я даже потолстел в эти последние дни. И, между прочим, мой ревматизм замолчал, не знаю что помогло? Или то, что я бегал ежедневно к вам в канцелярию, или этот керосин… да, да, самый обыкновенный керосин. Ваша знаменитая Котлярова дала мне рецепт от ее матери… мазать перед сном больное место и накладывать повязку и принимать во внутрь по три капли. Средство варварское. Но мне не приходилось спорить, потому что боли были адские. Замучился! И, представьте себе, уже через три дня было значительное улучшение, а теперь чувствую себя превосходно, совершенно не хромаю. Хорошо! я принимаю ваше предложение. После обеда мы закончим наконец нашу партию, вернее я закончу ваш разгром! Что? У вас есть план! напрасно все, не забудьте, что ход мой!»
После обеда сели за шахматы и после упорной борьбы торжествующий Шубер объявил шах и мат: «Завтра после обеда предлагаю вам реванш. Все таки вы играете неплохо! Конечно, неправильно и неумело, но интересно. Из вас может выйти толк, при условии, что вы будете играть обдуманно и не будете торопиться. Хотя не думаю: молоды вы еще и опыта у вас нет!»
Галанин проводил его на крыльцо и в первый раз со времени их знакомства они расстались без крика, по дружески. Собираясь уходить в канцелярию, Галанин задержался на кухне: «Я хотел вам сказать, что я чертовски рад, что вернулся домой! Сегодня мне кажется, что я… полюбил… Я полюбил этого Шубера. Правда, он славный старик, при всей его ворчливости»: Вера покраснев, улыбнулась: «Правда, мне он тоже нравится… мне тоже кажется, что… я… полюбила».
Дома Вера помогала тете Мане по хозяйству, думала о многом. Думала о том, что Шубер и Галанин были не совсем плохие люди, если бы все немцы были такие, легко и весело было бы жить. Неожиданно пришел в гости о. Семен, в новой рясе, сшитой из немецких одеял. Вздыхая рассказывал о своем визите Галанину: «Да, был у него, конечно, все что я просил, дал, даже больше. Вместо обрата чистое молоко и масло. Ну-с, хорошо-с. Я его поблагодарил, хотел уходить, а он, нет, усаживает, папиросой угощает: «Я, говорит, о. Семен, многое о вас слышал и рад с вами познакомиться. Был у вас в церкви на службе, понравилось, только странно, что молящихся у вас нет. Такой прекрасный хор, превосходный регент, вы так проникновенно служите и никого. Кроме госпожи Павловой и двух, трех старых женщин. Чем это объяснить?» Я ему толкую: «Народ стал неверующий, ведь больше двадцати лет коммунизм. Выбили Бога из головы, дети некрещеные, в церквах не венчаются, хоронят как собак! Сказал и не рад, что этого коснулся! То такой веселый был, уважительный, а тут меня распекать стал: «Вы, говорит, о. Семен, значит плохой пастырь! ваш долг заставить народ снова вернуться к церкви, его увещевать!»
Увещевать! Да кого же я буду увещевать? Стены церковные? Или этого безбожника Иванова, или этих хулиганов, мальчишек, что мне служить мешают? Так ему и сказал кротко, говорю: пастырь я может быть и недостойный, да и не мудренно, ведь столько лет пастухом был, отвык, но уверен, что самый блестящий проповедник ничего не смог бы сделать в этой пустоте, — а он мне: «Все пустое, отговорки! Не хочет народ ходить — надо его заставить дурака! силой гнать его в церковь! загнать его туда, чтобы молился». Ведь такую несуразицу несет… заставить! понимаю… ничего не имею против, но какими путями и где же эту силу достать. А ведь Господь нас учил: «Будьте кроткими как агнцы!» а тут прямое насилие. Осторожно старался его вразумить: наша православная церковь, дщерь Христа, открыта для всех чистых сердцем, но насилие не подобает сему святому месту, нужно терпеть, ждать просветления умов!
Слава Богу задумался, ну думаю, уговорил сего гордеца, хочу опять уходить, уже успел до двери дойти, стал ее скоро открывать, нет, не хочет благоразумию внять, меня снова возвращает и чудно так, будто сам с собой говорит: «Ждать от этих дураков просветления умов, какая чепуха! Большевики силой закрыли церкви и расстреливали священников, народ подчинился и еще как! Через двадцать лет из народа богоносца сделали покорного скота. Владимир святой силой гнал их в Днепр креститься и топил их идолов, подчинились, крестились, молились новому Богу. Владимир Ульянов силой погнал их к безбожию, тоже покорились! Обоим удалось! И в обоих случаях было голое насилие. Почему же нам не удастся в третий раз повернуть колесо обратно? А, о. Семен? Тут ведь подумать надо. Действовать с плеча. Не хотят добром, мы с вами заставим их силой и принуждением. Ведь тут стоит только захотеть!»
Дал он мне папироску опять, закурили, я молчу, от удивления и страха язык отнялся, а он дальше меня мучить: «О. Семен, забудьте то что вы были двадцать лет пастухом. Вы теперь пастырь, один на целый район. Ответственность у вас велика перед Богом и вашим приходом. Ни одной минуты нельзя терять. Нужно действовать, возвращать к Богу неразумных». Хорошо, согласен, ничего не имею против, но как же, Господи! Ведь у меня нет никакой власти, они меня не послушают. И не могу по улицам ходить и горожан уговаривать. Пробовал уже на базаре, так засмеяли. Сказал ему это тихо и вразумительно. Нет, не слушает, рукой махает: «Засмеяли? Хорошо же, будут они у меня плакать дураки. Я их силой к вам в церковь погоню, увидите, в церкви места не хватит».
Ведь вот какая гордость сатанинская! Вижу, что у меня ничего с ним не получится, опять к дверям, а он меня за руку, опять к столу тянет: «Я, говорит, хочу чтобы вы отслужили торжественную панихиду после литургии по замученным рабам Божьим: Григория, Василия и Нины. Сегодня у нас вторник, значит в следующее воскресение. Запишите, чтобы не забыли, чтобы свечей было достаточно и чтобы хор не посрамил себя. О молящихся не беспокойтесь, будет полно!»
Дядя Прохор бросил сапог, который он чинил, на пол, открыв рот смотрел на о. Семена: «По Нине панихиду! Вспомнил значит, бедный Алеша!» Тетя Маня крестилась на икону: «Так он ее и забыл! Я как то его на улице видала, идет, задумался, а сам весь темный… А какой он сегодня вернулся, Вера? Тоже темный?» Вера покраснела, отвернулась к окну, смотрела как на нем таяли снежинки, вспомнила: «Одна из них запуталась в ваших волосах, ей можно позавидовать», и его прикосновения рук на ухабах, такие близкие глаза. «Нет, мама, лицо светлое, такое как летом!»
— «Светлое? И с чего бы это? Ведь там в районе, он был три раза в Озерном и Аверьян рассказывал, каждый раз был на могиле Нины, зубами скрипел и крестился. Прощенья, видно, просил, погубил ее, попросил прощенья и успокоился. Сейчас панихиду отслужит и примется за старое». Дядя Прохор защищал: «Ну и понятно! Ведь человек он живой, не может же он вечно по мертвой тужить. Дело житейское!»
— «Молчи, Прохор, все вы одинаковы, псы ненасытные!»
Когда о. Семен ушел, продолжала ворчать: «Ты, Вера, сегодня каталась с Галаниным по всему городу, все тебя видели. Это мне не нравится! Если ему все равно ославить честную девушку, то я этого не допущу. Да и ты сама! Где же это видано? Невеста… жених на войне, а ей и горя мало. С мужчиной чужим катается, когда жених на войне. Я от тебя этого не ожидала. Так его ненавидела и вдруг на тебе! На шею сама бросаешься и кому! Женатому старому человеку. И тебе не стыдно?» Вера с возмущением оправдывалась: «Молчите, как можете вы так говорить? Вы меня обижаете. Каталась? Да, пришлось. Принудил он меня, как мне не было противно. Ведь он меня силой заставил в сани сесть, как я ни отбивалась от него при всем народе. И мучилась!» Краснела все больше, лгать не умела и сама ясно в себе не видела. Смутно чувствовала, что говорила все таки правду. Сила непонятная, могучая, невидимая заставила ее сесть рядом с изменником и радоваться его близости.
Дядя Прохор помог ей защищаться: «И понятно! Разве такому противиться можно? Все равно на своем поставит. Силища у него какая. Вот наш город как его ругал, пока его не было, как ненавидел? А приехал, накричал, нашумел, кому то в морду дал и смотрите: даже Иванов, который его страшно ненавидел и над ним смеялся, присмирел. Нет, очень даже уважают. И вот теперь с церковью затеял. Не знаю как там получится у него, а только раз говорит, что полно будет, значит будет полно, все придут, тут никаких даже сомнений не может быть!»
Но тетя Маня не сдавалась: «Это все равно, не нравится мне это. Попалась наша голубка в когти ястреба и мы будем смотреть как он ее терзает и мучает? Она девушка неопытная, сама себя не понимает, а он — стрелянный воробей этим пользуется. Наше дело ее защитить и если ты, старый дурак, находишь ему оправданья, я нет. Не допущу! Ведь кончится чем? Нину помнишь? А ведь та была вдовушка, разбиралась в таких делах и все таки попалась. Я сама буду с ним говорить, пристыжу его». Вера смеялась и протестовала: «Такое подумаете, я его ненавижу. Никогда в жизни не позволю, пусть только тронет. Не беспокойтесь, я дала слово Ване и его сдержу, поскорее бы он вернулся». — «Да, поскорее бы, эта война проклятущая замучила нас всех. Может быть ты бросишь у него работу? Ведь особой нужды нет. Паек увеличили, корова вернулась, мой Прохор хорошо зарабатывает, где нибудь устроишься подальше от этого человека».
Вера подумала и согласилась: «Да, мне самой надоело! подождите немного, я сама только предлога ищу». Посмотрела на будильник, заторопилась идти, готовить ужин для Галанина, радовалась, что увидит его и одновременно сердилась и на него и на себя, не понимала себя.
А в пятницу было собрание агрономов и старост, съехавшихся со всего района. Галанин объяснял им мероприятия для успешного проведения весеннего сева. Еременко читал последние распоряжения с/х комендатуры. Удивительные новости! Районный агроном Исаев освобождался от исполнения своих обязанностей и для пользы службы назначался в Озерное. На его место назначался Павел Павлович Бондаренко, бывший помощник главбуха, а его заместителем агроном Озерного Наталья Ивановна Миленкова. Всем агрономам было приказано приступить к своим обязанностям на местах службы, кто боится, может убираться куда хочет, Галанин не хотел у себя агрономов трусов! «Война! все мы слуги нашего народа и должны ему служить даже рискуя своей жизнью. К тому же у нас поставки в немецкую армию. Все плановые заготовки должны быть выполнены в срок. И чем больше посеем, тем больше останется нам самим. Ясно? Есть вопросы?»
Все было ясно, вопросов не было, разошлись и начали готовиться к новой трудной и ответственной работе под начальством белогвардейца, который видно шуток не любил. Исаев сдал Райзо новому районному агроному, явился к коменданту, чтобы с ним попрощаться перед отъездом немедленным в Озерное, его торопил сам Галанин. «Г. лейтенант, я вижу, что вы остались мною недовольны. Сознаюсь, что причин для этого у вас было много. Но я все таки прошу вас верить, что во всех своих действиях я руководствовался только и прежде всего благом великой германской армии. Я еду сегодня же в Озерное и будьте спокойны, ошибок у меня больше не будет». Галанин угостил его папиросой, услужливо дал огня: «Да, Исаев, к сожалению у меня не было выхода, население города относится к вам страшно враждебно. И, знаете, я не уверен, что тоже самое не будет с Бондаренко. Ведь тут в чем дело? Невозможно, почти невозможно, угодить сразу всем и недовольные всегда будут. Но ничего, работайте и, будьте уверенны, я вас поддержу во всех ваших благих начинаниях. Вам будет там трудно, но у вас есть там прекрасный и преданный нам помощник Станкевич. Все же, будьте осторожны! Берегите себя там ведь под носом партизаны».
Исаев гордо выпятил грудь: «Волков бояться в лес не ходить! Не беспокойтесь, буду жив и мы еще с вами увидимся». — «Я в этом не хочу сомневаться», криво улыбнулся Галанин: «До свиданья, Исаев, попутный вам ветер. Гейль Гитлер!» Он проводил нового агронома Озерного до дверей кабинета, вернулся к столу, перестал улыбаться и задумался: «Как он сказал, что мы еще увидимся! как будто пригрозил. Странный и опасный человек! Нет… крыса, опасная, злая крыса… бежит к волку… теперь мы посмотрим, когда начать… уничтожить их обоих!»
Вера только что кончила убирать спальню Галанина и вернулась на кухню, когда вдруг не постучав вошел Исаев. Торопился, говорил прерывистым шепотом, оглядываясь на закрытую дверь: «Товарищ Вера, я уезжаю в Озерное, вы наверное уже знаете, меня туда выгнал Галанин. И я рад… я работаю вместе с папашей, товарищем Соболевым. Молчите и не перебивайте, у меня нет времени все объяснить, скажу только, что здесь в районе я исполняю задание партии. Папаша нуждается в медикаментах, лекарствах, у него там тиф и раненые. Люди умирают без медицинской помощи, я уже туда послал, что мог, с Настей, Этот белогвардейский гад перехватил. Настя погибла! Теперь на вас крепко надеемся мы все, мне нельзя, я под подозрением, буду уезжать из города на мосту обязательно обыщут, попадусь глупо и погибну. Вам же доверяют и у вас есть пропуск. Приходите к доктору Минкевичу, от него получите уже приготовленные пакеты, доставьте их в Парики и там передайте колхознику Михаилу Янушкевичу, остальное уже вас не касается, он передаст дальше! Ясно? Тише… кто то идет…»
Вошел Еременко, удивился увидев Исаева: «Вера Кузьминична, комендант просит вас принести ему шахматную игру, у него в канцелярии Шубер, хотят сыграть. Желаю вам успеха, г. Исаев. Жалею, что вы уезжаете. Вы такой интересный собеседник. Помните как мы ловили друг друга?» Исаев тряс его руку и смеялся: «Ловили? А м. б. мы оба были искренни. Своими самыми сокровенными мыслями делились? Оба за родину болели?» Еременко побледнел: «Вы шутите?» — «Нет… я ведь вас понял и оценил по достоинству. Вы с нами и мы с вами увидимся скоро и, наверное, в другой обстановке, до свиданьица!» Исаев ушел вместе с Еременко, в дверях небрежно бросил Вере: «Значит, я на вас рассчитываю, я передам моему другу о вашем согласии нам помочь». Вера с трудом прошептала: «Постараюсь!» и весь остальной день ходила как в тумане, все время слышала свистящий шепот Исаева: «Там тиф, раненые, люди умирают без медицинской помощи».
Вспоминала зверства партизанов, смерть Нины, замученных старост и агрономов, брошенных в трясину болота полицейских и опять прислушивалась к назойливому шепоту: «Настя погибла… на вас надеются все!» Настю она знала и любила и невольно представляла ее смерть… за родину. За родину сражался ее Ваня, за родину гибли лучшие люди Советского Союза, за родину стоял Исаев и Соболев. Были зверства, но эти зверства были с обоих сторон. Кошмарный конец еврейской общины, смерть партизан пытаемых огнем, героическая смерть Медведева. Во всем этом были виноваты немцы с их Галаниным. Но Галанин был неплохой человек, она видела, как он любил русских и им помогал, с ней он был добрый тоже и внимательный. Ни разу на нее не накричал, сам себе сапоги чистил, обращался с ней как с равной… у нее кружилась голова… люди умирали без помощи, на нее надеялись, их надежды она оправдает — это был ее долг, долг русской девушки.
Вечером в кровати она все рассказала тете Мане. Та сначала страшно перепугалась, потом согласилась с ее доводами: раз люди умирают без помощи, значит надо им помочь. Кому? все равно, все перед Господом одинаковые грешники и русские и немцы и другие народы. Помочь можно, если нет опасности.
Но опасности не было никакой. Парики были недалеко, доверие Галанина, полиции и немцев полное. Все можно передать и без всякого риска, под предлогом навестить знакомую учительницу. Так все и было: у Минкевича в больнице получила Вера два мешка лекарств и перевязочного материала, взяла отпуск у Галанина, который сразу ее отпустил, только дал в провожатые Еременко. Мост проехали без помех, немецкий унтер офицер, увидев знакомую подпись Галанина на пропуске, даже не посмотрел на мешки, прикрытые соломой, и приказал стащить в сторону рогатки, улыбаясь козырнул на прощание. В Париках, пока Еременко ходил со старостой по колхозным хлевам, Вера без труда нашла угрюмого молчаливого Янушкевича, передала ему мешки и пошла к своей подруге по Вузу.
После обеда вернулась домой и весело напевая готовила ужин озабоченному Галанину. Слушала его рассеянно, полная радости, что так удачно исполнила свое первое задание помощи партизанам. — «Смотрите, Вера, в воскресенье чтобы ваш хор не ударил лицом в грязь, будут многочисленные критики». — «Не беспокойтесь, было бы кому слушать!» Галанин хитро прищурился: «Слушать будет весь город! Шубер сегодня вывесил объявление у городского управления, советую вам его прочесть, впрочем я могу вам его сказать на память. Слушайте: «В воскресение состоится торжественное богослужение, после которого будет отслужена панихида по всем гражданам района, замученных партизанами. Присутствие всех жителей города обязательно! Виновные в нарушение этого приказа будут наказаны со всей строгостью законов военного времени». А? Что вы на это скажете?»
Вера пожала плечами: «Самоуправство, насилие над свободой совести! Разве можно заставить людей силой молиться?» — «Еще как! вы увидите сами!.. Что это вы там пели, Вера? Мотив красивый, мне кажется, что я его где то слышал, может быть по радио. А ну-ка, спойте еще, возьмите вашу гитару, ведь знаю, что вы, когда я в канцелярии, играете и поете. Не стесняйтесь, я с удовольствием вас послушаю». И Вера усевшись на диване, играла и пела:
Широка страна моя родная,
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так счастлив был бы человек!
Пропев помолчала, потом спросила с любопытством: «Нравится вам?» Галанин задумчиво посмотрел на дымок папиросы: «Мотив очень нравится, но содержание насквозь проникнуто фальшью и ложью. Оно лжет стараясь убедить людей Совдепии в счастливой жизни, которой нет. Сейчас нет этого счастья. Они будут счастливы, когда освободятся от власти коммунистов. А сейчас они тянут свою лямку и думать о счастья им нет временя. Они думают о пятилетках, о выполнении и перевыполнении своих обязательств, вообще черт знает о чем, но только о невеселом. А мотив замечательный и голос у вас, Вера, тоже неплохой! Спойте же еще что нибудь!» И Вера пела вполголоса, пока убирала со стола и украдкой смотрела на своего коменданта. Чувствовала все таки себя перед ним виноватой, как будто была недостойна доверия этого изменника. И сердилась на себя, стараясь прислушиваться к шепоту Исаева, которого почему то теперь не было.
Когда вернулась домой сказала тете Мане: «Я все таки у него останусь, со мной он хороший! К тому же летом уезжает. Теперь уж навсегда. Я слышала как он говорил об этом с Шубером. Не нужно с ним говорить ни о чем. Он меня не тронет, не обидит. А я думаю только о Ване. Он герой, сражается за родину и я помогаю ему здесь. И мне легко делать это только оставаясь в комендатуре!» Тетя Маня ей верила и соглашалась, а Вера радовалась сама не зная чему. Тому, что помогает Ване, или тому, что остается вместе с изменником!
В субботу утром пришел о. Семен, чтобы окончательно условиться с дядей Прохором и уточнить панихиду: «Ну как, Прохор Иванович, подготовились?» — «Не беспокойтесь, батюшка, довольны будете. Ведь панихида что? песнопения самые простые». О. Семен вздохнул: «Ну, тогда с Божьей помощью. Со своей стороны я еще раз повторил. Ведь с тех пор, когда в двадцатом году поминал усопших, не служил панихиды, забывать стал основательно». Он помолчал и снова вздохнул: «Был я сегодня у господина Галанина, чтобы еще раз о всех деталях условиться. Все уточнили… сначала литургия, при чем многая лета господину Адольфу Гитлеру согласились сократить. «Не надо этого, говорит, все равно у вас ничего не получается, не хотят петь ваши певчие, один только бас старается». Хотел ему объяснить, как и почему ничего не получается, прекратил сразу… «да, да, вы правы. Ясно, если бы он императором Германии был, было бы конечно благолепно, а то господин какой то, нет нужной торжественности, не надо, забудьте это и потом, знаете, немцам это совершенно неинтересно, они иноверцы и в ваших молитвах не нуждаются». Ну-с, хорошо, согласен, ничего не имею против, но за кого то молиться мне надо. Кому же я многолетие возглашать буду? И опять быстро разъяснил: «Возглашайте, говорит, нашему христолюбивому воинству, и баста. Все будут рады и немцы и русские. Я буду думать, что вы за немецких солдат молитесь, а что будут думать молящиеся мне наплевать!»
Тоже ясно, хотя несколько сомнительно. Что же подумает мой церковный староста. Ведь заметит он, что я на сей раз пропустил господина Гитлера и намекнул на нечто весьма сомнительное. Рассказал ему о тех трехстах евреях мучениках, которых вы меня поминать заставили по моему незнанию, о том, как на меня за сие Иванов разгневался, и вот теперь еще и это недоразумение с многим летом. Галанин, оказывается, ничего про ваши поминания не знал, очень хмурился, но потом меня успокоил, сказал, что Иванова он прижмет так, что тот на меня и не пикнет. Ну-с хорошо, все мы с ним выяснили, хотел я прощаться, а он меня опять задерживает, требует, чтобы тарелочки приготовить для пожертвований, собрания сих серебреников на нашу бедную церковь. Да… так вот я и думаю, что мысль он нам дает верную, молящиеся при таком терроре будут, нужно кого нибудь назначить, чтобы собирать, на вас надеюсь, укажите мне человека бессребреника».
После долгих споров обратились оба к тете Мане за советом, но она только руками замахала: «Отстаньте, не мешайте мне, у меня и так голова кругом идет!» Пекла просфоры, сотни маленьких пресных хлебцев, с молитвой, качала головой: «Не знаю, хватит ли? Ведь народу будет тьма! Весь город! Полицейские по домам ходют и людей пугают, чтобы все явились и больные немощные удостоверение от доктора Минкевича принесли иначе не поверят гадам. Приказ от Шубера самый строгий! Кто не подчинится, не придет молиться, тех постреляют на Черной балке и дело с концом. Утром сегодня стали в большую очередь у больницы, а потом быстро разбежались, бояться стали, что за симуляцию еще пытать будут. Ох, Пресвятая Богородица! заболталась я тут с вами, кажись подгорать стали!»
Вытаскивала из печи готовые, вкусно пахнущие просфоры, внимательно их рассматривала и крестясь раскладывала на чистых полотенцах. Не подгорели, как раз в меру испеклись! О. Семен и дядя Прохор, сойдясь наконец на выборе бессребреника, в тревожном раздумьи пили водку.
С раннего утра весь город был на ногах и в то время как оба коменданта сидели в канцелярии городской комендатуры и доигрывали партию в шахматы, через двойные рамы окон доносились частые и беспорядочные удары колотушкой в чугунную доску у церкви. Полупьяный церковный сторож, которому Галанин дал вперед за труды бутылку водки, приложился к ней натощак и теперь старался звать в церковь молиться… и по улицам пошел народ, сначала нерешительно в одиночку, потом маленькими группами по два, три человека. Женщины в праздничном, дети бежали в чистых пальтишках и новеньких лаптях и валенках. Потом повалили вдруг тучей. Заполнили церковь, маленький двор, всю площадь под липами и растеклись по улицам и переулкам.
Мороз был все таки опять большой, хотя солнце светило ярко и даже как будто грело. Люди стояли молча, мужчины поснимали свои шапки ушанки, женщины в пуховых платках, с любопытством смотрели и ждали. Полицейские обошли в последний раз опустевшие улицы, поймали колхозников, приехавших, как всегда, обирать горожан, погнали их, как есть с их санями полными салом, мясом и рыбой, к церкви, догнали до толпы, приказали с саней слезть, шапки снять и приготовиться молиться. Подчинились, попривязали коней к заборам и деревьям и начали пробиваться в толпе, чтобы хотя что нибудь увидеть и услышать потом дома в лесу рассказать новости.
Нажимали на баб и детей маленьких локтями работали и понемногу вперед пролазили. Шепотом с упрямыми, которые их не пускали, переругивались: «Посторонись, леший, чего стоишь, задом солнце загородил!» Их не пускали и огрызались: «Куда прешь! Здесь тебе не колхоз… город. Тоже нашлися! Где полиция? Чего она смотрит? Не пускай их, товарищи! А ну, дай я этому гаду в морду заеду! Держи его!» Так дальше и не пустили. Полицейские потные и важные, восстанавливали порядок: «Тихо, не шевелись никто. Все равно никто ничего не увидит и не услышит. До церкви далеко! Уже давно креститься начали и вы тоже самое делайте, темнота. А то мы вам поможем!»
В церкви служили торжественную литургию. Маленькое полутемное, душное и холодное помещение, с облупленными старыми стенами, с тусклыми давно не обновленными иконами, озаренными колеблющимся светом тоненьких восковых свечей, было заполнено толпой молчаливой и недовольной. Служил колхозный пастух Герасимов, пел хор сапожника Павлова, где вместе с шефом полиции ясно были слышны голоса коммунистов Столетова и Котляровой. В центре церкви, в единственном небольшом свободном пространстве стоял высокий с/х комендант, белогвардеец Галанин, немного позади него переводчик из заграницы Еременко.
Люди, мужчины, дети и женщины стояли вокруг, внимательно наблюдали и следили за тем, кто их силой загнал, они ведь знали, что не Шубера была эта затея, а Галанина, в это давно забытое и ненужное помещение. Следили и ему подражали. Крестился он, крестились люди его поколения и постарше, неумело старались делать это те, кто никогда не крестился. Старались и не знали толком куда сначала класть сложенные вместе три пальца, сначала на живот и лоб и плечи или наоборот, последние весело и совсем не так, крестились дети. Наклонял он голову, то же движение, более легкое делали остальные, сначала близко стоящие, потом другие в церкви, во дворе, на улице, на площади в переулках, до самых отдаленных, где тесной стеной стояли и наперегонки молились колхозники из леса.
Громким шепотом, оглядываясь на полицейских, испуганно друг другу объясняли: «Пастух Герасимов махает ладаном, белогвардеец крестится, а что поют коммунисты не понять, что-то по своему неразборчиво, но красиво! так красиво, что лучше чем по радиоконцерту. Что же это такое получается!» Другие перебивали громче: «Тихо, пастух говорит речь!» Старичек со спутанной рыжей бороденкой внушительно поправлял: «Батюшка, о. Семен, говорит проповедь, согласно канона!». — «Канона… Такое скажет!» — «Обожди, а он, что? неужто наш белогвардеец его дурака слушает?»
После проповеди долго опять молились, крестили свои животы и наклоняли головы… и потом случилось самое неожиданное, начали петь громко с чувством и очень даже разборчиво многая лета… нашему христолюбивому воинству. Сразу поняли все, смягчились в сердцах своих и умилились: «За наших ребят молятся, за их крестолюбивых! Смотри как у них весело и убедительно получается». И уже никому не подражая, без всякой задней мысли, без стыда за исполнение этой неприятной обязанности, крестились, молились и плакали, вспоминая о своих сынах, братьях и мужьях и женихах, умирающих на далеких фронтах и здесь в лесу за свои семьи и свой район. Люди пожилые и старые молились спокойно и уверенно, молодые неловко, но от чистого сердца. В церкви слушали торжественное пенье певчих, под умелым руководством дяди Прохора, на площади и на улицах и переулках невольно представляли себе ход службы в их бедной заброшенной церкви, вспоминали свои молодые годы невольно связывали свою молодость с этим богослужением и смутно жалели и грустили о безвозвратно ушедшем.
А потом, как то совсем незаметно, перешли к панихиде. Начали молиться об упокоении души рабы Божьей Нины, раба Божьего Григория и отрока Василия и о других рабах и рабынях, имена же их, ты Господи веси, за всех погибших в братоубийственной войне. Молились теперь совсем по настоящему, не обращая внимания не только на белогвардейца, но и на соседей. Крестились и жалели и смутно чувствовали себя виноватыми перед теми первыми, за которых молились, а некоторые женщины, те самые, что дегтем ворота домика Нины мазали и своих мальчишек бить стекла подстрекали, даже горько плакали от острой жалости и раскаяния. Как то сами собой стали на колени вокруг белогвардейца, подальше к дверям, на паперти на площади, на улицах и переулках. Становились прямо коленями в мягкий, холодящий снег, вспоминали погибшую веселую красавицу Нину Сабурину с Васькой, ее кратковременную любовь к белогвардейцу и ужасную смерть и еще раз жалели и плакали горько.
Потом скоро кончилась служба, шли к кресту за Галаниным, удивлялись, что он, немецкий офицер, целует крест и руку пастуха и делали то же самое, те, кто был в церкви. Остальные, довольные, что были далеко стали расходиться. Просфоры давно порасхватали. Стоили они всего на всего один рубль, были белые, хорошо пропечены и вкусно пахли, совсем как пряники в доброе старое время. 600 штук разошлись по карманам девок и детей, довольных этому неожиданному лакомству. К большому удивлению и негодованию старых людей: «Ведь эти маленькие хлебцы-просфоры освященные. Их подавать батюшке надо с записками о здравии вас дураков и за упокой. Он из них частицы вырезывать должен, и только потом остатки забирать можете и с молитвой натощак кушать. Нехристи проклятые Богом!»
Не слушали этих мудрых людей, смеялись даже и бежали по домам. Торопились к своим саням и колхозники! Влезть в толпу было хотя и трудно, но все же можно, и даже силой молиться заставляли, труднее было пробиться обратно, как будто нарочно, не пускали и опять ругались теперь после церкви, даже с матерными словами. Насилу удалось с просьбами и покорными уговариваниями выбраться на свободное солнечное место к саням. Вздохнули с облегчением, увидев знакомые лошадиные морды, но присмотревшись, ахнули и не теряя времени побежали в полицию со своими колхозными жалобами. Поняли сразу почему не пускали назад сразу после окончания церковной службы, даже смеялись над ними. Сани оказались пустыми, очищенными в доску… ни сала, ни птицы, ни мяса, ни рыбы, даже сено сперли городские воры. Остались одни голые доски и голодные, сразу как то похудевшие и грустные кони. Поехали прямо в полицию, нагонять своих ходоков. Но там, вместо того, чтобы помочь разобраться в положении, измываться даже стали: «…а вы чего оставили сани без присмотра, сами виноваты, нужно было рядом стоять и смотреть в оба. Народ ведь у нас голодный, разве он от такого соблазна удержится? Ни за что!»
Объяснялись: «Нас молиться вы же сами гнали, приказали с саней слезть и шапки снять, а потом нас окружили и обратно не пускали как мы их гадов не умоляли. Нарочно, сволочи, задерживали, пока другие чистили… помогите поймать, ведь далеко не могли убежать. Сено: по сену легко будет найти, даже сено сперли, лошади с голода дохнут!» — «Дело ваше, ищите сами, у нас нет времени такими пустяками заниматься, туды сюды бегать. Мы люди военные, воюем с врагами!»
Так ни с чем и ушли, и уйдя поняли, что наверное и, полиция проклятая, эта власть новая, помогали ворам тащить, да наверное и сами тащили, во всяких случаях сено, следы которого очень даже ясно около полицейского участка по снегу были понакиданы. С горя напились пьяные, благо самогонку на санях не оставили, по запазухам держали. Погнали голодных коней обратно в лес, по дороге, пьяные, делились впечатлениями и кричали: «Петруха, а что там Герасимов, пастух, кричал? Какую проповедь батюшка держал?» — «Хо, хо, хо! Говорил он про мытарей и харисеях… значит, мытари, простые и смирные, пойдут прямиком в рай, а харисеи гордые, в штанах бархатных, туды их мать, напрямик в ад!» — «Га, га, га! значица так… очень даже понятно, один в рай, другие в пекло, будто это самое еще существует!» — «А кто ж его знает, мобуть и есть». — «Да ну, мобуть и есть! Ну хорошо, а если так… то есть есть, то кто же мы, куда нас?»
— «Конечно же прямиком в рай, мытари мы, а те — фарисеи гордые, воры городские прямо в пекло, мать их в рот!»
— «Правильно, га, га, га, и полицию вместе с ним!»
С такими разговорами и криком доехали домой, продолжали пить и дальше, уже не зная почему? с радости или горя. Рассказывали лесным жителям городские новости: «Наш то белогвардеец службу служил по своей любовнице. Всех силком в церковь загнал и коммунистов петь заставил. Ничего, пели, очень даже чувствительно. На колени даже все стали, они в церкви на коврике, а нас полиция заставила прямо в снег становиться коленки простуживать. Но все таки его перехитрили, за наших бойцов многая лето, благим матом кричали, а пастух наш, Герасимов, по канону речь рассказал, очень даже точно пальцем в небо попал… нас мытарей пожалел, а тех, воров городских, ругал последними словами, и даже харисеями. И правильно! обобрали они нас гады в чистую, а полицейские, что наше сено перли им жа и помогали и с ними делились пока нас за шеи держали. Ну погоди, мы свое возьмем, когда в другой раз поедем.
Только теперя не в воскресенье, а в будни, ученые мы тоже стали!»
После службы Еременко собрался идти к Павловым. Там собирались все друзья на поминки. Поминки по Нине устраивала тетя Маня. Он прошел к Галанину в кабинет, передал приглашение: «Павловы просят пожаловать в гости на поминки по Сабуровой, будут все ваши знакомые, Шаландин, Столетов…». Но Галанин отказался, извинился, что должен ехать на МТС, около него Аверьян пачкал пол талым снегом: «Можно ехать, господин комендант. Мой иноходец подлец застоялся. С нетерпенья целую яму перед крыльцом копытом вырыл».
Галанин надел фуражку, натянул тулуп, попрощался с Еременко: «Вы, Еременко, не торопитесь домой, и Вере скажите, чтобы не приходила сегодня, я как нибудь сам обойдусь». Уехал Галанин по солнечным улицам, где по тротуарам гуляли с полицейскими и немецкими солдатами городские девушки.
У тети Мани за обильной едой и выпивкой делились впечатлениями гости. О. Семен, важный и торжественный, благословил трапезу, блаженно улыбался: «Мысль господина Галанина была самая верная. Молились грешники! сам видел как молились и плакали. Сошла таки на них благодать Божия. Покаялись! Ведь сколько было! Весь город! Все колхозники! Никто не безобразил и все крестились, хотя и не совсем по православному. Велики дела твои. Господи! И тарелочный сбор удался просто великолепно. Шутка сказать, десять тысяч сорок два рубля и пять тысяч немецких марок собрали, не считая тех, что в карман себе совали. Теперь пойдет и еще как! Церковь отремонтирую, иконы поправлю, паникадило новое куплю, съезжу сам в областной. У меня планы, планы, голова кружится. Господи, благодарю тебя, что сподобил меня дожить до просветления умов. Выпьем по единой!»
Дядя Прохор тоже потирал руки: «Наконец то и меня все оценили. Весь город и колхозники меня и мой хор слушали. Стоят рты пооткрывали. Вот это другое дело, когда чувствуешь что тебя ценят понимающие люди. Пьем на радостях! Вера, что задумалась? пей же!»
Пили много. Грустная Вера рассеянно слушала веселый говор, она видела перед собой церковь полную народа. Посредине толпы стоял в немецком мундире высокий худой человек с далекими грустными глазами. Один, в небольшом пустом пространстве. И ей казалось, что этот изменник родины был страшно одинок и очень несчастлив среди всех этих людей, согнанных насильно сюда в церковь. Поэтому ей было немного жаль его и грустно, что он не пришел на поминки. Тогда она дала бы ему понять, что он не один здесь в городе, что она понимала его и жалела. И потом без него было все таки скучно.
Воспользовавшись общим весельем, она проскользнула к себе в комнатку, достала из ящика комода его фотографию, которую оставила ей Нина отправляясь на смерть в занесенное снегом Озерное, положила ее на стол рядом с фотографией Вани и внимательно смотрела на них обоих, сравнивала. Одни простой славный, с открытым ясным взглядом, инженер-изобретатель, в настоящем красный командир, сражающийся за родину, Другой, сложный, загадочный, рабочий эмигрант в прошлом, в настоящем немецкий офицер — изменник родины. Один был ее товарищ на жизненном пути, к которому она чувствовала большое уважение и дружбу. Другой непрошенный пришелец, которого она одновременно боялась и к которому ее влекло неудержимо и страшно.
Она, вдруг, в самом деле испугалась, поскорее спрятала подальше фотографию Галанина и вернулась к столу, чтобы дослушать длинную речь тети Мани: «Да, он был сегодня самый разнесчастный, я подмечала, что ему было нелегко молиться за несчастную усопшую… мучился, что ее погубил… упокой, Господи, ее прегрешения!» — «Вольные и невольные», добавил о. Семен. Помолчали, будто еле уловимое дуновение прошелестело над головами живых.
Поздно вечером Галанин вернулся и удивился, когда увидел, что Вера ждала его с ужином: «Вы, Вера, разве Еременко вам не сказал, что вы можете сегодня не приходить! Мне просто неловко, что я заставил вас так долго меня ожидать!» Вера рассердилась: «Еременко говорил, а я все таки пришла. Если вам неприятно мое присутствие и я мешаю, я могу уйти!»
Галанин закурил папиросу… «Конечно не мешаете, как раз наоборот! Мне что-то не по себе сегодня, и одиночество просто неприятно. Садитесь, не нужно никакого ужина, меня угостили МТСовцы прекрасными щами, не такими хорошими как ваши, но все же я поел с удовольствием. Вот так… А теперь, расскажите мне все о Нине, о ее жизни, все что она пережила в мое отсутствие до ее бегства в Озерное. Остальное я знаю. Расскажите подробно, ведь вы были подругами…».
И Вера рассказала ему все… Когда кончила было совсем поздно. Галанин долго молчал, потом начал говорить о другом. О МТСе, и состоянии с/х машин, о трактористах, о своих планах на весну: «Кончу посевную кампанию, м. б. еще увижу как убирать хлеб будут и уеду. Я знаете, хотел бы вернуться сюда после войны, даже себе в Париках домик присмотрел, хочу его купить и Иванов обещал оформить. Я люблю ваш район, Вера, ваш лес и реку Сонь. Хотел бы здесь дожить свою жизнь как простой крестьянин, пахать и сеять… чего вы смеетесь?» — «Так, какой же из вас колхозник? Вы умеете только приказывать и пороть старост!» — «Вот как! плохого же вы обо мне мнения! А ну-ка улыбнитесь еще раз… Вы так хорошо улыбаетесь!»
«Любимый город, ты можешь спать спокойно
И видеть сны и зеленеть среди весны!»
Весна пришла неожиданно. Растопила снег по песчанным буграм, обнажила лес, совсем сквозной на бледно голубое прозрачное небо, в одну ночь сломала лед на Сони, которая вздулась и затопила низкий городской берег, окопы, бункера и укрепления и вплотную подошла к домам на окраине. Мост исчез, как будто его и не было, его разрозненные балки и доски той же ночью, когда стонал и крушился лед поплыли вниз по течению Сони, в Березину, и дальше в Днепр, по направлению к Черному морю. Только одинокая сторожевая вышка показывала на то место, где еще вчера люди переходили на тот берег в лес; стаи птиц летели день и ночь с юга, опускались на лес и неумолчно властно кричали о конце зимы. В лощинах еще держался рыхлый мокрый снег, а горки дымились легким паром и стало так тепло, что люди сразу поснимали свои тулупы и валенки, стали, вдруг, худыми и легкими и широко улыбались, поднимая свои бледные лица к голубому далекому небу, по которому вперегонки бежали прозрачные пушистые облака.
Девушки легкие и нежные перестали походить на маленьких неуклюжих медведиц, показывали свои русые светлые головы с блестящими как звезды глазами и смеялись манящим загадочным смехом, желанные и стройные в пестрых ситцевых платьях. В лесу дороги просыхали быстро, были они песчанные, покрытые мокрым прошлогодним листом и по ним весело поворачивались колеса телег, оставляя за собой четкий мокрый след, болота стали снова топкими и непроходимыми, защищая подходы к острову, где грелись и подсыхали на солнце партизаны. И для них лютая и долгая зима осталась, наконец, позади.
Пережили ее трудно, с болезнями, голодом и холодом. Тиф разрядил ряды храбрых бойцов, многие умерли, остальные медленно поправлялись, набираясь сил для возобновления борьбы с сильным и жестоким врагом. Из евреев осталось только двое, худой, вечно кашляющий, заросший бородой и пейсами Красников и толстый крепкий Хацкин, прибежавший из Минска. Остальные легли отдыхать в легкую песчанную землю во главе с председателем горсовета Судельманом, заболевшим тифом после неудачной погони за Галаниным.
В землянке товарища Соболева, сырой и темной, сидели за столом сам папаша, похудевший и постаревший и приехавший к нему с докладом Исаев. Склонившись над картой района, оживленно разговаривали. Говорил больше Соболев, а Исаев поддакивал и одобрительно качал головой: «Вот какие дела, товарищ Исаев. Кончилось наше зимнее сиденье, еще недели три отдохнем, наберемся сил, поставим на ноги выздоравливающих и двинемся в путь. Здесь нам делать нечего, ожидается новое наступление немцев, они сосредоточивают крупные силы к югу от Орла и до Азовского моря, скоро здорово ударят. Мы обязаны помочь Красной армии в этом новом страшном испытании… ударить по коммуникациям немцев, расстроить доставку боеприпасов и подкреплений. Вот вам железная дорога, вот дороги, по которым движутся эти орды. Вот здесь, отсюда двести километров сосредотачиваются силы товарища Везпалова. Мне приказано усилить его отряд моими бойцами, туда же спешат отряды подброшенные самолетами… дадим перцу этим гадам, увидите. А тут, что нам делать? район глухой, лежит в стороне от всех дорог и с стратегической точки зрения — ноль. Да и действовать здесь трудно, колхозники совершенно отсталые в политграмоте, город тоже не оправдал ожиданий! Живут настоящим обывательским днем и интересуются больше своим пайком и коровами. Патриотизм советский им неизвестен, на нашу агитацию никак не реагируют, своих агрономов не выдают, а немцев даже хвалят, в особенности этого белогвардейца Галанина.
После войны нужно будет обратить на этот район особое внимание. Виноват во всем, конечно, товарищ Медведев, во первых, не разоблачил во время врагов народа, во вторых, недостаточно следил за политическим воспитанием трудовых масс… и вот вам результаты: сам погиб и нам осложнил задание. Впрочем и мне с моими веселыми тоже трудно, ведь и они политически отстали. Разве я не вижу, что ими руководит жажда мести, а не большевитская беспощадность! и получается, что веселые мстят за свой колхоз, а евреи за свой кагал. Мстят с излишней жестокостью. А эти зверства, бессмысленные и беспощадные только отталкивают от нас и ожесточают народ. Нельзя нам походить на немцев, нужно оставить им роль мучителей. Мы же должны уничтожать их и их слуг без излишней театральной жестокости и пыток… пуля в затылок по большевитски! А вот остановить их не могу, слишком уж стервенеют, как доберутся, приходится смотреть сквозь пальцы Ну ладно, а что у вас нового, Исаев?»
Исаев не торопясь свернул из газетной бумаги козью ножку, прикурил от огня печки искусно вмазанной в стенку, подумал: «К сожалению мало утешительного. Колхозники начали весенний сев по плану, стараются сволочи! Этот Галанин их подхлестывает обещаниями и поблажками, и нужно ему отдать справедливость, ведет он свою линию с удивительной ловкостью. С ними миндальничает, самогонку пьет и все время агитирует. Напирает главным образом на единоличное хозяйство. Обещает еще этим летом колхозы уничтожить и поделить всю землю между колхозниками, а те дураки уши развесили и радуются. Я с ними иногда говорю, стараюсь им доказать преимущества коллективного хозяйства, осторожно, конечно. Куда там! Слушать не хотят, кричат: «Хотим как раньше, до коллективизации, сами на себя работать!» В городе та же картина. До приезда этой сволочи все было прекрасно. Ведь во время зимнего штурма города почти все готовы были поддержать. За исключением нескольких немецких шлюх и двух-трех агрономов, попа, Столетова и семьи Павлова, все хватались за топоры и дубины, а теперь… Стоило ему вернуться, возвратить этих проклятых коров, увеличить паек, открыть дешевые столовые, прижать Иванова, и все пошло ко всем чертям! Все послушны как овцы. А наши коммунисты! Этот гад Столетов ездил вместе с ним в район и стрелял по партизанам. Котлярова служит у него домоработницей и чистит ему сапоги, наверное недалек тот день, когда ляжет с ним спать. Оба поют в церкви. Кстати о церкви, ведь после этой комедии с панихидой все тоже переменилось. Поп потирает себе руки, каждое воскресение церковь полна… я видел там даже ваших партизанов, которые тоже свечки там лепят. Образовался церковный комитет и Галанин вместе с этим ослом Шубером помогает ему продуктами и вещами.
Осенью обещают открыть школу с обязательными уроками Закона Божьего и объединяют русских с немцами. Дошло до того, что устроили русско немецкий вечер! Вы себе представляете этих Фрицев, танцующих с русскими девушками? Выступление по-очереди немецких и русских артистов. Немецкое «Лили Марлен» и русское «Вдоль по улице метелица метет!» А потом гомерическое совместное пьянство. В то время когда на фронте снова напряженное положение и наши бойцы, мужья и братья этих шлюх умирают за родину и за Сталина. И эта сволочь Галанин! Всегда пользуется случаем, чтобы вести пропаганду против советской власти, всегда старается доказать, что Россия и народ одно, а советская власть и коммунисты другое. Будет советская власть уничтожена, немцы уйдут и будет рай на русской земле, вернутся красноармейцы домой, не будет ни помещиков, ни коммунистов, все люди братья и т. д. мир тишина и благорастворение умов.
Ведь вот гад, на что бьет! И удивительней всего, что ему верят эти дураки! ура кричат, ладони себе отбивают, даже те кто до войны коммунистами были. А с тех пор как над полицией снова царское знамя повесили, ведь добился же своего у Шубера! совсем все с ума сошли. Великая Россия, видите ли, возвращается! Правда, говорить он — мастер, откуда то язык, понятный для нашего района нашел и видно сам в свою брехню поверил».
Исаев бросил окурок в печку, грубо выругался: «Ведь вы знаете, товарищ Соболев, эта сволочь самая опасная здесь! Хуже всех немцев с их Шубером и Шульце. Он совершенно разложил народ и в городе и колхозах». Соболев внимательно, не перебивая слушал, долго молчал, потом встал: «Да это верно! Он самый опасный здесь и я сам об этом часто думаю. Его нужно убрать, во что бы то ни стало, пока я еще здесь. Но как? В городе его шлепнуть — нечего и думать, слишком его охраняют и немцы и русские, в районе его колхозники берегут, до сих пор, несмотря на мои старанья, неудалось его застукать. Всегда во время его предупредят и он уходит… тут нужно иначе. Может быть вы мне поможете».
Исаев хитро улыбнулся: «Есть два человека, которые могут нам помочь: комсомолка Котлярова и… новый переводчик Еременко, тот тоже белогвардеец как и Галанин, но всей душой за нас, настоящий советский патриот. Я с ним недавно опять говорил, только и мечтает как к вам перебежать, ненавидит немцев не меньше чем мы. Он мог бы помочь! Или Вера Котлярова. Она уже помогла вам с медикаментами, не может быть, чтобы отказалась помочь!» Соболев почесал бороду: «Вера Котлярова… но вы сами мне говорили, что она может скоро стать его любовницей. Скажите, а как он к ней относится?» Исаев зло смеялся: «Я один раз подсмотрел как он на нее смотрел… как кот на сало…!» — «Вот как? а она?» — «Не могу понять, иногда мне кажется, что она его ненавидит, а иногда…» — «Тогда оставим ее и обратим внимание на вашего Еременко, помогите ему, если нужно, перейти к нам, перед тем как ему дать это задание, я должен сам на него посмотреть!»
Потом говорили о другом, о снабжении партизанов молоком, мукой и мясом, уже уходя, Исаев спросил: «Да, между прочим… этот Иванов. Он ведь попрежнему для нас старается. Еще больше, с тех пор, как поп по приказу Галанина убрал его с должности церковного старосты. Он все беспокоится, гарантий просит, что не тронем его, когда наши войска вернутся, или партизаны займут город. Просил вас еще раз заверить в своей преданности!» Папаша весело смеялся, провожая гостя до сторожевых постов у моста: «Ага, испугался! Ничего… обещайте ему все что он захочет. Он нам еще будет полезен. Вернемся — тогда будем говорить по другому. Все вспомним и все взвесим, и его хлеб соль, и роль его в предательстве товарища Медведева… и другое. Это ведь ничем не искупишь, а пока что… пусть гад старается».
Было тепло, по весеннему весело чирикали птицы, на подсохшей теплой земле группами сидели партизаны, чинили рваную одежду, истоптанные сапоги, плели лапти, играли в карты. Провожали ласковым взглядом своего начальника и Исаева, весело шутили: «А что, тов. Соболев, не пора ли нам погулять, руки, ноги чешутся?..» Соболев им дружески улыбался, но молча проводил Исаева до моста, где его ждала оседланная лошадь, торопился вернуться в землянку, чтобы слушать последнее сообщение по рации. А Исаев ехал шагом по знакомой дороге, три километра конь шел проваливаясь по зыбкой почве пока не стал на твердый песчанник у заброшенного лесничества. Дальше ехал рысью лесом и к вечеру вернулся домой в Озерное. Жил он с товарищем Таисией в большом доме колхозника Егорова, которого вместе с внуком и дочкой казнили недавно партизаны. Перевез сюда всю свою мебель из города, кресло и письменный стол раввина, расстреленного немцами и полицией. Жил неплохо.
Галанин редко бывал дома, наступило время пахоты и он часто выезжал вместе с Бондаренко и механиком Эйхе в колхозы, возвращался вечером, а часто проводил ночи в гостях у старост. Всю работу в с/х комендатуре взвалил на плечи Кирша и Еременко. Аха окончательно прикрепил к электростанции, кожевенному заводу и винному. Вечером усталый выслушивал их доклады и довольно улыбался: «Молодцы! старайтесь и дальше так, я вами доволен, и надеюсь вы будете довольны и мной. Вами, Еременко, я особенно доволен! Я знал, что эта работа вас увлечет, чертовски рад».
Но в то время как он старался убедить Еременко в своей радости, смотрел он на сконфуженного Еременко строго и неприязненно. Однажды, приехав, против своего обыкновения, рано и один, воспользовавшись отсутствием Веры, Галанин вызвал к себе на квартиру Еременко. Давно к нему присматривался, прислушивался к его едким замечаниям, вечерами в постели подолгу смотрел в темноту и старался понять. После неприятного вчерашнего разговора с Шульце решил, наконец, с ним серьезно поговорить. Начал не сразу. Принес из кухни бутылку водки, два стакана, сам нарезал колбасу и огурцы, усадил Еременко за стол против себя, налил по полстакану водки, чокнулся и выпил. Улыбаясь смотрел, как Еременко морщась закусывал: «Никак не можете пить не закусывая. Берите с меня пример. Я пью редко, но зато метко. Закуска, это пустое. Только хмель прогоняет. А нам он как раз и нужен. Ведь вы может быть уже заметили, что например, французы и немцы, не пьют вино или их водку, а смакуют, ценят букет вина, его выдержанность, не знаю еще что! Нам же русским на все это наплевать! Мы ценим другое — хмель. Мы пьем, чтобы быть пьяным, чтобы потом в пьяном виде говорить глупости, которые у нас на уме. А затем, когда за эти глупости нас к ответу притягивают, начинаем пугаться и отговариваемся тем, что мол ничего не помним!»
Еременко покраснел: «Это вы меня имеете в виду, г. лейтенант?» — «Да, вы угадали, вас, Еременко! Вот в чем дело: мне все это не очень приятно говорить, но я должен вас предупредить по дружески. Если вы не можете собой владеть в пьяном виде — бросьте пить, или, если не можете не пить, то пейте в одиночку, или же, пейте со мной, с человеком, который вас понимает и не побежит на вас доносить!» Галанин налил еще водки, чокнулся и выпив продолжал: «Одним словом, вернее многими неприятными словами, вот в чем дело: не знаю и не хочу знать, с кем вы там пили, но какая то сволочь из ваших собутыльников побежала к Шульце и на вас донесла, что вы страшно ругали немцев, хвалили Сталина и восторгались геройством партизанов. А Шульце и рад, на пишущей машинке эту чепуху отстукал и мне эту гадость приноднес. Конечно, я его на смех поднял. Сказал, что все это знаю и за вас ручаюсь. Даже больше, что я вам сам поручил сделать эту провокацию, чтобы выяснить настроения среди русских! Убедил его! Он этот донос порвал и обещал вас по этому поводу не беспокоить… Вы пьете еще?»
Еременко мрачно кивнул головой и выпил третий стакан водки налитый услужливым Галаниным, трясущейся рукой долго ловил колбасу. Галанин внимательно смотрел на его опущенную голову: «Да вы это так близко к сердцу не принимайте. Все это пустяки, повторяю, я это замял, но меня беспокоит очень другое. Ваше поведение мне не нравится… Я вижу как вы сторонитесь ваших сослуживцев немцев, а это мешает работе. На прошлом вечере, когда господин Шубер поднял бокал за здоровье Гитлера, вы сделали вид, что не расслышали и продолжали говорить с Бондаренко. К счастью никто кроме меня этого не заметил, все немцы были пьяны, а Шульце в особенности! К чему эта демонстрация? Кому и что вы докажете этим вызовом? Я должен вам заметить, что вы, как военный переводчик, присягали Гитлеру, следовательно, если вы поступились совестью один раз, одним глотком водки вы бы не подавились! Наконец, вчера я узнал, что, несмотря на мой приказ, вы продолжаете есть у себя, а не за общим столом с зондерфюрерами. Что это значит? Тут мне все непонятно. Наверное потому, что я слишком мало обращал на вас внимания, потому что все время был очень занят. А ведь понять я вас должен, и мне должно быть это нетрудно. Ведь мы оба эмигранты, бывшие белые воины. Если в мелочах мы можем расходиться, то в основном мысли у нас должны быть одинаковы, а именно: борьба до окончательного уничтожения коммунизма в России. Не так ли?»
Еременко поднял голову и посмотрел в упор на Галанина, зло засмеялся, показав белые ровные зубы: «Как раз наоборот, в главном то мы с вами и разошлись навсегда… да, в главном и хотя мы оба эмигранты, думаем мы по разному. Вы смеетесь! Можете, но смешного здесь очень мало. Вы, Галанин, служите немцам не за страх, а за совесть, вы думаете с их помощью добиться свержения Сталина и не видите, вернее не хотите видеть, что немцы несут с собой не освобождение народа, а рабство в тысячу раз хуже, того воображаемого рабства, которое вы нашли у большевиков. Немцы пришли колонизировать вашу великую Россию, истребить все лучшее непокорное, оставить рабов и кнутом заставить их работать на избранную расу! И что мы с вами сейчас делаем? Мы — изменники, при помощи своего знания этого проклятого языка, помогаем им поработить наш народ». Еременко опять выпил лишнее и говорил то, что уже давно его мучило.
Галанин слушал его внимательно, не перебивая и смотрел в окно на бледно голубое весеннее небо. Когда Еременко, наконец, задохнувшись, кончил говорить, снова налил стаканы и чокнулся: «Выпьем… вот так… да… много вы говорили, обо всем этом я сам часто думал и, дурак, мучился, но перемучился и вот к какому выводу пришел. Я не изменник, ни с юридической точки зрения, ни с моральной. Юридически я не изменник, потому что никогда не был подданным Советского Союза. Я начал воевать с этой сволочью в Петербурге, продолжал эту борьбу на юге, сначала с Корниловым, потом с Деникиным и наконец с Врангелем. Потом покинул родину, потом большевики меня лишили подданства, хотя я никогда их подданным не был. Все равно, и я бесподданный продолжаю с ними борьбу теперь вместе с немцами, потому что они все время пока я был за границей продолжали мучить и уничтожать мой народ. Морально я считаю себя поэтому обязанным помочь моему народу сбросить с себя это проклятое иго. Где здесь вы умудрились найти измену? Успокойтесь не мучайте себя и служите честно тем, которые нам помогают это иго свергнуть, ибо без немцев этого мы никогда не добьемся. Ну что? Убедил я вас?»
Еременко внезапно с бешенством стукнул кулаком но столу: «Нет не убедили и попомните мое слово, этот народ, который вы стараетесь так освобождать раздавит вас и всех, кто с вами, как вредных и опасных насекомых!» Галанин встал и подошел к Еременко, который побледнев, тоже встал: «Что не ожидали?» — «Нет не ожидал! Вот что, прежде всего успокоитесь и возьмите себя в руки и не стучите кулаком по столу. Здесь я хозяин и я один могу это делать. И потом, будьте уж до конца откровенны! Говорите правду и не виляйте! Если вы так думаете, то с какой целью вы сюда приехали? Саботировать нашу работу в тылу? Тогда не советую, замечу, повешу!» — «Я приехал помочь моему народу!» — «Но каким же образом?»
Еременко молчал, Галанин подошел к окну смотрел как над полицией на весеннем ветру полоскалось русское трехцветное знамя, выцветшее на солнце, подозвал Еременко: «Смотрите, наше русское знамя, которому служили верно наши предки и которому вы изменили, Еременко! Изменили тоже нашим павшим боевым соратникам, погибшим в боях против большевиков. Теперь я понял, наконец, почему вы приехали сюда. Что же, посмотрим… Я вас не выдам и вас не арестую, я вам даже дам возможность поскорее уйти к вашим партизанам. Помогу! Чтобы у вас слова не расходились с делом. Но помните одно! Попадетесь мне в руки, не ждите пощады. А теперь убирайтесь! И не пейте, раз не умеете держать язык за зубами, трепло несчастное!» — «Господин лейтенант, я не позволю!» — «Я вам не позволю… Молчать! Советую не выводить меня из терпенья, иначе я буду говорить с вами иначе! Вон!»
Еременко повернулся и вышел на кухню, где столкнулся с испуганной Верой, кивнув головой выбежал на крыльцо. Галанин, который шел за ним, удивился: «Вы, Вера? Когда вы вернулись?» Вера смущенно улыбнулась: «Уже давно…». — «Уже давно! Значит вы все слышали!» Галанин схватил ее за руку потащил в столовую, усадил на диван: «Вот что, вы ничего не слышали… вернее вы должны молчать, чтобы никто не знал об этом скандале! Этот идиот поставил меня в ужасное положение. Главное чтобы никто не знал!» Вера с удивлением посмотрела на расстроенного Галанина: «Не бойтесь, я буду молчать, только я хочу вас просить, не наказывайте Еременко, ведь он не виноват, что так думает!..» — «Вот, вы всегда такая — просите пощады для виновных. Тогда… теперь… хорошо, не накажу, хотя признаться его нужно, по крайней мере выпороть! Черт с ним! Но скажите, Вера, неужели вы считаете, что он прав, и я в самом деле изменник?» Вера подумала и ответила дипломатически: «Нет не прав, вы в самом деле с юридической точки зрения им быть не можете!» — «Ну вот, слава Богу, хоть вы можете рассуждать логически. Спасибо, Вера!»
Вера удивилась и всю ночь, когда просыпалась, а просыпалась она часто, думала за что ее благодарил Галанин. Наконец уже под утро поняла, что несмотря на все свои ухищрения Галанин не мог не мучиться и попрежнему был страшно одинок в своей борьбе с самим собой!
На другой день Галанин остался в городе и с утра работал в своем кабинете, прислушиваясь к разговору с посетителями в приемной. Он молча подписывал бумаги, которые приносил ему мрачный Еременко, бросал односложные замечания и рассеянно читал служебную почту, которую доставили из городской комендатуры. Было и частное письмо от Розена, который делился с ним своими переживаниями: «Я не скучаю, дорогой Алексей, не скучаю потому что работы много и, кроме того, потому что влюблен теперь уж окончательно. Она божественна, я от нее без ума и, каюсь, начинаю в ее объятиях забывать, что я женат и что у меня есть дети. Брюнетка с огненными глазами и с телом как у античной богини, словом, я погиб? А ты? неужели до сих пор живешь монахом? Тебе ведь легче заниматься этими глупостями, так как ты почти свободен!»
Галанин улыбнулся, представляя себе Розена в объятиях голой брюнетки, потом задумался и вздрогнул когда прочел конец письма: «Неприятная новость — наша Шурка исчезла сегодня утром. Искал ее по всему городу поднял на ноги нашу и русскую полицию, безрезультатно. Пропала без вести. Говорила она мне часто, что хочет поехать к тебе! Но я, помня твою просьбу, ее отговаривал. Вот я и думаю, м. б. она у тебя? Тогда сообщи немедленно. А пока желаю тебе всего хорошею, не скучай… летом наверняка поедем опять воевать, а пока торопись жить и брать от жизни все, что она может тебе дать. Бери пример с меня. Твой Эмиль фон Розен».
Последняя новость была, в самом деле, неприятная. Конечно, ей стало скучно жить среди немцев и она вернулась к своей прежней бестолковой жизни. Напрасно он не взял ее с собой, когда получил назначение, ему не было бы скучно и за ней бы присмотрел. Потом пришел Шаландин со своим докладом. «Тут один наш человек сообщил, что мало их там осталось, каких нибудь сто человек, остальные передохли. Если я возьму с собой сто полицейских, а вы уговорите Шубера дать хотя бы пятьдесят немцев, всех прихлопнем. Одну дорогу мы уже знаем прямо на мост, а другая идет от Озерного через болота вброд. Это нужно будет еще определить… найдем, тогда ударим, а?» Галанин кивал головой: «Обязательно. Удивительно, что до сих пор нам не удалось найти эту дорогу, ведь знают некоторые жители Озерного… да и их староста. Все отнекиваются. Между прочим, этот Станкевич! Знакомая морда! Где то я его видел, но где? не могу припомнить…»
Шаландин рассмеялся: «Неужели забыли? Помните, когда вы его поймали с жидом Херцом? Вы его еще приказали выпороть!» Галанин вскочил: «Неужели Савка?» — «Он самый, ваша порка пошла ему впрок. Стал прекрасным старостой! в пример всему району и партизанов не боится. Живет себе в Озерном и в ус не дует!» — «Да… и в ус не дует… Вот это мне как раз и не нравится. Не нравится мне, что он живет в самом опасном месте и все время чистым из воды выходит. Я у Шульце прочел все его показания. Сведения о численности партизанов, их вооружение и фамилия папаши. Но эти сведения до сих пор не проверены. Относительно папаши, мне наплевать кто он: Соболев или Лисицын. Об его налетах Савка сообщает только тогда, когда партизаны уже учили, после того как они убили наших зондерфюреров и полицейских, после убийства семьи Егорова, никогда раньше не предупредил ни жертв, ни нас. И это мне совсем не нравится… все мрак и неясности, а что если наоборот? если он этим бандитам служит, а нас, дураков, за нос водит? но рано или поздно я его поймаю и тогда… Когда вы отправляете на Озерное вашу разведку?»
— «Часа через два, едут на подводах! Самые отчаянные головы с Жуковым останутся там денька два». — «Хорошо с ним я пошлю Еременко».
Когда Шаландин ушел, Галанин вызвал к себе Еременко, объяснил ему задание: «Значит вы поняли… войдите в доверие к Станкевичу, напейтесь с ним, скажите ему, что вы хотите перейти к партизанам и попросите его помощи. Если он попадется на удочку, арестуйте его и гоните сюда, я с ним дальше сам объяснюсь! До свиданья, я на вас надеюсь и хочу верить, что ваши вчерашние слова не были сказаны серьезно и что вы все таки теперь опомнились, забыли всю эту ерунду?» — «Нет, все помню, готов все повторить!» — «А? ну что же… Тогда вы должны помнить и то, что я вам говорил: я вас туда к ним сам отправляю, подумайте еще раз серьезно о той непоправимой страшной глупости, которую вы собираетесь сделать, взвесьте все, за и против, и поступайте согласно вашей совести, и если вы мне измените все таки, перейдете к ним, не попадайтесь мне в руки… поймаю — повешу!»
Галанин в окно наблюдал, как Еременко садился в телегу рядом со Степаном Жуковым, в своем штатском пальто и шляпе, как телега повернула на улицу вниз к новому мосту, построенному на месте старого, унесенного половодьем. Провел рукой по глазам, подошел к двери и открыв ее посмотрел в приемную. Кирш с уныло висящими усами тщетно пытался объясниться со старостой Париков, здоровенным детиной с лицом скопца. Староста размахивал руками и просил: «Ты меня пойми, немецкая душа, у меня коров много, а бугаев нет! Кто же их, коров, крыть будет, я что ли?» Кирш кивал радостно головой: «Я… я…» — «Га, га, га… ты? Ну куда тебе? Вы совсем дохлый! надорвешься! ведь у меня их, не считая трофейных, сорок две! А? Сорок два раза».
Галанин вошел в приемную, уселся на место Еременко: «Еременко уехал на два-три дня. Сегодня, Кирш, я буду за переводчика… ну начинайте и помните, вы проявляете инициативу и решаете, а я только перевожу». Когда Вера пришла звать Га-ланина на обед, остановилась в недоумении на пороге. В приемной было полно народу: старосты из Париков, Лугового, Холмов, с совхоза Первого мая, заместитель районного агронома Миленкова, миловидная молодая женщина с розовыми щеками и смеющимися карими глазами. Потный Кирш, закручивая свои падающие усы распоряжался: «Скажите им, что я решил так: староста совхоза Первого мая, дает своих двух бугаев взаимообразно старосте Париков. Когда бугаи кончат крыть, вернуть обратно». Галанин послушно и точно переводил, обращался за советом к Миленковой. Она, стараясь быть серьезной, и краснея, смотрела прямо ему в глаза: «Я об этом еще не думала, дайте мне немного времени, чтобы уточнить положение».
Галанин переводил. Кирш потел, старосты ругались, потом все смеялись… была весна, тепло, весенний сев в разгаре, работа спорилась… и поэтому всем радостно!
За обедом Галанин был по прежнему веселым, шутил с Верой и хвалил ее стряпню. Пообедав, курил, усевшись на диване, слушал как на кухне возилась Вера, потом ее позвал: «Вера, замучил меня сегодня Кирш со своими бугаями. Как подумаю, что снова должен ему переводить, тоска берет! Да к тому же, мне нужно после обеда идти к Шульце, он позвал меня на ужин, потом м. б. буду играть в шахматы с Шу-бером. Вот я и думаю… сам Кирш с этими старостами не сговорится, поэтому хочу вас просить, быть у него эти несколько дней переводчицей, а я буду есть у Шубера, он давно меня просит, хочет меня отблагодарить за ваши обеды, понятно, вы ничего не будете терять и здесь ничего не будете делать, сам управлюсь. Платить буду как переводчику, соглашайтесь!»
Вера колебалась: «Не знаю, я ведь плохо знакома с с/хозяйством, и не в совершенстве владею немецким языком, м. б. не сумею». Но Галанин настаивал: «Сумеете. Это ведь просто переводить, помните как тогда летом мне, точно и скоро. После двух часов начинайте. Уверен, что вашей работой буду доволен, даже если ваши переводы будут немного вольные, как тогда летом!» Он внимательно посмотрел в ее смеющиеся глаза: «Да… даже буду рад! Ведь знаю, что будете нас немцев дурить в пользу русского населения. Что же, дурите, это будет неплохо и я буду доволен!»
Когда Вера уходила, нагнал ее в дверях, взял крепко за плечи и повернул лицом к себе. Долго смотрел в серьезные, серо зеленые глаза: «Вера, что я хотел сказать… помните тогда, когда вы меня ударили за Сталина. Вы ведь меня ненавидели, за то, что я был изменником. Я с тех пор не переменился, все тот же, а вы? я по старому ненавистен и вы меня терпите как неизбежное зло?» Вера смутилась, осторожно освободилась от его рук легким, гибким движением: «Нет, я много об этом думала, потом, когда вы уехали… раскаивалась. А потом, вы ведь меня спасли своей неправильной характеристикой. Разве я могу вас после этого ненавидеть? И потом, теперь… вы меня не обижаете… считаете за человека и сапоги сами себе чистите. Все это мне… меня очень трогает… нет я вас не ненавижу, даже больше, вы совсем не плохой человек… все…»
Так стояли они оба близко лицом к лицу. Он большой худой, уже стареющий человек, она гибкая и нежная, напоминающая собой весну, которая смотрела на них в открытое окно, и как будто увидили друг друга в первый раз такими близкими и одновременно страшными этой близостью. Вера внезапно закрыла лицо руками и опрометью бросилась из столовой, пробежала кухню, вышла на крыльцо и задохнулась от какого то неведанного ею раньше чувства счастья, подставив солнцу свое пылающее огнем лицо. А Галанин продолжал стоять на месте, он смотрел перед собой и не видел стен тесной комнаты. Перед ним был весь мир и в центре его Вера. Жизнь и пробуждающаяся весна. И он смотрел как зачарованный на картину слишком поздно пришедшего счастья и шептал с чувством неизъяснимой острой тоски и грусти: «Какое несчастье! Какое большое несчастье, слишком поздно…»
Девочка подросток убрала со стола, оставив бутылку коньяку, рюмки и печенье. И взгляд ее был недетский, нечистый и тяжелый. Шульце посмотрел на нее искоса: «Ты иди домой, Лена, сегодня ты мне не нужна, завтра придешь и меня разбудишь, теперь уходи!» Когда Лена ушла, Галанин зевнул: «Вижу, что вы не скучаете, господин Шульце, забавляетесь с девочкой!»
Шульце самодовольно улыбнулся: «Да, от нечего делать, люблю, знаете девочек, есть в них что то, что одновременно возбуждает и трогает! Ну, а теперь, когда мы одни, можно поговорить как следует по дружески Я, знаете, Галанин, вас очень уважаю и даже перед вами преклоняюсь. Вы — человек храбрый и прямой, за словом в карман не полезете, в обиду себя не даете, и организатор замечательный. Я ведь за вами потихоньку наблюдаю, как и за всеми впрочем. Признаюсь, по началу я не был вами доволен, вы мне казались подозрительным, тем более что вы по происхождению все таки русский наполовину». Галанин улыбнулся: «Ну и что же? присмотрелись?» — «Да, присмотрелся и скажу прямо изумился! Не ожидал, что столкнусь здесь с таким незаурядным человеком. Русского у вас почти ничего нет, хотя и немецкого мало. Вы — человек новой, национал-социалистической формации, призванной к жизни нашим гениальным фюрером. Ведь одно удовольствие смотреть, как вы здесь этими рабами командуете. Или как вы вертите этим славным, но, между нами говоря, недалеким Шубером. Ваши поездки по району, эта история с коровами, и бои с партизанами, ведь все это проведено замечательно, я вам здесь прямо аплодировал. Ваше здоровье!»
Шульце, как всегда вечером, был пьян, болтлив, шумно оживлен: «Да, вот и крест у вас железный. Первой степени! Это ведь замечательно! А у меня до сих пор самой паршивой медали нет. А ведь моя работа не менее опасная чем ваша и много более ответственная. Ведь страшно подумать что было бы с городом и районом, если бы не я! Вы знаете, сколько врагов нашей родины и фюрера я уже уничтожил? 420 и это еще далеко не конец! А их разоблачить, допросить и ликвидировать вовсе не так просто как реквизировать ваших коров или чинить тракторы. И заметьте я один! совершенно один. Раньше был Кугель, который мне все таки немного помогал, но его убили. Сейчас мне прислали Ратмана, немца из Риги. Этот не только не помогает, но только мешает мне. Во время допросов дрожит как баба. Да вы его знаете, он мне рассказывал что вместе с вами познакомился у Шубера также и с вашим Аверьяном. Неужели вы не раскусили его заячью душу?»
«Ратман, в прошлом учитель и толстовец, мне нравится, но конечно, его место не в полиции, а скорее где нибудь в интенданстве». — «Вот видите! Я уже написал рапорт с просьбой его убрать и прислать на его место мужчину. Да вы пейте, будет мало еще принесу!» Галанин посмотрел с любопытством на красное лицо собеседника, тщетно стараясь поймать его бегающие глаза: «Да я с вами согласен, работа у вас в самом деле чрезвычайно ответственная, ведь только подумать, а если вы вдруг ошибетесь и расстреляете невинного, ведь от этого с ума сойти можно». Шульце остановил его движением руки: «Ошибиться я не могу! Я никогда не нанесу удара раньше, чем соберу все необходимые улики. Хотите, я объясню весь механизм моей работы? Ратмана сейчас нет, канцелярия пустая, идемте!» Шульце встал, пошатнулся и схватился рукой за стол, засмеялся пьяным смехом: «Ведь вот что удивительно! Пью страшно много так, что ноги отказываются служить, а голова совершенно ясная, яснее, чем когда не пью. Чудеса! Ну, идем!» Вместе с Галаниным он прошел в темную прихожую, порывшись в кармане, достал ключ и отпер маленькую массивную дверь, повернул включатель. Похлопал по шкафу, который стоял рядом с письменным столом: «Вот здесь, Галанин, все, весь район и город, немцы и русские. Но не думайте, что у меня все население и весь гарнизон! Это лишнее. Но все видные люди и все подозрительные, живые и мертвые, все мои агенты, все здесь».
Он отпер шкаф, повыдвигал ящики с аккуратными картотеками, папки с бумагами, с любовью похлопал по ним рукой: «Вот тут они все голубчики со всеми их слабостями и преступлениями. Вот, Галанин, допустим вы пришли ко мне за справкой, кто подозрителен в Париках. Я беру этот ящичек и начинаю читать… Алексеев, Кондратьев, Шумилин и т. д. Вы спрашиваете в чем заключается вина этого осла Кондратьева? Прекрасно… я беру уже другой ящичек ищу его дело и читаю, что он натворил. Чрезвычайно просто! То же самое и с доверенными людьми, только тогда я беру другую картотеку, но те же цифры и те же указания». Галанин смотрел с удивлением на радостное лицо Шульце: «Никогда не думал, что это так просто и интересно». Шульце самодовольно потирал свои костлявые потные руки: «Да, но это все таки плод упорной и кропотливой работы. Подождите я принесу еще коньяку. Пить так пить».
Пока Шульце ходил за новой бутылкой, Галанин с любопытством и брезгливостью рассматривал кабинет Шульце, заметил на стене висящую резиновую палку, невольно сморщился, снова внимательно посмотрел на зев шкафа и подумал о том, сколько людей и не подозревали, что они классированы и находятся на очереди у этого маниака. Вздрогнул, когда за спиной раздался смех Шульце: «Что заинтересовались? вижу. Но, мой дорогой, относительно немцев не скажу вам ничего… я принес большие стаканы, эти рюмки только губы мажут. Пьем… так… что же касается русских, к вашим услугам, рад даже вам помочь! Что вы хотите, например, знать?» Галанин зевнул: «Хорошо, дайте город… подозрительных!» — «О, этих много, вот видите какая пачка, начинаю».
Он монотонно вычитывал фамилии, ничего не говорящие Галанину, который смотрел на его длинные пальцы с коротко остриженными ногтями и вспоминал их пожатие холодное и скользкое. Насторожился и прислушался: «Котлярова Вера, б. учительница». Остановил движение пальцев: «Вот как! Котлярова! Это интересно! Ведь она служит у меня горничной, а с сегодняшнего дня заменяет переводчика Еременко. Можно мне узнать ее прегрешения?» — «Конечно, посмотрим… номер ее 38. Ищу этот номер, нахожу и читаю… 22 года, комсомолка, была в дружеских отношениях с Медведевым, в скобках: повешенным Галаниным. Дальше: невеста красного командира, в церкви отказываемся петь многая лета фюреру. Все это, конечно, не так важно, принимая во внимание ваш отзыв о ней Шуберу, но вот дальше: немцев ненавидит, мечтает о возвращении большевиков. Это немного хуже. Дальше: 25 февраля отвезла в Парики два мешка с неизвестным содержимым, колхозник, которому она их передала, был нами застрелен при оказании сопротивления во время ареста, мешки исчезли. Это уже совсем плохо. Но мы узнали, что мешки она получила от доктора Минкевича и… это навело меня на некоторые выводы. Вот пока и все, как будто достаточно для того, чтобы ее арестовать. Но я решил пока подождать: во первых, она вела себя превосходно во время сдачи города вам, во вторых, за нее стоит горой Шубер. Подождем еще немного. Я уверен, что я ее рано или поздно поймаю и тогда уж не выпущу, как в первый раз. Вот увидите! Выпьем за ваше!»
Галанин залпом выпил свой стакан, засмеялся: «Браво, Шульце. Я тоже в этом уверен! Я, знаете, тоже с ней очень осторожен, многое в ней мне не нравится, но пока молчу и слежу». Шульце потер свои мокрые руки, хрустнул пальцами: «Правильно, если вы в свою очередь что нибудь заметите, сообщите. А пока что, пользуйтесь девочкой… она красивый бесенок, одни ноги чего стоят! Ну, ну, не краснейте, не смущайтесь, я ведь понимаю, это дело чести. Дэр кавалир гэнисст унд швэйгт! молчу, молчу, выпьем!»
Галанин дрожащей рукой налил стаканы выпил свой снова залпом, помолчали, Шульце посмотрел искоса на Галанина, быстро отвел глаза в сторону, начал сильно заикаться: «Послушайте, у меня к вам просьба. Вы сами заметили, что работаю я не за страх, а за совесть. Но вот беда: до сих нор нет ни одной награды. Я говорил по этому поводу с Шубером, но старик, как всегда упрямится. Для того, чтобы написать рапорт, ему нужно, видите ли, чтобы я показал свою храбрость в какой ни-будь экспедиции. Что же, я согласен… я не трус! Хочу вас просить! Шаландин мне говорил, что вы собираетесь вместе с ним громить партизанов. Так вот, возьмите меня с собой. Конечно, не на передовую линию, я буду где нибудь в стороне. Пока вы с ними не кончите. А потом вы напишите соответствующий рапорт и подадите Шуберу… и все».
Галанин смеялся: «Вот как? отчего же, я с удовольствием. Будьте покойны, получите железный крест!» — «Спасибо, вы замечательный человек, я вам этого не забуду! И знаете, в благодарность вам, я оставлю в покое эту Котлярову, при условии, что вы сами ее призовете к порядку. Продолжайте вашу любовь!» — «Если вы будете так говорить, я отказываюсь исполнить вашу просьбу. Да, она моя любовница, но ни в коем случае не щадите эту большевичку. Вы ее арестуете, когда она мне надоест, а это будет очень скоро!»
Шульце схватил Галанина за руку, потащил его к окну, куда смотрели сумерки зимнего вечера: «Вот это я понимаю! Вы правы, для нас, немцев, долг прежде всего. А этих баб ведь достаточно. Только выбирай! У меня тоже было нечто похожее на ваше приключение. С одной дочерью царского поручика. Мы любили друг друга, ужасно, безумно! А чем все это кончилось? посмотрите туда, в сторону Черной балки, по направлению лип. Там она гниет. А почему? Почему? Черт вас побери! Потому что я немецкий офицер, исполнил свой долг и погнал ее вместе с ее раввином и всеми остальными жидами сдыхать как собаку!»
Шульце выругался по русски, витиеватым площадным ругательством, вернулся к столу, взял стакан, расплескивая золотую жидкость, лил ее мимо рта по подбородку. Снова подошел к Галанину, который продолжал смотреть на голубоватый снег площади, хитро моргнул: «Да, дорогой мой, с тех пор я много передумал, обо всем. О жизни и смерти, о женщине, о так называемой любви. И знаете, что я вам скажу? Все это ерунда! Ерунда на постном масле! Все одна слизь! Подождите, давайте сядем, не перебивайте меня и слушайте новую философию, философию Карла Шульце. Да, о чем это я? Нужно выпить… так, ага. Ну, слушайте! Итак, все — слизь. Начнем сначала. Что такое любовь и в чем ее наивысшее наслаждение? В трении слизистых оболочек, губ, половых органов! Дальше… высшая точка наслаждения. В чем она заключается? В выделении и соединении слизи, женских и мужских половых органов. От соединения этих слизей рождается жизнь. Зародыш живет и растет в слизи матки. Ребенок рождается в кровавой слизи. И тогда человек начинает думать, мучается и радуется! Что это? Что это, я вас спрашиваю? Это продукт работы слизистой оболочки серого вещества мозга, который тоже представляет собой студень, слизь. И когда человек сдыхает, что из него получается? подумайте и скажите. Не знаете? Он не знает. Ха, ха, ха! Вонючая слизь, в которой ползают серые слизистые трупные черви. Черт вас побери! Неужели вам все это нужно разжевать и положить в слизь вашего рта. Неправда ли, моя теория гениальна? Выпьем же по этому поводу! Ура!»
Галанин решительно отодвинул свой стакан и встал, взял фуражку. Шульце его удерживал: «Куда же вы? Еще только десять часов! Ну что я буду сам делать? Ленка ушла, вернется только завтра, впереди страшная длинная ночь… Останьтесь, выпьем и я вам расскажу как Ленка меня будит, куда целует!» — «Нет, мне пора! Завтра рано вставать, много работы. Итак, я вам сообщу когда мы поедем, а пока советую лечь спать и не думать об этой дурацкой слизи… ведь так чего доброго, с ума сойти можно!»
Шульце провожал, хватаясь руками за стены и стулья, смеялся идиотским смехом: «А может быть я уже спятил, а?» — «Может быть, во всяком случае вы близки к этому! Бросьте пить, пока не поздно. До свиданья, не провожайте меня и идите спать!»
Галанин шел по сонной площади, ежился от какой то физической и душевной тошноты, с отвращением сжимал кулаки, думая о Шульце. О его слизистом мире. Потом начал думать о Вере, многое вспомнил и о многом задумался, больше всего думал о мешках, которые она отвезла от Минкевича в Парики. Потом думал о Еременко, о том, что тот, наверное, перейдет к партизанам, его нужно будет поймать и все таки повесить. Дома в столовой зажег свет. На столе под белой салфеткой был ужин, холодное мясо и хлеб, около записка от Веры: «Ждала до десяти часов, не дождалась и ушла. Кушайте на здоровье! В. К.»
Долго смотрел на детские строчки и опять ежился, на этот раз от усталости. Его знобило. Лег сразу в постель и уже засыпая вспомнил, что Вера после обеда работала переводчицей в канцелярии и все таки подумала о нем и приготовила ему ужин. Значит беспокоилась о нем, или вернее проводила свой какой то план, исполняя задание оттуда. Встал, зажег свет, съел все мясо, которое было очень вкусно, потом долго не мог заснуть, думал, старался понять, но понял только одно: враги были повсюду… он был один… скорее бы уехать на фронт!
На второй день после прибытия в Озерное полицейские отправились на разведку в сторону Озерного к болотам. Еременко просил Жукова, командующего маленьким отрядом в десять человек, взять его с собой: «Я вам не буду мешать, со старостой и Исаевым я давно кончил, что я буду делать один целый день?» Жуков посмотрел с сомнением на глубоко штатскую фигуру Еременко в брюках на выпуск, в ватном пальто и в шляпе, к которой совсем не шла винтовка, висевшая на ремне через плечо. Поколебавшись согласился: «Ладно, идем, только трудно вам будет, господин переводчик, целый день будем болтаться, м. б. заночуем в лесу! Устанете с непривычки!» Еременко сердился: «Ничего, не беспокойтесь, не забудьте, что в гражданскую войну я был офицером, как наш комендант!» Жуков смеялся: «Тю… тю! в гражданскую войну! Когда это было? А товарищ Галанин, тот себя уже показал, он человек с жилой! пьет с нами наравне и бегает не хуже меня! Ну ладно, набьете мозоли — не плачьте!»
Через час гуськом втянулись в лес. Шли по едва заметной тропе, разгоняя лесного зверя. Шли, стараясь не шуметь и не разговаривать. Скользили как тени среди тихих задумчивых деревьев, продираясь сквозь кусты и кучи гнилого бурелома, прислушиваясь к пенью птиц над головой и зорко смотрели по сторонам, держа наготове автоматы, и видно было далеко, далеко сквозил на солнце голый лес, листьев еще не было, только почки набухали, готовясь лопнуть, мягкие и пушистые.
Так прошли непрерывно, не отдыхая до полудня. На небольшой поляне сдавленной со всех сторон старыми березами и осинами сделали привал, плотно закусили салом с хлебом, потом легли отдыхать на подсохших прошлогодних бурых листьях, как всегда беспечно и не выставив часовых.
Еременко полежал, прислушиваясь к сонному дыханью и храпу полицейских, осторожно поднялся и взяв винтовку, пошел к березам. Степан, спавший всегда чутко, открыл глаза, посмотрел на переводчика: «Вы куда собралися?» Еременко покраснел, принужденно улыбнулся: «По важному делу, живот после сала болит, я скоро вернусь, спите!»
— «А вы все таки далеко не отходите, зайдите за кусты и скидайте штаны, а то ведь заблудитесь в два счета! глушь тута!» Еременко досадливо махнул рукой: «Не беспокойтесь, не мальчик».
Он вошел под темный свод леса, стараясь ступать неслышно, по палому шуршащему листу, сделав шагов двадцать побежал прямо перед собой, продираясь в кусты цепкие и неподатливые. Бежал долго, не оглядываясь, изредка посматривая на мох, которым были щедро покрыты стволы деревьев, держась на восток, в сторону от того направления, по которому шла разведка. Наконец выбившись из сил, сел на землю и прислушался. Было тихо и сумрачно под сводом вековых деревьев, недалеко в кустах пробежал темный зверек, какая то птица кричала уныло и лениво, другая ей вторила, тяжело хлопая крыльями пролетела между голыми осинами, усевшись над головой Еременко на ветке, смотрела вниз на сидящего человека, загадочным круглым желтым глазом.
Еременко отдышался, снял пальто, из походной сумки достал карту и стал ее рассматривать, вспоминая сегодняшние указания Исаева. Идти было далеко, километров 15, если не больше, пока он не выйдет к болоту с той стороны, куда вела на остров дорога. Там были передовые посты партизанов и туда нужно держать путь по компасу. Он все предвидел и обо всем позаботился. Настало время, наконец, и ему начать жить настоящей жизнью, перестать лгать, изворачиваться, лебезить перед немцами, и Галаниным, служить своей великой родине, жизнь свою отдать за свой народ. И самое неожиданное и приятное было то, что папаша о нем знал и ждал давно к себе, это ему сегодня сказал Исаев. Таким образом все устраивалось очень просто и радостно.
Он насторожился, где то далеко, позади были слышны крики, становились ближе, потом стали удаляться. Улыбнувшись он подумал, что полицейские спохватились и его ищут. Невольно как мальчишка, он высунул язык и вздрогнул, услышав несколько автоматных очередей. Понял, что они решили, что он заблудился и выстрелами показывали ему, куда нужно идти. Он быстро поднялся, одел пальто, еще раз посмотрел на компас и решительно отправился в сторону противоположную крикам и выстрелам. Шел теперь напрямик не стараясь прятаться, прямо на восток. Через час вышел на тропинку, которая совпадала с его направлением, свистнул от радости и закурив, бодро зашагал вперед к свободе. Шел не отдыхая, не чувствуя усталости, как будто он не был пожилым переводчиком, как будто не было долгих лет разлуки с родиной.
Вот и проселочная дорога, уверенно он зашагал по ней и неожиданно для самого себя вышел на опушку леса и увидел перед собой тусклую поверхность болота, покрытого кое где сухой прошлогодней травой и высоким камышем, в стороне показались вдруг деревянные постройки лесничества, о котором ему тоже говорил Исаев, но партизанов что-то не было видно. Нерешительно он пошел по направлению невысокого забора и, вдруг остановился, одновременно испугавшись и обрадовавшись. Он все таки пришел к ним и они, как будто, его ждали на самом деле.
За забором молча и зловеще стояли две темных фигуры, видны были только плечи в полушубках нараспашку и ушанки с растопыренными наушниками; да два дула автоматов и две пары зорких враждебных глаз. Стояли друг против друга, он, переводчик из эмигрантов, они — партизаны и молча смотрели, один с робкой надеждой и радостью, испугом, другие — угрожающие, враждебные, готовые стрелять, и когда молчанье стало нестерпимым, негромко окрикнули: «Стой! Кто идет? Пароль!» Еременко машинально пошел вперед к забору, как будто загипнотизированный этими враждебными глазами и круглыми дулами автоматов, готовых дать смертельную очередь! Повторили громче: «Стой! мать твою!.. куда прешь? стрелять будем. Руки вверх!»
Еременко послушно поднял руки, остановился и ждал, теперь он был совсем близко от них, один партизан с бородой и раскосыми глазами засмеялся: «Смотри, Андрей, да он в шляпе! Обожди, не стреляй, не видишь разве, он безоружный… а ну, ты, как тебя, шляпа! сигай скоренько сюда через забор… да шевелись, не то тут тебя и шлепнем, давай».
Еременко, который давно бросил свою, мешавшую ему винтовку, повиновался, схватившись за гнилые столбы, тяжело перевалился на другую сторону. К нему прыгнул Андрей, здоровенный парень с чуть заметной кучерявой бородой и небольшими усами, дулом автомата больно ткнул в ребра: «Ты откудова?» Еременко поморщился от боли, улыбнулся смущенно: «Больно ударили, за что? Я ведь к вам добровольно пришел!» Андрей удивился: «Добровольно? так я тебе и поверил, шпигон проклятый! А ну-ка, Фадей, поищи ка его!» Фадей прислонил свой автомат к забору, грубо толкая и ругаясь, обыскал Еременко, стащил с него пальто, вывернул карманы брюк и пиджака, бросил на землю портсигар и спички, компас, бумажник, платок и записную книжку. Рылся в полевой сумке, с глубокомысленным видом рассматривал бумаги и карты, нашел фотографию, деньги 1520 рублей, немецкими — сорок марок… немного! Вдруг вытащил и развернул карту района, злобно ругаясь, ударил Еременко в ухо: «Шпигон и есть! и карта у него и красными чернилами подчеркнуто. Ну, нечего с тобой говорить. Скидывай свои штиблеты, гад проклятый! Скидывай, я тебе говорю!»
Еременко, красный от унижения и злобы сел на мокрую землю и снял ботинки. Встал в порваных носках, дрожа от негодования и страха, возмущался: «Что же это такое, товарищи? я к вам пришел по доброй воле, с открытой душой, чтобы помочь вам в вашей борьбе за родину, а вы меня бьете и грабите, за что? Я приехал из-за границы и ждал только случая, чтобы к вам перейти, а вы…» Фадей ударил его ногой в живот, отчего у Еременко потемнело в глазах и поплыли красные круги: «Молчи, гад, знаем мы вас… из-за границы, говоришь, приехал, на рукаве орла носишь немецкого, значит такой же как и эта сволота Галанин? Погоди, я тебя угощу, готовься, сволочь!» Андрей проворно схватил и отвел дуло автомата: «Обожди, Фадей, успеешь. Пусть он, гад, выскажется, кто он и что? Тут вот что-то по-немецки написано, непонятно, ну говори, браток! кто ты и чего ты к нам прибежал?»
Бледный Еременко начал говорить дрожа и торопясь. Старался убедить парти-занов в правдивости своего рассказа, чувствуя, что малейший промах может его окончательно погубить. Говорил о Галанине и Исаеве, сказал, что товарищ Соболев его знает и ждет… постепенно успокоился и закончил свой рассказ уже почти уверенный, что ему удалось спастись. «Так вот, товарищи, как видите вы совершенно неправы. Я понимаю вас и на вас не сержусь! Конечно, я кажусь вам подозрительным, моя повязка, которую я забыл сорвать, бумаги на немецком языке, самый факт, что я переводчик. Все это не говорит в мою пользу. Но, повторяю, ведите меня к папаше! Он ведь меня знает. Доказать этого сейчас не могу, но на месте увидите. Если вру, убьете! Ведь я один и безоружный, а вас двое и с автоматами. Но одно только и знайте, убьете меня сейчас, товарищ Соболев вас же накажет!»
Фадей поставил мрачно свой автомат снова к забору, вопросительно посмотрел на Андрея: «Ты как думаешь? Как будто правильно он брешет!» — «Кто ж его знает? ведь переводчик он! они все такие, брехать очень даже научились! Ну ладно! Давай по его сделаем — погоним его в лагерь! Небось не убегит!» Еременко обрадовался: «Смешно прямо, идемте, товарищи, а то поздно уже». Фадей выругался; «Мать твою в гроб! Помолчи, гад! твоего совета нам не нужно, давай я твои руки скручу, только чем, ага, вон у тебя штаны на ремешке, давай его, небось не потеряешь, ну поворачивайся, руки назад… вот так». Через минуту больно связал кисти рук Еременко, ударил сзади ногой: «Двигайся гад». Еременко протестовал: «Куда же я босой, дайте мне хотя ботинки надеть». — «Го, го, го! Босой! небось доползешь, а не доползешь, в болото толкну и дело с концом! Штиблеты твои гавкнули, я их возьму, мои лапти давно каши просют». Партизаны закурили немецкие папиросы, посмотрели на часы, отобранные у Еременко: «Елки, палки… время домой, пошли скоренько, давай, гад!»
Ударом приклада погнали босого Еременко по зыбкой грязной дороге… начинало смеркаться. Кричали ночные птицы, уныло гукали. Еременко молча шел по холодной скользкой дороге. Его мысли путались, не верилось в такую кошмарную встречу с братьями, к которым он так стремился. Будто сон кошмарный видел он и не мог проснуться!
В землянку к папаше набилось много партизанов. Невиданное событие! Поймали шпиона немецкого в шляпе и ватном пальто. Стояли толпой вокруг босого грязного в кровоподтеках Еременко и жадно слушали. Еременко возмущался: «Товарищ командир, я категорически протестую. Ваши разведчики мне не поверили, меня избили и ограбили, связали мне руки как преступнику и босого гнали два часа по вашему болоту. Я так мечтал об этом счастливом дне, когда я смогу служить моей родине, а они…» Он чуть не плакал. Соболев незаметно улыбнулся в свои густые усы, погладил бороду, коротко приказал: «Развязать ему руки, пусть сядет. Подайте ему табуретку».
Когда Еременко сел, протянул ему кисет с табаком: «Курите? можете свертеть козью ножку из газетной бумаги с махоркой? Мы люди бедные, папирос давненько не видали!» Дал прикурить Еременко, посмотрел на толпу: «Вот что, товарищи, пусть все выйдут, останется Андрей. Его вполне достаточно. Я этого человека сюда не звал, но его знаю. Это наш человек, хотя и немецкий переводчик. Ботинки ему вернуть немедленно и все его вещи. За грабеж расстреляю на месте. Ясно, Фадей?» Фадей молча снял ботинки, в которые только что нарядился, положил на стол часы, пустой портсигар, бумажник и полевую сумку, извинялся: «Папиросы мы выкурили с Андреем, терпенья не было, уж не серчайте». Босой вышел последним, бросив на Еременко исподлобья взгляд полный ненависти. Ушли все, событие становилось еще более невероятным!
Пока обрадованный Еременко торопливо одевал ботинки на босые грязные ноги, Соболев продолжал курить, внимательно рассматривая пленника, потом рассмеялся, отчего его лицо стало, вдруг, добрым и глаза мягкими и дружескими: «Что, товарищ Еременко, не ожидали? Как они вас разукрасили! Ну ничего, до свадьбы заживет. А их вы должны понять и простить. Злы они, ох злы на немцев и их слуг! а вы пришли к ним с вашей повязкой, в шляпе, и с бумагами на немецком языке. Еще спасибо скажите, что живы остались. Этот Фадей в особенности жесток. Но у него в Веселом немцы сожгли живьем жену и пятерых детей. Тут есть от чего озвереть! А так парень ничего, душевный парень. Вот только ботинки ваши его соблазнили, но тоже понятно, вы видели его лапти?»
Еременко густо покраснел: «Я понимаю, Господи, я все понимаю! Вы знаете, товарищ командир, я ему отдам свои ботинки и отдам часы и все, а возьму только его лапти, не могу ходить босиком, ноги совсем разбил. Я ведь не так стар как он, мне просто стыдно, что я на него вам жаловался. Конечно, он поступил совершенно правильно. Ведь кто я в его глазах — изменник родины… Товарищ командир, если бы вы знали как я счастлив! Боже мой! как я счастлив! Я с вами, мне кажется, что я все время спал, спал и вдруг проснулся среди своих близких друзей, братьев. Эти русские милые лица, эта землянка и вы… мне хочется всех вас прижать к моему сердцу и расцеловать!»
Соболев не переставал улыбаться: «Ну… ну… Бога, пожалуй мы бросим, он здесь не при чем. А вас я понимаю, очень понимаю, родина ведь, а?» Еременко закрыл глаза и, когда их открыл, они были полны слез: «О да, Родина! Россия!» Соболев поправил: «Советский Союз!»
Потом встал, прошел мимо неподвижного Андрея, который продолжал стоять в углу и слушать, открыл дверь и крикнул в темноту: «Гриша, ты бы нам, дружок, принес чего нибудь закусить. Дай что есть, хлеба, щей, наш гость небось голодный, да самогонку, что товарищ Исаев привез, все мечи на стол, отпразднуем возвращение заграничного друга. А вы, Андрей, можете идти, мне нужно с ним поговорить по душам, я вас позову, когда мы кончим!»
Далеко за полночь сидели вместе и говорили. Еременко рассказал о своей службе у немцев, о лагерях смерти русских военнопленных. Соболев сразу обрадовался: «Говорите, у вас умирало ежедневно до ста пленных, я вам устрою маленькое собрание наших бойцов, на котором вы все это расскажете, при чем не бойтесь сгущать краски, говорите им, что умирало не менее пятисот».
Когда Еременко перешел к городу, Шуберу и Галанину, папашу встревожило сообщение о приготовлениях к штурму острова: «Вот как? Собираются, значит. Этот Галанин, видно, не успокоится, пока я не спущу с него шкуру. Так… ну хорошо, теперь поговорим о вас. Вы, Еременко, можете нам очень помочь. Вы сами видите, что Галанин здесь самый опасный человек, к тому же очень храбрый и умный человек, ведь как мы за ним гонялись, ничего не вышло, за нос провел… вот только сапоги мне на память оставил». Соболев засмеялся, вытянув свои ноги в немецких шевровых сапогах: «Щеголять любит господин Галанин. Итак повторяю, он чрезвычайно вредный и опасный человек, он подрывает веру населения в нашего великого Сталина, в коммунистическую партию, в нашу победу. Одним словом, он организует немецкий тыл, блестяще. Я даже вынужден отсюда уйти и это значит, что район и город будут хорошо кормить, одевать и обувать немецкую армию и давать ей новые отряды изменников вроде полицейских Шаландина.
Вот почему Галанин должен быть уничтожен во что бы то ни стало. До того как я уйду отсюда и вы должны мне помочь. В этом ваш долг! Вы вернетесь обратно в город, вы добьетесь его полного доверия, вы можете даже ему выдать этого старосту Станкевича, который для нас работает. А потом где нибудь в районе, когда вы будете с ним одни, вы его ликвидируете и вернетесь к нам. И я даю вам слово коммуниста, что, несмотря на все ваши ошибки молодости, во время гражданской войны, я вас выдвину вперед и добьюсь полного забвения вашего прошлого. Вы меня поняли? Соглашайтесь!»
Еременко подумал, покачал головой: «Я вас понял и вполне с вами согласен, что Галанин заслужил смерти, потому что он изменник. Но, товарищ командир, вы меня поймите, я лично не могу его убить, потому что это будет подлость и нечестно с моей стороны. Ведь он, зная мои взгляды, намерения, не только не донес на меня, не арестовал, но даже сам меня сюда послал? Я ведь вам рассказал! Ну скажите, по-ложа руку на сердце, могли бы вы на моем месте пойти на такую подлость? В бою я, конечно, мог бы его убить, но так… нет, это бесчестно!»
Соболев зло рассмеялся: «Все это буржуазные предрассудки: честь и подлость! Есть, мой дорогой, партия и родина и перед ними все стирается. Во имя миллионов погибших, Галанин заслужил смерть! Идиот, конечно, он был, что вас пощадил. Вот на таких донкихотских выходках он и сломает себе в конце концов свою шею, но и вы тоже глупы со своей щепетильностью. Советую вам пересмотреть еще раз ваше решение, подумайте серьезно!» Но Еременко упрямо качал головой: «Не могу! Это выше моих сил, пошлите меня на бой с ним и клянусь вам, моя рука не дрогнет… но так, исподтишка, подло, не могу!» Соболев внимательно посмотрел на него острым пронизывающим взглядом, помолчав зевнул: «Ну хорошо, не можете, не надо, без вас я этого негодяя ликвидирую. А теперь идите спать! Я вас назначаю в подразделение Андрея. Отдыхайте, завтра вы должны быть готовым к новой тяжелой службе, будете рядовым партизаном. Предупреждаю вам будет очень трудно. Вам нужно будет научиться прежде всего быть беспощадным в своей ненависти к врагам нашего народа и нашей партии, стать советским человеком!»
Открыв дверь землянки он позвал Андрея: «Вот тебе новый партизан. Ты мне отвечаешь за все его действия. Идите!» Попрощался с Еременко суховато и руки ему не подал.
С утра погода испортилась, низкое серое небо, мелкий холодный дождь с ветром, но это не мешало лихорадочной работе на острове. В сторону единственной дороги, идущей через болото в лес, у моста, перекинутого через трясину, рыли окопы, пулеметные и минометные гнезда. Сведения сообщенные Еременко были тревожные.
Товарищ Соболев не торопился уходить, было еще 11 человек больных и слабых, из которых несколько человек могли еще оправиться, им нужно было только набраться сил и при усиленном питании на это могло уйти еще десять дней отдыха, за это время должны умереть безнадежные. Их было семь и все они лежали в отдельной землянке под присмотром колхозников Озерного, перешедших на сторону партизанов во время их наступления на город.
На помощь к ним Андрей отправил Еременко, не знал что с ним делать и стеснялся его после вчерашней истории со шпигоном: «Ты, Еременко, иди в землянку смертников, явись там Максиму, он там командует, а тут тебе делать нечего, только мешаешь, да и Фадей расстраивается!» Еременко, который плохо спал эту ночь в душной вонючей землянке, где по соломе бегали большие лысые крысы, недовольно ворчал: «Товарищ Андрей, мешать я вам не буду, я пришел к вам воевать, а не за больными ухаживать. А Фадей напрасно сердится, где он?» — «На дворе прохлаждается, не хочет тебя видеть… не принимает тебя его душа». Еременко поднялся по скользким глинистым ступенькам на поверхность земли, заметил Фадея, который мрачно сидел на самодельной скамейке из березовых поленьев: «Здравствуй, Фадей, ты как будто на меня сердишься, неужели из за ботинок? Так это совершенно напрасно. Я вчера сказал товарищу Соболеву и теперь повторяю тебе, бери мои ботинки и давай мне твои лапти, я давно уже мечтал в них погулять, они легкие. Давай раззуваться!»
Фадей встал, его лицо с калмыцкими глазами, налитыми кровью, заросшее колючей седеющей бородой, было свирепо: «Ты вот что, гад, ты бы от меня подальше ушел. Думаешь меня своими паршивыми штиблетами купить? Уходи от меня, пока я твою морду проклятую не раскровянил, белогвардеец поганый… Слышь? ссыпайся пока не поздно, не вводи меня в грех!» Еременко посмотрел на Фадея, пытался улыбнуться, но увидел, что Фадей в самом деле был готов привести свою угрозу в исполнение и уже поднимал свой огромный волосатый кулак, он повернулся и спустился снова в землянку, где за столом продолжал сидеть и курить Андрей: «Хорошо я пойду к больным. Фадей в самом деле на меня сердит… я не понимаю, почему он меня белогвардейцем ругает? Ведь это давно прошло, теперь я такой же партизан как и вы все, боремся за общее дело против общего врага!»
Андрей засмеялся: «Ну нет, браток! Какой же из тебя партизан? Ты думал, это так просто! Пришел к нам набрехал кучу и, пожалуйста, товарищи, новый партизан объявился! Нет, шалишь, дядя! Ты еще нам себя покажи, заслужи, в бою покажи, заслужи эту великую честь. Тогда мы посмотрим, и я и Фадей. А теперича иди! некогда мне с тобой возжаться. Не исполняешь приказа своего непосредственного командира. Иди и чтобы твоего духу здесь не было. Да пальто свое ватное забирай, нету у тебя здесь холуев, тут тебе не твои немцы! Поворачивайся!»
Землянку смертников было легко найти. Стояла она на отлете у самого топкого берега болота. Около него возились три человека в лохмотьях, вешали на растущие почти в ржавой воде деревья, какие то грязные тряпки и потихоньку ругались. Один из них похожий на медведя своей увалистой походкой и заросшим бородой до глаз лицом внимательно посмотрел на остановившегося у землянки Еременко, улыбнулся по дружески до корней своих черных зубов: «А, переводчик, ты куда собрался, товарищ?» Еременко нерешительно посмотрел на темный зев землянки откуда доносились негромкие стоны: «Кто тут Максим? Я должен к нему явиться. Назначен товарищем Андреем на помощь». — «Максим, братишка, я самый и есть. И очень даже тебе рад. Нам одного не хватало… хотим наших больных на дождичек перетаскать, чтобы перед смертью их обмыло. Дождичек идет, сам видишь, хороший, маленький, радоваться будут, черти. Идем, даешь, братцы, пошли тягать!»
Спустились в полутемную землянку, где на полу, на гнилой почерневшей соломе, лежали желтые полуголые люди и стонали: «Братцы, попить бы! Что же вас никак не дождешься, ведь сдыхаем окончательно!» У Еременко кружилась голова, хотелось неудержимо рвать от страшного запаха гниющих тел и кала, он судорожно закашлялся. Максим добродушно смеялся: «Что? душу выворачивает? А ты терпи, братишка, принюхаешься — привыкнешь! Это они сволочи неумытые под себя хо-дют! Как их не учу — не подчиняются! Не бить же их сердечных? У меня вот вчерась, Васька так, шуткуя, не по злобе, одного ударил по ж…, а тот сердяга икнул так жалостно и кончился! Скажи пожалуйста, как из них легко душу выбить. Ну… чего стали? даешь! где носилки? Нас теперича четверо, в два счета поперетаскаем! Тебя как звать то? Владимиром, говоришь! Ну, Володька, нечего там кашлять, потрудись и пошевелися. Берись с Васькой за голову, а он за ноги… тяни его, нечего там с ним обхаживаться! Скоренько… раз и два!»
Как во сне Еременко укладывал умирающих на носилки, таскал их наружу и там, стараясь не делать больно костям, обтянутых желтой дряблой кожей, опускал их на кучи свежей соломы, носить и поднимать было нетрудно: это были скелеты, живыми оставались только скорбные лихорадочные глаза. Он старался на них не смотреть и задерживал дыхание, чтобы не дышать тошнотворным запахом гниющих людей и их испражнений. Потом вытаскивал наружу гниющую испачканную солому и застилал пол землянки чистой, свежей. Работал изо всех сил, без передышки и со скорбным удивлением прислушивался к жалобам и стонам больных и к шуткам и ругани санитаров.
Максим нагнулся над одним телом, совершенно плоским и скелетообразным, ласково ворчал: «Не пойму тебя, Пахом, ну чего ты все живешь и живешь? Ведь сам видишь куда идешь и заворачиваешь. Не жилец ты! Только сам себя мучаешь и нас заодно. Ты бы постарался, дружок, понатужился! Тут она, то есть смерть, и явится, тебя освободит, а заодно и нас!» Большие, запавшие строгие глаза больного смотрели прямо перед собой, как будто искали избавительницу; тонкие, сухие, синие губы морщились в странную хитрую гримасу, глухой едва слышный голос откуда то издалека шелестел: «Дык я же готов, милый ты мой, совсем готов, а тужиться то сил не хватает, только обделываюсь… не приходит она не торопится, может не хочет еще меня, милует, а я что? я ничего… я рад… и себя и вас, дружки милые, освободить. Видит Бог, рад, но не приходит, сука!»
Максим с сердцем пхал его в провалившийся живот: «Ты не крути, чертяка, вижу я тебя даже насквозь, все напротив хотишь». Из глаз умирающего катились грязные слезы: «Ой, за что же ты меня пихаешь, почему не веришь? Ну как же я тебе докажу, что ненарочно я живу дальше и сам не знаю. Не брешу я, не могу тужиться! Ой, ой, ой, не бей, пожолей ты мою жизню несчастную!» Пахом кричал жалобным заунывным голосом, другие умирающие подхватывали странный уже нечеловеческий вой, санитары злобно ругались: «Тихо, черти, ну что с вами делать? чистые дети неразумные… тихо, надоели! а не то всех вас в болото покидаем!»
Так прошел длинный кошмарный день. Еременко, совершенно отупев, успел вместе с Васькой закопать в землю все таки умершего Пахома, снова таскал больных в землянку, подавал им пить ржавую болотную воду, отмывал их костлявые, покрытые пролежнями ягодицы от вонючей грязи, слушал их стоны, грубые шутки и мат санитаров и начал понемногу думать так же как и они: надеяться на быструю смерть больных, избавления от них себя и Максима.
