Москва в 1749 году; заботы о ее восстановлении. — Распоряжения на случай опасности со стороны Швеции, распоряжения по флоту и армии. — Увеличение цены вина и соли. — Распоряжения о инородцах. — Призыв беглых. — Меры о сохранении народного здоровья. — Меры против разбоев. — Столкновения между частями городского населения. — Сопротивление беглых крестьян в Брянске. — Магистраты. — Воеводы и полиция. — Положение фабрик и заводов. — Жалоба русских купцов на иностранных браковщиков. — Коллегии. — Столкновение членов Синода с обер-прокурором кн. Шаховским. — Издание Библии. — Жалобы Синода на дурное обращение светских лиц с духовенством. — Запрещение книг и вещей на религиозных основаниях. — Состояние Малороссии. — Восстановление гетманства в Малороссии. — Деятельность Неплюева в Оренбургском крае. — Борьба с инородцами в Северо-Восточной Сибири. — Отношения к европейским державам. — Положение канцлера Бестужева. — Прекращение дипломатических сношений с Пруссиею. — Сношения с Австриею по поводу православных ее подданных. — Сношения с польско-саксонским двором. — Вопрос курляндский. — Неудачная попытка Морица Саксонского. — Действия Никиты Ив. Панина в Стокгольме, Корфа в Копенгагене, Неплюева в Константинополе.
Ломоносов имел право в своей оде представить старую, испепеленную, полуразрушенную Москву, ждущую восстановления от приезда Елисаветы. Действительно, пребывание императрицы в Москве в продолжение 1749 года было полезно для древней столицы, так сильно пострадавшей от пожаров. Москва больше всего страдала теснотою в самых населенных частях своих, что вело, с одной стороны, к частым истребительным пожарам, а с другой — заражало воздух. После Смутного времени, при новой династии, уже видим стремление царей высвободиться, хотя временно, из кремлевской тесноты на простор подгородных мест. При царе Михаиле таким царским местопребыванием становится село Покровское, при царе Алексее — Измайлово, потом Преображенское, которое при Петре так тесно соединяется с Немецкою слободою. Вследствие этого XVII и XVIII века видят новую Москву, Москву яузскую, в противоположность старой, омываемой Москвою-рекою и Неглинною. Но между тем в старой Москве становится просторнее как вследствие отъезда двора и выселения знати на новые прияузские места, так особенно вследствие пожаров; в Кремле становится возможным жить людям, привыкшим к петербургскому простору, которые в начале века не могли выносить кремлевской тесноты и зловония. Кроме того, старая Москва брала верх своими святыми и славными древностями, и с половины XVIII века начинают думать, как бы опять перенести царское местопребывание в Кремль.
Здесь становилось просторнее; но в торговом Китае-городе была сильная теснота. Камер-коллегии, Главному магистрату, Московской губернской и полицмейстерской канцеляриям с присоединением комиссии из купечества поручено было составить план для очищения Китая-города, и план был составлен в мае месяце 1749 года: скамьи, каменные приступки и другие загромождающие пространство постройки предположено сломать, препятствующие проезду погреба засыпать. Сенат велел привести этот план в исполнение. Сенату было представлено, что на Всесвятском мосту, единственном каменном в Москве, находятся лавки и палатки, в которых живут люди и которые стоят непокрыты, отчего этим лавкам и палаткам, да и мосту самому может быть не без повреждения; Сенат распорядился, чтоб покрыли их. Мост требовал починки; починку эту принял на себя крестьянин Кузнецов с торгов за 8120 рублей, с тем чтоб позволено было ему при мосту построить разные мельницы; оброка с них он платить не будет, но будет в продолжение десяти лет содержать мост в исправности. Но приискали указ императрицы Анны, в котором говорилось, что мельницы вредят Всесвятскому мосту: ежегодно надобно его чинить, потому что для мельниц между быков сделана плотина, весною здесь лед спирается и ломает быки; особенно выше и ниже плотины год от году все более вырывает землю и насыпало остров, отчего небезопасно всему мосту, и потому велено все мельницы сломать. Кузнецова стали уговаривать взять починку моста безусловно; он согласился, но уже за 8700 рублей.
Петербургских гостей в Москве поразило явление, которое прежде оставалось незамеченным. Несмотря на указ Петра Великого 1722 года, запрещавший отпускать колодников на связках просить милостыню, Сенат усмотрел, что многие колодники, пытанные, в рубищах, до такой степени ветхих, что тело едва прикрыто лоскутьями, стоя, скованные, на Красной площади и по другим большим улицам, просят милостыню необыкновенно, нараспев, с криком, также ходят по рядам и по всей Москве по улицам. Сенат приказал колодников, которые сами себя прокормить не могут, отсылать на казенные работы и давать заработной платы по две копейки на день человеку, а которые содержатся в исках, тех кормить истцам. Замечено было и другое явление, более чем неприятное: до самой императрицы дошло, что господские люди не только ночью, но и днем проезжих бьют и грабят; дошло это потому, что прибит был и ограблен камердинер великого князя: лавочники и проезжие видели, но помощи никакой не подали, также и обывательский караул. Летом донесено было Сенату, что в Москве всякий хлеб продают очень высокими ценами, отчего народу немалая тягость, а Московский магистрат не только не старается об уменьшении таких чрезвычайных цен, но и не присылает в Главную полицию ведомостей о ценах: за март месяц прислана ведомость в половине апреля; в марте рожь продавалась по семи гривен, а в июне продают не меньше полутора рублей, муку — по 180 копеек, и скоро будет продаваться дороже двух рублей.
Императрица посещала и московские окрестности — село Софьино, забавный дом Перово — и оставалась там по нескольку дней. Свои именины, 5 сентября, она провела в Воскресенском монастыре (Новый Иерусалим). 22 декабря она возвратилась в Петербург; но о Москве надобно было заботиться и по отъезде двора. В мае 1750 года узнали, что часть каменной стены Белого города упала и задавила несколько человек. Ветхости кремлевских стен и башен взялись исправить подрядчики в два года за 12950 рублей; а по Китаю и Белому городу, где стены и башни обвалились или грозят падением, велено чинить, не упуская летнего времени, с крайним осмотрением и бережением казны, без передачи из не положенных в штат доходов. При этих починках нашли клад особого рода: в угольном погребе у Тайнинских ворот нашли соль-бузун в ветхих кулях; спросили Дворцовую канцелярию и Соляную контору и получили ответ, что об этой соли у них никакого известия не имеется.
Хотели обмануть надежду тех, которые думали, что удаление двора в Москву на целый год помешает энергическим мерам России ввиду опасности, грозившей со стороны Швеции: военные приготовления, вооружение флота и движение сухопутных войск к финляндским границам шли усиленно и давали много забот Сенату в финансовом отношении. Адмиралтейская коллегия доносила в январе 1749 года, что велено вооружить некоторую часть корабельного флота и отправить в море в мае месяце; а галерный флот, сколько есть наличных галер, все приготовить, и морских провизий на эти корабли и галеры заготовить на четыре месяца; затем и весь корабельный флот, сколько годных к службе кораблей и фрегатов находится, к будущей кампании велено исправить и вооружить, чтобы в нужном случае по первому указу могли выступить в море. Для этих приготовлений теперь самое удобное время, но коллегия в денежной казне имеет крайний недостаток и вследствие многочисленных доимок в сборах, определенных на Адмиралтейство с губерний и провинций, и надежды предвидеть не может, чем бы это вооружение флотов исправить. Необходимо иметь 361266 рублей; эта сумма должна быть употреблена прежде выхода флота в море, и то только на те корабли и фрегаты, которые должны выступать в мае; теперь в Адмиралтействе в наличности и 10000 рублей не будет, да и те деньги употребятся на жалованье служителям, которые за майскую треть 1748 года сполна еще не получили жалованья. Поступление денег с положенных на Адмиралтейство сборов начнется не ранее нескольких месяцев; на Штатс-конторе долгу за 1747 и 1748 годы 142218 рублей, но этого долга, несмотря на многократные требования, Штатс-контора не платит да еще доимку в 97984 рубля зачитает в счет других издержанных посторонних сборов; с 1740 по 1747 год в положенной сумме на Адмиралтейство продолжается до сих пор доимка больше миллиона, и об этой доимке коллегия не раз представляла Сенату и требовала ее; Сенат велел Штатс-конторе сделать счет, который и сочиняется, но по этому счету контора показывает немалые зачеты, о которых требуется обстоятельного рассмотрения; впрочем, и за теми зачетами, хотя бы они и справедливы были, все же в доимке остается до 450000 рублей.
Сенат приказал Штатс-конторе отпустить в Адмиралтейскую коллегию немедленно 71109 рублей, также как можно скорее окончить с нею все счеты и, что явится в недосылке, отпустить сейчас же. В феврале новое доношение: баронам Строгановым и прочим соляным промышленникам для поставки соли за недостатком наемных работников оказывается немалое вспоможение особым нарядом уездных крестьян, в прошлом году было наряжено 4000 человек; а высочайший интерес требует, чтоб и флот был в исправном состоянии, и хотя коллегия заготовление лесов и не упускает, но доставка их за недостатком рабочих людей идет очень медленно, леса на пристанях остаются и теперь не иначе могут уместиться как на 112 судах, на которые рабочих надобно до 3000 человек, а по примеру. найма рабочих прошлого года может отправиться из пристани только 29 судов, затем прочие леса останутся опять на пристанях; потому требует коллегия нарядить в Казанской, Нижегородской, Московской и Новгородской губерниях до 1500 человек; а чтоб были все 3000 человек, то дозволить нанимать и с письменными паспортами. Сенат сначала не согласился, но потом должен был для возки дубового леса велеть нарядить до 1500 человек уездных людей, а 3000 остальных позволил нанимать с письменными паспортами. Наступил май месяц, когда флоту надобно было выходить в море, а Адмиралтейская коллегия снова объявляет, что для этого выхода нужно не менее 100000 рублей, у нее налицо только 17401 рубль, а Штатс-контора к платежу показывает невозможность, следовательно, флота выпустить не на что; несмотря на запрещения, Штатс-контора и Камер-коллегия посылают указы, по которым принадлежащие Адмиралтейству доходы употребляются на посторонние расходы; так, в Нижегородской губернии Камер-коллегия употребила на свои расходы 11554 рубля; с Олонца определено получать Адмиралтейству по 21300 рублей, этой суммы за разными изнеможениями никогда в платеже сполна не бывает, и на 1748 год не заплачено 13018 рублей; с Киевской губернии назначенная сумма 10487 рублей почти всегда употребляется мимо Адмиралтейства в другие расходы. Сенат приказал: с монетных дворов из капитальной суммы отпустить в Адмиралтейство 50000 рублей, а возвратить эту сумму из недосланных в Адмиралтейство сборов за прошлые годы. В мае 1750 года Адмиралтейская коллегия потребовала доимочной на Камер-коллегии и Штатс-конторе суммы — 155925 рублей — на покупку провианта и пеньки; Сенат велел доставить себе немедленно ведомости из присутственных мест, где сколько имеется наличной денежной казны. Относительно флота в это время было определено содержать: стопушечный корабль — один, осмидесятипушечных — 8, таким образом, первого ранга — 9 кораблей; второго ранга (66-пушечных) — 15; третьего ранга (54-пушечных) — три, всего 27 кораблей, то же число, какое было и в 1720 году; фрегатов 32-пушечных — шесть. При Петре Великом было шесть шнав, но теперь признали за лучшее оставить только две, а четыре заменить пакетботами, ибо последние в разные посылки удобны, и море терпеть могут надежнее, и строением в крепости лучше; кроме того, определено иметь два прама и три бомбардирских корабля.
В мае 1750 года Сенат был встревожен известием, что из сербского и венгерского гусарских полков 59 человек подали просьбы об увольнении. Сенат велел осведомиться, отчего это, нет ли им какого неудовольствия? Бригадир Виткович сообщил, что единственная причина неудовольствия заключается в несвоевременной выдаче порционных и рационных денег, ибо хотя окладное жалованье по шести рублей по третям всегда получают исправно, но этого жалованья стает только на нижнюю одежду и харчи; а лошадьми, ружьем, мундиром, амунициею, палатками должны содержать себя на порционные и рационные деньги, которые отпускаются по прошествии двух, а большею частию и трех третей, и в промежутках этих отпусков гусары впадают в немалые долги. В 1749 году из определенной на нерегулярные полки суммы из доходов Штатс-конторы больше 65000 рублей недослано, да на той же Штатс-конторе одного провиантского долга на 1747 год больше 240000 рублей. И теперь в Цесарскую область отправляются офицеры для вербования в гусарские полки, и хотя людей прибавится, но если опять так долго не будут платить им денег, то надежда вперед иметь оттуда гусар в здешней службе исчезнет; притом надобно опасаться, чтоб от нестерпимой скудости гусары не впали в своевольства и грабежи, о чем на них уже и жалобы были, или ударятся в побеги, как было в 1749 году. Получив это объяснение, Сенат приказал: чтоб удержать гусар в службе, удовольствовать их поскорее деньгами, для чего взять заимообразно у Военной коллегии, а вместо недосланной суммы в Военную коллегию отпустить прямо из Берг-конторы 100000 рублей из полученных за проданное железо денег, и Штатс-конторе крайнее старание иметь, чтоб впредь на гусарские полки деньги не задерживались.
Сенат велел Штатс-конторе отпустить в Артиллерийскую канцелярию 25000 рублей для укомплектования артиллерии; но Штатс-контора прислала только 8000 да еще зачитывала в ту же сумму деньги, отпущенные в Ригу на фортификационные расходы. Военная коллегия просила Сенат по этому случаю рассмотреть и пресечь рассуждения и вошедшие в обычай отговорки Штатс-конторы, которая только по упрямству продолжает зачитывать 5000 на фортификационные работы, тогда как они к артиллерии вовсе не относятся; Сенат велел Штатс-конторе отпустить в Артиллерийскую канцелярию требуемые деньги без зачетов. Тогда же Провиантская канцелярия доносила, что в 1749 году подрядная цена в Риге за рожь (за куль в полосма пуда) была рубль 70 копеек, а теперь купцы не берут меньше рубля 99 копеек, за крупу — 2 р. 76 копеек; в Провиантской канцелярии денег почти ничего нет, а в Риге торги не состоялись, потому что там рожь стоит 2 р. 60 копеек. В июле 1750 года Штатс-контора доносила, что на лейб-компанию жалованья на сентябрьскую треть 1747 года и январскую 1748 — всего 54787 рублей — до сих пор не отпущено и отпустить не из чего. Сенат приказал отпустить деньги из первых приходов без всякой задержки.
В донесениях Военной коллегии слышали тон до сих пор небывалый. Так, в сентябре 1749 года она доносила, что на Штатс-конторе остается долгу 382853 рубля, и требовала, чтоб в Главную провиантскую канцелярию долг был отпущен как можно скорее, ибо в самых нужных делах крайняя остановка: хлебные поставщики за неполучением в свое время платы жалуются и от поставок провианта вперед будут отказываться; если же и после этого представления Провиантская канцелярия скоро удовлетворена не будет деньгами, вследствие чего войско потерпит нужду, то сам Прав. Сенат должен будет дать ответ пред ее величеством, потому что Военная коллегия по всеусиленным своим стараниям из общей воинской суммы помогала, а теперь больше помогать не в состоянии, и вперед Прав. Сенат на нее в этом надежды полагать не благоволил бы. Кроме того, по поданным от Главного комиссариата и Провиантской канцелярии ведомостям долгу на Штатс-конторе показано на неположенные на воинскую сумму выведенные из Персии, также гусарские и другие полки с 1742 года 2305013 рублей. Прав. Сенату велено по представлению Военной коллегии тотчас исполнять и помогать; несмотря на то, по многим и усиленным требованиям нет удовлетворения, все только делаются подтверждения Штатс-конторе, которая отвечает одно, что денег нет, а будут ли, не подает надежды, и способа, как помочь недостатку в деньгах, не изыскано. Военная коллегия требовала по крайней мере отпустить до 800000 рублей на войско, не содержащееся подушным сбором, а на заготовление провианта до 300000 рублей. Сенат отвечал, что, по показаниям Штатс-конторы, суммы на войска, содержащиеся неподушным сбором, отпущены, а Военная коллегия, не представив своих счетов с Штатс-конторою, полагает долг в 2305000; но за совершенным недостатком государственных доходов не только за прошлые годы всю эту сумму отпустить неоткуда и не из чего, но и на текущий год нельзя удовлетворить войска, не содержащиеся подушным сбором. Императрице Сенат определил доложить: по пятилетней сложности государственных доходов приходу в год должно быть 3965965 рублей, а в Штатс-конторе окладных ежегодных расходов состоит 3601534 рубля да на неокладные чрезвычайные дачи — 851473 рубля, итого 4453007 рублей, следовательно, в расход на каждый год недостает 487852 рубля; да велено отпускать на Измайловский полк в год по 176573 рубля из доходов Сибирского приказа, но за неимением в том приказе денежной казны отпускается эта сумма из Штатс-конторы, и за таким недостатком удовлетворить требованиям Военной и Иностранной коллегий нельзя. До сих пор Сенат удовлетворял как мог из наличных денег с крайнею остановкою других расходов, а теперь из монетного капитала, которого уже очень мало остается и который за употреблением его в расход не даст надлежащей прибыли, 50000 рублей да из разных сборов, сколько где может набраться, определено отпустить; только такой большой суммы, какую требует Военная коллегия, взять неоткуда. Сенат определил просить конфирмации ее величества на прежде поданные доклады о изысканных способах к пополнению государственных доходов, ибо, кроме того, Сенат никаких других способов к удовлетворению означенных расходов изыскать не может.
Эти не конфирмованные с 1747 года доклады заключали в себе известное мнение графа Петра Ив. Шувалова о продаже соли и вина везде ровною ценою, которая должна быть увеличена. Теперь вследствие повторенной просьбы императрица согласилась употребить представленные способы умножения доходов, и в начале 1750 года наложено на ведро вина по 50 копеек во всем государстве ровно, кроме остзейских губерний, Малороссии, слободских полков и Сибири. Также и соль положено продавать по 35 копеек пуд, кроме Астрахани и Черного Яра, где цена определена вполовину; в Соляной конторе оставлять от этой продажи миллион рублей и употреблять их в расход по особливым указам императрицы, а что будет лишку в сборе, то отсылать в зачет подушных денег в Главный комиссариат. Сначала встретились затруднения: Главный магистрат донес, что в Казани винная продажа началась по новому положению с 1 марта и против прежнего сбор очень уменьшился: явилось 1229 рублей, а в 1749 году, в марте месяце, собрано было 2622 рубля; то же случилось и в Вятке. Комиссариат доносил также, что тамбовские откупщики под видом выемки корчемного вина, приезжая многолюдством, забирают уездных обывателей и хотя вина не вынимают, однако бьют их смертно и разоряют, отчего эти обыватели могут прийти в несостояние платить подушный сбор и прочие подати. Такие же жалобы приходили из Псковской провинции. Сенат решил принять самые деятельные меры против того, чтоб изысканный способ увеличения доходов не оказался недействительным. Он заподозрил Казанский и Вятский магистраты в нерадении и послал освидетельствовать тамошние сборы; а в конце года во все губернии отправлены были особые чиновники для наблюдения за правильною продажею соли и вина по новому положению.
А между тем Сенат все еще не имел подробных ведомостей приходам и расходам: 13 апреля 1749 года Сенат рассуждал, что он велел наикрепчайшим образом взыскивать на Камер-коллегии, чтоб немедленно сочинены были ведомости о доходах и расходах с 1743 по 1747 год, а, до тех пор пока они не будут поданы в Сенатскую контору, президента коллегии и членов, секретарей и приказных служителей держать в коллегии без выпуску, и смотреть за этим экзекутору; несмотря на то, ведомостей до сих пор не подано, и потому приставить сенатской роты унтер-офицера с солдатами, чтоб не выпускать президента и прочих. Но это была только угроза, чтоб заставить поспешить делом. Ведомости не подавались, и 19 сентября призван был в Сенат прокурор Камер-коллегии Философов и спрашиван, сочинены ль ведомости и для чего до сих пор не внесены в Сенат? Прокурор отвечал, что ведомости сочиняются и как скоро окончатся, то подадутся. На это ему приказано, чтоб коллегия в этом деле крайнее старание имела и для того бы присутствующие как до полудня, так и после полудня в коллегию съезжались, а секретарей и приказных служителей держать в коллегии без выпуску; если же ведомости скоро не будут окончены, то прокурора и присутствующих держать будут без выпуску.
Последним прибежищем в финансовых нуждах был, как мы видели, Монетный двор, из которого брали необходимые суммы обыкновенно под видом займа; но свидетельство, что запасный капитал уже истощался, показывает, как Штатс-контора платила свои долги. Так и в конце 1750 года Штатс-контора потребовала, чтоб приказано было отпустить до 300000 рублей заимообразно с денежных дворов на счет отсылаемых туда пошлинных ефимков и серебра; а если отпущено не будет, то в расходах последует остановка. С 1746 по 1750 год на Монетном дворе было вычеканено 1467145 рублей, в том числе полуполтинников — 815645 рублей, гривенников — 651500 рублей; Сенат приказал сделать гривенников еще на 532855 рублей, чтобы в случае их недостатка в размене крупной монеты не могло последовать крайней нужды.
Надобно было обратить внимание на то, чтобы число плательщиков увеличивалось, а не уменьшалось и чтоб они могли платить. Постановление, что новообращенные в христианство жители восточных окраин освобождались на известный срок от податей, которые раскладывались на остававшихся в язычестве или магометанстве, это постановление должно было вести к большим затруднениям. В Казанской губернии всех инородцев в подушном окладе считалось 319085 душ, из этого числа к первому января 1749 года крестилось 170759 душ, из которых минула льгота 30153 душам, а льготы еще не минуло 140606 душам, осталось в неверии 148326 душ, следовательно, новокрещеных против иноверцев приходилось больше 22433 душами, и на этих оставшихся в неверии расположено на вторую половину 1748 года по 53 копейки, итого 79850 рублей, да доимок расположено 379581 рубль, всего должно было взыскать 459431 рубль, да с тех же оставшихся в неверии рекруты и лошади взысканы, да и еще следовало взыскать по последнему набору. Но Сенат получил донесение, что взыскание скоро произойти не может, многие от такого великого и строгого взыскания бегут в леса, о других неизвестно, где они, оставшиеся пришли в крайнее разорение.
Легко понять, что при таких обстоятельствах с особенным удовольствием был принят Сидор Тарасов Заграбский, явившийся в 1749 году поверенным от живущих в Польше и Молдавии русских людей. Он просил императрицу о прощении за побеги и о позволении возвратиться и жить в Миргородском полку на пустых местах с обязательством служить береговую и пограничную службу, как служат донские козаки, или платить сорокаалтынный оклад, причем Заграбский объявил, что таких беглецов будет больше 25000. Императрица согласилась на их просьбу, но с тем, чтоб они поселились не в Миргородском полку, потому что земли принадлежат Малороссии, а отведутся им свободные земли в Великой России, в Белгородской или Воронежской губернии; которые из них захотят быть в купечестве, те будут положены в сорокаалтынный оклад, а кто захочет быть в козацкой или другой какой службе, довольствуясь отведенными им землями и угодьями, те будут определены по желанию. Киевский генерал-губернатор Леонтьев доносил о желании других находившихся в Польше беглых русских перейти в малороссийские Быковские и раскольничьи слободы; и относительно их последовало то же решение.
