Александр ДюмаКАПИТАН ПОЛЬ

ПРЕДИСЛОВИЕ

… Habent sua fata libelli.[1]

Я уже написал это полустишие, дорогие читатели, и собирался поставить под ним имя Горация, когда задал себе два вопроса: помню ли я начало стиха и действительно ли он принадлежит поэту из Венузии.

Искать его среди пяти или шести тысяч стихов Горация было очень долго, а я не мог терять время.

Однако мне очень нравилось это полустишие: оно чудесно подходит к книге, которую вам предстоит прочесть.

Что делать?

Писать к Мери.

Мери, как вы знаете, это Гомер, Эсхил, Вергилий, Гораций, это классическая древность, воплотившаяся в нашем современнике.

Мери знает греческий язык, как Демосфен, латинский — как Цицерон.

Поэтому я написал ему:

«Дорогой Мери!

Принадлежит ли Горацию полустишие “Habent sua fata libelli”?

Помните ли Вы начало стиха?

Сердечно Ваш

Алекс. Дюма».

Я немедленно получил следующий ответ:

«Мой дорогой Дюма!

Полустишие “Habent sua fata libelli” приписывают Горацию ошибочно.

Полностью стих звучит так: “Pro captu lectoris, habent sua fata libelli”.

Он принадлежит грамматику Теренциану Мавру. Первое полустишие “Pro captu lectoris” нельзя счесть очень удачным латинским оборотом. “В зависимости от склонности, выбора, разумения читателя, книги имеют свою судьбу”.

Мне не нравится этот оборот “pro captu”, который мы не найдем ни у кого из настоящих классиков.

Остаюсь сердечно предан Вам, мой дражайший брат.

Мери».

Вот ответ, который нравится мне и который, я надеюсь, понравится вам, короткий и категорический, где каждое слово значимо и отвечает на заданный вопрос.

Итак, стих не принадлежал Горацию.

Поэтому я правильно сделал, что не подписал его именем друга Мецената.

Первое полустишие было плохим.

Значит, я правильно сделал, забыв его.

Но я помнил второе полустишие, и оно имело отношение к «Капитану Полю», новое издание которого готовилось к выпуску.

В самом деле, если когда-либо полустишие и было создано для книги, то это полустишие Теренциана Мавра, которое полностью подходило к произведению, занимающему нас.

Позвольте мне, дорогие читатели, рассказать вам — нет, не историю этой книги, которая не отличается от истории всех книг, а ее предысторию — о том, что с ней случилось до появления на свет; о ее несчастьях до того, как она была создана; о ее превращениях, когда она находилась в небытии.

Это вам напомнит, разумеется в меньшем масштабе, семь воплощений Брахмы.

Первая стадия. Замысел

Чувство, которое обычно испытывают все поклонники «Лоцмана», одного из самых чудесных романов Купера (такое чувство и мы глубоко ощутили), — это сожаление о том, что, прочитав книгу, мы совсем теряем из виду странного человека, за кем с захватывающим интересом следовали через пролив Девилс-Грип и по коридорам аббатства святой Руфи. В характере, в речи и поступках этого героя (впервые он появляется под именем Джон, второй раз — под именем Поль) чувствуется такая глубокая печаль, такая мучительная горечь, такое великое презрение к жизни, что каждому хочется узнать причины, которые привели столь отважное и великодушное сердце к разочарованию и сомнению. Нас самих — и признаться не один раз — охватывало весьма нескромное желание написать Куперу и попросить его сообщить сведения о начале взлета и о конце жизненного пути этого моряка, этого искателя приключений, — сведения, которые я тщетно искал в его романе. Я думал, что тот, кому адресовалась подобная просьба, будет к ней снисходителен, ибо она воздавала его произведению самую искреннюю и самую высокую похвалу. Но меня остановила мысль о том, что автор, быть может, знает о жизни его героя, один эпизод которой он нам рассказал, лишь ту ее часть, что была озарена солнцем американской независимости. Действительно, герой романа, как блестящий, но мимолетный метеор, пронесся из тумана, скрывавшего его рождение, во тьму смерти, так что историк-поэт, будучи, возможно, вдали от тех мест, где его герой родился, и от того края, где он закрыл глаза, именно из-за этой таинственности выбрал, наверное, капитана Поля, чтобы тот сыграл роль в его хронике, и знал о нем лишь то, о чем нам поведал. Тогда я решил самостоятельно раздобыть те подробности о нем, какие хотел найти у других. Я перерыл морские архивы: в них отыскалось только разрешение вести каперские действия, выданное Людовиком XVI капитану Полю. Я изучил протоколы Конвента: там я нашел лишь постановление, принятое в момент смерти капитана. Я расспрашивал его современников (в то время, в 1829 году, кое-кто из них еще был жив); они мне сообщили, что капитан Поль похоронен на кладбище Пер-Лашез. И это все, что мне принесли мои первые поиски.

Тогда я прибегнул к помощи Нодье, точно так же как просил о ней Мери; Нодье, этот мой друг прошлых лет, перед памятью которого я преклоняюсь и которого вспоминаю каждый раз, когда моему сердцу необходимо к сегодняшним друзьям присоединить друга из прошлого. Я обратился к Нодье, моей живой библиотеке. Какое-то время Нодье собирался с воспоминаниями; потом он сообщил мне о книжице in-18, написанной самим Полем Джонсом, содержащей записки о его жизни и снабженной эпиграфом: «Munera sunt laudi»[2]. Тотчас принявшись искать ценную публикацию, я напрасно расспрашивал букинистов, рылся в библиотеках, ходил на набережные, запрашивал Гиймо и Тешнера: удалось найти только гнусный пасквиль, озаглавленный «Поль Джонс, или Пророчества об Америке, Англии, Франции, Испании и Голландии», — пасквиль, который я из отвращения бросил на четвертой странице, удивляясь тому, что так долго и так хорошо сохраняются яды, и тому, что их всегда находишь там, где тщетно ищешь здоровую, вкусную пищу.

