В кабинет его несло какой-то приятной силой. Ни допросов, ни очных ставок, ни обвинительных заключений, ни подпирающих сроков… Свободный день после дежурства, его день. «Хочешь быть свободным — носи дешёвые костюмы». Кто это сказал? Неважно, он тоже может сказать. Допустим, так: свобода состоит не в том, чтобы ничего не делать, а в том, чтобы делать с охотой. Невнятно, но афористично. Кстати, на нём восьмидесятирублёвый костюм цвета жухлого слона, если только бывают такие слоны. Свободный день не от дешёвого ли костюма, жухлого?
Он шёл быстро, вдыхая морозный и колкий воздух, — как пил охлаждённое шампанское. Крупный снег падал так редко и равномерно, что казался нескончаемой сеткой, которая никак не может опуститься на город. Рябинин даже пробовал проскочить меж снежинок. И всё-таки в прокуратуру он пришёл запорошенный, как очкастый Дед Мороз.
Кабинет встретил его припасённой тишиной, словно догадался о настроении хозяина, — никто не ждал в коридоре, под дверь не было сунуто никаких обязывающих записок, не звонил телефон. Рябинин снял пальто и нетерпеливо потёр руки…
Давно, когда он только начинал работать в прокуратуре, старый, седой и издёрганный следователь порекомендовал собирать собственные обвинительные заключения. Рябинин к совету прислушался. Но эти обвинительные высекли собирательский зуд ко всему, что касалось преступности. Он записывал интересные уголовные случаи, вырезал статьи о криминальных происшествиях, конспектировал описание судебных процессов. Затем пошла криминальная психология — загадочная и разнообразная, как человеческий дух. И однажды во время допроса Рябинин поймал себя на непроизвольном действии — на клочке бумаги, потихоньку от свидетеля, он быстро чиркнул пришедшую мысль. Так и пошло. Теперь он не давал летучим мыслям растворяться там, где они растворялись до сих пор — в духовном небытии. Заслонившись от вызванных даже на очной ставке, — Рябинин писал стремительно, точно клевал бумагу шариковой ручкой; писал не буквами, а какими-то символами, которые потом не всегда и понимал. Этих бумажек скопилась щекастая папка. Её он и взял из сейфа, обманув надежды других папок и папочек, стопок бумаг и стопочек бумажек.
Рябинин сел за стол, предвкушая радость от дешифровки этих мыслей. Конечно, много глупости; конечно, много банальности… Да ведь и крупицы золота тоже моют в пустом песке. В конце концов, свобода состоит не в том, чтобы ничего не делать, а в том, чтобы делать с охотой…
В дверь поскреблись. Он знал, что будут стучаться, скрестись, заглядывать и заходить. Но мимолётно, как к отпускнику.
— Да-да! — весело крикнул Рябинин.
В приоткрытую дверь заглянул, как ему почудилось, снежный ком. Но под комом розовело девичье лицо — за снег он принял белизну огромной меховой шапки. Из-под неё с живым любопытством смотрели тёмные большие глаза, ожидая вопроса.
— Вам кого?
— Вы следователь Рябинин?
— Да.
Ему показалось, что в её глазах прибыло любопытства. Но он мог и не разглядеть — далеко они были, её глаза. Девушка же молчала, белея головой в тёмном проёме двери.
— Что вы хотите?
— Посмотреть на вас.
И она пропала, словно её и не было. Нет, была — почти неуловимый запах тех тончайших духов, которые берегут для театра, дошёл до него, может быть, несколькими молекулами. Это заглядывание Рябинина не удивило — заглядывали. Чтобы увидеть следователя с лупой в одной руке и с пистолетом в другой.
Он развязал папку и вытянул из почти спрессованной бумаги какой-то листок. Первая запись, как хорошая шифровка, ввела его в тихое раздумье. «Т. Т. есть умень. пол. уд. от любого т., к. б. он ни был». Сокращения, буквы, намёки… Не язык, а кабалистика. Но он знал эти сокращения. «Т.Т.» означает «творческий труд». «Пол. уд.» — «получать удовольствие»… Минуты пошли, перекладывая иероглифы на мысль, которая вышла цельной, может быть, даже и мудрой: «Творческий труд есть умение получать удовольствие от любого труда, каким бы он ни был».
Дверь открылась без стука, невесомо и медленно, так медленно, что Рябинин успел подумать о визите кого-нибудь из коллег. Но огромная шапка снежной белизны теперь у порога не задержалась — девушка прошла на середину кабинетика. На ней была пушистая шубка из того же меха, что и шапка. И в руках сумочка светлой кожи, вроде бы тоже отороченная белым мехом — или Рябинину захотелось, чтобы она была им оторочена для полноты образа. Незнакомка сложила руки на груди, и её сумочка повисла выжидательно. Девушка молчала, разглядывая следователя странным, каким-то изумлённым взглядом, точно увидеть его тут не ждала, а если и ждала, то совсем-совсем другим.
Рябинин, чуть сбитый этим взглядом, непроизвольно поправил галстук:
— Слушаю вас.
— Мне нужно поговорить.
— Обратитесь в канцелярию.
— Но я хочу поговорить с вами.
— Почему именно со мной?
— Бывает, что хочется с человеком поговорить…
— Бывает, — согласился Рябинин. — Пройдите в двенадцатую комнату, там сейчас принимает заместитель прокурора.
Но она не шевельнулась — стояла, как полярный мишка на льдине, который услышал гул самолёта.
— Вы меня не поняли? — спросил Рябинин.
— Это вы меня не поняли.
— Что я не понял?
— Я хочу поговорить с вами.
— А я отсылаю вас к человеку, который специально посажен для разговоров.
— Мне казалось, что следователи обожают беседовать.
— Да, по уголовным делам.
— У меня как раз уголовное дело.
— Какое?
— Я убила человека.
— Садитесь, — машинально предложил Рябинин, подавшись вперёд, как птица перед прыжком в воздух.
Она села, расстегнув свою теплейшую шубку.
— Кого, где, когда?.. — быстро спросил он, впиваясь в неё взглядом.
Этот взгляд, уже независимый от него, скрестился с её взглядом, весёлым и нагловатым.
— Неужели вам нечего делать? — спросил он чуть не обидчиво, теряя прилившую было энергию.
— Я пошутила…
— Нашли чем шутить, — буркнул Рябинин, отключаясь от неё, после чего девице оставалось только встать и уйти.
— Извините, но я была вынуждена. Вы же не хотите со мной говорить…
Её милое упрямство заинтриговало Рябинина. В конце концов, в свободный день можно позволить себе десятиминутный разговор с этим белым лукавым медвежонком. Ведь с чем-то она пришла? Коммунальная свара, пьющий муж или неполученные алименты? Да нет, тут что-нибудь потоньше и посовременнее. Например, раздел дачи, спор из-за автомашины или кража диссертационного материала…
— Ну так что у вас? — сухо спросил Рябинин.
— У меня ничего.
— О чём же вы хотели поговорить?
— Да о чём угодно.
— Как это о чём угодно?
— Разве вам не хочется поговорить с интересным человеком?
Хотелось ли ему поговорить с интересным человеком? Да он искал их, интересных людей, он тосковал по ним, по интересным людям… И если приходил свидетель с отсветом на лице ума и любопытства, Рябинин допрашивал его скоро, лишь бы сделать дело, и затевал бесконечный разговор к тихой радости обоих. Вот только не часто приходили эти интересные люди — виделись они ему чаще; и тогда было отрешение, как отрезвление; и наступало новое ожидание их, интересных людей.
Рябинин разомкнул шариковую ручку, придвинул чистый листок и записал не спеша, нормальными буквами, поскольку допроса не было: «Должны же, чёрт возьми, существовать прекрасные люди, коли я их себе представляю». Он осмотрел выведенные слова… К чему «чёрт возьми»? И ведь думал о людях интересных, а записал о прекрасных… И что о них думать, когда интересный человек сам пришёл в кабинет и ждёт его внимания…
— Боюсь, что разговора у нас не выйдет, — деланно огорчился Рябинин.
— Почему?
— Я не люблю нахалов.
— Я всего лишь элементарно раскованна…
— Вот я и говорю. И потом, мне с вами будет неинтересно.
— Со мной? — радостно удивилась она.
— Вы неинтересный человек, — бросил ей Рябинин поэнергичнее в лицо, в надменную улыбку.
— Почему вы так решили? — не дрогнула её улыбка.
— Долго объяснять.
А мог ли он объяснить? Те волны, нашептавшие брошенную им мысль, были понимаемы только им. Да и правильно ли понимаемы? Ну, будет ли интересный человек одеваться с такой шикарностью? Захочет ли интересный человек кропить себя в рабочий полдень французскими духами? Будет ли у интересного человека такое спесивое лицо и такой самодовольный голос?
— Я вам не верю, — лениво, а может быть, томно отбросила она неприятное обвинение.
— Почему же не верите?
— Я молодая женщина…
— Но я уже не молодой.
— Я недурна…
— Зато я в очках.
— Я говорю по-английски.
— А я и по-русски ошибки делаю.
— Я играю на пианино…
— А я и на однострунной балалайке не сыграю.
— Я училась фигурному катанью…
— А я и простому, прямолинейному не учился.
— В конце концов, у меня высшее образование и я хороший специалист по криогенным установкам…
— А я ничего не понимаю в этих установках, и мой холодильник до того разболтался, что ходит по кухне.
— Что вы всем этим хотите сказать?
— Только то, что сказал, — нам с вами совершенно не о чем говорить.
Она, словно разрешая недоумение, медленно сняла свою могучую шапку — и открылось лицо, ничем не придавленное сверху…
Рябинин смутно отличал симпатичность от красоты. Возможно, она считалась бы красавицей, не коробь её губы жёсткие знаки надменности. Тёмные волосы и короткая, почти спортивная стрижка. Большие серые глаза, которые она то прищуривала, то расширяла, словно хотела испугать следователя. Арочки выщипанных бровей. Тонкий, стремительный носик. Белые худощавые щёки. Крашеные губы, казалось, куда-то тянутся — грешные губы. Она была бы красива, не коробь её эти губы жёсткие знаки надменности. Впрочем, знаки могли видеться лишь Рябинину.
Ей было лет двадцать пять.
— Вероятно, вы встречаете людей по одёжке, — она расширила глаза, и те заиграли стеклянным блеском.
Странная гостья каким-то чутьём уловила источник его неприязни — не женским ли? Но она забыла про лицо, которое ярче любой одёжки.
— Кстати, встречать по одёжке не так уж глупо, — улыбнулся Рябинин.
— Внешность обманчива, Сергей Георгиевич.
Знает его имя… Могла спросить в канцелярии. Но зачем? Чтобы поговорить.
— Обывательская сентенция.
— Почему обывательская?
— Потому что внешность никогда не обманывает, — загорелся Рябинин, ибо задели его любимое человековедение.
— На шубу мою смотрите, — усмехнулась она.
— Внешность — это не только шуба.
— Что же ещё? Форма мочек ушей?
— Лицо, глаза, мимика, манеры… Для следователя внешность не бывает обманчивой. Да и слов вы сказали достаточно.
Почему он с ней говорит? Нерасшифрованные бумаги ждут его, как некормленные дети. Потому что она спорит, а он не привык бросать начатую работу, не привык отступаться от непереубежденного человека, будь он другом, преступником или вот случайно зашедшей девицей.
— Я забыла… Вы же следователь.
— Ну и что?
— Вам нормальный человек не интересен. Вам этот… урка.
— А кого вы полагаете человеком интересным? Небось, кандидата наук?
— Не обязательно.
— Ну да, но желательно?
— Интересный… Это культурный, энергичный, современный и, может быть, загадочный…
— У вас, разумеется, всё это есть?
— А почему бы нет? — спросила она с откровенным вызовом.
Чудесно. За окном хороший зимний день. Допросов нет. Он никуда не торопится и ведёт себе неспешный разговор об интересных людях с красивой девушкой, источающей загадочный запах духов.
— Тогда по порядку, — решился и он не отступать от прямоты. Культурной быть вы не можете…
— Неужели не могу? — она сощурила глаза до ехидно-пронзительных щёлочек.
— Вы от всего закрыты самодовольством.
— Видите меня всего полчаса…
Она хотела продолжить, но её остановила рука следователя, которая взяла карандаш и что-то записала на листке бумаги. Рябинин скосил глаза, обозревая мысль целиком, всю. «Самодовольный человек закрыт от плохого, но он закрыт и от хорошего».
— Вы не можете быть образованной, хоть и кончили институт, потому что ваша самоуверенность безгранична, как вселенная.
— Чего ещё я не могу?
— Упомянутая вами энергия к интересной личности отношения не имеет. Полно энергичных пройдох. Ну, а современность… Я не люблю этого понятия современный человек.
— Да, у вас и вид старомодный.
— Это из-за оправы, — он зло поправил очки. — И у меня нет дублёнки.
Это не только из-за оправы. Из-за костюма цвета жухлого слона. Из-за галстука, вроде бы нестарого, но какого-то блёклого, как клок прошлогоднего сена. Из-за рубашки, чистой, даже новой, но с таким воротником, каких давно не носят. Из-за ногтей, нервно обкусанных за ночным столом.
— Опять вы про одежду, Сергей Георгиевич. Современность не только в ней.
— Ну-у? А в чём?
— В том, чтобы стать человеком своего времени.
— А другие времена побоку?
— Какие другие?
— Человечество-то копило в себе ум и совесть тысячелетиями. Это не только современные плоды. Человек есть сын прогресса и вековой культуры, а не только сего времени. Современный — это что, модный? Или который отказался от всего, кроме сиюминутного?
Рябинин тихо перевёл дух — много говорит. И зря. Девчонка зашла поболтать и взглянуть на следователя, а он лезет в дебри нравственности, как студент на диспуте. Так и не научился он весёлому трёпу, то бишь светской беседе, лёгкой и приятной, как её французские духи.
— А по-вашему, кто интересный человек? Который план перевыполняет?
— Который мыслит.
Она молчала, ожидая других слов, растолковывающих, поэтому Рябинин добавил:
— Интересны люди думающие.
— И всё?
— Что — мало?
— А если он думающий, да необразован?
— Он всё равно интереснее образованного, но не думающего.
— Занятно, — вздохнула она. — Но это только ваши личные мысли.
— Конечно, мои. А у вас чьи мысли?
