Анастасия Чеховская Картошечка

Когда Стасику исполнилось сорок лет, мать спросила его, что он хочет от жизни. И он удивился, узнав, что мать задумывается о том, как жить дальше. Для него самого жизнь была еще чем-то далеким — белым облаком над рекой, до которого ему плыть и плыть по пресной теплой водице.

— Ничего не хочу, — он пожал плечами.

И уставился в монитор, с которого летели красно-желтые космические мухи. Он вел межгалактический крейсер, сбивал мух, баки были полны горючего, и все системы работали нормально. Чего еще желать от жизни?

— Совсем ничего не хочешь? — Мать перешла на визгливые истерические нотки. Она очень боялась, что сын ее не слушает.

— Ну, пожарь мне пельменей, — бросил он, не отвлекаясь от экрана. — Пельменей хочу.

И мать ушла, не найдя, что сказать. Если в день рождения твой сын хочет от жизни только жареных пельменей, то он, наверное, счастливый человек. А ты счастливая мать. Но ей было маетно.

На всякий случай она подошла к нему еще раз. И как глухому в ухо прокричала:

— Пельменей нет, только картошка.

— Тогда пожарь картошку, — кивнул Стасик. — Мне все равно.

Небритый, с синими подглазьями, в протертых трениках и зеленой майке — ее единственный сыночек. Семидесятилетняя Ольга Николаевна с нежной тоской оглядела чадо и пошла на балкон — выбирать картошку покрупнее.


Тридцать лет назад, когда десятилетний Стасик задыхался от аллергии в коммунальной квартире, она, медсестра из ведомственной больницы при УВД, металась по халтурам, ухаживая за одинокими стариками, не доверявшими ушлым работницам райсобеса. Делала уколы, стояла в очередях за творогом и сосисками, мыла полы, стирала желтые ветхие простыни. Кого-то она обсчитывала, у кого-то по-хорошему выпрашивала лишнюю стариковскую копеечку. Боялась, как там Стасик, не начнет ли соседка вытряхивать половики перед их дверью, не зайдется ли он в удушливом кашле. Соседка по коммуналке — старая майорша УВД — больше всего боялась, что болезный Стасик выживет. И тогда третья, ничейная комната достанется не ей, а Ольге Николаевне. Назло им майорша завела кошку, и Стасик, погладив животное, чуть не умер. Когда уехала «скорая помощь», Ольга Николаевна в припадке ярости побрила кошку наголо, пригрозив соседке, что сделает с ней то же самое. Та присмирела, но затаила недоброе, потому что лысая кошка — страшненькая, худенькая, похожая на умирающую мартышку — жалобно мяукала, вылизывая отрастающую колючую шерстку.

Стасик иногда ходил в школу, но в школе были и пыль, и грязь, и шерсть. Так что большую часть времени сидел дома, раскрашивая картинки или разглядывая в окно развесистую березу. В десять лет он твердо знал две вещи: мама придет и накормит, и дверь чужим открывать нельзя.

Ольга Николаевна металась между больницей и стариками, думая, чего бы такого сделать, чтобы решить все свои проблемы. Чтобы поехать со Стасиком к морю, а вернуться в свою, чистенькую квартиру, где не будет чужих кошек и пыльных половиков, а будут гладкие, ровные стены и новая мебель.

Муж ее бросил после рождения сына, да не просто бросил — квартиры лишил. А еще хирург, интеллигент, доктор наук. Сказал в суде, что жена превратила их быт в рутину, что она не сумела создать для него условий. Бред! Зато теперь он живет со своей студенткой, а ее с сыном в коммуналку от больницы спихнул. Слезы на глаза наворачивались от такой несправедливости. Мести хотелось Ольге Николаевне, да не просто мести, а чтоб Стасик вырос и показал им всем! И папочке, которому на ребенка наплевать, в первую очередь! Но Стасик, напичканный лекарствами от аллергии, был слишком сонный и апатичный, чтобы доказывать что-то. Да и без лекарств он был никакой. Все делал по маминой указке. Надевал, что она говорила. Один не ел. Без спросу вещей не брал, часто говорил спасибо. Он был очень вежливый мальчик, и Ольге Николаевне было до слез обидно, что своей вежливой, бесхребетной апатией он так напоминает интеллигентного отца, а вовсе не ее, деятельную сорокалетнюю медсестру, которая готова перевернуть весь мир только для того, чтобы ее сыночке было хорошо и покойно.

