Старший сержант, исполняющий обязанности секретаря военного полевого суда, поднялся. В руке у него клочок бумаги с приговором, который он только что нацарапал. Резким и сухим голосом, отчеканивая каждый слог, он прочитал его осужденному:
— «Совет полка, заседая в качестве военного суда, единогласно приговорил к смертной казни Давида Поттера, виновного в отравлении двадцати пяти лошадей четвертой артиллерийской батареи. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и будет приведен в исполнение немедленно».
Пять членов суда в белых касках, с кобурами на поясных ремнях сидят па складных стульях, небрежно придерживая коленями сабли; у них надменный и презрительный вид джентльменов, вынужденных исполнять неприятную и скучную обязанность. Один из них, молодой капитан, даже пробурчал сквозь зубы:
— Бог мой!.. Столько церемоний, чтобы отправить на тот свет какого-то мужика-мошенника, белого дикаря, мятежника, грабителя и убийцу!
Но председатель суда, красивый мужчина в форме полковника гайлендеров Гордона[1], остановив его легким движением руки, обратился к осужденному: — Что можете вы сказать в свое оправдание, Давид Поттер?
Бур, который был на целую голову выше своих конвойных артиллеристов, стоявших по обе его стороны с шашками наголо, лишь презрительно пожал плечами. Потом отвернулся от членов суда и через тройную цепь солдат, выстроившихся с примкнутыми штыками вокруг, судилища, устремил свой ясный взгляд туда, где стояли его неутешные родные.
Там, возле фермы, рыдала, ломая в отчаянии руки, молодая женщина, душераздирающе кричали дети, несчастные родители осужденного грозили завоевателям своими немощными кулаками.
А яркие лучи солнца, словно желая подчеркнуть эту скорбную картину, пробиваясь сквозь причудливую листву акаций и гигантских мимоз, светлыми зайчиками играли на лугу, травяные волны которого уходили в недоступную для глаза даль.
Здесь он жил, любил, страдал и боролся до последнего дня.
На какой-то миг его взор затуманился слезой умиления, но ее тотчас же осушил гнев.
Он выпрямился и, сжав кулаки, хриплым голосом ответил полковнику:
— Вы осудили меня за то, что я защищал свободу и независимость своей родины… Что же! Вы сильнее — убейте меня!
— Мы судьи, а не убийцы! — с негодованием прервал его председатель. — Вы, буры, ведете бесчестную, недостойную цивилизованных людей войну… Война тоже имеет свои законы, и мы судим вас по этим законам.
— А, по-вашему, это честная война, когда десять, пятнадцать, двадцать человек нападают на одного? — вскричал бюргер[2].
— Мы сражаемся с открытым забралом при помощи нашего оружия. И мы не судим тех, кто воюет с нами таким же оружием. А прибегать к яду подло, — продолжая полковник. — Сегодня вы травите лошадей, завтра возьметесь за людей… Это заслуживает сурового наказания.
Бур, не разбиравшийся в таких тонкостях, гневно возразил:
— Я действовал как патриот, который уничтожает все, что служит войне: людей, скот, военные материалы. И вам не удастся втолковать мне; почему убивать людей из ружья почетно, а травить ядом лошадей подло — От этого животного толку не добьешься, — снова процедил капитан, в глубине души смущенный наивной логикой крестьянина.
— Слушание дела закончено! — властно вмешался председатель. — Давид Поттер, приготовьтесь к смерти.
— А я и не прошу пощады. Если бы вы оставили меня в живых, я снова принялся бы за прежнее. Но я буду отомщен!.. Да, жестоко отомщен! Пролейте мою кровь Пусть она льется рекою!.. Кровь мучеников за независимость — это роса, питающая свободу!
Эти слова, произнесенные громовым голосом, бросили в дрожь людей, собравшихся перед фермой. А пораженный ими старший сержант, крякнув, возобновил чтение приговора:
— «Осужденный сам выроет для себя могилу. Приговор будет приведен в исполнение взводом из двенадцати человек. Ружья зарядит сержант. Причем только шесть из них должны быть заряжены боевыми патронами, остальные же — холостыми».
Услыхав этот странный параграф приговора, осужденный разразился смехом, жутко прозвучавшим в такую минуту.
— Ха! Ха! Ха!.. Понимаю… Мне как-то говорили об этом, да я, признаться, не верил! — воскликнул бюргер. — Вы боитесь, как бы солдаты не стали жертвами мести за расстрелянных? И надеетесь такой уловкой отвести от них эту месть? Вы думаете, что если солдат, убивающий патриота, сам не знает, заряжено боевым патроном его ружье или нет, то другие и подавно не узнают?.. Глупцы! Солдатам нечего бояться: моя месть не падет на головы этих невольных соучастников вашего преступления. Она настигнет вас… да, только вас, так называемых судей, истинных и единственных виновников. Вас пятеро, вы сильны и здоровы, за вами английская армия численностью в двести тысяч человек — и все равно месть поразит вас всех пятерых, и вы погибнете злою смертью, потому что я присуждаю вас к ней — я, обреченный на смерть, Председатель встал и бесстрастно произнес:
— Мы судим по праву и совести, и ваши угрозы не трогают нас. По закону вам не дозволяется общение с людьми, но из человеколюбия я разрешаю вам проститься со своим семейством.
По его знаку тройная цепь солдат разомкнулась. Через образовавшийся проход ворвались убитые горем родные осужденного.
Их человек тридцать; впереди жена Давида. Вне себя от горя, она бросается на грудь любимого и верного спутника своей жизни и исступленно сжимает его в объятиях. Она не в силах вымолвить ни слова, убитая неотвратимостью страшной беды.
Возле нее красивый юноша. На нем охотничий костюм отменного покроя, изящество которого, так резко отличавшееся от скромной одежды буров, возбудило любопытство англичан.
Грустная улыбка озарила лицо осужденного при виде юноши.
— Давид!.. Мой хороший, добрый Давид!.. Вот как нам довелось свидеться! — воскликнул молодой человек.
— Вы.? Неужели это вы, мой дорогой мальчик?.. Как я счастлив!.. Видите, они схватили меня — это конец… Не видать мне торжества нашей свободы и независимости.
— Погодите отчаиваться!.. Я попробую поговорить с ними, — произнес юноша.
Он подошел к собиравшимся уже уйти членам военного суда. Сняв шляпу, но не теряя чувства собственного достоинства, он обратился к председателю:
— Умоляю вас, милорд, прикажите отсрочить казнь… Сжальтесь над этой несчастной женщиной, над детьми, над этим человеком, действиями которого руководило лишь благородное чувство патриотизма. Вы сыны великой, сильной нации, будьте же великодушны!
— Мне очень жаль, — ответил полковник, отдавая честь затянутой в перчатку рукой, — но я бессилен помочь.
— Несколько дней жизни!.. Всего лишь несколько дней! Одну только неделю — и я берусь выхлопотать для него помилование.
— Не могу, молодой человек. Приговор произнесен именем закона, а все мы рабы закона, начиная от ее величества королевы и кончая последним из наших парней.
— Я внесу залог.
— Нет.
— Десять тысяч франков за каждый день…
— Нет.
— Сто тысяч франков за день… Это составит миллион за десять дней!
— Миллион? Но кто же вы такой?
— Человек, умеющий отвечать за свою подпись, — ответил юноша с характерной для него вызывающей, но исполненной достоинства дерзостью. — Давид Поттер спас мне жизнь, и, если понадобится, я отдам за него все до последней копейки, до последней капли своей крови!..
— Такое чувство делает вам честь, — прервал его полковник, — но на войне трудно руководствоваться чувствами. А теперь выслушайте меня внимательно, — продолжал он. — У меня есть сын, примерно вашего возраста, он служит офицером в моем полку. На нем сосредоточил я всю свою отцовскую нежность, все честолюбие солдата… Так вот, предположим, что он находится в плену у буров и должен быть расстрелян, как будет сейчас расстрелян этот человек. Предположим также, что мне, его отцу, предлагают его жизнь в обмен на жизнь Давида Поттера…
— И вы?.. — задыхаясь от волнения, спросил юноша.
— Не принял бы предложения, и мой единственный сын погиб бы!
Словно оглушенный этими словами, юноша опустил голову. Он понял: ничто уже не может спасти осужденного, и настаивать бесполезно. Впервые постиг он весь ужас этого страшного бича, этого бедствия, которое превращает убийство в закон и нагромождает горы трупов, этого позорящего человечество чудовища, имя которому война Вернувшись к буру, окруженному рыдающими родными, он взял его руку в свои и с неизъяснимым выражением нежности и сожаления воскликнул:
— Мой добрый Давид!.. Я думал смягчить их — ничего не вышло… Надеяться больше не на что.
— И все же я так благодарен вам, мой маленький храбрый француз, за ваше участие, — ответил бюргер. — Бог свидетель, на сердце становится теплей, когда видишь, что за наше дело борются такие люди, как вы!
— Неужели я ничего не могу сделать для вас? — прошептал юноша.
— Можете! Пробыть возле меня вместе с моей женой и детьми до последнего моего вздоха… Отомстить за меня! Всегда сражаться так же, как… поняли? И ни слова больше… Здесь слишком много ушей…
— Обещаю, Давид!
Офицеры между тем расходились по своим палаткам, с любопытством поглядывая на этого мальчика, который жонглировал миллионами и говорил, как мужчина.
Остались только старший сержант, два артиллериста и пехотинцы, окружавшие место, где стояли осужденный и его близкие. Сержант резким голосом приказал одному из солдат одолжить осужденному свою лопатку.
Солдат отстегнул подвешенную на поясе, пониже рюкзака, валлийскую лопатку, которыми снабжена вся английская пехота, и подал ее буру, а старший сержант, указав пальцем на землю, пояснил:
— Dig!.. Копай!..
Пожав плечами, бур спокойно ответил:
— Я не прикоснусь к этому английскому изделию, не стану марать своих рук, да и родную землю, в которой мне суждено покоиться вечно. Принесите-ка мне кирку да лопату, славные мои орудия С их помощью я вспахал эту девственную землю, опустошаемую теперь завоевателями.
Ему принесли. Он схватил рукоятки, отполированные долгим трением о его огрубевшие от труда руки, и блестящее железо зазвенело. Потом двумя длинными шагами он отмерил на красноватой земле свой гигантский рост и засек две глубокие зарубки. Английские солдаты, умеющие ценить мужество, не могли скрыть восхищения.
Бур поплевал на ладони, сжал рукоятку кирки и целиком ушел в свою зловещую работу.
— Ну-ка, Давид, — бормотал он, — пошевели-ка в последний разок вскормившую тебя землю.
Согнув спину, напрягая руки и шею, на которых, словно веревочные узлы, выступили мускулы, он мощными ударами стал вгрызаться в землю вельдта[3], и она, проносясь между его ног, послушно ложилась позади него. За тем он старательно выровнял лопатой яму, придав ей форму могилы.
Жена и дети, стоя на коленях под знойными лучами солнца, которое было уже в зените, тихо плакали.
Солдатам разрешили присесть Они стали закусывать, вполголоса переговариваясь. Время между тем шло, и могила углублялась. Великан-бур все глубже и глубже уходил в землю, лишь изредка прерывая свою ужасную работу, чтобы тыльной стороной руки отереть струившийся по лицу пот. Время от времени он взглядывал украдкой на жену и детей И тогда, невзирая на усталость, начинал работать быстрее, спеша поскорее покончить со столь страшным для них зрелищем Один из солдат, охваченный состраданием, протянул буру флягу, полную виски.
— Выпейте, товарищ, это от чистого сердца, — ласково сказал он.
— Виски?.. Нет, спасибо. Еще подумают, что я выпил для храбрости. Но я охотно приму от вас немного воды, товарищ!
Друзья и родные, окруженные цепью солдат, не могли пойти за водой. Солдат сбегал в дом и принес деревянный ковш свежей воды. Давид, припав к нему губами, жадно пил, а солдат возвратился на свое место, рассуждая:
— Вода!.. Ну разве может она сойти за христианский напиток, особенно в тот час, когда человек должен навсегда забыть вкус виски? Да если бы я был так же близок, как он, от того, чтобы сыграть в ящик, уж я бы не постеснялся осушить фляги всего взвода. Это так же верно, как то, что меня зовут Томми Аткинс!
А время шло, безжалостно текли минуты. Солнце склонялось к западу. И все глуше звучали удары кирки в зияющей яме, поглотившей бура уже до самых плеч. Жена его распростерлась на земле и, с ужасом сознавая приближение роковой минуты, не отрывала глаз от двух огромных бугров, нараставших по обе стороны могилы.
Послышался треск затворов. То старший сержант, достав из патронташа двенадцать патронов и вырвав из шести патронов пули, заряжал ружья.
Вот он уже принес винтовки и бросил их на землю. Затем, подойдя к буру, который продолжал копать землю, сказал:
— Давид Поттер, приготовьтесь к смерти! А тот, прервав работу, поднял голову и спокойно ответил:
— Я готов.
Уложив рукоятку лопаты поперек ямы и ухватившись за нее, он подтянулся на руках, одним прыжком перемахнул через могильный скат — и вот он уже стоит на земле, измазанный красноватой землей, освещенный косыми лучами солнца, огромный, трагически величественный.
Жена и дети бросились было к нему, но караул по знаку сержанта оттеснил их. И тотчас же выступили вперед двенадцать невооруженных солдат, назначенных в этот страшный наряд. Разобрав наугад принесенные сержантом ружья, они выстроились в ряд. К осужденному подошел старший сержант, чтобы завязать ему глаза и поставить на колени. Бур энергично запротестовал:
— Единственная моя просьба к англичанам — позволить мне умереть стоя, глядя на божье солнце, и самому скомандовать: огонь!
— Я не могу отказать в этом столь мужественному человеку, как вы, — ответил сержант, козырнув ему по-военному.
— Благодарю. Взвод находился на расстоянии примерно пятнадцати шагов.
Бур стал лицом к солдатам, спиной к могиле. Мертвая тишина повисла над лагерем Смолкли рыдания и стоны. Жгучая мука охватила все сердца. Короткая команда, мгновенное дребезжание металла, и двенадцать стволов вытянулись ровной сверкающей линией: солдаты взяли бура на прицел.
Осужденный стоял с обнаженной головой и открытой грудью, Глубоко вздохнув, он воскликнул:
— Прощайте, жена, дети, свобода! Прощай все, что я любил! Да здравствует независимость!.. А вы, солдаты: огонь!
Грянули двенадцать выстрелов, сопровождаемые глухим эхом. Бур пошатнулся и тяжело рухнул навзничь на один из могильных скатов.
Из уст жены вырвался крик отчаяния, заголосили дети.
Взвод взял на-караул, сделал полуоборот и двинулся в лагерь. Отряд, служивший оцеплением, разомкнулся и открыл наконец доступ к могиле.
Бур умер мгновенно. Из его груди, изрешеченной всеми шестью пулями, хлестали потоки крови.
Несчастная жена, тяжело опустившись на колени, благоговейно закрыла его глаза, даже в смерти сохранившие твердость. Потом, омочив свои пальцы в крови, ярко алевшей на разодранной одежде мужа, она осенила себя крестом и сказала детям:
— Сделайте, как я… И никогда не забывайте, что ваш отец — убитый англичанами мученик, кровь которого вопиет о мщении!
Дети последовали ее примеру. А старший сын, рослый четырнадцатилетний мальчик, решительно подошел к французу, который тоже плакал, и, взяв его за руку, твердо сказал:
— Ты возьмешь меня с собой. Правда?
— Да, — ответил француз, — у меня найдется для тебя и пони и мушкетон.
— Иди, дитя мое! — воскликнула, услышав его, мать. — Иди, сражайся за независимость, как подобает мужчине, и отомсти за отца!
Из дома принесли широкую простыню и веревку: простыню — чтобы завернуть в нее тело, веревку — чтобы опустить его в могилу.
Но тут прибежал запыхавшийся и взволнованный, коренастый и юркий, как белка, подросток.
Увидев молодого француза, он бросился к нему и тихо сказал:
— Нас предали!.. Беги, спасайся!.. Англичане знают, что ты на их передовой позиции. Скорей! Скорей!.. Лошади уже здесь.
— Благодарю, Фанфан… Иду. — И, обратившись к юному буру, француз сказал: — Обними свою мать, Поль, и следуй за мной.
Мальчик, названный Фанфаном, уже исчез. Сын казненного и молодой незнакомец последовали за ним.
Фанфан направился к заросли колючих мимоз, метко называемых в тех местах «подожди немного». Там, покусывая ветки, переминались с ноги на ногу два сильных пони, снаряженных по-боевому, с мушкетонами у седла и с туго набитыми походными сумками.
Ловко вскочив на одного из них, француз крикнул Полю:
— На круп позади Фанфана — и в галоп!.. Дело будет жаркое. С аванпостов уже донеслось несколько выстрелов, а над головами беглецов зажужжали пули, когда их пони взяли с места бешеным галопом. Возле дома Давида Поттера поднялась невообразимая суматоха.
— Окружить дом! Никого не выпускать! — крикнул примчавшийся на взмыленном коне полковой адъютант. — Где старший сержант?
— Здесь, господин лейтенант! — ответил сержант.
— Вы не приметили тут юношу, вернее — мальчика, в охотничьем костюме?
— Так точно, господин лейтенант, приметил!
— Где он?
— Я думаю, на ферме.
— Немедленно схватить его и доставить в штаб полка живым или мертвым.
— Живым или мертвым?.. Да ведь это же безобидный ребенок.
— Круглый идиот!.. Этот ребенок настоящий дьявол, он стоит целого полка! Это проклятый капитан Сорви-голова, командир разведчиков… Живо, живо! Всем кавалеристам, которыми вы располагаете, — в седло! В одно мгновение были взнузданы и оседланы тридцать коней. И началась бешеная погоня…
У англичан, этих страстных любителей спорта, все может послужить предлогом для неистовых скачек.
Если нет лисицы для травли с собаками, довольствуются маленькими комочками бумаги. Егерь, изображающий собой зверя, разбрасывает их как попало, Охота для потехи или даже подобие такой охоты вполне удовлетворяет спортсмена, лишь бы скакать через самые неожиданные препятствия и испытывать опьянение, которое так волнует искусного наездника. Но когда в перспективе у джентльмена охота за человеком! Когда человек становится дичью, которую нужно взять или убить!.. О! Тогда национальная страсть, помноженная на врожденную первобытную свирепость — Homo homini lupus est[4], превращается в настоящее неистовство. Перед такой охотой меркнут и Rally рарег[5] и Fox hunting[6].
Гнаться за человеком, присутствовать при его агонии — что за наслаждение для цивилизованных варваров! «Вперед! Вперед!..» У англичан этот возглас означает: «Кто придет первым».
Офицеры, пользуясь своей властью, приказали солдатам спешиться и бесцеремонно забрали их коней Взвод сформировался в одно мгновение. Он состоял из драгун, улан, гусар и нескольких yeomanry[7] этих бесстрашных охотников, еще более одержимых, чем их товарищи по регулярной армии.
«Вперед! Вперед!.»
Долг солдата и спортивный азарт подхлестывают друг друга, придавая особую напряженность скачке, которая с ходу приняла бешеный характер.
«Вперед!.. Вперед! Охота за человеком!
Взвод улан то смыкался, то растягивался, в зависимости от темперамента всадников и горячности их коней.
Впереди молодой уланский лейтенант на великолепном, породистом скакуне. С каждым его скачком офицер все больше удалялся от взвода и приближался к беглецам, которые опередили погоню не более чем на шестьсот метров.
Бедные мальчики мчались во весь опор на пони, неказистых с виду, но смелых и умных животных, честно исполнявших свой долг.
Вот оба отряда вступили в полосу высоких трав. Здесь пони приобрели некоторые преимущества: они перешли на своеобразный аллюр, при котором их передние ноги идут рысью, а задние галопом, что дает им возможность, почти не снижая скорости и не путаясь, пробираться среди высоких трав. На голой равнине их настигли бы за каких-нибудь десять минут, в прериях же удавалось сохранять расстояние, отделявшее их от преследователей.
Только уланский лейтенант да еще трое всадников постепенно нагоняли беглецов.
Пони молодого француза, которого англичане прозвали капитаном Сорви-голова, не обнаруживал еще ни малейших признаков усталости. Но удила пони, на котором скакали Фанфан и юный Поль, уже были покрыты обильной пеной; он явно начал уставать. — Фанфан! — крикнул Сорви-голова. — Ты не на деревянном коньке карусели, а в седле! Отдай поводья, положись на коня.
— Ладно, хозяин! — ответил Фанфан. — Придется тебе, Коко, думать за нас обоих, — ласково потрепал он по шее пони. — Впрочем, это не так уж трудно для тебя.
Сорви-голова между тем обернулся. Обеспокоенный приближением англичан, он отстегнул мушкетон.
— Внимание!.. — вполголоса обратился он к своим спутникам.
Затем раздался его свист, услышав который оба пони мгновенно остановились и замерли на месте.
Проворно соскочив с пони, Сорви-голова пристроил на седле ствол своего мушкетона и, наведя его на уланского офицера, осторожно спустил курок. Раздался сухой выстрел. Несколько мгновений Сорви-голова стоял не шелохнувшись, с широко раскрытыми глазами, словно желая проследить полет пули. Офицер, сраженный на всем скаку, выпустил поводья и, взмахнув руками, опрокинулся на круп коня. Лошадь шарахнулась в сторону, офицер, мертвый или тяжело раненный, свалился наземь, а обезумевший от испуга конь, подстегиваемый бьющимися о бока стременами, понесся куда глаза глядят.
