Александр Дюма Катрин Блюм

Часть первая

Глава I. Предисловие

Вчера ты мне сказал, дитя мое:

— Дорогой отец, таких книг, как «Совесть», ты уже больше не пишешь.

На что я тебе ответил:

— Приказывай: ты знаешь, что я делаю все, о чем ты меня ни попросишь. Объясни мне, какую книгу ты хочешь, и ты ее получишь.

И тогда ты сказал:

— Тогда я хотел бы услышать одну из историй твоей молодости, одну из этих маленьких человеческих драм, происходящих в тени вековых деревьев этого прекрасного леса, таинственные дебри которого сделали тебя мечтателем, грустный шелест листьев которого сделал тебя поэтом. Расскажи нам одно из тех происшествий, которые ты нам иногда рассказываешь дома, чтобы отдохнуть от длинных романов-эпопей, которые ты пишешь; расскажи мне одно из тех событий, которые, по твоему мнению, не стоят того, чтобы быть записанными. Ведь я люблю твою страну, хотя я с ней незнаком, я вижу ее сквозь твои воспоминания, подобно тому, как видят пейзажи во сне.

О, и я тоже люблю мою прекрасную страну, мой родной городок, — это всего лишь городок, хотя он считается и именуется городом, я люблю его, и не устану повторять это, пока меня не услышат все до единого, — не только вы, друзья мои, но даже самые равнодушные.

Я чувствую себя в городке Вилльер-Котре так, как чувствовал себя мой старый друг Рускони в городке Кольмар: для него Кольмар был центром земли, земной осью — земля вращалась вокруг Кольмара! Именно в Кольмаре он познакомился со всеми знаменитостями.

С Каррелем:

— Где вы познакомились с Каррелем note 1, Рускони?

— Мы были участниками одного заговора в Кольмаре в 1821 году.

С Тальма:

— Где же вы познакомились с Тальма note 2, Рускони?

— Я видел его игру в Кольмаре в 1816 году.

С Наполеоном:

— Где вы познакомились с Наполеоном, Рускони?

— Я видел, как он проезжал через Кольмар в 1808 году.

А для меня все начинается с Вилльер-Котре, как все начинается с Кольмара для Рускони.

Единственное преимущество или недостаток, который имеет Рускони по сравнению со мной, заключается в том, что он родился не в Кольмаре, а в герцогском владении Мантуе, на родине Виргилия и Сорделло, в то время как я родился в Вилльер-Котре.

Таким образом, дитя мое, ты видишь, что меня не нужно долго заставлять, чтобы я рассказал о моем любимом маленьком городке, белые домики которого расположены в форме подковы у подножия огромного леса. Они напоминают птичьи гнезда, находящиеся под охраной матери — церковной колокольни, возвышающейся над ними.

Тебе нужно лишь сорвать печать с моих губ, которая держит взаперти мои мысли и слова, и они потекут, живые и искрящиеся, как пивная пена, которая исторгает у нас крик и отделяет нас друг от друга за столом изгнания, или как шампанское, которое вызывает улыбку и сближает нас, напоминая нам о солнце нашей страны.

Действительно, если там я ожидал своего появления на свет, не значит ли это, что именно там по-настоящему жил? Надеждой живут гораздо больше, чем реальностью.

Ведь кто создает воздушные замки и лазурные горизонты? Увы, дитя мое, однажды тебе суждено будет узнать, что это надежды!

Там я родился, там я издал свой первый крик, там я впервые улыбнулся в нежных материнских объятиях, там я, будучи розовощеким русоголовым мальчиком, бежал, стремясь поймать иллюзии своей молодости, которые имеют обыкновение ускользать от нас, а если мы их и догоняем, они оставляют на наших пальцах лишь немножко бархатной пыльцы, и поэтому мы называем их бабочками. Увы! То, что я собираюсь тебе сказать, странно, но справедливо: бабочек видишь лишь тогда, когда ты молод, позже приходят осы, которые жалят, а затем — летучие мыши, предвещающие смерть. Три жизненных периода — молодость, зрелость и старость — можно обозначить следующим образом: бабочки, осы, летучие мыши.

Именно там умер мой отец. Я был тогда в таком возрасте, когда еще не понимают, что такое смерть, и едва знают, что такое отец.

Именно сюда я привез останки моей покойной матери, — на маленькое уютное кладбище, которое больше похоже на сад, полный цветов, предназначенный для детских игр, а не на печальное место, где похоронены усопшие. Моя мать покоится рядом с солдатом с поля Мод и генералом Пирамид note 3.

Надгробная плита, принесенная одной из ее подруг, и покрывающая обе могилы, дает приют им обоим.

Справа и слева от них покоятся мои дедушка и бабушка, родители моей матери, и мои тети, имена которых я помню, а вот лица припоминаю смутно, сквозь сероватую дымку давно прошедших лет.

В свою очередь и я обрету там вечный покой, — дай Бог, чтобы как можно позже! — так как против моей воли я должен буду покинуть тебя, дитя мое!

И в этот день я вновь обрету ту, которая вскормила меня и качала мою колыбель. Я снова обрету маму Зину, о которой я рассказывал в моих «Мемуарах» и к постели которой приходил попрощаться со мной призрак моего отца.

Так как же мне не полюбить рассказывать об этой громадной увитой зеленью беседке, где каждая мелочь является для меня дорогим воспоминанием? Я знаю там все: не только жителей городка, не только каждый камень дома, но даже лесные деревья.

По мере того, как эти воспоминания моей юности исчезали, я начинал их оплакивать.

Белые крыши домиков, дорогой аббат Грегуар, добрый капитан Фонтен, достойный отец Нигэ, дорогой кузен Девиален! Сколько раз я пытался оживить вас, но каждый раз вы почти пугали меня, являясь ко мне бледными и немыми призраками, несмотря на мои нежные дружеские призывы! Я оплакивал вас, темные камни монастыря Сан-Реми, широкие изгороди, длинные лестницы, узкие кельи, громадная кухня; я видел, как вы разрушались камень за камнем до тех пор, пока кирка и мотыга не смогли обнаружить посреди обломков ваш фундамент, — широкий, как основание крепостного вала, и ваши подвалы, глубокие, как пропасть! И вас я в особенности оплакивал, о прекрасные деревья парка, лесные гиганты, — вековые дубы с шероховатыми стволами, буки с гладкой серебряной корой, каштаны с пирамидальными цветами, вокруг которых в мае и июне летает множество пчел, с брюшками, полными меда, и лапками, перепачканными воском!

Вы были срублены мгновенно, за несколько месяцев, вы, которые должны были жить еще столько лет, давая приют под своей сенью людям стольких поколений, наблюдать столько любовных историй, таинственно и бесшумно происходящих на ковре из мха, которые века соорудили у ваших корней!

Вы, которые знали Франциска I note 4 и госпожу д'Этамп note 5, Генриха II и Диану де Пуатье note 6, Генриха IV note 7 и Габриэль note 8! Вы сохранили воспоминания об этих знаменитых усопших в углублениях вашей коры; и вы надеялись, что эти затейливые переплетения в форме полумесяца, эти зашифрованные, причудливо соединенные надписи, лавровые кроны и розовые цветы спасут вас от этой ужасной смерти на доходном кладбище, называемом стройкой! Но, увы! — вы ошиблись, прекрасные деревья! В один прекрасный день вы услышали стук топора и глухой звук пилы. Это и было разрушение, пришедшее к вам! Это была смерть, кричавшая вам: «Пришла и ваша очередь, гордецы!»

И вот я вижу, как вы лежите на земле, изуродованные от верхушки до корней, с отломленными ветвями, разбросанными вокруг вас; мне кажется, что я, помолодев на пять тысяч лет, прохожу по этому огромному полю битвы, которая развернулась между Пелионом и Оссой note 9; я как будто вижу этих поверженных у моих ног титанов, попытавшихся подняться на Олимп и пораженных молнией Юпитера!

Ты никогда не гулял со мной за руку под этими деревьями, дорогое мое дитя; но если ты посетишь рассыпанные по лесистым склонам маленькие деревни, присядешь на покрытые мхом камни и преклонишь голову перед могилами, сначала все покажется тебе печальным и молчаливым; но я научу тебя языку всех этих старых друзей моей юности, и тогда ты поймешь, почему они всегда со мной и почему их тихий шепот ласкает мой слух.

Мы начнем наше путешествие с востока; для тебя солнце только что взошло, его первые лучи еще заставляют моргать твои большие голубые глаза, в которых отражается небо. Идя по направлению к югу, мы посетим прелестный маленький замок Вилльер-Эллон, где я играл ребенком, отыскивая среди лесных зарослей живые цветы, которые там прятались и которые назывались Луиза, Августина, Каролина, Генриетта, Эрмина. Увы! Сегодня уже два или три из этих хрупких стебельков унесены дуновением смерти, остальные сейчас уже матери или бабушки, ведь я тебе рассказываю о том, что было сорок лет назад, дитя мое, а ты лишь через двадцать лет узнаешь, что такое сорок лет.

Потом, продолжая наше «кругосветное путешествие», мы пересечем Корси. Видишь ли ты этот крутой склон, на котором растут яблони? Он омывается водами пруда и окружен зеленым травянистым ковром. Однажды трое молодых людей ехали в шарабане, запряженном какой-то сумасшедшей или разъяренной лошадью (они так и не поняли, что с ней случилось), когда лошадь понесла их, они мчались как лавина, устремляясь прямо в пруд, представляющий для них в тот момент воды Коцита note 10. По счастливой случайности одно из колес зацепилось за яблоню: яблоня была почти вырвана с корнем! Два молодых человека перелетели через голову лошади, а третий, как Авессалом, зацепился за ветку дерева, причем не за волосы, которые, казалось, были созданы для этого, а за руку! Те двое молодых людей, сброшенных с лошади, были мой кузен Ипполит Леруа, о котором я несколько раз упоминал в твоем присутствии, а другой — мой друг Адольф де Левей, о котором я говорю очень часто, третьим был я сам.

Что могло бы со мной случиться, а следовательно, и с тобой, мое бедное дитя, если бы эта яблоня не оказалась так кстати на моей дороге?

В полулье отсюда, по направлению к юго-востоку, мы должны выйти к большой ферме. А вот и она — отсюда видно ее главное помещение с черепичной крышей и пристройки, покрытые соломой: это Вути. Мне хочется надеяться, дитя мое, что там живет один человек (ему уже восемьдесят лет), который стал для меня в духовном смысле, если можно так выразиться, тем, чем стала та прекрасная яблоня, которую я тебе только что показывал и которая так удачно остановила нашу повозку. Поищи в моих «Мемуарах», и ты найдешь там его имя: это старый друг моего отца (однажды он пришел к нам после охоты — ему оторвало половину левой руки взрывом ружья). Когда я в гневе решил покинуть Вилльер-Котре и поехать в Париж, вместо того, чтобы подобно другим, водить меня на веревочке или пытаться удержать меня, он сказал мне: «Иди! Это твоя судьба ведет тебя!» И он дал мне то знаменитое письмо к генералу Фуа, которое открыло передо мной двери генеральского особняка и архивы герцога Орлеанского.

Мы крепко обнимем этого доброго старика, которому мы стольким обязаны, и продолжим наш путь на вершину горы.

Посмотри с высоты этой горы на долину, реку и городок. Эта долина и эта река — это долина и река д'Уруа.

Этот городок называется Фетре-Милон и является родиной Расина.

Бесполезно спускаться по этому склону и входить в город: никто не сможет показать нам тот дом, где жил соперник Корнеля, неблагодарный друг Мольера, опальный поэт Людовика XIV.

Его произведения находятся во всех библиотеках, его памятник, созданный нашим знаменитым скульптором Давидом, стоит на главной площади; но его дома нигде нет, вернее, его дом — это целый город; который обязан ему своей славой.

Наконец, известно, что Расин родился в Фетре-Милон, в то время как место рождения Гомера никому не известно.

Итак, мы в пути почти весь день.

Эта прелестная деревенька, которая как будто на мгновение выглянула из леса, чтобы погреться на солнышке, называется Бурсонн.

Ты помнишь «Графиню де Шарни» — одну из твоих любимых книг, дитя мое? Тогда название деревни Бурсонн должно быть тебе знакомо: старинный замок, где живет мой старый друг Ютен, — это замок Исидоры де Шарни; из этого замка выходил украдкой по вечерам один молодой человек и, прижавшись к шее своей английской лошади, держась в тени тополей, в несколько минут доезжал до противоположной стороны леса; оттуда он мог наблюдать, как открывается и закрывается окно Катрин. Однажды он вернулся весь окровавленный: одна из пуль папаши Билло попала ему в руку, а вторая задела ему бок. Наконец, однажды он вышел из дому, чтобы уже больше не возвращаться: он сопровождал короля в походе на Момеди и навеки остался лежать на главной площади Варенн, напротив бакалеи Сосс…

С полудня до заката мы шли через лес, прошли через Плесси-о-Буа, миновали Шанель-о-Оверна и Койолль; еще несколько шагов, и мы окажемся на вершине горы Восьенн.

В ста шагах от того места, где мы сейчас находимся, однажды днем, а скорее всего, ночью, возвращаясь из Крепи, я нашел труп шестнадцатилетнего юноши. В моих «Мемуарах» я рассказывал об этой непонятной и загадочной драме. И разве только ветряная мельница, стоящая слева от дороги, меланхолично и медленно вращая своими крыльями, и Господь Бог знают, как все это произошло. Ни Бог, ни мельница ничего об этом не сказали. Человеческое правосудие действовало наугад: к счастью, убитый, умирая, признался, что оно действовало правильно.

Мы следуем вдоль горного хребта. Он возвышается над этой равниной, которая находится справа от нас, и этой цветущей долиной с левой стороны.

Эти места были «театром» моих охотничьих подвигов. Здесь я дебютировал в роли Немврода note 11 и Левайана — двух самых лучших, как мне кажется, охотников всех времен.

Справа располагались владения зайцев, куропаток, а слева — диких уток и куликов. Видишь этот склон, который кажется зеленее, чем все вокруг; похожий на прелестный газон кисти Ватто? Это торфяник, где я однажды чуть не распрощался с жизнью. Я провалился туда и стал медленно погружаться в трясину. К счастью, мне пришла в голову мысль поставить ружье между ног — прикладом с одной стороны и дулом с другой, что помогло мне нащупать более твердый участок земли, чем тот, где меня стало засасывать; я остановил, таким образом, это вертикальное падение, которое вполне могло довести меня до Преисподней. Я закричал, и на мои крики с этой мельницы, которая видна отсюда, прибежал мельник, спавший неподалеку от плотины, и бросил мне поводок от своей собаки. Я ухватился за него, он вытянул меня из воды, и я был спасен. Что касается моего ружья, которое так далеко стреляло и которым я так дорожил, и кроме того, не был так богат, чтобы его заменить, то я зажал его между ног, и оно было спасено вместе со мной.

Продолжим наш путь. Мы сейчас идем с запада на север. Эти руины, обломки которых напоминают Винсенскую башню, — это башня Вес, — единственное, что осталось от старого, феодального замка, давно уже разрушенного. Эта башня, представляющая, собой призрак прошедших времен, принадлежит моему другу Пойе. Ты помнишь этого терпеливого помощника адвоката, который заходил к нам, когда мы охотились между Крепи и Парижем? Его лошадь оказывала нам неоценимую услугу: когда мы замечали полевой дозор или частного полицейского, она уносила на себе одного охотника вместе с его ружьем, зайцами, куропатками и утками, в то время как другой охотник, словно безобидный турист, заложив руки в карманы, прогуливался, любуясь пейзажем и изучая ботанику.

Этот маленький замок, который мы видим, — это замок Фоссе. К нему относятся мои первые впечатления, от него ведут отсчет мои первые воспоминания. Именно в Фоссе я увидел моего отца, выходящего из воды, когда он, с помощью Ипполита, этого ученого негра, который боялся заморозков и занимался разведением цветов, — спас трех молодых людей, которые тонули. Одного из тех, кого спас мой отец, звали Дюпои, — это было единственное имя, которое я запомнил. Ипполит, прекрасный пловец, спас двух остальных молодых людей.

В этом замке жил также Моке, полевой сторож, которого постоянно мучили кошмары: у него была навязчивая мысль поставить на груди капкан, чтобы поймать матушку Дуран; садовник Пьер, который лопатой разрезал ужей пополам, а из их брюха выскакивали живые лягушки. Наконец, в этом замке торжественно старело четвероногое животное по имени Труфф (которое не было классифицировано по системе г-на Буффона). Это была наполовину собака, наполовину медведь, верхом на которого я садился и благодаря которому я мог брать мои первые уроки по искусству верховой езды.

Если мы пойдем в северо-западном направлении, то увидим Арамон — прелестную маленькую деревушку, окруженную яблонями и расположенную посреди лесной поляны. Она известна тем, что там родился добродетельный Ангелочек Питу, племянник тетушки Анжелики, ученик аббата Фортье, школьный товарищ молодого Жильбера и боевой друг патриота Билло. Эта знаменитость, существование которой некоторые оспаривают, предполагая, что она существует только в моем воображении, была единственной, которой мог похвастаться Арамон.

Продолжим наш путь до этого перекрестка двух дорог — дороги на Койолль и на Вивьер. Недалеко отсюда я был принят в качестве гостя в доме Буду — в тот день, когда я сбежал из родительского дома, чтобы не поступать в Суассонскую семинарию. Это было счастливой случайностью, потому что если бы это произошло, два или три года спустя я мог бы быть убитым в результате взрыва порохового погреба, что и случилось с двумя или тремя моими друзьями, поступившими в семинарию. Если ты выйдешь сюда, на эту лесную просеку, которая ведет с юга на север, то позади нас останется огромный замок Франциска I, где победитель при Мариньяно note 12, проигравший битву при Павии note 13, скреплял своей печатью с саламандрой мирные договоры.

Впереди мы увидим закрывающую горизонт высокую гору, заросшую травой и папоротником. Одно из самых ужасных событий моей юности связано с этой горой. Однажды зимней ночью, на этой длинной и широкой аллее, в ту пору покрытой снежным искрящимся ковром, я заметил, что за мной по пятам следует животное размером с большую собаку, с горящими, как уголь, глазами.

Мне не нужно было дважды смотреть на него, чтобы понять, что это было… Это был огромный волк! О, если бы со мной было мое ружье или хотя бы огниво и камень, чтобы высечь огонь!

Но у меня не было ни пистолета, ни ножа, ни даже перочинного Ножика!

К счастью, несмотря на то, что мне было всего лишь пятнадцать лет, пять из них я уже был охотником и хорошо знал нравы этого бродячего животного, с которым столкнулся: я знал, что так как стою на месте и не собираюсь бежать, то мне нечего бояться. Но как ты видишь, дорогое мое дитя, в этой горе много расщелин, и я мог бы упасть в одну из них. В этом случае волк одним прыжком бы бросился на меня, и тогда оставалось бы только ждать, у кого из нас окажутся крепче зубы и острее когти.

У меня сильно забилось сердце. Я принялся петь — между прочим, пел я всегда ужасно фальшиво, и если бы волк обладал бы хоть каким-нибудь музыкальным слухом, то от такого пения он обратился бы в бегство, и музыкант был бы спасен, но оказалось, что, наоборот, моему волку понравилась такая музыка. Он стал вторить мне протяжным жалобным воем на октаву выше. Я замолчал и продолжал мой путь, не произнося ни звука, похожий на этих окаянных, которым Сатана свернул шею и которых Данте встретил в третьем круге ада: идущих вперед с повернутой назад головой.

Но вскоре я заметил, что совершил серьезную ошибку: глядя в сторону волка, я совершенно не смотрел себе под ноги; я споткнулся, и волк мгновенно приготовился к нападению.

По счастливой случайности, я в тот момент не упал, но волк был всего лишь в десяти шагах от меня.

В какое-то мгновение у меня подкосились ноги; несмотря на десятиградусный мороз, по моему лицу тек пот. Я остановился. Волк последовал моему примеру.

Мне понадобилось пять минут, чтобы восстановить силы, но эти пять минут показались долгими моему спутнику. Он сел на землю и снова принялся выть, еще более протяжно и жалобно, чем в первый раз. Этот вой заставил меня содрогнуться до глубины души.

Я возобновил путь, стараясь смотреть под ноги, останавливаясь каждый раз, когда хотел посмотреть, на каком расстоянии от меня находится не отстающий от меня волк.

Волк возобновил свой путь одновременно со мной, останавливаясь и двигаясь вместе со мной, постепенно все больше и больше приближаясь ко мне.

Через четверть часа он уже был в каких-то пяти шагах от меня.

Я дошел до парка, то есть я находился почти в километре от Вилльер-Котре: но в этом месте дорога прерывалась большим рвом, знаменитым для меня тем, что однажды я перепрыгнул через него, чтобы дать прекрасной Лоране представление о моей ловкости, и где я так неудачно порвал штаны, в которых шел к первому причастию, помнишь? Уверяю тебя, что я бы перепрыгнул этот ров с не меньшей ловкостью, чем в тот день, но чтобы сделать это, мне нужно было бы разбежаться, а я знал, что стоит побежать, и волк прыгнет на меня.

Итак, мне пришлось пойти в обход и пройти через калитку с вертушкой в ограде.

Это было бы совсем несложно, если бы ограда и калитка не были расположены в тени высоких деревьев парка. Что могло бы произойти, пока я шел в тени? Не оказала бы на волка темнота действие, обратное тому, которое она оказала на меня? Чем гуще темнота, тем лучше видит волк. Но я не колебался и погрузился в темноту. Я не преувеличиваю, когда говорю, что на моих волосах и на моей рубашке не было ни единой капельки пота. Пройдя через калитку, я быстро посмотрел назад; было так темно, что очертания волка исчезали, лишь его глаза, подобные двум раскаленным уголькам, светились в ночи.

Пройдя через ограду, я быстро повернул вертушку в калитке; шум, который я произвел, испугал волка, и на мгновение он остановился, но тотчас же неслышно перепрыгнул через ограду — я даже услышал, как снег захрустел под его лапами, — и оказался на том же расстоянии от меня.