Перезывали беглых из-за границы, но принимались ли меры о сохранении жизни и здоровья остававшихся в России жителей? Лекарей было очень недостаточно, но Медицинская контора преследовала самозваных лекарей, и Сенат подтверждал ее права на это преследование. В Берг-коллегию прислана была из Медицинскойколлегии промемория, что в Москве архангельский купец раскольник Прядунов, ходя по домам, лечит людей от разных болезней нефтью, которою он сам торгует в Китае-городе близ Сыскного приказа у Троицы на Рву в казенных палатах, причем известно, что он своим неискусным лечением некоторым людям нанес вред немалый, а иные и жизни лишились; лечит он не один подлый народ, но и знатных персон без ведома и свидетельства Медицинской канцелярии в противность указам, а говорит, что по данной ему от Берг-коллегии привилегии на нефть состоит в ведомстве этой коллегии и потому Берг-коллегия прислала бы его в Медицинскую контору. Прокурор Берг-коллегии Суворов настаивал, чтоб этого купца Прядунова немедленно отослать в Медицинскую контору, но коллегия отсылать не велела. Суворов представил дело в Сенат; тот велел отослать Прядунова в Медицинскую контору, а у Берг-коллегии запросить, для чего не отослала, презревши предложение прокурора. Берг-коллегия отвечала: не только в России, но и в других северных странах не слышно, чтобы нефть добывалась, только в Персии она есть, и великую прибыль от нее тамошняя нация получает; а в России нефть сыскана старанием и собственным капиталом Прядунова недавно; коллегия позволила ему построить нефтяной завод, дала привилегию и указ производить и продавать нефть, потом коллегия позволила ему ту нефть привезти в Москву для передвойки в лаборатории, которая устроена для минеральных и всяких материальных казенных и партикулярных проб, а нефть числится в тех же минеральных материалах, и в том заводчикам всякие способы показывать и наставления по силе привилегий и указов давать надобно, и хотя он, из лаборатории вынося, нефть продавал, и то не в противность указам, ибо от этого никакого казенного ущерба нет; какой же от прядуновской нефти последовал вред и даже смертные случаи и кого именно Прядунов лечил, о том Медицинская контора не объявила, и Берг-коллегия своего ведомства людей, прежде не осмотрясь и не опознав, не должна так по глухому и неосновательному требованию тотчас отдавать и послушать прокурора, как только он предложит, и прокурору вовсе не надлежало Правительствующему Сенату представлять и в напрасное затруднение приводить, ибо по усмотрении истины и перепискою между собою Берг-коллегия и Медицинская контора могли бы согласиться, постановить и публиковать, к какому употреблению та нефть пригодна. К сему же Берг-коллегия представляет, что мазаньем этою нефтью советник Берг-коллегии Чебышов получил разгибание перстов у руки, о чем он не раз коллегии представлял и прокурор знал; генерал-майор Засецкий в руках и ногах получил движение, о чем дал и письмо Прядунову, и от других слышно, что также получили пользу от нефти, и потому не повелено ль будет Медицинскому факультету эту нефть по искусству медицины и химии экспериментовать, а Прядунову объявлено, чтоб он ее до указу никому не продавал; притом Прядунов подал в Берг-коллегию доношение, что свою нефть он в Гамбург для пробы посылал и, какова она там по пробе явилась, о том приложил присланный ему неведомо от какого доктора Миллера аттестат, и просил, чтоб его для поправления завода отпустить и впредь позволить добываемую им нефть продавать. Сенат решил дело так: Прядунова отослать в Медицинскую канцелярию и с нефтью относительно продажи конторе Берг-коллегии сноситься с Медицинскою канцеляриею. Берг-коллегия в этом деле поступила очень непорядочно: допустила Прядунова жить в палате, где ее лаборатория, и он там нефть продавал; лаборатория не для того учреждена, а для свидетельства руд и минералов; коллегия не отсылала Прядунова в Медицинскую канцелярию и требовала от нее известия, кому Прядунов вред сделал, тогда как ей не подлежало в чужие дела вступаться, не обратила внимания на представление прокурора и дерзко об нем отозвалась, наконец, и сенатского указа не послушала. За такие непорядочные поступки наложен был на членов Берг-коллегии штраф вычетом из жалованья.
Меры правительства к охране народа от лихих людей по-прежнему оказывались недостаточными, по-прежнему разбои производились в широких размерах. Назначенный для сыску воров и разбойников премьер-майор Горбунов доносил в 1749 году, что в Брянском уезде злодеи появились, войско на них нападало в лесу и взяло несколько человек с атаманом и часть добычи, в собрании их было по выходе из-за польского рубежа 14 человек; в апреле месяце из-за границы прошло в Россию 17 числа — 30 человек, 29 числа — 15, 30 — около 50, и ходят по Брянскому уезду; немалое число таких же злодеев находится за границею, сбираются идти в Россию. Это было подле границы; но скоро пришло известие от Московской губернской канцелярии, что в Московском уезде разбойники жгут обывателей в их домах и появились на Переяславской, Углицкой и Александрослободской дорогах; в 18 верстах от Москвы по Серпуховской дороге убили асессора Ладыженского в деревне его и дом его совершенно пограбили. Определенный в Вятской и Пермской провинциях для искоренения воров и разбойников секунд-майор Есипов уведомлял о появившейся на реке Вятке воровской компании и как он на нее напал и имел с нею немалую суктицыю . Сенат приказал написать Есипову, чтоб в искоренении злодеев имел крайнее старание, а впредь в доношениях своих таких речей, что имел с ворами суктицыю, отнюдь бы не писал, а писал российским диалектом. В Олонецком уезде поручик Глотов поймал немалое число разбойников, которые показали, что товарищи их живут в Каргопольском уезде в особом лесном разбойничьем стану; для поимки их Глотов послал партию, которая встретила в лесу двоих крестьян. Крестьяне эти рассказывали, что по лыжному следу дошли они до избы, из которой вышли три человека и начали звать их в избу, грозясь убить их, если не войдут; звероловы, войдя в избу, увидали ружья, рогатины, догадались, куда попали, и подслушали, что разбойники советуются их убить, чтоб не были на них языками (не донесли на них). Двое разбойников пошли в баню, а третий остался в избе; тогда один из крестьян напал на него и поколол ножом, после чего оба пошли к бане, заложили двери бревном накрепко, подошли к окну и одного моющегося разбойника застрелили из винтовки, другой начал ломиться в двери и когда вышел, то и его застрелили, переночевали в избе и утром, уходя, сожгли ее без остатка, чтоб другим ворам пристанища не было. Крестьянам этим было одному 20, другому 17 лет. Сенат приказал: сделать повальный обыск, и если миром одобрят крестьян, то отпустить их без всякого наказания. В Муромском уезде оказалось большое вооруженное собрание разбойников.
Приходили известия о разбоях особого рода. В 1749 году в Севскую провинциальную канцелярию подал прошение управляющий имениями графини Чернышевой Суходольский: крестьяне госпожи его Башкирцев, Михайлов и Кислый с товарищами, крестьянами разных сел и деревень, человек до 3000, собравшись нарядным делом, с ружьями, шпагами, рогатинами и дубьем пришли на заводы госпожи своей Чернышевой — Летажский, Лупандинский и Крапивенский, пограбили хлеба четвертей до 1000 да вина более 800 ведер, целовальников побили и разогнали; потом, пришедши в слободу Бабинец в господский дом, управителя и людей били смертно и некоторых убили, дом пограбили; то же самое сделали в селе Радогоще. Шайки все усиливаются и, ходя по селам, бьют и грабят, старост и соцких от себя определяют. Рыльский помещик Поповкин собрался с разбойническою партиею, с беспаспортными и беглыми рекрутами в числе 50 человек, пришел к помещику Нестерову в село Глиницы, произвел разбой и грабеж, причем двух человек убил до смерти. В 1750 году в Белгородской губернии была захвачена многолюдная разбойничья партия: воры и разбойники винились во многих разбоях, воровствах, сожигании людей и показали на отставного прапорщика Сабельникова, что он держал разбойную пристань, отпускал их на разбои, брал долю из разбойных денег и сам ездил на разбои. Поручик Иван Мусин-Пушкин подал жалобу, что новгородская помещица девица Катерина Дирина вместе с родным братом своим Морской академии гардемарином Ильею и родственниками дворянами Ефимом, Мелетьем, Тимофеем и Агафьею Дириными, с людьми и крестьянами в числе 50 человек приезжала в деревню его Кукино Новгородского уезда, произвела разорение и драку, причем убито было двое крестьян.
Так было в селах, преимущественно в отдаленных лесных местностях на севере и востоке и в Белгородской губернии, прежней московской украйне, издавна известной беспокойным характером своих жителей. Обратимся к любопытным явлениям в городах. Здесь иногда происходили междоусобия между частями народонаселения. Кирпичники города Коломны Митяевской слободы, 21 человек, жаловались на обиды от коломенских купцов и выпросили, чтоб дело их было рассмотрено членом от Главного магистрата и членом от Московской губернии. Но прежде решения дела приписали их к купцам в посад и отдали в команду под магистрат. Ямщики обратились снова с жалобою, что в Коломенском магистрате, которому они теперь стали подведомственны, ратманы Добычин и Бочарников, которые к ним в Митяеву слободу приезжали и с прочими купцами дворы их разбивали, их смертельно били и мучили и едва не сожгли их всех в доме, куда они скрылись в числе 27 человек, и приезжали нарядным делом, скопом и заговором, с дрекольем и пожарными крючьями, у церкви били в набат, приезжало человек до 200 коломенского купечества. Потом привезли их в магистрат, и сторож, заковывая кирпичника Колчина в ножные железа, убил его до смерти; ратманы с смертными побоями начали от них требовать, чтоб показали, что купцы к ним не приезжали, разорения и пожара не производили и Колчин в магистрате не убит, а взят был больной и в магистрате умер от воли божией; и кирпичники, видя над собою бесчеловечное мучение, подписались.
Но и подобные столкновения в городах происходили преимущественно в прежней украйне, в Белгородской губернии. Брянские купцы Григорий, Иван и Кузьма Кольцовы жаловались, что ночью напали на их брата Григория разбоем на большой Смоленской дороге брянского помещика Ивана Зиновьева люди и завезли его к помещику во двор в село Бежичи, где Зиновьев его бил и держал на цепи в приворотной избе. По просьбе остальных братьев Григорий освобожден был оттуда посланными из Брянской воеводской канцелярии, и по суду здесь разбой Зиновьева был доказан; но он, избывая следствия, не подавая жалобы в Брянске, просил в Главном магистрате на двух братьев, Ивана и Кузьму, будто бы приезжали к нему в дом и бесчестили его. По его челобитью Главный магистрат определил исследовать дело Севскому провинциальному магистрату, и, однако, дело в Севск не передано, Главный магистрат потребовал Кольцовых на суд прямо к себе, и они принуждены выслать поверенного посадского Бадулина; а между тем в Главный магистрат определен обер-президентом близкий родственник Зиновьева Степан Зиновьев. Новый обер-президент судил суд по родству: поверенного Бадулина держали в цепи и железах под караулом, и судные речи говорил он в цепи. Иван Зиновьев, сообща с коллежским асессором Афанасьем Гончаровым (который купил в Брянске верхние и нижние дворцовые слободы), начал действовать против Кольцовых: прикащик Гончарова и люди Зиновьева нападали на них в городе и хвалились убить до смерти; Зиновьев, захватя посадского Меренкова, который был поверенным Кольцовых в Брянской воеводской канцелярии, бил его немилостиво и грабил, а Гончаров жаловался на Кольцовых в Сенате, будто они приступали ко двору прапорщика Юшкова, где скрылись прикащик его и крестьяне; потом Гончаров подал в Главный магистрат прошение, что Кольцовы и с ними 700 человек купцов приступали к его конюшенному двору и стреляли из ружья по его крестьянам, вследствие чего Главный магистрат определил их забрать в Москву к следствию. Сенат велел сделать запрос в Главный магистрат обо всем деле и присутствовал ли обер-президент Зиновьев при разбирательстве дела своего родственника. Главный магистрат тянул время, отделываясь всеми средствами от подачи ответа Сенату, и вдруг обвинил Кольцовых за беспорядки по брянской таможне. Но Сенат потребовал, чтоб прежде этого нового дела Главный магистрат дал ответ по старому; тогда Главный магистрат донес, что ответ надобно писать на гербовой бумаге, а Кольцовы не являются в Главный магистрат и бумаги не дают, следовательно, ответа за недачею гербовой бумаги писать не на чем. Сенат приказал подать ответ на гербовой бумаге, купив ее на деньги Главного магистрата, который взыщет потом их на Кольцовых.
Но в то время как Главный магистрат искал гербовой бумаги, дело разыгрывалось в Брянске. Гончаров жаловался, что у него ушли крестьяне — 21 человек; прикащик Гончарова Зайцев объявил, что беглые живут в городе и, стоя по переулкам днем, нападают на других крестьян господина его, бьют и режут их рогатинами, ножами и кинжалами, отчего крестьяне находятся при смерти. Брянская воеводская канцелярия, которой велено было сыскать беглых, доносила, что военная команда от этой поимки отказалась по недостатку людей; магистрат отказался под предлогом, что у него с Гончаровым приказные ссоры по поводу Зиновьева и Кольцовых; беглые крестьяне заперлись на одном дворе, и малою командою взять их никак нельзя, хотя канцелярия и оцепила двор караулом. Караульщики донесли, что к беглым приходил поп Максимов от Архангельской церкви с братом Егором и с брянским купцом Коростиным, который нес образ, и, побывши на дворе, ушли обратно. Только что эти ушли, смотрят — идет другой поп, Секиотов, с образом от Рождественской церкви, образ несут брянские купцы Коростин и Сериков. Канцелярия поручила схватить беглых прапорщику Федосееву, назначенному для сыску воров и разбойников; прапорщик донес, что ходили к избе, но беглые, имея при себе огненное ружье, копья и бердыши, взять себя не дали и объявили, что живы в руки не дадутся; в то же время и брянских посадских выбежало человек до ста умышленно с дубьем, а от полицмейстерской конторы определенные на карауле помощи не дают, должно быть по согласию; попы и монахи проходят к беглым беспрепятственно: еще прошел с образом поп Григорий от Николы Чудотворца и два монаха брянского Петропавловского монастыря.
Явился для поимки беглых Рязанского полка капитан Махов и сделал распоряжение, чтоб легче взять крестьян, разломать заборы соседних дворов; но посадские ломать заборов не дали, и посадский Коростин с товарищами кричал, что если сам полицмейстер или воевода придут ломать их заборы, то они их самих кольем побьют до смерти или животы распорят ножами, а если капитан Махов придет с командою и хотя один кол выломает, то сам на кол посажен будет; если же кто на двор их взойдет и овощи потопчет, то голову положит. Брянская полиция с своей стороны доносила, что она потребовала от магистрата, чтобы он собрал посадских для взятия злодеев и чтоб посадские ничем не ссужали последних; магистрат отмолчался, тогда полиция прямо обратилась ко всем обывателям, чтобы подписались в слушании и исполнении предписания, но никто подписываться не стал, а беглые натаскали большие кучи каменья и песку, на крыши встащили огромные колоды и повесили на веревках: если осаждающие подойдут близко, то станут метать камнями, сыпать в глаза песком и с изб опускать привязанные колоды. Махов послал к беглым крестьянам капрала Салкова для увещания их и с вопросом, будут ли слушать указ; крестьяне отвечали, что указ слушать будут, причем объявили, что приходил к ним брянский воевода и говорил: ступайте к Гончарову, он вас бить не будет и станете жить в домах своих; а не хотите идти к Гончарову, то разойдитесь куда-нибудь, и они ему отвечали, что идти им некуда. Махов, взявши всю свою команду, пошел ко двору беглых крестьян, и, не доходя сажен ста до двора, команду оставил, и один пошел к беглым; но они на двор его не пустили и сидят все на крышах и у заборов стоят на примощенных лавках, почему принужден был стоять на улице и увещевал, чтоб отдались, в противном случае поступит с ними, как с противниками указов, говорил более часа, но те никакой склонности не показали, а кричали страшно, зверским образом. Тогда он велел приступить команде и читать копию с сенатского указа; крестьяне выслушали и крикнули, что указ воровской, Сенат указ своровал и дал Гончарову за великие деньги и генерал команду дал за деньги же, взявши с Гончарова до 2000 рублей, да и он, капитан, взял до 100 рублей или и больше; и приступили они, крестьяне, к забору с ружьями, рогатинами и бердышами и кричали, что если команда будет их брать и хотя одного человека поворошит или забор велит ломать, то они всех перестреляют и переколют, а если силы их не будет, то сами себя перережут, а живыми в руки не дадутся.
Махов для устрашения беглых велел у соседних посадских обывателей разобрать заборы; но хозяева домов разбирать заборов не дали и таким же свирепым образом на Махова и команду его кричали, если хотя за одну заборню тронутся или по огородам их пойдут, то всех побьют до смерти. И, опасаясь, чтоб команды не побили до смерти, Махов разбирать заборов не велел. Беглых на дворе было человек 50 да позади их двора на огороде посадских с кольями и дубьем человек до 300, а прочие, стоя на улицах и на кровлях домов своих, кричали необычайным образом, угрожая бить команду до смерти. Махов, увидав сообщение посадских с беглыми, принужден был с командою отступить и поставил по концам улицы с двух сторон двора, где сидели беглые, караул. Нужно было бы поставить караул на дворе Коростина, где колодезь, из которого беглые брали воду, но Коростин и посадский Мамонов с товарищами кричали, что, кто взойдет на двор Коростина, тот будет убит. 300 человек посадских не дали поставить караула и сзади двора, говоря, что пришли не команде помогать, но охранять свои огороды. Махов доносил, что находится с командою своею в превеликом страхе и ежеминутно ожидает нападения; крестьян можно взять целою ротою, и то если посадские не вступятся. Гончаров подал просьбу в Сенат на послабление Брянской воеводской канцелярии: она выпустила двоих его беглых крестьян, которые бежали за границу; канцелярия сделала это по злобе, ибо ей не велено ведать его вотчин; Брянский магистрат и жители Брянска беглых его крестьян держат у себя и не отдают; и оставшимся его крестьянам делают всякие обиды и разорения, нигде проходу и проезду не дают; беглые, засевшие в Коростине улице, называют свое воровское собрание комиссиею. Брянчане, по его словам, привыкли противиться указам и сами хвалятся: у нас многие комиссии и капитан Шпорейтер с командою если б в городке не отсиделся, то был бы без головы, и то дело так изволочилось, и многие комиссии, поволочась, отстали. Сенат по этим донесениям и жалобам велел Военной коллегии послать в Брянск штаб-офицера и если крестьяне не сдадутся, то поступить с ними как со злодеями, но только в самой крайней нужде.
Здесь представляется нам в обширных размерах столкновение между сословными частями городского народонаселения, в других местах встречалось такое столкновение в меньших размерах: так, в Серпухове титулярный советник Казаринов приходил многолюдством на двор купца Серебреникова, разломал забор, порубил садовые деревья, разломал баню и овладел огородною землею. В Белгороде мы видели сильное столкновение между купцами по поводу выборов в магистрат, причем Главный магистрат был обвинен Сенатом в неправильных действиях и штрафован. Скоро Главному магистрату представился случай привлечь к следствию враждебного ему президента Белгородского магистрата Андреева. Белгородский купец Степан Прокопов подал жалобу: вместе с купцом Есиповым требовал он в Белгородском магистрате установленного законом свидетельства к подряду на поставку провианта в днепровский магазин. Но президент Андреев с товарищами, злобясь на них за то, что они были в числе тех, которые не соглашались на избрание Андреева и товарищей его в магистратские чины, отреклись дать требуемое свидетельство, разве просители дадут им за него большую взятку; тогда они, Прокопов и Есипов, принуждены были дать пять векселей: на имя президента Андреева — в 500 рублей, бургомистра Денисова и троих ратманов — на каждого по 50 рублей. Давши взятку, Прокопов и Есипов донесли об этом в Главный магистрат и просили об исследовании. Главный магистрат жаловался также на Андреева, что он членов Главного магистрата называл государственными ворами. Сенат велел исследовать дело в комиссии о фальшивых векселях.
Мы видели, как недоставало в России рабочих сил, как они потому были дороги; казна и частные промышленники перебивали друг у друга рабочих, и по этому случаю Нижегородский магистрат был изобличен в насильстве. Одного из работников, нанявшихся для отправления корабельных лесов, президент Нижегородского магистрата Жуков бил батожьем нещадно, другого вытолкал в шею из магистрата; когда били работника, то приговаривали: не нанимайтесь на лесные, нанимайтесь на промышленные суда! Чтоб застращать посадских людей, отклонить их от найма на лесные суда, Жуков нанявшимся на последние давал паспорты с прописью, что им в работе быть только на лесных судах и никому другому их в работу не принимать. Жуков за это присужден был к уплате 180 рублей штрафа, бурмистр — 120 рублей, ратманы заплатили по 50, земские старосты — по 25.
Воеводам трудно было уладиться с полициею; две силы сталкивались. Симбирскйй полицмейстер жаловался, что воевода Колударов вступает в полицейские дела, приказывает полицмейстера и команду его ловить, грозится его, полицмейстера, бить кошками и людей его ловить и в тюрьму сажать и платье с них велит обирать; рассыльщики Колударова полицейскую команду бьют без всякой причины, и он, полицмейстер, ездить для исправления своей должности боится, чтоб по старости его не изувечили; полицейской должности править некому, ибо осталось команды три человека, и те стары и дряхлы; а подьячий один, и тот престарел и слеп, копиистов и пищиков нет, а вольным ходить для письма в полицейскую контору воевода запретил. Полицмейстер терпел притеснение от воеводы, а воеводе доставалось иногда от другой силы. В Севске товарищ воеводы Борноволоков занимался в канцелярии делами, как вдруг присылает к нему генерал-майор Караулов, находившийся в городе для рекрутского приема, и велит явиться к себе; Борноволоков отвечает, что занят важными делами и потому благоволил бы генерал требовать по указному порядку от провинциальной канцелярии письменно или хотя и словесно, по чему надлежащее исполнение последовать непременно имеет. Тогда Караулов прислал за ним двоих унтер-офицеров с угрозою, что если не пойдет, то пришлет команду вытащить его под караулом. Борноволоков пошел и был встречен ругательствами, с него сняли шпагу и повели рынками и по улицам в торговый день, в пятницу, в батальонную канцелярию. Сенат велел судить Караулова военным судом.
От описываемого времени дошло до нас известие, в каких домах жили губернаторы и воеводы; из описания этих домов мы можем получить некоторое понятие об обширности и удобствах городских жилищ в России в половине XVIII века. В 1749 году Камер-коллегия подала мнение, что в губернских городах для губернаторов строить дома о 8 покоях и зал был бы между углов 10 аршин, а прочие покои — от 8 до 6 аршин, три или две избы людских, поварня, два погреба — сухой и ледник, баня, сарай для экипажей, конюшня о 12 стойлах, канцелярия о 8 покоях; в провинциальных городах воеводам дома строить о 5 покоях, а в приписных — о 4. Сенат согласился.
