Или восторг самозабвеиья
Губительный изведал ты,
Безумно возалкал паденья
И сам остановил винты?
Эту историю поведал мне Иван Семенович Кошкин — сосед мой по койке в девятой палате хирургического отделения райбольницы имени Сульзиддинова.
Иван Семенович медленно, но верно поправлялся после сложнейшей и на редкость удачной операции, продлившей ему жизнь по крайней мере лет на десять, я же проходил тут обследование, выполнял процедуры, о которых мне до сих пор тошно вспоминать, и пребывал, стало быть, в самом тягостном душевном состоянии.
Надо сказать, что и Иван Семенович не отличался особой душевной бодростью, чего было бы естественно ожидать при столь счастливом исходе операции. Отнюдь нет. Обычно он молчал, уставя неподвижный взор куда-то в стык стены и потолка, и не отвечал на вопросы, видимо не слыша их. Иногда он замолкал даже посреди разговора, и тут, конечно, недолго было бы и обидеться, если бы не выражение лица Ивана Семеновича — печальное и просветленное. Я лично не обижался: мало ли что, другому невидимое, предстает ему в такие вот минуты.
Наши с Иваном Семеновичем койки стояли несколько на отшибе, как бы в нише, образованной передним углом палаты и дверным тамбуром. Это обстоятельство само по себе (даже не беря во внимание странностей характера Кошкина) служило существенной помехой нашему общепалатному общению: ну там разговоры, анекдоты, прочие больничные развлечения. О нас, за нашей вечно открытой дверью, порой попросту забывали. Это же обстоятельство поневоле сближало нас с Иваном Семеновичем. Ну и потом-ближайший сосед есть ближайший сосед.
Из кратких бесед с Кошкиным, еще в первые дни нашего соседства, я узнал, что обретается он здесь вот уже скоро три месяца, старожил отделения, а до больницы работал в отделе кадров треста озеленения. Родственников у него нет, и посещать его некому.
Вот тут-то он, удивив меня, впервые и замолчал посреди разговора, уставясь перед собой невидящим взглядом.
Я же подумал о друзьях и сослуживцах и чуть было не спросил о них у Ивана Семеновича, но, слава богу, вовремя удержался. Слава богу, потому что, выйдя в тот же вечер покурить на лестницу и разговорившись о том да о сем, да про то, как оно в жизни бывает, с одним старичком-халатником из терапевтического отделения, услышал я от него больничную быль (неужто не слыхал?), как еще в августе, кажись, приходил тут к одному мужику из хирургии посетитель — с работы сослуживец, а может, просто дружок, не скажу.
Только пришел он да и прямо в вестибюле-то во время свидания и помер. Хлоп — и готов.
То ли инфаркт, то ли инсульт. Говорят, и не старый вовсе, посетитель-то. Вот как оно, парень, бывает: посетитель — на том свете, а больной из хирургии до се жив, поди уж и выписался. Дед Гриша желудок ему перекраивал: блестящая, говорят, операция.
Старик-халатник заплевал окурок, кинул его в урну и уковылял в свою терапию, влача по лестнице кальсонные тесемки, а я призадумался: уж не о Иване ли Семеновиче речь?
Об операции на желудке, сделанной Кошкину дедом Гришей — главным хирургом больницы Григорием Никитичем Кубасовым, — действительно говорили как о блестящей и уникальной. Да и пребывал сосед мой в больнице с августа, так что вполне это могло стрястись с ним, вернее — с его посетителем.
А вскоре после этого лестничного разговора я стал невольным свидетелем малопонятного мне разговора Ивана Семеновича с дедом Гришей, присевшим после обхода на соседову койку.