— Ну что ты какой? — иногда в сердцах говорила она. — Как лягушка, сонный!

Тогда Стасик поднимал грустные глаза и, держась костлявой ручкой за грудь, спрашивал:

— Что-то не так, мамочка?!

И от этого «мамочка», этой умильной хворобы сердце таяло, как масло, по которому прошел накаленный докрасна нож.

В феврале у нее прибавилось работы. Одна из старух попросила присмотреть за своей подругой Риммой Марковной — восьмидесятилетней примой областного театра. Богемная бабуленция говорила басом, курила вонючие смоляные сигаретки и отдавала приказы, сидя в кресле-качалке:

— Дорогуша, вытри под столом пыль. Дорогуша, сходи за сосисонами. Дорогуша, чем ты красишь волосы? Это же ни на что не похоже, какая пакля.

Или начинала рассказывать похабности про своих мужчин, допытываясь у Ольги Николаевны, как она спала со своим мужем. Узнав, как спала, брезгливо морщила крашеные губы и выносила всегда один и тот же вердикт.

— Дорогуша, ты ни на что не годная женщина. Я одного не пойму: как этот остолоп не сбежал от тебя на второй день после свадьбы?!

Задавленная ее смоляным басом Ольга Николаевна мчалась в магазин, послушно лезла под стол, вытирая несуществующую пыль. Глотала слезы, но терпела. Старуха платила бешеные деньги — пять рублей за визит.

— Очень хорошо, — кивала Римма Марковна. — А теперь подай мне мою малахитовую шкатулку и не забудь взять с полочки сумочку с помадами и кольдкрем.

Старуха никогда не красилась в одиночку, она всегда устраивала из этого представление, где отводила Ольге Николаевне роль зрительницы. Сначала она открывала шкатулку, доставая оттуда тюбики со снадобьями, пудреницу, румяна. Мазала кремом бледную дряблую кожу, которая — о зависть! — обвисала породистыми благородными складками. Такими благородными, что хотелось сделать реверанс или с воплем: «Барыня!» — бухнуться ей в ноги. Покончив с кремом, Римма Марковна бралась за кисточку и накладывала на щеки легкие персиковые румяна. Потом подводила глаза, немножко ресницы. Если было настроение, могла припорошить веки тенями.

— Старухи, которые мажутся, как двадцатилетние кокетки, — это вульгарно, — поучала она Ольгу Николаевну.

Помад у нее было штук сорок: от кукольно-розовой до багряной и темно-лиловой. Каждая помада была с названием и каждая была ее расположением духа. Если Римма Марковна мазалась перламутровой, то была весела и покладиста и звала в такие дни то ли себя, то ли помаду «мамина детка». Если коричневой «хмурая осень», жди придирок. Если чмокала в зеркало лиловыми губами, то караул! Этот цвет звался у Риммы Марковны «декаданс», и она желала вспоминать о мужчинах, которым она разбивала, а точнее, корежила жизнь.

— Вовочка в наш театр пришел совсем-совсем молодым. — Она обычно начинала без предупреждения. — Такой молодой, что ему даже роль героя-любовника не хотели давать. Ну совершенный мальчишка! И челка у него такая совершенно восхитительная, и глаза голубые! Его мать была счастливой женщиной: родить такого красивого сына!