Я снова пошел по аллее самым прямым путем.

Я оказался на освещенном месте и вновь заметил не только эти ужасные глаза, огненные зрачки которых пронзали темноту, но и всего волка.

По мере того, как я приближался к городу, инстинкт подсказывал волку, что я убегу от него, и он все более и более приближался ко мне. Однако я не слышал ни шума его шагов, ни его дыхания. Казалось, что это какое-то фантастическое животное, призрак волка.

Однако я все время двигался вперед. Я пересек место для игры в лапту, оказался на так называемой лесосеке — ровной, просторной открытой лужайке, где я больше не боялся рытвин. Волк находился настолько близко, что если бы я решил внезапно остановиться, то он мог бы коснуться мордой моих ног. У меня возникло страстное желание топнуть ногой или хлопнуть в ладоши, или произнести какое-нибудь ругательство, но я не осмелился. Но если бы я это сделал, то, несомненно, он бы или убежал, или, по крайней мере, хоть бы немного отстал.

Мне понадобилось десять минут, чтобы пересечь лужайку, и я оказался около стены замка.

Там волк остановился. Он находился почти в 150 шагах от города. Я продолжил свой путь, не ускоряя шага, а волк, как он уже делал раньше, сел на землю и стал смотреть мне вслед.

Когда я отдалился от него на сто шагов, он испустил третий вой, еще более протяжный и жалобный, чем раньше, и ему в один голос ответили пятьдесят собак из своры герцога Бурбонского.

Слушая завывания волка, невозможно было ошибиться, что он выражает сожаление по поводу того, что ему не удалось отхватить хоть кусочек моей плоти.

Я не знаю, провел ли он ночь там, где остановился, но едва я уверился в том, что он больше не следует за мной, как пустился бежать со всех ног и, полумертвый и бледный, влетел в лавку моей матери.

Ты не знал ее, мою бедную мать, и поэтому я должен сказать тебе, что ей было гораздо страшнее слушать то, что со мной произошло, чем мне, который пережил все на самом деле.

Она раздела меня, заставила переодеть рубашку, согрела постель и уложила меня, так же, как она делала это десять лет назад, затем принесла мне в постель стакан горячего вина, и когда его тепло приятно разлилось по всему телу и вернуло мне способность размышлять, то у меня усилились угрызения совести по поводу того, что я не совершил ни один из этих подвигов, которые приходили мне в голову в течение всего пути, и не сделал ничего, чтобы попытаться освободиться от моего врага.

А сейчас, дорогое мое дитя, как настоящий рассказчик, я остановлюсь на этом эпизоде, так как у меня нет больше никакого волнующего рассказа для тебя. Кроме того, вступление оказалось очень долгим, даже слишком долгим для того, каким должно быть. Поэтому среди тех историй, которые я тебе уже столько раз рассказывал, выбери ту, которую нужно рассказать нашему читателю. Но выбирай хорошо, ведь ты же понимаешь, что если ты плохо выберешь, то скучно будет тебе, а не мне. — Хорошо, отец мой, в таком случае расскажи мне историю Катрин Блюм.

— Именно эту историю ты хочешь услышать?

— Да, это одна из моих самых любимых историй.

— Хорошо, расскажем твою любимую историю!

Послушайте же, мои дорогие читатели, историю Катрин Блюм. Ведь это мой дорогой голубоглазый ребенок, которому я ни в чем не могу отказать, хочет, чтобы я вам ее рассказал.

Глава II. Новый дом по дороге в Суассон

Посреди местности, которая расположена на северо-востоке леса Вилльер-Котре и которую мы не удостоили своим посещением, так как начали наше путешествие от замка Вилльер-Эллон и обошли гору Вивьер, в форме гигантской змеи протянулась дорога из Парижа в Суассон.

Эта дорога, доходя до леса и пересекая его в Гондревиле около километра и сужаясь у Белого Креста, оставляет слева дорогу на Крепи.

На мгновение приблизившись к карьерам Фонтана Чистой Воды, она устремляется в долину Вансьенн и, вновь поднявшись по относительно прямому отрезку, огибает Вилльер-Котре. Пересекая его под тупым углом, он продолжает свой путь с другого конца города и под прямым углом подходит к подножию горы Дамплие, оставляя с одной стороны лес, а с другой стороны — прелестное аббатство Сен-Дени, в руинах которого я так весело играл ребенком. Сейчас от него остался лишь прелестный маленький домик, выкрашенный в белый цвет. Крыша его покрыта шифером, окна украшают зеленые ставни; домик весь утопает в цветах и укрыт листвой яблонь и осин, которую шевелит легкий ветерок.

Затем дорога проходит через лес, теряясь в его чаще, и снова появляется через два с половиной лье у почтовой станции, которая называется Вертфей.

Во время этого долгого пути всего лишь один дом возвышается справа от дороги; он был построен во времена Филиппа Эгалите и служил жилищем главному лесничему. Он называется Новый дом, и хотя прошло уже почти семьдесят лет, с тех пор как этот дом вырос, как гриб у подножия огромных буков и дубов, которые дают ему тень, он, подобно старой кокетке, требующей, чтобы ее называли по имени, сохранил то название, которое ему дали в юности.

А почему, собственно, нет? Новый мост, который был построен в 1577 году при царствовании Генриха III архитектором Дюсерсо, навсегда сохранил название Нового моста!

Но вернемся к Новому дому, центру быстрых и нехитрых событий, которые мы собираемся вам рассказать, и познакомим с ним нашего читателя во всех подробностях.

Этот дом находится: если идти по направлению от Вилльер-Котре к Суассону, немного дальше Сот дю Сер note 14, где дорога сужается между двумя склонами. Это место получило такое название потому, что во время охоты герцога Орлеанского (имеется в виду Филипп Эгалите, так как всем известно, что Луи-Филипп никогда не был охотником) перепуганный олень перескочил одним прыжком с одного склона на другой, то есть преодолел расстояние больше чем в тридцать футов!

Почти в пятистах шагах от этого ущелья расположен Новый дом — трехэтажное строение с черепичной крышей, с двумя слуховыми окнами, двумя окнами на первом и двумя — на втором этаже.

Эти окна, находящиеся на боковой стороне дома, обращены на запад, то есть на Вилльер-Котре, в то время как его фасад обращен на север.

Дверь, через которую входят в нижний зал, и окно, освещающее верхнюю комнату, выходят прямо на дорогу. Окно расположено прямо над дверью.

В этом месте, как в Фермопилах note 15, существует лишь небольшой проезд для двух телег, дорога уменьшается на ширину своей проезжей части. Она уменьшается, с одной стороны, за счет дома, а с другой стороны, за счет сада, который находится не с боковой стороны дома или за ним, как это обычно бывает, а перед домом.

Домик, в зависимости от времени года, меняет свой внешний облик.

Весной он с удовольствием греется на солнышке, одетый зеленой виноградной лозой, подобной легкому весеннему наряду, — кажется, что он вышел из леса, чтобы вздремнуть на краю дороги. Его окна, в особенности окна второго этажа, украшены ромашками, левкоями, вьюном и лианами, создающими зеленые занавеси, расшитые цветами из сапфира, золота и серебра. Дым, идущий из трубы, представляет собой лишь чуть видный синеватый пар, почти не оставляющий следов в воздухе.

Две собаки, живущие в двойной будке, построенной направо от входной двери, покинули свое деревянное убежище. Одна из них мирно спит, положив морду между лап; вторая, которая, конечно, хорошо выспалась за ночь, сидит, поджав хвост и, сощурившись, греется на солнышке.

Эти две собаки, которые неизменно принадлежали к благородной породе такс (собак с кривыми лапами), — породе, которая прославилась тем, что ее постоянно воспевал в своих картинах мой друг, знаменитый художник Декамп, были, как всегда, самец и самка: самку звали Равод note 16, а самца — Барбаро note 17. Что касается этого последнего замечания, то есть имен, то не нужно искать в них никакого символического смысла.

Летом все меняется. Домик погружается в дневной сон. Его деревянные ставни закрыты, подобно глазам, — ни один солнечный луч не проникает сквозь них. Из его трубы не выходит ни единой струйки дыма; лишь одна дверь, выходящая на север, остается открытой, чтобы наблюдать за дорогой. Собаки либо прячутся в. свою конуру, в глубине которой проходящий мимо путник видит лишь какую-то бесформенную массу, либо лежат у стены, у подножия которой они одновременно наслаждаются прохладой тени и холодом камня.

Осенью виноградная лоза зацветает. Весенний наряд приобретает яркие и переливающиеся тона, — домик как будто бы одевается в атлас и бархат. Окна приоткрываются, но на смену левкоям и ромашкам, весенним цветам, приходят астры и хризантемы. Труба вновь начинает выбрасывать в воздух белые клубы дыма, и огонь, пылающий в очаге, на котором стоит кастрюля, котелок или горшок, где жарится фрикасе из кролика, привлекают внимание путника.

Равод и Барбаро стряхивают весеннюю дремоту и летний сон. Они полны сил и нетерпения: они дергают цепь, лают и рычат, они чувствуют, что пришел их звездный час, что можно идти на охоту, что пора начинать серьезную войну с их вечными врагами — зайцами, лисами и даже кабанами.

Зимой домик имеет мрачный вид. Ему холодно, он дрожит. Он больше не меняет свой зеленый или красный наряд. Виноградные листья осыпались с грустным шорохом, с которым обычно падают листья, и виноградная лоза протягивает вдоль стен свои безжизненные ветви.

Всякая растительность исчезла, и остались лишь стебельки, по которым раньше поднимались вьюнок и лиана, поникшие и ослабленные, как струны отдыхающей арфы.

Громадные клубы дыма, столбом выходящие из трубы, доказывали, что хотя хранить дерево было прямой обязанностью лесничего, он его совсем не экономил.

Что касается Равод и Барбаро, то напрасно было бы искать их в их опустевшей будке, но если дверь случайно оказывалась открытой в тот момент, когда путник проходил мимо и бросал любопытствующий взгляд внутрь дома, то он мог заметить их силуэты, четко вырисовывающиеся на фоне пламени очага, откуда их пинками каждую минуту прогоняют хозяин или хозяйка дома, и куда они упорно возвращаются в поисках пятидесятиградусной жары, обжигающей им морды и лапы; сопротивление этой жаре выражается лишь в меланхоличных движениях головы справа налево и поочередном поднятии то одной, то другой лапы.

Вот что представлял и представляет собой сейчас (не принимая во внимание лишь цветы, которые всегда связаны с присутствием в доме какой-либо молодой девушки с нежным и беспокойным сердцем) Новый дом по дороге в Суассон, если посмотреть на него снаружи.

Что касается внутреннего убранства, то прежде всего нужно сказать о большом нижнем зале, — на который мы уже бросили беглый взгляд. В нем находятся стол, буфет и шесть стульев из орехового дерева. Его стены украшены пятью или шестью гравюрами, на которых в зависимости от политического режима изображены те или иные исторические личности, меняющиеся в соответствии с исторической эпохой.

Во время правления Наполеона там висели гравюры, изображающие Наполеона, Жозефину, Марию-Луизу, их сына, носящего титул короля Римского, принца Евгения и смерть Понятовского; затем их сменили герцог и герцогиня Ангулемские, король Людовик XVIII, его брат Монсеньор и герцог де Берри. И, наконец, при правлении короля Луи-Филиппа появились гравюры, изображающие самого короля, королеву Марию-Луизу, герцога Орлеанского и очаровательную группу темных и светлых детишек, которую составляли герцог де Немур, принц де Жуанвиль, герцог д'Омаль и принцессы Луиза, Клементина и Мария.

Что там сегодня, я не знаю.

Над камином висят три двухствольных ружья. Их стволы завернуты в смазанные специальным маслом тряпочки для сушки и предохранения от пагубных последствий дождя и тумана.

За камином находится пекарня, маленькое окошечко которой выходит в сторону леса.

С восточной стороны дома расположена кухня, которая представляет собой пристройку к основному зданию и которую в тот день, когда домик оказался слишком маленьким для его обитателей, переделали в комнату. Эта комната, которая раньше была кухней, обычно служила спальней сыну хозяев домика.

На первом этаже находятся две комнаты: спальня хозяина и хозяйки, то есть лесника и его жены, и спальня их дочери или их племянницы, если они у них были.

Нужно добавить, что пять или шесть поколений сменили друг друга в этом доме, и здесь, у его двери, в этом зале, произошла кровавая драма, которая привела к смерти лесничего Шорона.

Но в момент, когда произошли те события, о которых мы хотим вам рассказать, то есть в первых днях мая 1829 года, в Новом доме жили: сам главный лесничий округа Шовиньи, Марианна-Шарлотта Шорон, его жена, которую все называли просто матушкой, и Бернар Ватрен, их сын, которого все называли просто Бернаром. Молодая девушка по имени Катрин Блюм также раньше обитала в этом доме, но вот уже восемнадцать месяцев, как она там больше не жила.

Позже мы объясним причины отсутствия или присутствия того или иного героя, как мы это обычно делаем, укажем их возраст, опишем их внешность и характеры, по мере того, как они появятся в нашем повествовании.

А сейчас давайте просто перенесемся в то время, то есть 12 мая 1829 года, — время, когда произошли интересующие нас события.

Была половина четвертого утра.

Первые утренние лучи проникли сквозь листья деревьев, представляющие собой нетронутую зеленую массу, которая продержится еще две недели, а затем будет потревожена ветром. Ни малейший ветерок не раскачивает кроны деревьев и не стряхивает капельки прохладной росы, дрожащие на ветках деревьев и рассыпающиеся, подобно алмазным бусинкам, по стебелькам травы.

Молодой человек двадцати трех-двадцати четырех лет, со светлыми волосами и живыми умными глазами, миновал через один из проломов стену парка. Стараясь держаться посередине дорожки, — наверное, больше по привычке, чем чтобы избежать росы, от которой он и так был весь мокрый, как от дождя, размеренным шагом, обычным для людей, привыкшим к большим расстояниям, он приблизился со стороны просеки Ушар к Новому дому по дороге в Суассон.

Он был одет в форму лесничего, то есть в голубую куртку, на воротнике которой были вышиты серебряные дубовые листья, форменную фуражку с такими же листьями, брюки с бархатным кантом и кожаные гетры с медными пряжками.

Одной рукой он придерживал ружье, которое нес на плече, в другой держал поводок, на котором вел собаку. Дойдя до конца просеки и подойдя к дому, он увидел, что дверь и окна закрыты. Все еще спали в доме Ватрен.

— Ну и, ну! — прошептал молодой человек. — Как все тихо в доме дядюшки Гийома! Дядюшку и матушку я еще понимаю, но влюбленный Бернар! Разве влюбленный может спать?

И, пройдя по дорожке, он подошел к дому с явным намерением нарушить сон его обитателей.

На шум его шагов обе собаки выскочили из своей будки, готовые залаять и на человека, и на его собаку; но, без сомнения, узнали в них своих друзей, так как, широко раскрыв пасть, они не залаяли, а лишь сладко зевнули, радостно виляя хвостами по мере того, как вновь прибывшие приближались к ним. Хотя молодой человек и собака не принадлежали непосредственно к обитателям дома, они отнюдь не казались здесь чужими.

Когда они подошли к порогу дома, то ищейка принялась играть с двумя таксами, в то время как молодой человек, поставив приклад ружья на землю, принялся стучать в дверь. На его первый стук никто не отозвался.

— Эй, дядюшка Ватрен, — процедил сквозь зубы молодой человек, — вы случайно не оглохли?

И он приложил ухо к двери.

— Ага! — сказал он, внимательно, прислушиваясь. — Уже лучше.

Это выражение удовлетворения было вызвано легким шумом, который послышался изнутри.

Шум, который заглушался расстоянием и в особенности толщиной двери, был шумом шагов спускающегося с лестницы старого лесничего.

Молодой человек имел слишком хороший слух для того, чтобы ошибиться и принять шаги пятидесятилетнего человека за шаги двадцатипятилетнего юноши.

— А! Это дядюшка Гийом! — прошептал он и добавил громче: — Здравствуйте, дядюшка Гийом! Откройте, это я!

— А, это ты, Франсуа? — произнес голос изнутри дома.

— Черт возьми, а кто же еще это может быть? — Я иду, иду!

— Хорошо, но наденьте сначала штаны. Я не спешу, хотя совсем не жарко. Брр!

И молодой человек притопнул о землю сначала одной, а потом другой ногой, пытаясь согреться, в то время как собака сидела, дрожа от холода, подобно своему хозяину, вся мокрая от росы.

В этот момент дверь открылась, и показалась седеющая голова старого лесничего, которую украшала, несмотря на ранний час, Длинная трубка.

Однако справедливости ради нужно заметить, что трубка еще не была зажжена. Упомянутая трубка, которая поначалу была Просто трубкой, затем превратилась в носогрейку, благодаря некоторым событиям, в связи с которыми сократилась ее длина. Эта трубка вынималась изо рта только тогда, когда ее хозяину нужно 0ыло выбить старый пепел и засыпать свежий табак; затем он снова вставлял ее в левый угол рта и зажимал, между зубами, как в тисках, — там было ее обычное место. И еще в одном случае трубка дядюшки Гийома не пребывала у него во рту, а дымилась в руке: это бывало тогда, когда инспектор удостаивал его чести заговорить с ним.

В этом случае дядюшка Гийом вежливо вынимал трубку изо рта, прятал за спину руку, в которой держал трубку, и отвечал ему.

Дядюшка Гийом, казалось, воспитывался в школе Пифагора note 18: когда он открывал рот, чтобы задать вопрос, то этот вопрос всегда был предельно кратким, когда же он открывал рот, чтобы ответить на вопрос, то ответ был всегда предельно лаконичным.

Мы ошиблись, сказав: «Когда дядюшка Гийом открывал рот…», так как рот дядюшки Гийома открывался только для того, чтобы зевнуть, хотя возможно, что он вообще не зевал.

В остальное время челюсти дядюшки Гийома, которые обычно держали между зубами кусочек трубки, длина которой обычно составляла не более 6 — 8 линий note 19, вовсе не разжимались, в результате чего он произносил слова со свистом, не лишенным сходства со змеиным шипением, через отверстие, образованное толщиной трубки, которое было так мало, что через него могла проскользнуть лишь монетка в пять су. Когда же трубка покидала рот Гийома, чтобы дать своему хозяину возможность вытряхнуть из нее старый табак или набить ее новым, или чтобы дать ему возможность ответить какому-либо важному лицу, слова, вместо того, чтобы произноситься с большей легкостью, становились еще более нечеткими; свист не уменьшался, а увеличивался. Челюсти больше не сжимали трубку, в результате чего верхняя челюсть давила на нижнюю всем обычным весом. Таким образом, требовалось большое искусство, чтобы понять дядюшку Гийома! Остановившись на этом главном моменте в описании лица дядюшки Гийома, завершим его портрет.

Это был, как мы уже говорили, человек лет 50, прямой и сухой, роста выше среднего, с редкими седыми волосами, густыми бровями и бакенбардами, с маленькими пронзительными глазками, длинным носом, насмешливым ртом и заостренным подбородком. Несмотря на отсутствующий вид, он всегда был настороже и прекрасно видел и слышал все, что касалось его дома — его жены, сына или племянницы, или леса — куропаток, зайцев, кроликов, лис, хорьков или ласок — тех животных, которые с момента сотворения мира вели ожесточенные войны, подобные тем, которые вели между собой мессенцы и спартанцы с 774 по 370 г. до нашей эры!

Ватрен глубоко почитал моего отца и очень любил меня самого. Он даже сохранил под стеклянным колпаком стакан, из которого обычно пил генерал Дюма, когда он охотился с ним, и из которого, спустя десять, пятнадцать и двадцать лет, он давал выпить и мне, когда мы охотились вместе с ним.

Таким был человек, который, держа трубку в уголке своего насмешливого рта, просунул голову в полуоткрытую входную дверь Нового дома по дороге в Суассон, чтобы принять в четыре часа утра молодого человека, которого он назвал Франсуа и который жаловался, что ему холодно, несмотря на то, что уже целый месяц и двадцать семь дней, по словам Матьё Лансберга, как наступило замечательное время года, которое называется весна.

Увидев того, кто ему был нужен, Гийом Ватрен открыл входную дверь, и молодой человек вошел в дом.

Мессена — область в Пелопоннесе (Греция). Мессенцы вели ожесточенные войны со спартанцами и в VIII в. до н. э. были ими побеждены. Но в 369 г. до н. э. Мессена вновь обрела свободу. В 146 г. до н. э. Мессена была присоединена к Римской империи.

Глава III. Матье Гогелю

Франсуа направился прямо к камину и поставил свое ружье в угол, в то время как его собака, которая откликалась на имя Косоглазый, бесцеремонно уселась около камина, еще теплого от вчерашнего тепла. Такое прозвище собака получила из-за пучка рыжих волосков, образующих что-то вроде родинки в уголке глаза, в результате чего ей приходилось время от времени смотреть вбок, что создавало впечатление косоглазия.

Косоглазый имел репутацию лучшей ищейки во всем Вилльер-Котре и на целых три лье вокруг него.

Несмотря на то, что он был слишком молод, чтобы преуспеть в искусстве псовой охоты, Франсуа также считался одним из самых искусных загонщиков во всей округе. Если нужно было провести разведку или загнать кабана, то это непростое дело всегда поручали Франсуа.

Для него лес, каким бы густым он ни был, не имел тайн; сломанный стебелек цветка, перевернутый лист и пучок травы, зацепившийся за колючки кустарника, открывали ему с начала до конца ночную сказку, для которой, казалось, не было другой сцены, кроме травяного ковра, других свидетелей, кроме деревьев, другого освещения, кроме света ночных звезд.

Так как это было следующее воскресенье после праздника Корси, то лесничие из ближайших лесничеств получили разрешение господина инспектора Девиалена загнать по этому случаю кабана. Чтобы этот кабан не ускользнул от охотников или не сбил их со следа, поднять кабана поручили Франсуа. Он только что со своей обычной добросовестностью выполнил это поручение, когда мы встретили его на просеке Ушар, около двери дома дядюшки Гийома, от холода стучащего ногой об ногу.