В описываемое время правительство должно было иметь дело с движением рабочих на одной из самых значительных фабрик. В 1749 году содержатель суконной фабрики Ефим Болотин с товарищами объявил, что рабочие в числе более 800 человек неизвестно с каким умыслом оставили суконное дело и работать не хотят. Мануфактур-коллегия спросила оставшихся при деле рабочих о причине; те объявили, что не знают: заработные деньги все получают по указу сполна, без удержания, и работу фабриканты дают беспрерывно, на фабрике 170 станов, при них в работе находилось более 1000 человек. Коллегия всем присутствием отправилась на фабрику для увещания; но возмутители объявили, что они об обидах от фабрикантов и беспрестанных жестоких наказаниях подали прошение императрице и пока указа не последует, до тех пор на работу не пойдут. Все увещания остались тщетны. Тогда пятерых заводчиков мятежа высекли кнутом; но и после этого рабочие объявили, что в работу не пойдут; пошло только человек 20, потом вступило в работу еще 286 человек; но в бегах осталось 586. Сенат приказал: заводчиков смуты бить кнутом и сослать в Рогервик, других бить плетьми и принудить к работе. Через несколько времени Болотины, ставившие в казну по 100000 аршин сукна, объявили, что теперь больше 80000 поставить не могут, ибо по причине московских пожаров долгое время работы не было, сгорел дом Суровщикова, где производилась часть суконного дела, да и на всей их суконной фабрике за уборкою материалов и припасов от пожара в кладовые палаты, и за разломанием некоторых деревянных строений, и вследствие того, что у многих мастеровых людей сгорели дома, работы не производились; кроме того, они терпят недостаток в людях, ибо после ревизии убыло у них по разным случаям более 200 человек. Они узнали, что в гарнизонных школах в Москве и по городам солдатских и зазорных детей немалое число, из которых многие не только к военной экзерциции, но и к словесному учению непонятливы, а жалованье и содержание им производится; поэтому они, Болотины, требуют, чтоб повелено было из этих школ до 400 человек учеников начиная от 12 лет, которые еще для службы молоды, определить к их суконной мануфактуре; они будут получать здесь задельные книги, и, когда достигнут 25 лет и годны будут в военную службу, тогда их в нее определить. По справке оказалось в Московской гарнизонной школе (которая разделялась на словесную и письменную науку) 300 человек да сверхкомплектных 545, и от 400 человек, отданных на фабрику, будет казне прибыли ежегодно 2841 рубль. Сенат согласился.
В конце 1749 года императрица приказала Сенату взять ведомости от всех шелковых фабрикантов, могут ли они выделать на своих фабриках достаточное количество товара, так что можно было бы обойтись без вывоза шелковых материй из-за границы, потребовать ведомости также о золотых и серебряных галунах. Сенат донес, что русские фабриканты обязываются делать бархатов травчатых и гладких — 4590, косматых — 1680 аршин, итого 6270; штофов цветных — 9000, гладких — 17080, грезетов — 49477, свистунов — 10500, тафт травчатых и гладких — 41267, гродетуров травчатых — 400, подкладок — 500, коноватов персидских — 1050, кутней персидских — 600, лент разных сортов — 196846 аршин, чулков — 100 пар, платков разных цветов — 49244, кружев персидских — 200 косяков. По справке обнаружилось, что таких шелковых иностранных товаров по всем российским гаваням в привозе было в 1746 году: бархатов гладких в кусках — 15722, следовательно, лишнего 9452 аршина, штофов — 28887, лишнего 2807 аршин; грезетов — 31492, меньше 17985; свистунов — 4880, меньше 5620; тафт — 47965, больше 6290; гродетуру — 17028, больше 16628; лент с золотом и серебром — 3 пуда 1/2 фунта; кружев — 16 кусков, многим меньше; платков — 14976 дюжин и 4 штуки да флеровых с золотом и серебром 79 платков, больше 10800, 72 дюжины и 4 штуки; чулок — 690 дюжин с половиною, больше 681 дюжина; в 1747 году в привозе эти шелковые товары были против 1746 года гораздо меньше, а именно: бархатов — 5655 аршин, штофов — 13846, грезетов — 15902, свистуну — 40 аршин, тафт — 13889, гродетуру — 9106 аршин; лент только флерентовых — шесть кусков да цветных и флеровых — 7 фунтов 56 золотников, а платков и кружев в привозе уже не было, чулков — 63 дюжины. Фабриканты плащильного, волоченого и пряденого золота и серебра объявили, что могут удовольствовать Россию без привоза иностранных произведений. Сенат решил представить императрице эту ведомость с следующим своим мнением: запретить привоз тех продуктов, которых производится в России достаточное количество; остальные привозить к одному Петербургскому порту, чтоб узнать, сколько тех шелковых товаров еще надобно. Так как указ Петра Великого от 31 января 1724 года о присылке в Сенат ежегодных рапортов о состоянии фабрик и образцов делаемых на них товаров не исполняется, то послать в Мануфактур-коллегию указ о неотменном его исполнении и потребовать отзыва, для чего не исполнялся, для положения штрафа на Мануфактур-коллегию. По просьбе шелковых фабрикантов велеть Сибирскому приказу вывозить из Китая сырец при казенном караване и отдавать в Мануфактур-коллегию, которая должна отдавать его на русские фабрики за наличные деньги, а не в долг.
По поводу знаменитой ярославской фабрики Затрапезного вскрылось дело, любопытное по отношению к нравам времени. Фабрикою заведовал майор Лакостов, зять умершего фабриканта Ивана Затрапезного, и заведовал ею только до совершеннолетия малолетнего шурина своего Алексея Затрапезного, которого он, по его выражению, определил к наукам для немецкого языка и арифметики. Меньшая дочь покойного Ивана Затрапезного вышла замуж за шелкового фабриканта Данилу Земского, который вскоре после женитьбы своей начал подкапываться под Лакостова; тот подал жалобу в Мануфактур-коллегию, что Земский шурина своего Алексея Затрапезного от учителя Жилкина из школы украл, вместо честных наук купил ему голубей, держал его в доме своем в праздности и играх два месяца, возил его в Ярославль и, отлуча от наук, велел его там оставить без всякого призрения; юноша стал развращенным и непристойным, в самой пагубной праздности ходя по улицам в непристойной одежде, а иногда в балахоне, играл с фабричными ребятами в бабки. Тот же Земский в приезд свой в Ярославль на порученную Лакостову мануфактуру заводил между людьми смуту, чтоб мастера Лакостова не слушали, тещу свою Затрапезнову привел к тому, что она с того времени говорила: «Все Данилушкино»; а теща эта не в своем уме, что известно и Мануфактур-коллегии. В 1744 году по общему согласию другого свояка, Балашова, жены его и третьей свояченицы, вдовы Сусанны Болотиной, и по просьбе самого шурина Алексея Затрапезного Лакостов опять определил его к наукам, послал в Нарву, а в 1747 году перевел в Ригу. Земский отправлял нарочно человека своего в Нарву и Ригу, чтоб вторично украсть шурина или выманить, послал воровское письмо от имени тещи, которая писала, чтоб без благословения ее не ездил за море, куда хочет послать его Лакостов.
Относительно печального состояния тещи своей Лакостов ссылался на Мануфактур-коллегию. Действительно, в этой коллегии находился рапорт асессора ее Меженинова об осмотре фабрики Затрапезнова: на фабрике товаров и наготовленных для их производства материалов много, но покойного Затрапезного вдова в постоянном своем пьянстве сильно вредит фабрике: запрещает мастерам повиноваться зятьям своим Лакостову и Балашову, называя их людьми посторонними и твердя, что настоящий господин фабрики — это ее малолетний сын и потому она имеет над ними власть; мастера, заискивая ее милости, пьют постоянно с ней вместе и от этого не так исправно исполняют свои обязанности, а рабочие люди находятся в таком бесстрашии, что при нем случилось у них и смертное убийство; на приходящих для покупок на фабрику всяких людей вдова Затрапезного мечется как бешеная, потому что всегда пьяна, кусает, дерет, кидает ножами, вилками и всем, что попадется под руку, и таким образом мешает приходить на фабрику, да и сам он, Меженинов, спасен был от ее побоев только помощью затя ее Балашова, ибо она удивительную имеет силу. При нем же приезжал на фабрику сын ее и разглашал, будто бы фабрика отдается третьему зятю, Даниле Земскому, и мать его от великой любви к этому зятю своему беспрестанно повторяет: «Все Данилушково!» А молодой Затрапезнов хотя по дурному воспитанию своему и по природе очень глуп, однако Лакостова и Балашова ругать и Земского хвалить твердо навык. Несмотря на это донесение Меженинова, Мануфактур-коллегия решила оставить без внимания жалобу Лакостова на Земского по поводу писем к молодому Затрапезнову в Ригу, ибо эти родственные письма с приглашением приехать на свидание ничего преступного в себе не заключают, вымыслов и подлогов и Лакостову обиды никакой нет, а если Земской мешает ему в управлении мануфактурою, то он бы прямо жаловался на это, не примешивая посторонних дел; Затрапезный же в таких уже летах, что может сам жаловаться на Земского, да и не видно ниоткуда, почему бы Лакостов должен был иметь большее влияние на него, чем другие родственники. Тогда Лакостов перенес дело в Сенат, который решил, что Мануфактур-коллегия поступила неправильно, не дав суда Лакостову с Земским, ибо в прошении первого указаны были преступные поступки второго, именно выкрадывание шурина от учителя, и возбуждение фабричных, и письма в Ригу действительно составные, воровские; определено за это в Мануфактур-коллегии взыскать штраф в 500 рублей.
Относительно промышленного и торгового значения Ярославля замечательна следующая просьба, поданная ярославскими и других городов купцами Кузьмою Зеленцовым с товарищами, всего 54 человека: при Петербургском порту главный торг юфтяный, а ярославское купечество исстари занимается кожевенным промыслом, оно же привозит к Петербургскому порту воск, щетину и русаков, т.е. невыделанных зайцев, на большую сумму; только от непорядочных браковщиков-иноземцев купечество приходит в упадок, потому что браковщики все иноземцы, и присяжные ль они или неприсяжные, того русское купечество не знает, да и тех иностранные купцы посылают не по очереди, не по выбору, по своей воле, который браковщик угождает им, тот и бракует, и от русских купцов о неправильном браке представления и спору как иностранные купцы, так и браковщики не принимают. При таком непорядочном браке бедный продавец принужден терпеть и дает браковщику волю, чтоб он, мстя за справедливое представление, еще более не охуждал товара, да и для того, когда иностранный купец купит юфти у многих русских продавцов, а за уменьшением числа браковщиков всего товара скоро не перебракует и, в то время как идет брак, привезут к порту еще юфти, или, по заморским известиям, цена упадает, тогда иностранные купцы прикажут браковщику забраковать ту юфть, которую они купили высокую ценою; бедные продавцы принуждены поневоле иностранного купца удовольствовать сбавкою цены; если же продавец не захочет цены уменьшить и станет продавать другим иностранным купцам, по согласию их между собою другой иностранный купец забракованного товара как негодного не покупает и длит время, чтоб получить наибольшую сбавку цены, вследствие чего продавцы должны с горестью продавать, делая немалые уступки. Если же русский купец станет торговать их заморские товары да упомянет, чтоб товар перебраковать, то, как только услышит иностранный купец это слово, сейчас вышлет покупщика вон из анбара, и сделается ему на будущее время неприятелем, и во многие конторы объявит об нем, чтоб ему не продавали, и так пред русским спесиво себя ведут, что о правде слышать не хотят; особенно разоряют небогатых русских купцов, которые берут у них иностранные товары в долг с великими в ценах передачами и обязываются русские товары ставить по контрактам низкими ценами, отчего многие лишились промыслов своих и впали в неоплатные долги. Петербургские и других городов купцы Солодовников с товарищи в прошении своем написали, чтоб браковать юфти знающими людьми, и представили петербургских купцов Белякова и Вавилова, не справясь с знатными купцами и кожевенными промышленниками, и определили за брак юфтей платить русским купцам по 2 копейки с пуда, а не так, как при браке пеньки и льна браковщики получают половину с русских и половину с иностранных купцов, и от такого учреждения с обеих сторон безопасность. Коммерц-коллегия определила Белякова и Вавилова браковщиками; но они люди незнающие, объявляют негодную кожу с дырами, но на кожевенных заводах всякая кожа делается с дырами, и без того обойтись нельзя. Потому ярославские купцы просили Сенат рассмотреть дело, Белякова и Вавилова отрешить и вместо них определить из ярославского купечества Григория Истомина, знатного мастера, да в товарищи к нему ярославского купца Швылева, а к ним двоих иноземцев и привести всех их к присяге; кроме того, прислать на Гостиный двор члена Коммерц-коллегии или портовой таможни, собрать браковщиков и русских юхотных купцов и сообща учредить юфтям брак порядочный; также учредить брак и прочим иностранным и русским товарам, давши браковщикам инструкцию. Сенат приказал: быть браковщиками юфти Истомину и Швылеву, привести их к присяге, дать инструкцию и сделать все так, как просили ярославские купцы.
Редко которая коллегия не чувствовала власти Сената, отменявшего ее решения и налагавшего денежные штрафы за неправильные, по его мнению, приговоры. Прокурор Юстиц-коллегии Жилин донес, что в некоторые дни присутствующие съезжаются в разные часы и, хотя все в собраний бывают, только следственных дел не слушают, а читают сами положенные пред ними журналы по делам о переносе из города в город и о записке духовных, и в этом читании почти все время проходит, пока ударит час выходить всем из коллегии; иные подпишут прочтенные журналы, а другие оставляют без подписания, и затем следственные дела поныне остаются без решения, да и от челобитчиков происходят в нерешении дел беспрестанные докуки. Сенат послал в коллегию принести неподписанные журналы; посланный, возвратясь, объявил, что в коллегии присутствующих никого нет; тогда Сенат послал капитана сенатской роты с приказом, что когда присутствующие в коллегию съедутся, то за поздний приезд держать их под караулом безысходно. Советник Юшков объявил, что опоздал, потому что в его доме потолок провалился. Сенат приказал: по такой законной причине освободить его из-под ареста.
В Духовной коллегии, в Св. Синоде продолжались также несогласия между членами и обер-прокурором. В 1749 году князь Шаховской писал императрице: «Я не премолчевая со оными членами о том, что, когда, усмотря по Божеским и вашего импер. величества законам в неисполнении оставленное ими не по силе тех производимое, спорю; за то часто не токмо на меня сердятся и многими словами персонально оскорбляют и заочно, уповаю, и жалобы на меня произносят. И тако мне против многих спорить, определенному и разными опасностями окруженному, единое только есть спасение и покров правосудие и милость вашего импер. величества. А мне б то была наивысочайшая милость, когда б мои поступки и для соблюдения вашего импер. величества интересов ревностные домогательства и с синодальными членами не заедино их жалованье и доходы, но также за упущение экономических порядков и за раздачу в великовотчинные архиерейские домы и монастыри на строение без надлежащего прежде о доходах и остатках отчета более 40000 рублев из казны вашего импер. величества денег и за несобирание в Синод оставшихся в епархиях и монастырях после духовных персон пожитков (в коем числе одних денег и червонных более 20000 рублев находится) и по прочим таковым же делам споры и против всех приносимых на меня жалоб персонально пред очьми вашего импер. величества при них самыми делами доказать и оправдаться позволено было».
Шаховской мог указывать также на медленность Синода в исправлении и издании Библии, медленность в деле, которое особенно занимало Елисавету как завещанное отцом. Мы видели, что исправление Библии было поручено архимандриту Илариону. Оказалось, что в Феофилактовской (Лопатинского) исправленной Библии во многих главах и стихах текст с текстом старой печатной Библии и ни с какими греческими кодексами не согласен, иные стихи переменены, другие дополнены или убавлены и главы некоторые начинаются не оттуда, откуда по греческим кодексам должны начинаться, а по указу Петра Великого велено именно эти несогласия исправить согласно с греческим переводом 70 толковников. 17 ноября 1746 года определили: перемены речей у Феофилакта выносить на брег (на поля), а старые речи писать в тексте на ряду; что же касается до перемены в разуме, также прибавки или убавки стихов или перемены глав, то смотреть на сделанные выписки из разных греческих кодексов, а если сыщется хотя в одном кодексе так, как в старой печатной, то оставить так и в том разуме, как в старой печатной, а если ни в одном из греческих кодексов не сыщется так, как в старой печатной лежит, то представлять на рассуждение Синода. 9 января 1747 архимандрит Иларион подал доношение, что усмотрел он много в старопечатной Библии таких речей и целых стихов, которые противны новоисправленной Библии, а исправить то по надлежащему невозможно, и притом, объявляя о своем греческого языка незнании и что он глазами, трудясь при чтении той Библии, ослабел, просит от того библейского труда увольнения в Воскресенский монастырь, где ему, будучи настоятелем, и жалованье, ныне на библейский труд даемое, производить. Синод определил Илариона уволить, а из Киева вызвать двоих иеромонахов, знающих греческий язык. В экстракте о библейском деле, поданном императрице, в конце находится замечание, должно быть обер-прокурорское: «И тако Св. Синода члены от порученного им именными ее императорского величества указами библейского исправления сами отбыв, разным персонам оную поверяя, за разными же сумнительствы оное дело бесконечно продолжают, и жалованье вотще употребилось. А когда и означенные киевские монахи одни токмо без искуснейших к тому из синодальных членов исправление Библии учинят, то по примеру вышеозначенных перемен чаятельно, что паки и потом сумнительствы еще какие изобретут».
Иеромонахи начали исправлять Библию; показалось долго, и 1 марта 1750 года Синод получил указ: печатать без всякого отлагательства. 10 июля началось печатание; 8 сентября новое требование, чтоб Синод подал ведомость, в каком положении находится печатание Библии? Синод доложил, что начавшееся 10 июля 1750 года печатание производилось без перерыва; что же касается того, в какое время все пророческие и маккавейские книги могут Синодом быть освидетельствованы и исправлены, того показать точно не можно, ибо хотя Синод о сем и беспрестанное попечение имеет, но понеже многотрудные в них находятся к разобранию места, каковые наипаче состоят в пророчествиях, к тому же в Синоде сверх того библейского исправления завсегда происходит слушание и других многих текущих и неотлагаемого решения требующих дел, не упоминая о епаршеских.
Из дел, слушанием которых занимался Синод, заметим следующие: тверской архиепископ Митрофан жаловался на обиды, причиняемые духовенству светскими людьми: 1) ржевский воевода Венюков избил батогами дьякона Преображенской церкви Барсова; следствие провинциальною Тверскою канцеляриею произведено, но решения нет; 2) майор Свечин священника Тимофеева бил по щекам и проломил голову тростью, о чем провинциальная канцелярия до сих пор следствия не произвела; 3) полицмейстер Тархов пономаря Григорьева велел бить плетьми, сам бил тростью и едва оставил жива, следствия не произведено; 4) ржевский помещик Юрьев бил батогами приходского своего священника, отчего тот и умер; началось следствие, Юрьев бежал и до сих пор не сыскан; 5) Ржевского уезда вотчинник капитан Новокщенов с людьми и крестьянами приехал к священнику, бил его, жену и детей дубьем и кольем, одного сына увез и держал пять дней скована; 6) Кашинского уезда села Фроловского вотчинник гвардии поручик Фамендин священника за невенчание людей его без венечных памятей бил по щекам и дубиною и принудил венчать; 7) Старицкого уезда помещик прапорщик Поликарпов принуждал священника венчать крестьянина с десятилетнею девочкою и за неисполнение пришел с людьми в дом его, грозясь убить; священник спрятался; тогда Поликарпов велел разломать его избу, имение все пограбил, дочь и сноху его травил собаками. В ведении Синода Сенату по поводу этих жалоб было выставлено, что в светских командах по консисторским промемориям следствий не производят, а принуждают обиженных с обидчиками вступать в суды по форме и за теми делами волочиться; а обиженные духовные особы представляют, что они в суды вступать, бумагу гербовую давать и за делами волочиться по скудости и земледельству не в состоянии, особенно же за отлучкою их от церквей в отправлении службы божией и мирских треб последует остановка. Сенат решил: поступить во всех этих делах по силе указов, а требование Синода, чтоб обиженных не привлекать к суду по форме, исполнить невозможно.
Синод обвинял и Главный магистрат в потачке раскольникам. В 1749 году Синод сообщил Сенату, что в городе Ржеве-Володимерове раскольники выбрали бургомистром в магистрат купца Чупятова, который хотя в явный раскол и не был записан, но жил с отцом своим, записным раскольником, в одном доме и тайно держался раскола, ибо в церковь никогда не ходил. Главный магистрат утвердил Чупятова, который своих родственников и прочих злых раскольников всячески защищает и живущих у них пришлых учителей прикрывает. Сенат велел послать в Главный магистрат указ об отрешении Чупятова. Но в следующем году по тому же поводу Синод жаловался опять на Главный магистрат, Тверской магистрат, Тверскую и Ржевскую провинциальные канцелярии: во Ржеве при ревизии записались вновь в раскольники 187 человек и крестили многих православных; детей своих, крещенных православными священниками, учат своим ересям, в домах своих имеют потаенные мольбища и держат у себя учителей — раскольнических старцев, стариц и бельцов с Ветки и из других мест; хотя в 1746 году, в бытность в Ржеве архиепископа Митрофана, некоторые по его увещанию и показались склонными к обращению, но предводителем своим Андреем Свешниковым от того были удержаны; хотя этот Свешников вместе с купцом Кудряевым и другими и были присоединены к православию, однако опять возвратились в раскол и, ходя по другим городам и уездам, рассевают лжеучения и развращают простой народ. К защите своей они отыскали средство в Главном магистрате, который подтвердил указом Тверскому магистрату не отыскивать их и не отдавать к следствию в консисторию, вследствие чего подьячие и канцеляристы Ржевской воеводской канцелярии держатся раскола, несмотря на то что таким по указам у дел быть не велено. В 1747 году было послано из консистории отыскать раскольничьих учителей в деревнях Старицкого уезда Чурилове и Васильевской, но бургомистр, записной раскольник Константинов, имеющий у себя раскольничью пристань, вместе с крестьянами смертно прибил и ограбил этих посланных и отбил взятую ими женщину с раскольническими лжетайнами, а Тверская провинциальная канцелярия ничего за это не сделала.
Другие вести о расколе приходили с севера; в Устюжском уезде из Белослуцкого стана из разных деревень сбежали тайно ночью крестьяне, записавшиеся по последней ревизии в раскол и не записавшиеся, всего 53 человека мужчин и женщин. За ними погнался прапорщик с солдатами, крестьянами и присланными из консистории священниками; он нашел беглецов в одном скиту, в котором с прежними беглецами набралось более 70 человек. Беглецы из окна переговаривали с священниками и на все увещания их отвечали: «Зачем приехали, то и творите, а у нас намерение положено одно, какое — сами знаем». Прапорщику прислан был указ: не брать беглецов приступом, чтобы не сожглись; но беглецы и без приступа зажгли скит и сгорели в нем все.
Предметом синодских занятий была также цензура книг. За неимением новых книг разбирали старые, и в 1749 году велено было отбирать книгу «Феатрон, или Позор исторический», переведенную с латинского Гавриилом Бужинским и изданную в 1724 году. В следующем году по именному указу взяты были из таможни объявленные в ней купцом Бузанкетом фарфоровые вещи в томпаковой оправе наподобие гусиных яиц, 14 штук, с изображением на них страстей Христа-Спасителя, Богоматери и св. угодников, которые к употреблению в них никаких мирских вещей неприличны; императрица приказала отдать их Бузанкету обратно с таким подтверждением, чтоб он не продавал их ни в Петербурге, ни в других местах Российского государства под тяжким штрафом, отправил бы их за границу и впредь с такими изображениями никаких вещей, сосудов и прочих, которые кладутся в карманы, на столы, употребляются для стенных уборов, он и другие купцы отнюдь не выписывали и не вывозили.
Члены Синода по-прежнему были из малороссиян; духовник императрицы протоиерей Дубянский был малороссиянин; фаворит Разумовской был также малороссиянин. Мы уже говорили, что главным достоинством Елисаветы, несмотря на вспыльчивость ее в отдельных случаях жизни, было беспристрастное и спокойное отношение к людям, она знала все их столкновения вражды, интриги и не обращала на них никакого внимания, лишь бы это не вредило интересам службы; она одинаково охраняла людей, полезных для службы, твердо держала равновесие между ними, не давала им губить друг друга. Этому спокойному, беспристрастному отношению императрицы к людям кн. Шаховской обязан был возможностью сохранять свое трудное место, несмотря на сильную набожность императрицы, несмотря на то что иностранцы уже кричали о чрезвычайном влиянии, данном Елисаветою духовенству, несмотря на то что малороссияне должны были находить себе заступника в фаворите-малороссиянине. Но понятно, что там, где интерес малороссиян и Малороссии не сталкивался ни с какими и ни с чьими другими интересами, Елисавета охотно должна была выслушивать представления фаворита и охотно делать все то, что могло содействовать благосостоянию страны, откуда он был родом.