Она рассказывала и рассказывала. И от всей этой истории про соблазненного дурачка Вовочку, которого почтенная матрона Римма Марковна увела от своей соперницы-гримерши (та тоже облизывалась на чужую молодость), пахло затхлой гримуборной, смоляным табачищем и нечищеными стариковскими зубами, на которых блестела жирная полоска помады. Ольга Николаевна слушала с покорным лицом, но в душе бушевала. Врали местные газеты про эту старуху, думала она. Никакой она не ангел сцены, не искра Божья, не талант нашей эпохи. Обычная жаба из провинциального театра, которая всех подмяла под себя, всех заставила плясать под свою дудку, потому что в каждом сумела разглядеть слабую точку. И ее, Ольгу Николаевну, она тоже подминает, потому что знает: никуда она, полунищая медсестра с больным сыном, от нее не сбежит. Будет исправно ходить через день, мыть пол, делать стимулирующие уколы и ловить небрежно брошенную пятирублевку.

Ее квартире Ольга Николаевна завидовала, как завидовала красоткам с польских киножурналов: свежим, большеглазым, с пышными каштановыми волосами. Понимала, что никогда не станет такой же пышечкой и никогда не будет жить в роскошном однокомнатном апартаменте с балконом, который выходит на центральную площадь города.

— В прихожей пыль вытри, — командовала, закончив исповедоваться, актриса. — И пепельницу помой. Это ни на что не похоже, какая пепельница!

Ольга Николаевна махала тряпкой, а сама рассматривала кухню — просторную, как футбольное поле, прихожую с маленьким закутком-гардеробной и старинным зеркалом, обвитым бронзовыми цветами и фруктами. Мысленно обставляла квартиру детской мебелью: здесь бы ее Стасик готовил уроки, тут бы она поставила его кровать.

— Нравится квартирка? — как-то заметила ее интерес старуха. — Это мне любовник подарил. Мне тогда, как тебе, было. Правда, — безжалостно добавила она, — я никогда не выглядела, как заморенная кляча.

Первое время Ольга Николаевна пыталась что-то рассказать: про сына, про предателя-мужа. Старуха только махала рукой.

— Ой, не надо про детей, это так скучно. Они все сопливые и плаксивые. И твой, наверное, весь в тебя. А муж у тебя дурак, и ты дура. Я бы такому давно уже изменила. Я вообще не пойму: для чего ты живешь?

— Для сына.

— Это зря, — легкомысленно отвечала старуха. — Жить надо для себя. Сын женится, приведет домой сноху, и она тебя со свету сживет. Ты ж безответная. Знаешь, как меня в театре давили, а я всех пересидела! Всех старых прим перекурвила, двух худруков со свету сжила. Один на меня орет, а я… Потом, как собачонка, бегал, а ты?! Надо уметь побеждать людей.

— Как вы? — криво ухмыльнулась Ольга Николаевна.

— Соображаешь, — хохотала басом Римма Марковна. — Даже удивительно, наверное, к дождю. Ладно, купи мне сигарет и беги домой. Хватит с тебя на сегодня.

Она бежала к себе, заскакивая по дороге то в аптеку, то в булочную. А дома хворый Стасик сидит на подоконнике, как воробушек, смотрит на соседскую собаку, слушает, как за стеной мяучит похожая на ежа киса, к которой ему нельзя подходить. И комнатка убогая, маленькая: посредине стол круглый, на столе белая скатерть, на ней кактус. Вокруг кроватка, диванчик, тумбочка, стол. Еще полочка для обуви. И два стула у двери, на них Ольга Николаевна с сыном одежду вешают. На стене коврик: олень пьет воду из озера. За стенкой ничейная комната, ее владелица — безымянная бабушка — умерла, оставив полную комнату добра. Это не комната даже, а пещера Али-Бабы. И комод там есть, и резной двустворчатый шкаф, и даже — но об этом тихо, а то соседка услышит — столовое серебро и шесть хрустальных фужеров. Если в домоуправлении решат вселить в комнату Ольгу Николаевну и Стасика, то все это богатство достанется им. Если не их, то столовым серебром будет есть майорша, а Ольге Николаевне придется и дальше терпеть Римму Марковну.