Она рассеянно улыбнулась, и Рябинин понял, что его слова отлетают от неё, как от упругой воды плоские камешки, пускаемые в детстве. Он опять незаметно перевёл дух — давно научился переводить его незаметно, чтобы обвиняемый не догадался о состоянии следователя. Но обвиняемого не было. Почему же он злится? Потому что его не понимают? К непониманию он привык, как к своим очкам. Или злится потому, что она пришла говорить, а разговор ей вроде бы неинтересен? Из-за такого пустяка…
Рябинин притушил свои мысли, споткнувшись на этой самой злости — откуда она к незнакомому человеку? Откуда… Да оттуда, с улицы, с транспорта, из так называемых общественных мест, где он ежедневно видел модных самообольщенных людей, считавших себя современными. И вот один из них, из самообольщенных, добровольно явился к нему в кабинет поговорить о современности; явился как представитель, как давний знакомый. Так не мстит ли он ей — за тех?
— Как же так? — заговорил Рябинин, охладевая. — Считаете себя современной, а не имеете своих мыслей? Я-то полагал, что свои взгляды — это первый признак современного человека…
— Я не знаю, что вы зовёте своими взглядами.
— И этого не знаете?
— Опять подозрения! Вы испорчены своей работой.
— Вас-то в чём подозреваю?
— Ну, в серости, в глупости…
— Это не подозрения, — вздохнул он.
— Вы привыкли копаться в грязи, кругом грязь и видите.
— Милая девушка… Да серость, самодовольство и глупость хуже грязи. Грязь-то можно отмыть.
Он чуть было не пустился в разговор о грязи, о душевной чистоте, подстёгнутый пришедшей мыслью. Но эта мысль была не для сидящей перед ним женщины; да пока и не сложилась она, мысль-то, в пригодную для языка форму. Рябинин знал, как помочь ей, — бумагой. Он взял карандаш, придвинул листок, и через считанные секунды она легла почти афоризмом: «Следственная работа истинного человека облагораживает. Чистый человек после грязи становится чище, грязный — грязнее».
Рябинин посмотрел на часы — сорок минут потерял.
— А почему вы не на работе?
— Прогуливаю. За это не арестуете?
— Молодая, красивая, с дипломом, всё есть… А я вот не завидую. Почему?
— Бесполезно. Вам же не стать молодым и красивым, — прищурилась она.
— Потому что вас ждёт неинтересная жизнь, — предрёк он, расплачиваясь за её наглость.
Он предрекал. Он частенько предрекал мысленно или шёпотом, про себя, чтобы не слышали те, кому предрекают. Дураку предсказывают глупое существование, потому что того скоро раскусят. Карьеристу, у которого это на лбу написано, сулил неудачи — распознают же. Плохому человеку определял безрадостную жизнь — в нём же разберутся. Лоботрясу и маменькиной дочке предугадывал тяжкие хлопоты — кому нужны лодыри…
Но потом он вдруг узнавал, что дурак стал учёным, карьерист начальником, лоботряс как сыр в масле катается… Рябинин лишь удивлялся. Чего-то он не учитывал. Может быть, они перерождались. Или наблюдал он их слишком малый срок и поэтому ошибался. Или люди ещё не успевали их раскусить, распознать и разгадать. А если всё проще: дурак попадал к дураку, карьерист к карьеристу, а лодырь к лодырю?..
И Рябинин предрекал всё реже, да вот опять не удержался.
— Вас ещё не клевал жареный петух, — бросил он.
— Меня всё больше куры, — улыбнулась она чуть ли не кокетливо, вскинула руку и провела пальцами по лбу, смахивая невидимую прядь.
Тихий толчок задел его сердце. На какой-то миг оно сбилось со своего вечного ритма, обдавая его сознание странной и сладкой болью. Что с его сердцем? Что с ним, с Рябининым?
Он оглядел кабинетик, взглядом разыскивая невесть откуда павшее наваждение. Но всё прошло. Да и что было?
— Вы спешите? — спросила она насторожённо.
— А у вас ещё есть вопросы?
— Мне жарко…
— Разденьтесь, — предложил он, удивившись собственным словам. Ведь только что собирался её выпроводить, только что хотел прервать этот бесплодный разговор. Но теперь он знал, что не отпустит её, пока не разгадает того ниспадшего откуда-то стука сердца. Впрочем, эта девушка тут ни при чём. Человеческая душа устроена сложно — пятнышко, точечка, пылинка могут неосторожно толкнуть её в прошлое. А прошлое редко трогает ум — чаще оно сжимает наше сердце.
Она сняла шубу, повесила её на единственные гостевые плечики и вернулась на своё место походкой манекенщицы. Для чего? Или ходила так всегда, зная, что хорошо сложена? Её фигура начала полнеть той первой лёгкой полнотой, которая придаёт женщине стать и очаровательную мягкость линий.
— Как вас звать?
— Жанна Сысоева.
— Сколько вам лет?
— Двадцать семь.
— Замужем?
— Да.
— Всё-таки, зачем вы ко мне пришли, Жанна Сысоева?
— Угадайте, вы же видите насквозь…
Она посмотрела испытующим и долгим взглядом, таким долгим, что неожиданная мысль успела задеть его сначала намёком, а потом и оформиться: он её не видит. Она не преступница, не свидетель, поэтому он её и не видит. Смотрит отключённо, как на уличного пешехода.
Видимо, в лице Рябинина что-то произошло — она улыбнулась с какой-то далёкой и непонятной ему надеждой. Тогда он, встревоженный недавним стуком своего сердца и этой её надеждой, перешёл на другое, следственное зрение, как водитель переходит на дальний свет. И сразу по-новому воспринял её улыбку, до сих пор виденную им близоруко, — улыбалась она одними щеками при туго напряжённых губах, которые жили самостоятельной, нелёгкой жизнью.
— Дайте руку, — тихо попросил Рябинин.
Она покорно положила её на стол. Он лишь прикоснулся к тонким пальцам, не тронутым физической работой. И вздохнул:
— Детство вы провели на Украине. Детей у вас нет. До сих пор жили легко и безбедно. Но потом случилась беда. Примерно дней двадцать назад… Скажу лучше — недавно. Эта беда связана с мужем…
Она отдёрнула руку и заметно побледнела. Рябинин смотрел на неё, удивлённый этой бледностью.
— Угадал?
— Вы знали обо мне…
— Откуда же? — усмехнулся он.
— А вы не угадали, зачем я пришла, — сказала она почти со злорадством, защищаясь от испугавшего её ясновиденья.
Но оно, ясновиденье, уже пало на Рябинина:
— Угадал. Из-за этой беды с мужем.
— Врёте!
— Что… вру?
— Вы всё-всё обо мне разузнали.
— Зачем?
Она смешалась, теряя свою внезапную злость. Её предположение удивило Рябинина дикой нелогичностью, которую он отнёс к перепадам девичьего настроения.
— Милая Жанна Сысоева, я только сегодня и узнал о вашем существовании.
— Что я выросла на Украине, можно догадаться по моему произношению. А всё остальное?
— По руке.
— Неправда.
— Почему же… Папиллярные узоры пальцев и линии ладони у каждого индивидуальны, заложены генетически и могут говорить о нервной конституции человека. Отсюда можно судить о характере. А характер частенько определяет судьбу.
— Но вы не смотрели на ладонь…
В голосе было столько возбуждённой настойчивости, что ни научные доводы, ни чужой опыт её бы не убедили. Но Рябинин и сам не всё знал о своём угадывании.
— Ну, что вы легко живёте, скажет любой. Нелёгкая-то жизнь оставляет свои следы. У вас, к примеру, беленькие ручки…
— А если нелёгкость в душе?
— Тогда она ляжет на лицо. Ну, о том, что вы бездетны, и сам не знаю, как узнал. Может быть, по тем же ручкам.
— А у детных особые руки?
— Да, выдубленные мойками, стирками, тёрками…
— А если всё это делают бабушки?
— А таких я тоже считаю бездетными.
Она хотела возразить, уже колко прищурив глаза, но интерес к его ясновиденью пересилил.
— Теперь о вашей беде. Во-первых, вы пришли к следователю, а к нему с радостями ходят редко. Во-вторых, у вас на ногтях белые полосы. Ногти растут по миллиметру за десять дней. Судя по удалённости этих полос от основания ногтя, минуло примерно дней двадцать. А белые полосы говорят о том, что организм пережил сильное потрясение. Например, болезнь или беда. Вид у вас цветущий. Остаётся беда.
— А как о муже? — тихо спросила она.
— Что самое страшное для красивой девушки? Потеря любви, а не денег, должности или имущества. Кроме того, на вашем пальце есть заметный след от обручального кольца. Почему-то вы его сняли. Я связал это с бедой. Вот и всё.
Всё ли? Он мог бы предречь, что при её внешности одинокой она не останется; что и невзгоды её минуют — ну, разве только не будет возможности сменить автомашину, купить яхту или достать наимоднейшие бусы; что проживёт она спокойно и тихо, вращаясь по заданной и привычной орбите от работы к магазину, от магазина к телевизору; что красота станет убывать заметно, при каждом взгляде в зеркало; что беспричинное раздражение станет прибывать тоже заметно, чуть ли не в каждом разговоре с близкими; что всё чаще — может быть, от этого раздражения — начнёт приходить дикая мысль об иной, неизведанной и пропущенной жизни…
Но Рябинин бросил предрекать.
— Странный вы, — сказала она, разглядывая его с новым, нагрянувшим интересом.
— Чем странный?
— Непохожий…
— На кого непохожий?
— Ни на кого. Так и должно быть…
Два рябининских вопроса готовы были сорваться с языка — как понимать его непохожесть и что значит «так и должно быть»?..
Но она вновь легко вскинула руку и провела пальцами по лбу, чуть его касаясь, — паутинку ли смахнула, мысль ли отстранила… И опять сердце Рябинина отозвалось тихой и сладкой болью. Сознание, тронутое этой болью, засуетилось отчаянно и бесплодно. Оно ринулось в детство и юность, где этой Жанны быть не могло; оно скорее вычислительной машины перебрало полузабытые встречи последнего десятилетия — Жанны и там не было. Но это лёгкое движение руки ко лбу хорошо ему знакомо и с чем-то связано — с далёким и чудесным, как видение из детства. Её загадочные слова «так и должно быть»… Что так должно быть? Его странность и непохожесть на других? А её дикое предположение, что следователь разузнал о ней, — откуда оно?
— Кто вы? — вырвалось у Рябинина.
— Дочь лейтенанта Шмидта, — улыбнулась она насильно.
— Кто вы? — повторил он.
— Узнайте. Дать вам руку?
Бывшая подследственная? Отбыла срок, исправилась, выучилась и зашла к следователю, чтобы мило побеседовать? Но она слишком молода, да и помнил он своих подследственных, тем более женщин.
— Я вижу вас впервые в жизни, — сказал он убеждённо.
— Да.
— И всё-таки я знаю вас давно.
— Да, — чуть подумала она.
Рябинина схватил влажный озноб — видимо, пахнуло зимой от широкого окна. У кого-то это есть… У индусов? Человек живёт много жизней, не зная об этом. Умирает лишь его бренная плоть, а душа переселяется в другую плоть, вновь рождённую. Так не жил ли он вместе с этой Жанной Сысоевой в какой-нибудь иной жизни, которую он, разумеется, не помнит и не знает? Да вот она-то вроде помнит…
— Кто вы? — спросил он в третий раз.
— Жанна Сысоева, — улыбнулась она виновато, потому что не отвечала на его вопрос.
Рябинин ждал. Тогда она, словно решившись, щёлкнула своей модной сумкой, раскрыла её, что-то достала и положила перед ним, на лист бумаги с его летучими мыслями. Круглая коробка из пятнистой пластмассы, величиной со среднюю черепаху…
— Что это?
— Откройте.
Пальцы, ставшие вдруг непослушными, открывали коробку долго и неумело. Она пусто щёлкнула, как орех раскололся…
На подстилающей вате зимним притушенным светом мерцал крупный кристалл.
— Боже…
Жар, который вдруг обдал Рябинина, вдруг и скатился с него, как убежавший смерч. И, как после разрушительного смерча, осталась долгая боль, всё нарастающая, всё сильнее стучавшая в сердце, — та же самая боль, которая приходила после её лёгких касаний лба. Только теперь в этой боли не было тайной сладости, и может быть потому, что память Рябинина ожила.
Он провёл пальцем по холодным вытянутым граням. Топаз… Бесценный, безупречный и бесцветный кристалл. Нет, не бесценный — есть камни и подороже. Не безупречный — на одной грани заметна щербинка величиной с детский ноготок. Не бесцветный — была в нём капля солнечной желтизны, такая малая и далёкая, словно на другом конце стола лежал апельсин. И эта почти не видимая желтизна вдыхала в льдистые грани жизнь, как кровь в побелевшее тело. Топаз… Рябинин знал его на вид, на ощупь, на вкус. Он долгие годы снился ему, видясь то живым кристаллом, то прозрачным солнцем, то продолговатой луной, то гранёным лимоном… Тогда Рябинин просыпался и не мог уснуть, растревоженный тем, что когда-то и где-то было и никогда и нигде не повторится. Этот камень, даже через сны, волшебно приближал его юность. Но с годами он вспоминался лишь изредка, снился всё реже, упуская молодость туда, куда всё идёт в этом мире. Рябинин выбросил его из головы, чтобы освободить душу для иных треволнений. Мало ли что было за сорок прожитых лет… Хочешь быть свободным, носи дешёвые костюмы.
И вот топаз лежит на столе, раздвинув время и перенесясь оттуда, из забытого, из юности. Сколько отодвинуто лет? Двадцать три года… Или двадцать четыре?
— Откуда он у вас? — спросил Рябинин не своим голосом.
Она молчала, упорным взглядом заставляя его догадаться. Но он уже знал…
— Вы её дочь…
Рябинин вскочил. Почему-то встала и она, замерев посреди кабинета. Он подошёл к окну и повернулся к ней спиной, чтобы она не видела его лица…
Снег давно не шёл. Полдень вычистил небо до стеклянной синевы. Над домами, чуть не в разных концах города, стояли два столба радуги — короткие, ровные, цветные, — которые мысленно прослеживались в замкнутую арку на полнеба. В середине этой воображаемой дуги, ровно меж столбами, висело кругленькое, с чёткими краями солнце. А выше радуги и солнца, через всю стеклянную синеву прочертилась сахарная тонкая линия, словно кто проехал на одном коньке.
