Я. Скицын, С. Скицын Как умирают ёжики, или Смерть как животворящее начало в идеологии некроромантизма (Опыт краткого обзора, вступление в исследование)

Авторы просят не воспринимать этот материал слишком серьёзно.

Кое-где кусочки мозаики вывалились, и тело мальчика словно пробито было кубическими пулями. Но он всё равно был беззаботный и живой.

В. П. Крапивин, «Крик петуха»

Настоящая работа ни в коей мере не претендует на полноту освещёния затронутой темы и лишь заявляет её. Значительную часть работы составляют оригинальные цитаты из произведений В. П. Крапивина (далее ВПК), во многом являющиеся самодостаточными.

Сразу хотели бы отметить, что мы глубоко уважаем Командора (ВПК) и любим его произведения. Мы понимаем, что после этой статьи каждый честный фэн и каждый человек, которому «всегда двенадцать», имеет право и обязан застрелить нас из рогатки. Но открытая нами тема требует донесения её до масс.

Тысячелетиями человечество боялось смерти. Тысячелетиями её если и воспевали, то лишь как избавительницу от страданий. (Единственное исключение — стихи Тони из пьесы Чапека «Мать»: «…Но вот прекрасная приходит незнакомка…») И только ВПК изучил страх смерти и, отразив его в сознании вечно двенадцатилетнего ребёнка, преобразовал в радостное её ожидание, в романтический порыв длиною в годы, заложив, таким образом, основы нового течения, а в будущем, может быть, и учения — некроромантизма.

Тему смерти ВПК нащупал не сразу. Первый погибший персонаж — мальчик Яшка из «Той стороны, где ветер» — гибнет трагически и бесповоротно. Однако уже и в этой повести проскальзывает момент воскресения (именем Яшки хотят назвать лодку, правда, в конце концов называют именем его мечты «Африка»; кстати, в дальнейшем смерть часто выступает связующим звеном между жизнью персонажа и реализацией его мечты). Причём тут же является намёк на тему смерти МНОГОКРАТНОЙ — лодка «Африка» сгорает. (В дальнейшем из темы многократной смерти вырастает тема смерти как естественного состояния, к которому можно стремиться и которое надо заслужить: так, Дуго Лобман за покушение на ребёнка наказан бессмертием).

«„Только бы не насмерть“… — успел подумать Яшка…»[1] Но Яшка гибнет. Зато это желание сбывается у многих других героев ВПК.

Достаточно вспомнить Игнатика Яра и Гельку Травушкина («Голубятня на жёлтой поляне»), Рому Смородкина и Серёжку Сидорова («Самолёт по имени Серёжка», но к ним мы ещё вернемся), Валерку и Василька («Ночь большого прилива»), Ёжики («Застава на Якорном поле»), гнома Гошу («Возвращение клипера „Кречет“»), и многих, многих мальчишек из глубин Великого Кристалла. Часто, правда, эта смерть символическая (как у Гальки из «Выстрела с монитора») — но зато многократная. Тот же Галиен Тукк переживает гражданскую казнь и изгнание, ожидание выстрела из пушки, в которой сидит, а затем расстрела… Так же псевдосмерть переживает Севка Глущенко — в дуэли с Иваном Константиновичем («Сказки Севки Глущенко»). А вот Стасик Скицын, похороненный заживо при участии шпаны, переходит грань между символической и реальной смертью, причём встречается с характерным персонажем (назовём его «проводником отсюда»[2]) — отчимом.

Что важно, так это то, что именно после этой смерти у Стасика «ВСЁ БЫЛО ХОРОШО»: навсегда приходит Яшка, жутко гибнут злые чекисты… Невольно вспоминается история о том, как «всё было хорошо» после случая на мосту через Совиный ручей у А.Бирса.

Придирчивый читатель, возможно, уже готов обвинить нас в бездоказательности. Ну что же. Мы тоже не сразу заметили. А когда заметили, не сразу поверили… Итак, о придирчивый читатель, вооружитесь книгой Моуди «Жизнь после смерти», вспомните всё, что вы знаете о «той стороне» (включая кирпичные лабиринты инферно из фильма «Восставший из ада»), и запаситесь терпением на длинную цитату. Итак:

«Вблизи кирпичные стены с отеками вовсе не казались приземистыми. А башня стала совсем высоченной. В ней был арочный проход с воротами из решётчатого железа. На них висел кованый средневековый замок. Но в левой створке ворот оказалась калитка тоже из железной решётки с завитками. Ёжики осторожно пошатал её. Петли завизжали, калитка отошла. Под кирпичными сводами было сумрачно и неуютно, даже мурашки побежали. Шумно отдавалось дыхание. В конце прохода видна была серая, из валунов, стена, из неё торчали ржавые петли (наверное, для факелов).[3] Идти туда не хотелось, да и незачем. Нужно было на башню. Ёжики потоптался, зябко поджимая ноги. И увидел справа и слева, в кирпичной толще, узкие двери. Обе они были приоткрыты (железные створки даже в землю вросли)…

…Потянулась наверх лестница — почти в полной темноте, среди тесных кирпичных стен. Ёжики насчитал сорок две ступени и четыре поворота, когда забрезжил свет.[4] За аркой открылся широкий коридор с окнами на две стороны. Он плавно изгибался.