Пришлось отказаться от всякой надежды что-нибудь найти в книгах.

Спустя некоторое время, в перерыве между постановками «Христины» и «Антони», я предпринял поездку в Нант, а оттуда направился на побережье, посетив Брест, Кемпер и Лорьян.

Почему я поехал в Лорьян? Читатель, восхитись силой навязчивой идеи! Мой несчастный друг Вату (имевший, по-моему, только один недостаток — желание защитить меня вопреки моей воле) написал об этом роман. Почему я поехал в Лорьян? Потому, что прочитал в биографии Поля Джонса, будто прославленный моряк трижды заходил в этот порт. Это обстоятельство поразило меня. Я сопоставил даты, и мне оставалось лишь раскрыть свою папку. Обратившись за справками в морские архивы, я действительно нашел упоминания о стоянках, которые в разные времена совершали на рейде порта фрегаты «Рейнджер» и «Индианка» (первый — восемнадцатипушечный, второй — тридцатидвухпушечный). Что касается причин захода фрегатов в порт, то секретарь, который вел реестр судов, либо по незнанию, либо по забывчивости не стал о них сообщать. Я уже было собрался уходить, не получив никаких новых сведений, когда догадался обратиться с вопросами к старому служащему, чтобы спросить, не сохранилась ли в местной традиции какая-либо память о капитане этих двух кораблей. На это старик мне ответил, что в 1784 году он, совсем еще юный, видел в Гавре, где служил в санитарной службе города, Поля Джонса. Тот в это время был коммодором на флоте графа де Водрёя. Слава смельчака, какой пользовался в те времена этот моряк, и странность его манер произвели на юношу весьма сильное впечатление, и по возвращении в Бретань он как-то назвал имя Поля Джонса в присутствии своего отца, привратника в замке Оре. Старик вздрогнул и жестом велел сыну молчать. Молодой человек, правда не без возражений, повиновался. Тем не менее он задавал отцу кое-какие вопросы, но тот каждый раз отказывался отвечать. И все же, поскольку маркиза д’Оре умерла, Эмманюель эмигрировал, Люзиньян и Маргарита жили на Гваделупе, отец однажды счел возможным поведать сыну странную и таинственную историю, связанную с тем человеком, о ком я расспрашивал старика.

И эту историю он помнил, хотя между рассказом, который поведал ему отец, и тем, что сам он сообщал мне, прошло почти сорок лет.

Эта история слово за словом падала в глубину моей памяти и затаилась там подобно воде, что капля за каплей падает со свода пещеры, постепенно создавая в ее спокойных и молчаливых глубинах целый водоем; иногда мое воображение вглядывалось в эту загадочную, темную воду и я думал:

«Все-таки пора этой воде вырваться наружу и под живительным теплом солнца разлиться водопадом или ручьем, превратиться в поток или озеро».

Только какую форму она предпочтет?

Форму пьесы или форму романа?

В ту эпоху, в 1831 и 1832 годах, любое литературное произведение мыслилось мне в форме пьесы.

Поэтому я беспрестанно твердил себе:

«Все-таки мне необходимо написать пьесу о Поле Джонсе».

Но прошли 1832, 1833, 1834 годы, а первоначальные очертания этой пьесы так и не вырисовывались передо мной столь отчетливо, чтобы я отказался от других своих замыслов и привязался к этому.

И я решил:

«Подождем; придет время, когда плод вызреет и сам упадет с ветки».

Вторая стадия. Сотворение

Стоял октябрь 1835 года.

Пейзаж был совсем иной. Это уже не суровые скалы на берегах Бретани; это уже не скалистая корма Европы, омываемая волнами неистового моря; здесь уже не летали серые буревестники, что резвятся при отблесках молнии под свист ветра среди брызг волн, разбивающихся об утесы.

Это уже море Сицилии, спокойное как зеркало; справа от меня, у подножия горы Пеллегрино, лежало Палермо, изголовье которого затеняют апельсиновые деревья Монреале, а изножье — пальмы Багерии; слева от меня виднелось Аликуди, высившееся из лона — я не скажу волн, ибо это предполагает хоть какое-то волнение моря, а оно застыло, словно озеро из расплавленного серебра, — Аликуди, темной пирамидой вырисовывавшееся между лазурью неба и лазурью Амфитриты; наконец, очень далеко от меня над вулканическими островами, остатками царства Эола, возносил свою голову Стромболи: вечерний ветер раскачивал его султан из дыма, нижнюю часть которого изредка окрашивало красноватое зарево, указывая в темноте, что этот столб дыма покоится на огненном основании.

Я покидал Палермо, где провел один из самых счастливых месяцев в моей жизни. Пенистый след от лодки — на ее корме стояла белая фигура в венке из вербены, словно античная Норма, и посылала мне прощальный привет — бороздил сверкающую водную гладь, и лодка, уносимая четырьмя веслами, которые издали казались лапами гигантского скарабея, царапающего поверхность моря, таяла на горизонте.

Мои глаза и мое сердце не могли оторваться от лодки.

Она скрылась. Я тяжело вздохнул. Я нисколько не сомневался, что никогда не увижу ту, которая меня покинула.

Рядом с собой я услышал нечто похожее на молитву.

Где я? Почему здесь звучит молитва?

Я был среди матросов-сицилийцев на сперонаре «Madonna del pie della grotta»[3]. Молитву же — «Ave Maria»[4] — читал сын капитана Арены, девятилетний мальчик: он стоял на крыше нашей каюты и его поддерживал наш рулевой Нунцио.

Оттуда мальчик обращался к морю, ветрам, облакам, к Богу!