В сумерки вернулся в землянку товарища Андрея, молча лег на пол на солому подальше от угрюмого Фадея, от ужина, щей на мясе отказался, его тошнило после работы. В своем углу слушал как смеялись и шутили партизаны, собравшись вокруг мисок, машинально прислушивался к их разговору: «Опять, товарищи, неудача, вернулась разведка Семенова, ходили на Холмы, насилу ноги унесли. Наши хотели там побить тракторы и комбайны, так не дали трактористы! кричали, что побьют всех, на Галанина показывали. Он им обещал летом колхозы уничтожить и всю землю поделить, по хорошему, промеж всех колхозников… верют ему, гады, и радуются, так и не дали, автоматы отняли и еще по зубам накостыляли. Понятно! наших только трое было, а их весь колхоз, пришлося бежать и к папаше явиться. Он им показал, как оружие партизанское бросать. Семенова шлепнули и в болото бросили».
В землянку кто то вошел, в полутемноте, лучина освещала только угол, где на полу ужинали, робко спросил: «А где, товарищи, тут Володька-переводчик?» Андрей крикнул: «Эй ты, шляпа! принимай гостей! Максимка прибежал». Еременко приподнялся на локте, поманил к себе Максима, обрадовался: «Садитесь, Максим, я вам очень рад! Что кончили и вы вашу работу?» Максим, кряхтя, уселся у него в ногах: «Да… управился! Еще один, бедняга, успокоился, оставили его лежать до утра с другими, время есть, а им страшнее будет! помолчат. Вот что, Володька, не было времени за этими делами с тобой по душам посоветоваться. Ты, бают, из заграницы к нам прибежал, послали ребята меня тебе всякие вопросы поставить, сурьезные! Вот мы колхозники, живем, сам видишь как, словом весело как научил наш отец благодетель, Сталин. Ну, а как там живут колхозники, больно мучаются в этой самой Хранции? Где ты мучился и на прокате работал? На, вот я тебе принес немного махорки за твои труды… бери, не ломайся… ведь работал ты, братишка, удивительно! больше чем мы трое!»
Еременко взял сверток с табаком, засмеялся: «Да как, вам сказать, чтобы мучились, по правде сказать не видно! Ну, слушайте, если вам это интересно, расскажу я вам как во Франции живут колхозники… только там нет коллективного хозяйства, а все частные собственники». Он подумал немного, собираясь с мыслями, потом начал говорить, сначала тихо нехотя, сбиваясь и повторяясь, потом увлекшись громко и уверенно, говорил он своим языком, странным и малопонятным для партизанов, но кое что они поняли, перестали есть щи, замолчали и слушали затаив дыхание о какой то другой малопонятной для них жизни. Подошли поближе к углу, где на полу сидели Еременко и Максим, стали темной стеной, сзади напирали соседи из других землянок, сразу стало совсем темно и душно. Максим иногда переспрашивал, стараясь понять то, что никак не могло уместиться в его тяжелой голове: «Так… понятно… эти хермеры, говоришь, единоличники!.. коров каждый может заиметь сколько хотит? Ну и брешешь ты чудно! Говоришь, что есть такие гады, что по сто и больше голов имеют… кулаки значится, проклятые. Так их не раскулачивают разве? Ну и брешешь ты, братишка, и не заикнешься! Разве ж такая правда бывает?»
Еременко смеялся, старался убедить в том, что говорит правду, из толпы доносились ругательства: «Брешешь, белогвардейская сволочь. Так чего же ты сюда приехал, раз жизня там такая сладкая. Чего тебе там не хватало? Рабочим был, так мы тебе и поверили!» Кто то примирительно перебивал: «Погоди, не мешай и не ругайся, дай ему слово. А скажите, товарищ, вот вы рабочим были, это даже очень интересно послушать. Ну, а как там рабочие работают, соревнуются? Тоже как мы тута?» Еременко послушно отвечал опять своим странным языком, непонятным для партизанов, но опять кое что поняли, сердцем дошли, слушали широко открыв глаза, видели странные картины, такие странные, что начинали снова ругаться и сердиться: «Ведь вот же ловкая сволочь! На прокате работал простым неквалицированным рабочим, не стахановцем, а один работал без жены, три комнаты заимел с кухней и мебелями и три тройки, а его товарищ с женой домохозяйкой сына сволота учит и дом свой заимел с садом. Ну и брешешь же ты сучий сын, слушать тебя прямо таки противно!»
И опять ставился ехидный вопрос: «А скажите, товарищ, правда, что твой начальник, Галанин, колхозы разбивать собирается, колхозникам землю и скот по настоящему разделить обещается, пленных, что из колхозов обратно из лагерей домой гонит и им тоже землю обещает?» Усталый Еременко махал рукой: «Все это правильно! Но подробностей не знаю, ведь разве я этим интересуюсь, все равно не он будет здесь решать, вы, когда вас освободят!» И уже угрожающе из темноты шинели: «Врешь, гад, и интересовался и знаешь, от нас скрыть хотишь, чтобы мы без землицы остались. Подожди, доберемся до тебя! все из души вытянем!» Но некоторые не соглашались с большинством: «Чего ругаетесь, сами просили его рассказать, а теперь не понравилось, да, вот она жизнь какая в этой самой Хранции. Одно слово живут люди и жизни радуются, а мы тута! Эх!» Разогнал всех Андрей: «Довольно, товарищи, расходись, что за митинг ты развел здесь, шляпа! Погоди, скажу все папаше, он тебя сразу успокоит». Землянка быстро пустела; ложились спать охая и зевая. Еременко беспокоился и оправдывался: «Никакого митинга я здесь не устраивал, сами они пришли расспрашивали, я им отвечал и говорил правду. Что же здесь плохого?» — «Пропаганду ты разводил, сволочь! Советскую властю ругал, хермер проклятый!» Еременко замолчал, неожиданно ему стало страшно он потихоньку одел ботинки и, стараясь не шуметь, вышел наружу. Была глухая ночь, погода поправилась, все небо было усеяно звездами, где то у болота горел костер, около него были видны тени сидящих партизанов, они пели неразборчиво неизвестную ему песню, так как умеют петь только русские, ночью, тоскуя о иной неведомой им жизни. И мотив этой песни был такой грустный и безнадежный, что Еременко поднял руки к далекому ночному небу и заплакал. Заплакал он оттого, что сам был русский, любил свой народ и не мог не умел к нему подойти… как будто между ним и теми, к кому он так стремился была глухая непроницаемая стена, о которую он напрасно бился головой, вызывая только враждебный смех партизанов! И, вдруг, страшная мысль пришла ему в голову, такая страшная, что он задрожал и заплакал сильнее… ему показалось, что он напрасно рисковал своей жизнью, чтобы перебежать сюда, что он ошибся и что Галанин был прав!
Долго он стоял так один лицом к лицу с враждебным миром и, вдруг, вздрогнул, почувствовав на своем плече чью то тяжелую руку, обернулся. Перед ним стоял Андрей и нагнувшись к нему, пытливо смотрел в глаза: «Песню слушаешь нашу партизанскую и слезу пускаешь? Не реви, браток! Понимаю я тебя теперя и сочувствую твоему горю. Напрасно ты к нам из своей Хранции прибежал! Всю ты жизню свою тама жил, вино пил и сладко ел и не нужно тебе было в нашу жиз-ню горькую путаться, наших ребят только баламутить, ну да что же теперя делать будем? поживешь, обживешься и мы тебя примем, вместе горе горевать будем. А теперь брось не реви! спать идем, завтра на задание пойдешь! докажешь нам свою душу партизанскую». Чуть не силой он стащил Еременко в землянку, где заливисто храпели, кричали и стонали во сне партизаны. Еременко долго не мог заснуть, думал о многом… о Галанине, Андрее, и о том как доказать всем и самому себе свою партизанскую душу!
В землянке товарища Соболева, как всегда, ночью горела стеариновая свеча, керосин экономили. Папаша мрачный и усталый разговаривал с Исаевым, приехавшим с докладом из Озерного… плохие тревожные вести, даже в Озерном колхозники с ума посходили, пашут и сеют как сумасшедшие, смеются и радуются, вспоминая, что им наврал их Галанин. Ругаются приготавливаясь к дележу земли с соседними Париками, у которых вдруг оказалось больше лугов, чем у Озерного, спешно спаивают самогонкой присланного Галаниным землемера, чтобы он мерил в их пользу, друг другу чепуху рассказывают, что этим летом немцы совсем прикончат советскую власть, уйдут домой и будут колхозники снова единоличники, каждый сам по себе! И красноармейцев, которые вернутся, обещал товарищ Галанин тоже не обидеть, уже теперь их учитывает при разделе земли. Все в самую точку предусмотрел, душа человек! Ни Исаева, ни Станкевича не слушают, донести грозят. А партизанов честью просят уйти не мешать весеннему севу. Ведь заготовки уже известны. Совсем не такие страшные, если поднажать и погода не подведет, много и себе останется! Девки же, чтобы Галанина утешить, могилку Нины по краю цветочками обсадили, пусть радуется и добреет наш кормилец, товарищ белогвардеец.
Обо всем этом рассказал Исаев с ругательствами и насмешками: «Прямо из рук вон! слушать и смотреть тошно! Ухожу и я с вами с моей Таисией». Хмурился и грыз себе ногти Соболев, недовольно взглянул на вошедшего неслышно Егорку-сексота, того кто все видел и слышал на острове и держал свое начальство в курсе партизанских настроений; «Ты чего пришел так поздно, говори, да поскорей!» Торопливо захлебывался маленький, живой мальчишка с умными серыми глазами: «Товарищ папаша, этот переводчик агитацию весь вечер вел… за Хранцию и хермеров… хвалил, что эти сволочи хермеры кулаки по сто и более коров заимели и виноград давят и по много литров вина белого и красного выпивают каждый час! и капитал тоже, рабочие там холостые по три пары штанов заимели и женатые дома каменные строют и там со своими суками женами прохлаждаются! брешет… землянка вся полная… колхозники с Озерного с Максимом совсем под его власть подпали, рты пораззевали и наши колхозы по матерному ругали. А он все им больше врет, на все намекнул, сволочь».
Соболев заинтересовался, расспросил Егорку, улыбаясь слушал как тот врал, и умело ставил наводящие вопросы. В награду дал ему пачку махорки, поблагодарил за бдительность и отпустил пожав руку. После его ухода долго чесал седеющую бороду, задумчиво смотрел на сконфуженного Исаева: «Так вот, товарищ, как видно ничего у меня не выйдет с вашим дураком. На свою голову он к нам перебежал. Как мне это и неприятно, но делать нечего! А жаль! Жаль, что он не согласился убить Галанина. Тогда другое дело. А так… не могу… не допущу!» Вскочив на ноги кричал: «Не могу допустить разложение моего отряда! К черту мягкотелость! Тем хуже для него. Сидел бы дома во Франции, нет, к нам пришел помогать, видите ли, в нашей борьбе. И без него обойдемся!» Исаев поддакивал: «Допустить никак невозможно, я никак не мог предполагать, что он окажется таким ослом! простите!» Папаша прошелся по землянке, вдавливая каблуки в мягкую землю, коротко крикнул в каморку рядом: «Гриша, пойди к Андрею Пятницкому, пусть явится сюда немедленно, есть важное дело, поторопись!» Снова вернулся к столу, тяжело задумался: «Да, жаль его и без него крови достаточно!»
Еременко проснулся от грубых толчков, сел на соломе, собираясь с мыслями. В углу коптела лучина, слышно было сонное дыхание и храп спящих, над ним нагнулся Андрей, уже опоясанный поясом с патронташами: «Вставай, Володя, ну и разоспался же ты, не добудишься! одевайся, на тебе автомат и патроны и лезь наружу!» Еременко удивился: «Наружу? который час?» — «Уже светает… идем в разведку по приказу папаши. Ты сам вчера просился доказать хвалился, что ты партизан, ну и порешили… покажь свою боевую отвагу!» Еременко торопливо зашнуровал ботинки, надел пальто, схватил автомат: «И докажу, не бойся, а что скоро вернемся или надолго?» — «Ты вот что, шляпа, поменьше трепись! получил боевое задание, ну и подчиняйся без разговоров… пошли!»
В полутемноте, спотыкаясь на спящих, поднялись наверх. Был серый рассвет, и на востоке, где далеко маячил лес, чуть розовел зубчатый горизонт. У землянки стоял с автоматом Фадей и маленький худой с длинной бородой и вьющимися пейсами, в рваном картузе, еврей, со странными большими черными глазами, горящими каким то тоскливым беспокойным огнем, синий горбатый нос трясся от сухого непрерывного кашля, рваное полупальто с кроликовым облезшим воротником висело на нем как на вешалке. Фадей неожиданно подал руку Еременко, глухо засмеялся: «Ну, Володька, пошли, ты на меня не сердися, ты меня пойми, больно у меня сердце взыгралось от такой несправедливости». Еременко страшно обрадовался, смотря как все больше разгорался и играл восток: «Я и не сержусь, Фадей, и еще раз тебе предлагаю: бери мои ботинки и давай свои лапти, и будет хорошо, оба довольны! подружимся. Я знаю, что ты хороший человек, перенес ты много! Мне папаша рассказал, как немцы твою семью сожгли. Несчастные, подожди, мы за них отомстим… я отомщу…» — «Говорил, значится, папаша. Да, правильно, лютый я стал с той поры, на их стервецов! Сколько я их переел, гадов и мало! А штиблетов твоих мне покудова не надо, сам потом возьму! время еще есть».
Андрей прекратил объяснения: «Давай, давай! Уже поздно, враз солнце взойдет». Молча прошли спящий лагерь, миновали пулеметное гнездо, попрощались с сонным часовым, миновали старый мост с прогнившим бревенчатым настилом, втянулись в тропу посреди болота, шли попарно, впереди Андрей и Еременко, сзади еврей с Фадеем, шли сначала молча, потом как брызнуло солнце повеселели, заговорили, Андрей шутил: «Вот, Володя, и ты стал партизаном! Рад небось?» Еременко распахнул пальто, полной грудью вдыхал чистый утренний воздух и смотрел на полукруг огненного солнца, которое медленно выползало из-за леса! Блаженно улыбнулся: «Да, товарищи, ведь столько лет я мечтал как я вернусь на родину, домой, снова увижу родные леса, родное солнце, встречу вас, славных русских людей, моих братьев. По правде сказать, я уже и верить перестал, что это когда нибудь будет, и вот эта война. Вы не поверите, я благословляю эту войну! ведь не будь ее, не бывать мне здесь… слава… ох… что это вы…»
Он споткнулся об подставленную ногу Андрея и тяжело упал лицом на холодную мокрую землю, рассердившись на грубую шутку, хотел подняться, опираясь руками в колючую траву и снова упал, почувствовав страшную тяжесть навалившуюся на его спину, с изумлением слушал над самым ухом горячий шепот: «Держи его за руки, Андрей, вишь опять поднимается, а ты, Фадей, его за волосья голову отдирай назад…» И также неожиданно изумление сменилось темным страшным ужасом и вместе с ним пришло холодное твердое прикосновение к шее, холод сменялся все быстрее горячим как огонь острием, которое рвало кожу и мускулы, становилось все горячей, шло все глубже в судорожно сжавшееся горло… и тогда он понял все, что это был нож, которым его резали задрав голову и что с ножом шла смерть… Диким воплем он закричал: «Братья, за что? Я не хочу! Галанин, спаси…» и заклокотал как бутылка с водой, опрокинутая горлышком вниз.
Но оказывается ничего этого никогда не было, ни Галанина, ни партизанов, ни переводчика Еременко. А просто мальчик Володя стоял у рукомойника и полоскал горло, оно болело и нужно было лечиться. Над ним стояла его мать вся в черном, смотрела строго в его глаза и крепко держала его руки. Но полоскать было не очень приятно и главное даже больно. Лекарство было горячее и соленое и лилось оно непрерывно в его открытый рот, душило горло, давило грудь и приливало к сердцу. Володе было утомительно и надоедливо это неприятное полоскание, он с мольбой смотрел в глаза матери, которая становилась все больше и черней. Ждал с нетерпеньем, когда она кончит это леченье и пустит его руки, которые он не старался больше у нее вырвать. Дождался наконец, почувствовав свободу, улыбнулся с блаженством и понесся с мамой куда то вверх, неудержимо к солнцу… никакой боли, ни удушья… спокойствие… радость и простор без зубчатого горизонта…
Мойша Красников повернул еще раз ножом в зияющей ране, откуда со свистом булькая воздухом била черная кровь, вытащил его и воткнув несколько раз в землю, аккуратно вытер его пучком сухой травы. Андрей, который на корточках держал руки Еременко, дрожащие мелкой дрожью, посмотрел на Фадея, сидящего на спине умирающего: «Кажись отходит!» И как будто в ответ ему, Еременко судорожно забился, стал на колени и резким движением ног сбил Фадея со спины. Андрей отскочил в сторону, с испугом смотрел на бьющегося на земле пропитанной кровью Еременко. Мойша кротко улыбнулся, закрыв глаза: «И чего вы, товарищи, его теперь боитесь? Он ведь уже умер… таки да, умер… он уже пошел… далеко пошел и это только тело его мертвое в последнюю минуту играет. Смотрите, уже успокаивается!» И в самом деле, поднявшийся было на колени Еременко упал снова и дернувшись всем телом вытянулся и затих. Его голова, почти отрезанная от туловища, неестественно выгнулась в сторону, показывая большой удивленный, быстро тускнеющий глаз. Из огромной рваной раны на шее уже тихо кончала вытекать посветлевшая кровь.
Трое убийц стояли вокруг и прислушивались молча, ловя последние признаки жизни. Но жизни уже не было, все было тихо и неподвижно и, казалось, лес вокруг тоже насторожившись слушал и смотрел на место казни. Андрей с облегчением улыбнулся: «Ну и живучий же гад был, уж так хрипел, так горготал, сволочь! руки затекли его держать». Фадей ногой ударил по мертвой голове, раздирая подрезанные мышцы: «Вот его жистя и кончилася! отвоевал шпигон проклятый!.. и скажи ты на милость: сам небольшой, а кровищи напустил как бык и откуда он ее брал, гад?» Андрей плюнул: «Фу ты какая поганая морда стала… ну даешь, нечего тут зубы заговаривать! Бери его гада под мышки, а я за ноги и в болото. Товарищ Соболев приказал, чтобы значица никаких следов от него на нашей земле не осталося». Фадей опустился на колени и начал расшнуровывать ботинки у Еременко, поднимал уже костенеющие ноги, стащил со ступней, радовался: «Вот и я штиблеты заимел! теперя уже окончательно! А то куда же, все дарю и дарю. Нет, гад, я их сам возьму и лаптей не отдам!» Сняли с убитого часы, из карманов портсигар полный махорки, подаренной Максимом, бумажник, пальто залитое кровью оставили. Подняли тело с болтающейся головой и бросили в тусклую зелень болота. Встревоженная гладь разошлась тяжелыми правильными кругами и затерялась в встревоженной болотной траве, Еременко исчез. Только кровь показывала на место смерти немецкого шпигона, медленно и нехотя впитывалась в землю напоенную влагой.
Повернули обратно, весело переговаривались, Андрей одел шляпу Еременко, Фадей скрипел почти новыми штиблетами, слегка морщился, были немного тесные и давили. Мойша нес автомат и патронташ казненного; без конца кашлял и сплевывал розовую слюну, стараясь попасть в болото. Андрей смеялся: «Скоро тебе, Мойша, амба, сам кровью изойдешь, не надо тебя резать! И что мне удивительно, товарищи милые: как это просто сдохнуть! Вот был Володька и нету его, засосало болото, а он, миляга, еще минуту малую до смерти такой развеселый был. Помните, как он войну еще благословлял!» Фадей морщился все больше, так давили тесные штиблеты, что и радости как будто и не было: «Одно слово — мы его благословили, будет знать, сука белогвардейская!» Подходили к лагерю, солнце уже поднялось высоко, горячо грело. Летали и весело кричали скворцы, уже освоились на новых местах после зимней отлучки, гнезда вили. Андрей смотрел на них, задравши голову, задумчиво улыбался: «Ишь, миляги, тоже радуются весне, вместе с нами, живыми людьми на солнце греются. А Володька кончил, холодно ему в болотной трясине. И вот думаю я, братцы, вспоминаю, как он вчера ревел вечером и нашу песню слушал, так заливался. Чувствовал будто, миляга, что жизня его у нас тута кончалася! Стой… пришли… как пароль спрашиваешь? Ведь забыл, браток, с этим шпигоном проклятым! Постой, не стреляй, вспомнил… Свердловск! Свердловск! А это я сам… Андрей… в шляпу переводчика вырядился… так… для смеху!»
Первый том романа «Изменник» является тщательной обработкой событий в оккупированной немцами части Совсоюза. На фоне действительно происходивших событий, я попытался создать художественный вымысел, где принимают участие живые люди, которых я наблюдал там на Родине. Пусть читатель решит насколько мне удалось в моем дерзании. И, если во время чтения его сердце дрогнет хотя бы раз, это будет моей самой большой наградой — значит мне удалось. II том романа начнет печататься немедленно, когда я соберу достаточно денег, после реализации тиража первого тома. С помощью русских людей тогда будет закончен мой труд, задача, которую я решил осуществить перед тем как уйти в вечность. Одновременно приношу мою глубокую благодарность СБОНРу за его помощь при издании.
В. Герлах.
Во втором томе моего романа мои читатели не могут не заметить, как БЕСПОЩАДНОСТЬ главарей двух великих народов постепенно поразила многих людей, принимавших участие в кровавом безумии, второй мировой войны. Нам всего важнее судьба нашего народа, тех «советских людей», о которых не перестают с торжеством кричать аппаратчики в Москве.
Чтобы понять судьбу русских людей, нужно внимательней прочесть трагедию русского переводчика Еременко в первом томе «Изменника». Подумать над паролем партизан в день убийства «белогвардейца»… Свердловск-Екатеринбург… Город мученической смерти нашего последнего царя с женой и детьми. Кровь этой зверски замученной семьи ещё не искуплена ни нашим народом там на нашей родине, ни нами здесь. И тени семьи все стоят, там во главе многих миллионов других замученных.
Моим погибшим бойцам 654 Восточного Б-на посвящаю…
Невер. Франция, июль 1944 года. Последний долг павшим товарищам 654 восточного батальона. Впереди командир батальона лейтенант Герлах.
Через три дня полицейские возвращались домой так как были перед походом, только без переводчика, который, видно, заблудился и пропал в лесу недалеко от Озерного. Но вместо Еременко везли девушку, молодую и тоненькую, веселую и смелую Шуру Глухих. Встретила она полицейских на развилке дорог, откуда одна дорога вела на Луговое, а другая лесом в город. Стояла под березой, которая наливалась уже совсем тугими готовыми лопнуть почками и махала цветастым платочком. В первой телеге ехал невеселый и даже очень злой Степан. Ругал вслух всех, а самого про себя. За то, что не досмотрели за этим дураком-переводчиком и потом плохо его в лесу искали. Про себя же ругал Еременко и очень удивлялся, что-тот не вернулся сам в Озерное. Оставалась последняя, правда, очень маленькая надежда, что тот может быть просто сбежал в город, но страшная мысль, что его поймали партизаны все время возвращалась в голову Степана. Он представлял себе сердитое лицо Шаландина, ежился и готовился к ответу, еще больше боялся товарища Галанина… Плохо, кругом плохо… А тут еще эта девка незнакомая смеется и платком как дура машет… наверняка связная этих партизанов. Придержал кобылу за вожжи, не спеша слез с телеги, посмотрел строго в веселые темные глаза, коротко допросил: «Кто такая? документы…» Документы, как будто, в порядке и некоторые даже по-немецки с печатями написаны. Уже более благожелательно слушал и удивлялся: «Говоришь, что хочешь к Галанину, коменданту… ой не ври… девка, не то сию минуту арестую. Убегла от майора Розена? он мне лично известен… не вытерпела без нашего коменданта?.. Ага… ну это другое дело… Все мне теперь ясно и даже очень понятно и смешного тут ничего нету, гражданочка. Садитесь, пожалуйста рядом со мною. Товарищи, а ну ка потеснитесь, подложите ей под спинку сенца. Видите сами, девушка молодая и усталая, в ботиночках в такую даль к нашему товарищу белогвардейцу пешака перла. Отдыхайте, гражданочка, я вас живым духом господину лейтенанту доставлю! Подгонял сытую, но очень ленивую кобылу, не жалел кнута, искоса поглядывал на ямочки около кончиков красных маленьких губ, верил в то, что гражданка Глухих говорила правду и втихомолку радовался неожиданной удаче… Получалось что? Правда за переводчиком не усмотрели, но зато везли товарищу Галанину его полюбовницу из областного города. Что она была его полюбовницей сомнений не было, девка была красивая очень, правда, немного сухенькая, но все, что полагается девке иметь, на месте! Как раз для Галанина подходящая, и даже очень, девка! А то ведь, безусловно, уморился. С Верой, чужой невестой ничего не выходит, с другими брезгует, а эта сама призналась, что не может без него жить, пешком даже прибежала. Бой девка и красавица писанная! два глаза черных и в каждом из них по два черта выглядывают. И повеселел Степан, запел песни, пожалел, что гармонь не захватил на эту разведку проклятую! Пел и ему вторили птицы и деревья в лесу и светило высокое жаркое солнце… очень даже весело!
В то время, как остальные разведчики отправились в полицию, Степан последовал за гражданкой Глухих. Шел, смотрел на худенькую девушку в платке и городском пальто, на ее ноги в маленьких очень узеньких ботиночках, на мокрый узелок, который она держала в руках и вздыхал, сам не зная почему! Ему стало грустно и он приписал эту грусть страху перед товарищем Галаниным, которому приходилось признаться в неустойке, про себя спешно повторял свои оправдания…
В приемной Вера с Киршем принимали посетителей. Кирш, помолодевший с потемневшими усами, закрученными вверх, Вера, грустная и озабоченная. Степан потихоньку закрыл за собой дверь спросил испуганным шепотом: «Господин комендант дома? Я вот привез ему, его хорошую знакомую из областного, гражданочку Шурочку Глухих, пешака бедная перла, а мы ее и заметили как раз во время! Вы уж пожалуйста, скажите ему без очереди потому, что у нее никакого терпения уже не остается!»
В то время как Шура Глухих с любопытством смотрела на Веру, которая опустив голову, начала что-то писать, Кирше прошел в кабинет сейчас же вернулся, на ломанном русском языке пригласил: «Комендант просит!» Пропустив вперед покрасневшую гражданку, Степан с тем же чувством грусти вошел в кабинет. Галанин сидел за письменным столом, против него что-то доказывал Шаландин: «Нет, Алексей Сергеевич! Все это очень просто, еще только небольшое усилие и все недостающие данные у нас будут! Впрочем, вот и Степан! он, наверное, принес нам то, что нам не хватает!» Замолчал, заметив смущенную и радостную девушку. И Галанин тоже как будто был доволен, хотя и кричал, видно, рад был видеть красную от волнения посетительницу: «Ты, Шурка? какими судьбами? Что значат эти фокусы майор Розен там с ног сбился, отыскивая тебя, а тебе и горя мало! Садись и рассказывай. Вот, Петр Семенович, та Шурка, о которой я вам говорил! Прошу любить и жаловать! Садитесь и вы, Степан! Подождите с докладом, пока я с ней кончу… Ну, говори, почему ты оттуда убежала? И что тебе здесь нужно?»
Шурка рассказывала долго и бессвязно! будто, о другом, гораздо более внимательно слушал Галанин слушал ее и старался хмуриться, думал, как Степан, стараясь ничего не пропустить и все понять и уточнить! «Вот как все получилось, господин комендант! Не могла я больше без вас терпеть! Вы ведь обещали забрать меня к себе… я ждала, ждала, почти все время бегала к Розену за новостями, и никаких новостей не было от вас, ни одного словечка мне не приписали! как будто, даже забыли! Я его просила, сколько раз меня к вам отправить… нет… все подожди и подожди! там партизаны… опасно… Что же мне оставалось делать? Без вас жить не могу! соскучилась! Вы уж не сердитесь, не прогоняйте меня от себя, все равно не уеду!» Галанин улыбался: «Как же ты сюда добралась? Степан, где вы ее нашли?» Но Шурка не дала Степану возможности доложить обстоятельно и по порядку о его встрече с ней, торопилась, смеясь и плача, рассказать без всякого порядка и совсем неправильно: «До Комарова знакомые немцы везли на машине… ничего, хорошие парни, хотели дальше с собой вести, да я убежала от них. От Комарова колхозник довез меня до Лугового, там у них пожила два дня… очень даже вас хвалили и коровами своими хвалились, не пускали, когда узнали, что я к вам еду, молоком поили, чтобы потолстела! Потом все же довезли до Париков, оттуда пешком пошла, терпенья, лишилась ждать до завтрева, оставила у них сундучок с вещами и пошла пешком, а на развилке вот этот господин меня обыскал, арестовал и сюда пригнал!»
Степан, возмутившись на неточность, кричал с возмущением: «Я ее, господин лейтенант, не обыскивал, а только документы проверил и с собой взял, а не арестовывал и не пригнал, а честь честью привез рядом с собой как гостю дорогую!»
Шурка посмотрела на него, прищурив глава: «Это все равно! обыскал, проверил, арестовал, с собой взял! Главное, я тут с вами! так рада! до смерти!» Галанин задумчиво посмотрел в ее лукавые глаза, невольно улыбнулся, начал рассуждать вслух: «Ну что мне с ней делать, куда всунуть? И без нее хлопот много… Прежде всего надо написать Розену, что бы он из за этой дуры не беспокоился и спал спокойно!» Все-таки, Шурка, ты была к нему неблагодарна! Не хотела там жить, нужно было все-таки ему все объяснить и попрощаться! Итак, ты остаешься у меня! Будешь помогать на кухне кухарке. Кстати, Степан, Еременко вернулся? Где же он?»
То, чего больше всего боялся Степан, наступило. Нужно было оправдываться и объясняться сразу перед Галаниным и Шаландиным. И из за этой Шурки, как называл ее комендант, все его заранее приготовленные оправдания куда то провалились! Оставался, голый факт, глупая и непоправимая ошибка… ясно было, что Еременко пропал, сюда не вернулся, и виноват в этом был только он, Степан Жуков, начальник разведки!
Так прямо и сказал, смотря в угол: «Господин переводчик пропал, за Озерным, на другой день после того как мы отсюда уехали… Такое удивительное дело получи-лося, сам до сих пор ничего не могу понять!» Смотрел теперь по очереди на обоих, ловил их взгляды и удивлялся: в то время, как Шаландин был очень встревожен и рассержен, Галанин спокойно закурил папиросу, дал одну Степану, поднес спичку и, когда Степан тоже закурил и начал спокойно допрашивать: «Пропал, значит? Как же это случилось? расскажите подробно, Жуков, вспомните все обстоятельства… это очень важно нам знать!» Видно, в самом деле приезд Шурки сделал его добрым и снисходительным к ошибкам своих подчиненных.
Степан опять искоса посмотрел на Шурку, увидел ее как то сразу с головы до ног, ободрился и рассказал подробно об этом непонятном исчезновении переводчика, курил с большим удовольствием и закончил теперь оправданиями: «Искали мы его два дня… и две ночи; весь лес прочесали там, где он пропал, кричали и стреляли… нет… как сквозь землю провалился! Боюсь я, господин комендант, что он попался партизанам! думаю так: пошел он за нуждой, не успел штаны снять как следует, а они на него и накинулись и с собой увели на свой остров сволочной! Не иначе, а то нашли бы мы его, живого или мертвого… вот какие наши дела! дела прямо таки очень удивительные!»
И опять Степан удивлялся спокойствию Галанина, который, видно даже его перестал слушать, думал и чем-то своем, но, посмотрев на Шаландина, сразу встал, увидев его злое лицо, ждал наказания и даже свою папиросу осторожно пальцами притушил и в карман спрятал… Что же, знал, что был кругом виноват, неприятно было только то, что все это объяснение происходило в присутствии этой Шурки… но выхода не было… и, неожиданно выход нашел Галанин и тем спас положение:
«Ничего, Степан, не расстраивайтесь! всю эту историю я понимаю очень хорошо, как будто сам там присутствовал… Я вам, Петр Семенович, потом все объясню… Жуков не виноват! Он не Бог и не мог всего предвидеть! Его готовность взять всю вину на себя очень похвальна, но, повторяю, он не виноват! Ну… хорошо… сначала покончим с тобой, Шурка! Оказывается твой приезд сюда сейчас кстати! Во время ты по мне соскучилась! Потому, что теперь я остался без домработницы! Вера останется и дальше переводчицей, она превосходно справляется со своей работой! Кирш ею не нахвалится, а мне надоел этот солдатский паек! Хочу русских щей с мясом! Позовите сюда Веру Кузьминичну, Степан!»
Вера, тревожная и грустная, смотрела в холодные, чужие глаза, украдкой наблюдала за худенькой маленькой девушкой, которая ей лукаво улыбалась, слушала враждебный голос: «Так значит, вы поняли меня хорошо? Вы мне нужны здесь! работа ответственная и вы с ней справляетесь превосходно! Уж не знаю как вас и благодарить… жалованье увеличу! будете получать, то что раньше получал этот несчастный Еременко! Он больше не вернется никогда! Покажите Шурке все у меня и объясните ей работу, как варить ваши замечательные щи! Шурка, иди вместе с Верой Кузьминичной, хорошенько отдохни, поешь и принимайся за работу… Да… вот что еще! У тети Мани, наверное, найдется место, что бы спать для этой девчонки! Попросите ее от моего имени у меня она спать не будет, не хочу сплетен в городе! Тем более, что эти сплетни, были бы совершенно необоснованными! Шурка — моя приемная дочь! и это должны иметь ввиду все! Можете идти обе… Шурка, а огурцы у тебя есть? Шурка развязала свой мокрый узелок, вытащила оттуда огурцы, смеялась радостно: «Чуть было от страха не забыла… уже выбежала из комендатуры майора, вспомнила и вернулась… хорошие… на зубах хрустят! Кушайте на здоровьице…» Вышла за Верой, ласково улыбнулась Степану, который, стал, вдруг, веселым и не знал отчего! Думал сначала, что потому что ему удалось вывернуться с этой историей с переводчиком, а потом понял… весело было ему, потому что была весна… потому что он был молодой… сильный… потому что Шурочка оказалась совсем не полюбовницей Галанина, а приемышем товарища белогвардейца и, главное, потому что она так ласково ему улыбнулась!
Галанин долго молчал, когда остался наедине с Шаландиным, смотрел сначала на огурцы, которые сохли на столе, потом подошел к окну и внимательно посмотрел на кресты на немецком кладбище под липами! «Петр Семенович я должен вам объяснить… дело вот в чем… Еременко перебежал к партизанам. Он изменил всем, немцам и нам с вами! Все-таки я не думал, что он пойдет на такую подлость! Жестоко ошибался… ничего… теперь надо будет его поймать во что бы то ни стало… и повесить! Здесь на площади, под липами! Слушайте же, как было дело…»
Вера, вдруг, перестала себя понимать! С первого дня, когда вернулся Галанин, когда он заснул на диване и она со странным неведомым ей раньше чувством враждебности и нежности смотрела на спящего, беспомощного белогвардейца… потом ее служба, работа, странная. Как будто, семейная жизнь, когда она варила ему обед и следила за чистотой в комнатах. Когда она так радовалась его похвалам супу и сердилась и возмущалась, смотря как он рассеянный и торопливый, глотал, не разбирая, ее замысловатый пирог по рецепту тети Мани. Комсомолка, она не кривила перед собой душой, честно призналась, что ее преданность партии и Сталину кончилась в тот момент, когда Галанин порвал его портрет, но тем не менее она оставалась советской патриоткой, всеми силами души желала скорого поражения оккупантов и их изгнания из Советского союза… И то, что Галанин честно и преданно служил немцам, его, чуть ли не ежедневное «мы-немцы!» его немецкая форма, железный крест, дружба с Шульце, игра в шахматы с Шубером, все это отталкивало от него и она этому была страшно рада! Между ними все росла пропасть, которую не могли, не должны были заполнить все его достоинства и заслуги перед городом и районом, перед русскими людьми и перед ней! А этих достоинств, к ее великому горю, было много и они множились и росли и грозили все уничтожить и затопить на своем пути! Помимо его внешности, было в нем что-то, что влекло к нему мужчин и женщин… его жесты… интонация его голоса, его барская небрежность и снисходительность, и что-то совсем непонятное, он был какой то колдун и колдовал непрерывно с улыбкой, одновременно презрительной и ласковой, отчего краснели и смущались посетители комендатуры, агрономы и старосты и простые колхозники, горожане и даже немецкие солдаты и писаря, заходившие по немецким делам!
Русские любили его потому что их город стал относительно сытым, район спокойным за будущее, церковь была полна, крестились некрещенные дети и молодежь, взрослые молились с верой и надеждой за своих еще отсутствующих отцов, мужей, братьев, сынов и женихов, смело ставили свечки у аналоя, накрытого затейливо вышитым полотенцем с надписью «цветочками»: «за летчиков!», подавали о здравии живых бойцов и за упокой погибших в боях на фронте и за евреев, о которых горячо молилась тетя Маня!
Стоял Галанин, как будто, в стороне этой русской жизни, только давал толчок, ободрял, потихоньку содействовал, а потом отходил в строну и наблюдал со снисходительной усмешкой… Его опрометчивая горячность, грубоватые циничные шутки, вспышки бешенного гнева, когда он хватал за бороды старост, и за шиворот выбрасывал их за двери, неожиданные чадные кутежи все равно с кем, немцами и русскими, с комендантом города или солдатом, агрономом или простым колхозником.
Эти недостатки радовали Веру, помогали ей бороться с темным, странным, все поглощающим волнением, которое все крепче овладевало ее девичьим телом и одновременно ее глубоко унижало и оскорбляло! Была раздвоенность, была чистая девушка с инстинктивным чувством брезгливости и целомудренности и было проснувшееся животное, красивое и чувственное, которое невольно внутренне дрожало от внезапной близости руки или губ этого страшного человека! Была честная с собой и окружающими, неподкупная и прямая, превыше всего ставящая благо народа, тайком отвозящая в Парики медикаменты для партизан… была хитрая женщина всегда настороже, подслушивающая у закрытой двери, которая в отсутствие Галанина рылась в его чемоданах, записных книжках и письмах, стараясь узнать все то, что было в нем неизвестного…
Всю его жизнь теперь знала, несмотря на его скрытность! Узнала, что он, в самом деле, был раньше рабочим во Франции, белым в России, что его отец был губернатором, а мать немецкой баронессой, что он был женат на Мариэте, красивой брюнетке, судя по фотографии, и что развод с ней, он ее бросил… злонамеренно… был уже почти закончен… Знала, что здесь в России вел распутную жизнь! Что, кроме Нины, у него были случайные любовницы и в Минске и в Курске и в Орле! немки и русские! Следила за ним здесь, прислушивалась к разговорам старост и агрономов, неожиданно без стука заходила к нему в кабинет, когда он там уединялся с агрономом Наташей или какой-нибудь посетительницей, что бы поймать его на месте преступлении, но к сожалению, до сих пор без результата но… по-видимому он в самом деле всей душой отдавался работе, или просто был ловкий и осторожный… оттого, что был чрезвычайно грязный и развратный! даже свою жену бросил… злонамеренно…
И все-таки… несмотря на все… так был ей дорог! И как она была счастлива, когда он вдруг взял ее тогда за плечи, повернул к себе лицом и посмотрел с лаской в ее глаза! Должна была признаться себе в этом счастье, когда вечером в своей комнате снова сравнивала две фотографии, ее Вани и Галанина и, вдруг с силой прижала к своему замирающему сердцу человека в немецкой форме! Была счастлива в первый раз в своей жизни и испугалась этого преступного счастья! И потом так страдала от его внезапной холодности и враждебности! Старалась понять эту внезапную перемену, ведь знала что он ее любил в тот момент, когда приблизил свои губы к ее дрожащим губам и в последний момент пожалел, не поцеловал… ждала его долго вечером и, не дождавшись, ушла домой, оставив ему записку, по которой он должен был понять как он был ей дорог!
И вот в ответ: чужие глаза, враждебный голос и жесткая складка губ! За что? Приехала Шурка, его приемная дочь! помогла ей очнуться от этого злого наваждения!
Вера не верила тому, что говорил Галанин, в его сказку о приемной дочери, видела и слышала как радовалась и плакала эта смуглая девушка, не такие бывают дочери! видела как Галанин ей ласково улыбался, когда давил пальцем эти огурцы, уже потемневшие и вялые. И поэтому, ни известие об исчезновении Еременко, ни боязнь того, что Галанин подозревает ее в помощи партизанам, ни его долгие совещания с Шубером и Шаландиным, ни угрожающие взгляды, которые бросал на нее Шульце, ее совершенно не интересовали больше! Ее раздражала и мучила эта веселая девушка в зеленом платье, напоминающая ей как то непонятно мертвую Нину! она завидовала, что Галанин говорит ей запросто Шурка и ты! и что эта Шурка будет в будущем застилать постель Галанину и готовить ему обед и мыть полы!
Это было странное злое горе, к счастью непродолжительное! Шурка ее сразу завоевала своей непосредственностью, бесстыдной откровенностью и радостью! Сидя в столовой у Галанина, она с аппетитом ела суп и мясо, которыми ее угощала Вера, неумолчно болтала: «Я так рада, Верочка, так рада! опять у него под крылышком… буду за ним смотреть, щи ему варить! вы уж меня, дуру научите! я ведь готовить не умею, боюсь не угодить, а он ведь ужас какой привередливый! Только огурцы любит! а суп… все тарелки бросает и норовит в голову попасть! не соленый холодный… горячий… Ох хороший он человек и люблю его до смерти! Только не так как вы думаете! Он говорил вам чистую правду… пальцем меня не тронул досе! только раз грудь пощупал, что бы проверить, и то только потому что я ему сама показывала и просила убедиться, какие они у меня твердые! Но только раз! и как я его не уговаривала, не согласился со мной, как нужно, переспать! Он человек взаправду сурьезный и я на него поневоле, как на отца родного смотрю! Хотя… какой же он отец! Разве ж отцы такие бывают? Знаю я, что он человек молодой и горячий, но только на себя узду нацепил и радуется! Жалеет меня, а почему жалеет, сама не знаю! Ведь знает он, поманит пальцем, не откажу из благодарности, с большим удовольствием… Ну, а теперь вижу и все понимаю! Разве ж я с вами сравняться могу? У меня и подержаться не за что, а у вас! Теперь понимаю, почему он не писал… понимаю, но и не сержусь и вас за это очень даже люблю, что вы его приучили, может будет теперь не такой злой! А какой он? правда горячий!?»
Бросила есть, повисла у Веры на шее, целовала горячую пунцовую щеку: «Ничего не стыдитесь… понимаю… ведь этого не расскажешь, так, вдруг!» Вера возмущалась и опровергала, доказывала, что Шурка ошибалась, та с недоверием качала головой: «Ничего, молчите, не было, так будет!» Испугала Веру, говорила совсем как Нина, тогда… летом… перед гулянкой, внимательно всмотрелась в Шурку, действительно она была похожа на Нину, или может быть это зеленое платье которое ей так запомнилось на Нине, хотя нет, ничего похожего не было, Шурка была совсем девчонка глупая, но симпатичная. Успокоилась, повеселела и улыбалась уже совсем по дружески, слушая ее болтовню, звонко смеялась: «Степа… полицейский ваш! ну до чего же он красивый и обходительный парень!.. Вежливый и глаза голубенькие ласковые и поет так задушевно: «Любимый город, ты можешь спать спокойно!» Голос прямо в душу залазит и дышит так приятно! Ой что-то сердце у меня тянет… не к добру. А ну, давайте на радостях по рюмочке выпьем, у него, черта, безусловно все есть, и водка и наливка, налейте наливочки и выпьем за здоровьице нашего эмигранта несчастного!» Выпили… помолчали…
Готовили ужин сегодня вместе, Вера учила… щи и вареное мясо с огурцами, и все время говорили и смеялись, к вечеру подружились на ты и легли спать в комнате Веры. Вера на своей кровати, Шурке перенесли диван из столовой. Дядя Прохор, радостный и навеселе, таскал подушки и одеяла, помогал тете Мане: «Вот это и хорошо, еще одна девушка у нас завелась, будет Вера веселей. А то она в последнее время все плачет, скучает по своему Ване!» Тетя Маня взбивала подушки, искоса посматривала на веселую гостю: «Ох грехи, грехи, — говоришь к коменданту приехала? Да, что же ты, девка, срам совсем потеряла? С женатым? А он опять за старое принялся, за распутство! Нехорошо это! Бог вас срамников обоих накажет! и поделом! В огне вместе гореть будете!»
Вера заступилась: «Она — его приемная дочь! Шура молодец, ведет себя хорошо! Она мне все рассказала и я ей верю! Он ее спас от немецких сестер и она любит его как отца!»
Тетя Маня смотрела как Шурка помогала дяде Прохору переставить стол, посредине между кушеткой и кроватью. Поставили на стол стакан воды с первыми фиалками и около него портрет Вани.
Когда они остались одни, Шурка взяла фотографию, с любопытством рассматривала: «А вот он какой твой жених! Какой смешной и нос курносый!» Вера нахмурившись взяла у нее фотографию поставила на место: «Вовсе не смешной… красивый! я его люблю! люблю, как сумасшедшая!» — «Верю… верю! И чего ты так кричишь! Ну и люби на здоровье… давай ка спать ложиться! что-то я устала сегодня с этими приятностями!» Уже в темноте, ворочаясь на диване, Щурка спросил: «Вера, ты в самом деле любишь твоего жениха? скажи мне пожалуйста правду!» Вера молчала, притворилась, что спит, не могла лгать!
Шурка помолчала, потом зевнула громко: «А все-таки, он, мой Галанин в сто раз красивше и лучше все женихов и Степана! Правда?» И опять промолчала Вера, не хотела согласиться и не могла лгать… Заснули обе сразу…
Автомобиль для с. — хозяйственной комендатуры окончательно починили в МТС. Тракторист Дмитрий Саханов, которого Галанин в шутку назвал Стахановым, рыжий парень с густыми усами, сам доставил его в город. Лихо сделал круг под липами и затормозил у крыльца с/х комендатуры. С тревогой прислушался к скрипенью и шипенью тормозов и пошел за наградой в кабинет Галанина. Был принят вне очереди и скоро вернулся с большой радостью и запиской на винный завод. Галанин оказался, как всегда, щедрый и свое обещание выполнил и перевыполнил: кроме спирта, приказал Вере выписать наряд на искалеченную корову, мяса для старательных трактористов. Что бы помянуть двоих убитых на Холмах.
Дело шло неплохо и Саханов заторопился к приемной, но в дверях столкнулся с бородатым колхозником с маленькими медвежьими глазами, который робко просунул голову в щель двери. — «Ну чего ты, медведь застеснялся? заходи! тебя на рогатину не поднимут! Вера Кузьминична, глядите, какой гость к вам припер? сам Миайло Потапыч, собственной персоной, принимайте дорогого гостя!»
Вера была одна за письменным столом, с удивлением смотрела на ввалившегося медведя, который переваливаясь и дрожа от страха приближался к столу: «Вам, что? садитесь!» Но медведь не садился, мял в руках рваный картуз, испуганно мычал: «Я не Михаил, а Максим Попов из Озерного! Мне бы самого товарища Галанина повидать… дело очень важное и скорое! Уж пожалуйста, девушка, моя милая… доложите немедля. — «Какое дело? Я не могу ему доложить, не зная в чем дело… говорите, не бойтесь!»
Медведь продолжал мычать и дрожать: «Не могу… не решаюся… ему самому хочу… тайное дело… партизанское… скоренько, товарищи мои милые!»
Вера пожала плечами вошла в кабинет Галанина, сейчас же вернулась: «Заходите, Попов!» Когда Попов вошел в кабинет, хотела закрыть за ним дверь, но Галанин остановил: «Заходите и вы! Я с ним скоро кончу… Ну, Попов, какое ваше тайное дело?»
Максим упал на колени и заревел медвежьим ревом: «Товарищ комендант, я не партизан! Меня эти гады силой забрали, с острова теперя бежал окончательно… сил моих больше нету! Что они сволочи там делают! За что зарезали переводчика… Володьку? Что он им, сердяга, сделал? Такой мягкий, добрый парнишка! Мне так хорошо помогал больных закапывать! А! Красников своим ножиком его, как овцу зарезал! В болото бросил… а Андрюха и Федька ему гаду помогали и потом его имущество поделили и Федька скороходы переводчика заимел! Ой… не серчайте… это же не я… пусть Бог меня накажет, если я к этому злодейству руку приложил! Помилуйте… не буду больше… мобилизовали же!»
Галанин вскочил, бросился к Максиму, за бороду поднял его на ноги: «Ты — партизан! Что ты врешь? говори… говори… всю правду! а то тут тебе и смерть!» Бледный, трясущейся рукой он рванул кобуру, вытащил маузер и ткнул им медведя в грудь: «Говори, сволочь! За что вы убили моего переводчика? Или нет… молчи… идем ко мне… там все расскажешь! Но помни! будешь врать — убью как собаку!» Схватил за рваный воротник полушубка Максима, вытолкнул его из кабинета в приемную, оттуда во двор и уже выходя коротко бросил испуганной, дрожащей Вере: Никому ни слова! Слышите? Пусть Кирш немедленно вызовет ко мне Шаландина, но и ему ничего не говорите, пусть немедленно идет ко мне! Если другие будут знать — значит вы меня предали!.. идите скорее».
Потащил Максима через двор к себе на квартиру… Вера смотрела вслед… случилось что-то ужасное! Еременко зарезали партизаны! Галанин все узнает о ней от Максима, об этих мешках! Уже догадывается, как он на нее посмотрел, когда сказал: «значит вы меня предали»… но она никогда его не предавала… разве предательство заключается в том, что она помогла больным и раненым? За что он был с ней такой жестокий. Если бы он заглянул ей в сердце, он бы увидел… и простил ее!
Вера продолжала свою работу в канцелярии, принимала посетителей, рассеянно переводила Киршу, писала наряды. Видела, как прошел торопливо Шаландин с Жуковым, с бьющимся сердцем смотрела как они скрылись в домике Галанина… машинально терла виски… болела голова, и с ужасом думала об ужасной смерти Еременко… вспоминала его, веселого, озабоченного, когда он прощался с ней перед тем как сесть в телегу с Жуковым, его последние слова: «До свиданья, Вера Кузьминична… верю, что встретимся скоро в другой обстановке, в освобожденной России…» Теперь он лежал зарезанный этим зверем Красниковым где то в вязкой и грязной тине болота… партизаны убили его, пришедшего к ним с открытым сердцем… она об этом знала и давно уже одобряла молча его героическое решение! Она вспомнила всех замученных партизанами прежде и в особенности Нину, ее отца и сына! И это сделали люди, которым она помогала; рискуя своей жизнью доставала им медикаменты! Это не были люди, а жестокие звери! Не герои, борющиеся за освобождение народа, а трусливые подлые преступники мучающие и убивающие всех и даже своих друзей… все… и папаша и Исаев и Красников! И Галанин был тысячу раз прав, когда он называл бандитами, тех которые под личиной партизан грабили и убивали! И они будут наказаны советской властью, когда этот город и район будут освобождены!
С этими мыслями она выслушивала просьбы посетителей, переводила Киршу, который вернулся от Галанина с неподписанными бумагами: «Придется отложить… Лейтенант Галанин занят у себя с каким-то крестьянином, советуется с Шаландиным, просил его не беспокоить… нечего делать, придется обойтись без него, фрейлейн Вера, и проявить инициативу! Я думаю, решим так… дадим! Это ведь не так много, как вы думаете?» Проявляли инициативу и давали… Вера выписывала наряды, Кирш подписывал не читая, работа пошла скоро и к обеду приемная опустела…
Кирш попрощался и ушел: «До половины третьего. Идите и вы… отдыхайте… сегодня вы плохо выглядите… бледная… смотрите, не простудились ли вы? Весна — самое опасное время года! мне будет очень неприятно, если такая красивая девушка заболеет… берегите себя!» Любил ее и за ней ухаживал осторожно и смешно… чтобы быть на вид моложе, красил себе усы… забывал понемногу жену и детей, убитых во время бомбежки, и чувствовал себя в самом деле молодым и сильным!
Только он ушел, прибежала Шурка: «Ты еще не ушла? я рада, Выгнал меня мой Галанин! Они там этого партизана допрашивают… я около двери подслушивала! Интересно ведь как! такие ужасы! такие ужасы! Я и не заметила как он вдруг к двери подошел и с размаху ее открыл! Она по голове как ахнет! видишь, какую шишку набил! Накричал, на кухне Степу поставил с автоматом, приказал никого не пускать, а мне убираться и молчать! А у меня суп ведь кипит! прошу спасти хоть мясо и слушать не хочет, орет: «Чтоб духу твоего не было! Знаю я тебя — всюду свой нос суешь! Степан, гоните ее в шею! и ушел.
Степа меня тогда вежливо честью попросил, не ругался, не гнал в шею, только просил… уговорил… подчинилась и ушла… ой лоб болит! где у тебя тут вода? примочить маленько!» У рукомойника долго мыла и мочила большую синюю шишку посреди лба, терла румяные щеки и смеялась: «Меня Степа потихоньку совсем незаметно в щечку поцеловал, приятно усиками своим пощекотал, губы у него мягкие и горячие… целоваться, нахал такой, умеет не плохо!»
Вера смотрела на нее и невольно тоже смеялась: «Ну, что же ты слышала? какие ужасы?»
— «Нельзя мне говорить! Галанин грозился меня выпороть! так и сказал: «Будешь болтать, задеру тебе юбку! и выпорю; даром, что ты девка уже взрослая!» Ха! Ха! бесстыдник этакий! Ну ничего… не боюся его! тебе только одной расскажу! Ты, ведь, меня не выдашь?
Слушай: Этот медведь партизан оказался самый настоящий, с острова, — он у них там санитаром! силой заставили… ревет, что не хотел… теперь они все собираются бежать… на Гомель! Через три дня! Все подготавливают, двух больных, которые не хотели выздоравливать, ни умирать, забили на смерть… много их, больше ста… а окромя тех, что на острове еще здесь в городе и в районе! Подумай, тут доктор какой то есть и какая-то Котлярова что ли! Им все время лекарствами помогали! Когда Шаландин услыхал, начал ругаться и грозиться, да только Галанин за них горой, говорит что слыхал про мешки какие то и все знает и ничего не видит в этом преступного! Вот этого Максима к примеру, был бы он партизан боевой, убил бы наверняка! Но он санитар, может жить и дальше… Он про какой-то интернационал красный говорил! Чудно! Будто где то там в Швицарии эти интернационалы красные собрались и законы строгие написали, как значит по правилу воевать надо! Долго спорили и кричали, даже войну гражданскую вспоминали, когда они сами себе перед расстрелом могилы копали, пока Шаландин обмяк и подчинился! Говорит что не нужно лишних зверств, хотя на Шульцу все показывал и сомневался! Ну и начали они опять того медведя обхаживать! Тот устал, попросил воды, что бы голос поправить… тут Галанин стукнул меня по голове дверью, сам принес ему водки… хитрый, чтоб тот себе сам язык развязал!.. а потом Степа пришел, меня в щечку поцеловал и под ручки на двор вывел… все! Смотри, Вера, Шубер тащится… ну будет дело! Кажись, доиграются они с Галаниным сегодня в шахматы! Да что с тобой? Какая ты белая! Ты больна?»
Вера тоже пошла мыть и тереть до красноты свои щеки: «Нет ни чего! Пойдем ко мне обедать!» Шурка снова подбежала к окну: «Ну, погнали медведя! А ничего, кажись веселый! Со Степой под руку… ишь шатается от водки! Он, Вера, все беспокоился, что без него землю делить будут! все просил: «Не согласен с ними на Гомель идти… моя землица тута! делить без меня начнут, стану лишенцем! не обижайте меня бедного… хочу жить как эти хермеры, что господин переводчик нам, дуракам объяснял!» Галанин, ясно, не дурак, все ему, медведю наобещал, тот и выдал все тайны партизанские! Ой идет сюда! отец мой нареченный… смотри, Вера, ему ни слуху ни духу! а то он нас с тобой вдвоем еще выпорет… он на все способен!»
Галанин вошел, веселый, удивился, что Вера еще не ушла, тоже заметил ее бледность: «Вы чертовски бледны сегодня, Вера, понимаю — эта ужасная смерть Еременки… Это страшное несчастье… вот вам и ваш народ русский показывает себя… но ничего… мы их всех поймаем, этих бандитов… преступники понесут заслуженное наказание! Пощады никому не будет… кроме санитаров и сестер милосердия, или, как вы их называете, медсестер!.. тех пальцем не трону и не позволю их обижать! Ведь они вместе с… доктором… исполняли только свой долг милосердия… Помните, как говорила ваша тетя Маня: «Нет перед Богом ни немцев, ни русских, все они равны в своих грехах и своих добрых делах… и поэтому правы те, которые лечат больных и умирающих… и звери те, кто своих больных убивает! а зверей нужно уничтожать, как бешенных собак! А ты, шпион в юбке! Получила по лбу! покажи ка! ну это ничего… до твоей свадьбы заживет! Как будто что-то намечается… что-то где-то я подметил! Иди! вари суп!»
Когда Шурка исчезла, Вера подошла к Галанину, сложила руки: «Я вас никогда не предавала и не предам! А за мешки простите! я не знала, что они такие звери и хотела помочь умирающим… я не буду больше…» Задохнулась от стыда и гнева, когда услышала его спокойный ответ: «Прощать не за что! вы просто еще неразумная маленькая девочка и у меня большое желание поставить вас в угол за ваши шалости!»
«А вся эта история яйца выеденного не стоит… я уже забыл ее и советую и вам забыть, в другой раз перед тем как сделать глупость, все-таки посоветуйтесь со мной, не забудьте, что мы друзья, и не забывайте о вашем женихе, которому я должен вас доставить рано или поздно в целости и сохранности!»
А после обеда началось! Снова показал себя Галанин, стал таким, каким был в первые дни своего приезда. На кухне Антонина снова бестолково двигала кастрюлями и била посуду! Дрожащий, потеряв совершенно голову от страха, Аверьян несколько раз прибегал жаловаться: «Опять ругается! на конюшне лошадей ногтем против шерсти трет, пыль какую то ищет! копыта поднимает и навоз палочкой выковыривает и мне под нос подносит: что это такое — спрашивает! Что я ему могу отвечать? молчу, а он дальше опять свое: «я вас спрашиваю, Аверьян, почему у гнедого холка сбита? почему сивый невеселый, я вас спрашиваю!» что же молчу, пусть себе дальше спрашивает! тут и разоряться стал, что здеся мне не синяя кура, что выгонит меня в два счета! что я, будто, только пьянствую! что он мной по горло наелся! и еще много непонятного и страшенного!»
Плакал злыми слезами: «Куда же я теперя пойду с моими детьми малыми. Идол проклятый! забыл, как босой с меня валенки стащил! как я его от партизан спасал!» Антонина продолжала с шумом двигать кастрюлями, испуганно косилась на дверь в коридор: «Опять по кастрюлям лазил, мои гренки на двор выбросил, опять заставляет на обед один суп и вареное мясо подавать, аспид долговязый!»
В канцелярии инициатива Кирша оказалась негодной! Галанин рылся в бумагах находил неточности, зло иронизировал: «Только отвернусь, сразу же напутаете! Смотрите сюда! вы видите! Это что?» Кирш пытался оправдаться, ссылался на Веру, Галанин махал рукой: «Она переводчица и при всем желании не может переводить и одновременно исправлять ваши глупые ошибки? Исправьте и будьте в будущем более внимательным!»
На Веру старался не смотреть, только раз заметил вскользь: «Вы лучше выглядите… щеки порозовели! я чертовски рад!» отчего Вера стала совсем пунцовой точно розы зацвели на лице, нежные и бархатные! Ушел снова к себе в кабинет и затих, перестал мешать работе своим криком… Все успокоились и Вера занялась очередной посетительницей, высокой, очень худой женщиной с горем в глазах… слушала внимательно, сочувственно кивала головой и переводила Киршу. Кирш, злой и сконфуженный отказался сам решать: «Объясните сами коменданту… довольно с меня его инициативы!»
Вера решительно поднялась и захватив с собой уже готовую бумажку, прошла к Галанину. Смотря на его китель с железным крестом, объяснила… Галанин, внимательно что-то высматривал на карте, буркнул: «Вы ведь сами знаете… случаи уже были. Хочет забрать своего сына из лагеря? Превосходно! пусть забирает, давайте, подпишу: мне нужны колхозники!» Уже готов был расчеркнуться: «А где же поручительство старосты? Давайте сначала его, вы ведь знаете порядок!» Вера покраснела и призналась: «Поручительства нет! Этот парень вузовец! Он учился в последние годы в Минске!»
Галанин порвал бумагу: «В таком случае, я не могу! вы ведь знаете прекрасно, что я могу брать из лагеря только колхозников моего района и под поручительство старост! Сожалею очень, но не могу. Вы можете идти!»
Вера пыталась его убедить: «Единственный сын у матери! ее поддержка! отец на войне!» Замолчала, услышав злой смех: «Все так! у всех единственные сыновья! Я сказал, что не могу, значит не могу… идите и не мешайте мне!» Вера посмотрела на хмурое лицо, которое неприятно кривилось, она его ненавидела в эту минуту, этого хама! бессердечного и злого белогвардейца, даже немца! ушла, хлопнув дверью.
Галанин, побледнев вскочил, хотел бежать вслед переводчице и ее оборвать, передумал, махнул рукой и подошел к окну, внимательно следил за высокой женщиной, вышедшей на площадь и сгорбившись шедшей, шатаясь, к липам, побежал к двери в приемную, распахнул ее и кричал: «Что это за женщина, которая вышла от нас и плачет? Почему она плачет?» Сердитая Вера отвернула голову: «Вы ведь сами ей только что отказали, вот она и плачет!» — «Вернуть немедленно… привести ко мне! Приказываю! Торопитесь, а то она уйдет черт знает куда и тогда что? Я вас спрашиваю, что-тогда?»
Галанин сидел снова за столом, внимательно слушал и смотрел как по худым морщинистым щекам, как будто, еще молодой женщины, катились слезы и сердился: «Гражданка Манькова, одно из двух: или плачьте, или говорите толком в чем дело? Говорите, что ваш сын Коля сидит в лагере военнопленных в областном городе? Хорошо… понял, наконец! Дальше… вузовец! Это плохо! Мне нужны колхозники, а не вузовцы, землю пахать и сеять, а не задачи решать! Сейчас война и учиться некогда! Что это? Взятка? А ну покажите! Гм! немного… кусок сала дюжина яиц! Это совсем мало! Говорите, что еще постараетесь! Ну тогда, в таком случае я подумаю! поищу выхода! Вера! У вас там нет случайно в приемной какого-нибудь старосты! Есть из Париков! Подождите, дайте вспомнить… Ага это мне подходит, давайте мне сюда вне очереди!»
Галанин диктовал Вере, Вера быстро стучала клавишами пишущей малинки: «Я, староста колхоза Парики, ручаюсь, что колхозник Николай Маньков, мне лично известный, добросовестный работник… в политическом отношении благонадежный… прошу освободить, необходим для весенних работ…» — «Так все… теперь дату и подпись! Подписывайтесь, староста Петр Семенчук!» Семенчук с испуганным безусым лицом скопца протестовал: «Господин комендант… я его Николая.»
Но Галанин снова погрузился в рассматриванье карты, грубо кричал: «Не мешать! черт вас побери! нет у меня времени с вами возиться! у меня важные дела! Вы слышите, Семенчук! Ну! Долго я вас еще буду ждать? Вера, дайте ему ручку… подписывайте! Неужели я вам должен еще руку водить? Вот тут! смотрите! Или, может быть вы неграмотный?» Семенчук обиделся: «Грамотные мы! Только я хотел вам сначала уточнить… я этого Николая в жизни…»
— «Ладно! ладно! потом будете трепаться!.. пишите, черт вас побери!»
Семенчук, наконец, подписался, высунув язык, смотрел как Вера промокала чернила, снова стал путаться: «Я этого Николая Манькова, вот убей меня Бог! до сегодняшнего дня…» — «Хорошо, да конечно, вы его должны запрячь как следует! пусть пашет! Пока уходите, приму потом! когда кончу с этой гражданкой! Ну живо поворачивайтесь, или я должен вам помочь выйти?»
Галанин взял поручительство в руки, прочел внимательно. Ну вот это совсем другое дело получается, раз староста поручился, все просто! Теперь пишите, Вера, в лагерь по шаблону как всегда, а я пока напишу майору, что бы он ускорил дело. Вот что, Манькова, вы когда думаете ехать? Когда подводу найдете? Ну это плохо! Подвод у нас нет! Где Аверьян?»
Через полчаса все было оформлено. Аверьян на кухне делился своей радостью: «Простил в последний раз! еду в областной! С Ахом! На цельную неделю! Слава те, Господи! Не буду его черта, видеть! Наберу с собой сена и овса, в два счета Манько-ву доставлю и обратно с ее Колькой привезу! Очень даже кстати получается! пусть других помучает, с меня хватит его вопросов!» Галанин проводил Манькову, жал ей руку, просил кланяться ее Коле, в ее узелок сунул пачку папирос: «Пусть покурит на радостях! ваши яички и сало ему дайте, он ведь там голодает, конечно! вернется, пройдите ко мне, я посмотрю, куда вашего сына всунуть… да пройдите на кухню, там вам кухарка кое-что даст… я распорядился. Не благодарите и не плачьте! Это мой долг! А теперь идите, вон, мой кучер вас поджидает!»
Через открытое окно смотрел снова на площадь, на зеленеющие липы, под которыми торопилась Манькова с Аверьяном, улыбался, вздрогнул, почувствовав прикосновение к своей руке… около него стояла Вера и тоже улыбалась: «Там Семенчук просит его принять, хочет что-то уточнить!» — «Ну ничего не поделаешь, пусть войдет!»
Галанин снова сидел за столом, не смотрел на Веру, которая продолжала стоять у окна, недовольно ворчал: «Ну, что еще? Надоели вы мне сегодня, Семенчук, с вашими делами, говорите скорее! Я занят!» Длинное лицо скопца было страшно испуганно: «Господин комендант, я ведь этого, Николая, никогда в жизни не видал и не слыхал!» Галанин стукнул кулаком по столу: «Как? Что вы плетете? Как же вы смели тогда ручаться, мерзавец?» — «Так я же хотел много раз вам все уточнить, а вы мне не давали и словечка против подписки вставить!.. простите меня, дурака, виноват кругом!» Семенчук тихо по бабьи плакал.
Галанин задумчиво на него посмотрел, сделал грозное лицо: «Ну, скажите мне, Семенчук, что мне с вами теперь делать? вы меня обманули и заставили просить об освобождении совершенно неизвестного нам обоим человека! Вы отдаете себе отчет в ваших поступках? Представьте себе на минутку, что он окажется коммунистом и убежит к партизанам? А? В какое положение вы попадете принимая во внимание ваше поручительство? Вы понимаете? — «Понимаю, господи комендант! может, я сбегаю и верну эту гражданку и вы отберете у нее это проклятое поручительство? Я одним духом!» — «Ни в коем случае! Что я вам? мальчишка? Сначала освобождаю, а потом снова сажаю? Нет, дорогой, я не вы! У меня слово с делом не расходится! Ну ладно, прощаю, так как и я был занят и не дослушал вас, как следует, хотя, Черт вас побери, могли же вы, если так хотели все-таки говорить более ясно! а не мямлить себе под нос! Так и быть! прощаю. При условии, что будет это в последний раз! А этого Манькова я вам теперь не дам… сам займусь устройством на работу, что бы был у меня на виду! Идите, Семенчук, и помните, прежде чем делать глупости, сначала думайте, на то у вас и голова!» Семенчук вышел, на крыльце вспомнил, что забыл поговорить с Галаниным о деле, по которому приехал, о своих лугах, на которые метили колхозники Озерного, подумал и махнул рукой, рад был, что и так унес ноги!
Галанин посмотрел на Веру, которая, опустив голову, вздрагивала всем телом, с участием нагнулся: «Что с вами, Вера, вы плачете?» Вера подняла голову, неудержимо смеялась: «Алексей Сергеевич, какие вы оба были смешные! как вы его дурили! Ой, не могу!» Она смеялась и не могла остановиться: «Как он вас просил, извинялся, а вы!» Галанин, улыбаясь, смотрел в сияющие от слез глаза: «Наконец, вы назвали меня, как полагается: Вы, заметили, Вера, какие русские люди могут быть смешные?»
— «Да! Но это вы их такими делаете! и потом над ними издеваетесь». — «Хм! нет не издеваюсь, они просто меня забавляют! Они смешные… смешные и страшные! Ну довольно смеяться… успокойтесь!» Вытащил из кармана портсигар, закурил папиросу и протянул Вере, она машинально взяла одну, прикурила от папироски Галанина, закашлялась: «Что я делаю? Я ведь не курю!» Потушила папиросу и незаметно сунула ее в карманчик блузки: «Я вам больше не нужна?» — «Пока нет… идите к Киршу! а то он без вас соскучился… Он ведь в вас влюблен, Вера! Вы это заметили?»
Вера покраснела, вызывающе посмотрела на его кривой рот: «Заметила и уже давно!» — «Вот как! а глаза у вас странные, когда вы смеетесь, они в зеленых искрах, когда сердитесь, серые, а если спокойны, одновременно серые и зеленые, красивые большие глаза!!» В первый раз он говорил с ней так ласково и нежно…
Вера повернулась и вышла. Сидела против Кирша и повторяла про себя и ее сердце билось так, что она боялась что Кирш услышит: «Красивые, большие глаза!» Чувствовала, что Ваня уходил, проваливался, вместо него рядом с ней смотрел в ее глаза Галанин. Он был ей снова страшно близок и была она от этого очень несчастна!
Приехал Исаев на рыжей кобыле верхом… в сапогах, в потасканной кожаной тужурке, с тщательно зачесанными назад волосами без шапки. Вид у него был внушительный и важный! Во дворе с/х комендатуры легко спрыгнул на землю и подошел к Галанину, который возился около автомобиля и распекал Саханова: «Вы все так: раз, два и готово! большевицкими темпами, не хватает вам, Стаханов, немецкой аккуратности. Смотрите сюда… что это? отвечайте, когда я вас спрашиваю!»
Саханов сконфуженно оправдывался: «Да, тут малость грязновато, не досмотрел чуток! Но я в два счета вычищу… будьте спокойны! Будет сволочь, возить без отказу!» — «Ладно посмотрим! А! Это вы, Исаев? Давно вас не видал? Ну как у вас в Озерном, пашут?»
Исаев почтительно тряс грязную в масле руку: «В Озерном все блестяще! Колхозники и ваши трактористы! прямо чудеса делают… любо посмотреть! Вот что значит свободный труд на свободной земле!»
— «Да, да… совершенно верно! пойдемте ко мне в канцелярию! Оставим Стаханова, без меня он скорее и лучше исправит, я ему только мешаю! Пойдем, поговорим».
В кабинете Галанин внимательно слушал Исаева и одобрительно мычал: «Да, да… мм… все это очень хорошо! Замечательно! Но, дорогой мой Исаев, так ли это на самом деле? Послушать вас, у вас рай земной! И Станкевич — ангел-хранитель своих колхозников! Я должен лично во всех этих чудесах убедиться! И даю вам слово, Исаев, если все, что вы мне здесь рассказываете подтвердится, заберу вас обратно в город, на ваше старое место. Этот Бондаренко очень хороший работник, но у него мало инициативы, все ко мне бегает за указаниями и от этого страдает работа! А на население, которое было вами недовольно, мне наплевать! Я думаю прежде всего о собственной выгоде и о немецкой армии и вижу, что вы как раз такой человек, который мне нужен! Сами говорите, что колхозники и колхозницы двадцать гектаров лопатами выкопали! Это прямо чудо, мой дорогой! Курите! Вот вам пачка немецких папирос! Берите и не ломайтесь! Бросьте вашу вонючую махорку! Да… но нужно в самом деле к вам приехать! Давненько там не был! Еще подумают, что я боюсь партизан! Решено! Завтра я к вам приеду, после обеда! Хочу обновить мою машину! Заодно проверю и работу Стаханова! Еду! Вера! пойдите ка сюда!»
Смотрел внимательно в серые испуганные глаза, развивал свой план! — «Вы, Вера, поедете со мной! Вы ведь окончательно переводчицей стали, зарабатывайте честно свое жалованье! Поедем на автомобиле, сейчас хорошо, тепло, весна! Прекрасная прогулка! Заодно увидите ваше синее озеро!» — «Не знаю, если меня тетя Маня пустит!» — «Никаких тетей! вы не пятилетняя девочка! вы у меня на службе, я вам приказываю и потрудитесь мое приказание исполнять! Не бойтесь! вернетесь невредимая! Между прочим, Исаев, вы, наверное, слыхали… представьте себе, мой Еременко пропал без вести, недалеко от вашего Озерного! Ни слуху, ни духу! М. б. вы что-нибудь знаете по этому поводу! Нет? Очень жаль! Ну и черт с ним, и без него обойдусь!»
Вера вернулась на свое место в канцелярию, Кирш уже ушел, начала приводить бумаги в порядок и вздрогнула, услышав знакомый свистящий шепот: «Товарищ Вера, ни в коем случае не соглашайтесь на эту поездку. Эту сволочь мы на этот раз прикончим!»
Подняла голову, когда Исаев выехал верхом со двора и погнал кобылу в галоп под липами, вместо него стоял перед ней Галанин: «Вера, знаете что? Я передумал! оставайтесь в городе! Кирш будет без вас как без рук!» Возмутилась так, что стала вся красная от злости: «Кирш прекрасно обойдется и без меня, возьмет переводчика в горкомендатуре, а вечером мы ведь вернемся! Я хочу побывать на могиле моей подруги! Я поеду! Я вам не Аверьян и издеваться над собой не позволю! Все!»
Галанин сконфуженно улыбнулся: «Хорошо! Не сердитесь так! Хотите ехать — едем… я только подумал… я боялся… но раз вы хотите побывать на могиле Нины… Едем! Спасибо вам, Вера!» И опять Вера не могла понять почему он ее благодарил, решила, что она его тронула своим желанием посетить его любовницу на одну ночь, вспомнила, что Нина ей рассказывала об этой ночи и сердилась, когда бежала домой…
Когда тетя Маня узнала, что Вера собралась ехать в Озерное, на могилу Нины, умилилась душой и расплакалась: «Это хорошо, Верочка! помолись там за упокой ее души, она там в раю будет тебе улыбаться, поможет тебе! Увидишь! вернется твой Ваня! Оне, мученицы все могут — ни в чем им святая Богородица отказать не может! Только смотри! вечером обратно… не оставайся там ночевать с этим распутником!» Ругала немного Галанина, но в душе была спокойна! Успокоила ее Шурка, новая любовница Галанина… Вздыхая, должна была признаться, что это был самый лучший выход из трудного положения… Ясно, что ласкаясь с этой девчонкой, Галанину не было времени и желания приставать к ее голубке! Поэтому так легко согласилась на поездку и Вера стала готовиться к поездке: вытащила из комода свое голубенькое платье, что на свадьбу себе шила, тщательно его гладила и вспоминала как его одевала в первый раз, когда приехал в их город Галанин со своим Розеном! Улыбалась втихомолку своим мыслям и смущалась…
Шурка, наконец получила свой сундучок из Париков, привез староста от колхозников Лугового… Вечером вытаскивала из него свое платье и белье, аккуратно складывала в ящик комода, который ей освободила Вера, хвалилась: «Все есть! и рубашки и рейтузы! Все мой Галанин подарил, добрый он со мной! Подняла с пола фотографию, валящуюся на полу: «Смотри! Галанин! Откуда он у тебя, Вера?» Слушала с любопытством рассказ Веры: «Да… я уже что-то слыхала про эту Нину, но только совсем мало! непонятно! Правда, что она была его полюбовницей? Расскажи мне все! пожалуйста! И Вера рассказала, Шурка слушала ее раскрыв рот, когда узнала подробности о ее смерти, громко ревела: «Несчастная! ой какая же она несчастная! и он тоже! Ну и гады же эти партизаны проклятущие! Но если она украла у Галанина его фото, ты должна его вернуть теперь, когда она умерла! Почему ты его прячешь, если терпеть не можешь?» Вера краснела, сердилась: «Правильно! терпеть не могу! Можешь ему вернуть! скажи ему только, что она была у тети Мани на хранении от Нины!» — «Скажу… скажу… а только знаешь что… я передумала! Чего я буду ему отдавать оставлю себе! потому что я его еще как терпеть могу! пусть он у меня стоит на столике и мною любуется!.. значит едешь! Я тоже у него просилась! Он меня шуганул! Едет он с тобой на одной машине, а на другой Шульце! Что-то затевают! Полицейские бегают, немцы бегают, пулеметы таскают и строются! Кричат от страху как оглашенные! Мой Степа ко мне два раза прибегал, все ищет Галанина! А сам будто и не знает, что-тот у Шубера… знаю, знаю, чего бегает! Чего добивается! Только ошибся! ничего ему от меня и не было! Так немного за левую грудь подержался, а хотел и за правую, так по морде получил! Подумай только, как надоедать мне стал! Все ему мало! Забыл, что я дочка Галанина, так я ему напомнила… сразу испугался и прощения просил и в любви своей объяснялся! Красиво так врал и чуть не плакал! Говорил, что на бой страшенный идет… стала я его расспрашивать… молчит дурак… говорит, что тайна ужасная! А какая там тайна? Весь город шумит! полицейские по дворам с площади разгоняют! ничего не выходит… снова собираются и между собой судят! Думают так: или наши на их болото нападут, или те сами к нам Сонью приплывут! боятся!»
Вера слушала болтовню, не перебивала, легли спать, когда луна взошла, света, не зажигали и от лунного света были голубые сумерки! В постели Шурка снова рассказывала про Галанина… Вера ее внимательно слушала, потом вспомнила про папиросу, ощупью нашла ее в блузке и чиркнула спичкой, закрыв глаза затянулась глубоко пахучим дымом. Шурка села на диване: «Ты куришь? а ну ка дай и мне потянуть разок! Ох сладко! хорошие папиросы немцы курют, не то что наша махорка!»
Вошла неожиданно тетя Маня, подозрительно потянула носом: «Кто здесь курит? Ты, Шура? бесстыдница! вот чему тебя Галанин учит! Хорошему не учит… одним гадостям! Ты не спишь, Вера? Слушай: у нас в городе неладно! полиция идет на мост… чистое войско, пулеметы на телегах. Сам Шаландин на коляске Судельмана их повел! Ох, грехи! грехи! Война и к нам пришла! Как ты поедешь на Озерное! И не думай! не пущу!» Шурка продолжала курить и смеялась: «Пустите… она переводчица! Галанин только после обеда едет, он, наверное, потому полицию и послал чтобы вашу Веру защищать!» Вера тоже успокаивала: «Ничего страшного! С нами и Шульце едет! Я еду! сказала что еду, значит еду! Я не позволю никому над собой издеваться! Не мешайте мне спать! Я устала!»
Тетя Маня молча ее перекрестила, подумав за одно перекрестила и Шурку: «Спите, девушки! а ты Шура брось курить, не будь блудницей… Бог тебя накажет, если не перестанешь!» Когда она закрыла за собой дверь, Вера спрыгнула с постели, отняла у Шурки папиросу, чуть не плакала от горя: «Сколько выкурила! нарочно все время затягивалась, пока тетя Маня была!» Курила с невиданным наслаждением и когда закружилась голова, потушила маленький окурок, заснула с блаженной улыбкой…
Проснулась, когда Шурка уже ушла к Галанину, с радостью и тревогой. Солнце уже поднялось, в открытое окно лезли зеленые ветки яблонь, заливались скворцы! Прислушалась к тому чем было полно сердце. Была радость: поездка с Галаниным в Озерное! Была тревога: змеиное шипение Исаева. Было поровну, радости и тревоги, может быть, все-таки радости было немного больше! Откинула одеяло и смотрела на себя, чуть спустила рубашку, оголила одну грудь, внимательно ее изучала, грудь была маленькая твердая с маленьким розовым соском, много красивее чем у Шурки! Случайно посмотрела на стол и сердце замерло: на нее смотрел Галанин, его фотокарточка! Ванина стояла почему то не на своем месте, а против дивана… Шурка уходя пошутила!
Закрылась с головой одеялом и слушала как металось непуганое сердце! И опять о многом вспомнила и эти воспоминания были самоцветными камнями, которые она перебирала и которые жгли ее своим темным пламенем!
Ей казалось, что она тонула, что она была одна в мире, где все исчезло… родина… война, немцы и русские… и жених Ваня… оставался только он один! Алексей! который смотрел на нею голую и беззащитную со своей странной улыбкой и она как зачарованная, потеряв гордость и стыд шептала: «делай со мною что хочешь! видишь какая я красивая! никем нетронутая! для тебя себя берегла… желанный мой…» Осторожно она протянула руку из под одеяла и переставила фотокарточку лицом в угол, решительно отбросив одеяло, оделась, вымылась холодной водой, вышла на двор, в дверях оглянулась на икону, и в первый раз, вдруг помолилась скоро, впрочем, это не была молитва, а скорей какой то договор с Богородицей: «Если ты есть на самом деле, помоги и спаси меня… спаси нас… меня и Алексея… Если спасешь, буду верить и тебе молиться во веки веков, аминь!»
Тетя Маня доила корову, дядя Прохор копал на огороде… Оба подошли прощаться с по праздничному принарядившейся Верой. «Значит, все-таки едешь? Ты же собиралась после обеда, а уже нарядилась! платьице только запачкаешь… а, может быть, все-таки не поедешь?» — «Я платье не испачкаю, не беспокойтесь, некогда будет возвращаться домой и снова переодеваться! И что вы оба ко мне привязались? Я вам не Аверьян! Сказала еду — значит еду!» Тетя Маня смотрела ей вслед и качала головой: «Тут ей как раз Ваню нужно! И чего он, дурак не сдается и все воюет?» Прохор Иванович ей поддакивал: «Да, теперь другие песни запоет, про политику забудет! Весна идет и пришло ее девичье время… Но только чего это она косого черта поминает ни к селу, ни к городу! Никак не пойму!»
В с/х комендатуре работа шла вяло… посетителей не было. Город был оцеплен, по улицам шли усиленные патрули полиции и немцев вместе… В горкомендатуре было опять совещание трех: Шубера, Галанина и Шульце. Кирш принёс в канцелярию свою скрипку и играл Вере классические вещи Шопена и Шумана… в перерывах говорил комплименты: «… у вас все совершенство… глаза… волосы… ручки! вы воплощаете собой весну… русскую чистую весну… разрешите в вашу честь сыграть этот ноктюрн!» Вера улыбаясь слушала томный, меланхолический мотив… но прибежала Шурка и сразу разрушила музыкальное очарование! — «Варю… варю… все переварилось, а его все нету! Побежала его звать, а они с Шубером в шахматы дуются и друг на дружку орут! Ему и горя мало, что у меня все пропадает! все разварилось и даже мяса не видать! просит тебя, Вера, домой не идти и с ним обедать! после обеда сразу поедете! Сначала на Парики а оттуда на Озерное напрямки! берет с собой моего Степу и Стаханова… тот опять с машиной что-то ругается!
А вы здесь играете… скажи ему что бы он нам сыграл «Лили Марлен»! Люблю эту песню ихнию, потому что веселая! Кирш играл, Шурка подпевала, потом задумалась: «А чтой то на сердце как то грустно! Степа был опять, мне про бой напевал! пугал, черт усатый! Я ему все равно не поверила… просто обманом хочет меня уговорить! Так я ему и поверю и соглашуся! Сказала ему, что бы и не надеялся напрасно… сразу обмяк и покорился… а все-таки страшно! А Галанин напялил свой белый китель и задается! Знает, что красавец писанный!.. Вот придет, увидишь и ахнешь! Да и ты нарядилася, ну и красавица же ты, прямо и не верится, что такие бывают! Хорошая из вас пара получается! Он высокий, ты ему до плеча, прямо очень удобно целоваться! он черный, а ты золотая и оба с длинными ногами!.. молчу… не буду…»
За обедом в столовой Галанина было весело и одновременно тревожно… Шурка подавала щи и вареное мясо с огурцами, заплаканная и смущенная. Вера сидела против своего начальника и смущалась слушая его спокойный голос, косилась на его китель. Шурка была права, в белом кителе он был, в самом деле, молодой очень и красивый. Галанин ее угощал и говорил о пустяках: «Кушайте хорошенько… Хотя Исаев и обещал нас по царски угостить, но что-то плохо мне верится… Угостит, конечно, но чем? вот вопрос!»
В то время как Вера молчала, продолжал уже о другом: «Моя Шурка голову потеряла! опять на кухню к Антонине побежала, а почему? Там обедают Степан и Стаханов. Стаханов еще куда ни шло, но Степан! Это плохо! Вы знаете, я пришел сегодня к ней на кухню и что же я там увидел? Как вы думаете? Вы, Вера, смеетесь, а мне все это очень грустно! Смотрю стоят они оба, она и Степан и одной ложкой суп мешают, что суп мешали тоже не плохо, скорее мясо варилось! Плохо было то, что другой рукой он, подлец ее за талью держал, а она вместо того чтобы смотреть в кастрюлю, смотрела в его глаза… Немудрено что это мясо, как тряпка стало! Я его взял в работу и с ним было мне легко, сразу извинился и ушел помогать Стаханову, но эта девчонка реветь стала и поэтому я вынужден был войти в ее положение! Хотя… ведь она уже в летах и опасность велика! Поэтому я ей прямо сказал: «Или выходи замуж, или — вон из моего дома! По углам целоваться, как отец не допущу!»
Вера поперхнулась мясом, смеялась: «Вы, Алексей Сергеевич, говорите точь в точь как дядя Прохор, даже голос его!» — «Как вы хорошо смеетесь! совсем как девочка! И в этом синем платье, в том самом, когда мы дрались с вами! Оно вам идет, Верочка! Вы — весна!»
Сказал почти тоже, что и Кирш, но теперь Вера не улыбалась и смутилась, боялась, что он над ней смеется, но посмотрела в его глаза и увидела, что он говорил правду, что она ему страшно нравилась и поэтому с готовностью с ним чокнулась, выпила рюмку водки и закусила огурцом… ей хотелось ему во всем подражать… и водка и огурец были замечательные! немножко кружилась голова, когда она слушала его последние разъяснения:
«Сейчас мы едем… впереди я за рулем, вы рядом со мной! сзади Стаханов и Степан! За нами автомобиль с Шульце и его полицейскими. На дистанции в тридцать, сорок метров… Стаханов и Степан с автоматами и ручными гранатами, я возьму тоже несколько и свой револьвер… Шульце и его охрана тоже вооружены до зубов… опасности, как будто нет! Но все может быть… Может быть неприятный сюрприз и царское угощение этого Исаева. Вы, конечно, должны знать, что он тоже с партизанами, потому что он, ведь, вас уговорил помочь им медикаментами! Поэтому, подумайте еще раз, Вера, я боюсь, чертовски боюсь! Вдруг, с вами что-нибудь случится! Оставайтесь пока не поздно!» — «Да и я боюсь тоже! Даже Богородице молилась! В первый раз в жизни… может быть в самом деле нам туда пока не ехать! пожалуйста я вас очень прошу! но если нужно, мы поедем вместе… раз вы все знаете, я должна вас не оставить!»
Галанин посмотрел на нее со странной улыбкой: «И чего вы волнуетесь, моя славная девочка! Хорошо! едем вместе! но только при одном условии… что вы забудете на сегодняшний день, что я ваше начальство! для вас я хочу быть вашим верным русским другом, который поклялся перед самим собой, что он вас никому не даст… в обиду! Теперь доедайте ваш кисель, а я посмотрю как там с моей машиной… Стаханов божится, что я доеду с ней до Озерного! а вот мне не верится!» Когда он вышел, Вера схватила его недопитую рюмку и залпом выпила… она боялась… боялась, вспоминая шепот Исаева, за Галанина и за себя, хотела быть храброй, в помощь Богородицы плохо верила…
Когда после Париков повернули на дорогу ведущую прямо на Озерное, снова была задержка из за автомобиля, третья по счету! Но на этот раз мотор не подкачал, лопнула шина на заднем колесе. Галанин смеялся, смотря на пришедшего в отчаяние Са-ханова: «Видно нам не судьба доехать до Озерного! Снова сели с вами в лужу, Стаханов!» Достали подъемный рычаг, чтобы поднять кузов, Вера, воспользовавшись остановкой, пошла рвать цветы. Шульце, подъехав сзади вылез из своей машины: «Ну и старая калоша у вас, Галанин! Уже третий раз чините и все без толку! Прямо какой то саботаж!» Галанин беспечно махнул рукой, сел на поваленное бурей дерево у дороги и закурил папиросу: «Но на этот раз Стаханов не виноват, а шина — ерунда! мы ее в два счета починим… Я рад, что мотор, наконец, работает безукоризненно!»
Шульце подошел к нему с бутылкой коньяку, отпил из горлышка, угощал: «Выпейте, нужно подкрепиться! А где ваша Котлярова? Ага цветочки собирает! Вот у кого ноги! смотрите, какие стройные и нервные, да и вся она в этой позе как породистая красивая кобыла!» Галанин встал: «Вы, Шульце, бросьте говорить гадости! Мне это надоело! Коньяк свой спрячьте, я пить не буду и вам не советую! Все хорошо в меру!» — «Молчу! молчу! Черт с ней! Хотя я должен вам заметить, что вы напрасно волнуетесь. И тоже говорю, что все хорошо в меру! Не забывайте, что она русская — раз, комсомолка — два и партизанка — три!»
Галанин зевнул: «Ерунда! партизанка! просто смешно! я проверил и ее допросил! я ей верю! Интересно мне знать одно! Откуда вы получили эту чепуху, которую записали в свое дело?»
Шульце оглянулся вокруг: Стаханов возился со снятым колесом, Степан внимательно смотрел вперед в лес, полицейские его машины весело переговаривались, сев на обочину дороги, голубое платье, Веры мелькало между деревьями: «Вам интересно знать? извольте… вам скажу! Это Иванов, наш бургомистр! Чему вы смеетесь, не понимаю!» — «Почему смеюсь? Очень просто! Ваш Иванов врет! Он сам является партизанским осведомителем! Он и Исаев! У меня есть бесспорные доказательства! Иванов пока на свободе! вернемся, можете его арестовать, Исаева я сам арестую, когда приедем в Озерное и заодно другого вашего замечательного осведомителя, старосту Станкевича!» — «Вы шутите, Галанин!» — «Нисколько! Я не хотел вам говорить это раньше, боялся, что вы их арестуете и помешаете нашему плану уничтожения партизан. Они не должны знать ничего, пока мы их не окружим сегодня ночью! Теперь вы видите, что грош цена всем вашим осведомителям и их доносам! Вера Котлярова ни в чем не виновата! Она честно работает у меня и я вам не советую ее трогать, иначе будете иметь дело со мной! Напоминаю вам, что Шубер в курсе всех этих измышлений и меня поддержит!» Шульце побагровел: «Что вы меня своим Шубером пугаете? Вы думаете, что я не вижу, что он всецело находится под вашим влиянием? Все вижу… вижу и другое многое! И вот, что я вам скажу! Я буду на вас обоих жаловаться в центр! Здесь не немецкий оккупированный район, а какое то маленькое русское царство, где вы играете роль шутовского царя! Я все вижу! Между прочим, а где ваш переводчик Еременко? почему он до сих пор не вернулся и почему вы мне о его исчезновении ничего не сказали? Молчите? Выпьем… не желаете? сердитесь, тогда я сам выпью и еду! Нужно торопиться чтобы засветло попасть в Озерное! Едем со мной, пусть ваш Стаханов чинит и потом догоняет нас с вашей Котляровой».
Галанин пожал плечами: «Нет, я остаюсь… советую вам подождать нас… все может быть… засада…» — «Вам страшно, а мне наплевать, я еду, тут уже недалеко. Галанин, не сердитесь и забудьте то, что я вам говорил… я погорячился… но вы тоже со мной не церемонились… мы квиты… при условии, если вы не забудете своего обещания относительно креста! Плюньте на эту девчонку, или если на то пошло берем и ее с нами! Не хотите? Ну и черт с вами! Гейль Гитлер».
Когда его автомобиль скрылся за поворотом дороги, подошла Вера, улыбаясь робко протянула к нему и прикоснулась его лица букетом синих цветов: «Смотрите, Алексей… Сергеевич, сколько фиалок и как они хорошо пахнут!»
Галанин вдохнул нежный аромат, закрыл глаза, потом посмотрел на нее с грустной улыбкой: «Хорошо пахнет, чисто и нежно… как вы! Я, знаете, поругался с Шульце… он думает… что это?» Впереди за деревьями, там где замолчало гуденье мотора, вдруг раздался глухой взрыв, ухнули ручные гранаты, прокатались автоматы. Саханов, который в это время накачивал шину, бросился плашмя на землю. Жуков подбежал к автомобилю: «Что это, г. лейтенант?» — «Взрыв и стрельба, Степан, дело наше табак! Боюсь, что Шульце нарвался на засаду и получил царское угощение! Не понимаю, как это могло получиться, ведь здесь где то совсем близко должен находиться Шаландин со своим отрядом! А вы, Стаханов, стыдитесь! посмотрите на нашу переводчицу, она девушка, а головы не теряет, а вы — баба несчастная! Вставайте, берите ваш автомат, вы с Верой останетесь здесь… идите в кусты и спрячьтесь! Я с Жуковым пойду и узнаю в чем там дело. Вера, вот мой револьвер, он заряжен и пуля в стволе, вот предохранитель, перед тем как стрелять, отведите его пальцем вот так! Ясно? Ага, вот и наши подоспели!»
Снова, уже дальше в сторону были перекаты автоматов, прокатились и затихли, последний одиночный выстрел, как будто поставил большую расплывчатую точку! Галанин решительно пошел вперед по дороге с автоматом наперевес, за ним по другой стороне дороги шел Степан!
Вера рванулась за ними: «И я с вами!» Галанин улыбнулся девушке: Нельзя… не могу рисковать вами, никогда себе не прощу! Не бойтесь ничего не будет, все кончено! А вы, Стаханов, берегите нашу Веру, не убережете, повешу за ноги! Идите подальше в кусты!»
Они ушли… все было тихо кругом, только пели птицы, стучал где то недалеко дятел, да шелестели деревья под легким теплым ветром. Саханов тоже стучал… своими зубами: «Я ведь не боюся… за себя не боюся… за машину страшно, ведь сколько ее чинил проклятую, и, когда починил окончательно, здравствуйте, заберут партизаны и пропал весь мой труд!» Осторожно подполз как змея к дороге, сейчас же уже бегом вернулся: «Идут… идут гады и ведут коменданта… все пропало, и машина и я с вами!» Вера пробиралась в кустах, неловко перед собой держала тяжелый маузер, отводила предохранитель, как ее учил Галанин, потом весело кричала: «Наши полицейские! Алексей… Сергеевич! мы тут!»
Галанин, бледный в кителе, испачканном кровью, коротко рассказал: «Плохо! Шульце убит! голова в кашу! убиты и его полицейские! все! машина взорвалась на мине! вдребезги! Угощенье было действительно царское! Но и Исаев подавился своим угощением! Подоспели наши молодцы! Он и двое партизан убиты, остальные бежали…»
Вера с ужасом взяла его за руку: «Вы ранены?»
— «Нет это кровь Шульце, я взял его бумаги и ключи… Да! ну хорошо! садимся и едем. Как, Стаханов, вы кончили накачивать? — «Кончил, господин комендант! как они гады начали стрелять, я сразу и кончил!» Ехали быстро, машина Галанина была внушительна. На крыльях впереди лежали полицейские с автоматами. За рулем Галанин, около него Вера, сзади Степан и два полицейских с Сахановым, все готовые стрелять при первой тревоге. Миновали обломки машины Шульце, около которой лежали трупы убитых и стояли полицейские.
Галанин хмуро улыбнулся: «А вы еще будете мне говорить что Бога нет! Ведь это угощение было приготовлено для нас с вами, Вера! Не было бы этой истории с шиной, лежали бы мы там с вами!»
«Да вы не смотрите на трупы и не дрожите, не забывайте, что я с вами и поэтому бояться вам нечего!» Ласково и крепко он взял ее за руку, почувствовал на мгновение, как прижалось к нему упругое, теплое бедро, и что бы сбросить наваждение, попросил: «У меня в боковом кармане портсигар и спички, возьмите одну папиросу, вложите мне в рот и зажгите спичку… вот так! А вы все-таки научитесь иногда курить! Куренье успокаивает! Я чертовски рад… наконец, я перестал бояться! Я в жизни так не боялся, как в эту поездку! Боялся, наверное, больше чем Стаханов!»
Саханов обрадовался: «Так я же не за себя боялся, а за машину! Вот Жуков может подтвердить!» Но Жуков не поддержал: «Чего там врать! Боялся и ты боялся и я! Все боялись! Вот, ведь, какой гад Исаев сказался, прямо таки не верится! А куда его убило, господин комендант?» Галанин направил машину по улице Озерного, к дому, над которым развевалось трехцветное знамя:… «сзади в голову, пуля вышла через рот… приехали… вон стоит Шаландин… Уф! Поздновато! Но лучше поздно чем никогда! Молодец Стаханов! Ваша машина наконец себя доказала! Водка, будет, как обещал!»
Решили ночевать в Озерном! Галанин устроился в доме, по соседству со штабом Шаландина, дом был пустой, хозяева давно убежали к партизанам. Оставил Веру одну хозяйничать, а сам отправился к Шаландину: «Вы переспите здесь! Не рискую вас отправлять обратно ночью, завтра утром поедете! Не беспокойтесь, вашим сообщил. Приготовьте пока ужин, у меня все есть в мешке, там же и свечи… будем есть в сухомятку… спать будете в соседней комнате, а я здесь на лавке со Степаном…»
Ушел, при свете свечи, Вера умылась, накрыла на стол. Ветчина и колбаса, хлеб и масло, нашла бутылку водки, поставила тоже на стол и две рюмки… села на лавку и задумалась… вспомнила весь сегодняшний день и радовалась. Они спаслись. Бог и Богородица были и их защитили… она любила и Алексей был с ней… впереди был ужин вместе и длинная ночь под одной кровлей… прошла в соседнюю комнату, открыла окно, что бы проветрить, смотрела с испугом на большую деревянную кровать, покрытую рваным соломенным матрацем, поискала по углам, но ничего не нашла, кроме старых рваных лохмотьев и вернулась на кухню, услышав шаги…
Степан положил на лавку огромный узел, хлопотливо разворачивал: «Вот, дали добрые люди все, что нужно… простыни и одеяла… говорил коменданту, что бы в дом к Савке перейти… не желает… говорит, что не хочет с его женой и матерью под одной крышей быть, ведьмами их ругает… Да… а Савку, гада, поймали арестовали, сразу признался, как Максима увидал! Дорогу туда на остров знает точно… завтра туда нас проведет… дадим им жару, сволочам… у Галанина взвод немцев с пулеметом и нас сто человек! Весело будет… с одной стороны мы болотом пойдем, с другой на мост прямиком Галанин со своими немцами! Ни один уйти не должен! Лют он за нашего переводчика и за Нину! Аж черный стал, как Савку допрашивал. Однако пальцем не тронул и другим запретил! «Я тебя», говорит: «волк поганый, не трону, если ты искупишь свои преступления и по болоту проведешь!» Савка, дурак, ему верит… а я посмотрел на Галанина сбоку, как его рот дергается, не верю… тронет он его! И еще как! А Таисии нету, ее Исаев еще утром на остров отправил, как сам в засаду пошел! А так все очень даже хорошо!.. Уже все подходы позанимали… еще двух кокнули, правда, и своих двух потеряли… Но… ничего… завтра в бой! Вот не верила Шура… думала, что я ее нарочно морочу… а выходит что… убьют ее Степу… будет жалеть… да поздно! Вот какие наши дела теперича… дела, можно сказать, распроклятые! А Шульцу повезли в город на телеге! Давно ему всыпать следовало! Ну и всыпали! Я видал: из головы одна слизь осталась! Довольно ему русских людей расстреливать! Оно, конечно, были такие, что следовало! Но за что жиденят малых с их матерями порасстрелял? Вот и получил свое… и его душегубы заодно, будут знать, сволочи!»
Кончил свой доклад переводчице, попросил водки, выпил залпом стаканчик и ушел веселый. Вера вышла за ним на улицу, залитую лунным светом, по ночному заливисто и тревожно лаяли собаки, по улице прошел патруль полицейских, где то в лесу, как будто, сонный, проворчал пулемет, Степан засмеялся: «Это наши партизан щупают, в ихней берлоге, не дают им убежать! Теперь не вырвутся… идите в избу, Вера Кузьминична! Ничего не бойтесь… Галанин сам за всем смотрит!» Вернулась, разобрала узел, постелила постели: себе на кровати, для Галанина и Степана на лавках!
Галанин пришел поздно веселый и озабоченный! Сев на лавку, вздохнул: «Слава Богу, управился! Немцы уже подошли… разместили их по домам… партизаны заперты на их острове, попробовали высунуть нос по той дороге, которую нам указал Савка, получили на орехи и успокоились»… — «Я хотела бы навестить могилу Нины, ведь поэтому я и приехала сюда!» — «Это можно! Кладбище рядом! Пойдемте, я вас провожу! Вы не боитесь мертвых? Это хорошо! Живые люди здесь гораздо страшней мертвых! Только накиньте мой полушубок, ночи здесь еще прохладные!» Помог ей одеть полушубок, вышли на улицу, у крыльца стоял немецкий часовой с автоматом наизготовку, Вера робко улыбнулась: «Прямо война настоящая!» — «Да война и есть… завтра померяемся силами с папашей… кто кого! Идемте, здесь направо… кладбище на самом берегу озера!»
По узкому переулку вышли на берег, перед ними озеро светилось серебряным светом луны над тихой водой… поднявшись на бугор пошли между могилами, Галанин взяв Веру под руку, уверенно провел ее к новым трем крестам, снял фуражку и перекрестился… молча смотрел на Веру, как она положила фиалки на середину могилы обсаженной цветами и неумело перекрестилась, помолчали… Вера украдкой оглянулась и увидела совсем близко от нее странно блестевшие глаза, пожала руку, которая дрожала: «Не горюйте, Алексей Сергеевич, ей сейчас хорошо!» — «Да, ей сейчас хорошо… но тогда… пойдемте, Вера, здесь сыро, смотрите какой туман ползет над озером! Пусть мертвые спят и ждут нас… может быть уже скоро и мы увидимся!»
Вера торопливо резала хлеб и ветчину, посматривала на дверь: «Что-то Степан не идет!» Галанин улыбнулся: «Он не придет… ушел на разведку! Будем ужинать сами! Вы не боитесь, Вера, быть наедине со мной?» Вера смотрела прямо в насмешливые глаза, пожала плечами: «Конечно, нет! Я ведь знаю, что вы меня не обидите!» — «Правильно! Я не забываю, что вы невеста Вани! Вот, если бы вы были свободная…» — «Все равно… не обидели бы!» — «Вот как! А м. б. вы ошибаетесь!» — «Нет… я знаю…» — «Что?» — «Оба смеялись, Вера хозяйничала, подкладывала Га-ланину ветчины, налила рюмку водки, Галанин ворчал: «Почему мне одному? Я не горький пьяница, без вас пить не буду, наливайте и себе, не ломайтесь, ведь стоит же на столе еще рюмка, Степана нет, пейте вы!»
Заставил таки выпить и закусить, с неудовольствием смотрел на дверь: «Ну, кто там еще? войдите!» Высокий немецкий фельдфебель в очках долго и обстоятельно докладывал. Галанин терпеливо его выслушал: «Хорошо, значит, выступаем в пять, строиться у моего дома. Перед выступлением хорошо накормите солдат и выдайте каждому по стакану водки, не больше. Что бы пьяных я не видел, сам проверю! Идите и отдыхайте!» Когда немец ушел, улыбнулся Вере: «Мешают нашему ужину; вы не находите, Вера, что мы с вами сейчас похожи на мужа и жену!» — «Совершенно ничего похожего нет! Это невозможно! Какая невероятная мысль!» — «Невероятная? ах да, я понимаю! Я слишком стар, а вы совсем еще девочка! и потом я уже женат!» — «Нет, не то! во-первых, вы не женаты больше, я заметила, что вы перестали носить обручальное кольцо, и во-вторых, вы не старый, а совсем как парень молодой!» — «Вот как? Так почему же вам кажется невероятной мысль, что вы могли бы быть моей женой?» — «Потому, что между нами пропасть!» Галанин криво улыбнулся: «Знаю; Не говорите дальше! Ну хорошо! может быть вы и правы! Довольно говорить о невозможном, а теперь идите и ложитесь спать! Уже поздно! Я вижу, что вы устали после этого путешествия с приключениями. Покойной ночи!»
Вера попрощалась, зажгла еще одну свечку, прошла в соседнюю комнату, но сейчас же вернулась: «Там клопы! Миллионы клопов! Идите посмотреть!» Действительно, вся простыня была усеяна большими плоскими голодными клопами, готовящимися, наконец, хорошенько закусить. Галанин, улыбаясь смотрел на испуганную Веру: «Ничего не поделаешь, придется вам спать на месте Степана, в его углу, а я за столом. Впрочем спать мне навряд ли придется. Мне еще нужно пройти к Шаландину и вместе с ним проверить расположение наших бойцов. Ложитесь и спите спокойно! Не бойтесь! Я человек честный и кроме того ваш друг! Только друг, не правда ли?» Он ушел, а Вера еще долго сидела за столом и не решалась ложиться спать. Вышла еще раз на улицу, посмотрела на молчаливого часового, вздрогнула от холода и тревоги. Вернувшись потушила свечку, не раздеваясь, легла в угол на лавку, закрылась одеялом и скоро заснула, как убитая. Спала крепко, не слышала, как вернулся Галанин и внезапно проснулась от света. Потихоньку из под опущенных век наблюдала за ним. Он сидел за столом, наклонившись над картой, сосредоточенно что-то отмечал карандашом. Она вспомнила о том, что завтра он идет на бой против папаши. Уже без всяких условий молилась Богородице о его спасении. Опять все забыла, Родину, Ваню, тетю Маню! Молилась за того, кого любила, закрыв глаза и незаметно снова крепко заснула…
Галанин кончил, наконец свои расчеты, встал и подошел к окну, посмотрел на небо. Луна зашла и стало темно и туманно. Опять где-то стреляли из пулемета и ему отвечал сонный усталый лай собак. Он вернулся к столу, постояв над картой, на цыпочках подошел к спящей Вере и долго смотрел на спокойное спящее лицо. Его сердце внезапно больно сжалось от острой жалости и нежности к этой странной девушке, он приблизил свою руку к ее голове с золотыми кудрями, не притрагиваясь к ним, ласково провел вокруг головы, наклонившись, чуть прикоснулся губами ее полуоткрытого рта и, побледнев, выпрямился. Ему показалось, что губы Веры дрогнули. Он смотрел с испугом на длинные ресницы закрытых глаз. Нет, она продолжала спать безмятежным сном спящего ребенка. Ему показалась чепуха. Сел на лавку у стола и, опустив голову на руки, задремал чутким предутренним сном.
Утром Вера села в автомобиль, который вез в город двух легко раненных немцев и немецкого курьера с донесением Шуберу. Около дома, где она переночевала с Галаниным, выстроились немецкие солдаты в полном боевом вооружении, в касках! Галанин обходил фронт в сопровождении фельдфебеля, — остановившись, сказал небольшую речь, объяснил боевое задание. Вера с удивлением наблюдала и слушала: перед ней был настоящий немецкий офицер не только потому что Галанин был в форме немецкого офицера и говорил с солдатами по-немецки. Все его жесты, манера говорить, шутки и короткие ворчливые замечания указывали на то, что этот человек знал, понимал и любил немецких солдат, которые внимательно слушали, смеялись его грубоватым шуткам и виновато ежились от его сердитых замечаний! Увидев Веру рядом со Сахановым, Галанин подошел к автомобилю и снова ее удивил став опять простым и понятным, каким он был в последнее время… русским человеком, добрым и славным: «Кланяйтесь вашим, скажите Шурке, что ее Степан вернется живым и здоровым, но напомните ей еще раз, что я говорил, или пусть замуж за него выходит, или я ее выгоню из дому! Как вы свое платье измяли? Где вы его так заездили?» Вера уже перестала краснеть перед ним, хотя ей и было стыдно: «Я в нем спала, мне было холодно». — «А? Ну до свиданья, верю, что и я вернусь невредимым, смотрите, не забудьте, что мы стали с вами теперь настоящими друзьями! Нам пора идти!» Вера молча кивнула ему головой и прислушивалась к своему сердцу, когда он взял ее руку и крепко пожал. Автомобиль двинулся; оглянувшись, она смотрела на дорогого ей человека в испачканном белом кителе и счастливо тревожно улыбалась.
Весь план атаки острова был тщательно обдуман и разработан ночью, одобрен Шубером, на бумаге было блестяще, на деле оказалось совсем иначе и вся эта затея Галанина чуть не кончилась катастрофой. Комбинированное наступление немцев к мосту и полицейских прямо через болото по тропе, по которой вел их Савка, провалилось утром. 20 с лишним лет прошло с тех пор, когда оба белогвардейца, Галанин и Шаландин, безусыми юношами воевали и показывали свою храбрость во время гражданской войны, потом жили мирной жизнью до сорок первого года. С прошлого лета Галанин действовал в непосредственном тылу германской армии, организовывал, как он любил говорить, мирную свободную жизнь освобожденного народа! командовать в бою ему не приходилось. Шаландин теперь преследовал со своими полицейскими небольшие отряды партизанов, при нападении их на город исполнял, и неплохо, распоряжения Шубера; у обоих было много личной храбрости, но не было опыта боевых начальников. Сил противника, его храбрости, и находчивости товарища Соболева не оценили, как не оценили храбрости отчаяния партизан, подхлестываемых своей звериной ненавистью к немцам и своим изменникам! И за это поплатились, тем более, что немцы-солдаты, русские полицейские от боев отвыкли и умирать не хотели! Шаландин, задержался в лесу, натолкнувшись на сильный заслон партизанов, вышел к болоту с большим запозданием и решил ободрить перепуганных полицейских водкой привезенной ночью из города. Галанин, заняв брошенное лесничество, быстро продвинулся вперед по топкой дороге и подошел к мосту, откуда уже были видны землянки и ивы, опустившие свои ветви и обманчивую гладь болота.