Коридор явно уводил от башни, но иного пути не было. Не спускаться же обратно. Ёжики осторожно пошёл по холодному чугуну плит. Их рельефный рисунок впечатывался в босые ступни. Под высоким сводчатым потолком шепталось эхо. Изогнутые балки перекрытий поднимались от пола между окнами и на потолке сходились стрельчатыми арками…

…Странно всё это было: слева почти день, справа почти ночь. И этот коридор — будто внутренность дракона с рёбрами. И полное безлюдье…[5]

Тревожное замирание стиснуло Ёжики. Такое же случалось, когда он забирался в старые подземелья с надеждой отыскать редкости и клады. Но там он был не один и к тому же точно знал, ГДЕ он.

А здесь? Зачем он сюда попал, куда идёт?

Желание повернуть назад, помчаться прочь стало упругим, как силовое поле. Он остановился. Уйти?..[6]

А там, сзади, что? Лицей, прежняя жизнь. Вернуться в неё, ничего не узнав? Но… маленькая надежда, о которой он боится даже думать… она тогда исчезнет совсем.

И кроме того, что написано на ребре монетки! „На дороге не останавливайся! Через границу шагай смело!“ Ну, пусть не совсем так, но смысл такой!

Ёжики ладонью прижал карман с монеткой. То ли ладонь была горячая, то ли сама монетка нагрета — толчок хорошей такой теплоты прошёл по сердцу.[7] И Ёжики зашагал быстрее. Не бесконечен же путь! Куда-нибудь приведёт!

Коридор привёл в квадратный зал с потолком-куполом. Там, в высоте, тоже сходились ребра перекрытий. Окна были круглые, небольшие, под верхним карнизом. На тяжёлой цепи спускалась чёрная (наверно, из древней бронзы) громадная люстра без лампочек и свечей. Она висела так низко, что, если подпрыгнуть, достанешь рукой.

Ёжики подпрыгнул — сердито, без охоты. Из чащи бронзовых загогулин вылетел воробей! Умчался в разбитое окно.[8]

Ёжики присел на корточки. Отдышался. Потом сказал себе: „Не стыдно, а?“ Но сердце ещё долго колотилось невпопад…

Потом он успокоился. Прислушался… И в него проникло то полное безлюдье, которое наполняло всё громадное здание. Мало того, и за окнами — далеко вокруг — не было ни одного человека. Ёжики теперь это чувствовал и знал точно. Даже всяких духов и привидений (если допустить, что они водятся на свете) здесь не было.[9]

Нельзя сказать, что это открытие абсолютного одиночества обрадовало Ёжики. Но и бояться он почти перестал…

…запутался Ёжики в тесных тёмных переходах и на гулких винтовых лестницах (вверх, вверх!). И снова коридор. Теперь окна — в сторону ночи. Именно ночи, потому что небо там уже зелёное, а луна светит, как фонарь…

…Снова стало страшно: как он выберется отсюда, как найдёт дорогу в темноте?

„А зачем тебе дорога назад? Тебе нужна просто ДОРОГА…“ И она опять зазвенела в нём тихонько и обещающе: что-то будет впереди…[10]

Впереди, когда коридор плавно повернул, засветилась острой жёлтой буквой Г приоткрытая дверь. Засветилась, отошла без звука.

В пустой и просторной комнате без окон горел у потолка матовый шар-плафон…..У стены, прямо на расколотых паркетных плитках, стоял чёрный переговорочный аппарат. Да, телефон…

…Там была большая прозрачная тишина пространства. Вдруг в ней что-то щёлкнуло.

— Ёжики… — сказал очень близкий, очень знакомый голос („Ёшики“!). — Ёшики, это ты?

Он задохнулся. Оглушительно застучали старые часы. Но сквозь этот стук донеслось опять:

— Ёшики, это ты, малыш?

— Да, — выдохнул он со всхлипом.