Время молитвы «Ave Maria» — поэтический час дня. Даже если ничто не усугубляет грусть сумерек, в этот час мы грезим без определенных мыслей; в этот час всплывают воспоминания о далекой родине и отсутствующих друзьях, и эти воспоминания подобны облакам, которые принимают облик то гор, то озер, то человеческих фигур и плавно скользят по лазурному небу, меняют свой облик, в одно мгновение множество раз сливаясь, отплывая в разные стороны и вновь сливаясь; часы летят, но мы не ощущаем прикосновения их крыльев, не слышим их полета. Потом наступает ночь — если только можно назвать ночью отсутствие света, — наступает ночь, зажигая одну за другой звезды на потемневшем востоке, тогда как на западе, где постепенно угасает солнце, прокатываются золотые волны и сменяют друг друга все цвета радуги — от ярко-алого до светло-зеленого. В этот час с воды доносится какой-то мелодичный шорох: из моря выпрыгивают рыбы, похожие на серебряные проблески; кормчий оставляет руль, как будто рулю больше не нужна ничья рука, кроме длани Бога; на крышу каюты снова поднимают сына капитана, и «Ave Maria» начинает звучать в тот миг, когда гаснет последний луч дня.

Эта сцена повторялась ежедневно, и всякий раз моя душа вновь преисполнялась грустью, которая, как я понимал, в обстановке, вызвавшей ее, волновала меня сильнее, чем когда-либо прежде.

И как объяснить, благодаря какой тайне человеческого организма, именно в тот вечер, в пустоте, оставленной в моих мыслях белой, подернутой дымкой фигурой Нормы-беглянки, я, промеряя глубины этой пустоты, вновь обрел, вместо вырванного с корнем дерева в цвету, «Капитана Поля» — плод, который, созрев, должен был упасть?

О, на этот раз время «Капитана Поля» пришло! По тому, как пьеса захватывала мои мысли, я чувствовал, что она уже не оставит меня в покое до тех пор, пока не родится на свет, и отдался горькому очарованию «вынашивания» произведения.

Ах! Только творцы могут рассказать о том, как это восхитительно, когда поэт или художник видит, что его мысль обретает форму, а нечто воображаемое постепенно становится ощутимой действительностью!

Вы представляете, как восходит солнце из-за хребтов Альп или Пиренеев? Сначала это розовый, едва уловимый свет, который пронзает мглистый утренний воздух, окрашивая его в еле заметный цвет, и на его фоне вырисовывается зубчатый, гигантский силуэт гор. Постепенно этот цвет становится ярче и окрашивает самые высокие вершины; вы видите, как они, пылая, словно вулканы, царят над всей грядой, потом в небеса устремляются лучи, подобные золотым ракетам; затем и более низкие вершины начинает озарять свет, распространяющийся так стремительно, что древним представлялось, будто солнце выезжает из ворот Востока на колеснице, запряженной четверкой огненных коней; океан пламени затопляет горные вершины, а те, кажется, хотят преградить ему путь, словно плотина. И наступает рассвет: сверкающий, искрящийся прилив потоками низвергается по склонам темного горного хребта, постепенно проникая даже в таинственную глубину долин, куда, казалось, никогда не достигнет луч солнца, и освещая ее.

Вот так произведение проясняется и вырисовывается в уме поэта.

Когда я приехал в Мессину, пьеса «Капитан Поль» уже сложилась в моем воображении и мне оставалось только ее написать.

Я рассчитывал написать пьесу в Неаполе, ибо спешил. Сицилия удерживала меня подобно одному из тех волшебных островов, о которых говорит старый Гомер. Что нам было необходимо, чтобы добраться до города наслаждений, города, который надо увидеть, прежде чем умереть? Три дня и попутный ветер.

Я приказал капитану отплывать на следующее утро и идти прямо в Неаполь.

Капитан определил направление ветра, посмотрел на север и, шепотом обменявшись несколькими словами с рулевым, заявил:

— Будет сделано все, что возможно, ваше сиятельство.

— Вот как?! Будет сделано все, что возможно, дорогой друг? Мне кажется, что ваши слова содержат скрытый смысл.

— Конечно! — воскликнул капитан.

— Хорошо, хорошо, давайте объяснимся начистоту.

— О! Объяснение будет недолгим, ваше сиятельство.

— Тогда приступим к нему открыто.

— Ну, что ж… Старик (так на судне называли рулевого) говорит, что погода скоро изменится и при выходе из пролива будет дуть встречный ветер.

Мы стояли на якоре напротив Сан Джованни.

— Ах, черт! — вскричал я. — Значит, погода изменится и подует встречный ветер. Это верно, капитан?

— Точно, ваше сиятельство.

— Но, когда этот ветер задувает, капитан, нет ли у него дурной привычки дуть долго?

— Более или менее.

— Что значит менее?

— Три-четыре дня.

— А более?

— Неделю, дней десять.

— И если задувает ветер, то из пролива выбраться невозможно?

— Невозможно.

— А в котором часу задует ветер?

— Эй, старик, слышишь? — крикнул капитан.

— Я здесь! — откликнулся Нунцио, вставая из-за каюты.

— Его сиятельство спрашивает, когда начнется ветер?

Нунцио отвернулся, внимательно оглядел все небо, вплоть до крохотного облачка, и, снова повернувшись к нам, сказал:

— Капитан, это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце.

— Это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце, — повторил капитан с такой уверенностью, будто ему это предсказали Матьё Ленсберг или Нострадамус.

— Но в таком случае не могли бы мы отплыть сейчас? — спросил я капитана. — Мы окажемся тогда в открытом море, а нам бы только приплыть в Пиццо, большего я не требую.

— Если вы непременно этого хотите, мы попробуем, — ответил рулевой.

— Ну что ж, мой дорогой Нунцио, тогда попробуйте…

— Хорошо, мы отплываем, — объявил капитан. — Все по местам!

Теперь мы почерпнем из моего путевого дневника те подробности, которые последуют далее; скоро исполнится двадцать лет тому, о чем я сейчас рассказал. Наверное, я что-то забыл; но, в отличие от меня, у моего дневника твердая память и он помнит все, вплоть до мельчайших деталей.


