…«О ЧЕМ НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ» «Живой Журнал» Бориса Рудакова найдено по ссылке…
(Личная Информация)
«О ЧЕМ НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ» Журнал Бориса Рудакова
Борис Рудаков онлайн
Создан 2010 – 05–18 19:49:02 (#6834255), обновлялся 2010 —… —…
297 комментариев получено, 81 комментарий отправлен
Улучшенный аккаунт
34 записи в журнале, 0 меток, 0 записей в избранном, файлов в фотоальбоме: 10+, 0 виртуальных подарков, 4 картинки пользователя
23:15
…Именно поэтому я и решил, уважаемые оппоненты, изложить всю историю в своем «Живом Журнале». Осмыслить историю жизни этого человека можно. А понять? Понять, почему он стал палачом, почему он решил, что ему дозволено вершить суд. И от чьего имени. От имени общества, которое, по его мнению, страдает от таких людей, какими были его жертвы? От имени государства, которое зачастую оказывается, опять же по его мнению, бессильным против таких личностей. Или от своего собственного имени? Или он посчитал себя вершителем судеб или жертвой, которая обязана защищаться от этих людей. Противопоставил ли он себя обществу, или все еще считает себя его частью?
Ответить на эти вопросы один человек, наверное, не в состоянии. Не в состоянии только потому, что каждый человек – это одно мнение, которое опирается на собственный багаж жизненного опыта, на менталитет той среды, которая его произвела на свет, воспитала и выпустила во взрослую жизнь. И уже там волей или неволей каждый человек начинает влиять на судьбы других людей, совершать (или, наоборот, не совершать) поступки, которые являются значимыми как для отдельных людей, так и для общества в целом.
Каждый человек судит «со своей колокольни», а она у каждого своя. Выше или ниже, мраморный монумент, сработанный на совесть, устойчивый и непоколебимый, или шаткая конструкция, которая готова развалиться под напором даже слабенького социального ветерка, а то и непогоды личного, бытового характера. С высокой колокольни видно дальше, с низкой – не дальше собственного носа. На мощном непоколебимом фундаменте на все взирается с позиции уверенности, а на шатком – с боязнью, раздражением и завистью. И этот «фундамент» и высота «колокольни» зависят не от материальных возможностей их строителя, как все еще думают многие. Это духовный фундамент, это высота морально-этическая.
И каждый человек будет судить убийцу по своим критериям, каждый определит свою точку, когда проклюнулось семя и потянулся вверх росток. Когда из обычной почвы жизни вырос палач? Или необычной… И в почве ли дело, потому что тогда бы большая часть людей, взращенная на той же самой почве, сама вершила бы суд и исполняла собственные приговоры? В какой-то мере это и происходит с каждым, но не каждый переходит грань…
«Простой инженер». Это жизнь, Борис, и это люди. У каждого бывают надломы, но не каждый ломается. Ваш Палач сломался психически, и нечего тут слюни разводить. Он что, богом себя возомнил? Пусть радуется, что смертную казнь отменили и он может хоть как-то свою жизнюшку никчемную докоротать. Это ему шанс осознать, помучиться и раскаяться. Раньше таких просто пускали в расход, и в обществе было чище.
«Полковник». Не было чище! Ни раньше, ни сейчас, ни потом не будет. Извините, но я всю жизнь проработал в органах МВД, знаком со статистикой преступлений в нашей стране. Вы преступникам хоть руки отрубайте, а они зубами воровать будут.
«Ольга Сергеевна». Господа инженеры и офицеры! Вас приглашают к диалогу о гуманности, а вы злобой исходите. Я понимаю всю глубину горя родных и близких, погибших от руки этого палача. Я даже не берусь судить, насколько глубока была вина жертв перед обществом и конкретно перед этим человеком. Но ведь это же человек, его же рожала мать, он любил и мечтал, как и все мы. Так будем ли мы уподобляться палачу и споро выносить свой вердикт – убить его? Я понимаю, что мораторий на смертную казнь в нашей стране введен вроде бы в угоду условиям, поставленным при вхождении России полноправным членом в европейское сообщество. Но ведь все это произошло не случайно и не сразу. И желание войти в Евросоюз, и желание пересмотреть свою позицию относительно применения смертной казни – тоже. Общество в целом созрело и для того, и для другого. Мы уже поняли, что жить с миром нужно в мире и по его законам. И мы поняли, что гуманизм – это признак зрелого возраста. Мы повзрослели, господа!
Утро у разных людей начинается по-разному. Но вот парадокс! Несмотря на то что в нашей редакции работают очень разные люди, утро у всех начинается, как правило, одинаково. С кофейного автомата, установленного в холле.
– Боря зазнался! – послышался за спиной девичий голос, которому эхом стали вторить веселые смешки. – Боря у нас знаменитость!
Опять заноза Маринка собрала вокруг себя молодняк и достает всех, до кого дотянется. При общении с Маринкой – главным нашим специалистом по скандальной хронике светской жизни – лучше сразу принимать правила игры. Только так можно сохранить лицо. Наверняка сидит сейчас со стажерками и корректорами, прихлебывает свой любимый кофе без сахара и перемывает кости штатным и внештатным сотрудникам.
Сделав величественное лицо а-ля римский патриций, я с наигранным достоинством обернулся. Как и следовало ожидать, в эркере на мягком диване под разлапистыми листьями искусственной пальмы восседала Марина с двумя девицами-стажерами, одной внештатной «писалкой» на экономические темы и очкастой немолодой корректоршей, которая не состоялась как журналист еще лет десять назад.
– О-о! Самая юная и красивейшая часть нашего коллектива пребывает в утренней неге?
Девочки дружно хихикнули, а корректорша уткнулась носом в свою чашку. Я изобразил легкий изысканный поклон.
– Как утренний кофе, нимфы?
– Рудаков, – с загадочным видом сказала Марина, – ты, конечно, теперь человек великий…
– Величие духа, Мариночка, – перебил я девушку, – достигается путем угнетения плоти. Мой последний опус, если ты намекаешь на него, прошел в номер под фанфары только потому, что плоть свою, – тут я нежно погладил свое крутое плечо и напряженный бицепс, – я угнетал в течение двух недель. Неустанно! Можно сказать, и ночь не ел, и день не спал.
Весь разговор сейчас крутился вокруг моей последней заказной статьи, в которой я комментировал заседание внеочередного съезда союза «Чернобыль» России. Сами по себе вопросы, которые поднимались на этом съезде, были по большому счету дежурными. Это и подготовка к проведению мероприятий в связи с 25-летием катастрофы на Чернобыльской АЭС, и проблемы медицинского и жилищного обеспечения граждан, пострадавших вследствие радиационных аварий и катастроф, и заявление союза в связи с аварией на японской атомной электростанции «Фукусима-1». Подводились там и итоги конкурса союза «Чернобыль» России в области литературы и искусства «Патриотизм и верность долгу», были вручены дипломы его лауреатам и участникам. Но на меня накатило вдохновение, и я обрушился с таким анализом проблемы ветеранов, что статья получила очень горячий отклик даже в чиновничьих кабинетах.
– Великих, – развела Марина руками, пронеся чашку с кофе в опасной близости от головы корректорши, – начальство возит фейсом об тейбл с таким же успехом, что и простых смертных. Между прочим, Ревенко уже два раза о тебе спрашивал.
Етит твою мать, как же я забыл! Обещал зайти к Андрею ровно в девять, потому что он куда-то спешил и хотел переговорить со мной с утра… Сунув папку под мышку, я рванул в сторону кабинета главного редактора. Вслед мне стервозно хихикнули. В Москве особенно ломать голову, когда оправдываешься перед начальством, не нужно. Притча во языцех – пробки на дорогах! Правда, Андрей знает, что я езжу на метро, но можно соврать, что мы ночевали с Иркой у тещи. Врать не хотелось; но сознаваться, что я, раздолбай такой, в эйфории авторского успеха напрочь забыл начальническое распоряжение, мне не хотелось еще больше. Даже если начальник твой друг и однокурсник.
Приемная главного редактора Андрея Владимировича Ревенко была самым неприятным для меня местом во всей редакции. Наверное, у меня больное самолюбие, но манеры хамоватой и самоуверенной Юли – секретарши Андрея – я переносил с трудом. Даже если ты спишь со своим начальником, это не повод для того, чтобы ставить себя выше других сотрудников.
Вот и сейчас Юлька, нисколько не смущаясь и привычно поправляя бретельки своего лифчика, выразительно посмотрела на настенные часы и постучала кулаком по столу. Это означало, что она возмущена моим опозданием. Я же привычно мысленно послал ее на три буквы и открыл дверь кабинета.
– …ладно, давай я подъеду часикам к двум, – закручиваясь то вправо, то влево на своем кресле, говорил Андрей кому-то в телефонную трубку. – Я тоже тут, понимаешь, зашился с утра в делах… Ну, добро! До встречи.
А вот кабинет Андрея мне нравился чисто эстетически. Вся отделка в светлых тонах с преобладанием белого цвета. И мебель подобрана была в том же стиле. Никакой громоздкости, все легкое, все на высоких ножках, что визуально открывало пол. И рабочий стол у Андрея был современный, эксклюзивный, со стеклянной столешницей. При своих не очень больших размерах кабинет казался чуть ли не огромным, наполненным воздухом. Здесь даже дышалось легче.
И сам Андрей был под стать кабинету. Широкий, заметно раздобревший за последние годы, всегда в белой рубашке с галстуком в стиле столичного чиновника. Это тоже было продуманным штрихом, потому что ему приходилось именно с чиновниками общаться очень часто. И с бизнесменами высокого пошиба – тоже. В такой «униформе» он чисто психологически сходил за «своего», несмотря на то что работал в частном издании.
Андрей отбросил телефон и деловито что-то стал помечать у себя в ежедневнике. С ходу оправдываться я не стал и с рукопожатиями тоже не полез. Какие бы старые приятели мы ни были, а отматерить он меня сейчас имел полное право. Я опоздал на целых пятнадцать минут!
– Здорово, – наконец отложил авторучку Андрей и протянул свою пятерню, как он это обычно делал – с широко растопыренными пальцами. – Проспал, что ли?
– Транспорт, – поморщился я, готовый в случае паузы развить эту мысль.
– Да-а, – разглядывая в некоторой задумчивости какую-то запись в ежедневнике, протянул Андрей, – это вам не Нижний Тагил, это вам Москва-матушка. Пробки – это наше второе «я». – Андрей наконец отложил ежедневник и откинулся на спинку кресла. – Слушай, мне тут в голову пришла одна мыслишка. Думаю, что самый подходящий вариант для этой темы. Мышление у тебя образное, перо бойкое. Из ничего трагедию можешь расписать.
– Политический заказ? – попытался я пошутить.
– Почему? – не понял шутки Андрей. – Нет, статья исключительно направленная на интерес к нам читателя, повышение рейтинга и тиража. Я тут кое-какую программку продумал и тематику. Твоя статья пройдет первой. Только учти: никакой философии, никакого бичевания политики правительства или самобичевания интеллигентской совести. Боря, чисто информационная статья, чисто рассказ о том, как и где это у нас выглядит. Будет реакция читателей, мы тему разовьем, и тогда тебе же карты в руки.
– Тема-то какая? – напомнил я.
– Тема – супер! – расплылся Андрей в улыбке во все свое лунообразное лицо.
Я на миг почему-то представил, что он, наверное, так же довольно улыбается, после того как в углу на диване свою секретаршу отдерет. Или на этом вот столе. Юлька – девка сочная, девятнадцатилетняя. Одна грудь четвертого размера чего стоит.
– Нужно рассказать, – продолжал Андрей, – о том, как и где у нас содержатся преступники, приговоренные к пожизненному заключению.
– Эх, вот ты загнул, – опешил я от неожиданности.
– Нормально! – заверил Андрей с довольным видом. – Сам небось слышишь, сколько и какие у нас испокон веков слухи ходят? Кто говорит, что их в урановых рудниках используют, кто про медицинские опыты в подвалах ФСБ рассказывает… Вот и надо раскрыть глаза людям. Интерес к этому вопросу очень большой. А если тебя беспокоит техническая сторона, то есть у меня человечек в этом департаменте. Обещал посодействовать, чтобы тебя на месте приняли и проводили.
– Слушай! – загорелся я сразу целым сонмом идей. – А тема-то правда перспективная! Тут можно такую волну поднять.
– Боря, не надо поднимать волн.
– Так слушай! Вопрос-то муссируется уже не один год, чуть ли не с 96-го года. Это же большая проблема.
– Боря-я!
– Нет, ты послушай! Проблема-то не только юридическая и политическая, это еще этическая проблема, нравственная.
– Как ты меня уже достал со своими философскими потугами! – рассмеялся Андрей. – Борь, если будет резонанс, тогда мы возьмем интервью у генерала, который командует этими колониями, возьмем интервью у известного правозащитника, у какого-нибудь политика. Вот тогда они и выскажутся с разных сторон. Не надо нам лезть со своим мнением, не наше это. Понимаешь? Попридержи ты свой философски настроенный ум, а напиши просто репортаж – о том, как там живут… точнее, сидят. И все, Боря! Ты журналист, ты должен уметь, когда надо, писать то, что тебе заказывают, что в этот момент нужно, а не что тебе хочется. Этого у нас достаточно в среде безработных и непризнанных мыслителей. А ты профессионал! Так что кончай херней заниматься и принимайся за дело. Мне рейтинг повышать нужно, а ты со своей философией лезешь…
Я хотел было возразить, что повышение рейтинга как раз и зависит от привлекательности издания, от того, насколько оно умное, но что-то в лице Андрея заставило меня воздержаться. К тому же он снова уткнулся в свой ежедневник.
– Так, у нас сегодня пятница. Едешь в понедельник. За выходные поройся в Интернете, познакомься с тем, что там есть по этому вопросу. Так сказать, погрузись в тему. Пять дней тебе вместе с дорогой на сбор материала, три дня на текст… – Андрей взял ручку и что-то написал в ежедневнике, – и… кладешь мне на стол готовый вариант через… восемь дней. Помечаю себе…
С Андреем Ревенко мы вместе учились в МГУ, в одной группе. Отношения с ним сложились приятельские с первого курса. Собственно, у Андрея почти со всеми в группе были приятельские отношения. Он никогда не кичился тем, что окончил профильный гуманитарный лицей, что у него мама работала в Министерстве культуры. Он никогда не тяготел только к тем однокурсникам, у которых родители были с положением. Мне поначалу даже казалось, что он относится с большим уважением именно к тем, кто поступил, как я, после армии. Считал их старше, опытнее, познавшими в жизни чуть больше, чем он. И только позднее, по прошествии лет, я понял, что это было в его характере – никогда не гнушаться никакими знакомствами, никакими приятельскими отношениями, потому что нельзя зарекаться, что в дальнейшем этот человек тебе не понадобится.