— Ёшики… В дверь налево, потом лестница на третий этаж. Там комната триста тридцать три. Беги, малыш, беги, пока светит луна…[11]

Оглушающий звон опустился на него… Нет, это опять звенит в наушнике! Ёжики бросил трубку. Метнулся… Дверь налево…

О, как мчался он по лестнице, по коридору, сквозь полосы бьющей в окна луны! Он рвал эти полосы ногами и грудью, рвал воздух, рвал расстояние!.. Но где же хоть одна дверь? Где?!

Наверно, здесь не третий этаж! Надо вверх!.. Какие-то ступени в темноте, круглый поворот стен, пол идёт наклонно всё выше, опять поворот… Прогудел под ногами металл невидимого решётчатого трапа над пустотой. Потом — р-раз! — и пустота эта ухнула, раскрылась впереди, сжала грудь.[12]

Нет, он упал не глубоко, с высоты не больше метра. И не на камни, на упругий пластик. Вскочил. Было пусто, темно, гулко. Лишь далеко где-то сочился лунный свет.

Куда бежать?

И тогда Ёжики закричал в горе и отчаянье:

— Мама, где я?! — Щёлкнуло в темноте. Мягкий мужской голос (явно из динамика) сказал:

— Что случилось?

— Где третий этаж?!

— Здесь третий этаж.[13]

Пустота налилась розоватым светом. Круглый вестибюль и двери, двери, двери… Над одной бьются, пульсируют стеклянные жилки-цифры: 333.[14]

Ёжики задохнулся опять, от стремительного разбега ударился о дверь, откинул её… В белой комнате за чёрным столом сидели Кантор, незнакомый человек и доктор Клан.

Темно стало.

Ничего не стало…»

Страшно, а?.. Нам, признаемся сразу, стало страшно. И мы, перебивая друг друга, стали вспоминать, что же было дальше с мальчишкой Ёжики (и потом гасить на ночь свет не хотелось…) Итак:

«Он оттолкнул велосипед и побежал. Навстречу! Хотел закричать. Но мгновенно и безжалостно вспыхнули, накатили, облили горячим светом огни летящего поезда. И Ёжики в тоске понял: всё, что сейчас было, — лишь мгновенный сон, последнее видение перед ударом. Позади — туннель, впереди — ничто. И сжался в чёрный комок…

…Но не было удара. Вспышка сама оказалась мгновенным сном. Последним эхом прежних бед. Ёжики открыл глаза.»

Другая, столь же, если не более, характерная вещь — «Самолёт по имени Серёжка». Мы вынужденно оставляем вне поля нашего зрения вопросы о магии, о преобразовании христианства в язычество, о соотношении реальности и фантазии в этой и других повестях. Ограничимся лишь заявленной темой…

Итак: мальчик-калека Ромка одинок. Он, мечтая о друге и спутнике, посылает бумажный самолётик с рисунком — «вечернее небо, оранжевое солнце на горизонте, и дорога, по которой идут двое мальчишек» (идут, заметьте, на закат…). Самолётик, как выясняется, залетает в некие Безлюдные Пространства, после чего к Ромке приходит Серёжка — странный парнишка, учившийся в магической школе, умеющий ходить в «иные» пространства, запросто пешком гулять по облакам, а также превращаться в самолёт, но настойчиво и даже навязчиво повторяющий при всяком удобном случае: «Я — просто Серёжка Сидоров, безо всяких талантов, обыкновенный мальчишка…»

Обыкновенный-то обыкновенный, но, по его же словам, он придуман Ромкой (и в то же время реален); он учит Ромку всему, что умеет сам; он, главное, исцеляет Ромку (помните, как исцелился Сухарик Львиное Сердце в повести А.Линдгрен?). Причём для исцеления необходимо пройти ситуацию смерти (вернее, приближения к ней). Такое «исцеление смертью» происходит дважды, во «второй», а затем в «подлинной» реальности. И тут мы подходим к вопросу о средствах перехода за черту жизни. Одно из них известно человечеству со времен Харона:[15] монетка. В данном случае это особая, ритуальная, магическая монетка, с девизом (см. выше) — «Через границу шагай смело…» На аверсе — номинал, десять «колосков», а на реверсе — мальчишеский профиль. И это не просто профиль: это — лик Первого Хранителя, Юхана-Трубача, погибшего в незапамятные времена — но в то же время это мальчик Юкки, который ходит по всем временам и пространствам, открывая Дорогу (да-да, ту, по которой можно попасть в… иной мир) сотням мальчишек, подобно своеобразному детскому Харону. И идет Юкки навстречу своей героической гибели, о которой, безусловно, прекрасно знает, ведь он — крупнейший знаток путей Кристалла…

…Прочие средства отличаются от талисмана-монетки тем, что они — это действительно транспортные средства: корабли, самолёты и прочее. Из кораблей первым был пароход-вездеход из «Лётчика для особых поручений» (таким лётчиком-перевозчиком становятся и Серёжка, и, затем — Ромка). Но самолёт — более часто встречающийся камуфляж античной ладьи. (Вспомним, кстати, самолётик лоцмана Сашки из «Я иду встречать брата», летающий Нил Берёзкин из «Синего города…») Промежуточное средство — летающий (!) клипер «Кречет».