Здесь его отряд и был встречен огнем автоматов и минометов, потерял девять человек убитыми и тяжелоранеными и вынужден был спешно отступить; отступление превратилось в бегство, когда партизаны, поднявшись во весь рост из своих окопов, бросились преследовать отступающих. С большим трудом удалось зацепиться за единственную складку местности у лесничества! Сам фельдфебель Вальтер, потеряв очки во время отступления, бросился к пулемету и остановил наступление партизан, Галанин закрепил успех, выхватил маузер, остановил бегущих и бросил их в контратаку. Пришлось теперь веселым бежать обратно к мосту, оставив на узкой дороге несколько убитых и раненых, добитых немедленно немцами. Отряд Галанина ободрился, спешно окопались и подсчитали потери: убитых было девять, двое раненых, которых все-таки унесли на руках во время бегства. Оставалось только девятнадцать человек с двумя пулеметами и с ограниченным количеством ручных гранат. Военная прогулка начиналась плохо, и до сих пор не было слышно стрельбы в тылу противника, Шаландин почему то медлил или м.б. Станкевич обманул и завел полицейских в ловушку?
После совещания решено было укрепиться, позиция была выгодная, к единственной дороге ведущей на остров к мосту, вправо и влево непроходимая трясина, вырыли глубокие окопы. Галанин осмотрел полуразрушенный дом лесничества, выбрал укрытие позади него, распорядился поставить на солнечной стороне стол и стулья, обошел и ободрил приунывших немцев; чтобы поднять дух, распорядился выдать по сто граммов водки, выпил сам и немного повеселел, повеселел еще больше, когда пришел связной от Шаландина, Степан Жуков и сообщил о задержке, с нападением в тыл партизан к двенадцати часам: до этого времени нужно было только держать позицию и не выпускать врагов из мышеловки! Как будто очень легко и просто. Жуков пришел с другим полицейским, оба вооружены до зубов и таким образом силы немцев сразу выросли; беспокоило только то, что партизан оказалось больше, чем думал Галанин, поверив медведю Максиму. Последние строчки донесения Шаландина были малоутешительны: «Из Озерного ушло к ним больше чем мы предполагали: их всего, наверное, не меньше 130 отчаянных бандитов, но с нами Бог! Ваш Шаландин, полицай шеф!»
Еще раз Галанин обошел вместе с полуслепым Вальтером немцев, закопавшихся в землю, коротко объяснил им изменившуюся обстановку, не удержался чтобы не поворчать: «Вы как дети… увидели несколько бандитов и бросились бежать! Забыли, что принадлежите к победоносной немецкой армии. Это война, господа, и на войне воюют, а не с… в штаны! Подтянуться! Черт бы вас побрал!» Вернулся опять к своему столику, доедал колбасу. Благо было тихо и партизаны не шевелились, Страшно обрадовался, когда увидел Шубера, перелезающего с кряхтением через забор лесничества, пошел к нему навстречу и доложил о неудаче. Шубер его хмуро слушал, выругался: «Доннерветтер! Вы потеряли уже одиннадцать убитыми, не считая полицейских, и наши вчерашние потери. Это очень много для начала! Где здесь ваши позиции? Покажите мне!» Обошел сам с Галаниным линию окопов, посмотрел в сторону моста: «Ну, хорошо, позицию вы должны удержать, я вам привез боеприпасы и кроме того даю вам еще десять человек моей личной охраны. Пусть Вальтер их закопает! Так вы говорите: в двенадцать? Это хорошо и у нас с вами еще есть время!» Усевшись за стол против Галанина, продолжал распекать: «Глупо потеряли так много, а все почему? Не могли терпеть! Хотели еще раз показать, что вы все можете и попались. Что у вас с погоном?» — «Ничего… так… пуля зацепила! Хм… пуля зацепила. Хорошо, что сами еще живы остались! Ну, хорошо, давайте сыграем, я привез с собой шахматы. Что это у вас, водка? Налейте стаканчик! Прост!»
Через полчаса оба игрока углубились в свои шахматные комбинации, играли как всегда, каждый по-своему. Галанин торопился, брал фигуру, потом передумывал, ставил ее на место и играл другой. Шубер долго и нудно раздумывал перед тем как сделать правильный ход! Чтобы ускорить игру, положили на стол часы Шубера, чтобы думать не больше только одной минуты и ругались когда несли неожиданные потери! В самом разгаре игры партизаны, наконец, снова зашевелились, начали обстреливать лесничество из тяжелых минометов, сначала неудачно, мины рвались в болоте, поднимая к небу фонтаны зеленой грязи, потом пристрелялись: две мины разорвались в лесу, одна из них перед окопами, где лежали испуганные немцы с Жуковым и его товарищем.
Вальтер подошел к игрокам, кашлянув доложил: «Партизаны начали обстрел нашего расположения, мины рвутся вокруг окопов, но потерь пока нет». Шубер, у которого кончалось время думать, нетерпеливо махнул рукой: «Хорошо… хорошо… не мешайте мне… не мешайте мне, Черт побери! оставьте меня в покое, вы мне мешаете сосредоточиться! уходите!»
После очередного взрыва мины, она взорвалась непосредственно за стеной дома, отчего посыпался щебень и мелкая пыль, пошел конем и торжествующе засмеялся: «Шах! Что, не ожидали?» Галанин прислушался к визгу приближающейся мины, со злобой посмотрел на Шубера, потом снова на доску, внезапно свистнул: «Это пустяки, я возьму вашего коня моей королевой! Видали? Этого, конечно, вы тоже не ожидали!» Оглушительный взрыв послал осколок в котелок висевший на сосне и искромсав его, бросил на землю, покрыв стол кусками картошки, мяса и алюминия! Шубер удивился: «Да, в самом деле не ожидал, виноват в этом этот дурак Вальтер, не дал мне как следует подумать». Смахнул с часов кусок картошки, стал думать. Думал долго, посматривал на часы и радовался, что времени оставалось еще много. Снова появился Вальтер, доложил, стукнув каблуками пыльных сапог: «… они наступают, идут густыми цепями!» Галанин вскочил, схватил автомат, за ним, не спеша, с досадой поднялся Шубер, поднес свои часы к уху: «Часы стоят, не забудьте, что ход мой!
Доску оставим здесь, потом доиграем. Пойдемте, вы командуете, я буду смотреть, какой вы в бою! Надеюсь, более серьезный, чем в шахматной игре, посмотрим!»
Да они наступали, сначала далекие неясные, сливающиеся в одно неясное расплывчатое пятно, потом это пятно понемногу становилось яснее, растягивалось, стали видны цепи, быстро во весь рост идущие во всю ширину дороги. Молчаливые и страшные своим бесшумным движением, наконец, стали видны отдельные бойцы, с автоматами на перевес, их было много, туча и из этой тучи начали доноситься сначала далекие, потом все яснее крики: «о, о, о… а, а, а…» Галанин, стоя во весь рост рядом с пулеметом на котором играло высокое, горячее солнце, прислушивался, улыбался, поняв, наконец, что кричали наступающие: «За родину, за Сталина!» Посмотрел вокруг на лежащих дрожащих немцев, на Степана, который сосредоточенно целился из автомата, мельком посмотрел на стоящего рядом Шубера с биноклем у глаз, грубо выругался сначала по-русски, потом по-немецки! «…не стрелять, пока я сам не начну и тогда не останавливаться!» Шубер тронул его за плечо: «Что кричат эти бандиты?» — «За родину, за Сталина! Мы им сейчас покажем Сталина этим бандитам, внимание!»
Галанин поднял свой автомат, выбрал здоровенного партизана с приплюснутым носом, бежавшего впереди всех, тщательно прицелился ему в живот и дал очередь. Ему ответил автомат Степана, пулеметы и все автоматы немцев. Партизан с приплюснутым носом упал ничком, за ним падали другие, но остальная масса продолжала бежать вперед и некоторые из них успели добежать до окопов и до того как были убиты в упор, успели бросить свои ручные гранаты в немцев; кричали все… партизаны и немцы, ругались площадными русскими ругательствами и немецкими проклятиями, тяжелые потери у наступающих, большие у немцев. Из двух пулеметов, один испорчен осколком ручной гранаты, другой, замолчал, оставшись без прислуги. Но атака все-таки была отбита, партизаны отошли и залегли, закопавшись в землю совсем близко от немцев, к ним с острова подползало подкрепление, видно было, что они готовились к последнему решительному прыжку.
Шубер осмотрелся вокруг, старчески кашляя, подполз к лежащему теперь Галанину: «Дело плохо, молодой человек! они сейчас нас атакуют, пулемет, который вы хотите снова пустить в ход, их навряд ли остановит! Что же делает ваш Шаландин? Доннерветтер! Почему он до сих пор медлит?» Как будто в ответ ему, вдруг далеко впереди, где-то на другой стороне острова поднялась беспорядочная стрельба и крики! Галанин посмотрел на часы, улыбнулся Степану: «Вот и наша полиция! Шалан-дин точен, свое задание выполнил и перевыполнил!» по-немецки добавил: «Сейчас ровно без пяти двенадцать! господин оберлейтенант! Сейчас очередь за нами наступать! Вы не торопитесь, подождите нас здесь пока мы кончим с этими бандитами! Я оставлю вам пять человек и Жукова, остальные вперед! Они уже бегут!
В самом деле, партизаны начали быстро отходить, потом бежать на остров, за ними гнались немцы во главе с Галаниным, бой был решен, по дороге безжалостно добивали раненых, помнили приказ Галанина, пленных не брать, на плечах бегущих пробежали полусгнивший мост, легко преодолели последнее отчаянное сопротивление и ворвались на остров, где бойня между партизанами и полицейскими Шаландина была в разгаре…
В землянке папаши встретились. Галанин в рванном, выпачканном в грязи кителе, Шаландин в кожаной куртке Исаева, у стены с повисшей головой, поддерживаемый под руки полицейскими хрипел Соболев. Шаландин жестко улыбнулся, показав на него пальцем: «Вот он, знаменитый папаша! попался! Мои полицейские его чуток по голове съездили, не понравилось товарищу! Ведь вот не повезло ему, хотел сам себя и моих молодцов ручной гранатой взорвать, на нее лег, а она не взорвалась! живым все-таки взяли гада и Красникова тоже! Он сукин сын, в своей землянке в солому зарылся, нашли голубчика! Вас ожидает. Ну, как у вас, много потерь?» Галанин подошел к Соболеву, за бороду поднял его голову вверх, на него смотрели тусклые немигающие глаза, изо рта непрерывно текла серая слюна, смешанная с кровью, мертвое лицо и неживые глаза. Вздрогнув он выпустил бороду и голова снова бессильно упала на грудь.
«Потери большие, потеряли приблизительно половину убитыми и ранеными, еще точно не знаю! Вальтер сейчас строит уцелевших». Шаландин самодовольно улыбнулся: «Ну это немного, значит человек пятнадцать, а у меня, Алексей Сергеевич одними убитыми тридцать пять. Дрались сволочи как черти, никто в плен не сдался! Даже Таська двоих уложила, пока ее не пристукнули! Да, победа полная! все попало к нам в руки, рация, минометы и пулеметы! Смотрите вашего обещания не забудьте, насчет водки! Мои полицейские больше всего об этом беспокоятся. Просят выдать и на убитых тоже, радуются, что им больше будет! Ну и публика! А где же Степан? Неужели тоже убит?» Вышли наружу, выволокли папашу, с удовольствием дышали теплым весенним воздухом после сырости землянки. — «Степан не убит, храбро дрался, я им доволен! придется его женить на моей Шурке! Пусть полицейские не беспокоятся, водка будет на всех: живых и мертвых, постройте их, я хочу их благодарить!»
На своей машине приехал Шубер, выслушал рапорт Галанина, покрутил головой когда узнал о потерях; победа была полная, но обошлась она дорогой ценой. Все-таки район был очищен от партизан и в перспективе был победоносный рапорт и, следствие его, награда, повышение по службе! Игра стоила свеч! Как совершенно правильно сказал Галанин! Сказав короткую речь построенным немцам и русским, Галанин переводил, Шубер кряхтя снова влез в автомобиль. «Я поеду. Убитых немцев отправить в город, русских похоронить в Озерном. Соболева беру с собой, повешу его для примера в городе вместе с Ивановым и с Исаевым, пусть висит рядом с ними! Пусть население видит как мы караем предателей! Бедный Шульце, погибнуть так бесславно, но ничего, я напишу рапорт и он получит свой крест, о котором так давно мечтал! Нашу игру мы закончим в комендатуре, я записал расположение фигур, ход мой!»
Автомобиль, прыгая по сгнившим доскам моста, двинулся в уже темнеющую даль, за ним с песнями пошли немцы под командой Вальтера, нашедшего свои очки. Убитых полицейских и немцев складывали около моста, в ожидании телег, чтобы везти немцев в город, полицейских в Озерное. Темнело быстро.
Галанин отправился к землянке, где под усиленной охраной сидел Красников. По дороге обошел труп лежащий на боку, далеко вытянувший закостеневшую руку, посмотрел искоса на бороду испачканную кровью, остановился: «Послушайте, это ведь Савка! Кто его убил?» — «Да он гад, ругаться стал, когда мы Таську забили, мы его, господин комендант успокоили!» Галанин пожал плечами, подошел к землянке, у входа его встретил сконфуженный Степан: «Товарищ лейтенант, тут такое случилось, этот жид…» Галанин сжал кулаки: «Неужели сбежал, не уберегли?» «Нет, куда ему, он попросился по нужде… я его подвел к болоту, а он как сиганет! Кинулись за ним, хотели за волосья вытянуть! Где там? Засосало так скоро, что сами чуть только успели оттуда вылезти! Ведь она трясина злая, только крикнуть раз успел как грязь ему в рот и уши полезла!» Галанин молча поморщился, потом махнул рукой: «Собаке — собачья смерть!»
В ожидании машины, сидели на скамейке у землянки и делились впечатлениями немецкий офицер и русский полицай-шеф. Перевернулась еще одна страница жизни этого района, будущее казалось им в розовом свете! Уже поздно ночью, закончив отправку убитых, взорвав землянки партизан, уехали на автомашине в город. Проезжая через Озерное слышали пенье под звуки гармони, пьяный смех и истерические крики женщин. Галанин прислушался, посмотрел на Шаландина, который курил рядом: «Что это за дикие крики?» — «А это мои молодцы гуляют с женами партизанов; да вы не волнуйтесь, дорогой Алексей Сергеевич! Ничего страшного нет! Ведь, в конце концов, эти бабы рады, что так легко отделываются, они крепкие и не полиняют!» — «Но ведь это зверство! Как вы, их начальник, это допускаете?» — «Допускаю с чистой совестью! Вы, все-таки за границей отошли от нашего народа! Наш народ не понимает другой жизни! Он добрый и одновременно страшно жестокий! не забудьте, что большинство моих полицейских из лагерей: с Урала, с Соловков, тундр и тайги! Они прошли жестокую звериную школу! Видали виды! Ну теперь мстят за все, за все ужасы, что они пережили! Платят той же монетой! Правым и виноватым! Сегодня они дрались как черти, потеряли половину своих товарищей, а сколько их раньше папаша замучил! Вот теперь и гуляют по своему! Пируют! Вы им водки дали согласно вашего обещания, выдали и на убитых, закуску они сами нашли и сейчас перешли к десерту; я не могу и не хочу им мешать, пусть позабавятся, жизнь их коротка и они это знают, а завтра я их снова скручу!» Галанин хотел возразить, потом передумал, молча смотрел перед собой на дорогу, в лунном свете, слушал как сзади Степан растягивал гармонь и пел приятным тенорком: «Любимый город! ты можешь спать спокойно и видеть сны и зеленеть среди весны!»
Приехали далеко за полночь. Город не спал, по улицам ходили веселые пьяные полицейские и немецкие солдаты. У себя дома Галанин к своему удивлению увидел свет. Шурка ждала его с ужином, вернее ждала своего Степу. С радостным смехом смотрела как Галанин, сбросив китель на пол мылся у рукомойника, рассказывала. «У нас в городе все с ума посходили от радости! Рады что Шульцу убили и что папашу поймали. Иванов тоже арестован, сидит в подвале с папашей! Тот ума решился, только пузыри пускает! Жена Иванова убежала, не могут найти! У них дома обыск сделали! нашли мануфактуру, кожу, ветчину и сахару и сала, полный подвал был. Шубер все реквизировал и сказал что раздаст всем нам, за наше терпение, когда Иванов нас мучил! Мы с Верой боялись и вас ждали, как убитых привезли, чуть не померли от страха! я бегала туда смотреть, все боялась что вы там! а нет все незнакомые! да все молодые! жалко!» Галанин слушал ее и мрачно улыбался: «Подожди! не тарахти! Вот что: там на дворе ждет тебя Степан Жуков! Я ему разрешаю повести тебя домой! но только проводить! Чтобы никаких глупостей не было! Впрочем сама должна знать! Позволишь до свадьбы, получит он свое и тогда ищи ветра в поле! Иди! не мешай мне! я сразу лягу спать! Устал!» Шурка прошла в спальню, взбила подушку: «Спите спокойно! Я сегодня чистые простыни послала, фиалки на столике, Вера принесла, она говорила, что вы их любите! Ну, я побежала, а за меня не беспокойтесь! я сама знаю что ему можно и что нет! ученая!» Убежала хлопнув дверью.
Галанин взял букет, поднес к лицу, вдохнул слабый нежный запах, потом быстро разделся и лег, потушив свет! Долго не мог заснуть, вспоминал весь день, всю поездку на Озерное! Дом где на лавке спала Вера! Ощупью сорвал несколько фиалок и блаженно улыбаясь приложил их к губам, потом начал думать о засаде, убитом Шульце и Исаеве, об убитых немцах и русских партизанах, о потерявшем рассудок папаше, о потонувшем в грязи Красникове, о геройской смерти Таисии и плачущем на допросе Савке, об изнасилованных женщинах Озерного… Крови было много, так много, что она как будто залила весь пол его спальни и грозила затопить его постель и запах ее острый и душный совершенно заглушил запах Вериного букетика фиалок!
На другой день утром у моста на Сони были повешены Соболев и Иванов, рядом с ними болтался повешенный за ноги Исаев; собрался весь город, съехались колхозники, чтобы посмотреть на гибель тех, которые их до сих пор мучили и убивали! Радовались все, связывая смерть саботажников и вождя веселых с наступлением мирной трудовой жизни. Война сразу отодвигалась куда то далеко и становилась совсем неопасной и даже решенной. Надеялись, что скоро уйдут и немцы. Шульце, который истязал и расстреливал жителей города и района, получил тоже свое, хоронили его с остальными убитыми немцами и немцы залпами отдавали военные почести убитому палачу. Русские, собравшись толпой, смотрели и радовались. У него в канцелярии сидел другой начальник немецкой тайной полиции Ратман, странный и добрый человек с которым дружил Галанин. Его назначение было утверждено в день похорон Шульце. Смущаясь он выслушивал поздравления Галанина пришедшего в гости.
Все было также в кабинете Шульце, тот же грозный Гитлер висел над столом, только картины, висевшие на стенах переменились: вместо голых женщин, немецкие пейзажи! Реки, водопады, горы, дома с острыми высокими крышами, зеленые, слишком зеленые деревья, голубое, слишком голубое небо. Галанин сидел в кресле, Ратман высокий блондин с водянистыми глазами, похожий на переодетого пастора со своим бритым розовым лицом сидел на диване и сконфуженно потирал руки: «Поздравлять не с чем, ведь мое назначение совершено случайное, скажу прямо — ошибочное! Ведь вы только посмотрите на меня! Разве такие начальники тайной полиции бывают? Да еще в России, во время войны! Вообще, эта ужасная кровопролитная война и я — скромный учитель! какая несуразица! Честное слово! мне кажется иногда, что я с ума сошел, и вы, и Шубер, все русские и немцы! Выпейте рюмку водки и слушайте; я вам уже говорил, что я толстовец! И я до этой проклятой войны в России, в Латвии, потом в Германии был убежденным противником всякой войны! И вот пришла война и я очутился по мобилизации здесь! Вы знаете Шульце и значит можете себе представить, что я должен был здесь пережить! Господи! эти аресты, пытки, расстрелы! все на моих глазах; теперь я стал тоже пить, а раньше ведь был убежденным антиалкоголиком! Иначе я бы давно повесился? Но остался по старому вегетарианцем и непротивленцем злу. Верю, что большевизм зло, но знаю, что победить это зло можно только непротивлением ему! А наши методы! Я хочу сказать методы национал-социализма ужасны! и мы за них поплатимся ужасно, уже платим! Я не верю в победоносный конец войны! Германия будет побеждена! и, знаете почему? Слушайте, я знаю что могу быть с вами откровенным и вы на меня не донесете, потому что вас мучит то же, что и меня и вы видите то, что другие не видят, не хотят видеть! Вы знакомы с некоторыми циркулярами, не со всеми, мы знаем больше, и вот что я вам скажу: мы будем разбиты, потому что наши методы хуже большевицких; мы несем сюда рабство и смерть, по крайней мере должны нести, но, правда, мы люди и приказы исполняем иногда плохо, по неумению, по нежеланию, не все мы Шульце! Но все-таки!
Слушайте: по дороге сюда я проезжал Перемышль, и там погулял по улицам. Прохожу мимо одного магазина, где все есть, на витрине выставлены товары и продукты, которых я не видел даже в Германии. Цены смехотворно низкие, покупателей не очень много, хорошо одетых, веселых и сытых! Что за чудеса? Подошел ближе, читаю объявление: «только для лиц немецкого происхождения!» Понял и оглянулся; смотрю недалеко от меня стоит оборванец, наверное, поляк, смотрит на витрину, на радостных покупателей, сам худой как скелет. Я поймал его взгляд и ужаснулся: в нем горела такая ненависть к нам немцам, что ее, как будто, было достаточно чтобы уничтожить нас всех сытых, самодовольных… Ушел, потом шел вдоль бараков, где ходили, смеялись и ели немецкие солдаты в ожидании поездов на родину и на фронт. Смотрю — за деревом стоит молодой интеллигентный еврей, худое нервное лицо, большие умные глаза, наверное в недавнем прошлом студент или врач! В настоящем раб, ожидающий своей очереди быть отправленным на тот свет, когда в нем не будет больше нужды! На спине шестиконечная звезда, тоже оборванный и тощий как скелет и в глазах такая ненависть, которая, кажется могла убить всех наших сытых немцев и меня вместе с ними! За то, что мы немцы!
Перед тем как ехать в Россию я был проездом в одном городке Бельгии, дело было вечером, низко над городом летели английские бомбовозы, по дороге на наши немецкие города; на улицах несмотря на рев сирен стояли толпы народа, они аплодировали и я видел в их глазах радость и торжество, радость от того, что эти самолеты летели убивать наших женщин и детей, потому что они были немцы! Мой отец живет в бывшей польской области, уже присоединенной к Германии, в имении одного поляка. Хозяина выслали и его имение конфисковали, теперь оно является собственностью моего отца! со всем своим живым и мертвым инвентарем, с мебелью, подушками и одеялами! И знаете, когда я там был, я боялся, боялись и отец и мать! Боялись этого дома! сада, вещей, собак, коров, лошадей и местных жителей; ненависть и жажда мести была вокруг нас! Боже, что там будет, когда мы проиграем войну! Вы не представляете? А я вам тогда скажу: будет массовое истребление немцев! во всех областях, присоединенных нами к Германии, а потом и в самой Германии и в ее столице Берлине! Войну мы проиграем, мы не можем ее выиграть, потому что против нас весь мир, охваченный ненавистью и жаждой мести! Это вопрос только времени!
Но я вам скажу, если я погибну, я не буду ни в чем виноват! У меня нет на руках крови и не будет! Меня назначили начальником немецкой полиции! Прекрасно! Слушаюсь! Но я не расстреляю ни одного русского, пусть это делает Шаландин, Шубер и вы! Как вы сделали сегодня с несчастным Ивановым и Соболевым. А я умываю руки! я непротивленец! Эти доносы, всю эту липкую паутину, которую плел этот Шульце, я уничтожил, сжег! Все ящики пустые! и я думаю, что вы меня одобряете, потому что вы все-таки добрый человек, хотя ошибаетесь, думая бороться злом против зла! Вы, Галанин, за это скоро поплатитесь, вы в особенности, потому что вы не живете в Германии, где все-таки можно как то спрятаться среди немцев! когда война кончится! А жаль, вас в особенности жаль, потому что вы гораздо лучше других!»
Галанин слушал молча длинную проповедь Ратмана, когда он задохнувшись замолчал, выпил стакан водки, который сам налил и улыбнулся: «Слушайте, Ратман, какой же вы чудак! разве в такое время с вашими взглядами жить можно?» — «Как видите можно! жив же я! Ну хорошо, бросим об этом! Я ведь знаю, почему вы пришли! не только затем чтобы меня поздравить! Не беспокойтесь, ни Котляровой ни Минкевичу бояться нечего! Я не уничтожил их карточек, знаю, что вы человек недоверчивый и поэтому их сохранил. Вот они, вы можете их взять. Я повторяю вам еще раз: Я толстовец и не хочу крови и ее не будет! хотя бы это стоило моей жизни!» Галанин растроганно сжал ему руки: «…я перед вами преклоняюсь! Я хотел бы быть таким как вы! но не могу! Все-таки вы ошибаетесь: большевики во всяком случае будут разбиты первые, Германия, может быть, потом! И тогда милости просим к нам в освобожденную Россию. Я вас никому в обиду не дам и войду в ваш кружок толстовцев!»
И было так как сказал Ратман: арестов больше не было! можно было вздохнуть спокойно, работать и в свободное время веселиться! Жили мирно и благословляли товарища белогвардейца и делились своими думками. Шульце сдох, со своими душегубами на мину наехал. Галанин так все хитро обдумал, что сам в белом кителе с переводчицей цветочки рвал, на солнце грелся пока Исаев Шульцу кончал! А Исаева, когда тот свое задание выполнил, тоже убить приказал! И не только его, но и всех, кто так или иначе был виноват там в смерти его любовницы, и тех, кто ее сам мучил и резал, Красникова с его жидами и папашу с веселыми, старосту Савку и Таисию! А когда был внезапно расстрелян по приказу Шубера полицейский Жердецкий, весь город ахнул и многие даже смеялись!
На другой день после разгрома партизанов и казни Иванова, приехал новый староста Озерного и привез на телеге десятилетнюю дочь Савки, Маруську, привез прямо в с/х комендатуру и пошел к Галанину вне очереди с жалобой на полицейского изнасиловавшего несовершеннолетнюю невинную девочку. Галанин, конечно, этим случаем воспользовался, вызвал доктора Минкевича и немецкого фельдшера с приказом осмотреть Маруську! Дело было ясное, Галанин пошел с удостоверением подписанным немецким и русским докторами к Шуберу, тот вызвал Шаландина. Шаландин собрал полицейских, среди которых Маруська сразу узнала своего мучителя. Суд был скорый и правый. Повели Жердецкого на Черную балку и там пустили в расход, неизвестно за что! Последнее звено, которого не хватало в длинной кровавой цепи было найдено Галаниным… ведь все знали и помнили, как Жердецкий, после своего неудачного ухаживания за Ниной Сабуриной, бегал по улицам и базару и чернил там непокорную Нину, отсюда и пошла ее травля, от которой она бежала в Озерное, где ее ждал с нетерпением Красников со своим ножиком!
Итак все, связанное с горем Галанина, было кончено на этой грешной земле и остальные, совсем мало виноватые, могли, наконец, успокоиться и не бояться мести белогвардейца. Даже в Озерном успокоились жены партизан, с которыми погуляли полицейские, примирились со своей участью, и обсуждая историю с Маруськой, не хотели нового кровопролития, простили своим насильникам, а некоторые в своем прощении пошли еще дальше, продолжали спать с ними и дальше уже по доброй воле и своему хотению. Дело было житейское молодое, весна становилась все горячей, играла кровь. Снова тихими вечерами гуляли парочки по берегу Сони, где зеленели и густели плохо вырубленные кусты, немцы, полицейские и их любовницы клялись друг другу в вечной любви, на зло войне и расовым законам, целовались и ласкались!
Целовалась и Шурка со Степой, возвращалась поздно домой и жаловалась рассматривая свою смуглую грудь: — «Опять мне синяк сделал ненасытный! Не буду больше с ним встречаться до свадьбы! все хочет больше. Опасно! самой хотеться начинает! Буду слушать Галанина!»
Ложась спать тушили свет, по молчаливому соглашению на ночь меняли свои места Галанин и Ваня. Ваня становился у изголовья, улыбающейся хитрой улыбкой Шурки, Галанин смотрел на молчаливую Веру. Плохо спала Вера на своей узкой девичьей кровати. Жарко было под грубой толстой простыней, мечтала о многом, сначала робко потом все смелее. Вставая по утрам после ухода Шурки уже не стеснялась темных насмешливых глаз, когда сбросив одеяло и простыню нарочно медлила одеваться, приучала себя к нему, чтобы не растеряться потом, когда наступит минута, которой она боялась и одновременно с нетерпением ждала… Боролась все-таки всеми своими ослабевшими силами и старалась рассуждать логически: с одной стороны спокойная интересная жизнь на благо родины рядом с Ваней, все ясно и просто, с другой вечное волнение, страх за будущее позорный и страшный конец с Алексеем, все грозно и туманно! Нужно было все-таки взять себя в руки, выбросить из головы несбыточные и безумные мечтания! Ведь она погибнет! и из чего? из за этих глаз и губ? Это было какое-то колдовство! и никто ей не помогал это наваждение рассеять! Наоборот!
Все в городе, даже те, которые от Галанина страдали особенно, все-таки его любили, плакали и любили, как, например, Аверьян! Остальные хвалили с чувством какого то восторженного удивления, немцы и русские, начиная с Шубера и Бондаренко! Теперь, после уничтожения партизан, в особенности! Весь успех этого кровавого дела приписывали ему, потому что это он принял на себя с горсточкой немцев весь удар врага. Все рассказал Степан. Он был героем, это было всем ясно, кроме него самого, который сам над собой смеялся. Что было совсем плохо и уничтожало Веру, было то, что веселые и евреи не были настоящими партизанами, а простыми жестокими бандитами, это знали все и она. Поэтому Галанин был прав, рискуя своей жизнью, чтобы их всех уничтожить. А жизнью своей он рисковал страшно, в этом убедила ее Шурка.
Шурка пришла вечером и принесла рваный грязный китель, торжествующе показывала Вере: «Смотри, куда пуля попала! Ведь чуток ниже и прямо в его горячее сердце, видишь как погон разорвало? Он дал мне чтобы я отдала в стирку, дал мыла и порошки всякие! думаю, сама постираю, мыло мне самой нужно! Нужно свои комбинации и рейтузы стирать, а то грязные, от Степы стыдно!» Вера с испугом рассматривала китель, дрожащими пальцами приглаживала разлохмаченный погон, нерешительно предложила: «Тебе и так много работы! По утрам рано встаешь, у меня больше времени! Я сама постираю завтра утром, останется мыло, верну. Только не говори ему, что я стирала; не хочу чтобы знал».
Так и сделали. Утром с любовью и стараньем мыла, терла, варила в светлой чистой древесной золе, отстирала все пятна, вывесила на солнце, чтобы еще лучше выбелило. Когда вечером высох, чистенько заштопала и выгладила, совсем как новый стал! До прихода Шурки в своей комнате, запершись на ключ, одела китель, погрузила свое пылающее лицо в отворот воротника, вдохнула знакомый запах и замерла в сладкой истоме! Рассудок молчал и все ее здоровое девичье тело радовалось и рвалось к нему, единственному в мире. В ней просыпалась женщина, как просыпалась вместе с весной теплая дрожащая земля, где уже разбухали и лопались, пускали корни и стебли, брошенные в нее зерна ржи!
И вот Галанин вызвал ее к себе, предложил ехать вместе с ним в Парики, посмотреть как заканчивается там весенний сев и заодно навестить подругу Варю Головко; конечно, она с радостью согласилась. Придя домой рылась в комоде, выбирая самое лучшее, чище всего заштопанное белье и старалась не думать ни о чем другом, кроме того, что будет опять наедине вместе с ним. Вечером перед сном пела и играла на гитаре, Шурка слушала и удивлялась: «Как же ты хорошо поешь и глаза у тебя блестят как у пьяной! Ты что? напилась, что ли? И по какому случаю?» Вера смеялась: «Напилась на радостях! Еду завтра в Парики! К Варе в гости! Галанин обещал меня туда подвести. Я счастлива! я так счастлива!!» — «Это хорошо! Я счастлива, ты счастлива, Степа счастлив и, кажется, Галанин тоже будет счастлив! Он даже на Аверьяна не кричал сегодня и тот на радостях напился! У него всегда есть предлог, чтобы пить! Сегодня на радостях, завтра с горя!»
Вернулся он сегодня, привез Кольку военнопленного, тот собирался сегодня прийти к нам, какую-то записочку от своего друга привез для дяди Прохора… Не спали пока не пришла тетя Маня, со слезами на глазах от великой радости!» Долго не могла говорить от волнения, с трудом успокоилась: «Верочка! радость какая великая, смилостивился Господь над нами всеми! Услышал наши молитвы! Ваня, наш Ваня нашелся! Спасся! он сидит в лагере в областном! Сдался, наконец, в плен! Вернулся к тебе! поженитесь! детишки пойдут, мне на утешение! Пойдем скорее на кухню! Коля сидит на кухне с моим Прохором, на радостях пьют! Он привез записочку от Вани! Завтра же надо просить Галанина, чтобы он помог ему освободиться! Ой! что же ты гитару на пол роняешь! ведь поломается же! И не дрожи же так! Конечно! я тебя понимаю и еще как! Но разве можно так теряться и плакать? Успокойся! Знаю, что плачешь от радости! Но все-таки не надо так!» Лаская успокоила Веру, пошла вместе с ней на кухню откуда доносился веселый говор и смех… Шурка ложилась сама спать, на этот раз оставила около себя фотокарточку Галанина, не рискнула шутить!
На другой день утром Галанин сам начал принимать посетителей. Вера против своего обыкновения запаздывала, Кирш, несмотря на некоторые знания русского языка, не мог все-таки уточнить разговоры с посетителями и все время бегал к Галанину за разъяснениями, но работа все-таки шла скоро и весело. Светило солнце в окно, пели птицы и впереди была поездка в Парики вместе с Верой. Но вот, неожиданно, пришла тетя Маня и так как посетителей не было, была сразу принята Галаниным. Смеясь и одновременно волнуясь рассказала о великой радости, своей и Веры! О приезде жениха Веры!: «…он в лагере, откуда вы освободили Колю, голодает бедный! просит, если можно ему сухариков прислать, ничего больше! А Коля рассказывает, что он очень похудел. Замучили его тамошние немцы! Не кормят и бьют. Вот я и пришла просить вас, Вера сама стесняется. Через меня Христом Богом просит! Помогите нам его спасти! Вы все можете. Напишите записочку. Сегодня из горкомендатуры как раз туда грузовик идет! Немцы согласны моего Прохора с собой взять. После завтра вернутся. Алексей Сергеевич! ради Бога!» Она плакала и хотела стать на колени перед Галаниным, но тот, конечно, не дал ей унизиться, успокоил и усадил на стул. Долго смотрел на нее и думал, морщился как будто от зубной боли: «Это, конечно, можно устроить. Одно только препятствие я слышал, что он красный командир. Это очень осложняет дело, нужно подумать…» — «В плену он скрыл, что он офицер! все бумаги порвал. Коля рассказал, выдает себя за простого бойца!..» — «А? Ну тогда дело просто, сейчас же мы все это оформим! Поручительства никакого не надо! Я за него сам ручаюсь! Подождите, я сам вам все отстукаю на машинке.
Неумелыми пальцами медленно отстукивал:…Военнопленный Иван Холматов… родился… проживающий… тракторист МТС… спешно необходим… прошу… подписал и поставил с громом печать.
Розену написал письмо с просьбой о содействии: «Жених Веры, переводчицы, той самой, в которую ты был влюблен, сидит у тебя в городе в лагере, помоги его немедленно освободить, сделай это для меня. Между прочим, я до сих пор не воспользовался отпуском, хочу ехать вместе с Шубером в Берлин, к нему в гости, хочу рассеяться пока не поздно…» Запечатав письмо, протянул его тете Мане: «Вот письмо Розену, пусть дядя Прохор сначала идет к нему, он все сам сделает и я уверен, что Ваня будет через пару дней дома у своей невесты! Может быть вам нужно еще что-нибудь? говорите, не стесняйтесь! Вы ведь знаете, что вам я не могу ни в чем отказать!»
Тетя Маня помялась, потом начала говорить: «Тут вот относительно Веры. Хочу вас просить, что бы вы ее уволили. Неудобно ей у вас служить. Знаете, какой у нас город! Сплетники ужасные! Вот вы были с ней вместе на могилке Нины. Сама ее туда пустила и радовалась, а что получилось? Рассказывают, что вы спали вместе с ней в одном доме, заметили, что платьице у нее помятое, так грязно намекали! Приедет Ваня, не дай Бог узнает! Знаю, что злые люди про это наговорили, а все-таки лучше ей от вас подальше быть! Вот если бы ей, пока школу не открыли, в горуправлении работать».
Галанин сразу согласился: «Совершенно верно, я и сам об этом уже думал Да, злые языки! все самое чистое выпачкают. Решено, я сегодня же поговорю с Котовым, все в порядке. Вера может не беспокоиться и не приходить больше. У меня уже есть переводчик на примете. Может быть еще, что-нибудь?» Но тетя Маня больше ни о чем не хотела просить, рада была страшно, что так все легко и просто устроилось, ушла веселая. Не сказала только, что Вера ничего не знала о ее хлопотах об увольнении из комендатуры, но чутьем знала, что так будет лучше и безопаснее для Веры и для ее счастья!
После ухода тети Мани Галанин долго сидел не двигаясь и думал о чем-то очень невеселом. Очнулся увидев перед собой Кирша, долго не мог понять, о чем тот ему говорил, его мысли были далеко и он с трудом вернулся к действительности, сообразив в чем дело, грубо кричал: «Вы мне надоели с вашими дурацкими вопросами! Проявляйте инициативу! нет переводчика — идите к Шаландину, попросите от моего имени, что бы он дал вам своего Каумана, этого приволжского немца. Котлярова больше не вернется! Я ее уволил! Ей нечего больше делать у меня! Мне не нужно девушек да и вам тоже! Мы должны с вами работать, а не заниматься чепухой и говорить комплименты и играть на скрипке! Ясно? Оставьте меня в покое и идите ко всем чертям! Я уезжаю в район! делайте сами, что хотите!»
После того, как обиженный Кирш ушел, принялся кричать на Аверьяна, который прибежал сообщить, что все готово и что можно ехать, как только придет Вера Кузьминична: «Почему вы думаете, что она придет?»
— «Я думал…» — «Вы думали? Вам нечего думать! Я думаю и приказываю! а вы потрудитесь мои приказания исполнять!» — «Я говорю, господин комендант, что корзинку с наливкой я поставил в задок, две бутылочки наливки и одна с водкой». — «Наливка! кто вам сказал, чтобы вы брали наливку?» — «Я думал?» — «Вы опять начинаете думать? К чертям наливку! Пусть ее Антонина с вашей женой пьет! Водки вместо нее! Ясно? да поворачивайтесь живее, черт бы вас побрал! Что вы у меня, кучер или баба? Немедленно подавайте бричку! мы едем! бегом! марш!»
С мрачным видом сел в бричку, подождал пока Аверьян хромая бегал на кухню и, меняя там бутылки, с нетерпеньем смотрел, как он сел на козлы и разобрал вожжи. Застоявшиеся лошади дернули и весело пошли под гору к мосту, снова кричал: «Вы куда едете? на Парики? Кто вам сказал? я вам приказываю ехать сначала на винный завод к Столетову! Мы едем вместе с ним, назад, чертова кукла!» Аверьян повиновался, гнал вскачь лошадей по пыльным улицам к винному заводу. Галанин закрыл глаза и, улыбаясь одной стороной рта шептал: «Ты! старый осел!»
Неделю катались по району, осматривали колхозы и совхозы, наблюдали за окончанием весеннего сева. В последний раз работали по колхозному, летом должны были уже делить землицу, каждый получал на себя и на всех своих едоков, включая еще отсутствующих бойцов красной армии, приказы были точные и справедливые, лишались земли только партизаны, но их семьи тоже не были обижены, по приказу с/х коменданта. В последний раз, поэтому и работали легко и быстро, торопились воспользоваться хорошей солнечной погодой и радовались слушая пенье жаворонков над свободной крестьянской землей! Только совхозы оставались по старому государственной землей пока, как говорил Галанин, и это пока заключало в себе много опасных и неприятных возможностей! Сомневались, грустили и не верили совхозники, говорили между собой самые неприятные вещи и боялись возвращения помещиков.
Так и получилось. В Париках, когда вечером Галанин отдыхал в доме старосты Семенчука и там ужинал вместе со Столетовым и районным агрономом, пришел к нему по делу маленький старый человек со слезящимися глазами и большой темной медалью на груди. На столе, не торопясь, развернул и разгладил большой, потемневший от времени и во многих местах подклеенный план, объяснял: «Разрешите представиться: Бонаевский, Николай Александрович. В прошлом помещик, в настоящем завхоз заготзерна в Пискареве» ткнул себя пальцем в грудь: «Эту медаль узнаете? нет? я так и знал! молоды вы еще, хотя все-таки прискорбно что забыли. Это медаль трехсотлетия дома Романовых! Сохранил, сберег и теперь ношу. Ношу с гордостью и умилением». Галанин улыбнулся: «Ну и носите на здоровье! Это не запрещается. Но в чем же дело? Ведь не для того вы ко мне пришли, чтобы показать эту почтенную медаль? Говорите, что это за план?»
— «Вот тут, видите, господский дом, службы, пруд, сад, пахотная земля, луга и, наконец, вот, тут, лес вот до сих пор; граница тут ясна — река, за рекой они, крестьяне: тут уже Парики. Мне и не нужно. Я по закону. Что мое, то мое. Чужого мне не нужно!»
Галанин вопросительно посмотрел на Бондаренко: «Ничего не понимаю, при чем здесь господский дом?» Но старик перебил, захлебываясь объяснял дальше: «Сейчас это совхоз Первого мая. А раньше мое имение. Из моего дома эти сукины сыны сделали школу. Я ждал вас, освободителей 24 года, берег все доказательства. Вы пришли и я прошу правосудия. Вернуть мне то, что по закону принадлежит мне. Вот тут, изволите видеть печать, гербовые марки, все в порядке. И никаких сомнений!»
Галанин зло смеялся, взял план и, скомкав, выбросил его за окно: «Вот что, господин Бонаевский. Если вы думаете, что мы воюем с большевиками, чтобы вернуть вам ваше имение, вы жестоко ошибаетесь. Помещики умерли. Вы слышите меня? Умерли, и если вы со своим планом еще не умерли, тем хуже для вас! Я вам скажу одно и вы зарубите это себе на носу: к прошлому нет возврата, земля тому, кто на ней сидит и пашет. Если хотите, могу вам дать ровно столько земли, сколько и другим. А если вы ее на следующий год не обработаете, отберу, Идите! идите и не надоедайте мне с вашими дурацкими планами».
Бонаевский выслушал его, открыв рот, внезапно схватился за голову и выбежал на двор, кричал: «План! где мой план? Я буду на тебя, сукин сын, жаловаться самому Адольфу Гитлеру! Ты не имеешь права не признавать чужой собственности. Вы все большевики здесь собрались. Где мой план?» Галанин смотрел в окно как Бонаевский гнался за мальчишками, которые бежали от него и на ходу бросали ему кусочками обрывки плана как собаке приманку. Бонаевский нагибался, поднимал обрывки и плача бежал дальше.
Семенчук укоризненно качал своей головой скопца: «Дождался! так мы ему и дали! Правильно, господин комендант, это даже очень совхозников успокоит, а то бояться, бедные, начинали. Выпейте ваш стаканчик, самогонку для вас специально гнал!» Галанин пил, хвалил и вкус и крепость «Хорошая! дайте и моему кучеру на кухню. Но, Семенчук, помните, я ничего не знаю. Ведь гнать самогонку запрещается под страхом расстрела, вам это, надеюсь, известно?» — «Известно! но это только для вас, а вообще ни, ни… сам слежу, выпейте еще и вы, господин Столетов, эта получше, покрепче вашей заводской». Столетов пил, обижался и спорил!
Так и объехали весь район, много дел сделали, еще больше пили и гуляли. Собралась теплая и дружная компания: Галанин, Столетов, Бондаренко, около них вертелся вьюном Аверьян. Радовался мирному сельскому труду, прислушивался к разговорам начальства, мотал себе на ус, и пользуясь случаем, каждый вечер ложился спать мертвецки пьяным, валился как мешок с овсом около своих лошадей, а утром снова погонял их в лесную даль в новые колхозы, пить новую самогонку, слушать песни новых колхозных девушек. Так незаметно и весело прошла неделя; вернулись в город утром, разошлись довольные друг другом и приступили к очередной работе.
Галанин загоревший похудевший, молчаливый и невеселый прошел в свой кабинет, уселся под портретом Гитлера и уткнулся носом в бумаги. Аверьян, который не в силах был распрячь лошадей, шатаясь проковылял в свою квартиру, там опохмелился по случаю радостного свидания с Евдокией, которая в скорости побежала к Антонине жаловаться: «Мой косой приехал, насилу его узнала, так распух от водки, глаз и не видать почти. И такое несет, противно слушать, говорит, что сейчас он тоже агрономом стал, кричит что своего коменданта переплюнуть хотит! Ты, говорит, здесь сидишь, кашу варишь и детишкам зады подмываешь, а не знаешь, что такое зябь, коксагыз и всякие там каучуковые носы. Агрономия, кричит, наука великая и самое в ней главное и страшное зябью называется. Поднимать ее решил, под кровать залез, орет, где тута зябь проклятая, ребятишек до смерти напугал, ну я его скоро оттуда за волосья вытащила и на кровать бросила, сейчас спит, пришлося мне самой лошадей распрячь и убрать. Только бы не было белой горячки. Сам признался, пили, говорит день и ночь, все, колхозники, старосты и наши все, с девками играли. Вот они какие оказалися. То все тихие были, партизанов боялися, а теперя как с цепи сорвалися, чистые черти, а комендант наш, их не удерживает и с ними туда же. Я его даже уважать перестала, испортил в конец моего Аверьяна!» Антонина косилась на дверь, гремела кастрюлями: «Тихо, ради Бога, тихо! Он, кажись опять не в духах, молчит и рот кривит, знаю, ох знаю, чего опять говорить начнет. Христа ради тихо, а то придет, по кастрюлям лазить начнет, а у меня опять меню, не ждала его сегодня, черта долговязого!»
Пришел дядя Прохор, просил в гости, прием на радостях устраивал, праздновали по христиански обручение Веры и Вани. Жених Ваня приехал уже давно, немного отошел, подкормился, окреп, живет пока у своего друга Бондаренко. У дяди Прохора пока места для него не оказалось. Шура по прежнему спит на диване, решили до свадьбы пока так оставить и лучше, меньше будет разговоров!
«Будут все свои, повеселимся, приходите обязательно!» Галанин отказывался, ссылался на массу работы, на усталость. Но дядя Прохор и слушать не хотел:
«Устали, не можете? отложим пока не отдохнете, ведь вы — виновник всего торжества, вы его нам из плена вырвали! И он, Ваня так вам благодарен, хотел сам прийти, вас благодарить, но Вера не пустила, еще плохо выглядит. Значит придете?» Галанин нехотя согласился: «Ладно, только попозже, когда кончу с делами. Вы меня не ждите и начинайте сами без меня. У вас довольно всего? Водки?» — «Всего вдоволь, я уж постарался, никто трезвым не будет».
Ушел радостный, а Галанин принялся за работу, снова подготавливал реквизицию скота для немецкой армии, решил все просто: «130 голов скота выбрать из Париков трофейных, самых плохих, у колхозников и горожан не трогать. Я вам, Бондаренко потом объясню как нужно оформить, наш принцип вы знаете? еще не забыли? Относительно зерна сделаем так…» Собственно говоря, никакого совещания не было. Хотя и были представители Райзо и зондерфюреры, но говорил и решал один человек, Галанин, а остальные подчинялись с удовольствием, немецкая армия получала своих коров и зерно, русским оставалось то, что было нужно, чтобы не умереть с голода и даже есть досыта и гнать самогонку!
Пришел Галанин в самом деле поздно, когда веселье было в полном разгаре и дядя Прохор уже успел напиться. Приехал на своей бричке, Аверьян важно обеими руками осадил лошадей. Проворно слез с козел и, сняв шапку, пошел за своим строгим начальником. На кухне сразу воспользовался общей суетой и криком, чтобы опохмелиться в уголку, где стояли бутылки с напитками. Повеселел и снова вернулся, радуясь, что Галанин его, как будто, забыл. Решил ждать его, так как приказа возвращаться не получил. Представлялись возможности иногда заходить на кухню, чтобы справиться об общем положении и заодно подкрепиться. Ночь была теплая, звездная и в бричке можно было неплохо поспать от усталости!
Дядя Прохор, радостный, жал руки Галанину, подвел к столу, знакомил его со своим будущим зятем: «Холматов, Иван Петрович, для вас просто Ваня. Знаменитый инженер изобретатель. Ваня, это Галанин, тот самый, можешь теперь его благодарить. Видишь какой он, наш освободитель, наш благодетель!» Галанин морщился и смеялся: «Не слушайте его, Иван Петрович. Дядя Прохор всегда преувеличивает. Все это ерунда. Но я все-таки рад, что помог немного вам вернуться; много слышал о вас хорошего, от Веры Кузьминичны и тети Мани. Ей Богу рад вас видеть, сидите не вставайте, помните, что сейчас нет здесь немецкого офицера, а есть такой же русский человек как и вы все, рабочий из заграницы. Он обошел весь стол, поздоровался с гостями: батюшкой, Столетовым, Бондаренко, Шуркой и Степаном, уселся на свое место рядом с Холматовым и чокнулся с ним в то время как вошла сердитая Вера».
Вера его ненавидела всеми силами своего оскорбленного девичьего самолюбия. Наконец, он показал себя таким, каким он был на самом деле: низким и подлым лгуном и развратником и пьяницей, который хитро и ловко вел свою подлую игру. И подумать только, что она была готова его полюбить и примириться даже с его изменой родине. Какую жалкую роль она играла, и как ловко он ее опутал. Но теперь для нее было все просто и ясно и ей легко было взять себя в руки и смотреть хладнокровно в лицо фактов. Их было много жестоких и грязных. В тот день, когда они условились ехать в Парики, несмотря на то, что у нее болела голова после бессонной ночи, несмотря на категорическое запрещения тети Мани, она все-таки исполнила данное слово и, хотя и с опозданием, все-таки побежала во весь дух к площади. Хотела доказать Галанину свою дружбу которая оставалась несмотря на возвращение Вани и хотела ее сохранить во что бы то ни стало. Прибежала немного поздно, когда бричка Галанина уже спускалась к мосту к ней навстречу. Она замахала руками, чтобы Аве-рьян остановился, но тут произошла непонятная и позорная вещь! Аверьян, видно, ее заметил раньше, обернулся к Галанину, и вдруг резко повернул лошадей и погнал их вскачь за угол в другую улицу. А когда она пришла обескураженная в с/х. комендатуру, к своему удивлению, увидела на своем месте немца колониста Каумана, полицейского, который принимал посетителей. Кирш, увидев ее, смутился, вышел с ней на крыльцо и коротко объяснил. Это был удар грома среди ясного неба. Галанин ее уволил, выгнал грубо, по хамски. И Кирш даже не старался смягчить ее унижение. — «Комендант считает, что моя работа страдает от вашего присутствия. Что я, вместо того чтобы заниматься делом, говорю комплименты и играю на скрипке. Я с ним не согласен. Работа у нас с вами шла блестяще. Но что вы хотите? Я бессилен. Он слишком настроен против русских девушек. Приказ!» Оставил ее оглушенную этой неожиданной катастрофой.
Вернулась домой и рассказала тете Мане об этом невиданном хамстве Галанина. Тетя Маня покраснела, не могла лгать, но вдруг нашла выход из положения и сказала все-таки правду, хотя не всю: «Он сказал, что уже давно об этом думал и считает работу у него неудобной, ругался, что и так сплетни ходят. Но не бойся, он обещал тебя устроить в горуправлении». Это был второй удар, который уточнил первый. Потом Шурка прибавила, давясь смехом рассказывала: «Какой мой Галанин оказался, вот гуляет! Колхозники сегодня на кухне рассказывали. В Холмах напились и уезжать собралися! Аверьян захотел вожжами задергать, а его девушки пьяного с брички стащили, в сарае заперли и лошадей выпрягли. А Галанин со Столетовым и не видали ничего, со старостой здоровкались на прощание; стали кричать, чтобы Аверьян погонял, а он в сарае волнуется, а отозваться боится, девушки всю ночь прогуляли. Евдокия рвет и мечет, хочет к Шуберу на Галанина жаловаться идти, что он Аверьяна на похабные вещи подбивает. Ты спишь, Вера?» Вера притворилась спящей, и молчала, глядя на далекие звезды, которые смотрели в открытое окно. Наконец, Варя Головко добила его окончательно!
Это была девушка смелая, высокая и красивая с большими наивными как будто глазами. На самом деле давно уже не была наивной и называла все вещи своими именами. Любила мужское общество, пьяный разгул и сомнительные рискованные положения. Приехала по делам в город и зашла в гости к своей подруге Вере, рассказывала новости: «Наш комендант оказался совсем другим, не таким каким я его себе представляла. Совсем молодой, веселый и красивый мужчина. Была у него по делу, гуляли они все у Семенчука, старосты Париков, пригласили и меня к столу, сидела рядом с ним и пила. Начала с ним по делу говорить, прошу устроить меня машинисткой в Райзо, он на меня посмотрел так сбоку, знаешь как иногда мужчины смотрят. У меня аж мурашки по спине забегали, улыбнулся и говорит: «Это не так просто. Хотя я подумаю. Зайдите ко мне, когда я вернусь домой. Может быть, что-нибудь для вас и сделаю, при одном условии, если вы мне будете благодарны». И опять посмотрел на меня всю, на губы и грудь! Смутил страшно. Но потом взяла себя в руки и обещала быть благодарной. Что он будет мной довольный. Ха, ха, ха!.. А сегодня была в Райзо, а Бодаренко мне и говорит, что место для меня уже готово. Могу начинать хоть завтра. Начну, буду жить у дяди и вот теперь думаю. Вернется он, нужно будет все-таки его отблагодарить с процентами! Я свое слово всегда сдерживаю, как бы мне ни тяжело было. Хотя, подумаю хорошо, и вижу, что тяжело мне не будет. Он меня не обидит. Как ты думаешь?» Вера возмущалась: «Какая грязь и он грязный и ты Варя! я от тебя этого не ожидала, дойти до такого ужаса, продаваться немцу, позор, что будут говорить люди?» — «Варя взяла гитару, бренчала на ней и смеясь напевала:
«Эх! дам — говорят,
И не дам — говорят!
Лучше дать, повторить,
Тогда не будут говорить!»
«Не злись, Вера! Это жизнь. Нужно ее брать такой какая она есть. Все равно — война».
Ушла веселая и обещала зайти еще раз рассказать как благодарила. Собирались факты, собирала их Вера в большой тяжелый мешок, который лежал на ее плечах и давил ее и гнул к земле. Все было ясно и просто и скучно. Ваня приехал во время чтобы ее утешить и ободрить. Приехал худой и желтый, с острыми скулами, заросший колючей бородой, которая колола ее щеку. Не могла сразу его поцеловать после ночи проведенной в Озерном, сердилась на себя и ругала и все-таки не могла, все-таки не любила его так как нужно. Только жалела большой и острой жалостью. Протопила ему баню, дала ему свою чистую рубашку, у дяди Прохора чистой не оказалось, заставила его побриться и помыть грязные ногти и зубы. Сбегала в с/х. комендатуру, принесла свой паек, который продолжала получать по распоряжению Галанина, хотя там больше не служила. Сало, масло и хлеб, налила миску молока, сама кормила голодного. С жалостью смотрела как он хватал дрожащими пальцами куски сала и хлеба и жадно, чавкая ел. Невольно вспоминала как ел Галанин, как он ловко владел ножом и вилкой. Начала его осторожно по матерински учить, стараясь не обидеть: «Ваня, ты не торопись милый, вот нож и вилка, ешь спокойно, не забывай, что ты инженер и не забывай своего достоинства!» Ваня брал нож и вилку, неловко резал, ловил куски сала, смеялся сконфуженно: «Собственное достоинство. Ты, если бы знала как они меня там мучали, забыла бы об этом достоинстве. Палачи, гады!» Вере стало стыдно: «Ты прав, Ваня, прости. Да, они звери, все! но ничего, придет время и ты отомстишь за все. Ешь, поправляйся, не стесняйся, бери руками, брось эту вилку. Господи, какой ты худой и желтый!» Заплакала от жалости и, ухаживала за ним как за маленьким ребенком.
Вечерами, вернувшись с работы из горуправления, заставляла его рассказывать о Красной армии и о плене. Радовалась, узнав сколько забрали у немцев пленных, танков и пушек во время боев под Москвой, о том как бомбят Германию англичане и американцы; тетя Маня ахала, узнав что начали молиться в церквах по ту сторону фронта — «Вернулись к Богу, правильная наша пословица»: гром не грянет, мужик не перекрестится. «Слава Богу все молятся и там и здесь и наша Вера… А ты, Ваня?» Ваня задумчиво улыбался: «Не, знаю, может быть Бог и есть, не такой как нас учит церковь, но, наверное есть. Вчера был в церкви, слушал церковное пенье и так хорошо, сладко стало». Дядя Прохор прекратил его рассуждения: «Не твоего ума дело. Бог в тебе не нуждается. Ну, а как же ты решил? Что теперь делать будешь?» — «Не знаю, подумаю, еще не решил!»
Вмешалась тетя Маня: «Что делать? Прежде всего надо их поженить. Не красней Вера. Пора! Пора ей матерью стать, а нам внуков нянчить. Молчи. Теперь я решаю. На Красную Горку будешь им Исаия Ликуй петь. Жить пока у нас. Верина комната им хватит. Шурку к свадьбе оттуда убрать, а пока пусть остается: разговоров меньше будет. Тебе, Ваня недалеко от Бондаренко, а поженитесь, поставим вам нашу двуспальную кровать». Так понемногу уславливались о свадьбе и говорили о ней как о решенном деле. Оставалось только одно: Вере к нему привыкнуть, почувствовать к Ване хотя крупицу того, что она чувствовала по отношению к Галанину. Но вот это и было чрезвычайно трудно. Правда, Ваня скоро отошел. Взял верх здоровый организм, не даром был сам из крестьянской богатырской семьи. Наливались щеки, появился румянец, заблестели, заискрились голубые глаза. Говорить стал уверенно и умно и что больше всего радовало Веру, его ум. Внешностью он не мог бороться с Галаниным. У него было простое славное русское лицо, добрые и умные глаза, добродушная улыбка, показывающая ровные крепкие зубы, портил немного нос, был «курносый», как говорила Шурка, но ум! здесь он мог легко побить этого рабочего от станка только во время войны ставшего офицером. Ваня был изобретатель-механик. Для него не было тайны ни в одной машине, ни в одной турбине. С закрытыми глазами он все видел и понимал. Это был гений, до войны известный даже в Москве! К сожалению, во время войны попал в плен, не хватило храбрости умереть, сам смеясь рассказывал: «Когда нас окружили со всех сторон, мне стало ясно, что сопротивляться было бесполезно. Нужно было выбирать между жизнью и смертью. Я подумал о тебе, Вера и, как ни странно, о моих научных работах. В особенности о последнем незаконченном труде, о котором ты знаешь, Вера. Мне стало смешно умирать, когда я могу еще так быть полезен родине. Тем более, что моя смерть ничего ровно не изменила бы в нашем положении окруженных, все уже побросали оружие и стали разбегаться. Я и сдался. Ты, Вера меня за это не презираешь?»
Вера его успокоила, сказав что он был прав, вдруг вспомнила как Степан ей рассказывал о бегстве немцев от моста, как Галанин сам бросился в контратаку и увлек за собой немецких солдат. Это воспоминание пришло так некстати, что ее рассердило, пришлось успокаивать уже больше себя, чем Ваню: «К тому же у тебя незаконченный труд который сделает революцию в турбинах!.. ты прав, ты тысячу раз прав, Ваня, такие люди как ты не имеют права умирать, они нужны родине». Да, Ваня был гений и во сто раз умнее этого изменника, жизнь которого никому не нужна. С нетерпением она ждала его возвращения, к которому подгонял свой прием дядя Прохор. Во-первых, он должен был, наконец, показать свое умственное убожество, во-вторых, она должна наконец с ним объясниться! Показать ему, что она теперь видит, какой он подлый, испорченный и ничтожный человек.
Сама помогала печь пироги, жарить рыбу и накрывать на стол. Бегала по всему городу в поисках огурцов, которые так любило это ничтожество и выбирала сама, чтобы они не были вялые и хрустели на зубах. Тщательно наряжалась сама и наряжала Ваню. Хотела быть самой красивой в городе и чтобы таким же красивым был ее жених. Товарищ Холматов, попавший в плен только потому что был тяжело ранен и без сознания. Уговорила Ваню на эту невинную ложь!
Он сидел рядом с Ваней и против нее. Все остальные были как бы в тумане, успели уже напиться. Вере было поэтому легко наблюдать, все видеть и слышать, в случае чего помочь Ване, который тоже, к сожалению, не рассчитал своих сил, пил наравне с другими и с непривычки и от слабости охмелел быстрее даже остальных. Чтобы Галанин тоже напился и развязал свой язык, вне очереди наливала ему водки в стакан в наказание, потому что он заставил себя так долго ждать. Покраснела и возмутилась, когда он улыбнулся ей знакомой ненавистной улыбкой: «Я думаю, что вы без меня не очень скучали, с вашим Ваней! Но я все же с удовольствием выпью, выпью за вашу счастливую будущую семейную жизнь». С досады она выпила полную рюмку наливки, насторожив уши слушала как они, ее жених и Галанин, разговаривали, совершенно забыв о ее присутствии.
Как будто ее не было, никого не было кроме них двух: одного — немецкого офицера в белом кителе, который, она, дура, когда-то стирала, красивого, самоуверенного со снисходительной улыбкой, и другого русского штатского в куцем потертом пиджаке дяди Прохора, славного, но некрасивого, неловкого и смущенного, говорили они о многом, о России, ее прошлом и настоящем, о достижениях русского руководства и его промахах, о Германии и ее социальных реформах, только не о войне. Как будто войны и не было, избегали, видимо, говорить о том, что их особенно мучило. Гала-нин сам принял заранее меры предосторожности: «О войне, Иван Петрович, не будем говорить. Ни к чему это Вам будет тяжело и мне неприятно. К тому же мы оба будем кривить душой, бояться. Давайте говорить просто о нашей родине и о всем остальном мире. Постараемся найти то общее, вечное и прекрасное, что связывает все народы. Например об искусстве, литературе, я вот, например, всегда твердил немцам, что в литературе они отстали от всех, философы они знаменитые, согласен, но скажите пожалуйста, есть у них свой Толстой, Достоевский или Виктор Гюго, или Джек Лондон?
Нет! а почему? Потому что они жизни не видят, живут абстрактными идеями и к этим идеям стараются подогнать свою убогую жизнь. Возьмите этого идиота Ницше».
Ваня старался тоже говорить, говорили оба умно. Хотели блеснуть перед внимательными серыми глазами, инстинктивно боролись за первенство, подстерегая ободряющую улыбку нежных губ. Улыбки были и всегда Ване хотя, к сожалению, ему было далеко до Галанина, который, хотя и был дилетантом, но знал как будто все и говорил о всем просто красиво и оригинально. Ваня был превосходный инженер, но узкий специалист. Машины и их детали знал превосходно, в мировом положении разбирался плохо и говорить красиво не умел и не хотел, путался и, ни с того ни с сего, блаженно, глуповато улыбался. Вера старалась помочь ему и очень умело наводила разговор на тему, где Ваня мог бы показать в полном блеске свои знанья. Ваня сразу же бросился в самую гущу интересных технических чудес. Но Галанин сразу понял западню и ловко вывернулся из неудобного положения, выпил стакан водки, закусил хрустящим огурцом и рассмеялся: «Но, дорогой Иван Петрович, тут вы меня посадили в лужу. Каюсь, что ваши турбины для меня китайская азбука. Я умею их только смазывать, да лупить молотком по зубилу. Вам нужна целая аудитория, да какая. По, крайней мере университетская, вузовская, как у вас говорят. Давайте лучше выпьем за здоровье вашей невесты; видите как она тоже скучает!»
Ваня с готовностью согласился, выпил целый стакан, погнался за этим опытным пьяницей, опьянел еще больше, взял большой кусок рыбы в соусе, чтобы закусить, уронил его на скатерть, пальцами поднял и пачкая рот ел. Вера сердилась и возмущалась: «Ваня не пей. Ты еще слабый, не пей, а то я рассержусь, не гонись за пьяницами!» Но Ваня ее не слушал, разговаривал с Шуркой и смотрел на нее противными масляными глазами. Галанин, поморщившись отпил глоток водки, ловко орудовал ножом и вилкой, как будто хотел подчеркнуть Ванину неловкость, небрежно улыбался: «Это, кажется камень в мой огород! Вы неправы, Вера Кузьминична, я вовсе не пьяница, я пью редко». Вера зло подхватила: «Зато метко. Ваши пьяные поездки по району, мне все известно. Даже как вашего Аверьяна девки раздели и пьяного заперли в сарае!!» — «Аверьяна? Ах да, что-то припоминаю, но Вера Кузьминична я вам не Аверьян!»
По хамски от нее отвернулся и начал говорить с батюшкой о церкви, о его тяжелых службах и бесконечных свадьбах и крестинах, советовал: «Вы, о. Семен, напрасно сами себя утомляете, соберите их всех сразу в кучу и венчайте. Хорошо и быстро». О. Семен не соглашался: «Согласен, ничего не имею против, но как же я их вокруг аналоя водить буду? ведь спутается такое великое множество женихов и невест. Все наоборот получится. Нет, никак невозможно. Буду и дальше венчать в одиночку, хотя и трудно. Бог труды любит». Вера слушала и сердилась еще больше на всех, а больше всего на своего будущего мужа Ваню, который не умел и не хотел бороться с Галаниным!
Прием как будто удавался на славу. Дядя Прохор сдержал свое обещание и трезвым никто не был, только Вера, девушка скромная и сдержанная и, как ни странно, Галанин. Но тому, наверное, нужно было выпить ведро водки, чтобы напиться! Ваня вышел на двор, чтобы подышать свежим воздухом но обратно не дошел, улегся на кухне, на диване дяди Прохора, чтобы отдохнуть и сразу заснул тяжелым сном, похожим на обморок. Дядя Прохор и тетя Маня, говорили с батюшкой о том, что их больше всего интересовало, о свадьбе своих детей. Столетов рассуждал с Бондаренко о возможностях увеличения производства винного завода, Шурка в углу шепталась со Степаном. Минута казалась подходящей.
Вера и Галанин остались как будто одни во всем мире, сидели друг против друга, и можно было, наконец, объясниться. Вера решительно встала: «Господин комендант, тут мне говорили, что немцы решили конфисковать и уничтожить здесь в городе некоторые книги. Хочу с вами посоветоваться. Вы, как немец должны быть в курсе дела и сказать мне что я должна спрятать и что могу им показать». — «Ну какой я авторитет? Это дело комиссии. Время еще есть, когда она еще соберется». Но Вера настояла на своем и увела его к себе, смотрела как он перебирал ее маленькую библиотеку: «Вот эти произведения Ленина и этого осла Сталина нужно уничтожить, попадетесь — будут неприятности. Этого еврея Маркса тоже. Я удивляюсь, Вера, как вы можете читать такую чепуху. Я как то взялся за его «Капитал» на французском языке, прочел несколько страниц и уснул, скучно!» Посмотрим дальше. А, Лермонтов, какое прекрасное старинное издание, прекрасные стихи. Вот например, послушайте, не знаю поймете ли вы их, ведь это целый потонувший мир. А все-таки какая неумирающая красота:
«Люблю отчизну я,
но странною любовью…
не победит ее рассудок мой!
Ни слава, купленная кровью!
Ни полный гордого доверия покой
Ни темной старины заветные преданья,
не шевелят во мне отрадного мечтанья!
Но я люблю, за что — не знаю сам!»
И так далее и посмотрите как он хорошо кончает:
«Проселочным путем люблю скакать в телеге
и, взором медленным пронзая ночи тень,
встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге!
дрожащие огни печальных деревень!»
«Вы слышите эту музыку слов? Видите этот летний или весенний вечер, темнеющую тень горизонта, бедные избы наших колхозников и эти дрожащие огни? Красиво и грустно!» Он сам подошел к тому вопросу, который ее мучил! Да! он скакал в телеге по району! наслаждался сам вечерним лесом и дрожащими огнями, после того как ее обманул и выгнал на улицу. А потом в колхозах пьянствовал, пьянствовал и развратничал как самый последний подлец. Так ему и сказала: «Вы, Галанин, негодяй и подлец, каких мало». Галанин сел на ее кровать, так же, как сел и потом лег на нее год назад, нахмурившись закурил папиросу: «Вера Кузьминична, вы кажется сегодня напились на радостях, советую вам выпить воды и успокоиться»: — «Я не так пьяна как вы. Я знаю, что я говорю — вы негодяй! вы меня обманули, когда уверяли меня в своей дружбе. Уехали сами в Парики, а, когда увидели меня на улице, заставили Аверьяну ехать в другую улицу. Вы пьянствовали и развратничали с грязными колхозными девками целых восемь дней. Вы меня выгнали со службы, как надоевшую вам прислугу. Вы устроили на работу Варю Головко чтобы потом с ней жить. Как все это низко и грязно. Вы злой и нехороший человек. Вот!»
Задохнулась от волнения и с ненавистью слушала спокойный насмешливый голос: «Ну, Вера Кузьминична, вы мне устраиваете самую настоящую семейную сцену. По какому праву? Мы с вами пока, слава Богу, не женаты. Как будто наоборот, вы выходите замуж за этого Ваню. Не забывайте, что я вам в отцы гожусь и мог бы кажется рассчитывать на ваше уважение. Ну ладно. Видно моя судьба уж такая. Как только я попадаю в вашу уютную спальню и сажусь на вашу кровать, вы меня бьете по физиономии или ругаете последними словами. Делать нечего, отвечу вам по всем пунктам вашего обвинения, хотя и не хочется. Во-первых, я вас на улице не видел и от вас не убегал. Уехал сам, потому что вы заболели. С работы вас снял, по просьбе тети Мани. В районе я работал и в свободное время действительно веселился и пил, и в этом не вижу ничего дурного. Ведь пьют все русские, одни с горя, другие с радости. Допустим, что у меня тоже была радость по случаю приезда вашего жениха. Вы реагировали по девичьи на эту радость — болели. Я по мужски — пил! Насчет разврата с колхозными девушками, считаю ниже своего достоинства оправдываться, скажу прямо — его не было. А если бы и был? Не понимаю, почему это вас так возмущает? Не забудьте, что я, хотя и немолодой человек, но еще далеко не развалина и могу, если захочу пользоваться радостями жизни. А вот относительно вашего предположения, что я собираюсь жить с Варей Головко — это чистейший абсурд. А впрочем, все это мне совершенно безразлично. Мне все равно, что вы обо мне думаете. Советую вам все же думать больше о вашем женихе и оставить меня в покое. Я на вашем месте сейчас сидел бы на кухне и клал бы ему на голову компрессы. Идемте назад. Я хочу пить. Не хотите? Оставайтесь с вашим Марксом, советую, для успокоения прочесть несколько страниц из его Капитала. Он меня всегда усыплял». Ушел, оставив ее одну, вне себя от стыда и унижения. Так как его больше не было, а зло сорвать на ком нибудь нужно было, схватила его фотографию, которую спрятала от него под подушку, и укусила ее в самую середину лица. Стало сразу легче. Осторожно ее разгладила и поставила у Шуркиного дивана, побежала на кухню к Ване приводить его в сознание холодными компрессами на лоб…
Аверьян вошел на кухню, чтобы уточнить обстановку, увидел на диване бледного спящего Ваню, осторожно на цыпочках прошел в угол, выпил из бутылки три хороших глотка и уже собирался поставить ее на место, как вдруг услышал за спиной знакомый голос, который так редко его радовал и так часто мучил: «Аверьян! вы что тут делаете? Почему не уехали домой? Вам видно пить хочется?» Трудно было ответить сразу на три вопроса, выбрал последний, ответил дрожащим голосом: «Да, господин комендант, меня мучает жажда». — «Жажда мучает? Так что же вы мне сразу не сказали? и по углам как вор шарите? Пойдемте со мной, я вас угощу. Я не допущу, чтобы вы тайком пили то, что вам надлежит пить при всех и со всеми». Аверьян чувствовал западню, но подчинился и пошел за Галаниным в столовую, где сидело и шумело большое общество. Против своей воли уселся за стол рядом со своим начальством, против учительницы Веры, взял стакан водки налитый услужливой рукой Галанина, не веря своим ушам слушал: «Вот, Вера Кузьминична, мой знаменитый кучер, неустрашимый вояка, Аверьян, тот, которого мы оба так любим. Я уверен, что вы рады видеть его на месте вашего жениха и пить за его здоровье. Пейте же, Аверьян, утолите вашу жажду и отвечайте мне на мои вопросы». Аверьян выпил залпом свой стакан и с радостью заметил, что Галанин немедленно наполнил снова и готовился отвечать на вопросы, не думая, знал, что думать ему нельзя и что думает за него комендант, а он только исполняет его приказания. Слушал и удивлялся, поневоле стал думать и вспоминать… «Вы, Аверьян, видели Веру Кузьминичну, когда мы уезжали в район? Говорите и не лгите. Почему вы повернули поэтому лошадей и погнали их на винный завод?» Трудно было так сразу вспомнить, но, вдруг голова его прояснилась и он вспомнил все от начала и до конца. Все его обиды и унижения: «от истории с наливкой и до того как девки его без штанов гоняли по сараю». Я испугался, ведь вы же сами приказали взять эту наливку для вашей Веры и Вари Головко, а потом на меня же и накричали. «Мне и самому было обидно, что Вера Кузьминична не пришла, вас обманула, разве я виноват?» Галанину, видно его ответ не понравился: «Я вас не спрашиваю, кому было обидно, мне или вам. Я вас спрашиваю, почему вы, когда увидели Веру, вместо того, чтобы мне сказать об этом, погнали за угол?» Несправедливость была ясная и хотя Аверьян и привык к несправедливостям, на этот раз не вытерпел: «Да я! Вот не встать мне с этого места! Чтоб мне провалиться тут же бесследно. Да как бы я посмел. Разве я не видал, что вы были сам не свой когда узнали, что Вера не придет? Истинный Бог, видал. Видал и даже очень вам сочувствовал. Не видал я ее. Чтоб я сдох! что б я подавился вот этой самой водкой, что я пью. Вы мне сами приказали к Столетову ехать, чтобы с ним вместе горе залить. Господи, такое скажете! За что? Я за вас, господин комендант жизню отдам, а не то что. Нет! Я человек прямой и вам преданный, не обижайте меня такими словами!» — «Ладно… верю. Хотите еще, Аверьян? хотите? Нате и пейте. А скажите, Аверьян, вот что-то плохо помню, напился с вами как свинья. Не помню, где я с девкой спал?» — Этот вопрос был легкий, вспоминать не приходилось, нужно было только немного уточнить: «Как свинья напился. И зачем вы себя обговариваете? Пьяным вас я ни разу не видал, только веселым. Не напиваетесь вы так, как другие, которые на кухнях на диванах валяются, всякие инженеры з…. С девкой спали? да не было этого, не было и совсем напрасно. Помните я вам на Лизу показывал, та что коло вас крутилась и глазищами ела, та сама хотела и меня так просила свести ее с вами, так вы ж не схотели и меня же на смех подняли; и она, сука, меня потом со злости без штанов по сараю гоняла, а напрасно. За нашим комендантом, Вера Кузьминична, все бегали. Но он не такой. Он во какой, он брезгувает!»
Вера вспыхнула, ушла на другой конец стола к остальным, окружившим инженера Холматова, который успел отдохнуть и вернулся снова гулять. Оставила их одних, коменданта с кучером, веселилась со своим женихом, но одним ухом слушала их пьяные излияния и искоса наблюдала как Галанин подливал водки Аверьяну и пил сам. Аверьян, почувствовав что сегодня его испытания кончились, расчувствовался, от водки и в особенности от доброты и участия своего коменданта, слушал его открыв рот как зачарованный: «Вы, Аверьян мой единственный верный друг, вы не будете верить, если вам будут на меня клеветать. Я знаю, что вы никогда не усомнитесь в моей порядочности и честности. За ваше здоровье, Аверьян!» Аверьян чокался, пил залпом, зажмурив глаза, свирепо сжимал кулаки: «Я, усомниться? Какие такие сволочи на вас клеветают, кто они? Я их расшибу, я им гадам все хайло раскрованю. Я за вас жизню отдам». Галанин его успокаивал: «Верю! верю, не волнуйтесь, пейте и слушайте, что они поют».
Пели ладно и хорошо под аккорды гитары
«Широка земля моя родная! много в ней лесов полей и рек!
Я другой такой земли не знаю, где б так счастлив был бы человек!»
Пели чуть не рядом с этими двумя собутыльниками, пели забыв их, объединившись в одном порыве любви к своей порабощенной оккупированной родине и чувствовали себя радостными и счастливыми, не думали о двух неудовлетворенных и, очевидно, страдающих. Один, комендант, страдал, чувствуя свое одиночество среди людей, к которым рвалось его сердце. Другой, кучер, страдал от невозможности доказать свою преданность, свою готовность на самом деле отдать, не шутя, свою маленькую жизнь за свое начальство.
Но оба инстинктивно чувствовали, что были они здесь лишние на этом празднике, виновниками которого были они. Галанин выхлопотал освобождение Холматова, Аверьян привез его из областного города и всю дорогу кормил и поил водкой, которую он припас только для самого себя. А все, и жених Веры и она сама и все остальные, забыли об этом не обращали на них никакого внимания, пели и веселились. Поэтому и явилась у обоих одна мысль: уйти и не мешать! И Аверьян обрадовался, когда получил, наконец, приказ: «Нам пора! Пусть они веселятся, не будем им мешать. Допейте ваш стакан и идите к лошадям, я сейчас же за вами». И не обманул, воспользовался общим оживлением и смехом, когда дядя Прохор, начал кричать: «горько!» и довольный Ваня, поймал Веру и целовал ее в крепко сжатые губы. Весело стало как на свадьбе, смеялись все, за исключением Шурки, случай был не плохой, чтобы уйти не попрощавшись.
Галанин уселся в бричку, Аверьян погнал лошадей, выехали на площадь, Аверьян уже стал заворачивать к комендатуре, как получил приказ, которому подчинился, не рассуждая: «Вы куда? Кто вам сказал, что домой? Погоняйте к мосту. Поедем кататься в лес. Подгоните-ка сивого, он что-то лениться у вас начинает. Так его. Но не усердствуйте слишком, Аверьян. А как они все-таки хорошо пели все там на помолвке. Какие слова манящие. Вы умеете петь? Пойте Аверьян, и подгоните лошадей!» Аверьян пустил лошадей рысью, бричка прыгая на ухабах, катилась к заставе. Пел Аверьян плохо, фальшивым фальцетом:
«Я другой такой земли не знаю
где так счастлив был бы человек!»
Проехали не останавливаясь заставу, мост, поднимались на темный бугор… застава у моста слушала замирающее пьяное пенье, смеялась: «Гуляет наш Галанин. Аверьян снова пьяный напился, ишь как воет, леший. Точно пес на луну».
На другой день комендант города Шубер приказал выгнать всех совхозников из совхоза Первого Мая на Черную Балку, закапывать как следует расстрелянных коммунистов, Жердецкого и евреев, по улицам города ходили полицейские, ловили бродячих собак, от которых отказывались жители города, загнали их на берег Сони, постреляли там и в воду побросали, сначала никто не мог понять причину зверств немцев, через несколько дней однако все стало понятно и ясно. Виноват во всем оказался Галанин со своим кучером Аверьяном. Евдокия рассказала в очереди у водопроводной колонки, подробности, еще добавила Шурка, вечером перед сном — «И до чего допился мой Галанин! Подумать даже страшно. Приказал он Аверьяну тогда с пьянки у вас ехать прямо в лес. Приехали на развилку, знаешь, где одна дорога идет на совхоз Первого Мая, а другая на Черную балку. Аверьян, как доехал до этого места, пустил лошадей вскачь. И все было бы ничего, если бы он, дурак не перекрестился. Галанин заметил и заинтересовался почему он, вдруг Бога вспомнил, а Аверьян и признался, что тут влево в балке побитые лежат и Жердецкий. Ну и ясно, Галанин приказал ему туда сворачивать, как ни умолял Аверьян и ни плакал не помогло, кричит что иначе его выгонит в два счета. Пришлось ехать».
Ну, хорошо, подъехали к рвам. Аверьян потом жене рассказывал, что от одной вони, чуть с ума не сошел, а потом смотрит, как будто мертвяки разбегаться стали, с козел прыгнул и ну, бежать тоже. Галанин ему кричит: «Стой, это волки!» А какие там волки, наши собаки городские прибежали Жердецким закусывать… Галанин по ним стрелять, трех забил, походил по могилкам, за собой за бороду всюду Аверьяна волочил, песни свои белогвардейские пел. Потом вернулся к бричке и приказал домой скорее ехать, видно и самому страшно стало.
А утром к Шуберу жаловаться побежал. Тот ничегошеньки и не знал, сам туда проехал и сразу приказал собак побить, а мертвых закопать поглубже. А Аверьян домой пришел совсем трезвый, во все признался Евдокие и с той поры ночью без огня боится спать. Евдокия бегала к Минкевичу, тот порошки дал, твоя тетя Маня его святой водицей прыскала, плохо помогает. По ночам кричит и детей пугает. Вот какой мой Галанин. А ему, хоть бы что! Даже веселый стал и со мной добрый. А как твой Ваня? Болеет? Вера сказала, что болеет и задумалась. Болезнь Вани была какая то странная. Заболел он сразу после помолвки, совсем неожиданно, думала, что тут была не болезнь, а другое. Ему было просто стыдно показаться ей на глаза, она знала почему. Он стал ей неприятен и противен и она потихоньку радовалась, что не приходил. Он вел себя с ней не так как должен себя вести жених, хуже и гаже!
Она дала ему себя поцеловать, чтобы досадить Галанину, сжала губы и смотрела на его унижение. Доказывала ему, что любила только своего Ваню, чтобы он не воображал, что она его любила. После того как Галанин неожиданно поднялся и уехал, успела из окна кухни увидеть только кузов брички, удаляющейся по темной улице, тщательно мылом вымыла свои губы, с удивлением слушала возмущенную Шурку: «Не ожидала от тебя такой гадости. За что ты его так обидела, при нем целовалась. Я тебе этого не прощу». Промолчала, не захотела больше веселиться, под предлогом головной боли ушла в свою комнату, разделась и легла, потушив свет; долго не могла заснуть прислушиваясь к шуму в соседней комнате, вспоминала весь вечер и много думала, старалась понять, понять себя и, главное, понять его, чувствовала все-таки себя гораздо лучше, как будто мешок с камнями на ее плечах стал значительно легче, камни куда то исчезали. Сначала их начал убирать сам Галанин, потом сильно помог ему этот косой Аверьян! Улыбаясь вспоминала его пьяную болтовню и с удивлением заметила, что завидовала ему, завидовала, потому, что Галанин верил в его дружбу и ценил ее.
Незаметно уснула и ей снилось, что она не была Верой, а кучером… она везла Галанина и слышала как он ей говорил: «проселочным путем люблю скакать в телеге… Я знаю, что вы никогда не усомнитесь в моей порядочности и честности»… проснулась от холодного и мокрого прикосновения к своей голой ступне, испугавшись узнала в темноте по шепоту Ваню: «Это я, Вера, не бойся, мне без тебя скучно, хочу с тобой поласкаться!» В то время как она молчала, стал смелей, трясущейся рукою старался сорвать с нее одеяло, лег рядом и хватал за бедра: «Только один раз, не мучай меня, я не могу больше, подчинись!» И тогда, вне себя от гнева, ужаса и отвращения, изо всех сил его оттолкнула и, сев на кровати, громко крикнула: «Уйди! ты мне противен! пьяный, грязный! оставь меня сию минуту или я позову на помощь!» Ваня как будто только ждал этой угрозы, сразу встал с кровати и глухо засмеялся: «Не волнуйся и не кричи! Что же насильно мил не будешь. Ухожу, но скажи мне одно, как же будет потом после свадьбы? Ведь тогда тебе кричать и звать на помощь будет неудобно!» Сама успокоилась, старалась и его не обижать больше: «Тогда другое дело. Тогда ты будешь моим мужем. И потом ты никогда не будешь пьяным, когда будешь со мною спать. Я не переношу водочного перегара, все равно от кого, от тебя или дяди Прохора».
Не простил своей неудачи, ушел хлопнув дверью и с тех пор болеет. Ясно почему? потому что был обижен в своем глупом мужском самолюбии. Нужно будет первой к нему пойти, попросить прощения и уговорить чтобы терпел до свадьбы. Тем более, что тетя Маня начинала сердиться, не понимая причины этой первой ссоры между женихом и невестой.
Тетя Маня как то случайно подслушала разговор обеих девушек в их спальне и растерялась. Говорила Шурка, Вера слушала: «Была сегодня у Галанина Варя пришла, когда я уже уходить собралась. Нарядилась в новой блузке атласной, губы себе накрасила. Галанин сидел и в третий раз Тихий Дон читает, увидел ее, усадил, приказал мне наливки на стол поставить, конфеты немецкие на тарелку сам насыпал и меня домой не пустил, я и рада, сняла платок, села около него, пью и карамели грызу, вижу злить ее начинаю, комкает свою блузку, сама себя от злости не помнит, а я с Галаниным чокаюсь со значением. Не выдержала та, встала: «Я, говорит, к вам пришла вас благодарить за полученное место в Райзо, может я завтра приду, когда вы один будете?» А он и усом не моргнет, так криво ощерился: «Зачем, Варя, благодарить? Я ведь и так доволен. И в Райзо машинистка превосходная и вам помог, все довольны, я доволен, вы довольны, Бондаренко доволен и поэтому выпьем на радостях. Я чертовски рад вас видеть и вашим обществом услаждаться».
Ну и напоил нас обеих. Варя сначала сердилась, а потом смеяться стала когда о французских бабах разговаривать стал, чудно! там эти бабы ничегошеньки не делают, только наряжаются и красятся, а мужики ихние все по хозяйству делают и детям пеленки стирают и супы варют и еще на заводах на работе надрываются. А чтоб бабы их не били, помощников себе берут, чтобы с ними спали. Так весело провели время, я даже моего Степу забыла и просто испугалася как поздно стало. Вот какие дела наши, дела самые простые, как говорит мой Степа. Я так на него посмотрю и подумаю: «ну чего он тянет, ни с кем не спит? И, знаешь угадала так, не хочет он ни с кем, только с одной, а она, дура, ему как раз и не дает!»
— «Только с одной?» спросила, наконец, Вера, странным, глухим голосом: «С кем же это? поделись со мной своей угадкой». Шурка долго смеялась, видно дразнила Веру: «Много будешь знать, скоро состаришься. Догадайся ка сама, будто уж так это трудно!» Потом стала говорить о фотокарточке Галанина: «Ума не приложу, кто мог ее так помять и даже поцарапать. Вот посмотри тут на нижней губе, точно кошка когтем прошлася. Наверное ваша Мурка здесь хозяйничала». Вера промолчала, потом потушила свет и тетя Маня на цыпочках вернулась на кухню. Долго не спала, думала о болтовне Шурки и беспокоилась. Намеки ее поняла и молчание Веры ей совсем не нравилось, решила скорее ее мирить с Ваней!
На другое утро выждав, когда Шурка ушла к Галанину, пришла к Вере и удивилась, что она уже не спала, сидела полуголая на кровати и смотрела на фотокарточку, которая стояла у ее изголовья. Увидев тетю Маню легла снова и закрылась одеялом до подбородка. Тетя Маня села у нее в ногах, увидела что вместо Вани стоял у Вериной кровати Галанин и изумилась горестно: Вера, что это значит? Почему этот Галанин стоит не там, где нужно. Где Ваня? Вера равнодушно махнула рукой: «Около дивана Шуры. Она видно по ошибке переменила, а я и не заметила». И что, бы переменить разговор стала говорить о другом, вернее о том же Галанине: «Вот никак не могу понять, как он мог меня так по хамски прогнать со службы! Ведь был он мною доволен. Неужели он способен на такую подлость?» Тетя Маня, призналась: «Да, пусть Бог меня накажет грешную, не сказала я тебе всего. Что сама его распутника первая умоляла тебя рассчитать. Ведь видела я к чему у вас все шло Вера. Вера как тебе не стыдно со старым женатым путаться. Ведь раньше ты же его сама по щекам била, а теперь? Ты ведь меня старую в гроб загонишь своим бесстыдством».
Побежала в столовую, принесла бутылочку со святой водой, с молитвой опрыскивала Веру «Свят, свят! свят! Да воскреснет Бог и да расточатся врази его! Не думай о нем. Если он там в Озерном в самом деле тебя соблазнил, пусть этот грех будет на нем, а тебя Бог простит, если ты на него, окаянного плюнешь. Он, ведь, душу черту продал! Не даром в полночь по Черной балке бегал, не иначе как колдун. Никого не боится ни живых ни мертвых, расстрелянным песни пел: «Вы спите, орлы боевые!» Вернись к Ване, он добрый, простит!» И хотя Вера и клялась, что между ней и Галаниным ничего не было, краснела и тетя Маня ей не верила: «Не верю. Если же в самом деле не хочешь его, иди к Ване и мирись с ним. Иди сегодня же и приведи его к нам. Ведь свадьба уже слава Богу скоро!» Уговорила. Вера согласилась идти и просить прощения. Вечером, после службы пошла к Бондаренко, где жил и столовался Ваня до свадьбы, до того времени, когда должен был переселиться к ней в спальню. Видела сама, что была перед ним виновата, изменяла ему, если и не телом, то душой.
Застала их обоих в комнате Вани. Они сидели за столом и Ваня видно был не очень болен раз мог сидеть, только какой-то обрюзгший стал и опять желтый и весь какой-то вялый. Говорил районный агроном опять о Галанине. «Так вот, уезжает он завтра в отпуск в Берлин, вместе с Шубером. С собой свинью копченую везут. Галанин распорядился, знает чем старика ублажить. Я ничего не имею против… пусть, может везти хоть корову, тут меня мучает другое. Вернется он и потом уедет, теперь уж навсегда! Он мне сегодня говорил: «Скоро наступление и тогда мы расстанемся, можете дальше и без меня жить, пари держу, что на другой день после моего отъезда меня забудете!» Что же я могу ему сказать? Сам он знает, что забыть его невозможно. Ведь, сколько он здесь натворил.
И почти все хорошее! Во всяком случае, ни колхозники, ни бедные города его не забудут, но и я тоже. Между нами говоря…»
Бондаренко оглянулся, подошел к открытому окну, закрыл его, посмотрел в соседнюю комнату, успокоился: «Никого нет, вы меня не подведете, слушайте, начинаю я его бояться, причины есть и много». Во-первых, скот. Тут такое дело, что расстрелом пахнет, ему хорошо, он уедет, а я остаюсь и мне придется отвечать. Ведь эта сволочь Исаев так опутал прежнего коменданта, что-тот послал в центр ложные сведения о наличии. Трофейный скот не показал. Почти 600 голов. Приехал Галанин, я ему сразу сказал всю правду. И вы думаете, что он исправил ошибку? Сообщил своему начальству? И не подумал и мне запретил. Реквизиции идут, на бумаге у нас коров как кот наплакал, а на самом деле в каждом колхозе на хозяйство не менее одной коровы, а то и две. Почему? Да потому что он до сих пор отделывался этими трофейными. Я его не раз предупреждал, что рано или поздно этот подлог откроется и мы с ним пострадаем. Ведь это саботаж, граждане. Но вы знаете его, вечная косая усмешка и махание руками:
«Если вы боитесь, Бондаренко, идите к черту! Другого найду! Другого, который не побоится защищать интересы русского населения; например Миленкову, она девушка храбрая, но имейте в виду одно: я всегда и везде выкручивался, со мной еще никто не пострадал, потому, что у меня есть связи, не пропаду и издали буду за вами следить и вас беречь, будете жить и дальше и не плохо жить!»
Ладно, промолчал и стал к нему присматриваться! Вижу, что человек порядочный, сам сидит на супе и своих подчиненных немцев держит в ежовых рукавицах. Но с другими щедрый до смешного. Вот, например, Шуберу целую свинью подарил, одной гулящей вдове — корову и воз сена, каким-то больным молоко и масло на поправку, всему населению города очень приличный паек, нам служащим из других районов завидуют. Но ведь все это за счет поставок в немецкую армию. Подлоги везде, правда сдает точно по норме, но ни одного грамма больше. Как жид трясется над нашими запасами, точно они его собственные. Только руки потирает: «Опять мы с вами на черный день сберегли. Вы, пожалуйста, там в колхозах объясните старостам, пусть только сдают точно и по расписанию, на их излишки я закрываю глаза». Я в последнее время даже спать стал плохо. Боюсь, потихоньку от него свои ведомости веду, чтобы в случае чего оправдаться и наблюдаю дальше».
Странный он человек, такой странный что иногда страшно становится. Как будто немец и одновременно как будто нам его с той стороны подкинули. Посудите сами: партизан он уничтожил, но ты сам, Ваня, говорил что если бы он был советский человек, ему дали бы за это орден Красного знамени. Потому, что эти веселые и евреи только дискредитировали советскую власть, своими грабежами и зверствами. А? Что вы на это скажете, Вера? Второе: «Исаев убил Шульце и душегубов. Но как это получилось? Вы знаете, что здесь в городе говорят? Если не знаете, скажу: говорят, что это все подстроил Галанин. Хотел освободить население от этих зверей и послал Шульце вперед на засаду, о которой он знал. А когда Исаев с ними покончил, как-то удивительно кстати там появились полицейские и покончили с Исаевым. Почему то совсем близко оказались. Разве вы, Вера, не обратили внимания на эти бесконечные поломки машины Галанина. Саханов мне сам говорил, что с ним никогда ничего подобного не случалось».
Ваня покачал головой: «Действительно странно, так странно, что все становится совершенно непонятным. Послушать вас, можно предположить что Галанин наш человек, присланный с Большой Земли, чтобы мешать немцам. Не верю! Он вот меня вызвал к себе, назначил на работу на электростанцию. И взял с меня слово, что я буду лояльно работать на немцев и никуда не отлучаться из города. Говорит: «Я знаю, что вы русский и, конечно, русский патриот. В душу вашу я не хочу заглядывать, но так как я лично за вас поручился, прошу меня не подводить и не забывать, что вы работаете не на немцев а для вашего же города. Дайте мне ваше честное слово». — «И ты, Ваня, слово дал?», спросила Вера, которая жадно слушала и смотрела внимательно на сердитое желтое лицо Вани. — «Конечно дал и ясно и не подумаю его сдержать. Пока буду работать и жить здесь, а дальше видно будет. Я — русский, он — немец и дурак он, если рассчитывает на мою лояльность!»
Бондаренко рассмеялся: «Враг… немец! Ты, Ваня, здесь новый человек и еще ничего не понимаешь во всей этой неразберихе но, подожди, я сейчас кончу, расскажу, как он себя окончательно выдал, я сам был свидетелем. Было это в Париках, мы с ним ужинали, конечно с самогонкой, Семенчук постарался. И вот приходит наш помещик Бонаевский, с медалью и со своим планом имения, просит вернуть его собственность. И вы знаете?» Галанин просто его выгнал, план скомкал и выбросил за окно, кричал на него: «Старое умерло и не вернется! Если вы не умерли тем хуже для вас… вон!» Выгнал. Бонаевский в ту же ночь повесился в лесу. Всю жизнь ждал, надеялся… пришли освободители и такое страшное разочарование. «Я его понимаю и мне его по правде жаль. И вот я думаю, а если бы на месте Галанина был Медведев, что бы он сделал, Вера?» — «Наверное то же самое». — «Ага, вы видите! Вот с тех пор, граждане, я совсем растерялся и, повторяю, страшно мне. Но, впрочем, живут пока все хорошо, и мы и немцы, авось обойдется! Ну, а теперь я пошел. Скоро вернется жена и дети, что-то долго по гостям ходят, до свиданья!» Ушел и закрыл за собой дверь, Ваня и Вера остались одни…
Долго молчали. Вера исподлобья смотрела на Ваню, ей было больно, точно чужой человек был перед ней; начала с трудом говорить о деле, которое привело ее сюда: «Ваня, я знаю, что ты на меня сердит, знаю за что, но ты это напрасно. Ты должен меня понять и простить. Я не привыкла еще к тебе хорошенько. Пугаюсь… не забудь, что я никогда еще не имела мужчину!»
С удивлением увидела, что Ваня страшно покраснел и закрыл лицо руками. Слушала и плохо понимала: «Я не сержусь. Это я должен тебя просить о прощения. Я был подлецом, страшным подлецом, но я не знал, клянусь тебя, что не знал что я больной! иначе к тебе бы пальцем не притронулся» — «Ну что ты! ты не был подлецом, я понимаю тебя, ты соскучился по женской ласке и потом… мужчины без этого не могут! а я, дура, тебя обидела! но будь уверен, поженимся, это больше не повторится, буду послушной. Успокойся, скажи, что у тебя болит. У тебя все-таки плохой вид».
Она взяла его вялые пальцы и хотела их пожать, но он их грубо вырвал, отошел в угол комнаты, отвернулся лицом к стенке, начал говорить сначала глухо и тихо, потом громче, почти кричал: «Если бы ты знала как ты меня мучаешь и каким грязным и низким человеком я себя перед тобой чувствую. Ты слишком чистая, ты никогда не сможешь понять. Но ты была права, когда меня оттолкнула и сказала мне, что я грязный. Потому что… слушай… постарайся меня понять и, если можно, простить. Я, Вера, не прежний чистый Ваня. Его нет больше. Помнишь как мы купались в Сони, перед моим отъездом в действующую армию. И помнишь о чем я тебя тогда просил? Ты не захотела, не смогла дать мне эту милостыню! Я ее нашел в другом месте и с другой женщиной. Ведь на войну я шел, на смерть! И пожалела меня тоже учительница в Москве, как ты, такая чистая мне показалась и нежная, сошелся я с ней и когда ее ласкал, о тебе думал… Потом уехал и в скорости заболел триппером, правда, в легкой форме и меня скоро вылечили, я думал, что вылечился, а после нашей помолвки увидел, что ошибся, снова заболел, тяжело заболел и сейчас лечусь. Себе противен и боюсь к тебе прикоснуться. Минкевич смеется, говорит, что все это пустяки, насморк, что к свадьбе буду окончательно здоров и тебя не заражу, но я не верю. Боюсь! И с ужасом думаю, что было бы, если бы ты меня пожалела. Вера, скажи что ты меня не презираешь, что ты меня по прежнему любишь. Клянусь, я не трону тебя пока не вылечусь окончательно. А я вылечусь, мне уже гораздо лучше. Ты знаешь, самое неприятное осталось позади, болей нет». Ваня осмелел, обернулся, хотел броситься на колени перед своей невестой, открыл рот в недоумении… Веры не было, она потихоньку убежала!
Вернувшись домой, Вера долго мыла раствором карболки свои губы, согрела чугунок воды, села в углу кухни и долго мыла и терла щеткой и щелоком пятку левой ноги. Дядя Прохор, который сапожничал у окна, удивлялся: «Ты с ума спятила, девка. Чего ты дерешь пятку, кожу сдерешь! Она ведь у тебя чистая». — «Нет грязная, никогда не отмою, я лучше вас вижу!», она чуть не плакала, смотрела испуганными глазами на багровую пятку и продолжала ее тереть.
Пришла тетя Маня, опустила на пол ведро парного молока, пытливо смотрела на испуганную Веру: «Вижу, что не помирились, придется видно мне самой к нему идти. Ох вы, дети, мои дети!» Горе мне с вами! пойдем к тебе, расскажешь подробно. В своей комнате Вера рассказала все: «…он мне противен, противен и жалок, я никогда его не любила по настоящему, только жалела и все-таки была ему верна! А он в это время с грязной, больной девкой жил! Все между нами кончено! Теперь ясно вижу, что не могу. Никогда. Лучше в Сонь брошусь! А я его чуть не пожалела, когда он ко мне ночью пришел, за пятку хватал и своими больными губами целовал и теперь я тоже заболею. Господи! Что делать? Что делать?»
Тетя Маня сначала не верила своим ушам, потом, когда увидела испуг Веры, поверила и рассердилась: «Так вот он какой оказался Ваня. Не лучше Галанина по девкам бегал. Не ожидала, от всех ожидала, но только не от него. Не бойся только. Эта болезнь не такая опасная, чтобы ей заболеть, нужно вместе спать. Но не видать ему тебя. Чтоб его ноги у нас не было. Пусть идет к той, кто его наградил! Я сама с ним переговорю».
Вера успокоилась, но одеяло и простыни все-таки выбросила на кухню, чтобы завтра выварить в кипящей воде. Застлала себе чистую постель. В эту ночь после того как Шурка давно заснула, долго думала и, странно, радовалась как никогда. Теперь она была свободна любить кого она хотела и пропасти между ней и Галаниным, как ни бывало. Ее засыпал и крепко затоптал Бондаренко, когда посвятил ее в тайны с/х. комендатуры. Оказывается Галанин был никем непризнанный герой. И в своей опасной игре был совсем одинок. Слишком было опасно ему кому-нибудь доверять и в особенности ей, которая ему всегда твердила о своей ненависти. Да он был несчастный. Когда она по глупости позволила Ване ее поцеловать, он поэтому уехал на Черную балку. Но он ошибался… Если бы он увидел как она плакала, когда увидела из кухни отъезжающую бричку, он вернулся бы и поцеловал бы ее потихоньку, как тогда в Озерном, когда она спала одетой, боясь его и себя. Нужно с ним объясниться, как можно скорее. С этим намерением заснула крепко.
На другой день работала как во сне. Вернулась домой, чуть ли не бегом. Чувствовала себя такой легкой, что, казалось, подпрыгнет и полетит по воздуху к небу, радостная и счастливая как жаворонок над полем ржи. За обедом тетя Маня сообщила ей, смотря в сторону молчаливого и сердитого мужа: «Был у нас Галанин, заходил прощаться, он уехал вместе с Шубером в отпуск. Сказал, что вернется после Пасхи, после твоей свадьбы. Стыдно мне было говорить ему, что твой Ваня оказался недостойным тебя. Приказал тебе кланяться. Была я у Вани, сказала ему в глаза что я о нем думаю. Прощения просил. У меня сердце отошло, простила, но сказала, что свадьбы не бывать. Примирился, но уверял, что тебя одну всю жизнь любить будет. Хочет уехать в Минск. Бондаренко хлопочет для него документы у Вальтера, тот временно здесь комендантом города, а Кирш — с/х. комендантом. Шурку попросила искать новую квартиру. Согласилась сразу и ушла на квартиру Галанина, говорит, что там ей лучше чем у нас, забрала и велела тебе кланяться».
Новостей было много, но все плохих. Успокаивало Веру то, что Галанин все равно к ней вернется и все равно он ее рано или поздно выслушает и поймет. А пока, чтобы не слишком тосковать по нем, со рвением принялась работать в горуправлении. Работать было легко у нового бургомистра, Котова, он ее уважал и ценил и немцы, заходя к нему по делам, ели глазами тоненькую гибкую машинистку и ей было весело и приятно.
Как-то во время обеденного перерыва она зашла на квартиру Галанина, проведать Шурку, которая в это время валялась на диване, очень обрадовалась гостье, угощала ее чаем и болтала без остановки: «Рада тебе страшно. Думала что ты тоже на меня сердита вместе с тетей Маней. Знаю, что сердита. А разве я виновата, что мой Галанин лучше всех! Что-то ты похудела немного, слышала, что твоя свадьба расстроилась чего-то. Почему?»
Пришлось рассказать все про болезнь Вани и про то, что она ему отказала: «Я его не любила, жалела, а теперь вижу, что этого мало; буду жить сама, никого мне не нужно, так спокойней!» — «Посмотрим, посмотрим! ты бы отдохнула. Подожди я отопру дверь в его спальню, он ее запер, а ключ забыл в столовой. Ложись на его кровать и отдохни, он не узнает. А узнает, на тебя не рассердится, я это знаю, да и ты тоже!»
Так и было. Домой приходила Вера только вечером, а в обед приходила к Шуре, вместе с куском хлеба с салом или вареным мясом, После веселого чаепития отдыхали, Шурка на диване в столовой, Вера на кровати, очень удобной и широкой Галанина, отдыхали и разговаривали и обе с нетерпением ждали возвращения Галанина, с не меньшим нетерпением чем его кучер.
Аверьян, наконец пришел в себя после прогулки на Черную балку, перестал по ночам бояться и кричать в темноте, начал снова пить и врать. Любил вспоминать свои поездки с начальством по району, беготню от партизан, хвалился своей храбростью на могилах расстрелянных: «Мы с комендантом люди отпетые, нам море по колено! Если не верите, что ж, могу доказать. Хоть сегодня запрягу иноходцев и пожалуйста на Балку, пусть меня опять пугаются эти жиды несчастные!» В сумерках становился тише и уступчивей, «Нет, в другой раз, чего их беспокоить зря, пусть спят, боевые орлы. Время есть! Подождите, возвернется он, мы вам покажем, ахнете, черти! Только бы поскорее возвернулся!» Скучал сильно, считал дни, которые остались до приезда, приходил проведать Шуру, жаловался ей и иногда Вере: «Чахну, сам это чувствую! Не слышу его голосья и прямо чудно становится». Сам с собой разговариваю как лошадей чищу: «А скажите, Аверьян, почему у ваших коней копыта не в распорядке? Почему пыль на ногте остается? Я вас спрашиваю». Эх и времечко было, распрекрасное! Еще целых три дня. Уж не знаю как их и проживу. Нет ли у вас, девоньки, немножечко водки? я знаю она стоит у него здеся в шкафе на середней полочке… налейте немного, горе мое залить! «Заливал, ждал и, наконец, дождался».
Была суббота перед Красной Горкой, когда он лихо осадил своих коней перед домом Павловых, взял в руки ящик и заковылял по крыльцу. Вошел в кухню, где сидела тетя Маня с Верой и работал над рваным сапогом дядя Прохор: «Еду в Луговое за товарищем белогвардейцем. Он меня там поджидает, собирается ехать сюда на понедельник, а мне не в терпеж. Запрег и еду, поживу вместе с ним эти три денька, попью на радостях. Вон у меня новые сапоги и шапка, подарочек от него же. Он меня завсегда упрекал: что я его компрометую, что из моей шапки вата лезет и сапоги каши просют. Взял мерку и вот получил и сапоги и шапку, а жене отрез на платье и платок, а Антонине тоже платок, а Шурочке платье на ейную свадьбу. Господин комендант Шубер нас всех вызвал, майором стал, как солнце блистает и велел выдать от имени Галанина и привез своим полицейским шинели, новые штаны и сапоги и пилотки и для вас, Вера Кузьминична, этот сундучок! Что в нем не знаю и знать не хочу, приказано вам в собственные ручки передать, пожалуйста, принимайте, а я побежал!»
Вера его удерживала: «Подождите, куда же вы? Дядя Прохор, вы бы ему налили стаканчик водки».
— «Ни, ни… не выпью! Хочу явиться перед ним как голубь. И не просите, до свиданьица!» В дверях нерешительно остановился: «А может быть вы со мной поедете? Я в один дух вас ему доставлю. Он…» Тетя Маня помешала ему говорить: «Иди, иди, косой Вере некогда! у нее и без твоего коменданта делов много Иди!» — «Иду, иду! а только я вам не косой, а Аверьян, и не ты, а вы. Мне сам Галанин выкает, до свиданьица еще разок. Так я ему, Вера Кузьминична, от вас поклон большой передам, не забуду, не бойтеся!» Влез на козлы, со злости больно съездил кнутом по левому сивому и унесся галопом.
Тетя Маня смотрела как Дядя Прохор клещами вытягивал гвозди из ящика, срывал доски и ворчала: «Скажите, пожалуйста, буду его — косого, Аверьяном звать и выкать, пусть его дураки выкают, а для меня все одно — косой и ты будет!» С любопытством смотрела как Вера бережно разворачивала сверток: «Посмотрим, чем он нас купить решил?» Купить их Галанин решил не очень дорого: было белое подвенечное платье, туфли на высоких каблуках и чулки. Все что надо для свадьбы. В то время как радостная Вера примеряла платье и чулки, ворчала и удивлялась: «Как раз в пору! Туфли не жмут? Удивительно как это он мог так правильно угадать… ты прямо настоящая невеста, Вера. Но раз свадьбы не бывать, не нужно нам его подарков. Ишь какой! Чем нас купить захотел! Нет, мы не такие. Правда Вера?» Вера стояла перед ней в подвенечном платье, такая красивая, как никогда, даже дядя Прохор рот раскрыл от удивления: «Нет, неправда! И не подумаю ему возвращать. Мне все очень нравится. Пригодится на другой раз. Не стыдно будет в церкви стоять. В этом синеньком совсем неприлично. И порвано под мышкой, я его заштопала — все равно видно. А вот заплатить ему нужно будет. Я сама с ним посчитаюсь, когда он вернется». Она улыбалась странной светлой улыбкой и дядя Прохор ее поддержал: «Верно говорит, старой девой все равно не останется! Не зуди, Маня, не заставляй меня нервничать. Кто здесь глава дома? Я или ты?»