— Наденьте, по крайней мере, штаны… Я не спешу, хотя совсем не жарко! Брр!

— Как! — сказал дядюшка Гийом, когда Франсуа поста вил в угол свое ружье, а Косоглазый улегся у камина. — Ты говоришь, что сейчас, в мае, не жарко? Представляю, что бы ты запел, мерзляк, если бы ты участвовал в Русской кампании!

— Минуточку, дядюшка Гийом! Когда я сказал «не жарко», то вы должны понимать, что это только так говорится… Я сказал «не жарко» в смысле «не жарко» ночью! Ночи — уж вы-то должны были это заметить, — ночи не проходят так быстро, как дни, может быть потому, что ночью темно. Поэтому днем — май; а ночью — февраль. Так что я не отказываюсь от своих слов — совсем не жарко. Брр!

Гийом перестал высекать огонь и посмотрел на Франсуа искоса на манер Косоглазого.

— Послушай, мальчик, — спросил он, — хочешь, я тебе скажу одну вещь? — Говорите, дядюшка Гийом, — ответил Франсуа, в свою очередь глядя на старого лесничего с плутовским видом, столь характерным для пикардийского крестьянина и его соседа, крестьянина из Иль-де-Франса, — говорите! Вы так прекрасно говорите, когда вообще это делаете!

— Хорошо! В таком случае, я скажу, что ты прикидываешься дураком!

— Я вас не понимаю!

— Не понимаешь?!!!

— Нет, клянусь честью!

— Да, ты сказал, что тебе холодно, чтобы я предложил тебе капельку вина!

— Клянусь Богом, я даже об этом и не подумал! Но это не значит, что я от него откажусь, если вы мне предложите! О нет, дядюшка Гийом, я слишком хорошо знаю, какое уважение я дол жен к вам питать!

И, склонив голову, он продолжал смотреть на дядюшку Гийома своим насмешливым взглядом.

Гийом, произнеся свое обычное «гм»!, которое выражало сомнение по поводу бескорыстного внимания и уважения к нему Франсуа, снова начал высекать огонь при помощи огнива и камня. После третьей попытки ему удалось высечь горящую искру, и одним из пальцев, который, казалось, был абсолютно бесчувственным к жаре, прижал трут к отверстию трубки, набитой табаком, и начал вдыхать дым, который поначалу казался лишь незаметным паром, а затем стал постепенно превращаться в белые клубы, становящиеся все более и более густыми.

Убедившись в том, что трубка достаточно хорошо раскурена, чтобы не потухнуть, Гийом стал вдыхать дым более спокойно и размеренно. В течение всего времени, пока он выполнял эту сложную работу, лицо достойного лесничего не выражало ничего, кроме искреннего и глубокого беспокойства. Когда же он завершил эту процедуру, улыбка вновь озарила его лицо; он подошел к буфету и достал оттуда бутылку и два стакана.

— Ну, — сказал он, — сначала мы скажем несколько слов бутылочке коньяка, а потом уже поговорим о наших делах! — Всего лишь несколько слов? Как вы скупы на слова, дядюшка Гийом!

Словно желая опровергнуть эти слова Франсуа, дядюшка Гийом доверху наполнил оба стакана; затем, приблизив свой стакан к стакану молодого человека, он легонько чокнулся с ним и сказал:

— За твое здоровье!

— За ваше здоровье! И за здоровье вашей жены, и дай ей Бог быть менее упрямой! — ответил Франсуа.

— Да уж! — сказал дядюшка Гийом, состроив гримасу, которая представляла собой некоторое подобие улыбки.

Затем, взяв в левую руку свою трубку, которую он по привычке заложил за спину, он взял правой рукой стакан и, поднеся его ко рту, осушил его одним глотком.

— Но подождите же! — смеясь, воскликнул Франсуа, — я еще не закончил, и мы должны будем начать снова. За здоровье мсье Бернара, вашего сына! — И он осушил, в свою очередь, маленький стакан, но с большим изяществом и наслаждением, чем это сделал старый лесничий.

Однако, выпив последнюю капельку, он пристукнул ногой, словно в порыве глубокого отчаяния.

— Да, — сказал он, — но мне кажется, что я кого-то забыл!

— Кого же ты забыл? — спросил Гийом, с усилием выпуская два больших колечка дыма.

— Кого я забыл? — воскликнул Франсуа. — Черт возьми! Да мадемуазель Катрин, вашу племянницу! Это очень нехорошо, забывать отсутствующих! Но стакан пуст, посмотрите сами, дядюшка Гийом!

И, налив последнюю капельку прозрачного напитка на ноготь большого пальца, он прибавил:

— Взгляните на этот топаз на моем ногте!

Гийом сделал гримасу, которая означала: «Шутник, я знаю твой план, но, принимая во внимание твое доброе намерение, я тебе прощаю!»

Дядюшка Гийом, как мы уже заметили, говорил мало, но зато он в совершенстве владел искусством пантомимы. Скорчив гримасу, он взял бутылку и наполнил стаканы таким образом, что вино даже перелилось в блюдца.

— Возьми! — сказал он.

— О! — воскликнул Франсуа. — На этот раз дядюшка Гийом вовсе не скуп! Сразу видно, что он любит свою очаровательную племянницу!

Затем, поднеся стакан к губам с явным воодушевлением, вызванным как напитком, так и упоминанием о девушке, он произнес:

— А кто же ее не любит, нашу дорогую мадемуазель Катрин? Это все равно, что не любить коньяк!

И на этот раз, следуя примеру, который ему подал дядюшка Гийом, он осушил стакан одним глотком.

Старый лесничий сделал то же самое с чисто военной точностью; разница заключалась лишь в том, что каждый из них по-разному выразил то удовлетворение, которое вызвала эта благословенная жидкость, наполняя теплом грудную клетку.

— Гм! — сказал один.

— Ух! — произнес другой.

— Тебе все еще холодно? — спросил дядюшка Гийом.

— Нет, — ответил Франсуа, — наоборот, мне жарко!

— Ну и прекрасно! Теперь тебе лучше?

— О да! Черт возьми, теперь я, подобно вашему барометру, показываю хорошую погоду!

— В таком случае, — сказал дядюшка Гийом, приступая к рассмотрению вопроса, которого ни тот, ни другой еще не касались, — нам нужно немножко поговорить о кабане!

— О, что до кабана, — сказал Франсуа, подмигнув, — то теперь-то мы его не упустим, дядюшка Гийом!

— Ну да, как в последний раз! — произнес позади обоих лесничих кислый и насмешливый голос, заставивший их вздрогнуть.

Оба одновременно, как по команде, обернулись, потому что они прекрасно узнали человека, которому принадлежал этот голос.

Но он с уверенностью близкого человека в доме прошел мимо обоих лесничих, ограничившись, помимо вышесказанного, следующими словами:

— Привет дядюшке Гийому и всей компании!

И, присев около камина, он бросил туда охапку хвороста, благодаря чему пламя вспыхнуло, как только он поднес к ней спичку. Затем, вынув из кармана своей куртки три или четыре картофелины, он положил их в камин и засыпал их сверху золой с чисто гастрономическими предосторожностями.

Человек, который пришел как раз вовремя, чтобы прервать с первой фразы рассказ, который собирался начать Франсуа, будет играть значительную роль в нашем повествовании и заслуживает того, чтобы мы попытались дать некоторое представление о его характере и внешности.

Это был молодой человек двадцати-двадцати двух лет, с рыжим и гладкими волосами, низким покатым лбом, несколько косящими глазами, курносым носом, выдающимся вперед подбородком и жиденькой спутанной бородкой. Его шея, торчащая из-под разорванного воротника рубашки, позволяла видеть некое подобие шишки, столь характерное для области Вале и, к счастью, довольно редко встречающееся в нашей местности, которая называется зобом.

Его нескладные руки казались непомерно длинными, что придавало его тянущейся вялой походке сходство с походкой тех обезьян, которых великий ученый-классификатор господин Жиффрей Сент-Илар, как мне кажется, назвал шимпанзе. Когда он приседал на корточки или садился на табуретку, сходство между несовершенным человеком и совершенным животным становилось еще более заметным. Подобно тому, как изображают на карикатурах человекообразных существ, он мог при помощи своих рук или ног поднять с земли или притянуть к себе предметы, которые ему были нужны, — причем почти не изгибая туловища, имеющего столь же некрасивую форму, сколь и другие части его тела. Наконец, ноги, поддерживающие туловище этого нескладного существа, могли соперничать по длине и ширине с ногами короля Карла Великого note 20, и из-за отсутствия собственного названия могут быть образцом меры длины нога, которая получила свое название от блестящего предводителя каролингского племени и называется королевской ногой.

Что касается моральных добродетелей, то судьба была на них еще более скупа, чем на физическую привлекательность.

В полную противоположность тому, как иногда в старых ржавых ножнах можно обнаружить прекрасную новую шпагу, внешняя оболочка Матье Гогелю, — таково было имя персонажа, о котором мы говорим, — скрывала низкую душу. Был ли он таков от природы или он пытался отомстить другим за то, что они заставляли его страдать? Это мы оставим спорить и решать тем, кто лучше разбирается в философских проблемах, касающихся отношений между физическим и моральным.

Но, по крайней мере, можно сказать лишь одно: все то, что было слабее Матье, испускало крик при одном его прикосновении. Птице он выдирал перья, собаке наступал на хвост, а ребенка таскал за волосы. И, наоборот, получая удар, оскорбление или упрек, каким бы сильным он ни был, Матье сохранял свою неизменную глупую улыбку, но при этом как бы записывал это невидимыми буквами в своей памяти. И в один прекрасный день (причем никогда нельзя было угадать, с какой стороны нагрянет беда) оскорбление возмещалось в стократном размере, и при этом в глубине души Матье испытывал темную дьявольскую радость, свидетельствующую о том, что он рад оскорблению, которое ему нанесли, и удовлетворен своей ответной местью.

Для объяснения столь низких качеств его натуры нужно сказать о том, что жизнь его всегда была полна несчастных случайностей. Однажды его нашли выходящим из лесного оврага, где его бросили цыгане, кочевавшие по большим лесам. Ему тогда было три года. Он был почти раздет и едва мог говорить. Крестьянина, который его нашел, звали Матье; местность, где находился овраг, откуда он вышел, называлась Гогелю, и таким образом, ребенок был назван Матье Гогелю.

О крещении его никто никогда не спрашивал. Матье не знал, был ли он крещеным или нет.

Да и кто бы стал заботиться о его душе, когда его тело находилось в столь плачевном состоянии, что он мог жить лишь милостыней или воровством?

Так он рос и превратился в мужчину. Хотя Матье был некрасив и плохо сложен, он был силен; хотя он казался глупым на первый взгляд, он был хитер и коварен. Если бы он родился в Океании или на берегах Сенегала или Японского моря, то дикари могли бы сказать про него то, что они обычно говорят про обезьян: «Они не показывают страха, чтобы их не приняли за людей и чтобы их не заставили работать».

Матье притворялся слабым и глупым, но если ему представлялся случай, где он должен был бы показать свою силу или проявить свой ум, то Матье демонстрировал силу медведя и ловкость лисы, но лишь только проходила опасность или он осуществлял то, что хотел, Матье снова превращался в Матье — глупого, хитрого, слабого — словом, в такого, каким его знали все. Аббат Грегуар, этот прекрасный человек, о котором я рассказывал в моих «Мемуарах» и который призван играть большую роль в нашем повествовании, сжалился над этим обиженным Богом существом и стал истинным опекуном бедного сироты. Он захотел поднять его на высшую ступень человеческого развития и превратить это полуживотное в разумное существо; вследствие чего он отдал все свои физические и душевные силы, чтобы научить Матье читать и писать. Через год Матье вышел из рук достойного священника, имея репутацию неисправимого осла. Таково было общественное мнение, то есть мнение его соучеников, в то время как мнение учителя заключалось в том, что Матье не знал букву «О» и не умел писать букву «I». Но и наставник, и ученики ошибались и так и не дошли до истины. Конечно, Матье не читал так, как господин Фонтен, который считался Лучшим чтецом своей эпохи, но Матье читал, и читал довольно быстро. Матье, конечно, не писал, как господин Прюдом, ученик Брарда и Сент-Омера, но Матье писал, и писал довольно разборчиво. Но дело в том, что никто никогда не видел, чтобы Матье читал или писал.

Со своей стороны дядюшка Гийом движимый теми же чувствами, что и аббат Грегуар, то есть чувством собственного достоинства и чувством сострадания к ближнему, которое свойственно добрым сердцам, попытался вывести Матье из его физического бессилия, подобно тому, как аббат Грегуар пытался вывести Матье из его морального отупения. Дядюшка Гийом заметил в Матье способность подражать пению птиц, крикам диких животных, выслеживать зверя; он заметил, что Матье, несмотря на свое косоглазие, прекрасно мог разглядеть зайца в его лежке. Он заметил, что порох в мешке Матье время от времени уменьшается, он решил, что совершенно необязательно быть похожим на Аполлонаnote 21 или Антиноя note 22, чтобы быть хорошим лесничим. Он подумал о том, что, может быть, удастся использовать способности Матье, чтобы сделать из него вполне приемлемого помощника лесничего. С этой целью он поговорил с господином Девиаленом, который позволил вручить ему ружье. Но после шести месяцев упражнений в своем новом ремесле Матье убил двух собак и ранил загонщика, но не подстрелил никакой дичи.

Тогда дядюшка Гийом, убедившийся, что у Матье есть все задатки браконьера и никаких качеств, нужных для лесничего, забрал у него ружье, получившее столь недостойное употребление, и Матье, не показывая обиды на то, что перед ним закрылась блестящая перспектива, которая могла ослепить и более умного и глубокого человека, чем он, вернулся к своей бродячей жизни.

В этой бродячей жизни Новый дом по дороге в Суассон и очаг дядюшки Гийома были одними из самых любимых остановок Матье, несмотря на ненависть, или, вернее, неприязнь, которую питала к нему матушка Мадлена, — слишком хорошая хозяйка, чтобы не замечать, какой урон наносит ее саду и кладовой присутствие Матье Гогелю, — и Бернар, сын хозяина дома, которого мы знаем пока только благодаря тосту, который произнес в его честь Франсуа, и который, казалось, смутно угадывал ту роковую роль, которую этот бродячий гость должен был сыграть в его судьбе.

Мы забыли также сказать и о том, что подобно тому, как никто не знал о тех успехах, которых достиг Матье, учась читать и писать у доброго аббата Грегуара, никто не знал также и о том, что его неловкость была притворной и что когда Матье это было нужно, он мог подстрелить куропатку или кабана с не меньшей ловкостью, чем любой из лесных стрелков.

Тогда почему же Матье скрывал свои таланты от товарищей и восхищенной публики? Дело в том, что Матье не только понимал, что нужно научиться хорошо читать, писать и стрелять, но в данном случае еще нужно было, чтобы его считали неуклюжим и неграмотным.

Как мы уже видели, этот подлый и злой человек, войдя в дом в тот момент, когда Франсуа начал свой рассказ, прервал его словами, в которых звучало сомнение по поводу кабана, которого молодой лесничий считал уже пойманным.

— Да уж, как в последний раз!

— О, последний раз… хватит! — возразил Франсуа, — мы об этом поговорим немного позже!

— А где же кабан? — спросил дядюшка Гийом, которому необходимость снова набить трубку на мгновение освободила язык.

— Он, наверное, уже в засолке, раз Франсуа его уже поймал, — сказал Матье.

— Еще нет, — ответил Франсуа, — но раньше, чем матушкины часы пробьют семь часов, он там будет! Не правда ли, Косоглазый?

Собака, которую тепло от камина, разожженного Матье, погрузило в сладкое блаженство, виляя хвостом по полу, усыпанному золой, отозвалась на зов хозяина дружеским ворчаньем, которое, казалось, означало утвердительный ответ.

Удовлетворенный ответом Косоглазого, Франсуа бросил на Матье взгляд, полный неудовольствия, которое он даже не пытался скрыть, и возобновил свой разговор с дядюшкой Гийомом, который, будучи счастливым от того, что у него есть свежая трубка для употребления или, вернее, для поглощения, слушал своего молодого друга спокойно и любезно.

— Я бы сказал, дядюшка Гийом, — сказал Франсуа, — что зверь сейчас находится в четверти лье отсюда, в чаще Тет-де-Салмон, около поля Метар … Насмешник обнаружил себя около половины третьего утра на лесосеке по дороге в Домплие…

— Ага! — прервал Гогелю, — а ты-то откуда это знаешь, если ты вышел из дому только в три часа утра?

— Ах, подумать только, какой он дотошный, дядюшка Гийом! — воскликнул Франсуа. — Ему хочется знать, как я об этом узнал! Я расскажу тебе об этом, друг Косоглазый, это тебе, может, когда-нибудь пригодиться!

У Франсуа была одна плохая привычка, которая очень задевала Матье: одинаково называть именем Косоглазый и человека, и животное из-за того, что и человек, и животное были поражены одним и тем же недугом, и хотя, по его мнению, собака косила гораздо более кокетливо, чем человек, одно и то же название вполне могло подходить и двуногому существу, и четвероногому животному.

На первый взгляд, это обращение оставляло и того, и другого довольно равнодушным; но нужно заметить, что это равнодушие у собаки было более искренним, чем у человека.

И Франсуа продолжил свой рассказ, ничуть не сомневаясь в том, что он добавил новую обиду к тем, которые затаил на него в своем сердце Матье Гогелю.

— Когда выпадает роса? — спросил молодой лесник. — В три часа утра, не правда ли? Так если бы кабан появился после того, как выпала роса, то он оставил бы следы на влажной земле, и в углублениях, оставленных этими следами, не осталось бы воды, а он прошел по сухой земле, и в углублениях от его следов осталась вода для малиновок, так-то вот!

— А каков возраст зверя? — спросил Гийом, рассудив, что или замечание Матье не имеет большого значения или объяснение

Франсуа должно быть вполне достаточным для Матье.

— Ему шесть или семь лет, — ответил Франсуа без колебаний, — крупный зверь!

— А, конечно! — сказал Матье. — Он ему сразу представил свидетельство о рождении!

— Да, и еще с личной подписью! Не каждый мог бы так сделать. И так как ему незачем скрывать свой возраст, я уверяю вас, что я могу ошибиться месяца на три… Не правда ли, Косоглазый? Посмотрите, дядюшка Гийом, Косоглазый говорит, что я не ошибаюсь!

— Он один? — спросил дядюшка Гийом.

— Нет, он со своей самкой, которая почти готова…

— Аи, аи, аи!

— Да, почти готова опороситься!

— Так ты еще был акушером кабанов? — спросил Матье, который не мог дать Франсуа спокойно продолжать свой рассказ.

— О, несносный болтун! Подумайте только, дядюшка Гийом, что этот молодец, которого нашли посреди леса, не знает, как узнать, должна ли самка кабана опороситься или нет! Да чему только тебя учили? Когда она тяжело ступает, а ее копыта расползаются при движении, это значит, что бедное животное вот-вот произведет на свет потомство, идиот!

— Этот кабан давно у нас появился? — поинтересовался дядюшка Гийом, который хотел узнать, как изменяется количество кабанов в его округе: увеличивается, уменьшается или остается прежним.

— Самка — да! — ответил Франсуа со своей обычной уверенностью, — а самец — нет! Ее я никогда не встречал в нашей округе, но его-то я знаю. Я как раз хотел вам сказать, дядюшка

Гийом, когда этот несносный Гогелю вошел, что я встретил моего кабана… того самого, что я ранил в лопатку две недели назад около лесосеки Д'Ивор.

— А почему ты решил, что этот тот же самый?

— О, неужели вам это нужно объяснять, — вам, опытной ищейке, который превосходит самого Косоглазого? Скажи же, Косоглазый, дядюшка Гийом спрашивает… Ну, конечно же, я знаю, что это я его ранил — единственное, вместо того, чтобы попасть в лопатку, я попал в кость!

— Гм! — сказал дядюшка Гийом, качая головой, — однако кровь-то не пошла!

— Нет, потому что пуля застряла в жировой прокладке, между шкурой и плотью… На сегодняшний день рана, как вы понимаете, уже почти зажила… Поэтому она у него чешется. И он потерся о дуб — это третий дуб налево от колодца — там, где растет гречиха. Да-да, это совершенно точно, потому что он оставил на коре дерева пучок волос от щетины. Вот, взгляните!

И в подтверждение своих, слов Франсуа вынул из кармана пучок волос, еще влажный от застывшей крови.

Взяв его в руки, Гийом осмотрел его взглядом знатока и вернул Франсуа с такой осторожностью, словно это была самая драгоценная вещь в мире:

— Честное слово, мальчик, он уже у нас в руках!.. Я говорю это, точно я видел его своими собственными глазами!

— О, да вы еще лучше его увидите, когда он, наконец, будет у нас в руках! — сказал Франсуа.

— У меня от твоих слов просто слюнки текут! — сказал дядюшка Гийом. — И даже появилась охота прогуляться в том направлении!

— О, идите! Вы увидите, что все так, как я вам говорил. Я абсолютно спокоен за это… Что же касается кабана, то он сейчас сидит в своем логове, в зарослях Тет-де-Салмон… И не церемоньтесь с мсье: подходите так близко, как вам захочется. Мсье даже не пошевельнется, — ведь мадам так плохо себя чувствует, а мсье так галантен!

— Хорошо, я иду туда сейчас же! — сказал дядюшка Гийом решительно и так сильно сжал зубами кончик своей трубки, что укоротил ее, по крайней мере, еще на три сантиметра.

— Хотите взять Косоглазого?

— А зачем?

— Действительно, ведь у вас два глаза — вы посмотрите и увидите, вы поищите и найдете… А тезку господина Матье нужно водворить в его конуру, предварительно воздав ему должное в виде куска хлеба, — ведь сегодня утром он поработал на славу!

— Эй, Матье! — сказал дядюшка Гийом, грустно посмотрев на бродягу, который спокойно ел свои картофелины на уголке камина. — Лес подскажет мне дорогу! Белка покажет, на какое дерево она взобралась, ласка — где она перебежала дорогу! А ты этого никогда не поймешь!