У майорши комната так себе. Обычная, не бедная, не богатая — даже говорить про нее неинтересно. На кухне тоже все скучно: холодильник старенький, один на двоих. Плита-двухконфорка, форточка, с нее зимой две авоськи свисают, чтобы электроэнергию экономить. Два стола, два шкафа навесных — и все.

Комнаты соединяет коридор — маленький, с дощатым полом, на стене висят корыто и велосипедное колесо. Все соседкино. Убирать не велит:

— Вот приедет сын и снимет.

А сын — моряк во Владивостоке. Будет он тебе ехать за тридевять земель колесо снимать. Как же!

Ольга Николаевна все терпела: и колесо, и корыто. Лишний раз не выясняла отношения. Хватило с нее кошки. Сама же удивлялась потом, откуда силы взялись на такое изуверство. Втайне от соседки купила животинке свежей рыбы, а ночью ревела в подушку, вспоминая тонкие кошкины лапки и лысый хребет, который двигался, когда стриженая Муська глотала пучеглазую мороженую кильку.

В марте Римма Марковна попросила Ольгу Николаевну делать ей обезболивающие уколы.

— Нерв у меня в ноге, — слезливо поясняла она медсестре. — Понимаешь, дорогуша, нерв.

Сидеть в качалке она уже не могла, поэтому приказы отдавала полулежа на большой тахте, покрытой пушистым, наверное, персидским ковром. Была она такая несчастная, что Ольга Николаевна воспрянула духом и даже тихо возразила, что, мол, у всех нерв, и не укол надо, а прогревание. Но Римма Марковна разразилась такой бранью, что медсестра только вжала голову в плечи. И стала уговаривать себя не вспылить, иначе лишится она бешеной суммы — семидесяти рублей в месяц. А Стасику надо школьную форму, и новый ранец, и лекарства.

Поругавшись всласть, Римма Марковна решила загладить вину и подарила Ольге Николаевне начатый флакончик духов и коробку старых конфет — дар какого-то дряхлого поклонника.

— Я люблю более тонкие духи, — пояснила она. — Но тебе и такие сгодятся. А конфеты сыну отдай. Шоколад ему можно?

— Можно.

— Вот и хорошо.

И неизвестно, что было обидно больше — грубая брань или эта хамская подачка.

— Тоже мне барыня, — шептала в троллейбусе Ольга Николаевна, прижимая к груди пакет с конфетами. — Она бы еще трусы стираные подарила!

Правда, духи были приличные — «Красная Москва», да и конфеты, облитые злыми слезами, они со Стасиком тем же вечером съели. Ничего, вкусные конфеты, и срок годности всего на две недели просрочен.

Доев последнюю конфетку, Ольга Николаевна вытерла Стасику измазанный шоколадом рот и поняла, что Римму Марковну надо убить, а квартиру ее отобрать. Вот так, очень просто. У каждого свой запас подлости. Один тратит его по пустякам, а второй копит всю жизнь. И если он умирает раньше, чем успевает выплеснуть его, люди говорят: «Какого хорошего человека не стало!» А так все одинаковые, и она, мать больного ребенка, ничем не хуже этой восьмидесятилетней вампирши.

Через день она пришла к Римме Марковне с ампулой и шприцом. Старуха лежала на тахте, капризничала и красила губы в карминный цвет.

— Знаешь, — она повернула голову к Ольге Николаевне и жалобно скривила яркие, словно в крови вымазанные губы, — я сегодня проснулась утром и ужасно испугалась. Представляешь, я осталась одна, всех пережила — и друзей, и врагов. Меня помнят только театральные пенсионеры и старые журналисты, но их уже не печатают. Никому я, старая актриса, не нужна.

— Как же это так? — наивно протестовала Ольга Николаевна, а сама прикидывала, сколько лекарства вколоть, чтобы не убить старуху с первого раза.