Приехал Галанин в понедельник под вечер, молчаливый и хмурый. В дороге слушал болтовню Аверьяна, только раз его остановил, напомнил кто он и кто Аверьян. Когда его кучер снова попытался заговорить что-то о Вере, оборвал «Я вам говорил в Луговом и повторяю еще раз! Трепитесь о чем угодно но ни слова ни о Вере Кузьминичне, ни о Холматове. Они мне надоели и вы тоже!» Пришлось опять замолчать и трепаться о другом, так незаметно и приехали. На кухне Шурка бросилась ему на шею и поцеловала в нос, благодарила за подарок и счастливо смеялась. Глядя на нее смеялся и Галанин, подобрел и повеселел: «Ну будет! вижу, что угодил. Я рад за тебя. Твое платье не будет хуже чем платье госпожи Холматовой!» Отпер дверь в спальную, подошел к постели, увидел смятую подушку и простыни, начал сразу кричать: «Это еще что за новости! Ты чего валялась на моей постели? Я тебя проучу?» Шурка тоже удивилась: «Разве помято? И правда. Вера ведь была каждый день без вас, на вашей кровати отдыхала, ей бедной далеко из горуправления два раза в день домой бегать! я ей позволила, не знала что вы серчать будете. Она ведь холостой осталась…»
Удалось наконец ему рассказать всю историю с неудачной свадьбой, промолчала только о болезни Холматова, сказала просто, что Вера заметила, что его не любила, его и прогнала, решила жить одна. Это тоже была правда. Галанин сидел на кровати, наматывал на палец тонкий, как паутина, золотой волос и смотрел в окно. Когда Шурка кончила, успокоился, обернулся и посмотрел внимательно в смеющиеся глаза: «Что тут смешного? Ты глупа как пробка! Застели постель как следует. Я пойду на минутку в канцелярию, а ты накрывай на стол, дура!»
Галанин принимал дела от радостного Кирша, которого угощал сигарами. Внимательно просматривал бумаги, внезапно спросил, смотря в угол: «Между прочим… Этот Холматов, я только что узнал, что он куда-то уехал. Каким образом это случилось? Кто ему разрешил бросить работу на электростанции?» Вопрос был щекотливый и Кирш потел, объясняя своему начальству, который не хотел слушать его оправдания: «Все это ерунда. Бондаренко его друг и, конечно, за него просил. Вальтер не был в курсе дела. Ратман-толстовец! Он самого Сталина выпустил бы, попросив его больше не грешить. Все дело в вас. Вы должны были в этом деле руководствоваться, не прекрасными глазами Котляровой, а здравым рассудком, вы допустили крупную служебную ошибку, за которую буду отвечать я. Потому что за него ручался я и об этом поставил вас в известность. Теперь он уехал, воспользовавшись моим отсутствием. А что он будет делать в Минске? Вы уверены, что он не будет нам там вредить? Я не уверен. Хуже, я уверен в противном. Черт бы вас побрал всех! Вас, Котлярову и Холматова. В другой раз будьте осторожны с этими русскими. Не забудьте, что вы будете комендантом! — «Простите! Если бы я знал…» — «Вы должны все знать и все предвидеть! Но довольно, не будем об этом больше говорить, перейдем к более веселому! Так вы говорите, что у вас затруднения с Совхозом Первого Мая? В чем дело?»
На другой день Галанин и Кирш уехали в район, пробыли они там три дня и вернулись в город загорелые, усталые и довольные. А потом Галанин уехал в областной к фон Розену на совещание; в воздухе пахло большими переменами, чем горячее светило солнце, тем яснее надвигались большие события. Об этом говорилось на совещаниях, новые люди готовились принимать должности. Сам фон Розен должен был скоро уехать, забрав с собой самых храбрых и способных людей в свой отряд особого назначения и, в первую голову, Галанина. Здесь оставались старые и нерешительные люди, которые любили покой и тишину!
Вернулся домой Галанин озабоченный и сердитый. После ужина посмотрел на молчаливую Шурку, вспомнил об одном деле, которое нужно было закончить перед отъездом: «Шурка! скоро я уезжаю. Хочу тебя пристроить. Довольно тебе по углам целоваться. Сегодня среда… в воскресенье выходи замуж!» Шурка краснела, отказывалась. «Куда так скоро? Время есть, кто вам варить будет? Хочу и дальше жить с вами!» — «Я тебе говорю, что я уезжаю. Не могу я тебя всюду за собой таскать. Пусть Жуков придет ко мне завтра утром и просит. Если можешь найди, на эти несколько дней что мне остались, заместительницу и научи ее варить суп. Молчать и не рассуждать! Раз я сказал, значит так и будет! Свадьба в воскресенье!»
Так и было. В воскресенье гражданка Александра Глухих обвенчалась законным браком со старшим полицейским Степаном Жуковым. Отпраздновали свадьбу шумно и весело. Ввиду того, что жених служил в полиции, собрались все его сослуживцы во главе с шефом полиции Шаландиным и многочисленные подруги Шурки, в том числе Вера и Варя. Галанин сидел около своей нареченной дочки, шутил и смеялся с Наташей Миленковой, искоса посматривал на задумчивую Веру, ушел домой в разгар гулянки и долго бродил по пыльным тихим улицам города, хотел было пройти к Шуберу, но подумав оставил в стороне площадь с липами. Ему хотелось быть одному, насладиться солнцем, тишиной и покоем. Да, он уедет отсюда со спокойным сердцем, спокойным за судьбу русских людей. Кирш понял его намеки и обещал исполнить его просьбу. И спокоен за судьбу Шурки. Радовался сегодня, когда смотрел на нее в церкви, довольную и сияющую в белом подвенечном платье, которое удивительно шло ей. В глубине души он завидовал Степану — девушка она была хотя и немного испорченная, но красивая, веселая и добрая, она ему напомнила снова Нину, была только немного меньше и тоньше, но тот же бес в глазах. Да… он мог уезжать, делать ему здесь больше нечего, он никому здесь больше не нужен — и никто ему не был нужен. Даже Вера!
В первый раз после своего бегства с ее помолвки он с ней встретился, он был нареченным отцом невесты, она дружкой. И, хотя оба близко стояли к новобрачной, были далеки друг от друга и сидели за свадебным столом на разных концах: он рядом с Наташей, она с Шаландиным; так было лучше, его дурацкие мечты кончились. Он был весь захвачен предстоящим перед ним новым приключением. Впереди все было до смешного ясно и просто: война, после победы… да после победы, в которую он верил все-таки, если его не убьют, работа по восстановлению его родины, которой оставалась все-таки Россия. Этой работы ему хватит на всю жизнь. Женщины, хорошая штука, но глупо из них делать краеугольный камень мужского существования. Так называемая любовь! Он ее еще найдет на своем жизненном пути, стоит ему только захотеть! И дурак он был, что после сестры Греты жил монахом. Упустил Шурку, не воспользовался предложением легкомысленной Вари, не послушался уговоров Аверьяна, впрочем, еще не поздно! Если обратить внимание на Наташу, там может быть приятная связь, он видел это сегодня по ее глазам, можно заодно приударить и за Варей! Это будет забавно, но это потом… сегодня он хочет быть одним. Нужно почитать, подумать, думать, оставалось так мало времени, такие спокойные вечерние зори повторяются так редко. Вернулся домой успокоенный и примиренный окончательно с жизнью. Все было хорошо, тихо и мирно!
На кухне вдруг увидел Веру, которая мыла пол! Смутилась, увидев его, красная как рак, оправдывалась: «Я не думала, что вы так рано придете. Вы ведь говорили Шуре, что пойдете к Шуберу играть в шахматы, не успела!» Стояла перед ним босая с тряпкой в руке, на пол капала грязная вода. Как будто ничего и не было! Как будто она никогда от него не уходила! не была машинисткой в горуправлении, не веселилась на своей помолвке, не ругала Галанина за его подлость и низость. — «Ведь Шура от вас ушла, вы остались одни без домработницы, она мне сказала, что вы ищете чистую хорошую девушку, которая может варить вам суп. Если вы считаете, что я не подхожу — могу уйти, только вот домою пол, и уйду… ищите другую, но только не найдете, ваш суп варить не так уж просто!»
— «Но я рад! вы не можете себе представить как я чертовски рад! Только для меня ваш приход совершенно неожидан. Я мог ожидать кого угодно, но только не вас. Вы пришли кстати. Я сегодня много думал… мне казалось, что я остался совершенно один и что это хорошо! Оказывается вы со мною — и это гораздо лучше! А как же тетя Маня? Неужели она согласилась, что бы вы снова работали у меня?» Вера смутилась — «Она знает, что я на свадьбе и нескоро вернусь, я буду говорить с ней завтра и она, конечно, согласится!»
Галанин осторожно обошел лужи воды, прошел в столовую, сел на диван и закурил. Все было так неожиданно и странно, что казалось неправдоподобным. Теперь только он понял, что хотела ему сказать Шурка, когда он ее поздравлял после венчания: «Я нашла ее! она согласна с радостью! вы будете довольны новой домоработницей, Это красавица в вашем вкусе и умеет варить суп чудесно, лучше меня, вот увидите!» Славная Шурка! Но что же это получается? Разве возможно им двоим быть вместе? Именно теперь, когда он отказался от личного счастья и собирался уезжать? Это было невероятно, невозможно и ненужно. И все его существо, тем не менее стремилось к этому невероятному и ненужному! Потому, что он ясно отдавал себе отчет в том, что он ее любит и всегда любил и, главное, что она его тоже любила. Он видел это в больших серо-зелёных, сияющих радостью и счастьем глазах когда смотрел на нее, растрепанную в высоко подоткнутой юбке, показывающей круглые розовые колени. Чтобы успокоиться, не вырвать из ее рук эту дурацкую тряпку, не взять ее на руки, нужно было думать о чем-нибудь другом, но не мог. Слушал плеск воды, шорох тряпки и босых ног в соседней комнате, казалось видел ее, а потом услышал, как где-то за стеной начал разговаривать сверчок, сначала тихо неуверенно, потом громче настойчивей. Самец звал свою самку, как тогда, давным-давно, когда он спал в кресле в горсовете. И он тоже, всеми силами своей души звал свою подругу и, как будто, в ответ своему зову, услышал веселый и довольный голос Веры: «Кончила! Я сейчас только помою ноги и руки Ь приду к вам, Алексей Сергеевич! Вы, наверное голодный? У меня нет ничего особенного, холодная закуска и пирожки. Дала Шура. Самовар сейчас закипит, будете пить чай!»
Она сидела с ним рядом на диване и пила чай. Галанин уговорил: «Садитесь Верочка, рядом со мной. Какая вы домоработница! Мы с вами друзья. Помните наш уговор? Вспомнила и села на другой конец дивана, потом пересела ближе, в конце концов так было удобней, она могла лучше его видеть и не позволить ему под предлогом дружбы отвлечь ее от самого главного, нужно было побороть свою гордость и застенчивость и сказать то, что она решила ему сказать, после его бегства с ее помолвки, начала издалека: «Я хотела вас давно поблагодарить за ваш подарок, но только напрасно вы все это купили. Я отказала Ване! Я его никогда не любила, а, оказывается, только жалела! Я ему никогда ничего не позволила! И, если тогда позволила себя поцеловать, то только потому, что была на вас сердита, а вы ничего не поняли и уехали с вашим Аверьяном! Я хочу с вами посоветоваться…» Она прислушалась к разговору сверчка, который заливался за стеной и улыбнулась светло по детски. «А вы помните, как вы мне тогда о нем рассказывали, а я не знала как сверчок по-немецки. Вы помните?» — «Помню, Верочка, Вы еще тогда меня назвали по-русски старым ослом!» — «Помню! Но это была неправда! Я этого не думала! Я на вас злилась, потому что думала, что вы наш враг. Я ошибалась. Вы герой! Я теперь все ясно вижу. Вы дурили нас всех целый год. Весь город и район обманули и меня тоже. Простите меня, я не знала, теперь знаю! слишком поздно… да… слишком поздно!»
Она смущалась и путалась, ей мешал сверчок за стеной со своей любовной трелью, а ей нужно было говорить спокойно и рассудительно, без его помощи, потому что помогать ей он не собирался. Обрадовалась приходу Аверьяна, который одним своим косым видом ее ободрил, успокоил: «Господин комендант, вы хотели завтра ехать в Парики и вот не знаю как решить когда запрягать, утром или вечером?»
Галанин подумал немного: «Вы спросите Веру Кузьминичну. Когда ей удобней?» — «Рано утром, я обещала быть у Вари пораньше, можно?» — «Конечно, значит вы слышали, Аверьян? Утром к семи часам! Возьмите с собой то, что хотели взять тогда, когда бежали от нее к Столетову». — «Значит одна и две! Одну бутылку для нас водки и две наливочки для девушек… я побежал!» Заковылял на крыльцо, радостно размышлял: «Вера сидит рядом на диване. Что будет? Что это будет? Город ахнет, когда узнает!» — запел под нос:
«Я другой такой страны не знаю,
Где так счастлив был бы человек!»
После ухода Аверьяна надо было снова собраться с мыслями, он ее отвлек от самого важного, говорил о каких-то Париках, заставил ее решить туда с ним поехать, с его водкой и наливкой! Варя ее вовсе не звала, она жила сейчас в городе и Галанин это прекрасно знал. И вот теперь она потеряла нить мыслей. Эту нить помог ей найти сверчок, который отдохнув принялся кричать особенно громко и настойчиво, вспомнила и смотря прямо в глаза Галанину, которые были так близко, что она боялась в них утонуть, продолжала: «Я не любила Ваню и рада, что он совсем уехал, сама просила за него Кирша. Хотя он поступил по-моему нехорошо, он дал вам слово и его не сдержал! Но все-таки я рада, потому что… потому что я давно заметила, что я люблю другого человека! И это ужасно! Я вижу, что между нами пропасть. Он не должен меня любить и он всегда надо мной издевался, он носит немецкую форму, собирается уезжать навсегда отсюда, снова воевать против русских бойцов! И это меня страшно мучает! Я все время боролась с этим безумием, а теперь вижу, что напрасно! Я не могу больше жить без него! Помогите мне! скажите, что я должна делать, чтобы спастись?»
Со страхом и стыдом смотрела в темные глаза и слушала его такой ласковый голос: «Вера, мне кажется, что я знаю, о ком вы говорите. Не о мне ли?» Его самоуверенность все-таки была оскорбительна, она ее возмутила. Как он смел так с ней говорить? Он слишком много о себе думал, нужно пока не поздно его разубедить. Но не могла лгать, должна была дойти до конца в своем унижении: «Да. Вы! Тысячу раз вы!» и смотря почти с ненавистью на его улыбающиеся губы, добавила с вызовом: «Поцелуйте меня! Поцелуйте меня, прямо смотря мне в глаза! Потому что, если вы думали, что я не заметила, как вы меня поцеловали в Озерном, когда я спала, вы жестоко ошибаетесь! Я это прекрасно заметила и вам ответила! Вот!»
Не могла до конца насладиться своей местью, закрыла глаза, почувствовав его рот на своих дрожащих от негодования губах. Домой в эту ночь она не вернулась.
Была Вера счастлива, как только может быть счастлива молодая нетронутая девушка, полюбившая в первый раз здоровой большой любовью, и это счастье смешалось с никогда раньше неиспытанным божественным наслаждением, когда она увидела над собой горящие глаза и обняла любимого мужчину… А потом жила как в тумане все время до отъезда Галанина. О том, что он должен был скоро уехать знала, соглашаясь перед Богом быть его женой, и все время когда была с ним, старалась об этом не думать! Была похожа на пьяницу, заглушая страх перед неизбежным похмельем еще большим опьянением. Пила не отрываясь из кубка, который щедро и непрерывно наполнял ее любовник, смотрела на него затаив дыханье, широко открыв глаза, радовалась его безумию и сама безумствовала. Милый мой! желанный!
Очнулась, пришла в себя в серый дождливый день. Галанин уехал на Комарово чтобы там присоединиться к колонне полковника Розена. Она сидела в своей маленькой девичей спальне и рассеянно слушала тетю Маню, которая ее утешала «Ничего, Веруся, не горюй! Вернется он! Чует мое сердце, что вернется! К зиме видать, война кончится и вы поженитесь, если вы окончательно с ним порешили. Я перечить вам не буду, он все-таки не плохой человек и тебя любит. Староват немного, не буду, не буду! Вернется он и Аверьян тоже говорит, чудно, плачет косой!» Ее сердце говорило правду. Галанин на самом деле вернулся. Но лучше было бы, если бы он никогда не возвращался!
«Эх, дороги, да туманы
Холода, тревоги…
Да степной бурьян!..»
Первый страшный удар, положивший начало бесконечной веренице несчастий, был нанесен Галанину в начале осени, когда все казалось хорошо и ясно на военном горизонте… Был сентябрьский день, теплый и синий на фоне кавказских предгорий. Галанин обедал в офицерском собрании дивизии, когда где то недалеко на улице разорвалась бомба, брошенная советским самолетом… Они пролетали над городом редко, больше ночами и их бомбежка была всегда нелепа и неудачна: несколько разрушенных домов… несколько убитых и искалеченных русских жителей, иногда немецких солдат… и опять тихо и сонно долгое время… до следующего очередного налета… на эти бомбежки давно перестали обращать внимание и немцы и русские… так и на этот раз… Галанин отпил из стакана молодое кислое кавказское вино, рассеянно прислушиваясь к редким выстрелам зениток, внезапно вздрогнул.
За окном во дворе какой то возбужденный и, как будто, радостный голос докладывал: «прямое попадание в автомобиль; я ехал сзади на мотоциклете и ясно видел… эти свиньи, как будто, прямо в него целили… убит наповал… прямое попадание… этот бедный полковник фон Розен!»
Галанин бросился во двор, где у крыльца продолжал объяснять какой то незнакомый унтер офицер. Не дослушав его рассказа бежал по улице туда, где были обломки машины Розена, стояли и бестолково суетились немецкие солдаты и офицеры… растолкав их, опустился на колени около тела своего друга: да, солдат был прав! Это было прямое попадание в плечо! Вся левая половина туловища исчезла, но голова осталась и лицо Эмиля было спокойно и, как будто, удивлено, за моноклем, тщательно вдетым в глазную орбиту, тускло блестел зрачок мертвого глаза и рот улыбался, показывая золотые пломбы зубов… Он был мертв… погиб глупо, нелепо накануне отъезда домой! В долгожданный отпуск!
Галанин встал, тупо смотрел, как его понесли на носилках по улице мимо любопытных прохожих, посмотрел наверх откуда пришла смерть: небо было синее, солнце грело, совсем не было похоже на осень и на войну, а между тем Розен умер, его автомобиль был разбит вдребезги, на кровавой мостовой валялась его фуражка, испачканная в кровавой пыли и на коленях была та же кровавая грязь, которую он напрасно старался отмыть рукой намоченной в луже воды, набежавшей из разбитого радиатора…
За этим первый ударом нужно было ждать и других неприятностей и Галанин написал Вере длинное письмо, посвященное своему другу, письмо, которое закончил неожиданно для самого себя, грустно и тревожно: «Да, Вера, Розен погиб и похоронен… и, когда его закапывали на площади этого тихого города, мне казалось, что закапывали в узкую, глубокую яму частицу меня… будто я потерял не только моего единственного друга, но, мой талисман! Мне показалось, что с его смертью кончилась полоса моих удач и мне, вдруг, стало страшно за будущее, за наше будущее, как будто, я стал совсем одинок среди чужих людей! Не правда ли глупо? Сам знаю! Но это малодушие пойми и прости! Мне страшно тяжело!»
В ответ на это письмо нескоро получил от нее ответ, не тот которого ожидал: «…ты просто устал, Алексей! и я думаю, что самое лучшее было бы для тебя устроиться где-нибудь в тылу! например, где-нибудь у нас! не забывай, что ты уже немолод! Хотя без Розена это не так легко! Я ведь знаю, что только благодаря ему тебе удалось сделать такую карьеру. В этом отношении он был, в самом деле, твоим талисманом; добавила между прочим, что арестован за саботаж Бондаренко; в общем жизнь стала совсем невозможная… сил нет терпеть!»
Галанин с досадой скомкал письмо, оно его обидело и встревожило! ему показалось будто она уходила от него в лес, подкравшийся к ее городу; ночью он долго не спал, думал, старался понять ее холодность даже, как будто, враждебность. Как она могла говорить о том, что он немолод… устал? Он вовсе не устал, не чувствует старости и, если Розен умер, это вовсе не значит, что он не сможет и дальше делать свою карьеру! Он всем покажет, и ей тоже, что Розен вовсе не значил так много в его продвижении вперед, он сам выбился! Он решил хлопотать об отпуске на другой же день! А утром его вызвали в штаб дивизии и он получил задание немедленно отправиться в Новороссийск, а потом, вообще, нечего было и думать об отпуске, о своем маленьком личном счастье, когда неудачи немцев на восточном фронте множились везде… на горных перевалах кавказских гор, в Калмыцких степях, у Сталинграда и дальше на север… Целые области были захвачены партизанским движением и в одной из сводок в начале зимы, вдруг упоминалось о ликвидации крупных партизанских отрядов в районе города К. Одновременно с этой сводкой совершенно прекратились письма от Шубера, Шаландина и Веры. Были декабрьские дни 42 года! Очень усталые, продрогшие немецкие солдаты лежали в грязных холодных окопах, продуваемых ледяным дыханием Сибири… Германия была далеко, фронт растянут, слаб и жидок… Русские войска подходили к Ростову. Сталинград был окончательно окружен… Только тогда Галанину удалось получить отпуск и через неделю он приехал в областной город Б., с твердым намерением немедленно обвенчаться с Верой и увести ее с собой в Германию…
Было яркое солнце, которое слепило глаза, отражаясь в снегу… Галанин оставил свои вещи на вокзале на хранение, вышел на улицу и пошел быстро к центру города с любопытством смотря по сторонам… город мало изменился за эти полгода, те же деревянные однообразные дома, те же деревья, тот же знакомый ему по прошлой зиме запах, морозом пронизанного, снега! По улицам торопились люди, русские и немцы… это было два мира, которые проходили один мимо другого, не замечая друг друга. Отчужденность и скрытая враждебность были и раньше, теперь стали как будто больше и острее… Галанин с трудом нашел комендатуру, все немецкие учреждения переменили свои адреса и устроились на новых квартирах надолго и основательно… вот только сами немцы стали совсем другими, пообтрёпанней и старше! Как будто сильно постарели и посерели… шли по улицам не торопясь и на их лицах, помятых и печальных была скука и усталость. Как Галанин к ним ни присматривался, никак не мог встретить знакомого лица, все были чужие и неприятные.
В помещении комендатуры старые писаря в потертых мешковатых мундирах, в стоптанных залатанных сапогах суетились и бегали от телефона к пишущим машинкам и кабинету коменданта. Один из них высокий и худой, с рябым морщинистым лицом подбежал к Галанину и, стукнув каблуками рыжих сапог, обрадовался:
«Г. лейтенант, я вас сразу узнал, вместе с вами воевал против папаши в К.! Я унтер офицер Вурст… вы, конечно меня забыли, но я вас помню очень хорошо! Вы совершенно не переменились!.. да! О! тогда было хорошее веселое время! Теперь все переменилось! стало очень грустно!» Галанин угостил его папиросой, отвел в сторону: «Скажите мне, Вурст, не могу ли я с какой-нибудь оказией сегодня же отправиться в К.? Я очень тороплюсь!» — «Разве, господин лейтенант, вы не в курсе дела? Ведь район К. опять отрезан от нас этими бандитами… Они недавно захватили даже город К.! на несколько дней. У нас были очень большие потери, убит майор Шубер и многие солдаты! Мне повезло страшно, т. к. за неделю до этих событий меня откомандировали сюда, а то погиб бы и я! Потом наши части полковника Вика снова отбили город и прогнали партизан за реку, но положение остается очень опасным! Отсюда еще нет связи с новым комендантом и вам придется подождать не менее трех дней!»
Галанин опустил голову получив новый второй удар: от коменданта города узнал подробности о положении в области: «Все лето было неважно, а к зиме вместо ожидаемого успокоения стало совсем плохо! Главное, эти проклятые леса и особенно в районе К.! Там появился новый большой отряд этих бандитов, которыми командует какой-то дядя Ваня! Действует он чрезвычайно дерзко! В К. мы понесли ужасные потери! Там погиб комендант города с начальником тайной полиции и 80 солдат не считая русских полицейских с их шефом Шаландиным! Полковник Вик, отбив город, наполовину его сжег и перебил много жителей, так как выяснилось, что население было заодно с бандитами и стреляло в спину нашим войскам! Но сами бандиты ушли почти безнаказанно за реку и оттуда продолжают беспокоить наши власти! Я, господин Галанин, подал рапорт о переводе меня на фронт! Там спокойнее. Хорошо известно где фронт и где тыл! Здесь везде фронт и я уверен, что бандиты не нападут на город! И почему вы едете в отпуск в это партизанское гнездо? Ехали бы в Германию! Впрочем там тоже неважно! бомбят! Так… Я прикажу пока выписать вам ордер на квартиру! А пока прошу извинить!! Опять телефон! Алло! Что? Опять напали? Потери? Химель сакрамент!»
Он побежал в канцелярию, откуда был слышен его истерический крик: «Немедленно! Сию минуту! Доннерветтер!..»
Получив ордер на квартиру, Галанин снова вышел на солнечную улицу разыскивать место своего ночлега… искал плохо… думал о другом… его мучила мысль о судьбе Веры и всего города, который два раза переходил из рук в руки… он хорошо знал, что это означало для мирного населения… бессудные массовые казни, горящие дома, замученные на смерть женщины и дети! Откуда взялся этот таинственный дядя Ваня, от ласковой клички которого его пробирала дрожь? Почему город, вдруг, поддержал партизан? Как могли погибнуть его друзья. Шаландин, Шубер и Ратман? Где тетя Маня со своим Прошей? Столетов и батюшка? Вопросов без ответа было так много, что ему стало страшно!
Остановившись, он тупо смотрел на арестованного русского, который показал ему только свои руки, связанные за спиной сыромятным ремешком… его подгонял немецкий солдат с автоматом наперевес, со злым напряженным лицом! Было что-то знакомое в походке арестованного, в его рваных сапогах, в пальто с барашковым воротником и в облезлой ушанке! Галанин пошел быстрее, перегнал арестованного, оглянулся и увидел перед собой знакомое лицо… это был Бондаренко… его районный агроном, который так плакал, провожая его на фронт! Он его узнал сразу! Бондарен-ко мало переменился… хотя лицо его было желтое с бегающими красными глазами затравленного волка, на щеках давно небритая седая щетина… бесчисленные ссадины, царапины и синяки… его когда то щегольское пальто было рваное и грязное, из прорех материи торчала серая вата.
Он узнал Галанина и внезапно визгливо заплакал. Солдат остановился в недоумении и смотрел на немецкого офицера, который схватил за плечи арестанта, слушал, не понимая что кричал офицер: «Вы, Бондаренко? Что случилось? За что вы арестованы?» Бондаренко продолжал плакать кричал в перерывах плача: «Господин комендант! спасите меня! Я арестован за саботаж! За то что я делал подлоги! Скрывал от немецкой армии коров! Ведь вы же знаете, что это не я делал… я вам всегда говорил! предупреждал! И вот… Я им говорил, что делал все по вашему приказанию… не слушали смеялись… и били! всегда! до бесчувствия! отольют водой и снова начинают! Что бы я признался, что по приказу дяди Вани! А вы знаете! спасите!»
Нагнувшись к Галанину, напрягши за спиной связанный руки, Бондаренко ловил разбитыми губами руки Галанина, который вздрогнув, отскочил от него в сторону. Немецкий солдат пришел в себя и сильно ударил арестованного дулом автомата между лопатками. Бондаренко охнув, втянул голову в плечи, рванулся вперед… Галанин остался стоять у забора и смотреть вслед уходившему арестанту, которого подгонял солдат… он вспомнил сразу, как об его аресте ему писала Вера! Бондаренко говорил правду, когда кричал, что это он, Галанин был виноват в сокрытии трофейных коров! Его расстреляют, предварительно искалечив на допросах! Но ведь Кирш ему обещал, Галанин его предупредил об этом… Что же случилось, что он не исполнил своего обещания и выдал на расправу немцам этого несчастного Бондаренко? Его нужно спасти, во что бы то ни стало!
Галанин, как завороженный, смотрел, как Бондаренко, поворачивая за угол обернулся и что-то крикнул, как солдат снова его ударил, на это раз ногой в живот наверное сильно, потому что Бондаренко согнулся пополам и скрылся за углом.
Галанин боролся… боролся со своей совестью… было желание поскорее уйти отсюда, скрыться от Бондаренко и это было легко! Никакой немецкий следователь не поверит русскому агроному, обвиняющему немецкого офицера… но, с другой стороны, это было подло и бесчеловечно! Нужно было выгородить Бондаренко! Но это было не так просто и подвергало его самого страшной опасности! Это было бы идиотством, страшнейшей глупостью! И все-таки он шел, почти бежал к углу, за которым исчез Бондаренко, добежав, вздохнул с облегчением… ни Бондаренко ни немецкого солдата не было… и тут же сжалось сердце!
Он остановился около серого здания с решетками на окнах, у входа стоял немецкий солдат на часах, высоко над дверьми вывеска с тремя буквами: Г.Ф.П. Тайная Полевая Полиция! Галанин вспомнил, как был здесь год тому назад, перед тем как уехал в К.! Поежившись, вспомнил холодные стальные глаза, складку жестокого рта… решительно толкнул дверь, вошел в большую светлую канцелярию… два писаря сидели за длинным столом и стучали на машинках, конвойный Бондаренко сидел в углу и курил, вскочил, увидев Галанина.
Один из писарей, с гладко выбритым лицом актера с большими жабьими глазами, не спеша поднялся, подошел к Галанину свысока справился: «…что угодно?» Но Галанин молчал… вытянув шею он смотрел на дверь, ведущую в соседнюю комнату, слушал удары, возню и крики… Кто-то бил Бондаренко! Он хорошо слышал знакомый голос: «Господин офицер! Я только что встретил Галанина на улице! Я его узнал, вы его позовите и допросите! Быть того не может, что бы он отперся! Говорю чистейшую правду! Вот спросите у солдата, который меня привел! Христом Богом клянуся! Ой! Ай! Не нужно, родной мой! не бейте! Ой!»
Крики постепенно перешли в вой, другой голос по-немецки говорил: «Скажите этой свинье, Швабе, что я его сегодня запорю на смерть, если он не признается во всем! Он мне надоел! Пусть говорит, кто в городе К. был с ним заодно? Кто этот Дядя Ваня? Что? Опять то же самое! Ну обожди же, грязная свинья! Я тебя проучу! Получай! Раз! и два… и три!.» Снова глухие удары и визжащий вой Бондаренко…
Галанин быстрым движением руки оттолкнул писаря и распахнул дверь… увидел на полу лежащего ничком Бондаренко, над ним двух немцев: знакомого начальника немецкой тайной полиции с резиновой палкой в руке и солдата с испуганными глазами и дрожащим ртом… Начальник полиции немного смутился: «Чем могу служить господин лейтенант? Будьте любезны, обождите в канцелярии, пока я кончу с этой свиньёй! Минут десять и я к вашим услугам! Кнаф! сколько раз я вам говорил, что во время допросов я никого не принимаю!»
Галанин смотрел на Бондаренко, который повернулся на спину и поднял с полу свое окровавленное лицо, потом помогая руками сел, перестал кричать и улыбнулся ему жалкой и молящей улыбкой… с ужасом, сознавая, что губит себя, слушал, как будто, не свой, чужой голос: «Господин оберштурмфюрер! Бросьте мучить этого человека, он говорит… правду… все, что он делал в К., он делал по моему приказанию! Сам он верный слуга немецкой армии, не хотел скрывать этих коров… но подчинялся! Не мог не подчиниться, так как я ему угрожал расстрелом! Произошла страшная ошибка с его арестом! Я вам объясню все подробно! Моя фамилия Галанин! бывший с/х. комендант района К.! Позовите вашего писаря, я сделаю показание!»
Бондаренко став на колени истерически смеялся и плакал!: «Господин комендант! Не хотели меня слушать! Ведь я вам говорил, что пропадем оба! Из-за этих коров! Не верили! Теперь видите, куда мы с вами пришли! Пропали!» Галанин улыбнулся своей странной косой улыбкой: «Не орите! Все будет хорошо! Я вам всегда говорил, что со мной вы не пропадете! Увидите, я слово свое сдержу и вы выйдете сухим из этой неприятной истории! Итак начнем! на чем я остановился? да… эти идиотские коровы!..»
В скором времени после отъезда Галанина из города К. произошли большие изменения в немецком управлении района. С/х. комендатура сворачивала свою деятельность и передавала все свои запасы продовольствия и скот приехавшим из Германии купцам… Где то в Берлине было основано учреждение под громким названием: «Восточное Торговое общество». Целью этого общества было скупать по твердым ценам в оккупированной России все нужное для армии и населения Германии, взамен обещали купцы все для русского населения: и с/х. машины, и предметы ширпотреба…
Казалось все хорошо и честно. Много даем и не очень много забираем! На деле получалось иное: забирали эти господа в полувоенном платье и крагах все, вплоть до грибов, лесных ягод и соленых огурцов… взамен привезли несколько кос плохого качества, которые скоро поломались на лесных лугах да несколько ящиков не зажигавшихся спичек. Обещали в будущем доставить больше и лучше, но, конечно, обманывали! Просто грабили бесцеремонно и платили мятыми рублями и марками… А, когда несколько раз подряд реквизировали скот, сразу открылись злоупотребления Галанина и Бондаренко! Допросил Бондаренко сначала купец Бауэр, бил ладонью по щекам, ногой в спину… Бил не больно, но так напугал Бондаренко, что тот сразу во всем признался.
Присутствовавший на допросе Кирш, сильно пьяный и бледный пришел в ярость, когда Бондаренко начал все сваливать на Галанина… дело пошло дальше… допросил потом Ратман… тихо и вежливо! Тоже не поверил Бондаренко о вине Галанина, со вздохом подписал бумажку о его препровождении в областной город. Там его преступлениями занялась местная тайная полиция, которая уже пытками добивалась признания Бондаренко в саботаже и связи с партизанами, а в районе стал орудовать новый агроном Кравчук и началась новая честная жизнь! Бауэр сиял, посматривая как по дороге на Комарово погнали жирных коров, как везли обозы зерна, кож, яиц и сала! Колхозники снова вспомнили трудное время произвола Исаева, снова стали закапывать в землю рожь и гречиху, картофель и лен, угонять скот в лес, резать для себя птицу и свиней! Посмеивались над дураками немцами, но одновременно сжимали кулаки: «Ишь ты! как уехал Галанин, опять за свое! Ну, обождите, черти, мы вам покажем!» Но дальше слов не шли, так как продолжали жить не плохо… пока, вдруг не пришла новая беда!.. приехала новая какая то комиссия под вывеской «Бюро труда!» Сначала работала по-хорошему! Уговаривали и сладко пели! «У вас работы здесь нет! А у нас в Германии ее хоть завались! Легкой и веселой! И оплачивается эта работенка замечательно хорошо! Хотим вам помочь, друзья!»
Кое-кого так и задурили, воспользовались их нуждой и голодом! Увозили в теплушках как скот и немного помогали оставшимся семьям… Ждали большого наплыва обманутых рабов, да так и не дождались… дал кое-кого город… колхозы не дали никого! Махнув рукой, приступили к насильственной отправке… в городе и колхозах осматривали молодежь больше девушек! Толстые немецкие врачи в сопровождении полицейских и переводчиков с утра и до вечера отбирали здоровых задастых девок, подростков мальчишек и гнали на станцию, везли на рабский труд… Члены комиссии потирали руки: «Замечательный рабочий материал… у нас в Германии ничего подобного нет! Эти девушки здоровы как кобылы и будут работать не хуже наших рабочих! И представьте себе: 85 процентов их невинны! Дас ист колосеаль!»
Работали в каком то опьянении пока не нарвались! Приехали в очередной колхоз Парики! У колхозного правления осматривали и записывали! Отводили в сторону… так же и дочку старосты Семенчука, несмотря на просьбы и плач его жены… Доктор, не слушая его, разговаривал и смеялся с сидящим рядом с ним худым немецким чиновником, затем крикнул: «Уберите этих людей! следующая!»
И вот тут внезапно, вместо очередного кандидата в рабы, полезли к столу комиссии люди, до сих пор стоявшие скромно под березками! Из под полушубков вытащили обрезы и в два счета ликвидировали всю комиссию и ее охрану… переводчика и доктора, которые спрятались под столом, отвели в сторонку на берег Сони и влепили каждому пулю в затылок!
Вот это происшествие в Париках и положило начало большому партизанскому движению в районе К. оно постепенно разрослось и скоро охватило всю область! Это не были кустарные действия Соболева, повешенного в конце концов в К! Это не были его веселые и евреи, которыми руководил не советский патриотизм, а слепая месть, жестокость и жажда разбоя! Совсем иначе вели себя новые настоящие партизаны и поэтому они были поддержаны всем населением города и района… Старосты и агрономы уцелели, расстрелян был только один староста Лугового, Архип Шабельский, а остальные все были прощены с условием, что в будущем будут стараться загладить свои временные и грустные заблуждения. Убивали без пощады немцев и полицейских, немцев за невозможностью таскать за собой пленных, полицейских, как неисправимых врагов народа и советской власти! Вот это были настоящие партизаны, жестокие но справедливые! Друзья а не враги народа, стонущего под игом оккупантов! И вел их за собой молодой инженер, Иван Петрович Холматов, дядя Ваня, как с любовью называли его жители района и как, с проклятиями и страхом, повторяли немцы и полицейские!
Были партизаны сильны и смелы и стала река Сонь границей между Шубером с его солдатами и полицейскими, и дядей Ваней с партизанами… рабство и свобода, колхозники с радостью подчинились дяде Ване, свой был человек беспартийный, который включился в Освободительную Отечественную войну. О коммунизме, Советской власти, колхозном строе говорил тихо, вскользь, нехотя… бил в самую точку, по самому чувствительному месту замученного бесхитростного народа! И он и коммунисты, которые его окружали, обещали, что все образуется и будет так, как пожелают потомки славных войск Александра Невского, Пожарского, Суворова и Кутузова… тронули за самое болезненное место, национальную гордость! Вспомнили, вдруг, древние знамена простреленные стрелами, пулями и ядрами, подвиги русского человека. Прозрачно указали на то, что современные русские люди были не хуже их славных предков, разбивших немцев на Чудском озере, поляков в Москве, взявших Берлин у великого Фридриха, бивших Наполеона в Альпах и окончательно уничтоживших 20 народов оккупантов совсем близко отсюда на Березине! Как же было устоять, слушая такие намеки! Торопились доказать, что были ничуть не хуже этих чудо богатырей и доказывали, очень даже просто и легко, с улыбкой умирая за родину! Удивляли и ужасали немцев своим презрением к смерти, улыбаясь шли на казнь и говорили, что умирали за Сталина! Его, вдруг, полюбили, решив, что он перестал быть большевиком, раз его комиссары замолчали о коммунистических достижениях, о своих пятилетках, загибах и перегибах! Будто он вдруг стал выше всей советчины и воплотил в себе сразу всех: и Невского, и Суворова и Кутузова… И в церквах попы снова завопили с разрешения и поощрения раскаявшегося в своих грехах Иосифа Виссарионовича Сталина, замахали новыми кадилами, зачадили до дурноты ладаном, возглашая многие лета христолюбимому воинству и его вождю Сталину! Совсем как раньше, и выходило, что врал Галанин, а может быть и сам, бедняга, ошибался, решив с помощью немцев уничтожить коммунистов! В то время как они сами себя уничтожили, совсем тихие смирные и добрые стали!
Постепенно приходила в себя и Вера Котлярова, после безумных все уничтожающих объятий Галанина! Перестала бредить по ночам по его ласкам и поцелуям… наступила прохладная осень, принесла с собой холодок туманных утренних зорь и с ним спокойствие пытливого ума, который снова начал брать верх над горячей ненасытной плотью! Помог ей Майор Шубер, сам того не подозревая. Однажды, что бы доказать свою благосклонность, позвал ее в комендатуру, вынул из папки отпечатанную по-немецки бумагу, свернул ее вчетверо: «Когда придете домой, прочтите! Галанин писал мне о своих затруднениях… С его стороны, как он вам, наверное, сам писал, все в порядке! Что же касается вас, у вас трудно! Так вот! я своей властью коменданта все эти препятствия устранил! Не благодарите! все это пустяки и для вас я готов сделать все возможное и… невозможное!»
У себя в комнате у открытого окна, в которое лезли ветви яблони, согнувшиеся под тяжестью пахучих спелых плодов, прочла бумажку, подписанную Шубером… перечла ее два раза пока не поняла и не задохнулась от возмущения и стыда… Казенными сухими фразами майор Шубер удостоверял, что девица Вера Котлярова… дочь такого-то и такой-то… была действительно немецкого происхождения… фольксдойче… и в этом несуразном немецком слове было оскорбление и одновременно высокомерное снисхождение! Теперь ей стали ясны намеки в письмах Галанина и улыбка коменданта города! Шубер был согласен на ее брак с Галаниным но при условии, если она отречется от своей принадлежности к великому русскому народу… Галанин согласился оформить их связь, только если она станет в глазах его немцев немкой! Только теперь она все поняла… и точно пелена упала с ее глаз…
Она схватила карточку Галанина, всмотрелась в, как будто, чужое лицо! Ну, конечно, это был немец! Умный, храбрый, красивый, но нерусский. В немецкой форме с немецким железным крестом! Лицо такое же надменное и снисходительное, как, например, у Шубера! Она вдруг вспомнила о его ласках и своих безумствах и покраснела до слез… старалась в отчаянии оправдать себя тем, что любила русского, а не немца и, к своему ужасу, должна была признать, что не в этом было дело, что стоит ему даже сейчас войти, взять ее за руку и она ему снова немедленно подчинится и отдастся!
Какое счастье, что его не было здесь, теперь, вдали она сможет от него избавиться! Медленно с усилием, как будто это была не бумага, а кусок панцерной стали, она разорвала удостоверение Шубера на мелкие куски, выбросила за окно и смотрела как прохладный осенний ветер подхватил, закрутил, рассыпал по двору мелкие обрывки и погнал их дальше в открытые ворота, куда с мычанием входила радостная корова подгоняемая тетей Маней! Стало легко и радостно! Точно вместе с этим удостоверением она выбросила за окно все то ненужное и грязное, что мучило ее с тех пор как она подчинилась непонятному наваждению…
Сорвав с ветки яблони большое красное яблоко, она укусила его сочную сладкую мякоть, ела с наслаждением, зажмурив глаза… «Русское яблоко! я ем русское яблоко! и я не немка, а русская! я люблю и уважаю всех русских и ненавижу вас всех, немцы, и вас Шубер и вас… Галанин! да! ненавижу и презираю!» Тряхнув своими золотыми кудрями, они стала снова прежней чистой и холодной Верой!
О своем намерении порвать с Галаниным она сообщила тете Мане, которая с радостью перекрестилась! Потому что всегда надеялась, что рано или поздно, Вера и Ваня помирятся и снова будут вместе… От Вани давно не было вестей и вот, однажды, в окно кто то потихоньку постучал, потом Аверьян просунул свою голову между ветвями яблони и напугал Веру своими таинственными косыми глазами… долго шепотом объяснял, ходил вокруг да около, пока не сказал о причине своего посещения: пришел он из Лугового, принес поклон и записочку от командира партизанского отряда дяди Вани, который оказался старым знакомцем… Иваном Петровичем Холматовым! Исчез Аверьян также внезапно как появился, а в записочке, которую развернула прибежавшая, тетя Маня и прочла с трудом разбирая знакомый почерк сквозь пелену слез, было написано: «Шлю вам всем, а в особенности Вере, мои наилучшие пожелания! Ваш любящий Ваня!» Коротко и ясно! Тут уже совсем отчетливо была видна рука Господа! Эта рука перстом указывала, где надо было искать счастье Веры! На другое утро Вера написала длинное письмо Галанину… Просила его все забыть оставить ее в покое! Написала даже, что никогда его не любила и ошибалась в своем чувстве… тетя Маня тоже добавила несколько строчек… Христом Богом просила оставить в покое Веру, город и район!
В тот же день это письмо в сопровождении письма Шубера отправилось в мешке полевой почты на Комарове. Это было накануне истории в Париках, где погибла комиссия немцев, везли этот мешок на грузовом автомобиле вместе с продуктовыми посылками, отправляемых немцами своим родным в Германию… да не довезли… за Озерным нарвались на засаду дяди Вани… немцы остались лежать на лесной дороге, широко раскинув руки и ноги, а мешок попал к дяде Ване, который обратил внимание на казенные пакеты с донесениями коменданта города, Ратмана и Бауэра, а частные письма приказал здесь же на поляне сжечь! Сгорело и письмо Веры и с тех пор Галанин никогда больше не получал писем из города К… Весь район был охвачен партизанским движением! тут было не до писем!
В дождливый холодный ноябрьский день Шубер вызвал к себе Веру из горуправления; постаревший и сердитый он сразу приступил к делу: «Давно вы не приходили ко мне с вашими письмами для Галанина… Забываете его и вашего старого друга! Плохо, очень плохо… впрочем сейчас не до наших маленьких личных дел! Я хотел только вам посоветовать поскорее отсюда уезжать! Я мог бы вас устроить на время в Берлине у моей жены! Вам было бы легко и приятно там жить! там же вы и выйдете замуж! А здесь! я не ручаюсь даже за вашу жизнь! Вы невеста немецкого офицера, кроме того работаете переводчицей в горуправлении! Этого не прощают бандиты! Завтра идет колонна машин на Комарово и я распорядился…» Страшно удивился, когда Вера отказалась покинуть город! старался убедить: «Положение очень плохое! Хуже чем думаете! Я ожидаю со дня на день нападения! И не ручаюсь, что и на этот раз их отобью!
Их очень много и кроме того я один… нет Галанина… эти Бауэр и Ратман никуда не годятся… Бауэр знает только свои гешефты… Ратман-толстовец! Говорю это вам, потому что вы наша и не будете болтать! Подумайте еще раз хорошенько и вы согласитесь со мною!» Но Вера упрямо стояла на своем, говорила, что не может оставить своих родных на произвол судьбы, что вообще родину ни при каких обстоятельствах не покинет, что она русская и хочет умереть она на русской земле!» Растрогала старого вояку: «Хорошо, хорошо, не хотите, не надо! Хм! вы храбрая девушка и Галанин может вами гордиться! А скажите, у вас есть оружие? Нет?» Он выдвинул ящик стола, вынул оттуда наган, несколько пачек патронов: «Вот, возьмите, пригодится на всякий случай… Это русский револьвер… недурен, хотя несколько старомоден! Превосходная дальность и меткость! Я распоряжусь, что бы вам выписали удостоверение на право ношения! Умеете стрелять? Не боитесь?»
Вера кивнула головой, положила револьвер в портфель и поднялась, что бы уходить. Шубер ее не задерживал, посмотрел ей вслед нахмурившись… он по стариковски замечал какую то неуловимую враждебность во взгляде и голосе этой красивой русской девушки, не мог понять причину, вздохнув закричал: «Коль, немедленно пошлите за Ратманом и Киршем! Что же они запаздывают, эти господа! Один! всегда один. Никто ничего не желает делать! Да вызовите и господина Шаландина! Это очень способный и храбрый человек… он один, кажется, ясно видит обстановку!»
Был туманный день начала декабря… Вера собиралась идти в горуправление на службу, дядя Прохор отправился чистить хлев и уже кряхтя взялся за вилы, выгребать навоз из стойла, когда, вдруг, совсем неожиданно у реки начали стрелять… сначала одиночными редкими выстрелами, как будто нехотя и нерешительно, потом быстрее, озлобленней автоматными и пулеметными очередями, лихорадочно быстро заухали минометы. Дядя Прохор выронил вилы, бледный побежал по еще темному двору в дом, где у открытой двери на крыльце, стояла Вера с тетей Маней, закричал на них. «Вы чего здесь стоите? Не слышите разве? Стреляют! Дождалися! Идите в дом, запирайте двери и окна… в подвале отсидимся, пока эти черти кончут!»
Уже давно предчувствовал и в предвидении событий, привел подвал в порядок! Почистил просторное помещение, поставил табуретки и лавки, в углу соорудил небольшую печку, на столе давно уже была приготовлена керосиновая лампа и спички. Когда все трое спустились сюда дядя Прохор зажег лампу и с удовольствием осмотрелся: «Сюда никакая пулька не залетит, подождем пока этих гадов не отобьют… Сидите и не шумите, а я пойду наверх на разведку, посмотрю как и что!»
Вернулся очень скоро, еще более бледный и испуганный, бестолково переставляя скамейки рассказывал: «Стреляют… как с цепи сорвались… слышите? по двору пули так и злыкают! Что-то, как будто у немцев неустойка получается! По улице полицейские со Степаном Жуковым побегли, хотел от них узнать новости… где там! только рукой махнул… плохо мол! Да! Дела!» Дядя Прохор оглянулся на Веру, которая сидела в углу подвала и смотрела напряженно, не мигая на маленькое темное оконце у потолка: «Да ты сними платок! а то вспотеешь тут! Я сейчас мигом печку растоплю… сидеть видно еще долго придется! Да! дождались! нет Алеши и нет удачи! Теперича спрашивается, что делать будем? Хорошо, если немцы отобьются, а если нет? Отступать будут? Куда же мы?»
Вера промолчала, за нее ответила тетя Маня, которая тщательно вытирала стол чистой тряпкой: «Мы куда? А никуда! Удержатся немцы хорошо! Возьмут верх партизаны нашего Вани — еще лучше! Нам бояться нечего! Врагов у нас нету. А Ваня, все равно, что сын родной! он нас никому в обиду не даст! Ой! Что же это такое, совсем близенько стало! Святые угодники! Пресвятая Богородица спаси нас!»
Как будто над головой заливался пулемет, все чаще ухали минометы, слышны были крики. Вера подбежала к оконцу, став на скамейку, открыла его и выглянула наружу. Дядя Прохор кинулся к ней: «Постой! погоди! Ты с ума сошла! Ведь ты под пулю попасть можешь! Маня, тащи ее дуру за ноги!» Но тетя Маня его не слушала, с широко открытыми глазами она упала на колени и крестилась, непрерывно вздрагивая и плача: «Господи! спаси нас! Что же это будет? Светопредставление какое то! Молись Прохор! Сию минуту умирать будем!»
В открытое окно совсем ясно была слышна стрельба, глухие взрывы, вместе с криками на русском и немецком языке вошел нерешительно бледный поздний рассвет. Вера спрыгнула со скамьи, она смеялась и плакала: «Немцы и полицейские бегут! конец им! слышите как кричат оттуда? Наши идут снизу от реки!» Действительно вместе с выстрелами и взрывами ясно были слышны перекаты ура, все ближе топот тяжелых немецких кованных сапог и грубые немецкие проклятия! Но ни тетя Маня, ни дядя Прохор ее не слушали: тетя Маня продолжала плакать и молиться, Дядя Прохор утешал… Вера махнула рукой, бросилась вверх в коридор, там осторожно открыла окно и выглянула на улицу… было совсем светло, по небу низко шли тучи, подгоняемые резким холодным ветром, шел мелкий снег, первый в этом году! По побелевшей улице, вдоль которой, точно притаившись, стояли темные дома с наглухо закрытыми ставнями, бежали немецкие солдаты к площади. Их было мало… видно было, что уходили последние… иногда они останавливались и стреляли вдоль улицы к реке, иногда падали, некоторые из упавших замирали неподвижно, другие бились и кричали, стараясь подняться… потом немцы исчезли, пробежал последний, маленький в каске надвинутой на глаза, на углу остановился и дал очередь их автомата по тем, кого он видел, но которых еще не видела Вера… И потом, вдруг, увидела.
Сначала показался один в кожаной тужурке, в ушанке на затылке. Он держал в руках автомат и кричал громко и весело… Вера сразу поняла: «За родину, за Сталина!» А за ним бежали густыми цепями партизаны, их было много и они тоже весело кричали! Иногда один из них почему то падал и, или лежал неподвижно, или отползал в сторону, что бы не мешать идти другим, которых было все больше! Один из партизан размахивал красным знаменем, которое рвал и трепал холодный зимний ветер. Он кричал больше других, совсем молоденький, так весело и заразительно, что Вера не выдержала, перегнулась черезо окно к победителям и кричала вместе с ним, со всем бегущими внизу: «За родину! За Сталина!»
Знаменоносец, видимо, ее услышал, посмотрел на окно, из которого нагнулась над ним красивая, советская девушка с растрепанными золотыми волосами и засмеялся ей, показав крепкие белые зубы. Хотел уже ей крикнуть, но не успел, упал ничком и красное знамя, на секунду было покрывшее его неподвижное тело, было подхвачено другими руками и понеслось дальше на врага! И за красным полотнищем, перед ним, вокруг него вырастали все новые бойцы, одни в красноармейских шлемах и сапогах, другие в ушанках и лаптях! Это была победа и Вера бросилась к лестнице в подвал, кричала: «Скорее! Идите! Оба… наши победили… город взят!»
Но радовалась, как будто, рано… Вернувшись снова к окну, вдруг, увидела как партизаны сначала замялись и начали медленно, нерешительно, потом все быстрее уходить назад… Уходили в полном порядке, нехотя, останавливались, стреляли, перебегали от одного дома к другому, но все же уходили! И многие из них оставались лежать вместе с убитыми немцами на снежной улице, испачканной красными пятнами… снова пронесли назад красное знамя и снова показался тот, кто раньше бежал впереди всех… сейчас он был последним… ушанки на нем уже не было, густые пряди черных волос падали ему на глаза, он их отбрасывал рукой назад и кричал охрипшим голосом: «Товарищи! Стой! Остановись! Ни шагу назад! ведь иначе пропадем! все!» Но его не слушали, продолжали уходить, побежали… он бежал за ними и со слезами в голосе хрипел: «Стыдно! Стой! Стой! мать вашу… стрелять буду!»
Когда и он исчез, снег повалил хлопьями и через мутно белую пелену показались снова ненавистные фигуры в глубоких касках, в грязно зеленых мундирах… немцы! Их вел майор Шубер, как тогда, почти год назад! когда город атаковали веселые папаши и евреи Красникова… В самую критическую минуту он вывел свои последние резервы и коротким встречным ударом отбил партизан… шутя! А теперь гнал к реке, где их с фланга пошел встречать в обход Шаландин с полицейскими… рассчитано все было до мелочей! Ведь тут в чем было дело? В выдержке и хладнокровии! как в шахматной игре! Он, Шубер докажет своему начальству, что он вовсе не нуждается ни в какой помощи! Жаль, конечно, что не было Галанина, он был бы рад еще раз поучить этого славного малого! Да, победа была полная! Своим опытным глазам, он видел ясно полное расстройство в рядах противника! с удовольствием смотрел на убитых бандитов на улице!.. теперь оставалось немного: не дать им опомниться, прижать к реке и там уничтожить! Слава Богу! его ревматизм прошел совершенно благодаря Котляровой и ее керосину! А вот кстати и она, смотрит на него из окна, эта славная русская девушка! Он, конечно, сделал вид, что ее не заметил! Обернувшись с удовольствием увидел, что его мальчики, как он называл про себя своих солдат, наступали как на параде!
Жаль только, что неосторожно, не пользовались укрытиями… но ничего! тем лучше! пусть Котлярова видит, как немцы воюют под его командой!! Хмурясь он кричал: «Форвертс! Зиг! Хэйль!» И слушал как… громоподобно кричали его солдаты! Так громко, что этот гром и молния его оглушили. Он упал и, выругавшись, хотел подняться, но не мог… гром утих и молния погасла… Он умер, как раз тогда, когда ему хотелось плакать от счастья и упоения победой!
Вера приняла единственное решение, которое она, как советская девушка, и патриотка, могла принять! Только таким образом можно было остановить бегство партизан и гибель вместе с ними ее Вани! Освободить город от власти оккупантов! Наган, который ей дал на всякий случай Шубер, лежал в верхнем ящике комода, он был в полной исправности, смазанный и заряженный в свое время дядей Прохором, очень довольным этим знаком доверия немца их дому! Побежать туда, схватить его, вернуться к окну и выстрелить в Шубера, это было делом одной минуты… она не хотела его смерти… она хотела только его тяжело ранить, что бы не дать ему возможности командовать солдатами. Она выстрелила один раз, но видно промахнулась, так как Шубер продолжал бодро идти вперед и кричать… Волнуясь и дрожа, она прицелилась ему в голову и выстрелила в другой раз и в третий! О радостью она увидела как Шубер упал и задрыгал своими ногами, увидела как немцы замялись около своего командира, как трое пытались его понести, но упали вместе со своей ношей скошенные пулеметной очередью… как остальные немцы, вдруг, повернули назад и побежали в панике, бросая автоматы… некоторые останавливались и поднимали руки к небу, стараясь кому то сдаться, но падали и затихали… и снова по улице бежал человек в кожанке и весело кричал: «За родину! за Сталина!» И снова вихрем летело вперед красное напившееся кровью знамя… только теперь никто больше не падал и знамя все выше поднималось к небу, и вся улица, вдруг наполнилась горожанами, пораспахивались ворота, окна и двери… все кричали, плакали и обнимались! Это была победа!
Когда Шубер упал и забился в агонии, Вера, вдруг почувствовала, как кто-то сзади схватил ее за плечи. Она обернулась и увидела перед собой лицо дяди Прохора, искаженное ужасом и злобой! Продолжая одной рукой держать Веру другой он вырвал у нее наган и прохрипел задыхаясь: «Змея! Ты за что Шубера убила? За то, что он тебя от Шульце спас? Твое спасибо ему сердечное? Из нагана, который он тебе для обороны дал? Отрекаюсь от тебя, коммунистка! Будь же ты проклята! Во веки веков!» Вера вырвалась из его ослабевших рук бросилась на улицу…
Еще слышна была редкая стрельба и крики на площади, где партизаны уже взяли штурмом в рукопашном бою последний оплот оккупантов, их комендатуру, но всем было ясно, что бой кончался… всюду были радостные лица, смех и шутки. Над трупом Шубера склонились любопытные: «Товарищи! Да ведь это наш Шуба! Лежит гад и не шелохнется, смотри куда пуля попала? прямо под ухо сзади!» Старичок, сторож немецкого кладбища из дома напротив, подошел к Вере, которая, как во сне, смотрела в мертвые глаза Шубера: «Товарищ Вера! здорово вы его шлепнули! Как раз во время! Я видал как вы из окна в него целились! Все видел! Хе, хе! Будет, гад, знать наших советских девушек!» Каблуком он ударил по рту Шубера, посторонился перед подъехавшей телегой. Веселый и грязный колхозник суетливо привязал Шубера за ноги к телеге, предварительно стащив сапоги, чмокнул и дернул за вожжи: «А ну ка, товарищи, посторонись! прокачу я нашего любимого коменданта по городу!! Но!» Кнутом изо всех сил хлестнул худого коня, понесся вскачь; за телегой потащился, запрыгал на ухабах, подметая своей шинелью снег Шубер! В толпе весело гикали и смеялись…
По улице рысью ехали двое верховых в полушубках и ушанках… один из них подхватил падающую Веру… Старичок сторож сокрушенно качал головой: «Иш, как она сомлела. Не привычна к мертвым, а между прочим, сама из окошка Шубера кокнула! Все видал! Герой, девушка! как раз, когда нужно было!» Человек в кожанке подошел к верховым отбросил волосы с глаз: «Город взят, товарищ Холматов! Остатки полиции бежали в лес, но их командир Шаландин убит! Захвачена огромная добыча! Славный выпал денек и снежок очень кстати! А, вот она, моя красавица! Если бы вы слыхали, товарищи, как она нам кричала: «за родину! за Сталина!?» Спасла положение! Да чего вы стоите? Несем ее в дом! а вот и ее мать бежит». Снег падал все больше, подгоняемый ветром, вихрился в снежную бурю!
Начался суд и расправа с врагами советского народа! Судили в помещении горсовета, там, где во время оккупации помещалась немецкая комендатура! Вывесили вместо сорванного и растоптанного в клочья немецкого знамени, советское красное, уселись за стол и начали! Делали все скоро и точно! Одних, немногих, выпускали снова на свободу, других многочисленных, уводили на берег Сони и там расстреливали. Работа по ликвидации врагов народа облегчалась показаниями и доносами тех, кто страдал во время немецкой оккупации и показаниями детей, действовавших бескорыстно и весело… Подавались товарищу Холматову списки, которые бережно хранились в течении долгих месяцев, а мальчишки сами водили партизан по домам тех, кто прятался и показывали пальцами на закрытия ставни и ворота: «Вот тут, дяденьки, Дунька, сука живет! она с полицейскими и немцами гуляла! а вот тут Валька с переводчиком Артуром самогонку пила! а вон там за занавесками Шурка, жена Жукова, что к Галанину из областного прибежала!»
Разбивали прикладами двери вдребезги, вытаскивали за распатланные волосы ревущих Дунек и Валек, тащили по глубокому снегу на допрос дяде Ване! Шурку не нашли, в последний момент успела, стерва, убежать вместе со своим полицейским на лодке по реке Сони, по которой уже шло первое сало! Только ее одну из потаскух не нашли, не притянули к ответу, а остальных всех, кто сытно и сладко жил при немцах, за распутство и измену наказывали высшей мерой наказания! Не мучили, не били и животов не распарывали, как это делали бандиты Соболева, ставили штемпель против фамилии преступника и отводили его или ее к толпе остальных виновных, а когда их набиралось достаточно, вели всех скоро на берег Сони и там кончали точно и просто пулей в непокорный затылок и пускали потом плыть по Сони в снежных берегах, дальше в Березину, Днепр на Черное море. Рассказывать всем прибрежным колхозам, совхозам и городам еще занятым немцами о том, что ждет остальных еще живых изменников! В два дня кончили эту кровавую неприятную, но нужную работу.
Не узнать было товарища Холматова, инженера изобретателя, тихого Вериного жениха! Как будто тот же молодой и славный добрый парень как раньше, так же смеялся весело и заразительно, показывая ровные крепкие зубы!.. а вот, если присмотреться в его заостренные глаза, в жесткую складку губ, в, как будто, более костлявый и тяжелый подбородок — нет! не он! Другой властный и беспощадный советский мститель, выкованный в кузнице войны, такой же как и его помощник Семенов и политрук Козлов, тот что в кожаной тужурке вел партизан на штурм города!
Все трое они ловко и умело восстанавливали советскую власть в городе и районе… Снова заработали горсовет, райзо и милиция под руководством испытанных советских людей. Только колхозы и совхозы не трогали, оставили их так, как они изменились при немцах. Не хотели трогать их в переходное тяжелое военное время, боялись лишиться их помощи… даже старост не тронули, учли уважение и любовь, которые чувствовали к ним колхозники и совхозники… переменили только их наименование, вместо старост назвали их снова председателями и все!
С городом же не церемонились! На площади поломали и пожгли кресты с могил немецких солдат, сравняли с землей вровень с площадкой около водопроводной колонки… как будто никогда и никаких немцев здесь не было! Вопросы религии долго обсуждали в связи с арестом Семена Герасимова, бывшего колхозного пастуха, который при немцах, вдруг, стал протоиереем… Долго допрашивали испуганного попа, расспрашивали свидетелей, искали состава преступления… и не могли ему ничего пришить противного советской власти! Правда, он служил при немцах в открытой ими церкви! Насильно! это было всем известно! Но как же он служил? Долго смеялись Холматов и Козлов с Семеновым, слушая оправдания пастуха и свидетельские показания Котляровой, Веры Кузьминичны и многих жителей города, которых насильно под страхом смерти гнал в церковь самодур Галанин!
Действительно, что же получилось? Получилось, что Герасимов был настоящим советским попом, который провел немцев за нос! Молился за красноармейцев, летчиков, за евреев, замученных немцами… Правда, в начале, что бы втереть очки немцам пробовал молиться и за Гитлера, но потом скоро бросил, не смог кривить душой и открыто молился за христолюбивое воинство, во всеуслышание! После допроса, когда увели попа в соседнюю комнату, оставшись одни, судьи долго совещались… учли и уточнили все! как умные люди должны были считаться с фактами. Знали, что с религией теперь во время войны нужно обращаться очень осторожно, щадить веру людей, умиравших за родину! В секретных распоряжениях это было написано черным по белому, приказано не допускать перегибов! Если хотят драться с немцами с молитвой, пусть молятся и дерутся!
Потом, после победы, все станет автоматически на свое место, а пока… все для победы! Поэтому решили попа оправдать, разрешить ему и дальше служить в церкви и для первого раза служить торжественный молебен по случаю освобождения города и района и о даровании окончательной победы славной русской армии! Под водительством маршала Сталина! Приказ простой и очень легко выполнимый! Вне себя от счастья, оставшись в живых, о. Семен, протоиерей советской власти побежал советоваться со своим регентом, дядей Прохором.
Рассказывал, дрожа и захлебываясь о своем чудесном спасении: «Чудо! сам Всевышний меня спас! Помиловал меня товарищ Холматов, а товарищ Козлов даже за бороду меня потрепал и приказал служить этот молебен, доказать свою преданность советской власти! Ах ты, Господи! Отцы мои милостивые! Да я! незамедлительно! с прилежанием и всем благолепием… Согласен! ничего не имею против! Но как же теперь! С кем служить будем? Вы, мой дружок, болеете все… а товарищ Столетов на себя руки наложил! Как видно совсем напрасно! Уверен, что и его бы простили наши благодетели! Я бы их на коленях упросил! нашего дорого кормильца, товарища Холматова! Боже ты мой! святители и угодники!»
Дядя Прохор все время лежал в постели, которую перенес с трудом в подвал… никак не мог оправиться после сердечного припадка, после истории с убийством Шубера… как тогда лег начал думать! Думал дни и ночи, но, вспоминая все прошлое: Шубера, Галанина, Шаландина и Столетова, не мог простить Веру! Не мог простить, что снова вернулась к большевикам, помогла им овладеть городом! Потому что считал их приход страшным несчастьем для города и для их семьи!
Тоже думал и Столетов, который в день взятия города напился сам для храбрости и повесился у себя в кабинете, в то время, когда на улицах города жители целовали партизанов! Он оставил коротенькую записочку: «Умираю по доброй воле, на советскую б… власть больше работать не желаю, с немцами жить тоже надоело! Все обманули и товарищ Галанин тоже… жалею только об одном, что на том свете водки не будет! Никита Столетов!» Его нашли, когда пришли за ним на другой день, что бы вести на допрос, вынули из петли, плюнули на страшное лицо с высунутым языком и вылезшими из орбит глазами… Бросили в Сонь и забыли… но не забыл его дядя Прохор… Узнав о его смерти и о том, что он написал в свой смертный час, чуть не задохнулся от сердечной тоски… Совсем перестал поднимется с постели, идти наверх, смотреть украдкой на картину освобожденного города… Ни с кем не говорил, кроме тети Мани, думал о том, что скоро и он умрет и что его тоже все обманули и Галанин тоже! и что ему тоже жаль, что там… не будет водки!
Сегодня он смотрел на испуганное и одновременно радостное лицо батюшки, жалел его, так как предчувствовал, что радость его была преждевременна. Сначала вообще не хотел говорить, потом все-таки заставил себя сказать несколько неприятных и даже зловещих слов. «Товарищ Столетов сделал правильно! Все мы плохо кончим и нам здесь делать больше нечего! Все ни к чему и все нас обманули!» Повернулся на бок лицом к стенке и закрыл глаза!
Отец Семен постоял в нерешительности около больного, задумчиво почесал бороду, потихоньку поднялся наверх в кухню, где совсем старая и грустная тетя Маня мыла посуду… Просил Христом Богом дать ему совет: «Ваш муж не хочет мне помочь! Говорит странные и непонятные умозаключения!.. считает тоже, что мы всеми обмануты! Хорошо… согласен… ничего не имею против! Но жить! жить то всем нам хочется! Мы должны исправиться, искупить наши вольные и невольные ошибки! Не грешить больше! Я должен прежде всего отслужить благодарственный молебен… товарищу… господину… великому… маршалу… его величеству! Незамедлительно доказать… пока еще не поздно! Но с кем? с кем? вот ваша Вера петь больше не хочет! говорит, что бы я перестал заниматься глупостями… перестать бить земные поклоны! Хорошо! согласен! ничего не имею против! Но все-таки… как же опять выходит? Значит все-таки нет Бога! И я совсем один остался!.. и священнослужитель, и регент… и хор… и звонарь… моего Михаила, ведь, как врага народа забили… Что-то совсем комическое получается… Хоть плачь! Нет ли у вас дорогая Марья Ивановна водочки? Душа моя горит адским пламенем, чувствую, что могу совершить какое-нибудь священнодействие!»
Тетя Маня достала бутылку водки, налила большую рюмку, подвинула тарелку с огурцами: «Нате… пейте, батюшка! только в одиночку придется! не пьет мой Про-ша, с того проклятого дня, совсем ума решился… не пьет! прямо страшно становится! Раньше не могла бутылку из его рук вырвать… все мало было… а сейчас… прошу Христом Богом, чтобы выпил снова — стал как раньше… не хочет, говорит что отпил все свое и что его обманули, а кто его обманул, не говорит! а на Веру нашу и смотреть не хочет, уперся: «знаю, что убить не хотела, а не все ли равно? все одно: партизаны бы его прикончили… важно, что посмела на него, своего благодетеля, руку поднять… а только не его она убила а всех… нас с тобой и многих в городе! коммунистка проклятая! Вернутся немцы, они нам этого не простят!!» И вот я тоже думаю, а ведь правда! вернутся немцы, не могут не вернутся! Фронт ведь далеко! И тогда что? Куда же мы и вы… вот служить молебен Сталину будете! и думаете они не узнают? Все узнают! донесут добрые люди и на нас тоже, что из нашего дома убивали их коменданта! Ах! Царица небесная! спаси и покрой нас своим омофором! Везде кровь! кровь! и люди падают! Шубер, царство ему небесное, умер… Ратман, хороший тоже человек! Шаландин… Столетов… Дуню бедняжку и других убили…»
Тетя Маня подошла к иконе, порылась за ней, достала аккуратно сложенную бумажку, снова налила о. Семену водки, просила сложа руки на груди: «Вот тут они все, кого я знала: Никита и Авдотья… Семен, Иван… четыре Ивана… Карл и Фридрих, немцы, а остальные все наши — православные… их маленько записала, чтобы всех поместить, а других, что имен не запомнила, просто написала, что их имена Господи веси… и моих евреев тоже, как всегда, не забудьте… всех бедных за упокой… Уж пожалуйста, батюшка, не откажите, помолитесь, а я тут сама помолюсь перед иконой, зажгу лампадку и помолюсь. К вам в церковь, пусть меня Бог простит, не могу идти, да и Проша не пускает от себя, все боится, что умрем врозь, вместе хочется. И мне тоже. И вот подумаю о смерти и не страшно вовсе: очень даже радостно с законным мужем рядышком лечь…» Даже заплакала от этой страшной радости и своими словами и тоскующими глазами напугала и огорчила очень батюшку. Так не по себе ему стало что даже пить не мог, выбежал на улицу сам не свой. Смотрел как по снежным тропинкам гуляли партизаны с девушками и удивлялся, что они все радовались и смеялись. Хотел тоже таким стать…
И решил служить молебен Сталину один… Чтобы окончательно оправдаться…
Был отец Семен звонарем. Утром для храбрости, после длинной бессонной ночи, выпил много из своего железного запаса, который сделал еще при жизни Столетова. Смело прошел к церкви, долго и сильно бил в чугунную доску колотушкой как будто чечетку отбивал: Бум, бум… бум бум бум… Народ знал о молебне и сразу побежал к церкви, без всякого принуждения… Больше стояли неверующие советские люди, которые в лучшем случае были просто равнодушны к вопросам религии, а большинство совсем Бога забыли. Впереди всех поближе к алтарю Семенов и Козлов в ушанках, позади их толпа партизан с автоматами со своими девушками, колхозники, горожане и мальчишки… Ну, никакого тебе благолепия, шум, смех, громкие шутки, иногда смачный мат. Кто папиросу, козью ножку свертел и вместо ладана, вонючий дым махорки в потолок пустил. Вот что значило, что не было Галанина, что бы всех снова скрутить и на место поставить. Служить поэтому было очень трудно… без хора… без кадила, самому возглашать и подпевать… Отец Семен кричал все громче, что бы покрыть гам безбожников.
Чтобы набраться храбрости ушел за царские врата, упал на колени перед воскресением Христа, молился ему от всего своего смятенного сердца… Ведь боялся он тех, кто в церкви сегодня собрался, одновременно их ненавидел и не знал, что делать дальше, чувствовал, что не сможет молиться за Сталина и боялся за свою жизнь и за свою церковь. Закрыл лицо руками и… вдруг вспомнил… всю жизнь свою вспомнил… молодость… когда совсем молодым иереем служил Христу в этом городе и был так счастлив с молодой женой и детьми… Все вспомнил… и потом… все кончилось, пришли большевики… умерла от голодного тифа попадья, за ней все дети… и… слава Богу… Слава Богу, не присутствуют сейчас при его позоре, когда он, совсем один, должен быть одновременно всем: звонарем, псаломщиком, хором и… трусливым попом…
Он медленно поднялся с колен, прислушался к крикам в церкви, где требовали, что бы он продолжал служить молебен, медленно вернулся снова к алтарю, продолжал молиться, механически размахивая подобранным кадилом без ладана, шатаясь возглашал и пел. Все в церкви заметили, что он был, как будто, пьян, жестикулировал и говорил как будто что-то нецерковное… потом, вдруг хлопнув себя полбу, вытащил из кармана рясы сложенную вчетверо помятую бумажку, развернул ее и отодвинув подальше от глаз, начал по ней читать… поминать… воинов Карла и Фридриха… Ивана… Авдотью и снова Ивана… Валентину и Акулину и снова многих Иванов… Василия… Нину, Василия, Петра, Никиту и опять Ивана, умученных евреев и иных имена же их ты, Господи веси… Помахал задумчиво пустым кадилом, закончил «Со святыми упокой», стал на колени, запел гнусавым, но правильным голосом…
Партизаны сначала, затаив дыхание слушали, потом сразу зашумели и возмутились выходкам дурака-попа: «Довольно… похоронное… даешь молебен нашему отцу народа, благодетелю… генералиссимусу…» Грозя напирали со всех сторон на отца Семена, толкали его в спину и в грудь автоматами и наганами… И вот тогда пастух вдруг, опомнился и взял себя в руки, провел рукой по глазам, из которых падали и путались в бороде скупые старческие слезы… Да, дядя Прохор был прав и ему протоиерею нечего больше делать на этой грешной земле… его тоже все обманули и бросили… жена… дети, друзья… умерли… повесились, убежали… Пора и ему уходить… Но, перед тем как умереть он покажет всем этим безбожникам, кто в шапках здесь стоит, на пол плюет и курит… Что же всю свою жизнь он плохо прожил после того как жена умерла… даже пастухом был и пьяницей стал… но теперь перед всеми он может еще показать, что все-таки есть Бог всемогущий, который дал ему сил и смелости достойно, как полагается священнослужителю, умереть… Он бодро выбежал на середину церкви, заставил всех потесниться, внимательно, горящими глазами сразу как будто всех увидел: «Товарищи, начинаю молебен… слушайте же внимательно и молитесь со мною… Вождю советского народа, благодетелю вашему… великому Сталину, Иосифу Виссарионовичу…» Кричал так, что у всех, близко от него стоящих, в ушах зазвенело… прислушался как замирало эхо в испуганной толпе и рявкнул: «Ааанаафема…» И заменяя хор крутя кадилом над головой продолжал кричать, пока не охрип от страшного крика: «Анафема…»
Тут уже все поняли какую шутку решил сыграть над советскими людьми этот хитрый поп, враг советского народа, ставленник проклятого изменника, Галанина, Много рук потянулось к нему, схватили за рясу и за ноги, за бороду и седую гриву, несмотря на крики и призывы к порядку Семенова и Козлова… выволокли его на паперть, где и прикончили в два счета, растоптав на снегу… бросили прыгать на кровавом дымящемся на морозе мясе, услышав крик верхового. «Товарищи… немцы наступают! с танками! Тревога! Где тут товарищ Холматов?»
Уходили из города во избежание лишних потерь… никакой паники не было! Спокойно и методично Холматов вывез из города все боевые припасы и продовольствие… жителям города, которые имели основание бояться мести немцев было предложено уходить вместе с партизанами! Уходили целыми семьями, женщины, старики и дети… Много ушло, остались только те, кто душой все-таки были с немцами и вместе с ними Павловы! Вера долго уговаривала уезжать всем вместе… тетя Маня согласилась было, начала собирать в узел все самое необходимое, но она напрасно думала, что ее муж, как раньше, подчинится ее воле!
Дядя Прохор поднялся было на постели в подвале, посидел минутку и со вздохом снова лег, отдышавшись улыбнулся странной улыбкой, как будто извинялся: «Нет… не выходит! никуда я отсюда не пойду! Вы обе можете и даже должны! Придут немцы, они тебя, Вера по головке не погладят! И ты, Маня, тоже лучше беги, пока не поздно! А я там ни к чему! Только мешать буду! Да и не хочу с ними советскими вместе быть! Ну их! душа не принимает! А забьют немцы и ладно! Скорей бы только!» Махнул рукой и закрыл глаза, желтый и худой походил на мертвеца!
Тетя Маня посмотрела на него, схватившись рукой за рот, чтобы не закричать, потом быстро развязала узел и понесла вещи наверх и разложила по местам… попрощалась с Верой: «Прощай! Не хочет и не может он! а я его не оставлю! Приведет Бог увидимся… не такие немцы, что бы нас из за тебя убивать! А теперь стань все-таки на колени, я тебя благословлю на долгий и трудный путь! Смотри все-таки, не забывай Бога и молись, что бы он тебя простил за Шубера!» Потом проводила ее до саней, что стояли у ворот. В сумерках зимнего вечера узнала Аверьяна, который сидел молчаливый и темный на облучке… Долго стояла на крыльце и крестила следы полозьев, слушала негромкий говор уходящих людей, ржанье коней, тревожный и грустный лай собак… К ней подошел старичок сосед, что на немецком кладбище сторожем служил: «Марья Ивановна! И вы остались! И дядя Прохор тоже! Хм! по болезни! Совсем эта болезнь некстати получилась! И я вот тоже! Не думаю, что бы немцы меня убили… я ведь все время за них стоял и могилки ихние охранял! а если что и говорил! так это ведь шутейно, что бы скрыться!»
Тетя Маня вернулась в дом, зажгла лампадку, потом спустилась в подвал, не слышно двигаясь, подбросила дров в печку, посмотрела на спящего мужа и опустилась на колени… молиться не могла… плакала… долго и тихо, боясь разбудить больного и вздрогнула почувствовав на своей голове его руку… Он тоже стоял на коленях рядом с ней и нежно гладил ее седую голову: Испугалась и засуетилась, встала, тащила его к кровати! — «Ты с ума сошел, Проша! Смотрите, люди! Совсем больной! босой по холодному полу бегает! Сию минуту в постель! Ах ты старый баловник!» Уложила снова, хорошенько покрыла одеялом, наклонившись над совсем худым лицом слушала музыку любимого голоса: «Маня! голубка моя ненаглядная! Осталась, не бросила меня одного! супруга моя возлюбленная!» Успокаивала его и счастливо смеялась: «Так легко от меня ты не отвяжешься! Успокойся и отдыхай! Все будет хорошо! Увидишь немцы нас не тронут! Война кончится! вернутся Вера и Ваня… мы ладно, хорошо заживем! будем нянчить внуков! Вот увидишь!» Но сама не верила тому, что говорила! Чуяло ее сердце, что никогда больше не увидит ни Веру ни Ваню… и, странно, это ее не мучило! Знала, что жить и ей самой и Проше осталось немного… и радовалась, что умрут они вместе, что Бог не разлучит их в смерти!
На заре немцы стали громить город из пушек с бугра за рекой. Не торопились наступать. Думали, что в городе были партизаны и не жалели снарядов! Летели вверх комья мерзлой земли, бревна домов, камни и кирпичи общественных немногих здании, калечили и убивали мирных жителей и сожгли, наконец, дотла, никому больше ненужную церковь… так продолжали без перерыва до полдня… целые кварталы лежали в развалинах и в грудах мусора и барахла валялись трупы любопытных, которым не сиделось в подвалах…
В полдень, некоторые, храбрые горожане, до конца оставшиеся верными немцам, собрались в подвале расстрелянного партизанами Котова, положили на ржавый поднос ковригу черного хлеба с солонкой грязной соли, на длинную жердь привязали большую заплатанную простыню и под снарядами, перебегая и прячась от осколков, перешли мост, поднялись на бугор и дошли все-таки без потерь до немецкого командного поста, где толстый рыжий полковник через бинокль наблюдал за разрушением города… Кое-как через переводчика, объяснили, что партизаны, слава Богу, еще вчера вечером бежали из города, что они рады освободителям и в знак своей радости и покорности подносят, по русскому старому обычаю, вот эти хлеб и соль! Рыжий полковник презрительно улыбаясь выслушал своего переводчика, вырвал из рук дрожащего делегата города поднос, и бросил его в кусты, которые задрожали и засыпали снегом поднос, хлеб и соль! Приказал расстрелять делегацию, что и было немедленно исполнено. Короткими очередями автоматов немцы прикончили всю делегацию, которая до последней минуты надеялась выяснить недоразумение и все собиралась показать удостоверения за подписью этого несчастного Шубера! Легли и успокоились все семь, а через час немцы заняли город! С трех сторон… кровавыми, беспощадными мстителями. Нашлись и сейчас услужливые доносчики, одни по злобе, другие из чувства самохранения пришли со списками с именами и преступлениями.
Наказание следовало немедленно. К стенке разрушенного Райзо ставили всех родственников ушедших в лес, мужчин, женщин и детей! Расправлялись почище чем раньше с жидами. Людей убивали из автоматов и револьверов, кололи штыками и рубили саблями… скот резали, дома после разграбления сжигали и деревья садов вырубали… ужас и смятенье было в городе, где горели улицы и падали под выстрелами палачей невинные люди… Это было в начале тотальной войны, объявленной испуганным Гитлером после падения Сталинграда! Лозунгом этой войны было: победить, или умереть! Безжалостность и месть!
Весь день во время обстрела города и расправы над беззащитным населением, тетя Маня не отходила от больного мужа. Сварила ему суп и уговорила выпить рюмочку водки. Взбив за его спиной подушки, напрягаясь всем своим слабым и старым телом, помогла ему сесть, чокнулась с ним и, морщась, выпила тоже… потом больше не пила, но его заставила выпить еще две рюмки и с радостной улыбкой смотрела как загорелись его глаза, как он повеселел и оживился… шутила прислушиваясь и вздрагивая к снарядам, глухо рвавшимися наверху: «Давно бы так! а то совсем перестал быть мужчиной! Не куришь, не пьешь! ох! грехи! грехи!» Потом бегала все-таки наверх, смотрела в щель ставни, как немцы гнали по улице арестованного, как убили девочку, которая хотела убежать от них в переулок, как увели старика, соседа и как загорелся, вдруг, как свеча его дом! Слава Богу, его дом стоял далеко и ветер перестал, можно было не беспокоиться за судьбу их дома с таким трудом построенного… дрожала и крестилась, пила воду и скорее спускалась в подвал, где лежал веселый Проша… Он, к счастью, как будто, совсем оглох, ничего не слыхал. На его вопросы о том, что творится наверху небрежно отмахивалась: «Что-то ты очень любопытный стал! Не беспокойся все хорошо совсем тихо стало! Как тогда, помнишь, когда Галанин в первый раз в нашем городе появился!»
Дядя Прохор улыбаясь вспоминал: «Да… как же помню! все помню! Я еще тогда «Христос Воскресе» пел! А потом помнишь, какой мы прием закатили! Очень даже удачный получился! И ты тогда была самая красивая и танцевала как молодая! И я тоже. Как молодой стал! Помнишь?» Тетя Маня краснела и смеялась: «Не помню… забыла! Обожди! А корова моя? Я ее досе не доила и не покормила! голодная стоит… с этой войной! Я сейчас, Проша! Подожди немного… только подою и сена подброшу и назад! Не бойся! Все будет хорошо! Видишь! не трогают нас!»
Радовалась рано… в хлеве нашли ее немцы, пришедшие арестовать родителей партизанки Котляровой, которая подло в спину убила коменданта города… все рассказал старичок, сосед, думая этим спастись от злой смерти… Но рассчитал неправильно, как только все рассказал, умер под автоматной очередью. А немцы побежали по указанному адресу… действовали точно и быстро. Корову тут же убили выстрелом в ухо. Тетю Маню, так и не научившуюся говорить по-немецки, выгнали из хлева… ударами прикладов и кованными сапогами прогнали ее в подвал, где другие немцы уже стащили дядю Прохора с кровати. Связали его вместе с ведьмой, как кричал фельдфебель с налитыми кровью глазами, ремнем, рука к руке и поставив лицом к стенке, начали обыскивать дом… Скоро вытащили на двор узлы и сундуки с кожей, материей и платьем, мешок с мукой, выгнали на двор арестованных, налили на пол бензина из принесенных бидонов и подожгли…
Тетя Маня с мужем смотрели безумными глазами как пламя вырвалось из окон и из под крыши… дом был сухой и старый, горел как спичечная коробка, раздуваясь под порывами снова поднявшегося ветра… потом их погнали по улице. Они шли спотыкаясь и мешая друг другу, связанными вместе руками… Дядя Прохор смотрел как стучала от страха зубами его жена, старался ее ободрить: «Ты не бойся! тут ведь ясное недоразумение… Придем к их начальству и нас сразу отпустят! Нас ведь знает сам господин Шубер, да и Галанин придет и прикажет! Не бойся, не стучи зубами! потерпи еще чуток!»
Но тетя Маня не могла терпеть, не могла не стучать зубами, сама удивлялась до чего часто и дробненько ими стучала. И страшно боялась и жалела своего Прошу! Что его больного и слабого стащили с кровати и гнали босого по снегу! Ведь заболеть мог еще хуже! И мучилась до исступления что, с ним так грубо обращаются и даже бьют! То, что и ее тоже били не чувствовала, не замечала, но каждый удар по телу мужа, заставлял ее дрожать и стучать еще сильнее зубами… старалась уговорить конвойных, оборачивалась к ним, заискивающе улыбалась своими разбитыми в кровь губами: «Каме-рад! нике гут!» Это было все, что она вдруг вспомнила, напрягая свою кружившуюся голову! Но напрасно! Били еще больше, ее, старую ведьму и его, бандита коммуниста!
А потом был короткий допрос… поминутно падал на землю дядя Прохор и тянул за собой обезумевшую Маню, вызывая смех и шутки палачей… потом окончательно впал в беспамятство и тогда она, слабая, незлобивая женщина, начала ругать всех немцев… Гитлера! Шубера и Галанина! Переводчик и переводить перестал: «С ума спятила старуха! да и он! Вы видите, господин полковник, он не приходит в себя… тут никакие ведра воды не помогут!» Оттащили обоих в сторонку к липе, где когда то висел и показывал язык Медведев и убили… Дядя Прохор так и не пришел в себя, но тетя Маня все суетилась, старалась своим полумертвым телом спасти его от пули… и умерла вместе с ним… пропустила сначала, через себя автоматную очередь… и одни и те же пули убили обоих… под липой пролежали они до утра и весь следующий день, для устрашения русского населения, которое еще осталось в живых…
Когда Холматов был в городе К., многое узнал от тети Мани… многое понял и простил… А когда узнал от Веры об ужасной смерти ее нареченных родителей полюбил ее еще больше. Удивился только, как она спокойно без слез приняла на себя это страшный удар. Слушал ее как во сне: «Я осталась одна, Ваня! такая же сирота как и ты! Хочу верить, что ты не оттолкнешь меня, за то, что я тебе изменила, была грязной в то время как ты сражался за родину а потом мучился в лагере… развратничала с нашим врагом! Ты знаешь Галанина? Так вот, слушай… и если можешь, прости меня подлую!»
Но Ваня не дал ей договорить, щадил ее самолюбие, и, смотря на бледное похудевшее лицо, в страдающие глаза, взял бедные руки: «Не нужно, Вера, не вспоминай! Я знаю все от тети Мани! Ты не была грязной, не могла ей быть! Просто ты ошибалась! Приняла этого человека за другого! Многие ошибались! Помнишь, что о нем говорил Бондаренко? Да и я тоже! Всех за нос провел! Ну его! Был и нет его! А мы остались вместе… и я люблю тебя по старому! даже больше!» Говорили они об этом весной, на околице Париков, где расположился на несколько дней штаб партизанского отряда…
Был тихий теплый вечер, загорались первые звезды, в колхозе было тихо и мирно! Они стояли у последней избы, перед ними была светлая Сонь! Она красивая, нежная, несмотря на грубую гимнастерку, штаны и сапоги, удобную походную одежду… он высокий и сильный в фуражке со звездой, надвинутой на глаза… друг на друга не смотрели, любуясь весенней далью… Вера вздохнула: «Да, я знаю, что ты меня любишь! И я тебя! Но только не так, как должна бы! Но подожди немного, не торопись! Дай мне к тебе привыкнуть! И тогда я полюблю тебя настоящей любовью… а сейчас, давай не будем говорить о нашем личном счастье… Будем думать о другом! О нашей родине и о том, что мы должны победить и отомстить немцам за все! За миллионы погибших, за наши сожженные города и колхозы! За дядю Прохора и тетю Маню!» Что же ему оставалось делать, как не согласиться с этой девушкой, слишком холодной и рассудочной, что бы понять его, слабого и страдающего мужчину!
Так прошла весна и наступило лето… однажды в душный вечер пришел к Холматову Бондаренко. Смело подошел к своему другу и к удивлению провожавших его партизанов бросился на шею: «Ты, Ваня! Наконец я тебя нашел! Два раза чуть не попался фрицам, стреляли да не попали сволочи! Теперь как хочешь, но от тебя не уйду! Будешь мною доволен! Я на немцев злой стал! Ведь подумай только! четыре месяца в тюрьме держали, били и издевались! Если бы не мое счастье, расстреляли бы!»
Холматов улыбаясь смотрел на своего друга, не дал ему много говорить при свидетелях: «Подожди не мели, Павел! Наговориться успеем. Сначала пойдем, помоешься и поешь! Ведь ты, наверное, голодный!» — «Как волк! Два дня почти ничего не ел! Все по лесу блудил! В колхозы боялся заходить, что бы не попасться в лапы фрицам. Ведь у меня бумажка от них явиться в К.! А что я там буду делать? Моя жена без меня обойдется а я пока повоюю, почищу этих сволочей! Ха! Ха! Радовался и продолжал болтать пока мылся, а потом, жадно ел щи и вареную картошку с салом…
По такому случаю Холматов достал четверку самогонки, чокнулся с другом и внимательно слушал, посасывая трубку, набитую вонючим табаком самосадом… — «Ведь тут, брат, совсем конец приходил! Все допытывались с кем я там саботаж разводил, на смех меня подняли, когда я им сказал, что делал все по приказу этого Галанина! Ведь все свои… рука руку моет! И пытали сволочи ужасно! И вот однажды… иду на очередное мордобитие, по снегу… такое отчаяние меня взяло… Думаю, побегу… пусть конвойный пристрелит! все равно… по крайней мере, конец! Озираюсь вокруг, что бы побежать и вдруг, вижу Галанина… подходит ко мне, как ни в чем не бывало, и спрашивает меня в чем дело? Такая меня злость взяла, будто не видит, что я арестован, не понимает за что! Вкратце ему сказал, пока меня конвойный не погнал дальше… на углу обернулся, вижу стоит себе и на небо смотрит! Ну, думаю, все! придется мне за эту белогвардейскую сволочь погибать! Привели меня и начали снова чистить били так, что два раза сознанье терял, думаю что конец будет, а потом очнулся, смотрю, а Галанин с этим палачом говорит… не все я понял… по-немецки слабоват! Но главное понял! И прямо воскрес!
Смотрю на него с пола, от слабости не могу подняться и говорю: «Видите до чего мы дошли, а все почему? потому что не хотели вы меня слушать относительно этих коров! Подлоги заставляли меня делать!» Кричу на него! Сам не свой стал, а он улыбается своей кривой усмешкой, помогает мне подняться и говорит спокойно: «Я вам тогда говорил и теперь повторяю! Не бойтесь! Со мной не пропадете!» И в самом деле, через несколько допросов, бить уже перестали, меня выпустили и даже извинились за допущенную ошибку! Ведь во всем он признался, все на себя взял! что было и чего не было! И когда меня освободили, радовался больше меня… по плечу меня хлопнул и глазом моргнул: «Кто был прав, Бондаренко? Я, или вы?»
Жалко мне все-таки его стало, когда я свободный собрался уходить… получил я этот пропуск и прохожу мимо него! Сидит он на стуле… какой то старый стал… небритый и сутулый. Хотел его пожалеть на прощанье, а он как зыкнет на меня: «Не вам меня жалеть! Выкручусь я! Уходите и кланяйтесь от меня дяде Прохору, тете Мане и моей невесте! Скажите им, что я задержался, по непредвиденным от меня обстоятельствам! Прощайте!» Больше я его не видал! Пожил в городе неделю, узнал от переводчика, что Галанина все-таки арестовали и увезли куда то на суд… говорят, что его расстреляют, потому что у немцев на этот счет строго! Да… а все-таки жалко его! Хотя он был человек странный, но, в конце концов, неплохой!»
Холматов глубоко затянулся трубкой, так, что она засопела и захрипела: «Вот что, Павел! Вера работает у меня медсестрой! Она снова вернулась ко мне! теперь уже окончательно! Увидишь ее, не говори ей лучше ничего о Галанине! Все-таки может расстроиться! Что касается тети Мани и ее мужа они оба расстреляны немцами… многие погибли ни за что в К.! От К. мало что осталось! И тебе теперь самое лучшее все-таки туда отправиться! Мы там бываем часто! Будешь нашим связным! Это приказ!»
Через несколько дней, отправив под откос несколько немецких поездов, захватив два немецких танка и 12 грузовиков с продовольствием и боеприпасами, Холматов вышел из немецкого окружения и усиленными безостановочными маршами пришел снова в свое любимое убежище в К! район по реке Сони. Здесь дал отдых своим храбрым бойцам, похоронил умершего от ран Козлова и отправил в город Бондаренко… Его штаб и медпункт был в Озерном… Где синее озеро манило прохладой в июльские теплые ночи…
С Верой Холматов встречался редко… избегал ее, чувствовал, что вблизи нее становился снова прежним Ваней, застенчивым и слабым. Если же по службе все-таки встречался с ней, говорил отрывисто и почти грубо, старался смотреть поверх ее головы или под ноги… так и сегодня… когда она ему сообщила, что медикаменты приходят к концу, начал на нее ворчать что она слишком неэкономно расходует перевязочный материал… Вера промолчала, улыбаясь посмотрела на своего сердитого командира, заговорила о другом: «Я хотела, товарищ Холматов, позвать вас к себе в гости! Мне моя хозяйка насобирала земляники, сахару я получила свою долю из трофейного, молоко тоже найдется! Придете?» Холматов хотел отказаться, упрекнуть ее за то, что она наедине, почему то назвала его на вы и Холматовым! Не Ваней… но не успел… она уже ушла, оставив после себя слабый запах своих золотых волос и тела! Подойдя к окну, он увидел у поворота пыльной улицы синенькое платье и туфли на босых загорелых ногах… пользуясь отдыхом, Вера оделась девушкой, сняв штаны и гимнастерку с сапогами…
Она много думала в последнее время, хотела подчинить своей воле непокорное тело. Наблюдала за Ваней! Многое заметила и о многом догадалась своим женским чутьем! Заставил ее окончательно решиться Козлов перед смертью! Умирал он долго и трудно! Немецкая пуля попала ему в живот и порвала кишки! За несколько часов перед смертью боли прошли и умирающий мог подумать о других людях, а не о своем страдающем теле… задержал слабым пожатием руки медсестру, строгими уже тускнеющими глазами смотрел на золотую голову склонившуюся к его лицу… говорить много уже не мог, чуть шептал губами: «Собрался я в далекую дорогу… рановато немного… да не мы это решаем! и вот теперь перед уходом… хочу вас просить… от своего имени и от имени всех бойцов! Пожалейте вы нашего дядю Ваню! Ведь вы сами видите, что ваша холодность ему вредит! Одновременно вредит нашему делу борьбы с оккупантами! Знаю, что вы не любите его… никого не любите! а вы постарайтесь! Вас не убудет, а увидите какое ему будет счастье и вдвое лучше будет нами командовать, голова сразу будет в порядке! Это ведь все чепуха! чепуха… послушай, о чем это я? да… ведь и я тебя любил и вот умираю и выходит что все было чепухой, чепухой…» Так с чепухой на синих губах и умер… после его похорон, Вера долго стояла над холмиком песчанкой земли недалеко от провалившейся могилы уже давно без креста Нины Сабуриной… Вспоминала слова Козлова и соглашалась рассудочно, что в самом деле, половая любовь была чепухой, но необходимой для здоровья и спокойствия Вани… Все равно, рано или поздно это будет! Так пусть же это будет сейчас, поскорее, что бы раз навсегда покончить с ее глупыми мечтаниями!
За земляникой, когда уже стемнело, при свете немецкой стеариновой свечи вспоминали о совместной учебе в Минске, о том как она стала учительницей а он инженером! Вера интересовалась его работами по изобретениям… Ваня оживился, делился с ней своими планами и надеждами: «Да… я не бросил! Если тебе интересно, я покажу кое-какие последние чертежи…» Сбегал к себе, принес клочки серой оберточной бумаги, показывал замысловатые чертежи, расчеты, объяснял с гордостью, что он сделал в промежуток между боям… Смотря на его возбужденное лицо, Вера лукаво улыбалась: «Не верится мне что-то! пока война кончится, забудешь все, придется тебе снова поступать в Вуз, дядя Ваня!»
Вдруг посмотрела на часы и удивилась: «Уже одиннадцать, как время незаметно пролетело, милый!» — «Да заговорились! Твою хозяйку только беспокоим пора расходиться!» Старался не смотреть на Веру, которая сидела на лавке, заменяющей ей на ночь постель… удивился, когда Вера, вдруг задержала его руку, слушал и не верил своим ушам: «Я давно тебе хотела сказать! Это мне трудно, но надо! Вот что… хозяйки не будет дома всю ночь! Ты мужчина и не можешь без этого! Ты меня любишь и я тебя тоже… теперь уже по настоящему! Если ты окончательно выздоровел и меня не заразишь, я согласна быть с тобой! Иди ко мне!»
И было то, что хотел так долго и безнадежно Ваня! Было для нее все просто и обыкновенно! Конечно, это не было безумие, то безумие, с Галаниным, о котором она боялась думать. Нет! Это было просто исполнение обязанности, немного неприятной, неопрятной и стыдной, но не очень противной! И когда она почувствовала его жадные руки на своих бедрах, вздохнув подчинилась. Терпеливо дошла до конца в своем самопожертвовании! И в то время, когда он, счастливый и гордый целовал ее ноги, тихо перебирала его светлые волосы и чувствовала снисходительную нежность к этому славному и смешному другу! И страшно была рада, что исполнила свой долг перед ним, своим женихом и партизанами… Вдруг молнией пронеслась мысль о Галанине! Страшным усилием воли она ее прогнала и прижавшись всем телом к Ване, заснула! Оформить в Загсе их совместную жизнь решили отложить до конца войны, до победы, в которой оба не сомневались! Были ли они счастливы? Пожалуй, хотя об этом не задумывались. Не было времени и не хотелось думать о том, что их отвлекало от их настоящей жизни, посвященной борьбе с врагами. О Галанине не вспоминали… Холматов втайне от Веры надеялся, что он давно расстрелян!
Дни шли быстро… непрерывные бои с оккупантами, редкие отдыхи. Галанин постепенно исчезал и своею судьбой оба были довольны. Это был крепкий и честный союз двух человеческих существ одного и того же огромного и несложного коллектива… у них было общее прошлое и перед ними просто и ясно лежало будущее… Будущее, где они были маленькими крошечными, но необходимыми колесиками огромной машины, которые вертелись, так как были заведены уже давно в одном направлении и с одной скоростью… правда Галанин со своими немцами вдруг начал ковырять в этих колесиках, хотел нарушить их планомерный ход. Но это ему не удалось… после небольшого перерыва и нескольких неверных, беспорядочных движений, все опять вошло в свою колею… машина продолжала верно и точно работать, отбросив, или может быть раздавив тех кто ей мешал… Во всяком случае, немцев стали бить на всех фронтах, а Галанин исчез навсегда!
Но Галанин все-таки остался жив… правда за свое легкомыслие и самодурство был наказан, но сравнительно легко. Помогли ему люди близко стоящие к власти, с которыми он в свое время познакомился благодаря Розену, и о которых вспомнил накануне смерти… помогли ему также его боевые заслуги и преданность немецкому вождю… Военный суд, в конце концов, согласился с доводами защитника Галанина, который до хрипоты доказывал, что не мог немецкий офицер, столько раз рисковавший своей жизнью для блага великой Германии и ее вождя, одновременно умышленно саботировать снабжение армии всем необходимым. Если им были сделаны упущения то просто по легкомыслию и честолюбию… думал, что в черные дни будут кстати и коровы и рожь и гречиха, что в конце концов и получилось! А если ничего не сказал об этом Киршу перед отъездом, то можно объяснить это тем, что оба выпили чрезвычайно много на прощанье… об этом говорит Кирш в своем письменном показании…
Защитник, в прошлом знаменитый адвокат из Дюссельдорфа, в настоящем унтер-офицер, увлекся своим красноречием и даже увлек судей… разошелся до того, что потребовал оправдания и немедленного освобождения Галанина, который необходим в эти трудные дни восточному фронту! Но, конечно, этого не добился, слишком велики были преступления Галанина, а сам он и не думал в своем последнем слове просить о пощаде! Просто от него отказался, не мог даже теперь удержаться, что бы не улыбнуться своей неприятной улыбкой, возмущавшей все время председателя суда… Поэтому во время совещания председатель требовал расстрела этого человека с темным прошлым и еще более темным настоящим… но, так как любил, что бы его просили и уговаривали, любил так же доставлять удовольствие своим собеседникам… Поэтому и приговорили Галанина к разжалованию в рядовые с лишением всех орденов и немедленной отправке его на восточный фронт!
Прочтя приговор Галанину, председатель суда не мог удержаться, что бы не подтрунить над защитником, сказал, что согласен с его доводами и просьбами, и что Галанину предоставляется возможность на фронте доказать еще раз свою преданность Германии и ее вождю и искупить свою преступную работу в тылу армии!.. увидел кривую усмешку на бледном небритом лице Галанина и рассердился. «Смешного ничего нет! Все это достаточно грустно! Увести солдата Галанина!»
Формальности с солдатским обмундированием и бумагами заняли мало времени. Уже через два дня после окончания суда, солдат Галанин сидел в поезде для отпускных, возвращавшихся на фронт… К своему новому положению привыкал с трудом… к тому, что он стал, вдруг солдатом, с вещевым мешком с карабином и патронташем, которые было тяжело всюду за собой таскать, и, одновременно, не забывать козырять бесчисленным офицерам, фельдфебелям и унтер-офицерам… уже много раз из за своей рассеянности получал нагоняй от молодых ретивых офицеров и старых ворчунов фельдфебелей: «Эй! вы, человек! Что это за распущенность? А ну ка станьте как полагается! Подберите ваши кости! Не видите начальства?» Галанин бурел и бледнел! Невольно подтягивал живот и прижимал ладони ко швам штанов! расставив локти, стучал машинально каблуками тяжелых походных сапог… что-то мычал себе под нос, вызывая опять замечания: «Отвечать как полагается! Что вы там блеете как баран? Что?»
Галанин вздрагивал от обиды, продолжая потихоньку ругаться по-русски, отвечал на этот раз громко: «Яволь! прошу простить не заметил!» и снова стучал каблуками… Старался быть внимательным, протискиваясь в вагон для нижних чинов, с трудом нашел свободное место у окна… забросил на полку свой мешок и карабин, снял патронташ и пояс, с удовольствием вздохнул. Не слушая крика и разговоров соседей, думал о своем… о том что ему удалось уговорить фельдфебеля, выписавшего ему маршбефель, что бы он пометил в нем город К.! Стоило это ему двух пачек папирос и бутылки коньяку, которые сразу смягчили строгого формалиста… — «Хорошо, я помечу этот город, как промежуточный этап вашего путешествия… но имейте ввиду, что долго вам там быть не придется… дня два три и то только благодаря тому, что К. находится по дороге на фронт. Надеюсь, что майор подпишет не читая!»
Так и было! майор подписал не читая… у Галанина было время, что бы побывать в К.! повидать всех… и ее! Там снова решить! Он посмотрел в окно на однообразный плоский ландшафт мазурских болот, на осеннее бледно синее небо, по которому острым треугольником уже летели журавли… решать как будто было нечего! Жизнь за него уже решила… раньше все было так хорошо и просто! Он был офицером с будущим… Германия побеждала… вместе с поражением большевиков должна была воскреснуть его родина… Здесь он мог бы долго и счастливо жить со своей молодой женой!
Это были все несбыточные мечты! Теперь он, вдруг, оказался простым солдатом, попадет, наверное, в штрафную часть и будет наверняка убит! И Германия теперь определенно начала проигрывать войну… победоносной немецкой армии как будто не существовало больше! И трудно было узнать в этих усталых, грустных и озлобленных людях тех веселых, жизнерадостных солдат победителей, для которых не было ничего невозможного! Да… те молодые, веселые и красивые давно уже спали крепким сном в лесах и степях России, в пустынях Африки, в горах Италии и Балкан… а эти, с которыми Галанин сидел в тесном купе вагона, были пожилые люди, в разговоре и манерах которых не было ничего военного! Ничего, кроме потертого мундира, сидящего мешком на неуклюжих телах, грубых слишком просторных, затасканных сапог и засаленных помятых погон!
Уже за Вержболовым начал командовать старший вагона, тощий фельдфебель с нездоровым зеленым лицом и усталыми моргающими глазами! Ругаясь и проклиная все на свете, он распределил часовых на площадках вагона, в коридоре, разделил на две части всех солдат, которые, в случае взрыва поезда, должны были автоматически бросаться из вагона по обе стороны пути: «Будьте внимательны, дети! Их здесь много, когда я ехал в отпуск, недалеко отсюда наш поезд взорвали и потом обстреляли, я спасся чудом. А все почему? потому, что мы проспали! Что бы у меня этого не было! Кто из часовых будет спать, донесу коменданту поезда… военный суд! расстрел! Тотальная война! Итак, еще раз повторяю: Внимание! внимание! у меня такое предчувствие, что будет опять какое-нибудь свинство!»
Но, несмотря на предчувствия фельдфебеля никакого свинства не случилось и без приключений доехали до Минска. Здесь Галанин пересел на другой поезд, отравлявшийся на Б. и на другой день был уже в областном городе. Ему вдруг, повезло! Отсюда отправлялись в город К. две роты охранного батальона с одним старым ржавым танком… отправлялись на помощь тамошнему гарнизону, который уже давно молил о помощи. Положение в районе К. было грозное! там за рекой Сонью действовал сильный партизанский отряд дяди Вани, каждую минуту ожидали нового нападения на город… поэтому надо было торопиться… Выехали на грузовиках вечером и проскользнув под самым носом партизан, утром вошли в город… без приключений и без одного выстрела! С ними приехал и солдат Галанин. По дороге на фронт, заглянул в этот разрушенный городишко…
Солнце только что взошло, когда немецкая колона из дребезжащих старым железом грузовиков под водительством облезлого танка втянулась на площадь под липами. Временный комендант города, фельдфебель Фриден, маленький толстый и лысый, потерял голову от радости! Шутка сказать!: почти 200 солдат с танком и пулеметами… теперь можно спать спокойно, не опасаясь нападения этих бандитов… можно даже будет предпринять маленькую вылазку в лес! что бы прогнать подальше наглого врага! Дойти до Озерного и попробовать оттуда связаться непосредственно с Комаровым! Полный радости и хлопот по размещению в городе рот, он с удивлением выслушал рапорт высокого, очень худого и немолодого солдата… сначала ничего не понял!
«Позвольте, вы едете в Дно! Что же вы делаете здесь в К.? Говорите, что хотите повидаться с майором Шубером? Но ведь он убит! И Ратман тоже! Вообще от старого гарнизона здесь никого не осталось! И поэтому вам здесь совершенно нечего делать! Завтра после обеда я отправляю отсюда больных и раненых, с ними уедете и вы? Вы поняли? А ну ка покажите ваши бумаги!» Долго вертел в руках маршбефель Галанина, мычал и крутил круглой лысой головой! Хотел придраться к этому необыкновенному солдату, который держал себя удивительно развязно, но придраться не мог… бумаги были в порядке и даже город К. был вписан! Вернул бумаги и, что бы Галанин не забывался, немного покричал на него: «Сегодня я распоряжусь выдать маршевое довольствие на три дня! Спать можете с моими солдатами или с приехавшими. Устраивайтесь сами! Мне нет времени с вами возиться. Завтра, что бы явились в канцелярию к 12 часам, готовым к отъезду! Опоздаете, я вам покажу! Распустились по тылам! Забываете, что у нас тотальная война! Смешного здесь ничего нет! Станьте как полагается, когда говорите с начальством! Кости вместе! Зо! Идите и не мешайте мне!»