«По приказу капитана вся команда без единого его замечания сразу занялась делом. Якорь подняли, и судно, медленно развернувшись бушпритом в сторону мыса Пелоро, пошло вперед на четырех веслах; о постановке парусов нечего было и думать: в воздухе не чувствовалось даже дуновения ветерка…

Так как подобное состояние атмосферы, естественно, располагало меня ко сну, то я, поскольку очень долго наблюдал и множество раз видел берега Сицилии и Калабрии и не проявлял к ним особого любопытства, оставил Жадена на палубе курить трубку и отправился спать.

Я спал три или даже четыре часа, но во сне инстинктивно ощущал, что вокруг меня происходит нечто странное, и окончательно проснулся от топота матросов, бегавших у меня над головой, и от хорошо знакомого крика: “Burrasca! Burrasca![5]” Я пытался встать на колени, что для меня было нелегким делом из-за качки судна; наконец мне это удалось и я, любопытствуя узнать, что же происходит, дополз до задней двери каюты, выходившей к месту рулевого. Я сразу все понял; в то мгновение, когда я открывал дверь, волна, которой не терпелось ворваться в каюту в ту же самую секунду, когда мне хотелось выйти, ударила меня прямо в грудь и отбросила на три шага назад, обдав водой и пеной. Я поднялся, но каюта уже была залита. Я позвал Жадена, чтобы он помог мне спасти от потопа наши постели.

Жаден прибежал вместе с юнгой, который нес фонарь; тем временем Нунцио, ничего не упускавший из виду, потянул на себя дверь каюты, чтобы вторая волна окончательно не затопила наше жилище. Быстро свернув матрасы — к счастью, они были кожаные и не успели промокнуть, — мы положили их на нары, чтобы они парили над водами подобно Духу Божьему, простыни и одеяла развесили на вешалках, во множестве прибитых на внутренних перегородках нашей спальни, затем предоставили юнге вычерпывать два дюйма воды, в которой приходилось шлепать, и выбрались на палубу.

Ветер, как и говорил рулевой, задул в указанный им час; и, опять-таки согласно его предсказанию, он был встречный. Тем не менее нам было несколько легче, поскольку мы сумели выйти из пролива и маневрировали в надежде продвинуться немного вперед; но в результате этих маневров волны теперь били нам прямо в борт и судно иногда кренилось так сильно, что мачты окунались в море…

Так мы упорствовали в течение трех или четырех часов, и все это время наши матросы (следует это признать) ни разу не пожаловались на того, кто заставил их по своей воле бороться против невозможного. Наконец я спросил, как далеко мы продвинулись после того, как начали маневрировать, а было это около пяти-шести часов назад. Рулевой спокойно ответил, что мы прошли пол-льё. Тогда я осведомился, сколько времени может продолжаться буря, и узнал, что она, по всей вероятности, будет терзать нас часов тридцать шесть — сорок. Если предположить, что мы будем по-прежнему бороться против ветра и моря с тем же успехом, то мы сможем пройти за два дня около восьми льё. Игра не стоила свеч, и я сообщил капитану, что мы откажемся двигаться дальше, если он пожелает вернуться в пролив.

Едва я высказал это мирное намерение, как оно, немедленно переданное Нунцио, тотчас стало известно всей команде. Сперонара как по волшебству повернула назад; в темноте поставили латинский парус и кливер, и маленькое судно, еще раскачиваясь всем корпусом в борьбе с бурей, помчалось при попутном ветре с резвостью беговой лошади. Через десять минут юнга пришел нам сообщить, что если мы желаем вернуться в каюту, то она полностью осушена и мы снова найдем там наши постели, ожидающие нас в наилучшем состоянии. Мы не заставили дважды повторять это приглашение и, окончательно успокоившись насчет бури, впереди которой мы мчались словно ее вестник, спустя несколько минут заснули.

Проснулись мы, когда судно уже стояло на якоре точно на том же месте, откуда оно вышло накануне; нам не оставалось ничего другого, как считать, что мы и не трогались с места, а лишь пережили немного беспокойный сон.

Так как предсказание Нунцио точно сбылось, мы обратились к старику с еще бо́льшим, чем обычно, почтением, чтобы узнать достоверные сведения о погоде. Прогноз был неутешителен. По мнению рулевого, погода совершенно испортилась на неделю или дней на десять; из его атмосферных наблюдений следовало, что нам придется сидеть в Сан Джованни прикованными по меньшей мере неделю.

Наше решение было принято в одну секунду: мы заявили капитану, что даем ветру неделю на то, чтобы он решился дуть не с севера, а с юго-востока, и что, если он откажется перемениться, мы, прихватив с собой ружья, спокойно отправимся сушей, через равнины и горы, передвигаясь то пешком, то на мулах; за это время ветер, вероятно, предпочтет сменить направление и наша сперонара, воспользовавшись его первым благоприятным порывом, снова найдет нас в Пиццо.

Ничто не приносит телу и душе большего облегчения, чем принятое решение, пусть даже оно прямо противоположно тому, какое предполагалось избрать. Едва приняв решение, мы занялись нашими жилищными проблемами. Ни за что на свете мне не хотелось бы снова появляться в Мессине, поэтому мы условились, что останемся жить на сперонаре, и, соответственно, озаботились немедленно вытащить судно на сушу, чтобы нас не раздражал надоедливый плеск волн, которые при штормовой погоде ощутимы даже в проливе; матросы взялись за дело и через час сперонару, подобно античному кораблю, вытащили на прибрежный песок, закрепив с обоих бортов огромными стойками; левый борт украсили лесенкой, по которой с палубы можно было сходить на твердую землю. Кроме того, позади грот-мачты был натянут навес, чтобы мы могли прогуливаться, читать и работать, укрывшись от солнца и дождя; благодаря этим маленьким подготовительным работам жилище получилось намного удобнее лучшей гостиницы в Сан Джованни.