— Ну, будет, будет вам, дорогой, — говорил дед Гриша, накрыв своей пухлой лапищей руку Ивана Семеновича. — Полно вам об этом думать. Чем же вы-то тут виноваты, сами подумайте? Этак и Марью виноватить надо, что рядом оказалась, на лестнице оступилась. Да ведь он, мил человек, в любую секунду мог умереть: хоть дома, хоть на улице. Просто сердце у него было — ни к черту, так оно изношено было, друг вы мой…
— А каким же ему быть, сердцу-то его? — тихо отвечал мой сосед. Другим ему быть никак невозможно. Это уж такая закономерность — плати сердцем. Я ведь вам рассказывал…
— Фу-ты ну-ты! — негодующе фыркал и хлопал себя по колену главный хирург. — Мистика! Обывательщина! — рявкал он, с трудом сдерживая бас, чтоб не беспокоить остальную палату. — Я ведь, мил человек, врач, и на такое не клюю! Ну, допустим, черт побери, это и так, — чуть погодя запальчиво продолжал дед Гриша. — Пусть! Но опять же, милорд, при чем тут вы? Или та же Марья?
— Машенька что… Машенька — его преемница… — вовсе уж для меня непонятно отвечал Иван Семенович. — Машеньку теперь то же самое ожидает. То же самое и ей предстоит… Только вот когда? — тоскливо бормотал мой сосед. — Запретите ей ходить сюда, Григорий Никитич! — горячо воскликнул он вдруг, схватив хирурга за руку. — Запретите и все! Вы тут главный, вас она послушает! А коли уж придет, — сникнул он, — так хоть обследуйте ее! Послушайте ее, а? Лекарства новые или еще чего…
— Мистика! — свирепым шепотом отвечал дед Гриша, вырвав руку из пальцев Ивана Семеновича. — Хреновина это, милорд! Ясно?
Иван Семенович молчал печально.
— Снимали ей в прошлый раз кардиограмму, — смягчившись, сказал дед Гриша. — Глузин сам смотрел по моей просьбе. Прекрасная кардиограмма. Отклонений никаких. Дай бог каждому. А почему, собственно, должны быть отклонения? Молода, здорова. Она ведь, кажется, спортсменка? На этих штуковинах гоняет… на мотоциклах? Идеально здоровая девица, если не считать перелома голени, уже зажившего! Что ж вы, голова, ее отпеваете? Новичка вон расстраиваете?
Дед Гриша кивнул в мою сторону, впервые, кажется, за все время разговора осознав мое присутствие.
— Это все пока, — тоскливо проговорил мой сосед, — это пока у нее все в порядке. И у Геннадия Павловича вначале здоровье было — дай бог каждому…
— Ну, знаете, все мы на этом свете пока, ехидно вставил дед Гриша. — И я, и вы, и все прочие. Тут уж, милорд, ничего не попишешь — закон природы.
— Но почему, почему не мне передалось это? — еще тоскливей и непонятней проговорил Иван Семенович. — Не мне, старику, передалось, а Машеньке! Ведь ей жить надо, детей народить, вырастить, а теперь…
— Ну, опять-за рыбу деньги! — безнадежно махнул огромной своей лапищей хирург. — Фантаст вы, Иван Семенович, фантаст! Только уж, извините, никак не научный! Ладно, надоела мне эта ерундистика. В среду начнете потихонечку расхаживаться, пора. Вот так!
Крякнув, дед Гриша поднялся с койки и двинулся к двери.
— Кардиограммку ей снова бы, а? — просительно проговорил вслед ему мой сосед.
Тот, не оборачиваясь, коротко кивнул белошапочной головой и вышел из комнаты.
Иван Семенович повздыхал, повозился на своей кровати и затих, уставившись, по своему обыкновению, в стык стены и потолка.
Я лежал и размышлял над странным этим разговором, суть которого была для меня темна. Я догадывался, что этот самый, как его — Геннадий Павлович, видимо, и есть тот умерший посетитель, сослуживец Кошкина. А кто такая Машенька, при чем тут она? И что могло ей передаться такого опасного, такого вредного для сердца? И от кого? От Геннадия, что ли, Павловича, от посетителя? Действительно — мистика…
Молодая, сказал дед Гриша, идеально здоровая мотогонщица, и что-то там у нее было с ногой.