— А мне все равно — пойму или не пойму! На кой черт мне это нужно?

В ответ на эту беспечность Матье, совершенно для него непонятную, старый лесничий только пожал плечами.

Затем он надел куртку, в которой обычно ходил утром, натянул гетры и по привычке взял ружье в правую руку. Он взял его по привычке или, вернее, потому, что не знал, что ему делать со своей правой рукой, если она не держала ружья. И, дружески пожав руку Франсуа, он вышел из дому.

Что касается последнего, то он остался верен обещанию, данному Косоглазому. Не переставая следить взглядом за дядюшкой Гийомом, идущим по дороге в Тет-де-Салмон, он подошел к шкафу, открыл его и вынул оттуда полфунта черного хлеба. Отрезав от него маленький кусочек, он дал его собаке, прошептав:

— О, старая ищейка! Пока я ему сдавал отчет, ему просто не сиделось на месте! Косоглазый, друг мой, посмотри, какая замечательная корочка! А теперь, так как мы сегодня хорошо поработали, пойдем-ка в конуру, и повеселей!

И он, в свою очередь, вышел из дома, но не через основную дверь, а через дверь пекарни, у стены которой находилась конура мэтра Косоглазого. Сопровождаемый по пятам собакой (кусочек хлеба сгладил в ее представлении все неприятное, связанное с возвращением в будку), Франсуа скрылся из виду, особенно не заботясь об участи Матье Гогелю, которого он оставил наедине со своей картошкой.

Глава IV. Крик зловещей птицы

Едва Франсуа скрылся из виду, как Матье поднял голову, и на его лице, обычно столь неподвижном, промелькнуло выражение ума и хитрости. Затем, услышав, что шаги молодого человека замерли в отдалении, и звука его голоса не стало слышно, он на цыпочках подошел к столу, на котором стояла бутылка с вином. Благодаря своим косым глазам, он мог наблюдать одновременно за той дверью, в которую вышел дядюшка Гийом, и дверью, за которой исчез Франсуа.

Приподняв бутылку, он принялся рассматривать ее на свет, который разлился по дому— с появлением солнечных лучей, чтобы увидеть, сколько жидкости уже было выпито и, следовательно, сколько еще можно выпить, чтобы это не было особенно заметно.

— Ага! А мне-то этот старый скряга вина не предложил! И, словно, чтобы исправить упущение дядюшки Гийома, Матье поднес к губам горлышко бутылки и сделал три или четыре глотка огненного напитка с такой скоростью, словно это было целительное средство, не произнося при этом ни «гм!» как дядюшка Гийом, ни «ух!» — как Франсуа. Затем, услышав шаги в соседней комнате, быстрой неслышной походкой и с невинным видом, который обманул бы даже Франсуа, он вернулся на свое место на скамейке у камина и принялся петь песенку, которая стала модной после того, как драгуны королевы долгое время квартировали в замке Вилльер-Котре.

Матье уже дошел до второго куплета, когда на пороге двери, ведущей в пекарню, показался Франсуа.

Чтобы показать свое безразличие к присутствию Франсуа, Матье Гогелю, без сомнения, продолжил бы пение бесконечного романса и не прервал бы второго куплета, но Франсуа остановил его.

— Ага! — сказал он. — Теперь ты еще и поешь!

— А разве запрещено петь? — спросил Матье. — Если это так, то пусть господин мэр опубликует указ и торжественно оповестит об этом, и никто больше не будет петь!

— Нет, — ответил Франсуа, — это не запрещено, но это приносит мне несчастье!

— Почему?

— Потому что когда первая птица, пение которой я услышу утром, оказывается совой, я говорю себе: «Это плохо!»

— То есть это значит, по-твоему, что я — сова? Ну ладно, сова, так сова! Я могу быть кем угодно! — и, предварительно поплевав на ладони, он сложил их рупором и издал крик, удивительно напоминающий грустный и монотонный крик ночной птицы.

Франсуа невольно вздрогнул.

— Заткнись, зловещая птица! — сказал он.

— Заткнуться?

— Да!

— А что бы ты сказал, если я хотел бы кое-что тебе спеть?

— Я бы сказал, что у меня нет времени, чтобы тебя слушать… Послушай, окажи мне услугу!

— Тебе?

— Ну да, мне… ты разве считаешь, что ты никому не можешь доставить удовольствие или оказать услугу?

— Положим… А что ты хочешь?

— Я хочу, чтобы ты взял мое ружье и прислонил его к камину, пока я буду переодевать гетры!

— О! Переодевать гетры! Посмотрите-ка, мсье Франсуа боится простудиться!

— Я не боюсь простудиться, но хочу надеть мои форменные гетры, потому что инспектор должен присутствовать на охоте, и я хочу, чтобы он нашел меня в полном обмундировании, как полагается… Ну так что, тебе не трудно будет поставить сушиться мое ружье?

— Я не буду сушить ни твое, ни чье-либо ружье вообще… Пусть мне лучше размозжат голову камнем, как последней твари, если начиная с сегодняшнего дня и до самой смерти я прикоснусь к какому-нибудь ружью!

— Ну что же! Я бы сказал, что потери от этого большой не будет, если учесть, как ты с ним обращаешься! — сказал Франсуа, открывая дверцу на антресоли, где находился целый набор гетр, и принимаясь искать свои гетры среди тех, которые принадлежали семье Ватрен.

Матье продолжал следить за ним левым глазом, в то время как его правый глаз, казалось, был целиком и полностью занят последней картофелиной, которую он медленно и неуклюже чистил.

Продолжая следить за Франсуа левым глазом, он проворчал:

— Хм! А зачем мне пользоваться ружьем, когда я могу воспользоваться чем-то другим? Пусть только представится подходящий случай, и ты увидишь, что я не такой уже безрукий, как тебе кажется!

— А что же ты будешь делать, если оставишь свое ружье? — спросил Франсуа, ставя ноги на стул и начиная застегивать длинные гетры.

— Я займусь моим жалованьем! Ведь мсье Ватрен обещал взять меня дополнительным лесником, но так как Его светлости угодно, чтобы я служил один, а может быть, и два года бесплатно, то я отказываюсь! Я предпочитаю поступить в услужение к господину мэру!

— В услужение к господину мэру? Лакеем к мсье Рэзэну, торговцу лесом?!!! — вскричал Франсуа.

— Ну да, к мсье Рэзэну, торговцу лесом, или к господину мэру, это ведь одно и то же!

— Ну и ну! — сказал Франсуа, продолжая застегивать гетры, и пожал плечами, как бы выражая свое презрение к лакеям.

— Это тебе не нравится?

— Мне? — удивился Франсуа, — мне это совершенно безразлично! Я просто спрашиваю себя, что же будет со стариком Пьером?

— Боже мой! — беззаботно воскликнул Матье, — по-видимому, он уйдет!

— Он уйдет? — переспросил Франсуа, не скрывая своего волнения за судьбу старого лакея.

— Конечно! Если я занимаю его место, то нужно, чтобы он ушел! — объяснил Матье.

— Но это невозможно! — прошептал Франсуа, — он служит в доме у мсье Рэзэна уже двадцать лет!

— Вот еще одна причина, по которой он должен уйти! — заметил Матье со своей отвратительной улыбкой.

— Боже мой, какой же ты подлый человек, Косоглазый! — воскликнул Франсуа.

— Во-первых, — ответил Матье с тем простодушным видом, который он так хорошо умел на себя напускать, — меня не зовут Косоглазым. Так зовут собаку, которую ты только что отвел в конуру, а не меня!

— Да, ты прав, — сказал Франсуа, — ведь узнав, что тебя иногда так называют, бедное животное заявило, что оно принадлежит к дому дядюшки Ватрена и что хотя принадлежать к дому инспектора, несомненно, лучше и выгоднее, он ни за что не про меняет свое место на место ищейки в своре господина Девиалена!

После такого заявления, даже если ты и косишь, тебя никто не будет больше называть Косоглазым!

— Подумать только! Значит, по-твоему, я подлец, а, Франсуа?

— Для меня — да, и для всех остальных тоже!

— А почему?

— А тебе разве не стыдно лишать последнего куска хлеба несчастного старого Пьера? Что с ним станется, если у него отнимут его место? Ему ведь придется просить милостыню, чтобы прокормить жену и двух детей!

— Ну и что? Ты прекрасно можешь выделить ему пенсию из тех пяти тысяч ливров жалованья, которое получаешь как помощник лесничего!

— Я не смогу выделить ему пенсию, — ответил Франсуа, — потому что на эти пять тысяч франков я должен содержать мою мать, и забота о бедной женщине для меня прежде всего! Но всякий раз, когда он захочет прийти ко мне, для него всегда найдется тарелка лукового супа и немножко жаркого из кроликов — обычной пищи лесников… Лакей у господина мэра! — продолжал он, застегивая другую гетру, — как это на тебя похоже, сделаться лакеем!

— Ба! Я меняю ливрею на ливрею! — воскликнул Матье, — но я предпочитаю ту, у которой полные карманы, той, в которой они пусты!

— — Эй, эй! Минуточку, дружище! — остановил его Франсуа, — впрочем, я ошибся, ты мне вовсе не друг… Наша одежда — это не ливрея, а униформа!

— Не все ли равно, вышитый на воротнике дубовый листочек и галун на рукаве так похожи! — сказал Матье, покачав головой, причем и в жестах, и в словах выражалось безразличие, которое он испытывал к обоим предметам обсуждения.

— Да, — сказал Франсуа, который не мог допустить, чтобы последнее слово осталось не за ним, — но только вышитый на воротнике дубовый листочек обязывает к работе, не так ли? А галун на рукаве дает возможность отдохнуть… Не это ли решило твой выбор в пользу галуна, лентяй?

— Может быть! — ответил Матье, и внезапно, как будто эта мысль только что пришла ему в голову, добавил: — Кстати… говорят, что Катрин сегодня возвращается из Парижа!

— Что еще за Катрин? — спросил Франсуа.

— Ну… Катрин… это Катрин… это племянница дядюшки Гийома, кузина мсье Бернара, которая закончила свое учение на белошвейку и модистку в Париже и которая снова поступит, в магазин мадемуазель Риголо, на площади Ла Фонтен, в Вилльер-Котре… — Ну и что же? — спросил Франсуа.

— Ну, если она вернется сегодня, то я уеду только завтра. Вероятно, здесь будет свадьба и пир в честь возвращения этого зеркала добродетели!

— Послушай, Матье, — сказал Франсуа гораздо более серьезным тоном, чем раньше, — когда ты говоришь в моем присутствии или присутствии других о мадемуазель Катрин в этом доме, ты должен отдавать сe6e отчет в том, с кем ты о ней говоришь!

— Почему?

— Да, потому, что мадемуазель Катрин — дочь родной сестры мсье Гийома Ватрена! — Да, и возлюбленная мсье Бернара, не так ли?

— Что до этого, Матье, то я бы на твоем месте, всегда отвечал, что ты ничего об этом не знаешь!

— Ну уж нет! Можешь не заблуждаться на этот счет, я расскажу все, что знаю… Что я видел, то видел, а что слышал, то слышал!

— М..да, — сказал Франсуа, глядя на Матье со смешанным чувством неприязни и презрения, так что невозможно было понять, какое из них преобладает, — ты абсолютно прав, решив сделаться лакеем; это действительно твое призвание, Матье! Шпион и до носчик! Удачи тебе в твоем новом ремесле! Если Бернар спустится, скажи ему, что я жду его в ста шагах отсюда, на нашем обычном месте, которое называется «Прыжок Оленя», понял?

И вскинув ружье на плечо тем легким и уверенным движением, которое отличает всех, умеющих обращаться с этим оружием, он вышел, повторяя:

— О, я не ошибся, Матье, ты действительно подлец и негодяй!

Матье смотрел ему вслед со своей вечной улыбкой; затем, когда молодой лесничий исчез из виду, проблеск мысли снова показался на его лице, и в его голосе нарастала угроза по мере того, как тот, кому угрожали, удалялся:

— Ах, ты не ошибаешься! А! Я еще и подлец! Я плохо стреляю! Собака Бернара отказалась, чтобы ее называли тем же прозвищем, что и меня! Я, оказывается, шпион, лентяй, доносчик! Терпение! Терпение! Сегодня еще не конец света и, может быть, я еще успею отплатить тебе за все!

В этот момент ступеньки лестницы, ведущей на второй этаж, заскрипели, дверь открылась, и на пороге появился красивый мужественный молодой человек лет 25 в полном охотничьем снаряжении, только без ружья.

Это был Бернар Ватрен, сын хозяев дома, о котором мы уже два или три раза упоминали в предыдущих главах.

Форма молодого человека была безукоризненна: голубая куртка с серебряными пуговицами, застегнутая снизу доверху, подчеркивала его ладную фигуру. Брюки из облегающего бархата и кожаные гетры, доходящие ему до колен, позволяли увидеть его длинные и стройные ноги. У него были светлые с чуть рыжеватым оттенком волосы и несколько более темного оттенка бакенбарды, прикрывающие румяные щеки, молодой свежести которых не смогла коснуться сила солнечных лучей.

В чертах лица молодого человека, которого мы только что вывели на сцену, было столько привлекательности, что, несмотря на холодный блеск его светло-голубых глаз и немного заостренный подбородок (признак сильной воли, порой доходящей до упрямства), нельзя было сразу же не почувствовать искреннего расположения к нему.

Но Матье был не из тех людей, которые поддаются такого рода чувству. Физическая красота Бернара, столь резко контрастирующая с его уродством, вызывала у бродяги чувство злобы и зависти. Естественно, он был готов перенести любое горе, чтобы только на Бернара оно свалилось вдвойне, и ни на минуту бы не поколебался потерять глаз, если бы только Бернар потерял оба глаза, или сломать ногу, лишь бы только Бернар сломал обе ноги.

Это чувство было в нем настолько непобедимо, что, несмотря на все его усилия, улыбка, адресованная Бернару, получалась кривой и натянутой.

В тот день улыбка вышла еще более унылой и неприветливой, чем обычно. В этой улыбке была какая-то нетерпеливая непонятная радость — это была радость Калибана note 23 при звуке первого раската грома, предвещающего бурю. Но Бернар не обратил никакого внимания на эту улыбку. Он был полон молодости, жизни и любви, идущей из глубины его сердца. Он посмотрел вокруг себя с удивлением и даже каким-то беспокойством.

— Хм! — сказал он. — Мне показалось, что я слышал голос Франсуа. Разве его здесь сейчас не было?

— Он здесь был, это точно! Но ему надоело вас ждать, и он ушел!

— Ну, ничего! Мы встретимся в условленном месте! — И, подойдя к камину, Бернар снял со стены ружье; продул стволы, чтобы убедиться, что в них ничего нет, и всыпал порох в оба ствола. Затем он достал из своей охотничьей сумки два фетровых пыжа.

— Как, — удивился Матье, — вы всегда пользуетесь пыжами?

— Да, так порох лучше держится… Странно! Куда я подевал свой нож?

Бернар порылся во всех карманах, но так и не нашел предмет, который был ему нужен.

— Хотите, я дам вам свой? — спросил Матье.

— Да, давай!

И, взяв нож, Бернар пометил крестиками две пули, после чего вставил их в ствол ружья.

— Что вы там делаете, мсье Бернар? — поинтересовался Матье.

— Я помечаю мои пули, чтобы их можно было узнать, если возникнет сомнение. Когда двое стреляют в одного и того же кабана и попадает только один, то, как правило, хотят узнать, кто его убил! — с этими словами Бернар направился к двери.

Матье следил за ним своим косым глазом, и на его лице появилось выражение невероятной жестокости.

Когда молодой человек был уже на пороге двери, он сказал:

— Эй! Еще минуточку, мсье Бернар! С того момента, как ваш дорогой Франсуа, ваша любимая собачонка, подомнет кабана, вы останетесь без добычи! Кроме того, в такое утро, как это, собаки не будут иметь нюха!

— Так, так! Так что же ты хочешь мне сказать? Говори!

— Что а хочу сказать?

— Да!

— Это правда, что прекраснейшая из прекраснейших приезжает сегодня?

— О ком это ты говоришь? — нахмурив брови, спросил Бер нар.

— О Катрин, разумеется!

Едва Матье произнес это имя, как раздался звук звонкой пощечины, оставившей след на его щеке.

Он отошел на два шага назад. Выражение его лица ничуть не изменилось, он лишь поднес руку к щеке.

— Ну и ну! — удивился он, — что это с вами сегодня утром, мсье Бернар?

— Ничего, — ответил молодой лесничий. — Просто я хочу заставить тебя отныне произносить это имя с тем уважением, которое все к нему питают, и я в первую очередь!

— О! — сказал Матье, все еще не отнимая руки от лица и одновременно ища что-то в кармане, — когда вы узнаете, что написано в этой бумаге, то вы пожалеете о той пощечине, которую вы мне дали!

— В этой бумаге? — повторил Бернар.

— Ну да!

— Покажи мне эту бумагу!

— О! Терпение!

— Покажи мне эту бумагу, говорю тебе!

И, сделав шаг в сторону Матье, он вырвал бумагу у него из рук. Это было письмо, на котором была следующая надпись: «Париж, улица Бург-Лабе, ¦ 15, мадемуазель Катрин Блюм».

Глава V. Катрин Блюм

От одного лишь прикосновения к этой бумаге, от одного лишь вида этого адреса дрожь пробежала по всему телу Бернара, словно он почувствовал, что в этом письме заключены новые, еще неизвестные ему несчастья.

Молодая девушка, которой было адресовано это письмо и о которой мы уже сказали несколько слов, была дочерью сестры дядюшки Гийома и, следовательно, двоюродной сестрой Бернара. Но почему у этой молодой девушки была немецкая фамилия? Почему она была воспитана не отцом и матерью? Как она оказалась в это время в Париже, на улице Бург-Лабе, в доме ¦ 15?

Обо всем этом мы хотим вам рассказать.

В 1808 году колонна немецких военнопленных, возвращаясь с полей сражений Фридланда и Эйлау, проходила через Францию. Во время своего пребывания во Франции они размещались на постой во французских домах — так же, как это делали и французские солдаты.

Молодой житель Бадена, тяжело раненный в сражении при Фридланде, был размещен на постой в доме дядюшки Гийома Ватрена, который в то время был женат около пяти лет и с которым жила его сестра, красивая девушка лет 17-18, по имени Роза Ватрен.

Рану молодого солдата, довольно тяжелую на тот момент, когда он вышел из полевого госпиталя, настолько ухудшили постоянные переходы, усталость и отсутствие ухода, что ему было предписано медиком и хирургом Вилльер-Котре, мсье Лекоссом и мсье Райнолем, жить в родном городе автора этого повествования.

Когда его захотели поместить в госпиталь, то молодой солдат выказал столь сильное сопротивление такого рода перемещению, что дядюшка Гийом, которого в то время звали просто Гийом, так как ему было около тридцати лет, сам предложил ему остаться в Фезандери note 24.

Так в 1808 году называлась усадьба Гийома, расположенная в четверти лье от города под сенью самых прекрасных и высоких деревьев в той части леса, которая называлась парком.

Столь сильное сопротивление Фридриха Блюма — так звали раненого, — тому, чтобы быть помещенным в госпиталь, было вызвано не только чистотой в доме, любезностью молодых хозяев, прекрасной усадьбой Фезандери и тем живописным видом, который открывался из окна его комнаты. Нет, вовсе не цветники около дома и зеленые деревья в лесу вокруг усадьбы так привязали молодого солдата к дому своих хозяев, а другой прекрасный цветок, который, казалось, вырос и был сорван в одном из этих цветников и который звали Роза Ватрен.

Со своей стороны, когда девушка увидела прекрасного, но такого бледного молодого человека, страдающего от невыносимой боли, которого уже хотели положить на носилки и отвезти в госпиталь, она пришла в такой ужас, что силы изменили ей. Найдя своего брата, она посмотрела на него со слезами на глазах и протянула к нему руки с такой мольбой, что хотя она не произнесла ни одного слова, ее молчание было красноречивее любых, самых проникновенных в мире слов.

Ватрен прекрасно понял, что происходило в душе его сестры. Но движимый не столько желанием девушки, сколько чувством жалости, которое всегда испытывают те, кто сам долго жил в уединении, к людям, которые находятся в одиночестве на чужбине, он согласился, чтобы молодой баденец остался в Фезандери.

Начиная с этого момента, словно по какому-то молчаливому согласию, жена Гийома Ватрена вернулась к ведению домашнего хозяйства и заботам о своем сыне Бернаре, которому тогда было три года, а Роза, этот прекрасный лесной цветок, целиком посвятила себя уходу за раненым.

Мы надеемся, что читатель простит нам несколько научных терминов, которые мы вынуждены употребить, чтобы сказать, что его ранение было вызвано пулей, которая, задев бедренную кость, застряла в мясистой части, что вызывало сильные боли.

Сначала хирурги думали, что у него раздроблена бедренная кость и хотели сделать операцию по извлечению пули; но эта операция ужаснула молодого человека не столько той болью, которую она могла вызвать, сколько тем, что он может на всю жизнь остаться калекой. Он заявил, что предпочитает умереть, и так как он имел дело с французскими хирургами, которым было почти все равно, умрет он или нет, его отправили в полевой госпиталь, где мало-помалу (я все еще пользуюсь научными терминами) пуля переместилась в мышечные органы и обросла жиром.

Между тем пришел приказ об отправлении пленных во Францию. Независимо от того, были ли они ранены или нет, пленных посадили на повозки и отправили к месту назначения, и Фридриха Блюма вместе со всеми. Таким способом он проделал двести лье; но когда он приехал в Вилльер-Котре, его страдания стали настолько невыносимыми, что он был не в состоянии двигаться дальше. К счастью, то, что он считал ухудшением, оказалось, наоборот, началом выздоровления. Пуля, видимо, или чем-то потревоженная, или под воздействием собственного веса прорвала оболочку и прошла через мускульные перегородки, задев при этом промежуточную ткань.