Впрочем, время, проведенное нами на судне, отнюдь не должно было пропасть напрасно. Жаден прорабатывал свои наброски; я составил план пьесы “Поль Джонс”, и мне оставалось только четче обрисовать несколько характеров и разработать несколько сцен. Поэтому я решил воспользоваться своеобразным карантином, чтобы завершить эту работу, которую в Неаполе предстояло окончательно отделать, и в тот же вечер принялся за пьесу».


Вот что я нахожу в моем путевом дневнике и что я воспроизвожу здесь как материал для истории пьесы и романа «Капитан Поль», если когда-нибудь, лет через сто после моей смерти, какому-нибудь праздному члену Академии взбредет мысль написать комментарии к ним.

Но пока мы говорим о пьесе; роман появится позже.

Итак, пьеса «Капитан Поль» была написана за неделю, точнее за семь ночей, на борту одного из тех суденышек — ласточек моря, что порхают по волнам сицилийского архипелага, — на берегах Калабрии, в двадцати шагах от Сан Джованни, в полуторальё от Мессины, в трех льё от Сциллы и напротив знаменитой пучины Харибда, которая так измучила Энея и его команду.

Через месяц в Неаполе я читал пьесу Дюпре, Рюольцу и г-же Малибран, читал у колыбели новорожденного.

Слушатели прочили мне грандиозный успех.

Младенцем, лежавшим в колыбели и спавшим под звуки моего голоса, словно под убаюкивающее журчание материнских песен, была очаровательная Каролина — сегодня она одна из наших лучших певиц.

В то время она звалась Лили; по сей день старые и верные друзья Дюпре только так ее и называют.

Третья стадия. Разочарование

Я вернулся во Францию в начале 1836 года; моя пьеса «Капитан Поль» была полностью закончена и готова к читке в театре.

До моего появления в Париже Арель уже знал, что я возвращаюсь не с пустыми руками.

В последний раз я дал театру Порт-Сен-Мартен пьесу «Дон Жуан эль Маранья», которую все упорно называли «Дон Жуан де Маранья».

«Дон Жуан» имел успех; но на нем, по крайней мере для Ареля, лежало пятно первородного греха.

В этой пьесе не нашлось роли для мадемуазель Жорж.

Арель в отношении к Жорж не страдал ослеплением, но был воплощением преданности: все то время, пока он был директором, его театр оставался пьедесталом великой актрисы, боготворимой им.

Авторы, актеры — все приносилось ей в жертву; если великолепное божество, которое он обожал, предъявляло бы своим жрецам требования Великой матери Кибелы, то Арель издал бы закон, похожий на тот, что регулировал поведение корибантов.

К счастью, Жорж была доброй богиней в полном смысле этого понятия и ей никогда не приходило в голову со всей строгостью пользоваться своей властью.

Поэтому Арель, едва узнав о том, что я вернулся с пьесой и что в ней есть роль для Жорж, примчался ко мне.

— Значит, даже открывая Средиземноморье, — произнес он (с его стороны это означало: «Воздадим кесарю кесарево!»), — вы все-таки думали о нашей великой актрисе?

— Вы хотите сказать о «Капитане Поле»?

— Я говорю о пьесе, написанной вами… Вы сочинили пьесу, не так ли?

— Да, сочинил.

— Что ж, в этом все дело… Раз вы сочинили пьесу, то давайте ее поставим.

— Прекрасно! Чтобы с ней произошло то же, что и с «Дон Жуаном»?

Арель взял огромную понюшку табаку: таков был его способ ждать, если мимолетное затруднение мешало ему ответить сразу.

— «Дон Жуан», — пробормотал он, — «Дон Жуан»… Конечно, это прекрасное произведение… Но, дорогой мой, вы сами понимаете, там есть стихи.

— Немного.

— Верно… Хорошо, сколь мало ни было в пьесе стихов, они повредили ей… «Капитан Поль», надеюсь, в прозе?

— Да, не волнуйтесь.

— Мне говорили, что там… есть… роль для Жорж.

— Да, но, вероятно, она ее не возьмет.

— От вас, мой друг, она ее возьмет с закрытыми глазами… Но почему она не захочет эту роль?

— По двум причинам.

— Объясните.

— Во-первых, потому, что это роль матери.

— Она только матерей и играет! Ну, а другая причина?..

— Во-вторых, потому, что в пьесе у нее есть сын.

— И что же?

— То, что она никогда не захочет стать матерью Бокажа.

— Полноте! Она же была матерью Фредерика.

— Да. Но роль Дженнаро не столь значительна, как роль в «Капитане Поле». Она скажет, что пьеса не для нее.

— Хорошо! А «Нельская башня»! Может быть, эта пьеса предназначалась для нее? Вчера она играла в ней в четыреста двадцатый раз. Когда читка?

— Вы хотите этого, Арель?

— Я принес вам контракт: тысяча франков единовременно, десять процентов авторских, на шестьдесят франков билетов. Возьмите, вам лишь остается его подписать.

— Благодарю, Арель. Мы прочтем пьесу завтра, но не заключая контракта.

— Значит, читаем завтра?

— Да.

— Кого вы хотите видеть на читке?

— Прежде всего вас, Жорж и Бокажа — вот и все.

— Когда?

— В час дня.

— Пьеса длинная?

— Три часа игры.

— Это хороший размер; мы можем поставить ее в трех действиях.

— И даже в пяти.

— Гм-гм!

— Вы же поставили «Нельскую башню» в семи действиях.

— Это было в злосчастные дни, но, слава Богу, они миновали!

— Вы по-прежнему командир батальона национальной гвардии?

— По-прежнему.

— Теперь меня не удивляет, что в Париже все спокойно. До завтра.

— До завтра.

На другой день, в час, мы расположились в будуаре Жорж; Жорж, как всегда, красивая, возлежала, закутавшись в меха; Бокаж, как всегда, насмешничал; Арель, как всегда, блистал остроумием.

— Итак, вот вы и явились? — обратился ко мне Бокаж.