— Благодарю вас, Сорви-голова! Может быть, это один из тех, кто убил моего отца! — воскликнул Поль Поттер.
Послышался второй выстрел.
То Фанфан, увидев, что Сорви-голова стреляет, решил последовать его примеру, без малейшего, впрочем, успеха.
— Эх! Чистый проигрыш, — проворчал раздосадованный мальчик.
Три кавалериста, скакавшие за лейтенантом, остановились, чтобы оказать ему помощь. Образовалась маленькая группа.
Бах!..
Фью-ю-ю-ю-ю… — запела, разрывая воздух, пуля.
То снова выстрелил Сорви-голова.
В группе англичан поднялась на дыбы лошадь и, пройдя на задних ногах, подобно геральдическим коням, несколько шагов, грохнулась, подмяв под себя всадника.
— И второй! — с дикой радостью завопил маленький бур.
Бах!.. Это опять так же азартно выстрелил Фанфан — и опять так же успешно промахнулся.
— Ты cтреляешь, как сапожник, Фанфан! — крикнул взбешенный Сорви-голова.
— Передай свое ружье Полю.
— Давай, давай! — обрадовался сын казненного. — Посмотришь, как я стреляю С аккуратностью старого солдата мальчик щелкнул затвором, вложил патрон в казенную часть, спокойно навёл ружье на одного из двух оставшихся в живых улан маленького английского авангарда и выстрелил в тот самый миг, когда уланы возобновили преследование.
— Ух, здорово! — воскликнул Фанфан, радуясь успеху маленького бура, снявшего всадника с коня.
— Ну, Поль! Четвертый — на нас двоих! — крикнул Сорви-голова — Тебе — человек, мне — конь. И два выстрела слились в один. Всадник и конь, пораженные на полном скаку двумя не знавшими промаха стрелками, упали и скрылись в траве.
— Да, ты будешь отомщен, и хорошо отомщен, бедный мой отец! — воскликнул побледневший от гнева мальчик.
Эта страшная расправа, такая долгая в рассказе, совершилась в каких-нибудь полминуты.
Пора было, однако, удирать. Все кавалеристы примчались к месту, где погибли их товарищи. Отряд перестроился.
Уже садясь на пони, Сорви-голова заметил, что все англичане, у которых было огнестрельное оружие, целятся в них.
Он едва успел пронзительно свистнуть и крикнуть:
— Ложись!
Прекрасно выдрессированные животные, услышав знакомый сигнал, распластались на земле одновременно со своими хозяевами.
Над беглецами просвистел град пуль.
Фанфан болезненно вскрикнул.
— Только без глупостей! — воскликнул Сорви-голова, но голос его звучал тревожно.
— Угостили… — ответил Фанфан. — Нечего сказать, угостили!
— Гром и молния!.. Бедный Фанфан! — воскликнул Сорви-голова. — Покажи!
— В левую ходулю угодили, — пытался отшутиться Фанфан. — Погоди… Поломки, кажется, нет — только голень продырявили, и все. Кровоточит, правда, но ничего, не очень больно. Обмотаю ее платком и стану таким же петухом, как и раньше.
— Дай перевяжу.
— Не стоит. Потом как-нибудь… Сейчас дела куда поважнее. Становится жарко.
Действительно, становилось жарко.
Англичане, взбешенные сопротивлением и не ожидавшие встретить таких опасных противников в каких-то мальчишках, которых они думали взять голыми руками, переменили тактику и приступили к новому маневру.
Их двадцать четыре человека. Семеро поскакали направо, семеро — налево, описывая полукруг, чтобы отрезать отступление беглецам. Десять остальных, оставшись на месте, рассредоточились и стали поддерживать огонь в том направлении, где прижались к земле юные партизаны.
— Теперь уж не до смеха, — сказал Сорви-голова. Приподняв голову, он осматривал местность. — Они хотят взять нас в клещи обходным движением. Но посмотрим!.. Придется отступать. Ты сможешь, Фанфан?
— Каждый может все, чего захочет, хозяин. Будь покоен! Уж я-то не повисну колодой на ваших ногах.
— Нам грозит смертельная опасность, — предупредил Сорви-голова.
— Вся наша жизнь смертельная опасность, — ответил молодой парижанин. — Не разбив яиц, и яичницы не приготовишь. Если бы я дрожал за свою шкуру, я остался бы у себя на родине, на улице Гренета.[8] Пока Фанфан философствовал, Сорви-голова не терял даром времени Он установил по компасу, что в полулье направо от них находится хорошо знакомый большой лес, затем связал узлом стремена пони, предварительно перекинув их на седла. Все это он проделал так, чтобы англичане ничего не заметили. А те продолжали лениво постреливать, решив, по-видимому, не предпринимать более энергичных действий, пока их товарищи не завершат окружения. Сорви-голова между тем перекинул через плечо свой мушкетон и, приказав товарищам следовать за ним, с удивительной быстротой пополз среди высоких трав.
Поль и Фанфан, видно, тоже знакомые с этим приемом индейцев, повиновались, и вскоре все трое исчезли в гигантской растительности вельдта. Их пони, распростертые на земле и скрытые густой травой, остались на месте.
Англичане, ставшие более осмотрительными, приближались осторожно, мелкой рысью, время от времени переходя даже на шаг.
Не обращая на них никакого внимания, Сорви-голова двигался направо, к опушке леса Противник не переставал постреливать наугад, и Сорви-голова, продолжавший ползти с проворством ящерицы, сказал вполголоса:
— Только бы не искалечили они наших лошадок… Эх! Будь со мной хотя бы дюжина моих Молокососов, ни один из этих хаки не вернулся бы в свой лагерь — И, обернувшись затем к Фанфану, он спросил: — Как дела, старина?
— Потеем, трудимся, — ответил Фанфан. — Не ручаюсь, что мог бы прыгнуть с трамплина, но что касается ходьбы на четвереньках… одной лапой больше, одной меньше — невелика важность.
К счастью, трава в тех местах была вышиною в метр, а то и больше; только это и спасало бесстрашных сорванцов. В другой обстановке они давно уже были бы схвачены или подстрелены англичанами.
В самом деле, представьте себе луг с Марсово поле[9], на котором играют в прятки, но только всерьез и под угрозой смерти, трое против двадцати четырех.
Какая выносливость, какая ловкость, сколько удачи потребуется этим троим, чтобы благополучно ускользнуть!
Между тем правый и левый отряды англичан завершили полуокружение. Теперь совместно с третьим, оставшимся на месте взводом они готовились сомкнуть кольцо вокруг того места, где, по их мнению, находились беглецы.
Но те, пробираясь между травами, прошли уже расстояние в четыреста метров под прямым углом к их первоначальному направлению Прежде они скакали на север, теперь же ползли на восток. Просто чудо, что англичане до сих пор не приметили их передвижения До спасительного леса оставалось еще не менее полутора тысяч метров. Будь у них достаточно времени, они, конечно, доползли бы до него, но этот невероятно трудный способ передвижения скоро совсем истощил силы раненого Фанфана. При всем своем мужестве он не способен был ползти дальше.
Ослабленный потерей крови, которая не переставала струиться из раны, чувствуя, что с каждой минутой все больше слабеет, еле волоча за собой ноги, он умолял товарищей бросить его.
— Ни за что! Или ты вернешься в лагерь вместе с нами, или мы все погибнем здесь! — воскликнул Сорви-голова.
— Но подумай! Командующий ждет результатов разведки От них зависит судьба всего коммандо[10], — спорил Фанфан.
Вместо ответа Сорви-голова только пожал плечами. Присев на корточки и чуть высунув голову из травы, он беглым взглядом окинул равнину.
Юноша заметил, как сильно они опередили англичан. От врагов их отделяло теперь не менее пятисот метров.
О, если бы только они могли и дальше продвигаться вот так же, под прикрытием травы! Но Фанфан! Бедняга Фанфан!.. Надо спасти его во что бы то ни стало.
Не видя другого выхода, Сорви-голова решил поставить на карту все.
Вложив пальцы в рот, он трижды пронзительно свистнул.
И тогда произошло нечто поистине изумительное. Бурские лошадки, притаившиеся в траве и до сих пор не обнаруженные англичанами, стремительно вскочили и понеслись бешеным галопом, с раздувающимися ноздрями, прыгая над травой, как антилопы. Безошибочный инстинкт полудиких животных не обманул их. Тонкий слух верно уловил направление сигнала, а чутье, более острое, чем у ищеек, вело их по правильному пути.
Растерявшись от изумления, англичане послали было вдогонку смелым животным несколько выстрелов, но, увидев, что пони без седоков, перестали обращать на них внимание.
Преследователи, разумеется, также слышали свист. Но их отряды находились довольно далеко друг от друга, и потому они не могли определить место, откуда он доносился. Больше того, каждый из отрядов принял свист за сигнал другого отряда к атаке. И все они поторопились сойтись в той точке, где никого уже не было.
Нельзя не признать, что для троих ребят, один из которых был к тому же ранен, это был блестящий маневр. К несчастью, опасность еще не миновала. Пони примчались к ним, как вихрь. Немного привстав, Сорви-голова остановил их легким прищелкиванием языка и в каких-нибудь две секунды развязал стремена.
— В седло, Поль! — скомандовал он. — Не заботься обо мне и скачи прямо в лес.
А пока маленький бур садился на лошадь, он поднял Фанфана, усадил его верхом на холку пони и, вскочив позади раненого в седло, устремился за буром.
Англичане, поняв наконец, что их одурачили, послали вслед беглецам, мчавшимся, как ветер, залп проклятий и открыли по ним адский огонь.
Пули свистели, выли, жужжали вокруг Молокососов, срезали стебли трав; музыка была не из приятных.
Пока одни англичане стреляли, другие возобновили погоню. Каких-нибудь пять-шесть минут — и беглецы достигнут леса, где их ожидает спасение.
Да, но пять минут!
Внезапно лошадка Поля отпрянула в сторону, зашаталась и чуть не упала. На левом боку животного показалась длинная струя крови.
— Держись, Поль, твой пони ранен! — крикнул Сорви-голова.
Бур и сам уже почувствовал, что лошадь под ним оседает. Напрасно он подбадривал ее голосом и вонзал ей в бока шпоры. Боясь, что пони упадет, и стремясь продвинуться как можно дальше, Поль стал даже покалывать его ножом То и дело спотыкаясь, доброе животное пробежало еще метров триста, потом зашаталось и тяжело повалилось на землю. Изо рта и ноздрей его показалась кровь.
— Бедный Коко! — всхлипнул Фанфан, обожавший своего коня А маленький бур, этот ловкий наездник, успел уже соскочить и стоял целый и невредимый Остановив своего пони, Сорви-голова крикнул:
— Вскарабкайся позади меня, Поль, и держись крепче. Чем мы хуже сыновей Эмона[11]?
Уставший и перегруженный пони уже не мог бежать так быстро, как до сих пор. И хотя до леса оставалось не более трехсот метров, расстояние между беглецами и англичанами уменьшалось с каждой секундой.
Раздался новый залп, и Поль, застонав, скатился в траву. Правда, он тут же вскочил и крикнул, догоняя товарищей:
— Ничего страшного, я только обезоружен!
Пуля угодила ему между лопаток, но, по необыкновенно счастливой случайности, сплющилась, ударившись о дуло ружья, причем искривила его и разбила ложе приклада.
Еще полтораста метров!
Англичане приближались, улюлюкая, с неистовыми криками «ура». Еще бы! Что за чудесная охота! Маленький бур бежал по траве вслед за пони, но трава теперь была уже не такая густая и высокая.
А тут еще пони, попав ногой в разрытый муравейник, упал на колени, и Сорви-голова с Фанфаном, перелетев через его голову, шлепнулись оземь шагах в шести от него.
Полуоглушенный, Сорви-голова мгновенно вскочил, но его товарищ лежал без сознания.
— Сдавайтесь!.. Сдавайтесь!.. — заорали англичане.
— Ни за что! — гаркнул им в тон Сорви-голова, наводя на них свое ружье.
С изумительным хладнокровием он выстрелил три раза подряд и сшиб с коней трех мчавшихся впереди англичан.
Потом, передав свое ружье Полю, он произнес:
— В магазине осталось еще четыре патрона. Задержи врага, а я унесу Фанфана.
Фанфан по-прежнему лежал без памяти. Сорви-голова поднял его и побежал к лесу.
Он уже почти достиг опушки, как вдруг всего в нескольких шагах от себя услышал раздавшийся из леса громоподобный голос: «Огонь!» И в то же мгновение он очутился среди дыма и пламени: со всех сторон громыхали выстрелы.
Капитану Сорви-голова показалось, что он в настоящем аду.
Не так давно «Журнал путешествий» опубликовал под заголовком «Ледяной ад» рассказ о приключениях французов в Клондайке, стране богатейших золотых россыпей. Напомним кратко об этой захватывающей драме.
Несколько молодых французов, жертвы прославившегося своими злодействами бандитского сообщества «Коричневая звезда», отправились искать счастья в это таинственное Эльдорадо Полярного круга. Ценою неимоверных страданий и смертельных опасностей им действительно удалось добыть баснословное состояние. Но бандиты, не упускавшие их из виду, тайно отправились за ними в Клондайк. Там они узнали, что французам посчастливилось открыть «Золотое море» — богатейшие россыпи, упорно разыскиваемые всеми золотоискателями. Разумеется, бандиты решили завладеть этим сокровищем, которое, даже по предварительным подсчетам, превышало, и значительно превышало, ослепительную цифру в сто миллионов.
Героями этой драмы золота и крови были семь человек: молодой ученый Леон Фортэн и его прелестная невеста Марта Грандье; газетный репортер Поль Редон; присоединившийся к ним старый канадец Лестанг; Дюшато и его отважная дочь Жанна и, наконец, брат Марты — Жан Грандье.
Жану Грандье, воспитаннику колледжа[12] Сен-Барб, было тогда всего пятнадцать лет. Природа одарила его недюжинным умом, физической силой и необыкновенной для юноши его лет выносливостью. Этот школьник, умевший храбро противостоять всем испытаниям, совершил там чудесные, почти легендарные подвиги.
Не будем говорить о его изумительной способности переносить мороз в пятьдесят градусов, о необыкновенной ловкости, проявленной им в борьбе с дикими зверями — огромными полярными волками, — скажем лишь, что, тяжело раненный, обмороженный, ослабленный потерей крови, он собственноручно убил пятерых бандитов из шайки «Коричневой звезды» и освободил свою сестру и Жанну Дюшато, находившихся в плену у этих злодеев. Во Францию он вернулся сказочно богатый и одержимый той жаждой приключений, которая знакома и не дает покоя всем, кто хоть раз вкусил прелесть этой волнующей жизни.
Отдохнув несколько месяцев, Жан заскучал. Его деятельная натура требовала применения своим силам. Он решил было, став во главе какой-нибудь географической экспедиции, проникнуть в не исследованные еще страны или взяться за какое-либо другое смелое и полезное дело, но тут вспыхнула англо-бурская война.
Пылкая и благородная душа Жана Грандье мгновенно загорелась сочувствием к двум маленьким южноафриканским республикам, боровшимся за свою независимость.
Его восхищали спокойствие, достоинство и величие старого, патриархального президента — благородного Крюгера, в котором он видел живое воплощение древних добродетелей мужественного бурского народа.
Он влюбился в буров, этих солдат-добровольцев, ненавидевших войну и взявшихся за оружие только ради защиты святого дела национальной независимости. В то же время он от всей души возненавидел англичан-завоевателей, которые развязали войну, бросив многочисленную и могучую английскую нацию против двух крошечных государств. Уже один только этот факт вопиющего неравенства сил казался ему величайшим преступлением против человечества.
С одной стороны — могущественная, богатейшая в мире империя с населением в четыреста миллионов человек, с превосходной армией, флотом, колониями, первоклассной промышленностью, огромными финансовыми ресурсами. Колосс, господствующий на морях и на суше — целой трети земного шара! С другой стороны — два крошечных народца, едва насчитывающих четыреста тысяч жителей, мирных крестьян, занимающихся земледелием и мечтающих только о том, чтобы жить в мире и быть подальше от всех тревог, которые потрясают человеческое общество.
Он трепетал за них, изумлялся равнодушию цивилизованных народов, возмущался тем, что ни один из этих народов не посмел или не смог помешать этому несправедливому нападению, совершенному на другой же день после «международной мирной конференции».
Он говорил себе:
«Если большие государства так эгоистичны и подлы, а эта отвратительная вещь, которую называют политикой, потворствует их эгоизму и подлости, то все честные люди, люди большого сердца должны откликнуться и действовать, не щадя своей жизни. Я молод, смел и свободен в своих поступках, я люблю приключения, меня влечет ко всему величественному и доброму Я готов отдаться душой и телом благородному делу защиты слабых. И потому я стану добровольцем трансваальской армии».
Он поделился своим проектом с сестрой Мартой и ее мужем, Леоном Фортэном. Те от души его одобрили.
Да и кто бы мог помешать ему свободно распорядиться своей жизнью и своим состоянием?
После трогательного прощания со своим другом Полем Редоном, женившимся к тому времени на Жанне Дюшато, он отправился в намеченное путешествие.
Марта и Леон провожали Жана Грандье. Он уезжал в 8 часов 40 минут с вокзала П. Л. М[13]. скорым поездом, идущим в Марсель, откуда ему предстояло отплыть в бухту Делагоа[14].
Когда они подкатили к огромному вокзалу, какой-то подросток лет пятнадцати бросился открывать дверцу роскошного экипажа. Но соскочивший в ту же минуту с козел лакей Жана, обиженный непрошеным вмешательством в его служебные обязанности, так грубо отшвырнул мальчика от кареты, что тот растянулся во весь рост, больно ударившись лицом о мостовую. Богатство не ожесточило сердца героев Клондайка. Все трое невольно вскрикнули, а Жан, поспешно выйдя из кареты, подхватил парня подмышки и поставил его на ноги:
— Не очень больно?.» Все цело?.. Прости, друг, и, прошу тебя, прими маленькое вознаграждение.
А подросток, хотя у него обильно струилась из носу кровь и ему было очень больно, заставил себя улыбнуться и пробормотал:
— Вы очень добры, но, право, ничего…
Ни упрека, ни малейшего намерения поскандалить, чтобы извлечь выгоду из происшествия.
От взгляда Жана не ускользнуло, что у подростка приятная внешность, что одет он опрятно и что в нем нет ничего от классического типа открывателя каретных дверей[15]. Облик Гавроша[16], но отнюдь не уличного хулигана. Все это мгновенно промелькнуло в голове Жана. Порывшись в жилетном кармане, он вытащил оттуда горстку луидоров[17] и протянул их мальчику.
— Бери, не стесняйся, — сказал Жан Грандье, — и не поминай лихом нашу встречу.
Мальчик краснеет, бледнеет, смотрит, разинув от изумления рот, на золотые монеты и, наконец, восклицает:
— И все это мне? Из-за какого-то шлепка о мостовую? Здорово!.. Благодарю вас, князь! Наконец-то я выберусь за фортифы[18] и полюбуюсь на белый свет!
— Ты любишь путешествовать? — спросил Жан.
— До безумия! С пеленок мечтал… А теперь вот благодаря вам я могу купить билет до Марселя.
— Постой, постой, но почему же именно в Марсель? — воскликнул Жан.
— Потому что уж там-то я как-нибудь обернусь и непременно попаду в страну буров.
— Что?! Ты хочешь в волонтеры?! — невольно вырвалось у Жана.
— Да. Уж больно хочется поколотить этих англичанишек, которые мучают буров!
Леон Фортэн и его жена с интересом прислушивались к разговору, в котором собеседники перескакивали с пятого на десятое.
— Как тебя зовут? — без лишних предисловий спросил Жан.
— Фанфан.
— Где живешь?
— Раньше жил на улице Гренета, двенадцать, а теперь так, вообще… ну, просто на улице.
— Родители есть?
— Отец. Он пьянствует все триста шестьдесят пять дней в году и уж никак не меньше двух раз в сутки награждает меня колотушками. А позавчера совсем из дому выгнал.
— А мать?
— Пять лет, как умерла, — ответил мальчик, и на глазах у него блеснули слезы.
— Так, значит, ты твердо решил записаться в трансваальскую армию?
— О да!
— В таком случае, Фанфан, я беру тебя с собой.
— Не может быть!.. Благодарю от всего сердца! С этой минуты я ваш и на всю жизнь! Увидите, как предан будет вам Фанфан!
Так капитан Сорви-голова завербовал первого добровольца в свою роту разведчиков.
В Марселе Жан завербовал еще одного добровольца, который работал раньше поваренком на морском пароходе, а теперь был без места. Его, как и всякого провансальца, звали Мариусом, и он охотно отзывался на прозвище «Моко».
В Александрии Жан завербовал сразу двоих. То были юнги: один — итальянец, другой — немец; оба они только что вышли из больницы и ожидали отправки на родину. Немца звали Фрицем, итальянца — Пьетро.
Рассмеявшись, Жан сказал Фанфану:
— Четыре человека — целый полувзвод, и я его капрал!
Вербовка этого разноязычного интернационального отряда продолжалась всю дорогу.
