Там каждый замкнут в себе и мучится от сожалений.
Насчитывается тысяча пятьсот шестьдесят семь бесов. Ни больше ни меньше. Да, я в курсе притязаний Фрейзера, описавшего в своей монографии еще четырех. Хотя ясно как день, что он путает бесов с психологическими состояниями. Я имею в виду, что навязчивая склонность крыть матом прохожих на улице, вернее всего, вызвана нервным расстройством, а не присутствием нечисти. Да и хроническая мастурбация — дело житейское. Подозреваю, что Фрейзер и сам-то не верил в свои «изыскания». Просто приплел четырех новых бесов, чтобы продвинуть свою дурацкую книжку.
Уж я-то его знаю — мы вместе учились в колледже. (Я не драчун, но как-то раз он меня так взбесил, что я сломал ему нос.) Как бы то ни было, я предпочитаю основополагающий труд Гудриджа с его строгой системой определений. Мне по душе точные дефиниции. Так и быть, ради вас я сделаю сноску, но она будет первой и последней. Во-первых, потому, что я ненавижу интеллектуальную кашу сносок, а во-вторых, да будет вам известно, не кто иной, как Гудридж, блестяще доказал, что сноскострадание — от лукавого[1] и служит едва ли не главной причиной болезней и душевных расстройств среди университетской профессуры. Более того, этот бес настолько зловреден, что притягивает к себе массу других паразитов — до четырех-пяти уровней вложенности. Спросите любого, кто хоть немного в этом смыслит, и вам ответят: стоит впустить одного, и он подклинит ворота для прочих.
Я двадцать с лишним лет оставался чист, пока все же не подцепил беса. Ума не приложу, как это вышло. Знаю только, что он приладился ко мне в одном из пабов Центрального Лондона и вселился до того, как я успел вытравить и вырезать его нашатырем и скальпелем дисциплинированного мышления. Вот именно: дисциплинированного мышления. Я-то уж знаю, о чем речь.
Никакой мороки с бесами и вовсе не случилось бы, если бы в то утро — до того, как все это произошло, — меня не занесло на одно из заседаний, где долго и мучительно подыхаешь от тоски. Тех самых заседаний, на которых твои мысли дрейфуют, подобно облакам над Пеннинскими горами в погожий летний денек. Два упоительных часа на тему «Молодежь и антиобщественное поведение» под председательством младшего министра внутренних дел. Полдюжины госслужащих в модельных костюмах с острыми, как канцелярские ножи, стрелками на брюках представляли свои «ключевые проекты» и «модели прогнозирования результатов», феерично и эксцентрично опровергаемые представителями ассоциации бойскаутов, девочек-скаутов, молодежных клубов, «Друзей леса» и какой-то мутной организации под названием «Британский молодежный совет».
— Нравственность, — отчеканил представитель бойскаутов, впечатывая палец в стол так, будто давил муравья. — Осознание того, что хорошо, а что дурно.
Я никак не мог запомнить его имя, потому что меня жутко бесили его противные ухоженные усики и немыслимая красно-бурая физиономия, похожая на подгнивший фрукт. На самом деле он давно уже не работал на ассоциацию скаутов — пятнадцать лет как вышел на пенсию, — но они постоянно таскали его за собой, потому что ему «нравилось быть при делах». Вообще-то, в его словах не к чему придраться, беда лишь в том, что только их он и повторяет из раза в раз, на каждом заседании.
Старый бойскаут снова ткнул пальцем в стол:
— Элементарная благопристойность.
Заседания вроде нашего принято называть «фабрикой идей». Мне это нравится. Звучит солидно. Жаль только, что фабрика эта работает вхолостую: машины гудят, механизмы вращаются, трубы дымят, а на выходе — ничего, пшик.
«О боже, — подумал я. — Похоже, это еще надолго. Так и обед пропустить можно».
Поймите меня правильно: «производство идей» — очень важное занятие. Когда нас проводят мимо охраны в сверкающее сталью здание Министерства внутренних дел в районе Виктории, а потом сопровождают в конференц-зал со светлыми деревянными столами, где каждого уже ждет пластиковая бутылочка с минералкой и керамическое блюдце с мятными леденцами, мы все как один ощущаем себя людьми первостатейными и значимыми. Впрочем, повестка дня всегда неизменна: молодежь снова катится в тартарары и — боже мой! — как же нам их спасти?
— Высочайшее чувство ответственности и осознания, — заявила представительница «Молодежных клубов». Даже в помещении она не снимает элегантный сиреневый берет. Я так и не понял — мерзнет она, что ли?