— Да, собственной персоной.

— Знаете, что мне сказали? Мне сказали, что вы открыли Средиземное море!

— И правильно, что вам об этом сказали, друг мой, ведь вы сами не догадались бы.

— И кажется, вы написали роль для Жорж?

— Я написал пьесу для себя.

— Как это понимать?

— Это значит, что моя пьеса, вероятно, не всем придется по вкусу.

— Только бы она пришлась по вкусу публике.

— Вы знаете, это не всегда довод, что пьеса хороша.

— Это мы еще посмотрим.

— Давайте начнем читку, — предложил Арель.

Место, где мне предстояло читать пьесу, приносило мне несчастье. Именно на этом самом месте я читал «Антони» г-ну Кронье.

После первого действия — оно довольно яркое и все посвящено капитану Полю — Бокаж, потирая руки, воскликнул:

— Очень хорошо, значит, наш путешественник еще не совсем исписался, как поговаривают?

Сами видите, дорогие читатели, что в 1836 году — ровно двадцать пять лет тому назад — уже утверждали, будто я исписался.

Но Жорж еще при чтении первого действия стала, наоборот, мрачнеть.

— Мой дорогой Арель, — с улыбкой заметил я, — по-моему, барометр показывает дождь.

— Надо дослушать, — ответил Арель, — надо дослушать. По первому действию судить нельзя.

Как я и предсказывал, барометр падал от дождя к ливню, от ливня к грозе и от грозы к буре.

Несчастный Арель претерпевал невыносимые муки: он брал понюшку за понюшкой.

На третьем действии он позвонил, чтобы ему наполнили табакерку.

Жорж не выдавила из себя ни слова.

Бокаж начал считать меня более исписавшимся, чем утверждали.

Чтение пьесы закончилось при общей растерянности.

— Ну вот, — обратился я к Арелю, — я предупреждал вас.

— Дело в том, мой дорогой, — сказал Арель, набивая себе в нос табак, — дело в том, что на этот раз вам надо обо всем сказать откровенно, по-дружески: по-моему, вы ошиблись.

— Это в основном мнение Жорж. Не правда ли, Жорж?

— Мое? Вы прекрасно знаете, что я не имею собственного мнения. Я ангажирована в театр господина Ареля и играю роли, которые мне дают.

— Бедная жертва! Хорошо, успокойтесь, моя дорогая Жорж, эту роль вы играть не будете.

— Однако я не говорю, что, если сделать некоторые исправления…

— Убрав роль капитана Поля, например.

— Хорошо, хорошо, я поняла… Вы думаете, будто я не хочу играть роль из-за господина Бокажа.

— Вы не хотите играть роль потому, что она вам не подходит, дорогая моя, только и всего. Я предупреждал Ареля; это он заупрямился, потому во всем его и вините. Только, Арель, вы знаете…

— Что, дорогой друг?

— Наша читка остается между нами: пьеса вам не подходит, но она может подойти вашему соседу.

— А как же! Конечно…

И, поднеся большой и указательный пальцы одной руки к носу, чтобы втянуть последнюю понюшку табаку, Арель приложил другую руку к сердцу.

Я свернул свою рукопись и поцеловал Жорж.

— Помиримся, дорогая, — сказал я.

— О! — воскликнула Жорж. — Вы прекрасно знаете, что я сержусь на вас вовсе не за это.

— Я иду с вами, — сказал Бокаж.

— Нет, нет, оставайтесь, дорогой друг; по-моему, вы в прохладных отношениях с вашим директором и вашей директрисой, и вот для вас повод поладить с ними.

И я ушел.

На другой день первый, кого я встретил, сказал мне:

— Вот как? Значит, вы вернулись?

— Несомненно.

— Да, да, да, об этом я сегодня утром прочел в газете.

— Как? Неужели газета оказалась столь добра, что сообщила о моем возвращении во Францию?

— Косвенно.

— Ах, вот как!

— Да… в связи с пьесой, которую вы читали в театре Порт-Сен-Мартен.

— И которую отвергли?

— В газете об этом сказано, но, по-моему, это неправда.

— Увы, мой дорогой, чистая правда.

— Но кто же поместил это сообщение в газетах?

— Никто.

— Как никто?

— Дорогой мой, подобные штучки оказываются уже набранными; метранпаж находит их на талере и по ошибке заверстывает. Обнаружив ошибку, он впадает в отчаяние… Но что поделаешь?

— Ничего, хотя это очень жестоко! Ах, дорогой друг, как много у вас врагов!

И первая встреченная мной особа удалилась, воздев руки к небу.

Нечто подобное я слышал целую неделю.

Само собой разумеется, после этого концерта похоронных плачей, после всех этих речей, что произнесли на могиле автора «Генриха III» и «Антони», ни одному директору театра не пришла мысль попросить «Капитана Поля» для постановки.

Бедный «Капитан Поль»! Его считали моим посмертным произведением!

Четвертая стадия. Переделка

Однако в 1835 году, если не ошибаюсь, была основана газета «Пресса», и для нее я придумал роман-фельетон.

Правда, этот мой опыт не был удачным. Жирарден предоставил право на еженедельный фельетон, и я дебютировал «Графиней Солсбери», которая не принадлежит к моим лучшим произведениям.

Если бы фельетоны выходили каждый день, роман еще смог бы продержаться.

Еженедельный фельетон впечатления не производил.

Но, тем не менее, этот новый способ публикации приняли и другие газеты.

Газета «Век» прислала ко мне Денуайе.

Луи Денуайе был одним из самых старинных моих приятелей. С 1827 года мы с ним входили в литературную и политическую оппозицию. Вместе с Вайяном (мне неизвестно, что с ним стало) и Довалем (он погиб на дуэли) мы основали газету под названием «Сильф»; этот заголовок забыли и стали называть ее «Розовой газетой», потому что она печаталась на розовой бумаге, и благодаря этому цвету на нашу газету подписывалось много женщин.