Есть также поезд: тот самый, всеми любимый до станции Мост, туристский тихоходик «Пилигрим», поезд до Реттерхальма, вагон-«курятник»…

Наконец, ладья, как она есть, встречается дважды: на лодке везут обоих мальчиков из «Детей Синего Фламинго» на остров Двид, и Чёрный Виндсерфер готовится везти писателя Решилова уж совсем буквально на тот свет. Но этот эпизод надо дать документально, — а вы читайте и понимайте… и извините за длинную цитату, иначе нельзя.

«В комнате я достал из портфеля холщовую сумку с лямкой через плечо, уложил в неё несколько книг, которые возил с собой. В том числе и „Плутонию“. И снова вышел из дома.[16]

…Когда куранты пробили половину двенадцатого, я оказался на том месте, где днём распрощался с Сашкой. У широкого гранитного парапета. Здесь огни светились редко, было безлюдно и тихо, только из „Объятий осьминога“ доносилась песенка:

И парус, и парус, и парус,

Как призрак уйдёт в темноту…

„Ну и уйдёт. Пора…“

Я пошёл сперва по набережной, а потом уверенно свернул в неосвещённый переулок. Он полого спускался к воде, пахло сырым песком и водорослями. Я знал, что справа яхт-клуб, слева судоремонтные мастерские. Остались позади последние неяркие окошки, потянулись по сторонам тёплые каменные заборы. Сильно трещали ночные кузнечики.[17] От этого треска, темноты, горьковатого запаха мелких береговых ромашек плавно закружило голову. Но не болезненно, не тревожно. И я знал, что успею.

Впереди не светилось уже ни искорки, но я помнил дорогу. Мало того, я даже видел в темноте. Я вышел на кремнистую, с редкими травинками, площадку. Справа дышал тёплой влагой простор бухты, слева стоял похожий на склад сарай. Но мне было известно, что это не склад и не сарай, а магазин старых книг.

Не светилось ни единой щели, но я решительно постучал в дощатую дверь. И ждал недолго. Раздались шаги, дверь отошла. Встал на пороге человек со свечкой. Огонёк освещал шкиперскую бородку и морщинистый лоб над впадинами глаз.[18]

— Капитан, — сказал я, — времени у меня мало. Я хочу оставить вам несколько книг. Подарить… — И протянул сумку.[19]

— Хорошо, — без удивления отозвался хозяин. И сумку взял.

— Только одну, „Плутонию“, отдайте мальчику. Он обязательно забежит к вам, я уверен. Его зовут Сашка…

— Я знаю, — сказал хозяин лавки. Он всё ниже опускал свечу, и лица его я уже не видел.

— Ну… вот и всё. А говорить ему ничего не надо.

— Я понял, Игорь Петрович, — совсем негромко произнес хозяин. — Я всё сделаю, не волнуйтесь. Прощайте… — И дунул на свечу.

Я стал спускаться по деревянной, широкой, как терраса, лестнице и чувствовал, что хозяин смотрит вслед. Это тихо радовало меня. Хорошо, когда в такие минуты кто-то смотрит вслед…

Ни на берегу, ни на воде не было ни единого огонька. Возможно, центр города скрылся за мысом, но всё же не может бухта быть без сигналов. А тут — ни маяка, ни мачтовых фонариков… Но это не удивило меня. Я знал, что ТАК И ДОЛЖНО БЫТЬ. Словно когда-то уже было такое.[20]

Сплошная тёплая чернота лежала над землёй и над морем. В ней дул мягкий ветер. И я ощущал, видел внутренним зрением, как в этом ласковом, нестрашном мраке скользят недалеко от берега бесшумные паруса виндсерферов, а чуть подальше развернул марсели и брамсели и ходит короткими галсами учебный бриг. Бег огней, без слышимых команд…[21]

И ещё я знал, что у причала, на который сейчас приду, качается виндсерфер с чёрным неразличимым парусом.

Как правило, мачта и парус виндсерфера лежат на доске, пока владелец не встанет на верткую палубу и не поднимет парусину за гибкий гик-уишбон. Но у этого, моего виндсерфера мачта уже стоит — как на яхте. И палуба лишь слегка заколеблется, когда я ступлю на неё. Потому что это МОЙ виндсерфер, он ждёт меня всю жизнь.