В Адене Жан наткнулся на двух алжирских арабов. Их вывез из Алжира губернатор Обока[19], но они бежали от него и теперь старались как нибудь устроиться. Они говорили на ломаном французском языке и охотно согласились следовать за внушавшим доверие молодым человеком, который к тому же предложил им великолепное жалованье.
Наконец, уже на пароходе, Жан Грандье встретился с семьей бедных французских эмигрантов, отправлявшихся попытать счастья на Мадагаскар.
Их было пятнадцать человек, считая племянников и других дальних родственников. И, увы, все они были так бедны, что даже легендарная, ставшая нарицательной нищета Иова[20], наверное, показалась бы им богатством.
Молодость и энтузиазм Жана произвели сильное впечатление на этот маленький клан, и ему удалось уговорить трех юношей последовать за ним в Трансвааль Под предлогом возмещения убытков за потерю трех пар здоровых молодых рук, которых он временно лишал семью, Жан вручил главе семьи десять тысяч франков и обещал выплатить столько же после окончания кампании.
«И все же мне хотелось бы пополнить свой отряд до дюжины», — думал Жан, превратившись из капрала во взводного.
Результаты, которых он добился в этом отношении по прибытии в Лоренцо-Маркес, превзошли все его ожидания.
Жан, как человек, привыкший надеяться только на самого себя, привез из Франции на сто тысяч франков оружия, боеприпасов, одежды, обуви, предметов снаряжения и упряжи. Он знал, что на войне все может понадобиться. Правда, его немного тревожил вопрос о выгрузке этого более чем подозрительного багажа на португальской территории. Однако, несмотря на свою молодость, наш друг был достаточно дальновидным и опытным парнем, ибо опасные приключения являются лучшей школой жизни. Поэтому, когда корабль пришвартовался, Жан преспокойно оставил на его борту свой огромный груз, а сам отправился на дом к начальнику португальской таможни.
Лузитанское[21] правительство плохо оплачивало своих служащих. Жалованье им выдавали редко, а зачастую и совсем не выдавали. Им предоставлялась полная свобода выкручиваться как угодно из этого неприятного положения. Они и выкручивались, да так ловко, что жили совсем неплохо и даже довольно быстро наживали состояние, и это, несомненно, свидетельствовало об их изумительных административных способностях.
Жан Грандье, осведомленный об этой особенности их существования, поговорил несколько минут (ведь время теперь деньги!) с его превосходительством и тут же получил разрешение на немедленную выгрузку своей поклажи.
Его превосходительство потребовал лишь заверения, что в многочисленных и тяжелых ящиках находятся орудия производства.
Жан, не моргнув, охотно уверил его в этом и уплатил таможенные пошлины.
Многим эти пошлины показались бы, вероятно, несколько раздутыми, ибо они составили кругленькую сумму в тридцать пять тысяч золотых франков, из которых лишь пять тысяч приходились на долю правительства, остальные же тридцать шли в карман его превосходительства. Но ведь его превосходительство, в свою очередь, должен был вознаградить за временную слепоту английских контролеров, а это стоило ему нескольких крон.
Жан был в восторге от своей сделки и приказал, не мешкая ни минуты, выгружать «орудия производства», которые тут же были отправлены по железной дороге в Преторию.
Неистощимое великодушие и неиссякаемая веселость Жана производили сильное впечатление на всех, кто сталкивался с ним. Его умение, не командуя, одним лишь словом или даже просто жестом заставить повиноваться себе, его сдержанность, его исполненная собственного достоинства непринужденность в обхождении с людьми, его уверенность в себе — все выдавало в нем вождя.
Первые его товарищи, фанатически поверившие в него, вербовали ему все новых и новых сторонников. Так, они привели к нему двух молодых креолов из Реюньона[22], которые, попытав счастья в шахтах Трансвааля, возвращались домой без единого лиарда[23]. Затем были завербованы два молодых португальских солдата, дезертировавшие по какой-то веской причине из своих частей, и, наконец, юнга торгового флота, страстный любитель приключений, который немедленно покинул свой корабль, чтобы примкнуть к ним.
Теперь их собралось пятнадцать парней, мечтавших о подвигах. И хотя среди них были представители самых различных национальностей, все они отлично уживались друг с другом, слившись в тесную, дружескую семью.
Двадцать четыре часа спустя поезд мчал их в Преторию[24], куда они и прибыли без особых приключений. Жан Грандье отправился к президенту Крюгеру и был тут же принят вместе со своими товарищами.
В Трансваале не существовало никаких преград между президентом и его посетителями: ни приемных, ни адъютантов, ни секретарей, — свободный доступ для всех, у кого была надобность к этому высокочтимому народом государственному деятелю, чью нечеловеческую энергию, казалось, впитал в себя весь храбрый, сражавшийся за свою независимость народ Трансвааля.
Волонтеров во главе с их командиром ввели в обширный зал Здесь у заваленного бумагами письменного стола сидел президент, черты лица которого были известны всему миру по фотографиям.
Секретарь, стоявший рядом с ним, перелистывал депеши и по указанию президента быстро делал на них пометки. В уголке крепко сжатых губ старика свисала его неизменная трубка, дымившая после методических и коротких затяжек Выразительное, с крупными чертами и массивным подбородком лицо этого крепко сбитого великана было обрамлено густой бородой, а чуть прищуренные глаза пронизывали собеседника острым взглядом, смущавшим своей твердостью и внутренней силой.
О нет, ничего общего с Крюгером на английских карикатурах!
Достаточно взглянуть на него, увидеть его медлительные, почти вялые движения, его высохшее лицо, его словно высеченный резцом ваятеля корпус, его атлетическое телосложение, чтобы почувствовать огромную дремлющую в нем силу, железную, ничем несокрушимую и непреклонную волю.
Да, этот человек производил внушительное, даже величественное впечатление, несмотря на простоту его нескладно скроенной одежды, несмотря на этот вышедший из моды, смешной, единственный в своем роде и неизменный, как и его трубка, шелковый цилиндр, без которого он нигде и никогда не появлялся.
А впрочем, эта шляпа действовала неотразимо. Ведь она, так сказать, была частью самого президента Крюгера, вернее, столь же неотъемлемой характерной чертой его внешности, как чепчик королевы Виктории, как монокль мистера Джозефа Чемберлена[25] или треуголка Наполеона.
И. впечатление, производимое ею, было настолько сильно, что у Фанфана, ошеломленного этим шедевром шляпного мастерства, невольно вырвалось по меньшей мере непочтительное восклицание:
— Боже! Ну и колпак!
К счастью, президент не очень-то разбирался в тонкостях парижского жаргона. Он не знал, точнее, уверял, что не знает и не понимает ни одного языка, кроме голландского.
Благоразумнее, конечно, было бы не очень доверять этому.
Президент медленно обернулся к Жану Грандье, легким кивком ответил на его приветствие и спросил через своего переводчика:
— Кто вы и что вам угодно?
— Француз, желающий драться с врагами вашей страны, — последовал лаконичный ответ.
— А эти мальчики?
— Завербованные мною волонтеры. Я на свой счет вооружаю, снаряжаю и одеваю их, покупаю им коней.
— Вы так богаты?
— Да. И я намерен завербовать сотню молодых людей, сформировать из них роту разведчиков и отдать ее в ваше распоряжение.
— А кто будет командовать ими?
— Я. Под начальством одного из ваших генералов.
— Но ведь они еще совсем молокососы.
— Молокососы? Неплохо! Отныне так и будем называться: отряд Молокососов. Могу вас заверить — вы не раз услышите о нас!
— Сколько же вам лет?
— Шестнадцать.
— Гм… молодо-зелено.
— В шестнадцать лет вы, кажется, уже убили вашего первого льва? — Верно! — улыбнулся Крюгер.
— И потом юность… Разве не в этом именно возрасте человек полон дерзновенных мечтаний, беззаветной преданности, жажды самопожертвования, презрения к опасностям и даже к самой смерти!
— Хорошо сказано, мой мальчик! Будьте же командиром ваших Молокососов, вербуйте сколько хотите волонтеров и превратите их в солдат. Бог свидетель — вы мне нравитесь, и я поверил в вас.
— Благодарю вас, господин президент! Вот увидите как славно мы у вас поработаем!
Но старик уже поднялся во весь свой рост, намекая на конец аудиенции. Он пожал капитану Молокососов руку, да так стиснул ее, что у другого бы она хрустнула, и при этом убедился, что рука Жана Грандье тоже не из слабых.
— Верю, что этот маленький француз совершит большие дела, — сказал он улыбаясь.
Старый президент, или, как его любовно называли буры, «дядя Поль», оказался хорошим пророком.
На другой день пятнадцать Молокососов шагали по улицам Претории в полном боевом снаряжении, с маузерами за плечами, с патронташами на поясных ремнях, в широкополых фетровых шляпах.
А еще через пятнадцать часов у них уже были свои пони, на которых они молодцевато гарцевали живописной кавалькадой.
О, этот юный капитан не в игрушки играл! Какое глубокое знание людей обнаружил он! Как верно рассчитал, что нет лучшей рекламы для набора волонтеров, чем появление на улицах этого маленького кавалерийского отряда.
Волонтеры так и стекались к нему со всех сторон. Не прошло и недели, как Жан Грандье набрал свою сотню Молокососов, самому младшему из которых было четырнадцать, а старшему — семнадцать лет. А так как весь этот народ изъяснялся на какой-то невообразимой тарабарщине, Жан стал искать переводчика, который знал бы английский, французский, голландский языки и хотя бы несколько слов по-португальски.
И он нашел. Это был тридцатилетний бур с длинной волнистой бородой. Мальчики прозвали его «Папашей». На седьмой день эскадрон Молокососов парадным маршем прошел перед домом президента. Президент, с трубкой во рту и в своем неизменном колпаке, произвел смотр.
Дядя Поль слегка улыбался. Эта улыбка, от которой давно уже отвыкли его губы, походила скорее на растроганную гримасу, на немую ласку, обращенную к юным храбрецам, готовым отдать свою жизнь благородному делу борьбы народа за независимость.
Осажденный бурами Ледисмит находился тогда почти в полном окружении. Сюда-то в распоряжение генерала Вильжуэна и был доставлен по железной дороге интернациональный эскадрон.
Начало кампании оказалось довольно тягостным для маленькой кавалерийской части и разрушило немало иллюзий молодых людей.
Как известно, всякий доброволец мечтает о подвигах, а в армию идет для того, чтобы драться. И вот первое и довольно жестокое разочарование: сражение на войне — редкость.
Война — это, прежде всего, нескончаемые походы и переходы, марши, контрмарши и маневры; прибавьте сюда караульную службу, ночные обходы при любой погоде, бессонные ночи, утомление, недоедание и всякого рода лишения; приказы, контрприказы; неизбежную при этом суматоху, — короче говоря, целую кучу вещей, ничего общего не имеющих с боевыми делами и угнетающе действующих на нервы солдата-добровольца.
Война, видите ли, нечто обратное параду, изнанка всего того, что увлекает вас своим блеском.
А в этой войне была и другая неприятная сторона. Известно, что в мирное время буры самый гостеприимный народ; они принимают путника с таким сердечным и щедрым радушием, которое зачастую граничит с расточительством.
Но вот что достойно удивления: во время войны с англичанами эти же самые буры холодно, почти с недоверием встречали иностранных добровольцев, стекавшихся к ним со всех концов света.
Ведь они же никого не звали себе на помощь, и потому их как будто удивляли все эти энтузиасты, которые несли им в дар свою жизнь и кровь. Замешательство, с каким они принимали бескорыстное самопожертвование добровольцев, граничило с неблагодарностью.
Что же произошло с Молокососами?
Бурский генерал, принявший Молокососов более чем холодно, не мог придумать для них ничего лучшего, как конвоирование и охрану обозов. Подумать только! Они, эти одержимые страстью к подвигам юнцы, переплыли океан, проехали тысячи километров, а их обрекли на конвоирование обозов. Занятие, бесспорно, полезное, но весьма прозаическое.
Жан Грандье еще сдерживался, но остальные Молокососы роптали не хуже ворчунов старой гвардии[26]. Даже переводчик Папаша, наделенный присущим бурам хладнокровием и крепкими нервами, ругался и клял судьбу на всех четырех языках.
Так шли дни за днями, не принося никаких изменений, если не считать земляные работы, на которые их иногда посылали. Хуже этого нельзя было ничего придумать.
Между тем люди эскадрона все теснее сближались друг с другом. Молокососы знакомились, у них появилось чувство локтя, они начали — о, пока еще очень смутно понимать друг друга.
Кроме того, молодые буры, — а их было большинство и эскадроне, — занялись дрессировкой пони и превратили их прямо-таки в ученых животных.
Но вот наконец в тот самый момент, когда у наших сорванцов совсем опустились руки и бедные ребята готовы были пасть духом, внезапно была замечена кавалерийская разведка англичан.
— Враг! Враг! Хаки!.. Там!..
— Где?..
— Направо!..
— Они отрежут нас!..
Все кричали разом и на разных языках. Пони, насторожившись, рыли копытами землю. Молокососы ждали приказа, но приказа не было. И тогда Фанфан, зевака по натуре, не в силах совладать с любопытством, вскочил на пони и поскакал вперед.
За ним последовал второй Молокосос — он тоже сгорал от любопытства, затем еще четверо, потом десять, пятнадцать и, наконец, весь эскадрон. Ведь это же война, самая настоящая война, с битвой, тут, у них под руками… О нет, этого случая они не упустят!..
Юные безумцы помчались во весь опор, с криком, с гиканьем, думая только об одном — столкнуться с англичанами, ударить по ним.
Сорви-голова, захваченный врасплох, даже не пытался остановить Молокососов или внести какой-то порядок в эту ураганную атаку. Он бешено пришпорил своего коня, вынесся вперед и голосом, покрывшим весь этот гам, скомандовал:
— Вперед!
Поистине великолепна была эта атака, пускай неожиданная, беспорядочная, но исполненная отчаянной решимости и неистового мужества.
Обычно кавалеристы пользуются при атаке шашкой или пикой, но так как у Молокососов не было ни того, ни другого, они мчались на врага, потрясая своими маузерами. Это глупо, это безумно, это нелепо. Пусть будет так Но именно это и принесло им успех.
Английские кавалеристы — народ не трусливый и отнюдь не из тех, кого легко захватить врасплох. Обнажив шашки, они ринулись на скачущий врассыпную эскадрон. Сейчас должно произойти страшное столкновение, а сорванцы даже не перестроились согласно законам кавалерийского боя.
Но тут Жан, сохранивший еще кое-какие крохи хладнокровия, за несколько секунд до трагического столкновения прибегнул к последнему средству. Он бросил поводья, мгновенно прицелился, выстрелил и закричал во всю глотку:
— Огонь!.. Целься пониже!..
Папаша проорал этот приказ по-голландски. И началась ожесточенная пальба. Магазины их маузеров были полны. Каждый Молокосос успел выстрелить по три раза.
Лошади англичан стали валиться одна на другую вперемешку со своими всадниками. Невообразимый беспорядок мгновенно охватил весь отборный отряд, контратака захлебнулась.
Больше того. Пони Молокососов, не чувствуя натянутых поводьев, понесли. На полном скаку они врезались в английский эскадрон, промчались сквозь его ряды и полетели дальше. Некоторые, пони, увязнув в груде валявшихся коней, поднимались на дыбы и в свою очередь опрокидывались.
Получилась ужасная мешанина из убитых и раненых людей и лошадей. Воздух огласился проклятиями, стонами и предсмертными хрипами.
Но никому не было до этого дела.
Англичане — их было шестьдесят человек, — потеряв треть своего состава и предполагая, что за Молокососами следует другой, более сильный неприятельский отряд, повернули коней и бросились наутек к своим аванпостам. Однако на полдороге они снова наткнулись на тех Молокососов, пони которых пронеслись сквозь строй англичан. Сорванцы, успев перестроиться, опять напали на них с фронта.
Нет спасения от этих одержимых юнцов! Они окружили врагов и, под угрозой расстрела в упор, потребовали, чтобы англичане сдались. И те вынуждены были сдаться.
Потери англичан: тридцать убитых и раненых и почти столько же пленных, которых Молокососы с торжеством повели к своему генералу.
Потери Молокососов: трое убитых, шесть человек раненых и десять искалеченных лошадей.
Вот это война!.. Чудесно!
Сражавшийся с неистовой отвагой Фанфан, который, кроме воинских талантов, обладал красивым голосом, по пути в лагерь громко затянул песенку Фанфана-Тюльпана[27]. Его товарищи-французы хором подхватили ее, остальные подпевали вполголоса.
Песня была дьявольски живая и веселая.
— Великолепно! — воскликнул восхищенный ею Жан Грандье. — Это твоя песенка, Фанфан?.. Теперь она станет песней Молокососов.
— Отлично, хозяин, — нашим боевым маршем. Да, черт возьми, вперед! С этой песней ты всегда будешь вести нас к победе… О, простите! Я и позабыл, что вы мой хозяин и благодетель…
— Слушай, Фанфан, ты просто злишь меня своими бесконечными «хозяин» да «благодетель». Хватит! Тут теперь одни товарищи-солдаты, только что получившие боевое крещение. Отныне я ввожу обязательное «ты» между всеми нами… А теперь продолжай свою песенку.
Генерал горячо поздравил отважных сорванцов, когда они привели к нему пленников.
До сих пор он почти не замечал их и теперь не мог прийти в себя от изумления. И действительно, рядом с гигантами — английскими кавалеристами юнцы на своих пони выглядели как мартышки, вскочившие верхом на собак.
— Да ведь это же дети, настоящие Melkbaarden (молокососы), — сказал Вильжуэн. Папаша перевел его слова, а сорванцы воскликнули в один голос:
— Ну и что же! Молокососы, а работали за больших.
— Что же касается вас, — продолжал генерал, обращаясь к Жану, — должен признаться: вы сманеврировали, как настоящий Temmer van wilde paarden. Но будьте осторожны: во второй раз это может кончиться не столь удачно.
Папаша — переводчик, дойдя до тяжелой, как булыжник, фразы генерала: Temmer van wilde paarden, что означает дословно «укротитель диких лошадей», удачно нашел для нее точный и меткий перевод в чисто французском выражении: «Сорви-голова».
— Сорви-голова? Подходит! Как раз по мне. К тому же меня и в Клондайке так звали.
— Да здравствует капитан Сорви-голова! — воскликнул Фанфан.
Так закончилось это горячее дело.
Молокососы доказали, что они пригодны для более значительных дел, чем конвоирование обозов. Отныне они были зачислены в качестве разведчиков в коммандо генерала Вильжуэна и проявляли поистине удивительную ловкость, энергию и выносливость на этой тяжелой службе.
Однажды Сорви-голова, задавшийся, казалось, целью оправдать свое многообещающее прозвище, находился в разведке на левом берегу Тугела[28]. Не желая подвергать риску своих волонтеров в местности, где на каждом шагу их стерегла смертельная опасность, он действовал тут в одиночку. Как вдруг английские кавалеристы, скрывавшиеся за каким-то холмиком, приметили его и, кинувшись за ним вдогонку, прижали к самому берегу.
Сорви-голова понадеялся на силу своего пони и заставил животное одним прыжком броситься в реку. Англичане не решились последовать за ним, но открыли бешеную пальбу с берега.
До слуха Жана со всех сторон доносились зловещие звуки… То барабанил по воде град преследующих его пуль, и просто чудо, что ни одна из них не задела его.
Но с пони что-то случилось: он стал бить ногами по воде и пошел ко дну, увлекая за собой всадника.
Оторвавшись от седла, Сорви-голова некоторое время держался под водой. Стоило ему, однако, высунуть голову, чтобы глотнуть воздуха, как она превращалась в мишень для англичан. Он снова скрывался под водой, опять выплывал и в конце концов окончательно выбился из сил. Стало трудно дышать, одеревенели руки и ноги. Еще несколько секунд — и отважный юноша пойдет ко дну.
Эту отчаянную борьбу увидел человек, стоявший на другом берегу. Не обращая внимания на пули англичан, направивших теперь на него свой огонь, человек этот бросился в воду, быстро подплыл к Молокососу и подхватил его в то самое мгновенье, когда Жан уже терял сознание.
Одна из пуль настигла храброго спасителя, задев его плечо. Не заботясь о ране, оставлявшей кровавый след на воде, он плыл с удвоенным упорством и, сам почти лишившись чувств, вынес на берег юного командира разведчиков.
Неизвестный, спасший Жана с опасностью для собственной жизни, был не кто иной, как фермер Давид Поттер. Храбрец отнес юношу к себе на ферму, находившуюся в двух километрах от берега, и стал ухаживать за ним с отеческой заботливостью.
Надо ли говорить о том, какую благодарность почувствовал молодой француз к своему спасителю! Выздоровев, он всякий раз, когда выдавалась свободная от службы минутка, приезжал на ферму пожать шершавую руку бурского фермера и отдохнуть несколько часов в тесном кругу его семьи.
Выше мы уже рассказали, при каких страшных обстоятельствах и как трагически оборвалась эта дружба.
Читатель вполне может теперь представить себе, в какую ярость привела капитана Сорви-голова расправа с его другом и спасителем, совершенная у него на глазах англичанами с утонченной жестокостью, недостойной солдат великой нации.
Он поклялся жестоко отомстить, а клятва, произнесенная таким человеком, как Жан Грандье, не могла остаться невыполненной.