Понятно, что это чудесное выздоровление, когда тело само себя лечит за счет своих природных сил, не происходит мгновенно и безболезненно. Рана затянулась, но нарывала еще три месяца, затем постепенно наступило значительное улучшение. Он смог вставать, доходить до окна, а затем и до двери, потом стал прогуливаться среди деревьев, окружающих Фезандери, опираясь на руку Розы Ватрен.

Наконец, он почувствовал в том месте, где сгибается нога, движение какого-то инородного тела. Когда позвали хирурга, то он сделал лишь небольшой надрез, и в его руках оказалась пуля, которую считали смертельной.

Фридрих Блюм выздоровел.

Но после этого выздоровления оказалось, что в доме Ватрена появилось двое раненых вместо одного. К счастью, подоспел Тильзитский мир. С 1807 года на месте старого герцогства Вестфальского, епископства Падерборнского, Орна и Бильфольда было создано новое государство, к которому присоединили округи Верхнего Рейна и Нижнесаксонские земли, юг Ганновера, Гессена-Кассена и княжества Мальдебурга и Вердена.

Это королевство называлось Вестфалией. Оно продолжало оставаться мифическим во время спора с оружием в руках, и победы при Фридланде и Эйлау также не принесли разрешения этого вопроса. Вестфалия была признана Александром при Тильзитском мире, и с этого момента вошла в число европейских государств, оставаясь среди них только в течение шести лет.

Однажды утром Фридрих Блюм проснулся убежденным вестфалийцем, и, следовательно, союзником французского народа, а не его врагом.

Таким образом, серьезно встал вопрос, который волновал двух молодых людей уже более шести месяцев, то есть вопрос об их женитьбе.

Самое сложное препятствие исчезло; Гийом Ватрен был слишком хороший француз, чтобы отдать свою сестру человеку, призванному на службу против Франции, и который в один прекрасный день мог выстрелить в Бернара, которого его отец уже видел солдатом, сражающимся против врагов своей Родины. Но Фридрих Блюм стал вестфалийцем и, следовательно, — французом, и брак для молодых людей стал совершенно нормальным событием.

Фридрих дал честное слово храброго немецкого солдата вернуться через три месяца и уехал.

Расставание происходило со слезами, но лицо Блюма выражало такую преданность, что ни у кого не возникло сомнений в его возвращении. У него был план, о котором он никому не сказал. Он заключался в том, чтобы найти нового короля в Кесселе и подать ему прошение, в котором он излагал всю свою историю и просил назначить его лесничим в этом лесу, имеющем восемь лье в длину и пятнадцать лье в ширину, простирающемся от Рейна до Дуная, который назывался Черным лесом.

Этот план был простым и наивным, и именно в силу этой простоты и наивности он удался.

Однажды, стоя на балконе своего Замка, король увидел солдата с бумагой в руке, который, казалось, пытался добиться его расположения; он был в хорошем настроении, как и все короли, только что вступившие на трон и вместо того, чтобы просто приказать принести ему послание, он велел позвать солдата, который изложил ему на довольно хорошем французском языке содержание своего прошения. Король написал свое высочайшее позволение внизу просьбы, и Фридрих Блюм стал главным лесничим в округе Черного леса.

Трехмесячный отпуск, который давал возможность новому главному лесничему поехать к своей невесте, и пособие в 500 флоринов на расходы, связанные с этим путешествием, которые были даны вместе со свидетельством о назначении на новую службу, обеспечивали будущее наших молодых людей.

Фридрих Блюм попросил три месяца, а вернулся через шесть недель. Это было серьезным доказательством его любви, которое говорило само за себя, и у Гийома Ватрена не было больше никаких возражений.

Но у Марианны возникли достаточно серьезные возражения. Марианна была доброй католичкой, каждое воскресенье она ходила к мессе в церковь Вилльер-Котре и причащалась четыре раза в год во время праздников под руководством аббата Грёгуара.

По мнению Марианны, Фридрих Блюм был протестантом, и, следовательно, его душа была навеки погублена, а душа ее невестки серьезно скомпрометирована.

Позвали аббата Грёгуара.

Аббат Грегуар был прекрасным человеком, близоруким и слепым, как крот, ко всему, что относилось к области телесного зрения. Но эта внешняя близорукость и материальная слепота делали более острым его внутреннее зрение. Невозможно было глубже проникнуть в суть земных дел и небесных помышлений, чем достойный аббат, и я убежден, что никакой священник не был так верен данным им обетам самоотречения, как аббат Грегуар.

Аббат Грегуар ответил, что существует религия, которой нужно следовать прежде всего, — это религия души, и души молодых людей дали друг другу клятву вечной любви. Фридрих Блюм будет следовать своей религии, а Роза Ватрен — своей; дети будут воспитаны по правилам религии той страны, где они будут жить, и в день страшного суда, Бог, который являет собой воплощенное милосердие, удовольствуется только тем, — это была надежда достойного аббата, — что отделит не протестантов от католиков, а лишь только праведников от грешников. Это решение аббата Грегуара, которое поддержали — молодые и Гийом Ватрен, соединило три голоса в его пользу, в то время как противоположное мнение поддерживал только один голос, голос Марианны, и было условлено, что свадьба состоится сразу же, как только будут выполнены религиозные и гражданские формальности. Эти формальности заняли три недели, после чего состоялось бракосочетание Розы Ватрен и Фридриха Блюма в мэрии Вилльер-Котре, в книге записей которой можно увидеть дату этого события — 12 сентября 1809 года; в этот же день они были обвенчаны в церкви того же городка.

Отсутствие протестантского пастора задержало церковный брак до прибытия супругов в Вестфалию.

Месяц спустя, в тот же самый день, они были вновь повенчаны пастором Вердена, и все формальности, соединяющие два разных религиозных культа, были выполнены. Через десять месяцев родился ребенок женского пола, получивший имя Катрин и который, вернее, которая была воспитана в протестантской религии согласно правилам той страны, в которой она родилась. Три с половиной года продолжалось безмятежное супружеское счастье, а затем пришла печально известная кампания 1812 года, за которой последовала не менее ужасная кампания 1813 года.

Великая армия исчезла под российскими снегами и льдом Березины. Нужно было создавать новую армию: все те, кто уже состоял в списках, все те, кому еще не исполнилось тридцати лет, были поставлены под ружье.

Согласно этому декрету, Фридрих Блюм дважды становился солдатом: во-первых, его имя значилось в списках, и во-вторых, ему было только двадцать девять лет и три месяца. Может быть, тот факт, что порой старая рана давала себя знать, и послужил бы в глазах короля поводом для его освобождения от призыва в армию, но он об этом даже и не подумал. Он поехал в Кассел, представился королю, который его узнал, попросил разрешения служить, как и раньше, в кавалерии, поручил заботам короля свою жену и дочь, получил должность бригадира вестфалийских стрелков и уехал на поля сражений. Он был среди победителей при Люцине и Бауцине; он был среди побежденных и убитых при Лейпциге.

На этот раз саксонская пуля пронзила его грудь, и он упал, чтобы больше уже никогда не подняться среди шестидесяти тысяч раненых за этот день, в которых было выпущено сто семнадцать тысяч пушечных выстрелов, — на одиннадцать тысяч выстрелов больше, чем при Мальплаке. Как видно, с веками происходит прогресс!

Король Вестфалии не забыл своего обещания: вдове Фридриха Блюма, находящейся в слезах и трауре, была дана рента в триста флоринов, но начиная с 1814 года королевство Вестфалия перестало существовать, и король Жером перестал входить в число коронованных особ.

Фридрих Блюм был убит, сражаясь на стороне французской армии, в ту эпоху реакции этого было достаточно для того, чтобы его вдова не чувствовала себя хорошо в Германии, которая начинала подниматься против нас.

И она пустилась в путь вместе с остатками французской армии, которая переходила через границу, и однажды утром, с ребенком на руках, постучалась в дверь дома своего брата Гийома. Мать и ребенок были приняты с той добротой, которую золотые сердца, подобные этому, всегда сохраняют для других, ибо таково их предназначение. Маленькая девочка, которой было три года, стала сестрой девятилетнего Бернара, а ее мать снова поселилась в той комнате, где лежал на постели раненый Фридрих Блюм, и из окна которой были видны приусадебные деревья большого леса и которые раньше находились под охраной Фридриха Блюма.

Увы! Бедная женщина была больна гораздо более серьезно, чем ее муж; усталость и горе способствовали появлению воспаления легких, которое перешло в скоротечную чахотку и, несмотря на все заботы и уход, которыми ее окружали невестка и брат, она умерла.

Таким образом, в 1814 году, то есть в возрасте четырех лет, маленькая Катрин Блюм осталась сиротой.

Конечно, она была сиротой только официально, потому что Гийом Ватрен и его жена заменили ей родителей, хотя, как известно, потерянных родителей вернуть невозможно. Но она обрела в юном Бернаре брата еще более нежного и преданного, чем если бы это был ее родной брат. Дети росли, совершенно не волнуясь о политических переменах, происходящих во Франции, которые два или три раза существенно повлияли на материальное положение их родителей.

Наполеон отрекся от власти в Фонтенбло, затем через год он вернулся в Париж, второй раз потерпел поражение после Ватерлоо, отплыл в Рошфор, был отправлен в ссылку и умер на скалистом острове Святой Елены, но в их глазах эти великие перемены не имели того смысла, который в один прекрасный день им придаст история.

Единственное, что волновало семью, спрятавшуюся среди густой листвы, куда доходило лишь слабое эхо тех событий, которые волновали мир, известий о жизни сильных мира сего, заключалось в том, что герцог Орлеанский, восстановленный в своих правах и снова ставший владельцем леса Вилльер-Котре, оставил за Гийомом Ватреном должность главного лесничего этой местности.

Его не просто сохранили на этом посту, но даже повысили в должности: после трагической смерти лесничего Шорона Ватрен был переведен из лесничества Пипиньер в лесничество Шовиньи и, покинув свою усадьбу в Фезандери, он переселился в Новый дом по дороге в Суассон.

В этом лесничестве ему стали платить на сто франков больше, что явилось существенным улучшением материального положения старого лесничего.

К этому времени Бернар вырос, и в 18 лет был назначен помощником лесничего. А в день своего совершеннолетия он стал лесничим, и ему было назначено жалованье 500 франков в месяц.

Теперь общая сумма доходов семьи составила 1400 франков в месяц, которые, вместе с бесплатным жильем и возможностью охотиться, позволяли жить в достатке.

Увеличение доходов существенно отразилось на жизни семьи. Катрин Блюм отправили в пансион в Вилльер-Котре, где она получила хорошее образование и постепенно превратилась из простой крестьянки в городскую девушку. Кроме того, во время пребывания в пансионе, красота ее настолько расцвела, что в шестнадцать лет Катрин Блюм считалась одной из самых прелестных девушек в Вилльер-Котре и его окрестностях. И тогда братская привязанность, которую в юные годы Бернар испытывал к Катрин, незаметно превратилась в любовную страсть. Однако ни один, ни другой не отдавали себе полностью отчета в своем чувстве; каждый, со своей стороны, понимал, что он любит другого все больше и больше, и так оно и было в период детства и юности. Ни один не задумывался о том, что происходит в его душе, до того самого момента, когда появились обстоятельства, которые доказывали, что они так же крепко связаны своим чувством, как два цветка, растущие из одного стебля.

Выйдя из пансиона, то есть когда ей было четырнадцать лет, Катрин Блюм поступила на учебу в мастерскую мадемуазель Риголо, первой белошвейки и модистки в Вилльер-Котре. Она оставалась там в течение двух лет и при этом обнаружила столь незаурядные способности и столь тонкий вкус, что мадемуазель Риголо заявила, что если Катрин Блюм проведет год или полтора в Париже, чтобы перенять столичный стиль, то она не побоится со временем передать ей свое дело, причем не за немедленный, наличный расчет, а с выплатой двух тысяч ливров в год в течение шести лет.

Это предложение было слишком важным, чтобы не вызвать серьезных размышлений у Гийома Ватрена и его жены.

В конце концов было решено, что Катрин, которой мадемуазель Риголо дала рекомендательное письмо к своей подруге в Париж, поедет туда и поселится у нее, чтобы провести в столице восемнадцать месяцев.

Улица Бург-Лабе, может быть, не была самой модной и красивой, но на ней жила подруга мадемуазель Риголо, и уже самой Катрин предстояло исправить то негативное влияние, которое могли оказать на нее привычки и вкус буржуа, живущих на этой улице. И только тогда, когда Бернар и Катрин должны были расстаться, они поняли, насколько сильна их любовь и что это страсть влюбленных, далекая от привязанности брата к сестре.

Они обменялись обещаниями постоянно думать друг о друге, писать друг другу, по крайней мере, три раза в неделю и хранить непоколебимую верность; скрытные, как всякие настоящие влюбленные, они сохранили в своих сердцах тайну их любви, в которой они еще сами не полностью отдавали себе отчет.

Во время 18 месяцев отсутствия Катрин Бернар получил два отпуска по четыре часа каждый, чему он был обязан покровительству инспектора, который по-человечески любил и ценил как работников обоих Ватренов. Бернар использовал их для поездок в Париж, которые еще больше укрепили чувство, связывающее молодых людей.

Наконец, пришел день возвращения, и чтобы отпраздновать это событие, инспектор дал разрешение загнать кабана.

Именно поэтому Франсуа встал в три часа утра, чтобы поднять зверя, сделал отчет дядюшке Гийому, который тот воспринял по-своему, поэтому все лесничие из округа Шовиньи, друзья и, несомненно, гости Нового дома, встретились в условленном месте, которое называлось Прыжком Оленя, и поэтому Бернар хотел встретить Катрин нарядный, причесанный, завитой, улыбающийся и радостный, пока письмо, которое ему показал Матье Гогелю, в одно мгновение не превратило эту улыбку в недовольную усмешку, а эту радость — в беспокойство!

Глава VI. Парижанин

Действительно, по адресу на письме Бернар узнал почерк молодого человека по имени Луи Шолле, сына торговца лесом в Париже, уже два года живущего у мсье Рэзэна, первого торговца лесом в Вилльер-Котре, который одновременно был еще и мэром города.

Он изучал там фактическую сторону своего состояния, то есть он был управляющим по продаже леса у мсье Рэзэна — так же, как на берегах Рейна в Германии сыновья самых крупных промышленников занимали первые должности у коллег его отца.

Шолле-старший был очень богат и дал своему сыну на мелкие расходы пенсион в 500 франков в месяц. Это сумма в 500 франков позволяла ему иметь тюльбири note 25, верховую лошадь и лошадь для прогулки. Кроме того, если ты парижанин и еще притом, что всегда можно заставить отца развязать кошелек и оплатить расходы на портного, весьма легко прослыть провинциальным богом.

Что и произошло с Луи Шолле.

Молодой, богатый и красивый, привыкший к парижской жизни, где женская любовь ему доставалась легко, переживший множество романов и, как и всякий молодой человек, имеющий до того дело только со служанками, он думал, что никто не сможет перед ним устоять. И даже если в Вилльер-Котре будет пятьдесят дочерей Даная, то рано или поздно он завоюет их сердца и совершит тринадцатый подвиг Геракла, который, как известно, принес в свое время сыну Юпитера особенно громкую славу.

Итак, приехав, он в первое же воскресенье отправился на танцы, думая, что благодаря своему фраку, сшитому по последней моде, брюкам неяркой расцветки, модной вышитой рубашке и цепочке от часов со множеством брелков, ему нужно будет лишь бросить платок; и, внимательно посмотрев на всех девушек, он бросил платок Катрин Блюм.

К несчастью, то, что он решил сделать, три века назад сделал один знаменитый Султан, с которым мы имеем честь его сравнивать; современная Рокселана не подняла платка, в отличие от средневековой Рокселаны note 26, и Парижанин, — таково было прозвище, которое сразу было дано вновь прибывшему, — в результате остался ни с чем.

Более того: поскольку Парижанин стал интересоваться Катрин, она вообще не появилась на танцах в следующее воскресенье.

Для нее это было естественно: она увидела, что Бернар обеспокоен ухаживанием молодого управляющего, и сама предложила своему кузену, что будет приезжать на воскресенье в Новый дом вместо того, чтобы он приезжал в Вилльер-Котре, как он это обычно делал с тех пор, как Катрин стала жить в городе, на что он с восторгом согласился. Но Парижанин вовсе не склонен был считать дело проигранным. Он заказал у мадемуазель Риголо сначала рубашки, затем — носовые платки, затем — пристяжные воротнички, что дало ему возможность несколько раз увидеть Катрин, которая всегда встречала его с профессиональной вежливостью, но оставалась совершенно равнодушной к нему как женщина. Эти визиты Парижанина к мадемуазель Риголо, в причине которых не приходилось сомневаться, сильно взволновали Бернара, но как можно помешать этим визитам? Только сам будущий торговец лесом мог быть судьей того, какое количество рубашек, носовых платков и пристяжных воротничков он хочет иметь; и если ему нравилось иметь двадцать четыре дюжины рубашек, сорок восемь дюжин носовых платков и шестьсот пристяжных воротничков, это никоим образом не должно было касаться Бернара Ватрена.

Кроме того, он волен был заказывать рубашки, носовые платки и воротнички одни за другими, что давало ему возможность триста шестьдесят пять раз в году заходить в магазин мадемуазель Риголо.

Из этого количества дней мы должны вычесть воскресенья, но не потому, что по воскресеньям мадемуазель Риголо закрывала свой магазин, а потому, что все субботы, начиная с восьми часов вечера, Бернар приезжал и увозил свою кузину, и привозил ее обратно в понедельник, в восемь часов утра.

Нужно заметить, что как только Парижанин узнал об этой традиции, он сразу же перестал не только заказывать что-либо по воскресеньям у мадемуазель Риголо, но даже справляться, готовы ли те вещи, которые он заказывал раньше.

Между тем мадемуазель Риголо предложила отправить Катрин в Париж. Это предложение, как мы уже говорили, было благосклонно принято Гийомом Ватреном и матушкой Ватрен; конечно, Бернар бы высказал этому некоторое сопротивление, если бы он не лелеял мечту о том, что благодаря этому между ненавистным Луи Шолле и любимой Катрин Блюм возникнет расстояние в семьдесят два километра. Эта мысль, по мнению Бернара, смягчала боль разлуки.

Но хотя в то время и не существовало железной дороги, семьдесят два километра вовсе не являются препятствием для влюбленного, особенно когда он служит управляющим по торговле лесом как любитель и не должен просить отпуск у своего хозяина, а вдобавок имеет 500 франков на карманные расходы.

Вышло так, что вместо двух путешествий, которые Бернар совершил в Париж в течение 18 месяцев, Шолле, будучи свободным в своих действиях и получая в конце месяца такую сумму, какую получал Бернар в конце года, совершил двенадцать таких путешествий.

Кроме того, существовал еще один важный факт. После отъезда Катрин в Париж Шолле перестал тратить деньги на рубашки в магазине мадемуазель Риголо на площади Ла Фонтен в Вилльер-Котре и перенес свои заказы в магазин мадам Кретте и К на улицу Бург-Лабе, в дом 15.

Нужно, однако, сказать, что Бернар был немедленно поставлен Катрин в известность об этой перемене, которая была очень важной для мадемуазель Риголо, но не менее важной и для него.

Так уж устроено человеческое сердце: хотя Бернар и был уверен в чувстве, которое испытывала к нему его кузина, это преследование Парижанина внушало ему сильное беспокойство.

Двадцать раз ему приходила в голову мысль найти повод к ссоре с Луи Шолле, которая закончилась бы ударом шпаги или выстрелом из пистолета. Постоянно упражняясь, Бернар прекрасно стрелял, благодаря одному из своих друзей, который служил старшиной в полку и дал ему столько уроков фехтования, сколько он только пожелал, прекрасно владел шпагой, и если бы представился подходящий момент, то дуэль не представляла бы для него никакой сложности.

Гораздо сложнее было найти повод для ссоры с человеком, на которого ему не в чем было пожаловаться; он был вежлив со всеми, а с ним даже больше, чем с другими. Это было просто невозможно!

Итак, нужно было ждать подходящего случая.

Бернар ждал 18 месяцев, но случай ни разу не представился. И вот, в день приезда Катрин Блюм, ему попадается на глаза письмо, адресованное к этой девушке, и он узнает, что адрес на этом письме написан рукой его соперника!

Понятно, что при одном виде этого письма Бернар побледнел и пришел в сильное волнение. Как мы уже говорили, он повертел его в руках, вынул из кармана платок и вытер им лоб. Затем, подумав, что платок ему еще понадобится, он заложил его за манжет рукава левой руки, вместо того чтобы положить в карман, и с видом человека, принявшего важное решение, распечатал письмо.

Матье следил за ним со своей злобной улыбкой, не без удовольствия замечая, что по мере чтения Бернар становился все более бледным и взволнованным.

— Так вот, мсье Бернар, что я сам подумал, беря это письмо из кармана Пьера… я подумал: «Прекрасно! Я узнаю для мсье Бернара обо всех проделках Парижанина, а заодно заставлю побегать Пьера!» Действительно, я не ошибся, когда Пьер пришел сказать, что он потерял письмо… идиот! Как будто он не мог сказать, что отнес его на почту! Это было бы большим преимуществом, так как в этом случае Парижанин, думая, что первое письмо отправлено, не написал бы второго, мадемуазель Катрин его бы не получила и, следовательно, не ответила бы на него!

При этих словах Бернар, который перечитывал письмо во второй раз, остановился и издал звук, похожий на рычание.

— То есть как это ответила? — закричал он. — Ты хочешь сказать, несчастный, что Катрин ответила Парижанину?

— Вовсе нет, — сказал Матье, прикладывая руку к щеке, слов но защищаясь от второй пощечины, — я этого и не думал говорить!

— А что же тогда ты хотел сказать?

— Я говорю, что мадемуазель Катрин — женщина и что искушение всегда подстерегает дочь Евы!

— Я тебя спрашиваю, точно ли Катрин ему ответила, слышишь, Матье?

— Может быть, и нет… Но, Боже мой! Вы же знаете, что точно ничего сказать нельзя!

— Матье! — закричал Бернар с угрозой в голосе.