Закрыв глаза, я старался представить эту мотогонщицу: на сверкающей металлом и краской мощной свирепой машине, в ярком гонщицком шлеме, с поднятыми на лоб очками, в перчатках с раструбами, в кожаном костюме с блестящими молниями. Сжатые губы, сосредоточенный взгляд. Вот она опускает на лицо очки, вот руки ее в крагах ложатся на руль, она врубает газ… Старт! Вздыбясь, рвется с места машина, летит вперед, в гонку, беззвучно взревывая, беззвучно стреляя выхлопом; мотается, рвется ветром каштановая грива волос из-под шлема, взвивается белый шарф за кожаной спиной, трепещет, вытягиваясь все дальше, и вдруг, при каком-то непонятном спаде ветра (ведь такая скорость!), опускается вниз и касается заднего колеса машины. И вот он касается спиц, и вот медленно (как же это при такой скорости?), медленно начинает наматываться на проклятые спицы, и все тянется и тянется, стягивается с шеи девушки, и становится все шире, и шуршит при этом: не как материя шуршит, а как бумага, потому что это уже и не шарф больше, а лента кардиограммы с параллельными рядами пиков и провалов.
И она, эта лента, натягивается меж колесом и шеей гонщицы, и девушка под этим натяжением откидывается все дальше назад, все еще не выпуская руля из вытянутых прямых рук в перчатках-раструбах, а кардиограмма чуть поворачивается в этом страшном натяге, то сужая, то расширяя параллельные ряды ритмов: пики-провалы, вершины-пропасти…
Стало быть, я уснул.
Потом наступил впускной день, особенно жданный всеми после долгого карантина по гриппу.
С утра я прямо-таки не мог узнать своего соседа. Иван Семенович подмигивал мне, пошучивал, громко напевал. На всю палату он рассказал лихой анекдот на медицинскую тему, а потом еще хлеще — на тему семейную, и хохотал вместе со всеми.
— Друзья мои! — громко ораторствовал он. — Забудем все неприятное, будем думать только о хорошем! У каждого из нас тут свои недуги, и ну их к черту! Не будем же, друзья, расстраивать близких своими временными занудными болячками! Пусть от нашей девятой гвардейской палаты исходит эманация бодрости! Спокойствие близких-превыше всего, согласны, друзья?
Палата загалдела одобрительно.
— Одноглазые, смотреть в оба! — крикнул кто-то от окна.
— А Семеныч-то у нас орел, мужики! — подхватил второй.
— Эманация бодрости, гы-гы!
— Народный трибун!
— Так поступают советские калеки!
— Значит, договорились, друзья? — обрадованно подытожил Иван Семенович. — Ни охов, ни вздохов, особенно в присутствии представительниц прекрасного пола. Девиз наш — бодрость!
Под смешки и шуточки развеселившегося коллектива, довольно мурлыча что-то, сосед мой побрился вслепую, тщательно водя электробритвой по лицу. Затем он придирчиво ощупал щеки и подбородок, освежился одеколоном, удовлетворенно крякнул, вытянулся на койке, а потом повернулся в мою сторону.
— К вам, Саша, у меня особая просьба, — тихо проговорил Иван Семенович, — очень я надеюсь, что не откажете.
— Это по части бодрости и здоровья? — спросил я его с мрачной иронией.
— Да, Сашенька, именно, — кивнул сосед. — Я понимаю, понимаю ваше состояние, дорогой мой. Конечно ж, не до шуточек вам теперь. Хотя — ну голову на отсечение — уверен я, что все у вас будет хорошо!
— Вашими бы устами… — усмехнулся я.
— Ей-богу, Саша, вот увидите! — горячо отозвался Иван Семенович, прижимая к сердцу руку. — Соберитесь с духом, прошу вас, как мужчину прошу, не думайте сегодня ни о чем скверном! Несколько этих впускных часов, будь они неладны! Всего-то чуть-чуть… — закончил он просительно.
— Да в чем дело-то, Иван Семенович?спросил я, раздраженный такой непонятной его настырностью. — Что вы, собственно, так о всеобщей бодрости печетесь?
— Так ведь она сегодня может прийти, Машенька, — тихим криком отозвался Кошкин, приподнявшись на локте. И тоской налились его глаза. — Скорее всего, и придет она. Обязательно придет, — бормотал сосед. — Придет и увидит вас, такого… А ей нельзя видеть чужого недуга, поймите, Александр! Да что — видеть! Ей и находиться рядом с чужой болью нельзя! Она снимет вашу тоску, а расплатится за это своим сердцем! Устраивает вас это?! — яростно шептал он. — Это же Машенька, преемница Геннадия Павловича Соловцева! Она же не может иначе!