Остальное нам уже известно. К сожалению, в тот момент, о котором идет наш рассказ, капитан разведчиков был совершенно лишен возможности отомстить членам военного суда за убийство своего друга…
После головокружительного бегства по травянистой степи и хитрых, чисто индейских приемов, с помощью которых они вырвались из почти полного окружения англичан, юный Поль и Сорви-голова с Фанфаном на плечах очутились перед непроходимой чащей колючей мимозы. Они надеялись найти здесь спасение, как вдруг навстречу им и почти в упор раздалась частая пальба. Но что за чудо! Ни одна из пуль даже не задела Молокососов. И это было тем более удивительно, что таинственные стрелки, хорошо укрытые за ветками и стволами деревьев, имели полную возможность спокойно целиться Зато с полдюжины англичан, подстреленных на расстоянии тридцати метров, как кролики, перекувырнулись в воздухе.
— Будь покоен, хозяин! — воскликнул ослабевший, но не унывающий Фанфан. — Будь покоен! Это друзья!
— Верно! — сказал Сорви-голова. — Верно, это свои… Вперед, товарищи!
Поль бесстрашно полез в чащу, покрытую колючками, за ним последовал Фанфан, а Жан замыкал шествие, подталкивая Фанфана и помогая ему.
Передвигаясь таким образом, они вскоре очутились перед строем гремевших маузеров, из стволов которых то и дело поднимались легкие клубы дыма. Около двадцати юнцов, притаившихся под листвой, встретили их радостным криком:
— Спасены!.. Спасены!.. Сорви-голова узнал в них самых отважных Молокососов. Их появление здесь граничило с чудом.
Тут и Мариус, по прозвищу Моко, и Фриц, и Пьетро, и юные арабы Макаш и Сабир, и Финьоле — юнга, и три эмигранта — Жан Луи, Жан Пьер и просто Жан, и оба португальца — Фернандо и Гаетано, и шестеро молодых буров — Карел, Элиас, Жорис, Манус, Гюго, Иохим, и другие, лица которых трудно было разглядеть за стволами продолжавших грохотать маузеров.
Да, их было не меньше двадцати человек, и натворить они успели немало.
Кони английских кавалеристов представляли заманчивую мишень для таких метких стрелков, как Молокососы. Чудесно укрытые кустарником, они стреляли без перерыва и укладывали англичан одного за другим.
Что ж! И на этот раз сорванцы остались победителями в схватке с отборным войском ее королевского величества.
Почти все кони англичан уже валялись на земле, когда шести оставшимся в живых кавалеристам пришла в голову спасительная мысль повернуть их назад и помчаться к своим позициям Их бегство сопровождалось оглушительным «ура» сорванцов, которые вышли теперь из засады и чуть не задушили в объятиях спасенного ими капитана.
Впрочем, излияния длились недолго, рассказы пришлось отложить на земле лежали раненые и контуженные, надо было подумать о них.
Сорви-голова направился к тем, которые только что преследовали его с торжествующими возгласами охотников, заметивших, что дичь выбивается из сил, и вообразивших, что уже держат ее в своих руках.
Помимо чувства человечности, еще одно соображение заставило капитана Сорви-голова поспешить на помощь своим врагам.
Его взгляд случайно упал на красивого парня, нога которого была придавлена мертвым конем.
В этом беспомощном «спортсмене» Сорви-голова узнал сержанта, исполнявшего обязанности секретаря суда. Его извлекли из-под коня, и Сорви-голова с удовлетворением отметил, что тот не ранен, а лишь слегка контужен.
— Хотите получить свободу? — без дальних оговорок спросил его капитан Молокососов.
— Конечно, — стараясь соблюсти чувство собственного достоинства, ответил солдат, — если только это не сопряжено с условием, противным моей воинской чести.
— Я слишком уважаю себя и дело, за которое сражаюсь, чтобы не уважать чести обезоруженного врага. И вот чего я требую от вас взамен предоставленной вам свободы: вы должны лично вручить мои письма каждому из членов военного суда, осудившего Давида Поттера.
— Охотно, — ответил англичанин, не ожидавший, что так дешево отделается.
— В таком случае, прошу вас сообщить мне их фамилии.
— Извольте. Председатель — лорд Ленокс, герцог Ричмондский, полковник гайлендеров Гордона. Судьи. Колвилл — майор третьего уланского полка, Адамс — капитан четвертой артиллерийской батареи, Руссел — капитан второй роты седьмого драгунского полка и Харден — капитан первой роты шотландских стрелков.
— Благодарю вас, — ответил Сорви-голова. Жан Грандье принадлежал к людям, которые не любят терять времени даром. Тут же достав из кармана бумажник, он извлек оттуда пять визитных карточек и быстро бисерным почерком написал на каждой из них следующие строки:
«Убитый вами ни в чем не повинный Давид Поттер приговорил вас к смертной казни. Я — исполнитель его мести. Где бы вы ни были, моя рука всюду сумеет настигнуть вас. Вы были безжалостны, а буду таким же. И вы все погибнете. Сорви-голова».
Надписав на обороте карточек адреса членов военного суда, он вручил их сержанту, сказав:
— Дайте честное слово доставить их по назначению.
— Клянусь честью! Ваши послания будут переданы мною их адресатам.
— Отлично. Вы свободны!
Служба Молокососов — не синекура[29]. Из этих сорванцов выработался отборный отряд, в замечательных достоинствах которого с каждым днем все более убеждалось командование.
С ними считались, как со взрослыми, им поручали опасные дела.
Их капитан, недаром получивший свое прозвище Сорви-голова, водил их иногда чуть ли не в пасть к самому дьяволу и умел найти выход из любого положения.
Порой они несли тяжелые потери, но это ничуть не уменьшало их энтузиазма.
Мы уже видели, в какой трагической обстановке происходила их разведка в расположении войск английского генерала Джорджа Уайта[30], явно готовившегося перейти в наступление.
Это если и не бесполезное, то, во всяком случае, преждевременное наступление началось на северо-востоке от Ледисмита, примерно в двадцати трех километрах по направлению к Эландслаагте.
Генерал Вильжуэн, основываясь на подробном докладе Жана Грандье о силах англичан, принял совместно со своим правофланговым соседом, генералом Жаном Коком, все необходимые для отпора врагу меры.
Буры заняли сильные позиции, удачный выбор которых говорил о том, что они мастерски овладели военным искусством. Позиции состояли из цепи пологих холмов, защищенных траншеями и находящихся под прикрытием скал. В густой траве была скрыта целая сеть заграждений из колючей проволоки, о которую должен был разбиться боевой порыв наступающих. Там и сям в разбросанных на некотором расстоянии друг от друга передовых окопчиках засели стрелки. Под скалами, позади траншей, притаились бурские пушки, подле них — готовая к бою орудийная прислуга.
Поражала мертвая тишина, нависшая над трансваальскими линиями с их невидимыми защитниками. Словно по мановению руки люди и кони в поразительном порядке, без шума и суеты занимали приготовленные позиции и вдруг исчезали, будто таяли. Лишь изредка то там, то здесь блеснет вдалеке и тотчас исчезнет бронзовый ствол маузера или покажется на секунду круп лошади, прижавшейся к скале.
Чем не фантасмагория!
Англичане же, наоборот, двигались по открытой степи и согласно всем правилам современной тактики: артиллерия, кавалерия, пехота.
У них замечательные войска, способные выдержать любое испытание, укомплектованные достаточным штатом опытных унтер-офицеров.
Любая великая держава могла бы гордиться такими солдатами. Эти молодцы были совсем неповинны в том, что их послали сражаться за несправедливое дело, не по доброй воле бесстрашно шли они проливать свою кровь, чтобы отнять у ни в чем не повинных людей их самое драгоценное благо — свободу.
Главнокомандующий англичан спешил начать сражение. Не столько ради того, чтобы, разомкнув кольцо осады, обрести свободу движений, сколько потому, что ему, лично ему до зарезу нужна была победа Она нужна была ему именно сегодня, и он был готов купить ее любой ценой.
Дело в том, что в Кейптауне уже высадился новый генералиссимус, сэр Редверс Буллер, а сэру Джорджу Уайту необходимо было доказать Англии, что гораздо проще было бы предоставить командование всеми английскими войсками ему, Уайту.
Такова истинная причина этого наступления, столь безумного, что бурские генералы долго отказывались в него поверить.
Из глубины долины донеслись глухие раскаты: английские пушки открыли огонь.
Снаряды, начиненные лиддитом[31], с пронзительным свистом рассекали воздух и, упав среди холмов, взрывались градом стальных осколков и клубами зеленоватого дыма.
Четыре непрерывно гремевшие батареи и колонны англичан, формировавшиеся на ходу, постепенно приближались к холмам.
Пушки буров лениво отвечали на этот скорее шумный, чем опасный концерт. Их артиллеристы заранее разметили прицельные квадраты и теперь терпеливо выжидали, когда можно будет открыть огонь из всех орудий, чтобы разить врага с близкого расстояния.
Два пехотных полка, поддерживаемых двумя батальонами гайлендеров Гордона, выстроившись по ротам в колонны, приблизились к позиции буров и решительно бросились в атаку.
Генерал Вильжуэн, находившийся недалеко от Молокососов, внимательно следил за движением англичан.
— Безумцы! — воскликнул кто-то из его свиты.
— Храбрецы! — поспешно возразил генерал, отличный судья в вопросах доблести.
Стрелки, залегшие в передовых окопчиках, открыли ответный огонь. Несколько англичан упало.
Пушки неистовствовали; непрерывно шлепались и взрывались снаряды, зеленой пеленой расстилался дым; горнисты трубили атаку, а шотландские волынки наигрывали самые боевые свои мотивы…
Плохо защищенная первая линия траншей была взята англичанами без особых усилий.
Шагавшие в авангарде гайлендеры Гордона, опьяненные этим слишком легким успехом, который они приветствовали бурным «ура», гимнастическим шагом бросились вперед, но, запутавшись в сети проволочных заграждений, падали, кувыркались и застревали в таких комических позах, которые при других обстоятельствах вызвали бы смех.
Тогда своим невозмутимо спокойным голосом Вильжуэн скомандовал:
— Огонь!
И поднялась дьявольская пальба. Привстав немного, Сорви-голова метнул взгляд на своих сорванцов и крикнул:
— Внимание!.. Беречь патроны! Каждому выбрать свою жертву и тщательно целиться.
В то же мгновение по всей линии загрохотали пушки буров, открыв огонь по врагу с дистанции всего лишь в девятьсот метров. На застрявшую в проволочных заграждениях английскую пехоту обрушился ураган снарядов.
Пули поражали солдат одного за другим, ядра косили их целыми рядами.
— Сомкнуть строй!.. — командовали английские офицеры, хладнокровие которых ничуть не изменило им среди этой ужасной бойни.
Унтер-офицеры специальными ножницами перерезали проволоку, громче запели горны, с новой силой загнусавили волынки, и волна окровавленных людей с еще большим ожесточением бросилась на приступ.
Весь путь англичан был усеян телами убитых и раненых; звуки труб сливались с предсмертными воплями людей, с жалобным ржанием искалеченных коней.
Буры встретили это неистовое наступление с непоколебимым мужеством, которое ничто не могло сломить.
Но вот они покинули один за другим три холма, связанных между собой системой защитных укреплений. Буры выполнили этот маневр в изумительном порядке, без малейшего признака смятения, не оставив врагу ни одного убитого или раненого. Они отошли на заранее приготовленные позиции. Все поле, представлявшее собою подход к этим позициям, было заранее тщательно размечено по карте на квадраты, каждый из которых находился на прицеле бурских орудий.
Таким образом, буры превратили эти позиции в неприступную крепость.
Англичане не поняли, что отступление задумано умышленно, с целью заманить их в засаду, о которую неизбежно должны были разбиться их стойкость и упорство. Они были убеждены, что столь желанная победа уже в их руках, и продолжали наступать.
Молокососы также заняли новую позицию. Она господствовала над широким проходом, куда должны были ринуться наступавшие гайлендеры Гордона.
Рядом с капитаном Сорви-голова залег его юный товарищ, Поль Поттер.
Одна и та же мысль промелькнула у них, когда они следили за неистовым натиском гайлендеров Гордона: «Полковник — герцог Ричмондский».
Взгляды юнцов были прикованы к самой гуще битвы, где они надеялись найти герцога. Он чудился им в каждом офицере, по которому они тотчас же открывали огонь.
Но разве можно распознать человека в этой сумятице! В конце концов оба кончили тем, что стали стрелять во всех офицеров без разбора.
— Перебьем всех офицеров-гордонцев! — воскликнул капитан Молокососов. — Тогда-то уж герцог непременно окажется в числе убитых…
— И мой отец будет отомщен! — в неистовом восторге подхватил сын расстрелянного бура.
Вскоре все войско втянулось в драку, мало походившую на сражение. Никакого руководства. Даже роты потеряли свое боевое единство В какой-то мере его сохраняли лишь взводы. Большинство бойцов, опьяненных убийством, орудовали каждый на свой страх и риск. Стреляли в упор, схватывались врукопашную. Даже раненые, катаясь в обнимку по земле, давили, душили и кусали друг друга.
В течение какой-нибудь четверти часа буры потеряли двух генералов.
Знаменитый начальник бурской артиллерии Жан Кок, пораженный двумя пулями, в грудь и в бок, испустил предсмертный вздох, воскликнув: «Да здравствует свобода!»
Вильжуэн, тоже раненный в грудь, упал со словами: «Бейтесь до последней капли крови, ребята!»
Утрата этих людей, столь жестокая для дела независимости южноафриканских республик, сопровождалась громом проклятий по адресу англичан.
Последние, впрочем, и так уже дорого поплатились: почти весь офицерский состав англичан был истреблен. На земле распростерлись тела трех полковников, пяти майоров, одиннадцати капитанов и двадцати шести лейтенантов. Часть из них были убиты, другие ранены.
Из четырнадцати офицеров второго батальона гордонцев уцелели только двое. Один из них казался неуязвимым, несмотря на то что выделялся среди всех своим ростом и блестящим мундиром. Находясь все время в первых рядах, он руководил атакой, сплачивал людей, вел их на приступ, подбадривая примером собственного мужества.
Этот офицер — герцог Ричмондский.
Под ним пало уже три коня, он служит мишенью для пятисот стрелков, и все же он остается живым и невредимым, без единой царапины, под стальным дождем снарядов.
Теперь он бился пешим, так как под рукой не осталось ни одного свободного коня. Рядом с ним дрался горделивый юноша, вернее, мальчик, судя по внешности, принадлежащий к аристократии, в мундире младшего лейтенанта Гордоновского полка. У него то же, что и у полковника, несколько высокомерное мужество, то же презрение к смерти и, наконец, ярко бросающееся в глаза внешнее сходство.
Очевидно, это отец и сын.
Время от времени, не прекращая ни на секунду выполнять свой долг солдата, герцог бросает на сына взгляд, один из тех красноречивых, хотя и беглых взглядов, в которых можно прочесть и страх за его жизнь и восхищение его мужеством.
Сын уже не первый раз бросается вперед, чтобы прикрыть своим телом отца и начальника.
Но полковник неизменно отстраняет его жестом и кричит:
— На место, Патрик! Вернись к своим людям! Воинский долг прежде всего!
Младший лейтенант тоже невредим. И это также чудо, ибо пули словно ножом раскроили в нескольких местах его мундир.
В левой руке у него револьвер, в правой — тяжелая шотландская сабля со стальной рукояткой.
В жаркой схватке боя он сталкивается лицом к лицу с капитаном Сорви-голова. Англичанин и француз, смерив один другого взглядом, бросаются друг на друга. Маузер без штыка — единственное оружие француза. Он прицелился и на расстоянии четырех шагов спустил курок. Но в пылу боя он и не заметил, что израсходовал все патроны своего ружья, не оставив даже одного, на крайний случай. Курок щелкнул с сухим треском.
Англичанин тоже выстрелил; это был его последний заряд. Он стрелял почти в упор и все-таки промахнулся.
Капитан Молокососов схватил свой маузер за ствол и, замахнувшись им, как дубиной, обрушил бы смертельный удар на голову шотландца, если бы тот не парировал его саблей. Стальное лезвие разлетелось в куски. Все же шотландцу удалось смягчить удар. Скользнув по его плечу, приклад маузера ударился о землю и разбился у самой казенной[32] части.
Молодые люди, вскрикнув от бешенства, бросили обломки оружия и схватились врукопашную. Их силы равны, равно и ожесточение. Они падают, вскакивают, снова падают на землю, катаются по ней, крепко обхватив и стараясь задушить друг друга.
Вдруг Сорви-голова заметил на земле обломок только что разбитой им сабли. Рискуя искалечить руку, Жан схватил его и, замахнувшись им, как кинжалом, крикнул:
— Сдавайтесь!
— Нет! — зарычал офицер, бешено отбиваясь. Жан ударил его острием клинка и снова крикнул:
— Сдавайтесь!.. Да сдавайтесь же, гром и молния!
— Ни за что! — истекая кровью, отвечал шотландец.
Видя, что сын упал, полковник поспешил к нему на помощь с поднятой саблей. Казалось, сейчас он рассечет голову капитана Молокососов, который в исступлении, ничего не замечая, все наносил и наносил противнику ожесточенные удары.
Но юный Поль Поттер спас своего друга.
Этот изумительно хладнокровный подросток в течение всего боя предусмотрительно и спокойно пополнял патронами магазин своего маузера. Он узнал полковника и, взревев от радости, прицелился и выстрелил.
Однако в тот самый миг, когда Поль спустил курок, волынщик, не перестававший наигрывать боевой марш гайлендеров Гордона, бросился вперед, чтобы заслонить собой своего начальника.
Это был красивый семнадцатилетний малый с румяным лицом, почти мальчик, как и большинство участников этой страшной драмы. Пуля, пронзив его навылет немного выше сердца, угодила полковнику прямо в грудь.
Несчастный волынщик уронил свой инструмент и, зажав рукой рану, хрипло простонал:
— О, мама… бедная моя мама! Я умираю… Я знал, что это случится…
В то же мгновение герцог Ричмондский зашатался и взмахнув руками, опрокинулся навзничь.
— Прощай, Патрик!.. Прощай, мой любимый!.. — с усилием вымолвил он.
Еле дышавший Патрик сквозь красный туман в залитых кровью глазах увидел, как упал его отец. Отчаянным усилием он вырвался из рук Жана Грандье, приподнялся на одно колено и тут заметил юного Поля, ружье которого еще дымилось.
Голосом, прерывающимся от рыданий, он воскликнул:
— Да будь ты проклят, убийца моего отца!
— Он убил моего! — ожесточенно возразил юный бур. Но Патрик уже не слышал; кровавая пелена все гуще застилала его взор, прерывалось дыхание, и он упал без чувств к ногам капитана Молокососов.
Ярость Жана Грандье мгновенно угасла. Побежденный противник был для него всего лишь страждущим человеком, душевные и физические раны которого священны. Сорви-голова тотчас же кликнул санитаров.
Они прибежали и, оказав первую помощь раненому, уложили его на носилки.
Снова послышались жалобные стоны умирающего волынщика. Слабеющим голосом он звал свою мать; похолодевшими уже руками он достал из кармана еще не запечатанное письмо и, протянув его Полю, пробормотал:
— Моей бедной маме… отправьте… умоляю вас…
— Клянусь! — ответил юный бур, в глазах которого блеснули слезы.
— Благодарю … — прошептал умирающий. Кровь двумя алыми струйками брызнула из его пронзенной груди, на губах показалась пурпурная пена, глаза остекленели, и все тело содрогнулось в предсмертной конвульсии.
— Письмо… мама… — в последний раз пробормотал он костенеющим языком.
И, сжав кулаки, вытянулся и умер.
На этом участке борьба окончилась поражением шотландцев. Остатки гордонцев стали поспешно отступать.
Буры, гуманность которых, проявленная во время этой войны, завоевала им всеобщую симпатию, поспешили оказать помощь раненым. Сорви-голова влил Патрику в рот несколько капель спирта. Шотландец вздрогнул, открыл глаза, узнал своего противника и, прочитав у него в глазах бесконечное сострадание, схватил его за руку и тихим, как дыхание, голосом произнес:
— Что с отцом?
— Пойду узнать… Сейчас вернусь.
Сорви-голова побежал к месту сражения и, найдя полковника среди груды тел, заметил, что тот еще дышит. Он поручил его санитарам, а сам уже собирался вернуться к Патрику, чтобы сообщить ему, что отец его жив и надежда на его выздоровление еще не потеряна, когда раздавшееся поблизости рыдание заставило его оглянуться. Он увидел Поля, который, стоя на коленях возле тела волынщика, читал посмертное письмо шотландца к матери.
— На, прочти, — сказал Поль, увидев Жана Грандье. — Как это ужасно!..
И Сорви-голова, взяв из его рук письмо, прерывающимся от волнения голосом прочитал:
«Под Ледисмитом, 23 ноября 1899 г.
Милая мамочка, сегодня не ваша очередь, сегодня я должен бы писать отцу. Но я не могу не писать вам, потому что какое-то предчувствие говорит мне, что это последнее мое письмо. Не понимаю, что со мной происходит; я здоров и чувствую себя превосходно. Но прошлой ночью я видел страшный сон… Мне кажется, что завтра буду убит. Так тяжело на душе, и сердце ноет… Только что я выходил из палатки — стоит чудная ночь. Я глядел на синее ясное небо, на яркую звезду над моей головой и подумал, милая мама, что она смотрит сейчас и на вас, и мне захотелось тоже взглянуть на вас…
Если бы вы только знали, что здесь творится!.. На днях возле меня в окопе упал один солдат моей роты. Он не умер сразу; осколок снаряда попал ему в живот. О, как страшно было смотреть на него!.. Он рыдал, умоляя врача прикончить его, чтобы избавить от страданий, и даже сам доктор не мог удержаться, чтобы не сказать: «Воистину проклятая штука война!»