Мы оставили Малороссию пред восшествием на престол Елисаветы, когда главным правителем страны был генерал Кейт. Мы видели, что Кейт намекал Остерману, что надобно воспользоваться нерасположением малороссиян к великороссиянам и в число великороссийских членов управления ввести немца. Но план не был приведен в исполнение: Кейт скоро понадобился в Петербурге, и Остерман назначил главным правителем Малороссии своего приверженца из русских известного Ив. Ив. Неплюева. Но и Неплюев недолго пробыл в Малороссии. В конце октября 1741 года приехал он в Глухов, а 3 декабря приехал туда генерал Бутурлин с манифестом 25 ноября о восшествии на престол Елисаветы; Бутурлину было велено сменить Неплюева, отправить его в Петербург, а самому остаться правителем Малороссии впредь до нового распоряжения. Старшина и полковники поднесли за это известие Бутурлину 2000 рублей и выбрали троих депутатов — Апостола, Марковича и Горленко — для отправления в Петербург ходатайствовать по малороссийским делам пред новою императрицею. В январе 1742 года депутаты отправились и наняли себе в Петербурге квартиру — пять каменных палат в верхнем этаже за 14 рублей в месяц; извощик с парою лошадей стоил 40 алтын в день, сани и упряжь свои. Первые визиты были к генералу Ушакову, продолжавшему заведовать Тайною канцеляриею, и к канцлеру князю Черкасскому. Затем следовали другие вельможи, из которых только князь Александр Бор. Куракин, любивший сильно попировать, угостил депутатов, «напоил и накормил с особливою своею похвальною склонностию». Только на четвертый день депутаты были по службе у Алексея Григорьевича Разумовского, камергера, нашего малороссиянина. На шестой день после обеда были во дворце и имели аудиенцию у ее импер. величества. Государыня изволила стоять в присутствии дам и господ. Привет говорил пан полковник лубенский Апостол; на привет ответствовал тайный советник барон Миних, обнадеживая милостию монаршею весь народ и партикулярно депутатов. После того допущены были к ручке ее величества.
Депутатов ласкали, часто приглашали по вечерам во дворец на оперы, «где девки италианки и кастрат пели с музыкою». Бывали у земляка Разумовского, у которого выпивали по 10 бокалов венгерского; ездили в Академию покупать книги, смотрели Кунсткамеру, глобус, библиотеку и другие диковинки; в Академии же были на лекции: профессор физики Крафт многие делал при них опыты стеклами зажигательными чрез микроскопиум композитум, чрез зажигательные планы, принз метальный и деревянный, чрез барометр и гидрометр. Ездили смотреть слонов, львиц, бобров полосатых, медведей белых и других зверей и птиц.
Насмотревшись этих диковинок в новой столице, малороссийские депутаты в марте месяце поехали в Москву присутствовать при коронации. Здесь на третий день по приезде отправились в Немецкую слободу во дворец к Разумовскому, который напоил их венгерским. Потом опять ездили во дворец к Разумовскому и удостоились быть у ручки ее величества и милостивые слова слышать и подпили; вечерять отправились к отцу-духовнику, также своему малороссиянину. В Москве по поводу коронации начались увеселения при дворе: депутаты ездили во дворец и были на опере в оперной зале, где в изъяснение милосердых квалитетов ее величества репрезентовалась история о Тите, императоре римском, и составленной на него конжюрации чрез Сикстуса и Лентулуса с поущения Вителлии, дочери убиенного Вителлия, которым всем оный император простил. Сие представление украшено было декорациею лесов, площадей, облаков при преизрядном пении и при танцах экстраординарных. Но для малороссиян были особенные удовольствия: Разумовский пользовался случаем, чтоб погулять с своими: сосватается его дворовый человек на дворовой девушке — Разумовский позовет своих на малороссийскую свадьбу, и подопьют. Воротятся депутаты вечером домой, а там уже ждут их дворцовые — слепой бандурист и певчие, и начнется куликанье. Поедут к архиерею черниговскому, тверскому, все это свои же, и покуликают довольно. И у себя депутаты могли поить и кормить гостей: к ним из Малороссии приходили обозы, привозили горелку двойную, анисовую, вишневку, тютюн, сало, ветчину, гусей, уток, индюков, пшено, свечи восковые и сальные, розу-варенье, прянички, сыры, пригоняли волов, овец. Не все куликали: ездили в Сенат, подавали просьбы по общим и частным делам, ездили к почтмейстеру, вносили по 18 рублей, чтоб в следующем году получать газеты французские, амстердамские, подговаривали иноземцев для обучения детей немецкому и латинскому языкам за 35 рублей в год.
Так провели малороссийские депутаты в Москве 1742 год, в конце которого отправились домой. А между тем Разумовский не был празден. Еще 15 декабря 1741 года Елисавета в свое присутствие в Сенате указала иметь рассуждение, какое малороссийскому народу сделать облегчение в податях и в прочем, чтоб он мог поправиться от убытков, претерпенных в бывшую турецкую войну вследствие пребывания у него большого войска. 21 мая 1742 года генерал-прокурор предложил следующие средства облегчить Малороссию: проезжие ничего не должны брать даром, сами не должны ставиться на квартиры, а брать, какие отведет им местное начальство. В 1739 году Генеральная войсковая канцелярия запретила прежде бывший переход крестьян с места на место под предлогом, что от этого много народу уходит за границу: теперь этот переход позволить, но смотреть накрепко, чтоб побегов за границу из Малороссии из слободских полков не было. Почты, учрежденные во время турецкой войны, свести, а содержать только одну — от Глухова по Киевскому тракту. Доимку снять. Сенат согласился. Запрещено было также великороссиянам закреплять за себя малороссиян.
Правителем Малороссии или министром, как тогда выражались, был назначен генерал Ив. Ив. Бибиков. Правительство строго наблюдало, чтоб льготы малороссийские сохранялись нерушимо; но как прежде, так и теперь сами малороссияне просили как милости нарушения этих льгот. Так, один из самых видных людей в Малороссии, человек образованный или по крайней мере большой охотник до образования, покупавший книги русские и иностранные и делавший из них длинные выписки, выписывавший иностранные газеты и учителей иностранных к детям своим, оставивший нам любопытные записки, бунчуковый товарищ Яков Маркович, которого в 1742 году посылали депутатом от Малороссии приветствовать новую императрицу и ходатайствовать о льготах для Малороссии, — этот самый Яков Маркович по возвращении в Малороссию в 1743 году подал просьбу о пожаловании его за службу чином полковничьим на ваканцию. Сенат решил отказать в просьбе, потому что по пунктам, данным гетману Апостолу, велено в полковники выбирать вольными голосами по прежнему их малороссийскому обыкновению.
В Малороссии, стране земледельческой и бедной народонаселением, вопросом первой важности был вопрос об отношениях земледельцев к землевладельцам. Мы знаем, что издавна в Малороссии слышалась жалоба на стремление землевладельцев делать своими подданными или крепостными вольных козаков. Закрепощенные таким образом крестьяне поднимали иски, добиваясь по-прежнему в козаки. В 1746 году войсковая канцелярия представила Сенату, что по указу Петра Великого позволено крестьянам искать козачества, но от этого происходят злоупотребления: во время войны молчат, а в мирное время, чтоб не платить податей и завладеть панскими землями, начинают отыскивать козачества, затрудняют и малороссийские суды, и Сенат: являются челобитчики лет в 70, и он, и отец его постоянно были в мужиках, а показывают, что дед был козаком, и поставляют свидетелей моложе себя, которые говорят, что от отцов своих слыхали, будто челобитчиков дед служил в козаках, а в старых козачьих списках его нет; чтобы уничтожить такое злоупотребление, надобно назначать годовой срок, в который бы все отыскивали козачества, а по прошествии срока челобитчикам отказывать, иначе просьбам конца не будет; притом же мужики принимают такую суровость, что как скоро подали челобитье, то уже владельцев отнюдь слушать не хотят, бьют их и прикащиков. Сенат не согласился, запретил назначать годовой срок. На этом основании в следующем году 79 человек Черниговского полка били челом, что еще Павел Полуботок и сын его завели их себе в подданство; они просили освобождения, но справедливости им не оказано, только взятками разорены: бригадир Ильин взял с них куфу горелки, полковник Тютчев — 12 рублей денег и две куфы горелки, подполковник Семенов — два рубля. Сенат велел исследовать дело; обвиняемые заперлись, но обвинители присягнули в правде своих показаний, и решено, что надобно взять с обвиненных за взятки вдвое и отдать обвинителям.
В 1749 году киевский губернатор Леонтьев представил в Сенат, что великороссийские купцы для всенародной пользы просят позволения сидеть в Киеве в рядах сообща с киевскими мещанами и врознь всякими товарами торговать; подати у себя в великороссийских городах будут они платить бездоимочно и Киевскому магистрату всякие повинности отправлять; по мнению Киевской губернской канцелярии это следовало позволить, ибо киевским мещанам от этого никакого стеснения не будет. Но Сенат, справившись, что в грамоте Петра Великого запрещено приезжим в Киев торговым людям сидеть в лавках вместе с киевскими мещанами и продавать товары в локти, фунты и золотники, послал Леонтьеву выговор, что он об отмене существующих указов не должен был представлять. Еще прежде Киевский магистрат жаловался Сенату, что Главный магистрат привлекает его под свое ведение, тогда как он в ведомстве Главного магистрата никогда не бывал, и слался на привилегии. подтвержденные Петром Великим. Главный магистрат объяснил, что он Киевский магистрат в свое ведение не привлекает, а посылает для известия указы о пожаловании разных людей чинами и об отставках. Сенат приказал из Главного магистрата в Киевский магистрат никаких указов не посылать.
Малороссия много пострадала от засухи и саранчи; поэтому в августе 1748 года императрица приказала Сенату постановить меры для облегчения Малороссии. Призваны были в Сенат находившиеся тогда в Петербурге малороссийские депутаты и спрошены, не признают ли они полезным вследствие недостатка в хлебе запретить малороссийским обывателям курить вино; депутаты отвечали, что надобно позволить курить вино только духовенству и шляхетству, генеральной и прочей тамошней старшине и выборным козакам, потому что они для винокурения хлеб большею частию покупают, и то против наличного числа козаков половине; а прочим рядовым козакам и подсоседкам, также мещанству и посполитому народу винокурение запретить. Сенат согласился.
Великороссийский офицер не мог позволить себе безнаказанного насилия над малороссиянином: кирасирский поручик Ланской за разграбление дома малороссиянина Степанова, за смертельные ему побои, за держание жены его в двух колодках, за пытки и мучения племянницы и служительниц его и посторонних пяти женщин лишен был всех чинов, наказан плетьми в Малороссии и написан в солдаты.
От насилий великорусских офицеров легко было доставить безопасность малороссиянам; но и в Малороссии, точно так же как и в Великой России, трудно было доставить жителям безопасность от разбойников. В записках одного из самых знатных и богатых людей в Малороссии находим следующее известие: «Приехал в Сварков и застал дочь мою старшую, которая объявила, что напали на них в селе Будилове ночью разбойники, взяли ее и пана Стефана, тирански били и начали было пекти (поджаривать) и, побравши все деньги, сребро и проч., ушли за границу». Сильную заботу доставляло правительству Запорожье как рассадник разбойничества. В 1742 году определено было посылать запорожцам ежегодно по 4660 рублей, кроме того, муки по 1000 четвертей да круп на то число по пропорции; пороху и свинцу по 50 пуд; но запорожцы не довольствовались этим жалованьем и рыбными и звериными промыслами: они нападали на козаков и калмыков, посылаемых в пограничные разъезды, отбирали у них лошадей и оружие. Малороссияне, ездившие из Бахмута в Черкаск, жаловались, что запорожцы их грабят; с заставы Каменного Брода приезжали донские козаки с жалобами, что на них нападают запорожцы и ссылают их с заставы, объявляя, что река Миус в их владении. Запорожцы в свою очередь жаловались, что Донское Войско сильно обижает их, из рек Калмиуса и Миуса и прочих рыболовных мест отгоняет их, запорожских и болоховских козаков. Донцы жаловались на большие обиды, грабительства и разорения от запорожцев и просили, чтоб запорожцам запрещен был въезд в не принадлежащие им места: в Калмиус, Калчики, Еланчики и особливо в Миус и Темерник, также в морские косы, довольствовались бы они по-прежнему местами, прилегающими к их стороне между Днепром и впадающею в Азовское море рекою Бердою; а если запорожцы на Миусе будут зимовать и весною вместе с донцами добываться (промышлять), то из Черкаска лошадей в поле выпустить будет некуда и проезд изо всех мест в Черкаск с разными припасами всякого звания людям может быть остановлен. Для размежевания отправлен был подполковник Бильс, которому кошевой объявил, что письменные документы в шведскую войну все пропали; надобно было прибегнуть к сказкам старожилов, но по этим сказкам обе стороны выходили правы. Запорожцы объявили, что они владеют спорными местами недавно, но не самовольно, что у них на то есть грамота, подписанная Ив. Ив. Неплюевым, бывшим при разграничении между Россиею и Турциею; но оказалось, что в этой грамоте просто заключалось извещение Неплюева о заключении мира между Россиею и Турциею. Сенат приказал: запорожцам владеть от Днепра рекою Самарою, Вольчими Водами, Бердою, Калчиком, Калмиусом и прочими впадающими в них речками и подлежащими к тем рекам косами и балками по прежнюю границу 1714 года; а от реки Калмиуса — Еланчиком, Кринкою, Миусом, Темерником до самого Дона и впадающими в них речками, балками и косами владеть донским козакам; границею быть реке Калмиусу.
В начале 1747 года киевский губернатор Леонтьев доносил, что в Запорожье посылаются строгие грамоты о пресечении воровства и разбоев, и кошевой с товариществом представлял, что он со всеми куренными атаманами и немалою командою рядовых Козаков ходили врознь партиями по всем степным речкам, лежащим при Азовском море, балкам, байракам и другим местам для искоренения воров, разбойников и других беспаспортных бродяг, сыскали воров Журавля и Калгу с 20 товарищами и повесили. Леонтьев прибавлял, что, несмотря на это, запорожские козаки не отстают от укорененных в них злодейств, ибо как с польской стороны, так и от русских подданных много жалоб на их разбои, смертные убийства и грабительства. Но с одной стороны, надобно было побуждать кошевого, чтоб он преследовал разбойников, а с другой — удерживать, чтоб он не казнил пойманных смертию, а сообразовался с общим распоряжением для всего государства. В 1749 году шесть человек запорожцев в польских владениях разбили жида, в чем и повинились. Леонтьев из Киева отослал их в Запорожье с приказанием наказать их жестоко по войсковому обыкновению в присутствии всех козаков. Кошевой рапортовал, что двое разбойников повешены, а прочие публично без пощады киевым боем жестоко наказаны, «ревнуя высочайшим ее императорского величества указам, дабы такое беспрерывное воровство прекратиться могло». Сенат велел послать указ, чтоб впредь не казнили, а присылали ему приговоры. Кошевой представил, что если не казнить, то воровства и других шалостей искоренить будет невозможно. Сенат, разумеется, не принял этого представления. Беспрерывное воровство не прекращалось: гайдамаки жили в зимовниках при Ингуле и в урочище Вербовом числом до 3 и до 4 тысяч. В 1750 году Военная коллегия доносила, что город Изюм стоит на самой границе; за ним шатаются многочисленные разбойничьи партии из Запорожья и нападают на промышленников, приезжающих в Тор и Бахмут за солью, а в Черкаск за рыбою, также разоряют и обывателей изюмских. Донцы жаловались опять, что запорожцы нападают на их владения. Сенат велел послать в Запорожье обычную грамоту, чтоб там прилагали старание об искоренении воровских людей. Это было последнее распоряжение Сената: 25 октября 1750 года Запорожье поступило в ведение малороссийского гетмана.
Мы видели, что в 1744 году Елисавета предпринимала путешествие в Киев. Малороссийская старшина определила выставить 4000 лошадей для проезда ее величества; но Алексей Гр. Разумовский писал Бибикову, что надобно выставить еще столько же лошадей да под свиту 15000 и все это надобно собрать с обывателей. Собирали подводы, но в то же время собирали и подписи под челобитною государыне об избрании гетмана; впрочем, не вся генеральная старшина подписалась, а на этом основании не подписывались и другие, менее чиновные люди. 6 августа Елисавета въехала торжественно в Глухов. Около кареты ехали старшина и бунчуковые с обнаженными саблями. Подъехавши к городским воротам, Елисавета вышла из кареты и приняла поздравление черниговского епископа Амвросия Дубневича; потом она пешком отправилась в девичий монастырь, где слушала обедню и проповедь черниговского архиерея. Из церкви с той же церемонией поехала в министерский дом, где принимала знатных малороссиян и слушала поздравительную речь Михайлы Скоропадского. Потом села обедать, а после обеда забавлялась танцами малороссиянок, польскими и козацкими. На другой день чрез Разумовского подано было прошение о гетмане; кроме того, все полковники, стоявшие с полчанами своими на станциях до самого Киева, подали такое же челобитье.
5 мая 1747 года Сенат получил указ: быть в Малороссии гетману по прежним тамошним правам и обыкновениям и оного во всем на таком основании учредить, как гетман Скоропадский учрежден был. Только в начале 1750 года приехал в Глухов граф Генрихов, по требованию которого старшина съехалась в генеральную канцелярию и подписывалась на прошении, чтоб гетманом быть брату фаворита графу Кирилле Григорьевичу Разумовскому, известному уже как президент Академии наук. Это было 18 февраля; а ровно через месяц, 18 марта, в Глухове в квартире министерской было собрание всех полковников, бунчуковых товарищей, старшины полковой и сотников; туда же приехали архиереи и все духовенство, и объявлено было избрание гетмана Разумовского, а рядовых козаков не было. 22 числа совершилось публичное избрание. Собрались полки с музыкою и стали около театра: торжественное шествие двигалось от квартиры графа Генрихова: несли знамя, булаву, бунчук, печать, шли старшины, а впереди всех ехал в карете секретарь с высочайшею грамотою, по прочтении которой граф Генрихов спрашивал всех, кого избирают, и в ответ получил: «Графа Кирилла Григорьевича Разумовского». После этого все отправились в церковь, где слушали проповедь и молебствие.
Так был избран гетман, назначенный в Петербурге. Велено было уничтожить в Малороссии казенные конские заводы и фабрики; отозваны были великороссийские члены малороссийского управления; Малороссия перешла опять в ведение Иностранной коллегии вместо Сената; но гетман, воспитанный в Петербурге и за границею, нисколько не напоминал старых гетманов. Он и жена его, урожденная Нарышкина, скучали в Малороссии и рвались в Петербург, ко двору; в одном письме, умоляя императрицу позволить приехать ему в Петербург, Разумовский писал, что сырой климат Глухова ему страшно вреден, что он может получить облегчение в своей болезни только в благословенном климате петербургском. Притом Разумовский нуждался постоянно в менторе и привез с собою в Малороссию Григория Теплова, а Теплов стоил четверых великороссийских членов прежней Малороссийской коллегии.
Восстановление гетманства в Малороссии не обошлось без доноса. Киевский генерал-губернатор Леонтьев прислал в Сенат письмо, писанное будто бы миргородским полковником Василием Капнистом к Рудницкому, старосте чигиринскому, от 29 февраля 1750 года: «Желание мое быть гетманом не сбылось, ибо выбрали гетманом Кирилла Григор. Разумовского не по его должности. Ныне по нашей присяге с шляхтою и ордою старайся отдать орде в ясырь заднепрские места от Архангельска до устья Тясмина, и для того от меня командирами в заднепрские места отправлены Байрак и Попатенко, которые ни в чем орде и шляхте противиться не станут и еще помогать будут, а из российской команды я постараюсь, чтоб ни один оттуда не вышел, а сам буду искать случая, с гетманом гуляючи, смертною отравою его напоить и по нем гетманом быть». В Киеве учреждена была по этому делу особая комиссия, которая признала Капниста совершенно невинным, и за то, что понапрасну держали под арестом, его произвели в бригадиры и подарили 1000 червонных.
Малороссийское народонаселение в XVIII веке вытягивалось далеко на восток, к границам государства с степною Азиею, где Россия мстила кочевникам за их прежние опустошения, приглашая к выгодной торговле. Мы видели, как давно заботились здесь о приискании и укреплении места, которое должно было именно быть средоточием среднеазиатской торговли, мы видели здесь деятельность Кириллова, которого заменил Татищев; при Елисавете мы видим здесь другого птенца Петра Великого, Ив. Ив. Неплюева, хорошо известного нам по дипломатической деятельности в Константинополе. Расположение Остермана готовило Неплюеву более широкое поприще: мы видели, что в правление Анны Леопольдовны он был назначен правителем Малороссии; переворот 25 ноября, падение Остермана повели и к падению Неплюева как креатуры Остермана; но были люди, и прежде других сама императрица, которые считали Неплюева креатурою Петра Великого и не считали полезным отнять деятельность у человека, отмеченного преобразователем. Но оставим самого Неплюева рассказывать нам о своих приключениях.
«В исходе того года (1741) прислан в Глухов Александр Бор. Бутурлин, коему повелено меня, сменя от всех должностей, отправить в Петербург, а притом публиковать, так как и во всем государстве публиковано было, что все указы, какого бы звания ни были, данные в бывшее правление, уничтожаются и все чины и достоинства отъемлются, и посему я увидел себя вдруг лишенным знатного поста, ордена и деревень. Приехав в Москву, узнал, что меня обвиняют дружбою с графом Остерманом; и хотя я ничего противного отечеству и самодержавной власти не только не делал, не слыхал, но ей-ей и никогда не думал; со всем тем сия ведомость меня потревожила несказанно. В графе ж Андрее Ивановиче имел я всегда моего благодетеля, и за что он так осужден был, того также по совести, как пред Богом явиться, не ведал. Возложился на Бога и на мою неповинность и с теми мыслями в Петербург прибыл и явился у князя Алексея Михайловича (Черкаского) и у князя Никиты Юрьевича (Трубецкого), кои мне всегда были благодетели. Князь Никита Юрьевич сказал, чтоб я ехал к принцу Гессен-Гомбургскому и ему бы доложил о моем приезде, что я и сделал. От принца прислан был ко мне приказ, чтоб я никуда не съезжал с двора, и потом сведал, что в особо учрежденной комиссии в 16 пунктах допрашивали графа Остермана: не ведал ли о сем Неплюев? И он давал ответы, как то и подлинно было, что я ни о чем не был известен; и хотя он ныне несчастен, но я не могу отпереться, что он был мой благотворитель и человек таковых дарований по управлению делами, каковых мало было в Европе. В начале 1742 прислан мне от принца приказ, чтоб я у двора явился, что я и исполнил, и при сем случае поставлен я был на колена пред церковью в то время, когда императрица Елисавета Петровна проходила в оную; она изволила, остановясь, возложить на меня паки орден св. Александра Невского и пожаловать меня допустить к руке; я, увидев дщерь государя, мною обожаемого, в славе ей принадлежащей, и в лице ее черты моего отца и государя Петра Первого, так обрадовался, что забыл все минувшее и желал ей от истинной души всех благ и последования ей путем в бозе опочивающего родителя. Потом сделал я визиты всем знатным. Старый мой благодетель Григорий Петрович (Чернышев) принял меня как родного и все силы употреблял к защищению моей невинности. Чрез несколько дней сделана мне от Сената повестка, чтоб я в оный явился, где мне объявлен именной указ, чтоб ехать в Оренбургскую экспедицию командиром».