— А вот так, — скорбно поджимала губы Римма Марковна. — Как пришел новый худрук, так кончилась моя карьера. Трудно, дорогуша, в семьдесят восемь лет мужчину прищучить. Особенно, если ему тридцать.

Римма Марковна взяла с тумбочки зеркальце, посмотрела на свою ухоженную голову с красивыми седыми волосами: хны и фиолетовой краски она не признавала.

— Сильная женщина — это всегда трагедия, — продолжала жаловаться она. — Если она трудолюбивая, то будет делать карьеру, наплевав на мужа и детей. И ей будет хорошо, и никто ей поперек слова не скажет, разве что мужики на работе назовут стервой. А если сильная женщина красива и умна, то она никогда не будет счастлива. Понимаешь меня? Любой мужчина сбежит от нее, потому что у нее нет недостатков. А когда она станет слабой, то ее сразу затравят. Отомстят. Понимаешь меня?

— Понимаю-понимаю, — кивала Ольга Николаевна. От нее муж сбежал совсем по другой причине, но спорить с капризной старухой не хотелось. Она разломила ампулу и набрала бесцветную жидкость в шприц.

— А вообще все мужики безвольные и бесхребетные, — бубнила Римма Марковна. — Каждого нужно подгонять, ставить им какие-то задачи, придумывать цель и смысл, звездой его быть. Поверь мне, дорогуша, мужчина палец о палец не ударит, чтобы сделать что-то, если только это не война. Как разрушать чего-то, так они первые. Тут у них сила воли сразу появляется… Тут им женщины не нужны.

— Римма Марковна, давайте ногу, — ласково перебила ее Ольга Николаевна и с любопытством посмотрела на старуху: почувствует что-нибудь или нет. Не почувствовала. Слишком увлеклась своим брюзжанием.

Игла впилась в истончившуюся от старости кожу. Римма Марковна подняла на Ольгу Николаевну грустные глаза.

— А знаешь, почему от тебя муж ушел? — спросила она.

— Почему?

— Потому что ты над ним власть не взяла. Поняла? Либо его сила, либо твоя… Другого не дано.

— Ну, конечно, — ответила Ольга Николаевна. — Само собой. Я приду к вам завтра. Сделаю еще один укол, чтобы не болела нога. Хорошо?

Римма Марковна ей не отвечала. Глаза ее блаженно закатились, а капризный карминный рот сложился буковкой «о», после чего она задышала легко и спокойно.

Через две недели она перестала брюзжать, стала смотреть на мир изумленными глазами маленькой девочки и повторяла все, что говорила ей Ольга Николаевна. А та просила ее расписаться то тут, то там, написать ходатайство, чтобы ей, Ольге Николаевне, дали квартиру. От уколов актриса не соображала, что не прошение пишет, а завещание. И это ее, ее квартира, с тахтой, фикусом и креслом-качалкой, достанется покорной женщине с вечно несчастными глазами. И что эта женщина будет домазываться ее помадами, отпарывать от ее кофточек красивые кружева и сажать своего безвольного сына в ее любимое кресло. Ничего этого не понимала Римма Марковна, которая давно не различала, где сон, а где реальность.

Через месяц старая актриса умерла, так и не очнувшись от блаженного изнеможения, в которое погружали ее уколы. Ольга Николаевна, полюбовно расставшись с майоршей, въехала в новое жилье. Майорша не осталась внакладе: две комнаты плюс весь скарб (только серебро и фужеры Ольга Николаевна забрала из ничейной комнаты). Оказалось, что майорша, в сущности, своя в доску и все понимает. Даже помогла ей, нашла нотариуса — такую же, как она, тихую подлую тетку. Та за двести пятьдесят рублей оформила документы, по которым Ольга Николаевна оказывалась кругом права. Еще триста пришлось заплатить знакомому фармацевту за ампулы, но не все же получать даром, а у фармацевта — тоже тихой несчастной женщины — муж парализованный. Ей деньги ой как нужны!