Андрей всегда был прагматиком, но никогда этого не афишировал. Он даже старательно подчеркивал, что ничто человеческое ему не чуждо, как и всем его однокурсникам. И веселился он с нами, и за девчонками ухлестывал, и на вечеринках дрался… Стоп! Вот тут я немного покривил душой. Если честно, то именно он-то и не дрался. Он оказывался в гуще событий, но дрались другие. Я, например. А вот Андрей каким-то образом всегда оказывался урегулирующей стороной, после того как мы накидаем друг другу пачек. И это нельзя было назвать хитростью и способностью спрятаться за чужую спину в опасной ситуации. Нет, это было способностью решить проблему головой, а не кулаками. Эмоции никогда у Андрея не брали верх над разумом.
Поначалу я удивлялся, даже самому Андрею задавал эти вопросы. Почему он, при его способностях, а сдал вступительные экзамены он просто блестяще, при связях его мамы не поступил в МГИМО, а ограничился факультетом журналистики в МГУ. Ведь после МГИМО ему была бы прямая дорога, скажем, в журналисты-международники. Работа за границей, мелькание на экранах телевизоров, признание руководства, авторские программы и… все в том же духе.
Частично по его не слишком откровенным ответам тогда, а частично уже теперь я понял, что творческая сторона профессии Андрея не привлекала. Возможно, он не чувствовал в себе нужного таланта; возможно, рассчитывал, что положение в обществе и желаемые доходы ему принесет не пишущая рука. И вот через восемь лет после окончания вуза он успешный главный редактор приличного издания, а я рядовой журналист, который может создать шедевр, но приходится писать то, что велят, что заказывают. Да еще и с репутацией философа, который философствует не всегда в нужном месте и в нужное время. И толькотеперь, про прошествии пяти лет учебы и восьми лет работы, я понял, что карьера Андрея Ревенко имела абсолютно иной, нежели у меня, вектор, заранее запрограммированный и тщательно выверенный. После поста главного редактора он продвинется куда-нибудь в главк Министерства культуры. Но там он не полезет вверх по служебной лестнице. Не нужна ему собачья работа и постоянные тычки и упреки сверху. Нет, он примкнет – а может, уже и примкнул – к определенной политической группировке или партии. Потом депутатство – сначала в городской или областной Думе, потом в Государственной. А потом он станет главой какого-нибудь комитета, будет переизбираться, организует какие-нибудь фонды, станет президентом чего-нибудь… И так до пенсии будет держаться на плаву и в центре событий, среди нужных людей и при доходах.
Вот так все и произойдет. Он будет рулить наверху, а я буду писать внизу. И мне будут заворачивать материалы для доработки, потому что меня опять понесло в философию. Он будет стремиться к прочным позициям там, наверху, а я – к творческому прорыву и признанию здесь, внизу. Хотелось бы мне того же, к чему стремится Андрей? Если не кривить душой, то конечно же! Но я-то себя знаю. Я знаю, что никогда не смогу перешагивать через людей и через себя самого. Я знаю, что моего характера хватит на творческое упорство; я знаю, что для меня эмоциональное важнее, что я долго его жизни не выдержу, пусть она и сытная и престижная. И Андрей будет все шире и вальяжнее. А я? Если не пробудится с годами черная животная зависть, то я буду счастливее. Потому что я занимаюсь тем, что хорошо умею, что люблю. Потому что признание я могу получить от тех, кого уважаю, кого считаю своими, своим кругом творческих людей. Ну и тех, для кого пишу, конечно.
Я вышел из метро и первым делом свернул к киоску за сигаретами. Сколько их уже выкурено после разговора с Андреем? Всегда, когда начинаю напряженно думать или когда в голову приходит интересная идея, рука сама тянется к сигарете. В этом году я понял, что стал многовато курить, и постепенно перешел на легкие, а потом и на суперлегкие сигареты.
О задании я думал весь день, но текущие дела все время отвлекали. В метро же, когда тупо смотришь в мелькающие стены тоннеля, думается лучше. Правда, я свою станцию чуть не проскочил, и пришлось мне проталкиваться к дверям вагона под тычки в спину и ворчание, когда внутрь повалила новая волна пассажиров с перрона. Итак, что хочет Андрей от меня получить? Очерк о том, как у нас содержатся приговоренные к пожизненному заключению и что это за особые колонии. Иными словами, чисто информирующий репортаж. Хорошо, вот колония, вот высоченные стены с колючей проволокой, вот камеры, вот описание режима содержания, бытующих порядков. Собрать сведения, интересно рассказать любопытствующим читателям. И без философии, без бичевания, без вскрытия социальных и иных язв.
Но вот тут возникает масса «но», которые я уже предвижу. Я же не стены буду описывать, хотя и их, и камеры, и коридоры тоже. Ведь колония – это люди. Люди, которые там сидят, и люди, которые охраняют сидящих там. Без типажей, без интервью не обойтись, иначе картинка будет неполной. Это азы моей профессии. Но вот здесь и начинаются сложности чисто для меня…
Там сидят люди, которые совершили страшные преступления. Настолько страшные, что государство раньше их за это убивало. Государство считало, что таким людям не место на земле, не место в обществе. Так, опять меня понесло вглубь… Хотя понятно, что сидят там люди страшненькие. Потому и полемика в обществе который уже год не утихает. Но, с другой стороны, в обществе всегда найдутся люди, которые будут полемизировать по любому поводу. Так сказать, форма социального контроля общественной нравственности. И пока на земле существуют государства как форма правления, призванная защищать саму себя, будут существовать и недовольные и несогласные.
Реакция на преступления у государства всегда была однозначной, можно сказать – традиционной. Провинился – наказать, сильно провинился – сильно наказать, перешел все рамки – государство тоже переходит черту. Черту? А кто ее устанавливал, эту черту, где сказано, что вот она грань и переходить ее нельзя? Что касается преступлений, то эту грань очерчивает закон. А как насчет уровня наказания и его соответствия уровню преступления?
Что-то мы как-то стали забывать, что в древности запросто сажали на кол, рубили головы – и никого это не смущало, не раздражало, ни у кого не вызывало протеста. Разве что у приговоренных. Понятное дело – мрачные времена язычества, ложные боги требовали жертв и сами по себе были жестоки. Это когда распространилось по земле христианство, тогда появился тезис «не убий». Правда, и тезисы «не укради», и иные с ним появились тогда же. Кстати, христианская церковь тоже не гнушалась смертоубийством, оправдываясь благими намерениями – «охота на ведьм», «кара за инакомыслие». Это ведь все оттуда, из той же оперы, что и крестовые походы. И времена мрачного Средневековья были ничуть не светлее мрачного язычества, когда плясали на телах поверженных врагов и пили из их черепов.
Ладно, это не все христианство, только перегибы католической церкви в определенный период ее развития. Кстати, в те времена, о которых я сейчас вспомнил, церковная власть была ничуть не слабее власти светской. Получается, что опять же власть, неважно какая, пыталась обезопасить себя от тех, кто ей противился. И отсюда вывод: любая власть имеет право защищать себя самыми кардинальными мерами. Но самые передовые государства мира начинают отказываться от смертной казни как вида наказания. Это ведь и не наказание вовсе, а устранение раз и навсегда человека, который совершает то, что запрещено законом.
Вот вам, ребята, и парадокс! Для всех, кого суд приговорил к срокам лишения свободы, – это наказание, а для тех, кто совершил тягчайшее, – смерть как устранение раз и навсегда. Ведь для тех, кто опасен для государства, мера одна – изоляция от общества. Значит, закономерно, что особо опасных преступников изолируют навсегда. А зачем же еще и убивать? Государство что, красная девица, оно обиделось? Оно что, мстит преступнику, который презрел его законы и совершил страшное преступление? Не перебор ли? Перебор! По всей логике, крайней мерой должна быть вечная изоляция, но с надеждой на прощение. Правда, если не смотреть в глаза родным и близким жертв серийного убийцы, педофила, террориста…
И еще момент. Никогда и ни в какой стране угроза физической расправы как мера предостережения для остальных не была эффективной. Если бы это было так, то преступность постепенно сошла бы на нет. Помнится, на Востоке до сих пор руки ворам рубят, а воров меньше не становится. Вот и получается, что ни жестокость, ни гуманность в наказании никакой роли не играют. Хороший вывод, правда? Позитивный, обнадеживающий! А они сидят там пожизненно и амнистии ждут. Хотя на них, кажется, амнистия не распространяется. Но все равно, они же живые там, а как говорили древние: «Dum spiro – spero» – «Пока живу – надеюсь».
Да, если не задумываться обо всем этом, то задача передо мной стоит очень простая, Андрей. А ведь там мне придется столкнуться с теми, кто каждый день смотрит на этих упырей, охраняет их, кормит… Наверное, и врачи есть, которые следят за их здоровьем. Как же мне тебя убедить-то, друг ты мой ситный?
Хотя на Андрея мне обижаться грех. Это ведь он в прошлом году, когда я находился в творческой прострации и мне нечем было кормить семью, случайно встретив меня на улице, взял к себе в редакцию. Я ведь его сгоряча сегодня чуть лавочником от журналистики не назвал. А ведь без него и таких, как он, нельзя. Если мы все будем писать только то, что нам нравится, то кто эту галиматью станет продавать? Нам легко, мы самовыражаемся, а ему издание на плаву держать. И нос по ветру…
За всеми этими размышлениями я не заметил, как подошел к своему дому. И вспомнил, что не позвонил Ирке. У нас давно было заведено, что я звоню, когда собираюсь домой, чтобы она успела приготовить чего-нибудь поесть.
Ирка сидела на лавке со своими неизменными журналами, а Натка копошилась на детской площадке с тремя карапузами из соседнего подъезда, играя в свои девчачьи игры.
– Папа, пливет! – вскочила Натка и замахала мне рукой.
Впрочем, она тут же снова уселась на корточки и снова увлеченно занялась своими делами с подружками.
Ирка подняла ко мне лицо, которое еще хранило печать сосредоточенной задумчивости, потом одна бровь у нее смешно встала дыбом.
– Чего не позвонил? Я думала, что ты снова допоздна задержишься.
Я молча чмокнул Ирку в щеку и уселся рядом с ней на низкую лавку. Она тут же снова погрузилась в недра своего журнала. Ирка у меня дизайнер. Удобная профессия, когда можно с легкостью перенести офис домой. В конторе, в которой она работала, к рождению ребенка отнеслись с пониманием, да и хорошего специалиста им терять не хотелось. Вот моя Ирка уже шестой год и изобретает свои дизайнерские шедевры на компьютере, который ей привезли с работы. А когда нужно появиться у начальства или встретиться с заказчиком, тогда я свои планы подстраиваю под нее, чтобы было с кем остаться дома с Наткой. Благо моя работа тоже не требует сидения в офисе с девяти до шести.
– Пошли, я тебе чего-нибудь сварганю на скорую руку, – предложила Ирка, не отрываясь от журнала и модных тенденций в современных интерьерах городских квартир.
– Пойдем, – согласился я, тоже не делая попыток подняться.
Хорошо было посидеть в холодке и покое. Да посмотреть, как несмышленая детвора, далекая от проблем взрослого мира, копошится в песочнице и крутится на карусели. Натка, очень самостоятельная и рассудительная девочка, абсолютно не выговаривая букву «р», старательно убеждала в чем-то двух других девчушек. Те слушали открыв рты. Белые трусики под коротким платьишком у нее были в песке, коленка в зеленке. Милое родное перепачканное существо!
И тут я вдруг подумал, а что, если мою Натку схватит какой-нибудь педофил, а если… меня аж передернуло от этой мысли, и внутри все мгновенно похолодело. Ведь убью же! В землю вобью по маковку, поотрываю все на свете! Это если его искать будут да поймают, – следствие будет, суд… А если я сразу поймаю, то точно убью! Мысль была простая и ясная как божий день. Вот так, Борис Михайлович! Вот и кончился твой абстрактный гуманизм. Ты только что теоретизировал, базу подводил, а как коснулись мысли своего собственного, так и обнажилась твоя сущность. И чем она не животная, а? Вот так бывает всегда, когда в полете фантазии отрываешься от действительности, от реалий этого мира, который, увы, еще так далек от совершенства. И мир, и мы сами, живущие в нем. То ли мир несовершенен, потому что мы такие, то ли мир таков, что мы не совершенны.
– Есть хочу, – подвел я итог своим размышлениям.
– А чего сидим? – резонно поинтересовалась Ирка и решительно закрыла журнал. – Натуль! Пошли папу кормить!
Натка обернулась, прервавшись на полуслове. Посмотрела на нас, потом на своих подружек и снова на нас. По ее рожице было видно, что она решает – покапризничать или послушно пойти домой. Здравый смысл подсказал ей, что капризы – только неприятная отсрочка, а родители все равно заставят идти. Молча отряхнув ладошки, Натка вылезла из песочницы и затрусила к нам. Рассудительная девочка!
Подхватив дочь на руки, я зарычал и объявил, что так голоден, что съем ребенка. Натка закатилась звонким смехом и стала выкручиваться, когда я попытался укусить ее за животик.
– Лыба – не еда, лыба – длуг! – заверещала дочь на весь двор. Эта фраза из американского мультфильма про маленькую рыбку Немо ей очень нравилась.
Возле бюро пропусков я был уже в половине девятого утра. Придется опять бродить и курить, но к генералу с опозданием не являются. Поэтому я и вышел из дома с приличным запасом времени. С сомнением посмотрев на табличку, где были указаны дни и часы приема, я решил, что не зря меня пригласили именно в субботу и именно к девяти утра. Может, у них тут какой-нибудь дежурный есть, который меня пригласит, потому что генерал Коновалов предупредил его о моем приходе…
Я пару раз прогулялся ленивым шагом вдоль фасада здания, несколько раз прочитал все таблички, успел подумать о том, что название ведомства, на мой взгляд, очень неточно выражает род деятельности. «Федеральная служба исполнения наказаний». Потом я решил, что просто придираюсь и неточность касается последнего слова. Чьих наказаний, от чьего имени? Потом я выкурил вторую сигарету и пришел к выводу, что если стремиться к тому, чтобы название точно выражало суть деятельности ведомства, тогда название будет очень длинным. И придется прибегать к имени собственному. Например, Федеральная служба исполнения наказания, вынесенного по приговору суда гражданам… и т. п. «Заря».
Получалось смешно. Хотя с юмором, правда специфическим, в этой конторе было все в порядке. Мне как-то рассказывали, что на визитке у одного начальника исправительной колонии значился девиз на рыцарском щите (или слоган на рекламном проспекте): «Кто не с нами, тот у нас!». По крайней мере, жизненная позиция ясна.