Он смотрел в небо, пытаясь спрятать взгляд там, меж радужных столбов. Да и видел он это небо лишь глазами, не сознанием. Хочешь быть свободным, носи дешёвые костюмы… Свободным от имущества? А от юности, от памяти, от прожитых лет?
Мир распадался на частности — на страны и города, на животных и растения, на машины и людей, на вещества и элементы, на молекулы и атомы… Ему предстояло изучать эти частности в институте, изучать физику и химию, повадки животных и поведение людей… Но ему было восемнадцать лет, и эти частности, эти кусочки его не интересовали — он хотел увидеть и познать мир целиком, поэтому отверг все специальности, как слишком узкие. Увидеть и познать… Второе его не смущало — на это есть собственный интеллект. Но вот увидеть… Оказывается, была работа, где за государственный счёт возили по стране, — в геологических экспедициях. Без курсов его не взяли даже коллектором; его взяли рабочим, копать шурфы. И он пересёк страну почти по диагонали, с северо-запада на юго-восток. И очутился в приморской тайге на берегах желтоватой и быстроструйной Уссури…
Небольшая геологическая партия уже работала… Его определили маршрутчиком к геологу. Рябинин ожидал узреть бородатого учёного, с трубкой, в очках, с фляжкой на боку… Из палатки выскочила тоненькая загорелая девочка и улыбнулась ему крепкими весёлыми губами, но улыбнулась неопределённо — подошёл ли, не подошёл? Оттого что её лицо было сухощаво, а волосы туго спрятаны под линялый платочек, Рябинину показалось, что кроме огромных карих глаз на её лице ничего и нет. Да крепких весёлых губ.
Она, Мария Николаевна Багрянцева, только что кончила университет, но за время студенческих практик в экспедиции уже поездила…
Они стали ходить в маршруты. Рябинин таскал гороподобный рюкзак, который к концу маршрута становился неподъёмным. Рыл трёхметровые шурфы. По берегам делал пятиметровые расчистки. Откалывал образцы. Жёг сноровистые костры. Заваривал крепчайшие чаи. И сох от солнца, костров и двадцатикилометровых походов.
Маша Багрянцева, уже давно пропитанная солнцем, лишь улыбалась ему улыбкой, которую он не мог понять, — будто сама Маша тут, рядом, а улыбка далёкая, прилетевшая из каких-то нездешних, загадочных сфер. Она любила камни, травы и музыку. И мечтала найти на галечных отмелях алмаз, потому что где-то в верховьях реки видела размытые кимберлитоподобные породы, сопутствующие алмазам. Её диплом был об алмазах. Она и Рябинина зажгла этой поисковой страстью — ему теперь в каждом кварце чудился алмаз, хотя он их век не видел. У его деда был алмаз, тот им стёкла резал.
Но она об алмазах рассказывала зримо — на привале, где-нибудь на поваленном дубе, за куском хлеба с тепловатым чаем:
— Серёжа, алмаз — самый загадочный камень, хотя человечество о нём знает не одно тысячелетие.
— А почему загадочный? — спросил он просто так, потому что ему все камни тогда казались загадочными.
— Люди долго не знали, из чего алмаз состоит, где его искать, почему он так редок и недоступен… Ни об одном камне не сложено столько легенд.
— А почему?
Она забыла про маршрут, упоённая своей любовью к алмазу.
— Серёжа, он самый твёрдый минерал, его долго не могли шлифовать. Он самый стойкий — на него не действуют ни кислоты, ни щёлочи, никакие «царские водки» и яды. Но он и очень нежный камень — его можно разбить молотком, растворить в простой соде и сжечь в сильном огне. Он самый красивый, имеет неповторимую игру цвета и свой собственный, алмазный блеск. И он самый дорогой, для него даже придумана особая мера веса — карат, тютелька…
Молодость не имеет права на мудрые вопросы. От паркой ли жары, от комариного ли звона, но Рябинин задал его, свой мудрый вопрос:
— Самый, самый… Самый ли он счастливый?
— А что ты знаешь о счастье?
Рябинин рассмеялся — ему ли не знать о счастье? Он сидел на поваленном дубе под маньчжурский орехом, ел краюшку крепкого хлеба, опирался на штыковую лопату, видел свой набухший рюкзак, бил на лбу гнусавых комаров, шевелил горящими пальцами в утюгастых ботинках… Ему ли не знать о счастье, когда оно вот, кругом? Да ведь и она симпатична, молода, здорова, образованна, занимается любимым делом…
В тайге на поваленном дубе сидело двое счастливых людей…
Он не знал, сколько времени просмотрел в очищенное снегами небо. Пять минут, десять, полчаса?.. Цветные столбы укоротились, и след от конька стал чуть бахромистым. Рябинин медленно обернулся…
Она всё так же стояла посреди кабинета, давая нужное ему время. Статная, в узком платье из серой шерсти, с ниткой ярко-переспелых кораллов на груди. Но Рябинин смотрел и не видел ни изящного покроя, ни модности бус. Новое зрение — уже третье? — отметало всё случайное, привнесённое, принадлежащее только ей, Жанне Сысоевой; новое зрение искало черты другой женщины. И ничего не находило. Ни волос, ни фигуры, ни глаз… Всё иное, всё чужое.
Рябинин сел. Бесшумно, как птица, опустилась на стул и она. И вскинула руку ко лбу, отводя виденное лишь ей.
— Вот, — вырвалось у Рябинина.
— Что?
Вот он, единственный и неповторимый жест, переданный дочери. Дочери ли, не ему ли? Не в письме и не в фотографии, не в чьём-то рассказе и не в магнитофонной записи, не в газетной заметке и не в художественной прозе — в генетическом коде напомнила о себе Маша Багрянцева, прорвавшись к нему через двадцать с лишним лет.
— Как вы обо мне узнали? — спросил он.
— Из маминых писем, которые она писала бабушке.
— И письма сохранились?
Жанна опять щёлкнула сумкой, быстро пошевелила там пальцами и выдернула, видимо, из пачки один узкий листок. Он лёг рядом с коробкой, с топазом.
Бумага не пожелтела, крепкая — только пошершавела от частых читок… Синие чернила не выцвели, а лишь въелись в бумагу навсегда. Почерк крупный и ровный, который им забыт — он видел-то его лишь на этикетках к образцам пород. Кусочек письма, самый конец… «А в маршрут со мной ходит не мужик пьяный и не бывший заключённый, а юноша по фамилии Рябинин, тоже из нашего города. Худой, в очках, в ковбойке и романтик вроде меня, грешной. Пишет дневник и носит в рюкзаке «Мартина Идена». Намеревается познать жизнь. Так что, мама, за меня не беспокойся. Тигра не встретили, дикий виноград не ем и сырой воды не пью, если только она не из родника. Передай папе…»
Листок кончился — на обратной стороне Маша не писала. Рябинин рассеянно улыбнулся — себе, далёкому, в ковбойке, с «Мартином Иденом» в рюкзаке… Ей, далёкой, с крепкими весёлыми губами, в выгоревшей косынке…
— Смешное письмо?
— Очень, — глухо согласился он.
— А глаза у вас стали грустными…
— Как вы меня нашли? — помрачнел Рябинин.
— Вызывали вы летом женщину с нашего предприятия. Я вашу фамилию и услышала. Подумала, не тот ли? А сегодня пришла в исполком, иду коридором и вижу табличку…
Рябинин легко поморщился — она забыла, что перед ней следователь.
— Зачем вы говорите неправду? — мягко попенял он.
— С чего вы взяли?
— Да уж взял…
— На этот раз ошиблись.
— Не ошибся. На вопрос, как вы меня нашли, ответ у вас был припасён заранее. Путь в исполком лежит не этим коридором. Ну, и топаз с письмом, я полагаю, вы каждый день с собой не носите.
Её губы попытались улыбнуться, борясь с мешавшей им жёсткостью.
— А если зашла на вас посмотреть? Не допускаете?
— Как раз допускаю. Но мне кажется, что у вас есть какая-то просьба…
— А вы бы её выполнили?
— Если в моих силах.
— Выполните просьбу незнакомого человека, пришедшего с улицы?
— Вы для меня не пришедшая с улицы.
— Сомневаюсь я в искренности таких гуманненьких жестов.
— Вы что ж, не верите в доброту?
— Ах, какая в наш век доброта?..
Рябинин пожал плечами. Не объяснять же ей суть доброты в эволюционном процессе; не объяснять, что не сила, ловкость и хитрость, не расколотые черепа и не людоедство, а доброта сохранила жизнь человечеству и вывела его в люди.
— Жанна, знаете, почему вымерли древние рептилии? По-моему, из-за жестокости. Теперешние крокодилы пожирают своё потомство и вырывают друг у друга по куску бока…
— Есть просьба! — она вскинула голову и взметнула арочки бровей. — Мне нужна тысяча рублей.
— Когда? — не задумываясь, спросил Рябинин, потому что об этом просила дочь Маши Багрянцевой.
— Завтра утром.
— Попробую собрать…
— Я пошутила, — арочки бровей спали и слегка распрямились.
— Вы что, проверяете меня?
— Я теперь всех проверяю.
— Жанна, расскажите, что у вас случилось?
— А, зола.
Но по заметному неспокойствию губ, по стеклянному блеску серых глаз, по нервности щёк он видел — нет, не «зола».
— Тогда расскажите о себе…
Как она живёт, чем она живёт, дочь Маши Багрянцевой? Но ведь час назад он прозренно распознал её прошлое и предрёк её будущее… Нет, не её, не дочери Маши Багрянцевой, а той нагловатой красули, которая зашла потрепаться со следователем. Удалось ли всемогущим генам передать этой Жанне трепетную силу и неизъяснимое очарование её матери? Хоть часть, хоть каплю?
— Что рассказать?
— Ну, хотя бы о своей работе…
— Нечего о ней рассказывать.
— Вы же говорили, что считаетесь неплохим специалистом?
— Мне-то от этого какая радость? Деньги у всех равные.
— А вы работаете лишь ради денег?
— Назовём это иначе — ради куска хлеба.
— Жанна, не унизительно ли в наше время работать ради куска хлеба?
— А ради чего?
Ради чего? За его спиной, за окном синело небо стеклянной чистоты. И тогда бывало такое же небо. А не чище ли? Однажды… Память-память что ей какие-то двадцать с лишним лет? И почему она в разговоре о работе унеслась в синее небо?..
Спал он тогда мертвецки, сражённый работой, воздухом и молодостью. Разбудить могли только комары, которые неведомыми путями набивались в палатку под утро. Как-то, поднятый их стоном, вышел он тихонько на мокрую хрусткую гальку. Не было и пяти часов. Ещё и повариха не встала — лишь посвистывали птицы да урчала вода в протоке. Он повернулся к сопкам…
Выполосканное ночными дождями небо синело такой густотой, что хотелось её разбавить. На горизонте, от самой его линии и до космоса намело великанские сугробы облаков первородной белизны, чуть подкрашенных солнцем, да и не самим солнцем, а отражением от земли его только что брошенных лучей.
Рябинину стало жаль, что кроме него этой красоты никто не видит. И тогда послышался невнятный стук на том конце палаточного ряда. Он протёр очки, запотевшие от речного тумана, и глянул туда, на стук.
У своей одноместной палатки, на сосновом чурбанчике, специально выпиленном для неё шофёром Анатолием, сидела Маша Багрянцева. На её коленях белел лист фанеры, заваленный полевыми дневниками, картами и образцами. Она ничего не видела и не слышала, погрузившись в работу… Заметила ли она божественную картину неба? И когда она встала? Или не ложилась?
Рябинин бесшумно вернулся в свою палатку, опасаясь ей помешать.
На следующее утро он проснулся нарочно, приказав своим биологическим часам разбудить его этак часиков в пять. Они разбудили в шесть, когда повариха уже звякала кастрюлями. Он расстегнул палатку и выглянул…
Маша сидела так же и на том же месте, одетая для маршрута, только волосы не собраны под косынку и брошены на плечи, как копёнка осенней травы. Тогда он увидел их впервые — освобождённые, русые, выгоревшие, с едва приметным глинистым блеском, словно она их вымочила в желтоватых водах Уссури.
Неужели она ежедневно встаёт ни свет ни заря? Зачем? Камералить? Другие геологи успевают откамералить вечером или оставляют это спокойное занятие на долгую зиму. Карьеристка. Академиком хочет стать. В восемнадцать лет нет полутонов — она карьеристка.
Днём, в маршруте, во время пустого хода по четвертичке, он спросил:
— Маша, а сколько ты спишь?
— Часа четыре-пять.
— Работаешь по утрам?
— Подсмотрел?
— А зачем работаешь?
— Я не работаю, Серёжа.
— Как не работаешь?
— Работают по часам, по приказу, по правилам… У меня творчество. А творчество есть высшее проявление человеческого духа.
— Почему это высшее? — усомнился он, начитавшись о подвигах, о самопожертвовании, о самоотречении.
— В творчестве человек свободен.
Иронизирует человек, когда не согласен или когда не понимает. Как это она соединила свободу и творчество? Из книг он знал, что свобода есть познанная необходимость, а творчество — это у художников и писателей. Поэтому Рябинин хихикнул:
— Твори в маршруте, а придёшь домой, в палатку, то и переставай творить.
— Серёжа, творческий человек не приходит домой.
Эти слова о себе самой показались Рябинину нескромными, поэтому он чуть было не спросил, куда после работы идёт творческий человек. Но она, догадавшись, что он скажет глупость, упредила:
— Серёжа, смотри под ноги. Ты забыл про обещанный алмаз.
Он поверил ей, что где-то за сотни километров вверх по течению река размывает кимберлитовые трубки и несёт готовенькие алмазы. И обещал найти один кристалл, коли их несёт водой.
— Но тут же трава…
Они шли травой, как джунглями. Сплетённая, крепкая и густая, стояла она лесом, хоть топором секи. Его очень удивляли какие-то зонтичные с деревянными и толстыми стеблями, как стволики бамбука.
— Серёжа, а ты знаешь, что алмаз считался живым камнем? — заговорила она о своих любимых алмазах. — Говорят, что шлифовать алмаз должен один человек, смена мастеров отразится на игре граней. Нельзя делать перерыва в работе, иначе утратится яркость. Мастер должен быть в хорошем настроении вот тогда бриллиант выйдет чудесным.
— А говорят, что есть целебные камни…
— Серёжа, так это же алмаз. Он укрощает ярость и властолюбие. Созерцание прозрачного бриллианта разгоняет хандру. В битве побеждает тот, у кого есть алмаз. Он сгоняет с лица «пёстрый цвет». А если подержать алмаз в воде, а потом её выпить, то придёт счастье и здоровье.