От каких пустяков зависит успех!

Июльская революция убила «Розовую газету»! Мира́ убил Доваля. Будучи тогда вице-президентом национальной комиссии по присвоению воинских званий, я произвел Вайяна в унтер-офицеры и отправил в Африку, где, по всей вероятности, его убили арабы.

Мы с Денуайе не виделись очень давно: во-первых, я вернулся из долгого путешествия; во-вторых, сильно занятые люди встречаются редко.

Поэтому «Век» не мог выбрать более симпатичного мне посланца. Ведь Денуайе состоит при мне двадцать лет.

Мы условились, что я дам в «Век» роман в двух томах.

Я был широко известен как драматург и мало известен как романист.

В театре у меня, помнится, шли «Генрих III», «Христина», «Антони», «Нельская башня», «Тереза», «Ричард Дарлингтон», «Дон Жуан эль Маранья», «Анжела» и «Екатерина Говард».

Из книг я опубликовал только «Путевые впечатления. По Швейцарии», «Исторические сцены времен Карла VI», «Красную розу» и несколько фельетонов «Графини Солсбери».

У газеты «Век» было тридцать тысяч подписчиков.

Речь шла о том, чтобы добиться в ней успеха.

Я подписал с этой газетой контракт, оставлявший за мной выбор сюжета и обязывавший лишь к тому, чтобы роман не превышал двух томов.

Правда, газета торопилась.

Я обещал через месяц дать ей два тома.

Денуайе передал мое согласие в «Век».

Мне самому хотелось все выяснить, ибо я полагал, что «Капитан Поль» может иметь успех как драма, следовательно, он должен иметь успех и как роман.

Не из каждого романа можно сделать драму, но любую драму можно превратить в роман.

Какими прекрасными романами были бы «Гамлет», «Отелло», «Ромео и Джульетта», если бы Шекспир не сотворил их тремя великолепными драмами!

Итак, я принялся изучать флот с моим другом, художником Гарнере (позже он имел столь заслуженный успех, опубликовав свои «Понтоны»).

Помимо этого, Гарнере взялся держать мои корректуры.

Через месяц пятиактная пьеса превратилась в двухтомный роман.

Теперь мы расскажем, как пьеса снова заскользила по волнам литературного океана и каким образом пробился «Капитан Поль», хотя он плыл на скромной посудине под названием «Пантеон», вместо того чтобы плыть на семидесятичетырехпушечном фрегате, именуемом Порт-Сен-Мартен.

Пятая стадия. Воскресение

Отвергнутую Арелем пьесу я отнес моему другу Порше.

Нет необходимости, дорогие читатели, рассказывать вам, что представляет собой мой друг Порше; если вы знаете меня, то знаете и его; если вы с ним незнакомы, то откройте мои «Мемуары» на страницах, посвященных 1836 году, и познакомьтесь с ним.

— Мой дорогой Порше, сохраните у себя эту пьесу, — сказал я ему. — Арель не хочет ее брать; мадемуазель Жорж не желает в ней играть; Бокаж тоже ее отверг. Но другие эту пьесу возьмут.

Порше покачал головой.

Он не мог поверить, что три таких светила, как Арель, Жорж и Бокаж, ошибались.

Он, естественно, предпочел бы думать, что ошибаюсь я.

Но это не имело значения! Поскольку «Капитан Поль» много места не занимал и прокормить его ничего не стоило, Порше просто сложил все пять действий вместе и убрал их к себе в шкаф.

Там они преспокойно дремали целых пять месяцев, до тех пор пока «Век» не объявил о «Капитане Поле», двухтомном романе Александра Дюма.

При первой же нашей новой встрече Порше спросил меня:

— Кстати, не должен ли я вернуть вам вашего «Капитана Поля»?

— К чему, Порше?

— Разве он не публикуется в «Веке»?

— Как роман, Порше, но не как пьеса.

— Дело в том, что, если он появится в виде романа, его будет намного труднее пристроить, чем если бы он вообще не появился на свет.

Бедный «Капитан Поль»! Видите, в какое безвыходное положение он попал.

— Трудно пристроить?! — переспросил я Порше. — Наоборот, это принесет ему известность.

Порше покачал головой.

— Порше, выслушайте внимательно то, что вам говорит Нострадамус: придет время, когда книгоиздатели не захотят публиковать ничего, кроме книг, уже напечатанных в газетах, а директора театров пожелают ставить только пьесы, извлеченные из романов.

Он снова покачал головой, но упрямее, чем в первый раз.

Я расстался с ним.

«Капитан Поль» открыл в газете «Век» серию успехов, которых впоследствии я добился публикацией романов «Шевалье д’Арманталь», «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон».

Эти успехи были столь впечатляющи, что газета «Век», рассудив, будто подобных у меня уже никогда не будет, обратилась к Скрибу, предложив ему контракт, в котором не была проставлена сумма.

Скриб удовольствовался тем, что за каждый том запросил на две тысячи франков больше, чем получал я.

Перре счел требование Скриба столь скромным, что в ту же секунду подписал контракт.

Скриб напечатал роман «Пикилло Аллиага».

Однако вернемся к «Капитану Полю».

Несмотря на успех романа «Капитан Поль», директора театров не набрасывались на пьесу.

Порше торжествовал.

Всякий раз, когда я его встречал, он меня спрашивал:

— Как поживает «Капитан Поль»?

— Подождите, — говорил я.

— Вы прекрасно понимаете, что я жду, — отвечал он.

В 1838 году великое горе заставило меня уехать из Парижа и искать одиночество на берегах Рейна.

Находясь во Франкфурте, я получил письмо от одного из моих друзей, который писал:

«Мой дорогой Дюма!

Только что в театре “Пантеон” поставили Вашего “Капитана Поля”. Давали ли Вы на это Ваше согласие?

Если Вы и дали свое согласие, то каким образом?

Если Вы его не давали, то как Вы можете это терпеть?