В девять ноль-ноль я заволновался, потому что никаких позывов к тому, что дверь бюро пропусков вот-вот откроется, не было. В пять минут десятого я не находил себе места, а еще через пять минут был в панике. Меня готов был принять генерал, мне было велено подойти к девяти часам к бюро пропусков! И что обо мне подумают? Или кто-то в чем-то ошибся? Что-то было не так, и я, решив прибегнуть к активным действиям, ринулся к главному подъезду.
Обширный холл встретил меня могильной тишиной, и только за турникетом скучали двое в форме: старший лейтенант и прапорщик.
– Ребята, доброе утро! – по-свойски подкатился я к дежурным. – Меня ждет генерал Коновалов, но, видимо, тот, кто договаривался о встрече, что-то напутал. Мне сказали, чтобы я подошел к бюро пропусков, но оно сегодня, наверное, не работает…
Моя природная страсть во всем досконально разбираться, все дотошно выяснять и все обстоятельно рассказывать не были оценены по достоинству. Меня молча перебили многозначительным указующим жестом. Я оглянулся и увидел у дальней стены два телефона на полочках, а над телефонами – список кабинетов и фамилии. Да, ребята тут неразговорчивые.
Побегав глазами по рядам с надписями, я нашел номер кабинета, нужную фамилию и должность заместителя начальника одного из управлений. Набрав номер, я долго слушал длинные гудки. Потом положил трубку и, выждав некоторое время, снова набрал номер. Никто мне не отвечал. Пришлось опять идти к турникету и объяснять ситуацию. Прапорщик пожал плечами и посоветовал набрать номер приемной. На мой взгляд, звонок в приемную первого лица ведомства – поступок дикий, но что я знаю о специфике этой организации? И я набрал номер.
Ответил мужчина тоном скучающего человека, и я, уже стараясь быть более лаконичным, объяснил, что мне назначена встреча с генералом Коноваловым. Мне ответили, что Коновалов на совещании, и предложили перезвонить ему в кабинет после десяти…
Прапорщик записал данные моего паспорта в большой журнал, вернул документ и показал в сторону лифтов. То, что генерал никак не отреагировал на мою попытку объяснить, почему я не оказался в его кабинете ровно в девять часов, мне было непонятно. Он просто велел передать, чтобы на турникете взяли трубку, и приказал меня пропустить.
Когда я вошел в большой кабинет с добротной отделкой, то машинально глянул на настенные часы. Было без двадцати одиннадцать. Маленький, упитанный мужчина в генеральской форме расхаживал из угла в угол с чашкой чая в руках и разговаривал по мобильнику. Я заговорил, как только маленький генерал сложил свой телефон и посмотрел в мою сторону.
– Еще раз приношу свои извинения, – начал я от самой двери с сожалением в голосе, – но мне сказали подойти к бюро пропусков к девяти часам…
– Сегодня суббота, – посмотрел на меня генерал как на идиота, – бюро пропусков не работает. Проходите.
Голос у генерала был приятного тембра, только он зачем-то старательно пытался говорить ниже своего природного регистра. Для важности, что ли?
– Так что вы хотели? – спросил генерал, усаживаясь в кресло за рабочим столом и не предлагая мне чая.
Я это отметил и чуть не ответил хохмой, что, мол, почему хотели, я и сейчас хочу. Но в чужой монастырь со своим представлением о юморе не ходят.
– Главный редактор нашего издания Андрей Владимирович Ревенко велел зайти к вам за разрешением на посещение нескольких колоний, где отбывают наказание осужденные пожизненно. Он с вами договаривался.
– Вот вы даете! – то ли восхитился, то ли возмутился генерал. – Писать больше не о чем? Там же особый режим.
Я понял, что чиновнику, даже если он и носит военную форму, нужно обязательно показать свою значимость, показать, что вы от него зависите, показать, что он вам делает такое одолжение, что вы теперь век его должники. А то и дольше. Ведь с ним же договаривались, значит, был согласен на поездку журналиста по этим колониям. К чему эти предисловия?
– Ты в армии служил? – перешел вдруг генерал на «ты».
– Служил.
– В каких войсках? Не во внутренних?
– Нет, – усмехнулся я тому, что генерал, на мой взгляд, слишком однобоко ищет родственные понятия. – Я на флоте служил.
– Так вот, морячок, у меня там режим похлеще, чем у вас на ваших военно-морских базах. Понимать надо, кто там сидит!
– Мы понимаем, – заверил я. – Именно поэтому и хотим сделать статью о том, что это за преступники, что это за новая мера наказания и как они в специальных колониях содержатся.
– Вот именно, как содержатся, – набычился генерал. – Это особый режим, и тебе, морячок, ни шага там не ступить без ведома начальника колонии. Никаких фотографий, никаких описаний специальных мер и специального оборудования. Понял?
– Как скажете, – смиренно согласился я, опасаясь, что Коновалов сейчас потребует, чтобы я ему после своей поездки еще и текст на редактирование предоставил. – Фотографировать будутолько то,что разрешат на месте, и писать буду только о том, о чем разрешат.
– Уроды они, инопланетяне! Вот о них и пиши, какая это мразь и как их там содержат под неусыпным надзором. Чтобы чихнуть без ведома контролеров не могли. Это не курорт. Ты знаешь, морячок, какуюпсихику железную надо иметь, чтобы там работать? Каждый день смотреть на этих вурдалаков, бояться к ним спиной повернуться… Они и так осуждены по самой высшей мере, выше-то уже некуда. И если заключенный убьет охранника, то ему за это фактически ничего не будет, потому что страшнее казни уже нет. Только учти, что и у этих упырей права есть, черт бы их побрал. Ты их лица фотографировать без их согласия права не имеешь… Зря вы все это затеяли, вот что я тебе скажу.
– Работа у нас такая, Алексей Иванович. Писать нужно обо всем, на то мы и журналисты. Бывали в нашей профессии трудности и пострашнее.
– Пострашнее? – ухмыльнулся генерал. – Ну, вот и съезди, убедись. Внимательно выслушай советы, которые тебе там дадут. И будь послушным, как паинька, если хочешь живым и здоровым вернуться. Поедешь вот в эту колонию, – Коновалов взял листок бумаги, стал быстро что-то писать. – Вот тебе контакты начальника. Приедешь – позвони. Тебя встретят и отвезут. Учти, там тебе не гостиница, гостиницу в городе снимешь.
Я взглянул на протянутый мне листок и удивленно посмотрел на генерала.
– Я так понял, что мне можно только сюда? А в другие колонии? Я слышал, что самый строгий режим… – и я назвал два города.
– Делать там тебе не хера! – низким голосом отрезал Коновалов. – Хватит и этого, а про другие тебе и так расскажут. Только ты смотри, как говорят уголовники, фильтруй базар. Не все писать надо и не обо всем. Я ведь в этой системе больше двадцати лет работаю, и нагляделся всякого. Нелюди они, и по-людски с ними нельзя.
– Я так понимаю, что вы лично сторонник смертной казни? – не удержался во мне любопытный журналистский червячок.
– Я тебе так скажу, морячок, – толстый палец с ухоженным ногтем нацелился мне прямо в глаз, – «гуманизм» и «онанизм» – одинаково гаденькие слова.
Мне сразу вспомнился афоризм другого великого мыслителя: «Когда я слышу слово «культура», то моя рука сама тянется к пистолету».
– Наказание должно быть адекватно преступлению, – продолжал философствовать генерал, видимо соскучившийся по свежему слушателю. – Есть вещи, которых прощать нельзя; есть вещи, на которые посягать не дано никому. Не ты родил человека, не тебе его жизнь и забирать. Только закон имеет право карать, потому что закон – высшая сила в любом обществе. А ты-то сам, морячок, из гуманистов, что ли? Сейчас это модно. Христианские мотивы и все такое прочее…
– Нет, Алексей Иванович, я не гонюсь за модой, – искренне ответил я. – Я сторонник того, что и в самом деле есть случаи, когда нельзя огульно судить. Либо смертная казнь для всей этой категории преступников, либо ни для кого. Были у нас и чикатилы, есть у нас и террористы, взрывающие дома с невинными людьми. Тут, я считаю, никаких шансов для раскаяния давать не стоит. Таких только истреблять.
С листком бумаги в кармане я наконец вышел от генерала Коновалова. И всю дорогу до дома меня терзала мысль: чему стоило верить из слов моего собеседника, а чему – нет? На самом деле все так страшно или генерал меня специально пугал? Так сказать, чтобы подчеркнуть свою важность, сложность работы в своем ведомстве…
Эта беседа заставляла меня буквально гореть от нетерпения. Если вчера вечером я просто занялся тем, что приводил в порядок свои дела перед недельной отлучкой, то теперь я буквально рвался к компьютеру. Очень мне не терпелось залезть в Интернет и посмотреть, что я там могу найти по интересующему меня вопросу. Особо я этим вопросом не интересовался, хотя и отмечал появление некоторой информации. Периодически всплывали дискуссии на тему гуманности замены смертной казни на пожизненное заключение, и с основными позициями я был знаком. Помнил я и указы Ельцина – кажется, 96-го года. Но теперь-то прошло уже больше десяти лет, и система все это время работала. Интересно, как?
Первое, что я стал искать в Интернете, – это истоки вопроса. Действительно, как я и помнил, 16 мая 1996 года президент Ельцин издал указ «О поэтапном сокращении применения смертной казни в связи с вхождением России в Совет Европы». Все правильно. Если хотим жить одной семьей, то наши законы должны дудеть в одну дуду.
Потом я нашел еще одну информацию. Оказывается, согласно постановлению Конституционного суда от 2 февраля 1999 года на территории России был введен мораторий на смертную казнь, и действие его распространяется до введения на всей территории России судов присяжных. Это уже было интересно. Значит, это просто приостановление применения смертной казни, а никак не отказ от нее навсегда и бесповоротно из гуманных соображений. Значит, решено не доверять судьям единолично решать судьбу подсудимых в таких сложных и важных делах, какими являются дела «расстрельные». Значит, представители народа в лице присяжных заседателей будут выносить вердикт – виновен обвиняемый или нет. А уж потом закон применит пистолет, или из чего там расстреливают.
– Ира, – позвал я, не оборачиваясь, жену, – ты знаешь, сколько у нас человек расстреливают в стране?
– А у нас расстреливают?
– Пока нет, но расстреливали. Я имею в виду Россию после развала Союза. За это время, оказывается, смертные приговоры выносились 1011 раз.
– Всего? – Ирка оторвалась от ноутбука, где вырисовывала очередной неописуемый шедевр, и с интересом взглянула на меня. – Меньше десяти человек в год по всей стране? Я думала, что больше.
– Большого оптимизма ты у меня человек! Человеколюбивый… Смотри: по официальным данным, в 1992 году в России к смертной казни были приговорены 159 человек. В 1993 году – 157 человек, в 1994-м – 160 человек, в 1995-м – 141, в 1996-м – 153, в 1997-м – 106, в 1998-м – 116, в 1999 году – 19. Только приговорены. А согласно официальной статистике, всего в период с 1992 по 1995 год были собственно казнены только 78 человек.
– Не так уж и много для такой большой страны, – согласилась Ирка. – Интересно, а в США как эти цифры выглядят?
– Не знаю, – пожал я плечами. – А! Вот, смотри, есть еще интересная информация. По сведениям бывшего председателя комиссии по вопросам помилования при президенте, только в 1995–1996 годах были казнены 149 человек. Ни фига себе разница в цифрах!
– Борь, а это не опасно? Эта твоя поездка?
– Ну я же не буду входить в камеры и оставаться наедине с преступниками. Да и никто мне этого не позволит. Моя задача – описать тех, кто и как там сидит. Вот и все.
Ирка что-то буркнула и снова уткнулась в ноутбук рисовать интерьеры. Я продолжал рыться в информации, но мне попадалась все какая-то не очень свежая. Хотя для целей моей работы эти цифры решающего значения не имели. Если будет нужно, то запросим официально по каналам Андрея. А пока что я почерпнул, что в российских колониях содержатся 697 человек, которым смертная казнь заменена на пожизненное лишение свободы. И еще 262 человека, кому казнь была заменена лишением свободы на различные сроки от 15 до 25 лет.
А еще я никак не мог понять, на какой такой мораторий у нас все время ссылаются. Потом до меня дошло, что собственно мораторием на смертную казнь у нас называют два указа Бориса Николаевича Ельцина: один – о постепенном сокращении применения смертной казни, а второй – о помиловании приговоренных к смертной казни ранее. В отношении их смертная казнь была заменена пожизненным заключением. Это как раз и есть 1996 и 1998 годы, когда Россия вступила в Совет Европы и ратифицировала Европейскую конвенцию о защите прав человека и основных свобод. Естественно, это налагало на нас ряд обязательств, одно из которых – неприменение смертной казни. Также наше правительство должно было через год подписать, а еще через три – ратифицировать Шестой протокол о запрете смертной казни. Оказалось, что он в России до сих пор не ратифицирован, но смертная казнь с тех пор не применяется.
Теперь стало понятно: никакого моратория и не было. Просто название «мораторий» настолько общепринято, что его и стали применять в сложившейся ситуации. Мы свои обязательства перед Советом Европы выполнили, а для него главное, что смертная казнь в государстве не применяется.
А вот и интересующая меня конкретика. Оказывается, у нас в стране всего сидит в колониях чуть меньше миллиона преступников. Ага, подсчитал кто-то! Примерно 680 человек на каждые 100 тысяч населения. И на каждую тысячу осужденных приходится примерно два «пожизненника». А вот эта цифра выглядит уже страшненько. Если учесть, что я еще вычитал в Интернете. Ежегодно к смертной казни и пожизненному лишению свободы судами Российской Федерации осуждается от 250 до 300 человек. Ну-ка, гуманист, посчитай, сколько их будет через год, через десять лет… Не так много в процентном отношении, нежели сколько будет для них создано и на их содержание затрачено.
Оказалось, что эта категория у нас сидит в специальных колониях особого режима в Вологодской, Пермской, Оренбургской и Свердловской областях. Живут в камерах, как правило, не более чем по два человека. Имеют право на ежедневную прогулку продолжительностью полтора часа, два краткосрочных свидания, одну посылку и одну бандероль в течение года. Расходы на питание заключенного с пожизненным сроком – около 20 рублей в день. Прочитав это, я обалдел. Я-то полагал, что осужденные пожизненно – это люди, которые навеки и безвозвратно отсечены от общества. Их нет, хотя их не убили. А они, оказывается, с родными встречаются, посылочки получают… Гуляют, свежим воздухом дышат… Я поймал себя на мысли, что теряю объективность под воздействием эмоций.