Но самое завораживающее зрелище — это лицо младшего министра, когда этот недотепа делает пометки, всем своим видом демонстрируя искреннюю убежденность в том, что слова «порядочность» и «ответственность» впервые ввели в оборот именно на этом заседании. Как будто еще вчера люди обходились без них. Он даже накалякал эти слова на гербовой бумаге! Ну и кого он думает провести? Это ведь как с «нигерийскими письмами» или некими прыткими молодыми особами — сразу же чувствуешь подвох.
После того как все, внеся свою лепту, отметились, второй помощник младшего министра представил новейшую правительственную инициативу, которую нас призвали поддержать. Заметьте: не обсудить, а поддержать.
Это был план общественных мероприятий по добровольно-принудительному трудоустройству нелояльной и безработной молодежи. Как нам сказали, он напрямую связан с призывной кампанией территориальной армии.
«Только не это, — как сейчас помню, подумал я. — Куда это мы снова намылились? В Иран? В Сирию?»
Меня всегда поражало, как это правительство умудряется каждые семь лет выступать с одними и теми же «инициативами», которые само же и хаяло, когда было оппозицией. Второй помощник младшего министра полчаса ездил нам по ушам — точь-в-точь торгаш на арабском базаре, с фанатичной улыбкой расхваливающий ковер, который, во-первых, не нужен вам и даром, а во-вторых, все равно не влезет в багаж. Он ухитрился три или четыре раза вплести в свой доклад слова «порядочность» и «ответственность», награждая суровыми взглядами пожилого скаута и чуть менее пожилую представительницу «Молодежных клубов».
Лично я неоднократно пытался возражать подобному вздору, однако с годами затвердил урок. Чего не скажешь об энергичном юноше из «Друзей леса».
— Нам не нужен «бархатный призыв», — заявил он. — Нам нужна политическая ответственность. Настоящие решения, а не снисходительная опека.
Младший министр взглянул на часы и заговорил о новых системах политических воззрений и о том, что нечего оглядываться на тех, чей поезд давно ушел. Я только этого и ждал:
— Что ж, министр, полагаю, здесь прозвучал целый ряд смелых предложений, которые следует основательно взвесить, а также серьезных вопросов, нуждающихся в самом тщательном рассмотрении. Думаю, теперь пришло время разойтись, чтобы всесторонне обдумать все перспективы, а равно и риски, затронутые в этом докладе.
Младший министр лучезарно улыбнулся. Хотя никто не уполномочивал меня открывать или закрывать заседания, он-то достаточно знал о комитетах, чтобы распознать финальный свисток, и был мне за него благодарен. Мы зашуршали бумагами и поднялись, оставив пожилого скаута растерянно озираться вокруг с таким видом, будто он проспал что-то важное.
Правда, которую мне давно уже пришлось усвоить, заключается в том, что стоит поднять голос против подобных сборищ, как взаимопонимание с финансирующими организациями тут же катится к чертям, а люди, которых я представляю, теряют тысячи фунтов стерлингов субсидий.
Я мечтал поскорее убраться оттуда, но пожилой скаут перехватил меня и завел свою волынку о порядочности. Юноша из «Друзей леса», откинув челку, посматривал на меня так, словно никак не мог понять, подлил ли я воды на его мельницу или, наоборот, ударил в спину. Тем временем пожилая дама в берете решительно опустошала блюдца, набивая сумочку мятными леденцами.
Кивая как заведенный, я отделался от скаута, сел в лифт, спустился на первый этаж и сдал пропуск на проходной. Вырвался на волю и поспешил к Темзе, вдыхая гнилой запах прибившихся к ее берегам нечистот. Душу можно продать только один раз, а я своей лишился так давно, что в тот день даже не услышал ее жалобного шепота.
К тому времени как добрался до Блумсбери, я уже опаздывал, но все равно улучил минутку, чтобы купить экземпляр «Важного вопроса» у седого уличного торговца, рядом с которым дрых пес. Не потому, что я такой хороший, а потому, что ноябрь, холодрыга, а я патологически боюсь оказаться бездомным. Я сложил газету так, чтобы она влезла в карман, и скрылся от бодрящего полуденного мороза в «Музейной таверне» — пабе, довольно предсказуемо расположенном аккурат напротив Британского музея.