Рябинин упрямо решил отыскать алмаз во что бы то ни стало, настоять воды и выпить — для счастья и здоровья, хотя у него было то и другое. Но про запас. Он ещё не знал, как будет необходим глоток этой воды самой Маше Багрянцевой…
Видимо, он задумался. Она ждала, не понимая, почему разговор о её работе привёл к молчаливой заминке.
До этой паузы Рябинин решил не объяснять ей того, чего она не понимает и не поймёт. Теперь это решение удивило его своей глупостью — объяснять, именно объяснять всё со скрупулёзной доходчивостью. Кому же, как не ему; кому же, как не ей.
— Вы не спешите? — спросил он.
— Нет-нет, у меня местная командировка на весь день.
— Не любите её?
— Кого?
— Свою работу.
— Холодильники, морозильные камеры, рефрижераторы, криогенная техника… В общем, холодрыга.
Она передёрнула покатыми плечами, словно прислонилась к этой самой морозильной камере.
— Что делаете лично вы?
— Что придётся. Знаете, почему я командирована в город? Ищу обои для начальника сектора.
— Как… обои?
— Начальник квартиру ремонтирует. Попросил найти красивые обои. Даже нарисовал какие…
— Вы на должности инженера?
— Старшего инженера.
— И вы… согласились?
— Рыба ищет, где глубоко, а молодёжь — где легко, — усмехнулась она неуверенно, точно примериваясь, можно ли с ним так шутить.
Рябинин молчал. Была бы она посторонней, он бы с ней мгновенно распрощался, потому что не мог дружески беседовать с человеком, который бегает за обоями для начальника.
— Вы начальника любите, уважаете, жалеете?..
— Он мне нужен.
— Как нужен?
— Обещал помочь с диссертацией.
— Вы же не любите эту работу.
— Поэтому и хочу защититься, чтобы быть подальше от этой работы.
— Наверное, проще было бы её сменить.
— Женщину-инженера нигде всерьёз не принимают.
— Можно овладеть интересной специальностью…
— Какой специальностью? — спросила она с такой удивлённой иронией, словно он предложил ей что-то неприличное.
— Мало ли профессий, — стушевался он.
— Кандидат наук получше любой профессии.
— Вряд ли.
— Может быть, мне пойти в ПТУ? — усмехнулась она, опять смутив его убеждённой иронией.
Рябинин догадался, почему он, сорокалетний мужик, смущается двадцатисемилетней девицы, — за её иронией стоял скороспелый опыт, стояли дяди и тёти, извечные враги его, которые уж точно знали, что кандидат наук лучше ткачихи. Дочь Маши Багрянцевой… А не дочь ли тех ловких дядь и теть? Тогда он тем более должен хоть как-то вклиниться в её представление о мире и, может быть, вклиниться в её судьбу.
— Что вы любите делать?
— В каком смысле?
— Ну, готовить, шить, стирать, вязать?
— Люблю печь пироги.
— Так не пойти ли вам в кондитеры?
Она на секунду приоткрыла рот и дрогнула тонким носиком.
— Иронизируете?
— Это же лучше, чем старший инженер, бегающий за обоями для начальника. Это же лучше, чем заурядный кандидат.
— Я впервые вижу человека, который отговаривает быть кандидатом наук.
— Потому что вы и в кандидатах будете прозябать.
— Странно… Осуждаете благородное желание заняться наукой.
Те пройдошистые люди, которых не любил Рябинин, были откровеннее. Вот так, сидя с глазу на глаз, они бы никогда не сказали, что в них кипит благородное желание посвятить себя науке; они бы выразились прямее — мол, нужны кандидатские корочки; мол, жизнь есть жизнь. Но Жанна ещё не была искушена жизненным опытом и поэтому не знала, что в очевидном выгоднее признаться.
— Ваше благородное желание получить учёную степень — просто дань моде. В день защищается более семидесяти диссертаций.
— Вероятно, эта мода вызвана потребностью практики.
— Я скажу, чем это вызвано… Человеку хочется иметь какое-то положение в обществе, стать значительным. Путей для этого предостаточно. Например, сделаться руководителем производства. Но ведь надо проработать много лет, накопить опыт, проявить себя, иметь организаторские способности… Трудно. Можно стать известным рабочим. Тогда надо повкалывать, надо попотеть, надо в спецовке походить… Трудно. Можно стать военачальником. Опять-таки надо послужить не один годик, по стране мытариться, себя не жалеть… Трудно. Стать артистом, писателем, режиссёром?.. Талант надо иметь, ночи не спать, да и вдруг ничего не выйдет… Трудно. Но, оказывается, есть одно звание, кандидат наук, которое трудов возьмёт не много, что-то года три, а и звучит, и престижно, и вроде бы учёный, и вроде бы цель достигнута. Вот и вы… Не работу по душе, а хотите престижное звание заиметь, вроде модных джинсов.
Она выглядела разочарованной. Не ждала такой горячности и таких слов не ждала. А каких? Утешительных?
— Впрочем, многим своя работа опостылела, — не удержался Рябинин от соблазна, надеясь, что она не согласится.
Но она кивнула с готовностью. И Рябинин ни к селу ни к городу вспомнил чищенные апельсины. Они лежали за буфетным стеклом, как шершавые бильярдные шары. Оттого что продавались без кожуры, в них не убыло ни вкуса, ни сока, ни витаминов. И всё-таки это были не апельсины, ибо не походили на маленькие солнца и не горели его огнём. К чему вспомнилось?
Вроде бы всё у неё есть: и молодость, и здоровье, и красота, и образование… И не глупа. А жизнь не удаётся. С мужем худо, работа претит… Чего-то не хватает, какого-то врывного витамина, как тем апельсинам не хватало солнечной оболочки, чтобы стать апельсинами.
Но этот взрывной витамин известен…
Когда Рябинин говорил с молодым человеком, то частенько впадал в странное состояние размытости лет и возраста; он как бы стоял на временной оси меж прошлым и будущим, свободно передвигаясь туда и обратно. И тогда не знал, он ли на двадцать лет вернулся назад, молодой ли человек на двадцать лет забежал вперёд… С Жанной подобное состояние не пришло, словно они были одногодки. Да и одногодки ли? Не моложе ли он её на те самые двадцать лет?
Этот взрывной витамин известен испокон веков…
Рябинин повёл головой — топаз, так и лежавший на столе, отозвался глубинным мерцанием, словно это был не кристалл, а льдистая толща.
— Жанна, вы как думаете, может человек летать? — задумчиво спросил он.
— Давно летает.
— Нет, без самолёта, а распластать руки, как крылья, и полететь?
— Человек тяжелее воздуха.
— А вечный двигатель возможен?
— Разумеется, нет. Как инженер говорю.
Она не улыбнулась, даже не насторожилась, отвечая уверенным голосом студента, вытянувшего счастливый билет.
— Жанна, а вы верите в «летающие тарелки»?
— Глупости.
— А в привидения верите? В духов, в сны, в телепатию?..
— Какие привидения — мы живём в век научно-технической революции.
— Жанна, вас случайно не тянет на станцию Яя?
— Нет. А что там?
— Не знаю, я там не был, но меня тянет.
— Почему?
— Название-то какое, Яя. А на станцию Ерофей Палыч тянет?
— Зачем мне эти станции?
— А вам не хочется купить… лошадь?
— К чему мне лошадь?
— Прокатились бы.
— Я вас не понимаю.
— А наесться… жень-шеня хочется?
— Наесться жень-шеня?
— Ну, нажраться жень-шеня.
— Нет, не хочется, — отрубила она, только теперь догадываясь о каком-то подвохе.
— Жанна, вы знаете английский и музыку, но вы очень скучный человек.
— Потому что не верю в привидения и не жру этот самый жень-шень?
— Ага.
— А вы его… ели?
— Ел.
— И в привидения верите?
— Верю.
— Вы, следователь, верите в привидения?
— Случались они в моей жизни…
— А-а, так вы меня тестировали? — удивилась она, дрогнув стремительным носиком.
— Ага, тестировал.
— Что во мне определяли?
— Степень молодости.
— Я же сказала, что мне двадцать семь.
— Ну, тогда я определял склонность к романтичности.
— Опоздали, романтичность уже прошла.
— Больно скоро.
— В студенческом стройотряде мы были знаете какими романтиками? Орали песни, работали от зари до зари, ели одну кашу… А наш командир, мой сокурсник, присвоил тысячу рублей. Тоже к романтике призывал.
— И вам хватило?
— Чего хватило?
— Хватило этого ловкача, чтобы разочароваться в людях?
— А вчера пошла в химчистку за своей дублёнкой. Говорят, что не могут найти. Жульё.
— У вас ещё и дублёнка есть? — Рябинин бросил непроизвольный взгляд на её шубу, белевшую на вешалке наметённым сугробом.
— Что тут странного?
— Хочешь быть свободным, носи дешёвые костюмы.
— Я не расслышала.
— А, ерунда.
— Так что в своём возрасте романтикой переболела.
— И что же теперь вместо романтики?
— Здравый смысл.
— Вот поэтому криогенная специальность и кажется вам холодной.
Она замешкалась с ответом, которые обычно были так скоры, что Рябинину казалось, что это его же вопросы отскакивают от неё, лишь переменив форму. Он тоже помолчал, раздумывая, откуда берутся приземлённые, скучные люди. От рождения, от воспитания? Или от того узкого пространства, в котором вырастают современные городские дети? У них лишь квартира, улица, школа. Замкнутое, неестественное пространство. И это для детей того человечества, которое вырвалось в космос, побывало на Луне и земной шар зовёт шариком… Загромождённая улица да квартирные стены влияли на психику детей, ограничивая взлёты фантазии. Но ведь каждый ребёнок видит и небо…
— Ну какое отношение имеет ваша детская романтика к моей специальности? — не то чтобы она вспылила, но чуть повысила голос и расширила глаза, сразу блеснувшие серым стеклом.
— Жанна, а вы пошли бы работать дворником?
— Нет.
— Платили бы две инженерские ставки. Пошли бы?
— Нет.
— А почему?
— Потому что неинтересно.
— Уверяю вас, что интереснее, чем сидеть без дела и бегать за обоями. А вы бы не пошли. Потому что не престижно.
— Да, и не престижно.
— Жанна, а что такое «престижно»?
— Работа высокой квалификации и с хорошим заработком.
— Токаря?
— Почему токаря?
— Он может быть высокой квалификации и очень хорошо зарабатывать. Официант, шофёр, наладчик, машинист тепловоза, шахтёр… Прекрасные заработки. Престижные специальности?
— Нет.
— Почему же?
— Уж очень они… заурядные.
— Выходит, что престижной работой вы зовёте работу романтичную. Дворничиха? Э-э… Инженер-криогенщик? О-о! Отрицаете романтизм, но держитесь за нелюбимую работу как раз ради романтизма.
Его отрицала не только она. Не раз слышал он, как моряки, геологи, лётчики и даже его коллеги следователи начинали разговор о своей работе, открестившись от романтики. Им казалось, что иначе они затушуют тяжесть и значимость своего труда. Рябинин же считал романтику красотой профессии…
Она вдруг хитровато улыбнулась, отчего лицо стало неприятным, — Рябинин не знал, что у хитрости хватит сил обезобразить даже красоту.
— Сергей Георгиевич, моей маме вы бы не посоветовали сменить профессию…
— Но ваша мама не пошла бы за обоями даже для министра геологии.
Измученные маршрутами, комарами и потной жарой, геологи решились на отдых. Начальник партии объявил выходной. Лагерь сразу утратил полевую строгость и начал походить на стан потерпевших кораблекрушение, выброшенных на сушу. Забелели отсыревшие вкладыши, повисли на палатках спальные мешки, затрепетало на ветерке стираное бельё…
Рябинин выволок на гальку кусок кошмы и растянулся под июльским солнцем — всех комаров сдуло в береговые заросли. Едва он распахнул «Мартина Идена», как услышал зовущий голос Багрянцевой…
Он впервые переступил порог её жилища, удивлённый, что в палатке может быть такая чистота. Пол застлан брезентом. Спальный мешок аккуратно расстелен на походной койке. И столик есть — вьючный ящик, и стулик есть сосновый чурбачок. В колья стояка вбиты гвозди, на них висело и зеркальце, и полотенце, и связка лимонника… Пахло яблоками. Тихо играл невидимый транзистор.
— Серёжа, любишь музыку?
— Как и все.
— А какую?
— Есть модерновая песенка «Пришла любовь, запели радиолы…»…
— Нет, Серёжа, это для города, для людных улиц. А в лесу и в горах эстрадная музыка неуместна. Тут нужен Чайковский, Бах, Вагнер…
Он решил, что его пригласили слушать музыку. Но она разложила планшет и ткнула тонким загорелым пальцем в залесённый квадрат.
— Серёжа, вот тут, на сопке, в десяти километрах от лагеря, бьёт минеральный источник.
— Ну и что?
Её огромные карие глаза стали ещё больше и совсем потемнели. Она придвинулась, коснувшись его плеча маленькой крепкой грудью и обдав запахом орехов, яблок и какой-то травы.
— Это волшебный источник. К нему приезжают люди из далёких городов. Одну женщину принесли на носилках, а ушла сама. Говорят, кто попьёт из него, тот перестанет бояться тигров и найдёт жень-шень. Ну?
— Что?
— Неужели мы просидим весь день в лагере?
Шли налегке. За спиной висело затворное ружьё, к которому выдали ровно два патрона: один на медведя, второй на тигра. В рюкзаке болтался лишь хлеб с банкой тушёнки. Тощая тропинка переваливала с сопки на сопку уже по таёжному лесу, в сторону от поймы. Высоченные стволы маньчжурского ореха, сосны и пробкового дуба жили своими кронами где-то высоко в небе, оставив землю во влажном сумраке. Папоротники стояли загадочно, словно только что прилетели на эту землю. Свободно звенели комары, защищённые от ветра и солнца. Рябинин бил их так звонко, что ему отдавало в затылок. Маша легонько взмахивала рукой, как всплёскивала, отгоняя их подальше. И рассказывала про алмазы.