Это назначение было для Неплюева почетною ссылкою; но благодаря своим способностям и энергии он на этом месте служения своего приобрел наибольшее право оставить свое имя на страницах русской истории, на страницах истории цивилизации. Область, вверенная управлению Неплюева, начиналась за Волгою, где Самара была обыкновенным местопребыванием командиров Оренбургской экспедиции. Оренбург, о котором было столько хлопот, который считался оплотом России от Средней Азии, представлял крепость, окруженную забором из плетня, осыпанным земляным дерном; гарнизон был ничтожный. В эту твердыню командиры ездили раз в год с многочисленным конвоем, потому что по всей линии регулярных команд никогда не было, кроме беглых крестьян, называвшихся козаками. Зимою сообщение между Самарою и яицкою линиею вовсе пресекалось.
Неплюев в том же 1742 году объехал линию, назначил, где быть селениям и как укрепить их по правилам фортификационным и достаточным для обороны от степного народа, снабдив все эти места гарнизоном из регулярных войск, артиллериею и пороховыми магазинами. Оренбург он переименовал в Орскую крепость, назначил укрепить ее валом с бастионами, но счел ее неудобною быть торговым средоточием и выбрал для этого место на 250 верст ниже по течению Яика, основал тут новую крепость и назвал ее опять Оренбургом. Этот Оренбург укреплен был рвом и валом с каменною одеждою в окружности без малого пять верст. Неплюев приманивал туда купцов из Самары и других мест разными выгодами и, желая подать пример поселенцам в перенесении трудов на новом, только что обстраивающемся месте, жил в землянке, как и все другие, и вошел в новоотстроенный свой командирский дом не прежде, как и все другие жители вошли в свои дома, а гарнизон — в казармы, после чего он уже не возвращался более в Самару, или в Русь, как тогда говорили в Оренбурге.
Купцы были приманены в новую крепость торговыми выгодами, и потому надобно было хлопотать о том, чтоб они не обманулись в своих надеждах. Неплюев стал приманивать других купцов из России, писал во все магистраты; с другой стороны, посылал приглашать киргизцев, хивинцев, ташкенцев, кошкарцев, трухменцев и бухарцев; в эту посылку он употреблял татар Сеитовой слободы, давши им хорошие деньги и обещавши еще более, если успеют приманить азиатцев. Татары исполнили как нельзя лучше поручение, и в 1745 году в Оренбурге происходила уже значительная торговля. Мы уже приводили известия Неплюева об успехах этой торговли. В 1749 году Неплюев писал в Сенат, что в прошлом году русские купцы получили в Оренбурге серебра персидскою монетою от азиатских купцов 71 пуд 13 фунтов; а с последней половины апреля текущего года прибыло несколько бухарских и хивинских караванов, в которых тамошних обыкновенных товаров очень немного, но персидского серебра 418 пуд 22 фунта; а так как привозных туда из России товаров только на 140000 рублей, из чего надобных азиатским купцам едва достанет ли, то по просьбе русских купцов принужден он дать им на почтовые подводы подорожные, с которыми они на своем коште отправляют нарочных в Москву и другие города, чтоб как можно скорее еще доставить нужных товаров в Оренбург; сверх того, писано в Казань, чтоб тамошние купцы спешили туда же с своими товарами, ибо если однажды русских товаров азиатским купцам не достанет, то этим они могут быть отохочены от приезда в Оренбург в большом числе. Сенат послал сказать Неплюеву, что его распоряжениями доволен. Скоро Неплюев сделал другое распоряжение: из привезенного азиатцами серебра большую половину взяли астраханские купцы за свои товары и повезли в Астрахань, а так как там находился порт, то Неплюев писал астраханскому губернатору о предосторожности, чтоб это серебро опять не ушло в Персию. Сенат послал указ в Астрахань: иметь крепкое смотрение, чтоб за границу никакого серебра не вывозилось.
Неплюев не был доволен малороссийским народонаселением уральских степей. При императрице Анне вызвано было туда из Малороссии 209 семей, которые жили сперва на казенном содержании, потом это содержание велено прекратить, но зато их не употребляли ни в какие наряды, никому не давали они подвод, имели право ходить для промыслов в русские города. В 1744 году Неплюев представил Сенату о неспособности черкас: несмотря на данные им льготы, они нисколько не поправились и он принужден был раздать им несколько сот четвертей казенной ржи, чтоб некоторые из них, особенно малолетные, престарелые и сироты, с голоду не померли. Некоторые из них просились поселиться внутрь линии на реке Кинели и в других местах ближе к русским жилищам, а другие желали возвратиться в Малороссию. Неплюев, рассуждая, что от жительства их при самой границе никакой пользы не предвидится, даже опасно, чтоб их, неосторожных и слабых людей, киргизы внезапными набегами не растаскали, как то в прошлом году и случилось с ними не в одном месте, позволил поселившимся на Яике при урочище Рассыпном, где особенно часты бывали воровские перелазы, переселиться на реку Кинель, о желании же других возвратиться в Малороссию донес Сенату, требуя его разрешения; Сенат разрешил отпустить их на родину, на прежние места жительства. В том же 1744 году была учреждена Оренбургская губерния, губернатором которой назначен был Неплюев. К новой губернии отошли все вновь построенные по границе и строющиеся крепости с регулярными и нерегулярными войсками и прочими поселенцами, также две провинции — Исетская и Уфимская — со всеми башкирскими делами; наконец, оренбургский губернатор должен был ведать киргизский народ и тамошние пограничные дела.
Относительно Сибири и самых отдаленных ее местностей царствование Елисаветы началось религиозным распоряжением: в начале 1742 года в камчадальскую землицу определен Синодом для проповеди слова Божия тобольского Спасского монастыря архимандрит Иосиф Зинкеевич. В конце года видим распоряжение об отправлении туда же архимандрита Хотунцевского с двумя студентами высших школ, которые должны были обучать новокрещеных детей русской грамоте, букварю с истолкованием Божественных заповедей и Катехизису. В Пекин на место умершего архимандрита Илариона Трусова отправлен был для проповеди слова Божия архимандрит Гервасий Линцевский с иеромонахом и иеродиаконом.
Вместе с заботами о хлебе духовном шли заботы о хлебе материальном. С первого поселения русских в Сибири до половины XVIII века правительство должно было кормить своих служилых людей в Сибири хлебом, привозимым из Европейской России. В 1746 году Сенат послал указ о посеве в верхиртышских крепостях хлеба — ржи, овса, ячменя. Сибирский губернатор Киндерман донес, что в 1747 году яровой и рожь родились с прибылью, именно прибыли 4795 четвертей. Весною 1748 года посеян хлеб в тобольских, ишимских, колыванских, кузнецких и тарских линиях. Киндерман предлагал для успеха хлебопашества завести скотоводство, накупить быков и обещал, что через два года крепости будут пробавляться своим хлебом и прекратится убыточная для казны привозка хлеба в них. Сенат одобрил распоряжения Киндермана и определил выдать ему 1000 рублей в награду.
Но не должно думать, чтоб в описываемое время на всем протяжении Сибири все спокойно подчинялось русскому правительству, его распоряжениям, церковным и гражданским. Из Анадырского острога майор Павлуцкий доносил, что 1746 года в марте месяце из Анадырска ходил он с командою на Колымское море для сыску неприятелей-чукчей, которых и нашли в пяти юртах 16 человек, и всех их побили, а другие тут же сами, не хотя идти в покорность, прирезались, жен и детей своих всех прикололи и повесили; русские взяли в добычу оленей сот с шесть, которые употреблены на пропитание служилым людям; потом опять нашли чукчей и отбили у них 50 оленей, а самих побить не могли, потому что они, приколов детей своих, бежали, а в погоню за ними по малолюдству команды и по неимению съестных припасов послать было нельзя. Летом того же года Павлуцкий донес, что ясачные акланские и каменные коряки изменили, убили ехавших из Охоцка священника и при нем 5 человек, также убили семь козаков Акланского острога да посланных Павлуцким за разными делами двоих сержантов, одного пятидесятника, 10 козаков, приезжали к Акланскому острогу, стояли под ним двое суток и убили козака. В марте 1747 года Павлуцкий, узнав о приближении чукчей, которые разбивают ясачных коряков, взял с собою лучших легких солдат и козаков 97 человек да коряков 35, отправился на оленях и собаках вперед и за собою велел следовать сотнику Котковскому с остальным войском, состоявшим из 202 человек. 14 марта Котковский получил известие, что Павлуцкий 13 числа ночью напал на чукчей при устье речки Орловой на горе; чукчи разбили его и убили, убили также 50 человек, ранили 28, взяли ружья, пушку, знамя, барабан; чукчи одолели числом, потому что их было с 500 или 600 человек, и удобством положения: чукчи были на горе, а Павлуцкий под горою. Посланный на место Павлуцкого поручик Кекеров в начале 1749 года начал действовать против изменивших коряков; изменники, прирезав жен и детей своих, человек до 30, ушли ночью; Кекеров сам не мог преследовать их, потому что был ранен из ружья; погнавшаяся часть войска настигла их, но они сели в осаду в пещере, к которой приступиться было нельзя, потому что в нее ходят на ремнях. В конце 1749 года канцелярия Охоцкого порта доносила, что в недальнем расстоянии от Ямского острога видают неприятелей в большом числе. Отправленный из Ямского острога сержант Белобородов с командою для строения крепости доносил, что в июле 1749 года напали на них неприятели, человек 400, бились часа с четыре; неприятель был прогнан, но русские нашли у себя 14 человек раненых.
Эти события, происходившие в неведомых странах, на берегах Восточного океана, были известны очень немногим в Москве и Петербурге, где все внимание было обращено на Запад, где заботливо сторожили движения опасного прусского короля и особенно боялись его влияния в соседней Швеции. Система Бестужева, в основании которой лежала мысль, что самый опасный враг России есть Фридрих II, торжествовала; но знаменитый канцлер не мог спокойно наслаждаться ее торжеством, ибо число и значительность врагов его не уменьшались.
Осенью 1749 года Елисавета отправилась из Москвы в Воскресенский монастырь (Новый Иерусалим), где хотела праздновать свои именины (5 сентября); здесь она пожаловала в камер-юнкеры родственника графов Шуваловых молодого Ивана Ивановича Шувалова. Это назначение было событием при дворе; все перешептывались, что это новый фаворит; небольшой кружок охотников до образования радовался возвышению молодого человека, которого видели всегда с книгою в руках; но не мог радоваться этому канцлер, предвидя, как фавор Ивана Шувалова усилит значение враждебных графов Шуваловых, Петра и Александра. Значение Алексея Гр. Разумовского, по-видимому, не понизилось, но молодой брат его граф Кирилл, ходивший на помочах своего дядьки Теплова, не разделял нисколько приязни старшего брата к канцлеру.
От пребывания двора в Москве в 1749 году до нас дошла любопытная записка канцлера, составленная в октябре «для всевысочайшего известия»: «Хотя тогда никто слова не говорил, как Лесток на обеде у шведского посланника Вульфеншетерна (в присутствии послов, всех чужестранных министров и здешних знатнейших) канцлера с великим грубиянством принуждал за здравие ее императорского величества пред всеми людьми пить; но как на прошедшей неделе в четверток, т.е. 12 сего октября, канцлер на новоселье у князя Мих. Андр. Белосельского, где было за столом с хозяином и хозяйкою 20 персон, асессора Теплова принудить хотел, чтоб он за здоровье графа Алексея Гр. Разумовского покал, который всеми полон пить, полный же выпил, то теперь по всему городу уже рассказывают, будто канцлер Теплова разругал, с великим для него (канцлера) прискорбием, что его неприятели (коих без причины столько же много, как волосов на голове) тем пользуются пожалованный ему от ее императорского величества из первейших в государстве чин с таким молодым человеком смешивать. Канцлер, однако ж, за излишне поставлял бы ее императорского величества оправданием своим пред Тепловым утруждать; но дабы как где ложно обнесенным не быть, то всенижайше дерзновенно приемлет представить, что канцлер, увидя, что Теплов в помянутый покал только ложки с полторы налил, принуждал его оный полон выпить, говоря, что он должен полон выпить за здоровье такого человека, который ее императорскому величеству верен, так и в ее высочайшей милости находится и от которого ему подлинно много благодеяний сделано, и что к чему же в такие компании и ездить, буде с другими наравне не пить. Но как Теплов грубиянство имел и того не послушаться, то, может быть, канцлер ему и сказал, что разве он хощет примеру церемониймейстера Веселовского последовать, а впрочем, никакого бранного ниже оскорбительного слова не сказал, и в том на всех беспристрастных из оной компании ссылается. Что до грубиянства Теплова принадлежит, то он в том уже обык, ибо в многие дома незваный приезжал, гораздо у прочих и старших себя за столом место снимал, да и дам тем не щадит, как то особливо Авдотья Герасимовна Журавка над собою искусство (опыт) тому видела, когда он отнял у ней место в карете, в которой она уже ехала, так что она на улице осталась, о чем она сама лучше донести может. А пример Веселовского в том состоит, что на прощальном обеде у посла лорда Гиндфорта, как посол, наливши полный покал, пил здоровье, чтоб благополучное ее импер. величеству государствование более лет продолжалось, нежели в том покале капель, то и все оный пили, а один только Веселовский полон пить не хотел, но ложки с полторы, и то с водою, токмо налил и в том упрямо перед всеми стоял, хотя канцлер из ревности к ее величеству и из стыда перед послами ему по-русски и говорил, что он должен сие здравие полным покалом пить как верный раб, так и потому, что ему от ее императорского величества много милости показано пожалованием его из малого чина в столь знатный. Но канцлер тогда не хотел ее императ. величество сим утруждать, как то и ныне происшедшее с Тепловым в молчании оставил бы, ежели б о том по городу иначе не толковали, хотя он и то и другое из усердия своего сделал: первое из респекта и должности к ее императ. величеству, а другое по любви к графу Алексею Григорьевичу, а еще паче, что и то респекту противно, чтоб не хотеть пить за здоровье такого человека, который милость ее императ. величества на себе носит».
Несмотря на то что у Бестужева столько же было врагов, сколько волос на голове, он был еще силен в это время, так что самый могущественный враг его граф Петр Шувалов считал иногда нужным сближаться с ним. Так, осенью 1749 года Воронцов объявил прусскому министру Гольцу, что сверх его ожидания Петр Шувалов помирился с Бестужевым. Воронцов был сильно этим огорчен и сказал, что примет место посланника при каком-нибудь дворе, ибо не может бороться с беспорядком, который царствует в России, и утомлен преследованиями своего врага. Когда Гольц заметил, что надеется на милости к нему императрицы, то Воронцов отвечал, что после падения Лестока он не может более полагаться на самые священные обещания императрицы. Слабый луч надежды блеснул было с другой стороны: Воронцов сообщил Гольцу, что имел разговор с Кириллою Разумовским; тот открыл ему, что он и старший брат его начинают ревновать ко власти канцлера, который им очень наскучил, и хотя нужно время для поколебания к нему доверия императрицы, однако они надеются успеть в этом в продолжение года. Надежда отдалить Разумовского от Бестужева основывалась еще на том, что жена молодого Бестужева умерла и таким образом порывалась родственная связь между обеими фамилиями. Но когда Гольц предложил Воронцову деньги для привлечения Алексея Разумовского на свою сторону, то Воронцов отвечал, что теперь еще не время, что Бестужев еще очень силен.
Бестужев по-прежнему был в силе; Воронцов по-прежнему видел себя в опале и, догадываясь, что перлюстрация, или вскрывание депеш иностранных министров, должна быть главною причиною опалы, подал в конце 1749 года, в день рождения императрицы, новое умилостивительное письмо: «Уже пятый год, всемилостивейшая государыня, настоит, как я по несчастливом моем, однако ж безвинном вояже из иностранных государств неописанную и единому Богу сведущему болезнь, сокрушение и горестное мучение жизни моей препровождаю, лишаясь дражайшей и бесценной милости и поверенности вашего императ. величества. Через многие мои письменные и словесные прошения утруждал я ваше императ. величество о милостивом изъяснении; токмо кроме обычайно сродного милосердого ответа от вашего императ. величества не получал, что я напрасно только о том думаю. Я сердцеведца Бога во свидетели представляю и себя на его страшный и праведный суд предаю, что как до сего несчастного моего чина вице-канцлера вашему императ. величеству верный и истинный раб был, столь более ныне в сем чину желаю себя достойным учинить вящей высочайшей милости вашего императ. величества. Я никакого пристрастия и ненависти ни к какому иностранному государю не имел, не имею и впредь иметь не буду; они все у меня дотоле в почтении содержатся, доколе к вашему императ. величеству в искренней дружбе и любви пребудут. Сие всеподданнейшее прошение побуждает меня чинить рабская моя к вашему императ. величеству верность и должность пожалованного мне чина, ибо чрез несколько уже лет, к немалому моему пороку, по делам вашего императ. величества к докладам не удостоен. Известная перлюстрация писем, которая множеством как река течет, от коллегии скрыта; а понеже довольно ведомо и искусство (опыт) научило, сколь много в сих письмах разные сумнительные и ложные внушения писаны бывали, то весьма справедливо и нужно для осторожности знать, дабы заблаговременно вашему императ. величеству должное изъяснение подать. И для того слезно прошу приказать все оные письма в коллегию сообщать, дабы о прошедшем основательно ведать».
Просьба, как видно, не была исполнена. Понятно, что Воронцову очень важно было знать о прошедшем; что же касалось настоящего, то перлюстрации теряли свое значение. Наиболее возбуждавшими опасение были депеши французского и прусского министров; но с Франциею дипломатические сношения прекратились, с Пруссиею готовы были прекратиться.
В марте 1749 года австрийскому послу графу Бернесу сообщена была промемория: «Никак понять не можно, для чего б король прусский в такое время, когда вся Европа вожделенным покоем паки пользуется и ничего неприятельского опасаться не имеет, такие великие военные приготовления, сильные рекрутские наборы, знатное умножение своей армии предпринимает. Ласкательное мнение, которое он иногда имел бы, чтоб шведскую Померанию себе присвоить, а напротиву того, Швеции к завладению Эстляндского и Лифляндского герцогств вспоможение показать, одно достаточно его к некоторым незапным предприятиям приуготовить. Кончина нынешнего короля шведского и тайно замышляемая, а может быть, уже постановленная премена тамошней формы правительства королю прусскому уповательно, по его исчислению, наилучший повод подать могут дальновидными его опасными намерениями. Коль весьма римская императрица-королева притом интересована находится, оное очевидно есть, ибо легко понять можно, что ежели бы Швеции с помощью Пруссии введение самодержавства удалось, то бы оная тогда с Франциею и Пруссиею в главных делах весьма великую инфлуенцию получила вместо того, что Швеция при нынешней форме правительства всегда связанными руки имеет и за весьма слабое и негодное орудие ее союзников признаваема быть может». Тогда же Кейзерлинг доносил из Берлина, что министр Подевильс по королевскому приказанию сделал ему такое заявление: носится слух, что в Швеции некоторые думают изменить нынешнюю форму правления и опять ввести самодержавие; его величество очень хорошо знает свои интересы и ясно предусматривает, какое влияние будет иметь шведский переворот на эти интересы, и потому такого предприятия он не дозволит, тем менее станет ему способствовать; он же велел дать знать шведскому кронпринцу, чтоб тот отвергнул подобные проекты, если б они ему были предложены, и никоим бы образом не вмешивался в это дело, которое не может иметь никакого успеха. Сделавши такое заявление относительно Швеции, Подевильс начал объяснять прусские вооружения: король, говорил он, ничего так не желает, как сохранения всеобщего спокойствия; но так как все его соседи ревностно вооружаются и делают такие распоряжения, к которым приступают обыкновенно накануне войны, то благоразумие требовало позаботиться и о своей безопасности. Вот единственная причина, заставляющая короля приготовлять свои войска на всякий случай, в прочем же он будет следовать своим неизменным чувствам, заставляющим его соблюдать драгоценнейшую дружбу ее импер. величества. На отпускной аудиенции Кейзерлингу сам король повторил все эти заявления.
Гросс, назначенный, как мы видели, на место Кейзерлинга, начал свои донесения тем, что вооружения прусского короля внушены страхом пред вооружениями России и Австрии, что он сам никак не решится начать войну и что военные приготовления, сделанные Россиею, представляют лучшее средство удержать прусского короля и шведское министерство от всяких нововведений. В конце марта Подевильс уверял австрийского посланника графа Хотека и секретаря датского посольства, что его король теперь в северные дела ни прямо, ни косвенно вмешиваться не хочет, разве только для их мирного улаживания; для отнятия всякого подозрения король даже откладывает свою поездку в Пруссию. В апреле Гросс уже доносил, что военные приготовления в Пруссии день ото дня ослабевают, ибо в Швеции не предполагается никаких перемен, которые не могли бы произойти без помощи Франции, а Франция нуждается в покое.
1750 год начался неудовольствиями. Манифест императрицы, чтоб все офицеры из остзейских провинций, находившиеся в чужестранной службе, оставили ее и возвратились в Россию, был очень дурно принят в Берлине. В начале января Гросс дал знать, что эстляндец Деколонг, приезжавший к нему тайно из Потсдама, тотчас по возвращении по королевскому указу был взят под караул. «Это может служить доказательством, — писал Гросс, — что король не только хочет задержать силою русских подданных в своей службе, но и по усиливающейся день ото дня подозрительности своей он пресек чужестранным министрам почти все сношения с своими подданными и с находящимися в его службе людьми». Через несколько времени после этого Гросс собрался съездить в Потсдам посмотреть новопостроенный королевский замок Сансуси; но получил от Подевильса дикое , как выражается Гросс, письмо, в котором давалось знать, что король не желает этого посещения, после того как открыта его, Гроссова, переписка с офицерами прусской армии и даже с теми, которые находятся в потсдамском гарнизоне. Переписка эта состояла в циркуляре к лифляндским и эстляндским офицерам, чтоб они в исполнение воли императрицы взяли отставки из прусской службы.
13 мая Подевильс вручил Гроссу следующую декларацию: «Сохранение спокойствия и тишины на Севере так важно для короля, что он не может далее откладывать дружеского объяснения с русским двором насчет туч, скопившихся с некоторого времени и грозящих этому спокойствию. Король с горестью видел, что императрица была встревожена предполагаемою переменою в шведской форме правления, и это повело между русским и шведским дворами к объяснениям о предмете, чрезвычайно деликатном для каждого независимого государства. Потом король с истинным удовольствием увидал, что в Швеции приняты были все меры для удаления малейшего подозрения со стороны русского двора. Но король, к сожалению, был обманут в своих надеждах новым мемуаром графа Панина, поданным в прошлом январе, где опять поднят тот же вопрос, на который Швеция должна отвечать согласно с правилами своей независимости и своим достоинством. При таком положении дел король не может удержаться от настоятельной и дружественной просьбы, чтоб императрица всероссийская отложила всякое дальнейшее объяснение и прекратила дело, последствия которого могут погрузить Север в страшные смуты. Король обязан это сделать как по желанию спокойствия на Севере, так и по союзному договору с Швециею, которую он должен защищать в случае нападения на нее».