Внутри царила суматоха. Я огляделся, но не нашел того, кого искал. На стене висело пресловутое зеркало, якобы варварски разбитое Карлом Марксом. Сердце радуется, стоит лишь представить, как основоположник коммунизма, насосавшись викторианского пивка, громит кабак. В этом зеркале я и увидел, как некто, поднявшись, делает шаг ко мне.
— Билли! Что закажешь? «La Belle Dame Sans Merci»?
То был поэт Эллис, который привстал из-за исцарапанного, залоснившегося столика в углу около входа. Я отодвинул стул и уселся. Никто не называет меня Билли, но я не стал его одергивать.
Эллис плюхнулся на свое место.
— Не угостишь ли этого беднягу бокалом дежурного красного? — спросил он у своей миловидной спутницы — стройной девушки чуть старше двадцати, с которой я тут же решил ни в коем случае не встречаться взглядами.
— «Пино нуар» было бы самое то, — уточнил я, мельком покосившись на нее через плечо, пока разматывал шарф.
Эллис подождал, когда она отойдет к стойке, и прошептал:
— Ну что, раздобыл?
— Увы. — Я умышленно взял тон, который не мог не взбесить его.
— И сколько еще ждать?
— О! Вы так любезны.
Мое вино уже тут как тут. Девушка подала мне бокал столь изящным театральным движением, что я невольно отметил выучку балерины или артистки пантомимы. Наши глаза на мгновение встретились. У нее черные ресницы и зеленые радужки с карими крапинками. При мысли, что у Эллиса с ней что-то есть, меня передернуло от гадливости — он ведь всего на пять лет моложе меня! Затем это чувство пересилил обычный приступ зависти, который, в свою очередь, породил нечто вроде сожаления, сменившегося приливом гнетущей тоски. Вот так — каждое симпатичное личико будто бы дергает меня за веревочку, запуская привычную цепную реакцию. В ответ я сделал то же, что и всегда, — утопил эти чувства в вине.
— Вино годится, порядок? — спросила она.
Любопытная манера говорить. Я бы сказал, подкорректированный выговор коренных лондонских пролетариев, но слегка обтесанный и заточенный под международное общение. Типа как у меня.
— Да, ништяк. Благодарю.
— Как же это здорово, — сказала она, отхлебывая из своего бокала (похоже, водку с тоником). — То, чем вы занимаетесь.
— Во сморозила! — осадил ее Эллис.
— Он просто старый циник, — сказала она, кивнув на Эллиса, и с легким призвоном поставила бокал на изрубцованный стол. — А вот вы людям жизни меняете.
— Да ладно! — возмутился Эллис. — Он старше меня. И в сто раз циничнее.
— Неправда, — сказала она, глядя на меня, а не на Эллиса. — Он выручает людей из беды.
— Людей выручает? Хочешь, поведаю тебе кое-что об этой палочке-выручалочке?
Она протянула через стол миниатюрную белую руку:
— Меня зовут Ясмин.
А вот и нет, едва не возразил я, потому что в ней не было ничегошеньки ясминного — ни внешности, ни манеры говорить. Бес присваивания ложных имен — слыхали мы и про такого! Но я прикусил язык.
— Уильям Хини.
— Я знаю.
Итак, что мы имеем: она знала мое имя еще до того, как я представился, а я не знаю ее имени, хоть она и назвалась. Где-то тут затаился еще один бес. Видимо, мы с ней слишком часто переглядывались, потому что Эллис вдруг выдал:
— Кажется, меня сейчас стошнит.
— Как вы познакомились? — добродушно спросил я.
И пока она рассказывала, мой бес, мой настоящий бес, который, как всегда, подслушивал с неослабным вниманием, шептал мне слова, полные сладкой отравы: «Отбей ее у этого хама. Отвези к себе. Задери юбку».
Она рассказывала обстоятельно, со всеми подробностями, а я слушал. Голоса, они вроде годичных колец у дерева. Порой по голосу можно понять все, что человеку довелось пережить. Ее голос был теплым, энергичным, но в нем слышался надлом. Она говорила, а я следил за изящными движениями ее рук и размышлял над тем, как же Эллис мог с ней пересечься. Он-то кроил свою жизнь по затасканному шаблону. Был я недавно на его поэтических чтениях, вдоволь насмотрелся. Анна. Я решил, что ей лучше всего подходит имя Анна.
— В общем, не знаю, мы просто… сблизились, — подытожила она.
Еще бы не сблизились, подумалось мне. Окончив свой рассказ, Ясмин — или Анна, как я стал ее про себя называть, — откинулась на спинку стула. Пятиминутное соло привело ее в некоторое смущение. Эллис подергал себя за мочку уха, но промолчал.