— Крупные носят имена. Был такой бриллиант «Регент». Его нашёл раб в россыпях Голконды, ударил себя киркой под ребро, спрятал алмаз в рану и вынес. Этим алмазом он пообещал расплатиться с матросом, если тот вывезет его из неволи. Матрос спрятал раба в трюме, но в пути убил, забрал алмаз, а тело выбросил в океан. В Мадрасе продал камень губернатору, пустился в разгул, всё пропил и повесился на рее. Губернатор продал алмаз герцогу Орлеанскому, потом его украли грабители, а затем он попал к Наполеону, который вправил его в эфес своей шпаги. После падения императора бриллиант продали с аукциона…
Тропинка, долго шедшая в сопку, вдруг иссякла. Они стояли посреди крохотной поляны, сдавленной древесной стеной. У края, привалившись к стволу, приземисто насупился «балаган» — сарай из жердей, коры и моха. Рядом лежала деревянная ванна, выдолбленная в целом стволе. Обложенный мшистыми валунами, темнел родник — вода неторопливо перемешивалась, готовая вот-вот закипеть. И было темно, влажно и тихо.
— «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу…» чуть слышно сказала Маша.
— Да, темновато, — согласился он, припадая к роднику.
От остуженной воды зашлось горло, желудок и, кажется, сердце. Ему не понравился сильный привкус железа и каких-то минералов. Маша пила мелкими глотками, закрывая глаза и как бы погружаясь в себя.
— Серёжа, ты будешь пугаться тигров.
— Её бы прогазировать, да с сиропчиком…
Он стал раскладывать костерок, чтобы подогреть тушёнку. Маша бродила меж стволов и гигантских папоротников…
— Ой-ой, скорей!
Рябинин схватил ружьё и в два прыжка очутился рядом. Она смотрела на тощее растение, подобное чайному кустику, выросшему без солнца.
— Серёжа, это жень-шень!
— Что-то непохож, — возразил он, представлявший его почему-то в виде кривого кактуса.
— Он-он, из семейства аралиевых!
— Только попила воды и сразу же нашла, — не верил он скоротечному чуду.
— Серёжа, копай. Корень должен иметь форму человека.
Рябинин ножом вырыл кустик — корень оказался в форме волосатой змеи.
— Потому что молодой. Мы его попробуем…
Земля дышала влажным тропическим сумраком. На огне топилась свиная тушёнка. Дым полосами бинтовал поляночное пространство. Родник неспешно крутил в своих струях нитки мха. А они сидели на валунах и грызли змеевидный корень, исходивший белёсым противным соком…
Где-то под сопкой не то рыкнуло, не то хрюкнуло.
— Серёжа, тигр!
Он вновь схватил ружьё, но вдруг увидел Машу, словно до сих пор с ним в маршруты ходила другая женщина…
Распущенные волосы, закрывшие шею от комаров, в свете огня блестели молодой сосновой корой. Глаза, полные весёлого страха, отражали лесную тьму. Крепкие губы ослабли, приоткрывшись. На щеке засохли мазки сока змеевидного корня. А рука безвольно взлетела и легко коснулась лба, что-то отгоняя может быть, тигриный рык.
Рябинина залила сладкая и великая сила, которую в тот миг он не понял. Ему захотелось броситься к Маше и сделать для неё всё прекрасное, что только есть в мире. Или взлететь на её глазах в небо — лучше с ней.
Но был тигр. Где он? Рябинин вскочил — сейчас этого полосатого он сделает пятнистым. Но тигр не пришёл.
Рябинин влюбился.
Он знал за собой неудобную черту — накаляться в спорах до повлажнения очков. Тогда мысли заслоняли сидящего перед ним человека; тогда он как бы терял его из виду, увлечённый в неразрешимую даль своей идеей. Рябинин боролся с этим, вступая в подобные ристалища лишь со знакомыми людьми да с отпетыми преступниками, пробуя расшатать их пещерные взгляды. Но был простой способ не терять себя в самом палящем споре — прикрыться иронией. Рябинину помогало, хотя он не сразу отгадал причину…
Человек, говоривший слишком убеждённо о слишком серьёзном, кажется чуточку спесивым. Он как бы знает истину окончательную и абсолютную, которая и богу-то не дана. Поэтому умному пристало не терять иронии, которая смягчает каркас любой истины, оставляя зазорчик для сомнения и для поиска уже другой, следующей истины, опять-таки смягчённой иронией…
Кажется, Рябинин утратил не только иронию, но и здоровый юмор — знай себе читает морали. Не за ними же она пришла?
Он вгляделся в её лицо, потерянное им в споре. Хотя они проговорили часа два, напряжение её губ не опало, с них так и не схлынуло удивление, словно она всё время хотела о чём-то спросить, но давила это желание. Сперва они показались ему грешными. Не грешные, а нервные губы… И взгляд проверяющий, недоверяющий.
Рябинин, давно решивший, что пришла она лишь взглянуть на старого друга матери, опять насторожился. Видимо, он ближе был к разгадке, когда ворожил по руке, когда почти угадал. На допросе эту бы нить он не бросил, разматывая до конца…
— Жанна, что у вас произошло с мужем?
Она глубоко вздохнула, замедляя течение времени, — не хотелось говорить. Или не могла вот так сразу… Но ведь ради этого она тут и сидит теперь Рябинин не сомневался.
— Обычная история.
— Ну, истории бывают всякие.
— Он подлец, — бросила она с каким-то вызовом.
Рябинин сдержанно улыбнулся, и не потому, что ей не поверил…
Он неохотно произносил слово «подлец», подозревая, что таковых не существует. Есть средний человек, в котором чего-то больше, чего-то меньше. И этот сплав являет себя с разных сторон в зависимости от жизненных обстоятельств. Отсюда и сложность личности. В конце концов, нет законченных негодяев, а есть всего лишь обыватели, которые без нужды не сподличают.
На допросах, когда разъярённая жена припечатывала мужа смачным словом или, наоборот, называла ангелом, Рябинин старался расспросить и выудить нечто объективное.
— Уж так и подлец?
— Эгоистичный себялюбец.
Видимо, его лицо отразило далёкое недоверие, отчего она заговорила быстро, как спохватилась:
— Он старше меня на шесть лет, до двадцати восьми не женился. Мама не разрешала, а ему было удобно — жил на всём готовеньком…
— А вы как выросли? — попытался он охладить быстроту её слов.
— Тоже за бабушкой. Но уж если вышла замуж… Он зовёт меня так: «Моё любимое существо». И вот его любимое существо приходит с работы. Он целует мне ручку и садится решать шахматные этюды. Он, видите ли, интеллектуал. А его любимое существо моет, варит и гладит. Ручку женщине поцеловать легче, чем вымыть посуду…
Рябинину казалось, что Жанна говорит не о том, поэтому терпеливо ждал, когда её речь пойдёт о главном. Ведь было же оно в их семейной жизни. Но она умолкла, словно исповедь её кончилась.
— Сколько вы прожили?
— Три года.
— Жанна, но ведь всё рассказанное вами — мелочи, ерунда. Вы мало прожили, он ещё десять раз переменится.
— Я не сказала вам одну «мелочишку»… Он дома не ночует.
— А где он ночует?
— Где ночует мужчина, если не ночует дома?
— Мало ли где. У приятеля, у родителей, в вытрезвителе…
— Он ночует не у приятеля, не у родителей и не в вытрезвителе, сказала она с облегчившей её откровенностью.
Рябинин вздохнул, пряча взгляд в топаз, — ему показалось, что её покатые плечи бессильно дрогнули.
Жизнь, величайшая искусница, сочинила для людей сонмища неповторимых социальных историй. И только перед любовью у неё опускались руки придумывала случаи похожие, как работала на штамповочной машине. Или любовь у всех одинакова? Вот ещё одна семья банально распадается…
Рябинину нравились люди, прошедшие жизнь вдвоём до глубокой старости. У него безвольно замирало сердце, когда он видел двух старичков. Прожившие отпущенное им время и всё пережившие, аккуратные, чистенькие, вежливо брели они по улице, сосредоточенные на какой-то единой и никому не доступной мысли. Она бессильно опирается на него, на мужчину; он бессильно поддерживает её, женщину, — и все сами, с достоинством, не прося ни помощи, ни сочувствия. Рябинину тогда хотелось на минуту стать немужчиной и поплакать — по дочке, по жене, по себе, и ещё по кому-то и по чему-то, неведомому ему.
— А как вы жили сначала? — попытался он увести её к лучшим дням.
— Нормально, ответила она без выразительности.
— Вы учились вместе?
— Нет, мы познакомились на пляже.
— Как на пляже?
— В доме отдыха. А что?
— Да ничего.
Не в мытарстве и не в горе; не на работе и не в учёбе; не в лесах, полях и горах; не в экспедиции, не в путешествии и даже не в турпоходе — на пляже. Может быть, Рябинин и ошибался, но такие браки он считал заведомо бесплодными, как выращенный цветок под банкой.
— Нам все завидовали, — сказала она голосом, затуманенным воспоминанием.
И губы ослабели, и глаза утратили пугавший его блеск. Рябинин ждал уже не главного, а рассказа о том жарком времени, которое сумело и теперь согреть её лицо.
— Отец Георгия был против нашего брака. Но Георгий его не послушал. Мы сняли комнату, накрыли скромный стол и собрались ехать в загс. Вдруг входит его отец, глаза горят, вид страшный… Подошёл к столу, схватил блюдо с огуречным салатом да и перевернул на скатерть. «Не позорь меня!» Вышли на улицу — стоит десять такси. Мы поместились и в шести, а четыре машины шли пустые, на всякий случай. После загса отец повёз всех в ресторан, где снял отдельный зал. Гуляли до утра. Директор ресторана получил сто рублей, не пошёл домой и руководил персоналом лично. В конце свадьбы отец подал Георгию бокал шампанского и сказал последний тост. Когда Георгий выпил, то со дна бокала достал ключи от однокомнатной кооперативной квартиры. В неё мы и поехали. Она была чудесно меблирована. Полная чаша. Ковры, телевизор, посуда… Даже продукты в холодильнике…
Рябинин не верил своим глазам — перед ним сидела вдохновенная женщина. Лёгкая краска облила вершинки скул. Неожиданная теплота растопила в глазах всякую стеклянность. Она смотрела куда-то ввысь, поверх его головы. Так стихи читают…
— Поэтому он и дома не ночует, — прервал её молитву Рябинин.
— Кто? — не поняла она.
— Ваш Георгий.
— При чём тут свадьба?
— Не понимаете? — искренне удивился он.
— Не понимаю.
— Вам нужно было остаться в той комнате, с тем огуречным салатом.
— Почему?
— Не принимать ни копейки чужой…
— Не чужой — отца.
— Молодость должна начинать с нуля в полном смысле. Жить, работать, любить… Поэтому всё — сами. Дом поставить, миску купить, юбку заработать, образование получить… Ни копейки ни от кого!
— И что бы это дало?
— Крепкую семью.
— Но почему?
— Потому что вам было бы трудно.
— А-а, совместные трудности…
— Они бы вас сдружили.
— Взгляды прежних поколений.
— Удивительное дельце! Материальные ценности у прежних поколений вы берёте, а духовные вам не нужны.
— Сергей Георгиевич, вы динозавр. Моя бабушка и то современнее. Вы хоть почитайте газеты.
— А что пишут в газетах?
— А там пишут, что молодожёнам надо вручать ключи от квартиры. Что молодёжи нужно давать новую технику, что молодёжь нужно выдвигать и заботиться о ней. Сколько я знаю молодых распавшихся пар. У них не было квартиры, детских яслей, материальных условий…
— Значит, так… Есть квартира и хорошая зарплата — живём друг с другом, а нет — то и до свиданья?
— Молодёжь есть молодёжь, Сергей Георгиевич.
— Это паразиты, а не молодёжь, — не сдержался он.
Она лишь пожала плечами, не в силах объяснить ему очевидное. Но Рябинин, уже распалённый этим очевидным, вернул её не землю:
— Тогда почему же ваш Георгий не ночует дома?
— Да потому что нашёл супербабу!
— Бабу… чего?
— Ну, суперженщину.
— Это что ж такое?
— Модерновая, хипповая, попсовая… Современная, в общем.
— Но вы тоже и английский, и пианино…
— Я… — она усмехнулась чуть не с презрением. — Что такое я против неё? Инженер-криогенщик. А она в свете. Возит туристов за границу. Свободно говорит на трёх языках. Одежда от Диора, духи «Шанель»… Вся в лайке, разъезжает в импортном автомобиле, за рулём сидит небрежно, с сигаретой. Пьёт «Королеву Анну» и «Наполеон». Остроумна, знает анекдоты всего мира, раскованна, сексуальна…
— И всё?
— Для современного мужчины хватит.
— Мне бы не хватило.
— Вам хватит той, которая хорошо готовит и рожает детей.
— По-моему, эта супердама вам и самой нравится.
— Конечно, нравится. Сожалею, что я не такая.
— Чего ж тогда осуждаете мужа?
— За ложь, за двуличие. Или со мной живи, или к ней уходи.
— И только-то? — усмехнулся Рябинин.
Не искромсанная любовь, не обида, не одиночество и даже не женская гордыня… Её мучит неопределённость. И вся трагедия? И это её так потрясло, что на ногтях остались белёсые полосы, как после чёрной беды?
А не прилетела ли она с другой планеты, где тоже говорят на русском, но слова обозначают другие явления, вроде бы обратные? Любовь там зовётся ненавистью, а ненависть — любовью; ум — глупостью, а глупость — умом… Отсюда и долгий разговор, отсюда и путаница, ибо они тщились понять, что же каждый вкладывает в столь знакомые слова.
— А вы тоже станьте супершей, — злорадно посоветовал он.
— Это не просто.
— Ну уж. На пианино вы играете, один язык знаете, духи у вас французские… Выучите на курсах ещё один язык, достаньте у спекулянтов лайковые шмутки, купите в магазине «Наполеон», соберите побольше анекдотов… Что там она ещё — матюгается?
— Если бы вы её увидели…
— То я бы её поскрёб.
— В каком смысле?
— Узнал бы, что у неё под анекдотами.
— Сергей Георгиевич, под анекдотами у неё французское бельё.
— Маловато.
— Для женщины достаточно.
— А для человека мало.
— Георгию хватило.
— Жанна, ваш Георгий переметнулся к этой женщине не потому, что она знает анекдоты и пьёт «Наполеон». Вас с ним ничто не связывает. Ни общих невзгод, ни дружбы, ни детей… Кстати, почему у вас нет детей?
— Ах, какие дети…
— Он не хотел?
— Я не хотела.
— Почему же?
— Ребёнку нужен отец постоянный, а не приходящий.