Должно быть, вид у меня был настолько ошалелый, что Иван Семенович смущенно улыбнулся.
— Конечно же, трудно это уяснить так сразу, с бухты-барахты… Ишь, набросился на человека, хе-хе… Но, Саша! — страстно произнес сосед. Клянусь вам, вы непременно поймете меня, когда я вам все расскажу! Сегодня же расскажу! А сейчас прошу только об одном: соберитесь с духом, отбросьте мрачные мысли, не печальтесь, пока она тут будет, ладно? И если бы вы еще и посмеялись чуть-чуть, Саша, поулыбались бы, разговорчик бы поддержали…
— Да я же ходячий, Иван Семенович, — напомнил я соседу. — Я же и внизу могу погулять, на лестнице покурить, в холле посидеть. Нет проблем.
— А коли кто к вам придет? — обрадованно возразил Кошкин.
— Так я их по дороге и встречу.
— Чудесно, Саша! Погуляйте, родной. Вот и халат ваш. Хороший у вас халат, Саша! А шлепанцы-то где? — засуетился сосед.
Я надел халат, нашарил тапки, присел на кровати, размышляя, не побриться ли на скорую руку.
— Здравствуйте, дорогие болящие! — как раз в этот момент раздался веселый девичий голос, и следом — нестройный и радостный хор ответных приветствий.
— Она, — одними губами шепнул мне Иван Семенович. — Ну!..
Из-за растворенной в нашу сторону двери вышла и остановилась, улыбаясь, девушка в белом халате внакидку, в мохнатом коричневом свитере, в вельветовых брюках. Это была та самая мотогонщица, я мог бы поручиться она. Невысокая, сероглазая, улыбающаяся.
Чуть заметно прихрамывая, Машенька подошла к нашим кроватям.
— Здравствуйте, Иван Семенович, — сказала она, наклоняясь над моим соседом и ласково проводя ладонью по выбритой его щеке. — Заждались? Вот и кончился карантин. Рады?
Кошкин молча поцеловал ее руку.
— А у вас тут новенький? Здравствуйте! — улыбнулась и мне посетительница.
— Новенький, новенький, — оживленно закивал Иван Семенович. — Саша. Временно нетрудоспособный часовщик. Неунывающий молодой человек, весельчак, как, впрочем, и все тут. Саша, познакомьтесь — это Машенька, тоже выходец из здешних палестин. Вот какие красавицы тут водились!
Машенька, засмеявшись, протянула мне руку, я встал, придерживая полы халата, и мы поздоровались через соседову койку.
— А что с вами, Саша? — спросила меня девушка, и по тому, как пытливо она глянула мне в глаза, почувствовалось, что вопрос ее задан не из вежливости, не из праздного любопытства.
— Да ничего с ним особенного! — спешно и бодро вступил Кошкин.
— Полагаю, что ерунда, — сказал я, пренебрежительно махнув рукой. Еще пару-тройку анализов и — к родным часикам. Ну, извините, я вас покину (ох и не хотелось мне уходить!), пойду своих покараулю.
— И с Прохоровым там, не забудьте, партийку в шахматы сгоняйте, подхватил Кошкин. — Он наверняка сейчас в холле…
Никакого шахматиста Прохорова я не знал.
Это была соседова импровизация.
Покивав и поулыбавшись остающимся, я направился к дверям, старательно демонстрируя молодцеватость и подтянутость, насколько это вообще возможно в халате и в шлепанцах.
У дверей я все же не выдержал и оглянулся.
Машенька без улыбки смотрела мне вслед. Губы ее были сжаты, одна бровь напряженно заломилась, лицо посуровело и чуть побледнело, словно бы в эту минуту решала она какую-то сложную, как на экзамене важную, задачу. Иван же Семенович с забытой на лице улыбкой, не бодрой уже, а жалко-отчаянной, тянул, дергал Машеньку за полу халата, точно спеша переключить на себя внимание девушки, помешать этой ее сосредоточенности.