Легко понять, как не понравилось это объявление при русском дворе, а 7 августа Гросс донес о «презрении своего характера»: по приглашению он вместе с другими иностранными министрами поехал в Шарлотенбург на представление в придворном театре. По окончании представления в той же галерее, где оно происходило, приготовлен был большой стол, и Гросс видел, как король, подозвавши к себе адъютанта, приказывал ему, кого пригласить к ужину; адъютант пригласил министров французского, датского и шведского, но обошел австрийского и русского, и последние отправились через сад к своим экипажам, чтоб возвратиться в Берлин. На дороге нагоняет их тот же адъютант и приглашает австрийского министра к ужину; таким образом, исключен был один Гросс. Вслед за тем все другие иностранные министры были приглашены во дворец на бал и ужин, к одному Гроссу прислано было приглашение только на бал. Гросс после того перестал ездить ко двору, где оказали полное равнодушие к его отсутствию. 6 ноября он дал знать, что приглашенный Петербургскою Академиею наук профессор астрономии Гришау внезапно арестован в своем доме и содержится под караулом, который никого к нему не допускает. Распускалось такое обвинение, что он, отправив часть своего имущества в Россию, переслал и карты прусских провинций; но, по мнению Гросса, его задержали только за то, что он хотел уехать в Россию.
В октябре Бестужев поднес императрице доклад с прописанием оскорблений, нанесенных Гроссу; доклад оканчивался так: «Коллегия иностранных дел в рассуждении таких короля прусского аккредитованному от вашего импер. величества министру учиненных презрительных поступков и показанной чрез то весьма чувствительной образы (оскорбления) пред другими чужестранными министрами, всеподданнейше представляет, не соизволите ли, ваше импер. величество, для предупреждения всего того и чтоб долее ему, Гроссу, таких предосудительных уничтожений показывано не было, повелеть его оттуда сюда отозвать». Рескриптом от 25 октября Гросс был отозван, причем ему приказывалось не объявлять прусскому министерству ни о причине его отъезда, ни о возвращении своем назад в Берлин, ни о том, что кто-либо другой будет прислан на его место. Последним поручением, возложенным на Гросса от его двора, было уговорить знаменитого математика Эйлера к возвращению в Россию. 29 октября президент Академии наук граф Разумовский получил от канцлера письмо: «Ее импер. величество всемилостивейше изволила указать вашему сиятельству объявить, чтоб изволили к бывшему в здешней Академии профессором Эйлеру отписать, не похочет ли он паки сюда возвратиться и в здешнюю службу вступить, обнадеживая его особенным ее импер. величества благоволением, и что ему всякие всевозможные снисхождения и выгодности дозволены будут». В этом смысле Разумовский написал Эйлеру: «Вы совершенно уверены быть можете, что сие всевысочайшее соизволение ее импер. величества не токмо вам, но и вашей фамилии (ежели бы Богу угодно было жизнь вашу пресечь) быть может с немалым авантажем, потому что вы имеете теперь случай включить все то в кондиции, чего покой ваш требует, на прежние же кондиции, о которых я вам неоднократно писал при вступлении моем в правление Академии, прошу не взирать, а сочинить такие, которые к вашему и вашей фамилии совершенному удовольствию служить бы могли». Другое письмо Разумовский писал к Гроссу: «Из приложенного при сем к г. Эйлеру письма под открытою печатью усмотреть изволите, сколь необходимо надобно, чтоб помянутый господин профессор паки возвратился в службу ее импер. величества. Хотя все наисильнейшие обнадеживания в письме моем я ему изъяснил к принятию сего предложения; однако ж ежели вы за благо что усмотрите словесно дополнить, то прошу надежно ему то учинить и ничего не оставить в персвазиях ваших, что бы могло споспешествовать в сем деле. Он человек по причине многочисленной фамилии своей немалый эконом, и для того в сем случае наибольше интерес будет действовать. Однако ж что касается до спокойного жития его в России, яко то: свободностей полицейских дому его, буде пожелает иметь собственный, то все по предписанным от него кондициям дозволено и наблюдено будет, одним словом, он добрую теперь имеет оказию учредить себя, фамилию и дом свой наилучшим образом и, чего сам к спокойному житию предостеречь себе не может, а персонально мне по приезде объявит, в том я ему буду прилежный помощник. Должность же его не иная будет при Академии, как только быть профессором высшей математики, лекций публичных не читать и никого без произволения своего не обучать, кроме двух или трех ему приданных адъюнктов российских, и то в часы, свободные от трудов, и произвольно».
Гроссу не удалось уговорить Эйлера к возвращению в Россию. Прекращение дипломатических сношений между дворами петербургским и берлинским было главным образом следствием шведских дел, ибо Фридриха II преимущественно раздражали решительные действия русского посланника в Стокгольме, а Бестужев спешил пользоваться раздражением Фридриха II, чтоб избавиться от присутствия в Петербурге прусского посланника, опасного ему по сношениям с его врагами. Те же шведские дела вели к столкновению и обмену неприятных нот с любимым теперь в Петербурге кабинетом венским: Россия требовала от него также решительных заявлений насчет шведских дел, а в Вене уклонялись. Мы видели, что русским послом сюда был назначен граф Михайла Петр. Бестужев; Ланчинский оставался несколько времени при нем с прежним значением, но скоро умер.
Кроме шведских дел, к которым оба двора относились не с одинаким интересом. Мих. Петр. Бестужев-Рюмин имел от своего двора еще одно деликатное поручение. В конце 1749 года он получил такой рескрипт императрицы: «Явился здесь в Москве из Трансильвании протопоп Николай Баломири и в нашем Синоде подал прошение, что он прислан сюда от клира и народа трансильвано-волошского просить милостивой защиты православным христианам в нестерпимых бедах и гонениях, претерпеваемых ими за непринятие унии с римскою церковью. Из поданных им бумаг, к вам пересылаемых, вы увидите, что издавна и до самого царствования императора Леопольда они пользовались совершенною свободою относительно веры и отправления богослужения, имели собственных греческой веры епископов и священников без всякого ограничения и принуждения к унии; но вдруг явились от папы римского духовные особы под именем богословов, которые сделали распоряжения к приведению народа в унию, также и от нынешней императрицы об этом некоторые указы последовали. Вы, рассмотря все это, прежде всего обстоятельно наведайтесь, подлинно ли протопоп Баломири послан сюда от всего народа с просьбою о защите и точно ли трансильвано-волошский народ находится в таких обстоятельствах, как он объявляет, и если окажется, что подлинно, то вы можете надлежащий мемориал сочинить и подать министерству императрицы-королевы: в этом мемориале вы будете домогаться, чтоб они по-прежнему были оставлены в греческой вере без всякого притеснения. Вы обратитесь к справедливости и великодушию императрицы, укажите, что в ее областях, во всех государствах и в нашей империи находятся разных наций и религий люди и церкви и к перемене веры не принуждаются. Впрочем, отдается на ваше благоусмотрение, подавать мемориал или объясниться устно».
Только в июне 1750 года Бестужев мог отвечать императрице на этот рескрипт. По дальнему расстоянию и по малому числу приезжающих из Трансильвании он еще не узнал, действительно ли протопоп Баломири послан от всего народа; но узнал другое, что прошлого лета приезжали из Трансильвании депутаты с жалобою на религиозные гонения и возвратились назад без всякого удовлетворения. Потом присланы были оттуда же монах и приходский священник, которые самой императрице подали жалобу на притеснения от униатов: православных, которые унии принять не хотят, напрасно бьют, поносят, отнимают насильно их имущества, сажают в тюрьмы безвинно, двойные подати берут, на церкви налагают оброки и не допускают в них службу совершать, отчего уже в шесть лет младенцы без крещения, старые и взрослые без исповеди и приобщения остаются, а умершие тела без отпевания просто в землю зарывают. До сих пор еще нет никакого решения от императрицы. Бестужев сделал экстракт из рескрипта императрицы, приложил к нему декрет императора Леопольда в пользу православных и противоположный декрет Марии-Терезии в пользу унии и отдал канцлеру графу Улефельду с требованием прекратить гонение на православных как добрых и верных подданных ее величества. Улефельд отвечал, что ни о каких притеснениях не слыхал, но помнит одно: что в Трансильвании явился какой-то возмутитель и хотел подчинить своей власти некоторых приходских священников. Его вызвали в Вену для объявления о тягостях, о которых он так разглашал, но он вместо того убежал в турецкую Валахию, а оттуда, вероятно, пробрался в Москву. При этом канцлер уверял, что у них люди всех вер имеют полную свободу, а греческого исповедания людей в Трансильвании гораздо больше, чем всех других.
В августе отправлен был Бестужеву повторительный указ: употребить старания в защиту трансильвано-волошского народа. Бестужев отвечал в конце сентября, что несколько раз упоминал Улефельду об этом деле, тем более что трансильванские депутаты и посторонние приезжавшие из тех мест люди подтверждали, что повсюду там православные священники совершать службу и по домам ходить с требами не допускаются, также книги церковные русской и волошской печати и духовных людей через границу пропускать запрещено; духовные и мирские люди за непринятие унии содержатся по разным местам за крепким арестом, и униатские попы всем православным грозили, что если они не приступят к унии, то не только потеряют все имение, но императрица-королева велит своим войскам искоренить их мечом с женами и детьми. От этого страха многие разбежались по лесам и в горы. На жалобы депутатов до сих пор никакой резолюции нет. Императрица отдала все челобитные тайному советнику Коловрату, у которого находятся в заведовании дела православного народонаселения; но этот Коловрат по своему католическому ханжеству и наущению здешних духовных всем православным неописанные пакости чинит, и граф Улефельд на представления Бестужева отвечал, что ему надобно взять справки у Коловрата. В последний раз, когда Бестужев спросил Улефельда, в каком положении дело, тот отвечал, что трансильванскому народу никакого утеснения в вере не делается, что приезжающие в Вену православные трансильванцы и тот беглец, что живет в России, все выдумали. Потом Бестужев узнал, что Коловрат объявил депутатам, чтоб, взявши паспорты, ехали назад, и когда они спросили, как же императрица решила их дело, то он с сердцем стал кричать, что они все бунтовщики, шизматики, были прежде униатами, а теперь обратились в шизму; на это депутаты отвечали, что они никогда униатами не бывали, а если некоторые из их попов для корысти, без ведома народа скрытно соединились с римскою церковью, то им до них никакого дела нет. Затем Коловрат, ругая их всячески, стал им грозить, как они смели искать посторонней помощи, и велел им немедленно выехать из Вены. На адвоката, который принялся за их дело и писал челобитные, наложен штраф. «По всем изображенным обстоятельствам явно видно, — писал Бестужев, — в чем состоят здешних духовных желания и происки, и каким опасностям подвержен этот бедный и большею частию простой и безграмотный народ, и что к спасению его другого средства нет, как если ваше импер. величество соизволите повелеть австрийскому послу генералу Бернесу серьезно объявить, что если гонения на греко-католиков не прекратятся, то вы по единоверию будете их защищать; мои же домогательства здесь никакого успеха иметь не могут. В сербской, кроатской и местами венгерской землях, где живет множество народа православного, оказавшего в последнюю войну великую верность и заслуги больше других подданных, римское духовенство делает разные обиды, но православные и просить здесь не смеют, зная наперед, что никакой справедливости показано не будет». В ноябре Бестужев писал, что приехали православные депутаты из Кроации с жалобами на притеснения, что не позволяют не только строить новых церквей, но и починивать. Депутатов посадили в глубокие подземные тюрьмы, а потом отправили в Кроацию и там разбросали по крепким тюрьмам. Из Трансильвании постоянные известия, что гонение на православных продолжается с неописанною жестокостию. Вслед за тем Бестужев просил императрицу устроить церковь при посольском доме как для него, так и для множества находящихся в Вене православных; священника предлагал не высылать из России, но взять известного ему с хорошей стороны сербского священника Михаила.
Граф Михайла Петр. Бестужев приехал в Вену и оставался здесь с неприязненными чувствами к брату своему, знаменитому канцлеру. Мы видели, что жена Михайлы Петровича по лопухинскому делу была сослана в Сибирь. В Дрездене ему понравилась вдова обер-шенка Гаугвиц, и он решился на ней жениться, писал к брату в Петербург, чтоб он исходатайствовал разрешение императрицы на брак, и, долго не получая никакого ответа, обвенчался без разрешения, следствием чего было то, что в Петербурге не признавали новую графиню Бестужеву, а потому не могли признавать ее и при дворах, где граф Бестужев был послом. В Петербурге обвиняли в этом деле канцлера, который, желая быть наследником брата, представил императрице, что брак от живой жены не может быть законным. Из письма Мих. Бестужева к Воронцову узнаем, что он прислал просьбу о позволении вступить в брак еще осенью 1747 года, а женился только 30 марта 1749 года, все дожидался разрешения. В этом письме читаем следующие строки, обращенные к Воронцову: «Ваше сиятельство, как уповаю, яко мой милостивый патрон и истинный друг, в сем приключении участие примете и по искренней своей ко мне дружбе и милости чинимые иногда паче чаяния против сего невинного моего поступка внушения по справедливости и человеколюбию своему в пользу мою опровергать не оставите: ибо сие дело не иное, но самое партикулярное, до государственных интересов нимало не касается и на которое я токмо для успокоения моей совести и для честного жития на свете поступил». Таким образом, канцлер, отталкивая брата, заставлял его обращаться во враждебный лагерь.
Преемником Бестужева в Дрездене был назначен, как мы видели, находившийся здесь прежде граф Кейзерлинг. Новый посол должен был начать свои сношения с графом Брюлем по поводу готовившегося события в Польше — смерти великого гетмана коронного Потоцкого. Брюль объявил Кейзерлингу, что, имея в виду распоряжаться в Польше в полном согласии с Россиею, король хочет назначить великим гетманом Браницкого, а на его место полным гетманом подольского воеводу Ржевуского, потому что оба они постоянно оказывали опыты усердия к королю и его союзникам, в ссорах польских фамилий не участвуют и сохраняют руки свои чистыми от подкупов дворов иностранных, Ржевуский же оказал особенное усердие к России во время прохода войск ее через Польшу и в то время, когда Швеция старалась образовать конфедерацию. Брюль сильно жаловался на Францию и Пруссию, которые не перестают сеять семена раздора в Польше, причем главное орудие их — фамилия Потоцких с своею шайкою. «Я, — говорил Брюль, — имею в руках письменные доказательства, как эти люди производили новые соглашения с Франциею и Пруссиею насчет образования конфедерации, и дело стало только за тем, что Франция не согласилась дать им требуемой суммы денег. Однако для сохранения людей в своих сетях Франция не скупится на ежегодные пенсии: так, сендомирскому воеводе Тарло дает 4000 червонных. Легко понять, что Франция недаром обременяет свою истощенную казну. Старик Потоцкий определил при армии троих региментарей из своих соумышленников: воеводу сендомирского Тарло, коронного кравчего Потоцкого и воеводу мстиславского Сапегу, которые давно уже упомянутым дворам себя продали, свою неблагодарность к России самым черным образом заявили и во всех замешательствах были главными деятелями. Коронный гетман вместе с силами телесными почти потерял и употребление разума; жена его делает все его именем по предписанию Тарло. Эта беспокойная голова, поседевшая в интригах, едва ли упустит из рук случай оказать себя соответственно своему нраву; притом настоящий его региментарский чин доставляет ему ту выгоду, что он легко может привлечь армию в свои виды и пользоваться ею для образования и подкрепления конфедерации. Король употреблял всевозможные способы для приведения дел в лучшее состояние и для сохранения спокойствия, но отношения его к Франции препятствуют ему сделать решительный шаг. Впрочем, я вас обнадеживаю, что его величество имеет непременное намерение никогда не отступать от союза с Россиею и Австриею и способствовать его укреплению, относительно же сохранения тишины в Польше принять все те меры, которые императрица сочтет нужными для своих интересов». Кейзерлинг в своем донесении заметил, что характеристика лиц, сделанная Брюлем, совершенно верна.
Через несколько времени Кейзерлинг имел другой разговор с Брюлем о польских делах по поводу неудачи последнего сейма. Брюль сильно восставал против liberum veto. «Смутное и несчастное состояние Польского государства очевидно, — говорил он, — сеймы представляют единственный способ для решения государственных дел; но когда на этих сеймах решение дела зависит не от того, как большинство или почти все хотят, но от того, что один только не хочет, то само собою ясно, что жребий короля, республики и всех государственных дел зависит от воли одного человека, которого какая-нибудь иностранная держава употребляет для своих видов. Государство, устройство которого таково, что добро находит всегда препятствия, а зло никогда не может быть отвращено, напоследок должно само собою разложиться. На таком гибельном пути находится теперь и Польская республика; ее вольность представляет только способ, которым враги ее пользуются, чтоб препятствовать всему для нее выгодному и полезному. Никак нельзя сказать, чтоб как между знатными людьми, так и между мелким шляхетством не было людей благоразумных и благонамеренных, которые понимают опасное злоупотребление в подаче вольного голоса, предусматривают падение государства и не только жалеют о печальном состоянии отечества, но готовы употребить все средства для отвращения этого великого зла».
«Не знаю, — заметил Кейзерлинг, — в то время, когда будут стараться об отвращении одного зла, не впадут ли в другое, гораздо большее, ибо явно, что liberum veto сделалось болезнью уже неизлечимою; вся нация поклоняется ему как идолу; легко может статься, что малейшее покушение против него ослабит любовь народа к королю, раздражит против него, наполнит сердце сомнением, страхом, недоверием и поведет к беспокойствам, которые принесут пользу только соседям, привыкшим в мутной воде рыбу ловить». Брюль согласился с этим, но выразил мнение, что все опасные следствия были бы предупреждены, если бы Россия и Австрия согласились способствовать уничтожению liberum veto, и король больше всего желает одного, чтоб соседние друзья и союзники хорошенько рассудили, что liberum veto полезно или вредно для них в будущем. Если в рассуждении Швеции, Порты и других соседних держав как России, так и Австрии союз республики нужен, то надобно, чтоб этот союз приносил какую-нибудь пользу, а польза может получиться только тогда, когда другие злонамеренные державы не будут иметь в руках средства уничтожить всякое сеймовое решение. Донося об этом разговоре, Кейзерлинг писал: «Теперь уже явно оказывается, что хотя здешний двор сам собою перемену в подаче вольного голоса сделать не намерен, однако не будет противиться, если республика сама собою догадается о сокращении этой употребленной во зло вольности». Из Петербурга Кейзерлингу было предписано употреблять все старания, чтоб Польша непременно осталась при существующих обыкновениях и ничего нового не было бы введено.
В июне 1749 года Кейзерлинг сообщил своему двору слова Брюля, имевшие особенное значение для русской политики. «Мы, — говорил Брюль, — не имеем никакой причины щадить Пруссию, которая продолжает делать нам всевозможные досады. Мы принуждены все это сносить; но если Россия и Австрия будут нам помогать, то мы заговорим другим голосом. Это было бы полезно видам обоих императорских дворов, ибо если б они непосредственно предприняли что-нибудь, хотя малейшее, против Пруссии, то ее двор не преминет объявить, что они хотят вырвать у него из рук Силезию; а такого истолкования нельзя будет привести, если здешний двор станет сопротивляться прусским видам с помощью России и Австрии».
В это время в Дрездене гостил побочный брат короля маршал французской службы знаменитый Мориц Саксонский, и его приезд подал повод к поднятию вопроса о Курляндии, от которой Мориц не отказывался. Он съездил в Берлин, был отлично принят Фридрихом II, и пошли слухи, что последний предложил ему руку своей сестры с Курляндиею в приданое. Кейзерлинг обратился к Брюлю с вопросом, правда ли это, и тот в высшей конфиденции не только дал утвердительный ответ, но прибавил, что Мориц принял предложение с глубоким молчанием и поклоном. Кейзерлинг донес также, что Мориц по возвращении из Пруссии сказал английскому посланнику Уильямсу: «Я до сих пор дрался за других; а теперь время и о себе подумать». Потом спросил у Уильямса, не может ли он ему хороший вооруженный корабль доставить, и когда тот спросил, какой именно корабль ему нужен, то Мориц дал ему записку: «Я желал бы знать, что будет стоить каперское судно или вооруженная шлюпка о 16 или 20 пушках, хорошая, на ходу легкая, которая бы не более трех или четырех лет была в употреблении». По этому поводу Кейзерлинг сообщил императрице свое мнение о курляндском деле. Император Петр 1 по своей государственной мудрости признал, что Россия относительно своих прибалтийских владений не может быть равнодушна к судьбе Курляндии: отсюда и брак царевны Анны с герцогом курляндским, и старание Петра поддержать герцогство при старых его правах. Никогда Курляндия не была в таком опасном положении, как теперь, когда Мориц Саксонский возобновляет свои претензии, а дворы французский, шведский и прусский считают для себя выгодным подкреплять эти претензии. Если Курляндия отдастся в покровительство одной Короны Польской, то пропадет неминуемо вследствие жалкого военного состояния Польши, и легко понять, что виды означенных дворов не ограничатся одною Курляндиею: Курляндия в руках преданного им герцога будет служить только средством для достижения важнейших целей. Излишне было бы распространяться о том, какую помощь враждебные дворы получили бы от того, если бы на престоле курляндском сел маршал Франции и зять обоих ее союзников, королей прусского и шведского. Так как он мог бы пользоваться множеством предлогов брать к себе прусское войско, то Россия никогда бы не была безопасна в своих собственных границах; перед ее воротами находился бы всегда внимательный наблюдатель, готовый пользоваться первым удобным случаем, не упоминая об удобстве, какое получила бы Швеция, высаживать свои войска в курляндских гаванях и соединяться с пруссаками; уже давно решено, что Швеция ключ к Риге может найти только в Курляндии. Единственным средством для отвращения таких бед Кейзерлинг считал восстановление Бирона на курляндском престоле.
Представляя императрице эту реляцию Кейзерлинга, Бестужев подкрепил последнюю ее часть своим мнением, что необходимо освободить Бирона и восстановить его на курляндском престоле, взявши сыновей его в русскую службу и сделавши их таким образом аманатами. Бестужев представлял, что если Курляндия останется в прежнем положении, а в Польше будет король, недоброжелательный России, то он может объявить основательную претензию на многие миллионы, причем, разумеется, получит помощь от турок, шведов и французов. Кроме того что можно оставить детей Бирона аманатами, можно еще принять другие предосторожности, именно взять с него обязательство, что он ничего от России требовать не будет, а король и республика Польская поручатся за исполнение этого обязательства на вечные времена. Через восстановление Бирона Россия приобретет признательность польского короля, отдалит всех других претендентов, прекратит всякую опасность, полякам кричать на сеймах повода не будет; тогда как теперь королю прусскому и Франции так хочется захватить в свои руки Курляндию, что Фридрих II хочет выдать сестру свою за графа Сакса, маршала французского, несмотря на то что он незаконнорожденный, притом стар и дряхл. Да хотя б он и не сыграл этой свадьбы, то довольно известно, как ему и Франции нужно это герцогство в руках иметь, дабы оттуда Россию беспокоить, шведам помогать и в Польше интриги производить. Но Елисавета отвечала решительно, что не освободит Бирона.