Галанин довольный тем, что был забыт всеми в суете и хлопотах, оставил вещевой мешок и винтовку с патронташем в комендатуре, себе оставил револьвер и две ручных гранаты и вышел из комендатуры. Он сразу заметил большие перемены в городе, бывшее здание комендатуры было совершенно разрушено и комендатура помещалась в здании школы… церкви тоже не было и все уцелевшие здания носили следы пуль и осколков снарядов… немецкое военное кладбище он тоже не узнал, под липами было много свежих могил, старых не было.
Невольно он остановился перед двумя с именами Шубера и Ратмана. Сняв пилотку перекрестился и задумался, о том, что все больше друзей уходит из его жизни и все больше чужих лиц выходит к нему навстречу? Вот и сегодня… до сих пор никого не узнал в городе, ни немца, ни русского! Водопроводная колонка одиноко торчала, подняв вверх, как бы его предостерегая, свой поржавевший рычаг и около нее ни одной бабы с коромыслом! Только сейчас он обратил внимание, что все выходы из площади на улицы были заставлены рогатками переплетенными колючей проволокой, около них стояли часовые, немецкие солдаты и полицейские. Галанин решительно направился к выходу на главную улицу к реке!
Стоящий там сонный солдат лениво зевнул: «Смотри в оба, камрад! далеко не отходи, этих бандитов и в городе много! Убьют, ахнуть не успеешь!» Галанин кивнул ему головой, прошел рогатки, пошел быстро по пустынной улице… он торопился… времени было мало… Скорее к Павловым! Может быть Вера еще дома! Пошел быстрее, почти бежал! Так незаметно дошел до тихой улицу, где был ее дом под яблонями и вишнями, посреди большого двора… там в углу был колодец с холодной водой, которой любил обливаться дядя Прохор, после большой попойки!
На сердце была тревога, которая постепенно увеличивалась… чем дальше он шел, тем больше было разрушенных и сгоревших домов. Тротуары из старых, покрытых ржавым мхом, досок, были тщательно подчищены и освобождены от щебня, обгорелых бревен и груд битого кирпича… все это было отодвинуто вглубь пустых искалеченных дворов и садов с разрушенными сараями и хлевами и с вырубленными плодовыми деревьями… сиротливо поднимались к небу почерневшие полуразвалившиеся трубы печей, валялся железный хлам скорченных кроватей, битые черепки глиняной посуды и мисок… И чем дальше шел Галанин, тем больше было развалин, так много, что он с трудом нашел то место, где, когда то, стоял дом Павловых, был их двор и сад! Где зеленели и шумели как будто так недавно яблони и вишни… Здесь даже трубы не осталось! Был стерт с лица земли старый крепкий дом в тени деревьев. По пням он определил точно, где находилась кухня Павловых и комната Веры. Галанин помнил хорошо две яблони, ветки которых упорно лезли в спальню его невесты и две вишни в окно кухни… и дальше еще семь… все одиннадцать пней пересчитал… помнил он, как Вера, после того как стала его невестой, считала их ему и просила около их дома в Париках посадить тоже одиннадцать… она очень любила вишни, которые так буйно цвели в ту весну!
Ему стало трудно дышать! Он приехал сюда, что бы поделиться с ней своими неудачами и, вдруг, оказалось, что делиться было не с кем! Все погибло… дом… сад и, конечно, она тоже вместе со своими родными. Он был в этом теперь убежден, хотя еще не знал точно, кто мог все дорогое ему уничтожить! Да, сомнений не могло быть: это было партизаны! Они убили Шубера, Ратмана, Шаландина, Веру, тетю Маню и дядю Прохора… Он сел на обгорелый пень, вокруг которого желтела пыльная, жалкая трава, тупо смотрел на свои грубые солдатские сапоги, между которыми ползали серые скользкие как будто трупные черви… машинально их раздавил… невольно застонал от страшной смертной тоски, повернулся, что бы бежать отсюда и, вдруг увидел в конце улицы в развалинах человека, маленького и невзрачного, немного косого и хромого… было что-то страшно знакомое в манере, как он тянул за собой короткую ногу.
Галанин бежал спотыкаясь на бревнах и щебне, кричал: «Аверьян, стойте! Стойте, черт вас побери! Или я буду стрелять!» Подбежал, схватил за плечи, повернул к себе дрожащего человека: «Ну, да! Это вы! Почему вы от меня бежали? ведь я видел, что вы хотели от меня убежать! Говорите, не увертывайтесь! Чертова кукла!» И было в голосе Галанина все то же, не терпящее отговорок приказание, которое сделало Аверьяна сразу послушным и правдивым: «Испугался я вас, господин комендант! Все тут говорят, что немцы вас расстреляли! За саботаж! Иду и вижу, что во дворе Павловых… тоже мертвых… вы стоите и на порожке их дома стали кричать и кулаками грозиться…. я и побежал… а теперь вижу, что напрасно! Вы живой! и такой же как раньше, хотя форму солдатскую одели и железный крест спрятали… и так же меня как раньше ругаете! Очень даже мило на сердце стало… я ведь».
Но Галанин не дал ему дальше говорить: «Так значит правда! они все-таки погибли! Я так и знал! Говори кто? Говори, сукин сын!.. не трясись и не реви как баба! Ну! Или хочешь, что бы я тебя здесь же прикончил?» Он снова схватил Аверьяна за шиворот и тряс его так, что-тот сразу пришел в себя и перестал плакать: «Не все убиты! не все! Вера Кузьминична жива и здорова, как огурчик! а вот Павловы, те… да… погибли вместе… смерть геройскую приняли от немцев прок…» Он поперхнулся и, почувствовав себя свободным от железных рук Галанина, продолжал утешать. «А Верочка, жива, в лесу скрывается… слышь… вместе с дядей Ваней!» Галанин вынул из кармана смятую папиросу, судорожно затянулся: «Ты с ума спятил! За что их убили немцы? Почему она должна была бежать в лес? Подожди… где мы могли бы с тобой поговорить спокойно, что бы нам никто не мешал?» — «Да тут совсем близенько около базара закусочная есть! можно покушать и выпить! Оно, конечно, дорого все… тысячами считают! а хорошо и вкусно». Аверьян с сомнением посмотрел на то, что осталось от его, когда то блестящего, коменданта: «Оно, конечно, вам дорого будет! тогда у меня… кучером больше не служу… выгнали после смерти моих купчиков… сейчас служу сторожем на немецком кладбище… за их могилками прибираю вместе с моей Евдокией… жить можно… паек дают… не так как раньше, когда у вас работал…» — «Довольно! веди меня в твою закусочную… для меня ничего не дорого… веди поскорей!» Аверьян обрадовался и захромал вперед между развалин: «Сию минуту… в один миг вас домчу, господин комендант!»
В закусочной на чистой половине, за столом заставленным закусками и бутылками мутной теплой самогонки, можно было поговорить о всем… Хозяин, толстый усатый армянин, сразу узнал Галанина, несмотря на то, что-тот решил почему то переодеться солдатом… Сгибаясь в три погибели, он сам принес заказанные закуски и самогон, получив приказание не беспокоить, рассыпался в уверениях: «Господин офицер может быть спокоен! Ни одну душу сюда не пущу… ни немцев, ни русских! Даю вам честное слово Аванесянца!» Ушел… плотно закрыл за собой дверь, приложив ухо к замочной скважине старался подслушать, понять, что затевал здесь в городе Галанин…
Напрасно! Говорили гости тихо, почти шепотом и, если что и доносилось до уха любопытного армянина, то это были крепкие русские и немецкие ругательства белогвардейца или плач и уверения в любви пьяного Аверьяна… Через два часа Галанин полуоткрыл дверь, позвал хозяина, расплатился с ним русскими и немецкими ассигнациями и показав на бесчувственное тело Аверьяна, упавшего под стол приказал: «Отнесите его куда-нибудь отоспаться… увидит его в таком виде жена, даст ему жару! Вот вам за труды еще тысяча рублей!» Деньгами швырялся… они были ему не нужны больше… эти дурацкие сбережения, которые он делал, думая жениться! Идиот! старый осел! вообразивший, что он сможет большевичку превратить в любящую верную жену! Когда появился в городе Холматов, сразу бросилась ему на шею! Советская б…! Ушла вместе с ним, зная, что грозит ее родителям! Тетю Маню и дядю Прохора было жалко до слез! как будто погибли его родители! А к ней осталось только глубокое презрение! Вообще ему не везло в жизни с женщинами… Мариэта, теперь Вера! Слава Богу, что не успел на ней жениться! Но вспомнил о Нине и о Шурке! Шурка жила здесь со своим мужем; жили хорошо и жалели его. От Аверьяна он все узнал! После второй бутылки самогонки он выболтал все что знал! Хотя по старой привычке много врал, все-таки можно было из мудреного узора его лжи выбрать правду! Ясно одно: Холматов и дядя Ваня были одним и тем же подлецом, который изменил слову, данному Галанину. Вера работает у него медсестрой! И сейчас оба они смеются над ним поверившему в любовь и человеческую благодарность! Но он так не оставит этой подлости! Он ее найдет и притянет к ответу!
Как? Очень просто! Она сейчас в Озерном, нужно добраться до Париков, к этому скопцу Семенчуку, который служит у них связным, передать через него записку Вере и потребовать последнего свидания. Когда он ее увидит решит что делать с ней! Во всяком случае он не позволит над собой смеяться этой советской б….! Старался ее оскорбить самыми грубыми ругательствами, и не хотел сам себе признаться, что все его существо стремилось и взывало к ней, единственной в мире, его любовнице! Несмотря на очевидность, не хотел верить тому, что она ему изменила! Ведь он знал ее. Знал, что она способна уйти к партизанам, с ними вместе бороться против оккупантов! Но изменить ему? После всего того, что было между ними! Он не мог верить этому ужасу! Тогда нужно допустить, что в самом деле большевики были правы и Бога нет! Вот почему, он должен был ее увидеть и помочь ему должна Шурка!
Нашел дом, где жил лейтенант русской полиции Жуков со своей молодой женой. Шурка оказалась смелее Аверьяна. Когда Галанин, не постучав, вошел в комнату, где она гладила белье, бросилась ему на шею. Утюг опрокинулся на холщевую рубашку, которая стала тлеть под рассыпанными углями. Не обращая внимания на расплывавшиеся пятна на белоснежной рубашке, на запах паленной материи, Шурка вцепилась обеими руками в шею своего нареченного отца и прижалась губами к его щеке: «Алексей Сергеевич! господин комендант. Жив и здоров! Я так и думала, знала что Аверьян наврал, что вас застрелили! Ну подожди, хромой черт! Придешь сюда. Я тебе покажу!» Смеющиеся черные глаза смотрели не отрываясь в усталое хмурое лицо Галанина: «Такой же! Ничуть даже не изменился! И так же смеетесь! Господи! Радость какая!»
Галанин осторожно освободился от ее рук, схватил утюг, поставил на подоконник, сжав руками потушил тлеющую рубаху, затоптал угли на полу: «Подожди, Шурка, покажись! Тоже совсем не изменилась! Хотя немного побледнела но это не плохо! Плохо то, что до сих пор нет детей! Почему? А где же твой муж? Я, знаешь, хочу…»
Но Шурка не дала ему говорить дальше, сбросила недоглаженное белье в корзину, мигом заслала стол чистой скатертью, поставила графин с водкой, сбегав в чулан, с торжеством принесла тарелку малосольных огурцов: «Садитесь, дорогой гость! Закусите и выпейте! Вот не ожидала! Знала, конечно, что вы живы! Но, что вы сюда вернетесь, меня бедную сироту порадуете! Этого ни за что не ожидала! Такое счастье! Такое счастье!» Болтала безостановочно! Суетилась и бегала, сердилась, что Галанин выпил только одну рюмку водки и едва притронулся к огурцам, страшно боялась, что Галанин начнет ее расспрашивать о Вере, о всем том, что мучило ее во время его отсутствия! Врать ему не могла, не умела, говорить правду было тяжело, поэтому и говорила и суетилась, бегала бестолково по комнате и выглядывала поминутно в окно: «Что-то мой Степа не идет! Ох эта служба у немцев! Надоело страшно! Хлопочим что бы уйти отсюда в РОА… там, говорят все иначе! Все свои и генерал Власов командует! Немцы его слушаются и делают все по его а он все за права наши русские борется! Уедем мы скоро отсюдова, в Ленинградскую область все документы уже приготавливаются в Восточный батальон! А вот, посмотрю на вас, что-то вы не пьете! Выпейте! Водочка мировая! В память бедного Столетова! И я то же с вами! И огурчика возьмите! Неужели не нравятся? Сама солила и думала вот бы наш дорогой отец попробовал! Ан вот вы и приехали!»
Галанин чокнулся с ней, выпил, решительно отодвинул тарелку с огурцами: «Вот что, Шурка, ты бы помолчала, не бегай по комнате, сядь и слушай внимательно. Во-первых спасибо тебе! За все! За то, что не забыла меня, и мне не изменила! Помолчи… Слушай… Я знаю, что тебя мучает! Но напрасно ты беспокоишься! Я все знаю. Все! Понимаешь! И о смерти всех наших друзей от партизан и немцев. О Холматове и… наконец, о Вере! Об ее измене! Молчи… Не реви… Дай мне сосредоточиться! Да… о чем это я? Ах да… Это во-первых! Во-вторых! Я, Шурка, в последнее время вел себя несколько легкомысленно и за это наказан! Теми кому я служил! Стал солдатом, как видишь, и меня лишили всех моих орденов! Еду на фронт! Что бы заслужить себе окончательное прощение и, может быть, милость моих хозяев! Хотел сегодня попрощаться навсегда с городом! С тобой и Верой! Я знаю, что она недалеко отсюда в Озерном, где служит медсестрой у партизан и одновременно исполняет обязанности жены у этого дяди Вани! Холматова!»
Подошел к столу, налил себе сразу две рюмки водки и выпил их залпом, подошел к своей приемной дочери, которая сидела в углу, положил на опущенную голову руку: «Ты должна мне помочь повидаться в последний раз доказать, что вы на самом деле со мной, не изменили мне!» Шурка подняла голову, исподлобья посмотрела в глаза, которые молили, вскочила на ноги: «Это невозможно! Невозможно! Вас там убьют! И зачем все это? Она недостойна вас! Если бы вы все знали!» Хотела ему рассказать то, что рассказал ей под страшным секретом Степан. Что это все-таки была Вера, которая убила в спину Шубера, но, посмотрев на бледное лицо Галанина, на его дрожащие губы, не выдала свою бывшую подругу, только продолжала твердить свое: «Это невозможно! Вас убьют там!»
Но Галанин был упрям: «Очень даже возможно! и совсем не опасно! При условии, если твой Степан мне поможет! У меня план — слушай!» План был несложный и как будто в самом деле неопасный! Уговорил сразу Шурку, когда погладил ее по голове и поцеловал в лоб. Задумалась, тряхнула своими черными непокорными кудрями: «Хорошо, мы сделаем для вас, вы ведь знаете, вам я всем пожертвую, жизнь отдам!» А тут пришел Степан и после короткого совещания все решили. Собственно решила все Шурка, а Галанин и Степан только слушали и удивлялись ее уму и находчивости…
В одиннадцать часов Галанин уже ехал в телеге на Парики. Вез его старый знакомый Конев, тот, который когда-то давным давно привез в город нового коменданта… Он не изменился, такой же крепкий и веселый говорун, с ним было легко, можно было не говорить, слушать спокойный старческий поучающий говор и думать о своем. Пока все шло как по маслу: Галанин превратился в неопределенного вида горожанина, в старом полушубке с облезлым бараньим воротником, в ушанке потрепанных брюках и залатанных грязных ботинках. Он сам себя с трудом узнал, когда перед отъездом посмотрел в зеркало… Но под полушубком новая гимнастерка. опоясанная поясом на котором в кобуре висел тяжелый немецкий маузер, а в карманах полушубка два яичка, две французских ручных гранаты, которые любил Галанин за их легкость и удобство.
На всякий случай, попасться в руки партизан не хотелось и умирать самому тоже. В боковом кармане удостоверение на имя гражданина Гаврилова, которому разрешалось отправиться за продуктами в Парики. Удостоверение подписал Жуков и заверил комендант города своей печатью. Пока Красавчик легко вез пустую телегу на гору, Конев с ним разговаривал и шел рядом с ним, а Галанин смотрел по сторонам, на бугре оглянулся на город, подумал с благодарностью о Шурке, которая проводила его до моста с мужем и долго смотрела ему вслед, как будто смеялась, а может быть плакала. Это хорошая, добрая женщина, все-таки видно боялась за него! И напрасно: он вернется! он еще поборется за свое право жить!
Конев, как будто угадал его мысли, сочувственно покачал головой: «Да… милый человек! Вот они бабы какие! Не ценим мы их, думаем, такие сякие, длинногривые дуры! А подумать так сурьезно… вся наша жизня на них держится! Нам… дуракам мнится, что это мы все орудуем! А вот нет! Все оне: и, если какая баба захочет, как ты не крути, сделает по своему! Захочет к добру, захочет к худу! Погубит тебя или спасет! Да… дела, брат!» Посмотрел искоса на злое Галанина, задергал вожжами: «Но, милой, да не торопись! Не уставай! Время есть и торопиться нам совсем некуда!»
Довез Галанина, как условились, до развилки, около трех дубов, откуда было совсем близко до Париков, каких два километра над Сонью. Сам повернул к своим кумовьям на совхоз Первого мая, за Галаниным должен был заехать завтра утром, но был уверен, что больше его не увидит. Одно из двух, либо Галанин решил к партизанам перекинутся, — те совсем близенько от Париков в засадах лежали и староста Семенчук у них давно связным работает! Либо его сегодня там и прикончат, сердягу, не помогут ему, ни его переодевание, ни фальшивые бумаги! Долго смотрел вслед быстро уходившему по лесной дороге Галанину, сокрушенно качал старой головой: «Ах ты, миляга мой сердечный! и чего это тебя нечистый по этим гиблым местам гоняет? Все она! Больше некому… она ему голову завертела! И понятно. Девка знаменитая! Эх! жизня наша горемычная… ну, хорошо! А он, белогвардеец! Кем же он станет, когда его шлепнут? Кто же он?… Ага! Орел он! Маленько облезлый, побитый, а никто другой… Высоко он над всеми поднялся, воронами погаными! Всех превзошел!» Конев смеялся от удовольствия, что и Галанина сумел пристроить в своем животном царстве! Он орел! Шура тоже сученка ласковая. Вера-лебедь холодная! Всех трех рядышком поставил и успокоился.
Галанин свалился как снег, на голову Семенчуку… Как только староста увидел знакомые глаза и рот под короткими усами, поперхнулся кашей, которую ел вместе со своей дочерью Зинкой и женой. Сразу отнялся язык, ноги и руки, ложка упала на пол и понятно почему. Брехали все в городе и районе, что Галанин давно арестован и расстрелян немцами, а он не только живой стоял перед ним, а еще переоделся каким то рабочим и, как ни в чем ни бывало, совсем один пришел в Парики, в самое партизанское гнездо! Где староста был их связным, а при случае начальником небольшого, но очень храброго партизанского отряда! Ясно, что за Галаниным шли полицейские и немцы, не даром Семенчуку еще утром донесли о двух ротах немецкого подкрепления! Понятно, что их привел Галанин и что расплата была не за горами! Галанина он знал и знал на что он был способен! Нужно было спасаться, выиграть время, скоренько. Кое-как начал снова владеть руками и ногами, поднял ложку, закричал, заикаясь: «Товарищ Галанин! Господин белогвардеец! Боже ты мой! Как раз к обеду попали! Зинка, ты чего сидишь, дура! Рот раскрыла? А ну ка шевелись, тащи самогонку сюда, еду! Анисья, тарелочку ставь нашему дорогому гостю! Режь свинью! Сию минуту! Господи! Ну и как же я рад! Даже смеюся от радости!» Но смеяться не мог! Издавал только какое то жалобное мычанье и его губы скопца тряслись и шлепали! Спасла положение Анисья. На самом деле крепко обрадовалась гостю, правда, свинью резать не побежала, но угостить хотела на славу бедного белогвардейца, пострадавшего из-за русских, о его несчастье с Верой знала и очень его, по бабьи, жалела! Веру не понимала, так как считала Галанина куда лучше и умней дяди Вани! Наливала самогонку собственного изготовления Семенчука мужу и гостю! Стояла около него, оперши подбородок в ладонь руки, пригорюнившись!
Погнала Зинку за грушами и яблоками собственного сада; осторожно расспрашивала, но многого узнать не довелось, Галанин попросил ее на минутку с дочкой выйти, что бы поговорить с мужем по делу, хотел посекретничать, только напрасно! И Аксинья и Зинка за тонкой перегородкой все слышали и очень удивлялись. Удивляться было чему: Оказывается, что белогвардеец все успел узнать! О том, что Вера была в Озерном и что Семенчук был в связи с партизанами, так и сказал спокойно, хотя кулаком по столу стучал.
— «Молчите, не брешите! Вы у них связным! Таким же как и Бондаренко! И этот Конев! Я все знаю! Кроме того, видел по дороге сюда, шесть телег из вашего колхоза! Я их всех сукинов сынов узнал! Стоял за деревом и считал! Кроме того, они гнали трех коров! На Озерное! Товарищу Холматову! Что? Прикусил язык? Но мне на все это наплевать, Семенчук! Потому, что я хочу тоже на вашу сторону перейти! Воевать за вашего отца народов! Дорогого, любимого Сталина! Иосифа Виссарионовича! Что удивился? На выпей самогонки, дуй прямо из горлышка! Успокойся! Так вот, Семенчук! Я решил! Но, так как не доверяю вам, никого из партизан не знаю, кроме Веры, моей бывшей невесты, я решил сделать так! Я написал ей записку! Прошу приехать сюда, чтобы с ней обсудить все условия моего возвращения так сказать, в лоно советского народа! Вы ей передадите записку и привезете ее сюда! Я буду ждать ее в моем доме! До утра! Вы слышите? Если она не приедет, то я сам к ней явлюсь! Тем хуже, если Холматов на ее глазах меня шлепнет! Молчать! Никаких возражений! Вот записка! И знаете, Семенчук, если вы ее привезете я буду вам очень благодарен! До смерти!» В этой последней просьбе, была мольба и угроза. Семенчук, радуясь тому что остался жив, побежал запрягать лошадь, на дворе торопясь обнял дочь и жену, хотел было им объяснить как и что, но они, эти бабы, знали уже все и очень даже его ободряли! Вот же история! Жалели даже его страшно и надеялись, что по ихнему бабьему хотенью все устроится и Галанин снова отобьет Веру у дяди Вани!
Аверьян сказал все-таки не совсем правду: Никакого штаба Холматова не было в Озерном. Он со своими партизанами находился всегда в движении и с небольшими сравнительно силами наносил всегда страшный урон ослабевшему испуганному врагу! Вера почти всегда его сопровождала, часто работала под огнем, несмотря на его мольбы беречь себя и оставаться в тылу, вместе с главной санчастью, которой заведовал доктор Минкевич. — «Я пришла к тебе не затем, чтобы исполнять только свои обязанности жены. Родина прежде всего!» Ее трудно было узнать, окрепла физически и огрубела не только телом… Мысли о гибели ее родных, ее подруги Головко и других знакомых и близких давно перестали ее мучить. Ее личное Я давно стерлось, исчезло! Оставалось великое Мы, которому она приносила всю себя, как, впрочем, и все окружающие. Если же попадались, среди партизанов и тех кто находился поблизости, люди с какими то личными стремлениями и надеждами, они быстро гибли, если не могли себя сломать, перемалывались на диво построенной машиной, которая называлась коммунизмом! Это видели все и не старались идти наперекор своей судьбе советского человека!
Так жила и Вера. В редкие минуты отдыха исполняла свои супружеские обязанности, необходимые для здоровья дяди Вани и перестала думать совершенно о прошлом; пока, вдруг не заболела! Простудилась немного, когда нужно было переходить в брод небольшую но холодную лесную речку. По ночам уже дул холодный осенний ветер. Минкевич нашел бронхит и заставил ее лечь на несколько дней в санчасть в Озерном; в то время как дядя Ваня, оставив небольшой заслон против К., сам с главными силами отправился на Комарово! А на другой день, когда ей стало лучше, зашла к своим знакомым и остановилась в темной прихожей, невольно подслушав, что говорил приехавший из города Бондаренко своему сослуживцу, агроному Петрову:
«Вот видишь, Вася, бывает же такое чудо, хотя я в чудеса не верю, все-таки… как то уж очень кстати появился этот Галанин на той же улице, по которой меня гнали, может быть в последний раз, на допрос!»
Он рассказывал, Вера схватившись за грудь, слушала и, казалось ей, сама своими глазами видела все… это чудо! как говорил Бондаренко! Потом незаметно ушла и насилу вернулась в санчасть! Когда вечером смерила температуру, то оказалось почти 39, и Минкевич, выслушав ее пульс, запретил вставать и Вера была этому рада, спокойно могла подумать о том, что ей удалось узнать о Галанине! О его трагедии, когда он собирался вернуться в К! Да, он остался верен себе! Своему слову, своему… рыцарству! Вспоминала, как он, шутя ей говорил: «Я, Вера, по моей матери происхожу от тех меченосцев, которых в свое время лупил ваш Александр Невский! Поэтому в моем характере есть многое такое, что тебя удивляет и может быть сердит! Знаю сам, что бываю страшно глуп! Что я устарел со своими идеями в наш век борьбы капитала и коммунизма, но ничего не поделаешь: горбатого могила исправит! Будешь еще долго любить меня вот таким как я есть?» И тогда, любуясь им она отвечала: «Буду вечно и гордиться своим рыцарем!».. И вот теперь, когда он пожертвовал собой, своим счастьем, спасая Бондаренко, а она… Да, он, в самом деле устарел для настоящей жизни и поэтому погиб! И ей было жаль его — до слез! Но потом она вспомнила, что он приехал, когда совершилась уже непоправимое, когда она убила Шубера, когда по ее вине погибла тетя Маня и дядя Прохор и обрадовалась, что все так случилось и что он погиб, не подозревая о ее измене! Да, рассуждая логически, она должна была радоваться его гибели… Ведь иначе это был бы ужас! Она, конечно, подчинилась бы его воле изменника и изменила бы тоже своей родине, погибла бы вместе с ним бесславно и подло! А сейчас все хорошо! И все-таки металась по кровати, смотрела в темноту безумными глазами и приходила в отчаяние! Так прошла бессонная ночь!
Утром Минкевич снова зашел что бы ее проведать и остался доволен всем и ее пульсом и температурой и аппетитом; обещал завтра отправить к Холматову и разрешил встать! Ушел обходить других больных и раненных, на прощанье пошутил: «Надеюсь, что, наконец, сообразите вместе с дядей Ваней соорудить нового советского человека, не забывайте, что потери у нас велики и нужно их пополнять!» Любил крепкие шутки, над которыми сам хохотал довольным заливистым смехом, Вера, все утро прогуляла по берегу озера, возвращаясь домой прошла кладбищем; нашла могилку своей подруги, безкрестную заросшую травой; спокойно подумала о том, как коротка жизнь человека и как она, в особенности в Советском союзе, быстро забывается. Обедала с аппетитом, щи на мясе, с удовольствием выпила рюмку самогонки, думала о том, что завтра увидится с Ваней, Он будет рассказывать о своих успехах, потом посадит на колени, начнет ее щекотать, потом… но не хотела дальше думать, что будет потом, портить своего настроения. Кончив обедать, пошла навестить больных и раненых бойцов. Думала ночью дежурить около особенно тяжело раненых, что бы поскорее окунуться снова в родную знакомую обстановку простых несложных хлопот. Накинула платок и вышла на крыльцо, когда увидела Семенчука на телеге, запряженной конем в мыле, обрадовалась и встревожилась: «Вы, Семенчук? Что случилось? Смотрите, совсем загнали лошадь! Спасибо за коров и жито! Вы самый лучший наш председатель колхоза на весь район! И фрицы дураки вас любят и для нас вы — золото!»
Кивнув головой хотела пройти мимо, торопилась пока солнце не село и удивилась, вдруг, увидев, как Семенчук, соскочив с телеги подошел к ней, озираясь по сторонам и сказал странным шепотом заговорщика: «Товарищ Вера! Тут я вам записочку привез, приказал он мне передать вам в собственные руки. Он вас ждет! Милый мой человек! Очень даже с большим нетерпением!»
Вера остановилась с недоумением смотрела в бегающие виноватые глаза Семенчука, машинально взяла свернутый вчетверо большой белый запачканный конверт без надписи: «Что такое? Да что с вами? От кого письмо? Кто вам приказал и кто меня ждет?» Но посмотрев внимательнее в знакомые голубые глаза, поняла все. Такое же восторженное торжественное лицо бывало у Семенчука тогда, давно, когда Аверьян в бричке привозил их обоих в Парике, в дом, который купил Галанин и он, староста, встречал своего любимого коменданта.
Оглянувшись назад, сказала: «Пойдемте, пройдемся, пока я прочту это письмо. Почти бежала по пустынной улице, в сопровождении партизанского связного, разорвала конверт, дрожащими пальцами вытащила оттуда бумагу, на которой таким знакомым незабытым почерком, было написано несколько строк по старой орфографии с буквой ять и твердым знаком: «Вера, я жду тебя в Париках, в моем доме. Мне нужно переговорить с тобой во что бы то ни стало! Выяснить все. Буду ждать до утра. Если не приедешь с Семенчуком, приду сам в Озерное! А. Галанин».
По тону письма видно было, что он знал многое. И весь он был здесь со своей упрямой волей, которая не хотела считаться с жизнью и с действительностью. Он ждал ее в своем доме! Просто и до глупости смешно! Как будто, она была его рабой! Она возмутилась, так что чуть не задохнулась, обернулась к еле успевающему бежать за ней Семенчуку: «Что это значит?» — «Это значит, что я должон вас к нему доставить… немедля! Так и сказал. Я вот только покормлю и напою лошадь и поедем! До темноты вас доставлю — будьте уверенны! В сохранности. Он так мне и сказал: до смерти буду вам благодарен, Семенчук! И будет!»
Вера посмотрела с изумлением на него, как будто перед ней был не партизан, а немецкий староста, совершенно переставший думать о последствиях своего поступка, хотела узнать, как это могло случится и осторожно его расспросила обо всем, была поражена: «Вы говорите, что он хочет к нам перейти! Неужели вы ему поверили?» — «Вот ни на столечко! Да разве ж я такой дурак? Вы бы только его видели и послушали как он говорил! — Хочу бороться за любимого отца народов Иосифа Виссарионовича! говорит, аж шипит! И рот перекосил! Даже очень мне обидно стало за нашего товарища Сталина и за всех нас!» — «Так как же вы смеете меня к нему звать? Вы знаете, чем все это может кончится и для меня и для вас?» -
«То то и оно, что все знаю и всего боюся, но не могу ему не подчиниться! Самому чудно и противно! А посмотрю на него и плакать хотиться и за него и за нас всех! Так поедем, я тута по соседству, у Филиппа, только немного сам передохну и лошадку покормлю, и вы приходите и поедем! Вот рады будем все и он, и вы и мы!» Ушел не дав ей ответить! Да отвечать и не нужно было. Она твердо знала, что не поедет! Между ними все было кончено и тем, что она жила с Ваней, она порвала то последнее, что их соединяло, противоестественную, животную любовь!
Спокойно обошла раненых, закрыла глаза одному умершему у нее на руках, зашла к доктору Минкевичу, сделала ему доклад об обнаруженных за время ее болезни непорядках, условилась о завтрашней поездке к Ване, уже вышла на быстро темнеющую улицу, бегом вернулась и спокойно смотря в глаза Минкевичу сказала: «Забыла вам сказать! Я еду сейчас в Парики! Там Галанин, который явился к Семенчуку и хочет перебежать к нам! Так как он никого не знает хорошо у нас, и знает о моей связи с дядей Ваней, хочет условиться со мной о всем, думаю, что он может быть нам полезен, на время войны, а там посмотрим, что с ним делать! Я вернусь завтра утром и сразу поеду к товарищу Холматову с докладом… Прошу нас не беспокоить… не забудьте, что Галанин сделал много добра для района. Вы ведь знаете?»
Минкевич, конечно знал, но от удивления не мог сказать ни слова! только кивнул головой, а когда медсестра вышла, ударил себя по лысеющему лбу: «Скажите пожалуйста! Галанин! И кто бы мог подумать!» Как старый холостяк был со странностями, часто говорил сам с собой, отрывистыми непонятными фразами…
На улице залитой лунным светом Веру догнала телега старосты Париков. Семенчук помог ей усесться с ним рядом, заботливо покрыл ее плечи своим тулупом: «Похолодало, товарищ Вера! Так вам теплее будет! Перестанете дрожать! Да вы не бойтесь! Он вас простит! Я вас в два счета!» Вера молчала с трудом согрелась в теплой овчине, смотрела на темную лесную дорогу, по которой бежали прозрачные лунные тени, ни о чем не думала. Все в ней пело и звенело, неслыханной божественной музыкой, он вернулся и он ее ждал в их доме!
Никогда в своей жизни Семенчук не ездил так быстро, в особенности ночью и по лесу. Приехав в колхоз Семенчук заставил уставшую лошадь дать то последнее, что она могла дать, погнал ее наметом и осадил только на берегу Сони, около маленького домика, который купил перед отъездом Галанин, предполагая навеки остаться хозяином этого дома. С тех пор много воды утекло, фронт подходил все ближе и Семенчук перестал надеяться когда-нибудь увидеться со своим комендантом, в одной комнате ссыпал рожь и гречиху, в другой поселил свою тещу старую и сердитую бабку, которая занималась сбором и сушкой целебных трав; сдавала их потом регулярно советской власти, поэтому и пропитался весь дом сладким и крепким запахом лесной травы.
Когда Галанин изъявил согласие отдохнуть в своем доме, Зинка увела бабку, комнату быстро убрала, заслала чистенько постель, вымыла пол и протопила губку. Когда зажглась вечерняя звезда, привела белогвардейца, зажгла на столе крошечный фитилек, плававший в горшочке льняного масла, разложила в тарелках скромное колхозное угощение: молоко, масло, сыр, хлеб и мед, поклонилась ему в пояс, как учила мать, ушла, снаружи через полуоткрытое окно смотрела на Галанина, сидящего молча за столом; вздохнув, побежала лугом домой, потом несколько раз наведывалась и видела все то же: Галанин сидел, не шевелясь, за столом и смотрел на мигающее пламя светильника. Так шло время а потом приехал ее отец с медсестрой Верой. Зинка в окно наблюдала, как вбежала Вера и бросилась на колени перед вставшим Галаниным, обхватила его ноги. Как он ее поднял и прижал к себе. Засмеялась и прыснула от окна догонять телегу отца, который не спеша подъезжал к своему дому. Напугала… — «Фу ты… Зинка! Чего ты ночью таскаешься!» Зинка весело смеялась: «Я, тятя, подсматривала как они повстречались! Так заобнимались, зацеловались! Чудо!» — «Зацеловались! Еще бы! Это тебе не дядя Ваня, а сам товарищ Галанин! Ну и ладно! Простил, значит!»
Когда Вера бывала наедине со своим любовником, у нее не было ни воли ни мысли своей. Его воля и его мысли довлели ей, и делали ее покорной и послушной рабой. И это было одновременно сладко и страшно! Так было и теперь! Вера нашла губами его рот и забылась в чудесном мире, который был так далек от грозной действительности, все исчезло и родина и война, оставался только он и она и ему в бреду она рассказала все что знала об отряде Холматова, его расположении и планах на ближайшие дни. Уснула обещав завтра же уехать вместе с ним в Минск, там пожить у знакомых Галанина два три месяца, а потом он заберет ее навсегда к себе! Куда? Все равно! Уснула успокоенная и страшно счастливая и не слышала, как Галанин встал и одевшись вышел на двор.
На дворе было по осеннему сумрачно и тихо перед рассветом. За калиткой Галанин увидел неясную тень с автоматом: «Семенчук, что вы здесь делаете?» Семенчук улыбнулся: «Вас стерегу обоих! Не дай Бог, что случится, в жизнь себе не прощу!» Галанин закурил дал и ему папиросу, Семенчук с удовольствием затянулся…
«Вот что, Семенчук, я хотел вам сказать. Я передумал к вам переходить… мы передумали. Уже поздно и ваши партизаны мне не простят…» — «Не простят, господин комендант! Они вас шлепнут рано или поздно! Вот недавно к нам перебежало четыре солдата из РОА. Не захотели значит, больше немцам служить! Пришли в форме немецкой с автоматами. Плачут. «Мы немного ошибнулись! Голодом замучили проклятые! Хотим искупить свою вину перед народом и Сталиным!» Ну приняли их для виду, распределили по одному по подразделениям, а через несколько дней все четверо погибли геройской смертью. Искупили свою вину! Только вот что удивительно: у всех четырех рана за ухом оказалась! А вы? Нет! бегите поскорее отсюдова, пока не поздно, да подальше за границу, только там спасетеся!»
Семенчук закурил вторую папиросу, которую услужливо ему дал Галанин, окурок первой тщательно затоптал ногами: «Простили вы ее, товарищ, и правильно сделали. Я знал и видел, что она вас не забыла хотя и жила с дядей Ваней! Он от нее без ума, а она, раз я подглядел, сидит у него на коленях и голову от него воротит и глаза такие скучные, а бабы они не линяют! И забирайте ее с собой тоже! Ей тоже ведь могут припомнить потом. Что же с того что Шубера убила? А переводила вам, когда вы Медведева вешали? Переводила и жила тоже с вами. Этого они не так легко прощают!»
Галанин подошел к нему поближе, нагнулся: «Вы пьяны, Семенчук! Что вы там плетете? Разве она убила Шубера? Разве она живет с Холматовым?»: — «Не плету я. Правда это! Всем известно, что она из окошка Шубу забила и с Холматовым играет! Все мы знаем. Кого угодно спросите, а вам то что? Раз простили! Бабы как суки, они не линяют! А немца забить вовсе не грех! Вот, послушай мил человек как я…»
Но Галанин его больше не слушал, пошел странно зигзагами к дому, Семенчук смотрел ему вслед и блаженно смеялся: «Заморился совсем с ней! Ну и девка! Огонь!».. Вера проснулась от луча солнца который упал ей на лицо, открыв глаза зажмурилась и блаженно засмеялась, заметив Галанина около кровати: «Алексей смотри солнце! Наше солнце! Ох как я счастлива! Как будто снова родилась на свет! Милый мой желанный!» протянула к нему руки, в наивном бесстыдном движении обнажив грудь: «Приласкай меня. Мне все мало! Мало тебя! Ложись скорее рядом со мной, возьми меня!..»
Замолчала увидев странные холодные глаза, жесткую складку губ, невольно съежилась, почувствовав что случилось что-то ужасное, непоправимое, закрыв глаза слушала незнакомый враждебный голос: «Вера! мы еще не все выяснили сегодня ночью, тут есть что-то неясное, только что Семенчук мне рассказал, говори правду, какая бы она ни была!» Да, он все знает, он требовал, что бы она ему рассказала о своей связи с Ваней! Как будто она хотела это скрыть! Она была уверена, что он об этом знал! и, если до сих пор молчал, то просто потому что не хотел портить их светлой радости встречи! Смотря прямо перед собой в угол комнаты, где на балке висели пучки сушенной травы, она ему рассказала все, от начала до конца, не щадила ни себя, ни его, все унизительные подробности, которые он хотел знать, закончила устало: «Ты видишь, Алексей, я его не любила! я была его, так как хотела окончательно порвать с тобой, вернуть себя к своему долгу перед родиной! а теперь вижу, что напрасно! что нет для меня ничего выше и чище, чем моя любовь к тебе! Если бы ты знал!» Заплакала, посмотрев искоса на чужое темное лицо, схватив его руку, прижалась к ней губами: «Я люблю тебя, я люблю тебя, убей меня, но прости!»
Но он не прощал, расспрашивал ее дальше, перешел к Шуберу. Здесь ей было гораздо легче, совсем легко. — «Ведь Шубер немец! Враг моей и, в конце концов, и твоей родины! Я не хотела его убить! только ранить в ноги, чтобы помочь своим русским людям! Ты пойми, Алексей! Если бы я не стреляла, наверное наши были бы разбиты, погиб бы Ваня!» Замолчала в ужасе, в то время как Галанин, зло рассмеявшись оттолкнул ее от себя с такой силой, что она больно ударилась головой о спинку кровати, не верила своим ушам: «Сволочь! советская б…! Гадина! Будь ты проклята! Так вот как ты отблагодарила майора Шубера! Ведь он тебя змею, в свое время спас от Шульце! И это было твое советское спасибо ему, который тебя любил как отец! Погиб бы Ваня! Из за этой сволочи, которого я спас от голодной смерти, который изменил своему честному слову, ты убила этого бедного старика. Он судорожно засмеялся, сдернул одеяло на пол, обнажив Веру: «Я повторяю, Котлярова, что ты животное! советское животное, у которого нет ничего святого! Жила с Холматовым, потому что, видите ли ему было вредно не иметь женщины! страдало дело борьбы за сволочную родину! Завтра будешь под тем же предлогом давать другому, а в промежуток между советскими любовниками развратничать со мной! Я не знаю, что мне мешает раздавить тебя сейчас как опасную ядовитую гадюку!» Вера подняв с пола одеяло закрылась им с головой, кричала: «Молчи, Алексей! ради Бога успокойся! прости меня! Я не знаю сама, что со мною было, я никого не хотела убивать! Прости меня, спаси меня! увези меня с собой!»
В это время тяжелый кулак начал бить в запертую дверь, Семенчук кричал: «Товарищ Галанин! Уходите скоренько! партизаны идут! они вас не пустят отсюдова! бают живым приказано вас взять, самим дядей Ваней! Тут дорога одна есть, на лодке по Сони, она привязана тут под вербой стоит, скоренько, Христа ради!» Отбросив одеяло, голая Вера старалась удержать Галанина, на коленях хватала его за ноги: «И я с тобой! возьми меня с собой, Алексей! я боюсь этих людей! я одна погибну без тебя. Я тебе клянусь!» — «Клянешься чем? кем? Бога у тебя нет и даже твоих родных, тетю Маню с мужем ты сознательно оставила на растерзание немцам! Проклятое советское животное!»
Этим напоминанием он ее прикончил, потому что это была правда! она знала на какую ужасную смерть она оставляла этих смешных и трогательных стариков и не настояла, силой не забрала их с собой и он был прав, когда ей кричал, что она была проклятая! Уже он исчез, а она продолжала стоять голая перед распахнутой дверью откуда тянуло утренним холодным ветром, потом дрожа подошла к балке, где сушились травы, привязав за нее ремень, который валялся в углу, сделала петлю, став на стул просунула в нее свою голову… Но вбежавшая Анисья закричала, вернула ее к действительности, нарушила злое колдовство! Вера жалко улыбнулась ей, подбежала шатаясь к кровати, бросилась на нее, с головой завернулась в одеяло и потеряла сознание…
Галанин благополучно переплыл Сонь на лодке, и к одиннадцати часам был уже в комендатуре, где изумил и напугал фельдфебеля рассказом о своих приключениях. Оказывается, он захотел побывать у своих знакомых на том берегу, встретился там с одним знакомым партизаном, который ему под секретом рассказал о намерениях дяди Вани! Этот бандит сосредотачивает свои силы против Комарова, на которое собирается напасть на рассвете следующего дня! Невероятные сведения, похожие на бред сумасшедшего! Комендант города не знал, что думать и что предпринять! Смотрел на солдата Галанина, по карте ему объяснявшего положение, слушал его плоховатый немецкий язык и потел! Все было невероятно! Если все правда и он послушается Галанина, внезапно нападет и уничтожит ничего не подозревающих партизанов, впереди слава! отпуск домой вне очереди, возможно, даже наверное, офицерский чин! Если все чепуха — страшно подумать чем вся эта история кончится! по меньшей мере позором разжалованием и может быть смертью!
Сам не мог решить, отправился в расположение прибывшего подкрепления, которым командовали офицеры, резервные лейтенанты, устроил там совещание, на котором Галанин подробно и ясно повторил показания. Слушали на этот раз трое, два офицера и фельдфебель склонившись над картой, следили за пальцем Галанина пока, вдруг не выяснилось все, что положило конец недоумению собравшихся. Лейтенант Брадтке, который одно время служил при комендатуре в областном городе Б., знал хорошо и Розена и Галанина, в то время, когда последний отличался на посту с/х. коменданта, он узнал в солдате, бывшего блестящего офицера, который ставился всем в пример после уничтожения партизан папаши! Вспомнил историю с его арестом, где фигурировали какие-то пропавшие коровы, хищения продовольствия и страшно обрадовался: «Позвольте! вы ведь Галанин! бывший лейтенант Галанин! Очень рад вас снова видеть! Да, да это большое несчастье! Разжалован! Слыхал! Ничего, все это пустяки, недоразумение с тыловой сволочью, которое рано или поздно выяснится! Да, так о чем же мы спорим? Дело ясно! Раз Галанин говорит, что это возможно, значит возможно! Господа, дело пахнет серьезной удачей! Начнем сначала! Итак, мы выступаем, скажем…»
Так и было! Глухой ночью случилась история, небывалая в жизни партизанского отряда имени товарища Клима Ворошилова. Там, где сосредоточились главные силы партизан, вдруг со всех сторон появились немцы с танком и пулеметами, кем-то прекрасно осведомленные. При лунном холодном свете партизаны были наголову разбиты, в первый раз со времени, когда дядя Ваня принял командование этими закаленными в боях бойцами. Сам Холматов едва спасся ускакав на неоседланной лошади, прорвавшись мимо нескольких темных фигур в немецких касках, тускло отсвечивавших на лунном свете. Знакомый ему голос кричал что-то по-немецки, а потом по-русски: «Холматов! кланяйся от меня своей Котляровой. Скажи, что Гала-нин желает ей всего хорошего!»
Холматов остановил коня и выпустил очередь из автомата на ненавистный голос, с удовольствием прислушался к стонам и ругательствам, хотел скакать назад, но недали бежавшие партизаны, сами погибли, но его не пустили и защитили своими телами бегство начальника, насилу ушел.
Подсчитывали потери в Озерном; поражение было полное, потеряли все свои пулеметы и минометы, две пушки, которые в свое время отняли у немцев и весь денежный запас и золотые рубли, когда-то собранные евреями города К. для взятки немцам, ими спрятанные и случайно найденные партизанами при взятии города, половина отряда были убиты, много раненных брошенных во время отступления были, конечно, потом прикончены немцами. Но узнал в Озерном то, что было для него хуже всего.
Вера опасно заболела. Навестил ее в избе, где около нее бегал и суетился Минкевич, хмуро слушал бред: «Я не буду больше, Алексей, простите меня, майор Шубер, мама, дядя Прохор, я люблю вас всех, простите!» Потом допросил Минкевича, своего заместителя Пархоменко, который чуть было не поймал Галанина, понял все и, как всегда, простил и только надеялся что, в конце концов, она поправится и вернется к нему. Вера болела долго воспалением мозга; долгое время ее жизнь висела на волоске, но молодость взяла свое, выздоровела физически и нравственно только зимой, когда дядя Ваня снова развернул свою партизанскую деятельность и отомстил многократно немцам за свое поражение. Снова жила с ним, исполняла свои обязанности жены и медсестры, о своем последнем безумии не вспоминала ни со своим другом Ваней, ни сама с собой, наедине с мыслями, просто забыла о всем и о своем невольном предательстве. Только раз должна была поговорить о неприятном с Ваней.
Когда Минкевич после короткого недомогания осмотрел ее и определил нормально протекающую беременность на третьем месяце сказала ему просто: «Я беременна и так как ты сам мне говорил, что от тебя я забеременеть не могу, думаю, что отец ребенка Галанин. Говорю тебе что бы ты знал и потом меня не мучил из за ребенка». Заплакала от благодарности и нежности к этому настоящему другу, советскому мужу, который сумел стать выше ревности, позорящей человеческое достоинство: «Кто отец ребенка мне неважно! Мне дорого то, что ты будешь его матерью. И все очень хорошо получается, так как я лишен счастья иметь самому собственных детей, рад ему! И не будем больше вспоминать об Галанине! Ребенок этот будет нашим ребенком и мы его воспитаем настоящим советским человеком!» Так и сделали, следили за беременностью и радовались и берегли будущего советского гражданина!
В штабе германских тыловых войск сначала не хотели верить разгрому партизанских банд дяди Вани, но после лаконического короткого донесения, последовало более подробное с цифрами потерь, своими и партизанскими, и о захваченной добыче: давно уже не было такой удачи и то, что казалось безнадежным делом, было радостной действительностью: железнодорожная магистраль была снова безопасна, снова были очищены леса, откуда раньше непрерывно делали набеги эти бандиты, сам командующий тыловым районом генерал Гильдебранд в сопровождении блестящей свиты выехал на место, где отдыхали славные роты охранного полка и комендантский отряд. Выслушав доклад командующего сводного отряда тут же наградил храбрых командиров. Железные кресты получили оба офицера и фельдфебель Фриден, а также наиболее отличившиеся стрелки, кроме Галанина! О нем Брадке сделал особый доклад и Гильдебранд тоже вспомнил разжалованного офицера… потер свою красную лысину, рассуждал вслух: «Да… да… неприятная история! если он должен ехать на северный фронт, пусть немедленно едет, здесь его присутствие нежелательно! снова начнет путаться со своими русскими знакомыми! Но такие люди нам нужны, он не должен оставаться простым солдатом, я напишу туда соответствующее донесение сегодня же! В эти грозные часы нам нужны такие преданные офицеры! А относительно этих коров! Это чепуха! Кто из нас не грешен? Все — более или менее! Что вы сказали?» Но Брадке молчал и почтительно дослушал его последние распоряжения: «Фридена я представлю к первому офицерскому чину! Вы оба получите тоже очередные чины, а Галанина завтра же отправить на место назначения!»
Уехал торжественный и величественный в своей шинели на красной подкладке, а после обеда того же дня победители вернулись в город К. С торжеством везли по пустынным улицам города трофеи, пушки, пулеметы и минометы, на трофейных телегах груды автоматов и боеприпасов, тола и продовольствия, в бричке, захваченной у дяди Вани восседали Фриден и рядом с ним белогвардеец, в боевой солдатской форме в новеньких шевровых сапогах и каске. Привязанное к оглобле волочилось красное боевое знамя партизанского отряда имени Ворошилова. Его нельзя было не узнать, все его помнили, когда оно неслось на штурм города в день смерти Шубера! Теперь жалкое, изодранное в грязи оно подтверждало те слухи, которые с испугом слушали жители с сегодняшнего утра! Они оказались горькой правдой, правда была, что Галанин переодевшись колхозником, собрал в районе все сведения нужные для немцев! Что он завлек в ловушку свою бывшую невесту и надругавшись над ней, голую запорол шомполами! Убил партизанского старосту Семенчука! Затем с немцами окружил спящих партизан, первый прорвался к штабу дяди Вани, захватил пушки и повернул их против русских бойцов! Правда, был слушок, что Дяде Ване удалось убежать, но оба его помощники были пойманы Галаниным и повешены на телеграфных столбах Комарово! Все это мог сделать только он, Галанин, и это признавали все немцы и русские.
Фриден был страшно доволен, считал все-таки, что подвиги Галанина были преувеличены и его вина в прошлом слишком велика, в то время как он, Фриден получил из рук генерала железный крест и представлен им к чину лейтенанта, Галанин остался с пустыми руками; правда он, как будто совершенно этим вопросом не интересовался, больше грабил в штабе этих бандитов, нарядился в новенькие сапоги Холматова, где-то раздобыл синие шевиотовые штаны и щегольский полушубок, стал настоящим партизаном, несмотря на немецкую каску, затем найдя в бричке дяди Вани водку, напился сам и напоил немцев которые, временно, конечно, попали под его командование.
Остатки взвода, наиболее пострадавшего во время боя, (осталось только десять человек вместе с Галаниным), вешали на рассвете пойманных партизанских командиров на столбах железнодорожной станции, потом продолжали пьянствовать, пели немецкие песни, обнявшись со своим командиром, ходили по улицам станционного поселка и задевали испуганных немецких сестер милосердия! Настоящая банда! Пришлось показать свою власть, отобрать снова у Галанина его временных подчиненных. Вызвав его в свой кабинет, Фриден попытался призвать его к порядку! Попробовал сначала кричать: «Что это значит? Вы напились как свинья! Мне на вас жалуются сестры милосердия! Стать как полагается! Кости вместе! Вы знаете с кем вы говорите?»
Но ничего не вышло, Галанин и не подумал стать смирно, пьяно смеялся, похлопал его по плечу: «Ну, ну, Фриден! не пугайте меня! не пугайте, а то я вас напугаю! и доложу Гильдебранду», так и сказал не прибавив чина генерала: «что вы денежные суммы присвоили, вместо того, чтобы их сдать как полагается, партизанские деньги! А? Что вы скажете теперь! А ведь там было кое-что! и немецкими марками! Хо, хо, хо! Где Гильдебранд? Вот удивится эта старая песочница! и обрадуется и вас по головке не погладит! как меня не погладили за этих коров».
Это была правда. Фриден присвоил себе кассу бандитов; пустяки, конечно, какие-нибудь несколько сот тысяч немецких новеньких марок. Откуда Галанин мог об этом узнать? Это был опасный человек и с ним нужно было действовать иначе! Изменил тактику, начал говорить по дружески и вынужден был терпеть вольности простого солдата! И, когда Галанин, вытащив из кармана две золотые русские пятирублевки ему подарил, полюбил этого пропащего человека! Просил только не компрометировать его при подчиненных и выпил с ним на брудершафт. Так вместе и приехали в город.
Фриден был опьянен удачной экспедицией и одновременно водкой, которой его непрерывно угощал Галанин, предусмотрительно захватив с собой ящик пузатых бутылок. Подъехали к комендатуре, где и расстались. Галанин даже не попросив у него разрешения, больно хлопнул по плечу, попрощался: «Ну, я пойду к знакомым! Вернусь когда найду нужным!» Фриден покраснел от унижения, разговор происходил в канцелярии и все писаря все видели и слышали, шепотом чтобы не слышали подчиненные, пытался образумить пьяного: «Веди себя приличней! Не унижай меня! И, пожалуйста, не пей много! Не забудь, что завтра ты должен ехать на фронт! Отпуск уже просрочен!» Но Галанин не хотел слушать его просьб: «Что? Говори громче! Что ты там бормочешь как старая баба! Я, мой дорогой Фриден, буду пить, сколько мне захочется и ни ты, ни Гильдебранд мне запретить не можете! А относительно моего отъезда, не твое дело! поеду когда захочу! Понятно! Гейль Гитлер!»
Ушел, стукнув дверью так, что задребезжали стекла. Фриден бледный от злости и бессилия отомстить негодяю, набросился на писарей: «Продолжайте работать! Распустились здесь! Я вам покажу! всех переведу в строй! А вы знаете, кто это был? Вы думаете простой солдат? Ошибаетесь! это офицер из ставки фюрера, прибывший сюда с особыми полномочиями! И я горжусь его дружбой. Что? Молчать, когда я говорю!»
Галанин с трудом дотащил тяжелый ящик с водкой к Жуковым, поставил его на стол и внимательно смотрел на их радостные лица: «Вот и я! Пришел повеселиться с вами на прощанье! Этот Фриден гонит меня из города! И сам знаю, что пора! Делать мне здесь в вашем районе больше нечего! Все, что нужно было сделать, сделал! Будут меня помнить до смерти! Все! И Холматов со своими бандитами. И Котлярова! Слыхали наверное? Эти банды уничтожены! Вы думали, что я и в самом деле хотел только повидаться с моей бывшей любовницей? Но вы, дорогие мои, плохо еще знаете Галанина! Если мне нужна женщина, я не буду ее искать у партизан! Их достаточно везде! красивее и чище этой. Да, о чем я? Я, видите-ли напился сегодня на радостях! Мне нужно было кое-что узнать о расположении партизан и так далее! От нее знал, что прибежит! и прибежала и рассказала и я воспользовался сведениями! Я им показал всем и ей тоже, что со мной шутки плохи! Подождите, где стаканы? давайте пить на радостях!»
Трясущейся рукой налил три стакана, чокнулся, не ожидая чтобы они выпили, налил себе другой и третий стакан, выпил залпом, подошел шатаясь к столу, выбросил стакан на улицу, вернулся, стукнул кулаком по столу: «А тебе, Шурка, не прощу! Ты ведь знала, что Котлярова убила Шубера! Почему молчала! Почему жалела эту советскую сволочь? Все вы вместе!»
Он грубо, цинически выругался и упал во всю длину своего длинного худого тела, лежал как мертвый, бледный с плотно сжатыми веками, был мертвецки пьян! Степан смеялся: «Ну и Галанин! В первый раз в жизни вижу его пьяным! Сколько же он должен был выпить! Я пойду, Шура, отпрошусь на сегодня! погуляем с ним когда проснется, а ты смотри, присматривай за ним, компрессы на голову клади, самое лучшее, конечно, если он выблюется! побежал!»
Шурка до его возвращения сидела у бесчувственного тела своего нареченного отца, подложила ему под голову подушку, клала на лоб холодные компрессы, слушала еле заметное дыхание и пьяное бормотание! Плакала, догадывалась о всем, что творилось в душе Галанина и жалела его всеми силами своего маленького любящего сердца.
Галанин пришел в себя, когда было уже темно, долго лежал с открытыми глазами и вспоминал, постепенно вспомнил все, начиная со своего приезда в город и кончая возвращением сюда, после разгрома партизан, дальше был черный провал, обрывки каких-то фантастических картин, знакомые и незнакомые лица и самые невероятные происшествия; тщетно старался вспомнить, напрягая голову по которой, как будто, десятки кузнецов колотили большими тяжелыми молотами, долго шарил в темноте, стараясь сообразить, где он находился; лежал он полуодетый на двуспальной кровати, под ней он нашел сапоги, натянул их, сел и прислушался, в соседней комнате, откуда падал тонкий луч света, кто-то разговаривал, слышался мерный бас, ему отвечал Степан на ломанном немецком языке. Галанин улыбнулся его ужасным оборотам речи и позвал: «Жуков, идите сюда! объясните мне где я нахожусь! Здесь темно как в аду, ничего не могу найти!»
Вошел лейтенант Жуков, осветил маленькую спальню, почти целиком занятую огромной кроватью и маленьким столом, где на видном месте стоял пожелтевший и помятый портрет Галанина в форме лейтенанта. Осмотревшись и потирая голову, Галанин попросил: «Дайте мне напиться воды, что ли, страшная головная боль, и расскажите мне как я попал в вашу спальню, ничего не могу припомнить, как ни стараюсь!» С отвращением выпил подряд две рюмки водки, после которых сразу почувствовал облегчение, головная боль прошла, прошли невеселые мысли, с все возрастающим удивлением, слушал Жукова, который помогал ему вспоминать:
«Товарищ Галанин! я никогда вас таким не видал, такое здесь творили, чудеса да и только! Я чуть кишки себе не порвал со смеху! Как вы тогда упали на пол, положили мы вас честь честью на эту кровать, сапоги стащили, моя Шурочка вам все время компрессы на голову клала, и стало вам хорошо, после как вы, по моему совету два пальца в рот загнали и выблевались! Выпили после этого стаканчик водки и начали, сначала по воробьям из окошка стреляли, покудова немцы не пришли, патруль ихний, чтобы вас значит обратно в комендатуру забрать! Черта с два! те уж и так и этак, сначала по хорошему просили — нет, не слушаетесь и ихнего коменданта, нехорошо так по-немецки г… обругали, а потом по-русски, пришли другие и хотели вас заарестовать!.. да не на такого напали, вы схватили ручную гранату, чеку выдернули, зажали в руке, считать стали по-немецки: эйн и цвэй, как цвэй сказали, те через окошко выпрыгнули, а я Шурочку своим телом заслонил, чтобы ее не поранило, а вы снова чеку осторожненько на место вставили и гранату в карман положили! от сердца и отлегло, а потом дернула нелегкая Аверьяну к вам прийти, к нему привязались, приказывать стали, поставили его раком во дворе, на ж… ему яблоко положили и стреляли через него в дерево! потом его водой отливали, всех чувств от страха лишился. Ха, ха, ха!» Степан смеялся до визга. «Да разве ж все вспомнишь! такого цирка я в жизни не видал. Моя Шурочка не знала, что с вами делать и плакала и смеялась!»
Галанин машинально выпил еще рюмку, закусил огурцом, с досадой поморщился: «Не понимаю, чего здесь смешного? Напился как свинья! в таких случаях надо применять решительные меры, вязать пьяницу! отлить водой!» — «Ага! связать! да к вам, товарищ белогвардеец, подступиться было невозможно! никому, и немцы два раза старались и трех полицейских я позвал, просили честью и стращали! Какое! Как матом загнете! и за револьвер или за гранаты! А жить ведь нам всем хотится! Да и потом, никакого буйства особенного и не было! так немного побаловались, постреляли и Аверьяна напугали! только и всего!» Степан посмотрел на часы! встревожился: «Уже половина девятого, ваши гости уже два часа пьют и едят, вас поджидают! нужно собираться, моя Шура так и сказала, как вы встанете приходить немедля, иначе ничего не останется, люди рады, что дорвались на даровщину!»
Галанин молча прошел на кухню, где сидевшие за столом два немецких солдата в касках вскочили, подошел к рукомойнику и подставив голову под кран, пустил струю ледяной воды! Долго тяжело отдуваясь тер голову и лоб, тщательно вытерся, причесался, вернувшись в спальню внимательно посмотрел на Жукова: «В чем дело? Откуда взялись мои дурацкие приглашенные? Что вы мелете, Жуков?» — «Да разве вы и этого не помните, ну и дела! дела наши хреновые! Разве вы забыли как мы трое: я, вы и Аверьян писали списочек приглашенных, шестьдесят два человека, мужчин и баб! На ночь у Аванесянца все закупили, армяшка рад до смерти, недавно прибежал, беспокоится, что самогонка кончается, пьют как скаженные, принес эту бутылочку, боится, что пока придете ничего не останется!»
Галанин с открытым ртом смотрел на Жукова: «Слушайте, Степан, неужели это все правда!?»
— «Вот чтоб мне на месте сдохнуть! Все правда!» — «Так это же черт знает что! Я не понимаю вас! Вы видите перед собой человека, допившегося до скотства, и вместо того, чтобы его удержать, вы еще потакаете, этому шуту гороховому! Кто же будет платить армянину? Вы говорите шестьдесят два человека! Вы знаете чем это пахнет!» — «Неужели вы не помните и этого? Как вы ему под ноги швырнули золотые рубли? он бросился на пол, как гад, за ними ползал, но Шурочка отняла и все взяла в свои руки! Заплатила ему ровно столько, сколько полагается! а вот сдачи!» Галанин тупо смотрел на золотые четыре десятирублевки, вдруг вспомнил, как он роясь в чемодане, захваченном у партизан, нашел там мешочек с сорока золотыми монетами и положил их себе в карман, оставив Фридену немецкие марки! Дело было не так плохо; заглянув в свою полевую сумку, нашел там еще пятнадцать монет. Довольный улыбнулся. «Ага! теперь начинаю кое-что вспоминать! Возьмите себе эти сорок рублей! все равно, если бы не она, не было бы ничего! Ну, что-же! раз я пригласил гостей, нужно идти до конца. А что это за немцы у вас?» — «Да вот уже второй раз за вами приходят! Эти ничего вежливые, один из них немного по-русски понимает, говорит что ихний Фриден очень за вас беспокоится! у них ведь строго, чуть стемнело, все за проволоку! до утра, боятся сволочи, нас! Они теперь с бричкой приехали, увезти вас хотят!» Галанин небрежно махнул рукой: «Увезти? Посмотрим! Нет, Степан, эту ноченьку последнюю, погуляю с вами! у меня такое чувство, что никогда больше я здесь не буду, хочу чтобы меня не забыли здесь! до смерти!»
Объяснение с немцами было короткое! Ефрейтор Буле со своим переводчиком Моделей, знал с кем имеет дело, стал смирно, стукнув каблуками, рапортовал: «Господин лейтенант, простите, оберлейтенант, по приказу фельдфебеля Фридена, вступаем в ваше распоряжение, господин Фриден нам по секрету сказал все! Да, если бы и не сказал! разве я не помню вас в бою! сразу видно старого боевого офицера!» Галанин устало махнул рукой, окончательно отказался стараться понять что-нибудь в этом сумасшедшем городе! коротко приказал: «Хорошо! раз мое инкогнито открыто, не буду спорить! Едем!» В то время как Буле заняв место кучера старался повернуть лошадей к комендатуре, кричал: «Куда? никаких комендатур! слушать мои приказания! На базарную площадь к ресторану Аванесянца! Живее! мы опаздываем. Степан смотрите, чтобы он не делал глупостей!»
Приехали в разгар веселья, когда подвыпившие мужчины, собравшись кучей, собирали деньги чтобы купить немного самогонки, все спиртное у Аванесянца было уже выпито! Галанин появился кстати, сразу распорядился голосом не терпящим возражения: «Тихо! слушать мою команду! Вы, Аверьян отправитесь с немцами на их бричке на винный завод! вот записка! чтобы немедленно отпустить на нужды города один гектолитр водки, пусть Аванесянц тоже с вами едет и платит! Вы Буле следите, чтобы все было в порядке! Если там будут упрямиться, примените силу! Эх! нет Столетова! никого из моих старых друзей! Все чужие морды! Одна Шурка и Жуков остались у меня! мои верные друзья! Выпьем, помянем всех погибших! За веру, царя и отечество! Ура!»
Галанин уже уселся в грузовик, собираясь уезжать, когда прибежал Жуков. Принес ему узелок с домашними пирогами и огурцами, передал привет и просьбу: «Моя Шурочка и я вместе с ней просим, как будете там на северном фронте, проситесь в нашу часть. Я сегодня получил, наконец, бумаги. Назначен в 654 Восточный батальон РОА. Через три дня уезжаем. Ну его с этим городом. Слыхали последние новости? Остервенели все, насилу образумили, сам полицей-шеф с пулеметом по улицам ездил и народ пугал. Да те не очень слушались, под ноги лошадям бросались, вот что наделала ваша водка. Шурочка так напугалась еще ночью, когда вы там с вашими немцами и полицаями кутили и стреляли, что лежит в постели и просит вас на нее не серчать и к нам скоренько приезжать. В РОА, к самому генералу Власову».
Галанин, с отвращением вспоминая свои ночные похождения, хмуро улыбался: «РОА… Власов… все это очень хорошо на бумаге получается, а что будет на деле — посмотрим. А я на вашу жену не сержусь и правильно она сделала, что от нас с вами ночью ушла. Сам знаю, что отвратителен был. Но только пусть она одно твердо знает во многом, может быть, я грешен перед родной землей, но не в измене моему народу, немецким холуем никогда не был и не буду, до смерти за свою идею воевать буду…» Степан слушал своего коменданта, как он всегда про себя Галанина называл, с раскрытым ртом, что-то тот все загадками говорить стал, молча, отдал честь. Галанин поднял руку: «Приведет Бог увидимся, а нет, ничего не поделаешь. К вам в батальон буду стараться под вашу команду», он криво улыбнулся: «сами знаете, что я теперь человек маленький, не мне решать, где умирать, прощайте.»
Когда грузовик двинулся в далекий путь, Галанин забился в самый дальний темный угол и, закрыв глаза, притворился спящим, не хотел смотреть в последний раз на город, где для него остались только мертвые, ни в лес, где для него навсегда, как будто, умерла его Вера. Потому что, хотя он и старался убедить всех и прежде всего самого себя, что Вера теперь советская б… сам в глубине своей помертвевшей души думал иначе.
Уже далеко за Озерным, когда выезжали из осеннего, в красках нежной акварели, леса, подошел к борту грузовика и долго смотрел на быстро темнеющий восток, думал о родине и боялся ее тоже потерять, если война здесь будет проиграна. Снова уйти в изгнание. Там где он, как будто, давным-давно был эмигрантом. Нет, только не это… он ни за что не уйдет отсюда. Лучше умереть здесь на родимой земле, и об этом просил он Бога неверующими губами…
«Пусть он землю стережет родную,
А любовь Катюша сбережет».
Все началось снова для Галанина в штабе армии. Как будто новая жизнь и новая удача, не хотел ее и не ждал, пришла неожиданно в погожий осенний день. Жил там в ожидании назначения несколько дней и ничего не понимал в необъяснимой задержке. Сначала у него было впечатление, что в штабе просто не знали, что с ним делать, в канцелярии заведывающий назначениями фельдфебель каждый день неопределенно махал рукой: «Зайдите завтра! Завтра с вами будет, наконец, кончено!» Но и завтра повторялась та же история и вынужденное безделье нагоняло скуку. Галанин подолгу сидел на крытой террасе столовой для солдат, читал фронтовые газеты, перечитывал старые журналы, иногда просто часами смотрел на чисто подметенные дорожки сада, в котором находилось большое деревянное здание штаба.
По этим дорожкам гуляли генералы иногда группами, реже в одиночку, о чем-то медлительно и важно рассуждали и издали казалось, что говорили они, наверное, о пустяках: о плохом пиве, недоваренной картошке и полученных письмах из дому с неинтересными мещанскими новостями.
Так как фронт был довольно далеко, в стороне от главной дороги было здесь тихо и сонно, словно и не было войны и собрались сюда эти старые люди не для того, что бы решать важные вопросы, связанные с военными операциями, а просто на отдых, что бы лечить свои ишиасы, геморрои и больные печени.
Галанин зевал, смотрел на бледно голубое с зеленью небо, снова погружался в чтение журналов и газет или шел играть в карты с писарями, вечером поздно ложился спать, но спал плохо, долго ворочался на соломе солдатских нар, вспоминал. Так как воспоминания были невеселые, гнал их из своей головы, старался думать о будущем. Но и будущее представлялось таким же невеселым. Как будто все для него кончилось в то осеннее утро в Париках, когда он, оттолкнувшись веслом от крутого берега, плыл в туман Сони. Такое же представлялось ему будущее: холодный серый туман, похожий на смерть: что его ожидало? Бесславная смерть где-нибудь в штрафном батальоне и спасти его могло только чудо, в чудеса Галанин не верил, а оно все-таки случилось…
Однажды, утром он пошел в канцелярию и, как всегда, боялся в предвидении страшного назначения. Сразу по лицу фельдфебеля увидел, что решение его судьбы было где то, совсем близко! Старался спокойно слушать: «Галанин, вас примет сейчас генерал Аккерман, приказал привести вас к нему ровно в девять часов… пока обождите в приемной, да подтянитесь! Он у нас чрезвычайно строгий, найдет какую-нибудь неисправность в мундире, сразу на три дня упечет! Смотрите, у вас тут справа солома! Вот здесь! Эх вы!» Старался быть строгим, но глаза смотрели плутовато и с молчаливым одобрением…
Фельдфебель был старый кадровый служака и собаку съел на всех штабных сюрпризах. В девять сам вышел в приемную, где Галанин курил, нервно затягиваясь, критически осмотрел солдата, остался доволен им и не мог удержаться, что бы не ободрить: «Для вас хорошая новость! Награда! Да вы ее и заслужили! Сам слыхал как генерал ругался, читая вашу сопроводительную бумагу! Это хороший признак раз ругается! Не дай Бог, если запоет! Тогда лучше от него подальше! На пушечный выстрел! Словом, увидите сами! Открыл дверь в кабинет, подтолкнул Галанина: «Лес, менш!»
Сначала Галанин ничего не увидел, зато слышал ругательства на всех европейских языках и невольно улыбнулся, прислушиваясь к немецкому акценту, прищурившись от яркого солнечного света, бьющего ему прямо в глаза. Наконец увидел маленького лысого, с налитым кровью лицом генерала, сидящего за огромным простым сосновым столом, покрытым картой с замысловатыми ломаными зигзагами фронта. Подошел вплотную к столу, стал смирно по-немецки: прижав к бедрам ладони рук, расставив локти, ждал конца нового взрыва ругательства: «…Ага! это вы! Господин Галанин, в прошлом офицер и сейчас рядовой!!» последовало длинное замысловатое немецкое ругательство, подкрепленное ужасным итальянским богохульством: «… Да! Очень рад узнать, что вы снова отличились! Блестяще! Невиданная блестящая операция по уничтожению партизанских банд! О чем было в свое время упомянуто в сводке нашей главной квартиры! Благодаря вам! Кройцдоннерветтер!»
Генерал встал, выйдя из-за стола, подошел к Галанину, схватив его руку, оторвал от обшлага штанов и долго тряс: «Поздравляю! и награждаю вас железным крестом первой степени, который у вас отняли уже раз! и поделом!»
Схватив лежащий в футляре железный крест на чёрно-белой ленте; повесил его на шею Галанина: «Зо! Гут! Вы довольны, господин Галанин?» Галанин молча кивнул головой, потом с трудом прошептал: «О да!.. очень… вы меня простите, господин генерал, я растерялся от неожиданности! я не ожидал!» Аккерман исподлобья посмотрел на бледного Галанина, улыбнулся, показав множество золотых пломб: «Извиняться не нужно! И это хорошо, что не ожидали! Я вас еще хочу порадовать! Да… в принципе вопрос о восстановлении вас в вашем офицерском чине решен! Вопрос только времени! Может быть вопрос нескольких недель, может быть месяцев! Мы, Галанин, умеем ценить и награждать храбрых офицеров! Это дело с судом! Не стоит выеденного яйца! Вы боевой офицер, а не интендантская крыса! Вы должны воевать, а не возиться с коровами! Не так ли? Я вас спрашиваю? Что? Молчать. Когда вас не спрашивают!» Снова замысловато ругался, потом открыл дверь в соседнюю комнату, где за столом сидел худой, с лицом монаха, офицер за пишущей машинкой, приказал: «Пишите, Беренс! Возьмите готовую форму… Эээ! солдат Галанин, Алекс… эээ, странное не немецкое имя… назначается… Мэрд!.. Куда же? подождите! дайте мне подумать!.. Ээээ!»
Галанин напряженно ждал, потом, вдруг, вспомнил: Жукова… Шурку и Восточный батальон… номер он запомнил очень хорошо! 654…
Подождав, когда Аккерман кончил ругаться, осторожно кашлянул. Аккерман, побагровев, стукнул кулаком по столу Беренса: «Вы, кажется, осмеливаетесь мне мешать думать! Что? Молчать! когда я говорю!.. Да! так что же вы там бормочете?»
Галанин посмотрел прямо в желтые глаза, похожие на глаза хищной птицы: «Я хотел вас просить, господин генерал! об одном большом… об одной услуге!»
— «Вот как? об услуге! я должен вам еще служить! Хорошо… говорите… я посмотрю.» Выслушав просьбу Галанина и порывшись в ящике стола Беренса, достал какую-то табличку, долго смотрел на нее и кривился, потом стукнул кулаком по столу: Химмельсакраментдоннерветтер! Согласен! Беренс! Пишите: «в 654 Восточный батальон! Пусть отправляется туда немедленно! Но имейте в виду Галанин! я буду за вами следить! Если будете снова чудить, как в К. с этими коровами, расстреляю! Ну, а если будете благоразумны, вы пойдёте далеко! очень далеко, — в этих русских батальонах нам нужны преданные люди! А теперь! вон! сейчас же в дорогу! Я отдам соответствующее распоряжение в Дно! Там Штаб батальона!»
Уже идя по коридору, Галанин с улыбкой прислушался к страшному сербскому ругательству, заглушенному войлоком двери, натолкнулся на фельдфебеля, который долго тряс его руку: «Поздравляю! Идемте, я оформлю все с вашей поездкой… грузовик на Порхов идет через час, оттуда поедете поездом».
Когда грузовик с Галаниным отъехал от штаба армии и скрылся за поворотом аллеи, обсаженной елями, Аккерман, который внимательно следил за уезжающим кавалером железного креста, посмотрел искоса на Беренса: «А скажите, дорогой Бе-ренс, как ваше мнение! кто этот Галанин? Я хочу сказать, какого он происхождения?»
Беренс встал, улыбнулся хитрой иезуитской улыбкой: «Он русский, во первых, его фамилия и имя, затем его немного азиатские глаза и построение черепа, не европейское, татарское!» Аккерман долго мрачно ругался: «Правильно! Русский, но, мой дорогой, такие русские! я хочу сказать: выходцы из России, они нам сейчас страшно нужны! В особенности в связи с этими проклятыми восточными батальонами! Нам наплевать кто были предки этого человека. Нам важно, что душой и телом он сейчас немец! И будет служить нам не за страх, а за совесть! Умрет за Великую Германию! Умрет с радостью! Вы видели какие были у него глаза, когда я его наградил железным крестом? Не видели! А я видел! Да за этот кусочек железа он пойдет сейчас в огонь и в воду! Что? Вы, кажется, не согласны со мной?» Но Беренс был согласен и охотно поддакивал: «Яволь! умрет с радостью за великий Рейх и нашего великого фюрера!»
Без труда Галанин нашел расположение штаба батальона в большом дворе, окруженном несколькими деревянными большими постройками. В центре двора стояли два человека: высокий немецкий фельдфебель полевой жандармерии с внушительным животом, желтым чисто выбритым лицом, холодными рыбьими глазами и тщательно ежиком подстриженными волосами цвета грязной соломы, рядом с ним маленький худощавый русский офицер в форме РОА, странной смеси немецкого мундира, русских погон и петлиц, в немецкой фуражке с русской кокардой, в петлице мундира, никогда Галаниным не виданная, зелененькая ленточка какого то экзотического ордена. Немец что-то наставительно, по-немецки, говорил русскому, последний угодливо кивал головой. Остальное пространство огромного двора было пусто, только вдали под навесом сидела кучка каких-то бродяг в лохмотьях немецких мундиров и что-то перебирала в руках.
Солнце только что встало и холодным светом скользнуло по лицу фельдфебеля и офицера, остановившись на вошедшем во двор Галанине в полной походной форме с тяжелым вещевым мешком за плечами, с карабином на ремне, газовой маской и каской на боку… Солдат подошел к офицеру, стал смирно и по-немецки рапортовал; русский офицер молча приложил руку к фуражке и повернулся к фельдфебелю, который сразу набросился на Галанина: «Человек! Что значит ваше поведение? Не видите начальства? Станьте как полагается и повторите ваш рапорт! Живо!» Галанин с удивлением посмотрел на русского офицера, потом на немца, исполнил приказ, повторив рапорт, обращаясь на этот раз к фельдфебелю, а затем прибавил, решив выяснить недоразумение: «Я, господин фельдфебель обратился с рапортом к офицеру как к старшему в чине и не вижу какую я допустил ошибку…»
Желтое лицо немца стало багрово красным, синяя жила вздулась на виске: «Молчать! Старший здесь я! немецкий фельдфебель! Разве вы не видите, что перед вами стоит русский офицер, который стоит ниже любого немецкого солдата! Что? Вы можете идти, Воробьев! Когда вы будете мне нужны, я вас позову! Я сам кончу с этим солдатом!»
Фельдфебель небрежным гитлеровским приветствием отпустил русского лейтенанта и, повернувшись к нему спиной, стал распекать Галанина: «Вы с луны упали, человек? Как вы осмеливаетесь в присутствии.» Обернувшись немец посмотрел вслед уходившему Воробьеву: «Этой русской свиньи! говорить подобные глупости? Сразу видно, что вы попали в первый раз в Восточный батальон! Подождите! я вас быстро вышколю! А теперь… ваши бумаги!.. Так! хорошо! но я не знаю, человек, куда вас деть! Переводчиков у меня больше чем достаточно! Да, впрочем, они нам совершенно не нужны! Вы слышите! Эти русские свиньи должны сами учиться нас понимать! У меня для этого свои методы! И они принесли до сих пор замечательные результаты! Методы фельдфебеля Меера! Запомните, Галанин, фамилию человека, который держит всех этих свиней в этих руках!»
Меер протянул Галанину две огромные ладони с короткими холеными пальцами, сжал их в волосатые кулаки, засмеялся, показав гнилые зубы: «Да… ну делать нечего! приказ есть приказ! Назначены вы ко мне в батальон, не бойтесь, без дела не будете! А что это?»
Галанин отдал ему большой запечатанный сургучом конверт, предупредил: «Этот пакет адресован командиру батальона.» — «Молчать!» Меер разорвал конверт, назидательно погрозил пальцем:
«Вы, человек, снова забываетесь! Запомните раз навсегда: Меер знает что он делает! Капитан Рок спит! приказал его не будить до обеда и, как всегда, мне вести все дела! Ясно?»
Внимательно прочел бумагу, посмотрел на Галанина, посвистел: «Вы знаете, что здесь написано по вашему поводу? Не знаете? И прекрасно! Но должен вас предупредить, что, если вы опять приметесь здесь за ваши штучки, — голову оторву!» Приложив рупором ко рту руки, крикнул, так, что у Галанина зазвенело в ушах: «Мерш! где вы? Сюда!»
Маленький прыщеватый ефрейтор подбежал к Мееру и почтительно застыл, слушая благоговейно, открыв рот, отрывистые приказания: «Отведите этого человека к вам, он будет жить с вами… пока! И объясните ему порядки в батальоне! А то этот бык уже успел рапортовать Воробьеву… в моем присутствии! А? как вам это понравится?» Меер засмеялся рокочущим басом, Мерш ему вторил тоненьким дискантом: «Хи, хи, хи! Воробьеву! этой русской свинье!»
Галанин побледнел, приложил руку к пилотке: «Я прошу вас меня не оскорблять! Я не бык! а солдат германской армии! и требую уважения к моему мундиру, такого же уважения, какое я имею к вашему! Понятно?» Меер задохнулся от удивления: «Вы! как вы смеете! Вашего начальника учить? Да вы знаете!» Подскочив к Галанину, он потряс перед его носом своим волосатым кулаком.
Галанин спокойно выпрямился; лицо его исказилось в неприятную гримасу: «Уважать немецкого солдата должен каждый его начальник! Так говорит наш фюрер! И сегодня же я буду на вас жаловаться капитану Року, если вы не возьмете себя в руки!» Повернувшись спиной к Мееру, взял за руку испуганного Мерша: «Идем! Через час я должен привести себя в порядок и быть готовым к службе!»
Они уже вышли за ворота, когда Меер пришел, наконец, в себя и бросился к крыльцу самого большого деревянного дома, через открытый окна которого были видны сидящие за столами писаря, которые все видели и слышали, как, махая перед собой бумагой Галанина, Меер кричал: «Вот ты какой! Меня пугать! меня фельдфебеля Меера! Да я! тебе голову оторву!» Меер побежал к другому меньшему дому, где жил капитан Рок. Он сказал Галанину неправду, — Рок не спал со вчерашнего дня и кутил в обществе трех русских девушек, работающих на кухне и двух жандармских унтер офицеров, в прошлом известных крупных землевладельцев из Восточной Пруссии, людей умевших и любивших развлекаться. Они устроили нечто вроде афинской ночи, сидели в одном белье за большим столом, на котором красивые полуголые пьяные девушки танцевали что-то под хриплые звуки граммофона. Сам Рок был тоже из Восточной Пруссии, той части Германии, которая дала ей самых знаменитых и славных воинов и администраторов…
Молодой и красивый с лицом настоящего арийца, светловолосый со стальными глазами, с прямым носом и тонкими хищными губами, он походил на древнего немецкого бога, которому все разрешено. Если бы Ницше был художником, он написал бы портрет своего сверхчеловека, взяв моделью Рока. Рок вернулся несколько дней тому назад из карательной экспедиции… она была удачной: удалось разбить и прогнать далеко к фронту партизанские банды, сжечь и сравнять с землей целый район. Население было частью уничтожено, оставшихся в живых прогнали вслед бегущим партизанам, на верную голодную смерть в осеннем лесу. Солдаты, которые были в его распоряжении, эти «русские свиньи» дрались все-таки плохо и вот почему партизанам удалось оторваться от преследователей и скрыться; спасли положение, как всегда несколько рот немецких солдат, понесших потери. Но все-таки Рок был доволен. В особенности неповторимым ночным фейерверком, который он устроил, сжигая ряд колхозов, на улицах которых валялись трупы русских женщин и детей, — мужчины ушли с партизанами! Можно эту победу отпраздновать с красивыми русскими «кобылами» и двумя приятелями, соседями по имениям, фон Кнабе и фон Визе. Они веселились допоздна. Отдохнув пару часов, Рок, на заре поднял на ноги своих собутыльников и продолжал с закрытыми ставнями кутеж.
Удивился и рассердился, когда Меер, вдруг, решил нарушить празднество. Накинув мундир с колодкой орденов прямо на кальсоны, вышел в соседнюю комнату, сел за письменный стол и, мрачно выслушав Меера, прочел сопроводительное письмо Галанина, за подписью Аккермана и пожал плечами: «Не понимаю, Меер, почему вы меня беспокоите? Случай самый обыкновенный и, к несчастью, довольно частый: разжалованный офицер! Назначьте его пока в помощь Перзеку! а дальше видно будет! Что у вас нового? Есть новые арестованные?» — «Шесть человек! со старыми получается двадцать восемь! Все на чердаке и ждут ваших распоряжений!» — «28! браво, Меер! позабавимся сегодня после обеда! помаршируем! А пока можете идти… Что еще?» — «Господин капитан! этот Галанин! он сразу внес в наш батальон струю какой то анархии! В моем присутствии обратился с рапортом к этой свинье Воробьеву! Когда я ему сделал замечание, дерзко ответил, что считает правильным рапортовать русскому офицеру, который старше! старше меня! по чину! Потом… я его назвал, шутя, быком! он начал на меня кричать! заявил, что будет на меня вам жаловаться! сослался на нашего фюрера!» — «Все это чепуха! вы прекрасно знаете, Меер, что я вас ценю и уважаю, а не его жалобы, но, ради Бога, будьте с ним осторожны: есть несколько фраз в письме генерала, которые мне не нравятся, — как будто он стоит за Галанина! Относительно анархии, мне кажется, что вы преувеличиваете! Галанин попал в первый раз в Восточный батальон и, естественно, не в курсе дела! допускает ошибки! Но если он будет чудить, я его сам поставлю на место! сегодня же! не бойтесь! и идите! не мешайте нам… отдыхать!»
Галанин морщился, устраиваясь на своей новой квартире: это была большая грязноватая комната с двумя рядами двухэтажных деревянных кроватей; кроме Мерша там спали еще два писаря, сейчас находившиеся в канцелярии; кровати были покрыты грубыми солдатскими одеялами без простынь, большой грязный стол, несколько табуреток, на обоях, запачканных клопами, голые женщины из немецких иллюстрированных журналов, в углу ведра с мутной водой, мутное зеркало, карабины и патронташи, газовые маски и шлемы; неприятный запах нечистой солдатской казармы. Суетливый Мерш объяснял, посматривая на сердитого гостя: «Вот так и живем… если бы не партизаны, было бы совсем хорошо! Питание замечательное! Сами увидите! Русские едят особо из своего котла, просто и сытно! У нас своя столовая и едим мы, как русские князья! В этом отношении Меер — золото! Вы напрасно его рассердили! И имейте в виду, что здесь в батальоне он всем управляет, а Рок только командует в боях! Вот почему надо вам помириться с Меером, иначе вы пропадете! Хотя после того что у вас с ним получилось…»
Галанин, слушая его болтовню, побрился и вымылся до пояса; сняв сапоги, вымыл ноги, вычистил мундир и, почувствовав себя бодрым и свежим, перекинул на плечо карабин, в сопровождении Мерша вышел на улицу, где сразу столкнулся снова с Воробьевым, тщательно ему козырнул и посмотрел сумрачно на Мерша: «Мерш! я приехал из штаба армии, там я пробыл неделю и много узнал относительно этих Восточных батальонов! Кроме того говорил по этому поводу с генералом Аккерма-ном! И знаете, что я вам скажу? Ваш Меер идиот! и вы напрасно его слушаете! Там наверху ветер дует совсем в другую сторону! Советую, пока не поздно, делать то, что и я! Иначе вы и все мы сломаем нашу шею! вместе с Меером! Ясно?» Мерш с изумлением открыл рот, улыбнулся, думая, что Галанин шутит, но увидев, что Галанин козырнул на этот раз русскому фельдфебелю, заметил, вдруг, на его груди железный крест, встревожился и машинально отдал честь русскому — этому оборванцу — этой свинье, который еще вчера первый козырял ему, немецкому ефрейтору!
В канцелярии штаба Галанин сразу попал в ведение своего непосредственного начальства, унтер офицера Перзека, который исполнял одновременно обязанности переводчика и помощника Меера… Был уже пожилой человек, с толстыми плотоядными губами и длинными ушами, сидел за отдельным столом у дверей, ловко и быстро стучал на машинке, одновременно следил за работой писарей, — их было пять человек, безличных и серых с лицами, похожими на бледные пятна, быстро забывающиеся.
Перзек, увидев вошедшего Галанина, поманил его пальцем: «А, вот и вы! новый переводчик Галанин! По приказу Меера, вы поступаете в мое распоряжение, но на пару дней, потому что я не нуждаюсь в помощнике и со своей работой справляюсь прекрасно! Садитесь! Вот вам письма русским. У меня не было времени их проверить; займитесь ими и, если, найдете что-нибудь подозрительное, сообщите мне. Я сам решу как поступить: уничтожить письмо или дать делу ход, наказав виновного! Вы поняли? Гут! приступайте к работе!»
Галанин посмотрел на гору писем, со вздохом приступил к чтению, читал их сначала рассеянно, потом увлекся. С улыбкой пробегал незатейливые однообразные писания жен, невест и родителей русских солдат, более внимательно прочел несколько писем адресованных офицерам, над некоторыми задумался, стараясь понять иносказательный смысл передаваемых сообщений. Читал быстро, докладывать Перзеку было нечего, гора прочитанных писем росла, — однообразная работа, которая позволяла ему следить за жизнью канцелярии.
В то время как писаря сосредоточенно что-то считали, рылись в бумагах и щелкали на пишущих машинках, Перзек вел работу по обслуживанию быта батальона. Непрерывно к нему приходили немецкие и русские солдаты. Немцы с жалобами на русских, русские — на немцев! Перзек решал все не задумываясь, неизменно правы были немцы, виноваты русские. В то время как немцы, одетые в новенькое обмундирование, довольные, щелкали каблуками блестящих сапог и исчезали за дверью, русские в старых залатанных немецких мундирах, в рваных ботинках не торопились уходить, старались доказать Перзеку свою правоту! Объяснялись с Перзеком на ломанном немецком языке, прибегая в трудных местах к мимике и жестам. Перзек их нетерпеливо выслушивал, неизменно повторял одну и ту же фразу: «Пошоль вон! Раус!» Иногда добавлял что-то на каком-то непонятном для Галанина языке, чешском или польском.
Русские солдаты втягивали голову в плечи, с ненавистью смотрели на Перзека, выходя, изо всех сил хлопали дверью! Перзек укоризненно смотрел на дребезжащую дверь, кричал на чистом немецком языке: «Русская свинья, я покажу тебе как хлопать дверьми! Пауль, отметьте у себя этого Степанова. На десять дней строгого ареста за допущенную дерзость в отношении немецких солдат!» Галанин переставал заниматься чтением писем, видел довольные лица немецких писарей, торжествующую улыбку Перзека, с изумлением слушал: докладывал на этот раз немецкий унтер офицер с завитыми волосами и розовым мальчишеским лицом: «Это уж слишком! сейчас ко мне пришла целая толпа русских солдат, требуют новое обмундирование… нарочно порвали на себе штаны. Я потребовал, что бы они разошлись, а они не подчиняются и кричат. Г. Перзек, я не могу больше здесь служить, — прошу о переводе меня в немецкую часть».
Перзек, опоясавшись поясом с револьвером, побежал на крыльцо, через открытое окно Галанин мог хорошо все видеть и слышать… Несколько русских солдат в рваных штанах, через дыры которых, видно было голое тело, стояли перед Перзеком и кричали. «Это несправедливо, господин переводчик! Мы сами третьего дня разгружали новое обмундирование; перед нами два немца пришли и получили новые шаровары и френчики, а нам нету! Да разве мы не такие же солдаты! разве мы не воюем? Сил нет терпеть такую несправедливость! Немцам все! нам, русским, ничего! Доложите командиру батальона!»
Перзек долго что-то кричал по-польски или по-чешски, потом добавил по-русски и по-немецки: «Пошоль вон! Раус!» Русские слушали открыв рот, потом кричали: «говорите с нами по-русски! раз вы переводчик! Не понимаем вас ни черта! По-русски говори, сволочь!» Перзек выхватил маузер, бледный, кричал: «Пошоль вон! Раус!» За его спиной суетился унтер-офицер с вьющимися волосами: «Русские свиньи! Раус!» Один из русских солдат плюнул: «Пойдемте, товарищи! Ведь тут ясно одно: переводчик! мать его в рот… по-русски ни х… не знает! Что с ним говорить?… А ты немецкая сволочь, свой револьвер спрячь! Не на таких напал! не напугаешь! Но мы с тобой еще посчитаемся, доберемся до твоей жидовской морды!»
Русские оборванцы ушли. Довольный, но нервный, Перзек вернулся на свое место, учил Галанина: «Вы видели? Это вам не немецкая часть! С этими русскими нужно быть осторожным и одновременно ни перед чем не останавливаться! Ведь здесь, дорогой мой, чем пахнет? Вы знаете?» Галанин кивнул головой: «Знаю, пахнет г…, бунтом! Если вы не измените ваши методы, в батальоне бунт неизбежен! Русские поубивают немцев и вас в первую очередь! Подумайте над этим, пока не поздно!»
Перзек открыл рот, несколько секунд смотрел на гримасу своего подчиненного, потом рассердился: «Когда вы закуриваете, вы должны попросить разрешения у вашего старшего! Что бы это было в первый и в последний раз! А относительно бунта, не преувеличивайте! вы видели как они испугались моего револьвера? Не спорьте и продолжайте вашу работу!» Перзек снова принялся стучать на пишущей машинке, иногда внимательно смотрел на характерное лицо нового солдата, склоненное над письмами. Галанин не был похож ни на кого из немцев, офицеров или солдат! Говорил по-немецки хотя и правильно но с иностранным акцентом, фамилия не немецкая, как, впрочем, и его, Перзека, странные глаза и чрезвычайно неприятная гримаса рта, иногда совершенно некстати! Железный крест первой степени! немолодой и только в чине простого солдата! И манера говорить! совсем не солдата, а человека, привыкшего командовать! Сам Меер, видно, обеспокоен его появлением и спрятал сопроводительную бумагу Галанина в свой ящик под замок! О нем сказал только одну фразу, что бы смотреть за ним в оба, потому что он опасный человек! Хотя опасного как будто пока ничего не было! приказания исполнял точно и, что бы закурить вторую папиросу, попросил разрешения! Окончив проверять письма, сложил их в аккуратную горку и пододвинул начальству: — «Письма самые заурядные, семейные и любовные дела, ничего интересного! Я думаю их можно спокойно вручить адресатам…»
Перзек взял наудачу два письма, сделал вид, что их читает, хотя не понимал в них ничего… но… помычав, согласился: «Да, действительно, чрезвычайно глупые письма! я думаю… Ахтунг!» увидев вошедшего Меера почтительно докладывал: «Ничего особенного не было, эти русские свиньи снова беспокоили меня из-за обмундирования; вот тут мы с Галаниным проверили письма для русских и я решил их передать по адресу: ничего подозрительного мы не нашли! Не правда ли, Галанин?»
Галанин стоящий все время смирно перед начальством, подтвердил: «Да, письма совершенно безобидные и я, если вы мне разрешите, раздам их по назначению!» Меер рассмеялся густым басом… его толстый живот трясся под тугим ремнем: «Раздать? Вы, Галанин очень торопитесь! Не спросив моего разрешения! А вы знаете, что я сделаю с этими письмами? Полюбуйтесь!» Схватив пачку писем, он начал их рвать и выбрасывать за окно: «Вот, что я сделаю! Эти русские бродяги еще не заслужили того, что бы получать письма! Вчера они были еще военнопленными, а сегодня, смотрите, сами письма пишут и получают ответы! Как немецкие солдаты! Нет! Я батальонный фельдфебель и не допущу беспорядков! Вы поняли? Что? Вы, кажется, недовольны!»
Галанин пожал плечами: «Доволен я или недоволен, это неинтересно, но вот русские солдаты, которые я, вижу, на дворе бегут и подбирают обрывки писем, наверное, не будут довольны, очень недовольны и даже взбешены!»
Меер сжал кулаки: «При чем здесь недовольство русских солдат! Да мне наплевать на их неудовольствие! Наплевать! Пусть знают, что в моем батальоне они никогда не будут наравне с немецкими солдатами! Никогда! Вы слышите?» -
«Слышу и очень ясно! Но я вас не совсем понимаю, господин фельдфебель! в штабе армии, где я провел некоторое время перед отъездом сюда, я, естественно, интересовался этими восточными батальонами и, в особенности, правами и обязанностями немецких и русских солдат! Насколько я понял, и права и обязанности у всех одинаковые. Здесь же в вашем, как вы говорите, батальоне, я ничего не понимаю, — здесь с одной стороны господа, с другой — свиньи!»
Меер злобно рассмеялся: «И не нужно вам понимать! это не вашего ума дело! А теперь довольно! Перзек, дайте этому господину другую работу, такую что бы он меньше думал! Он сам признался, что ничего у нас не понимает! Работайте дальше!»
Через час встревоженный Перзек стоял навытяжку перед злым Меером и докладывал шепотом: «Г. фельдфебель! Этот Галанин опасный и вредный человек! На пишущей машинке работает очень медленно и плохо, но зато принялся вмешиваться в мои объяснения с русскими! Начинает им переводить вместо меня и они его слушают!»
После обеда Перзек прошел в кабинет Меера, вернулся со связкой ключей, позвал Галанина: «Приведите себя в порядок и следуйте за мной! Нам нужно подготовить для маршировки русских арестантов.» Полез по большой лестнице, приставленной к канцелярии, отпер большой люк, ведущий на чердак, просунув голову в темное пространство, закричал: «Пошоль вон! Раус!» Осторожно пятясь, слез на землю, а из люка один за другим полезли вниз бродяги, в рваных лохмотьях немецких мундиров, в рваных ботинках с испитыми желтыми лицами. Когда они слезли, молча выстроились, подтянули падающие штаны и, поправляя сальные пилотки, положили перед собой вещевые мешки. Перзек по-немецки скомандовал и повел нестройную толпу в угол двора, где аккуратной горкой были сложены кирпичи. Внимательно наблюдая как бродяги складывали кирпичи и мешки, тщательно подсчитывал: двадцать один… двадцать три… четыре… пять! Галанин с изумлением наблюдал, как все снова вернулись обратно к крыльцу канцелярии, положили мешки на землю перед собой, молчали, исподлобья смотря на обоих немцев и в их глазах была усталость, тоска и страшная ненависть, смешанная со страхом, так, наверное, смотрят бродячие собаки, когда их ловят, что бы вести на живодерню!
Один из арестантов, с козлиной бородкой и умными лихорадочно блестевшими глазами вышел вперед: «Нам бы воды… вассер!»
Несколько слов, произнесенных Перзеком, Галанин понял и ответил: «Один из вас может пойти и принести ведро воды с кружкой вон там около котла, поскорее, так как времени мало, сейчас выйдет командир батальона!»
Когда арестанты напились, Перзек снова их построил и приказал одеть вещевые мешки и стать смирно… Галанин их машинально пересчитал: пятнадцать неполных рядов, в них не было ничего солдатского, ни в форме, ни в выправке, ни в лицах и эти люди, настоящие унтерменши, вызывали жалость и много презрения в нем, привыкшем к немецкой дисциплине и солдатской четкости. Его размышления были прерваны появлением точного Рока, который выслушав рапорт Перзека, позвал Галанина: «Галанин, сейчас я начну маршировку с этими солдатами! Переводите им точно по-русски мои приказания. Вы, Перзек, следите, что бы Галанин точно переводил! Если он ошибется — поправьте! Внимание! Я начинаю!» И маршировка началась.
Это была маршировка шагом, бегом, паданье плашмя на землю, ползанье, вскакивание и снова маршировка шагом или бегом! Все эти упражнения производились с тяжелыми вещевыми мешками, набитыми кирпичами, которые от толчков лезли на голову, били по спинам и мешали движениям. Галанин с каменным лицом переводил команды Рока, который тоже вместе с русскими исполнял все свои команды, бегал, ложился, ползал, снова вскакивал. Его красивое, худощавое, немного раскрасневшееся лицо не выражало ничего, кроме веселого удовольствия красиво и четко исполнять его приказания. Он непрерывно ускорял темпы упражнения, которые все с большим трудом исполняли русские, с их лиц градом катился пот, многие из них хромали, один в особенности, который с трудом плелся в хвосте колонны, пока наконец не сел на землю, несмотря на повторные крики Рока и возмущение Перзека. Галанин, не торопясь, подошел к сидящему, выслушал несколько слов, которые тот прошептал, с ненавистью смотря на незнакомого немца, перевел остановившемуся около него Року: «Он говорит, что не может больше! говорит, что вы можете его убить, он не может маршировать, он растер ноги!»
Рок кричал: «Ноги растер! Чепуха! Встать! Карпов! я приказываю вам встать!» Галанин перевел и солдат встал, хромая сделал несколько шагов и снова стал, Галанин пожал плечами: «Бесполезно, Г. капитан! он в самом деле не может и вам остается только его убить! Если.» — «Молчать! в ваших советах я не нуждаюсь! Отправляйтесь с ним немедленно в санчасть, пусть его осмотрит доктор Батурин… и, если эта скотина симулирует, я его проучу так, что он забудет как зовут его папу! Лес! А вы, Перзек, переводите! Внимание! Я начинаю! Ложись, встать! бегом!»
Галанин вывел Карпова за ворота, молча прошел с ним до угла, остановил, приказал снять вещевой мешок и высыпать кирпичи. Закурил папиросу, другую протянул Карпову и дал ему огня. Карпов ему нравился: высокий красивый парень с едва заметными светлыми усами, прямо гвардеец, правда, хромой! Шел с трудом, губы кривились от боли. Галанин шел с ним рядом, молчал думал о том, что он увидел и услышал в этом батальоне в первый же день и удивлялся, как он удержался и не ударил Рока и Перзека и радовался, что сумел заставить себя не выдать своих переживаний, переживаний русской свиньи! В душе, несмотря на ужасный вид русских солдат, несмотря на то, что они и его ненавидели, принимая за немца, чувствовал себя несчастным, униженным и обессиленным не меньше арестантов, как будто, он вместе с ними с тяжелыми кирпичами, бегал, ползал и маршировал, слушая ненавистную команду самодовольного издевающегося немца, даже более несчастным, так как он должен был прятать глубоко в своем сердце жалость и принимать невольное участие в этом издевательстве над русскими людьми. Встречаясь иногда глазами с взглядом Карпова, старался рассеять недоразумение и шутил: «Что, Карпов? ваши дела табак?» Карпов не смотря на него, огрызнулся: «Да! плохо, браток! и радоваться тебе нечего. Вот тебя бы заставить так бегать! небось сразу душу бы пустил!» — «И очень просто! вот бы его, Рока, заставить на своей спине кирпичи потаскать! а? Сколько их?» — «25! и так каждый день! нажрется, напьется, а потом с нами прохлаждается! Сил нету никаких! Уж лучше бы сразу шлепнул!»
Спохватившись, Карпов посмотрел сбоку на немца, захромал поскорее по пыльной пустынной улице, Галанин еле за ним поспевал, пока не дошли к деревянному дому с вывеской на русском и немецком языках: «Санчасть». Поднявшись на крыльцо, услышал приятный тенорок: «Когда я пьян! а пьян всегда я тогда я вспоминаю вас… И вот тогда я проклинаю тот дивный день! тот дивный час!»
Потом снова: «Когда я пьян!» Галанин вопросительно посмотрел на Карпова: «Здесь, что ли? Это кто поет? ваш доктор?» Карпов улыбнулся во весь рот, показав удивительно красивые белые зубы: «Он самый! Батурин! гуляет он с горя! Ты ведь посуди сам: в красной армии был в чине старшего командира, а тут его старшиной сделали немцы! Запьешь ведь от такой несправедливости!»
Галанин решительно толкнул дверь, стукнувшись головой о низкую балку, вошел в комнату, осмотрелся. В комнате ничего не было, кроме стола, нескольких стульев, шкафа и кровати. На одном из стульев сидела красивая толстая девушка с длинными каштановыми косами и, открыв рот, слушала, как пел Батурин. Еще совсем молодой человек с красивыми серыми грустными глазами, розовыми щеками, розовыми губами и вьющимися светлыми волосами. Он лежал на кровати, держал в руке большую рюмку какой то мутной жидкости, допел: «…тот дивный час!» Выпив рюмку, поморщился, протянул ее девушке, которая с благоговением ее наполнила снова из наполовину пустой бутылки: «Владимир Матвеевич, пожалуйста, пейте на здоровьице!»
Батурин посмотрел на вошедших солдат, немца и русского. «Это кто здесь? Как ты смел, Карпов, вламываться ко мне, не постучав! Это кто с тобой?» Галанин, отстранив Карпова, подошел к кровати, с улыбкой посмотрел на пьяного доктора: «Разрешите представиться! Солдат Галанин, переводчик! Думаю, что имею честь говорить с доктором Батурином? Очень рад!» Протянув руку, пожал вялые пальцы доктора: «Я тут привел к вам по приказу капитана Рока арестанта, который не может маршировать! Говорит, что у него растерты ноги. Осмотрите его, пожалуйста! Рок уверен, что он симулирует и в таком случае грозит сгноить в бункере, но я думаю, что он не врет и в самом деле не может!»
Батурин с трудом встал, шатаясь, подошел к умывальнику, долго лил на голову воду и фыркал, взяв из рук подбежавшей девушки полотенце, вытерся и стал как будто трезвый: «Маня! ты выйди, дружок! А то люди будут говорить гадости! О женщины! женщины! ничтожество ваше имя! Да! гм! да! знаю… все знаю! Встать… лечь… ползти… бежать… вы знаете, милый человек! Этот Рок, когда навеселе, любит позабавиться, те, конечно, упрямятся и симулируют! Вот, например, этот Карпов! Я ведь тебя, голубчик, знаю! ведь не в первый раз! Ну, что же делать! Снимай ботинки! садись сюда! Снял?» Подойдя к Карпову, сделал гримасу: «Сколько раз я тебе говорил Карпов! мой ноги! неужели тебе самому не противно?» Карпов виновато оправдывался: «Очень даже противно! да где же этой воды наберешься? Эта сволочь, Перзек даже напиться вдоволь не дает!» Охнув, отодрал грязную портянку.
Галанин невольно отшатнулся: кожа на ступне была содрана и живое мясо сочилось кровью. Батурин задумчиво качал головой: «Карпов, Карпов! ну до чего ты себя довел? Ведь говорил вам всем сто раз: следите за ногами!» Сопя, сделал раствор, осторожно вымыл раненую ступню, смазав мазью, перевязал грязноватым бинтом, кивнул на другую ногу. Карпов благодарно улыбнулся: «Эта совсем здоровая! Тут ведь ботинки какие? на одну ногу! на левую, вот и жмет правую!» замотал портянку, натянул с трудом рваный ботинок, который был в самом деле на левую ногу, с трудом поднялся: «спасибочки, доктор!» Батурин хлопнул его по плечу: «Не за что! Иди, голубчик и помни! следи за ногами! мой их чаще, я попрошу Перзека! и вот тебе мазь, смазывай больное место по вечерам! Когда я пьян! а пьян всегда я!»..
Галанин знаком остановил Карпова, который захромал к двери, повернулся к Батурину: «А где же удостоверение?» — «Какое удостоверение?» — «Удостоверение о временной непригодности Карпова к строевой службе!» — «Ну нет, голубчик! этого я вам дать не могу и не просите!» Галанин возмутился: «Вы, кажется, изволите шутить, господин доктор! Я хотя и не врач, сам видел, что Карпов негоден к службе по крайней мере на две недели! Вы посмотрите, как он идет! Садитесь и пишите!» — «И не подумаю! Вы что, хотите что бы я сел вместе с Карповым в бункер? Голубчик! да вы с луны упали! что ли? Нет это невозможно! Бог терпел и нам велел! Как говорят православные! Оставьте меня в покое и уходите!» Но Батурин не оценил упрямства нового переводчика, Галанин уселся за стол: «Не валяйте дурака, доктор! Без вашего удостоверения я не уйду! Понятно? Ну и пишите! Я знаете видел в вашем батальоне много всякой ерунды, но самое худшее я увидел у вас в санчасти! Вы — доктор, русский старший командир, и играете такую паскудную роль! Очевидно, немцы вашего батальона правы, когда называют вас русскими свиньями! Так как только свинья может поступать, так как поступаете вы! Пьянствуете и закрываете глаза на вопиющие безобразия! Из страха попасть в бункер! Вы пьяница и трус! вот кто вы!»
Батурин побледнел, налил рюмку из бутылки, выпил, выдвинул из стола ящик, достал лист бумаги и быстро написал несколько строчек. «Вот! получайте и убирайтесь! что бы духу вашего не было здесь вместе с вашим Карповым! Не мешайте мне! Маня! где ты? Прогони, пожалуйста, этого переводчика, он мне надоедает! А то я повешусь с горя!» «Когда я пьян.» Галанин не прощаясь вышел за Карповым на крыльцо, улыбаясь, слушал Маню: «Вы не должны серчать на доктора! У него сердце золотое! Тоскует он больно от несправедливости! а так… очень добрый и такой хороший человек!»