Её бы надо жалеть. Рябинин жалел, но почему-то не Жанну, а ту большеглазую и опалённую солнцем юную женщину, отнесённую от него в прошлое.
— Мужчина всегда виноват перед женщиной, — сказал он и удивился этим словам, будто не сам их произнёс, а прилетели они оттуда, с хрустящего галечного берега.
— Хорошо сказали…
— Это не я сказал.
— Классик?
— Ваша мама.
Она сразу подобралась. Дрогнул тонкий носик, и взметнулись арочки бровей. Глаза расширились, как всегда, с холодным блеском стекла.
— Сергей Георгиевич, а вы тоже виноваты перед женщиной?
— Я? — удивился он. — Возможно, перед какой-то и виноват…
— Даже не знаете, перед какой?
— Умышленно никому зла не делал, — нетвёрдо сказал он.
Зло женщинам? Бывали ссоры с женой. Бывало, что наказывал дочь. Случалось, что арестовывал преступницу. А зло той, далёкой и опалённой солнцем, утонувшей во времени? И зло ли?
— А неумышленно, Сергей Георгиевич?
— Что-то не понимаю вашего интереса…
— Скрываете?
— Зачем вам это знать?
— Вы меня упрекаете, поучаете, держите за последнюю дуру… А сами?
— Несправедливо женщин не обижал.
— Нет, обижали.
— Кого же? — почему-то тихо спросил он, загодя пугаясь её ответа.
— Меня!
— Что вы говорите…
— Меня вы обижаете все мои двадцать семь лет!
— Я не понимаю…
— У вас колоссальная воля, Сергей Георгиевич, — тоже понизила она голос, приближая лицо.
И Рябинин увидел, что нет в её глазах никакого стеклянного блеска слезы, простые женские слёзы застелили их тончайшей плёнкой.
— При чём тут моя воля?
— За весь наш разговор вы себя ни разу не выдали и не проговорились. Как разведчик. Да вы же — следователь.
— В чём я должен проговориться?
— Посмотрите на этот камень попристальней, Сергей Георгиевич. Его блеск вас не смущает? Не слепит ваши очки? Совесть не жжёт?
— Жанна, опомнитесь…
Она встала и резко пошла по кабинету, найдя простор для такого стремительного шага, что короткие тёмные волосы сыпуче разлетались. Вернувшись, она осталась стоять, теребя ошалевшими пальцами коралловые бусы, которые негромко пощёлкивали.
— Я ждала много лет… Представляла эту встречу. Считала вас благородным человеком… Следователь, в газете о вас писали. Чуткий, сострадательный, вдумчивый психолог… Сами вы не объявились. Испугались. Не поискали меня. Пусть. Но вот я пришла сама пред ваши ясные очи. А вы читаете мне мораль и учите, как жить, притворяетесь, что будто бы ничего не понимаете. Глянула бы на вас мама!
Рябинин тоже встал, чувствуя, что сейчас произойдёт какое-то странное действо, от которого ему нужно защититься, но он не сумеет; вот и очки запотели нервной матовостью; вот и его руки, как и её, не находят себе тихого пристанища; вот и голос сел, как в вату завернулся…
— Глянула бы на вас мама, на испуганного, на жалкого! — уже истерично повторила она.
— Жанна… Я вызову врача…
— А-а-а… Врача. Якобы я сумасшедшая, да?
— Я так не сказал…
— Сергей Георгиевич, я же ваша дочь! Дочь я ваша!
— Вы с ума сошли!
Рябинин влюбился, удивившись сразу всему…
Маше Багрянцевой, которая была такой, а вдруг стала другой, словно её подменили. Лесам и травам, запелёнутым тайным сумраком. Озарённым струям реки, понёсшим вместо частиц глины крупицы золота. Комарам, переставшим нудить и затянувшим что-то весёлое, вроде бы «Пришла любовь, запели радиолы…» И опять Маше Багрянцевой, уже новой, уже подменённой неизвестно кем и как.
Изменились и люди. Начальник партии вдруг заговорил с Машей таким кожаным голосом, что Рябинину хотелось его осадить. Мужчины вдруг начали с Машей пошучивать, а она вдруг стала смеяться — тогда и Рябинин усмехался криво, как одноглазый пират. Мужчины вдруг стали подходить вечерами к её палатке, якобы интересуясь залеганием пород, — Рябинин тогда оказывался рядом и спрашивал, что находится в середине земли. Повариха вдруг стала наливать Маше суп почти без тушёнки — тогда Рябинин не мог есть, намереваясь переложить своё мясо в её миску. А водитель грузовика, интеллигентного вида парень, во время поездок начал сажать Машу в кабину, хотя были и другие женщины — ну, хотя бы томная Люся.
Изменился и Рябинин, впав в странное состояние, когда беспричинный восторг сменялся беспричинной грустью. Говорил он теперь односложно, афоризмами. Выбивая образцы пород, колотил молотком по руке. Путал этикетки — в одном из мешочков начальник партии обнаружил кусок сахара, обозначенный как гнейс. Шурфы рыл долго, а выкопав, стоял на его дне и смотрел в небо. Поубавился аппетит, поприбавилось грусти. Поубавилось сна, поприбавилось радости. Утром он выходил на мокрую от росы траву, как ступал в только что рождённый мир, украдкой смотрел на её палатку, озарённо улыбался и прыгал в остывшие и несущие потоки реки.
В начале августа заболела повариха и уехала на день в поликлинику. Дежурным сделали Рябинина, как самого молодого и неквалифицированного. Предстояло встать пораньше и приготовить кашу. Его сердце обварилось тоской — с кем же она пойдёт в маршрут? Со Степаном Степанычем, пожилым рабочим, вечно смурным мужиком?
В пять утра над водой дрожал розовый туман, застилая тот берег. Рябинин зябко умылся, разжёг костёр и поставил на огонь ведёрную кастрюлю, — как варить кашу, повариха научила. Кашу-то он сварит…
Может быть, с ней объясниться? Мол, я вас люблю… Смешно и старомодно. Простые-то мысли на слова не переложить, а как выразить невыразимое? Разве музыку перескажешь? Поэтому он не любил длиннющих монологов Ромео — стыдно болтать о своих чувствах. Стыдно болтать о том, что должно видеться без слов…
От жаркого огня кастрюля загудела. Он снял крышку и отпрянул — горячий пар шарахнул в лицо, словно взорвался котёл. Рябинин пал на колени и пополз по траве, отыскивая сгинувшие очки. Их нигде не было — значит, они там, в костре. Он пошёл в палатку взять запасные…
Написать ей письмо? Мол, я вас люблю… Тоже ведь болтовня, только на бумаге. А если в стихах? Люди пишут. Хорошие не получатся, а плохие ни к чему. Чиркнуть ей записку на оборотной стороне этикетки для образцов — мол, люблю. Коротко и современно. Но глупо.
Рябинин надел запасные очки и пошёл в палатку поварихи за крупой и солью. Каша варилась в таком порядке рисовая, пшённая, перловая. Сегодня была очередь рисовой. Он отмерил крупы, поддел из стеклянной банки столовую ложку соли и вывалил всё в кипящую воду. Та закрутила рисинки пенным водоворотом. Теперь только помешивай. Рябинин присел на бочонок с капустой…
Спеть ей серенаду под гитару у палатки, благо сквозь брезент слышно дыхание? Например, «Пришла любовь, запели радиолы…» Поют же где-то там. Смешно. Да и голос у него тонкодребезжащий, и гитары нет, и играть он не умеет. И вообще, средневековье.
Рябинин поднялся с бочонка и попробовал кашу. Она была несолёной. Осторожничал он, памятуя о пословице про недосол на столе, а пересол на спине. Пришлось добавить соли и ждать её, уже забулькавшую…
А если к Маше прикоснуться? В любви это можно. Обнять. Поцеловать. Он краснел и оглядывался, будто замышлял коварный разбой.
Каша радостно хрюкнула. Рябинин попробовал её — она была несолёной. Недосол на столе… Он поддел ложку соли и опустил в кастрюлю, которая, как ему показалось, поглотила белый минерал с жадностью, причмокнув.
Умыкнуть Машу? Увезти куда-нибудь в леса и горы. Но они и так в тайге. Тогда в город, в коммунальную квартиру, в комнату, где живёт мама. И на чём умыкнуть? Нет ни коня, ни машины. Не поездом же.
Он ещё раз попробовал кашу — она была так пресна, словно не получила ни крупинки соли. Странное физическое явление. Озадаченный Рябинин присел и всмотрелся в варево — зеленоватая масса утробно почавкивала и пофыркивала. Видимо, без молока рис зеленеет. Но куда девается соль? Рябинин зачерпнул ложку с верхом и сыпанул в кашу. Она проглотила.
А если сделать официальное предложение? Мол, я вас люблю со всеми вытекающими последствиями. Будьте моей женой, чтобы вместе пройти уготованный нам судьбой путь. Но кто он такой? Ни образования, ни специальности, ни заметной мускулатуры… И пути он пока не знал — так, вперёд, в распахнутый мир…
Лагерь просыпался. Туман убегал вниз по реке, и казалось, что его гонит не ветерок, а быстрое течение. Солнце легло на прибрежную гальку, которая блеснула лакированно. Геологи чистили зубы. Рябинин снял с огня кастрюлю и подвесил котёл с чаем — утром больше пили, чем ели.
К столу все шли, подшучивая над новым поваром. Рябинин ошалело раскладывал кашу по мискам…
О том, что исходным сырьём послужил рис, догадаться было невозможно. Плотная, салатного цвета масса походила на расплавленный капрон. Пахла она, или оно, почему-то аммиаком. И всё-таки была несолёной.
Первым взялся за кашу начальник партии. Он коснулся её ложкой, которая сразу же и навсегда прилипла. Начальник потянул ложку на себя. Масса, то есть каша, пошла за ложкой и так шла, пока вся не вытянулась в сарделькоподобную гирлянду. Потом уж и миска оторвалась от стола и повисла на этой перетянутой кишке, тихонько покачиваясь. Все потрясённо смотрели на опыты начальника партии, который, в свою очередь, с ужасом смотрел на резиновый жгут и висевшую миску.
— Он в неё мыло уронил, — догадался вечно смурной Степан Степанович.
Маша Багрянцева легко отщипнула ложкой толику массы и стала жевать нежно, как мороженое.
— А вы знаете, что есть очень невезучие алмазы? Бриллиантом «Великий Могол» владели восемнадцать царей и все были несчастны: погибали, изгонялись, умирали в нищете…
— И мы помрём, — сказал геофизик, разглядывая свою миску.
— Испанский король Альфонс Двенадцатый один хороший бриллиант дарил своей невесте, потом бабушке, затем сестре и в конце концов инфанте — все они быстро умирали одна за другой. Камень вернулся-таки к королю, после смерти которого ни у кого не хватило смелости взять бриллиант…
— У меня тоже не хватает, — признался начальник и опустил миску на стол, в которую жгут из каши убрался моментально, как змея в сосуд у заклинателя.
— Бриллиант «Санси» носил при себе Карл Смелый, чтобы сохранить жизнь, но был убит в сражении. Позже был убит слуга, который вёз камень во дворец. Бриллиант считался потерянным, но догадались вскрыть могилу слуги и в желудке нашли этот камень…
— Когда нас завтра вскроют, то в желудках найдут эту резину, — решил водитель грузовика.
Начальник партии встал, подошёл к бочонку с капустой, взял банку, откуда Рябинин черпал соль, и громко прочёл наклейку:
— Сода.
— Случаем, не каустическая? — поинтересовался геофизик.
Но тут как укушенная вскрикнула томная Люся, и все обратились к её миске. Из бледно-салатной каши торчала чёрная лапа гигантского насекомого такие здесь и не водились. Геофизик потянул за неё…
Из каши вылезло странное существо, каких в природе не было и быть не могло. Два громадных глаза на двух лапах… Но Рябинин существо узнал — это были его очки, завязанные бантиком…
Он растерянно глянул на Машу Багрянцеву — её карие невыгоревшие глаза смотрели на Рябинина нежно, а её далёкая улыбка как бы приблизилась и светила только ему. И невмещаемая радость опалила Рябинина…
— Ещё и ухмыляется! — своим кожаным голосом возмутился начальник.
— Вы с ума сошли, — повторил Рябинин.
— А-а, всё-таки сошла? Тогда вызывайте «скорую», вызывайте!
Она ткнула кулаком в телефонный аппарат, который зло огрызнулся дряблым звоном. Это звяканье вдруг отрезвило Рябинина, возвращая к здравому смыслу.
— Жанна, да с чего вам пришла такая мысль?
— Я забыла, вы же следователь. Вам нужны доказательства, да?
— Ведь какая-то нелепость…
Она рывком села к столу, обдав Рябинина душистым, почти летним ветерком. Ему казалось, что сейчас в её лице всё подвижно и всё живёт своей нервной жизнью: застеленные слезами глаза, дрожащий носик, ломкие брови, резиновые губы…
— Вы с ней вместе работали, так?
— Работал.
— Вы её любили, не так ли?
— Любил, — чуть замешкался Рябинин, не уверенный, что должен признаваться даже её дочери.
— А вот ещё доказательство…
Она затрясла сумку, вдруг позабыв, как та открывается. Рябинин ждал, опять теряя ощущение реальности, — любовь, доказательства, его дочь… Но доказательство она достала и положила перед ним веско, как официальную справку. Опять письмо Маши, кусок её письма. Тот же крупный и ровный почерк, те же самые чернила…
«Мама, а Рябинин, о котором я тебе писала, влюбился. И в кого, думаешь? В меня. Хороший мальчик и цельная натура. Не знаю, как и быть».
— А что написано дальше?
— Об этом всё.
Будь Рябинин волшебником, сделал бы эту Жанну бестелесной и невидимой, растворил бы её в воздухе, перенёс бы куда-нибудь за стены прокуратуры — или сам бы птицей взмыл на крышу с этим письмом в клюве… Хотя бы на десять минут, на одну бы минутку. Чтобы посидеть с ожившими строчками наедине и слиться с их смыслом и с тем временем…
— Жанна, а дата стоит под письмом?
— Мама никогда не ставила дат.
— Оно написано, когда вы уже были на свете.
— Но вы работали с ней и раньше.
— Нет, я работал с ней только один сезон.
— Я совсем не похожа на своего отца…
— Но вы и на мать не похожи.
— Странно…
— Пути наследственности неисповедимы, Жанна.