И знаете, дорогая мама, мне очень не хотелось бы умереть такой смертью. Я думаю, вам было бы очень больно, если бы вы узнали об этом. Я хотел бы умереть побыстрее, чтобы не слишком долго страдать.
Но будьте покойны: что бы ни случилось, я честно исполню свой долг до конца. И хотя мне очень жаль покинуть вас, я все же счастлив, что отдал свою жизнь за нашу королеву и Великобританию.
Прощайте же, милая мама, крепко вас целую.
— И это я убил его! — дрожащим от слез голосом сказал юный бур. — Как ужасно! Сердце разрывается… И все-таки где-то в глубине души я чувствую, что только исполнял свой долг.
— Верно, Поль, и ты выполнил его с честью, — ответил Сорви-голова, указав рукою на отступавшие по всей линии английские войска.
Королевская армия разбита. Ее потери — две тысячи человек и двенадцать пушек. Бессовестные политиканы, рыцари разбоя и наживы, развязавшие эту войну, могут быть довольны!
Грохот сражения сменился мертвой тишиной. Англичане, потерпевшие еще одно поражение, в беспорядке отступили в Ледисмит. Буры укрылись в своих неприступных укреплениях, с замечательным искусством возведенных вокруг Ледисмита. Это был своего рода укрепленный лагерь, охраняемый выдвинутыми вперед «патрулями»[33].
В лагере закипела мирная жизнь. На скорую руку исправляли всякие повреждения, чистили орудия, перевязывали раненых коней, чинили разорванную одежду, подлечивали раны. С невозмутимым спокойствием люди готовились к новой битве.
Под защитой холма, прикрывающего их от снарядов, вытянулись четыре большие палатки, над которыми развевался белый флаг с изображением красного креста.
Это бурский походный госпиталь.
В каждой палатке до сотни раненых — буров и англичан, причем последних вдвое больше. Все они лежат кто на маленьких походных койках, кто на носилках, а кто и прямо на земле. Примиренные одинаковыми страданиями, буры и англичане относятся теперь друг к другу без всякой вражды.
Все раненые перемешаны здесь по-братски: рядом с бородатыми, заросшими до самых глаз бурами королевские стрелки атлетического сложения, краснощекие юноши и рослые шотландские горцы, отказавшиеся сменить свой национальный костюм[34] на форму хаки. Бледные, исхудавшие, потеряв много крови, они мужественно подавляют стоны, боясь, очевидно, уронить жалобами свое национальное достоинство.
И среди всех этих страдальцев бесшумно сновали скромные ловкие женщины, исполненные сочувствия к несчастным и желания помочь им. Они разносили чашки с укрепляющим бульоном, сосуды с разведенной карболовой кислотой, компрессы.
Это жены, матери и сестры бойцов, покинувшие фермы, чтобы идти вместе с близкими им людьми на войну. С одинаковым самоотвержением ухаживали они не только за своими, но и за теми, кто угрожал их жизни и свободе.
Ждали доктора. В одну из палаток вихрем влетел Жан Грандье в сопровождении своего неразлучного друга Фанфана. Хотя юный парижанин еще прихрамывал и волочил ногу, он был счастлив, что не числился уже больным. А в ожидании того дня, когда, оправившись окончательно, он смог бы вернуться к своей суровой службе разведчика, Фанфан взялся за работу санитара полевого госпиталя.
Взгляд капитана Молокососов тотчас же устремился к двум койкам, стоявшим рядом в центре палатки. На одной из них лежал герцог Ричмондский, на другой — его сын.
Герцог, казалось, умирал. Из его груди вырывалось тяжелое дыхание; бледный, как полотно, он сжимал руку с отчаянием глядевшего на него сына.
Сорви-голова, быстро подойдя к ним, снял шапку и сказал молодому человеку:
— Простите, я запоздал. Я прямо с дежурства. Как себя чувствуете?
— Неплохо… Вернее, лучше… Благодарю. Но мой бедный отец… Взгляните!
— Доктор сейчас придет. Он обещал мне заняться вашим отцом в первую очередь. Я уверен, он извлечет пулю.
— Благодарю вас за участие! Вы благородный и честный противник. От всего сердца благодарю вас! — сказал молодой шотландец.
— Ба! Есть о чем говорить! На моем месте вы, наверное, поступили бы так же.
— Судя по вашему произношению, вы — француз?
— Угадали.
— В таком случае, мне особенно дорого ваше дружеское расположение. Вы даже не представляете себе, как мы с отцом любим французов! Однажды вся наша семья: отец, сестра и я, очутились в страшном, прямо-таки отчаянном положении. И французы вырвали нас буквально из объятий смерти. — А вот и доктор! — воскликнул Сорви-голова, тронутый доверием, оказанным ему его вчерашним противником.
Они оглянулись на вошедшего. Это был человек лет сорока, высокий, сильный, ловкий в движениях, с чуть обозначившейся лысиной, со спокойным и решительным взглядом; плотно сжатые губы его оттенялись белокурыми усами. За спиной у него висел карабин, а на поясном ремне — туго набитый патронташ. Всем своим видом он походил скорее на партизанского главаря, чем на врача. Ни галунов, ни нашивок, ни каких бы то ни было других знаков отличия.
Голландец из Дортрехта[35], ученый-энциклопедист и замечательный хирург, доктор Тромп после первых же выстрелов в Южной Африке прибыл в Оранжевую республику и вступил добровольцем в армию буров. Он мужественно сражался в ее рядах вместе со своими собратьями — бурами, а в случае необходимости превращался во врача. Добрый, человеколюбивый, самоотверженный, он страдал только одним недостатком — был неисправимым болтуном. Впрочем, недостаток ли это? Он, действительно, по каждому поводу мог разразиться целым потоком слов, но мысли его были настолько интересны, что все его охотно слушали.
Доктор достал из подвешенного под патронташем холщового мешка свои медицинские инструменты, быстро разложил их на походном столике и сразу же потерял свой воинственный вид. Со всех сторон к нему неслись теплые слова привета; вокруг него хлопотали санитарки. Одна принесла ему воды, в которую он погрузил губку, другая зажгла большую спиртовку. Добродушный доктор улыбался направо и налево, благодарил, отвечал на приветствия, мыл руки и приговаривал:
— Раствор сулемы! Превосходное антисептическое средство!.. Я к вашим услугам, Сорви-голова… Так. Отлично. Теперь оботрем губкой лицо.
Прокалив затем на спиртовке свои инструменты, он направился к полковнику.
Раненые, лежавшие поближе, заворчали.
— Терпение, друзья! Позвольте мне прежде сделать операцию этому джентльмену. Кажется, он при смерти…
У превосходного врача была своеобразная манера преподносить больным горькие истины.
С помощью Жана Грандье и Фанфана он усадил раненого на кровати, поднял его рубашку и, обнажив торс, воскликнул:
— Великолепная рана, милорд! Можно подумать, что я сам нанес ее вам, чтобы мне легче было ее залечить. Нет, вы только взгляните! Третье правое ребро точно резцом проточено. Ни перелома, ни осколка! Одно только маленькое отверстие диаметром в пулю. Затем пуля прошла по прямой через легкое и должна была выйти с другой стороны. Нет?.. Куда же она, в таком случае, девалась? Странная история… Ба! Да она застряла в середине лопатки Сейчас я извлеку ее… Потерпите, милорд. Это не больнее, чем когда вырывают зуб. Раз… два… Готово!
Глухой хрип вырвался из уст раненого; конвульсивным движением он до боли сжал руку сына.
Из раны брызнула сильная струя крови, и одновременно раздался тихий свистящий вздох.
— Чудесно, — продолжал хирург, — легкое освободилось… Дышите, полковник, не стесняйтесь!
Офицер глубоко вздохнул, в его глазах появилась жизнь, щеки слегка порозовели.
— Ну как, легче теперь, а?
— О да! Гораздо легче.
— Я так и знал!.. Ну, что вы теперь скажете, Сорвиголова? А? Терпение! Немного терпения, ребята…
Он говорил без умолку то по-английски, то по-голландски, то по-французски, но делал при этом все же гораздо больше, чем говорил. Обратившись к шотландцу, он произнес:
— Через три недели вы будете на ногах, милорд. Видите ли, эта маузеровская пуля — прелестный снарядец и притом же чистенький, как голландская кухарка. Благодаря своей огромной скорости — шестьсот сорок метров в секунду! — он, как иголка, проходит через живую ткань, не разрывая ее. Ничего общего с этим дурацким осколочным снарядом, который все рвет и ломает на своем пути. Нет, решительно, маузеровская пуля очень деликатная штука… словом, a gentlemanly bullet[36].
И неумолчный говорун, ни на секунду не прерывая потока слов, вставил в отверстия, пробуравленные пулей при ее входе и выходе, большие тампоны гигроскопической ваты, пропитанной раствором сулемы, затем наложил на них обеззараживающие компрессы и закончил очередную перевязку словами:
— Вот и все! Диета? Супы, молоко, сырые яйца, немного сода-виски… А через восемь дней — ростбиф, сколько душа запросит. Благодаря вашей крепкой конституции у вас даже не повысится температура.
И, не дожидаясь благодарности, этот чудак крикнул: «Следующий!» — и перешел к другому больному.
— А вы, Сорви-голова и Фанфан, за мной! Молодой лейтенант, изумленный этим потоком слов, но еще более восхищенный счастливым исходом дела, нежно обнял отца. А доктор и его случайные помощники продолжали обход.
На каждом шагу им приходилось сталкиваться с необычайно тяжелыми на вид ранениями. Современная баллистика[37] словно глумилась над современной хирургией.
Четыре дня назад один ирландский солдат во время стычки на аванпостах был поражен пулей, попавшей ему в самое темя. Пуля пронзила мозг, нёбо, язык и вышла через щеку. Положение раненого считалось безнадежным.
В той же стычке другой ирландец был ранен в левую сторону головы. Пуля прошла через мозг и также вышла с противоположной стороны[38].
— Ну, что вы на это скажете, молодые люди? — с гордостью воскликнул доктор. — В былые времена, при старинном оружии, головы этих молодцов разлетелись бы, как тыквы. А деликатная, гуманная маузеровская пулька сумела нежно проскочить сквозь кости и мозговую ткань, причинив моим раненым только одну неприятность: временно лишив их способности нести боевую службу.
— Сногсшибательно! — воскликнул Фанфан, не веря своим ушам.
— Изумительно, — согласился Сорви-голова.
— Через две недели они будут здоровы, как мы с вами! — торжествовал доктор.
— И даже без осложнений? — спросил Сорви-голова.
— Даже без мигрени! — ответил доктор. — Я, впрочем, опасаюсь, как бы один из них не стал страдать страбизмом.
— То есть, попросту говоря, не окосел?
— Да, да, вот именно — не окосел. Именно так.
— Но какой же тогда смысл воевать, если мертвые воскресают, а убитые, восстав, получают возможность биться с новой силой? — изумился Жан.
— Напротив, раз уж наша идиотская и звериная цивилизация не в силах избавиться от такого бича, как война, надо, по крайней мере, сделать это бедствие как можно менее убийственным. В чем, в конце концов, цель войны? На мой взгляд — в том, чтобы вывести из строя возможно большее количество воюющих, а не в том, чтобы уничтожить их. Значит, вовсе не надо уничтожить всё и всех, чтобы одержать победу. Достаточно помешать в течение некоторого времени противнику драться, остановить его наступление, уменьшив количество его солдат. Таким образом, приобрело бы реальность фантастическое изречение одного ворчуна-генерала: «На войну идут умирать всегда одни и те же›.
— А вот еще более удивительный случай! — воскликнул хирург, исследуя одного шотландского солдата.
— Да разве он ранен, доктор? — удивился Жан.
Солдат спокойно потягивал свою трубку и, казалось, чувствовал себя совсем неплохо. На его шее зияла рана, нанесенная «гуманной» пулей.
Пуля вошла чуть повыше левой ключицы в то время, когда гордонец в ожидании атаки, лежал, прижавшись к земле.
Доктор принялся искать «выходное» отверстие и нашел его немного повыше правого бедра, в двух сантиметрах от подвздошной кости.
— Смотрите-ка! — восхищенно воскликнул он. — Пуля пробила себе дорогу через легкие, брюшину, кишки, через таз и, наконец, через подвздошную кость. Таким образом, этот бравый горец прошит ею сверху донизу, сзади и спереди. Тут уж нам и вовсе нечего делать…
— Значит, он обречен? — печально спросил Сорвиголова.
— Напротив! Встанет на ноги без малейшего хирургического вмешательства, которое только повредило бы ему Постельный режим. Диета: супы, сырые яйца, сода-виски и, разумеется, трубка, раз уж он такой курильщик. Продолжайте в том же духе, мой мальчик, и поправляйтесь Следующий!
У этого поражена была печень.
— Тут нам тоже нечего делать. Иначе говоря, вмешательство излишне. Постельный режим, антисептика и поначалу легкая пища… Рана в пояснице? Такое же лечение. Ранение желудка? И в этом случае ничего другого рекомендовать не могу.
И при этом доктор каждый раз неизменно добавлял;
— Отлично. Все идет как по маслу. Быстрое и верное излечение.
Но вот он подошел к группе буров, лежавших на матрацах прямо на земле:
— Черт возьми, вот это мне уже не нравится!
Их было пятеро. Изуродованные, окровавленные, искалеченные, они без малейшего стона переносили ужасные страдания.
Это были жертвы крупнокалиберного английского снаряда, который попал в кучку солдат и, разорвавшись, убил наповал десять человек. Эти — единственные, оставшиеся в живых. Но, боже, в каком они состоянии!
Растерзанные мышцы, раздробленные кости, разорванные сосуды — страшное месиво из мяса, обломков костей, тряпья и сгустков запекшейся крови. Вид этих несчастных был так страшен, что у Фанфана и Сорви-головы сжалось сердце.
Даже доктор утратил свой дар красноречия и умолк: несмотря на профессиональную выдержку, он был не в силах скрыть волнение.
Один, лишь с помощью Фанфана и Жана Грандье, исполненных усердия, но близких к обмороку от жалости и страха, доктор приступил к своей работе.
Что за ужасная работа! Он ампутировал конечности, резал живое тело, рылся в нем в поисках осколков или разорванной артерии, накладывал швы. Ему приходилось теперь иметь дело с огромными повреждениями, трудность излечения которых увеличивалась неизбежными осложнениями. Прибавьте к этому два потрясения: шок, причиненный ранением, и шок, вызванный самой операцией. Они ослабляют больного и уменьшают силу сопротивления организма, этого могущественнейшего помощника хирургии. А тут еще сильная потеря крови, вконец истощающая раненого.
Как долго тянулись и как мучительны были эти операции, производившиеся без наркоза! Но бесстрашные буры со свойственным им мужеством стойко переносили все страдания.
Закончив тяжелые операции, доктор Тромп направился к младшему лейтенанту, терпеливо ожидавшему своей очереди. Его левая ключица была надломлена ударом; который нанес ему Сорви-голова прикладом маузера; не действовала рука; грудь была исполосована глубокими ранами, нанесенными обломком сабли, превратившимся в руках капитана Молокососов в опасное оружие.
Доктор тщательно промыл раны обеззараживающим раствором и наложил тугую повязку, чтобы воспрепятствовать проникновению в них болезнетворных микробов. Затем, покончив наконец с печальными обязанностями врача, он вскинул на плечи свой карабин, нацепил на поясной ремень патронташ и уже готов был вновь наносить с помощью маленькой «гуманной пули» человеколюбивые раны, которыми он так восхищался, исцеляя их.
Сорви-голова и младший лейтенант гайлендеров сразу же почувствовали взаимную симпатию, несмотря на то что во время первого своего знакомства они, мягко выражаясь, так неучтиво обошлись друг с другом.
Оба молодые, почти мальчики, в высшей степени храбрые и прямые, они были решительными противниками во время битвы. Но их благородным натурам чужда была и ненависть оскорбленного самолюбия и низкая злоба расовой вражды. Отвага одного возбудила в другом лишь чувство уважения. Теперь уже не существовало ни англичанина, ни француза-бура, ни победителя, ни побежденного, а были двое отважных юношей, ставших друзьями.
Прошло около недели.
Ежедневно в свободное от службы время Сорви-голова часами просиживал у изголовья раненого, который встречал его неизменной улыбкой и дружеским рукопожатием.
Патрику становилось лучше, точно так же как и его отцу, хотя выздоровление последнего шло гораздо медленнее, чем предсказывал слишком уж оптимистически настроенный доктор.
Сорви-голова приносил им новости, стараясь чем только можно облегчить участь пленников. В дружеской беседе незаметно шло время. Патрик рассказывал о своих приключениях в Индии, Жан — о том, что пережил в стране «Ледяного ада». Все это — к немалому возмущению Поля Поттера, непосредственная и простая натура которого никак не могла примириться с этой дружбой между вчерашними смертельными врагами.
Ненависть к завоевателям пылала в душе юного бура с той же силой, как и в первый день их вторжения. Это чувство патриота обострялось еще ненавистью к убийце его отца Ничто не могло ни смягчить, ни тронуть его. Затаив в душе мщение, он шел к намеченной цели, не сворачивая, и сожалел лишь о том, что пуля, уложившая волынщика, не покончила также и с полковником.
Неудивительно поэтому, что в его отношениях с начальником появился заметный холодок. А в душе его зрел мрачный план мести герцогу Ричмондскому.
Офицеры-шотландцы, в свою очередь, не могли понять как это Жан Грандье, образованный и богатый человек, мог до такой степени увлечься борьбой каких-то мужиков южноафриканских республик за свою независимость Однажды Патрик, желая объясниться, со своей обычной прямотой спросил Жана:
— Вы ненавидите Англию?
— Нисколько. Англия — великая страна, и я восхищаюсь ею. Но теперь она ведет несправедливую войну, и потому я сражаюсь против нее.
— Но это наше внутреннее дело: мы подавляем бунт в своей стране.
— Отнюдь нет. Буры не являются подданными Англии, следовательно, их нельзя рассматривать как мятежников.
— Не будем играть словами, — возразил Патрик. — Южноафриканские республики находятся в самом центре сферы английского влияния, и мы считаем, что они составляют неотъемлемую часть королевских владений.
— Но, черт возьми, тут я не согласен с вами!
— Напрасно! Они наши на том же основании, что и Бечуаналенд[39], и Родезия[40], и Капская[41] земля, и Англо-Египетский Судан[42], и другие аннексированные империей территории. И разве буры не такие же дикари? Это тупые крестьяне, безграмотные в своей массе, отказавшиеся от благ современной цивилизации, нравственно и физически нечистоплотные люди, закосневшие в своих примитивных способах производства… Да, да, повторяю — дикари, вернее, белые, вернувшиеся к первобытному состоянию. Мы, англичане, ставим их не выше краснокожих, или арабов, или каких-нибудь кочевников Центральной Азии…
При этих словах Сорви-голова вспыхнул, потом побледнел и готов уже был взорваться и выложить собеседнику начистоту свое возмущение, однако сдержался и, решив юмористически парировать этот выпад, ответил добродушным тоном:
— Но, милейший, эти дикари пользуются электричеством, строят железные дороги, у них есть типографии, они производят современное вооружение… Забавные дикари, не правда ли? Думаю, что они неплохо выглядели бы и в Европе, хотя бы, например, в вашей Ирландии! А?.. Что же касается главы этих «дикарей»-президента Крюгера, то князь Бисмарк ставил его куда повыше биржевых спекулянтов, этих вождей европейских сиуксов[43]. А Бисмарк разбирался в людях!
— О, Крюгер! Бесхвостая макака!.. Шут, еще более смешной и нелепый, чем его изображают карикатуристы.
— А буры находят, что он самый прекрасный человек обеих республик, как и вы, вероятно, видите в своей королеве Виктории самую прекрасную женщину Соединенного королевства. Охотно присоединяюсь к обоим суждениям: старый бур и старая английская леди прекрасны, как полубоги, но каждый в своем роде.
Этот меткий ответный удар так точно попал в цель, что ни отец, ни сын не нашли слов для возражения.
После неловкого молчания полковник обрел наконец дар речи.
— Все это только слова, мой юный друг, — задумчиво произнес он, — одни слова. Война — страшная вещь, и тот, кто начинает ее, должен быть неумолим. Мой сын прав: буры — бунтовщики и дикари, и мы должны уничтожать их как бунтовщиков и дикарей. Мы пришли сюда не для того, чтобы сентиментальничать. Мы сражаемся здесь за самое существование Британской империи, и последнее слово в этой войне скажем мы, хотя бы ради этого нам пришлось принести в жертву двести тысяч человеческих жизней и потратить двести миллионов фунтов стерлингов.
Сорви-голова вторично был вынужден подавить свое негодование.
Он как бы воочию увидел пропасть, которая отделяла его от джентльмена, только что обнажившего перед ним всю свою высокомерную, эгоистическую и жестокую душу английского аристократа. Жан вдруг почувствовал такой приступ возмущения, что голос его задрожал:
— Не говорите так, милорд! Посмотрите, как добры и человечны к пленным эти патриоты, которых вы хотите уничтожить. Они усердно ухаживают даже за вами, несмотря на то что вы так безжалостно поступили с фермером Давидом Поттером.
