Татьяна Шипошина


КАК ДЕНЬ ВЧЕРАШНИЙ




























Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел, и как стража в ночи.

Пс. 89, 5


...Скажи мне, Господи, кончину мою и число дней моих, какое оно, дабы я знал, какой век мой.

Пс. 38, 5


Глава 1

Каждое утро, снова и снова... Я просыпаюсь в одно и то же время. Даже если спал плохо, этот зверь верещит именно тогда, когда самый сладкий отрезок сна ещё властвует надо мной. Когда там, во сне, я полон сладких грёз и замираю от предвкушения того, что они сбудутся.

Я опять недосмотрел. Недочувствовал, недоучаствовал. С усилием сжимаю веки, чтобы снова оказаться там, откуда только что был вырван властной, не знающей пощады рукой.

Нет! Нет возможности вернуться. Я открываю глаза и оказываюсь в настоящем. В безрадостном, надоевшем, каком-то плоском настоящем. Я даже испускаю стон:

— У-у-у-у...

Мой стон растворяется в пустоте. Открытыми глазами я упираюсь в стену с висящим на ней плоским телевизором.

—У-у-у-у...

Пора вставать.

Правда, иногда звон будильника приносит облегчение. Когда из недр подсознания, а может, ещё из каких недр, в мой сон прокрадываются кошмары. О, чего только не рождает «сон разума»! Какие только чудовища не наполняют мою бедную душу...

Бывает, что и режут меня, и душат, и мучат по-всякому — так, что и рассказывать неохота.

А бывает, я убегаю от чего-то страшного. Бегу, бегу, а «они» настигают меня. Я кричу от ужаса... и в это время звонит будильник.

Он думает, что спасает меня.

Он ошибается. Он просто отсрочил казнь. Ведь наступит следующая ночь, и все повторится. Даже во сне мне нет покоя. Либо я не достигаю, чего хочу, либо меня настигает то, чего я не хочу.

Иногда я просто не могу заснуть. Я верчусь до самого утра, пробуя разные описанные в литературе способы себя усыпить: считать до тысячи, считать белых слонов...

Кто пробовал — знает, что всё это ерунда. Мысли как сумасшедшие медленно передвигаются кругами, в третий, в пятый, в десятый раз возвращаясь к тому месту, откуда пришли.

Я выхожу на кухню, стараясь не смотреть на кухонные часы, чтоб не расстраиваться.

Пью чай или ем что-нибудь. Чаще всего — добрый кусок сыру, если он есть. Говорят, в сыре, как и в шоколаде, содержится аналог гормона счастья. Хорошо бы, если так. Но сколько ни ем и сколько ни съел я сыру за свою жизнь, особого счастья отметить не могу. Опять враньё!

Хотя... неизвестно, как бы я жил, например, при полном отсутствии сыра? (Вопрос из разряда «бессоночных», надо полагать...)

Итак, я ем сыр или пью что-нибудь и снова падаю на мною истрепанную, взрытую и почти в голос стонущую кровать. Снова верчусь и снова думаю. О том, что один. Я одинок, я не имею родной души — той, что поняла бы меня, приняла бы меня, ободрила бы и утешила.

Под утро, совершенно измученный, я забываюсь коротким сном (забываюсь, точно проваливаюсь)...

И тут, словно рок, звонит безжалостный будильник. Безжалостный и неотвратимый, как мое существование. Будильнику, как и всем вокруг, совершенно все равно, кто я, какой я, что я чувствую... как и где я спал, ел, жил. Кого любил, кого ненавидел.

Чей, наконец, я сын, чей муж, чей брат, чей отец.


Глава 2

Она... та, что была со мной этой ночью... разве она может понять меня? Да она же глупа как пробка! Или слишком умна? Какая разница? Минутное наслаждение приносит только временное облегчение, временное забытье.

Кто бы знал, как она надоела мне! Как давно я хочу выгнать её, но почему-то не могу. Наверное, потому что тогда у меня совсем ничего не останется.

Я был женат. Брак продлился чуть больше года. Сын и часть квартиры (после размена) остались с бывшей женой. Мне досталась вот эта однокомнатная берлога. Язык не поворачивается назвать её квартирой. Но думаю, что это явление временное.

Итак, бывшая жена. Может, она не так уж и плоха (была). Но жить с ней... С таким же успехом можно жить с той, что сейчас рядом со мной. Ни уму, ни сердцу. Так, чтоб видимость создать.

Та, что сейчас со мной живёт... У неё, правда, есть преимущество. Она не питает иллюзий, не лезет с разговорами о любви. Она не думает рожать. С ней — всё заранее оговорено. Она свободна, я свободен. Мы вместе, пока кому-то это не надоест.

Я могу сказать, что мне надоело. Сразу. Потому что мне вообще всё надоело. Но пока — не смертельно.

Как подумаю, что вот уйдёт она, и мне придётся искать какую-то другую... Нет уж, пусть пока будет. Потерплю.

Сейчас она поднимется, чтобы чмокнуть меня в щёчку. Всё, чмокнула.

— Да, дорогая. До свидания.

Хлопает входная дверь.

Какая ужасная погода! Закончится ли когда-нибудь эта слякоть, этот дождь, этот ветер! Этот снег, этот мороз! Эта надоевшая жара!

Отгадайте загадку: зимой и летом — одним цветом. Не мучьтесь. Это я. Люди на улице спешат в сторону метро. И я — песчинка среди песка, я — никто, и звать меня никак...

Я спускаюсь на эскалаторе, как на ленте транспортёра, которая везёт меня... куда? В пасть какого Молоха?

Эскалатор несёт сотни и тысячи людей вниз и тысячи — вверх. Лица — как маски, сливаются в одну полосу. Не разобрать глаз, носов, ртов. И совершенно безразлично, кто о чём думает, потому что все думают об одном и том же.

Втискиваюсь в вагон. Со всех сторон я сжат плечами, животами, куртками, пальто... я весь в чужих дыханиях, в чужих запахах, миазмах... Да право же, есть ли я? Может быть, лучше, чтоб меня вообще не было?

Но я же есть... Боже, как мучительно! Осознавать, что я есть, но не видеть выхода! В этой толпе, в этом скопище народа — я один... безнадежно один... и не вижу просвета. Скорее бы уж добраться до работы.


Глава 3

Моя работа — особая песня. Я занимаюсь рекламой. Заключаю договоры, слежу за их выполнением.

Можете себе представить, что это за времяпровождение. Полная видимость свободы и самостоятельности. Но в таких жестких рамках, что я каждый день сравниваю себя с цепным псом: он вроде бы и бегает по двору, но не дальше, чем позволяет цепь. Ко всему прочему, представьте себе начальницу: около сорока лет, разведена. Сухая, как жердь. Короткая стрижка. Дочь учится в Англии. Любовника нет.

С утра до ночи в офисе. Всюду влезает, всюду суёт свой острый нос. Разговаривает подчёркнуто вежливо.

Одета: дресс-код всегда и везде. Наверно, она и ночью спит в своём костюме и галстуке. В своей одинокой, жёсткой постели. Бр-р-р...

Впрочем, намного ли я от неё отличаюсь? Я ведь говорю своим подчинённым такие же слова, что и она говорит мне:

— Всеволод Петрович, доложите. Представьте. Отчитайтесь. Догоните. Добавьте. Убавьте. Выгодно. Невыгодно. Безобразно. Отвратительно. Несомненно. Пошло. Тупо. Безобразно! А-а-а!!!

(Последнее — это уже я...)

Меня так зовут. Всеволод. Владеющий всем. Это ж надо было так назвать ребёнка! От всего до ничего — один шаг. Эх, родители! Что же делать! Дали имя — приходится носить. На работу и с работы. Туда — Всеволод, и обратно — тоже Всеволод.

Правда, на работе есть отдушина — перерыв. Я спускаюсь по лестнице, перехожу дорогу и вхожу в небольшое кафе. Бизнес-ланч. Кофе. Сигарета.

Это кафе — единственное место в моей жизни (на сегодняшний день), где гнетущее одиночество чуть отступает. Здесь почему-то оно не так сильно сжимает и мучит меня.

Моя работа с утра состоит в том... короче, с утра я жду обеденного перерыва. А после перерыва я превращаюсь даже не в человека, а в некую его видимость, исполняющую определённую функцию.

Окончания рабочего дня я даже не жду. Какая мне разница, когда он закончится. Разве функционер имеет желания? Разве у него есть душа? Только подступающая усталость сигнализирует: «Эй, функционер! Тебе скоро на транспортёр, в вагон и в берлогу, чтоб восстановить силы для завтрашнего выполнения функции...»

И в тот день я тоже спустился в кафе. Сидел, допивал кофе. Тут его неплохо варят. Да, самое главное. Курю я немного. Но здесь, в этом кафе, в конце обеденного перерыва я позволяю себе хорошую сигарету. Я курю её как можно медленнее. Потому что...

Потому что потому.


Глава 4

Я уже докуривал сигарету, как за соседний столик присели две тётки в длинных юбках. Рядом с кафе, чуть поодаль, располагалась церковь. Вот эти две представительницы «новых религиозных» из «бывших интеллигентных» и приземлились рядом.

Мне бы не хотелось описывать здесь моего отношения ко всему этому, потому что это даже не заслуживает никакого моего отношения. Весь этот опиум для народа. (Кстати, не знаю, кто это сказал, но сказал-то — как классно!) Правильно, куда народу без почти бесплатного наркотика!

Привлекается публика соответствующая, из тёток пред- и послепенсионного возраста, которым некуда деть свободное время, которые тянут за собой своих чахлых, бледных внуков, часто рождённых с генетическими дефектами.

Из каких-то дремучих, душевно заскорузлых мужиков, на которых смотреть нельзя без слёз (или без мата).

Да ещё невзрачные девицы, отчаявшиеся найти мужа... Грустная картина.

Я не говорю о батюшках — толстых и самодовольных, аж лоснящихся от собственной значимости.

Тьфу! Чего это я о них? Ах да. Рядом приземлились две клуши.

Поскольку народу в кафе немного, я волей-неволей услышал часть их разговора.

— Слава Богу, — сказала одна. — Я так рада за Дарью.

— Да, — ответила другая. — Я ведь... Знаешь, я тоже хотела в монастырь. И сейчас хочу. Да нельзя мне. Мама больная на руках. Ногу сломала, теперь лежит. Да и разум у неё того... ослабел. Дети ещё на ноги не поставлены. А так хочется.

«Конечно! О чём ещё могут говорить церковные клуши! Только о том, как стать ещё ограниченнее и темнее!»

— Да... хочется одиночества, — продолжала первая. — Хочется — ближе к Богу быть. А то всё в суете да в суете. Ни подумать, ни помолиться.

— И рад бы в рай, да грехи не пускают. Монашество тоже по милости, по благодати Божией человеку даётся.

— Ну, Дарья-то наша достойна.

— Была бы недостойна, Господь не призвал бы к монашеству.

— Будет теперь за нас молиться.

— А представляешь — древние пустынники... Вот у них была молитва!

— Представить невозможно. Разве мы можем понять, что чувствует человек, когда по его молитве слепые прозревают и больные выздоравливают?

— И мертвые оживают, — тихо добавила вторая. — И — ничего для себя. Воистину нищие духом...

Она прихлёбывала кофе и заедала его пирожным «тирамису». Орудовала маленькой ложечкой, осторожно поднося лакомство ко рту. По лицу было видно, как ей это нравится.

А туда же — о нищете и монашестве.


Глава 5

Лицемеры! Лицемерки!

Какие монахи, какие пустынники! Темнота, глупость, нищета, суеверие, внушение! Если б они кого-то и впрямь исцеляли, у нас бы больных не было! Мы бы больницы переквалифицировали в монастыри! Мы бы государственных денег на здравоохранение не тратили!

Я даже разозлился. Раздавил окурок в пепельнице. Эти клуши попортили мне кайф моего законного обеденного перерыва!

Я чуть не заговорил с ними. Хотел высказать всё, что накипело. Но остановился. Не докажешь им ничего.

Эта Церковь — целая индустрия одурманивания народа. А клуши... кто они? Даже не винтики. Так — смазка шестерёнок. Разве они знают о том, что говорят? Монашество? Одиночество? Что они знают об одиночестве?! Что они знают об одиночестве в толпе себе подобных? Что они знают о том, как жить на свете без единой родной души!

Монахи-пустынники! Сказки для бедных! Кто их видел, этих монахов? Кто с ними общался? В каких дворцах они жили по вечерам, с утра прикидываясь «нищими духом»? Знаем, проходили! Индустрия нищенства и сейчас процветает. Да эти нищие — богачи, бароны!

Кто докажет, что тогда было иначе, нежели сейчас? Откуда же столько анекдотов про монахов и монахинь? Но нет анекдотов про тех, кто одинок в толпе. Про них — не анекдоты. Про них — некрологи... Это — честнее, по крайней мере.

Я уже переходил дорогу на пути к офису.

Джип пытался пересечь улицу на жёлтый. Я не пошёл бы на жёлтый, если бы меня не взвинтили две церковные клуши.

«Они даже не узнают...» — такой была последняя мысль, когда я почувствовал удар, боль и ещё удар — страшный, дикий. Как я потом узнал, это было моё соприкосновение с асфальтом и бордюром, после того как я пролетел метров восемь.

«Они даже не узнают, что виноваты...» — подумал я и потерял сознание.


Глава 6

Я очнулся от холода.

На голых камнях. Ночью. На улице.

То есть даже и не на улице, как таковой. А просто на камнях, на диких камнях. Надо мной, безоблачное, глубокое и великое, простиралось небо. Сияли непонятные в своей чистоте звёзды.

«Вот что значит купол небес», — подумал я.

И правда, звёздное небо словно бы изгибалось сияющим куполом, и я лежал под самой его вершиной.

«Господи! Какая красота!» — такова была вторая моя мысль.

Я привстал. Затем сел на каменистой земле. И снова закинул голову ввысь, потому что сообразил: я вижу над собой не наше небо.

Не наше! Где я?

Когда я пошевелил головой, она заболела. Тяжёлой, давящей болью. Ничего подобного я раньше не испытывал. У меня вообще редко болела голова. Только с похмелья, да пару раз после того, как меня угощали в компании неким белым порошочком, который надо было втягивать в нос.

Нет, я не наркоман. Правда, иногда хотелось. Избавиться от тягомотной жизни. Пара лет кайфа, а там... Коню понятно, что там. Я держал этот выход про запас. И почти уже подгрёб к этому выходу, тащась по жизни. Но вообще-то (не хотите — не верьте) мне просто было лень. Ну, менять стереотипы. Вполне хватало надраться до потери памяти пару раз в месяц, покурить какой-нибудь невинной травки...

Звёзды, воспоминания и головная боль отвлекли не надолго. Мне снова стало холодно. Так, что задрожал подбородок.