Больше я Машеньки не видел. До самого обеда не возвращался я в палату. Я слонялся, курил, точа лясы с халатниками, и на лестнице, и в вестибюле; я смотрел телевизор и даже, совсем для себя неожиданно, сыграл партию в шахматы с Прохоровым. Действительно оказался такой больничный гроссмейстер, резво прихромавший в холл на костылях с веселым криком: «Ну, кого я сегодня деру, голуби?» Драл он поголовно всех: как уселся за столик, удобно пристроив гипсовую ногу, так уж и не вставал, похохатывая и срамя побежденных соперников.
Потом поочередно были у меня посетители: сначала брат, а потом сослуживица-милая общественница с веселым нравом и самостоятельной судьбой.
И все это время на душе у меня было не то чтоб радостно и безоблачно, но уж, по крайней мере, не сумрачно и не тоскливо, как все дни в больнице. Точно в самом деле вдохновил меня призыв Ивана Семеновича: «Бодрость и еще раз бодрость!»
В таком приподнятом настроении, нагруженный кульками и свертками, возвратился я в палату, в нашу нишу.
Машеньки не было. Иван Семенович читал, отвернувшись к стене.
— Ну, как ваше ничего? — бодро проговорил я ходовое больничное приветствие.
Сосед аккуратно закрыл книгу, положил ее на тумбочку, медленно повернулся и глянул на меня пытливо и грустно.
— Повеселей стало? — спросил он.
— Вашими молитвами, Иван Семенович!
— Кабы моими… — вздохнул сосед. — Не моими, Александр, а ее молитвами… — Он мотнул головой на то место, где давеча стояла Машенька. Эх, не успели вы уйти, Александр! Минутой бы раньше… А впрочем…махнул он рукой. — Разве ж ей уберечься? Не вы, так другой, не другой, так третий. Преемница…
Сосед замолк.
Меня покоробили горестные недомолвки Ивана Семеновича. Опять он меня упрекает.
Утром ему мое плохое настроение не нравилось, теперь вот хорошее не устраивает. Ему-то что?
— Не обижайтесь, Саша, — мягко проговорил сосед в ответ на мое неприязненное молчание. Он коснулся меня рукой. — Конечно, я не прав. Я же вам ничего еще и не рассказал, вы же не в курсе… Садитесь-ка, дорогой мой. Это не совсем обычная история, а вернее-совсем необычная. Кубасов вот, Гриша наш, не желает верить, фантастом меня называет, мистиком. А какой же я, к дьяволу, мистик? Вам, наверное, доводилось слышать, что в нашей больнице неожиданно умер посетитель? Стоял, понимаете, разговаривал, упал и умер. Слышали? Случилось это пятнадцатого августа, а был это мой друг. Вы знаете, что такое подвижник? В первозданном значении этого понятия? Ну так вот, Саша, этот человек — Геннадий Павлович Соловцев — и был избран судьбою на подвиг. Избран и обречен. Слушайте же…
Все, о чем пишу я дальше, суть изложение рассказа Ивана Семеновича о его необыкновенном друге. Рассказанное Кошкиным поразило меня и послужило причиной нашего с Иваном Семеновичем душевного сближения, а потом и дружбы. Память о Геннадии Павловиче вскоре стала общим нашим достоянием, а поиски доселе неизвестных фактов биографии этого человека — нашей общей заботой.
Кошкин был знаком с Геннадием Павловичем немногим более двух месяцев, со дня первого посещения тем кошкинского треста озеленения и до последнего рокового августовского дня в больнице. И как же корил себя Иван Семенович, что мало он расспрашивал, плохо запомнил. Не вернешь теперь, не проживешь тех дней сызнова!
Все, что в наших силах, сделали мы с Иваном Семеновичем, собирая воедино крупицы фактов: мы отыскали и опросили десятки людей, мы уточнили хронологию событий, и, хотя многое нами упущено, нет никого на свете, знающего больше нашего о жизни Геннадия Павловича, о ленинградском, по крайней мере, периоде его жизни, его деяний.
Что касается самой природы поразительного качества Геннадия Павловича, то разобраться в этом мы с Кошкиным оказались бессильны. Может быть, изложенное мной и натолкнет кого-то на верную мысль, да впрочем — так ли это важно?