— Во всяком случае, он должен был сегодня утром выехать ей навстречу в своем экипаже!

— И он поехал?

— Поехал ли он? Разве я могу об этом знать, если я провел сегодняшнюю ночь в пекарне? — удивился Матье. — Но вы хотите это узнать?

— О, конечно, хочу!

— Ну так нет ничего легче! Вам стоит только спросить об этом в Вилльер-Котре — первый же человек, «у которого вы спросите: „Проезжал ли здесь в своем экипаже в сторону Гондревиля мсье Луи Шолле?“, ответит вам положительно!

— Да! Но поехал ли он туда?

— Или поехал, или нет… Вы же знаете, что я — идиот. Я вам сказал, что он должен был туда поехать, но я вовсе не говорил вам, что он туда поехал!

— — Но как ты можешь знать об этом? Действительно, ведь письмо распечатано и запечатано снова…

— Ах! Может быть, Парижанин распечатал письмо, чтобы, как говорится, дописать постскриптум!

— Так, значит, это не ты распечатал и запечатал его снова?

— А зачем, позвольте вас спросить? Разве я умею читать?

Разве я не глупое животное, которому не смогли вбить в голову даже начатков алфавита?

— Это правда, — прошептал Бернар, — но тогда, как же ты узнал, что он должен выехать ей навстречу?

— Так он мне сказал: «Матье, утром нужно вычистить лошадь, так как в шесть часов я должен выехать в экипаже навстречу Катрин».

— И он назвал ее просто Катрин?

— А вы ждете, что он будет церемониться?

— А, — прошептал Бернар, — если бы я был там, если бы я имел счастье это слышать!

— То вы бы дали ему пощечину, как мне или, скорее всего, вы бы ему ее не дали…

— Почему ты так решил?

— Потому что, хотя вы прекрасно стреляете из пистолета, но в лесу у мсье Рэзэна на просеке есть деревья, все изрешеченные пулями, которые доказывают, что он тоже неплохо стреляет; хотя вы прекрасно владеете шпагой, но ведь однажды он дрался на дуэли с помощником инспектора, который в свое время был телохранителем, и, как говорят, славно его отделал!

— Ну и что? — спросил Бернар, — ты думаешь, это меня остановит?

— Я этого не говорю, но, может быть, вы немножко подумаете, прежде чем дать пощечину Парижанину, как вы дали ее бедному Матье Гогелю, который беззащитен, как ребенок!

Чувство, похожее на жалость, смешанную со стыдом, шевельнулось в сердце Бернара, и, протянув руку Матье, он сказал:

— Прости меня, я был неправ!

Матье робко протянул ему свою холодную дрожащую руку.

— Однако, — сказал Бернар, — ведь ты меня не любишь, Матье!

— О, милосердный Боже! — вскричал бродяга, — как вы можете так говорить, мсье Бернар!

— Ведь ты лжешь каждый раз, как только открываешь рот!

— Прекрасно! — сказал Матье. — Предположим, что я солгал… Но зачем мне это нужно, близкий ли друг Парижанин для мадемуазель Катрин, поедет ли или не поедет он встречать ее в своем экипаже? Какое мне до этого дело, с тех пор как мсье Рэзэн, который делает все, что хочет мсье Шолле, ожидая, что тот женится на его дочери Эфрозин, отослал Пьера и взял меня вместо него к себе в услужение? Я должен вам сказать, что он даже и не знает, что я, из преданности к вам, достал из кармана старика это письмо! Этот проклятый мэтр Пьер с виду-то очень тихий и замкнутый человек, но увидите, мсье Бернар, что в тихом омуте черти водятся!

Бернар, погруженный в свои мысли, комкая письмо в руке, слушал Матье, хотя, казалось, он не понимал, что тот говорит.

Вдруг, повернувшись в его сторону, он бросил письмо на пол и придавил его одновременно ногой и прикладом ружья.

— Да, решительно, Матье, ты… — начал он и внезапно остановился.

— О! Не останавливайтесь, мсье Бернар, — сказал Матье со своим полуглупым-полунасмешливым видом, — не нужно останавливаться, это приносит несчастье!

— Ты мерзавец! — сказал Бернар. — Убирайся отсюда!

И он сделал шаг по направлению к бродяге, намереваясь заставить его уйти силой, если он не захочет уйти добровольно; но, следуя своей привычке, Матье не выказал никакого сопротивления: как только Бернар сделал шаг вперед, он сделал два шага назад. Продолжая пятиться время от времени смотря назад, чтобы найти дверь, Матье сказал:

— Может быть, следовало поблагодарить меня как-нибудь по— другому, мсье Бернар, но так уж вы обычно поступаете… Как говорится, каждый благодарит, как умеет. До свидания, мсье Бернар, до свидания! — И, обернувшись на пороге, голосом, в котором чувствовалась новая волна ненависти, он прокричал: — Вы слышите? Я вам сказал: «До свидания!»

И быстрым движением, столь необычным для его медленной походки (он ходил, как бы засыпая на ходу), он перепрыгнул ров, отделяющий дорогу от леса, и исчез в тени больших деревьев.

Глава VII. Ревность

Но вместо того, чтобы продолжать следить, как поспешно удаляется Матье, произнося угрозы, Бернар снова занялся письмом.

— Да, — прошептал он, — то, что он написал письмо, как и всякий Парижанин, это я прекрасно понимаю, — он ни перед чем не остановится; но чтобы она возвращалась по той дороге, которую он укажет, чтобы он предлагал ей место в своем экипаже, в это я никак не могу поверить!.. А! Черт побери! Это ты, Франсуа? Добро пожаловать! — эти слова были адресованы молодому человеку, с которым мы вместе открыли дверь в дом дядюшки Гийома в первой главе нашего романа.

— Да, клянусь Богом, это я, — сказал он, — я пришел узнать, не умер ли ты от внезапного апоплексического удара!

— Нет еще, — улыбаясь уголками губ, ответил Бернар.

— Тогда — в путь! — воскликнул Франсуа. — Робино, Лафей, Лаженесс и Бертелин уже собрались у Прыжка Оленя, и если старый ворчун застанет нас здесь, когда вернется, то охотиться будут не на кабана, а на нас!

— Да, но… Подойди сюда! — сказал Бернар.

Эти слова были произнесены резким и повелительным тоном, что было необычно для Бернара, и это удивило Франсуа. Но заметив, как побледнел Бернар и как исказились черты его лица, и догадавшись, что письмо, которое он держал в руке, было причиной изменений, которые отразились на лице и в поведении молодого человека, он приблизился, улыбаясь и волнуясь одновременно. Приставив руку к своей форменной фуражке так, как это делают военные, он сказал:

— Я здесь, мой повелитель!

Заметив, что взгляд Франсуа прикован к письму, Бернар, заложив за спину руку, в которой держал письмо, и, положив другую на плечо Франсуа, спросил:

— Что ты думаешь о Парижанине?

— Об этом молодом человеке, который живет у мсье Рэзэна, торговца лесом?

— Да, о нем!

Франсуа кивнул головой и восхищенно прищелкнул языком.

— Я бы сказал, что он хорошо одет, — ответил он, — и как мне кажется, всегда по последней моде!

— Речь идет не о его костюме!

— Следовательно, речь идет о внешности? О, Боже мой! Это красивый молодой человек, ничего не скажешь!

И Франсуа снова сделал восхищенный жест.

— Я не говорю о его внешности, — сказал Бернар с нетерпением, — я говорю о его нравственном облике!

— О нравственном облике? — воскликнул Франсуа, внезапно изменив интонацию, что доказывало, что как только речь заходила о нравственности этого человека, то его мнение сразу менялось.

— Да, о его моральных качествах, — повторил Бернар.

— Ну, — сказал Франсуа, — я бы сказал, что он был бы не способен найти корову матушки Ватрен, если она вдруг потеряется в поле Метар, хотя корова оставляет после себя довольно заметный след! — Да, но он вполне способен поднять лань, пуститься в погоню и преследовать ее, пока не настигнет, особенно если эта лань носит чепчик и юбку!

При этих словах на лице Франсуа появилась веселая улыбка, причина которой не вызывала сомнений. — О, Боже мой, в этом смысле он имеет репутацию прекрасного охотника!

— Да, — сказал Бернар, сжимая кулаки, — но пусть он лучше не охотится на моих землях, или горе этому браконьеру!

Бернар произнес эти слова с такой угрозой в голосе, что Франсуа посмотрел на него в растерянности.

— Эй, — сказал он, — что с тобой?

— Подойди сюда! — сказал Бернар.

Молодой человек повиновался.

Бернар одной рукой обнял своего товарища, а другой — поднес письмо Шолле к его глазам.

— Что ты скажешь об этом письме? — спросил он.

Франсуа посмотрел сначала на Бернара, затем на письмо, а потом начал читать: «Дорогая Катрин!»

— О! — сказал он, прерывая чтение. — Твоя кузина!

— Да! — сказал Бернар.

— Понятно, но мне все-таки кажется, что язык бы у него не сломался, если бы он назвал ее мадемуазель Катрин, как все делают!

— Да, поначалу… но подожди, ты еще не дочитал!

Франсуа продолжил чтение, постепенно понимая, о чем идет речь.

«Дорогая Катрин!

Я узнал, что вы возвращаетесь после продолжительного отсутствия, во время которого я вас едва видел, когда ненадолго приезжал в Париж, и даже не мог поговорить с вами. Мне кажется, что не имеет смысла говорить вам, что в течение этого времени Ваш милый образ не выходил у меня из головы, и я все дни и ночи напролет думал о вас. И я еще раз хочу повторить вам то, что уже писал: я поеду вам навстречу по направлению к Гондревилю, и надеюсь, что найду вас после возвращения более разумной, чем до вашего отъезда, и что воздух Парижа заставил вас забыть об этом дуралее Бернаре Ватрене. Ваш верный обожатель Луи Шолле»

— О! — воскликнул Франсуа, — так это написал Парижанин?

— Как видишь! Этого дуралея Бернара Ватрена! Ты только послушай!

— Ах да! Но… а мадемуазель Катрин?

— Да, вот именно, Франсуа: а мадемуазель Катрин?

— Ты думаешь, что он поехал ее встречать?

— А почему бы и нет? Эти городские щеголи ни перед чем не остановятся! Да и зачем стесняться такой деревенщины, как я!

— Ну, а ты-то что скажешь?

— Я? Теперь?!

— Боже мой! Уж ты-то знаешь, какие у вас отношения с мадемуазель Катрин!

— Я это знал до ее отъезда, но теперь, после ее почти двух летнего пребывания в Париже, кто знает?

— Но ты же ездил ее навещать!

— Всего лишь два раза, но уже восемь месяцев, как я ее не видел… А за восемь месяцев в голове у девушки бывает столько разных мыслей!

— Боже мой, что за мрачные мысли! — воскликнул Франсуа. — Я знаю мадемуазель Катрин, и я отвечаю за нее! — добавил он уверенно.

— Франсуа, Франсуа, даже лучшая из женщин, если и не лгунья, то, по крайней мере, кокетка! Эти восемнадцать месяцев пребывания в Париже… Ах!

— Я тебе повторяю, что ты найдешь ее по возвращении такой же, как и до отъезда — верной и смелой!

— О, если она только сядет в его экипаж, то я… — воскликнул Бернар с угрозой в голосе.

— Тогда что? — спросил Франсуа с испугом.

— Эти две пули, — сказал Бернар, доставая из кармана две пули, которые он пометил крестиком с помощью ножа Матье, — эти две пули, которые я пометил условным знаком для охоты на кабана…

— И что? — Одна из них будет предназначена ему, а другая — мне!

И, вставив обе пули в ствол ружья, он закрепил их с помощью пыжей.

— Подойди сюда, Франсуа! — сказал он.

— Ах, Бернар, Бернар! — попытался было возразить молодой человек.

— Я тебе сказал, подойди сюда! — угрожающе закричал Бер нар. — Ты слышишь, Франсуа?!

И он с силой увлек его за собой, но внезапно остановился, услышав за дверью шаги своей матери.

— Моя мать, — прошептал он.

— А, старушка! — сказал Франсуа, облегченно вздохнув и потирая руки: он надеялся, что присутствие матери заставит Бернара изменить свои ужасные намерения.

Добрая женщина вошла с улыбкой на устах, держа в руках чашечку кофе на блюдечке, на котором, как обычно, лежали два поджаренных кусочка хлеба.

Лишь только она бросила взгляд на сына, как, благодаря материнскому инстинкту, поняла, что с ним произошло что-то необычное. Однако она сделала вид, будто ничего не заметила и, улыбаясь, сказала:

— Доброе утро, дитя мое!

— Доброе утро, матушка! — ответил Бернар и сделал движение по направлению к двери, но она его задержала. — Как ты спал, мой мальчик? — спросила она.

— Прекрасно! — ответил он.

Увидев, что Бернар снова направился к двери, она спросила:

— Ты уже уходишь?

— Все ждут нас у Прыжка Оленя, и Франсуа пришел за мной!

— О, можно не спешить, — возразил Франсуа, — они подождут! Десять минут ничего не меняют!

Но Бернар не остановился.

— Минуточку! — сказала матушка Ватрен, — я только успела поздороваться с тобой, но я тебя даже не поцеловала. — Она посмотрела на небо и задумчиво добавила: — Говорят, что сегодня будет пасмурно!

— Ба! — возразил Бернар. — Прояснится! Прощайте, матушка!

— Постой!

— Что?

— Выпей что-нибудь перед тем, как уйдешь! — И с этими словами она протянула молодому человеку чашечку кофе, которую приготовила собственноручно.

— Спасибо, матушка, но я не голоден! — сказал Бернар.

— Это тот кофе, который ты так любишь, и Катрин тоже, — продолжала настаивать старушка. — Выпей!

Бернар покачал головой.

— Нет? Ну тогда сделай только один глоток! Все-таки будет лучше, если ты его попробуешь!

— Бедная мамочка! — прошептал Бернар и, взяв чашку, сделал один глоток и поставил ее на блюдечко.

— Спасибо! — сказал он.

— Мне кажется, что ты дрожишь, Бернар! — сказала старушка, все более и более волнуясь.

— Нет, напротив, у меня никогда не было такой твердой руки. Вы скоро увидите!

И привычным жестом охотника он переложил ружье из правой руки в левую, затем, словно стараясь освободиться от невидимых цепей, обвивавших его, решительно произнес:

— До свидания, матушка! Мне действительно пора идти!

— Ну хорошо, раз ты так решил, но возвращайся поскорее, ты ведь знаешь, что Катрин приезжает сегодня утром!

— Да, я знаю, — сказал молодой человек с непередаваемым выражением в голосе, — пойдем, Франсуа! И Бернар снова направился к двери, но на пороге столкнулся с Гийомом.

— А, это вы, батюшка! — сказал он, отступая на шаг.

Дядюшка Гийом вернулся, так же, как и пришел — с трубкой в зубах. Его маленькие серые глазки сверкали от удовольствия. Он не видел Бернара или сделал вид, что не видит, и, обращаясь к Франсуа, сказал:

— Браво, мальчик, молодец! Ведь ты-то знаешь, что я не любитель комплиментов!

— Да, это не в ваших правилах! — ответил Франсуа, и, не смотря на то, что был очень взволнован, расплываясь в улыбке.

— Да уж, — повторил старый лесничий, — браво!

— Так все оказалось так, как я вам говорил? — спросил Франсуа.

Бернар снова сделал движение, чтобы уйти, воспользовавшись тем, что его отец не обращал на него внимания, но Франсуа остановил его.

— Эй, послушай, Бернар, — сказал он, — речь идет о кабане…

— О кабанах, ты хочешь сказать! — поправил Гийом.

— Да!

— Итак, они находятся на своем лежбище в зарослях Тет-де-Салмон. Они лежат рядом — самка уже на сносях, а он, шести летний самец, ранен в лопатку. Как будто ты его взвесил! Я их видел так же близко, как вижу сейчас вас, тебя и Бернара. Если бы я не боялся, что другие скажут: «Ах! Так из-за такого пустяка вы нас побеспокоили, дядюшка Гийом?» Честное слово! Я бы сам занялся этим делом!

— Итак, — сказал Бернар, — вы сами видите, что нельзя терять времени. Прощайте, батюшка!

— Дитя мое, — сказала матушка Ватрен, — будь осторожен!

Старый лесничий посмотрел на свою жену, внутренне давясь от смеха; казалось, что смех не может выйти наружу из-за плотно сжатых зубов.

— Прекрасно! — сказал он, — если ты хочешь убить кабана вместо него, мать, то он сможет остаться вместо тебя на кухне! -

Затем, повернувшись и прислонив ружье к каменной трубе только ему одному свойственным движением, он добавил: — Хм! Представляю себе! Женщина-лесничий!

В это время Бернар подошел к Франсуа.

— Франсуа, — спросил он, — ты извинишься за меня перед всеми, не так ли?

— Почему?

— Потому что на первом же повороте я вас оставлю.

— Да, конечно!

— Вы же пойдете в заросли Тет-де-Салмон?

— Да.

— А я пойду по направлению к вересковым зарослям в Гондревиле. У каждого своя дичь!

— Бернар! — воскликнул Франсуа, хватая молодого человека за руку.

— Ну хватит! — сказал Бернар, — Я уже совершеннолетним и могу делать все, что хочу!

Вдруг он почувствовал, как чья-то рука легла на его плечо и, повернувшись, увидел, что это рука Гийома.

— Что вам угодно, батюшка1 спросил он.

— Твое ружье заряжено?

— Да, почти!

— Хорошей пулей, как у настоящего охотника?

— Да, хорошей пулей!

— Как ты понимаешь, нужно стрелять в ту же лопатку! — Да, спасибо, я знаю, куда нужно стрелять! — заверил Бернар старого лесничего и, протянув ему руку, добавил: — Вашу руку, батюшка! — Затем, повернувшись к Марианне, сказал: — «А вы, матушка, обнимите меня! — И, прижав добрую женщину к своему сердцу, воскликнул: — Прощайте! — и стремглав выбежал из дому.

С беспокойством посмотрев ему вслед, Гийом спросил свою жену:

— Послушай, мать, что это сегодня с твоим сыном? Он мне кажется каким-то странным!

— И мне тоже! — живо отозвалась она. — Ты должен был его вернуть, старик!

— Ба! Зачем? — возразил Гийом. — Чтобы узнать, не видел ли

Он дурных снов?

И, выйдя на крыльцо, как всегда, с трубкой в зубах, и засунув руки в карманы, он закричал:

— Эй, Бернар, ты слышишь? Стреляй в лопатку!

Но Бернар уже покинул Франсуа, который в одиночестве шел по направлению к тому месту, которое называлось Прыжком Оленя.

Издалека донесся голос, который, несомненно, принадлежал молодому человеку, но в нем было такое выражение, что старый лесничий вздрогнул:

— Да, батюшка! Слава Богу, я знаю, куда нужно всадить пулю! Будьте спокойны!

— Господи, храни бедное дитя! — прошептала Марианна, перекрестившись.

Глава VIII. Отец и мать

Оставшись одни, Гийом и Марианна посмотрели друг на друга.

Обращаясь к самому себе, так как присутствие его жены никоим образом не могло решить тот вопрос, который он задал, Гийом спросил:

— Какого черта Бернара понесло в сторону города?

— В сторону города? — переспросила Марианна. — Он пошел в сторону города?

— Ну да… Он пошел самым коротким путем, то есть вместо того, чтобы идти по дороге, он пошел через лес!

— Через лес, ты в этом уверен?

— Черт возьми! Вот все остальные выходят на просеку долины Ушар, а Бернара с ними нет… Да вот они! — И дядюшка Гийом сделал движение, чтобы позвать их и одновременно чтобы направиться к ним, но жена его остановила.

— Подожди, старик, — сказала она, — я хочу с тобой поговорить.

Гийом уголком глаза посмотрел на нее; Марианна утвердительно кивнула головой.

— Ну да, — сказал он, — если тебя слушают, тебе всегда есть что сказать! Единственно, что бы мне хотелось знать, так это — стоит ли слушать все то, что ты собираешься сказать!

И он снова собрался пойти спросить у Франсуа и у его товарищей, почему Бернар их покинул, но Марианна остановила его во второй раз.

— Эй, да подожди же! — сказала она. — Тебе же говорят, что бы ты остался!

С видимым нетерпением Гийом остановился.

— Ну, — спросил он, — что ты хочешь мне сказать? Говори поскорее!

— Терпение! Ты хочешь, чтобы я закончила раньше, чем начала.

О! — сказал Гийом, смеясь уголком рта, в котором торчала трубка, не дававшая ему закрыться, — всегда известно, когда ты начнешь, но никогда не знаешь, когда ты кончишь!

— Я?

— Да… Ты начнешь говорить о Косоглазом, а закончишь… о Великом Турке!

— На этот раз я буду говорить о Бернаре! Ты доволен?

— Ну, говори! — уступил Гийом, скрещивая на груди руки. — А потом я тебе скажу, доволен я или нет!

— Хорошо! Итак… Ты ведь сказал, что Бернар направился в сторону города?

— Да!

— И что он пошел через лес самым коротким путем?

— И что из этого?

— И ты сказал, что он не появился вместе с другими около Тет-де-Салмон?

— Нет… так ты знаешь, куда он пошел? Если ты знаешь, так говори, и дело с концом! Ты же видишь, что я тебя слушаю! Если ты не знаешь, так нечего меня задерживать!

— Между прочим, это ты говоришь, а не я!

— Я умолкаю, — сказал Гийом.

— Хорошо! — сказала мать, — он поехал в город…

— Чтобы побыстрее встретить Катрин? Проказник! Если та ковы твои новости, то сохрани это для прошлогодней песенки!

— А вот здесь ты и ошибаешься, он вовсе не за тем поехал в город, чтобы побыстрее встретить Катрин!

— Да? А за чем же он тогда туда поехал?

— Он поехал в город из-за мадемуазель Эфрозин!

— Из-за дочери торговца лесом, или мэра, дочери мсье Рэзэна? Ну и ну!

— Да, из-за дочери торговца лесом, или мэра, дочери мсье Рэзэна!