Во что же я одет? Оказалось... гм... ни во что. На мне была только рубаха, напоминавшая больничную.

Да что же это со мной? Где я?

Я встал и оглядел местность при свете звёзд. Кругом, насколько хватало взора, простиралась каменистая пустыня, обрамленная невысокими горами. Ни огонька, ни машин, ни рекламы.

«Вот это попал», — подумал я.

А что я ещё мог подумать?

— Люди! Ау! — тихонько проговорил я.

— Люди! Есть кто живой? — сказал я громче.

— Люди! — заорал я. — Ау! Люди, э-ге-гей!

Ещё я выругался. Я не очень люблю ругаться, только по обстоятельствам. Разве сейчас не было обстоятельств?

— Люди! — орал я.

Далёкое эхо относило мой крик. Никто не откликался. Голова болела. Зубы стучали от холода или от чего-то ещё. Короткая рубаха едва прикрывала.

— Люди... — прошептал я и сел на камень. Вот это да...

— У-у-у-у, — застонал я и закрыл глаза.


Глава 7

— Зачем вопить? — раздался голос позади меня. Я обернулся.

Рядом, словно появившись ниоткуда, стоял мужик, одетый тоже во что-то вроде рубахи, только свисающей до земли и подвязанной чем-то вроде верёвки.

— Кричать зачем, — повторил он.

Лицо мужика обрамляла седая, негустая борода. Волосы были собраны на затылке. В темноте определить его возраст представлялось делом сложным. Ему можно было дать и сорок лет и шестьдесят.

Слова его звучали с каким-то акцентом. Мягче, чем обычная русская речь.

— Где я? — не нашёл я вопроса умнее.

— Гм, — произнёс мужик.

— Где я? Что со мной? Что это за одежда на мне?

— Да, тонка рубаха, — произнёс мужик, потрогав рукав моего одеяния.

Он поднял на меня взгляд, от которого по спине у меня побежали мурашки.

— Пойдём со мной, — сказал он. — Значит, воля Божия на то.

— На что? На что — воля?

Я ещё стоял. А вдруг он сейчас меня... просто зарежет здесь, среди этих камней? А потом скажет «воля Божия на то»?

— Эй, куда ты меня ведёшь? Где я, наконец? — возмутился я.

— Иди, иди, — не обернулся мужик. — Хотя если хочешь, можешь ночевать здесь.

«Будь что будет», — подумал я и пошёл за ним.

О, ужас! Я был бос! На каждом шагу я спотыкался, бил ноги о камни, вскрикивал и ругался вслух и про себя.

Я даже перестал думать, где я.

— Ах, ёлки! О-о-ой...

Мужик, ушедший вперед, притормозил. Я мимолётно взглянул на него. Мне показалось, что он улыбается.

— Ещё смеёшься! Сам-то, небось, обут, в кроссовках!

Мужик не ответил. Метров через сто, которые показались мне бесконечными, он подвёл меня к небольшому холму. В холме имелось отверстие, ведущее вглубь. Отверстие располагалось ниже человеческого роста. Чтобы войти, следовало пригнуться.

Мне пришлось согнуться ниже, чем мужику. Я оказался выше его на полголовы.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! — мужик перекрестился, откинул полог, закрывавший вход, вошёл сам и сказал мне:

— Входи.

Я вошёл во тьму.


Глава 8

Внутри горела лампадка. Огонёк мерцал слабо, и я не мог как следует разглядеть, что меня окружает, пока глаза не привыкли к темноте.

Это была пещера. Над лампадой нарисован крест, прямо на стене. Стол, лавка. В углу — лежанка, покрытая шкурой.

— Садись, раб Божий, — сказал человек, который ввёл меня в пещеру.

Я опустился на лавку.

Человек отошёл куда-то внутрь пещеры и вскоре вынес мне одеяние, подобное тому, в которое был одет сам.

— Надевай, — сказал он.

Я надел. Одеяние пахло сеном, травами. И ещё чем-то. Запах не был неприятен.

Мне сразу стало теплее и вообще спокойнее, так как до этого приходилось всё время натягивать рубаху.

— Может, скажете всё же, где я... где это мы находимся?

— Сейчас, я подумаю, как сказать тебе. Это пустыня. Гора Нитрийская, и пустыня вокруг неё.

— А какая это страна?

— Египет. А там дальше Ливия.

— Оба-на! Турпоездочка мне обломилась!

— Я понимаю тебя, но мне пока трудно говорить на твоём языке.

— Подожди. А как ты меня понимаешь? Ты что, русский?

— Нет, я из Александрии.

— А... А как... А почему... — заблеял я.

— Воля Божия на то.

— Как...

— Поймём со временем.

— Подожди, подожди. Я выпил кофе и пошёл на работу. В офис пошёл... Как я здесь-то оказался? Ты можешь мне объяснить? И что это за дурацкая пещера, почему лампадка? Электричества нет? Или есть? Ты просто дуришь меня, да? Разыгрываешь?

— Я не знаю, что такое «электричество». И что такое «офис». Хотя, по словам твоим, могу предположить.

— Как не знаешь? Да сейчас даже в дебрях Амазонки воду кипятят в электрочайнике! Да, кстати, о дебрях. Мобильник у тебя есть?

— Я не знаю, что такое «чайник». Я не знаю, что такое «мобильник». И не знаю, где находится страна Амазонка. Но могу предположить, с Божией помощью. Вероятно, мне предстоит это узнать, раз уж ты послан ко мне.

— Кем это я послан? Куда это я послан?

— Ко мне. Сюда, в египетскую пустыню. Я видел тебя в тонком сне. А после дан был мне язык твой, по воле Божией. И вот появился ты.

— И что, ты не знаешь, что такое электричество? — я опять не нашел, чего бы спросить поумнее.

— Нет.

— Тогда скажи, какой сейчас год.

— Триста восьмидесятый год от Рождества Христова. Господня воля на то, чтоб я начал говорить с тобой и не хранил обета молчания, — сказал он.


Глава 9

— Триста восьмидесятый год от Рождества Христова, — повторил он и перекрестился.

В его голосе не было ни намёка на шутку.

— А...Э...

У меня пропал голос. Я только акнул и притих.

— Ты врёшь? Скажи, что пошутил! — сделал я ещё одну попытку.

— Я не оскверняю уст ложью, — вздохнул человек. — И тебе не советую. Ложись, отдыхай. А я буду молиться.

— Куда ложиться-то? — спросил я в надежде, что сейчас засну и проснусь у себя дома, в своей берлоге и в своей постели.

Ух, какой притягательной показалась мне моя берлога!

— На моём ложе устраивайся, — он показал мне на узкое спальное место, покрытое шкурой.

Кое-как я взгромоздился на это твёрдое ложе.

Хозяин пещеры встал на колени перед крестом и стал произносить молитвы на непонятном языке.

Он не смотрел в мою сторону. Он не повернулся ко мне, даже когда я попытался окликнуть его, чтобы задать очередной вопрос. Или он так погрузился в молитву, что ничего не слышал, или просто решил не обращать на меня внимания.

Кончилось тем, что я забылся тяжёлым сном. Наверно, я храпел во сне. Такое со мной случается, если я переберу. Других объяснений происходящему я не находил.


Утро не принесло ничего хорошего. Понежиться на ложе хозяина пещеры не удалось. Каменное ложе давило со всех сторон. Шкура не спасала от твёрдости и узости эту, так называемую, постель.

Чуда не произошло. Я всё ещё был в пещере, а не в своей квартире, не в своей кровати.

Хозяин пещеры стоял на коленях перед крестом и молился. Иногда он кланялся, иногда — стоял молча, а иногда бормотал что-то.

Я присел и осторожно покашлял. Хозяин повернулся ко мне не сразу. Видимо, дочитывал молитву. Наконец он поднялся с колен и соблаговолил обратиться ко мне:

— Приветствую тебя. Можешь взять глиняный ковшик и умыться.

— Где?

— Выйди наружу.

Да, конечно! Как будто я каждый день умывался из глиняного ковшика посреди египетской пустыни!

Я набрал воды в ковшик. Емкость с водой находилась в боковом отсеке пещеры, как бы в отдельной комнатке. Тут же располагалось что-то вроде полочек и небольшого столика.

«Это кухня! — догадался я. — А где же продукты? Что он ест? Он же что-то ест или нет?»

И тут я почувствовал, как голоден. Я бы съел вола!

Когда я выходил из пещеры, чтоб умыться, хозяин сказал мне:

— Надень сандалии, что стоят у порога. Закрой камнями то, что выходит из тебя.

— Угу, — только и мог буркнуть я.

Хотел ещё спросить насчет туалетной бумаги...

Ужас...

Сандалии оказались подошвами из плотной кожи, с ремешками, которые надо было завязать вокруг стоп.

Эксклюзив, ёлки-палки!

Так вот ты какая, египетская пустыня... Камни, поросшие низкой растительностью. Горы — невысокие, почти сплошь те же камни. Вдали — как будто бы растительность повыше. Местный лес, видимо. Обильная роса на растениях и камнях. И огромное, словно бы выкатывающееся из-за камней, солнце.

Небо, переливающееся всеми оттенками жёлтого и розового.

Впечатляет. Но — не утешает. «Господи, что за напасть!» Вот, кажется, и я позвал Бога. Смешно.


Глава 10

— Значит, не веруешь в Господа Иисуса Христа?

— А как ты догадался?

— Ты не крестишься. В тебе нет молитвы.

— Тут ты прав, — ответил я ему. Потому что тут он был прав.

— Нет, ну я допускаю, что там что-то есть, — сказал я, чтоб не очень уж обижать этого человека. — В смысле, на небе. Какие-то высшие силы. От нас далёкие. «И не очень нам нужные», — добавил я про себя.

— А ты не можешь мне объяснить, как я тут оказался? — спросил я вслух.

— Нет, я не могу тебе объяснить. Мне только было открыто, что ты придёшь.

— И тебя не удивляет, что я здесь? Ведь я прибыл из будущего! Из далёкого будущего!

— «Пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл, и как стража в ночи».

— Какими очами? Что ты мне зубы заговариваешь!

— Это псалом святого царя Давида. Восемьдесят девятый.

— При чём тут псалмы? Лучше скажи — может, тебе открыто и когда я отсюда уйду?

— Нет.

— Так что, я могу остаться здесь навсегда?

— На всё — Божия воля.

— Да какая там Божья воля! Что за ерунда!

— Ты много говоришь всуе.

— А ты на моём месте молчал бы и молился?!

— Да.

От возмущения я задыхался. Но делать мне было нечего. Я вскочил с лавки и снова уселся на неё.

— Давай поедим, что ли, — обратился я к этому человеку через некоторое время. — Есть у тебя хоть что-нибудь?

— Я принимаю пищу только вечером.

Он взглянул на меня, чуть покачал головой и промолвил:

— Ладно... сейчас.

Он удалился в кухню и принёс мне оттуда ломоть сухого серого хлеба. Примерно с четвертинку нашей буханки. И поставил передо мной глиняную кружку с водой.

— Ешь во славу Божию.

— А подогреть?.. — безнадежно спросил я.

Я бы мог задать много вопросов. Первый из них: «Это что, всё? Как же на этом можно выжить?» Но задал этот, дурацкий: «А подогреть?»

— Варёную пищу я принимаю только по воскресеньям, когда спускаюсь в храм, — произнёс этот чудак. — И по праздникам. Я грешный человек. Не великий постник.

— Ты — не великий постник? — спросил я, пытаясь разгрызть вековой чёрствости сухарь. — А как же едят великие постники?

— Размачивай хлеб в воде, — посоветовал он. — Тогда не будет крошек. Великие постники вообще не вкушают пищи... только просфору, да, может, коренья какие.

— Как же они живут?

— Духом Святым, — перекрестился он.

— Не верю! — сказал я.

Правда, не очень уверенно. И тут же подумал, что мои слова могут обидеть хозяина пещеры. Такое со мной частенько бывает: выпалю, а потом жалею.

— Не верю, — опять сказал я. — Наверно, ночью, под подушкой, грызут они сухари, а то и мясом не брезгуют. И сыром, и всем прочим.

Хозяин пещеры молча смотрел на меня. Как будто взвешивал — отвечать мне или нет.

— Я не стал бы говорить, — тихо сказал он. — Но ты послан ко мне... зачем-то. И мне жаль тебя. Грехов осуждения, лжи и гордыни ты в себе не видишь. Я буду оплакивать тебя, раб Божий. Как твоё имя?

— Всеволод, — ответил я. — Оно означает «владеющий всем». Не имя, а насмешка. На самом-то деле я ничем не владею. У меня ничего нет. Моя жизнь гроша ломаного не стоит. Я устал жить! Я устал от одиночества! На всём свете нет ни единой души, которой я был бы интересен... нужен как личность.

Вот такой монолог я выдал этому жителю пустыни. Едва ли он понял меня, этот заскорузлый, бородатый чудак. Чтоб не сказать про него чего-нибудь похуже.

Не знаю, чего это меня вдруг прорвало. Но сколько можно мучиться?! Что за жизнь у меня была, и снова — не понятно что! Тьма египетская, а не жизнь! То хоть берлога была, и вдруг — каменное ложе! Еда была, а сейчас — вековой сухарь! И непонятно, закончится ли это наваждение когда-нибудь! Лучше б уж сразу! Пуля в висок! Петля на шею! Камень к ногам — и в воду! Нет... пару таблеточек или один укольчик...

Мне стало вдруг так жалко себя... глаза сжались, я готов был заплакать... сухарь застрял в глотке, я закашлялся...


Глава 11

— Да, Всевлаад, так, — вздохнул хозяин пещеры. — «Я сказал: вы — боги, и сыны Всевышнего все вы; но вы умрёте как человеки, и падёте, как всякий из князей».

— Опять псалом?

— Псалом восемьдесят первый. Ты, Всевлаад, младенец: слушай и запоминай, что слышишь.

Хозяин пещеры говорил с акцентом, и вместо Всеволод у него так и получалось: Всевлаад.

Всевлаад, Всевлаад... вот как. Бог я есть, но, как человек, умираю, и падаю, как любой из князей. Всё верно.

— Прости, — обратился я к хозяину пещеры. — Раз уж так вышло и я оказался здесь... Я даже не знаю твоего имени.

— Феодосий. Имя означает, если с греческого языка переводить: данный Богом. Но ты можешь называть меня авва. Это значит — отец.

— Хорошо, авва, — машинально сказал я, запихивая в рот последние крошки хлеба и запивая их последним глотком воды. И тут же поправился: — Хорошо, Феодосий.

— Подкрепился? Пойдём принесём воды. — Источник от нас далеко. Почти пять поприщ.

— А сколько это — поприще?

— Тысяча больших шагов.

— Пять километров, что ли? Пройти, чтоб принести воды? И назад — пять?