— Тогда извините меня…
Она успокоилась — даже поправила волосы, растрёпанные нервной вспышкой. Приходил в себя и Рябинин. И чем шире разливалось в нём спокойствие, тем сильнее одолевало удивление. Как же так… Уверовать в его отцовство по нескольким строкам о любви? Ну да, если любовь… Рябинин неприятно ухмыльнулся:
— Если любовь, то должны быть и дети. Так, что ли?
Она, опустошённая своим взрывом, вяло согласилась.
— В жизни — так.
— Женщина, а ничего не знаете о любви.
В начале их разговора она бы взвилась, а теперь лишь лениво прикрыла глаза:
— А кто о ней знает…
— Я! — нахально бросил Рябинин.
Она улыбнулась живей, уже с подошедшей силой, уже с иронией. Видимо, ей стало забавно.
— По крайней мере, больше вашего, — чуть отступил Рябинин.
Жанна поставила локоть на стол, упёрлась подбородком в ладонь и заговорила неспешно:
— Шестнадцатилетней я влюбилась в капитана дальнего плавания. Он был лыс, холост, курил трубку и держал попугая-матерщинника. Я пришла к капитану домой и сказала, что хочу скрасить его жизнь. Варить по утрам кофе, чистить попугаеву клетку, провожать и встречать в порту. Попугай выразился, а капитан от смеха чуть не подавился трубкой. И позвонил моему отцу…
Она замолкла, уведённая памятью в отошедшие годы. Рябинин ждал — точку она не поставила.
— В восемнадцать лет я влюбилась в хоккеиста. Энергичен был, как его шайба. Привёл меня к себе. Все стены увешаны клюшками и голыми бабами из иностранных журналов. Прожила у него месяца три и сбежала…
Жанна вновь умолкла, опять не поставив точки. Рябинин знал, что она её не поставит, пока не выговорится.
— А потом влюбилась в шишкобоя…
— В кого?
— Или шишкобея. Это официальное название. Он ездил в Сибирь на сбор кедровых орешков. Лазал по деревьям, как обезьяна. Там нужна сила и ловкость. Привозил хорошие деньги, а зиму вёл рассеянный образ жизни. Предложил замужество. Подумала, кем я буду? Шишкобойкой? Или шишкобейкой?
— Вы же его любили?
— Сергей Георгиевич, не вводите в уравнения иррациональные числа.
— Вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, что с милым рай в шалаше, если милый — атташе.
Теперь она поставила точку, рассказав о своей любви всё. И Рябинин вспомнил, что его беспокоило в разговоре о муже, — тогда ведь тоже была поставлена неожиданная точка.
— Так что, Сергей Георгиевич, кое-что о любви я знаю.
— Ну, а про мужа?
— Что про мужа?
— Его-то вы любили? Или он пошёл как атташе?..
— Любить я больше не захотела. Могла, но не хотела.
Она неуёмно тряхнула короткими волосами, гордясь управляемостью своих чувств.
— Под вашими словами подпишется любой мещанин. Он тоже вытаптывает свою любовь, стоит той забрезжить. С ней ведь хлопоты, морока, переживания, вред здоровью…
— Мне понятны мотивы этого, как вы его называете, мещанина.
— Мотивы?
— Любовь бесполезна, Сергей Георгиевич.
— Ага! — удивлённо обрадовался Рябинин.
— Что «ага»?
— Мотивы, польза…
Его удивление было адресовано ему же…
Уголовно-процессуальный кодекс обязывал следователя находить мотивы любого преступления. Рябинин искал, постепенно увлекаясь, — он уже обратился вообще к мотивам человеческих поступков и человеческого поведения. Зачем? С какой целью?.. На эти вопросы мог ответить каждый. Но вот «почему» Иванов обокрал Петрова? Иванов знал, зачем он это сделал, — чтобы у него прибыло. Но он и сам не ведал, почему решился на воровство. Конечно, Рябинин мог бы раскрыть труды психологов и криминалистов, но не было времени, да и подозревал он тайно, что учёные тоже не знают, почему Иванов обокрал Петрова. Поэтому Рябинин думал и примеривал это «почему?» к своим поступкам и чужим, выверяя одну мелькнувшую мысль другой. Много их прошло, пока на дне почти бессознательных поисков не забрезжила какая-то стройность, какая-то теория — доморощенная, для себя. Появление теорий Рябинина не смущало. Не первая. Но так и должно быть — он работал с людьми, а океан человеческих отношений изучен мельче, чем мировой.
Человеком движут мотивы… Рябинин отыскал их три — польза, любопытство, любовь. Никаких других нет, а сложность или загадочность какого-нибудь мотива объяснялась лишь переплетением трёх основных. Польза, любопытство, любовь.
Но вдруг он заметил, что не всё у него сходится, как в правильно составленном уравнении без какого-то махонького и вроде бы необязательного числа. Польза, понимаемая широко, могла побудить человека строить электростанцию в Сибири, а могла повести на примитивную спекуляцию. Любопытство толкало заглянуть в космос, в атом, в чужие глаза, а могло науськать и на замочную скважину. Вот только любовь — безмотивный мотив осталась сама собой, ибо любили ни за что, будь то женщина, ребёнок или родина.
Выходило, что его мотивы не равнозначны и располагаются они по возрастающей величине — польза, любопытство, любовь. Рябинин начинал склоняться к тому, что последний мотив солнышком греет два первых, которые сами по себе мало бы что значили. Польза и любопытство… Они есть и у животных. А любовь — мотив человеческий.
И вот эта Жанна, хлебнув толику опыта с хоккеистом и каким-то щелкунчиком, вышвырнула любовь за пределы людской жизни, как сдала в комиссионный магазин неладное пальто. Ради первого мотива, ради пользы.
— Вы живёте первым мотивом, — сказал Рябинин громко, но вроде бы для себя.
— Как… первым?
— Людьми движут три мотива — польза, любопытство, любовь. Вы застряли на первом.
— И до любопытства не дотянула? — как-то ласково удивилась она.
— Нет, вы работаете без интереса.
— Сергей Георгиевич, а где в вашей иерархии мотивов стоит сознательность?
— Сознательность тоже от любви — к идеям и людям.
— Опять любовь.
— Теперь мне ясно, почему распалась ваша семья.
— Сергей Георгиевич, семьи моих подружек, вышедших по любви, распались ещё быстрее.
— Но почему же, почему?
— У них было понятие о любви как у вас. Слияние чувств, неповторимость душ, алый парус…
— Вам проще — никаких понятий.
— Понятия есть, только они не похожи на ваши.
— Знаю я ваши понятия… Небось, секс?
Она удивлённо качнула головой, плотными губами запечатав свою речь. Обиделась. Рябинину казалось, что обижаться больше пристало ему, — у него ещё не растворился осадок от подозрений в отцовстве. Но он старше, поэтому должен быть терпимее. Не словами, а, скорее, тоном Рябинин смягчил свой последний выпад:
— Хорошо, тогда из-за чего же люди страдают, плачут, радуются?
— Из-за чего? За любовь они принимают эту… Как называется сообщество людей, их взаимные связи?..
— Социальность?
— Да-да. За любовь они принимают социальную ущербность.
— Чью ущербность?
— Свою.
— С горя, что ли?
— Представьте себе.
— У кого маленькая зарплата, тот скорей и влюбится?
— А вам разве не известно, что у бедняков куча детей?
Социальность любви Рябинин не отрицал, но впервые слышал, чтобы эту социальность толковали так арифметически просто. Подкупала её убеждённость видимо, тоже выносила свою теорию, как и он свою о трёх вселенских мотивах.
— Ну, а социально удачливые — не любят?
— Нет. Им нужна не любовь, а женщина. А вот всяким неудачникам и закомплексованным подавай любовь — для них это последнее пристанище. Чем хуже им, тем сильнее любовь. Вот откуда, Сергей Георгиевич, роковые страсти. Вешаются, топятся, стреляются… А им делать нечего, у них нет выхода.
— Вы же сами трижды влюблялись…
— У меня тогда были неуряды с отцом.
— «Я вас любил, любовь ещё быть может…» От неурядов?
— А классика подтверждает мои слова, Сергей Георгиевич. Ромео — слабый мальчишка, живущий под страхом мести. Гамлета травил высший свет. Анну Каренину притеснял муж. Дубровского ловили как преступника. Телеграфист Желтков был убогой личностью. Поручик Ромашов слаб и закомплексован. Ленский — размазня…
— Сильный Онегин тоже потом влюбился…
— Когда ему стало тошно…
Рябинин молчал. Чем-то задела её школярская логика. Что-то она выковырнула из его памяти. Молодость, командировки, разлуки…
Когда Рябинину бывало плохо — на работе ли, без работы, — он обращался к жене мысленно и ещё каким-то неведомым, чуть ли не телепатическим способом. И считал, что движет им и соединяет их через пространство любовь. Но почему он вспоминал о Лиде чаще, когда ему было худо? В командировках он думал о жене постоянно, виня лишь разлуку. Но ведь в командировках ему всегда бывало худо. Тогда что ж — разлука ни при чём?
Рябинин знал за любой мыслью один подленький грех — прийти, закрепиться и сидеть в голове, будто она самая верная и единственная. Он многими годами выстрадал своё представление о любви. Но вот пришла Жанна Сысоева и выложила своё, школярское, наивное, страшное… И Рябинин умолк — нет ли в этом крупицы истины, которую так и собирают, по крупицам, а не режут ломтями? Он знал, что будет ещё думать и думать…
— Жанна, а любовь к родине? Любовь к детям? Любовь к родителям? Любовь к друзьям? Тоже с горя?
— Я говорила о любви мужчины и женщины.
— Любовь, Жанна, едина и неделима, как вот этот кристалл.
— Камень…
Она пожала плечами и движением руки отмахнула ото лба ненужные ей и невидимые ему мысли. Рябинин смотрел на этот жест, готовый просить её сделать так ещё раз и ещё… Глупая наследственность — зачем она наделила женщину, каких много даже в их городе, частицей другой женщины, неповторимой в мире?
— Это не камень, Жанна.
— А что же?
— Не знаю.
— Сергей Георгиевич, это топаз.
— Жанна, а не страшно жить без веры в любовь?
— Вы так и не сказали, что это такое…
— Любовь — это когда мне хорошо, потому что любимому хорошо.
Он сказал не свои мысли — её матери.
От жары и влажности, от комаров и оводов, от своей любви Рябинин ощутил некоторую невесомость собственного тела и сладкую неповторимость окружающего мира. Неважно, что пока он не сказал ей о любви, неважно, что она ничего не сказала, — мир сделался странным и прекрасным до щемящей боли в груди. Рябинин физической работой унимал эту боль, стараясь не унять её всю, стараясь не оставить её на следующий день, на следующий год, на всю жизнь.
Всё-таки он решил объясниться. Если они друг друга любят, то мужчине пристало первому сделать шаг. Вот только где и когда? Их жизнь распадалась на два куска — вечерний лагерь и дневные маршруты. В лагере всегда шумел народ. А в маршрутах она была деловита и быстра, как белка, — говорила лишь об алмазах да учила его геологии. И когда за шиной висит рюкзак, как многопудовый мужик сидит; когда в руках молоток и лопатка; когда пот бежит по очкам и комары вьются метелью… Говорить про любовь можно не везде и не всегда. Ему представлялась луна, какой-нибудь голубой берег, неплохо бы пальмы, какие-нибудь рододендроны…
В субботу смурной мужик Степан Степаныч с разрешения начальника партии съездил по случаю своего пятидесятилетия в райцентр, выставил на обеденный стол пять здоровенных бутылок вина с нежным и загадочным названием «Розовое» и выложил шмат свиного сала с охапкой зелёного лука. Повариха всё это оформила мисочками и вилочками, превратив дощатый стол на четырёх кольях в стол банкетный.
Степану Степанычу подарили отменные полевые сапоги. Он прослезился, поднял налитый стакан и сказал боевой тост:
— Не глядите, что оно розовое… Хорошее вино как пулемёт — косит насмерть.
Рябинин, которому мир и так казался розовым, после двух стаканов вина узрел вокруг новые очаровательные оттенки. Фиолетовое лицо Степана Степаныча стало походить на гигантский боб, только что вынутый из гигантского стручка. Река заурчала радостно, нетрезво, заманивая поиграть. Комары, надышавшись «Розового», затеяли наглые пляски на стёклах очков. А за палаткой Маши Багрянцевой, на фоне закатного неба, вместо сосёнки контурно зачернела итальянская пиния. Он счёл это призывом…
Маша сидела на чурбачке и штопала. Опять играл невидимый транзистор и опять пахло сухими травами. Скрипка тянула душу изощрённо, взасос. Травы пахли дурманно, сумасшедше.
— О чём бы скрипка ни пела, мне кажется, она всегда поёт про одиночество.
— Вот я и пришёл, — ответил Рябинин и пришлёпнул букашку, похожую на вертолёт.
Будь он постарше и не выпей вина… Его широченная улыбка Буратино споткнулась бы о её слова про скрипку и одиночество; отложились бы в своё запасное русло, со временем дали бы толчок мысли и действу и — кто знает? могли бы изменить поступь рока… Но Рябинину было восемнадцать лет и он выпил два стакана «Розового».
— Ты по делу? — приветливо спросила она.
— Поговорить о вечных темах.
— Что за темы?
— Любовь, жизнь, смерть, алкоголизм…
— Наверное, о последнем? — она провела рукой по лбу, словно отстранила невидимое прикосновение.
— Я давно пьян без вина, — сказал он где-то слышанное, красивое.
— Я заметила.
Рябинин счастливо улыбнулся, силясь необычайное выразить необычно.
— Маша, чем штопать дамское бельё…
— Серёжа, это рюкзак.
— Чем штопать рюкзак, лучше бы заштопала кое-что моё.
— Неси, Серёжа.
— Оно здесь, — гордо сказал он и ткнул пальцем в грудь.
— Майка?
— Майка… Душа!
Она рассмеялась, заглушив тревожную скрипку. На всякий случай Рябинин тоже хохотнул.
— Кто же продырявил твою душу, Серёжа?
— Шерше ля ви.
Она смотрела на него, притушив необидную улыбку.
— Я хотел сказать, се ля фам.
Он хотел сказать по-французски «ищи женщину». Но два стакана крепкого вина, принятые им впервые, так соединили «шерше ля фам» и «се ля ви», что расцепить их он никак не мог.
— Я пришёл поговорить о любви, — решился он.
— А ты её… знал?
— Подозреваешь меня?
— В чём, Серёжа?
— В молокососности.
— Я только спросила.