— Замолчи!

— А почему?

— Замолчи!

— Да ведь…

— Да замолчи же!

— О, я никогда не видела ничего подобного! — воскликнула матушка Ватрен, в отчаянии поднимая руки к небу. — Я никогда не бываю права! Я говорю так — я неправа! Я говорю этак — то же самое! Я говорю — молчи! Я молчу — нужно говорить! Но Господи Боже мой! Зачем же тогда нужен язык, если не для того, чтобы говорить о том, что у тебя на сердце?

— Но мне кажется, — сказал Гийом, посмотрев на жену, — что ты вовсе не лишаешь себе удовольствия поболтать языком!

Сказав это, Гийом, с таким видом, как будто узнал все, что ему было нужно, принялся набивать свою трубку, насвистывая при этом какую-то охотничью песенку. Это был вежливый предлог для того, чтобы заставить свою жену закончить этот разговор. Но Марианна оказала сильное сопротивление.

— А если я тебе скажу, — продолжала она, — что девушка сама заговорила со мной?

— Когда? — лаконически спросил Гийом.

— В прошлое воскресенье, после мессы!

— И что же она тебе сказала?

— Она мне сказала… Да, хочешь ты меня выслушать или нет?

— Да, я тебя слушаю!

— Она мне сказала: «Знаете ли вы, мадам Ватрен, что мсье Бернар довольно дерзкий молодой человек?»

— Бернар?

— Я тебе только повторяю то, что она мне сказала: «… Когда я прохожу мимо, он на меня смотрит, и если бы у меня не было веера, я не знала бы, куда спрятать глаза».

— Она сказала, что Бернар с ней разговаривал?

— Нет, этого она не говорила. — И что же тогда?

— Подожди же! Боже мой, что ты так спешишь? Затем она добавила: «Мадам Ватрен, мой отец и я, мы посетим вас в один из ближайших дней; но постарайтесь, чтобы мсье Бернара в этот момент не было дома; я очень стеснительна, потому что, нужно признаться, что ваш сын мне очень нравится!»

— Ну, — сказал Гийом, пожимая плечами, — и тебе это доставляет удовольствие? Твое самолюбие приятно задевает, что эта городская штучка, модница, дочь мсье мэра, сказала, что она находит, что Бернар красив?

— Ну конечно!

— И поэтому тебе в голову лезет всякий вздор и в своем воображении ты строишь далеко идущие планы?

— А почему бы и нет?

— И ты уже видишь Бернара зятем мсье мэра?

— Боже мой! Если он женится на его дочери…

— Послушай, — сказал Гийом; одной рукой сжимая свою фуражку, а другой — клок седых волос, как будто бы он хотел их выдернуть, — послушай, я видел вальдшнепов, гусынь, журавлей, которые были еще хитрее, чем ты! Боже мой! Боже мой! Как ужасно слышать такие вещи! Впрочем, если уж я приговорен к этому, придется отбывать свой срок!

— Однако, — продолжала старушка, как будто бы Гийом ни чего не сказал, — могу тебе сказать, что мсье Рэзэн сам остановил меня, не далее, как вчера, когда я возвращалась, сделав покупки, и сказал: «Мадам Ватрен, я слышал о вашем жарком из кроликов и как-нибудь зайду к вам, чтобы отведать его вместе с вами и дядюшкой Гийомом».

— И ты не видишь причины, почему он все это делает?! — воскликнул старик, выпуская, по своему обыкновению, колечки дыма тем чаще, чем больше сердился, и постепенно исчезая в белом облаке, подобно громовержцу Юпитеру.

— Нет, — ответила Марианна, не понимая, что можно видеть в словах, которые она только что передала, кроме того, что они значили.

— Хорошо, тогда я тебе объясню!

И так как объяснение должно было быть долгим, дядюшка Гийом, как и во всех торжественных случаях, вынул трубку изо рта, заложил руку за спину и, еще более плотно сжав зубы, продолжал:

— Видишь ли, этот мсье мэр, который, как известно, наполовину нормандец, наполовину пикардиец, честный человек… при чем честен он ровно настолько, чтобы не быть повешенным. И он надеется, что если его дочь поговорит с тобой о твоем сыне и если он сам поговорит с тобой о твоем жарком, то ты надвинешь мне мой ночной колпак на глаза, и таким образом, если он срубит несколько буков или дубов, которые не принадлежат к его партии, я на это не обращу внимания! Да, но это не пройдет, мсье мэр! Косите траву на ваших полях для ваших коней, это меня не касается, но вы можете делать мне сколько угодно комплиментов, и все равно вы не срубите ни единой ветки с тех деревьев, которые вам еще не проданы!

Не будучи побежденной, Марианна кивнула головой, показывая, что в конце концов в словах старика могла быть и доля правды.

— Хорошо, не будем больше говорить об этом, — сказала она со вздохом, — но ты же не будешь отрицать, что Парижанин влюблен в Катрин!

— Ну, прекрасно! — воскликнул Гийом, взмахнув рукой в порыве бросить трубку на пол. — Вот мы и попали из огня да в полымя!

— Почему? — спросила мать.

— Ты закончила?

— Нет!

— Послушай, — сказал Гийом, роясь в жилетном кармане, — я тебе дам экю note 27 за все то, что ты собираешься сказать, с условием, что ты этого не скажешь!

— Но, послушай, что ты имеешь против него?

Гийом вынул из кармана монетку.

— Итак, сделка состоялась? — спросил он.

— Он такой красивый молодой человек! — продолжала старушка с тем упрямством, которому Франсуа пожелал исправиться, когда пил за ее здоровье.

— Слишком красивый! — ответил Гийом.

— Богатый! — продолжала настаивать Марианна.

— Слишком богатый!

— Учтивый!

— Слишком учтивый, черт возьми! Слишком учтивый! Она ему дорого стоит, эта учтивость!

— Я тебя не понимаю!

— Не важно, мне все равно: мне достаточно того, что я сам себя понимаю!

— Но согласись, по крайней мере, — сказала Марианна, поворачиваясь к нему, — что это хорошая партия для Катрин!

— Для Катрин? — переспросил он. — Прежде всего, ничто не может быть слишком хорошо для Катрин!

Старушка покачала головой с каким-то пренебрежительным видом.

— Все не так просто, как ты думаешь, — сказала она.

— Ты, что ли, хочешь сказать, что она некрасива?

— Иисус! — воскликнула мать. — Она прекрасна, как восходящая звезда!

— Может быть, ты хочешь сказать, что она не благоразумна?

— Сама Святая дева не может быть более благоразумной, чем она! — Ты хочешь сказать, что она не богата?

— Но ведь с разрешения Бернара она будет владеть половиной того, что есть у нас!

— Тогда, — сказал Гийом со своим молчаливым смехом, — ты можешь быть спокойна: Бернар не откажется от своего обещания!

— Нет, — сказала старушка, покачав головой, — дело вовсе не в этом!

— А в чем же тогда?

— Все дело в этой истории с религией, — сказала Марианна со вздохом.

— Ах да, ведь Катрин — протестантка, как и ее бедный отец… опять все та же старая песня!

— Ну конечно! Я не уверена, что найдется много людей, которые захотят ввести в свой дом еретичку!

— Такую еретичку, как Катрин? Что касается меня, то я не такой, как они: я каждое утро благодарю Бога за то, что она наша! — Все еретики одинаковы! — сказала Марианна с убежденностью, достойной средневекового богослова.

— А ты это знаешь?

— В своей последней проповеди, на которой я присутствовала, Его преосвященство епископ Суассонский сказал, что все еретики будут осуждены на вечные муки!

— Ну, что же, тогда мне наплевать на то, что сказал епископ, как на пепел моего табака, — сказал Гийом, стуча трубкой о ноготь большого пальца, чтобы ее освободить, — разве аббат Грегуар не говорил нам, и не только в своей последней проповеди, но и во всех своих проповедях, что существуют избранные души?

— Да, но епископ должен понимать в этом больше, чем он, потому что он епископ, а аббат Грегуар — всего лишь аббат!

— Так, так, — сказал Гийом, выколачивая и снова набивая трубку, в надежде выкурить ее в более спокойной обстановке, — теперь ты сказала все, что хотела?

— Да, но это вовсе не значит, что я не люблю Катрин, поверь мне!

— Я это знаю!

— Как свою собственную дочь!

— Я в этом не сомневаюсь.

— И тому, кто осмелится сказать что-то плохое про нее в моем присутствии или посмеет причинить ей хоть малейшее беспокойство, я устрою славный прием, поверь мне!

— Браво! А теперь — один совет, мать!

— Какой?

— Ты уже достаточно сказала!

— Я?

— Да, таково мое мнение. Не говори больше ничего, пока и тебя не спрошу, или… тысяча чертей!

— Именно потому, что я люблю Катрин так же, как я люблю Бернара, я сделала то, что я сделала, — продолжала старушка, которая, подобно мадам де Севинье note 28, обычно хранила для постскриптума самые интересные мысли.

— А! Черт побери! — вскричал Гийом, почти рассердившись. — Ты не удовольствовалась словами? Ты еще и что-то сделала? Ну что же, посмотрим, что ты сделала!

И, водворив на место еще не зажженную, но уже набитую трубку, то есть вставив ее между двумя челюстями, служившими ему клещами, он скрестил руки на груди и приготовился слушать.

— Потому что, если бы Бернар мог жениться на мадемуазель

Эфрозин, а Парижанин — на Катрин… — продолжала старушка с истинно ораторским искусством, на которое ее считали неспособной, прерывая фразу на полуслове.

— Ну, так что же ты сделала? — спросил Гийом, которого, казалось, не могли застать врасплох языковые ухищрения.

— В этот день, — продолжала Марианна, — дядюшке Гийому придется признать, что я вовсе не дикая гусыня, не журавль и не цапля!

— О, что до этого, то я признаю это прямо сейчас! Гуси, журавли и вальдшнепы — это перелетные птицы, в то время как ты надоедаешь мне зимой, весной, летом и осенью уже двадцать лет! Ну давай, говори! Что ты сделала?

— Я сказала мсье мэру, когда он хвалил мое жаркое из кроликов: «Мсье мэр, завтра у нас в доме двойной праздник: праздник по поводу дня Корси, в честь которого воздвигнут приход, и праздник по случаю возвращения моей племянницы Катрин… Приходите же отведать жаркое вместе с мадемуазель Эфрозин и мсье Луи Шолле, а после ужина, если будет хорошая погода, мы пойдем на городской праздник».

— И он принял приглашение, не так ли? — спросил Гийом, так сильно сжав челюсти, что кончик трубки уменьшился еще на два сантиметра.

— Безо всякого высокомерия!

— О! Старая аистиха! — закричал главный лесничий в полном отчаянии. — Она знает, что я не могу видеть этого мэра, что я не терплю эту недотрогу Эфрозин, что я на дух не выношу ее любимого Парижанина! И она приглашает их ко мне в дом! И когда? В день праздника!

— Итак, — сказала старушка, радуясь, что она сбросила не приятную тяжесть, давившую ей на сердце, — они приглашены!

— Да, они приглашены! — процедил Гийом сквозь зубы.

— Нельзя отменить это приглашение, не так ли?

— К несчастью, нет! Но я знаю, что кое-кто плохо переварит этот ужин, или вообще его не переварит… Прощай!

— Куда ты идешь?!! — спросила старушка.

— Я слышу ружье Франсуа: я хочу посмотреть, убил ли он кабана!

— — Старик! — сказала Марианна с умоляющим видом.

— Нет!

— Если я была не права…

И бедная женщина умоляюще сложила руки.

— Да, ты была не права!

— Прости меня, Гийом, я действовала из добрых побуждений!

— Из добрых побуждений?

— Да!

— Добрыми намерениями вымощена дорога в ад!

— Да послушай же меня!

— Оставь меня в покое или… — сказал Гийом, подняв руку.

— Нет, — сказала Марианна решительно, — мне все равно! Я не хочу, чтобы ты так уходил, старик, чтобы ты уходил, рассердившись на меня, потому что в нашем возрасте, когда мы расстаемся, один Бог знает, увидимся ли мы опять!

И две слезы покатились по щекам Марианны. Гийом видел эти слезы. Они редко бывали в доме старого лесничего. Он пожал плечами и, повернувшись к жене, произнес:

— Глупышка, я вовсе не рассердился! Я рассердился на мэра, а не на свою старуху!

— Ах! — сказала мать.

— Ну, обними меня, болтушка! — сказал Гийом, прижимая свою старую подругу к сердцу и поднимая голову вверх, чтобы не сломать трубку.

— Все равно, — прошептала Марианна, которая, успокоившись, в глубине души немножко сердилась за одну деталь, — ты меня назвал старой аистихой!

— Ну и что? — спросил Гийом, — разве аист — это недобрая птица? Разве она не приносит счастье в дом, на крыше которого вьет свое гнездо? Ты свила свое гнездо в этом доме, и ты приносишь в него счастье, — вот что я хотел сказать!

— Тсс! Что это за шум?

Действительно, послышался шум двуколки, двигающейся по мостовой, прилегающей к Новому дому, который привлек внимание старого лесничего; и молодой и веселый голос позвал:

— Папочка Гийом! Мамочка Марианна! Вот и я! Я приехала! — С этими словами красивая молодая девушка девятнадцати лет спрыгнула с подножки экипажа и вспорхнула на порог дома.

— Катрин! — в один голос воскликнули главный лесничий и его жена, устремляясь навстречу вновь прибывшей и протягивая к ней руки.

Глава IX. Возвращение

Действительно, это была Катрин Блюм, которая вернулась из Парижа. Как мы уже говорили, Катрин Блюм была прекрасной девушкой девятнадцати лет, тоненькой и стройной, как тростник; у нее был тот непередаваемый тип немецкой красоты, который называется северным. У нее были светлые волосы, голубые глаза, коралловые губы, ослепительно-белые зубы и бархатно-нежные щеки, вызывающие воспоминания о тех лесных нимфах, которых греки обычно называли Гликерией или Аглаей.

Из двух распростертых ей навстречу объятий она выбрала сначала объятия дядюшки Гийома; она чувствовала, что именно там она найдет наиболее искреннее расположение и привязанность. Затем она обняла Марианну.

Пока девушка обнимала свою приемную мать, дядюшка Гийом огляделся вокруг себя; он считал невозможным, что Бернара здесь нет, раз Катрин приехала.

В первый момент слышались лишь несвязные слова, которые обычно бывают в минуты волнений. Но вскоре издалека послышались крики, смешанные со звуками фанфар; это Франсуа и его товарищи возвращались победителями после битвы с калидонским чудовищем note 29.

Старый лесничий несколько минут колебался между желанием снова обнять свою племянницу и расспросить ее о новостях и желанием увидеть животное, но крики и фанфары не позволяли ему сомневаться в том, что кабан скоро будет в засолке.

В тот самый момент, когда дядюшка Гийом размышлял по поводу судьбы кабана, появились охотники, неся поверженного зверя на бревне, к которому он был привязан за все четыре лапы.

Их появление мгновенно отвлекло Гийома и Марианну от приезда Катрин, в то время как охотники, увидев девушку, издали мощное «ура» в ее честь.

Но нужно заметить, что как только любопытство дядюшки Гийома было удовлетворено, как только он осмотрел старую и новую рану зверя, как только он поздравил Франсуа, который в сотый раз поворачивал старого кабана, как зайца, и как только он приказал выпотрошить зверя и дать каждому лесничему соответствующую часть дичи, все внимание старого лесничего обратилось к вновь прибывшей.

Со своей стороны, Франсуа был очень рад вновь увидеть Катрин, которую любил от всего сердца; увидев, что она улыбается, он понял, что ничего страшного не произошло. Подумав, что он уже достаточно сделал для общества, убив кабана, он решил посвятить все свое время мадемуазель Катрин, предоставляя своим товарищам дележ добычи.

Таким образом, разговор, который едва начался при появлении Катрин, стал еще более оживленным через десять минут после прихода охотников из-за вопросов, которые накопились за это время.

В конце концов, дядюшка Гийом внес некоторый порядок в эти бесчисленные вопросы. Он заметил, что Катрин приехала не по дороге, а со стороны просеки Флери.

— Почему ты приехала в столь ранний час, по дороге Ферте-Милон, дорогое дитя? — спросил он.

Услышав эти слова, Франсуа насторожился. Он понял очень важную вещь: Катрин приехала не по той дороге, которая вела в Гондревиль.

— Да, — повторила Марианна, — почему ты приехала по этой дороге, да еще в семь часов утра, вместо того, чтобы приехать в десять часов?

— Я сейчас все расскажу, дорогой папочка и дорогая мамочка, — ответила девушка. — Дело в том, что я ехала не в том дилижансе, который едет в Вилльер-Котре, а на том, который едет в Мо и Ферте-Милон. Он выезжает из Парижа в 5 часов, а не в 10, как тот, что едет в Вилльер-Котре.

— А! Прекрасно! — прошептал Франсуа с заметным удовлетворением. — Вот как окупятся расходы Парижанина на экипаж!

— А почему ты выбрала эту дорогу? — спросил Гийом, который не мог допустить мысли о том, что можно поехать длинной и неудобной дорогой, когда есть прямая, да еще и проехать вдобавок лишних четыре лье.

— Но, — сказала Катрин, краснея от своей невинной выдумки, — ведь в дилижансе, который ехал в Вилльер-Котре, не было свободных мест!

— Да, — тихо прошептал Франсуа, — как же тебя за это поблагодарит Бернар, добрый ангел!

— Но посмотри же! — воскликнула матушка Ватрен, переходя от основного вопроса к мелочам. — Она выросла на целую голову!

— А почему же шея у нее не выросла? — спросил Гийом, пожимая плечами.

— О, — сказала матушка Ватрен со свойственным ей упрямством, которое проявлялось и в важных делах, и в мелочах, — но это очень легко проверить! Когда она уезжала, я измерила ее рост. Метка была на дверной притолоке… Да вот она! Я смотрела на нее каждый день! Пойди посмотри, Катрин!

— Так мы не забыли бедного старика? — спросил Гийом, удерживая Катрин, чтобы еще раз поцеловать ее.

— О! Как вы можете так говорить, дорогой папочка! — вскричала девушка.

— Но пойди же посмотри на твою метку, Катрин! — продол жала настаивать старушка.

— Ну! — сказал Гийом, топнув ногой. — Да замолчишь ты там со своими глупостями?

— О да! — прошептал Франсуа, который давно знал матушку Ватрен. — Берегитесь, если она замолчит!

— Действительно, вдруг я очень выросла? — сказала Катрин, обращаясь к дядюшке Гийому.

— Подойди к двери, и ты увидишь! — сказала матушка Ватрен. — Проклятая упрямица! — закричал старый лесничий, — она ведь не уступит! Подойди к двери, Катрин, иначе мы целый день не будем иметь покоя!

Улыбаясь, Катрин подошла к двери и встала рядом со своей меткой, которая оказалась гораздо ниже ее головы.

— Ну, я же говорила! — торжествующе воскликнула матушка Ватрен. — Она выросла на целый дюйм!

Катрин, довольная тем, что доставила удовольствие своей тетке, вернулась к Гийому.

— Ты путешествовала всю ночь? — спросил он.

— Да, всю ночь, батюшка! — подтвердила девушка.

— О, в таком случае ты должна умирать от усталости и голода! — воскликнула Марианна. — Что ты хочешь? Кофе, вино, бульон? Кофе, наверное, будет лучше всего… Я сама его тебе приготовлю, так будет лучше! — и матушка Ватрен принялась рыться в своих карманах.

— Где же мои ключи? Я не знаю, куда я их положила. Неужели я их потеряла? Подожди, сейчас!

— Но я же говорю вам, матушка, что мне ничего не нужно!

— Ничего не нужно, после того, как ты провела ночь в дилижансе и в экипаже? О! Если бы я только знала, где мои ключи! И матушка Ватрен с нетерпением продолжала рыться в своих карманах.

— Но это совсем не нужно! — повторила Катрин.

— А! Вот мои ключи! — воскликнула Марианна. — Я знаю лучше, чем ты, что тебе нужно: когда путешествуешь, и особенно ночью или ранним утром, нужно потом восстановить свои силы. Ночи еще никому в этом не помогали! Ночи сейчас такие прохладные… А ты еще не ела ничего горячего, в восемь-то часов утра! Через минуту ты получишь свой кофе, дитя мое! — И добрая женщина почти выбежала из комнаты.

— Ну, наконец-то, — сказал Гийом, провожая ее взглядом, — черт побери! У нее довольно упрямая кофемолка, и чтобы смолоть кофе, ей потребуется много времени, и вместе с кофе она пере мелет заодно и все те слона, которые хотела сказать!

— О, дорогой папочка! — сказала Катрин, всецело отдаваясь порыву нежности, уже не боясь пробудить ревность его жены. — Вы себе представить не можете, насколько этот противный кучер лишил меня возможности доставить вам радость, тащась шагом целых три часа, пока мы ехали сюда от Ферте-Милона!

— А какую же радость ты хотела доставить нам, дорогая крошка?

— Я хотела приехать в шесть часов утра, спуститься на кухню, ничего никому не говоря, и когда бы вы спросили: «Жена, где мой завтрак?», то я бы вам его принесла и, как прежде, сказала: «Вот он, дорогой папочка!»

— О! Ты хотела это сделать, милое мое дитя?!! — воскликнул дядюшка Гийом. Дай я тебя поцелую, как если бы ты это сделала на самом деле! Этот скотина кучер! Не нужно было давать ему чаевых!

— Я думала «так же, как и вы, но, к несчастью, я это сделала! То есть как?

— Когда я увидела белеющую вдалеке крышу моего родного дома, в котором прошла моя юность, я все забыла; я вынула из кармана сто су и сказала моему кучеру: «Вот возьмите, дорогой друг, и да благословит вас Бог!»

— Дорогое дитя! Дорогое дитя! — воскликнул Гийом.

— Но скажите мне, батюшка, — начала Катрин, с самого своего приезда что-то искавшая и не в силах больше продолжать эти молчаливые и бесполезные поиски.

— Да, странно, не так ли? — спросил Гийом, понимая причину беспокойства молодой девушки.