— Мы можем сходить два раза. У меня есть ещё один кувшин.

— Два раза?

— Что тебя так пугает? Ты крепок. Силен.

— Нет, ничего.

Кувшин был неудобен и тяжёл. Тяжёл, даже когда пуст. Мне оставалось только вздохнуть про себя.

Когда мы ступили на тропу, солнце уже стояло высоко и чувствительно припекало.

— Прикрой голову наголовником, — сказал мне Феодосий.

Он и сам так сделал. У одеяний сзади болталось что-то вроде капюшона.

— Это от жары? — спросил я.

— Это чтоб не смотреть по сторонам.

— А почему не надо смотреть по сторонам?

— Чтобы ничто не отвлекало от молитвы. И ты попробуй молиться.

— Как?

— «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного». Старайся при этом разумом понимать, о чём просишь, а просить — всем сердцем. Эта молитва называется Иисусовой. Понял?

— Да.

А что я мог ещё ответить?


Глава 12

Солнце жгло. Дышать было трудно. Я и так уже забыл, когда спортом занимался, а тут ещё эта новая, такая занудная головная боль. Не очень сильная, но безостановочная.

Феодосий же прыгал по камням, как молодой олень. При свете дня я лучше рассмотрел его. Всё-таки ему было не сорок, а шестьдесят. Ну, может, чуть меньше.

Волосы и борода почти сплошь седые. Черты лица суровые, но не лишённые приятности, доброты. Глаза — светло-карие, почти всегда опущенные к полу. Но если взгляд вдруг поднимался от пола и упирался в меня — по спине бежали мурашки.

Странный человек. Странные отношения возникли между нами. Если можно назвать это отношениями. Вроде бы он полностью отвергал меня. Я был ему чужд, это чувствовалось. Но в то же время меня просто притягивало к нему. Тянуло, как на аркане, особенно после того как он назвал меня по имени и после того, как он назвал меня младенцем.

«Всевлаад, младенец».

Кто называл меня младенцем? Отец, мать... О Господи! Иисусе Христе... как там... Сыне Божий... какое длинное предложение! Сыне Божий, помилуй меня, грешного.

Грешен, конечно! Но не так уж и грешен. Не убил... ну да, не убил. Это, кажется, из десяти заповедей. А что там ещё? Не помню. Ничего не помню.

«Господи! Иисусе Христе! Сыне Божий...»

Что такое! Зачем я повторяю это, как попугай!

«Сыне...» Отец мой рано умер, от рака. Ему было около пятидесяти, а я на втором курсе учился... нет, на третьем... Инженеришка-папашка. Всё давил на меня амбициями. Всё ругал, всё говорил, что я не такой, как надо. А сам какой был? Выше замначальника цеха не прыгнул.

«Господи! Иисусе Христе!» Мама... и хотел бы прослезиться, да не могу. Наверно, у меня слишком высокие запросы. Наверно, я мечтал, чтоб мама у меня была народной артисткой, а не рядовым бухгалтером. Я так и не простил ей, что она не народная артистка.

У отца и матери тоже имелись высокие запросы. Но, поскольку сами они ничего не смогли добиться, все их запросы и амбиции переместились на бедного меня.

Они оба, и мать и отец, желали, чтоб я стал идеальным и продвинулся дальше их. Продвинулся — как? По должности? По деньгам? Нет, нет, не только! Как же ещё? Как-то ещё! Чтоб их распирало от гордости, что у них такой сын!!!

А я — не хочу никуда продвигаться. Я попробовал — и вернулся назад! И я застрял! Мне плохо! Фигово!

Вся моя жизнь летит коту под хвост. Я застрял.

— А-а-а-а...

Я застрял. В камнях.

Я не мог больше продвинуться дальше. Сандалии скользили. Ноги болели. Спина болела. Голова болела.

Да что я — нанялся тут ходить, с этим кувшином?! Воду ему таскать! Он что, думает, я буду его обеспечивать? Да кто он такой? Откуда он вообще свалился на мою голову? Что тут, вообще, происходит?

Я сел на более-менее подходящий камень и позвал идущего впереди:

— Феодосий!

Он не отвечал мне и удалялся всё дальше. Тогда я заорал:

— Феодосий, ёлки-палки! Я не могу больше! Подожди!

После третьего окрика он обернулся и медленно пошёл обратно ко мне. Снял с плеча кувшин, присел рядом.


Глава 13

— Что ты вопишь? — спросил он.

— Я не желаю, чтоб ты грузил меня своими кувшинами и своими молитвами. Сам таскай свою воду! Я не желаю здесь оставаться, слышишь! Если ты как-то меня сюда притащил, изволь отправить меня обратно!

— Божия воля на то, чтоб ты оказался здесь.

— Ну зачем мне такой Бог, Который...

— Остановись, — перекрестился монах. — Святые отцы говорят: «Если ты в гневе плюёшь на небеса, плевок всегда падает тебе на голову».

Что я должен был ответить? Может, мне надо было побиться лбом о камни? Я замолчал. Молчал и монах.

Мне надоело молчать, и я задал вопрос:

— Скажи, зачем всё это?

— Что?

— А ты не понимаешь?

Феодосий сделал жест в сторону пустыни:

— Это — Божий мир. Я благодарю Господа за него. Всякий день и всякий час. Чудо жизни. «Всякое дыхание да хвалит Господа».

— Тоже псалом?

— Да, сто пятидесятый.

— Ты что, их все знаешь?

— Да.

— А как? Учил?

— Учил... Духом.

— Это как?

— Это так, как я узнал про тебя.

— Непонятно.

— Раз непонятно — значит, не пришло время понимать.

— Да ладно тебе! И вообще, я тебя не о том спрашивал.

— О чём ты спрашивал?

— Зачем ты живёшь в пустыне? Я там, у себя, изнемогаю от одиночества и не знаю, как найти выход. А ты закрываешь голову капюшоном, чтоб я не потревожил твое одиночество.

— Не только ты. И камень может потревожить одиночество. Одиночество — дар Божий.

— Дар? Мы что, говорим о разных вещах?

— Вероятно. Ты отдохнул?

— Нет, постой! Ты сам сказал, что я на тебя свалился по Божьей воле. Дай-ка я уж понарушаю твоё одиночество!

— Тебе не откажешь в разуме, — чуть улыбнулся Феодосий.

— Ну, хоть что-то, — парировал я.

Нет, не так уж он сух, этот авва. Правда, язык мой не поворачивался так называть моего спутника. Отец, он и в Африке отец.

— Почему ты здесь, в пустыне?

— В пустыне познаётся сила Божия и немощь человеческая. Ученик не больше своего Учителя.

— Кто же твой учитель?

— Иисус Христос. Он удалялся в пустыню на сорок дней. Постился в пустыне и молился.

— Он — на сорок дней. А ты — на всю жизнь? Зачем? Если уж на то пошло, хватило бы и сорока дней.

— Он — Бог. Я — грешный человек. Чтобы мне выжечь из сердца всё нечистое, мне может не хватить и жизни.

— И как же ты выжигаешь всё нечистое?

— Молитвой и постом. Постом и молитвой. Сказал Великий Антоний: «Кто живёт в пустыне и в безмолвии свободен от трёх искушений: от искушения слуха, языка и взора; одно только у него искушение — в сердце».

— Ну извини, что тебе пришлось со мной разговаривать. Я этого не хотел.

— На всё — Божия воля.

— И много лет ты ни с кем не общался?

— Много или мало — Богу ведомо.

— Ну ты даёшь. Значит, ты считаешь, что таким варварским способом можно выжечь из человека всё нечистое?

— С Божией помощью. Только Бог знает, какая мера человеку доступна. Но человек при этом должен делать всё, что может.

— Ну ты и крут.

— А тебя борет лень. Вставай. Бери кувшин и пойдём за водой. Если твоё внутреннее устроение вгоняет тебя в тоску — значит, оно никуда не годится.

— Да ладно тебе! — сказал я. А сам подумал: «Вот только в египетской пустыне мне ещё не хватало нравоучений!»

Я показал монаху красные полосы на моих ступнях от врезавшихся в них ремней:

— Натирают твои сандалии.

— Тогда перемещайся по воздуху, — пожал плечами авва.

— Как?

— Духом.

Мне показалось, что он опять улыбается. Я поднял голову от сандалий и увидел его спину, чуть согбенную, и его голову, покрытую капюшоном.


Глава 14

Опять он меня учит!

— Не пей много, — сказал Феодосий. — Трудно будет идти назад. А ещё через ненасытное чрево много нечисти проникает в человека.

Я всё-таки напился из источника. Выпил, сколько влезло. Феодосий же сделал только несколько глотков.

Наполненные кувшины стояли в тени плодового дерева. Плоды были безнадежно зелены.

— Что это за дерево? — поинтересовался я.

— Смоковница. Не ешь, слишком зелена.

— Не пей, не ешь... — сказал я и сорвал несколько плодов. — Или ты думаешь, что я насытился куском хлеба?

— Думаю, что не насытился.

— Ладно. А вдруг я завтра вернусь обратно и забуду тебя, как кошмарный сон?

— На всё — воля Божия. Но поскольку я тебя уже знаю, хочу, чтоб ты сам почувствовал, что призван к Богу и к покаянию. Хочу я, чтоб спаслась твоя душа. Понимаешь?

В голосе Феодосия прозвучали такие нотки, что заставили меня остановить процесс жевания.

— А как я пойму, что призван?

— Скажу тебе, как учил Антоний Великий, пустынник. Знаешь о нём?

— Нет.

— Узнаешь, даст Бог. Слушай: трёх родов бывают души, влекущиеся к Богу. Первые призваны законом любви, который изначальное Благо насадило в них при первом творении. Без малейшего сомнения последовали они за Словом Божиим с готовностью, как праотец Авраам. Вторые — «слышат писаный Закон, свидетельствующий им о муках и страданиях, уготованных для нечестивых, и об обетованиях для тех, кто ходит достойно в страхе Божием; и свидетельство писаного Закона побуждает мысль их искать, каким образом возможно войти в призвание...» Я сокращаю для тебя слова Антония, чтоб ты не утерял течения мысли.

— Ты же не отказал мне в разуме! Хотя, конечно, длинновато.

— Видимо, в твоём мире говорят не предложениями, а восклицаниями.

— А в твоем мире ходят за водой за пять километров!

— Продолжу, с твоего позволения. О вторых свидетельствует Давид, говоря: Закон Господень совершен, укрепляет душу; откровение Господне верно, умудряет младенцев. Это тоже слова псалма, восемнадцатого.

— Это поэтому ты назвал меня младенцем? — спросил я.

— Разве ты — не строптивый младенец?

— Ну... Мне тридцать лет...

— Младенчество духа не определяется земным возрастом. Дальше скажу. Есть третьи, «души, которые вначале были жестокосердны и закоснели в делах греха; и вот, Всеблагой Бог по милости Своей посылает таким душам очищение скорбей, пока они не умягчатся и не придут в чувство, и обратятся, и приблизятся, и войдут в знание, и покаются от всего сердца, и они тоже обретут истинный образ жизни, как и те, другие...».

— Так я — который?

— Подумай. Для первой категории ты не подходишь. Вторая — тоже не твоя. Ты смеёшься над тем, что есть Закон Божий, что есть рай и есть ад. Скажи мне, что это не так.

— Так.

— Ты смеёшься над Церковью и служителями её. Ты смеёшься над теми, кто уверовал.

— Откуда ты знаешь?

— Позволь, я не стану тебе отвечать. Думаю, что Господь посылает тебе очищение в скорбях, как многим душам, идущим третьим путём. Ты ведь жалуешься на свои скорби? Я скажу тебе, что знаю о твоих скорбях больше, чем ты сам.

— Откуда?

Ответа не последовало.

— А что будет, если я не пойму и третьего призыва?

— Прискорбно будет душе твоей.

— Откуда ты знаешь? Почему ты так уверен?

— Не грызи зелёную смокву, Всевлаад.


Глава 15

Путь назад показался не таким тяжёлым. Наверно, потому что дорога от источника шла чуть под уклон. Мы шли молча и без привалов. Вылили воду в выдолбленную в камне ёмкость, подобную небольшой ванне, и отправились назад, к источнику.

Феодосий снова шагал впереди. Я едва поспевал за ним. Наголовник, или попросту капюшон, естественно, с головы моей слетел. Как ни странно, я попытался повторять молитву, но мысли мои прыгали, а вслед за мыслями прыгали слова молитвы, разрывая связь друг с другом.

Феодосий остановился сам, примерно в том же месте, что и в первый раз. Я так запыхался, пытаясь от него не отстать, что даже не сразу начал задавать вопросы, которые роились в моей голове, как пчёлы возле улья.

— А как узнать, что я призван? — без предисловий начал я. — Что тогда будет?

— Ты это почувствуешь. Тебе захочется освободиться от нечистоты и покаяться. Это не спутаешь ни с чем. Это блаженство человека.

— Ну ты хватил! А как же дома, дворцы, яхты, девушки? Деньги!

— «Подлинно, как призрак, преходящ человек, только напрасно волнуется; копит и не знает, для кого он то соберёт». Это из псалма тридцать восьмого.

— Что, твой Давид предвидел все мои вопросы?

— Боговдохновенный Давид ответил и на те вопросы, которые ты никогда не задашь.

— Послушай, ну что это за блаженство — покаяться! Смешное блаженство!

— Значит, ты ещё не почувствовал призвания. Значит, скорби твои усугубятся.

— А если не усугубятся?

— Тогда я буду оплакивать твою душу. Это будет означать, что Господь оставил попытки призвать тебя, что душа твоя умерла раньше, чем умерло твоё тело. Это будет означать, что Господь, как сказано, оставил тебя упорству сердца твоего ещё глубже погрязать в грехах, без надежды спасения души.

— Значит, ты считаешь, чем мне будет хуже — тем лучше?

— Так, как это понимаешь ты — да.

— Ну ты даёшь!

— Если бы я мог — я бы тебе дал. Вставай. Снова мы карабкались по камням, на холм, на вершине которого, вопреки законам природы, пробивался источник чистой, свежей воды.

Вода была набрана. Опять я пил взахлёб, брызгался, умывал лицо и руки. В этот раз Феодосий молчал и только искоса поглядывал на меня.

«Скорее бы вниз, — думал я. — Полежу хоть, ноги вытяну. Вымучить бы ещё у этого аввы поесть чего-нибудь...»

Полдороги вниз я тешил себя сладкими мыслями.

Но спутник мой, видно, накаркал. Скорби мои умножились, ёлки-палки...

Где-то в середине пути у меня схватило живот. Да как! На дикой скорости я отклонился с прямого пути, чтоб хоть как-то спрятаться за камень.

Я скрылся, более-менее, от взгляда моего спутника. Но даже скрывшись от взгляда, я не мог скрыть звуков, вырывающихся из меня.