Я возьмусь за пластиковую дугу, подтяну лавсановое чёрное крыло паруса, ветер мягко выгнет его, а я откинусь назад, чтобы уравновесить упругую силу. Узкий корпус оторвётся от причала и заскользит, срезая круглым носом гребешки, которые чуть светятся во мраке. Тёплые брызги ударят по рукам и по лицу. И скоро в мягкой, обнимающей меня тьме волны эти станут сильнее, доска побежит со склона на склон, и я, никогда не ходивший на виндсерфере, инстинктом угадаю секрет управления и сольюсь в этом движении с чёрным ласковым ветром и плавными ритмами волн… Я засмеюсь, когда вставшие навстречу всплески слизнут с меня лишнюю одежду, сделают меня маленьким, ловким, гибким. И обнимут меня, десятилетнего, закружат и укроют в усыпляющей, нестрашной, никому недоступной мгле…

А что будет потом?

Если что-то и будет вообще, то, пожалуй, лишь это: доска приткнётся когда-нибудь к берегу, а вдали засветится закатная полоса. Я выскочу на траву и, торопясь, побегу по заросшему склону вверх. Чертополох будет хватать меня за мокрые ноги, но я, запыхавшись, выбегу на бугор. И увижу, как слева темнеет похожая на замок водонапорная башня, как светится в закатном отблеске старая Спасская церковь — памятник старины и гордость нашего городка — и как горят огоньки в окнах знакомого двухэтажного дома. И в мамином окошке горит свет… Ох и загулялся я!.. Ну и правильно, если влетит! Главное, что я уже почти дома. Подожди ещё минутку, я бегу, вот он я!..[22]

Виндсерфер и правда стоял у берега. Его узкий пластиковый борт скрёбся о спущенные с причала плетеные кранцы. Парус, невидимо растворившись во мгле, трепетал на ветру.

Сейчас я, сейчас…

Я сбросил на плиты пиджак, полуботинки, носки, галстук. Подвернул брюки. Подошел к краю. Заранее ощутил, как ступлю сейчас на мокрую мелкоребристую палубу, как закачается она… Выждал, когда наклонится ко мне мачта, ухватил её… Ну!»


Вот как уходят:

Не трогай,

не трогай,

не трогай

Товарища моего.

Ему предстоит дорога

В тревожный край огневой —

Туда,

где южные звёзды

У снежных вершин горят,

Где ветер

в орлиные гнёзда

Уносит все песни подряд.

Там в бухте

развёрнут парус,

И парусник ждёт гонца.

Покоя там не осталось,

Там нет тревогам конца.

Там путь по горам

не лёгок,

Там враг к прицелам приник —

Молчанье его пулемётов

Бьёт в уши,

как детский крик.

…Не надо,

не надо,

не надо,

Не надо его будить.

Ему ни к чему теперь память

Мелких забот и обид.

Пускай

перед дальней дорогой,

Он дома поспит,

как все,

Пока самолёт не вздрогнул

На стартовой полосе.

…Но если в чужом конверте

Придёт к вам

чёрная весть,

Не верьте,

не верьте,

не верьте,

Что это и вправду есть.

Убитым быть —

это слишком:

Мой друг умереть не мог.

Вот так…

И пускай братишка

Ему напишет письмо…

Возвращаясь к вопросу о «проводниках отсюда» — там, куда они уводят, у героев ВПК часто уже есть друзья. Один из них — Чиба («Лоцман»), проводник проводника (есть ещё всезнающие бормотунчики, роботы, домовые, ыхала и пр.). Что такое Чиба — непонятно. Потустороннее существо. Игрушка, очень милая — но если вдуматься и представить его рядом с собой, станет не по себе. Это — игрушечный оборотень, то клоун (см. клоунов из «Голубятни…» и «Оно» С.Кинга), то котёнок с головой клоуна или с рыбьим хвостом, то воронёнок (ты не вейся надо мной), то плюшевая обезьянка (опять Кинг), то варан, то (бр-р!) птичий скелетик. И Чиба знает больше, чем положено живым. Ему открыто закрытое для них:

«— Через пески…

— Что?!

— Через Оранжевые пески, — сказал он отчётливо. — На плато, что рядом с Подгорьем, — пустыня. Горячая, с большим оранжевым солнцем…

Я вздрогнул. И, пряча испуг, сказал пренебрежительно:

— Что за бред. Какая может быть пустыня в той местности?

— Может…

— Почему я там никогда про неё не слышал?

— А никто не слышал. Потому что никто не бывал там. Никто не поднимался на плато.

— Ты спятил? Рядом с городом…

— Да! Все думают, что поднимались другие, и делают вид, что там ничего такого.[23] Просто так, пустыри. И говорят об этом друг другу, и сами верят. А на самом деле… Я не вру, честное-расчестное слово! Ну, Чибу спросите!»