Когда все хорошо и славно устроилось, судьба преподнесла Ольге Николаевне еще один подарок. В старом чулке, в углу верхнего ящика бельевого шкафа лежали актрисины деньги — полторы тысячи рублей. Хватило на новую мебель и поездку к морю, где с кашляющего Стасика мигом сошла вся хвороба, но не апатия.

Стасик — ее боль, тоска и нежность — так и остался сонным, послушным и невозмутимым. Когда повзрослел, устроился в тихий НИИ инспектором по технике безопасности. Пытался встречаться с женщинами, но Ольга Николаевна страшилась повторить судьбу Риммы Марковны. И претенденток в снохи отвергала. Стас послушно кивал, расставался с женщинами. По вечерам читал, разгадывал кроссворды, смотрел с матерью телевизор. Никогда не говорил, что ему что-то не нравится. Да, мама. Хорошо, мама. Я сам помою посуду, мама. Пять лет назад купил компьютер и с тех пор проводил за монитором большую часть времени. То гонял на машинах, то спасал какую-то вселенную от желто-красных мух, то сражался с неведомыми ящерицами и ниндзя. В такие моменты он оживал и забывал обо всем, гоняясь за нарисованными врагами. Такое лицо у него было в детстве, во сне, когда он просыпался, взбудораженно бормоча, что на него напал дракон, а он отбил его мечом. В монитор смотрел таким же зачарованным взглядом. Но Ольга Николаевна оттаскивала его от монитора, просила вынести мусор, вкрутить лампочку — и он с неудовольствием просыпался. А точнее, засыпал.


…Она пожарила картошку. Все, как положено, — тонкими ломтиками порезано, сверху лучком посыпано, с одного краю лужица кетчупа, с другого кучка горчички, в центре картошечной горы выемка, а в ней лежит поджаренный куриный фарш. Когда Стасик был маленький и плохо кушал, она часто готовила ему такую картошку, потому что обычную, скучную еду он есть не желал. А это блюдо называлось вулкан, и сын моментально съедал целую тарелку, спасая картошечную деревню и ее мирных жителей. Зеленый лук был их садами, а горчица и томат — расплавленной лавой и серой. Стасик смотрел, как катятся с горы шарики фарша, ловил их, отправлял в рот:

— Мам, я сегодня всех спас!

— Какой ты молодец, давай я помою тарелку.

Потом вырос, в вулкан играть перестал, но Ольга Николаевна продолжала готовить картошку по детскому рецепту.

— Сынок, я тебе картошечки пожарила, с корочкой, как ты любишь. — Старенькая Ольга Николаевна стояла перед сыном, держа блюдо с аппетитной желтой горкой.

Тот лупил по кнопкам, ничего не замечая.

— Стасик, картошка стынет. — Она повысила голос. И стала смотреть ему в затылок. Затылок напряженно дергался из стороны в сторону: сын не слышит, спасает галактику от желто-красных мух. Совсем плохи дела в галактике. Пятый год уже спасает, никак спасти ее, мухами засиженную, не может.

Апатичный он очень, с тоской думала Ольга Николаевна. Но хороший. Пообещал: пока она жива, другой женщины в доме не будет. А значит, никто не спихнет ее в дом престарелых, не попрекнет сухим старушечьим куском, не попросит в долг из пенсии на колготки. До самой ее смерти они будут только вдвоем. Да, Стас — хороший сын, послушный, только к столу его не дозовешься. Права была покойная Римма Марковна: каждому мужчине нужны вожжи, чтоб то тащить его, то подгонять. Сами они способны только на разрушение. Вон как мух убивает, оторваться не может.

— Стас, который раз тебе уже говорю, — прикрикнула Ольга Николаевна, — оторвись ты от экрана, поешь картошечки.

И чудо свершилось: он оторвался от экрана. И поел картошечки.

Загрузка...