«Господи! Да что же это за наказание!» — мысленно кричал я в пышущие зноем египетские небеса, сидя на корточках, в самой неприглядной человеческой позе, и испуская самые непристойные человеческие звуки. Я испытывал резкие боли, рвущие на части мое ненасытное чрево. Запахи...

Как только я пытался встать, рези в животе начинались снова и я опять приседал, продолжая мучиться не только болью, но и стыдом.

А потом, когда всё стихло, я увидел, что вокруг меня растут только колючки. Извините, конечно, но из песни слов не выкинешь.

Египетская зелёная смоква проявила себя ничем не лучше нашей зелёной алычи. Не скроешься от себя даже в египетской пустыне.

Я выполз из-за своего камня в определённом состоянии чувств. Феодосий ждал меня поодаль, поставив рядом оба кувшина с водой. Он не сказал мне ничего. Молча встал, поставил свой кувшин на плечо и зашагал вперёд.

Ничего другого не оставалось, как взять свой кувшин и последовать за ним.

Я даже попробовал снова начать молиться: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного».

На этот раз я продержался минуты три, пытаясь вкладывать в слова молитвы и мысли, и сердце, как мне было указано. Если бы меня спросили, зачем я пытаюсь это делать, я бы не ответил.

И ни за что не признался бы этому монаху, что пытаюсь следовать его указаниям.

Кстати, «пытаюсь» — это громко сказано.

Через три минуты усилий сердце не выдержало напряжения, мысли не выдержали сосредоточения, и я незаметно для себя стал думать о своих проблемах, привычно перескакивая с одной на другую.


Глава 16

— Можно я прилягу? — спросил я, когда мы всё-таки достигли пещеры.

— Приляг. А там, где ты живёшь, какой сейчас год?

— Две тысячи двенадцатый.

— От Рождества Христова?

— Да.

— «Щедр и милостив Господь, долготерпелив и многомилостив», как в псалме сто втором сказано.

— А ты это к чему?

— К тому, что столько веков терпит нас Господь. Стольким поколениям оставил возможность покаяться.

— Скажи мне, Феодосий, что случается с человеком, если он призван? Что говорит твой Антоний?

— Скажу, если спрашиваешь. Сначала Дух призывает тело очиститься «многим пощением, бдением, и молитвами, и служением». Затем Дух — водитель начинает открывать очи души, чтобы и ей подать покаяние, и тем самым она бы очистилась. Ум начинает различать между телом и душой...

— Это как?

— Знаешь ли, что грех сидит в нас с первого ещё Адамова прегрешения?

— Что-то такое слышал...

— Вот Дух Святой и «отделяет нас от плодов плоти, которые смешались с каждым членом тела нашего... и приводит все члены тела к их первоначальному состоянию, которое не имело ничего от нечистого духа. И тело приводится в подчинение уму, поучаясь у Духа. ...Ум очищает его от еды и сна — одним словом, от всех его движений, и собственной чистотой очищает он тело даже от естественного извержения семени».

— Это потому ты не хочешь есть?

— Надеюсь, потому.

— И женщина тебе не нужна?

— Я грешный человек. Кто скажет тебе, что не нуждается в пище и может спокойно молиться в гареме, — скорее всего, прельщён нечистым. Поэтому женщинам запрещён вход в пустыню.

— Я хотел бы поверить тебе! Но насчёт женщин...

— Так верь, если хотел. «...Дух научает ум, как врачевать все душевные раны... И для глаз устанавливает он правило, чтобы они видели верно и чисто и чтобы не было в них греха. Затем устанавливает он правило для ушей, чтобы они слушали в мире и больше не имели бы жажды или желания слушать о дурном или же о падениях и унижениях человеческих, но радовались бы слушанию о добром... Затем Дух учит чистоте язык, поскольку язык был поражён тяжёлым недугом; тот недуг, поразивший душу, выходил наружу в словах посредством языка, который душа употребляла как своё орудие...».

Феодосий говорил нарочито медленно. Наверно, понимал, что мой ум легко терялся в оборотах старинной речи.

Как он был прав!

— Ты хочешь сказать, что весь человек очищается Духом?

— Наконец-то ты понял, о чём я говорю. «...Дух исцеляет движения рук, которые некогда двигались беспорядочно, следуя произволу ума... После этого Дух очищает чрево, как оно ест и пьёт; ибо пока душевные желания действенны в нём, оно не знает насыщения в своём алчном желании пищи и питья, и через это бесы совершают свои нападения на душу».

— Да уж!

— «И тем, кто ищет в этом чистоты, Дух предписывает: вкушать в меру потребного для укрепления тела, но, делая это, не иметь вкуса похоти, и тем исполнить сказанное Павлом: Итак, едите ли, пьёте ли... всё делайте во славу Божию».

— Я от этого бесконечно далёк.

— Хорошо, что ты умом вникаешь в мои слова. Тебе осталось только ощутить их сердцем. А теперь мы подошли к женщинам: «Затем в отношении плотского вожделения, которое располагается ниже чрева, ум получает поучение Духа... Все эти движения укрощаются силой Духа, Который устанавливает мир во всём теле и отсекает от него все страсти. Об этом говорит апостол Павел: Умертвите земные члены ваши: блуд, страсть, нечистоту, злую похоть и прочее».

— Твой Антоний был последователен!

— Не мой Антоний. Наш. Он не только последователен и мудр. Он свят. Всё сказанное пройдено им самим, в этой пустыне пройдено. Но он сумел ещё и нам рассказать об этом.

Феодосий перекрестился.


Глава 17

Я всё ещё не ложился. Мне расхотелось. Я сидел на каменном ложе, покрытом вытертой шкурой, и думал. Передо мной открывалась стройная система воззрений на мир и на человеческую душу. Система, о которой я раньше не знал. Система, которая легко разрешала многие мои вопросы. И хотя вопросы всё ещё теснились и даже умножились, впереди замаячило нечто похожее на решение. На оригинальное, нетривиальное решение!

Передо мной сидел разумный человек, который не мучился душевно! Который смотрел на меня добрыми глазами и называл младенцем. И мне не было обидно.

Передо мной открывалась не только система теоретического знания, но и система практики жизни. Система, о существовании которой я даже не предполагал, глядя на верующих клуш и толстых священников.

Неужели и то, и это — одно и то же? Части одного и того же?

— Если можешь — говори дальше, — попросил я Феодосия.

Я давно никого не просил ни о чём подобном...

— Мы остановились внизу живота, — блеснул глазами Феодосий. — Дальше — что?

— Ноги... — неуверенно предположил я.

— «И после того и ногам подаёт Он очищение. Некогда они ступали не право, не в согласии с Богом; но теперь ум, собранный под властью Духа, очищает их, чтобы они ступали по Его воле, ходя и служа в добрых делах, так, чтобы и всё тело изменилось и обновилось, и было в послушании Духу. ...И когда всё тело очистилось и приняло полноту Духа, оно обрело некую часть того духовного тела, которое получит в воскресение праведников».

— Это всё?

— Не торопись. У души есть ещё и недуги нетелесные. «Гордость — недуг души не телесный, а также тщеславие, зависть, ненависть, нетерпение, леность и другое. Но если душа предаст себя Господу от всего сердца, Господь помилует её и подаст ей дух покаяния, который будет свидетельствовать ей о каждом грехе, и больше они не приблизятся к ней; и Он покажет ей тех, кто восстают на неё и хотят не дать ей отделиться от них, ведя тяжкую битву, чтобы не могла она пребывать в покаянии».

— Это кого — «тех»?

— Не понимаешь?

— Нет.

— Бесов. Тот, кто заполнен нечистотой, бесов не видит. Разве что совсем разрушит душу свою, — перекрестился Феодосий. — А так — ему хватает самого себя. Своей нечистоты. Своего безумия.

— А кто видит бесов?

— Тот, у кого душа чистая. Когда душа от плотской похоти очищается, бесы нападают на неё, пытаясь отлучить от Бога. Таково испытание.

— И что, прямо с хвостиком и с рожками?

— Не стоит смеяться. Не в облике суть. Бес сильнее человека. Веками он нападает и знает, где есть в человеке слабые места. Только Бог сильнее бесов. Только с Богом они побеждаются. А кто скажет тебе, что сам с бесом сражался и победил его — тот бесом же и прельщён. Не верь ему.

— А как нападает бес?

— Искушает. Внушает мысли хульные и строптивые. Заставляет человека жалеть самого себя, а ближнего ненавидеть. Заставляет завидовать. Даже заставляет считать, кто больше поклонов положил. Внушает человеку, что он уже достиг совершенства. Страхи напускает. А иногда и бьёт, и мучит тело. А иногда толкает человека на подвиги, что выше сил. Чтобы, надорвавшись, разуверился человек. Всяко бывает.

— Ты видел бесов? Они тебя мучили?

— Позволь, я не стану отвечать. Лучше послушай, что говорит Великий Антоний о душе: «Но если она выстоит и будет послушна Духу, поучающему её покаянию, Творец не помедлит снизойти к её изнеможению в покаянии и, видя её в телесных трудах, многих молениях, и постах, и сокрушении, и в поучении словам Божиим, в отречении от мира, в смирении и слезах, и упорствовании в сокрушении, — тогда милосердный Бог, видя труды её и послушание, смилуется над ней и спасёт её».

Видно было, что Феодосию нелегко давалась беседа. Ведь ему, пустыннику и молчальнику, надо было произнести так много слов!

Из-за меня... Мне...

— Ты наизусть знаешь то, что написал Антоний. Как ты запомнил это? — не удержался я, чтоб не спросить.

В принципе, я даже знал ответ.

— Я читал послание Великого Антония. Один список хранится в нашем храме, в который, если будет на то Божия воля, мы пойдём в воскресенье.

— Сколько раз ты его читал?

— Один. Не спрашивай меня. Это — жизнь, не только Антония, но и моя. И многих, поверь. Я даже затрудняюсь назвать их число. Я знаю, что они есть и в твоём далеком веке. Это ты не знаешь о них.

Глаза Феодосия смотрели в пол.

— Ну, а если нет этого? — не унимался я. — Если человек ничего не очищает в себе и не подчиняет ум Духу, а тело — уму?

— Ты задаёшь хорошие вопросы. У тебя живой ум, но сердце закрыто.

— И всё же?

— Тогда «злые духи берут над ним верх, и сеют в теле все страсти, и возбуждают, и поднимают сильную брань против него; так что душа становится усталой и недужной, и плачет и ищет, откуда бы пришла ей помощь...».

— Бедная душа! Напоминает мою...

— Так. Ты отдыхай, младенец далёкого века.

— А ты?

— Я пропустил час молитвы. Прости, я больше не могу говорить с тобой. Я выйду и помолюсь рядом с пещерой.

Он поднялся и перекрестился. Кажется, с облегчением.


Глава 18

Мне надо было подумать. Не было никакой ясности с моим появлением в 380 году, да ещё в египетской пустыне. (Смешно! Если в 380 году, то не всё ли равно где?)

В глубине души... в самой-самой глубине — я изредка вздрагивал: «А вдруг — всё? Вдруг — это навсегда?»

Я находился здесь. Хоть душа и отказывалась воспринимать это как факт. Я разговаривал с монахом-пустынником Феодосием. Я задавал ему вопросы и получал ответы. Даже пытался разобраться в этих ответах, и они мне даже нравились. А дальше что?

Вдруг — навсегда? В пустыне, в пещере, при лампаде, с гуманитарным образованием? Менеджер по рекламе? Что и кому рекламировать?

Мне что, предлагается стать монахом? В 380 году? Уму непостижимо! Дикость!

Мало мне было своих метаний и сомнений...

— У-у-у-у!!! Нет! Нет!

Я заметался на шкуре, постеленной на каменном ложе.

— Господи! — вслух произнёс я и не узнал своего голоса. — Господи! За что мне это? Почему? Ответь! Это несправедливо!

Так или примерно так причитая, я метался на койке минут пятнадцать и не заметил, как провалился в сон.

И вдруг... там, во сне, я помчался по какому-то тёмному коридору, который становился всё светлее и светлее, по мере моего довольно быстрого продвижения по нему. Сердце моё замирало, потому что я не знал, куда лечу. Не было ни радости, ни ужаса. Ничего.

Только — замирание сердца.

Я резко затормозил и вдруг увидел белый потолок, а на нём — лампы дневного света. Мне пришлось снова зажмуриться.

Я дёрнулся, набрал воздуха в лёгкие и ощутил резкую боль во всём теле. Я захотел пошевелиться, но не смог. Тогда я сделал над собой титаническое усилие и открыл глаза.

— Доктор! Доктор! — услышал я голос моей бывшей жены. — Доктор, он, кажется, приходит в себя! Сева! Сева! Ты слышишь меня?

Я хотел ответить, но не смог. Кажется, у меня в горле торчала трубка. И весь я был увешен какими-то проводами и датчиками.

Я даже не мог долго держать глаза открытыми. Сквозь суживающиеся щелочки глаз я видел расплывающееся и уплывающее вдаль лицо моей бывшей жены.

— Не обольщайтесь, милая, — услышал я мужской голос. — При таких травмах, как у него, это почти невероятно. Даже если он придёт в себя, вряд ли останется полноценным человеком.

Видимо, эти слова принадлежали доктору. Я услышал, как моя бывшая жена всхлипнула.

— Сева... — повторяла она. — Севочка... что же ты наделал...

— На вашем месте я бы пошёл отдохнуть. Вы не выходите из отделения уже месяц.

«Месяц? — подумал я. — Не может быть... А как... как я оказался в реанимации?»

От боли и недоумения я застонал. Или мне показалось, что я застонал. С таким же успехом я мог бы сказать себе, что я закричал.

И вспомнил.

Кафе, двух тёток, свою злость, жёлтый свет светофора, джип, удар...

Я снова попытался закричать и провалился во тьму.


Глава 19

— Ты кричишь. Я решил разбудить тебя.

Надо мной стоял монах-отшельник Феодосий. И тряс меня за плечо.

Тут я уже точно застонал:

— У-у-у-у...

— Ты проспал пять часов. Солнце садится. Поднимайся. Пора подкрепить тело.

Сон потряс меня. А может быть, это явь потрясла меня? Я встал с каменного ложа и вышел из пещеры.

Солнце быстро садилось. Огромный сияющий диск на мгновение завис над самой горой. Пылающим светом озарилось всё вокруг.

Божий мир... Если ты действительно создан, какая же непостижимая человеку мудрость создала тебя! И не только мудрость... как бы это сказать... Искусство... Какой великий художник придумал нарисовать в небе закат? Как говорится, за одно это его имя достойно остаться в истории человечества...