— Это был мой долг председателя военного суда, который я готов исполнить снова хоть завтра.
— Вы снова приказали бы убить, почти без суда и следствия, патриота, лишить семью супруга и отца только потому, что он защищал свою жизнь и свободу?
— Без колебания! В полном соответствии с волей ее величества королевы, желающей завоевать и окончательно присоединить к своим владениям обе республики.
Сорви-голова вскочил, готовый на решительный отпор. Его остановил чей-то крик, раздавшийся извне:
— Ты никого больше не убьешь, английский пес!
Угроза была произнесена дрожащим от ярости голосом. Капитану разведчиков показался знакомым этот юношеский голос.
Очевидно, кто-то подслушивал их разговор, стоя за тонкой полотняной стеной палатки.
Сорви-голова поспешно вышел, не сказав ни слова, отчасти для того, чтобы узнать, кто кричал, но больше с целью прервать этот возмущавший его разговор. — Не сердитесь же! — крикнул ему вдогонку Патрик. — Все это ничуть не относится к вам. Лично вас мы глубоко уважаем. А угрозы мы не боимся. Каждый бур в этом лагере отлично знает, как жестоко поплатятся за убийство герцога Ричмондского буры, находящиеся у нас в плену.
Но до капитана Сорви-голова не дошел смысл этих слов.
В ушах у него шумело, лицо пылало от негодования Машинально он обошел вокруг большой прямоугольной палатки, в которой помещался госпиталь, но никого не встретил.
Незнакомец, подслушивавший разговор, исчез. Тем не менее наблюдательный Сорви-голова увидел резко выделявшееся на белизне полотна черное пятно, словно нанесенное углем.
Возможно, это было старое, не замеченное раньше пятно. Да и теперь оно бросилось ему в глаза только потому, что, как показалось Жану, пятно это находилось у того места палатки, где стояли кровати полковника шотландцев и его сына. Впрочем, Жан не придал никакого значения этому открытию, весьма существенному для герцога, которого Жану не суждено было больше увидеть.
Вечером того же дня Сорви-голова ушел на ночное дежурство с десятью Молокососами. С ними должен был идти и Поль Поттер. Однако юный бур, всегда добросовестно исполнявший свои воинские обязанности, почему-то не явился на перекличку. Это случилось с ним впервые.
Было около десяти часов вечера. Над обоими лагерями нависла тишина. Сквозь дымчатые облака струился мягкий свет луны.
Вдруг из ложбины, прикрывавшей госпиталь, выскользнула какая-то безмолвная тень и быстрым, решительным шагом направилась к палатке, в которой спали полковник и его сын.
Человек шел босиком, вероятно, для того, чтобы не шуметь, и с ружьем на перевязи. Подойдя к палатке, он оглянулся и, убедившись, что никто не следит за ним, остановился у черного пятна, несколько часов назад замеченного капитаном Сорви-голова.
Он достал из кармана нож и с бесконечными предосторожностями, не спеша, нитку за ниткой стал разрезать толстую ткань палатки. Когда образовалось отверстие, достаточное, чтобы просунуть сквозь него руку, он заглянул внутрь палатки, освещенной тусклым светом ночников. Как раз против него стояла кровать, покрытая той клетчатой материей, из которой делается военная форма шотландцев.
Легкая дрожь пробежала по телу полуночника, когда он узнал мужественное лицо крепко спавшего полковника.
Обнаженная голова шотландца находилась всего в тридцати сантиметрах от полотна.
Без малейшего колебания незнакомец просунул в отверстие ствол своего ружья, приставил его к голове полковника и твердой рукой спустил курок.
Грянул выстрел, удушливый пороховой дым поплыл по палатке.
Поднялась невообразимая суматоха, и сестры милосердия, прибежавшие на крики испуганных больных, увидели младшего лейтенанта гордонцев бьющимся в жестокой истерике у тела своего отца, распростертого на кровати с пробитой головой…
В то время, когда так трагически погиб полковник герцог Ричмондский, Сорви-голова стоял на часах у самого переднего края.
Буры — храбрые, но беспечные воины — были плохими сторожами и разведчиками. Впрочем, дисциплина вообще не пользовалась особенно большим уважением в этой скроенной по-семейному армии. Приказы командиров выполнялись спустя рукава, а часовые были далеки от сознания лежащей на них огромной ответственности, которое свойственно дозорным европейских армий.
Трудно поверить, но именно наши юные сорванцы лучше всех справлялись с этой нелегкой задачей. Их бдительность никогда не ослабевала. И начальники бывали спокойны, когда ночная охрана бурского лагеря поручалась Молокососам.
В тот вечер Сорви-голова, который, подобно истому сыну могикан, смотрел во все глаза, заметил в зоне, разделяющей передовые линии обеих воюющих сторон, какие-то медленно движущиеся серые тени. Луна скрылась за облаками, стало темно.
Капитан Молокососов решил разобраться, в чем дело.
Лучше всего, конечно, пойти самому и посмотреть. Средство верное, по рискованное. Можно как раз угодить под перекрестный огонь буров и англичан.
И все же Сорви-голова отправился, взяв с собой юнгу Финьоле, бура Иориса, итальянца Пьетро, португальца Гаетано и креола из Реюньона. Все шестеро скинули маузеры, которые стесняли бы их движения во время разведки, оставив при себе только револьверы.
И вот они поползли, сдерживая дыхание, с чисто кошачьей ловкостью обходя малейшие препятствия.
Они продвинулись таким образом на триста-четыреста метров, когда Сорви-голова, находившийся впереди, различил шагах в двадцати от себя какую-то темную массу. Вглядевшись, Жан убедился, что ему навстречу, распластавшись на животе, ползет человек. Легкий, еле слышный шелест выдавал каждое его движение.
Благоразумие требовало от Жана Грандье сомкнуть линию разведки и поднять тревогу. Разведчик должен по возможности избегать боя.
Но попробуйте говорить о благоразумии с парнем, который на каждом шагу так и ищет случая оправдать свое энергичное и славное прозвище!
«Английский разведчик! — мелькнуло в голове Жана. — Я в два счета подцеплю его и возьму в плен».
Сорви-голова поднялся, в несколько гигантских прыжков очутился возле английского разведчика, бросился на него и что есть силы сдавил в своих объятиях. Но что за чудо! Его пальцы ощутили лишь пустоту, вернее — рыхлую грубошерстную ткань, по всей вероятности, одеяло. Однако вместе с тем он почувствовал и сопротивление.
Чьи-то невидимые руки тянули к себе одеяло, очевидно, за привязанные к нему бечевки.
— Меня провели! — прошептал Сорви-голова, постигший наконец легкомысленность своего поведения.
Увы, провели не его одного! Его товарищи точно так же, как и он, полонили вместо вражеских разведчиков тряпье.
Но к чему эта уловка?
Только для того, чтобы заманить их, взять в плен и напасть затем на бурских часовых, мирно дремавших с трубкой во рту.
Все произошло в несколько секунд.
Два взвода англичан — о, эти не скрывались! — окружили капитана Молокососов и его товарищей, схватили и повалили их прежде, чем они успели крикнуть.
Насмешливый голос сказал по-английски: — Эти юные болваны попались на удочку. Полузадушенный Сорви-голова зарычал от бешенства.
— Молчание или смерть! — приказал тот же голос. — Вперед, и без шума!
Сорви-голова понял грозившую бурам опасность. Во что бы то ни стало надо предупредить их, поднять тревогу, хотя бы ценою собственной жизни.
Подобно рыцарю Д'Ассасу[44], он ни минуты не колебался.
Отчаянным усилием он вырвался из рук солдата, сжимавшего его горло, и пронзительно закричал:
— Тревога!.. Тревога!.. Англичане!..
Солдат занес саблю над его головой и непременно рассек бы ее, если бы Сорви-голова не уклонился В то же мгновение он выхватил свой револьвер и, выстрелив в упор, убил солдата. Потом, чувствуя, что все равно пропал, Жан крикнул насмешливо;
— Не вышло! Испорчен сюрприз, господа англичане!.. Навсегда запомните эту последнюю шутку, которую сыграл с вами Сорви-голова!
Он сделал было попытку выпустить во врагов еще несколько оставшихся в револьвере пуль, чтобы как можно дороже продать свою жизнь, но множество рук уже схватили его В то же мгновение десятки здоровенных кулаков обрушились и на других Молокососов.
Жана, вероятно, прикончили бы тут же, если бы до чьих-то ушей не дошло так гордо брошенное им слово: «Сорви-голова».
— Не убивайте его! Это Брейкнек[45]! Тому, кто приведет его живым, обещано двести фунтов! — завопил кто-то истошным голосом.
Жану повезло, он оказался счастливей героя Клостеркампа: он жив и знает, что принесенная им жертва не оказалась напрасной, — буры услыхали его крик и выстрел В бурском лагере уже протрубили тревогу. Мгновенно ожили окопы, загремели выстрелы, загудели большие пушки… Ночная атака была отбита.
Зато Сорви-голова и его товарищи попали в плен Навсегда умолкли креол из Реюньона и молодой итальянец Пьетро Один только капитан Брейк-нек, как называли англичане Жана, мог самостоятельно передвигаться, остальные были в таком состоянии, что их пришлось нести.
Вот они уже в английском лагере. По тому, как часто повторялось его имя английскими солдатами, капитан Молокососов понял, что он пользуется тут столь же почетной, сколь и опасной популярностью.
Пленников побросали как попало в каземат, стены которого были выложены, словно блиндаж, железнодорожными рельсами, и заперли, не дав ни корки хлеба, ни глотка воды.
Бедные сорванцы провели тяжелую ночь; их мучила жажда, они истекали кровью и задыхались. Сорви-голова утешал и подбадривал товарищей, насколько это было возможно, но, несмотря на все старания, так и не смог перевязать их раны в этой кромешной тьме.
Наконец наступил день. Разумеется, он облегчит их участь!
Первым из каземата извлекли капитана Сорви-голова. Его привели к офицеру.
Судя по форме доломана цвета хаки, на эполетах которого вышиты две золотые звезды, это был драгунский капитан С нескрываемой иронией он разглядывал капитана Молокососов, которого окружили четыре английских солдата, прямые, как деревянные истуканы, и надменные, как истые англичане.
Вдоволь наглядевшись, драгунский капитан без дальних околичностей приступил к допросу:
— Так, значит, вы и есть тот самый француз, известный под именем «Сорви-голова», командир интернациональною отряда юных волонтеров?
— Да, это я! — гордо ответил Жан Грандье, глядя прямо в лицо офицеру.
Офицер зловеще улыбнулся, расстегнул свой доломан, вынул из внутреннего кармана небольшой бумажник и достал оттуда сложенную вдвое визитную карточку.
С нарочитой и насмешливой медлительностью он разогнул ее и, поднеся к глазам Жана Грандье, произнес:
— Значит, вы — автор этого фарса?
Сорви-голова узнал одно из писем, которые он разослал после смерти Давида Поттера пяти членам военного суда.
Он напоминал в этом письме, что бур приговорил к смерти своих судей, а он, Сорви-голова, исполняя последнюю волю своего друга, поклялся истребить их всех.
Слово «фарс» прозвучало в ушах Сорви-головы как пощечина. Он покраснел и крикнул:
— Этот фарс кончится вашей смертью!
— Я капитан Руссел, — продолжал, улыбаясь, офицер, — командир второй роты седьмого драгунского полка. Как видите, осужденный на смерть чувствует себя неплохо.
— Поживем — увидим, — без признака смущения ответил Жан.
— Милый мой французик, вы настоящий хвастун! Советую вам прекратить эти шутки. Вам не удастся взбесить меня, честное слово! Скорее вы добьетесь кнута.
— Человека, голову которого оценили в двести фунтов, не наказывают кнутом… Между прочим, моя голова стоит гораздо больше. Кроме того, я — солдат и требую, чтобы со мной обращались, как подобает обращаться с пленным воином. Я убил столько ваших людей, что вполне заслуживаю такого обращения.
Офицер слегка побледнел, закусил ус и, перестав наконец улыбаться, отрывисто, точно пролаял, крикнул:
— Нужна информация! Отвечайте! Отказываться не советую. Все равно заставим.
— Спрашивайте! — Сколько буров против наших линий?;
— Восемь дней назад их было вполне достаточно, чтобы побить вас, хотя вас было во много раз больше.
Офицер побледнел еще сильнее. — Сколько у вас ружей? — продолжал он.
— Маузеров? Не знаю. Но ли-метфордов[46] около тысячи: мы отобрали их у ваших солдат.
— Последний вопрос: что стало с герцогом Ричмондским и его сыном?
— Я лично приказал перенести этих двух тяжело раненных джентльменов в бурский госпиталь. Теперь они вне опасности.
— Достаточно. Вы отказались ответить на два первых вопроса, и я вынужден передать вас в распоряжение Колвилла — майора третьего уланского полка.
Это имя заставило молодого француза вздрогнуть. Колвилл! Еще один из убийц Давида Поттера. Сорви-голова, не скрывая ненависти, пристально взглянул на вошедшего Колвилла. Это был длинный, как жердь, сухопарый и желчный англичанин с высокомерным и жестоким выражением лица. Жан поклялся самому себе никогда не забыть его, если только удастся вырваться из этого осиного гнезда.
— Дорогой мой Колвилл, позвольте представить вам мистера Сорви-голова, небезызвестного вам нашего будущего палача.
— Вот как! — презрительно ответил майор. — Тот самый мальчишка, который осмелился послать офицерам ее величества свои идиотские и оскорбительные письма? Ну что же, теперь пришла наша очередь позабавиться.
— Клянусь, — пробормотал Руссел, — не хотел бы я очутиться в шкуре этого хвастунишки, над которым Колвилл собирается позабавиться.
Майор поднес к губам свой хлыст, рукоятка которого оканчивалась свистком.
На пронзительный зов свистка прибежал уланский сержант.
— Максуэл, — процедил сквозь зубы Колвилл, — забери-ка этого парня, и можешь позабавиться со своими товарищами игрой «подколем свинью».[47]
Но никогда еще, насколько известно, белый человек не служил объектом этого варварского развлечения. Бедному Жану предстояло стать первой жертвой глумления которое вскоре распространилось на многих плененных буров.
Услыхав передававшийся из уст в уста призыв «pigsticking!», десятка два улан схватили свое оружие и вскочили на коней.
Жана поставили лицом к полю, на котором выстроился взвод сержанта[48] Максуэла.
Майор Колвилл, желая продлить удовольствие, приказал одному из пехотинцев:
— Дать ему ранец!
Передавая Жану военный ранец, солдат, более человечный, чем его начальник, шепнул:
— Защищайся им, как щитом. Главное, не бойся и старайся парировать удары.
Вокруг столпились офицеры всех родов оружия, с любопытством ожидая зрелища, жестокость которого не может сравниться ни с чем.
Прозвище «Сорви-голова» не сходило с их уст, но произносилось оно без ненависти, скорее с оттенком сочувствия, к которому примешивалась известная доля уважения.
— Сорви-голова!» Так это Сорви-голова?.. Бедный парень!
— Смотрите, да он совсем и не боится. Ну и храбрец!
— Хотите пари, Руссел? — предложил майор. — Ставлю десять фунтов, что этот мошенник пустится наутек, как лисица от гончих, и его с одного маху подколют чуть пониже спины.
— Идет! — смеясь, ответил драгунский офицер. Взвод стоял в двухстах метрах.
— Колоть! — проревел сержант. — Вперед!
И взвод помчался бешеным галопом…
На Жана Грандье несся ощетинившийся пиками, сверкавший сталью смерч людей и коней.
Сорви-голова заслонил ранцем грудь и, крепко упершись расставленными ногами в землю, ждал удара.
И удар не заставил себя ждать. Ужасный удар!
Сорви-голова почувствовал, что его буквально подбросило в воздух, он два или три раза перекувырнулся и тяжко рухнул на землю.
Его левое плечо было изодрано, правая рука сильно кровоточила. Но все же ранец отвел и ослабил удары, направленные в грудь.
Под крики «ура» уланские кони молнией пронеслись мимо, даже не задев Жана. — Вы проиграли, Колвилл! — воскликнул капитан Руссел — Этот мошенник ведет себя неплохо.
— Подождем, — с холодной ненавистью ответил майор.
Оглушенный падением и тяжело дыша, Сорви-голова с трудом встал и поднял свой разодранный ранец.
Он был намерен бороться до конца, а уланы не теряли даром времени: проделав быстрый поворот, взвод перестроился.
Снова раздалась команда сержанта:
— Колоть! Вперед!..
Первоначальное сострадание сменилось у них нездоровым любопытством. Вид крови пробуждал в человеке зверя.
Сорви-голова выпрямился усилием воли и крикнул:
— Трусы! Подлые, низкие трусы!.. — и снова упал, сбитый сокрушительным ударом.
Против всяких ожидании, ранец и на этот раз защитил его. Впрочем, уланы сами, рисуясь своим мастерством, старались попадать пикой только в импровизированный щит. Все, что было за ранцем, для них не существовало, они видели в Жане лишь осужденную на казнь жертву.
Несчастный мальчик совсем разбит. Одежда его изодрана в клочья, тело изранено. Он едва поднимается Его ноги дрожат и подгибаются, его налившиеся кровью глаза потускнели, а шум в ушах заглушает ироническое «ура» англичан. Ослабевшие руки уже не в силах поднять защищавший его до сих пор ранец.
Он понял, что все для него кончено, что спасенья нет; сейчас он будет растоптан безжалостным зверьем. Но у него хватило еще силы выпрямиться, скрестить на груди руки и с гордо поднятой головой, мужественно повернуться лицом навстречу уланскому взводу.
Мысленно он простился с жизнью, которая до сих пор так улыбалась ему, и послал последний привет своей сестре и своей горячо любимой родине, которую ему не суждено было больше увидеть.
И когда в третий раз прозвучала команда сержанта «Вперед!» — он ответил на нее возгласом:
— Да здравствует Франция!.. Да здравствует свобода!..
Пригнувшиеся к шеям коней уланы проскакали уже половину расстояния, отделявшего их от Жана. Еще несколько секунд — и омерзительное преступление совершится.
Но вдруг какой-то всадник на всем скаку врезался между уланами и их жертвой. Это был один из тех замечательных наездников, при виде которых невольно вспоминается легенда о кентаврах[49].
Всадник поднял хлыст и повелительно выкрикнул те слова, которые с равным успехом заставляют атакующих остановиться, а толпу — успокоиться:
— Стоп!.. Ни с места!..
Увидев генерала, — ибо всадник был английским генералом, — уланы так круто осадили коней, что те, вздыбившись, едва не опрокинулись вместе с наездниками.
Остановив своего скакуна в четырех шагах от пленника, генерал привстал на стременах и оказался на целую голову выше смешавших свои ряды кавалеристов. Красный от гнева и отчеканивая слова, каждое из которых хлестало, как пощечина, он прокричал:
— Подлецы! Подлые трусы, позорящие английский мундир! Какой офицер разрешил это гнусное дело?.. Отвечайте, сержант!
— Майор Колвилл, — произнес Максуэл, превозмогая страх.
— Прислать его ко мне! Немедленно! Сорви-голова окровавленной рукой отдал честь генералу. Тот в свою очередь поднес к козырьку каски пальцы, затянутые в перчатку, и, увидев перед собой мальчика, спросил его невольно смягчившимся голосом:
— Кто вы?
— Француз на службе бурской армии, — ответил пленник, держась почтительно, но с большим достоинством.
— Ваше имя?
— Жан Грандье, по прозвищу Сорви-голова, капитан разведчиков.
— Так, значит, это вы и есть знаменитый Брейк-нек?.. Поздравляю! Вы храбрец!
— Такая похвала и к тому. же из ваших уст, генерал… Я смущен и горжусь ею!
— Вы так молоды! Право же, любого пленника вашего возраста я тут же отпустил бы на свободу. Любого, да… Но вы слишком опасный противник и слишком много причинили нам неприятностей. Я оставляю вас в качестве военнопленного, но вы будете пользоваться всеми привилегиями, каких заслуживает столь храбрый враг.
Вконец обессилевший и оглушенный, Сорви-голова с великим трудом пробормотал несколько слов благодарности и тут же, страшно побледнев и мягко осев на землю, потерял сознание.
— Отнести этого юношу в госпиталь! — приказал генерал. — Я требую, чтобы о нем хорошо позаботились. Я сам присмотрю за этим. Слышали?.. А, вот и вы, майор Колвилл! За жестокую расправу с военнопленным пятнадцать суток строгого ареста. Сержант, командовавший «Pigsticking», лишается своего звания и переводится в рядовые уланы. Все уланы взвода назначаются на пятнадцать внеочередных полевых караулов. Вольно!
Капитану Сорви-голова было нанесено много ран, но ни одна из них не оказалась тяжелой. После пятнадцати дней лечения в госпитале почти все они зажили. Приказ спасшего его генерала строго выполнялся, благодаря чему в течение двух недель Жан был предметом особого внимания врачей, что, разумеется, немало способствовало его быстрому выздоровлению. В душе поднявшегося с постели Жана навсегда осталось чувство бесконечной благодарности к великодушному джентльмену.