Так нельзя, осадил я себя. Давай займемся анализом. Насколько нашей стране по карману гуманность? То, что уровень тяжких преступлений в нашей стране не убывает, скорее наоборот, – я уже понял. Получается, что общество должно содержать все больше и больше убийц в течение, по крайней мере, 25 лет. Ведь, судя по всему, каждый из них имеет шанс получить помилование через этот срок. Почти каждый. И сколько это будет стоить нашему государству, у которого и так не хватает денег на повышение зарплаты бюджетникам, на повышение пенсии? А ведь недалек, я чувствую, момент, когда начнется разговор об увеличении пенсионного возраста… А стипендии студентов? А наука? А, скажем, та же смешная зарплата в полиции, в которую мы то и дело мечем камни своего негодования и мажем отбросами своего недоверия?
Получается, что мы милосердны только с отпетыми негодяями, маньяками, педофилами. А на стариков, на ветеранов войны у нас его не хватает? И тут мне в голову пришла еще одна мысль. Мне подумалось, что, чем лучше будет жить общество, тем труднее будет находить людей, согласных охранять преступников. Это же насколько надо будет постоянно увеличивать им зарплату или, скажем, уменьшать рабочий день, чтобы удержать людей на такой работе! А потом пошло-поехало… Заключенные, просидевшие 20–25 лет в тюрьме, будут нуждаться либо в центрах адаптации, либо в специальных психиатрических больницах. А потом всплывет, что и бывшим работникам этих специальных колоний требуется реабилитация. И на все это необходимо затратить немалые средства. И обязательно кто-то начнет заявлять, что тратить большие деньги на содержание и реабилитацию матерых преступников абсурдно. И будут начинаться все новые и новые витки по обсуждению вопроса целесообразности отмены смертной казни. И найдет коса гуманизма на камень экономики!
Я вот смотрю на свою Наташку, о будущем ее думаю. И очень мне, знаете ли, хочется, чтобы она пошла в новую современную школу, оборудованную по последнему слову науки и техники. И чтобы ее учили там умные грамотные учителя. А они таковыми и будут, если у них будет достойная зарплата. Потому что пойдут тогда работать в школу с удовольствием все, у кого есть к этому тяга и талант. И хочется мне, простите меня, чтобы перед поступлением в высшее учебное заведение моя Наташка пошла бы на бесплатные подготовительные курсы, а потом поступила в государственный вуз на бюджетное отделение, потому что иных и не будет. И абсолютно бесплатно получила высшее образование. Хорошее образование!
К нам вон зимой приезжала Иркина тетка из Саратова, которая работает в школе и которая привозила детишек в Москву на экскурсию. Она нам порассказала, как в начале восьмидесятых окончила географический факультет университета. И где она за пять лет учебы только не побывала на учебных и производственных практиках! И на Кольском полуострове, и на Урале, и на Кавказе, и на Байкале, и на Камчатке… И практики проходили в крупнейших и ведущих научно-исследовательских институтах: вулканологии, лимнологии, еще чего-то… Вот это была подготовочка, не только с указкой у карты!
И ведь все вузы работали так. А я должен теперь смотреть и радоваться, что огромные деньги идут не туда, куда бы мне хотелось, а на содержание какого-то Пети, которому втемяшилось насиловать и убивать женщин со светлыми волосами, роста метр восемьдесят и одетых в голубые блузки… Или педофила Васю, который полгода отирался возле детских площадок, хватал за руки детишек и вытворял с ними такое, что думать об этом противно… А еще там есть террористы, которые в здравом уме и трезвой памяти укладывали бомбы и с большим энтузиазмом нажимали кнопки радиозапалов. И очень радовались, когда в огне и под развалинами погибали женщины, старики, дети…
Я почувствовал, что мое отношение к смертной казни в стране заметно пошатнулось, и гуманизма у меня тоже как-то поубавилось.
По номеру телефона, который мне дал в Москве генерал Коновалов, я позвонил по автомату в аэропорту сразу же, как только сошел с самолета. Длинные гудки заунывно и раздражающе действовали на нервы. Я слушал их около минуты, потом повесил трубку. В душе зашевелилось беспокойство. Запросто могло оказаться, что генерал в Москве взял и ошибся на одну цифру, когда писал мне номер телефона. Ну, допустим, он не ошибся. А если два дня назад в колонии номера телефонов поменяли? Или просто начальник решил, что его номер ему не нравится, и перекинул телефоны, чтобы у него был номер заместителя, а у заместителя – наоборот. Или просто линия вышла из строя…
Трагедии в этом не было никакой. Я мог просто позвонить в Москву Андрею, и он бы все быстро выяснил. Подумав немного и попытавшись разобраться в себе, я понял, что дело не в телефоне, к которому на том конце провода никто не подходит. Дело было в том, что смутное беспокойство у меня вызывает моя миссия. Даже не беспокойство, а раздражение. Что это, предчувствие, что с моей темой не все так просто? Предчувствие, что я столкнусь тут с таким, чего никак не ожидаю? Наверное, заговорила интуиция, которая восприняла всю полученную недавно информацию и сделала больше выводов. Или немного другие выводы…
Плюнув на телефон-автомат – конечно же, в переносном смысле, – я отправился в кафе на втором этаже. Между вторым и третьим бутербродом еще раз безрезультатно попытался дозвониться до начальника колонии со своего мобильника. И только за чашкой кофе и сигаретой я наконец услышал ответный голос – правда, женский. Голос поведал, что начальника срочно вызвали в город в Управление и будет он только после обеда. Я машинально посмотрел на часы – времени было пять минут одиннадцатого.
– Простите, вас Борис Михайлович зовут? – поспешил обрадовать меня голос. – Вы знаете, Виталий Яковлевич (разумеется, на самом деле фамилия, имя и отчество начальника колонии совсем другие) велел вам передать, чтобы вы пока по городу погуляли. А как только он освободится, я вам позвоню и скажу, где вы с ним встретитесь. Он вас сюда и заберет.
В интонации секретарши, или как они тут у начальников называются, было нечто такое, что чуткое ухо журналиста уловило сразу. Некое недосказанное, но явно чувствующееся «но».
– Но? – тут же спросил я.
– Что? А! – засмеялся голос. – Вы, если хотите, можете Виталия Яковлевича и не ждать. С железнодорожного вокзала идет пригородный автобус на (голос произнес название населенного пункта). Вы на него садитесь, а там у водителя спросите, где вам сойти. Там указатель будет на повороте – «ИУ/…/..». Сойдете и, если хотите прогуляться, двадцать минут пешком. А тут мы вас встретим, обедом пока накормим, расскажем, что вас интересует…
– Вот за этот совет большое спасибо! Город у вас красивый, старинный, но я ведь не на экскурсию приехал… Разумеется, я воспользуюсь вашим советом и не буду ждать здесь начальника.
Обойдя бочком таксистов и частников, которые, демонстративно покручивая на пальцах ключи, зазывали потенциальных пассажиров, я вышел на небольшую площадь. До железнодорожного вокзала можно было добраться и без такси и гораздо дешевле. В моем командировочном положении лишние траты были неприемлемы.
Сойдя с пригородного автобуса, я осмотрелся. Унылый жиденький лес обступил узкую ленту потрескавшегося асфальта. Здесь, в низине, помимо вездесущих кленов и осин, было особенно много ольхи. И воздух от этого был сырой и чуть терпкий от запаха прелой опавшей прошлогодней листвы. Вправо, куда мне и следовало, согласно указателю, идти, простирался уже не редкий лесочек, а настоящий темный и молчаливый ольховый лес. Меня всегда удивляло, как именно ольха умудряется в любое время суток создавать такую темень под кронами своих деревьев. Еще с детства помню этот зловещий полумрак ольхового леса. То ли дело чистый и пронизанный солнечным светом сосновый лес, какой я видел под Самарой… Там на песчаниках стояли стройные сосны, и между ними было хорошо брести по мягкому ковру многолетнего опада.
Налюбоваться на дикую природу не дала мошка, которая, почувствовав тепло и запах человеческого тела, стала накатывать волнами. Несколько раз махнув перед лицом рукой, я понял, что спасение только в бегстве. При вдохе мошки попадали в нос, рот. Несколько штук попали под веко, и глаз защипало. Солнце припекало спину, и на лбу появилась испарина. Мошка активнее стала липнуть к лицу. Отплевываясь и отмахиваясь рукой, я зашагал быстрее.
Формально колония имела адрес того поселка, до которого шел автобус, но фактически отсюда до самого поселка было километров тридцать. Асфальт под ногами стал хуже. То и дело приходилось обходить большие выбоины, наполненные дождевой водой. К тому же на меня теперь напали еще и комары. Выругавшись самыми грязными словами, которые знал, и хлопаясебя ладонью по щекам, я полез за сигаретами. Прикурив, стал не столько затягиваться, сколько пускать сигаретный дым вокруг лица. Комары умерили свой пыл, но на мошку дым, казалось, не оказывал никакого действия. Они продолжали виться около лица и попадать в рот, налипая на мокрый от слюны фильтр сигареты.
Наконец, за очередным поворотом показались контуры кирпичного двухэтажного здания и часть высокого бетонного забора. В надежде на скорое спасение от насекомых я ускорил шаг и через несколько минут вышел к колонии. Обширная часть леса вокруг была когда-то вырублена, оставляя вокруг полосу деревьев шириной не менее полукилометра. Здесь торчали редкие прутики осины, несколько сосенок, но в основном все было покрыто высокой травой и кустарником. Около самой границы леса почему-то паслась одинокая коза.
Почувствовав, что мошка на открытом пространстве немного отстала, я облегченно вздохнул и сбавил темп движения.
Снаружи интересующее меня учреждение имело специфический внешний вид, который делал его похожим на тысячи других таких же в разных уголках страны. Кирпичное здание администрации колонии прижималось одним боком к бетонному забору. Крутя с интересом головой на все триста шестьдесят градусов, я пересек щебенчатую стоянку для автомашин, на которой одиноко торчали несколько потрепанных легковушек, прошел мимо огромных зеленых ворот. По одну сторону от них располагалась тяжелая дверь с большим круглым стеклянным окошечком, по другую – дверь с табличкой «караульное помещение».
Зона! Я попытался прочувствовать это слово со смаком. Странная тягостная тишина была вокруг. Я посмотрел на часы – половина первого. Или все на обеде, поэтому и не слышно специфического шума с производственной зоны, или тут всегда так. Хотя какие я надеялся услышать звуки? Рев тракторов, скрежет ковшей экскаваторов? Да, осторожная какая-то тишина. Притаившаяся.
Войдя в дверь административного здания, я тут же уткнулся в турникет и вопрошающий взгляд женщины с погонами сержанта внутренней службы за стеклом вахтерской кабинки.
– Вы к кому? – немного нараспев поинтересовалась вахтерша.
Взгляд у нее был какой-то иронично-сожалеющий. Я поймал себя на мысли, что выгляжу в самом деле несколько сконфуженно и растерянно. Наметанному глазу, наверное, было сразу видно, что я впервые в колонии, тем более в такой.
– Я к начальнику. – Мне пришлось тут же поправиться, потому что эта женщина за стеклом не может не знать, что начальника колонии нет на месте. – Я звонил, и мне сказали, что Виталий Яковлевич в Управлении, но я могу подъехать и подождать.
– Паспорт у вас есть?
Я достал из бокового кармана своей дорожной сумки паспорт и протянул в окошко, с удовольствием понимая, что бюрократические веяния эту глубинку обошли стороной. Хотя если разобраться, то я как-то по-другому все это представлял. Может быть, как в фильме «Семнадцать мгновений весны»; может, тут должны на каждом углу охранники стоять с оружием. И водить меня должны сугубо под конвоем, как по настоящему режимному объекту. Наличие же за стеклянной перегородкой не очень молодой женщины, пусть и в военной форме, несколько озадачивало.
– С кем вы созванивались? – поинтересовалась с самым добродушным видом вахтерша, закончив заносить в журнал данные моего документа и возвращая его.
Пришлось объяснять, что я звонил по телефону, который мне дали в Москве в главке, и что здесь мне отвечал женский голос. Наверное, секретарша, виноват, секретарь… помощник… ца начальника колонии. Мне с улыбкой ответили, что я могу подняться на второй этаж и пройти по коридору направо до двери с табличкой «Начальник». Поблагодарив, я спрятал паспорт и, ругая себя, поспешно стал подниматься по лестнице.
Недовольство собой зашкаливало, и пришлось сбавить шаг, чтобы постепенно взять себя в руки и разобраться в собственных противоречивых чувствах. Я уже добрый десяток лет в этой профессии, побывал в самых разных учреждениях – от очень серьезных до откровенных шарашек; встречался с тысячью самых разных людей – от простых рядовых работников до начальников самых различных уровней и рангов. И препоны приходилось преодолевать, и без смазки в разные, извините, места пролезать. Все это давно стало привычным, обыденным, а вот сегодня я почему-то чувствую себя не совсем в своей тарелке…
Причина моего необычного состояния нашлась довольно быстро. Я понял, что ничего не понимаю, потому и комплексую. Причем до такой степени не понимаю, что даже не знаю, как себя вести. Ведь я ехал на «зону», где пожизненно упрятаны за решетку не просто негодяи, а самые отъявленные из них, нелюди. Те, кого раньше просто ставили к стенке, кого за их деяния убивали. Я приехал, и что я вижу перед собой? Тихое здание, улыбчивую вахтершу в военной форме. И предложение приехать, пока нет начальника, чтобы угоститься вкусным обедом. Бред какой-то!
Но это еще были цветочки. Когда я уверенным, как мне казалось, шагом шествовал по коридору второго этажа со стандартными синими стенами, крашенными масляной краской, впереди возле поворота мелькнули две мужские фигуры. Я готов был поклясться, что одеты они были в черные рабочие костюмы. Этого просто не могло быть! В моей голове закрутился вихрь самых разных соображений. Это не могут быть заключенные, потому что они-то уж сидят тут за двойными замками. Это какие-нибудь рабочие, которые тут ремонтируют что-то, это местные слесари-сантехники, это… Это заключенные захватили колонию, а вахтерше пригрозили, чтобы она не поднимала шума!
Две смеющиеся молодые женщины вышли из кабинета, мимо которого я проходил, бросили на меня равнодушные взгляды и двинулись к лестнице, оживленно беседуя. Я прочистил горло и остановился возле нужной двери. Что-то подсказывало мне, что стучать и проявлять иные признаки собственной воспитанности не стоит. Я взялся за ручку и открыл дверь.
Миленькая девица с погонами прапорщика сидела за обычным секретарским столом рядом с дверью из лакированного массива. И тут же рядом косяк подпирал детина под два метра ростом. Детина и секретарша-прапорщик весело разговаривали. Оба повернули голову в мою сторону.
Детина был одет в черную робу заключенного, на голове его красовалось такое же форменное кепи. Никакого сомнения, что передо мной был заключенный, не было. Более того, у парня не хватало двух передних зубов.
– Здравствуйте, – сразу отлепился парень от косяка и как-то подобрался.
Я машинально поздоровался в ответ.