Душа моя наполнилась до краёв. То, что я узнал во сне, кажется, добавило объёма моей душе, и теперь она была наполнена до краёв. Ещё немного, и она бы переполнилась. Что бы случилось при этом? Я бы зарыдал, наверно. Как младенец, заплакал бы в голос и начал бы звать маму. Или — отца. Отца. Отца Небесного.

Я засмотрелся на солнечный диск и не сразу заметил, что Феодосий стоит рядом со мной.

Я обернулся. Губы Феодосия беззвучно шевелились.

Так мы стояли до тех пор, пока последний сияющий край солнца не скрылся за холмом.

Феодосий молча притронулся к моей руке, как бы приглашая в пещеру.

Мы молча вошли внутрь. Феодосий вынес хлеб. Кусок был чуть больше, чем утром. Феодосий разломил его. Большую часть придвинул мне, меньшую оставил себе. Вынес две кружки воды.

Не усаживаясь за стол, перекрестился и начал читать молитву на незнакомом мне языке.

Прочитав, сел и знаком показал мне, что можно приступать к трапезе.

— Какую молитву ты читал? — спросил я, неожиданно даже для себя.

— Я благодарил, — ответил он.

Я перекрестился и сел. Это получилось как бы помимо моей воли. Первый раз.

Мы молча ели размоченный в воде сухой хлеб. Я поймал себя на том, что мне не хотелось ни роптать, ни шутить по этому поводу.


Глава 20

— Ты знал, что со мной? Там, в моём времени?

— Да.

— Почему ты не рассказал мне?

— У Господа на всё Своё время.

— Я выживу?

— Не знаю.

— Я не останусь овощем, лишённым разума?

— Не знаю.

— Знаешь!

Феодосий молчал, опустив глаза в пол. Я тоже помолчал немного. Но меня просто распирало от вопросов.

— Почему это произошло со мной? Не молчи же, наконец! Или ты думаешь, что легко переместиться на семнадцать веков назад? Посмотрел бы я на тебя в двадцать первом веке!

— Разве в твоём веке на земле не осталось пустынь?

— Остались. Только нет уже таких людей, как ты.

— Думаю, есть. Правда, немного. Ты просто не знаешь о них.

— Таких — нет!

— Да, времена накладывают отпечаток на человека. Но суть человеческая не меняется от Адама. Я читаю псалмы, которые были написаны за много веков до меня.

— Тогда скажи мне, мучаются ли в твоём веке от одиночества. Почему я так мучился от одиночества?

— Ты искал вне, а надо было искать внутри. Такую ошибку совершают люди с начала времён.

— Объясни!

— Подумай сам, Всевлаад.

Мы опять сидели молча. Губы Феодосия чуть шевелились.

— Скажи мне... — нарушил я молчание.

— Ты осуждал. Ты был всем недоволен. Разве ты мог быть вместе с тем, кого осудил?

— Ну... да...

— Ты завидовал. Ты видел только себя, обделённого благами, и не видел ближних. Разве ты мог быть вместе с тем, кто обделил тебя?

— Одиночество — это пытка!

— Если одиночество без Бога — значит, оно с дьяволом. А это пытка, да. Я согласен. Это тоска. Смертный грех.

— Ну, объясни же!

— Претензия на то, чтобы без Бога владеть всем миром, — это гордыня. А мука от того, что это не получается, — тоска. И то, и другое делает душу мёртвой.

— Значит, я мучился от смертного греха?

— То, что ты принимал за одиночество и прикрывал всякими умными, современными тебе словами, были муки от смертного греха. Как бы ни пытался ты заглушить муки умирающей души, они не покинули бы тебя. Ни упоение вином, ни смена женщин, ни порошки, которые ты задувал себе в нос.

— Это было-то пару раз!

— Не унижай себя подобными оправданиями. Каждое из этих действий только усугубляло твоё падение. Лучше скажи теперь, веришь ли ты в ад?

— При чём здесь ад?

— Если бы ты ушёл из жизни тогда, как ты хотел, ты бы вечно испытывал подобные муки. Вот тебе твой личный огонь негасимый. Твой личный червь неусыпающий. Твой личный ад. Понял ли?

— М-м...

— «Царство Божие внутрь вас есть». И ад — внутри нас есть. Для того, кто не может радоваться один, радость с кем-то — недостижимая мечта.

— Ты... радуешься — один?

— Человек никогда не бывает один. Он бывает слеп, глух и немощен. Он бывает заполнен своей нечистотой настолько, что не видит своего главного собеседника. Учителя. Друга. Любящего Отца.

— Ты объяснишь мне — насчет смертных грехов? — спросил я.

— Не сейчас. Мне надо молиться.

— Ты столько лет молишься и каешься — неужели тебе надо молиться ещё?

— Я грешный человек. Моя природа такова.

— Но ты же мучаешь себя!

— Не себя. Я ветхого человека изживаю в себе. Отцы Церкви говорят, что сила Божия не может совершаться в человеке, преданном страстям.

— Твоя молитва — как повинность!

— Младенец, молитва — это не повинность. Это радость.

— Ещё скажи, что жить в пустыне — тоже радость.

— Высшей радости на земле я не знаю, как только стремиться к Богу и быть с Ним. Одно мгновение с Богом стоит всех мук на земле.

— Я хочу тебе поверить.

— Так верь, младенец Всевлаад. — Трудно достучаться в твоё сердце. Видимо, нас обоих испытывает Господь. Есть одна поучительная история...

— Расскажи!

— Один старец ходил грустный. Его спросили: «Почему ты грустишь?» Он ответил: «Потому что усомнился в способности братьев познавать великие истины Божии. Трижды я показывал им льняной лоскуток с нарисованным на нем красным пятнышком и спрашивал, что они видят. И трижды они отвечали: «Маленькое красное пятнышко». И никто не сказал: «Лоскуток льна». Всё. Прости. Мне пора.

Я не нашёл слов, чтоб ответить ему.

Кажется, я всю жизнь смотрел только на «маленькие красные пятнышки». Разве кто-то учил меня смотреть иначе?

Или этому не учат, ёлки-палки?


Глава 21

Я устраивался на ночлег на каменном ложе, покрытом шкурой, и надеялся, что снова окажусь там, в своём времени. Где я лежал в реанимации, опутанный трубками, где рядом со мной не та, что была в течение последнего месяца, а бывшая моя жена. Анна, Анюта, Анютка моя... Анютина глазка...

Как она осунулась! Почему же она вдруг оказалась рядом? Почему не бросила меня? И почему — так долго? Месяц!

Мы расстались, когда муки неудовлетворенности и одиночества донимали меня. И я всё искал выхода, искал... Начинал с того, что «истина в вине». И во всём, что прилегает к этой истине.

Буквально «прилегает»... Я тогда потерял хорошую работу, разбил машину, месяцами не жил дома.

Вероятно, я обижал её.

Мы позорно и подло развелись. Разменяли квартиру. Я практически бросил сына.

И вот теперь я снова осознавал, что мог бы жить с этой женщиной. Мог бы общаться с ней и растить ребёнка. Да что я пытаюсь обмануть сам себя! Я желал её как женщину, как жену! Давно сожалел о том, что мы расстались. Просто, чтоб сделать шаг навстречу, надо было признать себя неправым. И всё. Но я не хотел признаваться в этом даже самому себе.

Ну вот. Признался, и полегчало.

Как преступника в детективах уговаривают: «Признайтесь, чтобы облегчить свою участь». «Колись, или сидеть будешь не десять лет, а восемь!»

Принципиальная разница!

Что у меня за мозги! Даже подумать о чём-то хорошем в простоте не могу! Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешного!

Всё так.

Помилуй меня, грешного человека, чья душа затуманена всякой нечистотой. Чем только она не затуманена, бедная моя душа!

Скорее всего, то, в чём я только-только начал разбираться, — это верхушка айсберга. Основные глыбы скрыты от меня, ибо я — младенец духовный, весь пропитанный, пронизанный смертными грехами, не умеющий их даже увидеть, не то что понять.

Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешного! На глаза мои наворачивались слёзы. Оттого, какая бездна всякой гадости вдруг начала просвечивать во мне, и оттого, что перед глазами моими был путь, по которому следовало пойти, чтоб от всего этого избавиться.

Лицо сильного, уверенного в своей правоте, уверенного в избранной дороге человека — лицо моего аввы Феодосия вставало предо мной.

«Путь возможен! — говорил этот человек. — Путь труден, но радостен! Насколько труден, настолько и радостен. Потому, что в этом мире нет ничего бесплатного. Но знай: Бог не смотрит на количество отбитых поклонов. Бог смотрит в сердце. Только Бог может дать «просто так». По Промыслу, ведомому только Ему. По благодати. А кто и как достоин — решает только Бог! Имеющий уши, да слышит. Имеющий разум, да поймёт. Имеющий сердце, да почувствует и уверует».

Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешного! Как мне вместить в себя все это? Ведь все во мне восстает против этого пути!

Я не хочу голодать, я не хочу спать на каменном ложе. Я не хочу жить в пустыне. Я хочу иметь жену!

«Господи! — взмолился я. — Помоги! Покажи мне ту часть айсберга, что скрыта от меня! Разреши мои сомнения! Господи! Помилуй меня... наверно, я и вправду слаб, как младенец...»

Господи Иисусе Христе, помилуй меня, грешного!

Я не заметил, как, повторяя молитву, провалился в сон. Ночь я проспал без всяких сновидений. И без всякой яви, в веке прошлом или нынешнем.


Глава 22

Феодосий разбудил меня затемно.

— Вставай, Всевлаад, — сказал он. — Сегодня воскресенье, мы идём в храм, в деревню. Это восемнадцать поприщ.

— Ско-о-лько?

— Восемнадцать. Да, — добавил Феодосий. — Я хотел сказать тебе: «Кто боится страданий, страдает уже от самого страха».

Он вышел, а я пощупал свою трёхдневную щетину и поднялся. Неужели Феодосий отвечал на мои вчерашние сомнения? Или его слова относились к тому, что мне никак не улыбалось вставать так рано и идти по камням восемнадцать километров?

Так или иначе, я встал.

В небе египетской пустыни догорали звёзды. Было прохладно.

Феодосий не дал мне выпить ни глотка воды. Так, в темноте и натощак, мы отправились.

Монах накинул на голову свой капюшон и быстро обогнал меня, погружённый в свои молитвы.

А я, спотыкаясь на камнях, следовал за ним, наблюдая за розовеющим небом. Красота всё-таки, красота неописуемая...

Через некоторое время мы вышли на широкую тропу, или, если хотите, на узкую дорогу. И тут я увидел, как по вливающимся в дорогу тропинкам идут монахи. Так же, как и мой Феодосий, покрытые капюшонами и не глядящие по сторонам.

Я видел, как двое, вышедшие к дороге одновременно, поздоровались друг с другом легким поклоном, и один пропустил другого вперёд на довольно приличное расстояние, чтобы не идти вместе.

Наконец мы подошли к селению. Я увидел небольшие, построенные из камня и глины дома. Они располагались около дома, чуть большего по размерам, чем другие, и увенчанного башенкой с крестом. Видимо, это и был храм.

Феодосий не дал мне поглазеть на селение.

— Здесь — общежительный монастырь, — сказал он тихонько, наклонившись ко мне, перед тем как войти в храм. — Монахи вместе хозяйствуют и трапезничают. Каждому настоятель назначает и работы и молитвы. По силам.

— А мог бы я поступить сюда? — спросил я. Просто так спросил, надо понимать. Не думал же я на самом деле...

Но Феодосий ответил мне вполне серьёзно:

— Монахами не становятся в один миг. Три года трудов и молитв нужно пройти желающему. Тогда лишь может он надеяться на монашескую жизнь. Если я ослабею и Господь не заберёт — приду сюда.

— Ну, до этого ещё далеко! — не мог не возразить я. — Бегаешь ты так, что мне за тобой не угнаться. Сколько тебе лет?

— Скоро семь десятков. Прошу, не разговаривай больше. Не будем смущать братию звуками чужого языка. Смотри на меня и делай как я. Вместе со мной подойдёшь к пресвитеру, когда положено.

Ничего себе! Семь десятков! Вот это да!

Нуда, конечно. Не курит, не пьёт. Живёт в пустыне, ест мало, двигается много. Здоровый образ жизни.

Опять я за своё... А каменное ложе? А отсутствие белков, жиров и витаминов? А жара днём и холод ночью? А сон? Сколько он вообще спит? Я ни разу не видел его спящим.

Здоровый образ жизни тут не подходит. Тут — что-то ещё.

Нет, даже поспорить с собой честно не могу. Прекрасно знаю, что тут что-то ещё. Только притворяюсь, что не знаю. Сопротивляется моё внутреннее дерьмо. Вот так.

Господи, помилуй!

В храме монахи стояли по одну сторону, мужчины — видимо миряне, — по другую. Несколько женщин, покрытых тёмными покрывалами, стояли за загородкой. Я не мог разглядеть их лиц, сколько ни поворачивался и ни таращился. Пока Феодосий не дёрнул меня за край одежды.

Тут раздался возглас священника, и началось богослужение. На непонятном для меня языке. С непонятными для меня молитвами и песнопениями.

Пресвитер был одет почти так же, как и остальные монахи, лишь несколько атрибутов сана, не знаю, как их назвать, отличали его от других.

Почти все песнопения монахи пели хором. Никогда раньше не слыхал я такого пения. Не знал подобных мелодий, воспроизводимых мужскими голосами. Словно бойцы, спокойно готовящиеся к битве, словно солдаты — так пели эти монахи. Мне хотелось подпевать, но я не знал как.


Глава 23

Сначала я озирался и мялся, но потом строгость обстановки и торжественность песнопений сделали своё дело.

Я не заметил, как начал молиться. Так, как научил меня Феодосий... нет, авва Феодосий. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного, Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!»

Молитва летела легко. Я сначала просто повторил её несколько раз и сам не заметил, как начал, и правда, просить о помиловании.

Что-то случилось со мной. Как будто пелена спала с глаз, и я вдруг предстал, словно пред чем-то... пред Кем-то сияющим и чистым, пронизывающим меня насквозь. Так, что видна стала вдруг вся моя грязь, всё дерьмо, меня наполняющее.

И тут я завопил в душе, ужасаясь от увиденного: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного! Избавь меня от этой грязи! Она давит меня, не даёт мне дышать, она не даёт мне существовать!»

Сердце моё сжалось. Некоторое время я не мог думать и говорить. Во мне не осталось слов...

Наконец, одно из них вернулось, и я смог произнести:

— Помилуй...

Я ещё не мог мыслить, но «помилуй!» стучало во мне с каждым ударом сердца. А дальше слова и мысли просто сами полились, словно слёзы из глаз.

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!