— Ладно, — сказал я, поднимая бокал. — За сближение.
Мы чокнулись.
Когда я объяснил, что заскочил сюда по дороге в «Гоупойнт», Анна заявила, что пару лет назад там работала. Меня это удивило. По ней не скажешь.
— Значит, ты знаешь Антонию?
— Конечно. Она святая.
— Святая, да. Передам ей от тебя привет.
— Так когда будет-то? — рявкнул Эллис, грубовато возвращая разговор к прежней теме.
С каменным лицом я ответил:
— Я тебе сообщу. Не сомневайся.
Затем я осушил свой бокал и поднялся, обматывая шею шелковым шарфом, дабы уберечься от ноябрьской стужи.
— Так ты сейчас туда? — спросила Анна. — Тогда нам по пути. Я работаю в той стороне.
Эллис напрягся.
— Было бы здорово, — сказал я, натягивая пальто, — но мне еще нужно кое-куда заскочить. Не хотелось бы тебя задерживать.
Не знаю почему, но мне показалось, что она разочарована. Впрочем, даже если и так, виду она не подала. Я заметил, что она не жаждет оставаться с Эллисом, и слегка его пожалел. Как же мы дуреем из-за женщин! Какими уязвимыми становимся! Я пообещал Эллису связаться с ним, если появятся новости, и снова пожал руку то ли Анне, то ли Ясмин, уж и не знаю. Она выразила надежду, что мы еще как-нибудь встретимся. Повернувшись, я заметил свое блеклое отражение в зеркале Карла Маркса. Она все еще смотрела на меня, а Эллис на нее.
Я вышел из «Музейной таверны» и зашагал по Блумсбери в сторону Фаррингдон-роуд.
Когда я последний раз наведывался в «Гоупойнт», в двери еще дребезжало битое стекло. Теперь ее наскоро залатали картонкой, которая тут же стала прекрасной мишенью для какого-то художника-граффитиста, пометившего ее чем-то вроде китайского иероглифа. На ступенях под меченой дверью сидела, словно в забытьи, женщина с седыми висками и длинной нечесаной черной как смоль гривой. На ней был затасканный свитер, в районе груди весь в дырках, прожженных сигаретным пеплом, и джинсы, похожие на половую тряпку. На ногах — разбухшие «мартенсы» вроде тех, что когда-то пришлись по вкусу утонченным британским скинхедам.
— Сигаретки не будет?
— Не курю и тебе не советую.
— Тогда подкинь на пинту пива.
Я присел рядом с ней на ступеньку. Бетонная плита выпустила в мою задницу заряд холода. Женщина подняла голову и, глядя в окантованное высотками небо, произнесла:
— «Я побывал в Адовой Печатне, где наблюдал, каким образом из поколения в поколение передаются знания».
Может быть, кому-то другому она цитирует Джона Клера, Уильяма Берроуза или Фому Аквинского. Но мне по неведомой причине исключительно Билли Блейка.
— Мне очень жаль, Антония, но пока нам ничего не светит.
Не сводя глаз с облаков, она положила руку мне колено:
— Не беда. Я знаю, что ты единственный, на кого можно положиться; и даже если ничего не вышло, ты сделал все возможное. — Затем она повернулась ко мне, посмотрела на меня прозрачно-голубыми глазами и улыбнулась. — Знаешь, как я счастлива от того, что ты для нас делаешь? Знаешь, Уильям? Мне очень важно, чтобы ты это знал.
— Сколько у тебя еще времени, пока не закроют? — спросил я.
— Не волнуйся, Уильям. Времени полно.
— Месяц?
— Чуть меньше.
«Гоупойнт» — пристанище бездомных, заблудших, отчаявшихся, потерянных, опустившихся на самое дно, но не подозревающих об этом людей. Это благо творится неофициально. Комиссия по делам благотворительных организаций не может зарегистрировать «Гоупойнт», потому что тут не ведется бухгалтерия. Помещение на тридцать семь коек забито под завязку; теперь, когда ноябрь все глубже и глубже погружается в зиму, оно будет работать с предельной, а то и запредельной нагрузкой. Безгрешная Антония Боуэн — та, что сидела на ступенях, цитировала мне Уильяма Блейка и выглядела точно так же, как любой из ее подкрылышей, — руководитель, вдохновитель, сборщик подаяний, апологет, адвокат и вахтер «Гоупойнта».
Она святая, черт подери, я клянусь!