Чиба-то знает…

Чип — почти тёзка Чибы, лягушонок из «Баркентины с именем звезды» — тоже оборотень, которого не боится только главный герой, старый моряк Мартыныч, да ещё братья-фантасты Саргацкие. Но Чип ещё вполне безобиден. Хотя и в этой сказке есть уже и очень непростые корабли (сама баркентина и игрушечный кораблик), и магия, и мысли о гибели людей и кораблей.

В «Ночи большого прилива» смерть уже присутствует на каждой странице. Иногда травестийная, как в первой части, в «Далёких горнистах», но уже и там появляется история Трубача-Хранителя, пока это Валерка — он же штурман Дэн — и пока эта история не так однозначно безнадёжна, хотя и здесь есть что-то вроде гибели братьев, после падения с крепостной башни оказывающихся в Нангияле… то есть, мы хотели сказать, в Старо-Подольске.

Светлый штурман Иту Лариу Дэн встречается со смертью — подлинной или символической — много раз. Но это лишь подход к истории смерти как состояния, — смерти как истинной жизни. Такую смерть принимает Ёжики и, видимо, Игнатик Яр (тут уместно снова вспомнить о свечках; у ВПК свечка — индикатор жизни; когда горит свеча, стоит упомянуть чьё-то имя — и узнаешь, жив ли он; если жив, свеча продолжает гореть, как это и было в случае обоих персонажей. А вот Капитан с глазами-провалами, Капитан, берущий книги в уплату за проезд, имеет право задуть свечу…)

Очень интересна и показательна история посвящения в Командоры («приёма в мертвецы» по Пелевину) история Корнелия Гласа из «Гуси-гуси, га-га-га». Корнелий, чтобы на равных правах войти в мир детей и, позднее, стать Командором (а это — главные «проводники отсюда»), переживает последовательный ряд символических смертей, последняя из которых могла быть и настоящей (учёные, занимающиеся «гранью» Вест-Федерации, не уверены, остался ли он жив).

Любопытна, между прочим, и легенда «безынд» о Маленьком рыбаке, мальчике-сироте, унесённым гусями на Луга. Во-первых, подчёркивается трудность пути в иной мир — Маленький рыбак должен подняться на гору, претерпев мучения, сильно напоминающие картины буддийского ада; далее он приносит гусям-«психопомпам» кровавую жертву (кормит их своим мясом); впрочем, этот момент вообще характерен для сказок многих народов, поэтому его можно считать скорее данью традиции; сам полёт — как мы видим, типичный способ перехода в иной мир; наконец, Луга — счастливое место, где маленький рыбак (а позднее — безынды из «спецшколы») находит родителей. Встреча с предками — характернейшая особенность послежизни.

(Отвлекаясь от основной темы, хотелось бы отметить параллели между «Гусями» и «Синим городом на Садовой»: храм, как убежище, настоятель как защитник, подземный выход из храма — путь спасения, и т. д.).

Ёжики, если помните, после смерти перешёл в другой, лучший мир. То же происходит с писателем Решиловым (да и его спутником Сашкой).

Сначала Решилов покидает больницу (casus incuzabilis). Попадает в старую церковь, затем — в поезд «Пиллигримм», в Подгорье, Кан-Орру… Как не вспомнить Нангилиму, следующий за Нангиялой загробный мир… (у А.Линдгрен). При всем том его не оставляет чувство (впервые осознанное ВПК в «Выстреле с монитора» и в «Заставе…») вторичности переживаемой реальности.

В «Выстреле с монитора»:

«Еще немного!

Павлик не бежал — летел. Сумка не успевала за ним, летела на ремешке сзади. Козырёк перевёрнутой кепки вибрировал на затылке, как трещотка воздушного змея.[24]

И в то же время странное, непохожее на бег ощущение не оставляло Павлика. Будто он не только мчится. Будто в то же время он сидит на скамье нижней палубы рядом со старым Пассажиром. И смотрит, как плывёт в небе край обрыва с тонким силуэтом мальчишки.»