Помилуй меня, обычного, грешного человека. Ничего не знающего о духовной жизни. Не в том примитивном смысле, какой вкладывают в это понятие в моём времени. Ведь там «духовной жизнью» называют поход в театр (даже если на сцене выкобениваются модернисты), на выставку (пусть это даже будет перформанс с голыми людьми, справляющими нужду), поход, извините, в кино (даже на боевик с кровавыми убийствами).

Помилуй меня. Я не знал, что тело должно быть подчинено уму, а ум — Духу. Святому Духу, Духу — вразумляющему, помогающему, спасающему. Божию.

И что истинным будет любое действие, совершённое по Святому Духу. А всё остальное...

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!

Помилуй меня, я не знаю десяти заповедей. И никогда ими не интересовался. Не убий, не укради... Что ещё... не прелюбодействуй... Про меня как раз.

Помилуй меня, я не могу перечислить семи смертных грехов. Знаю только один — тоска. Тоска!!!

Господи, это Тебе, наверно, тоска на меня смотреть...

Что-то авва Феодосий говорил... подожди... когда приводил слова Антония: «недуг души нетелесный... гордость, тщеславие, зависть, ненависть, нетерпение, леность и другое...»

И другое, Господи. И всё другое!

Всевлаад, младенец, ты хотел, чтобы мир лёг у твоих ног, как побитый пёс. Ты хотел владеть миром, Всевлаад.

Для начала — не всем миром, а своим маленьким, наполовину придуманным мирком, где ты считал бы себя — пусть не богом, а так — маленьким божком...

Это давало бы тебе власть командовать и осуждать... владеть душами близких... и простираться всё далее, далее...

Но ты же не дурак. Ты видел, что претензии твои опираются на пустоту. Ты заглядывал в пустоту, и тебе становилось страшно. Ты называл это одиночеством.

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!

Помилуй меня, грешного. Помилуй меня, тоскливого. Помилуй меня, обжорливого и трусливого. Помилуй меня, я хотел уйти из жизни. Помилуй меня, я предал жену и родного сына. Помилуй меня, я забыл про мать, а ведь она ещё жива. Помилуй меня, я два года не был на могиле отца. Помилуй меня, я всегда всё пытался обсмеять. Помилуй меня, я презирал себе подобных. Помилуй меня.

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!


Глава 24

Очнулся я от того, что авва Феодосий дёрнул меня за край одежды и знаком показал, что мне следует идти за ним.

Очередь из монахов выстроилась к пресвитеру. Встал и я. Все причастились. То же самое сделал и я.

Может, оттого, что я находился среди монахов... Может, оттого, что авва Феодосий, мой, как я теперь понимал, духовный отец, стоял позади меня...

Всё во мне пело, всё во мне сияло, всё во мне — неслось к небесам. Хоть я и не понял, что это, но почувствовал что-то очень важное. Главное, зачем сюда собираются монахи, в том числе и пустынники, живущие за восемнадцать и более поприщ от храма.

Радость. Радость.

Я, Всеволод, живущий в двадцать первом веке, в большом многомиллионном городе, ЭТО испытал.

Так произошло моё первое причастие, как я узнал впоследствии.

Далее мы проследовали в большую комнату, середину которой занимал грубо сколоченный стол.

Монахи рассаживались по лавкам, не поднимая с лица капюшонов. Всего за столом оказалось человек двадцать. Священник сел во главе стола.

Несколько монахов стали ставить на стол миски с кашей. Каша дымилась. Запах тёплой пищи завораживал. И вот на столе появилось блюдо с зеленью и домашним сыром и плетёные подносы со свежим хлебом.

Я чуть сам из себя не вылез, так мне захотелось есть! Но никто не прикасался к пище. Все сидели, опустив глаза, и почти в полном молчании.

Встал пресвитер, и все за ним. Он перекрестился и произнёс молитву.

Когда все сказали: «Амен», я тоже сказал это вместе со всеми. Тут мне не потребовалось переводчика. Эти мужчины... Эти монахи ели молча. Они ели понемногу. Никто не хватал кусков сыра и кусков хлеба (кроме меня). Никто не справился с кашей за три минуты (кроме меня).

Все, кроме меня, отказались от добавки.

Авва Феодосий меня не останавливал. Я был благодарен ему за это.

Через некоторое время все поднялись, произнесли ещё одну молитву и стали подходить к старому, худому, как тростинка, монаху, который клал каждому в суму продукты. Некоторым — только хлеб, некоторым — и сыр, и хлеб, и зелень. Одному — даже поставил в суму небольшой горшочек с кашей.

Когда наступила очередь Феодосия, он перекинулся с худым несколькими словами, и тот положил в сумку Феодосия и хлеб, и сыр, и зелень. Потом вынес ещё один горшочек с кашей и тоже поставил в сумку Феодосия.

Я понял, что всё это предназначалось мне.


Глава 25

— Авва Феодосий! А что, тебе не хочется ни каши, ни сыру? — спросил я, когда мы вышли на дорогу, ведущую к пещере.

Феодосий позволил себе притормозить и блеснул глазами в мою сторону:

— Когда вы становитесь достаточно большими, чтобы дотянуться до горшочка с мёдом, вам этого уже не хочется.

Мы немного прошли молча. Авва Феодосий впереди, я сзади. Хорошо, что он не видел моего лица. Губы мои сами по себе разъезжались в улыбке, я приплясывал по камням, и очень, очень хотел запеть. Что-нибудь вроде: «С песней весело шагать по просторам, по просторам, по просторам...»

Я представлял себе, как бы это выглядело посреди египетской пустыни, и мне становилось ещё смешнее. Я даже остановился один раз, повернулся задом наперёд и смеялся, пытаясь не производить громких звуков и зажимая рот рукой.

Хорошо, что меня никто не видел. Подумали бы, наверно, что у чудака «крыша поехала».

Авва Феодосий остановился сам, когда я просмеялся, позволил мне догнать себя. Он улыбался.

— Сорадуюсь с тобой твоему первому причастию, — сказал он.

— Спасибо, авва. Расскажи, как это понимать.

— Причастие есть приобщение Тела и Крови Христовых. Думаю, ты об этом ещё не раз будешь читать. Когда вернёшься к себе. А может, ты уже и не хочешь возвращаться?

Ох, как блеснули глаза моего аввы! А я почему-то не нашёл ответа.

— Ладно, не отвечай. У нас ещё есть время.

— Авва! Я выздоровлю там?

— Ты надеешься?

— Да.

— Дай, Господи... Вернёмся же к причастию. Теперь ты связан с нами. Тесно, как брат. Даже теснее. Мы — части одного Тела. Тела Христова.

Ибо сказано о хлебе: Пришлите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое. И о чаше с вином сказано: Пейте из неё все, ибо сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая во оставление грехов.

— Мне не понятно, авва.

— Все мы члены Тела Христова. Членов много, но тело едино. Голова не может сказать ноге: «Не нужна ты мне». И если один член страдает, всё тело страдает с ним. Господь установил, чтобы не было разделений в теле, а все члены заботились друг о друге. Кто грешит против ближнего, грешит против себя.

— Да, да, но я всё равно не понял! Я только чувствую, что со мной произошло что-то важное.

— Веруют — не разумом.

— Но понять...

— Поймёшь. Духом. Глаза аввы улыбались.


Глава 26

Немного отдохнув, Феодосий принялся плести корзину из прутьев.

— Зачем ты её плетёшь? — спросил я.

— Отнесу в монастырь. Они продадут.

— А я думал, что жители просто так дают вам продукты.

— Ничего на свете не бывает «просто так». Братия держит овец и возделывает огород. Есть и пожертвования, конечно. Иногда люди просят, чтоб монахи молились о них. В болезнях, в невзгодах. Потом благодарят.

— И тебя просят?

— Я грешный человек. Это Великий Антоний мог сразиться с бесами.

— Я думаю, ты слишком скромничаешь.

— Садись, научу тебя плести корзину, — ответил Феодосий.

Авва показывал, я смотрел. Нормальное занятие для человека с высшим образованием (это я о себе).

— А ты учился где-нибудь, авва?

— Ты имеешь в виду мирское мудрование?

— Да.

— Я три года посещал университет в Александрии.

Во как! Корзины...

— Кто были твои родители, Феодосий?

— Зачем ты спрашиваешь об этом? «Просто так»?

— Извини.

— Они были добрые люди. Может, они и заблуждались, но не мне судить их. Мне пристало поступать так, как велит заповедь: «Чти отца твоего и мать, и да продлятся дни твои на земле».

— А вот у меня не получается почитать.

— Жаль. Но, думаю, ты поймёшь и научишься. Проси Бога о помощи.

— А не стыдно ли всё просить да просить?

— Стыдно попрошайничать, особенно у тех, кто сильнее тебя. Стыдно пресмыкаться перед людьми, выпрашивая себе благ. Богу же следует открывать сердце.

— А если я прошу о ерунде?

— Просьбы кошки полны мышей. Потому, что мышей полны мечты кошки.

Больше Феодосий не отвлекался от корзины. Он плёл её с таким вниманием и с таким увлечением, как будто на земле не было более важного и срочного дела.

Я тоже перебирал прутья. Что мне оставалось делать? А на душе было светло. Будто и впрямь ничего важнее не было на земле.


Глава 27

Авва отказался есть вечером. Мне же отделил только немного каши и пресёк взглядом просьбу о добавке.

— Познавай себя, — сказал он вроде бы невпопад. — Где ты будешь молиться? Здесь или на воздухе?

— Ну... на воздухе, — выбрал я.

— Хорошо. Возьми мои чётки и прочти сто Иисусовых молитв.

— Сто? Это много или мало?

— Это сто. Иди, Всевлаад. Прочтёшь — вернёшься.

Солнце снова клонилось к закату. Небо оделось в лилово-сиреневую мантию. От красоты захватывало дух. Нет, невозможно. Не человеческая — Божественная красота.

Хотелось благодарить. Да, именно так. Благодарить Создателя за красоту. Я не сам встал на колени. Что-то поставило (Кто-то поставил) меня, и вся моя душа, ещё не остывшая с утра, устремилась в это закатное небо, благодаря... Слава Тебе, Господи, Слава Тебе... За этот мир. За небо, за солнце. За египетскую пустыню и большой город. Слава Твоей премудрости. Става Твоей любви, потому что без любви невозможно создать такую красоту.

Спасибо Тебе, что я, человек, могу эту красоту воспринять. Спасибо Тебе за тот отрезок бытия и за всё то, что открыл мне. И не дай мне запачкать свою душу так, чтобы она стала слепой. Слава Тебе...

Сколько я так простоял, не знаю. Солнце село, мгновенно пронеслись южные сумерки, и снова ночь начала опускаться на египетскую пустыню.

Засияли огромные, несчитанные, недоступные мне звёзды.

Боже, как красиво!

Как величественно!

Как велико по сравнению со мной... У меня не осталось слов.

Душа моя изнемогла от благодарения. Благодарение распластало меня по камням.

Я больше не мог.

Придя в себя, я вспомнил о чётках и Иисусовых молитвах. Прочёл я молитвы довольно быстро, но уже не в таком напряжении души. Просто прочёл, и всё. Старался, конечно, почувствовать то же, что и в храме. Или то, что пережил только что.

Но не мог. И был этим раздосадован.

Пришла пора возвращаться в пещеру, но я почему-то чувствовал себя так, словно в конце меня чего-то лишили. Я попробовал сладость молитвы и тут же её потерял. Несмотря на то, что прочёл молитву сто раз! Сто! Много или мало, но сто!

— Отдыхай, Всевлаад, — авва Феодосий поднялся с колен мне навстречу, когда я вошёл.

Я присел на каменное ложе.

— Расскажи мне о молитве, авва Феодосий, — попросил я.

Феодосий уже склонился, чтобы выйти из пещеры.

— Один авва сказал так: «Никто не может говорить о молитве, если он не молится. Если же он молится, у него нет ни малейшего желания об этом говорить».

— Но если молитва была — и вдруг исчезла, оставив одни слова?

— Младенец Всевлаад учится ходить...

— Ты посоветовал мне познавать себя, — что ты имел в виду?

— Испытывай свои желания, — распрямился авва. — И послушай Великого Антония: «Тот, кто знает себя, знает Бога... Кто знает себя, знает и всех людей. Кто может любить себя, любит всех... Кто любит ближнего, любит Бога; и кто любит Бога, любит свою душу».

— Подожди, подожди... повтори!

Но он вышел, а я остался один. Я мог бы лечь и уснуть.

Но я опустился на колени рядом с каменным ложем, покрытым старой шкурой.

Кажется, у меня пропало желание говорить о дальнейшем.


Глава 28

Я снова спал без сновидений. Феодосий разбудил меня и выставил за «дверь» читать сто Иисусовых молитв.

Прочитал я их ни шатко, ни валко. Но честно. Почему-то в этот раз рассвет не сильно меня порадовал. Короче, не мог я дождаться своего куска хлеба и куска сыру.

Позавтракали мы в молчании.

Я ел хлеб и сыр. Феодосий пил воду.

После завтрака он спросил:

— Как, Всевлаад, найдёшь ли дорогу до источника?

— У нас же ещё есть вода, — ответил я.

— Есть. Но мне нужна вода для одного дела. Когда принесёшь, я тебе расскажу. Найдёшь дорогу? Прямо вверх.

— Ну... должен найти, — протянул я.

Идти за водой, тем более одному, мне не хотелось. Кроме того, в нашем резервуаре оставалось ещё достаточно, дня на два-три.

Но я сказал:

— Если тебе надо... Хорошо, пойду.

— В дороге прочтёшь двести молитв, — наказал мой авва.

Сегодня его приказы воспринимались тяжелее, чем вчера. Мне даже захотелось ответить ему что-то вроде: «А где это написано, что я должен тебя слушаться? А почему двести, а не сто пятьдесят? А почему это вообще нужно?»

Но вслух я ничего не сказал. Взял кувшин и отправился прямо вверх.

Я решил сразу прочитать все двести, чтоб потом уже идти свободно. Сначала я считал молитвы по чёткам. Но потом отвлёкся.

Светило солнышко. Шагалось мне легко. Настроение поднялось, и я, благо находился в одиночестве, стал во весь голос распевать: «Го-о-о-споди, Иису-у-у-у-се Христе, Сы-ы-ы-не Божий...» и так далее, на разные мотивы.

Мне стало весело.

Я пел то быстрее, то медленнее, то весело, то грустно, и закончил тем, что стал петь в темпе марша, на мотив «Yellow Submarine»:

Го-спо-ди-И-и-сусе Христе,

Ты помилуй мя,

Ты помилуй мя!

Да, если бы кто-нибудь видел меня! Топающего с кувшином по египетской пустыне, в рясе и поющего молитвы на мотив Битлз...

Господи, помилуй...

Что-то остановило меня. «Наверно, не стоит так уж... на мотив Битлов — наверно, не стоит», — подумал я.