И ему захотелось быть мужественным; ему захотелось походить на тех широкоплечих и раскованных парней, которые не мучались проблемами любви, а решали их скоро и практически.
— Любовь — это секс.
Она беспомощно вскинула руку и попробовала смахнуть тень со лба.
— Поэтому любовь есть материальная потребность человека, как пища и жильё, — ринулся он углублять вопрос.
— Серёжа, любовь идеальна.
— Но она вытекает из секса.
— Тогда цена ей грош в базарный день, Серёжа.
Последние слова как-то отрезвили его. Он вдруг увидел обиженный излом всегда весёлых и крепких её губ, увидел карие глаза, забранные отчуждённой дымкой, и воспринял её терпеливый тон, каким говорят с детьми и пьяными. Да он же обидел её, дурень…
— Я найду алмаз и подарю тебе, — клятвенно выпалил Рябинин.
— Большой? — Маша несмело улыбнулась, отстраняя обиду.
— В пятьдесят каратов, — такой вес счёл он достойным её.
— Серёжа, английской принцессе подарили розовый алмаз в пятьдесят четыре карата.
— Тогда я найду в пятьдесят пять, — и ему захотелось добавить «только не розовый», ибо этот цвет вызвал в нём вдруг лёгкое отвращение.
— Серёжа, императрице Елизавете Петровне русское купечество преподнесло на золотом блюде бриллиант в пятьдесят шесть каратов.
— А я найду в шестьдесят.
— Серёжа, граф Орлов преподнёс Екатерине Второй бриллиант в сто девяносто пять каратов.
— А я в двести.
— Серёжа, английской королеве подарили бриллиант «Великий Могол» в двести семьдесят девять каратов, который англичане похитили в Индии.
— А я найду в триста!
— Серёжа, но ведь я не английская королева.
— Ты лучше! — крикнул Рябинин, видимо, на весь лагерь, и выскочил из палатки, чтобы бродить всю ночь по окрестным сопкам и размышлять, объяснился ли он в любви или нет…
Жанна посмотрела на часики и тревожно сдвинула брови… Он удивился ему бы надо следить за временем. Она подняла взгляд, в котором Рябинин усмотрел нетерпение. Тогда в его мозгу как-то сомкнулись разрозненные факты — неожиданность её прихода, претензия на родственность, ждущий взгляд… Нет, она пришла не о муже рассказать и не о любви поговорить.
— Жанна, у вас ко мне дело?
Она встрепенулась, прикрыв улыбкой выдавшую её суету.
— Сергей Георгиевич, мне нужен юридический совет…
— Вероятно, по поводу мужа?
— Нет-нет. Вернее, не мне, а моей подруге.
— Ну, если она человек достойный, — улыбнулся Рябинин, ещё не поняв этого внезапного перехода к подруге.
— А недостойному не поможете? — улыбнулась она какой-то приклеенной улыбкой.
— Помогать хочется людям хорошим. Если она грымза и мещанка…
Улыбка отклеилась, словно Жанна её сбросила удивлёнными губами.
— Не понимаю вашего жаргона, Сергей Георгиевич.
— Грымзу-то?
— Нет, мещанку, Вы уже несколько раз употребили это слово.
— А вам оно непонятно?
— Это слово из лексикона девятнадцатого века.
— Мещанство-то живо и в нашем веке.
— Ах да: отдельные квартиры, полированные гарнитуры и личные автомобили.
Жанна заговорщически понизила голос, а улыбка, как ему казалось, отклеенно повисла на незримых ниточках внизу, у подбородка. Теперь Рябинин знал, что пришла она по делу и что он ей нужен. Не за разговорами пришла. И всё-таки она срывалась, вступая в ненужную ей перепалку, — так велико было неприятие рябининских взглядов.
— Вы забыли дачи, — подсказал он.
— Тогда, Сергей Георгиевич, все мещане.
— За всех не расписывайтесь.
— Ну, кроме вас.
— И вас, — улыбнулся он.
— Я всю жизнь мечтаю о бежевом автомобиле, сиреневой даче и белой яхте. Мещанка, да?
— Ага, — не моргнул он глазом.
— Потому что хочу жить хорошо?
— Потому что мечтаете о вещах.
— А о них и помечтать нельзя?
— Мечтают о любви, о счастье… А о шмутках…
— Сергей Георгиевич, да вы протрите… — она споткнулась, но Рябинин знал, что ему надо протереть. — Да вы откройте газету! Планы, совещания, постановления, заседания Совета Министров — и все про вещи для людей. Я и сама работаю над бытовыми холодильниками.
— Дело ведь не в вещах. Мещанин ценит материальное выше духовного.
— Сергей Георгиевич, разве вы не знаете, что материальное первично, а духовное вторично?
Она спросила без иронии, серьёзно, словно уличила его в неграмотности. И Рябинин опять начал злиться, узнавая в ней подосланную представительницу вселикого мещанского клана; и сразу поверил ей, что она бесповоротная мещанка, будто до этого ещё сомневался, — только они умели приспособить любую философию для кухонных нужд, как привинтить колесо к своей машине или приколотить доску к своей даче.
Рябинин вскочил, чтобы сжечь ненужную злость хоть в каком-то движении. И повернулся к окну, к морозной зиме…
Ясного неба как не бывало. Крупные снежинки опять накрывали город хлопковой редкой сеткой. Они падали лениво, обессиленно. Только у его окна, влекомые наземным потоком воздуха, снежинки взмывали по стене ввысь, и казалось, что снег идёт от земли к небу.
— Мещан высматриваете? — кольнул его в спину ехидный голосок.
— Уже высмотрел.
— Может, покажете?
— Идите сюда.
Он не слышал её шагов, но она была рядом: томно пахнуло французскими духами и каменно скрипнула слишком тугая нитка кораллов.
— Видите девушку в синем пальто?
— Мещанка?
— Ага.
— На спине ярлык?
— Нет, в руке зонтик.
— Потому что красивый, японский?
— Нет, потому что из атмосферы, из космоса опустилась огромная снежинка безупречной чистоты и формы. И села ей на лицо, как собака коснулась влажным носом. А девица — зонтиком её…
Он оставил окно и сел. Вернулась на свой стул и Жанна, глубоко и сердито вздохнув. Рябинин ответил на её вздох запоздалым возражением:
— От первичной материи до вторичного духа надо ещё подняться…
— А не поднялась, то я хуже?
— Да, хуже. Потому что вы будете жить в мире тряпок и гарнитуров, а не в мире человеческих отношений.
— Ну и пусть!
— Пусть? Вы согласны, чтобы вас ценили наравне с полированным шкафом?
Жанна мимолётно задумалась — выбил он кирпичик из её плотной кладки.
— Можно любить и вещи, и людей, — заделала она брешь.
— Так не бывает.
— Ах, откуда вы знаете, бывает, не бывает… Ваши любимые высокие понятия распадаются на элементики.
— Какие элементики?
— Счастье возьмите. Оно сделано из творческой работы, интересного образа жизни, материальной свободы… А они в свою очередь состоят из высокого заработка, удобной квартиры, хорошего питания, семейного уюта… Что, не так?
Рябинин не знал, на что распадаются великие понятия, — ему надо было подумать. Поэтому он не ответил, успев лишь заметить, что она сбила его с накатанной логики. Не глупа, с дураком не задумаешься. А Жанна ринулась вперёд, поощрённая его заминкой.
— Духовное, материальное… Нету между ними рва, Сергей Георгиевич. Вам не приходило в голову, что автомобиль, дача и тот же ковёр радуют душу? Получается, что промышленность работает не только на материальные потребности, но и на духовные. Не так?
Теперь она ответа ждала, теперь ему думать было некогда.
— Так. Только при виде ковра подобная душа не радуется, а благоговеет. Мещанство — это вроде религии.
— О, ещё не легче. Выходит, я не просто хочу бежевую машину, а молюсь?
— Да, креститесь.
— Какому же богу?
— Угадайте.
Она скорчила милую гримаску, снизойдя до его детской игры. Но Рябинин насупленно ждал, назовёт ли она своего бога.
— Не знаю.
— Ну как же! — деланно оживился он. — Если человек любит вещи больше людей, то кто его бог?
— Ах да, вещи.
— Нет, вещи лишь его представители, вроде священников. Ими бог действует на бледное воображение — может поразить автомобилем, ослепить люстрой, ошарашить дублёнкой, обалдить дачей, закостенить цветным телевизором…
— Меня он обалдил беленькой шубкой, — радостно подтвердила Жанна, решив, что рябининский бог парень весёлый и нужный.
— Да у него этих представителей видимо-невидимо, и они всё прибывают.
Рябинин говорил с упоительной злостью, словно этот бог его слышал и передёргивался. В кабинет пришла делегатка от верующих и надо успеть, пока она не ушла. Она передаст своим верующим, что о них думает следователь Рябинин. Он знал, что его понесло — и не мог остановиться.
— Деньги, что ли? — залюбопытствовала Жанна.
— Они тоже его представители.
— Сначала люди молились камням…
— Какие, к чёрту, камни! Только гранёные, только драгоценные.
— Зевс, Юпитер…
— Эти весёлые боги промотали бы любые вещи.
— Христос, Магомет…
— Они допустили серьёзный просчёт — обещали райскую жизнь после смерти.
— А новый бог что обещает?
— Рай завтра, сегодня! Ему поверили. Захотели пребывать в новом боге. И знаете, не прогадали. Так кто это?
— Не томите, Сергей Георгиевич, — уже рассмеялась она.
Засмеялся и он — чуть потише, чем в известной песне о блохе. Жанна смеялась над ним. Он смеялся над теми, кто пошёл за новым богом. Он смеялся вторым, последним. Смеётся тот, кто смеётся последним. Нет, смеётся тот, кто смеётся первым, — последний уже хихикает.
— Жанна, да я вам напомню. Квартиру со всеми удобствами… Выше пятого этажа не предлагать… Без лифта не согласен… В десяти минутах ходьбы… Отдыхать только по путёвке… Чтобы кормили, поили и развлекали… В автобус бегом, чтобы усесться… Батоны истыкать вилкой — не дай бог вчерашние… Работу поближе, поспокойнее, повыгоднее… Да этот бог отплясывал на вашей свадьбе!
Она зажмурилась и покачала головой — не знает.
— Я говорю о Комфорте. О великом боге Комфорте!
— О комфорте? — удивилась она.
— Кто молится Комфорту, живёт комфортабельно.
Её юмор испарился — видимо, рассуждения следователя показались недостойными даже смеха. Она ждала чего-то иного, какой-то философской теории или невероятного откровения: сперва злилась, потом спорила, затем смеялась… И вот — равнодушная пустота взгляда.
— Наивно, Сергей Георгиевич.
— Наивно? А ведь мещанин под счастьем понимает комфорт.
Она не ответила, задумчиво разглядывая кристалл. Рябинин видел, что она уходит от их разговора к каким-то другим берегам, к которым, видимо, придётся причаливать и ему.
— И покой.
— Что покой? — не понял он.
— Под счастьем понимают.
— Да, — обрадовался Рябинин столь точному толкованию его слов о комфорте. — У мещанина одно беспокойство: как бы не обеспокоить свою душу.
Но Жанна вновь упёрлась рассеянным взглядом в кристалл. Удивлённые губы расслабились, арочки бровей распрямились… Что она видела в его родниковых гранях?
— Сергей Георгиевич, вы сказали, что жить надо не в мире вещей, а в мире человеческих отношений… А ведь бывают причины, которые заставляют жить среди вещей.
— Какие же?
— Разве вам никогда не хотелось уйти от людей?
Он подумал — не над тем, хотелось ли ему уйти от людей или не хотелось, а над тем, как проще ответить на этот непростой вопрос. Нет, не проще, а правдивее.
— Хотелось.
— И вы уходили?
— Уходил. Только не к вещам.
— А куда?
— К другим людям.
— К другим людям, — без интереса повторила она. — Надо иметь других людей…
— Да, надо иметь. Вот круг и замкнулся.
— Как замкнулся?
— Вы пришли-таки к человеческим отношениям.
Жанна рассеянно улыбнулась, не ответив. Он ждал. А ведь сперва спешила, на часики поглядывала — теперь же смотрит в кристалл, что-то в нём отыскивая безуспешно, потому что он для неё всего лишь камень. И про дело своё забыла, про юридическое.
— Сергей Георгиевич, мне с вами трудно говорить. И знаете почему?
— Ну, разный возраст, разные взгляды…
— Нет. Вы каждую минуту сравниваете меня с мамой. Сравниваете ведь?
— Сравниваю, — соврал Рябинин, который давно перестал сравнивать несравнимое.
Вдруг выпал недельный маршрут по воде — одним, вдвоём. Лодку, спальные мешки, палатку, продукты загрузили в машину и забросили в верховье реки. Им предстояло плыть по течению километров двести, исследуя выходы коренных пород…
Рябинин сидел на корме и правил веслом. Маша примостилась на скамейке перед ним, лицом вперёд — он только видел её выжженную косынку, плечи и загорелую тонкую шею, охваченную шнурком, на котором висела лупа. Коренные породы обнажались не часто, поэтому течение реки свободно несло их плоскодонку вперёд. Рябинин тогда ещё не знал, что плывёт он не по воде, а по реке времени, уносящей его отсюда туда, из настоящего в будущее; не понимал, что эти бегущие глинистые берега он видит впервые и больше никогда не увидит; не ведал, что бегущие глинистые берега похожи на годы, которые и у него вот-вот побегут, стоит пройти молодости. Он сидел на корме, лениво шевеля веслом.
Уплывали низкие глинистые берега и задёрнутые синью сопки, оставались за бортами нетронутые заводи и урчащие протоки, отстранялись галечные косы и необитаемые островки… За кормой завихрялась и сонно всхлипывала вода. Пеной закипали встречные перекаты. С тёплых берегов шлёпались в воду вспугнутые черепахи. Иногда на отмели стояла одноногая цапля — тогда Рябинин переставал шевелить веслом, бесшумно наплывая на удивлённую птицу. Пахло водорослями, свежей рыбой и невнятными береговыми травами.
А вечерами случалось так, что красная река бежала прямо в раскалённое солнце. Казалось, что за первым же поворотом лодка ткнётся носом в этот шар и они обнимут его жаркое тело. Но вдруг всё меркло и холодело — лодка ныряла в протоку, наглухо заплетённую кустами и травами. Рябинин ничего не видел и отдавался течению. В следующую минуту солнце опять ударяло в глаза, и опять он ничего не видел, и опять отдавался течению.