И в «Лоцмане»:

«Здесь страница кончалась. И вообще запись кончалась. На обратной стороне листа ничего не было. Вот так…

Я осторожно положил Тетрадь на пол у кресла, закрыл глаза, откинулся. Почему-то запахло больничным коридором — знакомо и тоскливо. И негромкий бас Артура Яковлевича укоризненно раздался надо мной:

— Игорь Петрович, голубчик мой, что же это вы в холле-то… Спать в кровати надо. Пойдёмте-ка баиньки в палату…

Я обмер, горестно и безнадёжно проваливаясь в ТО, В ПРЕЖНЕЕ пространство, в унижение и беспомощность недугов. О, Господи, НЕ НА-ДО!.. Мягкая, живая тяжесть шевельнулась у меня на коленях. Последняя надежда, последняя зацепка, словно во сне, когда сон этот тает, гаснет, а ты пытаешься удержать его, хотя понимаешь уже, что бесполезно… Я вцепился в тёплое, пушистое тельце котёнка:

— Чиба, не исчезай! Не отдавай меня…

— Кстати, — сказал Артур Яковлевич, — я смотрел ваши последние анализы, они внушают надежды. Весьма. Если так пойдет дело, то…

— Чиба!

— Мр-мя-а… — отозвался он крайне раздражительно.

Я приоткрыл один глаз. Так, чтобы разглядеть Чибу, но, упаси Боже, не увидеть белого халата и больничных стен. Чиба возмущённо вертел головой. Голова была клоунская, хотя туловище оставалось кошачьим.»

И это не удивительно. Отнюдь неспроста Сашка вдруг обращённый Тетрадью в Решку (Игоря Решилова, он же, собственно, alter ego ВПК) сообщает между прочим:

«— Чего загадывать! Я не два раза помирал, а больше. Первый раз ещё при рождении. Думали, что не буду живой. Меня знаешь кто спас? Генриетта Глебовна… Она сказала, что после этого буду до ста лет жить, а это же целая вечность…»

На самом деле тема смерти у ВПК гораздо более обширна, чем мы показали здесь. Смерть — истинная жизнь («Лоцман»), смерть — исцеление («Самолёт по имени Серёжка»), смерть — созидание («Оранжевый портрет с крапинками»), смерть — награда, недоступная для грешников («Крик петуха») и неизбежно приходящая к достойным («Голубятня…»). Есть ещё один странный аспект темы смерти в «Синем городе на Садовой». Вспомните, как Нилка, желая сказать, что ему попадёт от родителей, говорит, путая слова, что ему устроят… эксгумацию (имея в виду экзекуцию). Н-да. Папа Фрейд, утверждавший, что случайных оговорок не бывает, пришёл бы в восторг…

Более жёлчный критик, такой, например, как злой волжский булгарин Рамон Бир-Манат, сделал бы из этого политическое обвинение плюс историю болезни. Мы же не настаиваем даже на хлёстком термине, вынесенном в заголовок. И пусть Командор не обижается: мы оба его очень любим, и никакой некроромантизм не заставит нас назвать книги ВПК плохими или скучными. Но… но теперь, прочитав статью, не охватывающую, как мы говорили, весь материал и всю тему, вчитайтесь в эти книги сами. И вы сами тогда ощутите весь ужас — и весь оптимизм некроромантизма.

Оптимизм — потому, что, как мы уже замечали, смерть — это порог, после которого можно сказать:

«…А ДАЛЬШЕ ВСЁ БЫЛО ХОРОШО.

Да, я не разбился!

Не верьте, если вам скажут, что Ромка Смородкин двенадцати лет погиб в катастрофе. Чушь![25]

Я под утро вернулся домой, мама ещё спала. Я запрятал подальше разодранные штаны и тоже лёг спать.

А дальше всё было хорошо. Жизнь пошла день за днём. Год за годом.

Я закончил школу, потом художественное училище, институт. Стал художником-дизайнером. Даже слегка знаменитым — после того как наша группа получила премию за оформление главного павильона Ратальского космопорта.

Я женился на девушке Софье Петушковой, которую в детстве звали Сойкой. И у нас родилась дочка Наденька — славная такая, весёлая… Мама моя души не чает во внучке.

Кстати, мама вышла замуж. Но не за Евгения Львовича, тот вскоре уехал из нашего города. Знаете, за кого она вышла? За дядю Юру!

Дядя Юра вернулся с далёкой стройки, опять поселился неподалёку, стал захаживать в гости и вот… Не знаю, появилась ли у мамы к нему большая любовь, но поженились и живут славно…[26]

Как видите, всё со мной хорошо, вовсе я не разбился!

Случилось гораздо более страшное.

Разбился Серёжка.

Он погиб в том самом году, когда мы познакомились. В детстве. В сентябре.

Тогда по южным границам там и тут гремели гражданские войны (словно людям хотелось оставить на Земле побольше Безлюдных Пространств). И вот Серёжка надумал помочь там кому-то. Или продукты сбросить беженцам, или, может, малыша какого-то вывезти из-под огня. Не знаю, он со мной этими планами не делился. Он только насупленным, чужим каким-то делался, когда мы видели на экране „Новости“ с южными репортажами.