По дороге в батальон Галанин сумел влезть в душу недоверчивому и злому Карпову, всунул ему в карман две пачки папирос, для всех арестантов поровну, загадочно на что-то намекнул: «Держитесь, Карпов! и скажите остальным, что бы не очень нервничали! Всему бывает конец рано или поздно, и я постараюсь, что бы наш конец был бы очень скоро!» Карпов посмотрел на него исподлобья, хотел и дальше с ненавистью, какую питал ко всем без исключения немцам… и не мог: душа растаяла, очень уж постоял тот за него у доктора, да и табаку для ребят не пожалел! видно человек был не плохой, хотя уже и старый с солью по височкам, но с глазами ласковыми и печальными. Хотел было его поблагодарить, но постыдился, сказал только глухим голосом: «Мотри, не соври! А нервничать тебя не будем! ты только постарайся!» Так и дохромал до двора батальона, где маршировка уже кончилась, прошел вместе с переводчиком к командиру, стоял позади Галанина и с дрожью слушал ненавистный крик. Кричал Рок, прочитав и скомкав бумажку доктора и, удивительно, как видно, совершенно не испугал переводчика…
Тот что-то быстро отвечал по своему, спокойно и даже не очень старался стоять смирно, потом обернувшись, коротко приказал «Разуйтесь, Карпов, пусть капитан сам увидит, что доктор не врет»… Карпов торопясь разулся, стыдясь своей больной ноги, разбинтовал успевший намокнуть бинт, не поднимал глаз на начальство; скоренько снова обулся, не дослушав что спорили между собой немцы, по приказу Рока, был снова водворен на чердак. Там в темном углу угощал папиросами удивленных и радостных арестантов, раздал поровну, как просил Галанин, легкую фамилию запомнил сразу у доктора… рассказывал о своих похождениях и о том, как Галанин поспорил с доктором и не испугался даже самого Рока! Добился, что его освободили на две недели от строевой службы! добавил: «просил вас, товарищи, его не нервовать! сказал, что конец нам очень скоро сделает!» Бродяги, обступившие Карпова, глубоко затягивались табачным дымком, смотрели в щели на заходящее солнце и, вдруг, начали надеяться на чудеса, на то, что никогда не бывает… О Галанине крепко думали и плохо спали в эту особенно длинную осеннюю ночь. Уже поздно вечером Рок вызвал к себе Галанина. В его кабинете сидел зондерфюрер Лот, приехавший из первой роты, высокий рыжий парень с сильно увеличивающими очками на красном носу, который сразу обрадовался новому переводчику и начал с ним говорить по-русски, с сильным немецким акцентом к большому неудовольствию Рока, потом вошел русский солдат Холодов, с неприятными бегающими глазами и непрерывной угодливой улыбкой…
Рок сразу приступил к делу: «Галанин здесь мы решаем очень важное дело и т. к. г. Лот не в совершенстве знает русский язык, мне нужна ваша помощь. Слушайте: дело касается первой роты, — там у меня в особенности плохо: русские солдаты вошли в связь с партизанами и предполагают на этих днях перейти на их сторону, перебив предварительно всех немцев! Это нам сообщил сегодня Холодов, наш верный слуга!»
Рок пригласив всем сесть за стол, налил каждому по чайному стакану шнапса, сам не пил, смотрел с плохо скрываемым презрением, как выпил залпом свой стакан Холодов, как закашлялся, сделав глоток из своего стакана, Лот и как Галанин, не поморщившись последовал примеру Холодова. Лот неприятно улыбнулся «Это здорово, Галанин! вы совсем по-русски пьете!» Рок продолжал развивать свой план, увлекшись, схватил Галанина за плечо, когда закончил: «Переведите подробно этому Холодову, — смотрите, что бы он понял хорошо и не ошибся! Итак, я повторяю! Он продолжает вести свою агитацию среди солдат, что бы они совершенно ему поверили; когда эти ослы будут готовы, пусть назначит им день, когда их поведет к партизанам и одновременно сообщит командиру роты, фельдфебелю Раму. Тот в последнюю минуту вмешается со своими немецкими солдатами и перебьет изменников из пулеметов! Холодов получит чин старшины и награду шнапсом, табаком и шоколадом! Пусть он сам назначит, сколько он хочет! Если же кончится плохо, я его расстреляю как собаку!»
Галанин точно и подробно переводил Холодову, тот радостно кивал головой: «Г. переводчик, вы скажите капитану, что тут ошибки не может быть! Они миленькие все уже готовы… и Жуков тоже с ними собирается! Я так думаю! еще какую неделю и можно начинать. За награду спасибочки, только цену я сам назначу после конца, я ему верю, он не обманет!» Галанин перевел и Рок одобрительно кивнул головой: «Хорошо! теперь перейдем к деталям!..»
Уже было далеко за полночь, когда Холодов ушел, захватив с собой бутылку с недопитым шнапсом. Рок, зевая, попрощался с немцами: «На сегодня, Галанин, я вас освободил от ночного дежурства, идите отдыхать, а вы, Лот, идите вместе с ним и переночуете у него в комнате, завтра утром зайдите ко мне, я вам передам кое-что для вашей роты!» Опять дал понять Лоту, как всегда, что не считал его за офицера и, хотя руку на прощанье подал, отправил спать к солдату Галанину. Оскорбленный Лот долго молчал, идя в темноте, с Галаниным, был сердит и на него, т. к. заметил, что солдат переводил лучше и быстрее всех переводчиков. Не мог удержаться, что бы ни сорвать на нем злость: «А акцент у вас, Галанин, совсем русский! и говорите по русску не хуже Холодова… и пьете по русску стаканами!»
Галанин посмотрел внимательно на темный силуэт Лота, идущего немного впереди его: «Да это, собственно говоря, так и есть, г. Лот! Я родился и воспитывался в этой стране, как наш Рейхсминистр Розенберг! И это хорошо! Я знаю хорошо русский народ! знаю и люблю его!»
Лот засмеялся неприятным деревянным смехом: «Любите! хе, хе, хе! А за что, скажите, пожалюйста?» — «За многое! За то, например, что он дал нам таких прекрасных и верных слуг, как этот Холодов! С их помощью мы многое сделаем и они помогут нам разбить большевиков!»
Лот остановился, старался, наклонившись, рассмотреть в темноте лицо Галанина, в его словах ему чудилась насмешка: «Прекрасные верные слуги! Разве вы забыли, что нам рассказал сегодня Холодов! Да и он сам! Ведь почему они у нас служат? Из-за питания! водки! махорки! за штаны и сапоги! а пообещают им партизаны немного больше, перебегут к ним и нас с вами перебьют! Ведь, что творится в первой роте? что делает там Жуков, только неделю назад приехавший с женой, которая нас… меня… терпеть не может! а?»
Галанин пошел вперед и начал рассуждать вслух по-русски, как будто сам с собой, в то время как Лот, торопился теперь сзади и старался ничего не забыть и все понять: «Это ведь провокация! большевистские методы! Холодов-зло! Он не сознавая этого, а может быть, нарочно, разлагает первую роту! Рок ошибается, если думает, таким образом спасти батальон! Не спасет, а погубит! Всех немцев и самого себя!» Лот не совсем все понял, т. к. Галанин говорил тихо и быстро, переспросил: «Какая провокация? Что вы там мелете, Галанин?» Галанин поднялся на крыльцо, толкнул дверь в казарму, где немецкие солдаты уже спали; пропустив Лота, ответил по-немецки: «Это я говорил просто на отвлеченные темы… Никакой провокации здесь нет! Есть просто приказ! А приказ — есть приказ!»
Он долго не мог заснуть в эту первую ночь в батальоне, не давали спать мысли, были они беспокойные и нерадостные, жгли его, как жгли тело бесчисленные клопы, выползшие из своих щелей, как только был выключен свет! Старался привести в порядок свои мысли, вспомнить, хотел найти хоть что-нибудь радостное, что примирило бы его с грозной безнадежной действительностью, долго искал и, вдруг, нашел… Сразу много! Как он легко и скоро завоевал доверие Карпова, добившись освобождения его от строевой службы! Как доктор все-таки написал нужное удостоверение, как один из писарей вдруг проснулся, встал и угостил его вонючей немецкой сигарой, поднося спичку, топотом его ободрил: «Галанин, я с вами согласен вполне! наш Меер страшная скотина!» У писаря был красный нос и умные усталые и тоже красные глаза, видно выпивал. И, наконец, самое главное: Жуков и Шурка были уже здесь в первой роте, — это были его единственные и верные друзья! Холодов, конечно, врал, когда уверял Рока, что Жуков собирается бежать к партизанам! Ведь с ним была Шурка! и Шурка не может допустить этого без того что бы не дождаться его, Галанина, совета! Тут была просто провокация Холодова! нужно их предупредить… Поймав на шее убегающего клопа он осторожно бросил его на нижнюю кровать, где храпел Лот, в темноте целясь в его рот, вспомнил неприятный деревянный смех. Да, это был враг! враг его и всех русских! Вообще врагов было много вокруг, друзей очень мало! Вздохнув, повернулся лицом к стенке и внезапно заснул; во сне слушал, как кто то несчастный и пьяный пел приятным тенорком:
«Когда я пьян, а пьян всегда я! тогда я вспоминаю вас! и вот тогда я проклинаю! тот дивный день! тот дивный час!»
654 Восточный батальон нес службу по охране железнодорожной линии на Шимск, на Старую Руссу и на Псков, был признан негодным для боевых активных операций. Но и здесь не оправдал возлагаемых на него немцами надежд, потому что все было испорчено нежеланием и неумением и у немецкого командного состава и у русских солдат и офицеров служить вместе, как равноправные союзники: немцы никак не могли забыть, что русские еще вчера были их врагами и потом военнопленными, им не доверяли и даже их презирали за измену своей родине, считали, не без основания, что, изменив раз, они не задумаются изменить вторично своим господам сегодняшнего дня… Русские тоже не любили и ненавидел и немцев, за то что они их обманули и никаких прав не дали, обращались с ними как со свиньями и прямо в лицо так называли. Обманывали на каждом шагу и во всем, не выдавали сносного обмундирования, зажуливали почти все из кантины… и не исполнили своего главного обещания, не дали возможности служить в своих чисто русских частях, исполнять приказания своих командиров, получать боевые задания от своего генерала Власова.
Обидно было до слез, что воевали они, как насмешливо говорили партизаны, не за освобождение России от коммунистов, а за какую то Германию, как самые последние холуи! Поэтому несли свою службу кое-как: не было идеи, за что умирать! и даже умирали плохо в смертной тоске и корчах видели перед собой либо смелых и веселых партизанов, которые шли в бой с громовым криком: «за родину и за Сталина», либо ненавистные лица своих хозяев немцев, которые все-таки заставили их жизнью заплатить за их проклятый шнапс и махорку! Уже, теряя сознание, видели на страшном темнеющем небе кроваво красное слово: «изменник!»
Оставшиеся в живых расходились по своим углам, думая об одном и том же: как исправить ошибку, как найти выход из тупика, в который их загнали проклятые немцы! И не могли найти! Оставалось идти до конца своей ошибки, умирать также подло и позорно как другие, или, же… попытаться иначе. Но тут было только на словах просто! Но на деле! Уговаривали их девки по колхозам, хитрые и ловкие партизанские лазутчики, уставшие от долгой войны колхозники. Заманчиво уговаривали вернуться снова в лоно Советской родины, с повинной головой, заслужить себе прощение беспощадно сражаясь против оккупантов! Для того что бы заслужить себе доверие партизанов, перед тем, как уйти в лес к своим братьям, перебить немецких сволочей! И все будет хорошо! война скоро кончится и все они заживут мирной жизнью равноправными советскими гражданами. На словах все блестяще, но на деле могло ведь получиться совсем иначе: ходили слухи, зловещие слухи, от которых совсем не хотелось спать по ночам, говорили что таких перебежчиков, которые в точности и с удовольствием исполнили инструкции партизан вплоть до уничтожения своего немецкого начальства, принимали сначала очень даже замечательно, ласково с ними разговаривали и кормили своим нехитрым партизанским угощением: пустыми щами и хлебом пополам с молотой корой, хвалили их за решимость и сразу же распределяли по подразделениям, по одному на каждое и конец!
Уходили счастливые новички со своими новыми боевыми товарищами на разведку и пропадали бесследно, где нибудь ложились отдыхать навсегда под березкой или осиной, а то и просто в бурьяне и болотной осоке, на веки вечные. Смотрели удивленными глазами на осеннее бледно голубое небо и, как будто, прислушивались к унылому курлыканью треугольников журавлей. Долго после этого ждали их товарищи в батальоне условленного знака — его не было, а раз не было, нужно было делать выводы, — их и делали! С одной стороны постылая служба у немцев: несправедливости, унижения, наказание и в конце концов смерть! С другой стороны: возвращение в партизанское лоно, кровавая расправа с оккупантами, ласковые разговоры, еда впроголодь, назначение в партизанское подразделение и… тоже смерть! Тупик! хоть плачь! Что бы на время забыться от страшной действительности, пили, когда получали кантину или в колхозах, где удавалось выменять немецкое барахло на мутную хмельную самогонку, когда же и этого не было, готовили и пили, зажмурившись, страшную отраву из денатурата и других спиртных суррогатов… пили просто крали у немцев на их складах, у колхозников в их укромных хранилищах.
Можно было, наконец, выиграть в карты много! Играли до исступления целыми ночами напролет, в свободное от службы время и во время патрульной службы, метали мечеными картами, Обыгрывали в лоск догола своих доверчивых партнеров, дрались, били смертным боем мошенников, кололи в живот тупыми ножами, стреляли из винтовки или бросали ручную гранату в счастливых игроков, подсчитывавших свои помятые немецкие марки и русские рубли. Такова была жизнь обреченных в восточном батальоне, русских и немцев, потому что обречены они были все: русские за их измену родной земле, немцы за то, что этими изменниками командовали и над ними издевались!
Так наступила осень! когда, вдруг появился какой то очень слабый луч света, страшно слабый и нереальный, но все-таки… Приехал в штаб батальона новый переводчик, в чине простого солдата с железным крестом на груди, собой ничем не замечательный, старый, худой, в потрепанном немецком мундире и в стоптанных сапогах, немец, хотя и носил какую то славянскую фамилию как Перзек, Раковский и многие другие чистые немцы. Говорил хорошо и с небольшим акцентом по-немецки, по-русски замечательно чисто, грамматически правильно и ругался тоже очень свободно. Думали сначала все немцы и русские, что он недолго останется при штабе батальона, уедет в одну из рот, расположенных вдоль железнодорожных линий по опорным пунктам, но он задержался и, задержавшись, начал вести свою линию, сначала мутную и непонятную, потом отчетливую, хотя всю в зигзагах: учить стал господ и их холуев! сначала осторожно и неумело, потом смелее и умнее. Гнул все на одно: на то что здесь в батальоне до сих пор ошибались, жили и служили не так как нужно, доказывал им все одно и тоже: русским, что очень скоро их тяжелое положение изменится. К лучшему! так как где то там на верху хотят им добра! немцам то, что приказы генерала Аккермана они исполняли очень плохо, но говорил им не совсем ясно и чем больше был чин его собеседника, тем труднее было его понять, одобрял или осуждал он их поведение! Но если понять его было трудно, немцы невольно внимательней читали и перечитывали приказы Аккермана и, вдруг, даже осмеливались ходить к Мееру за разъяснениями, правда, напрасно, так как Меер их просто гнал обратно за их письменные столы, но тяжелые неповоротливые головы начинали сами думать и иногда приходить к странным и невероятным выводам.
Почувствовался какой то новый свежий ветер, как будто открыли двери и окна душной канцелярии настежь и устроили сильный сквозняк, выдувший страшный запах тления. Это почувствовали инстинктивно русские, штабные, мастеровые, арестанты и приезжающие за продовольствием, обмундированием и боеприпасами бойцы из опорных пунктов. Как будто все оставалось по старому, но как то иначе, человечнее становились немцы, заведующие складами, какие то более общительные, вежливые писаря из штаба, не все, конечно, но все-таки! И только трое оставались прежними: капитан Рок, Меер и Перзек, по старому продолжали гнуть и притеснять русских «свиней», за ними шли многие немцы, но морщась и нехотя, по инерции, потому что приказ есть приказ!
Но единицы заколебались в нерешительности и испуге, и это увидели русские бойцы; возвращаясь на свои опорные точки, рассказывали новости: «Там приехал, товарищи, новый переводчик, Галанин, старый и справедливый немец, просил передать сюда в роту, что бы спокойно было, что будет получше и скоро!» Слушающие открывали рты, недоверчиво смеялись: «Получше! как же держи карман! врет он, сволочь, а вы его, дураки, слушаете! Раз немец — значит гад ползучий!» — «Нет! правду он говорит, и потом какой он там немец! говорит чисто по нашему и кроет тоже не хуже тебя, Сидоров! Я вам говорю и повторяю товарищи, наш он! не слухайте этого Холодова, он нас заведет туда, откуда не вылезешь! Где тута лейтенант Жуков, у меня к нему письмецо от самого Галанина…» Так разговоры о новом переводчике доходили до самых отдаленных опорных пунктов стоявших на самых гранях, где под боком начиналось партизанское царство, об его непонятных намеках, о спокойствии и о каких то совсем близких переменах…
Лейтенант Жуков был человек со слабым характером… Очевидно большую роль в его жизни сыграло то, что 12 лет он попал к уркам, в среду, где все были постарше и посмелее его, позволял собой руководить и даже рад был когда все опасные вопросы решались без него и ему оставалось только исполнять принятые решения: у уроков, потом в полиции и теперь в батальоне… Но вот теперь он стал беспокоиться о будущем, в особенности о судьбе своей Шурочки, которую любил до одурения, смутно чувствовал, что где то, когда то, в последние годы ошибся и начал сам искать выхода, в особенности, когда его перевели в первую роту на станцию Узу, где стало так тяжело жить и подчиняться немцам. Здесь несколько немцев во главе с фельдфебелем Рамом издевались над русскими солдатами, оборванными и всегда пьяными бродягами, взводным командиром которых был, он Жуков, когда то бывший помощником шефа полиции в городе К.! И не с кем было посоветоваться, он был совсем один, с одной стороны наглые немцы с другой — совершенно недисциплинированные оборванцы русские! Поневоле задумаешься и начнешь искать выхода из положения, в которое он попал тогда, когда сам вешал Медведева и его секретаря, т. е. сделал ту ошибку, после которой не было для него выхода…
Но выход нашелся и нашел его Холодов, смелый и волевой человек, который умел влазить в испуганную душу. В чине унтер офицера, подтянутый и опрятный солдат и умница, все знал, все понимал и находил, не задумываясь, ответы на самые заковыристые вопросы и нашел на этот самый страшный: как спастись, пока не поздно! Ночью было, когда все спали во время дежурства на мосту через речку Узу, разговорились в бункере за пулеметом. Холодов лежал около него. Жуков пришел его проверить и вот как то разговорились. Холодов многое рассказал, уточнил и посоветовал, говорил смело, хотя и шепотом, оказывается он был в связи с партизанами, штаб которых находился в Валдайских горах, принес оттуда амнистию всем обманутым немцами. Рассуждал логически, как сам выразился, и почти убедил своего взводного. Почти, так как Жуков не дал ему окончательного ответа, без согласия своей жены, сказал что подумает и решит окончательно завтра.
Вернувшись в свой маленький домик, сказал Шурочке, что решил воспользоваться амнистией советской власти. И сам был не рад, что затеял этот разговор. Шурка сначала испугалась, а потом возмущенная, красная со сверкающими черными глазами, взяла «в работу» своего сконфуженного мужа: «Дурак ты, Степа. Набитый дурак! разве тебе будет пощада? разве они такие дураки? У Холодова другое: он солдат, никого не вешал и не расстреливал, он может рисковать! А ты? И не думай!» Но отговорила не надолго… до того дня, когда немцы, воспользовавшись отсутствием ее мужа, захотели ее изнасиловать. Давно она приводила в бешенство своим видом и манерами самцов, здоровых и сытых немцев, а особенно Рама. Пришел он к ней, как будто, в гости, во время дежурства Жукова на мосту, вместе с унтер-офицером Бирке; оба пьяные и сразу приступили к атаке, но не рассчитали своих сил, ни силы отчаяния Шурки. Вырвалась из рук насильников в разодранной юбке и прибежала на мост к своему мужу, плача и смеясь, рассказала о своих ночных гостях: «Я Раму нос разбила, а Бирке зуб выбила, — будут знать сволочи! Я не уйду от тебя, Степа! Сегодня здесь с тобой в бункере пересплю».
Так и сделали, спали тут же около пулемета и уже вдвоем слушали настойчивый шепот Холодова: «У меня все готово! все отделение в среду собирается… Идемте! берите с собой вашу Шурочку! не слушайте ее страхов. Все, что было с вами в К. - пустяки! Вы там исполняли приказания, как нижний чин, если бы не исполнили, были бы убиты немцами. Но душой вы были с нами все время, и это одно нами учитывается. К тому же с большевиками там по ту сторону фронта давно кончено! Сталин — только вывеска! везде командуют беспартийные. Да вы сами только подумайте! церкви открыты, погоны нашиты, совсем как в старое время! Нет! не бойтесь! я не подведу!..» И уговорил обоих, мужа и жену, согласились, боясь последствий с историей с Рамом. В среду! Сегодня был понедельник! Через два дня! А во вторник вернулись солдаты из Дно, привезли не совсем рваное обмундирование, продовольствие без положенного количества водки, мало махорки и совсем без вина!
Кругом обдурили штабные немцы, ругались все и приехавшие и те, кто их с нетерпении ждал. Но, если ругали немцев, то было все-таки одно исключение, где мнения разошлись. Галанина одни ругали, другие защищали… «А где Власов? пусть он гад скажет! Что с ним немцы сделали?» — «Да он, товарищи, сам не знает! но как только узнает, сейчас же нам расскажет все без утайки! Где лейтенант Жуков? я ему тут письмецо от Галанина привез! Они, слышь, знакомые давно уже!»
В своем домике, на околице колхоза Болоты, Шура обедала со своим Степой, ели щи с мясом и картошку с взводного котла и запивали самогонкой от колхозного старосты «для храбрости!» Так как, хотя Рам пока и молчал, но его распухший нос и синяк под глазом не предвещали ничего хорошего! Удивились письму, усадили Кузьмина с собой обедать, Шура разорвала конверт, сначала не могла ничего понять, потом опрокинула тарелку со щами и кинулась на шею своему мужу. «Алексей Сергеевич тебе пишет! он здесь совсем близенько, в штабе батальона, переводчиком! Родной мой! не оставил нас сирот! не могу, не могу ничего дальше читать!» В самом деле не могла, плакала и слезы мешали ей видеть знакомые характерные строчки. Насилу успокоилась и передала письмо мужу, удивилась, что-тот перестал читать вслух, только конец сообщил: «Кланяюсь вашей супруге! тебе значица, Шурочка!»
Кузьмин воспользовался суматохой и выпил незаметно стакан самогонки, интересовался: «Значица, правда, вы его знаете? скажите скоренько, кто он? наш или нет? тут наши ребята мне чуть морду не набили, за то, что я его защищаю! очень уж он мне в душу залез, сволочь!» — «Наш, наш! на все двести процентов! теперь мы заживем! увидите! а этот Холодов! Ну и ну!» Так опять ничего путного не сказал Жуков и только когда радостный Кузьмин побежал в свое отделение рассказывать, что он узнал о переводчике от самого Жукова, взял свою жену на колени и шепотом сказал ей на ухо: «Шурочка, золото ты мое! правильно ты мне говорила! Что бы не верить Холодову! Дурит он нас всех! он шпигоном у немцев служит и побить нас всех хочет! Вот, что-товарищ Галанин пишет!..»
Шли дни, а Галанин продолжал служить при штабе батальона, против своего ожидания, против желания большинства немцев и к большой радости русских солдат! Служака он был образцовый, первым приходил в канцелярию и последним уходил домой, караульную ночную службу нес безропотно, не в пример другим немцам, которые старались увильнуть от тяжелого и длинного дежурства во дворе штаба, где из освещенных окон командира батальона неслись крики, визг пьяных русских девок и довольный хохот веселящегося начальства. Пили все: командир со своими собутыльниками, Меер со своими писарями, Воробьев со своими русскими мастеровыми и доктор Батурин с уборщицами и санитарами, русскими и немцами; немцы пили свой шнапс, французский коньяк и шампанское, русские плохую вонючую самогонку и древесный спирт. Напиваясь по ночам, немцы и русские ненавидели друг друга еще больше, старались как нибудь отвести душу, русские от издевательств и несправедливости со стороны оккупантов, немцы от недисциплинированности и азиатского упрямства русских. Днем с головной болью кое-как несли службу: командир маршировал с арестантами, писаря стучали на пишущих машинках бумаги, которые никого не интересовали, Перзек надрывался, стараясь объясниться с русскими, русские портные, сапожники и оружейные мастера не понимали непонятных приказаний и бегали к единственному человеку который их понимал и как будто им сочувствовал, мимо Перзека к Галанину. Объяснялись с ним не плохо, поняв, наконец, все немудренные приказания выбивавшегося из сил Перзека. Облегченно вздыхали: «Так бы и сказали давно! скажите этой сволочи, что пусть не орет и не бегает! Сделаем как он хотит!» И делали в срок и даже много раньше, с ругней и неохотой, но по-русски, хорошо! То же происходило на складах продовольствия и обмундирования, здесь уже сами немцы, заведующие, обращались за помощью Галанина, к великому конфузу Перзека: «Идите скорее к нам, Галанин! Эти русские окончательно взбесились! Не хотят понять той простой вещи, что они не могут претендовать на одинаковое с нами обмундирование! Объясните им, пожалуйста!»
Галанин безропотно шел в темные склады, заваленные обмундированием, новым и старым, горами банок с консервами, батареями бутылок со шнапсом, вином и пивом, всякой драгоценной галантереей и папиросами и махоркой… Около этих гор стояли приезжие русские солдаты из рот, усталые и злые в рваных обмундировании и ботинках, с винтовками на ремне и ручными гранатами за поясом, походили они больше на опасных и злых разбойников; перед своим богатством сидели за столами и прилавками испуганные немцы. И кричали и ругались, все разом, на двух языках, которых не понимала ни одна сторона из враждующих. Но приходил военный переводчик, который кричал и ругался не хуже немцев и русских и постепенно положение уточнялось. Слушали его солдаты РОА с раскрытыми ртами, как будто ели непонятные для немцев слова, начинали задавать каверзные вопросы сначала враждебные со взглядом исподлобья, потом более спокойно с ясными глазами, которые старались разгадать загадку странной улыбки Галанина, смеялись дружным заливистым смехом и осмелевшие немцы, смеялись тоже, сами не зная почему? И, вдруг, работа по выдаче начинала идти спокойно. Как то само собой получалось, что заведующие складами своей властью отпускали русским, если и не совсем все, что им полагалось, но все же больше и лучше, чем раньше без Галанина. Шаровары и френчики даже совсем не рваные и чистенькие, ботинки парные, целые и на обе ноги! одеколон и нитки и сапожную мазь! положенный шнапс и даже несколько бутылок коньяку и вина. Немцы сами не верили своей щедрости, оглядываясь на дверь, давали понять русским, что они были не при чем в прежних недоразумениях, без путного переводчика, подчиняясь неправильным приказам!
И русские инстинктивно понимали, что какие то сдвиги происходили благодаря новому переводчику и начинали немного верить ему, что раньше были только недоразумения, что их положение временно, что генерал Власов жив и здоров, скоро пришлет о себе весточку, что вообще там, на немецком верху, не знали ничего о всех русских неприятностях в этом проклятом батальоне! Замечательно врал, сволота немецкая, и даже не заикался ни разу под самым носом ничего не подозревающих немцев. Уходили по своим ротам успокоенные старались успокоить тех бродяг, которые никогда Галанина не видели и не слышали и, конечно, его брехне не верили… «Нет, пусть он скажет, гад, где наш Власов? Почему молчит и к нам не приезжает? Ага! не знает! Знает, сволочь! Сказать боится, что его уже давно немцы шлепнули! А вы, мать вашу… поверили, уши поразвесили!»
И не успокаивались, дрались из за немца проклятого, пока, вдруг, не разнеслось по ротам, как пожар в лесу летом: — «Наш он! Галанин! белогвардеец, его Жуков сам знает! офицером был у немцев и они его разжаловали за то, что за нас, русских горой стоял!» И продолжали все-таки драться, теперь уже из-за белогвардейца проклятого…
Что бы лично на него посмотреть, на нового немецкого холуя, просились поехать в штаб под каким нибудь предлогом, по болезни, или просто приемщиками, возвращаясь продолжали уже из упрямства ругать галанинских подхалимов, правда теперь уже без драки: «Тоже нашли! ну видали мы его и слухали! врет он правда, хорошо и складно и кроет по нашему не хуже нас, а вот о Власове молчит! И за немцев сволочей, стоит! Нам сказал: вот вы товарищи, все кричите о ваших правах! Правильно, согласен! Есть и у вас права, такие же как у немцев! и эти права вы скоро получите. Ну а обязанности? Ведь, они тоже у вас есть! А вы их разве исполняете? Нет! Вот я видал на улице прошел унтер-офицер Козлик. Вы его приветствовали, честь ему отдали? Нет! Солдаты РОА тоже называетесь! Нет, какие вы солдаты? Бродяги вы! «Вот какой сволочью он оказался! Учить нас вздумал, а сам самый последний з… немецкий солдат! Нет! не нравится он мне! мать его…. Но ругали его неохотно, так для видимости, вдруг ни с того ни с сего, стали приветствовать своих младших командиров наравне с немцами, сами удивлялись и ругались! В душу влез, ведь, гад ползучий!
В штабе немцы внимательней присматривались к новому сослуживцу. Немногие старались ему подражать, меньше пить и быть человечнее к русским солдатам. Большинство с нетерпением ждали его отъезда в одну из рот, что бы избавиться от внимательных глаз и ушей, не видеть противной гримасы перекошенного рта. Но Рок почему то медлил с назначением, медлил потому что сразу заметил, что Галанин хорошо и толково объяснял солдатам приказы по батальону, что они сразу стали более дисциплинированными и подтянутыми, а количество арестованных резко упало, что даже его встревожило, так как не с кем становилось маршировать…
Уже даже подумывал, что бы его окончательно оставить при штабе, а Перзека прикрепить только к писарской работе, но сразу передумал и убрал этого вредного человека после одного кутежа с русскими «кобылами»…
Он иногда увеличивал число своих собутыльников офицерами из гарнизона Дно, как знак особой милости, звал за стол Батурина, кого нибудь из писарей! Думая обласкать своего будущего штабного переводчика, приказал Галанину явиться на очередную попойку и как радушный хозяин угощал гостей Батурина и Галанина. Сам пил много и непрерывно наливал в стаканы гостям. Когда заметил, что все были пьяны, приказал позвать трех новых русских «кобыл», напоил их и принялся их раздевать. Испуганные пьяные русские девушки, видно не привыкшие много есть и пить, смеялись глупым, пьяным смехом и неумело защищались, но не могли ничего поделать с сильным немцем и скоро очутились, совершенно голые, на коленях полуодетых немцев Рока, Кнабе и Визена. Батурин, опустив глаза в тарелку, молча ковырял вилкой кусок зажаренного гуся, а Галанин встал: «Разрешите мне уйти, господин капитан!»
Рок, который все время следил за переводчиком, весело засмеялся, ущипнув за грудь красную визжащую девку: «И не думайте! я приказываю остаться. И если вам скучно, можете позабавиться с моей женщинкой! Можете уединиться в соседней комнате, я разрешаю!» Галанин встал и молча пошел к двери, повернулся, услышав бешенный крик Рока: «Галанин, я приказываю вам остаться! Это что за новости? С каких это пор, немецкие солдаты не подчиняются приказу своего командира батальона?»
«Такого рода приказания я не обязан исполнять! Здесь у вас не служба, а бордель! «Гейль Гитлер!» Ушел, воспользовавшись наступившим молчанием, никто его не остановил и веселье продолжалось без него всю ночь и все утро следующего дня…
Перед обедом торжествующий Меер вызвал к себе Галанина, не скрывал радости: «Вы отправитесь сейчас в первую роту, там уже месяц нет переводчика: убили, неизвестно кто… партизаны или солдаты РОА! Так вот, вы его замените. Между прочим, этот Холодов! наш осведомитель! Он утонул в Узе, или его там утопили! Я только что получил донесение от Рама… хе, хе, хе! Так вот, вы замените переводчика и одновременно нашего осведомителя! Надеюсь, что вы там будете исполнять приказания, лучше чем здесь! Бесполезно идти и просить капитана Рока! Приказ не может быть отменен! Можете идти собираться и ехать, поезд отпускников едет через час! Гейль Гитлер! Смешного здесь ничего нет! Я бы на вашем месте плакал! Вон!»
Поезд, лязгая буферами, замедлил ход, прополз через железнодорожный мост, перекинутый через неширокую речку. Немецкие солдаты смотрели в открытые окна, на серое низкое небо, на мокрый хмурый буро желтый лес, закрывший горизонт, на земляные бункера и на бараки, окруженные валом, откуда из бойниц торчали дула пулеметов. Какие то оборванные угрюмые люди в странной форме, как будто, немецкой по цвету но с непонятными знаками отличия, стояли по обеим сторонам проходящего поезда с автоматами на перевес. Сидевший рядом с Галаниным молодой солдат, совсем мальчишка с плоской тощей грудью и круглыми испуганными глазами посмотрел на своего молчаливого спутника, робко спросил: «Это кто, камрад? на наших совсем непохожи?» и в то время как Галанин молчал, другой пожилой немец мрачно улыбаясь, объяснил. «Это русские восточных частей, они несут здесь охрану железной дороги! хм! несут совсем плохо! Сегодня ночью путь опять был взорван! Поэтому и опаздываем! Я так думаю: напрасно все это! Если мы сами не можем справляться с партизанами, то лучше уходить пока не поздно к нашим границам и не рассчитывать на этих людей. Ведь ты только посмотри на них: разве это солдаты великой Германии? Бандиты! настоящие бандиты! ничем не отличаются от партизан! Две недели назад один такой батальон взбунтовался, перебил свое немецкое начальство и ушел в этот проклятый лес! Погнались за ним! да разве в этой глуши их найдешь! Сами чуть не погибли! проклятая страна! проклятые люди!» Был это старый фронтовик, закаленный в боях с красной ленточкой медали зимнего похода 41-го года и многими другими ленточками, видно начинал тоже уставать и называл вещи своими именами, благо слушали его раскрыв рты, мальчишки новобранцы и только один молчаливый хмурый солдат с железным крестом на груди который думал о чем то своем невеселом и важном, перелистывая потрепанную записную книжку. Что бы вызвать его на разговор, фронтовик тронул его за рукав старого истасканного кителя: «А ты, камрад, куда? тоже на Волхов?»
Удивился, увидев как тот поспешно встал и схватив вещевой мешок и карабин направился к выходу из вагона. Поезд, судорожно икнув в последний раз, остановился. Были видны низкие деревянные постройки, водокачка, грязная дорога среди мокрого осинника, мелкий холодный дождь не перестававший с утра, несколько немецких солдат станционной охраны со скучающими серыми лицами, суетливые железнодорожные немецкие служащие, бегающие вдоль поезда.
Уже через минуту потоптавшись на месте взад и вперед, поезд потянул с неохотой дальше в серую мутную даль леса вагоны с пушечным мясом. Фронтовик и новобранец с любопытством смотрели на высокого солдата, который быстро шел рядом с их вагоном по тропинке уходящей в лес. Был он худой и прямой и дождь скатывался с его пилотки на лицо, которое оставалось, так же как и в вагоне, непроницаемо и угрюмо… Им хотелось бы узнать, что думал он один, идущий в мокрый неприветливый лес, где из за каждого дерева и куста подстерегала его пуля неуловимых беспощадных партизан, или этих бродяг из восточных войск. Вдруг он исчез, как будто его никогда и не было, ничего кроме низкого серого кеба, холодного дождя, шумящего по осеннему унылого и дремучего леса… Фронтовик посмотрел на притихших мальчишек едущих умирать на фронт, засмеялся басовитым смехом: «Да, дети, вот вы едете на фронт и, конечно, боитесь! Я сам боялся не меньше вас, когда в первый раз увидел врага и услышал пенье пуль! Понимаю и очень вас жалею! Но все-таки вам лучше на фронте, чем этому нашему камраду, который ушел в лес! Ведь тут в чем дело? На фронте все твердо и ясно! Впереди перед вами противник, сзади тыл! Справа и слева свои испытанные товарищи, которые тебя поддержат в минуту опасности. А у него? И впереди, и сзади, и слева, и справа — ничего! Лес! лес! В лесу партизаны и я вам говорю, что вам повезло! а его мне жалко! там кругом него эти солдаты восточного батальона. Нет! жалко! Ведь пропадет ни за что! Бесславно! Один среди этих русских!» Расчувствовался так что даже, вдруг, заплакал! Нервы начинали пошаливать, знал, что плакал он не только над тем в лесу, но и над самим собой, над своей семьей, над этими несчастными мальчишками, безропотно едущими на бойню, из которой почти никому не удастся убежать… Плохо! совсем плохо! Великая Германия задыхалась одна, окруженная бесчисленными и сильными врагами! Неужели же это конец? Опять как в 18-м году? Не может этого быть! Просто нервы расходились! Где же шнапс, камрады?»
Галанин чувствовал себя плохо, физически и душевно. Наверное, немного простудился вчера на ночном дежурстве под проливным дождем, который его понемногу промочил до нитки, лихорадило. С другой стороны был недоволен собой. Сначала все шло очень хорошо. Он понемногу привык к штабу батальона, где приучил к себе немцев и русских, а из штаба он мог легко руководить и следить за жизнью всего батальона. Через приемщиков, которые два раза в неделю приезжали из рот, тщательно записывал все, что они ему рассказывали о своей службе и начальстве. Вечерами лежа на верху на своей койке, где, перестав бояться света, бегали радостные и смелые клопы, просматривал и дополнял свои записи. Работу эту вел методично и упорно, что бы получить точную картину причин разложения батальона и постараться найти способы, что бы остановить движение к гибели всех, немцев и русских.
Купив в кантине большие листы писчей бумаги, писал докладную записку генералу Аккерману, метил при оказии отправить все свои соображения генералу, который, он был уверен, примет соответствующие меры. Работа была трудная и кропотливая и что бы довести ее до конца, нужно было терпеть, лгать и изворачиваться! Терпеть и молчать, наблюдая издевательства и самодурства Рока, Меера и Перзека, изворачиваться и лгать русским, начинающим терять терпение и готовым начать кровавую баню для всех немцев и для него тоже! Стиснув зубы шел по своей дороге среди тьмы опустившейся на батальон, пользуясь иезуитским лозунгом: Цель оправдывает средства! Для вящей славы Божьей! Мечтал о том дне, когда он сможет перестать молчать и лгать и был одинок со своими мечтами, не раз вспоминая мертвых: Розена, Шаландина, дядю Прохора, тетю Маню… Но они были далеко и ничем не могли помочь! И вот почти закончил свою докладную и собирался отправить ее с унтер офицером Гросом, единственным немцем, который слепо ему верил и ему во все подчинялся. Грос должен был отправиться в распоряжение штаба армии, помогли старые партийные связи и передать лично пакет Галанина Аккерману. И, вдруг, эта идиотская история с пьяными русскими девками! Эта ненужная нелепая щепетильность! Не смог терпеть! хотя там терпеть и не нужно было! Был дебош, в котором он мог вести себя так как вел Батурин, т. е. есть, пить и наблюдать! Вместо этого скандал! Хорошо еще что Рок ограничился только переводом его в роту! Мог бы застрелить на месте и остальные немцы его бы покрыли! И вот из за этого глупого самолюбия и жалости к несчастным девкам приходилось теперь идти в лесу под холодным дождем, служить в глуши, из которой не было никакого выхода!
А глушь была отчаянная, еще хуже чем в К! Ни одного районного города, редкие колхозы разбросанные по берегу Узы и железной дороги со странными наводящими тоску названиями: Болота, Мхи, Мглы, Осины, Погиблово, Пропойное! Раньше до немцев были бедные, сейчас за два года немецкой оккупации совсем нищие. Снова оделись колхозники с их бабами, девками и детьми в лапти и рваные лохмотья. То что удалось спасти от урожая, молотили по старинке цепами, перемолов кое-как тайком, ели плохой ржаной хлеб с соломой, гнилую картошку и капусту, запивали квасом, иногда самогонкой, которую гнали тайком из совсем сгнившей картошки, нищие, совсем бедные, голодные и холодные, разутые и раздетые. Вот до чего довела проклятая немецкая свобода! Немудрено, что с нетерпением ждали, как жаркого солнца, возвращения советской власти, хоть и там плохо, а все же веселее погибать под родной пулькой! Помогали партизанам последним своим достоянием, сами шли им на помощь и звали туда этих дураков, изменников из Восточного батальона, несших здесь караульную службу: «Идемте, не бойтесь! Хуже не будет! все равно фрицам капут ихний подходит!»
Как будто все это видел и слышал Галанин шагая по мертвым гнилым мокрым листьям, усеявшим лесную тропу… морщился и дрожал от холодного дождя и от внутреннего липкого ужаса перед грозной действительностью. Поэтому и обрадовался как своему спасителю Кузьмину. Запомнил это веселое лицо красивого великоросса с розовыми щеками, ясными синими глазами, русыми волосами, слушал с улыбкой его оканье: «Господин переводчик, куда это вы собралися? Неужто к нам? Вот хорошо все получается! Разрешите вам помочь поднести ваш мешочек! Скидайте! Не беспокойтеся… мне легко! Тута ведь близенько, вона тамо, за елочками! повернем мы тамо и сразу припрем к штабу роты!» Взвалив на плечи тяжелый вещевой мешок Галанина с каской и противогазом Кузьмин бодро зашагал рядом с переводчиком, хлюпая рваными ботинками и нарочно выбирая лужи, что бы в них шагнуть, не переставая трепался: «Радость, большая радость для нас, солдатов, и для лейтенанта Жукова с его Александрой; заживем, товарищ! Не бойся! Не смотри, что у нас тута бедно и серо и дождичек капает; обживешься и привыкнешь, потому, люди и мы тожа! И живем себе на страх немцам проклятым! А Болоты и Погиблово тут совсем близенько и не плохие они колхозы и девки песни играют и хороводы водят, только держися! Одно слово — Рассея!» Галанин слушал его и улыбался, ему стало легко и хорошо на сердце, даже дождь стал ласковым и задумчиво шумели вокруг него мокрые полуобнажившиеся осины и березы и расступались патлатые ели…
Русский дождь, русское небо, русский лес и этот славный кацап Кузьмин! Да, хорошо и сладко будет здесь умирать! Вспомнил, вдруг давным давно забытый стих:
«Эти бедные селенья!
Эта скудная природа!
Край родной долготерпенья!
Край ты русского народа!»
Кузьмин прислушался к неразборчивому бормотанию переводчика, подхватил: «Долготерпенья? Вот его нам, браток, и не хватает! Замучили немцы проклятые, поживешь, сам увидишь!»
Вышли на поляну, в конце которой блестели мокрые рельсы железной дороги! За земляным валом подошли к серым деревянным постройкам, крытым гнилым тесом, поднялись по покосившемуся крыльцу, над которым висела ржавая железная доска: «Первая рота 654 Восточного батальона», на русском и немецком языках.
В канцелярии первой роты было пусто и тихо. Осенние вялые мухи сонно ползали по пишущей машинке, разбросанным в беспорядке бумагам и по лицу сонного дежурного писаря. Галанин бросил на пол мешок, который передал ему исчезнувший Кузьмин, поставил в угол карабин и вздохнул с облегчением, в то время как писарь, рыжий фельдфебель, проснувшись от шума, долго и скучно зевал… — «Где тут у вас командир роты? Хочу его лично видеть?» — «Командир роты? он спит, все немцы спят! У нас так установлено, раз и навсегда: ночью служба, днем отдых. До вечера, за исключением дежурного все отдыхают, проклятые партизаны не дают нам покоя! Да вам собственно, зачем командир? устраивайтесь здесь в соседней комнате, раз получили назначение в эту дыру! будем спать вместе, как я спал вместе с этим беднягой Графом, переводчиком. Все немцы здесь, считая фельдфебеля Рама, командира! Русские солдаты спят во дворе. Моя фамилия Коп! будем знакомы, Галанин. Идем!» Провел Галанина в соседнюю комнату, где стояли две железные кровати, стол, два кривых стула и шкаф, радостно объяснял: «Вот: как видите, живем мы хорошо, лучше чем наши товарищи в окопах, где сейчас грязь, холодно мокро и все время стреляют; вещи ваши разложите в шкафу, левая сторона ваша, правая моя!» Открыл шкаф, откуда кинулись в разные стороны испуганные тараканы, худые и длинные, добродушно смеялся: «Скучно не бывает, в кроватях клопы, здесь тараканы, клопы кусают, но тараканы спокойны, я их даже подкармливаю крошками, смотрите совсем ручные, не боятся!» В самом деле тараканы, разбежавшиеся при виде незнакомого немца, остановились и стояли спокойно кучами, задумчиво шевеля длинными запорожскими усами.
Коп ушел, Галанин сел на свою кровать, посмотрел в окно, на мокнувшие около крыльца грустные березы, на ходивших по двору, как будто, бестолково, оборванных русских солдат с шевронами РОА на рукавах, сжал виски руками. Голова болела все больше, очевидно была и температура и поэтому вся жизнь казалась ненужной и пропащей. Посмотрел на стену, загаженную клопами и украшенную голыми женщинами, вырезанными из журналов, сорвал их со злобой и скомкав забросил под кровать, решительно прошел в коридор, без труда нашел дверь в кухню, которая очевидно служила одновременно столовой и ванной, побрился, вымылся, прислушиваясь к храпу, доносившемуся из соседней, комнаты, вернулся снова в свою комнату, посмотрел на застывших в ожидании тараканов и решил вещей не раскладывать, повесил свой мешок на крюк, забитый в стену, обернувшись обрадовался, увидев перед собой улыбающегося Кузьмина: «Господин переводчик! что же вы здесь один сидите? одному всегда плохо! идемте к нам! закусите с дороги!.. все равно ваши немцы до вечера не встанут…»
Галанин заглянул в канцелярию, где Коп снова спал, облокотившись спиной о грязную стенку, широко открыв рот, из которого по углу губ текла мутная слюна, ленивые мухи не спеша влетали в рот и вылетали, Кузьмин смеялся: «Иш как спит! ничего не знает, а они мухи ему туда червей кладут!»
На дворе прошли мимо двух минометных гнезд, где спокойно мокли оборванцы и с любопытством молча смотрели на нового переводчика, дошли до другой длинной постройки, стоящей рядом с невысоким земляным валом. Толкнув мокрую дверь, очутились в казарме, полной махорочного дыма, нар в два этажа, столов, скамеек и солдат. Их было много, сидели и лежали на соломенных матрацах, покрытых немецкими одеялами, штопали грязное белье и обмундирование, за столами играли в карты или ели из котелков щи. Запах был тяжелый и неприятный от скученной тесноты, грязи, махорочного дыма и пара жирных щей…
Когда Галанин вошел, никто не обратил на него внимания и все продолжали свое дело, работали, ели, играли в карты и ругались. Кузьмин не церемонился со своими сослуживцами, распоряжался: «А ну-ко! Посторонися, даешь дорогу! Освободить место для нашего переводчика, на кухню сбегай, Петров! Живо поворачивайся! Не видите — человек с дороги, усталый и голодный! Поторопись! Мать вашу!» Исполняли распоряжения Кузьмина, унтер-офицера, неохотно и не торопясь, но все-таки место освободили и на свободном краешке стола смахнули на пол крошки комисного хлеба, прямо ладонью вытерев сальные пятна пролитых щей… На кухне пожилой мрачный повар ругался с Петровым, прибежавшим с котелком: «Для нового переводчика, говоришь? обожди, успеешь! Так он же сволота-немец! Ну и пусть жрет со своими, небось там лучше наших щей! Ему у нас не полагается, — скажи это ему!» С сердцем зачерпнул самую пустую жидкость, скупо налил пол котелка, огрызался, слушая протесты Петрова: «Ладно! хорош будет и так! не пондравится, пусть идет к своим и спасибо скажет, что и это дал!»
Погнался следом за Петровым, вырвал из его рук котелок, вылил, матерясь, в грязь пустые щи, снова уже осторожно и внимательно выловил из котла хорошие жирные куски убоинки, слив жидкость добавил не жалея капусты и картошки, жалел, что котелок был маленький и не вмещалось в него все, что хотел туда наложить, ругался последними словами, прислушиваясь к чему то непонятному и неуловимому, что шевелилось у него в душе, совсем где то глубоко: «Мать его в рот, твоего Галанина! Неси, пусть подавится, сволочь немецкая! Пусть видит, что мы тоже не последние сволочи!»
Петров обернулся, показал ему свои нехорошие черноватые зубы: «Га, га, га! Ну и гад же ты ползучий, Филипов, и чего ты ругаешь его немцем? Сам ведь знаешь, слыхал, что говорил товарищ Жуков? Наш он! из за границы приехал: белогвардеец!» Уже скрылся в казарме, а Филипов продолжал возмущаться: «Белогвардеец! так это еще хуже сволотой он оказывается. Изменник родине! холуй немецкий!» Со злости бросил черпак в грязь, потому что знал хорошо и даже очень, что и сам он был немецким холуем и еще большим изменником.
Галанин ел сначала с неохотой, без аппетита, солдаты внимательно смотрели на его жующий ленивый рот, на желваки которые играли на худых чисто выбритых щеках, сразу пришли на помощь. Сначала Хохлов со своим древесным спиртом решил угостить ротного гостя, но не успел налить стаканчик своей ядовитой отравы, как его опередил Шустов, остановил его порыв гостеприимства и очень даже обидел: «Куда лезешь, Хохлов если сам хочешь слепнуть, других не стравливай? Бойко, а ну ка, нечего за других прятаться! доставай ка свою самогонку! поднеси стаканчик господину переводчику! не видишь? аппетит то у него хреновый! даешь!» Бойко нехотя полез под матрац, с болью в сердце посмотрел как мало, совсем на донышке оставалось сладкой на меду самогонки, но не выдал своего горя, щедрой рукой налил лопнувший щербатый стакан, поднес улыбающемуся Галанину и смотря в усталые темные глаза, даже как полагается, добавил: «Пейте на здоровьице, товарищ, с дороги, устамши, это во как помогает!» С удовольствием увидел как до дна, не поморщившись, выпил его гость мировую, крепкую водку, одобрил: «Вот это так да! по нашему по русскому, не то что эти немцы свои рюмочки сосут!»
И этими словами лед был сломан, между гостем и его многочисленными русскими гостеприимными хозяевами. Полезло сразу много рук под соломенные матрацы, доставали оттуда заветные последние бутылочки, наливали переводчику, себе и своим боевым товарищам, пили и старались обязательно чокнуться с товарищем переводчиком, снова погнали Петрова за щами, достали из потаенных уголков ворованное сало и мед, все поставили на стол и всем угощали его, товарища белогвардейца, пострадавшего в свое время за правду, бывшего офицера, разжалованного немцами за доброту и справедливость! Получился неожиданно праздник! русский праздник, достали гармошки и балалайки, пели и танцевали, благо немцы спали, как убитые, кричали на ухо Галанину стараясь перекричать крики и топот пляшущих ног: «Не робейте, дорогой товарищ! не пропадете с нами!! чуть что! Обижать вас будут, мы им сволочам в два счета капут сделаем, и уйдем с вами в лес!» Как будто их бродяг никто и никогда не обижал, как будто они все стали сразу смелые и сильные, они — самые несчастные и забитые немецкие рабы!
Когда уставший Галанин стал засыпать, здесь же за столом, сбегали на чердак, где лежало сено и не было ни клопов, ни тараканов, у открытого слухового окна намостили из одеял удобную постель, толпой на руках понесли туда своего совсем ослабевшего переводчика и заботливо укрыли его овчинным тулупом: «Тут его обдует ветерком, устал миляга! Тихо, сволочи! Не орать! не видите — спит! смотри: чудно как спит — тихо как мертвяк!» Ушли допивать свою самогонку и древесный спирт, что бы не обижать никого, стараясь не шуметь, на ухо друг другу надрываясь кричали: «Наш он! Сразу видно! Со всеми стаканами пил! Никого не обидел… Ну, подождите, немецкие гады! Мы вам теперя покажем!» Крик был такой, что немцы проснулись раньше положенного часа, недовольные и испуганные, но не беспокоили русских, т. к. знали, что те пьяные были совсем дикари!
Рам был фельдфебелем полевой жандармерии, но это не мешало ему командовать ротой русских солдат РОА. За свою годичную службу насобирал наград, правда пустяковых, но все-таки: крест за военные заслуги, без мечей, и эти две новые медали для восточных батальонов, с зелеными ленточками. В его взводах сидели русские офицеры, бывшие военнопленные: в первом — Красильников, во втором — Девятов и в третьем — Жуков. Так было уж установлено, взводом командовали одновременно: немецкий унтер-офицер, который заведовал администрацией подразделения, продуктами, обмундированием и дисциплиной и русский лейтенант, обязанности которого были совершенно непонятные, он командовал своими бродягами, вел с ними занятия, распределял наряды и с ними спал и ел! А немец получал свой обед из взводного котла отдельно, спал тоже отдельно в своей комнате где висел полевой телефон и лежали на столе ручные гранаты и револьвер. На всякий случай! На случай бунта, например! Что бы не скучать в одиночку, ходил в гости в штаб роты, если взвод был далеко, ездил на телеге. Играл там в очко со своим немецким начальством и слушал вместе с ним московское и лондонское радио на немецком языке. Так и получалось, что везде, в штабе батальона, роты или взводе, было два враждебных мира, которые временно жили как будто вместе, но видели ясно, что их совместная жизнь долго продолжаться на может и ждали только случая, что бы с ней кончить.
Немцы во главе с Рамом мечтали о переводе их в немецкую часть, что бы если уж погибнуть, так в честном бою.
Русские мечтали о большом и страшном: как бы добиться прощения, вернуться в лоно Советского союза, чего бы это ни стоило, сколько бы не пришлось пролить поганой немецкой крови.
Густав Рам это прекрасно видел и, когда бывали потери и гибли немецкие солдаты, от чьей руки неизвестно, собирал всех взводных унтер-офицеров к себе и устраивал секретные собрания. Тщетно старался установить виновников гибели храбрых немецких солдат, кричал до истерики: «Мы все в мышеловке! Мы ходим впотьмах! Так продолжаться больше не может! Нужно принять меры, иначе погибнем! Давайте думать!» Пили все вместе коньяк… думали и меры принимали: всю надежду возлагали на переводчика Графа, из польских немцев, похожего на польского хитрого ксендза, давали ему задания, втереться в доверие к русским, выяснить в точности, кто из них был особенно опасен, своей озлобленностью и умом; выловить их и отправить к Мееру с соответствующим донесением. Таким образом лишить роту опасных вожаков и добиться сравнительной безопасности, — расходились, разъезжались пьяные и довольные… И Граф начал действовать, ловко и умело, втерся в доверие к русским, вместе с ними пил и ходил по колхозам на гулянки, где танцевал с веселыми, (все равно война!), колхозными девушками. Всюду совал свой длинный красный нос, во все три взвода, и каждый вечер докладывал Раму о виденном и слышанном, сначала как то неопределенно, о том, что волнение во взводах и отделениях все увеличивается, что ясно видна умелая пропаганда, что опасность страшно увеличилась. Рам бледнел, дрожащей рукой наливал коньяк себе и Графу, торопил:
«Все это хорошо, я и без вас это знаю! Но кто? Укажите мне, кто во всем этом виноват?» Граф неторопливо выпивал рюмку, нахально ждал, что бы наполнилась вторая, хитро прищуривал глаз: «Кто? Я, кажется, знаю! Еще две, три улики и я вам скажу! Думаю, что завтра, даже наверное завтра, можно, еще одну рюмочку?»
Рам наливал, из шкафа доставал бутылку водки: «Вот вам пока, угощайте этих свиней! Итак завтра вечером буду вас ждать с нетерпением! И ждал, целый день и весь вечер. Уже поздно ночью, когда, как всегда, играл в очко со своими подчиненными и, на этот раз, выиграл, прибежали русские солдаты. Вломились неожиданно в комнату, напугали. Рам решил, что бунт начался и хотел дорого продать свою жизнь, трясущимися руками начал расстегивать кобуру револьвера, но русские не испугались, лезли толпой, принесли и положили на пол, что-то в одеяле испачканном кровью, показали бледно-зеленое лицо трупа, долго кричали что-то по-русски и махали руками. К счастью Холодов, унтер-офицер, говорящий немного по-немецки, помог объясниться. Оказывается Граф отправился почему то в Погиблово один! К своей русской любовнице, которую там завел, несмотря на его, Холодова, предостережения!
До Погиблово не успел дойти и был убит сзади в голову. Смотрите-ка, от затылка ничего не осталося! Нашел его патруль, возвращавшийся из Мхов, и принесли сюда, смотрите-ка! Ни сапог ни френчика, ни бутылки водки, ничего не нашли, кричали немного пьяные патрульные, от которых подозрительно несло водкой!
Русские кричали и смеялись и трудно было понять отчего, от того что погиб Граф, или видя испуганного Рама! Ушли, оставив труп здесь же на полу, около стола, где стояли бутылки вина и коньяку и карты с немецкими марками в банке.
На другой день Рам просил по телефону назначения нового переводчика, сообщив о смерти Графа. Приехал сам Рок с Меером, сделал дознание, никого не нашел и сразу обратил внимание на Холодова, разработал свой план и уехал успокоив Рама: «Переводчика вам пока не надо! Холодов владеет хорошо нашим языком! И нам предан, как собака! Кроме того он русский, и ему легко втереться в доверие этим свиньям! На этот раз успех обеспечен!»
Как будто, он был прав! Успех был с каждым днем все очевидней. Рам уже знал, кто и когда собирается бежать к партизанам. Он одним ударом с ними расправится и добьется спокойствия в своей роте! Место, где он должен был перебить перебежчиков, было тщательно выбрано. Опять накануне решительного дня говорил шепотом с осведомителем, угощал его, как русского не коньяком, а водкой и дал ему на дорогу целых два литра, что бы окончательно войти в доверие этим русским изменникам.
А на другой день, собираясь идти со своими верными писарями в засаду, прошел по двору и увидел около казармы русских солдат, кучу этих бродяг вместе с лейтенантом Жуковым, подошел и спросил по-немецки в чем дело. Русские молча расступились и Жуков тоже молча с усмешкой показал на утопленника, который лежал на мокрой от дождя земле с широко открытыми глазами и ртом, забитым илом. Раму показалось, что он видел скверный сон. Это был Холодов, который должен был через два часа вести перебежчиков на пулемет! Вместе с этим Жуковым и его женой! Если верить Жукову, Холодов потонул, купаясь в Узе! Как будто можно было купаться в такой собачий холод! Было что-то зловещее в смехе русских, которые смотрели на мертвого шпиона, в спокойных словах Жукова: «Мы видели как он тонул! Хотели его вытащить за волосы, но было поздно! В его одежде нашли две бутылки водки, но разбили по дороге сюда, по неосторожности!»
Смеялись теперь все: Жуков, пьяные солдаты и Рам; сам он не знал отчего, от того, что бы скрыть свой страх или над собственной глупостью, что он мог поверить капитану Року, Холодову и себе! Как будто все они немцы не были уже обречены на страшную смерть, как Граф от пули в затылок, как Холодов, задушенный грязным илом реки Узы! Сейчас же написал рапорт Мееру, повторил свою просьбу о переводе немедленном в немецкую боевую часть, написал и частное письмо: «Пойми меня, Вилли, я не могу больше! Каждую минуту ожидаю смерти и ложась утром спать после бессонной ночи, не знаю, проснусь ли живым! Не смейся, я не трус! но даю тебе честное слово мне страшно здесь! Я посылаю тебе завещание на всякий случай, если не дождусь моего перевода! Гейль Гитлер! Твой Рам».
И в ответ на это письмо, на вопль погибающего человека, Меер прислал ему нового переводчика, солдата Галанина, в сопроводительном письме писал: «Успокойся, Густав! я тебя понимаю и сам уже давно прошу о моем переводе отсюда. Есть надежда, что мы скоро отсюда уйдем! А пока терпенье, терпенье и еще раз терпенье! Посылаю тебе нового переводчика, солдата Галанина, что бы ты знал, с кем тебе придется иметь дело, сообщаю тебе…» Рам прочел письмо с изумлением! В бессильном гневе скомкал его и бросил в мусорное ведро. Ударил кулаком по столу так, что писаря в соседней канцелярии подпрыгнули на своих продавленных сиденьях, кричал, совершенно потеряв голову от страха и возмущения «Что у меня здесь? свалка нечистот? Все, то что ненужно в батальона, всякое г…о посылают мне, самых пьяниц, воров, и мошенников! Не могу больше! Повешусь! Химмельгот сакраментфердамтешайсе! Где Галанин? Почему он до сих пор не явился немедленно вызвать ко мне! Разжалованный офицер! Не исполняет приказания капитана Рока! Я ему покажу! Где он? В казарме у русских? Что он там делает? Разлагает моих солдат!»
Задохнулся от гнева, успокоился только после хорошей рюмки коньяку и выслушал, молча, долгие объяснения Галанина: «Сейчас же по прибытии в роту, я хотел вам явиться, но дежурный писарь запретил мне вас беспокоить, так как вы спали после тяжелой службы, приказания капитана Рока я все исполнял. Не исполнил только одного, вместе с ним пить. Я не могу пить много, господин фельдфебель! У меня язва желудка. Я действительно разжалован за расхищения имущества… но кто этого не делает? Все мы люди, у каждого есть свои слабости и все мы можем ошибаться.» Говорил спокойно и тихо, не грубил и стоял, как полагается, руки по швам… Сразу понравился Густаву Раму своей подтянутостью и вежливостью и тем что был уже немолодой; он был прав, у всякого бывают свои слабости, например у него, Густава, эта история с Жуковой! Не будь она русская, пахло бы тоже Бог знает чем! Хмуро ободрил нового переводчика: «Можете стоять вольно! Гм… значит вы приехали к нам переводчиком? Очень рад! Хотя, будет вам трудно! трудно и опасно!» — «Да, я слышал… ничего, господин фельдфебель, волков бояться в лес не ходить, как говорят эти русские. Я буду стараться, что бы вы были мною довольны!»
Вот после всего этого и верь Мееру! Перед Рамом стоял образцовый солдат, который умел себя вести и знал с кем имел дело! Не был подобострастным, как Граф, не лизал ему известного места, как Коп, не был лакеем как Холодов. Сразу было видно, что был раньше офицером. С любопытством Рам справился: «В двадцать одно играете?» И оказалось, что Галанин играл и даже любил эту русскую азартную игру. Сейчас же после ужина засели за карты и играли до утра, когда поднялся мутный серый осенний рассвет. Рам с удовольствием подсчитал свой выигрыш, сегодня выиграл много! 72 марки, из которых 62 проиграл Галанин, видно был с деньгами и их не жалел, играл неосторожно и с азартом, все хотел сорвать банк Рама и оставался в дураках. Разошлись сегодня поздно, перед сном Рам и переводчик уединились одни в канцелярии, где устроили без писарей совещание… говорил больше Рам, делился с Галаниным своими надеждами и опасениями: опасений было очень много, надежд никаких, но стало больше, когда пошли тоже спать. Рам в свой кабинет, Галанин к своим клопам и тараканам.
На прощанье Галанин рассуждал ясно и спокойно: «Все будет хорошо, господин фельдфебель. Положитесь на меня, я выведу на чистую воду этих бандитов и найду убийц Графа и Холодова. Кажется, я начинаю здесь кое что понимать. Виноватых здесь не может быть много, самое большое три, четыре человека. Если их отсюда убрать, спокойствие вернется. Спите спокойно и предоставьте мне действовать.» Удивительно успокаивающе действовал на больные нервы этот спокойный человек с серьезными холодными глазами, жесткой складкой упрямых губ. И Рам спал спокойно и даже радостно в этот день. С одной стороны большой выигрыш, а другой стороны новый, очень дельный переводчик. Даже во сне его видел. Держал за шиворот кого то маленького и жалкого и показывал на него пальцем: «Вот, он агитатор, господин фельдфебель! Узнаете вы его?» И Рам сразу узнал лицо пойманного преступника, который был в немецкой форме с немецкими знаками отличия, это был испуганный Меер! А потом, вдруг, увидел другой сон: Александру Жукову, которая расстегивала свою блузку, показывала ему свою маленькую розовую грудь и смеялась озорным смехом, странный многообещающий сон!
В двенадцать часов встали, сонные кое-как поели и сейчас же после обеда легли спать снова, теперь уже основательно до сумерек, когда начиналась служба, выдача продовольствия и обмундирования, боеприпасов, затем перекличка и ночное дежурство. Дежурство заключалось в том, что все немцы собирались в полном боевом вооружении на кухне и там ждали тревоги, в ожидании тревоги ели, пили и играли в карты. Тревога была почти каждую ночь, происходили несколько взрывов по железной дороге, идущей на ленинградский фронт, посылка на место взрыва патруля, который точно устанавливал место взрыва и донесение в Дно о повреждениях. Обыкновенно утром приходил поезд с рабочими и немецкими железнодорожниками, под охраной немецкой охранной роты и чинил путь, а в следующую ночь повторялось то же самое. Был это самый беспокойный участок и потери первой роты, по сравнении с другими ротами были всегда значительны.
В первый день Галанин спал только до обеда, во время обеда еще раз условился с Рамом о своей работе и настоял на том, что бы Рам сообщил по телефону всем взводным о его прибытии. Когда немцы легли спать, Галанин захватил с собой карабин, патроны и две ручных гранаты и пошел по полотну железной дороги к реке. Там стоял первый взвод, которым командовали одновременно унтер-офицер Вейс и лейтенант Жуков, защищал он самый важный опорный пункт, железнодорожный мост через реку Узу! Еще утром поднялся ветер и, разогнав осенние тучи, сразу затих, как будто исполнил задание. Стало тепло и чуть не жарко. Вдоль полотна в нескольких десятках метров выстроились в осеннем уборе свежевымытые деревья, которые горели и переливались теми драгоценными красками, которыми в последний раз блещет лес перед тем как раздеться для зимнего сна. Галанин чувствовал себя бодрым и веселым, от вчерашнего недомогания не осталось и следа. Очевидно вылечило вчерашнее пьянство со штабными русскими. С улыбкой он вспоминал каждого из них в отдельности, смешных и трогательных в своей грубой ласке. Да это были дети, которых легко было завоевать! Теперь торопился к Жукову, Красильников и Девятов могут обождать…
Скоро увидел мост, влево от него вдоль полотна земляные валы, дальше бараки потом река, за рекой по обе стороны моста бункера, на мосту русский часовой. Во дворе, за земляным валом, группа русских солдат, сидя на скамейках вокруг стола, внимательно слушала лейтенанта Жукова, объяснявшего им детали разобранного пулемета, невдалеке стояли два миномета, накрытые брезентом.
Когда Галанин вошел в ворота, Жуков радостно закричал: «Встать! смирно!» и подойдя к немецкому солдату, рапортовал, как офицеру: «Господин лейтенант! в первом взводе первой роты производятся занятия по изучению немецкого пулемета!» Почтительно пожал знакомую руку, бодро скомандовал: «Продолжаю дальше… слухайте! Значит так… этот замок чем знаменит? Он знаменит…» Объяснял, а мысли и взгляды его были направлены в другую сторону, в сторону его любимого отца и благодетеля… Раньше тоже его любил и уважал, в особенности, после того как Галанин его женил на своей приемной дочери, но теперь после того как он его предупредил о провокации Холодова, вдвое! Ведь шутка сказать, если бы не Галанин, лежал бы он вместе со своей Шурочкой в земле. Кое-как довел свои занятия до конца и подошел к Галанину, который в стороне внимательно следил за занятиями: «Товарищ Галанин, ну и рады мы оба, мы узнали, что вы приехали еще вчера, и ждали вас весь день и всю ночь… Шурочка плакала с горя: порешила, что вы нас забыли…» — «Нет, Жуков, не забыл… разве после всего, что мы вместе пережили, можно забыть? Потом поговорим о всем. А где же ваш унтер-офицер Вейс?» — «Заперся от нас! Он нас, господин лейтенант, боится как чумы! У себя запирается, а когда на поверку выходит, все время за револьвер свой держится! Дерьмо какое то! все думает нас запугать! еще хуже чем Рам! а козырять ему первому требует! как будто я, лейтенант, ниже его, солдата!» — «Ладно! не волнуйтесь, Жуков! все знаю, вижу и слышу! в штабе батальона еще хуже! но поверьте мне — скоро всему этому безобразию конец! все переменится и мы, русские, свое возьмем!!» — «Да я и не сомневаюсь, Алексей Сергеевич! раз вы с нами, иначе и быть не может! идемте я вас к нему проведу!»
У Вейса на восточном фронте погибло два брата, поэтому русских он ненавидел всех! красноармейцев на фронте, мирное население здесь в тылу и солдат РОА в восточном батальоне, этих бывших военнопленных. Никак не мог понять новых приказов Аккермана, почему вдруг вооружили его вчерашних врагов, убийц его братьев, почему он должен их считать солдатами славной немецкой армии? Не хотел и не мог понять!
Не боялся их! А презирал и ненавидел от глубины души. Знал, что он рано или поздно погибнет от руки русских, но хотел как можно больше забрать с собой на тот свет этих зверей… Поэтому и был осторожен, всегда с расстегнутой кобурой, с ручными гранатами под рукой… только и думал о последней схватке со своими врагами и все мечты Рама, оздоровить первую роту, выловив оттуда несколько виновников смут, считал смешными и опасными, так же смешной считал его затею, при помощи Галанина, добиться того, чего не могли добиться ни Граф, ни Холодов. Так и дал понять Галанину, пришедшему к нему за нужными сведениями: «Кого я подозреваю? Ха, ха, ха! Всех! Вы слышите — всех! Все они убийцы и негодяи! Все они ждут только случая, что бы перебить нас всех! Но меня они так легко не получат! Я перед смертью отомщу за моих братьев и потом дорого продам свою жизнь! По крайней мере десяток их заберу с собой! И прежде всего этого Жукова, который все ждет, что бы я — немецкий унтер-офицер, первый отдавал ему честь! ему! вчерашнему военнопленному! Никогда! Вы слышите — никогда!»
Галанин молча смотрел на коренастого уже немолодого унтер-офицера с налитыми кровью маленькими глазами, с всклокоченными волосами, с давно небритым, дергающимся нервным тиком, лицом, потом все-таки старался успокоить: «Мне кажется, что вы слишком мрачно смотрите на вещи. Русские солдаты не так уж плохи. Я с ними здесь в роте уже немного познакомился. Люди как люди, есть хорошие и плохие, и хороших больше. А относительно отдавания чести… насколько я знаком с приказами Аккермана…» — «Приказы! знаю… сам читал! И мне на них наплевать! Он никогда не заставит меня первому отдавать честь этим убийцам моих братьев!.. Пусть лучше расстреляет! Русские — люди! Ха, ха, ха! Дорогой мой, я вижу у вас на груди железный крест первой степени и верю, что вы его честно заработали, сражаясь против этих негодяев! Но здесь в батальоне, вы человек новый и ничего не знаете и ничего не видели… Вы только посмотрите в их глаза! Разве вы не читаете там желания убить всех нас? Нет? Очень жаль! А я читаю каждый день, впрочем обождите.» Вейс вышел за дверь, крикнул на странной смеси ломанных русского и немецкого языков: «Жуков, сюда! Построить взвод немедленно, переводчик хочет с ними говорить!»
Через несколько минут. Галанин обходил фронт бродяг рядом, с Вейсом, и должен был согласиться с командиром взвода: в глазах каждого солдата, оборванного и грязного, он видел глухую ненависть и что темное зловещее, что заставляло его невольно ежиться. Это и было наверное то желание убить, о котором ему кричал несчастный немец. Он попросил у него разрешения сказать несколько слов русским и выяснить их настроения. Вейс презрительно согласился: «Гут, говорите! а я пойду к себе, надоело смотреть на этих бандитов, когда кончите, зайдите. Он исчез в своей комнате и слышно было как звякнул тяжелый засов. Галанин улыбнулся, показал рукой на дверь: «Вы видели и слышали? Боится, немец! В чем у вас здесь дело, товарищи? Я ничего, не понимаю.» Говорил долго, речи своей не подготовил, поэтому сначала немного путался и волновался, потом овладел собой и бросив взгляд на внимательные лица солдат, увидел, что овладел ими, говорил немного туманно, но намеки его были сразу поняты и оценены озлобленной толпой. Из глаз бродяг исчезла ненависть и жажда крови, теперь это были глаза очень усталых и несчастных людей, которые начали задавать вопросы, сначала очень осторожные и хмурые, потом смелые и веселые. Заставляли улыбаться своего переводчика и смеялись, сами показывая свои лохмотья и шевеля грязными пальцами в рваных ботинках: «А это видали? какие же мы солдаты, раз с нами так обращаются? Настоящие урки! Девки над нами смеются, обижают… Нет, пусть немцы ваши с нами по-людски обращаются, тогда и мы людьми будем, а до той поры, накось! выкуси! также паек, разве ж мы не видим, что они от нас воруют все мясо, крупу, водку, а табак? Кантина? Где наше вино? Одеколон?»
Галанин слушал внимательно, записывал что-то в свою книжечку, требовал точности: «А сколько граммов мяса вам полагается в день? Не знаете? Так почему же вы считаете, что у вас крадут? Относительно водки знаю! Тоже и в штабе батальона, знаю и про табак! А одеколон? Я его сам не получал! А мне как немецкому солдату, конечно, выдали бы! Тут что-то не так! Кто вам говорил? Федько? А ну ка, Федько, говорите, нечего за спинами прятаться! Какой одеколон? Кто вам сказал? Штабные солдаты? Я выясню! и покажу им как вас обманывать! Еще что?» Кричали и добивались точности долго. Наконец уточнили все, довольные слушали заключительные слова переводчика: «Значит у вас я кончил. Повторяю еще раз: Все это доложу кому надо! Как можно скорее. Злоупотребления прекратим в корне! Но дайте мне время, товарищи! И, пока я буду защищать ваши права, не делайте глупостей и будьте спокойны! Пока злоупотребления не прекратятся!» Очень напирал на это замысловатое слово и убедил таки бродяг: «Обещаем, господин переводчик! будем терпеть и глупостев не делать! Только вы уж постарайтеся: прекращайте поскорее эти самыя злые употребления! А генерала Власова вы все-таки разыщите! верим, что сами не знаете, куда его немцы злоупотребили! Но глупостев все-таки делать не будем… не нервничайте!»
Отсюда Галанин прошел по берегу Узы до Болот, там без труда нашел квартиру жены Жукова. Ждала она со вчерашнего дня своего нареченного отца и стол у окошка, накрытый белой скатертью, не убирала. Все было на месте: бутылочка медовой самогонки, соленые огурчики и холодное вареное мясо. И сама нарядилась в зеленое платье, что так нравилось Галанину, бросилась ему на шею, поцеловала в щеку, усадила за стол и угощала: «Ешьте, пейте и закусывайте! Господи, какой худой стал, совсем шкелет! Не даром Филипов за вас беспокоится! Не забыли? не серчаете за то, что я вас у Аванесянца ругала?» — «Нет не серчаю! Я люблю вас обоих, Шурка, разве я могу серчать? Ты вот что мне скажи, Шурка! Эта история с Холодовым… неужели это правда, что ты собиралась вместе с твоим мужем бежать к партизанам?» Долго со вниманием слушал рассказ Шурки, не перебивал, когда она кончила и, схватив его руку, поцеловала, рассердился: «Ты с ума сошла! никогда не смей этого делать! Не унижай себя! Но я рад! Чертовски рад! Слушай, ты должна мне помочь! Я один здесь и мне будет невозможно быть в курсе дел вашего взвода без твоей помощи! Согласна?.. А ты все хорошеешь! и это платье тебе очень идет, делает тебя совсем девочкой, я понимаю этого осла Рама…» Шурка смутилась до слез и что бы скрыть свое смущение, снова бросилась его угощать: «Ешьте скорей и побольше! сейчас придет мой Степа! Девушек позовем, погуляем… я так рада! до смерти!»
И проходили дни и ночи… Галанин успел побывать во всех взводах: во втором у Красильникова и в третьем у Девятова, в Погиблове и в Мхах. Везде было одно и тоже: озлобленные русские и испуганные и тоже сердитые немцы. Галанин объяснял и записывал жалобы, обещал всегда загадочно, но наверняка: злоупотребления скоро кончатся, а пока он там с кем-то наверху прекратит, требовал спокойствия и выдержки. Русские слушали его недоверчиво и подозрительно, но все-таки верили немного туманным обещаниям, обещали успокоиться и не делать глупостей, и обязательно просили разыскать генерала Власова, узнать, как им «злоупотребили» немцы и им рассказать. Красильников — высокий красивый лейтенант с лицом, порченным оспой, с большими ласковыми глазами, обещал ему полную поддержку: «Знаю, что вам будет трудно с вашими немцами, но обещаю, что у меня во взводе все будет в порядке… Не торопитесь, бейте наверняка, я буду вас держать в курсе наших настроений! Не бойтесь пока немцев не тронем… Кегель пусть продолжает спать!»
Немецкий командир взвода — Кегель, молодой неврастеник, с мечтательными глазами и вялыми пухлыми руками, читал целыми днями немецких классиков и философов и совершенно не обращал внимания на окружающих его русских солдат и, конечно, не притеснял их. Поэтому в его взводе было спокойнее, чем во взводе Абеля, вместе с Девятовым. Их, третий взвод находился в Мхах которые лежали в дремучем глухом лесу. Взвод все время нес тяжелые потери и его особенно тщательно обрабатывали агитаторы, приходившие в Мхи от партизан. Унтер-офицер Абель давно махнул рукой на службу и на приказы Рама добиться полнейшей дисциплины во взводе. Он ясно видел, что рано или поздно русские перебегут к партизанам и поэтому старался быть с ними за панибрата и, когда озлобленные бродяги через переводчика Вейсброта кричали ему о несправедливостях, о рваных мундирах и ботинках без подошв, о том что в штабе не дали табаку и водки, разводил руками: «Скажите им, Вейсброт, что я здесь не при чем. Я исполняю только приказания моего начальства, ем вместе с ними из одного котла и от новых штанов отказался!» Ходил, как и русские в рваном, латанном обмундировании, курил с ними махорку и лебезил перед Девятовым, маленьким мрачным, черным как жук, лейтенантом, с черными глазами, где всегда горел огонь ненависти… Но с тоской видел, что никакие оправдания перед русскими не спасут его от гибели. Поэтому Галанину обрадовался как единственному человеку, который еще может что-нибудь предпринять для спасения немцев, делился с ним своими страхами: «Вы сами видите: этот Девятов, я не знаю что он думает, но доверять ему не могу! Так же и солдатам! Как будто я виноват во всей этой чепухе! Объясните этим людям, ради Бога, что я здесь не при чем!»
Здесь Галанину пришлось говорить и объяснять особенно долго… Пробыл целый день и уехал поздно вечером, на мотоциклетке с Копом… Все-таки кое-чего добился у солдат и, особенно, у Девятова. Уже прощаясь с ним, Девятов улыбнулся в первый раз за весь день, отчего его лицо стало сразу светлым и добрым: «Ладно! постараемся вам поверить, но предупреждаю вас, эта последняя отсрочка. Даем вам сроку две недели, если через две недели обещанных изменений не будет, я не ручаюсь за последствия, вы понимаете, что я хочу сказать? Ну, прощайте, желаю вам успеха. Этак будет лучше для всех, и для нас и для немцев!» За этот взвод особенно боялся Галанин, время шло и все оставалось по старому, так как связаться с Аккерманом он до сих пор не мог.
Начинал беспокоится не на шутку; оттого что мало спал, много разъезжал и много думал и мучился, худел еще больше, мало ел и много пил: самогонку и древесный спирт. Филипов, повар, самолично приносил ему в комнату самых лучших жирных щей с мясом, воровал для него у солдат самогонку и спирт, наливал стакан, подносил и беспокоился: «Господин переводчик! дык так же нельзя! ну посмотрите на себя в зеркало: шкелет, шкелетом! Кушайте и берите прямо пальцами мясо, бросьте ваши ножи и вилки, посолите покрепче солью, сверху огурцом накройте. Что же это такое получается: заездили вас эти проклятые немцы! Вижу, хорошо вижу!» Вернувшись на кухню, швырялся черпаками: «У, гады, глаза бы мои вас не видали!»
Надоедал Рам… каждый день к вечеру приставал к Галанину, требовал ускорить работу по срыванию масок с агитаторов и убийц, тоже начинал терять терпение и кричал, стуча кулаком по столу: «Никуда вы не годитесь! Если бы на вашем месте был Граф, он давно нашел бы! Вы совершенно не способны на эту деликатную работу. Нечего было за нее браться! Слушайте, я вам помогу: обратите внимание на Жукова. Ведь Холодов определенно на него указывал! И Жуков и его жена собирались бежать к партизанам в тот день, когда был убит этот несчастный! Кто его нашел утонувшим в реке? Жуков! Так делайте же выводы! Химмельсакрамент! Или хотите что бы я их сделал, раз вы никуда не годитесь?»
Был Рам в последнее время особенно раздражительный! Не мог забыть, как жена Жукова разбила ему нос, защищая свою честь, и скрипел зубами, когда с нею встречался и она смеялась ему прямо в глаза своим нахальным смехом. В конце концов решил действовать сам, произвести перемещения по службе. Жукова с женой отправить к Абелю во Мхи, подальше, что бы его не видеть, на его место вызвал Девятова. Не дал даже времени как следует собраться Жуковым, не дождался приезда Девятова, кричал в канцелярии: «Передайте им, Галанин, что бы к 12 часам они уехали с телегой, которая везет продовольствие и боеприпасы в Мхи. Девятов приедет завтра или послезавтра. Время есть! Вейсброт и без него там пока управится… Что вы стоите как пень! Двигайтесь! живо! Что? Что вы там бормочете? говорите немного громче!»
Галанин бледный и взволнованный начинал говорить громче, так громко, что его свободно можно было слышать в соседней канцелярии и даже на дворе, где у окна комнаты Рама начинали скопляться русские солдаты: «Первый взвод волнуется: требует оставления лейтенанта Жукова! Они считают его перевод неправильным. Г. фельдфебель, не торопитесь делать эту ошибку; я вам объясню, почему!» Рам бесился: «Я приказываю! приказ остается в силе! Пусть Жуковы едут! Что это? Бунт? Вы осмеливаетесь мне грозить! Я сегодня же протелефонирую в штаб батальона, что бы вас отсюда убрали! Вместо того что бы мне помочь, вы окончательно разложили мне роту! Не только не нашли убийц, но с ними за одно! Я вас прикажу немедленно арестовать!»
Теперь потерял уже терпение переводчик, кричал и стучал кулаком по столу не хуже Рама, к великому удовольствию солдат РОА, которые слушали за окном: «Хотите вы знать, кто разлагает роту? доводит ее до бунта? Вы, мой дорогой Рам! Вы и ваши немцы! Здесь в роте и там в штабе батальона! Рок и Меер!» Продолжал говорить спокойней, тише, вспомнил все ошибки и преступления немцев, так и сказал: преступления! Достав свою книжечку, вычитывал их прегрешения, бледному Раму, который от изумления, негодования и ярости потерял дар слова, положил книжечку обратно в боковой карман: «Вот! я вам все сказал! добавлю, что я поставил в курс всего генерала Аккермана! Вас пока не тронул! но трону, если вы будете упорствовать и не вернете Жукова обратно в его взвод! Впрочем, может быть уже поздно и даже я не смогу ничего сделать, смотрите вы видите русских солдат? — они ждут!» И Рам видел как солдаты подошли к крыльцу, оглянувшись, вдруг, увидел своих писарей, которые, не постучав, вошли в кабинет и стояли у двери, бледные и дрожащие, немедленно взял себя в руки и деланно засмеялся: «Вас ист лес? идите и продолжайте свою работу! Итак, Галанин, как мы с вами решили, для пользы службы мы пока оставим лейтенанта Жукова с его взводом, принимая во внимание любовь к нему солдат!»
Во время вышел из положения и обрадовался, когда Галанин молча повернулся и вышел из комнаты за писарями. В окно наблюдал, как русские обступили Галанина, как он поднял руку и сразу добился молчания и спокойствия! как он говорил и смеялся и как смеялись его солдаты! Смотрел на эту картину со страхом и изумлением, как будто в первый раз видел и этих солдат и этого странного человека. Понял… и сразу сделал нужные выводы, раз он пользуется таким доверием этих бродяг, нужно с ним считаться и ничего не делать опрометчиво, без его согласия. В этом и было спасение всей роты! К тому же, он что-то говорил о своем доносе на Рока Аккерману, на него пока не доносил… О том, что Аккерман благоволит Галанину, писал Меер! Значит? Химмельсакраментферфлюхте!
Когда Галанин вернулся и доложил ему, что удалось успокоить взвод, подошел к нему и дружески положил руку на плечо: «Ну вот и хорошо! Очень хорошо! И знаете, что я вам скажу, мой дорогой Галанин! Я сейчас пока вы выясняли это печальное недоразумение, смотрел в окно и много думал! Вижу, что вы правы! Не перебивайте меня! Я виноват, но уверяю вас, что я исправлю допущенные ошибки в моей роте; относительно батальона не могу, человек я маленький! Все приказы генерала будут исполнятся. Сегодня же я отдам соответствующие приказания; впрочем, нет не сегодня, что бы им не показать, что мы их испугались, но на этих днях! Увидите! Жуков молодец и его жена тоже, я рад что они остались!» — «Я знаю, что бываю груб, но войдите в мое положение… Гут… ни слова больше! Забыто и погребено! Пойдемте и в знак примирения выпьем и за карты! Есть у вас деньги? Хе, хе, хе! И откуда у вас столько денег и даже золотые русские рубли! Гут!» Начинало уже смеркаться. Ранние сумерки спускались на лес, на западе долго горело и играло червонным золотом пол неба, к ветру…
Началось вдруг неожиданно! Одновременное нападение на железнодорожную линию от Дна до Пскова… партизаны долго и тщательно готовились к этому большому рейду на важнейшую линию немецких коммуникаций на северном фронте. На помощь себе выгнали население всех колхозов, через которые проходили их молчаливые темные цепи, гнали перед собой стариков и баб, сонных и испуганных и совсем невооруженных, только немногие успели вооружиться вилами и топорами или по-вырывали колья из плетней, около полуночи подошли к железной дороге на всем ее протяжении и началось… Всюду перебили сонные гарнизоны опорных пунктов или прогнали их в лес, взорвали во многих местах линию, сожгли станции и полустанки, взорвали водокачки и расстреляли испуганных немецких и русских железнодорожников, от Дна до Пскова, за исключением только нескольких опорных пунктов, где засела первая рота 654 Восточного батальона, охраняя главным образом мост через Узу! Удивительно, что разбиты и обращены в бегство были наиболее надежные немецкие охранные части, бежали так далеко в лес, что их с трудом собрали на следующий день. А эта распущенная, совершенно разложившаяся и спившаяся рота, вдруг, огрызнулась сначала робко и неумело потом грозно и несокрушимо! Вопреки донесениям лазутчиков, почему то исполняла приказания немцев и, нанеся огромные потери пораженным партизанам, потерявших у моста своего самого храброго командира, погнала их обратно в лес. Все же партизанам удалось оторваться и уйти… правда, колхозники почти все погибли, но их не жалели особенно: элемент это был ненадежный и никому ненужный, ни немцам ни партизанам. А мост, тот мост, на который было обращено особое внимание, нападающих, остался невредимым! Прямо, чудеса какие то! трудно было поверить!
На этот раз Раму не повезло, или потому что сам играл рассеянно, был занят другими мыслями, или потому что сегодня начали играть новыми картами и он их еще не изучил основательно. Так или иначе, Галанину вдруг, удалось сорвать огромный банк 238 марок, почти все деньги Рама и писарей! Небывалая вещь в роте! И только Галанин собрался забрать эту кучу помятых бумажек, как, вдруг, начали ломиться русские и кричать: «Господин переводчик, выходите! выходите все! партизаны, гады ползучие напали, их мильоны!»
Как всегда по ночам, немцы были в полном боевом вооружении, и наскоро нацепив каски, выбежали на крыльцо и разбежались по окопам, где уже сидели испуганные русские. Рам с Галаниным остановились около минометов, слушали и смотрели, — была как будто летняя гроза, полыхали зарницы, по всему небу от края и до края, и глухо перекатывался гром взрывов и стучали пулеметы и автоматы. Было красиво и страшно, в особенности, когда взрывы приблизились и трассирующие пули начали чертить небо над Болотами и мостом. Как будто враг был везде, враг которого не было видно, но чьи действия отражали лес и река, звездное небо и черная притаившаяся земля. Рам бросился к минометчикам, по-немецки кричал непонятные команды; унтер-офицер не слушая его повернулся к Галанину: «Приказывайте вы, товарищ переводчик!» Галанин посмотрел на минометный расчет, сразу распорядился: назначил Кузьмина начальником штабного отряда, дал ему приказ подпустить поближе партизан и осветив ракетами бить наверняка, о немцах забыл, торопился уходить и обернувшись добавил: «Глупостей не делать! Немцев не трогать! Ждите сигнала, как только увидите над мостом красную ракету, возьмите из минометов в работу участок за рекой! Фомин знает куда. Все! не подкачайте, товарищи!» Ничего не понимающий Рам полез в окоп поближе к своим писарям!
Галанин бежал к реке, торопился, боялся, что первый взвод не исполнит приказания Вейса и, взбунтовавшись, перейдет на сторону партизан, бежал, задыхаясь, с колотившимся колоколом сердцем, только сейчас понял, что он уже не молодой солдат! А кругом горели зарницы и гудело небо от взрывов и трассирующие пули расчеркивались по небу, где был Бог, которому молился, он что бы успеть… Молился не даром, почти успел! Когда, перепрыгнув через вал, бежал к казарме, увидел на земле Вейса, в которого в упор стреляли темные тени, подбежав ругался: «Что вы, мать вашу, делаете? Бросьте его, товарищи, партизаны подходят! сейчас у нас с вами поважнее дела, иначе пропадом все и немцы и мы, русские! Даешь! мать вашу…!»
Сразу узнали солдаты своего переводчика и подчинились приказанию, бросили неподвижное тело, во главе с Жуковым гнались за Галаниным к железнодорожному мосту, под которым чуть светлела тихая Уза, кричали: «Товарищ переводчик, куда вы! там уже партизаны. Зубов с пулеметом должен был к ним перейти. Стой… мать твою»
Но Галанин не останавливался бежал уже по мосту, за ним бежали остальные. В бункере у пулемета на полу лежал неподвижный Зубов. Галанин стал около на колени, отшатнулся от страшной вони древесного спирта, смеялся так громко, что, прибежавшие с ним, те, которые не приняли участие в перестрелке с уже видными грозными цепями молчавших партизан, тоже смеялись. Зубов, этот ползучий гад, был мертвецки пьян! — «Где тут вода: лейте на этого сукиного сына из ведра! за пулемет, товарищи! стой, я сам, а вы… готовьте ручные гранаты! Даешь красную ракету! скоро, товарищи, покажем этим сволочам, как дерутся наши бойцы Восточного батальона! Ленту!» При багровом свете ракеты, видели широко раскрытыми глазами толпы странных партизан, не стреляющих и молча поднимающихся на железнодорожную насыпь к проволочным заграждениям. По команде Галанина открыли огонь из автоматов, запрыгал пулемет и из штаба роты уже летели первые мины…
Как с ума сошли все бойцы РОА и вымещали на партизанах всю свою злобу и ненависть к немцам, весь свой страх перед советской властью! Для того что бы лучше видеть, не жалели ракет и пускали непрерывно всякие: красные, зеленые и белые! Войдя в раж, вылезли из окопов при штабе роты и увлекая за собой обалдевших, ничего не понимающих немцев, взяли Болоты, прогнали партизан за реку, перешли ее в брод и вышли в тыл партизанам, продолжавшим непрерывно атаковать мост, который защищал из пулемета Галанин, вместе с, отрезвевшим после второго ведра воды, Зубовым… Дрались в рукопашную и прикладами убили начальника партизанского отряда в двух шагах от бункера, где засел Галанин со своими бойцами.
Это решило окончательно исход боя. Да и было время: начинало светать и партизаны торопились скрыться в лесу, ушли бесшумно, как волки, не торопясь, в полном порядке, исчезли, точно их и не было и только убитые и раненые вдоль железной дороги и в Болотах, говорили о том что штурм моста через Узу был, и был отбит первой ротой. В то время как унтер-офицер Кузьмин увел свой штабной отряд обратно к железнодорожной станции, подошли сильные патрули со стороны Мхов и Погиблова. Первым командовал все тот же мрачный Девятов, вторым Красильников! Все сошлись на мосту, довольные и радостные, это была первая крупная победа первой роты, одержанная без помощи немцев. Подсчитали потери, все три взвода потеряли только пятнадцать убитых, не считая павшего смертью храбрых, Вейса, который вдруг очутился около бункера за рекой, и по рассказам русских, был убит в самом начале боя, до прихода Галанина, единственный из немцев. Зато партизаны потеряли много из своих, правда, большинство были колхозники и их женщины, но вместе с ними лежал и командир отряда со своими связными… После того, как пленных прикончили, насчитали восемьдесят пять врагов, отдавших свою жизнь за родину и за Сталина, как кричали в исступлении бегущие на немецкие бункера мирные жители колхозов. Отдыхающие бойцы РОА ободрились… Как будто намечалась какая то возможность не уходить в лес в страшную неизвестность, можно было подождать, послушать и посмотреть. Галанин, в конце концов, был свой человек, русский белогвардеец, может быть теперь, после победы ему будет легче добиться прав для русских!
В штабе роты он доложил радостному Раму: «Господин фельдфебель! наши потери 15 убитых, не считая потерь вашего отряда, у партизан 85, в том числе их командир, захвачено два пулемета. Победа полная, разрешите вас поздравить от своего имени и от имени наших храбрых солдат, немцев и русских. Между прочим, большое несчастье: унтер-офицер Вейс пал смертью храбрых, за фюрера и за великую Германию!..» Нашел нужные слова, которые сразу завоевали сердце Рама, слушал с удовольствием как Рам кричал в трубку, только что начавшего действовать телефона: «Господин капитан! победа полная, мы разбили партизан! мост не поврежден, мои русские и немцы делали чудеса храбрости! Да, да, мост целый! Наши потери небольшие.»
Через полчаса, Рок снова вызвал первую роту по телефону, Рам позвал Галанина и торжественно сообщил: «Господин генерал Аккерман едет к нам сам на дрезине! Будет у нас через два часа. Я вас умоляю, Галанин, ни слова ему о нашем недоразумении! И пожалуйста немедленно оденьте прилично наших храбрецов! Главное, штаны и ботинки! Я уже распорядился, следите сами за исполнением моего приказа! Расстреляю негодяя, если он не подчинится! Я и раньше об этом думал! Но, приказ есть приказ!»
Уже несколько дней велись важные совещания в штабе армии тылового района. Обсуждался чрезвычайно важный вопрос о судьбе восточных батальонов. Опыт произведенный по приказу из ставки фюрера с русскими военнопленными, оказался, как будто, неудачным. Не говоря уже о страшно низкой боеспособности русских частей, положение в этих наскоро сбитых частях продолжало ухудшаться, по мере того как увеличивались успехи красной армии на фронте. Донесения командиров этих батальонов становились все тревожней и безнадежней, к пьянству, недисциплинированности, неисполнению боевых заданий прибавились случаи открытого бунта, сначала мелкие и — единичные, затем частые и грозные. Уходили в лес к партизанам сначала смельчаки одиночки, потом группы и отделения… Старались перед тем как уйти, насолить немцам, грабили вещевые и продовольственные склады, разбирали по карманам как можно больше ручных гранат, боеприпасов и убивали немецких начальников! Убивали зверски топорами и кольями и исчезали, предварительно захватив с собой документы своих жертв, что бы доказать партизанам о своей преданности советской власти! А за несколько дней до нападения партизанов на железную дорогу Псков-Дно взбунтовалась рота 633 батальона и перебила всех двенадцать немцев во главе с капитаном Шмитом, посланным туда, чтобы выяснить причины брожения среди русских свиней.
Это событие переполнило чашу терпения командира тылового района. Были вызваны к нему все командиры батальонов, по прямому проводу связались со ставкой и был получен приказ, который мог спасти еще то, что можно было спасти! Разоружить наиболее разложившиеся батальоны, их солдат частью расстрелять, остальных отправить, как рабочую силу в Германию, немногих, верных, распределить по немецким частям в качестве ХИВИ, вспомогательных добровольцев. Остальные батальоны снять с их опорных пунктов и спешными эшелонами отправить во Францию и Италию! Там подальше от разлагающего влияния русского населения, от пропаганды наглого врага, взять в руки непокорную толпу и сделать из нее настоящую боевую часть! И тогда их использовать: всякими способами, против англичан, американцев в Италии и против этих макиссаров, которые начинали все больше шевелиться во Франции!
Командиры батальонов приступили к работе, были составлены два списка: батальонов, надлежащих расформированию и батальонов подлежащих отправке на запад. Одним из первых батальонов, подлежащих уничтожению по настойчивой просьбе Рока, был 654 восточный батальон, который должен был быть стянут к Федорцово, там окружен тремя немецкими охранными батальонами и разоружен. Рок уехал вечером домой, а ночью произошло массовое наступление партизан и другие страшные вопросы стали перед перепуганными немцами. Тревога была не на шутку! Партизанам удалось стать на целую ночь хозяевами этой важной железнодорожной линии Псков-Дно, разбить и прогнать в лес не только русские восточные батальоны, но и немецких охранников.
Положение было грозное и Аккерман сам выехал в Дно, что бы там выяснить обстановку и постараться как можно скорее исправить положение. К счастью, в Дно было достаточно свободных моторизированных частей, что бы восстановить нарушенный порядок, снова занять все опорные пункты и восстановить железнодорожное движение по направлению к фронту. Уже к 10 часам утра удалось наладить телефонную связь и вздохнуть с облегчением, оказалось, что партизаны наделали больше шуму чем дела, правда потери в людях были большие, но повреждения не значительны и легко поправимы. На опорные пункты возвращались сконфуженные гарнизоны и их командиры, бледные и дрожащие, становились на вытяжку перед телефонными трубками, слушая пенье грозного Аккермана. Всякие самые модные мотивы, которые пел гнусавым голосом взбешенный генерал! Эти песни не предвещали ничего хорошего, впереди мерещились дисциплинарные взыскания, разжалования и даже расстрел! Долго не было известий от первой роты 654 батальона, но относительно ее у Акермана, в связи с вчерашним докладом Рока, не было сомнений! Махнул он рукой и пошел пить кофе с коньяком, когда, вдруг, прибежал Рок.
Недовольно буркнул: «Ну! нашли? связались? какие потери, или эти бандиты пропали без вести, перебив моих немцев!» — «Господин генерал! самая невероятная новость! только что говорил по телефону с Рамом! он мне сообщил, неожиданное, невероятное.» он волновался так, что трудно было понять, потом, когда, наконец, понять удалось, не верилось, не верилось первому приятному сообщению: «Подождите, не суетитесь! вы говорите, что Рам доносит о том, что ему удалось удержать мост, разбить партизан и прогнать их обратно в лес? Это прямо невероятно! Или ваш Рам спятил с ума, или вы, Рок!»
— «Я сам так думал в начале, господин генерал, но факт на лицо! Мост цел и наши вспомогательные поезда уже в Пскове! Это чудо сделала моя первая рота! самая последняя из рот!» Аккерман встал: «Вы говорите, что связь с Псковым восстановлена! Я сам туда проеду на дрезине и проверю на месте, в чем дело! Тут что-то непонятное, принимая во внимание ваш доклад вчера! Кстати, ваш штабной переводчик! Перзек! убрать его немедленно! Я был сегодня рано у вас в канцелярии, когда вы изволили еще спать! И хотел говорить при его помощи с вашими русскими солдатами… Напрасно! со мной был капитан Вунш! а Вунш говорит по-русски, как Сталин! И знаете, что он мне сказал? Сказал, что ваш Перзек говорит немного и плохо по-чешски! По-русски ни черта! Другое: где этот Галанин? я был уверен, что согласно моего намека, вы его оставите при штабе? И его там не видел! Что? Что? Вы говорите что он уже десять дней как вами откомандирован в первую роту, ввиду опасного там положения? Не может быть? Черт возьми! Ха, ха, ха! Охо, хо, хо!»
Смеялся долго, потом начал страшно ругаться, сначала по-немецки, потом по-французски, закончив богохульством на итальянском, осведомился: «А как он? жив? Черт вас возьми! Звоните по телефону! Впрочем я сам! Долго кричал и ругался в трубку, сорвал ее с провода и бросил: «Вы думали, что было чудо в первой роте? И я тоже! Но чуда там никакого не было! Там сидел солдат Галанин, и он взял в руки этих русских! Вы знаете, кто он такой? Разжалованный офицер? да? Ошибаетесь мой дорогой! Теперь эта глупость исправлена и он снова офицер. Его производство в оберлейтенанты утверждено Кейтелем и оно у меня валяется уже несколько дней! Не до этого было! Теперь я займусь этим как нужно! Вы свободны, капитан Рок! я еду туда сам! Гейль Гитлер!»
Выехал сразу, и через два часа был уже на мосту через Узу, где выслушал два доклада: Рама и Галанина… Обошел молодцеватый строй русских солдат в новеньком немецком обмундировании с шевронами на рукавах, обошел поле сражения, где по прежнему продолжали валяться трупы партизан, убедился в серьезности атаки и выругавшись, сел на дрезину, ехать дальше в Псков.
Подозвал к себе Галанина и Рама, поблагодарил их обоих: «Я вам этого не забуду! единственное приятное дело было у вас! Когда буду ехать обратно, заберу вас с собой, Галанин, вы мне нужны, вы мне поможете разобраться в положение в вашем батальоне! Спасибо, товарищи!» Последняя слова, единственные которые он заучил по-русски, сказал и с удовольствием слушал как кричали ура его храбрые русские солдаты!
Через несколько дней после того как Аккерман увез с собой солдата Галанина, капитан Рок получил приказ о его переводе на фронт в одну из СС дивизий. Сбылась его давнишняя мечта, как он уверял во время прощальной пирушки. Были его собутыльники, немцы, из русских один доктор Батурин. Произносились прочувственные прощальные речи, клятвы верности своему командиру, обещания последовать за ним на фронт. Все немцы плакали пьяными слезами, неизвестно почему, от скорби расставания со своим начальством, или с удобствами тыловой службы, с обильной вкусной пищей и выпивкой, с красивыми голыми русскими женщинами.
Сейчас была середина октября, лес обнажился, по ночам бывало чертовски холодно, по утрам долго лежал, не хотел таять иней! На фронте, в грязных окопах полных крыс и вшей плохо было лежать под ураганным огнем русских катюш, которые уже часто совершенно заглушала немецкую артиллерию. Катюши оказались гораздо неприятней и зловещей чем немецкие туманометы, кроме того у них появилась вдруг неплохая авиация! Вообще пахло на восточном фронте очень неприятно, а тут появились слухи о переводе восточных батальонов во Францию, где было пока совсем тихо, культурно и много превосходного вина и женщин… Было бы неплохо остаться теперь в 654 батальоне, так думало большинство немцев и старались заглушить алкоголем свою тревогу и страх перед будущим.
А ровно через неделю после нападения партизан, приехал в первый взвод на берег Узы переводчик Вейсброт, он объезжал на мотоцикле все взводы первой роты… Прочел по-русски, выстроившимся солдатам приказ временно командующего 654 Восточным батальоном оберлейтенанта Галанина, приказ был короткий, несколько строчек. Сообщалось о его прибытии в первую роту завтра утром к десяти часам и стояла подпись, очень знакомая Жукову; с залихватским росчерком, сомнения не было. Тот же приказ по-немецки читали немцам ротные командиры, взводные и писаря, по всем ротам и в штабе батальона, спали в эту ночь плохо, можно сказать почти не спали в батальоне, ни русские, ни немцы: русские полные радостных надежд, немцы — мрачных предчувствий… Больше всего радовалась Шурка: от радости и гордости! Ее отец снова был офицером с фуражкой на затылке!
Галанин появился в штабе батальона после обеда, когда Меер сладко спал вместе с Полей, сразу прошел в канцелярию, куда сбегались сонные, вялые писаря, вызвал в комнату командира Перзека, фон Кнабе и фон Визена, за ними Меера, сообщил им то, чего они больше всего боялись, об их откомандировании в ту же дивизию, куда уже уехал Рок. Должны были немедленно собираться!
Унтер-офицер Грос, который сразу поставил на карту Галанина, когда тот был только солдатом, произведенный в фельдфебели, распоряжался уже в штабе, ежеминутно бегал к своему новому начальнику и передавал его приказания, приказания самые невероятные! Потом выстроил на дворе весь штаб, отдельно немцев и русских, сам, став на правом фланге, слушал первую речь Галанина. Сначала немцам по-немецки: предлагал всем немцам, которые желают перевестись в немецкую часть выйти из строя вперед. Никто не вышел. Потом предложил всем немцам, которым будет тяжело служить теперь в батальоне, когда все русские солдаты и офицеры получают равные с ними права, выйти вперед. Вышло шесть. Грос немедленно отправился в канцелярию, чтобы приготовить им бумаги для немедленного отъезда на фронт. Остальные немцы разошлись по своим местам на службы и тогда Галанин начал говорить со своими русскими бойцами. Подтвердил что в прошлом были в батальоне допущены ошибки и преступления, что главных виновников немцев он уже отправил подальше от батальона. Обещал в будущем в корне изменить жизнь и условия службы в батальоне, руководствуясь благом всех его солдат, как русских, так и немцев! В обмен требовал беспрекословного и точного исполнения долга перед своей родиной, — умолчал перед какой! Отпустив русских, прошел к себе, куда вызвал на совещание Гроса, Воробьева и Батурина, в форме майора — военного врача! Проводилось в жизнь немедленное уравнение в правах русских и немцев, начиная с шаровар, френчиков и сапог и кончая общим котлом и общим ужином… Кончилось немецкое обжорство и русские пустоватые щи. В помощь немецкому повару, были определены русские и общими усилиями состряпался русско-немецкий ужин из двух блюд: на первое щи с капустой — по-русски, на второе гуляш — по-немецки. Получилось совсем не плохо и когда, как сюрприз была подана водка, из расчета полбутылки на двух человек, впервые за все время совместной службы в батальоне, лед между двумя до сих пор враждебными лагерями был треснут и после некоторого колебания пробит. Пострадали только русские кухарки, те которые работали раньше, без отдыха днем и ночью на немцев! Были сразу уволены и ушли заливаясь слезами и проклиная Галанина.
На другой день он объезжал роты на опорных пунктах, где говорил тоже что в штабе. Чистил безжалостно немцев, к русским присматривался, внимательно и молча слушал длинный рассказ Александры Жуковой, потом у нее обедал… Покидая первую роту, просил Жукова и Рама быть более внимательными со взводом Девятого, Рама простил, принимая во внимание, что-тот не ожидая его приезда, сам начал проводить уравниловку между немцами и русскими и первый начал козырять Жукову. Объехав роты, вернулся в штаб батальона и начал приводить батальон, как он говорил русским офицерам в христианский вид, особенное внимание обратил на подбор переводчиков, ротных и батальонного, вызвал их к себе и напутствовал просто: «Ваша задача, как переводчиков тяжелая и ответственная: роль которую вы будете играть в роте, гораздо важнее ротного командира, от того как вы переведете его приказ зависит боеспособность русских солдат! Не бойтесь изменять при переводе смысл речи ротного, если вы видите, что его слова не достигнут нужного результата, и главное — чего вы должны добиваться — добиваться что бы из немцев и русских сделать друзей, которым может быть придется умирать вместе для общего дела!» Для какого «общего дела» не уточнял, и иногда ставил в тупик неповоротливо думающих немцев. Одновременно вел секретные списки тех русских, которые по докладам русских взводных командиров, были опасные и враждебные для этого «общего дела» люди, что бы в нужную минуту от них отделаться.
Обещал в то время как был в штабе Аккермана и долго с ним беседовал, сделать из своих русских бойцов боеспособных и дисциплинированных солдат, на которых могли бы рассчитывать немцы. Свое обещание честно исполнял и с совестью своей было ему легко, потому что любил одинаково немцев и русских, любил их и одновременно, иногда, и тех и других презирал… Мечтал, мечтал о многом таком, что никогда не могло бы воплотиться в жизнь! О том, что бы навсегда и окончательно стереть границы между двумя государствами, Германией, свободной от Гитлера и Россией, освобожденной от Сталина, сделать из двух народов одно могучее целое, что бы немцы и русские вопреки всем коммунистическим и расовым безумствам, смешали бы свою кровь и подарили миру нового, славного человека.
Но со своими мечтами ему было не с кем поделиться, так как знал что и немцы и русские в лучшем случае поднимут его на смех, в худшем — на штыки. Был один и так и шел своей дорогой, обманывая и запутывая всех, кто попадался ему на пути, с немцами был немцем, с русскими русский, сам наедине со своими мыслями называл себя гордо европейцем, а на самом деле, был просто мечтателем, ослепленным своей ненавистью к коммунистам, вредил всеми своими силами родине и волей неволей помогал немцам, которые старались использовать до конца этого талантливого и храброго офицера. Дали ему очередное задание подготовить батальон для его отправки во Францию… Задание это Галанин выполнил точно и послушно, не доверяя своим переводчикам, немцам, сам непрерывно разъезжал по ротам и идейно готовил русских солдат к оставлению родины.