— Мне кажется… — прошептала Катрин.

— …. что того, кто должен был бы быть здесь, нет, — сказал дядюшка Гийом.

— Бернар!

— Да, но будь спокойна, он был здесь недавно и не может быть далеко… Я сейчас побегу к Прыжку Оленя; оттуда все видно на расстоянии полулье и если я его увижу, то я его позову!

— Так вы не знаете, где он сейчас?

— Нет, — сказал Гийом, — но если он находится в четверти лье отсюда, то он узнает мою манеру звать!

И с этими словами дядюшка Гийом, который так же, как и Катрин, не понимал, почему Бернара до сих пор нет дома, быстро вышел из дома и направился, как он сказал, к Прыжку Оленя.

Оставшись наедине с Франсуа, Катрин подошла к молодому человеку, который молча наблюдал всю эту сцену, и пристально посмотрела на него, как будто бы хотела прочитать в его сердце, не скрывает ли он от нее что-либо.

— А ты, Франсуа? — спросила она. — Ты знаешь, где он?

— Да, — ответил Франсуа, утвердительно кивая головой.

— Ну, так где же он?

— На дороге, ведущей в Гондревиль!

— На дороге, ведущей в Гондревиль? — воскликнула Катрин. — О, Боже мой!

— Да, — сказал Франсуа, подчеркивая эти слова, чтобы придать им ту важность, которую они имели на самом деле, — он поехал вам навстречу!

— Боже мой! — воскликнула Катрин с «возрастающим волнением, — я благодарю тебя, милостивый Господи, что ты внушил мне мысль вернуться через Ферте-Милон, вместо того, чтобы воз вращаться через Вилльер-Котре!

— Тсс! Вот возвращается матушка, — сказал Франсуа. — Ах, она забыла сахар!

— Тем лучше! — воскликнула Катрин.

Затем, бросив взгляд на матушку Ватрен, которая, поставив кофе на буфет орехового дерева, удалилась в поисках сахара, как говорил Франсуа, она подошла к молодому человеку и взяла его за руку.

— Франсуа, — сказала она, — друг мой, окажи мне одну услугу!

— Одну услугу? Десять, двадцать, тридцать, сорок! Я к вашим услугам, в любое время дня и ночи!

— Хорошо! Мой дорогой Франсуа, пойди ему навстречу и предупреди, что я приехала по дороге, идущей из Ферте-Милона.

— И это все? — воскликнул Франсуа, сделав движение, чтобы выйти через дверь, выходящую на большую дорогу. Однако Катрин с улыбкой остановила его. — Нет, только не так! — сказала она.

— Вы правы, я идиот! Ведь если старый ворчун меня увидит, он спросит: «Куда ты идешь?» И вместо того, чтобы выйти через дверь, выходящую на дорогу, Франсуа выпрыгнул в окно, выходящее в лес. И как раз вовремя: Марианна уже возвращалась с сахаром.

— А, на этот раз вот и матушка! — сказал Франсуа.

И, сделав последний знак Катрин, он исчез в тени больших деревьев.

— Будьте спокойны, мадемуазель Катрин, я вам его приведу! — сказал он.

Действительно, матушка Ватрен уже возвращалась с кофе и, словно бы она давала его ребенку, обратилась к Катрин с такими словами:

— Вот, возьми свой кофе, подожди, он может быть слишком горячим. Я подую на него.

— Спасибо, мамочка! — сказала Катрин, с улыбкой беря чашку. — Уверяю вас, что с тех пор, как я от вас уехала, я научилась сама дуть на кофе!

Марианна посмотрела на Катрин со смешанным чувством нежности и восхищения, улыбаясь и кивая головой. Затем она спросила:

— Тебе было очень трудно уехать из большого города?

— О, совсем нет! Я никого там не знала! — Как? Ты не жалеешь о красивых молодых людях, спектаклях, прогулках?

— Я ни о чем не жалею, дорогая матушка!

— Ты никого там не любила?

— Где?

— В Париже!

— В Париже? Нет, никого!

— Тем лучше! — воскликнула старушка, всецело занятая своей идеей, которую так плохо принял Гийом. — У меня есть мысль об устройстве твоей жизни!

— Об устройстве моей жизни?

— Да, ты ведь знаешь, что Бернар…

— О дорогая мамочка! — радостно воскликнула Катрин, введенная в заблуждение подобным началом.

— Да, Бернар…

— Да, Бернар? — повторила Катрин с каким-то страхом.

— Итак, — продолжала старушка доверительно, — Бернар любит мадемуазель Эфрозин!

Катрин вскрикнула и смертельно побледнела.

— Бернар, — прошептала она дрожащим голосом. — Бернар любит мадемуазель Эфрозин? Боже мой! Что вы сказали, матушка!

И, поставив на стол чашку с кофе, который едва отведала, она без чувств упала на стул.

Когда матушку Ватрен преследовала какая-нибудь идея, то она была неспособна видеть ничего, кроме этой идеи, и, как и все упрямые люди, сознательно закрывала глаза на все остальное.

— Да, — продолжала она, — Бернар любит мадемуазель Эфрозин, и она тоже любит Бернара, осталось только сказать: «Я согласна!», и дело сделано!

Катрин вздохнула и, достав платок, вытерла им вспотевший лоб.

— Но дело в том, — продолжала матушка Ватрен, — что старик этого не хочет!

— Правда? — прошептала Катрин, подавая некоторые признаки жизни.

— Да, он утверждает, что это не так, что я слепа, как крот, и что Бернар не любит мадемуазель Эфрозин!

— Ах! — сказала Катрин, облегченно вздохнув.

— Да, он так считает… он говорит, что он в этом убежден!

— Дорогой дядюшка! — прошептала Катрин.

— Но, слава Богу, ты здесь! И ты поможешь мне его убедить!

— Я?

— И когда ты выйдешь замуж, — продолжала старушка, — то я советую тебе сохранять власть над твоим мужем, иначе с тобой случится то, что случилось со мной!

— То, что случилось с вами?

— Да.., иначе твое мнение в доме ничего не будет значить!

— Матушка, — сказала Катрин, поднимая глаза к небу с таким выражением, как будто она собиралась молиться, — я буду считать, что Бог дал мне счастливую жизнь, если она будет такой, как ваша!

— О! О!

— Боже мой, не нужно жаловаться! Дядюшка вас так любит!

— Конечно, он меня любит, — сказала старушка со смущением, — но…

— Никаких «но», дорогая тетушка! Вы его любите, он вас любит; небо позволило, чтобы вы были вместе; в этих словах заключено счастье всей вашей жизни! — И с этими словами Катрин сделала шаг по направлению к лестнице.

— Куда ты идешь? — спросила старушка.

— Я хочу подняться в мою комнату, — сказала Катрин.

— Ах да, ведь ты ждешь гостей, и ты, конечно, хочешь при нарядиться, кокетка!

— Гостей?

— Да… К нам должны приехать мсье Рэзэн, его дочь мадемуазель Эфрозин и мсье Луи Шолле, Парижанин… Мне кажется, ты его знаешь? — И, хитро улыбнувшись, добавила: — Пойди, прихорошись, дитя мое!

В ответ Катрин грустно кивнула головой.

— О, видит Бог, что вовсе не из-за этого я хочу туда подняться!

— А зачем же?

— Окна моей комнаты выходят на дорогу, по которой должен вернуться Бернар, ведь он единственный, кто еще не поприветствовал меня после моего возвращения в столь милый моему сердцу дом! — И Катрин молча поднялась по лестнице, ведущей на второй этаж, и, несмотря на всю легкость ее походки, старые деревянные ступеньки заскрипели под ее шагами.

В тот момент, когда девушка поднималась в свою комнату, из ее груди вырвался тяжелый вздох, который привлек внимание Марианны. Посмотрев на нее с удивлением, она задумалась и, казалось, начала смутно догадываться о правде.

Несомненно, матушка Ватрен, мозг которой не так уж быстро перерабатывал какую-либо идею, еще долго была бы погружена в разгадку тайны, которая только-только начала вырисовываться, как вдруг позади нее раздался чей-то голос:

— Эй, послушайте, матушка Ватрен!

Марианна обернулась и увидела Матье, одетого в старый мятый сюртук, видимо когда-то бывший ливреей

— А, это ты, негодяй? — спросила она.

— Спасибо! — сказал Матье, снимая шляпу, украшенную ста рым галуном, выкрашенным в золотой цвет, — но имейте в виду, что начиная с сегодняшнего дня, я заменяю старика Пьера и, следовательно, нахожусь на службе у мсье мэра; следовательно, оскорбляя меня, вы оскорбляете мсье мэра!

— Так, так… и зачем же ты пришел?

— Я пришел с сообщением, причем я так бежал, что еще не отдышался… Итак, я пришел сообщить вам, что мадемуазель Эфрозин и ее папаша сейчас приедут в своем экипаже!

— В экипаже! — вскричала старушка, восхищенная возможностью принять у себя людей, которые ездят в экипаже.

— Да, в экипаже, ни больше, ни меньше!

— Боже мой! — воскликнула матушка Ватрен. — И где же они?

— Папаша и дядюшка Гийом разговаривают о своих делах…

— А мадемуазель Эфрозин?

— Она здесь! — сказал Матье, и, играя свою новую роль лакея, объявил:

— Мадемуазель Эфрозин Рэзэн, дочь мсье мэра!

Глава X. Мадемуазель Эфрозин Рэзэн

Девушка, о появлении которой объявили столь торжественно, с величественным видом вошла в дом старого лесничего, ничуть не сомневаясь в том, что своим присутствием она оказывает большую честь этому бедному дому, переступая его жалкий порог.

Безусловно, она была красива, но ее красота представляла собой сочетание гордости и вульгарности, смешанной с очарованием юности, то есть то, что называется beaute du diable note 30. Она была одета очень пышно, со множеством украшений, что было роскошью для провинциалки.

Войдя, она быстро посмотрела вокруг, видимо ища тех, кто отсутствовал, — Бернара и Катрин.

Матушка Ватрен казалась совершенно очарованной этой ослепительной красотой, подобной пламени свечей.

Она поспешила навстречу прекрасной посетительнице и придвинула ей стул.

— О моя дорогая мадемуазель! — воскликнула она.

— Здравствуйте, дорогая мадам Ватрен, — покровительственным тоном сказала мадемуазель Эфрозин, делая знак, что предпочитает остаться на ногах.

— Как! Это вы! — продолжала матушка. — Вы в нашем бедном маленьком домике!.. Но садитесь же! Стулья у нас не обиты такими тканями, как в вашем доме… но все равно садитесь, прошу вас! И я не одета… Право, я не ожидала увидеть вас в столь ранний час!

— Надеюсь, что вы нас извините, — ответила Эфрозин, — но, дорогая мадам Ватрен, всегда спешишь, когда хочешь увидеть тех, кого любишь!

— О, вы так добры! Право, я так смущена…

— Ба! — сказала мадемуазель Эфрозин, слегка раскрывая накидку, чтобы показать свой вечерний туалет, — вы знаете, что я не люблю церемоний, вы это сами видите!

— Я вижу, — сказала матушка Ватрен в полном восхищении, — что вы прекрасны как ангел и наряжены как для воскресной мессы, но я задержалась не по своей вине: дело в том, что наша дорогая девочка приехала из Парижа сегодня утром!

— Вы говорите о вашей племяннице, о маленькой Катрин? — небрежно спросила мадемуазель Эфрозин.

— Да, о ней… но вы ошиблись, назвав ее девочкой и маленькой

Катрин: это — взрослая девушка, на голову выше меня! — А, тем лучше! — сказала мадемуазель Эфрозин. — Я очень люблю вашу племянницу!

— Это такая честь для нее, мадемуазель! — ответила матушка Ватрен, делая реверанс.

— Какая ужасная погода! — продолжала юная горожанка, переходя от одной темы к другой, как это и должно было быть присуще столь возвышенному уму. — Вы понимаете, что в майский день… — и как бы невзначай, она прибавила: — Кстати, а где сей час мсье Бернар? На охоте, наверное? Я слышала, что инспектор собирался дать разрешение загнать кабана по случаю праздника Корси?

— Да, и также по случаю возвращения Катрин!

— Неужели! Вы думаете, что инспектора волнует ее приезд?

И мадемуазель Эфрозин надула губки, как бы говоря: «Может быть, он и интересовался бы подобными глупостями, если бы у него не было других дел!»

Старушка инстинктивно почувствовала неудовольствие мадемуазель Эфрозин и мгновенно перешла к той теме разговора, которая казалась более приятной:

— Бернар, сказали вы? Вы спросили, где Бернар? По правде говоря, я не знаю! Он должен был быть здесь, потому что вы приехали… Ты не знаешь, где он, Матье?

— Я? — спросил Матье. — А откуда я могу это знать?

— Он, должно быть, у своей кузины, — кисло сказала мадемуазель Эфрозин.

— О нет, нет, нет! — живо возразила старушка.

— А… она похорошела, ваша племянница? — спросила мадемуазель Рэзэн.

— Моя племянница?

— Да.

— Она… похорошела?

— Я вас об этом спрашиваю.

— Она… она очень мила, — смущенно сказала матушка Ватрен.

— Я очень рада, что она вернулась, — продолжала мадемуазель Эфрозин, вновь принимая величественный вид. — Лишь бы только в Париже у нее не появились привычки, не соответствующие ее положению!

— О нет, этого можно не опасаться! Вы знаете, что она ездила в Париж учиться на белошвейку и модистку?

— И вы думаете, что она больше ничему не научилась в Париже? Тем лучше! Но что с вами, мадам Ватрен? Вы кажетесь обеспокоенной!

— О, не обращайте внимания, мадемуазель… Но если вы позволите, то я позову Катрин, чтобы она составила вам компанию, пока я…

И с этими словами мадам Ватрен с отчаянием посмотрела на свое скромное платье, которое она носила каждый день.

— Как вам угодно, — ответила мадемуазель Эфрозин с небрежностью, полной достоинства, — что касается меня, то я буду очень рада увидеть нашу дорогую малышку!

Как только матушка Ватрен получила разрешение удалиться, она повернулась к лестнице и принялась звать:

— Катрин! Катрин! Спускайся скорее, дитя мое! Приехала мадемуазель Эфрозин! В то же мгновение Катрин появилась на лестничной площадке.

— Спускайся, дитя мое! Спускайся! — повторила матушка Ватрен.

Катрин молча спустилась по лестнице.

— Теперь, мадемуазель, вы позволите? — спросила Марианна, повернувшись к дочери мэра.

— Ну, конечно, идите, идите! — И пока старушка удалялась, делая реверансы, она украдкой посмотрела на Катрин.

— Однако, — прошептала она, нахмурив брови, — она очень мила, эта крошка! Что это там болтала матушка Ватрен?

Между тем Катрин приближалась к мадемуазель Эфрозин безо всякого смущения и деланной скромности, в то время как та смотрела на нее с самым величественным видом.

— Простите, мадемуазель, — просто сказала Катрин, — но я не знала, что вы здесь, иначе бы я не замедлила спуститься, чтобы выразить вам свое почтение.

— О! — прошептала мадемуазель Эфрозин, как бы разговаривая сама с собой, но достаточно громко, чтобы Катрин не пропустила ни единого слова из ее монолога. — Что вы здесь… не замедлила бы спуститься… выразить свое почтение… это действительно парижанка и нужно выдать ее замуж за мсье Луи Шолле. Они составят прекрасную пару! — Затем, повернувшись к Катрин, она сказала, продолжая сохранять величественный вид: — Мадемуазель, я имею честь приветствовать вас!

— Осведомилась ли моя тетушка о том, не нужно ли вам чего-нибудь, мадемуазель? — спросила Катрин, словно не замечая недоброжелательства, скрытого в словах дочери мэра. — Да, мадемуазель, но мне ничего не нужно! — И как бы заставляя себя прервать этот разговор на равных, она спросила: — Привезли ли вы новые образцы из Парижа?

— За месяц до моего отъезда я попыталась собрать все новые модели, мадемуазель! — Вы учились делать чепчики?

— Чепчики и шляпки…

— В чьем магазине вы работали? У мадам Бедран или мадам Баренн?

— Я работала в гораздо более скромном магазине, мадемуазель, однако я надеюсь, что не так уж плохо справляюсь с моей работой!

— Посмотрим, — снисходительно ответила Эфрозин, — как только вы начнете работать в вашем магазине на площади Ла Фонтен, я пришлю вам переделать несколько старых чепчиков и шляпку, которую носила в прошлом году! — Спасибо, мадемуазель, — сказала Катрин, кланяясь.

Внезапно она вздрогнула, подняла голову и прислушалась. Ей показалось, что кто-то позвал ее по имени.

Действительно, голос, казавшийся ей очень знакомым, приближался к дому и кричал:

— Катрин! Где же Катрин?

В тот же самый момент дверь распахнулась, и в комнату ворвался Бернар. Он был весь в пыли, по лбу у него струился пот.

— А! — воскликнул он голосом человека, который долгое время был под водой и наконец-то выбрался на берег и снова начал дышать. — Это ты! Слава Богу, наконец-то!

И он упал на стул, сжимая ее руки в своих.

— Бернар, милый Бернар! — радостно воскликнула Катрин, подставляя ему обе щеки для поцелуя.

На крик, который издал ее сын, прибежала матушка Ватрен. Увидев недовольное лицо мадемуазель Эфрозин, стоящей в стороне, а в другом углу комнаты двоих влюбленных, переполненных своим счастьем и не замечающих ничего на свете, она поняла, что ошиблась в чувствах своего сына по отношению к мадемуазель Эфрозин. Задетая тем, что ее проницательность гак подвела ее, она воскликнула:

— Бернар! Послушай, Бернар! Да разве так можно себя вести?

Но он не слышал голоса матери и совершенно не обращал внимание на присутствие мадемуазель Эфрозин.

— Ах, Катрин! — повторял он. — Если бы ты знала, как я страдал! Я думал… я боялся, что… но, неважно — главное, что ты здесь! Ты поехала через Мо и Ферте-Милон, не так ли? Франсуа мне сказал, что ты путешествовала всю ночь и проехала целых три лье в двуколке! Бедное дитя! Ах, как я рад, как я счастлив, что снова вижу тебя!

— Но, мальчик, — сердито повторила старушка, — ты разве не видишь, что здесь мадемуазель Эфрозин!

— Ах, простите! — сказал Бернар, повернувшись и удивленно взглянув на Эфрозин. — Но я вас не заметил… К вашим услугам! — И, снова отвернувшись, воскликнул: — Как она выросла! Какая она красивая! Да посмотрите же, матушка!

— Вы удачно поохотились, мсье Бернар? — спросила Эфрозин.

Ее голос достиг слуха Бернара, как какой-то неясный звук, но все-таки он уловил его смысл.

— Я? Нет… да… я не знаю, кто на кого охотился. Извините меня, но я просто потерял голову от счастья! Я выехал навстречу Катрин, вот что я сделал!

— Но, как мне кажется, вы ее не встретили? — возразила Эфрозин.

— К счастью, нет! — воскликнул Бернар.

— К счастью?

— О да, да! На этот раз я знаю, что я говорю!

— Если вы знаете, что говорите, мсье Бернар, — сказала Эфрозин, протягивая руку, словно в поисках опоры, — то я, напротив, не знаю… Мне нехорошо!

Однако Бернар был всецело занят Катрин. Она ему так ласково улыбалась, он был так благодарен ей за нежные пожатия руки и то радостное волнение, доказательство которого он только что получил, что он совершенно не понимал, о чем говорит Эфрозин, и не замечал ее истинной или мнимой бледности и дрожи.

Но матушка Ватрен это сразу заметила, так как не спускала глаз с мадемуазель Эфрозин.

— Боже мой! Бернар! — воскликнула она. — Разве ты не видишь, что мадемуазель плохо себя чувствует?

— Да, конечно, — сказал Бернар, — здесь слишком жарко! Мама, дай руку мадемуазель Эфрозин, а ты, Франсуа, вынеси кресло в сад!

— Вот кресло! — сказал Франсуа.

— Нет, нет, — сказала Эфрозин, — ничего страшного!

— Не может быть, — возразила матушка Ватрен, — вы так бледны, дорогая мадемуазель, кажется, что вы сейчас упадете в обморок!

— Мадемуазель нужен свежий воздух! — поддержал ее Бернар.

— Лучше дайте мне вашу руку, мсье Бернар! — слабым голосом попросила Эфрозин.

Бернар понимал, что отказаться было бы неприлично.

— Ну, конечно, мадемуазель, с большим удовольствием! — сказал он и тихо добавил, обращаясь к Катрин: — Подожди меня, я сейчас вернусь!

Затем он дал Эфрозин опереться на свою руку и увлек ее к выходу гораздо быстрее, чем это позволяла ее кажущаяся слабость.

— Пойдемте, мадемуазель, пойдемте! — сказал он, а Франсуа, повинуясь полученному указанию, шел за ними, повторяя:

— Вот кресло!

За ними следовала матушка Ватрен, приговаривая:

— А вот уксус, чтобы потереть виски!

Катрин осталась одна.

То, что произошло, — неподдельное волнение Бернара и ложный обморок Эфрозин, — объяснили ей все лучше, чем всевозможные доказательства и клятвы.

— А теперь, — сказала она, — матушка Марианна может говорить все, что угодно, я совершенно спокойна!

Едва она произнесла эти слова, как вернулся Бернар и бросился к ее ногам.

В этот момент Франсуа закрыл входную дверь, оставив их наедине с их любовью и счастьем.

— О Катрин! — воскликнул Бернар, обнимая ее колени, — как я тебя люблю! Как я счастлив!

Катрин опустила голову. Глаза молодых людей так ясно выражали то, что они хотели сказать, что они поняли все без единого слова; их дыхание смешалось, и губы встретились.

Они одновременно радостно вскрикнули и посмотрели друг на друга затуманенным от счастья взором, не замечая ничего вокруг себя. Они не видели, как Матье просунул голову в полуоткрытую дверь кухни и полным ненависти голосом прошептал:

— А, мсье Бернар! Вы дали мне пощечину! Это будет вам дорого стоить!

Загрузка...