– Вы что хотели? – дежурным голосом спросила меня секретарша.
– Моя фамилия Рудаков, – начал я, – утром я звонил и мне…
– А-а, журналист, – рассмеялась девушка. – Как добрались? Не заблудились?
– Я пойду, – пробасил сбоку голос заключенного.
– Иди, Саша, – кивнула секретарша. – Как Виталий Яковлевич приедет, я позвоню в общежитие.
Как только парень вышел, я не удержался от вопроса.
– Это заключенный?
– Ну да, – удивленно посмотрела на меня прапорщик. – А что? Вы их никогда не видели?
– И они у вас тут так свободно ходят?
– А-а! Вот вы о чем! Это расконвоированный. Эти в общежитии живут, тут рядом. А остальные там, за забором.
Расконвоированные смертники? Вот это да! Мы там в столице из пустого в порожнее переливаем, воду в ступе толчем, мусолим проблему, а тут выясняется, что приговоренным к пожизненному заключению живется очень неплохо. Такого просто не может быть! Этому должно иметься очень простое объяснение. И я решил набраться терпения. По крайней мере, у этой миленькой секретарши с погонами прапорщика мне просить объяснений происходящему не хотелось.
– Может, пообедаете пока? – поинтересовалась девушка. – Виталий Яковлевич звонил: у них совещание уже закончилось, он там пару вопросов решит и выедет сюда. Соглашайтесь! У нас очень вкусно готовят.
Получив мое согласие, девушка потянулась к телефону и стала спрашивать какого-то Очкина. Его быстро нашли, и секретарша тут же, выяснив, что он еще не обедал, навязала ему приезжего журналиста. Через пару минут в комнату вошел молодой человек с погонами старшего лейтенанта и в форменной фуражке с высоченной тульей. Я невольно задержал взгляд на этом форменном головном уборе. Никогда не понимал, почему год от года фуражки военных становятся все выше и выше. На мой взгляд, это было не только не очень красиво, но и неудобно. Я всегда полагал, что военная форма должна быть максимально функциональна, даже повседневная. Береты там какие-нибудь или что-то в этом роде. Ведь у них наверняка случаются всякие «тревоги», учебные и настоящие. А тревога в моем понимании предполагает быстрое перемещение на свое… рабочее место или какое-либо другое, предписанное уставами. И какая беготня может быть с таким сооружением на голове? Это же все ветром сдует; свалится обязательно, если не держать руками.
– Вот, Володя, – кивнула секретарша в мою сторону, – познакомься, это Борис Михайлович, журналист из Москвы. Захвати его с собой в столовую, пока Воронежцев не приехал.
Володя Очкин оказался словоохотливым начальником отдела маркетинга. По сути, он со своими подчиненными занимался реализацией всего того, что производилось заключенными в цехах колонии. Я слушал его рассказы о продукции, цехах и уникальных мастерах, которых жалко отпускать на волю. Я несколько в ином свете теперь созерцал внутренние интерьеры административного здания. Что касалось деревянных дверей кабинетов, то теперь стало понятно, что все они изготовлены здесь же, в столярном цеху. И аляповатая резная дверь кабинета начальника колонии была гордостью здешнего мастера, который, увы, не имел представления о современных тенденциях в офисном дизайне.
Потолок коридора из подвесных дюралевых плиток был изготовлен, наверное, годах в семидесятых. Стены в столовой были расписаны масляной краской. Поблекшие березки и девушки в белых косынках среди них улыбались со стен тоже, наверное, уже очень много десятков лет. Такого же возраста была и ажурная металлическая перегородка с деревянными вставками между обеденным залом и витриной раздачи.
Самый главный вопрос я приберег на момент, когда мы наконец усядемся за свободный столик и примемся за еду. То, что я услышал, заставило меня чуть ли не облегченно расхохотаться в голос. Все оказалось до идиотизма простым; я, незнакомый с этой системой, не мог и предположить такого варианта. А генерал Коновалов в Москве не объяснил мне, что я еду не в колонию, где содержатся осужденные к пожизненному заключению. Это была обычная колония, просто в ней существовал отдельный блок для «пожизненников». Колония в колонии.
После обеда Очкин устроил мне экскурсию по производственной зоне. Наконец передо мной открылась дверь в иной мир, о котором я знал только понаслышке, по фильмам и чужим публикациям. Открылась она в прямом смысле, и именно та, что имела большой смотровой глазок и находилась на улице рядом с воротами и другой дверью с надписью «Караульное помещение».
Буквально с первых шагов я попал в мир решеток. Коротенький коридор за входной дверью заканчивался решеткой с дверью – точнее, небольшим решетчатым тамбуром, клеткой. В этой тесной клетке, рассчитанной, как мне объяснили, на троих человек, мы сдали в окошечко свои мобильные телефоны. Потом открылась противоположная дверь, и мы вышли на территорию колонии. Справа оказался еще один каменный забор все с той же колючей проволокой поверху, который отделял жилую зону от производственной.
И снова начались решетки. Вся территория состояла из отдельных блоков, разделявшихся решетками. В каждом блоке располагались цеха, склады, будки у входа, где торчали дежурные заключенные. Они обязаны были открывать и закрывать проходы. Кстати, те немногочисленные зэки, которые встречались на нашем пути, очень приветливо и старательно здоровались. Я поинтересовался, что это? Тоска по свободе, по общению со свежими людьми, с людьми с воли, оттуда, из-за стены? Оказалось, что это просто элемент дисциплины. Не поздоровайся заключенный – и он тут же загремит в ШИЗО, как здесь назывались штрафные изоляторы, а по сути карцеры.
Я добросовестно ходил по цехам, смотрел деревообрабатывающее оборудование, металлообрабатывающее оборудование, осматривал изготовленные двери и оконные рамы, дачные беседки, мусорные уличные контейнеры, швейные цеха. Я смотрел, слушал, а самого не оставляло тягостное ощущение. Все здесь было пропитано тоской, застарелой обидой, унижением, будничной серостью. Не было ощущения окружающей тебя злобы, это было скорее терпеливое тоскливое уныние.
Вот рядом строится группа заключенных. Их человек двадцать. Я постарался уловить что-нибудь в их взглядах. И ничего не уловил. Только равнодушие и привычную опаску при появлении человека в форме. Опаску получения наказания за что-то. Я вдруг понял, почувствовал суть выражения «тянуть лямку». Оно мне даже показалось очень близким по смыслу с его теперешним значением и значением, которое восходит корнями к временам бурлачества. Монотонно, угрюмо, терпеливо тянули и тянули бурлаки баржу, увязая по щиколотку в прибрежном песке, путаясь ногами в траве, спотыкаясь о коряги. Так же и здесь, как мне показалось, тянули и тянули свой срок зэки. Монотонно, угрюмо, терпеливо. Попадая в незнакомое мне ШИЗО за малейшую провинность, терпя унижения, возможно, третируемые всякими матерыми уголовниками.
На меня на самого нашло какое-то оцепенение. Я попытался стряхнуть его и понял, что поддаюсь общей атмосфере. Все-таки я очень впечатлительный человек. И день сегодня погожий, солнечный, и в столовой меня накормили сытно и в самом деле вкусно, – а вон как накатило! Зона…
К начальнику колонии я попал только ближе к трем часам. Старший лейтенант Очкин вел меня по коридору, когда около кабинета Воронежцева я увидел невысокого полковника в окружении нескольких человек. Часть из них была в «гражданке», но мне уже объяснили, что начальники цехов, мастера производства, еще кто-то – люди вольнонаемные и не являются офицерами.
Виталий Яковлевич приветливо протянул мне руку, когда я вошел к нему в кабинет. Все те же деревянные панели местного производства на стенах, все те же поделки зэков-мастеров на столе, на стене, на столике в углу. Все в этом помещении отдавало архаизмом, добротностью и прошлыми десятилетиями. Как будто веяния нового времени не дошли сюда, как будто этот изолированный мирок замер в момент его создания в прошлом веке и с тех пор монотонно и тоскливо крутится и крутится на месте, как пластинка в проигрывателе, когда игла давно уже соскочила с дорожек.
И сам хозяин кабинета был как будто из того мира. Приветливый добродушный дядька, которому сильно за пятьдесят, с заметным брюшком и лысеющим черепом. Кисти рук с рыжими волосками были какими-то промытыми, ухоженными. И лежали они на крышке стола уверенно, основательно. И серые глаза, которые смотрели на меня из-под густых бровей, были добрыми, с покровительственным взглядом.
Если бы не этот кабинет, если бы не полковничьи погоны на плечах Воронежцева, не заборы, решетки и колючая проволока за окном, то вполне можно было бы отнестись к внешности начальника колонии как к чему-то естественному. Но о заборах, проволоке, сотнях и сотнях людей в черных робах я помнил. И еще понимал, что добродушные, приветливые дядьки полковниками не становятся. И все, что я вижу перед собой, – не более чем напускной образ. Эдакий Пал Палыч Скороходов из фильма «Джек Восьмеркин – американец», которого замечательно сыграл Лев Дуров. Добрейший человек, так радеющий о благе ближнего, буквально последнюю рубашку не жалеющий, – и тем не менее крепкий кулак, зажиточный разворотливый хозяин.
Моя профессия учит хорошо разбираться в людях. И я сразу понял, что под маской приветливого добряка скрывается именно такой «кулак». И маска эта сформировалась потому, что у него всегда все работает, крутится и вертится так, как надо. Работнички трудятся, механизмы исправно гудят, а хитрые схемы, неизбежные для того, чтобы хозяйство процветало, а хозяин был сыт и доволен, тоже исправно работают. И не сладко приходится тому, кто в этом хозяйстве идет против хозяина…
Мы обменялись обычными фразами о том, как я добрался, о том, что производит колония, какие уникумы тут иногда отсиживают свой срок. И все это под чаек и печенье, которые принесла миленькая секретарша-прапорщик. Приличия были соблюдены, и разговор, наконец, повернул в нужное мне русло.
– У меня их тут сто пятьдесят шесть душ, – покивал полковник. – Сидят, конечно, в отдельном блоке, под особым режимом, спецучасток ПЛС охраняет свой караул, работают там свои инспектора-контролеры. Место это, скажу я вам, не для слабонервных. Как у тебя с нервишками-то у самого?
– Не жаловался, – пожал я плечами и тут же нарвался на пристальный взгляд полковника, в котором были твердость и беспощадность, до того скрываемые напускной приветливостью и добродушием. И мне стало не по себе.
– Значит, ты хочешь статью про них написать?
– Хочешь… – хмыкнул я. – Тут дело не в этом, Виталий Яковлевич. Журналист – он тот же солдат, только средств массовой информации. Он идет туда, куда его посылают, и пишет о том, о чем велят. Поступил заказ на такую статью – и послали меня, потому что я его могу выполнить. А насчет «хочу»… Наверное, хочу. Тут вы правы, потому что я не был бы журналистом, если бы меня не заинтересовала тема. И статья будет не о них, не о вас, а о явлении, о ситуации, когда отменена смертная казнь и когда она заменена пожизненным заключением. Конечно, и о людях, которые его отбывают, но и об условиях их жизни…
– Люди, говоришь… Это не люди, Боря. По разным причинам они совершили то, за чтоих осудили. Может, кто и был до этого человеком, плохим, но человеком. А тут у нас, на спецучастке, людьми не остаются. Охране, и той трудно людьми оставаться, а уж заключенным… Зря вы все это затеяли. Я, конечно, ослушаться не могу, коли в Москве приняли решение пойти вам навстречу. Только вот что я тебе, Боря, скажу: смотреть ты можешь, впечатления свои записывать можешь, а вот приказать своим людям отвечать на твои вопросы, извини, не могу. И у заключенных есть свои права, как это ни парадоксально. Фотографировать их, спрашивать зэков без их согласия ты права не имеешь. Даже фамилии называть.
– Это я понял. Мне Коновалов объяснял в Москве. Я, Виталий Яковлевич, не буду называть номера вашей колонии и места ее расположения, потому что эти данные никакой роли в статье не играют. Она просто одна из нескольких, и неважно, о какой именно я буду писать. И ни одной настоящей фамилии в статье не будет, об этом я сразу скажу в тексте. Ни вашей, ни ваших подчиненных, ни заключенных, если они даже и согласятся, чтобы я их личные данные озвучил.
– Вот это правильное решение, – одобрил полковник.
– Пытаюсь понять, – не очень весело усмехнулся я. – А скажите, Виталий Яковлевич, вы застали те времена, когда смертные приговоры приводились в исполнение?
– Я, Боря, тридцать четыре года в этой шкуре, – вздохнул полковник и задумчиво посмотрел в окно. – Как политехнический институт окончил, так и пошел работать в эту систему. Начинал лейтенантом в производственном отделе в Управлении, а теперь вот… вот здесь. Много чего сам видел, много чего рассказывали. Лично знаю двоих, кто приговоры в исполнение приводил. Точнее, знал.
– В смысле?
– В смысле, что нет их уже, Боря. Долго с этим грузом на душе не живут. Один спился и замерз зимой в подворотне. А второй от рака умер. Только намеков у него с молодости на рак никаких не было. Ни у него самого, ни в родне. Слышал, говорят, что все болезни от нервов. У нас все считают, что если бы он палачом не поработал, то никакой рак у него бы и не открылся.
И Воронежцев стал рассказывать о том, что он знал по службе о смертных казнях. Не о том, как приводился в исполнение приговор – неважно, караульный взвод во дворе или пистолетный выстрел в затылок. Кстати, о способах он и не говорил. А рассказывал, как поставлена была процедура в целом. Как офицеру, приводящему в исполнение приговор, давалось время на подготовку. И делалось это единственным способом – ему передавалось для ознакомления дело приговоренного.
Если разобраться, то с точки зрения абстрактного человека в этом большой необходимости не было. Какая разница, за что его нужно казнить? Если суд приговорил – значит, есть за что. Твое дело – застрелить этого человека, и всё. Но люди, составлявшие систему исполнения наказаний, понимали, насколько это психологически трудно. И предоставленное для ознакомления дело выполняло роль стимулирующего психогенного препарата. Палач должен был понять, что совершил приговоренный, должен был осознать всю меру зла, которое стоит за его деянием, объем горя, принесенного конкретным людям или государству. Это помогало чувствовать себя не убийцей, а рукой правосудия, выработать не просто чувство ненависти к тому, кого он должен будет убить, а именно осознать свою роль вершителя справедливого наказания.
И все равно, как следовало из рассказа, палачи долго не работали. Их вовремя освобождали от этой работы, опасаясь, чтобы человек не сломался. А кто знает, что внутреннего надлома не произошло, если нет внешних признаков? И мог ли вообще этот внутренний надлом не произойти? Особенно если учесть, что осужденному объявляли о времени и часе исполнения приговора, если учесть, что когда его вели на казнь, он об этом знал. Кто может представить себе состояние человека, которого ведут на казнь? Только тот, кто был этому свидетелем. Свидетелем реакции приговоренного, а они ведь бывают разными, независимо от того, каким злодеем, каким вурдалаком был преступник.