Подопечные заходили к ней ни с чем, а выходили нередко в ее одежде. Она же носила то, что оставалось от них, а зарплату себе и своим временным помощникам выкраивала из щедрот дарителей, если таковые случались. Работа одного-двух штатных сотрудников покрывалась какими-то несусветными контрактами в рамках всевозможных социальных программ. Антония была настоящей занозой для общественных и правительственных организаций, так как устраивала возмутительные партизанские рейды на их кабинеты. Однажды, когда ей повсюду отказали в помощи, она с пятью бесприютными притащила тело умершей на улице женщины в здание Министерства здравоохранения и социального обеспечения и оставила его там — в приемной с юбилейным оловянным чайничком для пожертвований, выпущенным в честь двадцатипятилетия правления королевы.
А теперь домовладелец Антонии вознамерился расширяться и задрал арендную плату. «Гоупойнту» это оказалось не по зубам, и в конце месяца ему грозило выселение. Я пытался предпринять кое-что, чтобы выиграть для Антонии хоть немного времени, но возникла одна загвоздка, так что все оставалось под большим вопросом.
— Зайду на следующей неделе. Надеюсь, уже с хорошими новостями, — сказал я.
— Ты герой, Уильям. Побольше бы таких, как ты.
— Антония, ты ничего обо мне не знаешь! Я и гроша ломаного не стою.
— Ты один из самых добрых и надежных людей, каких я только встречала.
Антония схватила меня за руку и заглянула в глаза своими ясными очами. И тут я не выдержал. Она воистину серафим. Нужно срочно менять тему.
— Слушай, я тут встретил одну. Говорит, работала здесь. Красивая такая. Звать Ясмин.
Антония прищурилась, припоминая:
— В жизни не взяла бы никого с таким именем.
Ну надо же, — выходит, мы тоже не лишены предрассудков, подумал я. Досадный изъянчик в нашей святости. Какое облегчение!
Антония все еще пыталась вспомнить:
— Постой… Не та ли это девушка, что взялась за библиотеку? Когда ты в последний раз заглядывал в нашу библиотеку? А ну-ка, заходи.
«Библиотекой» считалась дюжина полок с подержанными книгами, преимущественно в мягких обложках. И мне совсем не хотелось туда заглядывать. Во-первых, «Гоупойнт» по очевидным причинам заражен бесами. С полудня до четырех его обитателям полагается гулять где-то еще. Смысл этой затеи — придать им целеустремленности, чтобы не гнили в койках дни напролет. И вот, пока они целеустремленно шатаются по улицам, неприкаянные бесы, деятельные как никогда, неутомимо ищут, в кого бы вселиться. Во-вторых, бесам свойственно скапливаться на пожелтевших страницах и в рваных корешках старых книг. Уж и не знаю почему.
Не то чтобы я не обсуждал бесов с Антонией. Как-то раз она, каждый божий день с чистым сердцем приходившая в это место, кишащее бесами, дала мне понять, что видеть их видела, но обсуждать не намерена.
Я просто извинился, поднялся со ступеньки и отряхнул брюки на заднице.
— Антония, на тебя опять напал конъюнктивит. Сходи покажись врачу.
— Пустяки.
Я открыл было рот, чтоб возразить, но тут черти принесли какую-то щербатую молодуху. На ней была грязная дутая куртка — по виду точь-в-точь рулон теплоизолятора, каким обматывают водонагреватели.
— Есть уже четыре часа? Уже четыре? Четыре? — спросила щербатая девушка с тем особым вибрирующим акцентом вроде манчестерского, который появляется, когда у вас ребра ходят ходуном от ломки.
Глаза у нее почти выскакивали из орбит, а в расширенных зрачках читались каллиграфические спирали слов: «внутривенный бес».
— Нет, — сказала ей Антония. — Где-то полтретьего.
Девушка перевела умоляющий взгляд на меня. Я малость струхнул и в то же время посочувствовал ей.
— Еще точно нету четырех?
Ради нее я посмотрел на часы:
— И близко нет.
Она резко повернулась к нам спиной, явно без понятия, что делать дальше. Понурила голову, глубоко засунула руки в свою изоляционную обшивку.
— Ну, я пойду, — сказал я. — Просто заскочил рассказать, как дела.
— И я очень ценю это, Уильям. Правда ценю.
Ее блаженная улыбка подтверждала — она действительно так думает. Антония, знаете ли, словами не бросается.
Не успел я отойти, как заблудшая «манчестерская» девушка вновь завела свою шарманку:
— Эй! Эй! Ну когда же, на хрен, станет четыре, а? А?