Попытка Морица Саксонского подкупить в свою пользу канцлера Бестужева дала последнему возможность снова поднять дело о Бироне. В октябре 1749 года советник саксонского посольства Функ известил канцлера о приезде польского графа Гуровского, который, заболевши, переслал к нему, Функу, письмо с предложением канцлеру 25000 золотых червонных, если тот постарается доставить ему Курляндию. Канцлер решился воспользоваться этим случаем, чтоб сделать еще представление в пользу Бирона; но он боялся обратиться опять прямо к императрице после ее решительного отказа и повел дело через Разумовского, к которому написал:
«Приемлю смелость приложить при сем пакет с крайне нужными делами и ваше сиятельство покорнейше прошу оный ее импер. величеству всенижайше поднести. Я уповаю, что ее величество по всевысочайшей своей доверенности вложенное в нем прочитать вам изволит, следовательно, ваше сиятельство из того усмотреть изволите, до чего дошли производящиеся повсюду интриги о доставлении французскому маршалу графу Саксу герцогства Курляндского. Я ее импер. величеству недавно всенижайше представлял, чтоб для отвращения таких интриг навсегда несчастливого герцога Бирона освободить; но ее импер. величество сказать изволила, что его не освободит. Я потому не дерзаю более ее импер. величество моими всенижайшими представлениями утруждать, но я ваше сиятельство покорнейше прошу, приняв сие дело в уважение, ее импер. величеству при случае всенижайше представить, что граф Сакс ничего более и не требует, как такого со стороны ее импер. величества изъяснения, что Бирон свободен быть не может, следовательно, мне легко было б столь дерзостно Гуровским представленные 25000 червонных принять. Но я весьма верный ее импер. величества раб и сын отечества, чтоб я помыслить мог и против будущих интересов ее и государства малейше поступить. Сие дело столь важно и толь великих следствий, что оное подлинно всю аттенцию заслуживает и, по моему слабейшему мнению, теперь ничего нужнее нет, как оное единожды решить и окончить, ибо 1) по зачавшимся ныне в Польше крайним несогласиям весьма скоро тамо опасной конфедерации опасаться должно, при которой 2) и так зело о Курляндии шумящие поляки сие дело в наибольшее движение приведут, а особливо когда рассеянные почти везде, а особливо в Польше французско-прусско-шведские эмиссары их к тому внушениями, а иногда и употреблением денег побуждать станут, как дабы надобного им герцогом курляндским сделать, как паче тем иногда повод к дальнейшим замешательствам подать. 3) Хотя б толь великой опасности для теперешнего времени и не настояло: то, однако ж, кто за будущие обстоятельства ручаться может, кои всегда легко перемениться могут. Не всегда надеяться можно, что короли польские толь благонамеренны пребудут. Многие примеры были, что они с турками соединялись, а польские вельможи и без того по большей части французско-прусскими партизанами суть; что ж будет, когда б герцог Бирон в нынешнем состоянии умер, а Польша, соединясь с турками, вместо Курляндии претензии его, в коих она истец, на Украйну или Лифляндию в действо производить стала, причем всемерно Пруссия и Швеция спокойны не остались бы, но паче опасной для них ее импер. величества силе пределы положить искали б. Я желаю, чтоб я в сих мнениях ошибся, а не так точно угадал, как ныне происшествие оправдало, что всем нынешним замешательствам и беспокойствам и перемене формы правительства в Швеции причиною есть супружество коронного наследника с сестрою короля прусского, который тем сильнее действует, нежели король французский.
Ежели токмо ее импер. величество все сии уважения в милостивое прозорливое свое рассуждение принять изволит, то чаять нельзя, чтоб ее величество яко премудрая мать своего отечества не соизволила дарованием свободы несчастливому Бирону, забыв все его преступления, предпочесть будущее благополучие своей империи тому малому, а именно около 80000 талеров в год прибытку, который ныне с курляндских секвестрованных маетностей казна ее получает, но. который, однако ж, стократно увеличен будет, когда претензии сильною рукою производить стали б. Все же сии дальности легко предвидеть, но по упущении времени не так скоро поправить, как теперь совсем отвратить можно единым только освобождением несчастливого Бирона, которое толь меньше сумнению подлежит, ибо при высвобождении его можно от него такие обязательства взять, какие токмо ее импер. величеству угодны были б; а чтоб какая от него опасность была, того никак думать нельзя, ибо княжество его только в четырех милях от Риги, следовательно, всегда под грозою российского оружия находится».
Гуровский более четырех месяцев оставался в России, и канцлер составил следующую записку для высочайшего известия: «К достоверному доказательству, что графу Гуровскому от маршала графа Сакса подлинно поручено все пути и способы в действо употребить для доставления ему герцогства Курляндского и что Гуровский и в самом деле всякими интригами сильно в том трудится, довольно его своеручных писем и оригинального графа Сакса за его подписанием и печатью на 25000 червонных билета; но он при том не остался, ибо он камергеру графу Бестужеву-Рюмину (сыну канцлера) 1000 червонных тотчас в руки выдать представлял, дабы он канцлера склонял в виды Гуровского вступить. А как потом он и к генералу Апраксину забегал, чтоб он яко друг канцлеру его в том подкреплял, который ему ответствовал, что, то будучи весьма не его дело, он не токмо в то мешаться не может, но канцлеру о том и словом упомянуть не смеет, то думать можно, что Гуровский такие посулы и попытки не сим только двоим учинил, но, может быть, и в других местах о том проискивает, а особливо, что он камергеру графу Бестужеву-Рюмину не токмо большое награждение, но притом и милость короля французского и ежегодную От маршала графа Сакса пенсию обещал». 31 марта 1750 года Гуровскому было объявлено, чтоб он в три дня выехал из столицы. Попытка Морица Саксонского не удалась, но не удалось и Бестужеву освободить Бирона и восстановить его на курляндском престоле: Елисавета осталась непреклонна в своем решении.
Между тем Брюль сообщил Кейзерлингу, что прусские отряды врываются в пограничные саксонские деревни и хватают людей в рекруты; король, говорил Брюль, не может долее сносить, чтоб его подданные становились добычею иностранцев; никто из пограничных жителей более уже не безопасен; приходят ежедневные жалобы на захват людей и увоз их за границу; король хочет употребить строгость по примеру самого короля прусского, который велел повесить саксонского таможенного чиновника по одному только подозрению, что он приехал в Галле подговаривать людей; король надеется, что будет защищен от обид прусского короля высочайшею и дражайшею дружбою императрицы, что она велит своему министру в Берлине сделать нужные о том представления прусскому министерству. Вслед за тем Брюль дал Кейзерлингу промеморию, в которой выставлялась необходимость решить поскорее курляндское дело, прежде чем враждебные дворы воспользуются им для своих видов.
1749 год Кейзерлинг окончил подробным донесением о состоянии Польши. На первом плане была здесь вражда двух фамилий — Потоцких и Чарторыйских. Началась она с соперничества в достижении гетманского чина. Русское покровительство дало Потоцким ту силу и значение, которые они по смерти Августа II поспешили употребить против России, поддерживая Станислава Лещинского. Когда после сдачи Данцига Чарторыйские признали Августа III и двор начал их употреблять в деле умирения, то эта фамилия показала отличные опыты своей благонамеренности. Когда же было постановлено забыть все прошедшее и стараться привлечь к себе всех благодеяниями, то и Потоцкие были взысканы милостями: некоторые получили пенсии, другим даны королевские маетности, иные повышены в чинах, а сам воевода киевский пожалован великим коронным гетманом, невзирая на сильный протест Кейзерлинга, находившего опасным, чтоб два главные в королевстве достоинства — примаса и гетмана — находились в одной фамилии. Последующие события оправдали опасения Кейзерлинга и до сих пор оправдывают, хотя смерть примаса и уменьшила несколько опасность.
Гетманское достоинство не могло достаться в худшие руки. Тогдашний кабинет-министр Сульковский, не давши знать Кейзерлингу, доставил этот чин Потоцкому, о чем сам потом сильно жалел, но поправить ошибки было уже нельзя без нового возмущения поляков. Привыкнув во время революции и при Станиславе управлять всем, Потоцкие хотели того же и при нынешнем короле, но, встретив помеху в Чарторыйских, воспылали к ним злобою, хотя Чарторыйские поддерживают себя единственно личными достоинствами, а нисколько не милостию королевскою, от которой ничего не получали: чем были прежде, до революции, тем и остались, равно как и старый граф Понятовский. Всему свету известно, что во время турецкой и шведской войны дом коронного гетмана был прибежищем турецких и шведских эмиссаров, которые там обыкновенно собирались, соглашались насчет мер своих против России, через Потоцкого получали нужные им известия; у него, как на почтовом дворе, держали свою переписку; он с сообщниками во время шведской войны поднимал против России конфедерацию, отчего произошли бы опасные следствия, если бы Кейзерлинг не нашел в коронной маршалше Мнишек орудия для успокоения конфедератов, к чему немало способствовали также старания Ржевуского, Чарторыйских и Понятовского. На всех сеймах коронный гетман производил крик и жалобы против России, не имея к тому ни малейшего повода, ибо Кейзерлинг остерегался действовать против Потоцких враждебно, напротив, старался приласкать их подарками и, этими средствами привлекши на свою сторону графиню Мнишек, тещу гетмана Потоцкого и сестру Тарло, равно духовных и адъютантов гетмана, мог узнавать заранее о всех враждебных России замыслах и предупреждать их. Такие отношения Кейзерлинга к Потоцким не могли нравиться Чарторыйским; но Кейзерлинг дал знать последним, что их заслуги и благонамеренность известны русскому двору и они могут совершенно положиться на его покровительство; но он не может мешаться в их отношения к Потоцким, ибо России нужно одно — сохранение в Польше спокойствия, восстановление которого России так дорого стоило, а сам он, Кейзерлинг, просит их, что если б он потребовал от них чего-нибудь несогласного с благом Польши и дружбою между нею и Россиею, то они б не исполняли его требования, а противились бы ему всеми силами. В таком положении Кейзерлинг оставил дела в Польше, когда был перемещен во Франкфурт. Но и здесь он получал известия, что Потоцкие продолжают действовать по-прежнему в видах Франции без обращения внимания на своего короля. А теперь делается то же самое: воевода сендомирский получает от Франции пенсию в 4000 червонных; воеводе бельскому в последнюю бытность его в Париже подарено 10000 ефимков; там он недавно и проект подал, каким бы образом свергнуть графа Брюля. При короле для польских дел находится теперь подканцлер Воджицкий, который скорее предан Потоцким, чем Чарторыйским; великий канцлер коронный Малаховский сначала не держался ни той ни другой партии, но так как он выдал дочь за одного из Потоцких, то, пожалуй, скорее будет действовать в интересах этой фамилии. «Я не усматриваю, — замечает Кейзерлинг, — каким бы способом Потоцкие могли быть отвлечены от своих обязательств с Франциею и наведены на другой путь; опыт показал, что все представления и милости остались напрасными, и потому никогда ни Россия, ни король не могут доверять этим людям, которые не упускают ни одного случая к злым делам. Однако благоразумие требует не раздражать их; здешний двор думает так же, и я не премину утверждать его в этом мнении. Что же касается вольного голоса (liberum veto), то мысль о его ограничении не новая и не Чарторыйским принадлежит, а Потоцким, которые уже не раз и старались об этом, и если б они при короле получили такую же власть, какую имели во время междуцарствия, то давно бы уже отменили вольный голос, и эта отмена была бы гораздо выгоднее им, чем Чарторыйским, потому что они и в Сенате, и в палате послов имеют гораздо более приверженцев и потому во всяком случае обеспечены насчет большинства голосов.
1750 год Кейзерлинг начал опять неприятным для Елисаветы известием о разговоре с коронным подканцлером Воджицким по поводу Курляндии. Воджицкий объявил ему, что получил из Польши письма, в которых многие магнаты домогаются, чтоб он сделал королю наисильнейшие представления о необходимости скорейшего решения курляндского дела; что это дело заслуживает теперь особенного внимания, ибо некоторые иностранные дворы хотят воспользоваться им ко вреду России и Польши. В апреле Кейзерлинг вместе с двором переехал из Дрездена в Варшаву и в мае уведомил о богатом политическими последствиями браке коронного гофмаршала Мнишка с дочерью первого министра Брюля, а Мнишек был родной брат коронной гетманши Потоцкой, вследствие чего Потоцкие были очень довольны. Когда Кейзерлинг выразил Брюлю надежду, что этот союз с Потоцкими не произведет перемены в его отношениях к общим друзьям и в господствовавшем до сих пор политическом плане, то Брюль отвечал, что он не отдаст интересы своего государя в приданое за дочерью; такие же обнадеживания делал он Чарторыйским и Понятовским. Во второй половине мая примас от имени всех сенаторов подал королю адрес о необходимости решить курляндское дело, с чем король был совершенно согласен и немедленно переслал адрес в Москву. С другой стороны, коронный гетман жаловался, что гайдамаки не дают покоя пограничным польским областям. Для успокоения последнего дела Кейзерлинг сообщил указ императрицы киевскому губернатору Леонтьеву об искоренении гайдамаков.
Между тем приближалось время чрезвычайного сейма, и надобно было решить важный вопрос — кому быть сеймовым маршалом? Король для своих интересов находил необходимым, чтоб маршалом был Ржевуский, воевода подольский, а потому уговорил его отказаться от воеводства и сенаторства, ибо по закону никто из правительственных лиц маршалом быть не мог. Но Потоцкие этому воспротивились: в день открытия сейма, когда надобно было выбирать маршала, поднялись страшные споры, и в этих спорах прошел срок, назначенный для сейма, вследствие чего он и не мог состояться.
Успокоенный относительно Польши, Кейзерлинг стал хлопотать о том, чтоб отвлечь ее короля как курфюрста саксонского от неестественного союза с Франциею по причине субсидного трактата и привлечь к старому союзу с Россиею и Австриею. Саксонское правительство было убеждено в малой пользе от первого и необходимости второго; но Кейзерлингу говорили одно: что если б вследствие последней войны Саксония не находилась в таком отчаянном положении и не терпела такую нужду в деньгах, то не взяла бы их от Франции; сам король сказал английскому посланнику Уильямсу: «Договор с Франциею был заключен по нужде, а не по расположению». Этот Уильямс был переведен из Берлина к саксонскому двору частью для того, чтоб получить понятие о делах в Польше, главным же образом для того, чтоб наведаться, склонен ли саксонский двор оставить французские субсидии и вступить в обязательство относительно сохранения вольности, тишины и безопасности в Европе. Так он сам объявил Кейзерлингу, который потому и начал с ним советоваться, как бы это дело привесть в движение. Решили, что всего лучше начать с общей конференции у графа Брюля. Дело в конференции началось заявлением, что французский субсидный договор может быть заменен таким же договором с Англиею, если Саксония приступит к петербургскому договору между Россиею и Австриею. Брюль отвечал, что его государь согласен на это, и велел уже объявить о своем согласии в Петербурге, но требует ручательства в безопасности от Пруссии; пусть Россия объявит, что в случае если бы кто-нибудь обеспокоил Саксонию под каким бы то ни было предлогом, то Россия будет помогать ей всеми своими силами. Брюль заметил, что такое ручательство прежде всего необходимо, ибо когда в недавнее время Россия по причине шведских дел требовала помощи от Саксонии, то прусский король велел объявить в Дрездене, что как скоро неприятельские действия начнутся, то он Саксонию задавит, чтоб отнять у нее возможность продолжать игру. Кейзерлинг и Уильямс признали справедливость этого требования; причем Кейзерлинг заметил, что, пока у Саксонии будет продолжаться союз с Франциею, Россия не может оказать полной доверенности Саксонии. Уильямс предложил, что будет достаточно, если король польский на аудиенции объявит им, что не намерен возобновлять союзного договора с Франциею, а намерен вступить в обязательства с древними своими союзниками, если он получит столько же выгод, сколько представлял договор с Франциею, и если русская императрица сделает декларацию о безопасности и гарантии его областей и прав. Кейзерлинг согласился, и 12 августа ему, а на другой день Уильямсу король объявил, как было условлено. Во время ведения этого дела о тесном союзе польского короля с русскою императрицею Кейзерлинг был смущен возобновлением жалоб белорусского епископа Волчанского на притеснения греческой веры, жалоб, которые должны были вести к неприятным объяснениям с польскими министрами; а теперь Волчанский именно жаловался на притеснения в областях литовских канцлеров. Кейзерлинг обратился к подканцлеру князю Чарторыйскому с представлением, что дело идет о нарушении договора вечного мира и пример этого нарушения подается в маетностях министров республики. Чарторыйский отвечал, что это все зависит от виленского католического епископа; он, Чарторыйский, сносился с ним, и тот велел отвечать, что он не может дать явного позволения на перестройку и починку русских церквей, но хочет своим духовным под рукою приказать, чтоб они не препятствовали исповедникам греческой веры. Чарторыйский обнадеживал Кейзерлинга, что он с своей стороны всячески защищает людей греческой веры, что он им на собственный счет построил церковь. Кейзерлинг окончил свое донесение следующими любопытными словами: «Мне здешнее польское министерство часто давало знать, для чего люди греческой веры не обращаются с своими жалобами к своему королю, для чего они обо всем чрез другой двор представляют? Они жители и подданные республики, и следовало бы им своему королю честь отдавать и с доверием просить его о защите и помощи Хорошо было бы, если б греческим епископам объявили, чтоб они впредь свои жалобы приносили обычным образом самому королю и потом пересылали бы их ко. мне, а я их не преминул бы подкреплять по высочайшим намерениям вашего величества; это, по словам польских министров, дало бы делам лучший вид, ибо происходило бы естественным порядком».
Другое неприятное дело, курляндское, также не затихало; в сентябре канцлеры подали Кейзерлингу промеморию, в которой говорилось, что в последнем сенатус-консилиум, держанном в конце августа, все сенаторы единодушно просили короля возобновить наисильнейшие домогательства и представления при российском дворе об освобождении герцога курляндского Бирона: право, потребность порядка и тишины в Курляндии, природная ее величества справедливость, необходимая предосторожность для предупреждения вредных политических последствий — все указывает на это дело как на дело первой важности для короля, республики Польской и России, которых интересы соединены. При этом канцлеры устно сообщили Кейзерлингу, как прискорбно королю и республике, что после многократного дружеского домогательства о герцоговом освобождении до сих пор никакого ответа нет.
Елисавета осталась по-прежнему непреклонною относительно Бирона и Курляндии, ибо если, с одной стороны, могли указывать на необходимость успокоить Курляндию и Польшу на случай войны с Швециею и Пруссиею, то, с другой стороны, могли внушать, что именно в случае этой войны Курляндия должна оставаться без герцога и быть в распоряжении России. Шведские дела преимущественно обращали на себя внимание русских государственных людей.
В январе 1749 года в конференции с шведскими министрами Тессином и Экеблатом Панин прочел декларацию своего двора против восстановления самодержавия в Швеции. Когда Панин прочел то место декларации, где говорилось, что некоторые восстановлением самодержавия хотят избежать ответственности за свое поведение пред государственными чинами, то Тессин, уставивши глаза на Экеблата, несколько времени оставался неподвижен; когда же Панин окончил чтение, то Тессин начал говорить, что эти ведомости о самодержавии для них сущая новость и что из всех ложных слухов, которые в последнее время рассеяны были по провинциям, они ничего подобного не слыхали; что они как сенаторы обязались присягою охранять настоящую форму правления; наследный принц при своем избрании поклялся и не мыслить о самодержавии. «Наша вольность, — заключил Тессин, — так нам дорога, что мы не захотим опять подвергнуться игу».
После этой декларации немедленно было созвано чрезвычайное собрание Сената в присутствии наследного принца, и надворный канцлер Нолкен принял на себя сделать королю ложное донесение, будто Панин в конференции именем императрицы объявил, что она хочет держать в готовности все свои силы для утверждения по кончине королевской наследного принца на престоле. Это донесение так встревожило больного короля, что он не мог заснуть всю ночь, и когда на другой день явился к нему с докладами советник гессенской канцелярии Бенинг, то он с глубокою печалью и упреком сказал ему: «Вы мне всегда толковали о дружбе ко мне русской императрицы, а вот что ее посланник объявил в конференции! Можно было бы до моей смерти подождать с такою декларациею, и без того эти негодяи очень смелы; разузнайте, что за причина такого поступка Панина». Как скоро Панин узнал об этом чрез надежного человека, то немедленно отправил к Бенингу оригинал императрицына рескрипта для уяснения дела королю. Между тем Тессин сообщил Панину, что королевский ответ на декларации будет состоять в следующем: король узнал с великим удивлением, будто бы в Швеции существует намерение восстановить самодержавие и даже делаются втайне приготовления; король тем более удивляется такому слуху, что, кроме слухов из Норвегии о датских вооружениях в пользу наследного принца, ни о чем подобном никаких неосновательных разглашений не выходило; король находился насчет этого в полном спокойствии, твердо полагаясь на святость присяги, на добросовестность его высочества наследника, на должное бодрствование своего Сената и на всенародную ненависть к самодержавию: впрочем, дружеское объявление со стороны императрицы король принимает с наичувствительнейшею признательностию.
Вслед за Паниным датский посланник Винт прочел Тессину от своего двора такую же декларацию относительно восстановления самодержавия и получил в ответ то же изумление и те же отговорки. Колпаки были в восторге от этих деклараций, шляпы были особенно встревожены, тем более что смотрели на русскую декларацию как на следствие падения Лестока. Ласковость их к Панину усилилась. Предложение сенатора Палмстерна о созвании чрезвычайного сейма было отклонено, ибо не надеялись на его счастливый исход среди двоих бдящих соседей, которых цель была явна.
Мы видели, что кронпринц непременно хотел быть канцлером Упсальского университета. Он достиг своей цели и старался пользоваться своим влиянием в университете. В Упсале бывала большая ярмарка; на эту ярмарку отправился Горлеман, женатый на фаворитке кронпринцессы бывшей фрейлине Ливен: отправился он под предлогом осмотра университетских строений, а в самом деле для того, чтоб поручить профессорам, которые получили это достоинство от кронпринца, разглашать собравшемуся на ярмарку народу, что нечего бояться военных приготовлений со стороны соседей, что господствующая партия имеет в руках средство склонить русский двор на свою сторону, с помощью которого не только может противиться датским видам, но и предупредить их. Но Панин отправил на ярмарку также своего агента Гека, секретаря крестьянского чина, который чрез своих приятелей внушал, что русский двор никогда не будет действовать заодно с злогосподствующею партиею в ее стараниях восстановить самодержавие; что воинские приготовления соседей, разумеется, не причинят никакого вреда Швеции, ибо имеют целью сохранение ее вольности; несомненно, что если б Россия и Дания не охраняли так бдительно настоящей формы правления, то шведы давно были бы рабами известной ватаги и подданными Франции и Пруссии. Гек, возвратившись из Упсалы, уверял Панина, что неудовольствие против господствующей партии страшное и ненависть к кронпринцессе превосходит всякое вероятие; собравшиеся на ярмарку крестьяне, жалуясь на свое бедственное положение, говорили, что все это зло привезла кронпринцесса с собою; принца же считают человеком слабым и не способным к делам, которым управляют жена и граф Тессин. В письме к канцлеру Бестужеву Панин передал свой разговор с советником Фриденстерном, оказавшимся в последнее время одним из самых энергических людей между колпаками. Фриденстерн прямо объявил, что они не ждут никакого добра от наследного принца, и спросил конфиденциально Панина, могут ли они надеяться, что императрица, умалив свою терпеливость, наконец окажет правосудие относительно неблагодарностей этого принца и, когда нация благодаря ее оружию увидит час своего избавления, отнимет ли от него свою спасительную руку? «Вы получили так много доказательств, — отвечал Панин, — как ее величество всегда далека от того, чтоб в ваших домашних делах самовластно установлять какой бы то ни был порядок; вы можете быть удостоверены, что ее величество желает одного — подкреплять вашу вольность; и так как до сей минуты никто из вас предо мною не открывался относительно престолонаследия, то я об этом и не доносил моей государыне, следовательно, и министериального ответа вам дать мне не в состоянии. Вы можете легко понять, какой важности это деликатное дело и какой требует прозорливости для тайного и осторожного произведения своего. По моему мнению, вам надобно предварительно иметь в этом секрете еще одного или двоих из знатнейших добрых патриотов, с которыми вместе вы можете просить ее величество о защите и помощи, сделавши прежде между собою твердое соглашение, каким образом произвести это дело в действие». Фриденстерн отвечал, что завтра же хочет ехать в деревню к сенатору Окергельму и уговориться с ним, и так как кронпринц возведен в свое достоинство по рекомендации императрицы, то он не желает выгнать его из Швеции с каким-нибудь огорчением, а будет стараться, чтоб ему дали или пенсию, или единовременное значительное вознаграждение.