Кто видел эти истерики, кто видел глаза обреченного человека, тот, говорят, до конца своих дней от этих воспоминаний не избавится. А если финалом всей этой ужасной сцены будет еще и твой выстрел? Если в финале всего этого будет кровища, дергающееся в конвульсиях тело? И если ты не можешь не смотреть, а обязан вместе с врачом убедиться, что приговоренный мертв, что приговор приведен в исполнение?
И кто, кроме этих капитанов и майоров, нажимавших на спусковой крючок, знает, что не приходилось делать повторного, контрольного выстрела, потому что после первого выстрела не было гарантии… Смотреть на сделанное тобой и стрелять еще раз. Может, отработанная процедура казни и гарантировала стопроцентную эффективность одного выстрела. А если нет, а если случались ошибки? А если просто по инструкции положено стрелять во второй раз?
Все, что я узнал от начальника колонии о смертных казнях, привело меня к раздвоению личности. Стоп, сказал я себе, а ну-ка давай без соплей абстрактного гуманизма. Перед тобой картина, как государство вообще борется с преступностью как с явлением. И тут же вторая моя половина, которая как раз и была вся в этих соплях, заявила, что нет государства вообще, а есть конкретные люди, которые принимают конкретные законы. А есть конкретные люди, которых этот закон карает. И есть конкретные люди, которые действуют от имени закона, исполняя его. Живя в обществе, нельзя быть свободным от него, – эту аксиому выдумал не я. Если ты родился в этом государстве, то ты обязан быть его гражданином со всеми вытекающими из этого для тебя последствиями. Если тебя не устраивают законы, само государство, то у тебя два выхода: либо противостоять этому государству, бороться против него, противостоять его верхушке за иные законы, которые тебе ближе, либо покинуть это государство. Пардон, есть и третий выход – помалкивать в тряпочку и жить.
С этих позиций все выглядит нормальным, но есть и моральная составляющая. Во-первых, право лишать другого человека жизни, решать, кто должен жить на свете, а кто не должен. А во-вторых, заставлять своих законопослушных граждан выполнять грязную, ужасную работу, которая калечит их морально. Это их долг перед государством? Да. Они берутся за эту работу добровольно? Да. По убеждению? А вот тут я засомневался, а Воронежцев мне ничего вразумительного не ответил.
Молодые люди идут в армию, в спецназ, в полицию не потому, что там хорошо платят или есть колоссальные льготы, которые могут привлечь. В армии стали снова хорошо платить только в последнее время, а в полиции до этого еще далеко. Значит, идут, зная, что там, может быть, придется воевать, стрелять, убивать, но мотивируются только романтикой. Какая, к чертям, романтика в работе палача? Видимо, все же были там какие-то надбавки, иные сроки выслуги, которыми можно было в государственные палачи заманить офицера. С одной стороны, хорошо, что было чем заманить, а с другой – людей просто покупали, зная, что в нашей стране за деньги многие готовы на многое. Не особенно заботясь о последствиях для себя.
Я понял, что меня занесло в такие дебри, в которых многие современные мыслители-гуманисты и прогрессивные политические деятели ворочались, как слоны в посудной лавке. И все потому, что на эти вопросы не существует однозначных ответов. Опять же если вспомнить, что ты отец, что у тебя малолетняя дочь, а на свете ходят педофилы. Получалось, что как отец, как простой обыватель я за категорическое истребление всякой нечисти физически. Но потому и стало нарицательным мнение обывателя, что направлено на себя лично, на свой мирок, ограниченный стенами своей кухни и кухонными разглагольствованиями.
А как журналист, как гуманист и просветитель, я обязан быть противником смертной казни, потому что это пережиток доисторических времен, потому что это нецивилизованно. И я понял, что готов на компромисс – не убивать, так навечно изолировать от общества. Тягостно, уныло, свихнуться могут они в этих камерах, решетках и заборах? Пусть радуются, что не шлепнули, пусть радуются, что им удалось избежать этих страшных минут, когда тебя извещают, что в шесть часов утра тебя казнят, когда у тебя впереди ночь наедине с собой и своими ожиданиями, когда путь из камеры до места казни становится душераздирающей пыткой, потому что тебя разрывает на части древнее, как первобытный бульон из аминокислот, желание жить…
От начальника колонии я вышел полный брезгливо-снисходительного чувства к тем, кто содержится в спецучастке ПЛС – пожизненного лишения свободы.
Камуфляжный костюм на парне, который представился мне, скажем, Сергеем, сидел плотно, как влитой. Не курит, не пьет, занимается спортом, женат, есть сын. На все эти вопросы контролер отвечал односложно, с улыбкой. Раньше работал в другой зоне, серьезной, где содержатся только осужденные пожизненно. Я слушал ответы, а сам не мог оторвать взгляда от глаз Сергея. Вроде и шутит, улыбка то и дело набегает на лицо, а взгляд не меняется. Все то же болезненное напряжение. Я такие глаза встречал в больницах у людей, которые лежат, разговаривают с тобой, даже шутят, но при этом стараются превозмочь мучительную боль. Мы сидели в караульном помещении и беседовали.
– Острых ощущений? – Сергей чуть опустил лицо, и мне показалось, что коротко остриженные жесткие волосы на его темени шевельнулись. После короткой паузы он добавил: – Этого добра я испытал столько, что на несколько жизней хватит.
– А что ты сам чувствуешь, изо дня в день находясь среди смертников?
– Смертники – это точно, – без усмешки ответил Сергей. – Мы их так называем по привычке, но по сути они смертники. Зона для смертников – это серьезное испытание для любого, кто окажется по ту сторону колючей проволоки. И для тех, кто тут служит, и для тех, кто сидит. Понимаете, восприятие жизни меняется. Вы там еще не были?
– Нет, я только вчера приехал, с начальством вашим встречался. На промзоне был, цеха смотрел…
– Ну, это вы в раю были, – покачал Сергей головой.
Я с сомнением посмотрел на парня. Сидит вроде спокойно, уверенно, а вещи говорит страшные. Что это он? Кичится тем, что у него самая трудная на свете работа? Или уже надлом наметился? А выглядит сильным человеком… Может, «на публику работает»? Знавал я таких еще по армии и после. Есть такие любители потравить байки на тему «знаешь, где я служил» и «не приведи господь кому еще испытать то, что я испытал». Меня самого по молодости подмывало о службе подзагнуть.
Кстати, здесь, в колонии, я испытал кое-какие чувства, знакомые мне по службе на флоте. Я ведь три года отбарабанил. Шесть месяцев, правда, в «учебке», а вот два с половиной года в железной коробке БПК – большого противолодочного корабля. Везде сталь: и под ногами, и над головой, и стены вокруг. Поначалу на психику очень действовало, но постепенно служба наладилась, нервы в порядок пришли. А ведь там тоже без команды ни шагу, и дисциплинка не дай боже. Но мы находили отдушины. Как ни странно покажется тем, кто не служил, но именно от монотонной рутины и тоски по дому отвлекали боевые дежурства. А еще тренажерный зал. Так что мои бицепсы и мощный торс остались еще с флота. У нас это называлось «умерщвлением плоти».
– У нас тут одинаковые шансы «съехать с катушек», – продолжал говорить Сергей, – и у зэка, и у охранника. Вы сейчас это ощутите на себе, что не в зону входишь, а в другой мир. Это как вход в ад, а мы нужны, чтобы черти не разбежались.
– И отношение к ним соответственное?
– Конечно, соответственное. Если за людей их будешь держать – сам не выживешь.
– Бывает, что и не сдержишься? – попытался я намекнуть.
– Нет, бить, издеваться запрещено категорически, – серьезно ответил Сергей. – Да и не станет этого никто делать.
– Почему?
– Сами поймете. Вот побудете там часок-другой – и поймете. Главное – думать о них как о людях невозможно. Да и нельзя. Сегодня пожалеешь, завтра – в глаза заглянешь, послезавтра – дрогнешь, повернешься спиной… И все. Это дрессировщик в цирке может себе позволить к хищнику спиной повернуться. Но там он своего тигра или льва вырастил, с рук кормил. Там хищник может напасть по вполне объяснимым причинам, и их очень мало, этих причин. А у нас все гораздо хуже. Нам смертельно опасно вообще поворачиваться к ним спиной.
– И что же, ни у кого из охраны, из контролеров нет ни капельки сострадания? Ведь есть, наверное, и раскаявшиеся?
Сергей так нехорошо улыбнулся, что у меня возникло непроизвольное желание отодвинуться даже от него.
– Если они почувствуют в тебе слабину, то опомниться не успеешь.
– Нападут?
– Могут даже без физического воздействия обойтись, просто начнут душу выматывать – здесь этому искусству быстро учатся. Если в тебе слабина есть, то служить здесь лучше не суйся. Через пару лет в такой атмосфере станешь готовым клиентом для психушки. Нельзя тут относиться к заключенным как обычно. Потому что это не люди. И не звери. Это хуже.
Я слушал то, что сейчас говорил мне Сергей, и пытался относиться к его словам скептически. Но в то же время уже чувствовал, что мой скепсис улетучивается и улетучивается. Наверное, мрачность его рассказа накладывалась на мрачность моих ощущений. И даже не эмоциональных – я уже физически ощущал, что сквозь тоску и унылость колонии просачивается что-то зловещее, угнетающее своей безысходностью, обреченностью. Что-то давящее, как бетонная плита. И еще – огромное напряжение, боль.
Почему-то мне вспомнилось прочитанное ранее об аде. Некто высказывал свое мнение, что в аду грешники испытывают отнюдь не физические муки. Этот некто полагал, что ад есть именно чистилище в полном смысле этого библейского понятия. И очищающий огонь отнюдь не физическое пламя, а огонь внутренний, сжигающий, а точнее жгущий, изнутри. Грешники в аду очищаются, претерпевая муки душевные, муки раскаяния, сожалея о содеянных при жизни грехах. И вспомнилось мне все это, как я теперь догадался, именно потому, что я физически ощущал душевные муки, эмоциональный негативный накал, который исходил именно отсюда – из-за трехметровой стены спецучастка ПЛС.
Сергей провел меня все через тот же стандартный предбанник. То же окошечко, куда я сдал мобильник, паспорт. Опять мысленно пробежал по своей одежде, вспоминая, нет ли при мне чего режущего и колющего. Опять получил жестяной жетончик, опять под действием электропривода отъехала дверь из толстых железных прутьев. И опять, как и в прошлый раз, когда меня водили на экскурсию на промзону, мне предстояло шагнуть на территорию зоны, но теперь уже другой. И я замер на месте. Сергей обернулся и уставился на меня, ожидая, когда я выйду следом, а я не мог сделать этого последнего шага, после которого со зловещим стуком встанет на место тяжелая решетчатая дверь и отсечет меня от остального мира.
Черт бы побрал мою эмоциональность! Я опять очень остро ощутил, что для преступников, совершивших тягчайшие преступления, все, что было до этого порога, – было еще жизнью. Там оставался процесс следствия, там были камеры СИЗО, была машина, возившая их на суд, пересылка, поезд. То есть все это было еще частью человеческого мира. А вот то, что они наверняка осознавали на этом (или другом, через который их сюда вводили) пороге, – что это всё, что это навсегда, что это окончательно и бесповоротно. Что отсюда им дороги назад нет, что здесь они проведут остаток своих дней. Мне стало жутко.
Lansciate ogni asperanza voi ch’entrate – оставьте всякую надежду, сюда входящие! Такую надпись разместил над воротами, ведущими в ад, великий флорентиец Данте Алигьери. И написал он свою «Божественную комедию» примерно в моем возрасте. Экскурсия в ад? Ну, что же, такая у меня работа! И я сделал шаг вперед.
Все то же, все те же неприметные вышки, которые мне запретили фотографировать, та же контрольная полоса по периметру для патрулирования. Услышав лай собаки, я вспомнил, что пару дней назад вычитал афоризм: «Друзья человека стерегут врагов человечества». И сказано это было применительно к спецзонам. Вспомнил я это, потому что увидел перед собой не совсем то, что ожидал. Не типичный концлагерь, какими их показывали в фильмах, – хотя там, говорят, на территории охраны тоже были цветники. То, что предстало передо мной, было больше похоже на общежитие или старые, виденные на фотографиях ЛТП для алкоголиков.
Пара кирпичных домов очень старой, но крепкой постройки, хозяйственные строения, ухоженные цветочные клумбы под окнами. «А ведь их из окон камер не видно», – подумал я. Но потом до меня дошло, что цветы эти не для заключенных, а для администрации. Может, для душевного комфорта обслуживающего персонала и охраны, а может, для начальства и комиссий. Я таращился по сторонам, и до меня дошло, что Сергей что-то мне говорит.
– Приспосабливаются, кто как может и у кого какая натура.
– Интересно, и как же? – заинтересовался я.
– По-разному. Кто-то в религию ударяется, к богу обращается. А другой начинает работать в две смены, чтобы занять не только руки, но и мозг. Все-таки, когда что-то руками делаешь, часть сознания на процесс переключается. Ну, а есть такие, что живут надеждой, что через 25 лет после начала отбывания наказания дело пересмотрят и все-таки появится шанс обрести свободу.
Я остановился и нацелил фотоаппарат на здания. Сергей остановился и с каким-то неодобрением стал смотреть на меня.
– Вы что? – спросил я. – Мне сказали, что можно фотографировать.
– Я знаю, – поморщился Сергей. – Только… вы не застали тех времен, когда была мода фотографироваться на кладбищах с гробом умершего? А я видел такие фотографии. Тягостное зрелище. Всю жизнь хранить фото трупа и лица людей со скорбными минами, с выражением горя на лице… Такой негатив, и дома хранить! То, что вы фотографируете, тоже чем-то труп напоминает. Не надо горе и беду снимать.
– Увы, Сергей, но это часть моей работы. Да и на стены я их вешать не собираюсь.
Сергей посмотрел на меня без всякого выражения. Ясно, что моя неуклюжая попытка пошутить до него не дошла.
– Вас предупредили, что заключенных без их согласия тоже фотографировать нельзя?
– Да, конечно, – вздохнув, проговорил я обреченно.
Я это помнил. Разрешение требуется получать в письменном виде и обязательно заверять в администрации. Сергей в который уже раз предупредил меня, чтобы я не поддавался иллюзии безропотности, видимого послушания и готовности выполнять требования контролеров. Каким бы дисциплинированным и кротким ни выглядел среднестатистический осужденный, абсолютное их большинство в курсе, что имеют право на приватность.