Черкните мне словечко, и я берусь прекратить это безобразие.

Ваш Ж. Д.

P. S. Поговаривают, будто никто не верит, что это Ваша пьеса, и поэтому в фойе выставлен ее рукописный оригинал».

Я даже не ответил на это письмо.

Бог мой! Какое значение имел для меня этот «Капитан Поль», какое мне было дело до всей этой театральной иерархии — Пантеон или Комеди Франсез!

Все сложилось так, что представления «Капитана Поля» шли своим чередом, никому на свете не мешая, а хор моих безутешных друзей, воздевая руки горе, стенал:

— Бедняга Дюма! Он дошел до того, что вынужден ставить свои пьесы в Пантеоне.

Я могу сказать, что если есть на свете человек, которого жалели столь горестно, то это я.

Я не просто исписался — я вышел из моды.

Я не просто вышел из моды — я умер!

Никто даже не думал пожалеть меня потому, что я понес невосполнимую потерю.

Я потерял мать.

Но все жалели меня потому, что мою пьесу поставили в Пантеоне.

О Боже! Какой же великолепный характер ты мне дал, что я не стал бо́льшим мизантропом, чем мизантроп Мольера, бо́льшим Альцестом, чем Альцест, бо́льшим Тимоном, чем Тимон!

Я вернулся в Париж.

«Капитан Поль» сошел со сцены. Было дано всего каких-нибудь шестьдесят представлений.

Но о моей пьесе все еще говорили.

Никогда раньше у современной литературы не было столь жалостливого сердца.

Порше думал, что я бешено на него зол.

Наконец он решился меня проведать.

Как обычно, я его принял с открытыми объятиями, с открытым сердцем и с открытым лицом.

— Значит, вы на меня не сердитесь? — спросил он.

— Почему я должен на вас сердиться, Порше?

— Из-за «Капитана Поля».

Я недоуменно пожал плечами.

— Сейчас я вам все объясню, — сказал Порше.

— Что именно?

— Почему вашу пьесу поставили в Пантеоне.

— Ни к чему.

— Нет, я объясню.

— Вы настаиваете на этом?

— Да, дорогой мой. Вы сделали доброе дело, сами того не подозревая.

— Тем лучше, Порше! Быть может, Бог зачтет мне это.

— Вам известно, что директор Пантеона — Теодор Незель?

— Ваш зять?

— Да.

— Этого я не знал.

— Так вот, театр не приносил дохода; мой зять не знал, куда деваться; я ему и сказал: «Черт возьми, Незель, послушай меня! У меня есть пьеса Дюма, попробуйте ее поставить». — «Но как на это посмотрит Дюма?» — «Когда Дюма узнает, что его пьеса спасла, быть может, целую семью, он первый скажет мне, что я поступил правильно». — «Но разве мы не должны ему написать?» — «На это уйдет время, а ты сам говоришь, что оно не терпит; кстати, я не знаю, где он». — «И вы отвечаете за все?» — «Отвечаю». После этого Незель взял пьесу; она была очень хорошо поставлена и отлично сыграна; пьеса имела большой успех; наконец, она принесла двадцать тысяч франков дохода Пантеону, а это огромные деньги.

— И моя пьеса «вытянула» вашего зятя, дорогой мой Порше?

— Да, мгновенно.

— Да будь благословен «Капитан Поль»!

И я протянул Порше руку.

— Эх, что говорить, я-то все прекрасно понимал, — сказал он, совсем повеселев.

— Так что же вы так прекрасно понимали, мой дорогой Порше?

— То, что вы не будете на меня сердиться.

Я обнял Порше, чтобы окончательно убедить его в этом.

Шестая стадия. Реабилитация

Спустя три года, в сентябре 1841, когда я вернулся в очередной раз из Флоренции в Париж, мой слуга принес чью-то визитную карточку. Я взглянул на нее и прочел: «Шарле, драматический актер».

— Пригласите, — велел я слуге.

Через пять секунд дверь снова открылась и вошел красивый молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех. Я пишу «красивый» потому, что он был действительно красив в полном смысле этого слова.

Он был среднего роста, но прекрасно сложен; у него были изумительные черные волосы, белые, как эмаль, зубы, какие-то женские глаза и такой нежный голос, что, казалось, он сейчас запоет.

— Господин Дюма, — обратился он ко мне, — я пришел просить вас о двух одолжениях.

— Каких именно, сударь?

— Первое: вы должны обещать мне, что я буду дебютировать в Порт-Сен-Мартене в вашей пьесе «Капитан Поль».

— Согласен.

(Арель уже не был директором этого театра.)

— А второе?

— Второе заключается в том, что вы должны соблаговолить быть моим крестным отцом.

— Ну и ну! Вы еще некрещеный?

— Драматически говоря, нет. Под именем Шарле я играл в пригородах. Но это имя настолько прославлено в живописи, что в театре мне было просто невозможно его носить. Благодаря вам, у меня уже есть дебютная пьеса. И опять-таки благодаря вам, у меня будет дебютное имя.

У меня перед глазами был раскрытый Шекспир; я читал, вернее перечитывал «Ричарда III». Мой взгляд упал на имя Кларенс.

— Сударь, — сказал я, — вы должны носить имя столь же изысканное, как и весь ваш облик, имя столь же нежное и благозвучное, как и ваш голос; именем Шекспира, я нарекаю вас Кларенсом.

«Капитана Поля» под названием «Корсар Поль» возобновили в театре Порт-Сен-Мартен и с огромным успехом сыграли сорок раз.

Кларенс дебютировал в ней и благодаря этой роли установилась его репутация.

«Капитан Поль» вышел из Порт-Сен-Мартена и в него же вернулся.

Вернулся, как заяц, поднятый с места.

Такова, дорогие читатели, подлинная история и пьесы и романа «Капитан Поль». Теперь вы понимаете, что я был прав, когда написал:

Habent sua fata libelli!

А. Д.

Загрузка...