И перестал. Потом прикинул про себя, что сто раз я уж наверняка эту молитву прочёл и пропел, и начал считать вторую сотню, теперь уже спокойно и по верёвочным чёткам Феодосия.

Я не жалуюсь на зрительную память. Скоро показался пригорок и зелёная смоковница, растущая на нём.

— Йо-хо! — крикнул я и начал плескаться в источнике.

Так плещутся в источнике люди, когда никто не стоит у них над душой. Напившись и вымывшись, я присел на камень. И понял, что мне хорошо. Понял, что, несмотря на все несуразицы, со мной произошедшие, я чувствую себя так хорошо, как, наверно, чувствовал себя в возрасте семи-десяти лет, когда жизнь ещё представлялась мне радужным фейерверком.

Я был один, но не ощущал одиночества. Я забыл о нём. Более того. Кажется, я испытал радость от молитвы. То, о чём говорил Феодосий.

Молодец я! Наверно, молодец! И ведь не сидел при этом сто лет в пещере!

— Ладно, авва Феодосий, принесу тебе водички, — сказал я вслух.

Взвалил кувшин на плечо и зашагал вниз.

Я, конечно, мысленно спорил с Феодосием. Я продолжал испытывать отвращение ко всяким поучениям, просто потому, что это поучения. Мне казалось, что монах во многом неправ и перегибает палку.

Но я не мог не чувствовать силу этого человека, и мне хотелось разобраться окончательно, почему он так силен и так мне симпатичен. Мне не хотелось огорчать его. Мне хотелось порадовать его.

Я тащил кувшин, в таком вот компоте разных, но, в общем-то, приятных чувств. Тащил и сам себе нравился. И даже гордился собой. Чуть-чуть.


Глава 29

Феодосий стоял на коленях перед своим крестом, когда я вернулся. Я присел на камень рядом с входом, чтоб не тревожить авву.

Через несколько минут он вышел из пещеры.

— О чём ты так долго молишься? — спросил я.

— О тебе.

— А о чём ты молился до того, как появился я?

— О тебе.

— Но этого не может быть!

— Даже молясь о себе, молятся о мире. А значит, и о тебе. Принёс воду?

— Да! Для чего она тебе понадобилась?

— Подойди, возьми кувшин. Я взял.

— А теперь — вылей воду.

— Что?

— Вылей воду на землю.

— Ты что? Ты... Ты... Понимаешь, что говоришь?

— Вылей воду.

— Я... Я нёс! Тебе! Радовался! Ты понимаешь, что говоришь?

Не могу передать, как всё моментально вскипело у меня внутри. Перехватило дыхание. Даже бросило в пот от возмущения.

Руки непроизвольно сжались в кулаки.

Я придвинулся к Феодосию. Ещё немного, и я бы схватил его за грудки. Но он перекрестился, спокойно глядя на меня.

Я схватил кувшин и перевернул его. Вода жалобно хлюпнула и вылилась на каменистую землю, почти сразу же впитавшись в неё.

— Вот! Пожалуйста! Как хочешь! Только ни о чём меня теперь не проси! И твои молитвы не нужны мне! Забери их вместе с твоей водой!

Я отшвырнул кувшин. Он жалобно звякнул на камнях и отлетел.

Этот человек оскорбил меня! Он насмеялся над самым светлым. Над тем, что только проявилось во мне! А ведь я ему, для него — нёс эту воду! Этот человек... У меня не было слов. Даже ругань застряла у меня в глотке. Я не знал, куда деться. Что сделать...

Я плюнул на камни и побежал, куда глаза глядят.


Убежал я недалеко. За холм. Чтоб не видеть ни Феодосия, ни пещеры. И там я сидел.

Сидел, сидел...

Я понимал, что уходить мне некуда. Что нет смысла идти даже в монастырь, за восемнадцать километров. Там никто не понимает моего языка, и все видели, что я приходил с Феодосией.

Просто, видимо, мне надо было побыть одному, чтоб прийти в себя от такой неожиданной и подлой обиды, нанесённой мне этим человеком, которого я — даже назвал аввой! Что значит — отец.

Я назвал этого человека отцом, а он...

Нет, я никак не мог прийти в себя. Солнце уже перешло середину небосвода, а я не находил в себе сил вернуться к пещере.

Чего только я ни передумал, сидя на камне и лёжа на сухой земле! И о своём несуразном прошлом, и о том, что меня, в общем-то, здесь и нет. А лежу я, бедный, в реанимации, в двадцать первом веке, и никак не могу прийти в себя.

Может быть, всё это — только изощрённая игра разума, галлюцинация. И никакой пустыни, никакой пещеры и никакого монаха Феодосия нет и в помине и никогда не было.

Так, всё так... но почему тогда столь тверды эти камни? Так жжёт это солнце, и так хочется есть?

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного...

Я начал молиться на закате.

Просил о помиловании. «Пусть я такой плохой, — думал я, — но, Господи! Неужели всё так безнадежно? Ты, вон, разбойников прощал, так помилуй и меня... Почему я оказался здесь? Почему Ты дал мне в наставники такого чудного, такого чёрствого и даже жестокого человека? А, Господи? Почему? Почему он насмеялся надо мной? А Ты всё видел и не защитил меня! Не помиловал! Может, Ты не видел? Помилуй, помилуй...»


Глава 30

Целый день я пробыл в одиночестве. К пещере вышел, только когда село солнце. Феодосий плёл корзину. Губы его чуть заметно шевелились. Он вкладывал Иисусову молитву в каждое переплетение прута.

— На вечер — сто Иисусовых молитв, — как ни в чём не бывало, сказал он мне.

— Читай их сам, — грубо ответил я.

Конечно, я немного перегорел. Теперь я догадывался, что не всё так просто с этой водой. Но не мог же я сдаться без боя.

Феодосий продолжал молча доплетать корзину. Да и сумерки опускались быстро.

— Почему ты молчишь? — не выдержал я.

— Читаю сто твоих молитв, — спокойно ответил он.

— Может, объяснишь мне, что произошло?

— Если бы ты был моим учеником, пришедшим ко мне по доброй воле, я бы ничего не сказал тебе. Я просто выливал бы твою воду до тех пор, пока ты не понял бы сам. Или — не ушёл бы туда, откуда пришёл.

— Я прошу тебя.

— Да, идти тебе некуда. И я не знаю, сколько ты пробудешь со мной.

— Не знаешь?

На этот вопрос Феодосий не ответил. Он закрепил последний прут и отставил готовую корзину в сторону.

— Ты подумал, что ощутил сладость молитвы. Ты решил, что молился сам. Но это не так. Бог подвёл тебя к началу пути. Бог вложил в уста твои молитву не более той, какую может вынести новоначальный. Остальное доделала твоя горячая, разгорячённая плоть. А ты решил, что чего-то достиг? И потому тебе не нужна пещера?

Тут уж настала моя очередь промолчать. С каждым словом монаха мне казалось, что и в сумерках заметно, как краснеет мое лицо.

— Гордыня твоя тебе незаметна. Но гнев — мы заметили оба. Ещё бы, что-то случилось не по-твоему! Гордыню можно скрыть до поры. А вот гнев — не скрыть. Гнев сразу покажет, есть ли в человеке гордыня, мгновенно выявит её.

На небе появились первые звёзды.

— Прости, авва, — сказал я.

— Проси Бога, — ответил он.

— Но ты... не обижаешься?

— Ты младенец, Всевлаад, — вздохнул авва. — Посочувствуй обидевшему. Солнце да не зайдет во гневе вашем; и не давайте места диаволу.

— Прости...

— Испытывай помыслы и действия.

— Я не успел даже подумать.

— Это значит, что в поступках твоих главенствует не Дух. И даже — не ум. Знаешь, что однажды сказал ученику Великий Антоний? Чтобы спастись, «не надейся на свою праведность, не жалей о том, что прошло, и обуздывай язык и чрево». Запомни и пойди прочти пятьдесят шесть Иисусовых молитв.

— Почему пятьдесят шесть?

— Потому, что сорок четыре твои молитвы я уже прочёл.

Я отошёл и подумал, что сделал всё, как велел Великий Антоний. Только наоборот.

Хватит ли мне пятидесяти шести молитв, чтоб запомнить?


Глава 31

«Какой же я дурак!» — думал я, ворочаясь на каменном ложе, покрытом старой шкурой. Всё мне становилось ясно. Или мне опять казалось, что всё ясно, в силу моей новоначальности, как выразился авва? Какие бездны открыты ему и закрыты для меня! А он почитает Антония, считает его большим себя и называет Великим. Смогу ли я когда-нибудь хотя бы приблизиться к этим людям по духу?

Ночь снова протащила меня по длинному коридору. Каждую ночь, засыпая, я надеялся на это и каждую ночь этого боялся. А вдруг там, в моём времени, я уже умер? Смешно, но мне не хотелось умереть и в этом времени. Мне не хотелось уходить из египетской пустыни. Ибо никто там, в двадцать первом веке, не назовёт меня «младенец Всевлаад». Никто не выльет воду мне под ноги. Нет, может, выльют, и не раз. Но никто не выльет воду мне под ноги — из любви ко мне.

Ночь вытолкнула меня в больничную палату. Это, вероятно, была уже не реанимация. В палате нас было двое. Напротив меня на койке лежал и не шевелился мужик, обвешенный трубками. Видимо, как и я.

Трубок у меня стало поменьше, но они ещё присутствовали.

Я попытался пошевелиться. Боль значительно уменьшилась. Сильнее всего болели голова и горло. Трубка в горле продолжала торчать.

Рядом с моей кроватью никто не сидел.

А я хотел её увидеть! Я хотел удостовериться, что она не бросила меня!

Аня... Жаль, что тебя нет...

В палату влетели две медсестрички. Они направились не ко мне, а к соседу. Одна повернула его, а другая что-то делала с трубкой, торчащей у него из спины. Или просто со спиной.

— Тяжело его ворочать! — вздохнула первая.

— Ишь, боров! Недолго ему осталось,— ответила вторая. — Кажется, его жена сегодня подписала, чтоб от аппаратов отключили. Быстренько она! Лежит только десять дней.

— Что делать! Врачи говорят — мозг умер. — Удачно подстрелили беднягу.

— Жаль. Видно, красивый был мужик. Может, очнётся ещё.

— Ага. И этот, второй, тоже вроде был ничего. Пока машина не сбила. — У этого жена отказалась подписывать. Пятый месяц лежит. На что она надеется, непонятно.

— Жена, кажется, разведённая.

— Всякая неразведённая ходила бы так, как эта разведённая. А раз кто-то ходит — надо согласие.

— Ладно, поворачиваем. Раз...

Грузное тело мужика опустилось на спину.

— Этого будем обрабатывать? — спросила первая, указывая на меня.

— Пока оставим, — ответила вторая. — У него пролежни небольшие. Пусть разведённая жена обрабатывает.

— Смотри, он, кажется, моргает, — показала в мою сторону первая.

— Это нервное, — не поддалась вторая. — Судороги, наверное. Пошли.

Сестрички выпорхнули из палаты.

А я остался. Спасибо, они полностью снабдили меня информацией. Я уже пять месяцев в коме, но Аня не подписывает моё отключение от аппаратов.

Пять месяцев... А в пустыне я всего пять дней. Один день пустыни равен месяцу здесь.

Господи! Господи! Сделай что-нибудь!

Помилуй меня!

Вразуми меня, натолкни на то, что я должен понять! Что я должен сделать, Господи, чтоб разорвать эту цепь? Что я должен сделать духом, Господи?..

А этот мужик, мой сосед... Он совсем умер? Или тоже как я, в каких-то незапамятных веках, в пять дней постигает то, на что у людей уходили годы? Может и постигает, но завтра его отключат от аппаратов. Что же тогда будет с ним?

Господи! Благодарю Тебя. Я ничего такого не сделал для Ани, чтобы она боролась за меня. Чтоб верила, что я оживу. Ведь я развёлся с ней. Это значит, она понимает, что я могу с ней не остаться, даже если оживу. Но она продолжает бороться.

Господи! Благодарю Тебя.

Господи! Пусть жена того человека отменит свое решение. Господи, он одумается! Одумайся, человек!

Господи, помилуй нас.

И его, и меня. И всех других, Господи, таких, как мы. И всех других, Господи.


Глава 32

Коридора не было. Авва Феодосий просто тряс меня за плечо.

— Вставай, Всевлаад.

— Доброе утро, авва.

— Доброе. Слава Богу. Сегодня с утра — двести Иисусовых молитв. Думаю, справишься.

— Да, — ответил я. — Справлюсь.

— Не ищи восторга, — сказал авва. — Если надобно прийти восторгу, он придёт тогда, когда Бог даст. Но если ты будешь ждать и призывать его, то восторг принесёт тебе тот, кто исполняет желания.

— Кто?

— Бог даёт то, что необходимо для спасения души. Или то, что спасению не повредит. Дьявол же — исполняет желания. Любые, но только не те, что ведут к спасению души. Теперь подумай, нужен ли спасению души восторг, ведь он только тешит твоё самолюбие.

— Как же мне научиться отличать одно от другого? Хорошо, если бы ты всегда был со мной и подсказывал.

— Плохо, если бы я всегда подсказывал тебе. Спасти свою душу ты должен сам, по своей свободной воле. Испытывай помыслы, раздумывай над действиями. Если сомневаешься — подожди. Помолись и ещё подожди. Пока в сердце не наступит ясность. Пока ты не поймёшь, что ни тщеславие, ни гордыня, ни тоска, ни какая ещё гадость не примешались к твоим размышлениям или действиям.

— Но ведь это невозможно!

— Что?

— Во всём так рассуждать!

— Я думал, ты скажешь, что невозможно другое.

— Что?

— Невозможно, чтоб это всё не примешалось.

— Знаешь, я и хотел это сказать.

— Да. Будет примешиваться. Однако, если ты обретёшь стойкость и не убоишься — будет подмешиваться меньше и меньше. Но чем ближе твоя душа будет подходить к Богу, тем больше ты будешь замечать эти примеси в твоих мыслях и поступках. А потом начнутся другие искушения. Бес не оставляет человека — до смертного одра. Будь готов, как воин на посту.

— А ты? У тебя — как?

— Я — грешный человек, — авва перекрестился. — Один Бог знает, как черна моя душа.

— Ну, это ты хватил!

Авва не ответил. Но я не отставал:

— Авва, почему молитва иногда бывает горяча, а иногда — ну просто никакая? Как будто Бога совсем нет... Или это только у меня так?

— Ощущение богооставленности знакомо только тому, кто испытывал богоприсутствие. На всё воля Божия. И на молитву твою — тоже. Иди молись, Всевлаад.