Теперь в качестве военнопленного Сорви-голова разделял участь трехсот буров, плененных в начале осады Ледисмита. Присутствие их в осажденном городе представляло немалую обузу для коменданта города, ибо, несмотря на бдительный надзор, буры то и дело бежали, рискуя жизнью. Для большинства беглецов дело кончалось трагической смертью. Зато те, кому удавалось ускользнуть, доставляли осаждавшим важнейшие военные сведения.
К тому же питание пленных значительно уменьшало запасы пищи гарнизона. И если бы осада, как все предвещало, затянулась, это обстоятельство неизбежно сократило бы продолжительность сопротивления. Поэтому высшее командование распорядилось эвакуировать всех здоровых военнопленных в Наталь[50], а затем на Капскую Землю.
В то время кольцо окружения было еще не столь плотным, и поезда могли время от времени пробиваться в Дурбан.
Хотя Колензо, наиболее важный в военном отношении пункт, и обстреливался бурской артиллерией, он все же находился пока в руках англичан, и мост через Тугелу мог еще служить для передвижения легких составов.
От Ледисмита до Дурбана около двухсот километров.
Несчастных пленников разместили в товарных вагонах, приставили к ним достаточное количество солдат-конвоиров — и в путь! Путешествие было рассчитано на один день. Однако, ввиду жалкого состояния железных дорог, переезд длился два дня. Двое суток без хлеба и воды, в вагонах, набитых людьми, как бочка сельдями. Пленные не имели возможности выйти оттуда ни на минуту. Подумай, читатель: ни на минуту!
Легко представить себе, в каком состоянии находились все эти несчастные, разбитые усталостью, стонавшие от голода и жажды и задыхавшиеся в насыщенных зловонием вагонах, тогда как англичане, удобно разместившись в блиндированных вагонах, ели, пили и шумно веселились.
Так различно складываются судьбы народов, разъединенных чудовищем, имя которому война!
В Дурбане английские власти приступили к мытью пленников и очистке вагонов. Делалось это очень просто: в вагоны направили рукава мощных насосов, служивших для мойки кораблей в доках, и стали обильно поливать водой все и всех. Насквозь промокшие, ослепленные сильнейшими струями хлеставшей по ним воды, буры отбивались, падали, фыркали, как жалкие тонущие собаки.
Но гигиена — прежде всего!
А теперь обсушитесь, как хотите.
А вот и еда. Огромные котлы, наполненные густой массой протухшего и полусырого риса. Ложек не полагалось. И хотя пленные вынуждены были черпать это отвратительное месиво прямо руками, они глотали его с такой жадностью, которая лучше всяких слов говорила о перенесенной голодовке.
— Плохое начало, — ворчал Сорви-голова. — Профессия пленника меня мало устраивает, и, разумеется, я тут не заживусь.
Пленных связали попарно и теми же веревками прикрепили последовательно одну пару к другой, так что весь конвоируемый отряд имел вид индейской цепочки[51].
Практичные люди — эти англичане!
Наконец несчастным объявили, что их посадят на военный корабль, стоявший на рейде, и повели.
Все население города сбежалось посмотреть на пленных. Люди тесными рядами стояли по обеим сторонам дороги.
Как страшен был путь побежденных среди враждебной и насмешливой толпы! Ее жестокость не знала пощады, оскорбления так и сыпались на бедняг, горькая участь которых должна бы, казалось, вызывать в людях святое чувство сострадания.
Потом под палящими лучами жаркого солнца, от которого трескались губы и, словно кипящий котел, дымилось мокрое платье, пленников стали размещать по шаландам. Когда последние были битком набиты, мрачный караван тронулся в путь и скоро подплыл к крейсеру «Каледония», стоявшему под парами на рейде.
Наконец-то можно будет хоть немного отдохнуть, растянуться где-нибудь, поспать, избавиться от голода и от оскорблений конвоиров.
Не тут-то было! Опять нумерование, опять перекличка, опять «куча мала» в бронированной башне, без воздуха, без света, где виднеются лишь смутно вырисовывающиеся жерла пушек, нацеленных на живую массу людей.
Протяжно завыла сирена, заскрипела якорная цепь, раздалось монотонное сопение винта. Началась килевая и боковая качка, эти неизбежные предшественники морской болезни.
«Каледония» со скоростью акулы неслась по волнам бурного Индийского океана; буры, заключенные в башне, рыдали, как дети. Этим простым людям, никогда не видавшим моря, казалось, что их навсегда отрывают от родной земли и осуждают на вечное изгнание. А «Каледония», немилосердно дымя, все плыла и плыла, разрезая волны и пожирая милю за милей. Она держала курс на Саймонстаун — морской форт в восьми лье к югу от Кейптауна.
От Дурбана до Саймонстауна тысяча четыреста километров. Сорок восемь часов пути, быть может, еще более тяжкого, чем переезд по железной дороге.
По прибытии крейсера на рейд пленных разместили на четырех понтонах[52], стоявших на якоре в трех милях от берега А разгруженная «Каледония» снова взяла курс на Дурбан.
Сорви-голова и шестьдесят других пленных буров были интернированы на понтоне «Террор»[53].
Настоящий ад было это судно, необыкновенно метко названное. Войдите — и вам покажется, что вы в больнице, но в больнице, где нет ни сиделок, ни докторов, ни лекарств.
Грязная клетка, до отказа набитая людьми. Их тела покрыты ранами, по которым ползают насекомые. Прибавьте к этому невыносимую жару, от которой можно сойти с ума, и питание, отпускаемое лишь в количестве, необходимом для «поддержания жизни». Прелестная формула, изобретенная англичанами. Под ней подразумевается паек, достаточный только для того, чтобы не дать пленнику умереть с голоду.
Как это экономно! И другое преимущество: ослабевшие от голода люди не могли бежать. Они мерли, как мухи. «Тем хуже для них!» Похороны были недолгими. Открывали орудийный люк и, недолго думая, бросали тело в залив, воды которого кишели акулами.
«Тем лучше для акул», — смеялись англичане, Уже через сутки Сорви-голова почувствовал, что не в силах больше терпеть грубого обращения, голода, вшей, жалкого вида товарищей по заключению, ослабевших, безжизненных, похожих скорее на призраков, чем на людей. Он твердо решил покончить со всем этим. Утонуть, быть расстрелянным, съеденным акулами — и то лучше, чем это медленное и мучительное умирание.
Он поделился своим планом с некоторыми больными товарищами. Однако те не решились одобрить его. План Жана показался им слишком рискованным. «Террор» стоял на якоре посередине залива в шесть миль шириной. Значит, до берега было по крайней мере три мили.
Хороший пловец и мог бы, пожалуй, доплыть, несмотря на акул, на часовых и на сторожевые суда, всегда готовые погнаться за ним. Но как проникнуть в Саймонстаун? В этом городе, представляющем собою одновременно военный порт, арсенал и судостроительную верфь, кажется, нет такого уголка, который не охранялся бы со стороны моря.
Но Сорви-голова не колебался. Будь что будет! В ближайшую же ночь он бежит.
Товарищи отдали ему веревку, похищенную где-то одним из пленных, у которого в первые дни заключения не хватило решимости бежать, а теперь не было на это сил.
Наступила ночь. В башне, едва освещенной двумя походными фонарями, было темно.
Сорви-голова разделся донага и ремнем привязал за спину свою одежду: штаны, куртку, шляпу, шерстяную фуфайку. Башмаки он не взял.
Кабельтов, привязанный к одному из передних пушечных люков, свешивался до самой поверхности моря. Стояла непроглядная тьма. Часовые, полагавшиеся на слабость узников, а еще того больше на акул, заснули.
Сорви-голова простился с товарищами, которые окружили его и не переставали восхищаться его силой и отвагой. Он смело подошел к люку и взялся за кабельтов, чтобы соскользнуть вниз.
— Who goes there[54]? — раздался над самой его головой окрик часового, стоявшего на баке.
Казалось бы, элементарное благоразумие должно было заставить Жана Грандье вернуться в башню и переждать несколько минут.
Куда там! Он с такой быстротой скользнул по стальному тросу, что содрал кожу с ладоней, и при этом у него не вырвалось ни одного крика, стона или даже вздоха.
Часовой услышал всплеск воды, но, подумав, что это резвятся акулы, снова задремал.
Теплая, насыщенная солью вода, будто серная кислота, обожгла ободранные руки беглеца.
«Ничего, соль обеззараживает раны», — подумал, ныряя, Жан с тем изумительным присутствием духа, которое никогда не покидало его.
Он проплыл под водой около двадцати саженей, потом вынырнул, набрал воздуха и снова ушел под воду.
Бр-р!.. Под ним, над ним, во всех направлениях тянулись и пересекались длинные фосфорические полосы. Акулы! Не очень, правда, крупные и не очень проворные, но сколько же их было тут, этих невероятно прожорливых бестий!
Беглецу вспомнился совет побольше барахтаться, вертеться, дрыгать ногами и, наконец, в тот момент, когда акула повернется брюхом вверх, чтобы схватить его, нырнуть поглубже. И он вертелся что было мочи, дрыгал ногами, барахтался. Но кругом стояла такая темень, что разглядеть акул, этих морских гиен, не было никакой возможности; об их присутствии говорила лишь фосфоресценция.
Были минуты, когда он холодел от страха, чувствуя прикосновение плавника или слыша, как лязгают зубы хищника. Но ничего! Еще одно тяжелое переживание, еще одна ложная тревога — смерть и на сей раз промахнулась!
Проплыть три мили — это не шутка для мальчика шестнадцати с половиной лет, да к тому же едва оправившегося от ран и изнуренного двумя мучительными переездами — сначала в вагоне для скота, потом в бронированной башне крейсера. Тем более что все последние дни он почти ничего не ел, теперь же его преследовала целая стая акул, а морская вода, разъедавшая его израненные руки, причиняла невыносимо острую боль.
И все же наш храбрый Сорви-голова бесстрашно плыл вперед. Трудно было дышать, ломило все тело, волны то и дело опрокидывали его, ударяя по тюку с одеждой, который он, как улитка свою раковину, тащил на спине.
Ничего! Мужайся, Сорви-голова! Еще каких-нибудь четверть часа — и ты спасен. Крепись же, черт побери! Городские огни приближаются. Самое трудное уже позади.
Ну и молодчина этот капитан Молокососов! Трудности и опасности только умножали его мужество. К несчастью, чтобы спастись от ожесточенно преследующих его акул, ему приходилось прибегать к довольно неритмичной гимнастике, и эти беспорядочные движения вконец истощили его силы.
Он ушел под воду и хлебнул изрядную порцию морской воды. О, только не это, Сорви-голова! Он тут же перестает барахтаться, координирует свои движения и снова продвигается вперед.
Опять ушел под воду. Опять глотнул соленой воды. Закашлялся. Сперло дыхание. Отяжелели ноги…
«Неужели конец? — подумал мужественный юноша. — Скверная штука!.. А впрочем, это все же лучше заточения!»
Бум! То загремел и отдался по воде пушечный выстрел, сопровождаемый вспышкой огня. В то же мгновение вспыхнули электрические прожекторы на кораблях и в форту. По воде забегали широкие полосы света, эти свое-' образные бинокли кораблей. Стало светло, как днем.
Неужели конец? Такой героизм — и все напрасно!
Нет, это еще не конец.
В ту самую минуту, когда Сорви-голова уже считал себя погибшим, он почувствовал под ногами твердую почву. Его затуманенные глаза смутно различили в темноте за прожектором, светлый луч которого застыл посреди гавани, какую-то темную массу.
То была цепь скал, выступавших из воды почти на уровне моря.
Ух! Он вылез и растянулся на них, чуть живой, и, зарывшись из предосторожности в густые водоросли, тут же заснул мертвым сном Заснул под грохот пушек, под ослепительными лучами электрических прожекторов. Казалось, пушки гремели, а прожекторы светили во славу его мужества.
Когда он проснулся, было совсем светло. Но морские водоросли отлично скрывали его. Он чувствовал себя менее утомленным, чем ожидал, но умирал от голода.
Кругом царила удивительная тишина. Раздвинув мягкие стебли водорослей и оглядевшись, Жан убедился, что нашел пристанище у самого основания форта Саймонстауна. Он лежал у подножия крепостной стены и так близко к ней, что его невозможно было увидеть ни через бойницы, ни даже с вышки форта.
Но как утолить этот волчий голод, от которого пучит живот и бурчит в кишках?
К счастью, тут было множество устриц. Под все заглушавший шум прибоя Жан стал разбивать камнем раковины и с неутолимой жадностью глотал одну устрицу за другой. Этот оригинальный завтрак длился до десяти часов И неудивительно, если принять во внимание голод беглеца, род пищи и способ ее приготовления Насытившись, он снова уснул под благодетельным покровом морских растений О, всего на каких-нибудь три часа! Небольшой послеобеденный отдых.
Потом, осмелев от царившей вокруг и ничем не нарушаемой тишины, Сорви-голова облачился на всякий случай в свое промокшее платье и приступил к разведке, желая запечатлеть в уме топографию местности, откуда ему придется выбираться ночью. Внезапно он провалился по самые плечи в яму под фундаментом крепости и тотчас же ощутил под ногами высеченную в стене лесенку, которая круто поднималась вверх до самой потерны.
«А что, если взобраться!» — подумал Сорви-голова.
На первый взгляд, эта мысль может показаться безумной. Однако чаще всего бывает так, что самые дерзкие замыслы наиболее легко осуществляются. С наступлением сумерек он окончательно решился Поднимаясь медленно и осторожно, он дошел до потерны[55] и с изумлением заметил, что она не заперта. В нее можно было проникнуть по проходу, в стене которого оказалось окно в форме бойницы. Из-за окна доносился звон посуды. Очевидно, это была кухня или столовая, а может быть, кладовая.
Сорви-голова заглянул в бойницу и увидел пустое помещение, которое, в свою очередь, через полуоткрытую дверь сообщалось с другой комнатой, откуда, собственно, и доносился звон стаканов и тарелок.
На подоконнике стояли наполненные какой-то едой судки Рядом висело серое домашнее платье и белый передник. Одежда, очевидно, оставленная здесь служанкой.
У капитана Сорви-голова мелькнула нелепая, а быть может, и гениальная мысль. Он схватил платье, влез в него прямо в своем мужской одежде, взял в руки судки и решительно толкнул дверь На все это у него ушло гораздо меньше времени, чем у нас на описание.
Он очутился в узкой открытой галерее, затем вышел на небольшую площадку, охранявшуюся часовым, и, низко опустив голову, прошмыгнул мимо него.
— Как вы сегодня торопитесь, мисс Мод, — заметил ему вдогонку часовой.
Округлые щеки, свежий цвет и женственные черты юношеского лица Жана — все это при сумеречном свете ввело солдата в заблуждение.
Жан пошел вперед, обходя строения, пересек широкий двор, проскочил через ворота на подъемный мост и удачно проскользнул мимо другого часового, который крикнул ему вдогонку:
— Good night, miss Maud[56]!!
И вот с сильно бьющимся сердцем, сам не веря в свое освобождение, он уже шагает по улице Если бы не боль в ладонях, с которых содрана кожа, все было бы прекрасно. Он превратился в известную всему гарнизону мисс Мод, платье которой надежно защищало его от подозрительных взглядов.
Кроме того, в его распоряжении оказался изрядный запас съестного, достаточный, чтобы накормить целый взвод английских солдат.
Он шел наобум; единственной его целью было поскорее выбраться из военной зоны, оставить позади все ее строения.
Скоро он вышел на широкую улицу, застроенную по обеим сторонам домами. Очевидно, это было предместье Саймонстауна. Послышались свистки паровозов и лязг вагонов.
Где-то поблизости находился вокзал. А он все шагал и шагал, преследуемый поднимавшимся из судков вкусным, щекочущим ноздри запахом.
«А не присесть ли пообедать? — подумал он. — Мой желудок уже давно успел позабыть об устрицах, и я голоден, как акула».
Он находился невдалеке от одинокого коттеджа, окруженного легкой проволочной изгородью, у подножия которой пышно разрослась высокая душистая трава.
Теплая ночь, луна… Как чудесно жить на свете! Особенно беглецу, счастливо вырвавшемуся из страшного каземата на понтоне.
Расположившись на траве, Сорви-голова открыл судки, извлек оттуда свежеиспеченный хлеб, нежный и сочный ростбиф, пол цыпленка, сыр, две бутылки эля и прочие деликатесы, неопровержимо свидетельствовавшие о разнообразии гастрономических вкусов солдат ее величества.
Он с жадностью заправского обжоры набросился на съестное, оросил его доброй порцией вина и нашел, что первое бесподобно, второе же прямо-таки божественно. А наевшись досыта, уснул сном праведника.
Разбудил его, уже на рассвете, яростный собачий лай. Жан почувствовал себя бодрым и веселым. Он потянулся и вдруг увидел по ту сторону изгороди датского дога, свирепо скалившего на него клыки. В нижнем этаже коттеджа открылась дверь, и в сад вышла старая леди, высокая, сухопарая, седая, с длинным, оседланным очками носом, с огромными зубами, похожими на кости домино, и не менее внушительных размеров руками и ногами, — словом, истая англичанка.
Увидев приближавшуюся к нему старую леди, Сорвиголова мысленно сказал себе:
«Ну, теперь не плошай, старина!»
А старая леди, погладив и успокоив ласковым словом собаку, обратилась к нему:
— Кто вы и что вам нужно, дитя мое?
Сорви-голова сделал реверанс, потупил глаза и, приняв скромный вид, который так удивительно шел к нему, тоненьким фальцетом[57] ответил:
— Я несчастная служанка, миледи… господа прогнали меня.
— За что же?
— Я наполняла лампу и нечаянно пролила керосин, он вспыхнул. Весь дом сгорел бы, если бы не эти бедные руки, которые я сожгла, гася огонь… Нет, вы только взгляните на них, миледи!
— О да, это ужасно! — сочувственно сказала старая леди.
— И, несмотря на это, меня выгнали, не заплатив ни шиллинга, не дав мне белья, почти без одежды!
— Жестокие люди!.. Но почему вы так плохо говорите по-английски? — недоверчиво спросила старая леди.
— Очень просто, миледи я из Канады, а родители мои французы по происхождению. И мы никогда не разговариваем дома по-английски… Мое имя Жанна Дюшато. Я родилась в городе Сент-Бонифейс, что близ Виннипега.
— Что же мне с вами делать, дитя мое? Хотите поступить ко мне в услужение?
— Как мне благодарить вас, миледи?!
Вот как знаменитый Брейк-нек, отважный капитан Сорви-голова, превратился в служанку миссис Адамс, старой леди из Саймонстауна.
Чего только не случается в жизни!
Сорви-голова, не видя другого выхода из положения, вынужден был примириться с более чем скромным положением. Правда, та легкость, с которой он сошел за девушку, немного удивила его, а может быть, даже задела где-то в глубине души его самолюбие.
Подумайте только: капитан разведчиков, герой осады Ледисмита, солдат, бежавший из плена — и вдруг служанка!
Но события следовали с такой быстротой, что у него не хватало времени задуматься.
Старая леди уже ввела его в дом.
— Я буду платить вам один фунт в месяц. Согласны?
— На старом месте мне платили полтора, — не моргнув, ответила мнимая Жанна Дюшато. — Но леди так нравится мне, что я согласна и на один фунт.
— Отлично! Платье у вас еще довольно чистое, оставайтесь в нем. Я дам вам белье, башмаки и чепчик… Да, да, вы будете носить чепчик Я на этом настаиваю А почему вы так коротко острижены?
— У меня был солнечный удар, и косы мешали прикладывать лед, пришлось их обрезать О, если бы вы только видели, миледи, какие они были длинные да толстые! А какого красивого, золотистого цвета! Я так горевала!..
— Довольно, довольно! Уж не кокетка ли вы? Терпеть этого не могу!
— Я?! Кокетка?. Господь с вами, миледи! Я не ношу даже корсета.
— И хорошо делаете! Девушка вашего класса должна быть скромна, трудолюбива, бережлива, предана своим господам.
— Надеюсь, миледи скоро убедится, что я обладаю всеми этими качествами.
— Отлично!.. Вот кухня. Приготовьте чай.
Эта задача — сущий пустяк для капитана Сорви-голова: в бытность свою в Клондайке он приобрел недюжинные кулинарные познания Первый успех на новом поприще! Чай заварен отменно, тосты[58] запечены в меру, ветчина нарезана тонкими, как кружева, ломтиками, а сгущенное молоко разбавлено водой в должной пропорции.
Чепчик, надетый на слишком длинные для мужчины и слегка вьющиеся волосы, — новый успех!
Когда Сорви-голова оставался один, он тщательно изучал перед зеркалом все повадки служанок: как придавать смиренное выражение лицу, опускать глаза и не сдвигать набекрень привычным мужским движением свой более чем скромный головной убор.
Переодевание удалось на славу! В этой высокой и сильной девушке, немного нескладной, молчаливой, застенчивой и охотно бравшейся за любую работу, трудно было бы узнать молодого борца за независимость Трансвааля Настоящая находка эта служанка, мастерица на все руки.
О вы, герои трагических приключений в «Ледяном аду» — Леон Фортэн, Поль Редон, Лестанг, Дюшато, Марта Грандье, настоящая Жанна Дюшато, Тоби, Серый Медведь, — поглядели бы вы на вашего Жана, охотника на гризли[59], победителя бандитов «Коричневой звезды», в комичном облике служанки!