Для того чтобы окончательно проверить боеспособность батальона и сделать все необходимое для погрузки его в ж. д. эшелон было приказано стянуть все роты к штабу батальона, который к тому времени перешел на небольшую железнодорожную станцию подальше от Дна. Накануне были получены приказы на русском и немецком языке и переводчики лезли из кожи, чтобы разъяснить и растолковать недоверчивым русским солдатам о необходимости выполнить последнее распоряжение Галанина… Охрипнув после долгого крика, как последний аргумент, выдвигали имя временного командира батальона: «Не понимаю, какие у вас могут быть еще сомнения, я вас только спрошу об одном: кто подписал этот приказ? Вот тут внизу стоит: Временно исполняющий обязанности командира, Галанин, старший лейтенант! Подпись которая говорит сама за себя! Неужели вы ему не верите?» Нет ему, белогвардейцу Галанину верили все, начиная от офицеров и кончая конюхами и поварами! Он себя показал за эти две недели. Людей было трудно узнать, в новых сапогах и ботинках, френчиках, шароварах, пилотках и шинелях, хорошо вооруженные и подтянутые, румяные и веселые на страх врагам и горе и слезы всех девушек бедных и темных Болот, Мхов, Мглов, Погиблова и Пропойного…
Приказу подчинялись, сматывали удочки, наскоро напоследок, по углам темных комнат, на сеновалах и чердаках ласкали своих любовниц и двигались по грязным от холодных дождей дорогам. Вслед им сиротливо махали обнаженные ветви берез, осин, за ними мрачно и темно шептали и зловеще переговаривались ели и сосны… Собрались в последний раз на утро, все в Федорцово, разошлись по квартирам, где испуганные и голодные колхозники старались отговорить своих постояльцев от последнего безрассудства. Но уговорить не удавалось, слишком велик был страх перед неизбежной расплатой за измену на мосту через Узу! Слишком велика вера в Галанина, что он их как-то где-то и когда-то спасет! Строились в ветреный вечер, на фоне серых рваных туч, окрашенных на западе как кровью зловещим закатом, в каре по-ротно. Солдаты с болящими с похмелья головами сумрачно поглядывали на холодное небо, которое все больше хмурилось и смотрели в ожидании на домик, около которого трепал ветер странный незнакомый им флаг — три цвета, красный синий и белый, три лоскута, которые спешно весь день сшивала вместе Александра Жукова, по приказу Галанина, — пошли в дело две юбки, содранные солдатами со своих брошенных подруг, и одна простыня с ее постели, шила два раза, в первый раз сшила неправильно, за что долго кричал на нее Галанин, красный цвет поместила посредине, пришлось со слезами распарывать и шить снова. Кончила и с гордостью смотрела из открытого окна на свое произведение. Получилось ничего, красиво хлопало новое знамя под порывами злого ноябрьского ветра весело и озорно, точно радовалось и плясало при виде выстроившегося батальона.
А потом вышло начальство, только что приехавший немецкий командир батальона капитан Баер, высокий рыжий, худой с лошадиным лицом, адъютант Шуман, командиры рот Брижевский, Верт, Калб, Зак, зондерфюрер Лот, одни толстые, другие худые, высокие и маленькие в очках и без них. И с ними немного в стороне от всех он, тот, которого искали и сразу нашли девять сотен пар глаз голубых и серых, карих и черных, запутавшихся солдат. И не немецкие слова слушали они, приветствие нового командира немца, а следующую русскую речь товарища белогвардейца. Слушали его как зачарованные и перед их глазами проносилась далекая тихая Франция, отдых и учение, перевооружение новым невиданным еще в мире оружием, которое сразу решит войну в их пользу! Возвращение домой, победа и жизнь… Счастливая жизнь на родной свободной земле, было отчего закружиться голове, так сладко говорил их искуситель, что, когда он кончил будто и солнце перестало заходить, будто еще пурпурнее горячее была вечерняя заря и еще веселее и озорнее плясало перед притихшими ротами, русское национальное знамя, во имя которого они не на шутку готовились отдать все свои силы и, если это уж будет необходимо, свою молодую счастливую жизнь! Когда очнулись, кричали ура. Долго ненасытно гремело и таяло оно в притихшем вечернем небе. Кричали снова, не могли успокоиться, верили Галанину и от своей веры и от преданности ему, Галанину, некоторые плакали, как плакала смотря на них Шура Жукова, урожденная Глухих…
На другое утро грузились и через две недели уже высаживались в тихом французском городе…
«Жизнь моя! Иль ты приснилась мне?»
У всех жителей города осталось надолго в памяти, как в один тихий зимний вечер мчались от вокзала с визгом и воем телеги и коляски, запряженные маленькими косматыми лошадьми, которых что есть мочи стегали страшные великаны в странных шубах и шапках, как потом с варварскими криками, свистом и улюлюканьем маршировали войска северных варваров. Рядом с ними ехали в огромных платках и валенках женщины, показывающие во все стороны свои красные щеки и белые зубы. Два часа летели и маршировали русские, а потом скрылись и утихли в казармах на краю города. Нескоро потом вышли на улицу перепуганные французские жители и только на другой день осмелились открыть свои магазины лавочники и пошли гулять по тротуарам все те, кто оставались еще в этом городе, не были угнаны на принудительные работы в Германию, не сидели в плену и не ушли в лес к макисарам.
Но бояться не переставали больше, потому что за эту зиму случилось в городе много неприятностей и бед, главным образом с женской частью населения. Все чаще приходилось отдаваться волей или неволей новым оккупантам, да и по лавкам шарили ловкие быстрые руки. Сразу же пришлось поубирать с улиц товары, которые веками без присмотра лежали на лавках на тротуарах; сейчас не успевали присматривать даже внутри в магазинах. Вваливались толпы северных людей: пока одни покупали и торговались при помощи жестов и нескольких немецких фраз, знакомых всем, другие, потоптавшись и не дождавшись очереди, уходили, с ними исчезали платки, дамские сумочки и тонкое батистовое белье, бутылки дорогого вина и всякое еще нераспроданное французское производство. Ходили лавочники в префектуру, плакали и рвали последние волосы на седеющих и лысеющих головах, — ищи ветра в поле! Префект и его помощники разводили руками, в беседах с немецким комендантом города, полковником Шварцем, за бутылкой тончайшего экспортного вина, осторожно возмущались: «Господин полковник! может быть возможно сюда вернуть ваших немцев охранного батальона? Какие это были милые и вежливые люди, а главное честные и дисциплинированные!.. Эти русские! мы, конечно, не сомневаемся в их боеспособности… Но что касается их честности и вежливости! Это ужас! Вы знаете какой у нас процент изнасилованных женщин, ограбленных среди белого дня наших коммерсантов? Невероятно много! S'il vous plait! Я со своей стороны уже сообщил в Виши! Прошу и вас в свою очередь спасти нас от этих варваров! A la votre!»
Шварц толстый с синим носом, с видом знатока смаковал янтарное вино, смотрел через хрустальный стакан на солнце, щелкал языком: «Превосходное вино, господин префект! Да, хорошо! Я обещаю доложить кому следует, хотя за успех не ручаюсь! И подумайте только: ведь эти русские, они самые лучшие, что мы могли найти в России, так сказать, сливки общества! Можете себе представить, что такое большевики? Да… да! Я, конечно, не желаю зла прекрасной Франции и поэтому с ужасом думаю, что получилось бы из нее, если, не дай Бог, большевики победят и Франция в таком случае, конечно, будет занята ордами этого Сталина! Ужас!»
Потом наедине с Баером Шварц делился с ним жалобами французов. Хлопал его по плечу: «Все вы молодцы и ваш командный состав и солдаты. Продолжайте в том же духе и дальше. Пусть эти негодяи имеют хоть отдаленное представление о том, с кем они в союзе! Что ждет их всех, в случае если мы проиграем войну! Но мы ее, конечно, не проиграем с новым оружием и с такими солдатами, как ваши русские! Мы раздавим здесь в корне этих макисаров! не правда ли?»
Баер с гордостью выпячивал свою грудь, поднимал кверху свое лошадиное лицо с длинным носом: «В моих солдатах я не сомневаюсь, как и, в конечной победе!» Он немного презирал Шварца, который что-то слишком часто начинал говорить о возможности проигрыша войны, сам верил пропаганде Геббельса и его любимой поговоркой при вести об очередных поражениях на востоке, была: «нур нихт вайх верден!» Верил в чудеса и в то, что в этих чудесах не последнюю роль суждено будет сыграть ему и его русским солдатам. Когда ему сообщили, что в скором времени его батальон будет брошен на борьбу с макисарами, обрадовался, как случаю, показать на что способен он со своим 654 восточным батальоном! Втайне все свои надежды возлагал на Галанина, который все-таки успел уже при помощи беспощадных расправ поднять дисциплину русских на высоту, которой не верилось немцам.
Было начало июня и уже очень жарко. Галанин сидел в своем бюро, не спеша просматривал сам письма русским солдатам из далекого Советского Союза. Это было его любимое развлечение, так как сам он писем ни откуда не получал. Его личная жизнь, после этого сумасшествия в белорусских лесах, была кончена. Давно уже не писал «домой», где его бывшая жена уже успела выйти замуж за Алексеева, а со знакомыми он порвал. Большинство из них продолжало тянуть свою лямку далеко отсюда, в промышленных центрах, некоторые уехали на работу в Германию, остальные устроились переводчиками по лагерям для военнопленных… Жил таким образом интересами батальона и любил говорить русским и немецким офицерам, что батальон заменял ему все: родину, жену и детей! Ревниво следил за тем как из аморфной, анархической массы людей, русских и немцев, постепенно с каждым днем крепла и расцветала образцовая боевая семья! Любил немцев и русских одинаково. Иногда ему казалось, что он все-таки русский! Потом видел что ошибался, был немцем! Вернее соединял в себе все хорошее и дурное этих двух народов, которых ему удалось здесь в батальоне приучить друг к другу. Все солдаты старались понять тех, с которыми им приходилось служить, для того чтобы понять, скорее учились говорить, немцы по-русски, русские по-немецки, начали с ругательств, кончили более сложными вопросами быта этой странной боевой единицы!
И было так: в то время, как немцы не любили и презирали русский народ, а русские ненавидели и терпеть не могли немецкий, здесь в батальоне как будто делали исключение в отношении тех, с которыми воевали бок о бок! Вместе потихоньку ругались и ворчали когда бывало маловато табаку и хлеба, или слишком надоедали ротные своими занятиями, вместе кутили и ходили в бордель, но одинаково подтягивались и любили щегольнуть друг перед другом своей выправкой и четкостью ружейных приемов. И выправка и четкость были разные, у одних немецкие, у других русские, но команды были всем понятные, то на русском, то на немецком языке.
Та несбыточная мечта, с которой носился Галанин, что бы стереть границу между Германией и Россией здесь, как будто, осуществлялась. Потому он и любил свой батальон, свое детище, здесь он был у себя дома. Сам себе доказывал что-то, что ему удалось осуществить здесь рано или поздно совершится в мировых масштабах. Ошибался в своем опьянении и отрезвление началось вдруг, внезапно, в это июньское тихое утро!
По телефону Галанин был вызван в штаб батальона и немедленно туда отправился. По дороге размышлял: может быть их батальон, как и все другие батальоны, получили приказ отправляться на восток в распоряжение генерала Власова, который, наконец, нашелся и начал даже отдавать приказы. Это было бы неплохо! Батальон вполне готов, что бы исполнить свой долг перед родиной, немецкие офицеры уйдут в свои немецкие части, а немецким солдатам будет предоставлена возможность остаться и он не сомневался, что большинство из них, конечно, останется. Батальоном будет командовать, ясно, он сам. Может быть получит даже более крупную должность.
Не даром Аккерман недавно на совещании в штабе командующего восточными частями дал ему понять, что в ставке занялись изучением возможности назначить Галанина офицером связи между Власовым и немецким командованием. Хотели иметь там своего преданного и умного офицера. Было отчего закружиться голове! И вот почему Галанин не понял сразу новость, которую сообщил своим немецким офицерам Баер.
Приказал сначала своему вестовому откупорить шампанское, подняв свой бокал, где шипело золотое вино сказал для начала: «Господа! наконец то получена долгожданная новость! Которую мы все ожидали с таким нетерпением, все последние месяцы! Держитесь твердо на стульях, что бы не упасть! Слушайте! Сегодня на рассвете союзники высадились на нормандском побережье под прикрытием сильного воздушного и морского флота! Наши славные войска контратакуют, потери врага огромны и я не сомневаюсь, что через несколько часов они будут сброшены в море, как тогда в Дьеппе! Слава Богу и нашему фюреру! наконец, мы имеем возможность навсегда покончить со всеми этими иудокапиталистами! Гейль Гитлер! Дойтшланд, дойтшланд юбер аллее!»
Все офицеры и Галанин с ними встали и ревели немецкий гимн, выпили и разошлись. Несколько часов позже Баер снова собрал своих подчиненных, был по прежнему веселый, но менее уверенный в скором уничтожении противника: «Наши войска продолжают свои сокрушительные контратаки, но враг упорно цепляется за узкую полосу берега, где ему удалось пока задержаться. Господа бьет решающий час: Быть или не быть! победить или умереть! Гейль Гитлер!» Был как в лихорадке, на машине сам умчался в Париж к Аккерману, перед тем как уехать, приказывал Галанину: «Лот никуда не годится со своей пропагандой! Возьмите в свои руки эту важнейшую работу. Объясните нашим русским героям, что… впрочем, вы сами знаете что… Смотрите, в эти решающие дни ваша роль здесь в батальоне чрезвычайно велика! докажите, что… впрочем вы сами знаете… Гейль Гитлер!» Умчался по улице, оставив после себя облако пыли и отработанного бензина. Галанин прошел в отдел пропаганды к Лоту, который корпел над приготовлением очередного доклада: «Бросьте эту чепуху с вашими евреями, врагами человечества; сейчас у нас есть дела поважнее! Капитан Баер приказал мне сегодня же делать доклады по ротам, что бы объяснить русским обстановку в связи с высадкой в Нормандии! Через час я делаю доклад в первой роте, через два часа во второй и третей, через четыре — четвертой и обозу вместе со штабом! Что? я повторяю, что ваш доклад о евреях вы можете спалить в печке! Потрудитесь мне помочь в приготовлении докладов и оповещении солдат! Приказ есть приказ!»
Весь день Галанин импровизировал по своему обыкновению, пользуясь короткими сводками ставки, достав в соседней школе карту Западной Европы, водил указкой по побережью Нормандии и говорил о том, во что сам, вдруг, перестал верить: о том, что рано или поздно американцы и англичане, а вместе с ними и большевики будут разбиты. Смотрел во внимательные голубые серые и карие глаза, в сосредоточенные побледневшие лица и старался увлечь… их и самого себя красивыми лживыми фразами… и видел, что, если их ему удалось увлечь, самого себя обмануть не удалось!
Вечером, закончив последний доклад, вернулся к себе на квартиру, которую занимал по соседству с виллой Баера. Принял ледяной душ, достал бутылку коньяка и выпил залпом полный стакан. Подошел к зеркалу, внимательно изучал свое утомленное лицо с красными глазами, железный крест и ленточки отличий на груди, отвернувшись сел за стол и схватившись за седеющие все больше виски начал размышлять! Старался понять страшную тоску на сердце! Вспоминал весь день с утра и до вечера, начиная с сообщения Баера о высадке союзников и кончая его докладом в обозе… и, вдруг, понял, что он страшно испугался. Испугался за себя, и за свой батальон! за своих детей! которых он сегодня начал сознательно обманывать, в первый раз за всю свою службу у немцев. Сегодня он убедился, что никогда батальон не вернется.
Что немцы обманули даже его, когда говорили о том, что батальон уходит во Францию на отдых, для обучения, что после овладения премудростей нового оружия, он будет возвращен на родину для борьбы против поработителей его родины! Что же теперь случилось? Случилось то, что союзники атаковали и с успехом знаменитый Атлантический, неприступный вал!
Это было ясно! Предмостное укрепление не ликвидировано, но продолжает расширяться! Никакого нового оружия не было! Союзники были господами в воздухе, германская авиация куда то исчезла. Батальон подвергался страшной опасности, он будет использован здесь против союзников, и погибнет. Не исполнив своей миссии: воевать за освобождение родины! И от этой гибели ничто и никто не может спасти! А тем более он, который сегодня пел с немцами их гимн! От которого они ждали, что бы он исполнил свой долг перед Гитлером и Германией! Долго сидел Галанин в совершенно темной комнате со своими нерадостными мыслями, — так задумался что вздрогнул и испугался, когда кто то зажег у него свет в комнате и веселый Красильников с Батуриным вернули его к действительности:
«Алексей Сергеевич! вот никогда не думали, что вы можете сидеть так один и пить горькую! А мы ведь тоже жаждем! Где у вас стаканы, налей бокал, в нем нет вина! Когда я пьян, а пьян всегда я! Выпьем по случаю высадки и едем! едем! все офицеры немецкие и русские собираются в солдатском доме. Там, по случаю этого нашествия великий праздник! Чудно! Все как с х… сорвались! Радуются! А чему тут радоваться? Немцы отступают и эти жидомасоны кажется не собираются снова уходить! Пропадем, братцы! Налей! выпьем!»
В Солдатском Доме полковник Шварц говорил длинную речь о неизбежной скорой победе, о применении нового оружия, о гибели всей цивилизации, если… не дай Бог. Но это, конечно, исключается!.. Германия проиграет войну! Лот переводил русским, оставив в стороне опасения Шварца. За столами Восточного батальона было особенно весело и шумно. Там собрались все французские кельнерши, которые пользовались отсутствием Баера, предпочитавшего их сестер. Француженки накрашенные утомленные, но веселые чокались с немецкими и русскими офицерами, стреляли в них глазками и нежно улыбались: «Вив ле рюсс!» Трудно было понять, кому они это говорили, тем русским, которые сидели с ними и пили, или другим, которые там на восточном фронте сделали возможной эту высадку в Нормандии. Кутили допоздна!..
А на другое утро в кабинете приехавшего из Парижа Баера, выслушивали его первые приказания… То, чего так боялся Галанин, случилось! Батальон назначался на борьбу против макисаров, которые в связи с высадкой союзников, вдруг начали не на шутку беспокоить коммуникации немцев. Не послушались уговоров маршала Петена, подчинились де Голлю и с оружием в руках приступили к освобождению родины! Роты занимали опорные пункты по дороге Дижон-Невер: четвертая в Шато Шиноне, Третья в Алери, вторая в Риве.
Первая со штабом временно оставалась в городе, где вместе с охранным батальоном и гестапо должна была образовать кулак для более крупных карательных экспедиций. Приказ был незамедлительно исполнен…
Уже на другое утро роты разъехались по своим гарнизонным поселкам и сразу же были получены первые донесения о стычках с макисарами и первые списки потерь, убитых и раненых немцев и русских. Галанин непрерывно разъезжал по опорным пунктам, совещался там с командирами рот, потом разъяснял обстановку немцам и русским. Втирал очки и тем и другим всякими «Фау-1» «Фау-2», рассказывал всякие небылицы, которым сам плохо верил, ходил вместе в патрульную службу и вместе со своими детьми гонялся за неуловимым врагом. Пил все больше с немцами, с русскими, с французами, чтобы забыться все чаще веселился с веселыми француженками. Менял своих кратковременных любовниц часто: мог это делать — всегда был с деньгами, с продовольственными марками и платил щедро за женскую ласку! Но и забывал их сразу, снова с головой уходил в ротные и взводные боевые будни и рисковал своей жизнью безрассудно. Сам ходил в стычки с палкой в руках и когда сердились русские офицеры, беспечно махал рукой: «На этих……жалко пули, — их просто пороть нужно негодяев! Опять у меня убитые: Егоров и Ванин убиты, — прямо удивительно, вчера еще водкой угощали, а сегодня лежат и молчат. Жизнь человеческая ничего не стоит! Выпьем же господа! За упокой рабов божьих Петра и Ивана! Эх хорошее вино! За такое вино можно простить этим французам! Кто там? Мадо? Хм! скажите ей что меня здесь нет! Не верит? Ну ладно! тогда скажите ей, что она мне надоела! Вот! передайте ей от меня эти деньги и пусть идет к чертовой матери! Итак, господа, представьте себе телеграфный столб, который летит быстрее звука и который разрывается со страшной силой в английском парламенте! Представьте себе рожу этого п… Черчилля! А? Что вы говорите? Не верится? Мне тоже что-то не очень верится, а, между прочим, это факт, а не реклама! Что там такое? Опять вы, Фомин, допустили расстрел пленного? Хм! Это ведь зверство! Вот что, соберите ваш взвод, я сделаю доклад о Международном Красном Кресте. Вы о нем ничего не слыхали? Нет? Ну тогда мне все понятно! Понятна ваша жестокость в отношении врага! А между тем сдавшийся враг… ну… будем здоровы!»
Так проходили дни и ночи, а потом решили сделать крупную карательную экспедицию туда, где по показаниям лазутчиков находились крупные силы макисаров… Охранный батальон, первая рота Восточного батальона и гестапо были отправлены в район глухого лесного местечка Дюн, — решили там окружить и уничтожить бандитов и начали разрабатывать, план, но катастрофа произошла раньше, чем окружили и уничтожили…
Выступили утром, а в обед, во время движения по лесистым предгорьям узнали о гибели целого взвода четвертой роты Восточного батальона вместе с командиром роты Заком у Монсожа, недалеко от знаменитых озер, где находился штаб многих отрядов макисаров и отряд канадцев, сброшенных на парашютах. Погибло сразу тридцать человек, нарвавшись на засаду, глупо бесславно, — за них нужно было отомстить примерно!
Выла гроза… все лето было в этом году грозовое, но такой бури, грома и молнии не мог вспомнить даже такой сторожил как семидесятилетний мосье Пишо, служивший при церкви. Был сильный, прекрасно видел и слышал, мускулы были крепкие и пил вино не хуже молодых. Знал, как и все население этого села, лежащего на самой опушке леса, что тут, макисары со своими канадцами решили разгромить и уничтожить бошей. Всех без остатка, по примеру взвода роты Зака. И заранее радовался, радовался как и все другие, когда немцы втянулись в узенькие улицы его родного села.
Как только гроза кончилась все были там, немцы, русские, гестапо и даже отряд немецких юнкеров с пушкой. На колокольне церкви кюре Гренье с пулеметом и двумя макисарами смотрел на банду противника и нервничал. Ожидали немного, самое большое две роты врага, а их оказалось гораздо больше, непрерывно въезжали автобус за автобусом, из которых высыпали солдаты в касках… Между тем приказ полковника Севре был определенный: когда немцы будут в селе, открыть по ним огонь с колокольни, поджидавшие в лесу три отряда макисаров в общей сложности в 4000 человек, воспользуются паникой, нападут со всех сторон на бошей и их уничтожат.
Это будет первая крупная победа, которая даст восставшим контроль над всем Морваном, как называлась эта лесистая горная часть центральной Франции. Оставалось одно: спокойствие и выдержка, но этого не было у господина кюре. Условия, при которых он должен был начать стрелять, были определены полковником Севре, начальником объединенных отрядов макисар: на западе в лесу должна была подняться красная ракета, которой не было видно что-то очень долго. И господин кюре не был спокоен, так как не видел конца этим ордам, которые не кончали своего нашествия на его приход. Все новые и новые толпы вылезали из автобусов и строились, к ним подъезжали другие. Отсюда с колокольни все было прекрасно видно. Как эти обреченные с шутками и смехом ходили по улицам и заходили в дома и кафе мадам Гро. Там видно находился штаб бошей и туда постепенно привели под конвоем одного за другим всех видных жителей городка: учителя, мясника, пекаря, трактирщиков, просто богатых фермеров. Отсюда с колокольни, осторожно прячась, господин кюре узнавал их всех и увидел как по дороге из леса выехала, кажется, последняя легковая машина, она быстро промчалась по улицам и остановилась на площади, как раз под колокольней.
Вышедший из нее худой высокий бош в форме офицера, не торопясь, отправился к кафе мадам Гро и в то же время на колокольню кряхтя поднялся мосье Пито, осторожно на четвереньках подполз к кюре, который оглянулся на двух мальчишек макисаров, побледневших от волнения. — «Господин кюре, начинайте! Этот бош последний… видите дорога совершенно пустая».
Дорога в лес, правда, была пустая и в прохладном вечерней тишине ярко блестела вымытая недавним проливным дождем. Нужно было начинать, как было условлено, дать сигнал к атаке со всех сторон на бошей, но не было условленной ракеты и нужно было ждать неизвестно чего. Кюре осторожно навел дуло пулемета на большую толпу бошей, к которым подошел худой офицер и ждал. Если бы он знал, что мосье Пишо должен был ему сказать, о том, что начальство макисаров передумало в последнюю минуту под давлением канадского полковника Джонсона, который, испугавшись численности бошей, уговорил отложить намеченную атаку. Если бы он знал что его пулеметный огонь будет не сигналом к уничтожению бошей, а началом гибели его прихода, его прихожан и его самого, он бы не стрелял. Но мосье Пишо, наверное, выжил из ума от старости, или выпил слишком много аперитива для храбрости, и ничего ему не сказал. Напротив, почему то решил, что стрельба с колокольни заставит макисаров все-таки исполнить свой долг и напасть на бошей, которые будут уничтожены все до одного. Кончая этим высоким бошем со странными знаками отличия и с какой то тряпкой на рукаве.
Этот бош осмелился его, старого ветерана войны Четырнадцатого года, ударить больно по плечу и сказать: «А, старина! здравствуй! не беги! не бойся! Это война и не нужно расстраиваться (C'est la guerre! il faut pas s'en faire!)» На чистом французском языке! Как будто Пито был трус! Он ему покажет, уговорил кюре не ждать ракеты и начинать.
Кюре сказал громким голосом: «Да поможет нам Всемогущий Бог!» И, зажмурив глаза от волнения, дал очередь из пулемета! В то же время мосье Пишо взяв у мальчишки автомат, нацелился в высокого боша, тоже дал очередь. Как с ума сошел в своем желании убить оскорбителя, перед тем как самому умереть славной смертью солдата. Начало было превосходное. С колокольни ясно было видно, как упало несколько бошей, как остальные заметались по узким уличкам, как выскочившие из кафе боши, старались навести порядок. Если бы в этот момент, как было решено, макисары напали на бошей, они уничтожили бы их без остатка и вписали бы одну из самых славных страниц в историю освободительной войны, Но этого не случилось, макисары были уже далеко у своих озер и боши постепенно успокоились, подчинились приказаниям своих командиров, и, очистив село заняли позицию на возвышенности окружающей Дюн. Паника уступила место холодной ярости и решимости примерно наказать врага.
Господин кюре продолжал все-таки вести огонь из пулемета и оба макисара стрелять из автоматов. Мосье Пишо помогал им как мог и чуть не плакал, заметив что его обидчик продолжал, как ни в чем ни бывало, ходить по площади и кричать что-то группе солдат, которые побежали и залегли за низким каменным забором, вдоль переулка лицом к церкви. Боши, наконец, увидели откуда велась стрельба и начала стрелять штурмовая пушка, из-за противоположного забора. Первый снаряд ударил немного ниже площадки, где лежали четыре героя, все пропало, — они погибали во имя прекрасной Франции. Кюре, у которого вдруг заклинилась лента в пулемете, встал во весь рост и закричал диким восторженным голосом, в котором было уже мало живого: «Вив ля Франс!» и остальные трое, по лицам которых уже скользили тени смерти, повторили клич, с которым на протяжении многих веков умирали лучшие сыны этой прекрасной страны! И их крик был одновременно их молитвой и последним приветом их селу и их родным! Два снаряда один за другим пробили тонкую стенку колокольни и разорвались между ними. Кюре был убит наповал, тяжело ранены оба макисара, но мосье Пишо успел еще до этих разрывов спуститься на первую ступеньку лестницы ведущей вниз. Оглушенный разрывами, плохо соображая что делает, он побежал, покатился вниз по крутой лестнице, сжимая в руках маленький браунинг, который он сберег, несмотря на все приказы бошей.
У него было одно желание, одна навязчивая мысль: выбежать из церкви и убить того высокого боша, которого он считал виновником всех несчастий, обрушившихся на его село. Он уже вбежал в церковный притвор, мимо маленького каменного бассейна наполненного святой водой, когда вдруг столкнулся с бошами… Но нет! это не были боши! Хотя они были в касках и немецкой форме, кричали они на странном языке, непохожем на немецкий и его, Пишо, называли мусью! Он протянул руку с револьвером, думая стрелять, но уже один из этих странных людей, русый великан без каски, дал короткую очередь из автомата. Мосье Пишо, почувствовал толчок, несколько неприятных толчков в грудь и упал навзничь. Перед тем как умереть закричал снова — «Вив ля Франс» и уже в предсмертном тумане успел все-таки выстрелить из браунинга несколько раз в того, кто его убил… Услышал стон и крики, — последнее что ему пришлось услыхать в этой жизни и с удовольствием удобно вытянулся…
В это время русские суетились около тяжело раненого Афонина, набирая воду касками из каменного бассейна лили ему в рот и на бледное лицо, сами пили и оживленно переговаривались: «Лейтенант Жуков! Тут надо сторожнее, наверно, не один гад здесь прячется!» Жуков сгоряча ругался: «Мать их в рот! Даешь товарищи, по одному! осторожно, здесь лестница, за мной!» Крадучись поднялись на площадку, где висели колокола, сразу прикончили еще живых мальчишек, с удивлением смотрели на лицо убитого кюре: «Глянь, товарищи! поп ихний! Ах ты, гад ползучий! вместо того, что бы ихнему Богу молиться, за пулемет сел! На!» Со злостью дали очередь из автомата в уже холодный труп, свесившись вниз с колокольни кричали истошными голосами: «Не стрелять, мы всех кончили, и попа ихнего тоже! Отойди, подальше! Мы их вам сию минуту подадим!» Перекидывали трупы через разбитую стену колокольни, трупы падали на землю, с мягким шумом, забрали исправный пулемет и автоматы и полезли вниз.
Начинало смеркаться… Из кафе мадам Гро вышла большая группа людей с руками, сложенными на головах, окруженная немецкими солдатами и гестапистами-французами. Торопясь, точно на аперитив они подошли к церкви. Здесь их и расстреляли, всех видных нотаблей города, за то что они не предупредили немцев о предстоящем вероломном нападении с колокольни церкви. Убивали французы французов из автоматов. Когда куча кровавых тел была уже на земле, продолжали добивать со смехом и шутками, под стоны и крики умирающих. Потом разошлись по домам казненных, которые начали грабить под предлогом обыска, поджигали.
Поднималось зарево к темному небу, кричали и плакали жены и дети убитых. К гестапистам присоединились немцы охранного батальона, случай был единственный внезапно разбогатеть! Все знали о богатстве и бережливости французов, поэтому всегда находили золотые луидоры, меха, драгоценности, — все забиралось вплоть до женского тонкого белья и складывалось в автомобилях и вещевых мешках. Шофера автобусов, мобилизованные немцами, на карательную экспедицию, тоже не удержались от соблазна и, душой на стороне своих несчастных соотечественников, тоже тянули, оглядываясь по сторонам… Все это: грабежи и поджоги наблюдал Галанин!
В то время, как рота его батальона заняла позиции за городком и его командир совещался в кафе с остальными командирами немецких отрядов и начальником гестапо Кригером, в сопровождении заики Козина распределял квартиры для ночевки обоза, штаба и санчасти. Прошел в дом, куда сносили убитых и раненых. Потери его батальона были пустяковые: два убитых немца и два раненных русских, один легко в мягкую часть зада, другой тяжело — Афонин, раненый в живот стариком французом в церкви, туда же приносили убитых и раненых немцев других отрядов. Батурин весь в крови, как мясник, с засученными рукавами и в одной рубахе, делал перевязки. Увидев вошедшего Галанина обрадовался, приказал санитару налить ему вина и угостил: «Пейте! Прекрасное крепкое вино! Горькое! Я все пью и никак не могу напиться! После сегодняшнего переполоха! Ей Богу! Думал, что больше с вами пить не придется! Я, ведь, трус, мой дорогой! Страшный трус, не люблю войну и ее не понимаю! А в особенности, эту бойню! Вы видели этих расстрелянных? Этот Кригер — настоящий зверь! А наш Баер от него в восторге! Мне кричал, что я должен брать с него пример, учиться быть жестоким! Ха, ха, ха! Пьем! я вам еще налью! Здесь мне удалось обнаружить две бочки этого вина! Хозяин бежал к макисарам! Значит, военная добыча!»
Галанин выпил три стакана, налил Козину суповую миску, с улыбкой смотрел как тот пил не отрываясь, пока ее не опустошил, осмотрелся: «Тут у вас хорошо тихо! в селе творится что-то ужасное. Я, Владимир Матвеевич, будто в первый раз вижу немцев! Они все озверели: Кригер, Шварц! Наш Баер! У них какое то кровавое безумие! Я наблюдал со стороны, как расстреливали этих лавочников, как приплясывал Баер и кричал в исступлении Кригер! Черт возьми! Будто кошмарный сон! Я, вдруг, страшно устал! Как Афонин? Будет жить?» Батурин хлопнул себя по лбу, отчего лоб покраснел, выпачкался кровью: «Совсем забыл! Афонин умирает! В животе у него отбивная котлета! Проживет час не больше! Все вас зовет! хочет с вами перед смертью проститься, поговорить по очень важному делу! Он тут у меня отдельно, зайдемте!»
Прошли в соседнюю комнату, где на полу на матраце, испачканном кровью, лежал Афонин. Две стеариновые свечи на столе, где стояли бутылки с вином и валялись кровавые бинты, освещали бледно-зеленое, уже почти мертвое лицо Афонина… Он застонал и открыл глаза, когда Галанин тронул его за плечо, — видно не узнал, — ругался: «Мать твою за ногу! гад! пить дай! вина! скорее, жжет в груди!»
Галанин вопросительно посмотрел на Батурина, тот мрачно кивнул головой: «дайте ему! пусть пьет! это ему не повредит, а боли будут меньше! Ну я пойду, слышу, что принесли еще одного, пока!»
Когда он ушел, Галанин стал на колени около умирающего, поднес ему большую чашку вина, когда тот с жадностью выпил, налил снова, осторожно поддерживая голову, поил, смотрел с жалостью и тоской в мертвое лицо с закрытыми глазами, чувствовал себя виноватым, что этот юноша умирал здесь в далекой Франции так и не дождавшись возвращения домой, своей смертью давая возможность немцам, Кригеру и другим расстреливать французов, виноватых только в том, что они любили свою родину!
Что же с того, что он и его солдаты были в стороне от всех этих зверств? Тем что они были с немцами, были они тоже забрызганы той же черной кровью!..
А Афонин открыл глаза и смотрел внимательно на Галанина, точно читал в его душе, от его взгляда острого и мудрого стало неловко, Галанин нагнулся к нему поближе: «Афонин, вы меня узнаете? Это я — Галанин! Вы хотели меня видеть, я пришел и слушаю вас только говорите потише, не волнуйтесь. А то будет больно!» Афонин улыбнулся весело, как тогда, когда был здоров и воевал: «Больно не будет! А если и будет, потерплю! Конец все равно скоро… Чудно, что смерть так близко от меня стоит… вон в том углу… проклятая! Да! а громко и захотел бы — не смогу — силенок то и нет! Самому чудно! ведь какой был? Вы помните, товарищ Галанин? кулаком гвозди в доску забивал! и вдруг, как дите малое стал, от пульки этого деда француза! Вот что я хотел вам сказать: слушал я как он тогда кричал, когда я в него из автомата палил… Виф ла Франция!.. За Францию, значит, умирал! И так весело кричал! а почему? Знал за что умирал! За свою родину! И еще успел и меня забить перед тем как кончиться! Хорошо и очень даже красиво! И вот я тут лежу один и умираю! И все думаю… как он весело, красиво умирал! А вот за что я умираю? и все, кто до меня здесь в батальоне погиб и другие, которые в очереди стоят? Думаю так и плачу… в животе болит и ответа дать сам себе не могу! Там в России, пока вас не было, тоже не знал, потом вы меня научили и точно глаза у меня открылись: За Родину! за великую могучую Россию! без коммунистов, гадов! И с охотой начал воевать! Да… а потом приехали мы сюда… сказывали вы — на время… отдохнуть… новое оружие получить! Ой… дай скорее вина! скорее… жжет в груди, сердцу больно!»
Долго пил из чашки, которую Галанин ему поднес, бережно поддерживая голову, с закрытыми глазами, потом лежал как мертвый, почти без дыхания. Галанин, все время стоя перед ним на коленях, уже думал что Афонин окончательно потерял сознание перед смертью и хотел встать потихоньку и уйти, когда неожиданно тот открыл глаза: «Ты, товарищ Галанин, не торопись идти к твоим немцам! Думаешь, что я все на земле кончил? Нет… еще нет… но скоро! Вот кончу, что хотел тебе сказать и пойду… Да… сказывали вы, что временно, и я верил! А теперь увидел, что все неправдой оказалось! И знаю твердо, что обманули немцы и нас и вас! Хотят нас до конца их поганого, использовать. А нам что? Нам все равно… Хотят французы от немцев освободиться — пускай их освобождаются… а нам бы туда… на родину… ее освободить или умереть весело, как этот дед, и так же как он кричать: да здравствует Россия! А выходит, что мы все тут пропали… вместе с немцами! А за что? Скажи мне! не молчи! помоги умереть!»
Кричал все больше, потом ругаться стал, хрипеть рвать руками бинты. Прибежавший Батурин посмотрел на Афонина, на стоявшего перед ним на коленях Галанина, кричал: «Агония, мой голубчик… все! его уже нет! остается только его тело, но сознание ушло навсегда! Пойдем… выпьем с горя! Когда я пьян! а пьян всегда я!» В самом деле, был пьян, напился горьким вином и, как всегда пьяный, был весел и безнадежен, махнул рукой, увидев что Галанин его не слушал, и вернулся к себе в операционную, пить дальше с санитарами… Галанин на коленях дождался смерти Афонина и закрыл ему глаза, затем присоединился к кампании Батурина и смотрел на испуганных французов, прибежавших сюда спасаться от грабителей и поджигателей, чокался с ними: «Не бойтесь, месье! все проходит, и дурное и хорошее! Война скоро кончится! а здесь у вас ничего плохого больше не будет! Даю вам слово русского офицера! Вы слышите? Русского офицера!»
Галанин шел в кафе Гро, на доклад Баеру в сопровождении заики Козина, в его голове стучали, как огромные молоты слова мертвого Афонина: «Они хотят нас использовать до конца… обманули нас и вас!».. Ввиду того что выпил очень много, плохо владел своими нервами, сжимая кулаки сквозь зубы шипел: «Никогда не допущу, пока жив, не допущу! Я им покажу негодяям! Помогу французам! Пусть хоть они будут свободны и нас добрым словом помянут!» Козин, который шел немного позади своего командира, крутил головой и думал… плохо понимая смысл слов Галанина… «такое немцы понатворили! Как в свое время в России; одно слово — гады ползучие, прав был Галанин что на них рассерчал!»..
В кафе Гро было весело и шумно, здесь собралось все начальство карательного отряда: полковник Шварц, Баер, Кригер и их подчиненные ротные командиры. Выпили изрядно, испуганные француженки разносили непрерывно по столам коньяк и вино, улыбались вымученными улыбками палачам и прислушивались к крикам и выстрелам на улице. Вошедший Галанин спокойно подошел к Баеру и рапортовал ему о положении в батальоне. Пьяный Баер дружески похлопал его по плечу, представлял Шварцу и Кригеру: «Вот он — оберлейтенант Галанин, моя правая рука, он господа нам предан, предан как собака!» Собаку прибавил шепотом, нагнувшись к уху красного Шварца. Галанин криво улыбался, почтительно жал руки снисходительных немцев, сев рядом с Баером, прищурившись посмотрел на остановившуюся около него девушку: «Что я хочу пить? Хм! дайте мне чего нибудь покрепче, — мы, русские любим крепкое! Нет ли у вас мара? Есть? Дайте ка его сюда, и потом вот что, — не бойтесь нас русских, мы только на вид страшные, а если посмотреть внимательно, то увидите что и у нас есть души не хуже ваших! За ваше здоровье…» Говорил по-французски, тихо и пьяные немцы, занятые своими разговорами, не обращали внимания на его пьяную болтовню.
Воспользовавшись шумом и криком, он вышел в коридор, Козину дал задание: «Козин! мне надоели этот крик и шум на улице! Пойдите к Жукову и пусть он пошлет патрули по улицам прекратить грабежи и пожары! Если немцы будут сопротивляться, стреляйте в этих сволочей! Я отвечаю!»
Козлов вытер губы обожженные маром, побежал исполнять полученное приятное задание. Без труда нашел первую роту сейчас же на горке за городком. Жуков, выслушал приказание, обрадовался развлечению, и немедленно отправил патрули по городу, — смешанные, что бы не было недоразумения, немецко-русские. Прекращали шум и крики по улицам, просили по-русски и по-немецки честью не грабить и прекратить поджоги, не бить и не насиловать. Если их не слушали прибегали к мерам более действительным — били морды по-русски в кровь с выбиванием зубов и с расплющиванием носов. Обезоруживали ничего не понимающих, от вина и разгула потерявших головы, грабителей и поджигателей… Одного француза, шофера тащившего узел с награбленным барахлом поставили сгоряча к стенке, приняв его за террориста. Избитые немцы бежали в кафе к Шварцу, становились перед ним смирно, рапортовали ему о бесчинствах русских патрулей. Шварц совещался с Баером, о том какие нужно принять меры, что бы прекратить драки между союзниками, боялись кровопролития так как знали, что солдаты были все пьяны. Баер предостерегал Шварца от слишком опрометчивых действий. «Ради Бога не волнуйтесь. Если вы дадите приказ обезоруживать моих русских, дойдет до взаимного истребления. Вы, господин полковник, не знаете моих солдат. Они отчаянно храбры в боях, но если выпьют, совершенно невменяемы… Мы с Галаниным поэтому завели, как общее правило, давать кантинную водку и вино по очереди взводам. Один взвод всегда трезв на случай тревоги, пока другие пьют!»
Шварц смеялся долго, Галанин невозмутимо подтверждал, затем объяснял в свою очередь: «Это правда: прекрасные добрые люди становятся в пьяном виде зверьми. Тут ведь в чем дело? Вы, европейцы, пьете по своему, вам нравится вкус, аромат, букет вина, вы его смакуете, перед тем как проглотить, вообще вы пьете тот или иной напиток, потому что вы цените его вкус! Мы, русские, пьем что попало, будь это тончайший выдержанный коньяк или шампанское, или древесный спирт! Пьем с отвращением, передергиваясь, не потому что нам важен вкус, запах и цвет алкоголя! Нам это совсем неважно. Нам нужно наступающее после него опьянение и мы стараемся его как можно скорее ускорить, и потом, обалделые ничего не соображающие, ставшие животными, даем волю нашим первобытным инстинктам. Грабим, убиваем, насилуем и бьем нам неприятные физиономии. Когда отрезвеем, каемся в своих грехах со всей силой душевного отчаяния… до следующего пьянства. Да, теперь, к моему сожалению, я не могу ничего с ними поделать. Я просил вас уже несколько раз проверить положение на улицах, так как отсюда я не могу их обуздать, вы считаете что мое присутствие необходимо здесь и я подчинился… и вы видите…»
Все немецкие офицеры временно прекратили свое веселье, посовещались, вид нескольких солдат в рваных мундирах, с выбитыми зубами с огромными синяками на предвещал ничего доброго. На темных улицах царствовал хаос, вызванный этими унтерменшами, которых так ярко описал Галанин, в настоящее время немец, но в прошлом тоже недалеко ушедший от Азии.
С другой стороны в кафе было чрезвычайно весело и уютно! Много красивых француженок, которые, не жеманясь, садились на колени и с ними танцевали под звуки граммофона и, если иногда вдруг, плакали то недолго и снова подчинялись желаниям победителей. Правда, после того как их уговорил в уголку Галанин. Этот замечательный собутыльник. Веселый и услужливый. И преданный! Баер был совершенно прав, но если прав, то нужно до конца использовать этого офицера восточного батальона. И все сошлись на одном: отправить его в город, дав ему полномочие прекратить начавшиеся беспорядки и восстановить дисциплину среди русских!
Галанин, слегка щелкнул каблуками, ушел, подставив свою голову под кран, долго лил ледяную воду на разгоряченный затылок. Потом вытерся полотенцем, принесенным услужливой хозяйкой, посмотрел на нее внимательно совершенно трезвыми глазами: «Я иду на улицы прекратить грабежи и бесчинства. В мое отсутствие, что бы не было здесь недоразумений. Пусть ваши служанки не слишком упрямятся; я уже им говорил! Если кто-нибудь из них не может, пусть уйдет и на ее место найдите какую-нибудь проститутку. Что бы немцы довольны были. Это единственный способ спасти что еще можно спасти, спасти ваш город, погибающий по глупости вашего дурака кюре!»
Снял с позиции Первую роту и начал действовать от имени полковника Шварца. Сам с русскими офицерами: Красильниковым, Воробьевым и Жуковым следил за порядком. Расположил свой штаб в другом кафе на околице, сам ходил по улицам и наблюдал. Не был доволен своими солдатами. В одном доме откуда неслись крики и плач нашел на месте преступления солдата Шарова, который успел изнасиловать десятилетнюю девочку на глазах испуганной матери, потерявшей рассудок от ужаса и горя. Положил конец преступлению и спросил Шарова, почему он зверствовал? Маленький худой солдат с цыганским загоревшим лицом и желтыми белками глаз, бегающими при свете карманного фонаря, ослепленный ярким светом, смеялся наглым, пьяным смехом: «Так я же пьяный, ей Богу ничего не помню! Откуда она взялась, думал что она сама этого хотела, а она целкой оказалась! Ей Богу ничего…!» Замолчал сразу, проглотив пулю посланную ему в рот Галаниным, упал и сразу затих. Галанин вложил маузер в кобуру, коротко приказал: «Убрать эту падаль! Он давно позорит наш батальон! Так же буду поступать с каждым, кто будет насиловать и грабить! Стыдно! Не берите примера с немцев! Вспомните нашу родину, будьте достойными ее сынами!»
Сначала сказал по-русски, потом по-немецки сопровождающему его смешанному патрулю из немцев и русских под командованием Жукова. Потом навел порядок железной рукой в два счета. Население, уцелевшее от расстрелов и не убежавшее в лес, быстро сообразило выгоду, которую можно было извлечь из этого веселого русского офицера!
Какими-то неведомыми путями узнали все, что он говорил в санчасти, где русский доктор тоже веселый и милый, одновременно производил сложные и опасные ампутации и с успехом помог в родах одной испугавшейся до смерти женщине. Узнали его действия и в кафе мадам Гро, где он успел организовать походный бордель для спасения оставшихся в живых и их имущества. Выходили, не боясь, из домов, подходили к патрулям русского батальона, знаками на ломанном немецком языке пытались объясниться: «Где лейтенант Галанин? Спасите нас, не можем потушить пожар у соседей!»
Веселые, милые русские солдаты лезли в дом с криком и смехом тушили тлеющие тряпки, слегка хлопали по бедрам женщин и получали в награду стакан вина, иногда многообещающую улыбку, объясняли знаками и при помощи набора русских немецких и французских слов: «Лейтенант Галанин… туда… дорт! Мусью не бойся! Мне твоя баба, лахвам и даром не нужна. У нея не ж… а, а одни кости! За что возьмуся?» Овуар мадам… мусью… куше… спокойно!» И скоро было в самом деле спокойно. В кафе Гро совершенно пьяные немецкие офицеры танцевали с податливыми француженками, иногда уединялись парочками в номерах наверху… Занималась заря, догорали дома расстрелянных, среди развалин по пустым улицам проходили, не спеша, патрули Восточного батальона, переговаривались сонными по утреннему хриплыми голосами. Расстрелянные около церкви смотрели на них своими мертвыми глазами и слушали, удивлялись, так как, несмотря на свою немецкую форму, эти люди имели странные знаки отличия и говорили на непонятном языке, никогда ранее неслыханном в этом лесном районе Франции…
В Нормандии было очень плохо. Фронт был еще тверд, но была уже угроза прорыва на парижском направлении. Грозила катастрофа: отступление за Рейн и потом… страшно было подумать, что будет потом! Лучше не думать, а действовать, всеми силами, что бы помочь слабеющему фронту. Так как железные дороги систематически разрушались авиацией союзников, нужно было обеспечить подвоз подкреплений, боеприпасов и продовольствия по национальным дорогам. Но эти дороги внезапно оказались под угрозой макисаров-террористов, как упорно называли их немцы. Эти дороги нужно было сделать безопасными, во что бы то ни стало, самими беспощадными способами. На наиболее угрожаемые посылались батальоны: восточные и охранные с инструкциями подавить самыми решительными мерами начавшееся восстание! Командиры их получили «Carte Blanche» убивать, вешать и расстреливать, пытать, жечь и взрывать населенные пункты, но добиться спокойствия и порядка. Такие же инструкции получил и восточный батальон капитана Баера. Получил боевое задание очистить Морван от террористов и обеспечить безопасность дороги Отен-Невер.
Собрались в два счета и в одно прекрасное летнее утро батальон ушел в направлении Морвана, уехал на автобусах, на легковых машинах, на телегах и на велосипедах. Галанин с первым взводом остался еще на один день что бы принять пополнение — 102 украинцев, присланных Аккерманом, только что эвакуированных из России, уже полностью очищенной красной армией. Среди этих украинцев было четыре добровольца из «Остов» рабочих, которых вызвал Галанин по просьбе его солдат, — сам месяц тому назад подписал свое согласие, принять их на службу в батальон: Комарова, Семенова, Акимова и Петренко… На опустевшем дворе штаба батальона, где стояли автобусы для перевозки пополнения дальше на Морван, выстроились все 102 бойца. Жуков со списком в руках делал перекличку, рассматривал новичков и крутил головой.
Был ими недоволен, люди стояли сумрачные и злые, за исключением добровольцев из остов, отвечали вяло и недружно на вопросы, замечания Жукова обходили враждебным молчанием. Когда он скомандовал смирно и приложив руку к козырьку докладывал подошедшему Галанину, насмешливо улыбались. Внутренне возмущались и смеялись над этой, как будто, совершенно ненужной процедурой, устали и не верили ни в победу, ни в возвращение домой. Вдруг вздрогнули и насторожились услышав крик подошедшего начальства. Галанин говорил и кричал долго, одновременно опытным взглядом изучал новичков, выбирал из них людей способных ему помочь в освоении этого сырого материала. Закончил шуткой: «Сейчас вы закусите перед дорогой и отдохнете, со двора не уходите, — через два часа едем в гости к террористам. До сих пор мы, кацапы, были одни с ними и чувствовали себя неплохо, надеюсь что с вами хуже не будет, покажите мне на что способны хохлы когда их угощают вместо галушек свинцом! Все!»
С удовольствием видел, как большинство из новобранцев засмеялось, в особенности левофланговый, в котором было что-то знакомое. Маленькое кривое тело на котором мешком сидел немецкий мундир, одна нога, как будто, короче другой, из под слишком большой каски сдвинутой на лоб косили знакомые глаза… подошел к нему поближе, посмотрел внимательней и, вдруг, узнал!
— «Вы! Аверьян? Какими судьбами вы к нам попали?» Аверьян постарался стать смирно, вместо груди выпятил живот и объяснил: «Я самый, господин комендант. Приехал по вашему вызову!.. Наш К. теперя уже окончательно забрали красные, Евдокию с детьми забрали партизаны, меня убить грозили, потому что я немцам служил, сначала вам, а потом за могилками ходил! Так я с остами уехал, написал Шурочке Жуковой, попросился к вам, она мне и прислала от вас бумажку, вот я и приехал. Раз пропадать приходится, так лучше в одной куче с вами!» Объяснял, а сам глазами ел своего коменданта, все тот же: в белом кителе, разве только чуток побелели височки и в усах начала путаться паутинка, а остальное все то же, грозен и милостив в одну и ту же секунду.
Слушал знакомый ворчливый голос товарища белогвардейца: «Лейтенант Жуков, пусть люди едят и отдыхают, а вы пройдите ко мне в канцелярию! В канцелярии стояли пустые голые столы и висел полуободранный портрет Гитлера, недовольный Галанин объяснялся с Жуковым: «Каким образом Аверьян очутился здесь? Кто мне устроил эту пакость?» — «А он все время с нами переписывался и тогда, когда был в К. и потом, когда бросил свою семью и бежал спасаться в Германию. Там чуть не сдох от работы. Писал, умолял Шурочку принять его в батальон. Она меня уговорила, я и записал его фамилию и вам на утверждение подал…»
— «Правильно! теперь вспоминаю, что его фамилия Акимов! Вот что, позовите ко мне его и вашу жену! я хочу с ними поговорить!» Смотрел Галанин на испуганного Аверьяна и в черные лукавые глаза Шурки, возмущался: «Это что за новости! Как ты смела меня дурить, Шурка?» Шурка не боялась и защищалась как могла: «И вовсе не дурила! Аверьян пропадал на работе… так просил меня, — я и попросила Степу, он его записал на бумажку, откуда я знала, что вы забыли его фамилию? Я думала, что и вы будете рады его видеть!»
— «Откуда я буду помнить всех Акимовых? Их в России, как собак на свалке!.. Ты меня обманула! Ну, скажи, Бога, ради, что я с ним буду делать? С этим инвалидом? Посмотри на него! Кривой, косой! Выставил живот, ноги расставил и уверен, что стоит смирно! Стать смирно! Грудь вперед! Подбери ж…! И откуда ты свалился на мою голову? Куда я тебя дену? Здесь у меня Аверьян, не санатория, а батальон! Здесь вам не К., а Франция! Не ваш товарищ Холматов! Жалею, что в свое время тот не сдох с голоду в лагере!»
Задохнулся от ярости, Дрожащими руками достал портсигар, долго чиркал спичками, которые не хотели зажигаться. Услужливая Шурка ловко щелкнула своей зажигалкой, смотрела с удовольствием на голубое пламя и радовалась: «Это мне подарочек привез из Дюна мой Степа, еще кое что своей супруге любимой!»
Совершенно не боялась Галанина, перед которым дрожал весь батальон, только жалела его, потому что понимала причину его ярости: Аверьян напомнил ему о том, о чем он не любил вспоминать. Галанин посмотрел на плачущего Аверьяна, глубоко затянулся папиросой, кричал тише: «Не реветь! вы солдат! Стыдитесь! Сами говорите, что пропадать приехали со мной, так возьмите же себя в руки, черт бы вас побрал!» Окончательно успокоился, усадил Шурку в кресло Баера, смотрел на несчастную кривую фигуру, вслух думал: «Ну что же делать? где выход? в строю не годится, в обозе тоже! но раз приехал, надо что-нибудь найти… не знаю!..» Шурка робко предложила: «А вы его к себе возьмите! пусть вам сапоги чистит!» Сразу нашла выход! Галанин, один из всех немецких и русских офицеров обходился до сих пор без денщика, сам себе чистил сапоги, штопал белье, еду ему приносили из кухни по очереди повара. Считал, что должность денщика унижает человека. Но Аверьян был другое дело…
Кроме того это был единственный выход из положения; для виду поломался немного: «Этого еще не хватало! Он ведь ничего не умеет! Я помню как он чистил моих лошадей в К.! Грязь которую я всегда находил!» Аверьян немного осмелел, тихим голосом уговаривал: «Так то кони были! И чистить мне приходится теперь не копыта, а сапоги! Берите меня, я себя оправдаю! Жизню свою для вас не пожалею! Ведь так старался, искал вас, что бы пропасть вместях, а вы такие слова говорите!»
Уговорил! Галанин стал вдруг совсем мягкий, подошел к своему бывшему кучеру, с участием положил руку на плечо: «Довольно реветь! Я пошутил, я хотел только вас испытать, Аверьян! А на самом деле я рад, чертовски рад! потому что надоело мне самому чистить сапоги. Идите в другую комнату, там вы найдете пару грязных сапог и ваксу. Почистите да так, что бы блестели как зеркало, проверю, я требователен! Помните К.?»
Аверьян помнил, как же забыть! Не помня себя от радости ушел в соседнюю комнату, нашел там сапоги и щетку с ваксой, нашел также бутылки с вином и стакан. Сначала выпил немного, несколько стаканов, потом начал с остервенением чистить, старался с любовью и прилежанием, одновременно пел фальшивым тенорком: «Любимый город! ты можешь спать спокойно!» Галанин улыбаясь слушал знакомый напев, закрыв глаза, вспоминал, потом посмотрел на Шурку, которая почему то плакала, положил руку на черные волосы, спросил тихо: «Зачем плакать? Вот и наш Аверьян с нами и ты со мной и Степа твой! Все в кучу пропадать собрались! И радоваться нужно нам всем, потому что, может быть, вместе, не пропадем так просто! Ты знаешь, у меня есть одна мечта: всех вас не дать в обиду, как-нибудь спасти! Я еще не знаю, как я это сделаю, но верю, что мне удастся не дать вам умереть за Германию и не выдать на расправу Сталину! Ты веришь мне, Шурочка?» Шурка верила, перестала плакать, улыбнулась восторженно: «Верю! Еще как! Ведь вы же товарищ наш любимый, вам только захотеть нужно, горы поломаете!» Потом пришли Жуков и грустный Батурин, на прощанье с гарнизонным городом выпили, Аверьян прислуживал. Не плохо, одновременно не забывал самого себя, но пил с толком, ценил свою высокую должность и очень даже ей гордился!
Выступили, как было решено, и к вечеру уже были в Отене, последнем городе Золотых Предгорий с его римским акведуком. Там заночевали в почти пустом монастыре. На другое утро на заре двинулись дальше. Галанин был осторожен, уже в Росильони пошли в горы и в лес в полной боевой готовности. Впереди на велосипедах взвод Жукова, самые лучшие солдаты первой роты, с автоматами и легкими пулеметами, дальше Галанин на своем легковом автомобиле с Шурой Жуковой и Аверьяном, потом автобусы с украинцами и санчасть с Батуриным.
Прошли горы и лес благополучно, если не считать короткой схватки с террористами на петле около Арлефа, где около дороги по обеим ее сторонам были сложены длинные штабели дров… Недалеко от петли Жуков с двумя отделениями вышел в лесу в тыл макисарам, засевшим за дровами, захватил их врасплох и прогнал далеко в лес. Сам занял кучи дров и пропускал мимо третье отделение и машину Галанина со своей встревоженной женой, улыбался когда докладывал: «Бежали сволочи! после них остались четыре убитых, а у нас только один, Хамов. По глупости пропал, слишком увлекся преследованием. Можно ехать дальше спокойно! Вон уже и Шато Шинон, кажись, видать!»
На горе, на самом перевале, карабкались вверх живописно разбросанные домики, которые казались отсюда игрушечными. Дальше на лысине горы какая то вышка. Все было ясно и отчетливо видно в чистом, горном воздухе. Галанин объяснял Жукову и Шурке: «Шато Шинон. Здесь до начала христианской эпохи римляне под водительством Юлия Цезаря разбили галльского вождя. А видите направо коров: они являются красой и гордостью Морвана; обратите внимание на их величину и толщину. Но однако, черт возьми, я потерял здесь еще одного моего храброго солдата, и все по глупости этого Зака и Левюра. Ведь просил их обоих, немца и начальника французской жандармерии убрать эти дрова. Нет, не сделали! Завтра же, Жуков, вы это сделаете. Напомните мне!»
Въезжали в Шато Шинон…
В центре города недалеко от французской жандармерии и школы, где была первая рота и штаб батальона — самый лучший отель «Мон Репо», перед ним рогатки с колючей проволокой, у входа русский солдат с автоматом на изготовку, веранда со столиками, внутри прохладный темноватый зал, ресторан, столики, стойка, за ней испуганные супруги Картон, муж маленький толстяк с седеющей эспаньолкой, жена, высокая худая с пышными волосами, выкрашенными в медный цвет, прислуги, две потрепанные девушки, Анета и Мадо, с бестолковыми жестами и глазами жертв, идущих на заклание, торопливо разносили вино и суп.
Баер, Галанин, адъютант Бем, казначей Гоп и зондерфюрер Лот за большим круглым столом церемонно по-немецки кланяются перед тем как выпить. Уже успевший напиться, Баер кричит Галанину: «Ферфлюхте шайсэ! Я видел в соседней комнате букет цветов! Что это значит? Почему он не на нашем столе? Что за неуважение к немецким офицерам? Лес! Скажите хозяину, что бы немедленно он переставил букет на наш стол! Иначе!..»
Он совершенно потерял, голову получив знаменитую «карт блянш». Чувствовал себя здесь в Морване, но крайней мере так, как чувствовал себя Ромель в Африке, непобедимым и безжалостным. Галанин невозмутимо перевел Картону. Испуганный Картон объяснял шлепающими от страха губами: «Простите меня! Сегодня день Ангела моей жены, это подарок нашей знакомой семьи, я думал.» — «Думать будете потом, когда будете спать. Сейчас подчиняйтесь! Приказы командира учитесь исполнять беспрекословно! Ну!»
Через минуту букет был на немецком столе. Мадам Картон, которой стало нехорошо от испуга и негодования, ушла к себе и прилегла на диван, мосье Картон подгонял шепотом своих служанок: «Скоро! у господина офицера пустой стакан! Скоро, я вас умоляю!! Разве вы не видите, что он уже косится на меня? Да не этого, не пинара, наливайте «Шато де пап» И прежде всего ему! Нет не рыжему, черному с крестом, со значком на рукаве! Это русский! О ужас! какое несчастье! Мы все погибли! Попали в их лапы! В лапы этих русских зверей! Тех которые зверствовали в Дюне!» Сам бегал в подвал, трясущимися руками доставал самые заветные пыльные в паутине бутылки, приносил и благоговейно раскупоривал. Баер благодушно смеялся: «Видали? что значит действовать безжалостно! Рюкзихтслес!»
В городской комендатуре капитан Кнаф в своем кабинете предавался невеселым думам, всегда был пессимистом, несмотря на свое красное, веселое лицо. Теперь в особенности смотрел мрачно на будущее. Все шло к черту! Его работа здесь была совершенно бесполезной и ничего не могла изменить в неумолимой поступи рока! Подвал комендатуры был забит подозрительными французами. Несмотря на допросы с пристрастием, они не сознавались; приказы из Дижона становились все более бестолковыми и жестокими! Он должен был действовать не стесняясь в средствах, что бы добиться успокоения в умах, вплоть до расстрела без суда преступников. Этим приказам он не мог полностью следовать. Допрашивал с помощью полевых жандармов и немного избивал допрашиваемых, наиболее упрямых отправлял под конвоем в Невер, но сам не бил и не убивал. В особенности в последнее время после Нормандской победы союзников! Это было опасно и… поздно! все летело к черту! Теперь, с прибытием Восточного батальона, его миссия здесь заканчивалась, он сдаст все дела Баеру, вернее этому таинственному Галанину, который сегодня сюда приехал и… умоет руки! Нужно, пока не поздно отсюда уходить! Он это знал, потихоньку слушая радио Лондона. Подошел к радио приемнику, осторожно поставил его на Лондон, чуть слышно, что бы еще раз послушать, вчера он не понял хорошо в чем дело… приложив ухо к мембране слушал и позеленел от ужаса. Если эти негодяи не врали, они взяли Шербург и прорвали фронт на парижском направлении. Не может быть!
Он опять плохо понял! Чуть не пробил аппарат своей круглой побледневшей лысиной; услышав стук в дверь моментально перевел на немецкую станцию. Слушал пропаганду Фрича и больше ему не верил, обернувшись к двери коротко бросил «Я!» Вошел капитан Левюр, худой француз с выбритым до синевы лицом опереточного артиста: «Вот, господин комендант, последние донесения». Кнаф остановил его усталым движением руки: «Довольно! я ничего не желаю больше слышать! С сегодняшнего дня вы будете делать ваши доклады оберлейтенанту Галанину. Я ему сдаю всю работу по контрразведке!»
Левюр поднял брови: «Галанин? Кто это?» — «Офицер связи Восточного батальона! Он вам всем покажет, как показал в Дюне! Хотя он и немец, но в прошлом был русским. Он не будет таким мягким как я. С азиатской жестокостью, он добьется спокойствия в городе и в округе. Он своими руками уже успел задушить не одного преступника. А я устал, я умываю руки и запомните, господин Левюр, на моих руках нет крови ни одного француза!»
Отпустив Левюра, Кнаф пошел домой, где его поджидала любовница, — за бутылкой хорошего вина в объятиях, опытной в любовных наслаждениях француженки, забылся от забот и волнений.
Несчастье произошло совершенно неожиданно. Такое хорошее летнее утро, так весело и ярко светило солнце и пели птицы. Напутствуя Жукова, Галанин весело пошутил: «Так значит, Жуков, дрова сожгите, если эти бандиты из Арлефа не захотят их сами убрать. И смотрите будьте осторожны! Берегите себя и ваших молодцов! С Шурой не очень долго прощайтесь, успеете потом, ночью!» Уехали все на велосипедах весело и с песнями, за велосипедистами грузовик с пулеметом на всякий случай. А не доезжая Арлефа услышали один единственный выстрел и нужно же было, что бы эта единственная пуля попала прямо в сердце Жукову. Бросились в лес, поймали и застрелили мальчишку, который даже не успел бросить своего английского автомата, обыскали труп и забрали бумажник с документами и деньгами, потом поехали дальше исполнять задание уже под командой Козина. Тело Жукова положили в уголок грузовика, выгнали все население Арлефа, которое подбадриваемое криком и прикладами русских, сразу пораскидали злополучные штабеля дров. В обед вернулись обратно уже не такие веселые.
Заика Козин долго заикался и плакал, рассказывая о неприятности Галанину, который сначала не понял: «Обождите, говорите спокойно! медленно… если не можете, пойте! Не пойму! кто убит, кто это Степанович?» И только после песни Козина Галанин все понял и испугался: «Это несчастье! очень большое несчастье! Как его жена уже знает? Нет… слава Богу! Ее нужно подготовить! Я сам. Жукова хочу видеть! где он?»
Галанин был как в лихорадке, побежал во двор, приказал перенести труп в гараж, куда всегда сносили всех убитых. К нему подошел Красильников: «К вам идет Шура! она ничего не знает. Веселая, на граммофоне все утро играла. Он, ее Степан, купил вчера пластинок у украинцев… много хороших. В особенности одна: «Сердце, спасибо, что умеешь так любить!» Я слушал! мировая мелодия и слова!»
Шурка была в это день в самом деле очень веселая и счастливая. Ее мужу отвели квартиру из двух комнат в доме местного зубного врача, комнаты мировые, прекрасно обставленные, спальня с большой двуспальной кроватью и гостинная с круглым столом, диваном и креслами, большие окна с красивыми занавесками, из них видно было далеко, до леса!
Никогда в жизни не видела Шурка и Степан такой роскоши! ну как же не радоваться! На сегодня решили устроить праздник новоселья, на который пригласили русских офицеров, Бабушкина, Воробьева с его женой и Красильникова, просили и Галанина и тот тоже обещался, если ничего не помешает… Ввиду этой дурацкой поездки в Арлеф, отложили начало пьянки на после полудня, но вот в двенадцать часов пришел Красильников и попросил ее к Галанину, по какому то пустяковому делу, по какому не сказал, и побежал как сумасшедший вперед к штабу. Уже подходя к канцелярии встретила Козина, спросила где муж, но разве от этого заики можно было чего-нибудь добиться. Сегодня в особенности сильно заикался, минуты две пока не выдавил из своего горла: «В га… га… га… га… га… ра… же!»
Не постучав ворвалась в бюро Галанина, который сидел за столом и был чем-то видно недоволен. Увидав вошедшую Шурку, встал и пошел к ней навстречу и посмотрел на нее так, что она вдруг поняла, что случилось что-то страшное и непоправимое. Хотела вырваться из рук Галанина, который держал ее как клещами и говорил, как будто совершенно спокойно и даже безразлично: «Да, Шура! это ужасно! я не знаю как тебе сказать. Степан… он… он… убит… наповал… к счастью… не мучился…» Дальше не смог продолжать, потому что она кричала голосом, который совершенно не походил на голос человека: «Степа! мой муж золотой… где он… где?»
С ненавистью смотрела на Галанина, который отвернувшись смотрел в окно: «Ты! ты! его туда послал! не мог отложить! послать другого! Ты его убил! убивец!» Видя, что он опустил голову, бросилась опрометью из комнаты к гаражу, где стояла группа солдат с Красильниковым и Воробьевыми. Лена Воробьева с плачем ее обняла и повела в прохладный гараж, где на лавке лежал ее муж, спокойный и чужой. Когда она завыла, забилась на его груди, услышала за своей спиной голос тихий и очень усталый: «Вы, Лена уведите ее домой! Все это ни к чему, ничего не поправит и ничего не вернет, она сама не понимает, что кричит. Никто в его смерти из нас не виноват, виноваты террористы и они нам за него заплатят и дорого. Ага! она потеряла сознание! это хорошо! и для нее и для нас, подождите я сам ее отнесу!» Как во сне Шурка почувствовала как две сильные руки подняли ее, вздохнула с удовольствием, почувствовав покой и безразличие.
Пришла в себя уже дома, где собрались все русские женщины батальона, все три, Лена Воробьева, Катя Быкова и Маруся Павлова, плакали все вместе, с горя пили вино и уговаривали молодую вдову успокоиться и тоже выпить… «Напугала ты нас, Шурочка, разве так можно? Ты совсем с ума сошла! Галанина в груди ударила и так его ругала! Какой же он убийца? он сам своей жизнью ежедневно рискует, как твой Степа и наши мужья и весь батальон! Сегодня твой Степа, а завтра может быть и все мы! Тут нужно не плакать, не ругаться, а вместе дружно держаться!»
Долго смотрела ничего не понимая, на стол накрытый для новоселья, за которым молча сидели Батурин и Красильников, на своих подружек, удивлялась что не было Степы. Потом вспомнила все, вздрогнула, снова почувствовав холод мертвого тела, уже своим обыкновенным спокойным голосом попросила: «Лена! Катя, Маруся садитесь за стол! наливайте и пейте сами и дайте выпить Сане и доктору! Думала иначе! радость… новоселье… получилось горе… поминки! Все равно! дайте и мне!» — Выпила не поморщившись, стакан мару, спросила робко: «А где Алексей Сергеевич?» — «У него совещание с Баером, оба как с цепи сорвались! Хотят наказать, как следует, за твоего Степу! Вечером выступаем! Наша рота атакует их лагерь! Вы увидите, Александра Павловна, за смерть Степана заплатят гады во сто раз!!» Красильников бешено вращал белками красных глаз, плакал! его лицо жалко по бабьи морщилось: «Командует нами Калб! Галанин зайдет им, гадам, сзади. Ни один не должен уйти!»
Весь день был для Галанина неприятным, но решил пить неприятное горькое вино, которое ему подносила судьба, до конца и не морщась. В канцелярии на столе рассмотрел бумажник убитого террориста, в крови с деньгами и документами, деньги пересчитал, бумаги прочел, долго думал, потом решил самому отнести все это наследство его родным, — адрес был ясен и жили они совсем близко от штаба батальона, надел фуражку и пошел. Сын мадам Плюм ушел к макисарам неделю тому назад, просил не беспокоиться и ждать, — теперь уже скоро, скоро их город будет освобожден от бошей и тогда он вернется снова готовиться к экзамену на башо! И мадам Плюм не беспокоилась, тем более что сегодня всему городу стало известно о прорыве на Париж! Скоро войне конец! боши уйдут и вернется ее единственный сын. Оставалось только ждать и радоваться!
И вот, вдруг, пришел высокий худой бош, в фуражке на затылке такой высокий что стукнулся лбом о притолоку двери и его рот под короткими черными усами был сжат и неприятен. Он молчал и по мере того как его молчание продолжалось, спокойствие мадам Пишо растворялось в темном ужасном предчувствии… Впрочем это не было предчувствием, а уверенностью: раз бош пришел к ней в дом, значит что-то случилось с ее бедным Жаном. Или он попался к ним в лапы или был убит, что было одно и тоже. Зашаталась и схватилась за стол, что бы не упасть, спросила спокойным голосом, таким спокойным, что сама удивилась: «Что-нибудь случилось с Жаном? Убит?» И нисколько не удивилась, когда бош на правильном французском языке с едва заметным акцентом подтвердил криво улыбаясь: «Да, убит! Умер сразу и, наверное, не мучился. Убит потому что убил из-за куста моего самого лучшего офицера! После него осталась жена! они недавно поженились и жена его чуть не сошла с ума от горя. Он был русским и не по своей воле попал сюда. Но ничего не поделаешь, идет война и на войне стреляют и убивают. Вот его бумажник, тут его документы и 5225 франков. К сожалению все немного испачкано кровью, но все в сохранности. Его тело было потом унесено жителями Арлефа, я думал, что вам уже все известно и жалею, что ошибся. Прощайте! Советую уничтожить его удостоверение подписанное полковником Серве, оно может принести вам неприятности!» Бош повернулся и вышел и только, когда закрылась за ним дверь, мадам Плюм дрожа открыла липкий бумажник вынула оттуда все документы, машинально пересчитала деньги, — бедняжка он не успел даже истратить их, все 5225 фраков, все что она дала ему на дорогу в лагерь макисаров, были неприкосновенны. Потом с ужасом посмотрела на свои пальцы испачканные чем то красным, поднесла их к лицу, понюхала, когда почувствовала запах свернувшейся крови, смешанный с неуловимым запахом тления, закричала, выбежала на крыльцо и продолжала кричать вслед уходящему бошу: «Ассасен! ассасен! (убийца) Жан! о, Жан, мой бедный мальчик!»
Галанин вышел на площадь, миновав проволочные рогатки, сумрачно козырнул часовому: «Что, Кравченко? Как будто холодновато становиться? Зайдемте на минутку, я вас угощу вином согреетесь!» Грубо кричал на мосье Картона: «Почему нет света? Зажгите свет! Бросьте вашу жидовскую экономию! Налейте стакан вина моему солдату! не видите сами, что холодно! Жадные вы французы, за сантим удавитесь! Живо поворачивайтесь! Распустились, сами террористам помогаете, а потом когда убьют вашего сына кричите, что мы убийцы! Налейте и мне! не видите что и я хочу выпить! На здоровье, Кравченко, выпейте еще стакан и возвращайтесь на ваш пост и смотрите в оба, не доверяйте этим сволочам французам!»
У себя в комнате долго сидел за картой и высчитывал километры до лагеря Шомара. Все было ясно и ошибки не могло быть, оставалось ждать, еще три часа до выступления, незаметно задремал в кресле, у двери на стуле дремал Аверьян с обрезом в руке, решил не ложиться до отъезда коменданта.
Внезапно проснулись оба от осторожного царапанья в коридоре. Галанин сам подошел и открыл настежь и сразу не узнал, узнав почему то испугался: «Ты, Шура? Так поздно? В чем дело? В чем дело? Успокойся! Я ведь, ей Богу, не виноват! Если бы я мог предвидеть.» Испугался еще больше, когда она упала на колени и схватив за руку поцеловала: «Ты с ума сошла! подожди, встань! Как тебе не стыдно? Ты вся дрожишь! Аверьян, коньяку! На выпей! Успокойся, дай я помогу тебе развязать платок! Вот так! Садись! Пей! не говори ничего! Ты ведь была права. Я должен был больше его беречь! Не подумал и… теперь! Но, знаешь, что я тебе скажу: да, Степан умер и для нас обоих это ужасно! Но… если подумать так серьезно: для него это вовсе не так ужасно! Ей Богу нет! Ведь мы все должны умереть, рано или поздно. И что такое для него лишних двадцать, тридцать лет, — одни миг, даже меньше! И он теперь радуется, что умер молодым и не мучаясь! Представь себе, что он уже старый умирает от рака! Долгие страдания и все-таки смерть! Черт возьми, мне прямо страшно подумать, что придется может быть умирать от какой-нибудь такой пакости! Хочу умереть как он, сразу и без страданий и такую же смерть желаю и тебе! Таким образом, что же получается? Получается то, что ты его жена и я — его старый друг, сейчас гораздо несчастней его. В нем мы потеряли часть своего эгоистического наслаждения, в любви и в дружбе, — его мы вернуть не можем, будем ждать встречи с ним там! Ты смеешься, потому что ты глупа. Ведь там, куда он отправился — жизнь существует, а раз существует, нет смерти, а только долгая или короткая разлука. Вот, подумай обо всем этом; извини меня, я занят… скоро мы выступаем и тебе пора домой! Аверьян тебя проводит!»
Но Шурка начала снова дрожать, призналась: «Мне страшно одной… Хотя Степа в гараже в гробу, но все у меня напоминает его! Позвольте мне у вас переночевать!» — «Конечно! оставайся. Аверьян, в мое отсутствие присмотрите за Шурой и развлекайте ее, уложите спать на моей кровати! А я пойду в штаб. Все равно, не засну больше. Покойной ночи». Погладил черную голову, поцеловал край дрожащих губ и вышел на голубую от лунного света улицу, прислушивался к своим гулким шагам и начал немного успокаиваться. Почему то, вдруг почувствовал себя бодрым и смелым, определил это нервным подъемом. Щурка уже через пятнадцать минут спала, свернувшись калачиком на кровати Галанина. Аверьян осторожно прикрыл ее солдатским одеялом, потушил свет и долго лежал в передней на своем диване без сна, думал о жизни и смерти в первый раз серьезно.
Вся операция со штурмом Шомара прошла так как было разработано накануне: подошли к лагерю перед рассветом, когда беспечные макисары еще спали крепким предутренним сном в бараках, расположенных правильным четырехугольником на большой поляне. Не было даже постов, а если и были, то тоже спали разморенные прохладным предрассветным туманом. Проснулись все сразу, когда русские по сигналу Калба бросились на штурм с бешеным криком ура; спросонок защищались плохо, много погибло сразу у выхода из бараков, остальные бросились в лес, где их поджидал взвод Бабушкина с Галаниным. Кончилось плохо, только немногим удалось, срывая повязки и бросая оружие, бежать в сторону больших озер Сеттона.
Беспорядочная стрельба и крики продолжались до обеда, когда сразу наступила тишина, лесная тишина с пеньем птиц. Узнав о катастрофе, полковник Серве и Джонсон отправили на Шомар отряд макисаров и нескольких сестер милосердия, что бы спасти хотя бы раненных, брошенных в лесу. Только начали спускаться с горы, натолкнулись на отряд Галанина, с трудом унесли ноги и бросили повозку с перевязочным материалом и сестрами милосердия во главе с доктором хирургом Ивонной де Соль. Только около самых озер перестали слышать за собой крики и стрельбу преследователей. Доложили о неудаче, и о том, что это не были боши! Они не останавливались ни перед густыми зарослями колючек, ни перед стрелками засевшими на деревьях, быстро их оттуда сняли и добили.
Все, и макисары и канадцы, боялись, что русские нападут и на них ночью и спешно возводили баррикады и копали рвы вокруг лагеря; никто не сомкнул глаз!
Галанин остановился на богатой ферме, подсчитывал свои потери и дал, наконец, отдых солдатам. Приказал привести в сарай, где он расположился сам на отдых, пойманных француженок. Допросил каждую в отдельности, небрежно смеялся, слушая их оправдания: «мосье, мы ехали в город, по дороге в лесу услышали крики, хотели узнать в чем дело и пошли туда, а ваши солдаты вдруг нас окружили и пригнали сюда на ферму! Мы протестуем! Мы мирные жительницы и требуем нас немедленно отпустить на свободу», — все говорили одно и тоже. Когда допросил всех четырех, вызвал опять Ивонну де Соль: «Ну, можете врать дальше, — впрочем довольно. Смотрите: вы видите, что мои солдаты нашли в вашей повозке под соломой? Перевязочный материал английской армии! Дорогая моя! вы попались с поличным. Вы состоите на службе у террористов! Признавайтесь пока не поздно! Или я вас заставлю признаться прибегну к русским средствам! Ну, я жду! Молчите? Хорошо!»
Он подошел к Ивонне, красивой брюнетке, с огромными подведенными глазами, коротко приказал: «Снимите блузку и юбку! Я вас обыщу безо всяких церемоний! Живо, или я позову моих солдат и они вас разденут силой!»
Когда испуганная, красная от стыда Ивонна повиновалась и осталась в одном комбинезоне, подошел к ней и стал ее грубо обыскивать, порвал комбинезон, на голом теле, нащупал между полных грудей маленькую колонную сумочку, сорвал ее со шнурка, вытащил оттуда бумажку внимательно ее прочел, посмотрел искоса на побледневшую Ивонну, коротко бросил: «Можете одеваться, — теперь я знаю точно кто вы, мадам де Соль! и что вы делаете в лагере террористов и зачем вы ехали в этой телеге. Я требую теперь точных сведений о лагере террористов и об их планах. Сейчас, немедленно! слышите? Если будете молчать, берегитесь! Я вас отдам, вас и ваших подчиненных моим солдатам! Их у меня осталось сорок один человек, не считая раненых и убитых… Выходит по десяти на каждую, на вас одиннадцать! Это здоровые и сильные мужчины! Вы знаете, они уже долго не пробовали женщин! Вы представляете, что из вас всех получится к вечеру? Вот часы, я кладу их на стол, — сейчас без пяти четыре, ровно в четыре я вернусь. Надеюсь, что вы будете благоразумны и будете отвечать на мои вопросы. До свиданья!»
Вышел наружу, посмотрел наверх. Там было солнце, но здесь в тени леса было прохладно и тихо. Усталые солдаты лежали на опушке леса, в стороне санитары возились с тремя раненными, под высоким дубом в санитарной телеге, лежали убитые, трое, около них жужжали откуда то взявшиеся мухи.
Около телеги француженок запряженной толстыми рослыми лошадьми, стоял Бабушкин с тремя остальными сестрами милосердия, громко зевал: «Господин старший лейтенант, не пора ли уходить, у нас мало времени, что бы засветло вернуться домой!»
— «Успеем, Бабушкин! моя баба думает, сказать ли ей правду или продолжать брехать!»
Походил по поляне, посмотрел на раненых которых неумело перевязывали санитары самоучки, поморщился и вернулся к Ивонне, посмотрел испытующе на дрожащую женщину, на часы: «Ну, время прошло! что же вы решили? — Я ничего не скажу вам, я в вашей власти, делайте что хотите! Я умру, но не выдам наших! Вив ля Франс!»
Галанин грубо матерился: «…твою мать! Хорошо! Бабушкин! Возьмите эту бабу! она доктор-хирург, пусть она с тремя своими медсестрами сразу же немедленно… перевяжет наших раненых, наши санитары никуда не годятся! Удивляюсь, что Батурин до сих пор не смог их выучить! Живо! Подгоните их! Потом могут, если хотят когда мы уйдем, перевязывать своих террористов!»
Он повернулся к бледной как смерть Ивонне де Соль: «Идемте… Вот мои раненые, немедленно их перевязать, когда уйдем, займитесь вашими ранеными! И можете ехать в ваш лагерь! Кланяйтесь от меня этому идиоту Серве, этому лакею канадцев! И скажите ему, что мы русские с женщинами не воюем! А вы, тоже дура! Как вы смогли поверить, что мы способны на зверства! Я вам этого не прощу!» Приложив руку к козырьку фуражки, отвернулся от обрадованных француженок. Когда раненые были искусно перевязаны, собрал солдат и исчез в лесу… Ивонне можно было подумать о своих раненых, но их не было, все они были прикончены озверевшими русскими солдатами, мстившими за смерть их любимого командира, Степана Жукова…
В лагере Сеттонских озер было тревожно: о сестрах милосердия не было ничего известно! допускалась страшная возможность что они были замучены русскими. В особенности волновался полковник Серве, который совершенно потерял голову от страшных мыслей. Полковник Джонсон был спокойней. Флегматично посасывая сигару, он рассуждал: «Да, новости неважные! Но могло быть и похуже! Я вас предупреждал, господин Серве, что бы не устраивать бараки так скученно, как вы устроили в Шомаре! Но все это поправимо! Боеприпасы, деньги мы получим снова, людей тоже. Хорошо смеется тот кто смеется последний, а это будем мы с вами!»
Серве хватался за голову: «А наши архивы! списки макисаров попавшие к ним в руки? Наконец, наши несчастные сестры! Я немедленно отправлюсь туда сам с отрядом самых храбрых людей!»
Джонсон его успокаивал: «Все это напрасно! Не нужно опрометчиво ослаблять наш лагерь! Все может быть! Подождем!»
Подождали и не напрасно. К вечеру на озера пришла довольно большая группа уцелевших, наконец, с оружием, привели с собой двух перебежавших украинцев из восточного батальона, которые кричали непрерывно одно и тоже: «Гитлер капут, француз бон! рус тоже бон!»
Серве при помощи переводчика грузина Чавадзе их допросил и обрадовался. «Это очень хорошо! дайте им вина и папирос и пусть идут на кухню чистить картошку. Слава Богу, русские ушли на Шато Шинон! Господин Чавадзе, смотрите допросите их более подробно! Кто этот Галанин? А я пойду к Джонсону! у меня идея!»
В палатке Джонсона оба полковника и их подчиненные пришли к одному решению. Конечно, эти перебежчики, наверное, преувеличивают брожение среди русских! Но раз они сами явились к макисарам, значит что-то там назревает. Есть все-таки неудовольствие и, во всяком случае, боязнь перед расплатой. В самый разгар совещания появился Левюр и вместе с ним доктор Де Соль со своими сестрами.
Севре так обрадовался, что сразу выдал себя и Ивонну: «Ты! какое счастье! Я уже с ума сошел от беспокойства!» бросился к ней, схватил за руки. К счастью, Ивонна не растерялась и спасла положение: «Что с вами, полковник? Да! мы все, как видите, живы и здоровы! Но, господа, если бы вы знали?…»
Рассказывала долго и подробно о своих приключениях, по-женски с большими отступлениями и рассуждениями. Джонсон ее любезно слушал, в то время как Сер-ве бледнел и зеленел, едва сдерживая себя, что бы не схватить свою любовницу в объятия… Левюр резюмировал: «Ясно, господа, что наши дамы попали в руки к Галанину! Я так и думал, что он будет вести себя по человечески! В бою, правда, они не брали пленных, но и мы в свою очередь обстреляли их санитарный автомобиль и прикончили всех раненых русских. Озлобление было страшное с обеих сторон!»
— «Галанин? кто это?» удивился Серве. — «Правая рука командира батальона Баера, в прошлом эмигрант. Если мои сведения правильны — это он, кто командует фактически батальоном и пользуется большим авторитетом среди своих солдат, русских и немцев. Я говорил с ним вчера и признаюсь, он мне симпатичен. Умный и веселый человек, а сегодня вижу, что очень храбрый и толковый офицер! Вот если бы сделать его нашим союзником!»
Джонсон улыбаясь кивнул головой: «Почему нет? Раз он русский и вдобавок эмигрант, это очень возможно! Нужно только знать как его приручить! Осторожно и умело! А теперь, господа, могу вас порадовать. Последняя сводка о боях в Нормандии. Наше наступление развивается очень благоприятно! Недалек тот день, вернее час, когда фронт будет прорван и тогда… Вот, где решается судьба всей войны! и всего мира! Там у Атлантического океана! А здесь… все эти Баеры, Галанины и другие пешки уже обречены! Так или иначе они будут уничтожены, если сами не сдадутся благоразумно в плен! Тогда посмотрим! Русских можно будет пока использовать как людской материал что бы добить бошей, а потом выдать нашим храбрым союзникам, советской России»
Серве поежился: «Бр! не хотел бы я быть на их месте! Ведь Сталин не будет с ними церемониться!» Джонсон тщательно обрезал дорогую сигару, раскурил ее, с удовольствием затянулся голубым пахучим дымом, махнул рукой: «И правильно сделает!.. Потому что кто, в конце концов, эти люди? Изменники родины! И для изменников, кто бы они не были: Петен, Павелич, Хорти или Власов и их подчиненные, — для всех один конец — веревка!»
Разошлись по своим домам довольные и радостные, несмотря на сегодняшнее поражение, так как знали, что будущее принадлежит им!
Ивонна де Соль уже собиралась ложиться спать и начала раздеваться, когда к ней ворвался, не постучав Севре, С неудовольствием она накинула халат на свою кружевную рубашку и сухо заметила: «Жорж! я вам говорила много раз и повторяю опять! Ведите себя прилично и не компрометируйте меня. Вы совсем теряете голову: сегодня эта невозможная выходка у Джонсона! Где каждый дурак понял, какие наши отношения! Теперь вы приходите ко мне так поздно! Вы отдаете себе отчет, что будут говорить наши хозяева и ваши солдаты?»
Серве обнял ее, поцеловал холодный сжатый рот: «Наплевать, пусть! Но я не могу себя вести иначе! Если бы ты знала как я мучился, когда узнал, что ты попала в плен к этим зверям! И как потом обрадовался узнав, что ты жива и по-видимому невредима! Но рассказывай, — мне кажется, что ты что-то не договорила… и у меня явились ужасные мысли! Скажи! Этот негодяй Галанин тебя… не тронул?»
Ивонна осторожно освободилась от его рук, поправила прическу, посмотрела на него свысока: «Я не знаю что я должна тебе еще рассказывать? Я рассказала все у Джонсона… а впрочем, относительно Галанина… полюбуйтесь!» Она распахнула халат и показала, спустив рубашку синяки на плечах и левой груди.
Серве застонал и закрыл лицо руками: «Ивонна… не может быть! скажи что это неправда! О негодяй! Он за это заплатит! За насилие! Это ужасно, я схожу с ума!» Упал на стул, чуть его не сломал под тяжестью своего полного сорокалетнего тела, схватился за волосы.
Ивонна смеялась, села ему на колени: «Успокойся, Жорж! Ну как тебе не стыдно! Ты прямо ребенок! Говорю тебе, что ничего не было! Он просто сам меня обыскал, приказал раздеться, порвал комбинезон и голую обшаривал! Нашел бумаги, которые я всегда ношу на груди и потом угрожал, грубо, цинично! Он грозил отдать нас всех своим солдатам, что бы они нас изнасиловали, а их было страшно много и все великаны. Ты представляешь себе, что осталось бы в таком случае от твоей маленькой Ивонны?»
Серве представлял, с ужасом смотрел на порванный комбинезон на диване, на синяки, кричал диким голосом: «Я убью этого негодяя!» — «Т-с! не кричи! я повторяю что меня никто не тронул. Когда я закричала «Вив ля Франс», он испугался, приказал нам перевязать своих раненых и отпустил на свободу! Знаешь, Жорж, сейчас я думаю, много думаю и мне жаль этих русских и их командира, Галанина… Они совсем не страшные, даже милые хотя немного грубые… Я хочу, тебя попросить… будь и ты сейчас со мной грубым, покажи, что ты можешь тоже быть жестоким… мои шери!» Серве старался был грубым, к обоюдному удовольствию…
В Шато Шинони началась бредовая жизнь, где действительность и нереальность смешались и переплелись так тесно, что трудно было разобраться, где была настоящая жизнь и где больное воображение. Над всем Морваном, под грозовым летним небом, как будто, все выше и страшней поднимались каменные кресты, заросшие мхом. Кресты Голгофы, приманки туристов в мирные времена. На самой высшей точке Морвана далеко было видно, так далеко и хорошо, что Галанин устроил там постоянный наблюдательный пункт на метеорологической станции. Был виден лес, деревни и отдельные фермы, дороги свернувшиеся змеями по горным ущельям, отдельные плеши лугов, где паслись красивые тучные коровы и снова лес, лес во все четыре стороны темного горизонта.
Каждый день набегали тучи, сначала легкие кудрявые, потом понемногу темнели и гремел гром, точно гигантские очереди автоматов, как значки эсэсовцев ослепляла молния, лил дождь, принося прохладу и потоки грязной воды неслись с Голгофы по узким улицам города. Потом все исчезало: гром, молния и дождь. На голубом небе ясно светило солнце, каменистая земля быстро подсыхала и становилось душно, как в бане, до следующей грозы. А по ночам из ущелий и леса по отрогам гор вверх к городку и мшистым крестам полз туман, сырой и холодный, покрывал все вокруг своим липким серым покровом и все скрывал.
Часовые на башне метеорологической станции тщетно старались смотреть и видеть, но ничего нельзя было разобрать, даже вершин крестов Голгофы и вот тогда начиналась ночная нереальная жизнь. Сначала шумели пропеллеры многих тяжелых самолетов, издалека нарастал их шум, переходил в вой, проносился над головой и с мягким рокотом замирал в тумане, им вторили моторы автомашин, — сначала далеко; в ущельях росло их эхо, потом все ближе подходило к отрогам, на которых цеплялись, застыли невидимые домики городка и лежали заставы батальона, потом снова замирало в лесу. К звукам приходили лучи света… разноцветные, вверху следы самолетов, внизу вехи зажженных костров и снопы прожекторов, — и те другие друг друга дополняли и помогали.
На парашютах легко падали на землю похожие на большие ракеты подарки, все что было нужно для победоносной борьбы с оккупантами и люди французы и англичане. И потому что отсюда с горы ничего этого не было видно, а только чувствовалось и преувеличивалось всеми напряженными до боли нервами, рождалась и росла тревога. На заставах поднималась стрельба, сначала одиночная, потом непрерывными очередями, к которой суетясь и заикаясь присоединялись пулеметы, непрерывно долго звонил телефон. Хриплые злобные голоса переговаривались в веселой ругани стараясь потопить тревогу и страх: «Где стреляют? говорите громче не слышу! У мельницы? Немедленно отправить туда разведку, выяснить в чем дело! Первая рота! Тревога! Ждать приказаний! Козин, вы заметили направление самолетов? Что? Опять на озера! Говорите, костры! очень хорошо! Что? Тише! Вы слышали взрывы? Где? Вас заген зи? Дас ист унмеглих! Нейн… ляссен зи ин шляфен вайтер! Это вы, Саня? Ну и ноченька сегодня выпала! Как у вас дела? Вылить ведро воды на мерзавца! Опять пьяный и на посту! Коза? При чем здесь коза? Ага! приняли козу за макисаров и убили! очередью из пулемета! Черт возьми! Прямо какой то анекдот, наверное они тоже напились! Рам, херен зи гут! Тревогу отставить! Могут спать! Но один взвод оставить на всякий случай! Спите и вы… Я тоже постараюсь заснуть!»
Какой там сон? Радио, охрипнув от тумана и перегруженности, продолжало сопеть и хрипеть: «Наше победоносное наступление продолжается, наши войска вступили на территорию братской Польши! Фашисты обращены в паническое бегство! Салют в Москве! Да здравствует наш вождь и учитель Сталин! Смерть фашистским оккупантам!» Черт бы вас побрал! Нужно перевести волну. «Наши войска продолжают стремительное наступление… Париж освобожден! Генерал де-Голь на торжественном богослужении в Нотр Дам де Пари! Блестящее наступление в долине реки Роны… Генерал де-Голь сказал… Маршал Сталин уверен… Черчилль подтвердил»… и бодрый победоносный марш! О, черти! Послушаем Германию… «Наши войска после упорных кровопролитных боев отступили на более выгодные позиции, мудрое сокращение фронта… Париж нами очищен! На восточном фронте наше планомерное отступление продолжает успешно развиваться, накануне перелома… С нами Бог! Победить или умереть! Фольксштурм! Наш гениальный фюрер… Тяжелые разрушения в Берлине и в Рурском бассейне, следствие террористических налетов союзников»… и торжественный, похожий на похоронный, марш, вой труб и гром барабанов! О, черти!
«Аверьян! Аверьян вы спите? Проснитесь! Мне что-то не спится… болит чертовски голова! Скажите, Аверьян, вам не кажется, что ночи стали как будто холодные?» — «Кажется, ей Богу кажется! Здеся! да разве это жизня? Ни лета нет тебе настоящего, ни ночи теплой! У нас в К. теперича так хорошо, во дворе на земле спать можно, дух ароматный идет, звезды так чудно играют и петухи поют, а здеся! Вы слышите? Вместо петухов автоматы опять загавкали!»
И опять телефон: «Козин, говорите спокойно не заикайтесь, не можете говорить, пойте… но это хорошо! У нас потерь нет, а у них двое убитых! Прекрасно! Будут сволочи знать как нас беспокоить! Браво, Козин! А поете вы хорошо! Какой у вас голос? Не знаете! А я знаю! тенор и не плохой! Я сейчас к вам приду, все равно не уснуть сегодня!»
И только когда совсем рассвело, короткий чуткий сон, разве это жизня? Не жизня а одно г…о! Но днем хоть видно было, если не все то хоть часть! Лес, ручьи, деревни и фермы, коровы и люди, мирное население, всякие там мадамы и мусью. Иногда успевали догнать и убить, перед тем как убить, разглядеть испуганные бледные лица террористов, собственные потери становились все больше на всех трех опорных пунктах: в Шато-Шиноне, в Корбиньи и в Шатильоне, убитыми ранеными и, что хуже всего, пропавшими без вести…
Началось с Корбиньи, перекинулось на Шатильон и закончилось в Шато Шиноне! И это было гораздо тяжелее, чем убитые и раненые, так как показывало, что разложение батальона началось! А к этому несчастью начались неполадки между офицерами, немцами и русскими…
Началось на совещании немецких офицеров, на котором Галанин долго говорил о положении в батальоне, об его успехах и неудачах. Старался оправдать свою беспомощность радикально пресечь начавшееся разложение батальона. Положив на столе карту, доказывал внимательным немцам необходимость того, к чему он возвращался каждый день: «Вы видите господин капитан, все эти красные кружки и квадраты — места где орудуют террористы! Они накануне того чтобы обратиться в красное море, которое затопит нас, если мы не примем немедленно радикальных мер. Я прошу немедленно вызвать сюда в Шато Шинон наши вторую и третью роты! Все вместе, мы с успехом сможем отбиваться от врага; врозь — погибнем! Вы знаете общую цифру террористов, которые болтаются в этих лесах Морвана? Я, на основании донесений наших командиров рот и сведений полученных от доверенных лиц, считаю, что цифра в 20.000 бандитов не будет преувеличением! К этому надо прибавить население Морвана, которое Серве с Джонсоном начали мобилизовать! Я прошу…»
Но Баер не хотел выслушать до конца своего I С.: «Довольно! Вы, Галанин, просто боитесь! Стали пораженцем! И ваши русские солдаты просто трусы! Все ваши доводы убедили меня только в одном: в ошибке, которое допустило наше командование, вооружив русских! Пока мы побеждали все было хорошо! Теперь, когда стало трудно: русские готовы нам изменить!»
Галанин встал, застегнул пояс с револьвером и одел фуражку. Отдал честь, так как несмотря на категорическое приказание Баера, после покушения на Гитлера, отказывался приветствовать по фашистски! «Прошу меня извинить, Но я считаю мое присутствие здесь излишним, раз вы усомнились в лояльности моих солдат. А что они лояльны, вы это видите каждый день: они умирают, исполняя задачу невыполнимую и для хорошего полка немецких солдат!»
Ушел и его выходка была так неожидана и нахальна, что в продолжении нескольких минут, немцы молчали и пили, посматривая на своего командира. Потом начали говорить о другом, как будто Галанина вообще не существовало! Разошлись и в продолжении нескольких дней собирались без Галанина, которого Баер перестал приглашать на ежедневные совещания! Теперь кричал на своего адъютанта Бема и Лота и пил без остановки. Правда события развивались с такой быстротой, что можно было сойти с ума. Фронт был прорван. Был взят Париж! В огромную брешь понеслись бесчисленные панцирные дивизии этих иудомасонов! Невер загадочно молчал и не думал отдавать приказание Восточному батальону что бы уходить из этого Морвана, пока не поздно.
А русские солдаты были все-таки храбрецы и Галанин был прав, когда говорил о том, что задача поставленная перед батальоном, была непосильна и полку немцев, может даже двум и даже дивизии! Ведь для того чтобы поехать за продовольствием и боеприпасами в Дижон, нужно было пробиваться с боем лесом, теряя всегда солдат убитыми и ранеными! Вот и сейчас! Привезли камион хлеба и мяса, много белых булок и свиных туш, выпачканных кровью. Потеряли двух убитыми и четырех ранеными. И никакого ропота, ни страха, смех и шутки на дворе штаба, пока Батурин с новой медсестрой перевязывали головы и руки. Между прочим, очень красивая эта сестра, вдова Жукова. Смотрели из разных окон оба командира: Баер и Галанин с одинаковым чувством жалости и гордости, при виде этих героев, друг с другом после этого случая на совещании не разговаривали: Баер ждал, что бы Галанин извинился, Галанин не хотел об этом и слышать, несмотря на уговоры Лота, ждал случая, и случай представился.
Началось у Бема, который вызвал к себе Галанина по приказанию Баера. Сидел в своем бюро, около него стоял Лот, в углу Калб. Когда Галанин уселся, не ожидая приглашения, против него в кресло, Бем долго объяснял ему о приказе Баера, и одновременно радовался унижению Галанина, который до сих пор получал все распоряжения непосредственно от командира батальона. Начал издалека. Удивлялся, что генерал Аккерман тоже оказался замешанным в покушении на жизнь фюрера и был арестован: «… Я знал, что рано или поздно этот человек плохо кончит. От него за десять километров воняло изменником. Я, господин Галанин, редко ошибаюсь в своей оценке людей! Сразу вижу врага Германии».
Галанин улыбнулся, бросил в окно окурок папиросы, нетерпеливо его перебил: «Все это я знаю! и, правду сказать, мне жаль генерала Аккермана. Это хороший, умный и храбрый офицер! Надеюсь, что все это недоразумение, которое скоро выяснится и он сможет и дальше помогать нашей ставке в эти решающие дни! Но в чем же дело? Вы меня позвали, наверное, не для того, что бы рассуждать о вашем даре читать в душах людей! Говорите скорей, у меня нет времени… Я еду на заставу Красильникова!»
Бем сдержал свой гнев, объяснил: «Сегодня вот здесь на нашу разведку опять напали террористы. У нас, как вы знаете, тяжелые потери. Так вот! Капитан Баер приказал отправить на место преступления взвод солдат, под вашим командованием. Смотрите сюда, в двух километрах от места засады террористов, находятся пять ферм, вот здесь, я подчеркнул! Фермы вы сожжете, всех мужчин расстреляете, а женщин и детей прогоните в лес в гости к их друзьям! Выступите вы немедленно! Вы поняли?»
Галанин закурил другую папиросу, посмотрел в окно, где Шурка весело шутила с солдатами, удивлялся: прошел только месяц со времени смерти Жукова, а вдова уже совершенно как будто о нем забыла. У нее часто собирались русские женщины, приходил Батурин, Красильников с гитарой, Воробьев и Бабушкин, под граммофон и гитару танцевали и пели. Звали всегда Галанина, но он упорно отказывался под предлогом дел, не одобрял легкомыслия веселой вдовы, как Шурку прозвал Батурин и сердился, а потом прощал. Понимал ее, понимал их всех, — все они страшно, торопились жить. Подумал о том, что нужно все-таки всех женщин, пока не поздно, отправить в далекий тыл и тайком от всех, вел переговоры со своими немецкими покровителями в погибавшей Германии об их устройстве на работу. Переговоры подходили к концу и ему было ясно, что никогда больше он не увидит их, этих русских женщин, к которым успел привыкнуть, в особенности к Шурке, свидетельнице всех его радостей и горя.
Обернулся, услышав недовольное ворчание Калба: «Когда я должен выстроить взвод… я жду!» Галанин вернулся к действительности, грозной и нелепой, сухо ответил, смотря прямо в глаза, выпуклые и холодные Бема: «Какой взвод? Ага, вспомнил! Вот что, Бем! Никуда я со взводом не пойду, никаких ферм сжигать не буду, как не буду убивать людей и гнать их в лес!»
Бем улыбнулся презрительно одними губами: «Вот как? Вы отказываетесь в боевой обстановке исполнять приказания командира батальона? Прекрасно! Я доложу об этом капитану Баеру! Я думаю, господин Калб, что в таком случае, вы сами исполните этот приказ. Господин Галанин, я вас не задерживаю! До свидания и, надеюсь, скорого!» Встал и свысока кивнул головой, но Галанин не обратил внимания на приглашение уйти, подошел к нему вплотную, так близко, что испуганный Лот побледнел и приготовился защищать адъютанта:
«Господин Бем! Это не боевое задание, а просто приглашение принять участие в преступлении. Потому что это преступление! вы слышите? Убивать и жечь мирных жителей только за то, что они живут недалеко от места преступления макисаров! И вот почему я отказываюсь! Но этого мало! Я пойду еще дальше! Господин Калб, вы можете, если вам так хочется, ехать туда и терроризировать французов, но я не дам вам ни одного русского, ни немецкого солдата, чтобы вам помогать! Понятно? Так можете передать командиру батальона, который, я уверен, не способен на подобную глупость! Потому, что это непроходимая глупость именно теперь зверствовать! Гейль Гитлер!»
Вышел и изо всех сил хлопнул дверью! Испуганный Лот выпил залпом стакан воды, закричал: «Он с ума сошел! Отказываться от исполнения приказаний и еще грозить, может только сумасшедший!» Калб молчал… Бем бледный с трясущимися губами кричал: «Здесь не сумасшедший, господа! Здесь попытка измены и прямой призыв к бунту! Господин Калб, немедленно привести в боевую готовность вашу роту, или нет. нет! Немецкий персонал! Я пойду доложу командиру об этом неслыханном происшествии и уверен, что он отдаст немедленно приказ об аресте этого негодяя! Вы слышали, что он говорил об Аккермане? Принимая во внимание, что это, благодаря Аккерману, он сделал такую карьеру, выводы напрашиваются сами собой! Подождите! Я сейчас вернусь и мы пойдем его арестовывать!»
Убежал, как будто за ним гнались террористы. Лот трясущимися руками достал свой револьвер и, вогнав патрон в дуло поднял предохранитель. Калб весело смеялся: «Чего вы теряете голову? Лот, ничего не будет. Никто Галанина не арестует! Вы слышали что он сказал? Он сказал что не даст ни одного солдата, ни немца ни русского! А почему? Потому что уверен в том, что они все только ему подчинятся! Потому что они его любят; любят и одновременно боятся! И не допустят его ареста! Скорее убьют нас всех и вас тоже!»
В кабинете Баера, ворвавшийся без доклада, Бем рассказал об отказе Галанина исполнить приказание и его угрозе, рассказал подробно и ждал приказания о немедленном аресте бунтовщика. Но, к страшному удивлению, его не получил. Не верил своим ушам, когда Баер начал на него кричать: «Вы сумасшедший! Как вы могли рассердить этого умного и преданного нам офицера? Вы слыхали последнее сообщение нашей ставки. Противник находится недалеко от Орлеана! И вы настаиваете, на этой экспедиции на фермы? Теперь? Когда завтра, может быть, мы все попадем в плен и будем отвечать, отвечать за военные преступления! Да! За военные преступления! Потому, что Галанин прав и видит дальше вашего дурацкого носа! Отставить! Отставить все!.. Позовите его сюда!.. Я хочу… я хочу выяснить это ужасное недоразумение, спросить у него совета! Наши роты? надо скорее, как можно скорее, их вызвать сюда, пока не поздно! Боже мой! Уже наверное поздно! Мы в мышеловке… И все благодаря вам, вашим дурацким советам! Этой травле замечательного офицера, который один, вы слышите, один, может нас, немцев, спасти!» Как с ума сошел, возмущенный Бем стоял на вытяжку: «Господин капитан, я прошу о немедленном откомандировании меня в немецкую боевую часть!» — «Идите ко всем чертям! Ферфлюхте шайсэ. Химельгот сакрамент! Вон!» Схватив трубку телефона, Баер вызвал к себе Калба; Бем, молча удалился…
А тут прибежал Левюр. Сам не свой от волнения и негодования, оборванный в пыли с царапиной на правой руке, с висевшей, как плеть, правой рукой, которую он непрерывно массировал с гримасами боли. Бросился к столу за которым сидел и пил коньяк Баер, кричал на плохом немецком языке: «Эти бандиты, террористы осмелились напасть на меня, жандармского офицера, избили, завязали мне глаза и увезли на своей машине куда то в лес! Там какой то бандит, именующий себя полковником Серве, вручил мне для передачи вам эту бумажку, этот ультиматум! О негодяй. Так издеваться и бить! У меня совершенно не действует правая рука и наверное отбита печенка!»
Баер по телефону вызвал Лота, приказал прочесть и перевести этот возмутительный документ. Когда Лот, заикаясь и мямля, перевел, налил себе полстакана коньяку, налил рюмку несчастному Левюру, выпил и начал лихорадочно думать. Но думать и принять решение было чрезвычайно трудно без его офицера связи.
Срок для капитуляции батальона был чрезвычайно короткий. До завтрашнего дня представитель батальона должен был явиться для переговоров к террористам вместе с Левюром, на дорогу на Монсож, там он будет остановлен и отведен в штаб, что бы выслушать условия капитуляции батальона. Со всеми пленными будет поступлено согласно международным договорам. В противном случае после двенадцати часов террористы начнут наступление на Шато Шинон и уничтожат оккупантов, так как они окружены со всех сторон. Американские моторизированные части уже заняли Орлеан, подходят к Везулю, совершенно отрезав путь к отступлению. Ультиматум был подписан двумя полковниками: Серве и Джонсоном.
Ах, черт возьми, если бы вторая и третья роты были здесь! тогда можно было бы говорить с этими бандитами! С двумя неполными ротами и без Галанина, который отказывается исполнять приказания и не хочет подчиняться, капитан Баер, вдруг почувствовал себя страшно слабым и нерешительным. Будто он был не командир 654 Восточного батальона, а тюремный надзиратель, каковым он был до 33 года.