Я умылся и вышел в пустыню, чтоб прочесть двести Иисусовых молитв. Я прочёл их спокойно. Стараясь, чтоб мысли мои не разбегались в разные стороны и чтоб не провоцировать себя на искусственные восторги. Правда, меня так и подмывало подумать о том, как я лежу в палате, об Анне, о том моем собрате по несчастью... Впервые мне до боли захотелось подумать о сыне. Ему сейчас четыре года. Я так давно не думал о нём... Но я отогнал эти мысли. Ведь авва советовал отгонять любые.

«Ладно, подождите, — обратился я к своим мыслям, которые толпились в голове и пинали меня, приговаривая: «Я, я, я! Меня, меня подумай!» — Ладно, подождите, сказал я им. Я всех вас люблю, но подумаю вас позже, а сейчас я хочу поговорить с Богом, Который сотворил всё и вся. В том числе и вас, мои милые...»


Глава 33

На завтрак у меня был хлеб с сыром, у аввы — вода.

— Что делать, авва, когда мысли и желания мешают молиться? — спросил я, когда мы ещё не уселись за стол.

— Если ты будешь стоять на ветру, разве сможешь ты не пустить ветер к себе за пазуху?

— Нет.

— Так не можешь ты запретить помыслам приходить к тебе. Твое дело — не пускать их в душу.

Я поклонился авве. Неожиданно для себя. Он ответил тем, что перекрестил меня.

Когда трапеза наша окончилась и молитва на окончание её была прочитана, приступил к самому главному.

— Авва, я ночью снова был в моём веке, — сказал я.

— Я слушаю.

До этого слова так и норовили выскочить из меня, а сейчас вдруг замерли, и даже проскочила мысль: «А стоит ли говорить?».

Поэтому я замолчал и сидел так некоторое время. Затем всё-таки начал:

— Я всё ещё в коме. Там за каждый здешний день проходит месяц. Скажи, что будет со мной?

— Я не могу ничего сказать тебе. Проси Бога так, как Давид: «Услышь молитву мою, Господи, и прошению моему внемли, не промолчи, видя слезы мои, ибо поселенец я у Тебя и пришелец, как все отцы мои».

— Это какой псалом?

— Тридцать восьмой.

— Всё равно не запомню.

— Запоминай.

— Если не хочешь говорить обо мне, тогда скажи, что будет с моим соседом по палате? Его жена разрешила отключить его от аппаратов. Понимаешь, что это значит?

— Ты спрашиваешь из любопытства?

— Нет. Мне жаль его. Его жена дала согласие... А может быть, он сейчас где-то так же, как я... Ты... мог бы ему помочь?

— Помогает Господь. Я помолюсь; другого не могу обещать.

— Авва, а мне обязательно быть монахом?

Глаза Феодосия блеснули:

— Я только что говорил о свободе, а ты не услышал.

— Но я бы хотел поступить правильно!

— Ищешь подсказки?

— Да.

— А если мои слова разойдутся с твоими желаниями? Что ты станешь делать?

— Не знаю...

— Есть ученики, которые находятся в полном послушании. Таких немного, и в их устах нет слов «почему» и «зачем». Но если ты берёшь на себя смелость задавать вопросы — имей мужество обращать их к себе, решать сам и нести за это ответственность.

Мы опять молчали. Авва давал моим мозгам время, чтоб переварить сказанное.

— Почему ты не спросишь меня о моем веке? — свернул я на другую тему.

— Хорошо, расскажи, что считаешь нужным, — словно бы скупо разрешил он.

И я начал рассказывать. Об электричестве. О квартирах с горячей водой, туалетом и ванной. О поездах, автомобилях, самолётах. О телевизорах, холодильниках, стиральных машинах. О компьютерах, интернете, мобильных телефонах.

Он молча, спокойно слушал.

— А что показывают в телевизоре? — наконец, спросил он.

— Новости показывают. Где какая война, где землетрясение. Что решает правительство. Сенсации разные. Голых женщин, преступления, убийства. Даже всякие извращения. Некоторые борются, чтоб этого не показывали, но безуспешно. Здесь замешаны большие деньги. Власть.

— И всё это смотрят дети?

— Да.

— Какие силы отданы в руки слабых духом! Бедные люди... И никто не предупреждает их о Страшном Суде? Я же знаю, что есть Церковь, если ты здесь!

— Церковь-то есть...

И тут я выдал авве Феодосию примерно то, о чём думал перед тем, как меня настиг джип. О лицемерии нашего мира. О бедных и богатых — о толстых священниках и православных клушах.

Феодосий вздохнул:

— Ты опять разгорячён и впадаешь в гнев.

— Так скажи мне, что ты об этом думаешь!

— Я не думаю об этом. Потому что у меня нет времени. Я не успеваю думать о моих прегрешениях, — отвечал авва. — Но для тебя...


Глава 34

— Бедные и богатые всегда существовали. Нерадивыми священниками и неразумными мирянами никого не удивишь. Но — как не пускают в пустыню женщин, чтоб не было соблазна, так и ты не соблазняйся тем, что показывают в твоём телевизоре. Отвернись.

— Да, но они? Те, что показывают?

— Знаешь, сколько публичных домов в Александрии? И есть те, кто их содержит, и те, кто там живёт, и те, кто посещает их. Но терпит нас Господь, пока есть спасающиеся! Земля — то место, где пшеницу отделяют от плевел. Хотя и умножаются беззакония от начала к концу времён, а от умножения беззакония во многих охладеет любовь, но сказано «во многих», а не «во всех».

— Ты считаешь, что близки последние времена?

— А ты пройдись по рынку в той же Александрии! Тебе покажется, что последние времена наступят завтра. Потому что последние времена близки всегда. Каждая душа, подходя к смертному порогу, знает, что они пришли. Для неё. Я уже говорил тебе, что и рай, и ад — в душе.

— А антихрист?

— Как предсказано — придёт. Наступит последнее испытание тем душам, что будут жить тогда. Но твои испытания наступили сейчас. Сейчас стоишь ты меж Христом и антихристом. Не бойся последних времён. Они давно пришли.

— Ты умеешь утешать, — усмехнулся я.

Он же, как всегда, промолчал.

— А что ты скажешь мне о Церкви?

— Я надеюсь, что пророчества Иоанна Богослова ты, так или иначе, прочтёшь. Если останешься — изучишь греческий и прочтёшь.

— Твои утешения всё лучше, час от часа, — вздохнул я.

На этот раз он улыбнулся.

— Не судим, да не судимы будем. Я знал одного монаха, который стал так толст, что уже не мог протиснуться через вход собственной пещеры. При этом ел он так, как я, а может, и меньше. Дар исцеления получил он от Господа. Люди собирались у входа в его пещеру, прося молитв. Он всех исцелял. И только себя не мог. Когда он почил, пришлось разломать вход в пещеру, чтоб вынести его бедное тело.

— Почему? Почему так произошло?

— Подумай. Это была та вода, которую выливал Сам Господь.

Я думал. Никогда ещё мои мысли не перемещались с такой скоростью!

— Пресвитер — тоже человек, — продолжал авва. — Он может страдать и грехом тщеславия, и грехом объядения. И всеми другими пороками. Но представь себе, что на город нападает враг. Женщины и дети бегут, а тот, кто определил себе поприще воина, выходит на стены крепости. Не спросится с женщин и детей, почему они спрятались. Но если спрячется воин — спросится с него. Так же и с пресвитера спросит Господь иначе, чем с тебя. Если ты сам не станешь пресвитером.

— А я стану?

— Ты решил сегодня смешить меня? — спросил авва. — Лучше подумай, не могу ли я назвать тебя «клушей»?

Авва улыбался. Мне ничего не оставалось, как только улыбнуться в ответ.


Глава 35

Весь день я молился и плёл корзины. С аввой мы больше не разговаривали. Но мне было так хорошо! Хотелось улыбаться и петь, петь и улыбаться...

Перед ужином я не удержался и спросил:

— Авва, а это ничего, что мне всё время... ну, весело?

— Ешь с весельем хлеб твой, — ответил он, кладя себе кусок хлеба, а мне — кусок хлеба и сыр. — Всегда радуйтесь. Непрестанно молитесь. За всё благодарите: ибо такова о вас воля Божия во Христе Иисусе.

— Хорошо! — не мог не ответить я.

Духа не угашайте. Пророчества не уничижайте. Всё испытывайте, хорошего держитесь. Удерживайтесь от всякого рода зла, — закончил авва, и мы приступили к трапезе.

Шестой день заканчивался.

— Авва, — спросил я, укладываясь на каменное ложе. — А если я вдруг останусь там?

— На всё Божия воля, — ответил он.

— Но... Я буду скучать по тебе.

— Спи, Всевлаад.

— Я буду вспоминать тебя каждый день, сколько буду жить.

— Не говори ничего больше.

— А ты... будешь вспоминать меня?

— Не надо спрашивать... — авва быстро встал и вышел из пещеры.

А я повернулся на бок и попытался заснуть.


Я был почти уверен, что окажусь в своём времени. Коридор полёта стал совсем коротким.

На этот раз Аня сидела рядом.

Слава Богу!

Я попытался открыть глаза. Это мне удалось. Попытался пошевелиться. Это мне удалось хуже. Но Аня заметила.

— Сева! Сева! — начала она громко звать меня. Но я не оглох. Я просто не мог пошевелить ничем, кроме век. Нет, ещё я мог заставить себя захрипеть. Что я и сделал.

— Сева! Ты слышишь меня?

Слышу, слышу... только не могу сказать тебе об этом.

— Сева... Сева... если слышишь... мигни три раза! Три раза!

Сейчас. Раз. Два. Три.

— Ура! Я знала! Я знала! ещё три раза, ещё!

Раз. Два. Три.

— Если ты меня узнаешь, мигни четыре раза! Четыре!

Анюта, не кричи. Раз. Два. Три. Четыре.

— Доктор!

Она вскочила и побежала звать доктора. Я посмотрел на соседнюю кровать. Она была аккуратно застелена.

«Умер, — подумал я. — Жаль. Как жаль...»

В это время дверь в палату распахнулась и вошла Аня, таща за собой мужчину средних лет в белом халате и зелёной шапочке.

— Доктор, видите! Он открыл глаза и смотрит! Сева! Сева! Если ты меня узнаёшь, мигни три раза! Три!

Пожалуйста. Раз. Два. Три.

— Сева! — присоединился к разговору доктор. — Ты видишь меня? Я — врач. Если видишь и понимаешь, мигни два раза, и один раз — после паузы. Слышишь?

Ага! Он хочет показать Ане, что всё это — случайность. Сейчас. Раз, два. Пауза. Три.

— Гм, — пожал плечами доктор. — Похоже, он и вправду пришел в себя. Сева, если ты хочешь выздороветь, мигни пять раз.

Сказал бы ещё — двадцать пять! Раз, два, три, четыре, пять.

Хочу, конечно.

Я был так занят своим морганием, что не заметил, что Аня плачет.

Аня, не плачь... Ты ещё не знаешь... Всегда радуйтесь. Непрестанно молитесь. За всё благодарите...

Спасибо, Господи! Спасибо, Господи...


Глава 36

— Вставай, Всевлаад.

Боже! Я снова в египетской пустыне... Радоваться мне или печалиться? Рвать душу или не рвать?

Испытывать помыслы и желания? Подождать и снова помолиться.

— Доброе утро, авва.

Двести Иисусовых молитв — моё утреннее и вечернее правило.

Здравствуй, пустыня. Как ты хороша! Как прекрасны твои рассветы, как прекрасны твои закаты. Твои смоковницы и твои колючки, твои мелкие звери и крупные звери.

Как прекрасно солнце, которое над тобой. И надо мной. И над всем миром. Слава Тому, Кто сотворил этот мир. Слава Тебе, Господи, слава Тебе.

Стол, скамья. Молитва перед завтраком.

Хлеб, сыр, вода.

Нет, больше ничего.

Медленно, по кусочку, размачиваю в воде засохший хлеб. Спасибо тебе, хлеб. Спасибо тебе, сыр. Спасибо, вода.

Благодарю Тебя, давшего хлеб, воду и сыр.

Слава Тебе, Господи, слава Тебе.

Благодарю Тебя, Господи, ибо знаю, что всё творится по Промыслу Твоему. Благодарю Тебя, что Ты направил меня сюда. В иной мир, в иной век. Благодарю Тебя, что там, в моём веке, я пока полностью парализован. Ты удержал меня от того, чтоб не сделал я чего хуже, чем раньше. Я не знал об этом, но знаю теперь. Благодарю Тебя за это знание.

Ты показал мне ту женщину, которой я нужен. Спасибо Тебе.

Господи... Благодарю Тебя за моего авву... Могу ли я выразить словами, как я благодарю Тебя за моего авву...

Прости, мне хочется заплакать... Сейчас, только крепче сожму кулаки.

Благодарю. Благодарю. Благодарю.


Моя утренняя молитва завершилась, когда солнце вышло в зенит.

Авва плёл корзину, вплетая Иисусову молитву в каждый извив прута. Я присел рядом и взял в руки заготовку.

— Я помолился о том человеке, что лежал рядом с тобой в палате, — сказал авва. — Не могу тебя обрадовать.

— Я видел, что он умер. Кровать его пуста.

— Нет, он жив. Ты забыл, что в твоём мире прошёл месяц. А он пришёл в себя через пару часов после того, как ты его видел.

— Так почему это не должно меня радовать?

— Душа этого человека черна. Извини.


Солнце клонилось к закату. Пальцы, плетущие корзину, отказывались подчиняться. Авва молча работал и не глядел в мою сторону. Губы его чуть шевелились.

Молитва перед вечерней трапезой. Хлеб, вода, сыр.

— Двести Иисусовых молитв.

— Да, авва.

Благодарю Тебя, давшего солнце и звезды. Благодарю Тебя...


Авва подошёл к каменному ложу, когда я уже лёг. Он перекрестил меня своими тонкими пальцами. Он чуть наклонился надо мной, и его борода коснулась моего лица.

— Прощай, Всевлаад.

— Ты знаешь!

— Прощай...

— Скажи мне что-нибудь... Скажи мне главное. Скажи, как жить? Что делать дальше?

— Всевлаад, дитя мое...

— Авва... отец... Ты знаешь, как сложится моя жизнь?

— Всё знает только Бог.

— Но ты знаешь!

— Позволь, я не стану отвечать.

— Отец! Увидимся ли мы когда-нибудь?

— Я буду ждать тебя. Там, в обителях Отца Небесного.

— Мне не дотянуться до тебя.

— Я подожду.

— Постой... ещё чуть-чуть...

— Благослови тебя Господь, сынок.


Эпилог

У меня была тяжёлая сочетанная травма. Перелом позвоночника, бедра, плеча, рёбер. Разрыв селезёнки. Перелом черепа. Причём кости черепа врезались в мозг, и их оттуда доставали, всё это выпрямляли, составляли и латали. Дышал через трубку, вставленную в гортань.

Загрузка...