Поверхность пруда стянуло рубцом ледяной коры. И вычеркнуло из были удивлённые озябшие лица рыб. Избавило от музейной деликатной поступи улиток и напускного равнодушия лягух. Измятые измокшие платки лилий, мелко изорванные при расставании, оставлены тут же.
Мышь ступает на воду. Несмело сперва. Неспелое решение крепнет об руку с ожесточающим сердце льдом. А после, – движения резвы, споры, мелки. Опрометью почти! И в момент, как кажется, что не будет конца этой лёгкости и скольжению, – выступ едва видимый, да осязаемый со стороны удар. Ощутимый даже через толстый мех зимней шубы. До ночи в глазах. До крика. Ну… И как тут не воззвать?! К кому только…
Неловкие в своём упорстве, семенят по скользкому и птицы. Сильные в иную пору, их ноги слабы в противоборстве с мощными торсами почти игрушечных торосьев. Гла-адкое гадко, обворожительно. Сомнительно весьма. Но так и тянет постучать тем, кто заперся внизу, подо льдом:
– Эй! Вы, там!? Не спите?!
А чего ж им не заснуть-то? Понятное дело – дремлют. Рыбы в войлочных чепчиках до носу и белых валенках на босу ногу, лягушки в болотного цвета спальниках. Улитки – каждая у дна своей колыбели, но ближе к тусклому со сна боку лягушек. Так нестрашно меньше.
И повсюду – плавунцы, семечками, вперемешку с семенами. Которые местные, устраиваются удобно. Осматривают будущих соседей, родных. Пришлым же неуютно, как и всегда. Им, опухшим со сна, только два пути весной. И оба застольных, только выход неодинаков у них. Одним раствориться бесследно, а иным – вцепиться пятернёй корней, что есть мочи в землю и тянуть себя к солнцу, радости и теплу. А там уж – пусть треплет ветром чуб, пускай мочалит дождём. Это всё так… Так недолго. Как недолго всё.