И однажды он исчез. Дня три я не волновался: всяких дел было по горло: школа, новые знакомства. Но потом встревожился, побежал к нему домой…

…А через день услышал в „Новостях“, что над побережьем сбит ещё один самолёт. Неизвестно чьей ракетой, и сам неизвестный. С непонятными знаками. И показали хвостовое оперение, которое упало на прибрежные камни. С голубой морской звездой на плоскости руля…

Днём я держался. В школу ходил, даже уроки иногда делал. А ночью просто заходился от слёз. Старался только, чтобы мама не услышала.

Иногда казалось даже, что сердце не выдержит такой тоски.

Может быть, и пусть? Не могу, не могу я без Серёжки! Не надо, чтобы делался он самолётом, не надо сказочных миров и Безлюдных Пространств. Пускай бы только приходил иногда. Живой…

И он пришёл! Ну да! Однажды ночью, когда я совсем изнемог от горя, звякнула решётка на балконе. И открылась балконная дверь. И Серёжка — вместе с осенним холодным воздухом — шагнул в комнату. В старом обвисшем свитере, с пилотским шлемом в руке. Сердитый.[27]

Я обомлел. Он сел рядом, на тахту.

— Хватит уж сырость пускать… Даже разбиться нельзя по-настоящему…

— Это ты?! Ты снишься или живой?

— Вот как врежу по загривку, узнаешь, снюсь или нет…[28]

Я прижался к нему плечом.

— Не сердись…

— Ага, „не сердись“! Думаешь, это легко, когда тебя за уши вытаскивают ОТТУДА?

— А кто тебя… за уши?

— Он ещё спрашивает! Кто, как не ваша милость!

— Серёжка, ты больше не уйдёшь?

— Серёжка, а что там было? Как?

Он сказал глуховато:

— Ромка, не надо об этом. Выволок ты меня обратно, и ладно…[29]

— Но ты правда больше не уйдёшь насовсем?

— Насовсем — не уйду…

Я зашмыгал носом от счастья.

— Но встречаться нам придётся только по ночам. Все ведь думают, что меня нет…[30]

Я был готов и на это. Но…

— А где будешь жить-то?

— Уйду в Заоблачный город, устроюсь как-нибудь…

— А мы будем летать, как прежде?

— Будем… Только…

— Что? — опять вздрогнул я.

— Ты станешь расти и расти. А я теперь не смогу. Если разбиваются, после этого не растут…[31]

— Тогда и я не буду!

Кажется, он улыбнулся в темноте.

— Нет, Ромка, у тебя не получится.

— Почему?

— Ну, ты же… не разбивался насовсем.

— Тогда я… тоже!

— Только посмей!

— Тогда… я знаю что! Здесь я буду расти, а ТАМ всегда оставаться таким, как сейчас! Как ты!

Он сказал очень серьёзно:

— Что ж, попробуй. Может, получится…

У меня получилось.

Мало того, я научился притворяться. Стал делать вид, что сплю в постели, а на самом деле убегал к Мельничному болоту, где безотказные чуки жгли посадочные костры.[32]

И туда же приземлялся Серёжка-самолёт.

Вот ведь какое дело: хотя он и грохнулся очень крепко, но всё же умел превращаться в крылатую машину, как и раньше. Я всего-то лишь крыло повредил, а летать после этого не мог. Серёжка же — пожалуйста!

Наверно, в Заоблачном городе, где он теперь жил, сделали ему ремонт. Не разовый, а капитальный…[33]

Кстати, Серёжка помирился со Стариком. И они вместе колдовали теперь над новой моделью совмещённых Безлюдных Пространств. Старик даже разрешил Серёжке прилетать в Заоблачный город прямо в виде самолёта, хотя это и нарушало какие-то правила…

Итак, я рос, делался взрослым, но по ночам, при встречах с Серёжкой оставался прежним Ромкой Смородкиным. Нас обоих это вполне устраивало. И мы летали всё дальше и дальше — в такие Пространства, где Гулкие барабаны Космоса гудели, как набат…

…Порой я и сам вздрагиваю: а вдруг НИЧЕГО этого нет? И Серёжки нет?

Для доказательства, что всё это правда, я ночью улетаю с Серёжкой в далёкую-далёкую степь, где всегда светит луна и причудливые камни — идолы и чудовища — чернеют среди высокой травы. Я рву там луговые цветы и с ними возвращаюсь домой.[34]

Ромашки, клевер и розовые свечки иван-чая, появившиеся в доме февральским застывшим утром — это разве не доказательство?..

…Вот и всё. Теперь вы сами видите, что слухи оказались пустыми. А слёзы — напрасными. „Сказка стала сильнее слёз“. Никто не разбился до смерти.

Никто. Честное слово…»


Сентябрь, 1994

Загрузка...