Или вы, отважные Молокососы и мужественные буры, оплакивающие храбрейшего из храбрых — капитана Сорви-голова! Что стало бы с вами, если бы вы увидели, как он в белоснежном чепце, завязанном бантиком под подбородком, в юбке до пят и переднике орудует возле печки, бежит на звонок и отвечает своим фальцетом «Да, миледи… Нет, миледи…»
Нетрудно представить, какой бешеный взрыв хохота вызвал бы у вас этот маскарад, сменивший драму воинской жизни. А между тем для самого Жана Грандье в этом не было ничего забавного.
Дни шли за днями, не внося никаких изменений в его нелепое и полное риска существование, грозящее каждое мгновение при малейшей оплошности с его стороны превратиться в настоящую катастрофу.
Для человека более зоркого, чем старая леди, достаточно было бы одного неловкого движения или случайно вырвавшейся нотки мужского голоса, чтобы тотчас же разгадать тайну, скрытую от миссис Адамс. А это повлекло бы за собой страшные для беглеца последствия.
К счастью, вечно молчаливая, всегда чем-то озабоченная и часто грустившая старая леди жила в полном одиночестве. Провизию ей доставляли на дом. Единственное занятие затворницы состояло в усердном чтении описаний военных событий в местных газетах.
Терпение Жана истощалось. С каждым днем ему становилось все труднее и труднее переносить «прелести» своего нелепого положения, безысходность которого он ощущал все более остро. Его тянуло на поле битвы, откуда до него доходили отрывочные известия о новых победах, одержанных его друзьями бурами.
Но как бежать из Саймонстауна без денег, без платья? Как пройти через всю Капскую Землю, обмануть подозрения, которые навлекал на себя каждый иностранец, и ускользнуть от цепких лап полиции?
Оставаться служанкой миссис Адамс? Нет! Лучше смерть! Лучше сто смертей, только не это!
На шестнадцатый день своего пребывания у миссис Адамс Жан Грандье уже готов был совершить безумный шаг, как вдруг к нему явилось неожиданное спасение в образе телеграфиста.
Телеграмма для старой леди!
Она лихорадочно открыла ее, прочла и в полуобморочном состоянии упала на кушетку.
— Сын… Бедное дитя?.. Боже, помоги нам! — бормотала она.
Лжеслужанка привела ее в себя: — Миледи, что с вами? О миледи!
— Мой сын, артиллерийский капитан, очень тяжело ранен под Кимберли, осажденным этими проклятыми бурами.
«Артиллерийский капитан Адамс? Знакомое имя! Уж не тот ли это самый Адамс, что был в пятерке палачей Давида Поттера?» — размышлял Жан Грандье.
Но раздумывать было некогда. Старая англичанка уже взяла себя в руки и поднялась.
— Немедленно туда! Ухаживать за ним, утешать, окружить его материнской заботой… Да, да, как можно скорей! — твердила она. — Готовы ли вы сопровождать меня, Жанна?
Сорви-голова замер от восторга при мысли, что ему представляется возможность без малейшего риска, без затрат и с наивозможнейшей скоростью вернуться на театр военных действий.
— О, конечно, миледи! — ответил он.
— Благодарю вас, дитя мое, вы славная девушка! Ничего лишнего не брать, только самое необходимое. По небольшому саквояжу для каждой из нас — и в путь. О да, скорей, скорей в путь!
Она наскоро уложила вещи, набила карманы золотом, заперла дом на ключ, который отдала соседям, поручив их же заботам собаку, и устремилась на вокзал.
От Саймонстауна, или, вернее, от Кейптауна, до Кимберли примерно девятьсот километров по прямой линии и тысяча сто по железной дороге, то есть столько же, сколько от Парижа до Ниццы. Но скорость путешествия не всегда пропорциональна расстоянию. Если, например, расстояние от Парижа до Ниццы экспрессы проходят за восемнадцать часов, то даже в мирное время самым скорым поездам требуется не менее тридцати часов, чтобы проделать путь из Капа до Кимберли. А во время войны тем более нельзя установить точного графика.
Человек, который не принадлежал к военному сословию, не был солдатом, хирургом или газетным корреспондентом, считал себя счастливцем, если ему удавалось попасть на поезд. Именно перед такого рода затруднением и очутилась миссис Адамс со своей служанкой.
Каждую минуту отходили от дебаркадеров и медленно двигались на север поезда, набитые солдатами и трещавшие под тяжестью пушек и снарядов. Протяжно выли сирены, лязгали вагоны, громыхали поворотные круги; отовсюду несся адский концерт железа.
Напрасно несчастная мать бегала от одного железнодорожника к другому, напрасно расспрашивала, умоляла, раздавала золото. Все составы были до отказа набиты военными грузами. Среди этого невиданного нагромождения смертоносных машин и пушечного мяса — не нашлось бы места даже для крысы.
Миссис Адамс уже совсем отчаялась и пустилась в слезы при мысли, что ей никак не попасть туда, где страдают и терпят жестокие лишения несчастные жертвы войны. Как вдруг перед ней остановился с почтительным поклоном человек в форме капитана медицинской службы. Это был знакомый миссис Адамс военный хирург.
Узнав его, старая леди воскликнула:
— Доктор Дуглас! Если бы вы только знали!..
— Миссис Адамс! Какими судьбами? Вы покинули Англию?
— Для того чтобы отыскать своего сына, а вашего друга, нашего дорогого Дика. Он тяжко ранен под Кимберли, а я лишена возможности поехать к нему. Мне повсюду отказывают. Подумайте только: нет места для матери, которая стремится к своему умирающему сыну! Какая жестокая вещь эта война!
— Так едемте со мной, миссис Адамс! Через десять минут отправляется в Магерсфонтейн санитарный поезд номер два. Я его начальник. И будьте уверены, уж у меня-то найдется местечко для матери моего лучшего друга. — Да благословит вас бог, доктор!
Доктор подхватил миссис Адамс под руку и повел к поезду, а нагруженная двумя саквояжами лже-Жанна замыкала шествие. Расталкивая толпу, наше трио направилось на запасный путь, где уже пыхтел и весь содрогался под парами санитарный поезд.
Поезд состоял из кухни, аптеки и двенадцати просторных вагонов с расположенными одна над другой койками; на дверцах вагонов были изображения красного креста.
Два хирурга, четыре сестры и двадцать четыре санитара ожидали там своего начальника. Из них состояло пока все население поезда.
Не успели доктор Дуглас, миссис Адамс и лже-Жанна разместиться в одном из его вагонов, как раздался свисток паровоза, состав тронулся и мягко покатил по единственному еще свободному пути.
Если в дороге ничего не случится, поезд будет останавливаться лишь для того, чтобы набрать воды или сменить паровоз. Ему справедливо присвоена привилегия обгонять другие поезда, которые почтительно уступают ему дорогу.
И вот они мчатся на всех парах через горы, равнины, долины, проносятся мимо городов, сел и деревушек, догоняя и обгоняя воинские составы, которые непрестанно следуют один за другим. Сорви-голова, в ком снова проснулся дух разведчика, не в силах был даже сосчитать эти поезда. Количество их изумляло, а еще больше тревожило капитана Молокососов.
Какая напряженная жизнь, что за неистовое движение царит на этих стальных путях! Эскадроны, пушки, батареи, артиллерийские парки, штабы, полки, скот, фураж, продовольственные склады — целая армия, да нет, целых две армии вторгались на всех парах в маленькие южноафриканские республики!
Вся Англия, вся Британская империя вместе с войсками своих колоний шла па приступ Трансвааля и Оранжевой республики.
Грандиозное, потрясающе жуткое зрелище!
Канадцы, африканцы, австралийцы, бирманцы, индусы вперемешку с бесчисленными солдатами метрополии! И все поют. Впрочем, солдаты, идущие в бой, всегда поют: ведь надо же как-то забыться.
Но, увидев поезд с красными крестами, они мгновенно умолкают. Этот поезд открывает перед ними завесу той жестокой действительности, которая ожидает их впереди.
«Бедные буры!» — с грустью думал Сорви-голова, глядя на всю эту силу, на это огромное скопище людей Тут, как нигде, чувствовалась железная решимость врага победить любою ценой, даже если бы для этого пришлось пожертвовать последним золотым и послать на убой послед него солдата.
Но и это еще не все! Чтобы обеспечить безопасность движения этой армии, другие тыловые воинские части охраняли железнодорожные пути, вдоль которых повсюду виднелись сторожевые посты, окопы, редуты для защиты виадуков, мостов, туннелей и станций. В целом это была прекрасно продуманная система неприступных укреплений.
— Их слишком много, — забывшись, прошептал Сорви-голова, но голос миссис Адамс вывел его из раздумья:
— Жанна, сходите за чаем!
Жанна?. Ах да! Ведь он все еще служанка на все руки у старой англичанки.
В санитарном поезде жизнь протекала, как на корабле Персонал ел, пил и спал, не выходя из вагона. А лже-Жанне по-прежнему приходилось обслуживать свою хозяйку.
Впрочем, не такое уж это было тяжелое бремя. Миссис Адамс не отличалась требовательностью; к тому же все необходимое находилось под рукой. Старуха совсем ушла в свое горе Снедаемая тоской и тревогой, она целые часы проводила в молчании. Ей казалось, что поезд совсем не двигается. Каждую минуту она спрашивала себя «Успею ли?»
А между тем поезд несся с поразительной скоростью двадцать пять миль в час, более сорока пяти километров Настоящее чудо в условиях войны. До железнодорожного узла Де-Ар он прошел более восьмисот километров, не потеряв ни единого часа.
Но тут с графиком было покончено. Теперь приходилось идти вперед кое-как, наудачу: поезд приближался к театру военных действий.
До английских линий, вернее, вспомогательной армии англичан, оставалось еще около двухсот пятидесяти километров, но уже здесь образовалась плотная пробка, казавшаяся непробиваемой.
Санитарный поезд свистел, шипел, фыркал, то двигался вперед, пробиваясь на десяток километров, то отползал назад километра на два, потом снова полз вперед и благодаря настойчивости и ловкости машиниста достиг наконец реки Оранжевой.
Ему удалось проскочить через мост, и он продолжал свой путь с бесконечными предосторожностями, то и дело топчась на месте. Это начинало действовать на нервы. Создавалось впечатление, будто исполинская черепаха старается побить рекорд медлительности.
В Бельмонте три часа стояли; все наспех проложенные саперами боковые пути были забиты вагонами. Но вот между двумя составами показался просвет. Санитарный поезд проскользнул в него и со скоростью тачки, подталкиваемой инвалидом, с грехом пополам дотащился до Граспана.
Новая остановка, на этот раз на четыре часа! Опять протяжные свистки, лязг тормозов, выхлопы пара, внезапные толчки, рывки с места и прочие прелести. На путях все оглушительней грохотало железо, все чаще попадались обугленные и изрешеченные снарядами станционные постройки, все сильнее подскакивали вагоны на исправленном кое-как полотне… Было с чего сойти с ума!
Но все же поезд пробивался вперед.
А вот и Моддер[60] — река, прославившаяся теперь на весь мир. Между двумя крутыми берегами катит она свою красноватую муть — человеческую кровь, смешанную с охрой вельдта. Разрушенный бурами мост восстановлен, и тоже на скорую руку. Поезд с огромными предосторожностями пробирался по шпалам.
Теперь он был всего в восемнадцати километрах к северо-западу от укрепленного лагеря Магерсфонтейна.
Недремлющее око капитана разведчиков высматривает удобный случай для побега. Доктор Дуглас расспрашивает всех встречных о своем друге. Старая мать, обессиленная тревогой, не в состоянии произнести ни слова.
— Не слышали ли чего о капитане Адамсе? — кричит доктор проходящим мимо раненым офицерам.
— Нет.
— Адамс — артиллерийский капитан с четвертой батареи, — настаивает Дуглас.
— Знаем только, что батарея сильно пострадала, но о капитане ничего не слыхали.
Тот же вопрос и тот же ответ немного дальше. Миссис Адамс рыдает. Бедная женщина в отчаянии; она постигла наконец оборотную сторону военной славы, питаемой кровью сыновей и материнскими слезами.
Навстречу попадались платформы, нагруженные пленными бурами. Конвоиры пели иронические куплеты по адресу мистера Чемберлена и лорда Сольсбери.
Другие горланили «Rule Britain[61]», с которой чередовался гимн «God, save the Queen[62]». Они словно жевали слова, выплевывая отдельные слоги, и, как пули, бросали в лицо пленникам эпитеты «victorious» и «glorious»[63]. А те только пожимали плечами.
Эти песни причиняли душевную боль миссис Адамс, воинственные чувства которой, еще недавно столь пламенные, совершенно испарились во время этого скорбного пути.
Наконец они в Магерсфонтейне! А вот и укрепленный лагерь, где заканчивалась главная магистраль, раскинувшись веером запасных путей.
— Где Адамс?.. Кто знает, где капитан Адамс из четвертой батареи? — без передышки выкрикивал доктор Дуглас.
— Я знаю, — ответил наконец один сержант. — Капитан Адамс ранен в грудь пулей навылет. Лежит в дивизионном госпитале, что в Олифантсфонтейне.
— Благодарю! А как его состояние?
— Безнадежен. А может быть, уже и скончался.
— Тсс… тише! Тут его мать.
Но несчастная женщина уже услыхала. Душераздирающий вопль вырвался из ее груди:
— Нет, нет, неправда, он не умер! Мой Ричард… Не может этого быть, чтобы его отняли у меня! Ведите меня к нему!.. Скорее, доктор, умоляю! Вылечите его! Ваше искусство совершит чудо, вы вернете мне сына!..
— Располагайте мною, миледи, — грустно ответил доктор. — Вот достану только коляску, и поедем.
Экипаж скоро нашелся. Это была санитарная повозка, которую предоставил в распоряжение доктора один из его собратьев по ремеслу.
Олифантсфонтейн находился в трех лье, добрый час пути. Доктор и миссис Адамс со служанкой добрались туда без помех.
Вот наконец и дивизионный госпиталь, над которым на высокой мачте развевается белый флаг с красным крестом.
— Он тут… — чуть слышно прошептала миссис Адамс.
Опираясь на руку доктора, она в полуобморочном состоянии вошла в госпиталь. Сорви-голова все с теми же двумя саквояжами остался у входа Аванпосты буров прямо рукой подать, в каких-нибудь двух километрах к северо-востоку, а возможно, и ближе.
Искушение было велико.
Около госпиталя рыла копытами землю великолепная офицерская лошадь, привязанная недоуздком к столбу. Весь этот участок, отведенный для раненых, был почти безлюден. Искушение удрать все сильнее мучило Жана.
Из госпиталя донесся пронзительный крик. То миссис Адамс остановилась возле санитара, прикрывавшего простыней лицо только что скончавшегося раненого. Несчастная мать узнала своего сына; его отняла у нее война, развязанная английскими биржевиками.
— Ричард! — нечеловеческим голосом выкрикнула миссис Адамс и упала, точно сраженная громом.
— Несчастная мать… — прошептал доктор. И пока санитар укладывал на койку старую леди, которая была в обмороке, доктор Дуглас обратился к вошедшему врачу:
— Капитан Адамс был моим лучшим другом. Отчего он погиб?
— Его поразила пуля необычайной величины и совсем не военного образца. Вероятно, то была пуля старинных голландских ружей, так называемых «роёр». Рана оказалась неисцелимой.
Разговор их был прерван криками и бешеным конским галопом. Это Сорви-голова, воспользовавшись отсутствием часовых, подошел к лошади, отвязал ее от столба и, несмотря на то что юбка сильно стесняла его движения, одним прыжком вскочил в седло. Чистокровный конь, разгоряченный сильными ударами, которые Сорви-голова под прикрытием юбки непрерывно наносил ему каблуками, пустился с места в карьер.
Никто из встречных, видевших эту мчавшуюся верхом женщину, не мог сообразить, в чем дело, тем более что Сорви-голова все время выкрикивал своим фальцетом:
— Остановите лошадь!.. Я служанка миссис Адамс!.. Остановите!.. Умоляю!..
Никто, однако, так и не решился остановить взбесившуюся, как видно, лошадь. Люди склонны были скорее посмеяться над ошалевшей от страха потешной амазонкой.
Ухватив коня за холку, подскакивая при каждом прыжке и ежесекундно рискуя свалиться, лжеслужанка орала во всю глотку, в то же время незаметно и с изумительной ловкостью управляя конем. Зеваки тщетно ждали неизбежного падения наездницы, заранее предвкушая это удовольствие. А конь, все более горячась, набирал скорость.
Он мчался вихрем, проходя не менее восьмисот метров в минуту. Таким аллюром он, пожалуй, скоро перемахнет через английские позиции.
А Сорви-голова все орал уже охрипшим голосом:
— Остановите!.. Спасите служанку миссис Адамс!..
Он проскакал мимо нескольких кавалеристов. Вдруг один из них, внимательно наблюдавший за наездницей, воскликнул.
— Глядите-ка! Эта женщина держится в седле с ловкостью циркача. Нас провели — это шпион!.. Вперед! В погоню! За мной!..
Все энергично пришпорили коней, и погоня началась. Раздались револьверные выстрелы.
Пули, пущенные на полном скаку, редко достигают цели, и все же они свистали у самых ушей беглеца.
«Черт возьми! Дело как будто портится», — подумал Сорви-голова, пригибаясь к шее коня.
Конь домчал его до передового окопа, к стенке которого прильнули шотландцы. Двое из них попытались преградить путь штыками.
Но Сорви-голова с непостижимой силой и ловкостью заставил коня одним броском перескочить окоп, оставив позади солдат, штыки — все!
— Огонь! — скомандовал командир шотландцев.
Загремели сотни выстрелов. Однако, как всегда бывает в таких случаях, стрелки, поторопившись, лишь щегольнули друг перед другом своими промахами.
А тут и буры, со своей стороны, подняли пальбу, и наш бедный Сорви-голова очутился между двух огней.
Друзья-буры были сейчас для Жана страшнее, чем враги-англичане.
Как дать им знать, что он свой? Как прекратить эту пальбу, которая при баснословной меткости буров может оказаться для него гибельной?
У него нет белого платка. Но зато у него есть чепчик! Сорвав его с головы и держа за одну из тесемок, Жан принялся отчаянно размахивать им в знак своих мирных намерений Эмблема мира остановила огонь.
И вовремя! До трансваальских линий оставалось всего триста метров Пораженный в грудь, конь капитана Сорви-голова захрипел и стал припадать на ноги Еще минута — и он упадет. Беглец соскочил на землю, сорвал с себя женское платье и предстал перед бурами в шерстяной рубашке и в засученных до колен штанах. Он сохранил только чепчик, эту единственную принадлежность его женского одеяния, и вертел им, как пращой.
Так добежал он до траншеи, где его весьма неучтиво схватили руки друзей.
— Кто ты? — основательно встряхнув его, спросил обросший до самых глаз бородатый гигант.
— Капитан Сорви-голова, командир разведчиков.
— Врешь!.. А пароль знаешь?
— Болван! Ты, может быть, думаешь, что англичане сообщили его мне? Мне неизвестен пароль, но зато я знаю марш разведчиков.
И звонким голосом он затянул веселую песенку, которая разнеслась далеко по окопам, вызывая улыбку на хмурых лицах буров:
Хоть мужа моей мамы И должен звать я папой, Скажу — ко мне любви он не питал Однажды, добрый дав пинок, Меня он вывел за порог И, сунув мелкую монету, заорал…
А где-то за дальней грядой земли молодой смешливый и звонкий голос подхватил припев:
Проваливай ко всем чертям!
Иди, живи, как знаешь сам!
Вперед, Фанфан!
Вперед, Фанфан.
По прозвищу Тюльпан!
Да, черт возьми, вперед, Фанфан,
По прозвищу Тюльпан!
И в тот же миг человек пять-шесть побросали свои окопы и со всех ног кинулись к Жану Грандье.
Тот, кто бежал впереди, крикнул, все еще не веря своим глазам:
— Сорви-голова! Хозяин!.. Воскрес? Жив?.. — и, упав в объятия беглеца, зарыдал.
— Фанфан! Дорогой Фанфан! — воскликнул командир Молокососов. — Неужели ты?
— Да, да, я… ты… мы… Не обращай внимания, хозяин! Реву, как теленок… Снова вместе! Радость, понимаешь, радость душит!.. Ты жив, жив!..
— Но каким образом ты здесь, под Кимберли, старина Фанфан? Ведь я же оставил тебя под Ледисмитом.
— Потом расскажу, некогда теперь. Разве не видишь? Все наши сбегаются… Услыхали песенку. Жан Пьер, Жан Луи и просто Жан, и буры — Карел, Элиас, Иорис, Манус, Гюго, Иохем…
— А я? Обо мне-то забыли? — крикнул какой-то парнишка, бросаясь, как и Фанфан, на шею юному капитану.
— Да это же Поль Поттер!.. Поль! — обнял его растроганный Сорви-голова.
— А мы недурно поработали, пока тебя не было, — сказал сын расстрелянного бура, стукнув о землю прикладом своего карабина с шестиугольным отверстием крупного калибра.
Это было внушительное оружие редкой силы и меткости — старинный и страшный «роёр», с которым до сих пор никак не могут расстаться старые охотники-буры.
— Ну что ж? Друг я вам теперь или нет? Командир Молокососов или уже нет?
— Да! Да! Да!..
— Так почему мне не дают ружья с патронами? Борьба за независимость обеих республик не окончена. Впереди еще много жестоких испытаний…