Главное, нужно прежде всего, успокоить этого француза, хотя и преданного до сих пор немецкому начальству, но несомненно испугавшегося наказания за свою службу Петену. Величественным движением руки его отпустил: «Пока можете уходить! я сообщу вам о моем решении вечером. И будьте уверены, что мой ответ будет продиктован моим долгом немецкого офицера. За ваши страдания я взыщу с виновных!»
Когда Левюр ушел, кричал на Лота: «Почему вы не в комендатуре? Не проверяете документов французов и не даете им пропуска? Раз Кнаф сбежал — это будет ваше дело!! Берите пример с Галанина, он даже не обедает и проверяет подозрительных на заставе Красильникова, в то время как вы ничего не делаете! Лес!»
Когда и Лот исчез, вызвал своего шофера, его решение было принято, единственное правильное решение, которое могло спасти батальон. Самому отправиться на заставу мириться с этим бестолковым, самолюбивым, но чрезвычайно дельным Галаниным.
Приехав на заставу, он обошел лежащие в густых зарослях посты, остался довольным своими верными солдатами и поблагодарил Красильникова, который сам лежал рядом с пулеметом. Недалеко в кафе сидел Галанин за столиком рядом с красивой дамой и что-то смеясь ей говорил. Встал, увидев своего командира, представил ему даму, Ивонну де Соль, которая мило улыбаясь, протянула маленькую руку в перчатке, просил садиться, но Баер отказался:
«Не могу, мой старый друг!» всегда, когда хотел особенно подчеркнуть свое благоволение Галанину, так его называл: «Сейчас не могу! У меня к вам дело чрезвычайно важное. Где бы мы могли с вами переговорить спокойно, вы извинитесь перед ней, я думаю что мы скоро кончим»
В полутемной прихожей вытащил ультиматум, передал Галанину и пока тот читал наблюдал за его лицом и очень обрадовался, когда Галанин улыбнулся своей косой улыбкой.
— «Этот ультиматум я уже читал! его мне передал Красильников, какая то сволочь перевела его на русский язык и подбросила моим солдатам. Те не читая, как они говорят и во что я не верю, принесли его Красильникову и мы вдвоем его прочли! Положение скверное, но не безвыходное! У меня есть план! и я хотел уже ехать к вам, что бы посоветоваться… Вот в чем дело…»
Коротко объяснил и засмеялся, уверенный в успехе своего намерения: «Я думаю таким образом провести их за нос! Главное нам выиграть время! Чего я боюсь? Того, что они нас атакуют завтра, послав вперед наших перебежчиков! Тогда может получиться у нас замешательство и будет плохо! Их слишком много этих террористов, если они будут наступать большими силами со всех сторон со своим танком и пушками! Да… но главное выиграть время! Когда здесь будут наши все роты, мы будем разговаривать иначе! Между прочим, эта дама с которой я вас познакомил!
— Это доктор террористов, — я ее узнал здесь в проезжавшем автобусе. Помните, я вам рассказывал, как она уже раз попала к нам в руки! И заставил перевязать наших солдат?»
Баер помнил, не забыл как сердился за мягкосердечие Галанина. Сейчас обрадовался, что Галанин ее тогда не расстрелял, сразу понял выгоду, которую можно извлечь из этой поимки: «Пока вы будете с ними переговариваться, она останется у нас заложницей! Это будет хороший козырь в наших руках!»
Галанин кивнул головой: «Правильно, я так им и скажу, что если они меня тронут, вы расстреляете эту очаровательную Ивонну!» — «Расстреляю немедленно и взорву на воздух город! Мой старый друг!» Понимали друг друга с полуслова, оба друг друга дополняли и чувствовали себя снова сильными и уверенными. Когда Баер решил осторожно напомнить Галанину о его выходке, тот небрежно махнул рукой: «Я ни одной минуты не верил, что вы можете дать такой нелепый приказ! Это все козни Бема! Он меня терпеть не может» — «Верно! Нужно его убрать из батальона пока не поздно!»
Ехали в город в отель «Мон репо», где должны были собраться все офицеры, русские и немцы; на смешанном собрании настоял Галанин так как положение было слишком серьезное! Галанин и Баер сидели на машине впереди, Галанин за рулем, Баер услужливо угощал его папиросой и чиркал зажигалкой. Сзади сидела сердитая и тревожная Ивонна де Соль, рядом с ней хромой Аверьян, не спускал с нее глаз и все время держался за свой обрез, следил, что бы эта французская мадама не сбежала!
В главном лагере макисаров наступили лихорадочные дни! Победоносные американские войска взяли Орлеан и отрезали Морван и Отен от остальных, бегущих как зайцы, немцев. Каждый день ожидали взятия Невера. Макисары горячились от нетерпения, рвались в бой, что бы успеть захватить Шато Шинон. Объявленная Серве всеобщая мобилизация проходила успешно, военное обучение приносило свои плоды, старые солдаты окончательно вспомнили военную науку побеждать, молодежь почти ей научилась. Сам Джонсон решил действовать. Эти ослы боши необдуманно разбросали свои силы, не будет никакого труда их уничтожить, начиная с Шато Шинона! Написали ультиматум, Доктор Чавадзе перевел на русский язык, подписали. Французский текст передали Левюру, научив его как обмануть этих идиотов, русский — подбросил заставе Красильникова перебежчик Гордиенко. Для связи с наступающими американцами решили отправить доктора де Соль, прекрасно владеющую английским языком, к тому же она обладала всеми данными, что бы закружить головы всем янки сразу! Дали ей письменное полномочие которое она спрятала подальше под платье и проводили почти до самого Шато Шинона, в Арлеф, откуда шел, наверное, последний автобус на Невер. Автобус был полон бегущими французами, предчувствовавшими кровавые события в этих лесах, где должны быть уничтожены и боши и русские…
Но на заставе, о которой не знали макисары, автобус был остановлен и здоровенный русский офицер сам начал проверять документы и багаж выгнанных из автобуса пассажиров. К счастью, проверка была небрежная. Красильников по-русски пересчитал всех беглецов, рассеянно порылся в раскрытых чемоданах с помощью двух солдат, один из которых смешно заикался, все шло хорошо, пассажиры снова полезли в автобус, шофер торопился пустить в ход мотор, и, вдруг гром среди ясного неба. Из кафе вышел Галанин в своем белом кителе. Ивонна его сразу узнала, по фигуре, усам и по тому стеку, которым он тогда у Шомара махал перед ее носом. Стояла стараясь не дрожать и радовалась, что через густую вуаль он не мог ее узнать. Когда заика кончил рыться в ее чемодане, пошла скоро за полной дамой, которая торопилась перед ней. Уже ступила одной ногой на подножку, когда почувствовала, как кто-то схватил сзади за ручку ее чемодана. Обернувшись увидела хромого и косого человека, на растрепанных волосах которого ухарски сидела пилотка… он тянул одной рукой за чемодан, другой держал странного вида револьвер похожий на очень короткое ружье: «Мадама, туда, ком! Комендант Галанин!»
Поняла что пропала, с тоской посмотрела на кузов удаляющегося автобуса, покорно пошла рядом с солдатом и, закрыв глаза, вошла в кафе. За столиком сидел Га-ланин, который любезно кивнул ей головой: «Бон-жур! садитесь пожалуйста, мадам! Аверьян, ты можешь идти! Вы что пьете, коньяк или аперитив?» Все погибло, приготовившись ко всему, она старалась не показать того, что испугалась: «Если можно, Цинзано! я люблю горькое!», подняла вуаль, вызывающе ему улыбалась: «Вот мы и встретились! Никак не думала, что когда-нибудь вас увижу!» Галанин весело с ней чокнулся: «Я тоже! И после этого еще говорят, что от своей судьбы можно уйти! Ни в коем случае! За ваше здоровье, если хотите, и за здоровье этого идиота Серве!»
После совещания офицеров батальона, Галанин заторопился к себе наверх, где в его комнате сидела под охраной Аверьяна Ивонна де Соль. Послав Аверьяна за Шуркой, закурил папиросу, заметил ворчливо: «Почему вы стоите у окна, точно собираетесь уезжать, не снимете шляпы ни дорожного плаща. Должен вас разочаровать. Ваше пребывание у меня затянется наверное на два-три дня! Если будете себя вести хорошо и ваши террористы тоже, выпущу на свободу, в противном случае… Пока же чтобы покончить с неприятной стороной вашего пребывания здесь, мы вас обыщем!»
Ивонна поспешно сняла с себя плащ и шляпку, начала расстегивать пуговицы на блузке торопясь и путаясь в петлях дрожащими пальцами. Галанин удивился: «Что вы делаете?» — «Что я делаю? раздеваюсь, как видите! Раздеваюсь догола я вовсе не желаю, что бы вы рвали мой комбинезон, у меня их очень мало!» Галанин смеялся:
«Вот как!! Но вы напрасно думаете, что это я вас буду обыскивать! Здесь у меня есть русские женщины. Одна из них вами и займется, ага вот и ты, Шурка! Обыщи ее! Раздень ее догола! обыщи все белье и платье, посмотри нет ли чего на теле, в прошлый раз я нашел документы у нее между грудей, наверное они опять там, может быть в другом месте! Тебе виднее! Не церемонься с ней! если будет сопротивляться: Аверьян за дверью, позови и он тебе поможет, я пойду выпью, что-то жарко сегодня!»
Когда обыск кончился и красная от стыда и унижения Ивонна оделась, торжествующая Шурка махала перед Галаниным кожаной сумочкой: «Вот, нашла, не сразу, но нашла! Если бы вы знали где? Ни в жизнь не догадаетесь!»
Галанин вытащил из сумочки несколько бумажек, прочел: «Интересно! Мадам де Соль, да вы не сердитесь, вы ведь не виноваты, что попались, со всяким может это случится!»
Де Соль гордо подняла голову: «Я не сержусь. Эти документы все равно ничего вам не скажут! Может быть только то, что вы пропали! Все! Сдавайтесь, пока не поздно! Но против грубого обращения вашей русской дамы я категорически протестую! Она меня два раза ударила! Полюбуйтесь!» Подняв юбку обнажила ногу и показала синяк на бедре, показала на такой же синяк на голом плече: «Это безобразие и не делает чести вашему батальону, господин Галанин!» Гала-нин возмутился: «Как тебе не стыдно, Шурка, бить беззащитного, да еще женщину? Мне за тебя стыдно!» -
«Пусть спасибо скажет, что я ее только два раза саданула! Не хотела отдавать сумочку, ногами ее защищала тоже на дуру напала! Думала что я так ей и поверила, что у нее месячные! А если вам ее жалко, нечего было меня звать, могли и сами ее лапать как тогда в Шомаре! Мне Бабушкин, думаете, не рассказал? Все рассказал, я пошла! Вижу что лишняя!»
Галанин, смеясь, ее успокоил: «Ну и дура! Я вовсе ее не жалею! Раз сопротивлялась, тем хуже для нее! Заживет как на собаке! Ты вот что, Шура! Побудь эти дни с ней! Может ей нужно чего-нибудь! Все-таки Аверьян мужчина! Ей с ним неудобно! Будешь с ней пока здесь жить, пока я не управлюсь с делами! А как же ты узнала, как ты с ней объяснилась?» — «Да она по-немецки немного говорит, а я по-французски с жандармом французом учусь. Не верите? Шери! же вузем! Люблю вас, дорогой! Хорошо? останусь так и быть! такая уж моя судьба вам полюбовниц подсовывать!»
Теперь наступила очередь Галанина рассердиться. Ушел и стукнул дверью так что весь ресторан Картона затрясся… Спал в канцелярии контрразведки на диване и жалел о своей кровати.
Пришел на другой день рано утром проведать Ивонну и осведомился, как она провела ночь. Ивонна смеялась: «Спала хорошо, на диване! Ваша дама ни за что не пускала меня на вашу кровать, будто я зачумленная! Впрочем, в остальном она очень мила и очень заботится о том, что бы я хорошо ела. Ваш Аверьян принес мне обед из вашей батальонной кухни, борщ и кашу! Очень вкусно! давно не ела с таким аппетитом. У вас хорошие слуги! Аверьян с его мушкетом тоже!» Галанин качал головой: «У меня нет слуг, а друзья, мои верные друзья! А вот и они и мосье Картон с его вином!» Хозяин ресторана сам принес заветную бутылку вина с кривым запыленным горлышком, всю в плесени: «Самое лучшее! Шасань Монтраше! Только для вас, мосье Галанин! За успех вашей поездки!»
— «Уже знаете! Черт вас побери! Можно подумать что вы понимаете по-немецки и подслушиваете у двери. А впрочем все равно! Теперь нам все равно! Раз капитуляция по существу решена!»
Говорил с безнадежной улыбкой русского фаталиста, убедил в своем желании сдаться всех: Ивонну, Левюра, Картона. Скоро об этом знал весь город и вздохнул с облегчением. Слава Богу, кровопролития здесь удастся избежать!
Поверили ему и в Кесоне, где макисары для вида немного побили и погоняли Левюра. На ферме присутствовали с одной стороны оба полковника, Серве и Джонсон с их переводчиком; так как выяснилось, что Галанин вовсе не так хорошо говорил по-французски, а главное почти не понимал, с другой — Левюр и немецкий офицер в белом кителе с немецкими крестом и медалями. В общем представители макисаров требовали и угрожали, Галанин соглашался и извинялся…
В принципе решили скоро. Что бы окончательно напугать Галанина пропустили мимо окон фермы две роты макисаров и канадцев с пушками и бронеавтомобилями. Галанин, потерявший голову от страха, оглушенный шумом и криками макисаров сразу дал согласие: «И он и Баер согласны на капитуляцию! Но нужно подготовить солдат, с немцами это просто, С русскими трудней, так как они боятся выдачи большевикам. Хорошо было бы, если господа полковники дадут гарантию, что этого не последует.
Тут вмешался до сих пор молчавший Джонсон, решил больше не стесняться с этим изменником, сказал что ни о какой гарантии не может быть речи, но что бояться русским возращения на родину не нужно. Ему, Джонсону хорошо известно от перебежчиков, что они все были мобилизованы насильно. И за их службу немцам их наказывать не будут, ни здесь во Франции мосье де Голль, ни в России маршал Сталин!
Когда Галанин после долгого размышления с ним согласился, решил сделать маленькую уступку и продолжил срок истечения ультиматума до следующего дня, когда в полдень весь батальон должен явиться в Коранси для сдачи оружия. Иначе он будет весь уничтожен. Галанин согласился и заторопился уезжать, объяснил свою торопливость заинтересованным врагам: «Иначе мой командир будет беспокоиться и чего доброго приведет свое намерение в жизнь. То есть — взорвет Шато Шинон и расстреляет бедную мадам де Соль!»
Его сообщение, сделанное прерывающимся голосом, произвело впечатление разорвавшейся бомбы и Серве чуть не схватил Галанина за горло. Галанин поспешил его успокоить: «Но ведь этого не будет, господа полковники! Так как я вернусь во время. Я это сказал потому, что меня чуть не убил один ваш макисар, у которого, кажется, погиб в Шомаре брат! Поэтому прошу принять меры, чтобы не повторилась эта попытка! Тогда, если я не вернусь, все может быть. Баер чрезвычайно нервный человек и, потеряв голову, способен на ужасы!»
Добился своего, отпустили его быстро на машине Левюра под усиленным конвоем, впереди и сзади ехали на грузовиках канадцы с автоматами наизготовку, сопровождали почти до самого Коранси под Шато Шпионом и только оттуда повернули обратно, не желая стычек с русскими заставами. Проехав заставу Красильникова, Галанин кричал радостным русским и немецким солдатам: «Вина! Скорее… Ну, дети мои, пришлось нам вместе с нашим верным другом Левюром пережить! Мне еще повезло, не тронули, а бедному Левюру опять попало! Ну ничего, теперь уже недолго ждать!» А чего ждать — не уточнил, пил и радовался…
Усталый и довольный Галанин рассказал радостному Баеру о своих переговорах, смеялся: «Пока я их провел за нос! Поверили! Будут ждать до двенадцати часов завтрашнего дня. Только бы к этому времени подоспели наши роты! Наши курьеры вернулись? Нет? Значит проскочили, так как в противном случае там у макисаров было бы известно, а я слышал как этим ослам докладывали: «Rien a signaler..!» Превосходно! Только бы не опоздали! Знаете, я пойду в их церковь — буду молиться…»
Баер думал, что Галанин шутил и очень удивился и рассердился когда узнал, что его помощник, в самом деле ходил в католическую церковь и один там молился, его видел, входящим туда Лот и немедленно сообщил начальству. Баер ворчал: «Недостойно нас, национал-социалистов! И потом, что будут говорить в городе французы. Безобразие!»
После ужина решил немного пройтись, несмотря на предупреждение Галанина не уходить далеко от штаба. Был тихий вечер, теплый и задумчивый, какой бывает всегда к концу лета, что бы еще раз показать людям всю прелесть пресыщенной летней солнечной лаской земли. В то время как Баер гулял, Галанин засел в своей канцелярии, уверенный, что ночь будет спокойная, задремал в кресле, когда прибежал фельдфебель Рам и доложил даже не став как полагается: «Капитан Баер тяжело ранен одной женщиной, которая потом покончила с собой, какой то мадам Плюм! Его отвезли в санчасть и доктор Батурин считает, что он не доживет до утра. Какое несчастье!»
Было уже совсем темно, когда Галанин и Рам прибежали в санчасть, вошли в операционную, где Батурин возился с санитаром около стола, на котором лежал Баер. С закрытыми глазами, Баер хрипло дышал, у уголков губ пузырилась и лопалась кровавая слюна… Батурин оглянулся на вошедших, нахмурился, потом снова наклонился над раненым и скоро выпрямился, бросив в ведро красную вату, тщательно вымыл руки в тазу поднесенном подбежавшим санитаром, сказал по-немецки, смотря на потолок: «Положение чрезвычайно опасное, он может умереть каждую минуту! Пуля находится в левом легком и ее нужно немедленно извлечь! А как я могу это сделать сам, без ассистента, без всего необходимого для этой деликатной операции? Мне нужно: настоящую операционную комнату, сестер, умеющих подавать инструменты и зажимы! наконец хирург-ассистент! У меня этого нет, значит я умываю руки!»
От Батурина сильно пахло вином, Галанин сердился: «Не торопитесь умывать руки! Первое и второе условие выполнимы! Мы перенесем раненого во французскую больницу, а там, наверное, есть хирург! Вы меня поняли? Если нет, то пройдите в соседнюю комнату и вылейте себе на голову ведро холодной воды!»
Батурин невозмутимо направился к двери: «Хорошо! Тогда действуйте немедленно. Несите его, только осторожно, малейший толчок может его убить! Несите к французам, я пришлю туда моих санитаров и сам явлюсь немедленно! Жаль, что нет моей медсестры. Вы ее от меня отобрали совершенно неправильно!» В соседней комнате кричал: «Петя! Ведро воды! два! лей мне на голову, на голову говорю, а не на ноги! Ага! ух! так! хорошо!» Через минуту, розовый и бодрый вернулся с санитарами, распоряжался и кричал как совершенно трезвый и требовательный доктор…
Скоро Баер, все еще без сознания, лежал в операционной во французской больнице, огромная лампа над столом освещала начинающую мокнуть повязку на его груди. Около Галанина и Батурина стоял директор больницы, старый человек с золотой цепочкой на круглом животе с усами, как у кота, и разводил руками: «К несчастью, господа, в больнице нет хирурга, был мосье Матье, уехал в Невер и, конечно, в связи с событиями, не вернулся. У меня остался только специалист-гинеколог, но и тот больной!»
Батурин мрачно посмотрел на хрипящего Баера, подошел к умывальнику и начал тщательно мыть руки: «Ввиду неисполнения третьего условия для операции, считаю операцию невозможной и умываю руки!»
— «Подождите! не торопитесь их умывать! Как мне не пришло в голову сразу? Идиот! столько потерянного времени! Да не возмущайтесь, идиот — я, а не вы! Хирург есть! Где здесь телефон?»
По телефону вызвал ресторан «Мон Репо», кричал и требовал: «Шурка! Сию минуту доставь сюда эту цацу! Мне наплевать, что она разделась и собирается спать! Если будет церемониться, пусть Аверьян ее подгонит! Живо! Капитан Баер умирает! Приходите все три, смотрите в оба, что бы эта стерва не сбежала! голову оторву!»
Страшно скоро ворвались в операционную Ивонна вся в папильотках, Аверьян с обрезом и задыхающаяся Шурка. Аверьян рапортовал как полагается: «Господин комендант, так что эту суку, вам пригнал, целую и невредимую, хотя и ругалась, по ихнему матерному, всю дорогу! Я так думаю, чего мы с ней церемонимся; задрать ей, стерве, юбку и всыпать двадцать, как полагается! Я вот, когда мальчишкой был…»
— «Хорошо, потом! Не пугайся, Шурка! Капитан будет жить при условии, если эта мадам поможет доктору.»
Посмотрел на Ивонну, заметил сумочку в ее руках, улыбнулся: «Мадам де Соль! произошло несчастье: у нас тяжело ранен командир, нам нужна ваша помощь! Хотя мы и враги, думаю что вы не откажете мне в этом, в противном случае.» — «В противном случае? Продолжайте! пугайте меня опять вашими солдатами! Негодяй! Но… хорошо! я согласна! Но ваш доктор… он понимает хоть немного по-немецки?» -
«Понимает и говорит не хуже меня! Приступайте немедленно, я пойду за вашими сестрами, они разбежались, но я их заставлю, иначе придется прибегнуть к крайним мерам!»
— «Опять!» — «Нет, не то, что вы думаете! я просто задеру им юбки и выпорю, как мне советует мой Аверьян!» Когда он скрылся в сопровождении Аверьяна, Ивонна решительно подошла к рукомойнику, тщательно вымыла руки, надела безукоризненно чистый халат, подошла к раненому, проверила пульс, на неправильном немецком языке обратилась к Батурину: «Итак, доктор, приступим!.. Мне интересен ваш диагноз. Что? Что вы говорите? Понятно, но тогда надо торопиться.»
Скоро приступили к операции, священнодействовали оба доктора, так что трудно было понять, кто из них оперировал и кто ассистировал… Ножи и пинцеты резали и зажимали кровеносные сосуды, ловили пулю, осторожно вытащили ее и бросили в таз полный кровавой ваты, бинтов и сгустков крови. Три проворные французские сестры милосердия под надзором строгой и важной Шурки помогали хирургам. В коридоре непрерывно ходил взад и вперед Галанин. Аверьян согнувшись в три погибели смотрел в замочную скважину и докладывал: «Доктор режет! Наша сука что-то гнется! Долго! Ломается, стерва! медсестра ей подбросила, другая моет, в ведро бросили кишку или печенку!» Ковылял за своим начальством, потом снова становился на четвереньки: «Наша сука режет! доктор что-то щипцами тянет, Шурочка медсестру щиплет, в ведро бросили печенку или кишку! Ага, кажись кончили… Ишь ты стерва, как нашему доктору глазами стреляет! А он смеется! Подумайте! руку ей трясет! Ну и ну! А как в кровищи оба вымазались! чистые мясники! Наша Шурочка тоже довольная стала, медсестру по ж…. хлопнула! Та собирает ножи, вилки! Кончили, — жить будет обязательно, по всему видать! А если и помрет — не пропадем с вами! не нужно только теряться!»
Аверьян подсмотрел правильно. Когда Баера отвезли в соседнюю комнату, Батурин сообщил Галанину, что операция была удачная, что Баер будет жить, хотя на ноги станет не скоро; пусть пока останется здесь, перевезем к себе через пару дней! Да! Чуть не забыл! Ведь когда Баера перевезли в санчасть, он был некоторое время в сознании, приказал Раму под диктовку написать приказ по батальону и его подписал, — вот он».
Галанин прочел приказ и задумался. Ввиду своего ранения, капитан Баер назначал его своим заместителем, обойдя первого офицера по старшинству, Бема. Батальон приходилось принимать при исключительно тяжелых обстоятельствах, но рассуждать не было времени и желанья… Приказ есть приказ! Успокоившись за судьбу Баера, ушел с Аверьяном, торопился в штаб, что бы поставить в известность всех офицеров о своем назначении, вызвав туда Рама, попросил его еще раз рассказать про обстоятельства, при которых был написан приказ, вытащив из кармана документ испачканный кровью, дал его всем прочесть и от себя прибавил:
«Исполняя приказ нашего командира, хочу вам, господа, напомнить что я во всех своих действиях буду действовать руководствуясь знаменитым изречением нашего фюрера: «И действовать ты должен так, как будто от тебя одного зависит спасение твоей родины.» и так далее! Требую от вас полного и безоговорочного подчинения мне для спасения нашего батальона! Вы, Лот, садитесь за радиоприемник и ловите вражеские сообщения. Мы знаем, что они взяли Орлеан! Нужно во что бы то ни стало узнать, куда они идут? На нас, или дальше на северо-восток! Взят ли уже Не-вер? Штабу батальона немедленно перейти на Голгофу! Там вам будет безопаснее, Господин Бем. Я ожидаю наши роты к десяти или одиннадцати часам утра. Если их не будет до двенадцати, будем стараться держаться, держаться сами, как можем! Я думаю, что вам все ясно и я вас не задерживаю больше!»
Когда немецкие офицеры разошлись, Галанин вызвал русских офицеров, сделал им подробный доклад о своих переговорах с макисарами, когда закончил посмотрел на молчаливых бойцов: «Т. о. эти господа собираются нас выдать большевикам. Немцы попадают в более выгодное положение, будут в плену, потом вернутся домой полноправными гражданами, у нас хуже: офицеров безусловно расстреляют, солдат отправят за полярный круг рубить дрова, подметать снег, пока не сдохнут. Я думаю что ответ наш может быть только.»
Красильников закончил его мысль: «Сражаться и умереть свободными людьми!» Остальные офицеры продолжали угрюмо молчать, потом Воробьев бросил на стол пачку бумажек: «Полюбуйтесь, что они, гады, пишут». Галанин прочел вслух: «Про амнистию, про счастливую жизнь на родине, освобожденной от ига оккупантов, про прощение их всех за их ошибки маршалом Сталиным, о счастливой жизни у макисаров, о хорошем обращении, вине и папиросах! про необходимость убивать немецких офицеров, и сдаваться пока не поздно!»
Галанин читал громко и отчетливо, произнося каждое слово летучки, которое, как будто нехотя, уходило в молчаливую темноту за окном, — от себя прибавил: «Я думаю, что все ясно! Вы сами видите и понимаете. Наше задание держаться во что бы то ни стало до прихода наших рот, тогда будем говорить иначе с этими господами! Могу ли я надеяться на вас и наших бойцов?»
«Странный и очень удивительный вопрос: Ясно, что можете, господин старший лейтенант! Не сдадимся и чистить картошку у террористов не будем! В петлю к Сталину сами не полезем, — может быть, вы найдете какой-нибудь выход»
— «Найду! А теперь главное молчать, что бы никто не знал о том, что мы сдаваться не будем! Даже наши бабы! Официально мы сдаемся! Ясно?» Было все ясно, чувствовали себя все собравшиеся сильными и смелыми и бодро разошлись по своим подразделениям. Ночь проходила, мало кто спал, а кто и забылся тревожным сном, лежал одетым в полном боевом снаряжении и с ручными гранатами под рукой.
Когда Левюр к десяти часам утра, подъехал на своей машине к отелю «Мон репо», чтобы ехать с Галаниным вперед в штаб макисаров, и начать наконец, капитуляцию батальона, был неприятно поражен тем, что Галанин, как будто, не собирался никуда ехать. Сидел в расстегнутом белом кителе за столом уставленным бутылками, приветливо помахал рукой, вылезшему из автомобиля начальнику французской жандармерии, кричал: «Зайдите на минутку, выпьем с вами для храбрости и поедем»
По тому как кричал, по фуражке на затылке, по бледному лицу и синякам под глазами видно было, что пил для храбрости уже давно. Пожав ему руку, Левюр уселся за стол, чокнулся с новым командиром батальона и пригубил рюмку коньяка, посмотрев на часы, начал торопить Галанина: «Едем! Уже время! А то эти бандиты могут потерять терпение и начать штурм. Ведь по моему, капитуляция — это единственный выход для всех, немцев и русских! Вам же, как немцу, бояться абсолютно нечего!»
Галанин безнадежно махнул рукой: «Как немцу! Будто я немец! Только снаружи немец, а если меня поскрести как следует, вы увидите, что сидит перед вами не только русский, но еще и азиат! Да, азиат, мой дорогой! Потому что мой отец был уроженцем Кавказа! Но это неважно! Раз ваш Джонсон нам обещает, что маршал Сталин нам ничего худого не сделает, все в порядке! Мы сдаемся, немцы и русские! Ввиду тяжелого ранения Баера, я принял командование батальона, а раз я шеф, я приказываю. У нас так: приказ есть приказ! Выпьем за нашу капитуляцию Вив Ля Франс!»
Выпил, видно, здорово, раз начал кричать ура Франции, заставил Левюра тоже выпить до дна стакан коньяку по-русски! Крикнул Картону; «Закусить нам чего ни-будь! да поскорее! Сейчас мы едем капитулировать! Батальон уже начал складывать оружие! Господин Картон, вы слышите? Скоро вы будете свободны и будете плевать на нас, ваших бедных пленных! А? Вив ля Франс! Пейте и вы с нами! за вашу победоносную армию Фи Фи!»
Выпили снова уже втроем! Когда появилась мадам Картон, румяная, веселая, свежезавитая, Галанин привязался к ней, встал, поцеловал пухлую руку и уговорил выпить с ними тремя за успех капитуляции и за Маки-Моро! Горничную Анету, подавшую на стол ветчину и сыр со свежим белым хлебом, облапил и не церемонясь вылил ей в рот тоже рюмку коньяку.
Левюр внезапно почувствовал, как пол под его ногами вдруг стал двигаться взад и вперед, вверх и вниз. Поняв что выпил больше чем нужно, попросил у Картона соды, выпил и, что бы ускорить отрезвление, побежал в уборную и вырвал все то, что выпил до сих пор, стало лучше только голова продолжала немного кружиться, посмотрел на часы и заметил с ужасом, что было уже почти одиннадцать, бросился сломя голову на веранду и стал поднимать со стула Галанина, но тот смеялся идиотским смехом пьяного и противился: «Обождите, сейчас! Последний стакан вина и баста, не пью больше ни капли! До возвращения на мою любимую родину! На Кавказские горы… на Эльбрус! Он куда выше вашего Монблана! Постойте! я вижу что, вы сомневаетесь! Где карта? Мадам Картон! у вас нет карты! Пожалуйста, принесите! Мосье Картон, я только сейчас заметил что у вас очаровательная жена! Я, право, начинаю думать, что вы недостойны иметь такую восхитительную жену!»
Комплименты Галанина были негрубые, мадам Картон с готовностью сбегала за картой и передала ее Галанину, который немедленно нашел Монблан и Эльбрус и с торжеством показал их Левюру! Вот видите, это ничего что высота не указана, по цвету краски видно что Эльбрус страшно высокий, по моему, не меньше ста тысяч, то есть, десяти тысяч метров. Давайте выпьем за Эльбрус, не хотите и не надо! Я выпью сам!
Галанин жадно выпил вытер рукой свой мокрый рот и поднялся что бы идти. Покачнулся и схватился руками за стол, оправдывался с упрямством пьяницы: «Не думайте, что я пьян! Ничуть! Просто на ноги ослабел… и немудрено — не спал всю ночь! Так боялся, что всю ночь мерещились мне всякие ужасы. Но это сейчас пройдет! Аверьян! живо ведро воды! Ага! Вот так сюрприз! Мадам де Соль! Еще не убежала! Ведь я оставил вас после операции без охраны, дал вам понять, что вы свободны! А она осталась, что бы насладиться нашим позором — капитуляцией! Ну как с ней не выпить! И моя приемная дочь тоже тут… и с ней тоже нужно! И вы, Аверьян. Силь ву пле, садитесь все! Стулья! Аверьян, пьем стремянную! А ля вотр! Вив ля Рюси! вив ля Франс!»
Об отъезде нечего было пока думать. Увидев пьяный экстаз Галанина, Левюр моргнул Картону, незаметно вышел с ним в переднюю, по телефону связался с Коранси, где уже находились главные силы макисаров, вызвал к аппарату полковника Серве и сообщил ему о задержке. Объяснив причину пьянства Галанина, его страхом и ранением командира батальона, просил дать несколько часов отсрочки.
Серве справился об Ивонне де Соль, узнал, что она тоже сидит с Галаниным в ресторане и попросил ее к телефону. Поговорил с ней немного со всем согласился, что несколько часов больше или меньше сейчас не играют роли. На прощанье сказал своей любовнице вполголоса что-то, от чего она покраснела и сердито бросила трубку. Вернулась к столу, где собралась теплая и дружная компания и сказала Галанину, что ей удалось случайно связаться с Коранси, где находится уже штаб макисаров и поговорить с полковником Серве, который дал ей принципиальное согласие подождать до четырех часов сдачу батальона, пока господин Галанин придет в себя от страха и отдохнет. Но Галанин слушать не хотел об отдыхе. Вдруг стал ходить по ресторану, как трезвый, и требовать от Картона вина и ликеров для дам. Но никто не пил, за исключением его и Аверьяна, старавшегося тщетно догнать и перегнать свое начальство в количестве выпитого вина. Шурка смотрела на своего нареченного отца и страдала за него, потому что он был пьян и не умел себя вести перед этими гадами французами, которые явно трунили над ним и его пьяными выходками, идиотским смехом. Никогда не видела его таким жалким и угодливым перед Левюром, Картоном и их французскими мадамами. Ничего не могла понять точно, понимала, вернее, догадывалась инстинктивно своим маленьким сердцем русской женщины… В особенности одно слово ее смущало, слово, которое непрерывно повторял Галанин поднимая свой стакан: «капитуляция!»
Обратилась за объяснениями к Галанину: «Какая капитуляция? неужели правда то, о чем мне говорил мой жандарм, что сдаваться хотите? Ни за что не поверю!» Но Галанин, как будто совсем не он, ничего на свете не признающий белогвардеец, а трусливый и подлый хам, засмеялся как идиот, и подтвердил: «А почему нет? Почему нам всем умирать? Они ведь мне обещают, что маршал Сталин нас помилует! Я, знаешь, Шурка, перед ним крепко виноват! но знаю, что он добр, как Христос! Он поймет меня, а если поймет, значит простит!»
Потом, когда она схватилась за голову, повернулся к ней спиной и начал кричать как сумасшедший: «Вив марешал Сталин!» Шурка не выдержала, посмотрела уничтожающе на сгорбленную спину Галанина и пошла к двери, подойдя повернулась и увидела… Галанин стоял у окна сзади него толпились французы его гости, за ними кривой шатающийся Аверьян, подбежала тоже к окну и увидела, как на площадь выходил взвод русских солдат под командованием лейтенанта третьей роты Казбека! Она его сразу узнала по татарским глазам и белым зубам под усами шнурочком. Сначала ничего не поняла, но посмотрела на Галанина и поняла все: Это не было недавнее идиотское лицо с мокрыми губами и угодливой улыбкой, — сейчас оно сияло и светилось и оттого что оно было очень бледное и худое казалось ей одним из тех ликов святых, которые она видела давным давно в церкви города К.!
Он обернулся к ней и прошептал с торжествующей улыбкой игрока, сорвавшего наконец крупный банк в игре в «очко»: «Третья рота! Чудеса да и только! Казбек здесь! Но ведь это значит, что и рота недалеко!»: Высунувшись в окно крикнул: «Лейтенант Казбек!» и приложив руку к козырьку фуражки, сдвинутой на затылок, слушал рапорт, который ему делал хриплым голосом усталый Казбек: «… Первый взвод третьей роты вступает в ваше распоряжение! За мной идут вторая и третья роты! удалось пройти без единого выстрела, обманули гадов при помощи сведений, полученных вместе с вашим приказом!»
Галанин втащил его за руку через окно на веранду, подвел к столу и налив ему полный стакан коньяку торжественно с ним чокнулся: «За ваше здоровье! И после этого не верить в Бога? Что за чушь!»
Повернулся к молчаливой группе французов: «Левюр! вы можете ехать немедленно к вашим макисарам и сообщите им, что русские солдаты РОА отвергли их требования капитулировать! Будут драться до последнего патрона! Вы, Ивонна де Соль, можете отправляться вместе с ним к вашему идиоту Серве! А вы, мосье Картон, приготовьте ужин для еще восьми русских офицеров! И можете идти ко всем чертям». Повернулся к Шурке, улыбнулся своей кривой улыбкой: «А ты, Шурка! тебе не стыдно теперь, что усомнилась во мне? Как ты могла поверить, что я мог стать трусом и дураком? Стыдно! Я все-таки не думал, что ты такая дура!» Шурка оправдывалась: «Так вы же всех нас обдурили! Вон и Аверьян тоже поверил!» Аверьян гордо поднял голову: «Я? Чтоб меня громом на месте убило! Ни за что не поверил! Чтобы наш товарищ Галанин им подчинился? До он их всех с г… съест!» Был страшно пьян и не знал, что говорил!
В Коранси приехавший Левюр сообщил о всем виденном и слышанном и просил от своего имени, от имени мера и супрефекта потерпеть, не штурмовать город, пощадить мирное население. «Галанин задержал меня на заставе и напомнил о Дюне, с такой странной и жестокой улыбкой, что я не сомневаюсь теперь, во-первых в том, что он принимал лично участие в разрушении этого села и, во-вторых, в том, что он не остановится разрушить и наш город в том случае, если вы будете наступать! Он, кроме того, сказал мне, что они очень скоро сами уйдут, получат приказ и уйдут!»
Серве бесился: «Приказ! Никакого приказа никогда он не получит! Он с его бандитами окружен! И все его начальство уже бежало! Через час я отдам приказ о наступлении! Господин Джонсон, вы согласны?»
Джонсон, который не мог простить русским, вернувшимся из Шатильона в Шато Шинон, захвата в плен двух его канадцев, не вынимая сигару, изо рта процедил через вставные зубы, что он согласен.
Наступление началось ровно через час, и через полтора кончилось. Русские открыли такой огонь из всех ротных и батальонных минометов и пулеметов, что наступление захлебнулось в самом начале. Как только рота лейтенанта Бюзо потеряла несколько человек убитыми и ранеными, она без приказа поднялась и сначала медленно, потом быстрее, и, наконец, бегом вернулась в Коранси, бросив на произвол судьбы раненых, за ними заторопились и другие роты.
Увидев неудачу рассвирепевший Джонсон решил пустить в ход пушки, но Серве на этот раз послушал взволнованного Левюра: «Вы правы, если мы начнем стрелять из пушек, будут напрасные потери среди мирного населения, эти бандиты засели в домах на окраине города! Отложим до вечера, в темноте наступление имеет больше шансов на успех! Ворвемся в город и уничтожим бандитов!»
Но, с наступлением темноты и тумана, русские сами подползли чуть не в центр Коранси и, открыв с трех сторон огонь из автоматов и пулеметов, сразу расстроили весь план наступления… Правда, макисары на этот раз не бежали, но так как к ночному бою были совершенно не подготовлены, лезть с закрытыми глазами на смерть в тумане не хотели и приказам растерянного начальства не подчинились.
К полуночи стало опять тихо, к утру положение оставалось прежним: Русские на окраинах города, французы в Коранси, между ними шесть километров ничьей земли. Решивши все-таки уничтожить русских, Джонсон хотел по радио попросить самолеты атаковать и разбомбить Голгофу, где помещался теперь штаб Восточного батальона, но тут вмешались в спор уже все: только что приехавший супрефект, мэр города и Левюр. Бомбежка города самолетами, это означало полный разгром города, т. к. большая часть бомб упадет в самый город… Нет, не нужно этого! Галанин, с которым они говорили, опять их уверял, что он уйдет самое позднее дней через пять. Получит приказ и уйдет! Тогда в лесу можно будет легко всех их окружить и уничтожить. А пока можно потерпеть! Русские, хотя и пьянствуют ужасно, но не бесчинствуют, в магазинах платят аккуратно, на улицах вежливо первые кланяются, изнасилований нет, во всяком случае нет жалоб! Потом Галанин, по просьбе мадам де Соль, распорядился выпустить, всех арестованных. Это ли не признак того, что они собираются уходить? А господин кюре подсмотрел, как один русский офицер пришел сам в церковь, когда никого не было и долго там по своему, стоя молился! Главное их не сердить! Не трогать пока! Потом в лесу, другое дело! После долгих споров и криков Джонсон уступил, решил подождать еще несколько дней, тем более что наступление американцев оставляло почему-то в стороне Морван и шло на северо-восток. Да оно и понятно! Главные решающие бои сейчас разыгрывались совсем на других участках Франции. Германские армии, как будто, перестали существовать, как боевые единицы! Панически бежали по направлению к Рейну, бросая оружие и обозы. Войска союзников не поспевали за толпами трусливых бошей. Распорядившись выставить вперед сильные заставы, макисары ждали…
Когда раненых макисаров привезли в Шато Шинон, положили на носилки двух тяжело раненных и поставили лицом к стенке во дворе комендатуры трех легко раненных, пришел Галанин, приказал Козину взять автомат на ремень, слушал откуда-то прибежавшую де Соль… — «Жаловаться вам нечего! Не нужно было террористам убивать наших раненых, было бы легче и вам и мне! Между прочим, почему вы не уехали к вашему Серве? Находите, что ваше место теперь здесь? Прекрасно… Так вот, я вам скажу, что, согласно всем законам войны, эти молодые люди заслужили смерть! У них нет даже этих дурацких повязок, отличающих их от мирного населения! Но я их не расстреляю! Не потому что я боюсь! А потому что мне жаль их родителей! Это ведь мальчишки! Посмотрите, даже, плачут! Смотреть противно!»
Вызвав санитаров приказал отнести раненых в городскую больницу, туда же отправил раненых русских! Спросил, где доктор Батурин и сразу начал кричать: «Его место здесь! Он сам должен озаботиться о всех раненых, наших и террористах! А не доктор де Соль! Опять, наверное, пьет? Что бы немедленно шел в больницу и осмотрел этих дураков! Мне наплевать на диагноз французов! У меня есть свой доктор. Живо! Лес!»
Все раненые, русские и французы лежали вместе в самой большой палате, между койками бегали и суетились русские санитары, французские сестры милосердия и два доктора, Батурин и де Соль. На столе граммофон бодро выкрикивал слова русских песен. В кабинете директора больницы сидела председательница местного красного креста и докладывала: «Я доставила вам лед и вино для раненых, надеюсь, что теперь вам хватит?» Мосье Дельво поднимал кверху свои холеные руки: «Льду слишком много, но вина мало! Это ничто! Капля в море! Доктор Батурин требует не меньше пятидесяти литров, по пяти литров в день на каждого раненого для укрепления сил! Кроме того сто пачек папирос для укрепления нервов! Кроме того пять литров спирта для дезинфекции инструментов! Поторопитесь пожалуйста, а я пройду в палату! у меня там хаос! Играет граммофон! Играют в карты русские и поют песни наши славные макисары! Не война, а сплошная оперетка! Вив ля Франс!»
Убежал странной колеблющейся рысью, мадам Шамо с удивлением посмотрела ему вслед, потом поняла: мосье Дельво был пьян настолько, что потерял всякую осторожность и кричал громко то, что на ухо шептали друг другу остальные жители этого города накануне освобождения! Потом вспомнила о новом задании и пошла доставать нужное, все это было нетрудно! Главное, ей удалось окончательно спасти раненых макисаров от расстрела и ее подвиг, конечно, будет оценен как нужно потом… Она предупредила Галанина о начавшемся самосуде и спасла. Что, по сравнению с этим подвигом, ее прошлые заблуждения, когда она верила этому мерзавцу Петену!
И вот неожиданно для всех из за горы прилетел самолет, немецкий самолет, маленький и жалкий, на котором учились неизвестно зачем немецкие юнкера, в то время, когда они были еще гордыми победителями, а не жалкими побежденными трусами. Он долго кружился над Коранси, пока макисары не обстреляли его из всех своих пулеметов и автоматов.
Забрав немного высоту, самолет снова начал делать правильные круги, кого то высматривая, потом заметил, наконец, разосланный на земле русскими огромный немецкий флаг и, не спеша направился туда, снова опускаясь… Ясно были видны кресты на крыльях и на Голгофе немецкие и русские солдаты с нежной жалостью и грустью смотрели на последнего представителя когда-то непобедимой и грозной немецкой авиации, потом заметили как какой-то блестящий предмет камнем упал в нескольких шагах от разостланного флага и как летчик махнув рукой на прощанье резко набрал высоту и исчез за горой!
Наконец-то был получен знаменитый приказ, которого ждали с таким нетерпеньем все: батальон, макисары и жители города. Галанин вызвал к себе Левюра, объявил ему о полученном приказе и своем решении завтра утром оставить город, усадил радостного француза в кресло и говорил откровенно: «Вот посмотрите на карту. Я выбрал этот маршрут, самый короткий: на Арлеф, Росиньоль и Отен! Поезжайте к этим господам и сообщите им об этом! И скажите им также, что я прошу их нас по дороге не тревожить! В особенности здесь: в этом ущелье! Вот вам пропуск! До свиданья!»
Левюр немедленно уехал, вернулся скоро, прошел к Галанину, который вцепившись одной рукой в трубку телефона, другой протягивал стакан кривому солдату, осторожно наполнявшему стакан вином… По грустному лицу Левюра Галанин понял, что его просьба не была принята во внимание макисарами, молча слушал: «… Серве и Джонсон не хотели и слышать о каких либо условиях обреченного батальона! Батальон может уходить когда угодно и все равно по какой дороге! Они нападут на него, когда и где найдут нужным. Они повторяют свое требование о капитуляции и обещают ему Галанину, его не выдать Сталину и судить его здесь за его преступления против мирного населения. Невер взят американцами… подумайте!»
Галанин зло рассмеялся: «Прекрасно! В таком случае я решил так. Мы не сдадимся! Будем сражаться здесь до последнего патрона и последнего солдата! Мало того, как только они начнут наступать, я взорву здесь церковь, мерию, супрефектуру, школу и больницу. Кроме того я немедленно отдам приказ об аресте супрефекта, мэра, кюре и вас, мой дорогой Левюр! Также всех родственников террористов, списки которых, как вам известно, попали нам в руки в Шомаре! Расстреляю и этих дураков французов, которых я, тоже дурак, лечу в больнице, расстреляю также и эту очаровательную де Соль, и двух пленных канадцев! Я покажу всем вам, как умирают русские, мы не любим отправляться на тот свет сами! Любим хорошую и теплую компанию и музыку!»
Взяв снова телефонную трубку начал распоряжаться, посматривая с улыбкой на бледного Левюра, моргнул Аверьяну, который немедленно вытащил обрез.
С удивительной быстротой все приказания Галанина были исполнены. Из окна Левюру можно было наблюдать, как бегом прошли по улицам усиленные патрули солдат, как провели под внушительной охраной супрефекта, кюре, мэра и еще каких-то испуганных граждан, за ними бежали с плачем и криком женщины и дети. Городской глашатай с барабаном в сопровождении Лота останавливался на перекрестках улиц и под барабанный бой сообщал о последних распоряжениях немецких властей: «запрещение выходить на улицу под страхом смертной казни на месте! Призыв к спокойствию и подчинению, иначе все будут уничтожены!»
Галанин с удовольствием потирал руки, смеялся: «Ваши жандармы тоже уже обезоружены и арестованы! Пока вы останетесь здесь в ресторане, что бы вам не было скучно я приказал привести сюда же и ваших друзей, можете играть с ними в карты и пить ваш аперитив, в последний раз в жизни! Потому, что, клянусь, теперь я не шучу! Помните Дюн? Так вот я могу теперь вам сказать! Это я, который отдал приказ о расстреле тамошних заложников и взорвал и поджег город! Черт побери! Здесь я тоже постараюсь отправить на тот свет, как можно больше французов, а город взорву! Я уже отдал приказ заминировать все общественные здания! Гейль Гитлер!»
Когда отель «Мон Репо» был занят взводом Красильникова и все отцы города собрались вместе в спальне господина Картона, Галанин накричал на хозяина, который показал ему молча на потолок, откуда капала желтая вода: «Какой тут потолок, когда скоро от всего вашего ресторана останется одна труха! И от вас тоже! Думаете я ничего не вижу? Не вижу, что вы прекрасно понимаете и говорите по-немецки и являетесь здесь связным террористов! Бандиты! Всех перестреляю!»
Испуганная мадам Картон старалась урезонить Галанина, но тот уже ушел, а какой-то солдат, с автоматом на изготовку начал заикаясь на нее кричать: «Те… те… террористы!»
Сразу, как по мановению волшебной палочки, изменились все: немцы и русские, солдаты и офицеры, около ресторана вырыли в два счета длинный окоп, по пустынной улице, где стояли, вдруг, ставшие несчастными и слепыми от опущенных жалюзи дома, с грохотом подкованных сапог проходили в полной боевой готовности солдаты РОА, карьером неслись маленькие косматые лошадки, таща за собой телеги с пулеметами и минометами. Над рестораном на древке вдруг взвилось к голубому небу странное трехцветное знамя, похожее на французское, только цвета шли горизонтально, было оно помятое и рваное и говорило о кровавых предстоящих боях, крови и смерти. Все четыре заложника: кюре, мэр, супрефект и Левюр смотрели через окно на эту суету в городе и видели что все их заботы о спасении города оказались напрасными. Мэр, чрезвычайно толстый и плотный мужчина с тройным подбородком, хотел выйти по делу в коридор, но сейчас же бегом вернулся, за ним появилось злое лицо русского солдата, который закричав что-то, наверное, очень неприятное на своем языке с треском захлопнул дверь. Кюре, худой и желтый похожий на Франциска Асизского, покачал головой и предложил всем молиться: «Умрем с чистым сердцем, покаявшись в грехах… Я готов выслушать каждого из вас и, властью данною мне Богом, отпустить ваши грехи, даже вам, господин Левюр, которого я ни разу не видел в церкви!»
Напоминание об угрозе Галанина их уничтожить, вызвало у всех желание бороться за свою жизнь. Об этой борьбе говорил супрефект, совсем еще молодой с холенным нервным лицом и острыми черными глазами. Он долго в щелку двери переговаривался с заикой солдатом, пустив в ход все свои немецкие слова и даже несколько русских. Добился, наконец, что заика понял и согласился позвать Галанина. Пришел Галанин и тогда начали его уговаривать все четверо, не горячиться, не делать непоправимое и позволить мэру и кюре уладить недоразумение, потому что все это было недоразумение, в этом они уверены. Они поедут к макисарам и все уладят.
Галанин долго колебался, потом согласился: «Поезжайте и пусть Левюр едет с вами! Во-первых, он хорошо правит автомобилям, во-вторых, точно знает где находится гнездо этих преступников! Поезжайте, но возвращайтесь все обратно! Если не вернетесь: я расстреляю вашу жену, Левюр, вашу дочь, господин мэр и взорву вашу церковь, господин кюре!»
В Коранси было тоже трудно, уперлись оба полковника, хотя напоследок уступили мольбам кюре и мэра, когда узнали о предстоящем расстреле мадам де Соль и двух канадцев, один из которых был племянником Джонсона. Первым сдался Джонсон, передвинул сигару губами на другой конец рта, и согласился: «Хорошо! Пусть этот негодяй вешается со своими бродягами в другом месте, пусть только уходят поскорее; скажем, завтра в пять утра по той дороге, которую он сам выбрал. Передайте ему, что я даю свое слово, что пропустим беспрепятственно его бандитов. Ровно в восемь часов мы займем город!»
Вернулись радостные и так как Галанина не было в ресторане, сразу побежали в сопровождении солдат с автоматами в больницу. Нашли его в комнате, где лежал, еще очень слабый, но явно выздоравливающий Баер и господин кюре сообщил об их удаче. Галанин вышел с ними в коридор, посмотрел пытливо на лица парламентеров, задумался: «Хм! он дает слово! Но не знаю, сдержит ли он его! Я знаю этих мерзавцев англичан! Но хорошо! Вы пока свободны! Но я вас арестую опять, если скотина Джонсон не исполнит обещания и взорву город! Сейчас я отдам приказ о снятии осадного положения! Подождите, я выйду с вами!»
На рассвете вторая рота оберлейтенанта Закржевского, с лицом похожим на хитрого польского ксендза вышла вперед в ущелье. За ней постепенно уходили третья и четвертая, штаб батальона и обоз. Первая рота продолжала лежать на окраине города, нести караульную службу и охранять Галанина, который сидел на террасе ресторана «Мон Репо» вместе с отцами города и их семьями. Галанин задумчиво смотрел на французов и предложил последний тост: «Итак, господа, простимся, на прощанье я предложу вам тост который, я уверен, вам понравится и даже вы, господин кюре, не откажетесь выпить: Вив ля Франс!» Не ошибся, выпили все сразу и кюре тоже, который уже давно не пил ничего кроме «Виши». Поэтому сразу опьянел и решил напоследок вернуть к Богу этого, в общем, не плохого человека. Начал с того, что он не видел у них в батальоне священника и не видел в своей церкви ни одного, только одного офицера… Галанин махнул рукой: «Церковь! Все это хорошо, я с вами согласен, но не забывайте, что мои русские понятия не имеют о Боге. Так их воспитал ваш Сталин! О Боге, вообще, нам сейчас думать нет времени! Пусть Он сейчас о нас думает, потому что, благодаря Его легкомыслию, мы проигрываем войну!»
Господин кюре поднял свои костлявые руки к небу: «Не богохульствуйте мой сын! Пути Господа!» Но Галанин не дал ему говорить: «Не трудитесь, господин кюре! Бог видит нас всех… пусть потом… наверное скоро, он нас с вами, нашими врагами, рассудит! Я почему то уверен, что нас безбожников он простит, простит за то что нас сейчас травит весь мир! А за что? за то что мы любим нашу родину не так, как вам этого хочется?»
«Ага, донесение!» Прочел сообщение Закржевского, поднялся, посмотрел на вошедшую де Соль: «До свиданья, на том свете, господа. Желаю вам присоединится к нам как можно позже… а впрочем, что наша вся жизнь, долгая или короткая в сравнении с вечностью?»
Недалеко от Отена курьер на мотоциклете приехал в деревню, где расположился 654 Восточный батальон, закамуфлировав свои автомашины и телеги в фруктовых садах и вдоль каменных стен заброшенного кирпичного завода. Нашел Галанина, отдыхающего под тенистой сливой с ветками, нагнувшимися под тяжестью больших голубых слив. Галанин прочел, не торопясь, бумагу, поданную видно смертельно усталым немецким солдатом, приказал своему шоферу завести машину и уехал по пыльной пустынной дороге. Приехал в Отен, и явился полковнику Лангу, маленькому худому с морщинистой шеей и злыми серыми глазами. У него уже началось собрание немецких офицеров, командиров разбитых немецких полков и батальонов, сразу был поставлен в курс событий крикливым и нервным Лангом… По радио Ланг назначался начальником боевой группы и ему поручалось собрать в кулак все бегущие немецкие части и во что бы то ни стало отступить в порядке, не останавливаясь ни перед чем, вплоть до расстрела и повешения трусов, кто бы они не были, офицеры или солдаты… «В чем дело? а вот в чем… мы вот здесь… вправо от нас дивизия Кара, вернее то, что от нее осталось! Влево бригада генерала Сандерса, немного тоже… мы… это бригада полковника… батарея капитана без пушек, три охранных батальона и наконец 654 Восточный батальон! Всего приблизительно около 5000 человек, плохо вооруженных и панически настроенных… Приказываю… батальону русских занять позицию вокруг деревни М. Раненых и вообще все обременительное имущество отправить немедленно на Мюльгаузен»
По карте Ланг указал каждому командиру его позицию и объяснил задание. Заставил каждого повторить, что бы окончательно убедиться, что все поняли. Поняли все, за исключением только что прибывшего старшего лейтенанта. По карте он указал позицию, которую намеревался занять батальоном и которая совершенно не совпадала полученному от Ланга заданию. Объяснил, что так ему будет лучше защищаться с наименьшими потерями. Полковник Ланг хотел сначала оборвать этого офицера со странной фамилией, потом подумал, вспомнил о страшном падении дисциплины в бегущих батальонах, о том, что один Восточный батальон уже успел перебить своих немцев и перейти на сторону врагов, махнул рукой. «Хорошо! Делайте как хотите! Главное удержитесь на вашем участке во что бы то ни стало! Итак, господа это все, может быть есть вопросы?»
Но вопросов ни у кого не было, за исключением все того же злополучного обер-лейтенанта и, когда он начал эти вопросы задавать, вызвал недоумение и даже подозрение в том, что он издевается над собравшимися… но нет… не издевался… как с луны упал. Начал интересоваться, поддержит ли боевую группу полковника Ланга немецкая авиация, не придут ли на помощь моторизированные дивизии с их тиграми и будет ли пущено, наконец, это знаменитое тайное оружие, которое обещал ввести в бой министр пропаганды Геббельс!
Полковник Ланг понял сразу, что имеет дело с простачком, терпеливо объяснил ему что у него нет никаких оснований рассчитывать на помощь… и что он рассчитывает только на доблесть частей находящихся сейчас под его командованием.
Галанин кивнул головой, ему было теперь все ясно: без поддержки авиации, без тигров, без тайного оружия его батальон был осужден на гибель здесь в кольце огромного скопления макисаров, в отчаянии просил, по крайней мере, две штурмовых пушки и сорок панцерфаустов; Ланг, что бы отделаться от надоедливого батальонного командира неопределенно обещал, что посмотрит… собрание было закончено и все разошлись и разъехались по своим частям…
Вернувшись к себе в батальон и отдав приказания занять выбранную им позицию, Галанин принялся к исполнению того, что его мучило все время. Нужно было подготовить все для отправки на Мюльгаузен всего ненужного балласта: всех раненых, колла-борантов французов, бежавших вместе с батальоном из Шато Шинона и, наконец, русских женщин: жену Воробьева, двух незамужних женщин Катю и Марусю и, наконец, вдову его лучшего офицера Шурку. С коллаборантами и ранеными дело было просто, они сами рвались поскорее подальше от Франции. Сложнее было дело с русскими женщинами, у Лены оставался здесь муж Воробьев, у незамужних Маруси и Кати намечались в последнее время солидные связи, лейтенант Красильников и фельдфебель Козин, у Шурки как будто никого не было, хотя и гонялись за этой веселой вдовой многие. И все-таки жаль было с ней расставаться, не известно почему, наверное, потому что привык он к ней и считал своей дочерью! Формальности были сделаны скоро, напечатаны соответствующие удостоверения, выдано маршевое довольствие, щедрое, включая все до папирос и вина включительно. Когда Галанин кончил подписывать, откинулся назад в кресле, закрыл глаза, потом внимательно посмотрел на Гроса, шефа канцелярии: «Вот, что еще: Выпишете маршбефель лейтенанту Воробьеву и фельдфебелю Козину. Они будут сопровождать наших раненых и женщин до Мюльгаузена, думаю что успеют проскочить, пока кольцо еще не совсем замкнулось! Потом… вернутся… Вот мы и будем теперь спокойны за судьбу наших раненых и женщин! Не так ли Грос?» — «Яволь! господин оберлейтенант… мы тогда будем спокойны!»
Галанин обошел в санчасти раненых, долго стоял у кровати Баера, рассказывал ему в последний раз о положении в батальоне. Баер слушал рассеянно, мыслями он был уже в Германии у себя дома, думал о жене и детях и о том, не пострадал ли от бомбежки его город. Простились довольно холодно. Галанин не мог понять, как Баер мог так скоро отойти от батальона, Баер не понимал, почему Галанин старался спасти батальон, когда теперь было ясно каждому дураку, что батальон пропал, как пропала и его бедная Германия!
Затем Галанин прошел к доктору Батурину, где веселились русские женщины с офицерами. Поморщившись, потому что ему уже начинало надоедать это непрерывное пьянство, толкнул дверь в пустующую школу, подождал терпеливо, когда кончили очередной танец и сказал здесь несколько напутственных слов, сказал что верит, что хочет верить, что их разлука с батальоном временная, что недалек тот день когда… все те же пустые лживые фразы! Чокнулся со всеми, внимательно посмотрел, стараясь запомнить на всю оставшуюся жизнь, притихших женщин, Шурку, сегодня особенно веселую и красивую. Даже удивился и своего удивления не скрывал: «Цветешь, Шурка! Смотрю на тебя и не верится что ты уже женщина и вдова!» Посмотрел на офицеров, понял их нетерпение, что бы он ушел скорее, не мешал их веселью, поднявшись попрощался: «Ну… пока… даст Бог — увидимся! Не даст — не поминайте лихом! Обнял и поцеловал каждую, криво улыбаясь смотрел как они плакали, резко повернулся и вышел в темноту осенней ночи».
На другой день с утра Галанин уехал на позиции первой роты, окопавшейся на холме, на горке, как окрестили холм русские, уверенный что навсегда простился и с ранеными и с женщинами, но ошибался. Транспорт ушел в самом деле, но без Александры Жуковой, которая явилась в штаб батальона и заявила адъютанту, что Галанин передумал и решил ее оставить медсестрой и дальше. Так как связь с первой ротой почему-то была прервана и посланные ее исправить телефонисты что-то мешкали, Бем махнул рукой и решил поверить Жуковой, направил ее в санчасть к Батурину… Раненых отослали, новых еще не было. С бьющимся сердцем Шурка ждала возвращения Галанина и заранее придумывала как объяснить свое неповиновение. И была уверена, что он примирится с ее присутствием. Но получилось совсем иначе и в первый и в последний раз своей совместной жизни с Галаниным, Шурка ошиблась…
К одиннадцати часам началась стрельба где-то влево от позиции, ружейная и пулеметная, постепенно приближалась и вдруг начали стрелять на горке, где с первой ротой сидел Галанин. Бем, наконец, связался телефоном и выяснил, что перед позициями первой роты показались густые цепи противника, но были отбиты нашим пулеметным огнем.
Стало тише, только влево стрельба не умолкала, становилась сильнее, начали стрелять пушки противника, которым робко и слабо отвечали немецкие штурмовые орудия. Из штаба Ланге было сообщено, что крупные силы противника при поддержке артиллерии атакуют бригаду генерала Берга. Пушечная стрельба постепенно перешла в непрерывный вой, потом снова начался бой на позициях батальона, главным образом у горки первой роты. Галанин затем сообщил коротко, что все атаки отбиты, потом еще короче о своих потерях. Постепенно начали подвозить раненых, подходили сами, рассказывали любопытной Шурке новости.
Новости были пока неплохие: отбили уже два раза этих гадов, подбили два танка, за рекой видать как они накапливаются в деревне… Жалко, нечем достать, нет пушек… К несчастью убит командир третьей роты, почти целиком пропал взвод второй, обошли гады с тылу. Но Галанин не растерялся, бросил на них первую роту, убежали дьяволы… Так прошло время до вечера.
Командиры рот сообщали лаконически об отбитых атаках потом, помолчав, говорили о собственных потерях… Раненые прибывали непрерывно и приносили последние новости, усталой до смерти и испуганной Шурке. Новости все время неплохие: гады по прежнему в конце концов бежали без оглядки, не без того, чтобы нанести не очень большие потери нашим бойцам. Убит командир роты Кранц, убито пять взводных русских офицеров вместе с Казбеком, еще один взвод, на этот раз четвертой роты, куда то пропал, снова обошли гады, но потом были разбиты и бежали. Удивительней всего, что макисары вдруг начали так хорошо драться и заимели и пушки и танки. Но потом выяснилось, что это были уже регулярные части Первой французской армии, подошедшей с юга!
А потом самая неприятная для Шурки новость: Галанин по телефону сообщил, что остается ночевать на горке, это подтвердил и Шатов, легко раненый и возвращающийся во взвод Красильникова:
«Там у нас лучше, Галанин приказал раздать двойную порцию водки, погуляем малость, потому что спать не дадут гады!» Теперь уже Шурке стало совсем невтерпеж, захотелось туда, на горку, просила Шатова взять с собой, все равно раненых больше не было и Батурин, снова воспользовавшись передышкой, запил. Уговорила, нужно только было подождать грузовик, который должен был подвести Первой роте боеприпасы и продовольствие, нужно было ждать еще целых два часа, снова стала просить, была как в лихорадке: «Шатов! и чего мы будем дожидаться… целых два часа! пойдем пешком! ведь тут близенько! сам говоришь, что каких три километра… одним духом сбегаем! Пойдем миленький! ну что тебе стоит?»
Шатов и раньше ни в чем не мог отказать Шурочке! А теперь в особенности, потому что сам торопился, был немного пьян, выпил немного в санчасти и хотел поскорее посмотреть, как Галанин будет кричать на свою приемную дочку и как потом, как всегда, простит. Шурка с утра оделась по военному в штаны и гимнастерку, обулась в сапоги, которые успел Степа ей справить перед смертью, взяла автомат и потащила за собой Шатова. Скоро вышли за околицу деревни, прошли посты второй роты, которые пропустили их с шутками и смехом, спустились в лощину. Отсюда дорога шла все время виноградниками, где уже давно перезрели крупные гроздья винограда. Сделали маленький крюк, сами наелись и захватили с собой в сумки, что бы угостить командира. Впереди на фоне пылающего и дрожащего горизонта ясно была видна темная молчаливая горка, поросшая кустарником. Было совсем близко, Шатов поправил автомат на ремне, посмотрел сбоку на притихшую Шурочку:
«Что призадумалась? Чуток боязно? обожди он тебе даст жару!» — «Нет, не испугалась, — так что-то на сердце смутно! Далеко еще, Шатов?» Шатов показал ей на густой кустарник: «Теперь близенько, тут сейчас вправо тропка будет, поднимемся прямо вверх и через каких-нибудь десять минут будем там, отдохнем!» Это были его последние слова, которые он сказал и которые успела услышать Шура Жукова, урожденная Глухих… Даже выстрелов оба не услышали, потеряли сознание, раньше чем поняли, что случилось…
Через полчаса Галанин по телефону, приказал Бему выслать в сторону горки патрули, что бы прочесать кусты вдоль дороги, где как будто просочился противник, со своей стороны он тоже отправлял своих бойцов. Просил задержать пока грузовик. Взвод второй роты и взвод Красильникова спустившийся с горки встретились в кустах, поймали четырех макисаров с повязками на рукавах и тут же расстреляли, — было за что! На дороге в одном километре от горки нашли два трупа: Шатова и еще одного бойца. Только когда хорошенько присмотрелись узнали… Шуру Жукову, которая, каким то чудом очутилась здесь! Около них валялись сумки полные крупного сочного винограда, выпачканного кровью.
Шатова оставили лежать до утра, только его автомат забрали, а Шуру поднял на руки Саня Красильников, нес ее как ребенка и солдаты его взвода шли по сторонам дороги, потом напрямик по тропе, мимо кустов в сумерках. Так и дошли до землянки, где отдыхал после тяжелых боев командир батальона. Галанин, который диктовал фельдфебелю Раму донесение командиру боевой группы Лангу, не сразу понял что ему говорил фельдфебель Сахаров: молчал, не перебивая, пока догоревшая папироса не обожгла ему пальцы… все-таки понял, что его приказ не был исполнен и что Шурка не уехала и поплатилась за это жизнью.
Вышел наружу, где у входа в землянку стоял Красильников с мертвой Шуркой на руках, помог ему спуститься в землянку и положить на самодельную кровать из ветвей, сложенную накануне мертвым Шатовым. Потом, в то время как Красильников и Сахаров, сняв каски, смотрели молча на тоненькую женщину в форме солдата РОА с рваной раной на груди, продолжал диктовать донесение Раму, который трясущейся рукой записывал в блокнот:
«У вас какая цифра убитых? Сорок семь, зачеркните и напишите сорок девять. Немедленно передайте Бему, что он может присылать грузовик, так как дорога свободна. Дальше: назначить людей рыть братскую могилу, здесь же на горке, для Александры Жуковой отдельную могилу! Кажется все! Можете идти и вы, господа! Ее оставьте! она мне не мешает! Я пока составлю рапорт этому ослу Ланге! Из за него я теряю своих лучших солдат, своих лучших офицеров, своих самых лучших медсестер! Он меня с ума сведет, сволочь!»
Когда все вышли сел на кровать и внимательно посмотрел на восковое лицо с острым носом и голубыми тенями под глазами, которые смотрели на него, как будто, с упреком! Взял за руку тоненького бойца и сказал как ему казалось, про себя, а на самом деле так громко, что его услышали все снаружи, кто ждал, немцы и русские: «Шурочка, голубка моя! почему ты меня не послушалась? Видишь что теперь получилось?» Как будто мертвая могла услышать и ответить ему, который в первый раз ее не выругал за любовь к нему.
Рано утром следующего дня, Галанин вернулся в деревню в штаб батальона, что бы на месте по телефону узнать об обстановке на фронте. Адъютант Ланге сообщил, что, каким то образом, противнику удалось захватить Дижон, уничтожив там бригаду генерала Сандерса. Положение становилось очень серьезным, возможно, что вся боевая группа полковника Ланге сидит в мешке, главное, что особенно тревожило полковника Ланга, было совершенное нежелание воевать, как немецких офицеров так и солдат! Галанин выслушал эти неприятные новости, посмотрел на бледного Бема, который слушал тоже по другой телефонной трубке, рассмеялся: «Случилось то, о чем я говорил вчера этим ослам! Мы в мешке. Я ничуть не удивлюсь, если Ланге решит сдаться! Как вы думаете Бем?»
Бем долго молчал, не мог говорить, так волновался, наконец произнес дрожащим голосом: «Я ничего не понимаю… отказываюсь понимать! Где наша славная германская армия? Что случилось? Откуда взялись все эти трусы и предатели?»
Галанин выпил большой стакан вина, посоветовал Бему: «Вы дорогой мой, не волнуйтесь! Если не можете сами без помощи алкоголя, пейте! Пейте много! Это очень помогает, когда сдают нервы! Я в этом убедился сегодня ночью. Я вам налью! Будьте здоровы».
Выпили много с пришедшим Закржевским, потом поехали все втроем вверх на горку, где все было уже готово для торжественных похорон. Двух немецких офицеров, пяти русских и сорока двух солдат, унтер офицеров и фельдфебелей, русских и немцев и, наконец, медсестры Александры Жуковой, направленной на «Горку», что бы на месте перевязывать раненых бойцов.
В большую братскую могилу аккуратно сложили рядами, всех: немцев и русских, на самом верху в ряд семь офицеров (двух ротных командиров и пять взводных), накрыли сверху одеялами, что бы не больно было мертвым глазам. В сторонке маленькая отдельная могила, выложенная внизу мягкими виноградными лозами, в нее осторожно положили на носилках маленького совсем плоского бойца, сверху обернутого русским трехцветным флагом, покрыли опять виноградными лозами и яркими осенним цветами.
Над ее могилкой старались особенно. В особенности, когда, прибывший на пополнение первого взвода по распоряжению Галанина, Аверьян рассказал, наконец, толком в чем было дело! Дело оказалось очень простым и таким трогательным, что те кто копал могилу, и те, кто ее туда опускал, плакали не стесняясь, многие в первый раз в своей молодой счастливой жизни…
Что же оказалось? Оказалось, что эта русская женщина не подчинилась приказу Галанина, не потому что ей просто захотелось переспать со своим командиром, нет! Потому что не хотела оставить их всех пропадать самим, захотела тоже пропасть со своим родным батальоном, знамя которого сама когда-то там далеко в Северной России сшила! Вот почему не уехала! А когда узнала о тяжелых потерях в первой славной роте, пешком побежала к своим землякам… и пропала, раньше чем все остальные! А по дороге еще нарвала винограду, что бы угостить всех бойцов! и была убита этими гадами террористами! Спустили ее с величайшей осторожностью, в неглубокую ямку, что бы не ударить головкой о край могилки и набросав цветы долго любовались последней квартиркой батальонной любимицы!
Потом приехал грузовик с оркестром, который выпросил Галанин в Штабе боевой группы, выстроили всех солдат первой роты, которые не были в нарядах, заставах, дозорах, дождались начальства: Галанина, Бема и Закржевского, долго слушали как оркестр играл невеселые марши, потом, став по команде смирно, приготовились слушать своего любимого и грозного командира… но напрасно! Правда, Галанин старался что-то сказать, несколько раз начинал, когда поднес руку к козырьку фуражки…
Начинал что-то, о славно павших боевых товарищах, погибших при исполнении своего долга, но сейчас же почему то переставал, потом махнул рукой, подозвал к себе лейтенанта Красильникова и что-то ему сказал на ухо. Тот не растерялся, вышел вперед и начал громко кричать, говорил он о славной смерти бойцов, русских и немцев и о том, что за их смерть нужно крепко отомстить, за каждого убитого бойца убить десять террористов, за нашу медсестру даже сто! И потому, что говорил он нескладно, но от души, получалось очень даже жалко, в особенности когда все увидали, как Галанин опустил голову и по его плечам можно даже было подумать что и он плакал! Не хуже чем многие бойцы, а в особенности солдаты первого взвода лейтенанта Жукова.
Но потом, когда под залпы всей роты, начали закапывать убитых, Галанин поднял голову и все увидали, что он вовсе не плакал, а улыбался своей однобокой улыбкой. Видал это и Аверьян, который начал плакать первым, смотря на своего старого командира. Плакал и удивлялся, что до сих пор не заметил его седых волос, ни морщин, ни красных глаз, как у кролика, и главное двух недостающих передних зубов. Шепотом делился своим удивлением с соседом Сазановым, маленьким крепким кацапом из самого Порхова.
Сазанов на него цыкнул: «Молчи, косой дьявол! Не знаешь? его вчера в бою камешком по зубам съездило, сразу два зуба выплюнул и смеялся, сказывал, что даже боли не чувствовал!» Аверьян покрутил головой: «Может быть и так, что зубы выбило! Ну, а другое! Седина, морщины, старые красные глаза, опущенные стариковские плечи! Это ведь не от камышка получилось! Нет! Тут в чем дело? В одном! В старости! Пока все идет хорошо, весело, человек старается, молодится! Как гром грянул, сразу показал, кто он на самом деле получился… старый, измученный хрыч!» А рота разошлась, стреляла, никак не могла остановиться… Испугавшиеся за рекой французы сразу ответили ураганным огнем, стреляли в чистое небо, как в копеечку…
В двенадцать часов Галанин со своим шофером Гримом и Бемом уехал по вызову командира боевой группы, опять на важное совещание, куда торопились все оставшиеся еще в живых и не попавшие в плен командиры частей, бывших под его командованием. Совещание происходило теперь на ферме прилегающей к замку, совершенно уничтоженному ночью воздушным налетом. Сам Ланг со своим адъютантом чудом спасся, но под развалинами замка остались все писаря его штаба. Ланге было трудно узнать! Это не был самоуверенный блестящий прусский офицер, а старая развалина. И говорил он теперь тихо, неразборчиво, заикаясь, так что было иногда трудно понять, что он хотел сказать и его адъютант должен был часто уточнять мысли своего начальства. Произошло то, что пророчил утром Галанин Бему: Ввиду гибели бригады генерала Сандерса, ввиду того, что оба тигра уничтожены, что все пушки выведены из строя, но самое главное, ввиду полной деморализации солдат, он, полковник Ланг, решил принять условия противника и сдаться! Поэтому он приказывает, согласно условиям противника, всем частям его боевой группы к восьми часам вечера сосредоточиться в селе Морш, где и будет завтра утром оформлена сдача…
«Это все, господа! Прошу в точности исполнить мои приказания, во избежание недоразумений и излишних потерь!»
Когда все встали, что бы начать готовиться исполнять приказания, единогласно всеми признанные, наконец, благоразумными, Галанин опять нарушил дисциплину. Перестал стесняться и кричал на несчастного замученного Ланга, как на своего взводного, сказал, что не подчинится приказу, который приведет к гибели их всех, немцев и русских, и даже его Ланга, как военного преступника! Потому, что он и, конечно, все слышали уже по вражескому радио о беспощадной мести победителей.
Все молчали, потом Ланг устало махнул рукой: «Чепуха! Потрудитесь исполнить приказание! Мы окружены и выйти из этого мешка все равно не удастся! Вы знаете, где фронт? Полюбуйтесь!» Он показал костлявым пальцем на Бельфор, улыбнулся, показав чрезвычайно белые зубы вставных челюстей: «Я считаю, что вы не мальчишка и говорить нам вообще не о чем! Вы видите все со мной согласны!»
Галанин вскочил, бросился к выходу: «Вы просто трусы! Я вам покажу как нужно умирать с честью!» Хлопнул дверью так что задрожали стекла в окнах, оставшиеся немцы переглянулись, адъютант предложил: «Может быть арестовать этого сумасшедшего?» Но Ланг его остановил: «Не троньте его! Ведь в конце концов, он, господа офицеры, прав! Вернее мы его должны понять! Так как мы, командующие немецкими регулярными частями, имеем шансы как то уцелеть! а он… командующий Восточным батальоном этих русских изменников… Понимаете, чем эта капитуляция пахнет для него и его солдат?» Все понимали, разъехались по своим частям и приступили к последним неприятным приготовлениям для сдачи на милость победителей!
Когда автомашина Галанина наконец остановилась около штаба батальона, бледный испуганный шофер подождал пока ушли его пассажиры, показывал собравшимся солдатам, русским и немцам, выбитые стекла и помятый кузов, плачущим голосом объяснял: «Никогда больше с ним не поеду! Разве можно так рисковать? Сам сел за руль и ни разу не остановился несмотря на три воздушных нападения! Если он хочет смерти, я — нет! у меня жена и пятеро детей! Вы слышали? Ничего не слышали? Капитуляция! Слава Богу! Конец войне! Конец этому бандиту Гитлеру!» Наконец сказал то, о чем многие начали думать в последние месяцы безнадежно проигранной войны! Солдаты бежали к штабным писарям и просили объяснений. Те таинственно прикладывали пальцы к губам: «Ничего не знаем! Через час построение всего батальона, все роты уже идут сюда! Будет говорить командир который сам сообщит о решениях принятых командиром боевой группы Лангом!»
Так и было. Выстроились все в каре на церковной площади и вышедший к бойцам Галанин подробно рассказал о капитуляции, на которую согласился полковник Ланг и предложил выбирать. Тем, кто надеялся на милость победителей, оставаться на местах, другим, которые решат сражаться и дальше, выйти из строя и присоединиться к нему. Этих героев он надеется вывести из окружения и спасти, как он их вывел в свое время из России и Шато Шинона. Говорил коротко и ясно, замолчав, ждал… недолго. Первым вышел из строя Аверьян и похромав стал за его спиной, за ним два взвода первой роты, один второй и очень мало третьей, никого из четвертой и, к удивлению всех, почти весь обоз, но без санчасти. Из немцев только оберлейтенант Закржевский, фельдфебель Рам, Грос…
Таким образом стало сразу ясно, кто не на словах, а на деле решил пропасть с Галаниным, а кто готов был лизать ж… Сталину, только бы спасти свою жалкую жизнь, рубить дрова и подметать снег в Заполярье или стать покорно лицом к стенке в ожидании пули в затылок. В то время, как Галанин, не теряя времени, приказал своим людям завладеть всеми пулеметами и минометами, сдающиеся ушли на околицу деревни, где под командой Бема, вместе с Калбом, Гопом и Лотом строили своих подчиненных. Торопились скорее уйти, так как поведение Галанина и его головорезов не предвещало ничего хорошего. Под предлогом что он боится внезапной измены, Закржевский направил все свои пулеметы в сторону трусов как он назвал сразу всех, кто не захотел быть больше игрушкой в руках Галанина, просил честью уйти, так как он не ручался за своих солдат.
Согласились, но просили дать хоть немного вина и автомашины для начальства… Закржевский улыбнулся своей улыбкой польского ксендза: «И не просите! не даст ничего, говорит что дает вам полчаса времени, чтобы вы убирались. Я с ним согласен, так как вижу, что вы Бем, не офицер, а трус, и все кто с вами! Я лично счастлив, что продолжаю служить под его командой, уверен, что как нибудь мы вывернемся, в то время как для вас все кончено, завтра вы будете сидеть в лагере для военнопленных, а послезавтра вас будут судить, как военного преступника! Вы еще не забыли Дюна? Итак, повторяю, через полчаса если вы еще не уберетесь, я прикажу моим пулеметчикам открыть огонь по вашей банде!» Так как умирать никому не хотелось и война была фактически уже кончена, подчинились и ушли пехотной колонной с огромной простыней на древке, как приказал утром Ланг.
Темнело… Галанин вышел на площадь и в церкви влез на колокольню. Стал рядом с Закржевским, смотрел на огоньки выстрелов врага, который начал обстреливать позиции его отряда, узнав, без сомнения, от Ланга что небольшой отряд Галанина не подчинился его приказанию и решил продолжать бесполезное сопротивление.
Галанин успокаивал себя и Закржевского: «Теперь я уверен, что мы выскочим! Может быть не все но, наверное, большинство! Тут только продержаться немного, пока окончательно не стемнеет и двинемся. Уверен, что пройдем незаметно! Вы видите, где они стреляют, вот там и там, везде где дороги! мы туда и не пойдем! Проскользнем у них под носом! Теперь вот что, Закржевский! Если со мной что-нибудь случится, вы примете командование нашим отрядом и выведете его в Швейцарию! Там вам будет трудно не дать моих детей в обиду. Но постарайтесь! сделайте все возможное, что бы их не выдали на растерзание этому Сталину! Я вам буду чрезвычайно благодарен! Так значит согласны?»
Закржевский молча пожал руку своего командира, оба они были слишком взволнованы, что бы говорить, слов не было, и молча продолжали наблюдать за перестрелкой!
Пока Саня Красильников не пришел к ним, доложил, что удалось поймать языка, поляка и допросить. Окружены они были, оказывается только одним полком альпийских стрелков с двумя орудиями, танков нет. Все остальные части врага стянуты против 5000 немцев и русских под командованием Ланга и останутся там до конца капитуляции. Все трое радовались, — это было хорошее начало, раз танков нет-будет легко пробиваться…
— «Саня, вот что, постепенно стяни наши дозоры сюда на площадь. Как только стемнеет совершенно, выступим. В авангарде вы с вашими бойцами, дальше Зайцев и, наконец, Петров. В арьергарде я с первым взводом нашей первой роты… Идите! распорядитесь вместе с Закржевским… Ни слова! Я приказываю! Поторопитесь!»
Так и сделали. В темной безлунной ночи стянулись в кулак и ударили на врага, — впереди Красильников с Закржевским, Зайцев, Петров и, наконец, Галанин отбивались от наседающего врага. Конечно все те, кто торопился по каменистой тропинке, не отдавали себе отчета о страшной опасности, нависшей над жалкими остатками когда-то могучего батальона. Все, кроме Галанина и Закржевского, которые в последний раз пожали друг другу руки, спустившись с колокольни. Оба, русский и немец видели перед собой не привычных врагов, с которыми они имели до сих пор дело во Франции, не макисаров, неопытных в военном деле. На этот раз правильные и уверенные маневры врага, говорили об опытных, закаленных в боях регулярных французских частях, поэтому и торопились уйти поскорее по направлению гор, за которыми мерещилась обетованная страна Швейцария!
Пока потери были невелики хотя пришлось бросить все автомашины с большими запасами продовольствия и боеприпасов, сохранив только свои автоматы, ручные гранаты и последние еще неиспользованные панцирфаусты; уходили так быстро, что их отступление походило на бегство! Шли как волки и скоро свернули с дороги на чуть видную в темноте осенней ночи тропу… Теперь план был простой. Пока все бойцы под командованием Закржевского пройдут горное ущелье, Галанин с Рамом должен был сдержать наступающих французов… Сказывалось, в который раз, его упрямство и вера в свою звезду! Он, все последние часы после смерти Шурки думал только об одном и страдал от сознания, что он не только погубил себя, но и всех тех простых людей, которые ему поверили, поверили его безумию… И жизнь, поэтому, казалась ему конченной и не стоило труда стараться спастись, стать снова эмигрантом, снова вернуться к лопате и кирке! Смотрел на вещи трезво, знал, что не сможет сделать этого, мешало упрямство, самолюбие и старость! Кроме того чувствовал себя усталым, таким усталым, что засыпая, не хотел просыпаться, проще говоря, хотел умереть и сейчас представлялась возможность умереть с пользой для своих детей! Потому что он видел, что они, солдаты и офицеры РОА хотели жить, были совсем молоды и сильны и не боялись испытаний!! Не любил громких фраз и сам сердился на себя, когда про себя говорил, что хочет пожертвовать своей жизнью для спасения своих бойцов!
Свою злость срывал на тех кто остался с ним у скалы и которые готовились умереть вместе с ним, в первую голову на Аверьяне: «Вы, Аверьян только мешаете мне, отвлекаете меня от самого главного, не даете мне сосредоточиться! Чтоб вас черт побрал!» Аверьян лежа рядом с ним у пулемета виновато оправдывался: «Не буду! не буду! Вот чтоб мне провалиться сквозь землю! Не для того я бежал…» — «Знаю, знаю! по всем европам и так далее, чтобы пропасть, но тогда не вскакивайте, лежите! Ложитесь за этот камень! Черт вас побери! Рам! приготовиться! не стрелять пока я не прикажу! по нашему рецепту! В морду! Залпами! И ручными гранатами… внимание! Идут…»
Пока шло все хорошо! Два раза подпустили почти вплотную врага и два раза его прогнали, во второй раз Галанин бросил своих бойцов в контратаку, но вернулся скоро, потеряв две трети своих солдат вместе с Рамом. Ругал самого себя потихоньку, вслух Аверьяна: «Какой вы боец! А еще освобождать Россию собрался!» Но знал, что напрасно… что он требовал от всех невозможного.
Когда заметил при свете ракет, что осталось только девять бойцов, которые лежали вокруг него, отдал приказ уходить и побежал за последним бойцом… И тут случилось то, чего он так боялся… этот хромой человек мешал ему сосредоточиться, мешал ему бежать за всеми остальными туда, куда влек его инстинкт самосохранения, внезапно проснувшийся с небывалой силой! Ведь в двадцати шагах от него был спасительный лес, где можно было скрыться. А Аверьян как будто издевался над ним, ковылял при свете многочисленных ракет, которыми устроили небывалый фейерверк французы. Прямо хоть плачь! Было отчего рассмеяться… пришлось вернуться и помочь этому дураку бежать, словом и делом. Схватил за руку и, увлекая за собой, закричал ободряюще:
«Аверьян! косой черт! Не теряйтесь! Видите лес? Еще каких нибудь десять шагов и мы там!» Вбежал сам в кусты, растущие на опушке и силой протащил, проволок за собой, легкого как перо, Аверьяна… Было время, так как вслед за ними неслись и рвались бризантные снаряды, успел вздохнуть с облегчением и упал…
Показалось ему, что он провалился в глубокий колодезь, выложенный красным кирпичом, знал, что если упадет на дно, погибнет, поэтому старался изо всех сил остановить свое головокружительное падение вниз и вылезть наверх, начал долгую кропотливую работу… Лез сначала очень скоро, потом все медленнее карабкался вверх, и когда ему казалось, что он уже достигал поверхности земли, вдруг снова срывался и падал и так много раз, — от этих бесплодных усилий чувствовал отчаяние и боль: болело главным образом в трех местах: во-первых, голова! Ужасно! Как будто Левюр и Джонсон лупили его по скуле молотом, во-вторых, рука, как будто, Бем и Ланг, как собаки грызли ее и пили ее кровь, отчего она немела и казалась камнем, в-третьих, жгло и першило в горле, хотелось пить, во что бы то ни стало и что угодно: вино, пиво, водку, но самое лучшее чистую воду Сони, и все время его бесплодных карабканий и падений вниз, чувствовал он эти три боли, все больше и безнадежней!
И, вдруг, когда он пришел совсем в отчаяние и решил окончательно спуститься на дно колодца, с последним отчаянным усилием схватился за край земли и вылез. Открыл глаза и осмотрелся, сначала долго ничего не понимал, смотрел на кусты, на голубое небо, на какую-то козявку, внимательно и долго и не понимал в чем дело… так сильны были эти три боли: головы, руки и горла! Потом начал стараться вспоминать, очень нескоро, но вспомнил, не все, урывками; то видел с колокольни огоньки выстрелов в сумерках теплой осенней ночи, то уходящий отряд под командой Закржев-ского, потом Аверьяна, который лежал рядом с ним и кричал: «Не робейте, господин комендант, всех этих гадов побьем!» Дурак! как будто он, Галанин, боялся… впрочем да… робел… за себя и за Аверьяна! Боялся, что не успеет убежать с ним в лес, и потом колодезь и эта боль, и эта страшная жажда… так пить захотелось, что по привычке сказал: «Аверьян! вина! живо поворачивайтесь!»
Скосив глаза на онемевшую руку, понял сразу почему она затекла… на руке лежала голова, знакомая своим очертанием и цветом волос… Ясно! это был Аверьян, спящий или тоже раненый, как и он, может быть убитый… Свободной рукой схватил за волосы и сбросил эту голову в сторону… Аверьян лег, как будто удобней, показал свое очень желтое лицо! Ясно было что Аверья был убит так как лицо его было страшно желтое и даже синеватое.
Пошевелив пальцами руки, Галанин почувствовал что ему стало немного лучше и он перестал думать об убитом Аверьяне, начал думать о себе, о том, о чем давно не думал. О своей жизни, когда он был рабочим в том городе, где остались его старые знакомые. О том, как он хорошо и спокойно работал на заводе. И какой он был дурак, что променял эту спокойную радостную жизнь на каких то призраков, на тех, которых он никогда больше не увидит, которых наверное никогда и не было, которые, наверное, ему приснились здесь в кустах, под синим небом! Черт бы его побрал, его и этих остов! Что же получается? Получается то, что они все убежали и бросили его одного умирать здесь в кустах с мертвым пьяницей Аверьяном!
Было отчего заплакать! От горя и жалости, к себе, к Аверьяну, к тем сорока девяти, которых он все-таки успел похоронить с музыкой и ко многим другим а главное, к Шурочке! Плакал и жалел долго… но потом все-таки снова начал мечтать о том, как бы выпить! Посмотрел на пояс Аверьяна и вдруг увидел пристегнутую к нему большую двухлитровую фляжку и вспомнил… Так ясно, как наяву… Когда уходили из деревни, Аверьян подошел к нему и дал попробовать из своей фляжки крепкого, горького вина, с торжеством хвалился: «Для нас обоих, когда будет мучить жажда.»
И получилось то, что ввиду смерти этого чудака все два литра вина во фляжке принадлежали по праву ему, Галанину, нужно было действовать как можно скорее… сам удивился откуда взялись у него сила и энергия: стал на колени, отстегнул фляжку от пояса Аверьяна и жадно выпил несколько хороших глотков чудесного горького вина и выпив, начал страшно торопиться, что бы идти, встал бодро на ноги, пощупал больную голову: ничего особенного, на скуле что-то разбито! как будто немного шла кровь, а в остальном все в порядке, руки действуют и ноги держат, выпил еще побольше чтобы набраться сил и храбрости, снял куртку и закрыл ею мертвое лицо Аверьяна.
Стало прохладней и веселей, чтобы было еще веселей, снял сапоги и носки, схватил свой автомат, проверил его исправность, в кармане нащупал две французские яйцевидные гранаты и пошел не оглядываясь быстро и легко вниз в Швейцарию, шел, не останавливаясь, вышел на дорогу, увидел дома и смело пошел к ним, бояться было нечего: швейцарцы, конечно, были добрее и лучше всех народов на этой проклятой земле, — это и было видно по их добрым немного испуганным лицам, когда они попадались ему навстречу, по колокольному звону, которым они его встречали. Дошел быстро до церковной площади, где, конечно стояла делегация с хлебом-солью и на ступеньках крыльца церкви знакомое лицо вчерашнего кюре, который почему-то же страшно испугался… вообще все эти чудаки испугались… все… а почему?
Подумав понял: потому что он был командиром 654 Восточного батальона и на его руках было много крови… вспомнил без труда всех, начиная от Херца, утопленного по его приказанию в Сони и кончая Хохловым, которого он сам застрелил и других… многих… Почувствовал себя страшным грешником и захотел здесь же всенародно покаяться… как, когда-то, Раскольников в романе знаменитого русского писателя Достоевского… Но что такое этот несчастный Раскольников и его грехи по сравнению с грехами его, оберлейтенанта Галанина? Ерунда на постном масле… только двух зарезал и испугался до смерти, в то время как он, Галанин так много, что со счета сбился… поэтому ему, в особенности, нужно просить прощения у всех и на всех языках всенародно и на коленях… Что решил, то и сделал безо всякого ложного стыда… стал на колени, поклонился до земли на все четыре стороны… просил… по-русски… по-французски… по-немецки… хотел еще по-итальянски, но запутался и замолчал… ждал прощения, вместо прощения увидел на лице попа улыбку и услышал ясно, как тот сказал, что у него только что кончилась месса и слишком поздно исповедоваться… врал и главное смеялся над ним, командиром Восточного батальона со своей дурацкой мессой! Вскочил на ноги, направил на попа автомат и начал его ругать по-французски матом… с удовольствием гонялся за разбегающимися во все стороны людьми, хотел во что бы то ни стало поймать кюре и его выпороть, за издевательство над горем!
Но тот уже успел в последнюю минуту убежать за калитку и закрыть ее на засов. Как будто это могло остановить всемогущего командира батальона… Полез на забор вместе с автоматом и, вдруг, увидел их, своих заклятых врагов, макисаров, на ходу вытаскивающих револьверы, он это ясно видел… Решил быстро отступать, в Швейцарию, где его ждали боевые товарищи во главе с этим молодцом Закржевским, понял хорошо, что он перепутал и вместо Швейцарии вернулся в ту деревню, откуда они ушли сегодня ночью! Наверное виновато было это проклятое вино Аверьяна… но отступление было отрезано. У него оставалось единственное убежище, откуда не могло быть выдачи — церковь. Дал хорошую очередь из автомата, с удовольствием увидел что ни глаза ни руки ему не изменили, что два макисара упали и остальные убежали! Трусы!
С достоинством поднялся по ступенькам в церковь, там в полутемном притворе подошел к каменному большому кувшину, помочил больную голову водой и перекрестился по своему, по православному, с презрением посматривал на нескольких французов залезших под скамейки и сказал им по-немецки, что бы они не боялись, пошел по узкой витой лестнице вверх на колокольню… И это восхождение было чрезвычайно трудным, не легче чем его карабканье из колодца, куда его столкнул этот черт Аверьян… кружилась голова, мешал тяжелый автомат, почему то катилась по лицу кровь, а может быть кровавый пот и капал на крутые ступени лестницы.
Но все-таки одолел и стал под единственный колокол, выломал гнилые доски перил, посмотрел вниз на площадь, где суетились, бегали и кричали эти г… макисары, почему то одевшие каски… Впрочем это его теперь мало интересовало, интереснее была даль и лес с горами, где лежал этот лентяй Аверьян, за которым в голубом тумане была Швейцария. Там должны уже быть его бойцы, которые его с нетерпеньем ждали… ждали… но совершенно напрасно. Ведь он не вернется к ним. Даже если бы и захотел, не смог бы. Потому что здесь было куда лучше и интереснее… Боже мой, как жарко светило здесь солнце и так сладко приятно пахли липы и звенели колокола… и сколько народу здесь, сколько их собралось всех, его верных, незабытых им друзей! У пьедестала памятника, с которого они только что стащили этого палача-Сталина.
Он только что кончил свою речь и все бросали шапки вверх и кричали ура, кричали так долго и оглушительно, что ему стало неловко и даже стыдно, потому что в чем то он перед ними был виноват… может быть в том, что говорил он не совсем правду, не совсем то что он на самом деле думал… но в основном они были правы, ибо любил он их всех на самом деле, всех их и их и его несчастную отчизну… А потом у самых своих ног он увидел ее, черноокую, которая была одновременно и Ниной и Шуркой, оказывается бывают все-таки чудеса в мире! Она протянула ему букет из красно-сине-белых цветов и сказала ему тихо и ласково: «Примите от нас в дар, наш освободитель!»..
Ну как же было ее не поцеловать и не обнять, он стремительно шагнул к ней вниз, как будто, полетел и крепко поцеловал красный теплый рот, вкуса свежей крови, и, чтобы никто не подумал ничего худого, закричал, подняв голову: «Это я вас всех так прижал к моему сердцу, дорогие мои товарищи…»
И все они засмеялись громоподобно, окружили его тесным кольцом и повели в голубую даль… все… Нина, Шура… Степан… Аверьян… Рам… колхозники… агрономы… русские и немецкие бойцы и… многие другие… мертвые, которые вели и его… мертвого… чтобы в последний раз все уточнить и оформить…
Прошли года… Давно отзвучали пушки и замолкли самолетные стаи. Давно навеки успокоились и отмучились миллионы погибших. Страна лихорадочно залечивала свои страшные раны. Подрастало новое поколение, дряхлело и уходило с жизненной арены старое. Наступили опять мирные будни, советские будни… с их новыми планами, пятилетками, соревнованиями и с той же постылой, тяжелой лямкой советских людей. Теперь руководить ими стало совсем легко. Ибо в страшном горниле войны погибли последние непокорные, либо сразу расплатились за свои мятежные деяния против советской власти, были уничтожены, либо постелено захирели, дошли до конца своей скорбной жизни, в мерзлых тундрах Заполярья, в дремучей тайге, в унылых степях Туркестана… или рассеялись по всему земному шару, спасаясь от беспощадных мстителей.
Снова стало тихо, спокойно в Союзе республик свободных и… скучно… серо… Когда не было видно просвета во мгле, опустившейся на города, совхозы, колхозы снова покорного народа. Впрочем, как будто, где-то… что-то, в страшной дали незаметно менялось… занималась предрассветная заря… Но было это так далеко, так тускло нереально, что казалось, были это болотные огни, рожденные для того чтобы радовать все-таки живых людей с бессмертными душами… Кто знает?
В этом году весна была поздняя и только ко второй половине апреля окончательно потеплело в лесах Белоруссии. И праздник первого мая был настоящим праздником ежегодно воскрешающейся природы. На праздник трудящихся вышли толпы народа, мужчин, женщин, юношей, девушек, детей, чтобы множеством флагов и плакатов доказать свою покорность все той же твердой и жестокой власти. День постепенно клонился к вечеру, тихий благоуханный вечер в городе К. Вера Холматова торопилась домой вместе со своим сыном, худеньким высоким мальчиком с темными мечтательными глазами, совсем непохожим ни на мать, ни на отца, знаменитого в свое инженера и партизанского вождя — дядю Ваню.
Был дядя Ваня сейчас же после войны арестован и отправлен в трудовые лагеря где-то около Воркуты, за позорную трусость в начале войны, когда он осмелился не умереть с честью, а сдался в плен врагу. Заодно вместе с ним была арестована и его жена Вера Котлярова, оба получили по 15 лет. Здесь он и умер от голода и холода, не поняв до смерти почему его так обидели. Вера как то выжила со своим сыном благодаря тому, что на ее красоту обратил свое внимание латыш, комендант лагеря. А потом умер Сталин и многие, напрасно осужденные были реабилитированы, смогли с высоко поднятой головой вернуться домой. Ваня только посмертно был оправдан, а Вера с сыном вернулась в город К. Снова стала учительницей, воспитывать новое поколение в покорности и любви к советской власти. Город остался все тем же, чем был раньше до войны, может быть потому, что далеко было до областного центра, и слишком густые леса и топкие болота вокруг. Сохранил свою тихую прелесть, лесную чистоту, прозрачность медлительной реки и озер вокруг. Как любил говорить все еще живой столетний Онисим Конев: здесь было легко жить и не так трудно умирать.
Вера очень постарела, огрубела, сгорбилась. Ее когда то миловидное, свежее лицо поблекло и было покрыто, как паутиной, массой мелких морщин. Углы выпуклого рта были устало опущены вниз, а в серых или зеленых глазах таилась такая страшная тоска, что ее собеседникам становилось часто не по себе и они торопились уйти от нее в сторону. Только один сын, Вася был ее единственной радостью и он мог иногда вызвать улыбку у матери.
Они прошли площадь, где вместо церкви был недавно выстроен новый дом «Колхозника». Кирпичное одноэтажное здание, где можно было переночевать и выпить немного мутного теплого чая или собственной самогонки тайком принесенной. И поспорить о своих колхозных неполадках. В дверях, на покосившемся крыльце стоял старик, не то колхозник, не то рабочий, в рваной кепке, лаптях и каком-то подобии военной грязной шинели. Его глаза косили и почти беззубый рот растянулся в радостной улыбке. Хромая, он догнал Веру с сыном и несмело окликнул:
«Вера Кузьминична, вы ли это? Здравствуйте!.. Это я… Аверьян… не узнаете?» Вера остановилась и, страшно побледнев, смотрела на старика, который сорвав картуз, продолжал улыбаться: «Аверьян? Как вы сюда попали? Как вы изменились, подождите, пойдемте ко мне. Я живу здесь при школе, отдохнете, закусим немного… Вот никак не думала, что вы еще живы… А другие все?»
— «Да изменился… тут изменишься… насилу, насилу еще живу. Ведь только три месяца как меня выпустили и вот приехал сюда. Теперь один я как перст. Евдокия за другого вышла, а дети… меня больше не признают… все они сейчас в областном… Да… постарел… хворый, седой и беззубый… да и вы тоже, не помолодели… знаю, знаю… все знаю, как вас наша власть отблагодарила… ведь тут что? Забота о человеке… ведь эту заботу понять нужно… беспощадную… А к вам пойду, душу отвести. Вот посмотрю на вас и все вспоминаю… Галанина вспоминаю… молчу… молчу.»
Они шли молча к школе и как будто не было ничего вокруг них и снова воскресло далекое страшное прошлое… Война… немцы… партизаны… и он… и все что было с ним связано, молодость, счастье и горе.
В школе, в своей скромной тесной квартире, Вера хлопотала перед Аверьяном. Накрыла стол чистой скатертью, поставила незатейливую закуску и бутылку водки. Налила две рюмки: «С праздником трудящихся, Аверьян. С возвращением домой, кушайте на здоровье». Аверьян жадно ел, пил, по своему обыкновению говорил слишком много и не то что было нужно:
«Да с праздником и вас тоже, дорогая Вера Кузьминична! Эх давно не был я рад так как сегодня… выпьем еще разок… а за что же, за кого? Да за кого же как не за отца родного… за коменданта нашего, товарища Галанина дорогого. Чтобы пухом ему была земля французская». Он поперхнулся, посмотрев на улыбающегося Васю: «Смотри, смотри. Да ведь он сам передо мной… так же кособоко над моей дуростью смеется».
Вера с трудом взяла себя в руки, деланно улыбалась: «Чего вы плачете, Аверьян? Тут радоваться надо, а не плакать, смотрите, какой день за окном. Весна… сирень цветет.»
Аверьян с трудом успокоился и, как будто, что-то понял, его страшно развеселившее: «Так вот оно что… ну теперь все ясно и понятно… за твое здоровье Васенька, расти большой и умный нам на радость, а врагам на страх». Но Вера его решительно остановила: «Довольно… Василек, ты бы пошел к товарищам погулять, тебе с нами скучно… иди, иди». Вася убежал сразу и тогда можно было поговорить старым знакомым. Впрочем, говорил один Аверьян, а Вера, опустив голову на руки, молча слушала…
«И вот очнулся я, а надо мной французы с автоматами стоят и что-то по своему лопочут. Ну, думаю, конец мне приходит: сейчас шлепнут и начал я перед ними извиняться: мол, пардон мусью… И что же вы думаете — пожалели меня, дурака, на грузовичок свой бросили и повезли в город. Там уже наших пленных толпа стоит и меня к ним выбросили. Перевязал меня ихний санитар, рана была у меня пустяковая, чуток в висок, только в ушах гудет… Да… покормили нас, а потом ихний переводчик чисто по-русски заговорил и допросил нас, поверили они, что нас немцы к себе силком на войну забрали и даже вина дали.
А потом переводчик спрашивает, может ли кто из нас нашего одного мертвого офицера опознать, говорю, могу… И повезли меня на грузовике в ту деревню где мы напоследки стояли и там он, Галанин как собака около церкви лежал. У меня сердце так и оборвалось, лежал он на спине и смотрел своими глазами на небо и улыбался, как всегда он делал, когда нами доволен был, кособоко. И упал я перед ним на колени и дюже плакал, сам не знаю почему. А французы вокруг стоят и что-то лопочут. Сказал я им, что это и есть наш командир Галанин.
И они были очень довольны, переводчик сказал, что помер он хорошо по военному, сам с колокольни вниз бросился, что бы в плен к ним не попасть. А на другой день зарыли его с другими бойцами на горке, вместе с Шурой. И вот думаю я своей дурной головой: хорошо ему там со своими бойцами спать, куда лучше, чем нам тута… А потом выдали нас всех советской власти, всех наших офицеров сразу в расход вывели, а нам по катушке дали. И вот только сейчас оттудова вырвался.»
«И жалко мне теперь тут умирать, туда хотится во Францию к нему…»
Долго еще говорил Аверьян, вспоминал и иногда плакал пьяными слезами… украдкой наливая себе водку… Но Вера ничего не видела, кроме страшной картины смерти его, единственного, которого она любила в своей горькой жизни. Плакала беззвучно над ним, над собой, над Ваней, над всеми загубленными…
Конец.
Тысяча девятьсот шестьдесят третий год.
Сентября, девятнадцатого дня.
Бруклин. Нью Йорк.
Владимир Герлах
Автор биографического романа «Изменник» Владимир Леонидович Герлах считал своей главной задачей рассказать правду о той страшной войне, войне в которой по обе стороны воевали русские люди. И не его вина, что этот роман был не известен в нашей стране, время было такое. Теперь, надеюсь, что-то начинает меняться в нашей жизни и мы уже можем прочитать «Изменника» не только в читальном зале «спецхранов».
Я познакомился с романом В. Л. Герлаха, вроде бы, совершенно случайно. Мне на сайт пришло письмо из далёкой страны, где автор писал, что у него есть для меня предложение по изданию редкой, даже на западе, книги. И назвал автора и название романа, которые для меня ничего не говорили. Пока я ждал от этого человека сканы книг, а роман вышел двумя книгами, я стал искать информацию об авторе и его романе в интернете. К сожалению не Гугл, и уж тем более Яндекс мне практически ничем не помогли. Единственное что мне удалось найти это «рецензию» на второй том романа написанную в лучших традициях передовиц газеты «Правда» 70-х годов прошлого века. Прочитав опус этого «рецензента в штатском» я понял, что обязательно издам этот роман, раз он вызвал столько ненависти в подобном деятеле.
Вскоре я получил сканы обоих томов романа и смог приступить к чтению. Сказать что роман мне понравился, это не сказать ничего, я забросил работу пока не прочёл оба тома. Я понял, почему он возбудил такую ненависть у «рецензента» — потому что ничего правдивее и искреннее я до сих пор не читал. С тех пор я стал жить одной мыслью продлить жизнь романа и пробить ему дорогу к российскому читателю.
Попытка выяснить что-то о самом Владимире Леонидовиче с наскока была неудачной, в интернете о нём практически ничего нет. Но кое-что всё же узнать удалось, благодаря российским историкам и эмигрантам.
Итак, Герлах Владимир Леонидович родился в одной из прибалтийских губерний 1 июля 1899 года в дворянской семье 38-летнего выпускника Рижского политехнического института инженера Леонида Герлаха. Владимир был младшим из трёх братьев, старший Георгий родился в 1892, средний — Борис в 1897. Оба брата закончили Константиновское артиллерийское училище, Георгий в 1912, Борис в 1916, оба воевали в Великую войну и оба в Гражданскую войну в ВСЮР. Не известно поступал ли Владимир в Константиновское училище, но в 1918 он тоже в ВСЮР бомбардиром, а 22 ноября 1919 года произведен в подпоручики. Первопоходник, георгиевский кавалер.
Участник Второй мировой войны, закончил службу в чине обер-лейтенанта командиром 654 Восточного батальона во Франции. Затем тридцать три месяца во французском плену, где Герлах и написал свой роман «Изменник» на основе сделанных за время войны записок, который благодаря жене был вывезен из лагеря и стараниями СБОНР опубликован в 1968–1969 годах.
После освобождения из плена Владимир Леонидович долгие годы был Председателем ореховского Русского Национального Объединения в Великом Герцогстве Люксембургском. Потом жил во Франкфурте на Майне и работал в редакции журнала «Посев» (1964), затем эмигрировал в США где и скончался 28 июня 1978 года, похоронен в Ново-Дивеево. Жена Фаина Николаевна пережила мужа почти на 10 лет и скончалась 25 октября 1987 года, похоронена вместе с мужем. По непроверенным данным памятник на могиле супругов работы их пасынка — Всеволода Борисовича Михайлова, который, возможно, также является и автором портрета В. Л. Герлаха помещенного в первом томе «Изменника».
Вот всё, что пока удалось узнать о первопоходнике и георгиевском кавалере бароне Владимире Леонидовиче Герлахе. К сожалению.
Но поиски продолжаются!
В.Л. Герлах, 1966 г.
1966 г. престольный праздник Курско-Коренной иконы Божией Матери в Ново-Коренной пустыни в селении Магопак, штат Нью-Йорк, США. Справа, между священниками, во втором ряду В.Л. Герлах.
Могила Герлаха и его жены в Новодивеевском женском монастыре (Ново-Дивеево, штат Нью-Йорк, США).
Карточка на роман В.Л. Герлаха из каталога Андрея Савина. Лицевая сторона.
Карточка на роман В.Л. Герлаха из каталога Андрея Савина. Оборотная сторона.
Рецензия на первый том романа в журнале «Часовой» № 502. Начало.
Рецензия на первый том романа в журнале «Часовой» № 502. Окончание.
Рецензия на второй том романа в журнале «Часовой» № 518.
Некролог написанный Ореховым в «Информационном бюллетене Русского Национального Объединения» № 272.
Обложка первого издания.