– Есть у нас такие любители, – серьезно сказал он мне. – Так и норовят поконтактировать с приезжим журналистом. Только условия ставят: пара блоков сигарет и пара пачек чая. Но вы особенно не торопитесь, приглядитесь сначала, а то так и будете в продуктовую лавку бегать. Ничего путного они вам не скажут. Вы сами поймете, кто и что здесь собой представляет. Пойдемте, я покажу вам прогулочный дворик.
Ассоциации человека, который привык писать, человека, который в каждое слово привык вкладывать свой смысл, тот, что навевался эмоциями, воспоминаниями, образами… Для меня слово «дворик» в первую очередь имеет два образа. Стена бревенчатого дома, завалинка, цветущая яблоня неподалеку; чисто выметено, тележное колесо у верстака, сетчатая дверка курятника; ну и на завалинке дедок в старой ушанке, валенках и с огромной самокруткой. Или второй образ из далекого детства: старые, послевоенной постройки трехэтажные дома, стоящие буквой «П»; тут же разнокалиберные сараи, веревки с бельем, старый «Запорожец», неизменный стол, на котором мужики рубятся в домино, и у подъезда лавка с бабульками.
Ан нет, дворики бывают разные, в том числе и «прогулочные». То, что я увидел, поднявшись с Сергеем по металлической лестнице в три пролета, не наводило на мысли о безмятежном покое теплого летнего вечера, «золотых шаров» в палисаднике и стука домино по жестяной крышке стола. Перед моим взором предстал угрюмый и зловещий большой каменный колодец. А внутри он поделен решетками на десяток клеток. На меня как будто даже пахнуло запахом зверинца. И все это сооружение забрано сверху толстенной решеткой и очень частой сеткой. Вот оно, сказал я сам себе, расхожее представление о небе в клеточку. И в крупную, и в мелкую.
– Значит, им разрешено гулять?
– Да, – кивнул Сергей. – Каждый осужденный имеет право на одну прогулку в день.
– Имеет право? – удивился я, не в силах оторвать взгляда от этого зверинца под открытым небом. – Вы хотите сказать, что…
– Что насильно не выводят, только по желанию. Не хочешь на свежий воздух – сиди в камере. Посмотрите вон туда. Видите? Там есть турники, штанги и брусья. Даже теннисный стол, только его пока не отремонтировали. На прогулку у осужденных отведено 90 минут.
Вот, значит, что у них тут понимается под прогулкой. А чего я, собственно, ожидал? Что приговоренных к пожизненному заключению безвылазно держат в камерах?
– Послушайте, Сергей, – спросил я, налюбовавшись на прогулочный загон, – а вы в курсе, как смертников содержат за границей?
– Слышал. В Интернете читал. На Западе им устраивают чуть ли не спортивные состязания. Где-то, не помню где, на лето монтируют даже небольшие бассейны; где-то разрешают кататься по территории на велосипедах… Судя по фотографиям, у них зона больше напоминает коттеджный поселок эконом-класса.
– Да, что-то они там с гуманизмом перебарщивают, – согласился я. – Очень трепетно на Западе относятся к правам человека. Если в живых оставили, то обязаны создать условия для проживания. Вы своих подопечных видите в таких курортных условиях?
– Не дай бог дожить до таких нововведений, – буркнул Сергей не оборачиваясь. – Ну, пойдемте в жилой корпус. Распорядок строгий. Подъем в 6 утра. Умывание, зарядка, завтрак. Кто работает, тот по распорядку выходит на работу.
– А что, есть такие, кто не работает?
– Из 156 человек работают только восемьдесят. На швейных машинках строчат рабочие рукавицы. Остальным не только иглы в руки давать опасно из-за неустойчивой психики – желательно за пределы не выводить, чтобы не создавать предпосылок к нападениям на администрацию или других эксцессов. Вы не забыли, кто у нас тут сидит?
– А что, и нападения бывают? – изумился я. – Здесь?
– Все бывает в этом зверинце, – кивнул Сергей и продолжил свой рассказ. – Обед у них в двенадцать. Вечером личное время: можно книги читать, в настольные игры играть. Отбой в десять.
– А какая необходимость заставлять их работать?
– Отрабатывают содержание. Кроме того, они ведь кое-что и зарабатывают. В среднем около двух тысяч с небольшим. Кто-то отсылает эти деньги на волю родным, кто-то тратит на себя – покупает через охрану чай и сигареты.
Я с некоторым сарказмом похмыкал за широкой спиной Сергея, но промолчал. Что-то и у нас переигрывают с гуманизмом. Зарплату какую-то придумали… Скажите спасибо, что к стенке не поставили. Но почему-то эта мысль уже потеряла видимость стального стержня. Что-то внутри у меня было смущено зверинцем, в котором держат людей. Ну, пусть не людей, пусть злодеев. Хотя я видел только место для прогулок…
И вот передо мной открылась еще одна стальная дверь, и я шагнул в иной мир. Это я почувствовал сразу. Тишина была именно казематная, несмотря на свежевыкрашенные стены, двери, приличные чистенькие светильники. И в этой тишине гулко отдавались наши шаги. Где-то лязгнула решетка или замок, и я вздрогнул.
Мы шли длинным коридором с высокими, чуть сводчатыми потолками и камерами по обе стороны. Я хорошо помнил, что корпус был двухэтажным, но здесь, внутри, у меня сложилось полное ощущение, что я нахожусь в глубоком подземелье. И современная краска, и сварочные швы на решетках не могли избавить от иллюзии, что я попал в Средние века. Двери, двери, двери… Массивные железные двери серого цвета, с замками, глазками, засовами. Я остановился и вздохнул. Это появилась такая потребность, как будто в груди не хватает кислорода. Стены давили и давили на меня. Мыслей в голове не было никаких. Просто вязкая пустота, а в ней далеко и гулко пульсировало одно слово – «пожизненно». Наконец я разлепил губы и выдавил очередной вопрос Сергею, который терпеливо стоял и ждал меня.
– А это что за клетка? – указал я пальцем на сооружение в начале коридора – отдельное помещение, разделенное на три части решетками.
– Это комната краткосрочных свиданий (не более четырех часов). Заключенный помещается в одну клеть, близкие или родственники заходят в другую. Между ними – место дислокации контролера.
– Свидания? – опешил я. – Им разрешены свидания?
Сергей просто кивнул мне в ответ и пошел дальше. Логика определенная, конечно, в этом была. Если не казнили преступника, то он просто отбывает срок. И срок у него большой – вся жизнь. А раз он живой, то, наверное, и должен иметь право на свидание. Господи, я чуть не схватился за голову. И как же близкие-то смотрят на своих… ведь их сюда посадили за такое, что… Что представить страшно. Хотя, а как бы я сам на их месте относился, если бы мой близкий родственник… Черт его знает; подумать надо об этом, представить себе это. Но выглядела ситуация, конечно, дико. На мой неискушенный взгляд.
– А это что за провод? – Я посмотрел вверх на толстый витой провод, который тянулся вдоль стены. – Электрический? Что-то у вас тут с проводкой…
Фраза мне самому показалась глупой и наигранной, потому что я уже начал понимать, что все здесь не случайно, что все здесь выверено до мелочей, все правила и инструкции написаны в буквальном смысле кровью. И это слово «дислокация», которое привычно произнес Сергей, говоря о комнате свиданий, было доказательством, что в каждого, кто тут служит, инструкции вбиты крепко-накрепко.
– Это своего рода сигнализация, – остановился Сергей. – Имеется она в каждом коридоре, куда из камер выводят осужденных. Устроена, как видите, специально на высоте поднятой руки. В случае опасности конвоир может дернуть за него, вызвав подмогу. А между камерами висят, как мы их называем, «почтовые ящики».
Я в самом деле увидел небольшие железные короба неприметного серого цвета, чем-то действительно напоминающие почтовые ящики.
– При возникновении нештатной ситуации, – спокойно объяснял Сергей, – конвойный по инструкции обязан бросить в ближайший к нему ящик связку ключей. Достать их можно, только открыв навесной замок. Или сломав его. При сигнале опасности все двери блокируются автоматически.
– Это если заключенные вырвутся? Если произойдет нападение на конвойного? – Я смотрел в спокойно сосредоточенное лицо Сергея, и мне стало опять нехорошо. – Слушайте, а сам конвойный? Если все блокируется, они же разорвут его…
– В данной ситуации речь не о нем, – бесстрастно ответил Сергей.
Я посмотрел вдоль коридора и представил разъяренных заключенных, вырывающихся из камер. Как под их ударами падает охранник или двое охранников, а заключенные продолжают… Нет, это откуда-то из американского кино про бунт в тюрьме. Нервы мои стали давать о себе знать. Я попытался унять их, представив людей в черных робах. Они ведь тут должны быть все опустившиеся, обреченные, вялые, безжизненные. Одно слово – смертники, которым выхода отсюда нет.
Я пытался настроится на волну спецучастка, понять, что тут чувствуют охранники, заключенные. Ведь мне нужно подбирать точные емкие слова, фразы, формулировки, сравнения, когда я начну работать над текстом своей статьи. Получалось что-то не очень убедительное. Смертники, как их по привычке тут называют, сидят отдельно от других заключенных, приговоренных к конкретным срокам. Они работают, у них сносные условия существования, их не бьют, над ними не издеваются. Они имеют возможность даже работать и зарабатывать какие-то деньги на свои маленькие радости. Им даже оставили надежду на то, что по истечении двадцати пяти лет, а то и раньше, они могут получить помилование, могут выйти отсюда. И даже имеют право на физическую и психическую реабилитацию от государства, на помощь в адаптации в обществе.
Все нормально, гуманно. Только… только я не провел еще и получаса на территории спецучастка. И не рано ли мне делать основополагающие выводы? И я старательно смотрел по сторонам, расспрашивая своего провожатого. Вот в глазок смотрю на внутренности камеры. Двухместная, около двенадцати квадратных метров. С одной стороны двухъярусная железная кровать, застеленная, в общем-то, приличным шерстяным одеялом. У другой стены стол и два табурета. Садиться на кровать, а уж тем более ложиться на нее запрещено до официального отбоя. Небольшая перегородка, которая отделяет от общего помещения санузел. Умывальник.
– Сергей, а почему на окне, кроме решетки, еще и сетка? Одной решетки недостаточно?
– Достаточно, если говорить о возможности побега. Сетка нужна для того, чтобы заключенный сквозь решетку не дотянулся до стекла и не разбил его. Осколком стекла можно вскрыть себе вены, порезать сокамерника, ранить охранника. По этой причине камеры большую часть времени обесточены. Были случаи, когда заключенные оголяли провода и поражали током контролеров.
Я с сомнением посмотрел на Сергея. Его слова звучат как перестраховка. Неужели правда? А смысл? Ладно, если ударил охранника током, а потом сбежал. А вот просто так, ради удовольствия или из мести? Так его же здесь… А чего его здесь? Что ему могут сделать, куда его дальше и хуже могут запрятать? Ему что, новый срок впаяют за вновь совершенное преступление? Это в Америке изгаляются, осуждая на два, три пожизненных срока… Или я чего-то еще не понял, не ощутил? Не унять ли мне свой скепсис и не поверить ли на слово Сергею? Хотя бы потому, что я видел его глаза, когда он сидел передо мной и рассказывал. Глаза, знаете ли, не врут!
И я осматривал все, что было в коридорах, осматривал камеры. В конце мне показали четыре камеры штрафного изолятора, или ШИЗО, как их тут называют. Рассчитаны на двух человек; пятиметровые каменные мешки, которые другим словом и не назовешь. Рядом – шкафчики с особой одеждой специально для проштрафившихся. Если все смертники постоянно одеты в черную робу с большими буквами «ПЗ», означающими «пожизненное заключение», то в ШИЗО она меняется на ярко-оранжевую. Якобы эта альтернативная расцветка облегчает работу дежурной смене охраны. Ладно, им тут виднее…
И опять у меня в голове закрутились сравнения. И мысленно я обратился к господам ортодоксальным правозащитникам, которые «пиарятся» при малейшем удобном случае. Кто из вас служил в армии? Ах, служили? Тогда вспомните подробности своей службы. Подъем, зарядка, завтрак… Потом вы заняты до вечера: учебные занятия, хозяйственные работы, другие дела в зависимости от рода вашей службы. Потом короткое личное время. Вечерняя прогулка, помните? Строем и с песней по плацу. Вечерняя поверка и отбой. И так изо дня в день под строгим неусыпным контролем офицеров и старшины.
А здесь? Все то же самое, только труд у них необременительный и не каторжный. И в чем разница? Я помню, что утомительными для меня были первые шесть месяцев в «учебке»; ну, может, еще первые шесть месяцев на корабле. А потом-то я втянулся, и все пошло на автомате. Собственно, последние два года на этом автомате и проскочили. Ну да! У них не два и не три года должны проскочить на автомате. Им нужно лет двадцать пять продержаться. Не зря ли я в душе навесил у входа табличку из Данте?
Пожалуй, это были мои последние сомнения и позитивные мысли. Я прошел уже несколько дверей камер (кстати, пустых), пока не удосужился обратить внимание на таблички на дверях и прочитать их внимательно. От начала до конца. Я прочитал одну, вторую, третью… десятую… И мне стало страшно. Это нужно понять и хоть раз в жизни прочувствовать. Это сродни словам инструкции «не стой под грузом и стрелой». Попытайтесь постоять под краном, под многотонной железобетонной плитой, которая раскачивается над вашей головой. А вдруг что-то случится с тросом, а вдруг он изношен, а этого недоглядели? Жутко? Конечно. Такая громада расплющит вас, как таракана, в землю впечатает. А попробуйте постоять под тридцатиметровой плотиной, почувствовать страшнейший напор воды с той стороны, почувствовать то, что произойдет, если это бетонное сооружение сейчас не выдержит.
Что-то сродни этому вдруг ощутил и я. И все мои мыслишки и суждения мгновенно улетучились. И слова Сергея о том, что дежурная смена должна всегда помнить, кто именно сидит за этой дверью, не показались мне пустыми, не показались просто цитатой из правил или инструкций. Предупрежден – значит, вооружен. А предупреждение, точнее, напоминание, – вот оно, на дверях камер. Своего рода визитные карточки на каждого находящегося внутри смертника. Фотография, фамилия, имя, отчество, краткое описание преступления. Я шел и читал, а в моей голове громоздились обезображенные трупы, просто трупы и трупы расчлененные. Перед глазами проходили кадры взрывов бомб в людных местах, представлялись убийства в состоянии алкогольного или наркотического опьянения, изнасилованные и истерзанные девичьи тела. И толпы родственников, близких этих жертв.
Я уставился на Сергея и некоторое время молчал. А он, как будто понимая мое состояние, тоже молча смотрел на меня.
– И они все могут выйти через двадцать пять лет? – неестественным хриплым голосом спросил я.
– А вы приписочки видите? – поинтересовался Сергей и постучал пальцем по словам, написанным на карточках специально красным цветом.
Я видел. «Склонен к нападению на администрацию», «склонен к совершению побега», «склонен к суициду» и тому подобное. Наверное, я понял намек. Надеяться на милость государства может только тот, кто раскаялся, кто вел себя в рамках установленных правил и больше ничем не проявил своих преступных наклонностей. И на том спасибо.
– А красная буква «Д» наверху таблички означает, что данный заключенный сегодня дежурит. С его доклада «гражданину начальнику» начинается любое общение администрации с обитателями камеры. Дежурят они по очереди. Убирают камеры, отвечают за порядок в ней; ну и доклады, конечно.
Стены стали давить на меня еще сильнее. На редкой карточке не было красной приписки, а это означало, что львиная часть заключенных страшно опасна. И, наверное, потому, что для них человек с ключами – олицетворение всего того, что оторвало их от свободы и навечно швырнуло за эти стены, в этот каменный мешок. Поэтому вся ненависть, вся агрессия направлена именно на охранников, контролеров. Ни в коем случае не поворачиваться спиной? Пожалуй, понятно.
Мы зашли в «дежурку» напротив ШИЗО. На стене я увидел еще более шокирующий плакат. Фотографии заключенных, причем крупным планом. Это все, как мне объяснил Сергей, склонные к агрессивным действиям. Самых опасных – не более десятка, но не надо обольщаться. Судя по красным надписям на карточках, почти каждый имеет какую-то порочную склонность, даже если еще не проявил ее за все время отсидки. Эти выводы администрация делает, изучив личное дело, результаты предварительного или судебного следствия, выводы психолога.
Кстати, о выводах психологов. Впечатление у меня от них опять появилось двоякое. С одной стороны, все-таки нужно верить в профессионализм специалистов, а с другой… Вот вам усредненный психологический портрет заключенного: «По характеру несколько замкнут, больше погружен в себя, пессимистичен, испытывает трудности в общении, чувствителен, раздражителен, склонен к аффективным реакциям, мнителен, тревожен, замкнут на чувствительном восприятии реальности, с пониженным, часто подавленным фоном настроения». А дальше еще интереснее: «Проявляется робость, неуверенность в себе, заниженная самооценка в сочетании с переоценкой значимости личных страданий, стремление избежать ответственности, осознания реальности в плане потворствования своим желаниям. Направленность личности – в основном стремление следовать общепринятым нормам поведения, приспособиться к среде, чтобы выжить».
Я еще раз всмотрелся в лица на фотографиях в «дежурке», вспомнил обстоятельства преступлений. Что-то мне в «робость» и «неуверенность в себе» верилось с большим трудом. Да еще помятуя статистику администрации. А она гласит, что количество трудновоспитуемых – 18, то есть около 10 % списочного состава осужденных. При этом на обычных условиях содержания сидит всего 7. Остальные 149 – на так называемом «строгаче». Таким не полагается поблажек, например, свиданий. Это суровое наказание, но не для всех. Более трети смертников вообще не поддерживает никаких контактов с близкими и родственниками. Вот так! Что я там сравнивал-то? С армией, только срок подольше? А они тут, по-моему, тихо сходят с ума, если полагать их нормальными до попадания сюда.
И это здесь, вот в этой конкретной колонии, конкретном спецучастке. Из разговоров с контролерами, с которыми меня познакомил Сергей, я понял, что здесь в самом деле почти рай, и понял, почему генерал Коновалов не пустил меня в другие колонии. Оказывается, есть у нас места, где условия на порядок жестче. Даже не жестче – более жестокие. Есть места, где заключенных-смертников заставляют передвигаться на корточках со скованными за спиной руками. На прогулку ведут с завязанными глазами или надевая на голову холщовый мешок. На выходе из камер зэков обязательно встречают охранники со служебными овчарками, натасканными на людей в черных робах. И еще много чего мне рассказали. Но писать о том, чего не видел сам, не буду.
Для статьи мне нужно описывать то, что я увидел именно в этой колонии. А увидел я здесь прямо-таки очень мягкий режим. Неплохое трехразовое питание, наличие своего подсобного хозяйства со скотиной, библиотечные книги и телевизор, возможность побеседовать по душам со священником, право на переписку и даже на свидание с родственниками. Но это все равно неволя, где все, абсолютно все делается только по команде. Причем неволя, которую можно назвать вечной, в понимании отведенного каждому человеку жизненного срока. И в подавляющем большинстве. Этот вывод я сделал, когда узнал, что из 156 сидящих сейчас на спецучастке смертников условно-досрочное освобождение в обозримом будущем могут получить в виде исключения 1–2 человека. Остальные, как бы на словах они ни раскаялись, умрут здесь. Ничего, кроме стен этих коридоров, стен своих камер, они до самой смерти больше не увидят.
Рад я этому как простой гражданин, как рядовой обыватель? Наверное. Но как человек эмоциональный, как человек думающий, рассуждающий, человек, стремящийся к гармонии в этом мире, я уже начал сомневаться, что увиденное меня устраивает.
На следующий день, как и было мне обещано, я стал свидетелем того, как проходит среднестатистический, выражаясь административным языком, день для заключенных. В науке управления это называется «фотография рабочего дня». И вся столичная шелуха осыпалась с меня сразу.
Я стоял вместе с ребятами из дежурной смены. Тусклое дежурное освещение, тишина. И в этой тишине подкрадывалось незримое, но осязаемое, ощущаемое всей кожей. Я помнил себя молодым матросом, стоящим дневальным «на тумбочке». Шесть тридцать на часах. Сержант, дежурный по учебной роте, докурил сигарету и вошел с улицы, потирая красные от бессонной ночи глаза.
Здесь все было так же только схематически. Но на самом деле я чувствовал, что не заключенных сейчас будут поднимать, а разворошат гнойник, кучу гнилья, крысиное гнездо. И чувствовалось это по сосредоточенным усталым лицам дежурной смены. Печать привычки, как у ассенизаторов, которые давно уже принюхались и их не шокируют миазмы продукта, которым они призваны заниматься.
Резкая, холодная, бесстрастная команда «подъем». Мгновенно врубилось все освещение. Затопали вдоль коридора шаги инспекторов-контролеров. За дверями стук, шорох, шуршание, невнятное бормотание. Звучит еще одна, изо дня в день повторяющаяся команда, и под бодрящую и опостылевшую музыку, льющуюся из радиоточки, началась физическая зарядка. Упражнения заучены и доведены до автоматизма.
Новая команда: «Закончили зарядку, наводим порядок в камерах!» Я с разрешения старшего смены хожу по коридору и заглядываю в глазки камер. Мне жутко, но я не могу оторваться. Люди-тени, люди-призраки только что на моих глазах махали руками, приседали, делали наклоны, махи ногами. У большинства лица мертвецов (иного сравнения мне сразу просто не подобрать) – бледные, припухшие со сна. Редкое лицо выражает хоть что-то привычное человеческое. Это как маски. Маска уныния, маска безразличия, маска душевной пустоты. Почти никто не разговаривает, почти никто не смотрит на соседа по камере. Каждый сам в себе. И хотя по камере ходит, как автомат, и наводит уборку дежурный «сиделец», остальные как-то машинально, с кажущейся неосознанностью тоже что-то делают по уборке.
Меня заставляет вздрогнуть очередная команда: «Закончили уборку, приготовились к завтраку». На откинутые решетки окошек в дверях камер со стуком ставятся металлические тарелки и кружки. Инспекторы проходят вдоль камер, из-за дверей – разноголосый гул приветствия. Заключенные обязаны поздороваться. Дежурные по камерам докладывают о наличии заключенных в камерах, представляются. В тарелки накладывается каша, наливается чай в кружки, и на какое-то время воцаряется тишина, нарушаемая только стуком ложек о тарелки.
Я стою посреди коридора, и меня просят посторониться. Я отхожу к стене между дверями камер, прижимаюсь к ней спиной и затылком. Да-а! Не этого я ждал, не это думал увидеть. А что? Я ждал увидеть людей, которые отбывают пожизненное заключение, и понял, что это какое-то абстрактное выражение, которое абсолютно ничего не объясняет, не описывает, не дает никакого представление о действительном. Это как выразить свое впечатление о картине, которую ты видел на выставке, словами, что она написана маслом. Козе понятно, что не салом!
Тут я увидел не людей. Черные тени – как привидения, черные копошащиеся зловещие фигуры, страшное нервное напряжение и тоскливую злобу, которая вот-вот прорвется душераздирающим воем. А ведь я еще не глядел им в глаза.
Этого я хотел по профессии и боялся чисто по-человечески. Посмотреть им в глаза! В глаза убийцам, маньякам, насильникам, чьи злодеяния коробили общественное мнение, вызывали ужас в груди людей. Наказанием которым была однозначная изоляция от общества навечно. Навечно! Вот что ощущалось в атмосфере этих коридоров. И ведь не годы заключения их ждут, а десятилетия! Какое, оказывается, страшное это слово – «десятилетия»… Навеки.
Из задумчивого оцепенения меня вывели странные звуки. Слишком много шума, шагов, голосов. А, пришла новая смена. Доклады дежурных. Я с удивлением смотрю, что в коридоре стало очень много фигур в камуфляже, потом понимаю, что начинается проверка камер. Сергей вчера мне называл это «технической проверкой». Предупреждающая команда, и заключенные в камере отходят к дальней стене. Отпирается дверь, подается команда, и заключенные, которых называют инспекторы, по одному выходят в коридор и принимают специфическую унизительную позу у стены.
Знаменитая в этом мире поза «ку». Широко расставленные ноги, широко разведенные в стороны руки, запрокинутая голова, широко открытый рот. Проверка камер, проверка заключенных – все происходит одновременно. Ощупывание, заглядывание в рот. Я заметил, что инспекторы ведут себя как машины, и все одинаково. При осмотре камер кто-то обязательно находится внутри лицом к двери и почти в проеме. При обыске заключенных кто-то обязательно стоит чуть в стороне и лицом к ним – страхует своего товарища на случай нападения или иных нештатных ситуаций.
И никто не разговаривает с подопечными, никто не смотрит им в лица. Скорее смотрят сквозь них, так будет точнее. Вот заключенные, как я заметил, наоборот, стараются поймать глазами взгляд инспекторов. Напряженно, как-то просительно, с заискивающей недоброжелательностью. Может, мне это кажется. Насчет взглядов надо будет спросить, а вот напряжение ощущается дикое.
Я смотрю на инспекторов, на их действия, на выражения лиц. Движения быстрые, отработанные, но поразило меня другое. Все движения какие-то… незаконченные, что ли, с запасом. Похоже, что это постоянная готовность к нештатной ситуации. Мне пришла в голову дикая мысль. А что, если сейчас издать какой-нибудь громкий резкий звук? Грохнуть тарелкой о железную дверь или заорать… Идиотская мысль, но охранники наверняка среагируют мгновенно. Мгновенно и правильно.
Меня подмывает подойти ближе к тому месту, где возле очередной камеры происходит проверка. Я даже шевельнулся, хотя мне строго-настрого запрещено подходить к заключенным. И тут я улавливаю ответное синхронное движение двух инспекторов неподалеку. Опаньки! Оказывается, ко мне тут тоже запрещено поворачиваться спиной. Эти двое ребят успевали контролировать ситуацию и в коридоре, и контролировать меня. Ясно! Кто его знает, этого приезжего журналиста, что у него там на уме. И кто их знает, какие распоряжения у них относительно меня самого. Нет уж, будем выполнять рекомендованное и не будем делать резких движений.
– Вопросы? – звучит периодически голос инспектора.
Голос одного из заключенных, наверное, дежурного по камере, отвечает об исправном состоянии оборудования камеры. Все, что я слышу, в смысле переговоров, звучит как два машинных голоса. Ни посторонних интонаций, ни эмоций. Сухо, казенно, ни одного лишнего слова. А ведь это, наверное, мучительно – сознавать, что с тобой изо дня в день на протяжении многих и многих лет разговаривают не только равнодушно. Даже так, как будто тебя нет, как будто инспектор разговаривает со стенкой. Наверное, это похуже, чем крики, угрозы, ругань, побои. Там хоть какие-то эмоции, а тут действительно ничего человеческого. Нет тебя, ты не человек. От этого можно сойти с ума. Или копить и копить злобу, которая нет-нет да и вырвется наружу во всплеске девиации. Или суицида.
Восемь часов десять минут. С сопровождающим я поднимаюсь по вчерашней лестнице на смотровую площадку над прогулочными двориками. Как раз начинается вывод на прогулку. Я облокачиваюсь на железное ограждение и смотрю вниз. Вчера, когда здесь было пусто, у меня возникали какие-то ассоциации с хищниками, которые будут ходить по клеткам внизу и злобно взрыкивать, пуская желтые хищные взгляды наверх. По одному, по двое появляются черные фигуры, захлопываются за ними решетчатые двери. Причем со вчерашнего дня я этого звука наслушался уже до тошноты. Этот характерный для железа лязг, наверное, тоже может свести с ума кого хочешь. Меня, например, уже аж передергивает.
Люди в черном не разговаривают между собой. Нет, вон кто-то перебросился парой фраз. Двое ходят, меряя шагами маленькую клетку. А вон тот уперся лбом в решетку, ухватился за нее руками и смотрит в небо. Или с такого расстояния мне кажется, или у него в самом деле побелели костяшки пальцев от того, с какой силой он сжимает толстые прутья. Привели еще одного. Идет как сомнамбула. Как только за ним захлопнулась решетчатая дверь, он сразу подошел к решетке, сполз по ней спиной, уселся прямо на потрескавшийся старый асфальт и смотрит перед собой пустыми глазами. Понимает ли он, что его вывели на прогулку, воспринимает ли он вообще окружающий мир?
А вот интересный тип. Движения несколько дерганые, нервные, но он активен. Походил немного, глубоко вдыхая воздух. Теперь подошел к турнику и стал подтягиваться. Сильными рывками он подбрасывает тело к перекладине, на лице напряжение. От усилий или от сознания своего пребывания тут? Может, он тут недавно, еще не опустился, не согнулся. Или такой сильный характер, что не поддается характерному изменению психики. Я поворачиваюсь к охраннику и спрашиваю фамилию этого заключенного. Он называет.
Стоя наверху, я не замечаю, как пролетают полтора часа. Заключенных начинают возвращать в камеры. Я ходил с моим новым провожатым и наблюдал, делая пометки в блокноте. Жизнь смертников предстала передо мной как серая, казенная череда процедур. От подъема до отбоя я наблюдал весь их распорядок, включая обязательный медицинский обход, обед, обход администрации, прием по личным вопросам. И все монотонно, все казенно, все по часам и одними и теми же из года в год произносимыми фразами.
У меня уже в голове звенело от бесконечного повтора одних и тех же слов, только произносили их разные люди, разными голосами. Сухо, серо, без эмоций.