В конце мая Панин получил рескрипт императрицы, в котором ему предписывалось сделать вторичное представление насчет восстановления самодержавия. «Хотя, — говорилось в рескрипте, — данный вам от королевского имени ответ нас совершенно успокоил, ибо мы в добрых намерениях короля удостоверены, однако собственный наш натуральный интерес, с которым связана безопасность нашей империи и соблюдение тишины и равновесия на Севере, требует так просто не полагаться на обнадеживания графа Тессина. Опыт довольно показал, как на тамошние обнадеживания можно было полагаться; возьмем в пример негоциации графа Тессина при датском дворе и недавно заключенный договор с прусским королем; не были ли мы сильнейшим образом обнадеживаны, что они ни во что не вступят, не уведомив нас предварительно? И так как получаемые из разных мест и из самой Швеции надежные ведомости говорят, что в Стокгольме некоторыми господами под рукою уже все распоряжено тотчас по преставлении короля вдруг ввести самодержавие без извещения государственных чинов и что в секретнейшем комитете будто постановлено, что государственные чины до 1751 года собираться не должны, то, когда все это совершится, уже поздно будет с нашей стороны принимать меры. Поэтому мы сочли необходимым поручить вам испросить у шведского министерства особливую конференцию и не только повторить уже сделанные вами прежде словесные представления, но и вновь накрепко декларовать , что хотя мы ничего так усердно не желаем, как с нашими соседями, особенно же с Королевством шведским, пребывать в ненарушимой союзнической дружбе и в откровенном добром согласии, наши обязательства с Швециею верно исполнять и все то, что только к некоторым дальностям повод подать может, рачительнейше искоренять, однако мы если б подтверждающееся везде намерение имелось тотчас по преставлении короля настоящую форму правительства отменить и самодержавие снова ввести, что с соблюдением ненарушимой тишины и необходимого равновесия на Севере отнюдь согласно не было бы, то мы на такую перемену равнодушно смотреть никак не могли бы; но по силе принятых с Швециею Ништадским договором обязательств нашлись бы принужденными в таком важном деле принять участие и употребить наиважнейшие меры для воспрепятствования этой перемене. А чтоб однажды навсегда выйти из настоящего сомнения, чтоб впредь не опасаться нам за свой собственный интерес и вольность шведского народа, то мы считаем нужным прибавить к этой декларации следующее: если б по смерти королевской вздумалось отменить настоящую форму правления в Швеции, то мы для предупреждения всех будущих беспорядков приняли решение: вступить с корпусом наших войск в шведскую Финляндию не как неприятельница, но как приятельница, верная союзница, защитница утесненной шведской вольности по примеру 1743 года, когда мы на собственном иждивении корпус наших войск в Швецию посылали, дабы государство от тогдашних сомнительных внутренних беспокойств и опасности избавить. Этот наш корпус не причинит обывателям Финляндии ни малейшего отягощения, будет содержан на собственном нашем иждивении, в нем будет наблюдаться строгая дисциплина в той, разумеется, надежде, что вся шведская нация эти наши войска примет самым дружественным образом. Если же, паче чаяния, некоторые из шведов по частным корыстным видам вознамерились бы эту нашу полезную предосторожность превратно толковать и в предосуждение своего отечества нам сопротивляться, в таком случае как собственные наши интересы, так и обязательство с Швециею необходимо потребуют, чтоб мы за утесненную вольность нации действительно и сильно вступились и всех тех, которые помыслили б эту вольность нарушить, за изменников своего отечества признавали, следовательно, с ними как с нашими неприятелями и нарушителями внутреннего покоя поступили».
Панину удалось достать постановления секретной комиссии насчет восстановления самодержавия по смерти королевской; пересылая их к своему двору, он жаловался на слабое состояние русской партии: «Их (членов русской партии) настоящая ситуация такого состояния, что они с наилучшим в свете намерением и диспозициею прежде не могут пошевелиться, пока такого щита пред собою не увидят, который бы при самом начатии дела от первого удара со стороны злой партии их мог спасти, чего они тем паче опасаются, ибо их имена весьма знатны суть, и потому они страшатся, чтоб их первою кровию все дело не венчалось». Главная трудность дела, по мнению Панина, состояла в том, что не было способа к составлению хотя немногочисленной, но формальной партии, чтоб всех привесть под одну дирекцию и постановить общую систему, чтоб они могли свои растерянные рассуждения сделать единомысленными и каждый бы прямо знал, от кого он зависит; во-вторых, трудно определить время, образ и обстоятельства, при которых дело должно начаться; они ничего так не боятся, как быстрого и нечаянного для себя удара, и наступающую зиму ожидают с ужасом, а замерзшее море почитают своею могилою. Помогать ему, Панину, они ни в чем не могут, ибо не имеют в делах никакого участия, живут в уединении без сношений друг с другом, а если случится им неожиданно свидеться, то при этом свидании происходят одни рассуждения и вздохи, которые и служат им общею отрадою.
Панин успел достать и реляцию шведского посланника Гепкена из Берлина от 24 ноября 1747 года, в которой описывается следующий разговор Гепкена с Фридрихом II. «Понеже, — говорил Гепкен, — обязательством между сими высокими дворами намерения и авантажи обоих государств (Швеции и Пруссии) так равномерными и неразделимыми учинены, что никакой иной разности, кроме порядка в правительстве, не настоит; того ради и секретный аусшус (комиссия) государственных чинов старался, чтоб в том возможное равенство доставить, дабы обои их величества друг друга с равною властию и равномерною скоростию, когда то потребно будет, во всем способствовать могли. Его королевское величество прусское (пишет Гепкен) о том великое удовольствие оказывал, а особливо понеже он в таком мнении находился, что имевшее его по причине того с графом Тессином советование, как его королевское высочество в Швецию перевезен быть имел, к тому первый повод подало, и его величество присовокупил к тому, что без такой перемены постановленное обязательство в таком состоянии и силе, как оное ныне есть, никогда с безопасиостию прочно пребывать не могло б; однако ж он опасается, что иногда противная партия, которая российского и датского дворов виды подкрепляет, в действительном произведении такого секретного аусшуса полезного распоряжения препятствовать может». Подле этого места канцлер Бестужев сделал заметку для императрицы: «Из него усматривается, что еще при трактовании о супружестве коронного наследника вредительное намерение о введении самодержавства в виду имелось. Ее импер. величеству, правда, невозможно было тогда сего предусмотреть, но Бриммер и Лесток, кои главнейше на сие супружество присоветовали, конечно, о том знали. Только ж канцлер и тогда еще противу того представлял, как то ее импер. величество чаятельно о том припамятовать изволит». 15 июля Панин писал канцлеру Бестужеву: «Я не в состоянии предусмотреть никакого способа, которым бы можно было не допустить прусский двор вмешаться в игру, если только она начнется введением самодержавия; дело кончится здесь прежде, нежели будет получено известие о его начале. Со стороны народа никакой надежды на сопротивление не видно. Добрые патриоты сами собою ни на что не отважатся, пока не увидят себя в безопасности вследствие помощи своих союзников, явившейся среди Швеции; а наступающая зима эту надежду у них отнимает. Если бы возможно было еще нынешнею осенью нечаянно вступить в Швецию с требованием созвания сейма и тем предупредить Пруссию?»
Сношения с Корфом замедлили подачу второй русской декларации против введения самодержавия; когда она была подана, граф Тессин, встретившись 24 августа с Паниным на половине кронпринцессы, стал ему говорить, что прежде подачи формального ответа на декларацию он хочет объясниться с ним дружески по этому делу, и просил, чтоб Панин говорил с ним теперь не как с министром, но как с приятелем, который его особенно почитает за честного человека и благонамеренного министра. «Я спрашиваю, — продолжал Тессин, — у вас совета, каким образом сочинить наш ответ: войдите в наше положение, восчувствуйте тот удар, который такая декларация наносит нам, обратите беспристрастное внимание на независимость, какою должна пользоваться каждая держава». Панин отвечал, что хотя бы он имел и высокое понятие о своих политических способностях, то и тогда не воспользовался бы его учтивостью и не осмелился своими советами предупреждать решение его двора; теперь же тем менее может это сделать, ибо не сознает в себе достаточной к тому способности. Но, желая отвечать дружеской откровенности, он не может скрыть перед ним, что и ему декларация кажется очень важною и достойною всякого внимания; время всего лучше оправдает то или другое и несомненно поставит дело в желаемое положение, почему и тревожиться много не следует, если он твердо уверен, что никакого замысла против правительственной формы в Швеции не существует. Тессин отвечал: «Я чувствую основательность вашего рассуждения и в последнем случае очень спокоен; но примите во внимание тот случай, когда одна держава объявляет другой, что она без всякого требования приняла решение вступать с войском в ее области; как должна последняя держава принять такую декларацию? Каждое правительство должно сохранять внутреннюю и внешнюю тишину своего отечества, причем тогда только обращается за помощью к союзникам, когда сами не имеют к тому способов; но Швеция теперь благодаря Бога такой для себя нужды не предусматривает». «Прежде чем я вам буду отвечать, — сказал Панин, — я попрошу изъяснения на два пункта: 1) возможное ли дело, чтоб вся шведская нация единогласно захотела отменить настоящую форму правления? и, во-2), как вы толкуете седьмую статью Ништадского договора?» Тессин несколько времени собирался с мыслями и потом отвечал: «Первое я считаю совершенно невозможным; а седьмая статья имеет силу, когда бы действительно настоял такой случай и мы потребовали бы русской помощи». «Позвольте вам припомнить, — сказал на это Панин, — что когда я приехал сюда, то вы меня предупреждали насчет существования разных партий в королевстве; мы теперь, например, и можем предположить, что одна из этих партий замыслила по кончине королевской переменить форму правления и произведет это в действие на сейме, имея у себя большинство голосов; спрашивается, от кого ожидать тогда требования относительно исполнения обязательств и можно ли в таком случае предупредить вредное дело? Рассмотрите своим здравым рассуждением, какие бы Россия потаенные и своекорыстные виды могла иметь против Швеции, чтоб пользоваться ей такими вероломными стратагемами? Она не ищет распространения своих границ, чему достаточные опыты имеются, а других каких-нибудь видов и представить себе нельзя. Она может иметь в виду только сохранение всеобщего спокойствия, что несовместимо с переменою формы здешнего правительства, и я могу вас уверить, что когда в Швеции не будут думать об этой перемене, то никогда не увидят в своих пределах соседского войска». Тессин поблагодарил за дружеское объяснение.
Понятно, что в России не хотели употребить решительных мер — посылать войско без всякого требования со стороны шведов; хотели помешать восстановлению самодержавия посредством самих же шведов и потому требовали от Панина, чтоб он поддерживал партию противников самодержавия, и назначили для этого 50000 рублей. Панин должен был повторить: «Так называемые благонамеренные патриоты всегда готовы брать наши деньги; но при настоящем положении здешних дел нельзя ожидать от этого никакой пользы, ибо без прикрытия своих спин они не ополчатся, тем более если они увидят, что все это клонится только к отстранению самодержавия, тогда как у каждого из них другая цель — низвержение господствующей партии и получение знатных чинов и должностей. Если по выключении двух или трех человек по всем другим моим знакомым рассуждать о всем шведском народе, то надобно прийти к заключению, что он не понимает общего блага и пользы отечества, но каждый преследует собственные цели. Зависть и ненависть, с одной стороны, а деньги — с другой, — вот побуждение и хорошего и дурного». К канцлеру Бестужеву Панин писал, что он не имеет искусства и качеств, нужных для составления партии, не может столько обращаться между людьми, ибо нрав его требует уединения, причем и тупоречение препятствует.
30 августа Панин был приглашен на конференцию, где получил ответ на декларации, состоявший в следующем: «Декларация, которую кронпринц недавно издал по собственному соизволению, что он желает оставить неприкосновенною настоящую форму правления, достаточна к уничтожению всякого подозрения. Если же и после того обнаружилось бы какое-нибудь покушение на вольность и права народа, то правительство имеет достаточно средств для сопротивления подобному покушению. Если же, несмотря на это, ее импер. величество без предварительного и формального требования со шведской стороны приказала войскам своим перейти границы, то подобный поступок будет принят за нарушение всенародных прав и за явный разрыв, который понудит Швецию употребить для защиты своей все данные ей Богом средства».
Датский посланник, готовивший также декларацию в смысле русской, узнавши об ответе, испугался и не подал никакой декларации. Панин писал канцлеру Бестужеву: «Вашего высокографского сиятельства ко мне высокая милость и протекция всегда меня дерзновенным пред вами учиняет; но, милостивый государь, при таких мне критических обстоятельствах здешних дел если бы я сей доступи еще не имел, то б как возможно было по сие время мне спастися? Ибо поистине признаюся, что теперь не вижу, как беспорочно наконец освободиться; того ради всепокорнейше прошу милостиво рассмотреть мои слабые мнения. Датский двор довольно оказал свое правило — ко всему склоняться, не производя ничего в действо, и с предосуждением доброй вере искать временных выгод. Может быть, он надеется много и на то, что видит нас с Швециею в таких замешательствах, и надеется этим себя сохранить от опасности, которой когда-нибудь, рано или поздно, может подвергнуться вследствие своего поведения. Правда, еще можно сколько-нибудь надеяться, что на введение в Швеции самодержавия двор этот равнодушно глядеть не может, но он ограничится тем, что не признает самодержавия в Швеции в надежде, что Россия будет действовать против нее всеми своими силами и, таким образом, все бремя шведских дел падет на одну Россию, если только английский двор не будет действовать с нами сообща. Поэтому было бы желательно, чтоб лондонский и венский дворы о здешних делах получили самое ясное понятие, какого они до сих пор не имеют. Весь интерес наших высоких союзников состоит в том, чтоб шведский король сам собою не был в состоянии начать войну, вступить в новые обязательства и умножать свою военную силу. Когда Англия захочет серьезно приступить к делу, то она силою своих денег может много облегчить; в противном случае я не вижу возможности помешать здешнему перевороту, кроме долголетней войны; если же не воевать, то надобно будет осудить себя за исключение из общих европейских дел, ибо как скоро здесь характер правления переменится, то России придется думать только о собственных своих делах. Признаюсь пред вашим высокографским сиятельством, что моя нынешняя жестокая здешняя жизнь кажется мне бесплодною».
Известный советник Фриденстерна предлагал Панину ввести в Финляндию корпус русского войска с опубликованием причин этого поступка и созвать сейм в Финляндии, на что эта страна имеет полное право. Панин писал императрице, что он в этом предложении находит некоторое основание, ибо в прошлом веке особые финляндские сеймы бывали. В то же время Панин доносил о намерении господствующей партии заставить короля подписать отречение от престола в пользу наследного принца, что сделать легко по душевному и телесному состоянию короля, который подпишет акт не читая. Панин переслал в Петербург и копию заготовленного уже акта отречения. Венский двор хлопотал, чтоб шведское правительство издало обнадеживательский акт, что правительственная форма изменена не будет; когда австрийский резидент упомянул о необходимости этого акта французскому послу, то последний заметил, что такой необходимости нет, ибо седьмой параграф Ништадского мира никакого действия иметь не может: он в Абовском трактате не повторен, а между всеми державами в обычае последними трактатами именно и специально обозначать прежние обязательства.
Между тем Панин получил из России 50000 рублей, назначенных для сформирования партии. Несчастный посланник не знал, что с ними делать, и писал канцлеру Бестужеву: «Ваше высокографское сиятельство, конечно, сами просвещенно ведать изволите, что с одними так называемыми добрыми патриотами ничего начать нельзя в надежде доброго успеха. Другое дело, если б мы имели в Сенате одного или двух достойных вождей; опыт доказал, как недостаточно управление партиею посредством иностранного министра, хотя бы он обладал гораздо большими для того качествами, чем я. Может служить примером и противная здешняя партия: она, конечно, не французскими министрами, но внутренними ее вождями управляется и содержится и укоренение свое в делах получила чрез сенаторский подкуп; напротив того, наша сторона как скоро в 38 году потеряла свою силу в Сенате, то после при разных и очень полезных случаях не могла поправиться. Не вижу другого способа к начатию формирования партии, как подкуп двоих или троих сенаторов, которые бы имели все нужные для вождя партии качества и взяли на себя дело составления партии, и так как время сейма еще не близко, а дело требует больших расходов, то английский двор может здесь своим золотом преодолеть силу Франции». Больших хлопот стоило провезти деньги в Стокгольм, чтоб утаить их от таможенных чиновников. Гвардейский каптенармус и переводчик привезли их из Копенгагена. Переводчик оставил своего товарища с деньгами за воротами Стокгольма, а сам приехал к Панину. Тот выехал с секретарями своими на охоту и остановился ночевать в трактире, где жил курьер с деньгами, под предлогом болезни; ночью перенесли сумы с деньгами в комнату посланника, который вместе с секретарями надели их на себя под епанчи и таким образом провезли в город.
Панину предстояло еще тяжелое дело — подать третье требование своего двора шведскому правительству. 26 октября императрица апробовала следующий рескрипт к нему: «Мы из ваших донесений усмотрели, каким образом вы учинили вторичную декларацию шведскому министерству и какой неудовлетворительный для нас ответ дан вам королевским именем. Мы за наилучшее изобрели требовать, чтоб шведский двор вступил с нами в особливую негоциацию для постановления торжественной конвенции, чтоб Швеция нынешнюю форму правления отнюдь и ни под каким видом не отменяла, напротив чего мы обязались бы не только эту форму правления, но и установленное там наследство гарантировать и пригласить к той же конвенции все дворы. При вручении этой промемории вам подается наилучший способ — содержание ее подкрепить дальнейшими рассуждениями и явственно показать, как неприличен данный с шведской стороны ответ и как этот новый с нашей стороны поступок свидетельствует о наших прямо дружеских к шведскому двору чувствах, особенно к наследному принцу, ибо, кроме того что мы ревнуем о соблюдении прав и вольности соседственной нам нации, мы не хотим допустить, чтоб принц, покусившись когда-нибудь их нарушить, преступил учиненную им присягу и тем в начале своего правления возбудил ропот целой нации, любящей свою вольность, и сделал бы это принц, в возведении которого в его достоинство мы принимали такое участие. Это довольно показывает, основательны ли были рассеянные повсюду злостные слухи, будто мы старались ниспровергнуть наследство, нами самими установленное, когда мы стараемся заблаговременно отвратить и то, что могло бы служить поводом к такому ниспровержению. Теперь шведскому министерству представляется последний случай показать нам искренность тех уверений, какие оно нам не переставало твердить: им стоит только вступить в предлагаемую конвенцию, что им сделать легко, когда они обнадеживают не иметь никакого помышления об отмене нынешней формы правления; это для них и выгодно, ибо они разом освободятся от беспокойств, в каких их содержат продолжающиеся со всех сторон вооружения».
Канцлер писал Панину: «Я вашему высокоблагородию откроюсь, что мы, подлинно осмотрясь, никакого скоропостижного без рассуждения поступка не сделаем и первые в огонь не бросимся, хотя при том и всегда готовы будем ко всему тому, чего обстоятельства и сходство всевысочайших интересов потребовали б. Я верю, что господа датчане больше всех ошибутся, да и не худо, чтоб они ошибку свою прямо почувствовали. Ее импер. величество со всем тем, однако ж, всевысочайше намерена к датскому двору ни малейшей наружной отмены в своих сентиментах не показывать, но паче стараться, что ежели б начатую с оным негоциацию о шведских делах пресечь должно было, то таким образом сделать, чтоб датский двор тому виновным оставался; а впрочем, что до шведов самих принадлежит, то хотя мы и по действительной отмене их формы правительства первые войну с ними начать не намерены, а еще меньше не учиня с союзниками нашими предварительного соглашения, однако ж когда с здешней стороны в нынешней вооруженной позитуре останемся, то, может быть, сие одно довольно сильным способом будет шведов самих о том в раскаяние привесть и иногда до того достигнуть, что сами ж они принуждены были б паки нынешнюю форму правления восстановить, когда собственные их подданные, и без того великими налогами и податьми отягощенные, продолжаемым для того далее непрестанным вооружением в совершенное отчаяние приведены будут и против самовластного правительства восстанут, еже толь имовернее есть, ибо известно, что они ни третьей доли того не снесут, еже ее импер. величество без всякого труда в действо произвесть может. Все сие единственно для собственного вашего известия остаться имеет, а впрочем, нимало не препятствует, чтоб ваше высокоблагородие по прежде данным вам наставлениям не старались благонамеренных в Швеции сколько можно ободрять и их при лучших сентиментах содержать. Ничего лучше быть не могло б, как, приобретя Финляндию, шведов с датчанами их жребию оставить; но происходящие иногда оттого следствия не толь легко предвидеть можно, как бы такое предприятие требовало; но паче опасаться надобно, что таким образом и самые наши союзники не только за случай союза не признали б, но паче мы наступательною стороною признаны быть могли б. Впрочем, я охотно и совершенно вступаю в рассуждение вашего высокоблагородия касательно до жестокой тамо вашей жизни. Но ваше высокоблагородие противу того сами ж рассудить изволите, такие ли ныне обстоятельства, чтоб ее импер. величество могла, хотя на малое время, оттуда взять такого человека, на верность которого ее величество полагаться изволит и искусство его к нынешнему соглашению тамошних дел весьма нужным находит».
Письмо было очень лестно; но с Панина не слагалась обязанность иметь дело с «благонамеренными», которые, по его мнению, никуда не годились, и он должен был подать третью декларацию, от которой не ждал никакой пользы.
Третья декларация была отдана Паниным шведскому министерству 4 января 1750 года; ответ получен был 26 числа того же месяца и состоял в решительном отказе вступить в какую-либо конвенцию относительно формы правления. Так как Австрия и Саксония подкрепляли предложение русского двора, то шведское министерство объявило, что король для уничтожения в Европе всякого сомнения относительно своих миролюбивых намерений гарантирует всеми своими союзниками, что он первый никогда мира не нарушит, и если русский двор примет эту гарантию и с своей стороны даст такую же, то спокойствие сейчас же восстановится. Панин переслал канцлеру свое мнение, что такою гарантиею Россия совершенно отказалась бы от права противодействовать перемене правительственной формы. Шведы хорошо знают, что русский двор поймет, в чем дело; но им хочется усыпить союзников России, которые, быть может, не так далеко проникают в шведские дела, могут смешать перемену правительственной формы с нарушением мира и ослабить свое внимание, так что Россия одна останется занятою шведскими делами, что для Франции и Пруссии очень желательно. Весь беспристрастный свет должен признать, что противовесие Франции заключается в силах одной России, которой при шведской перемене нельзя будет принимать большого участия в общих делах для пользы своих союзников. Одно средство однажды навсегда приобресть безопасность и со славою окончить принятые относительно Швеции меры — это получить от наших союзников формальную гарантию насчет ненарушимости шведской формы правления, причем в особом секретном акте обозначить все касающиеся дела пункты, отменою которых может быть нарушена общая система равновесия, и при таком нарушении постановить признание союзного случая (casus foederis). Этим рассмотрением нынешний образ шведского правления введется в генеральную форму всей Европы и господствующая в Швеции партия лишится возможности называть ее домашним делом. Это выражение — «домашнее дело» — может иметь силу в юридических школах между простым народом, а не в кабинетах держав. Бестужев отвечал на это благорассудительное мнение, что его нельзя довольно выхвалить. «Я, — писал канцлер, — не оставил бы стараться надлежащее по оному употребление учинить; но, зная, вашему высокоблагородию, может быть, не так сведомые диспозиции наших союзников, я предусматриваю, что сей хороший план и чрез долгое время своего совершенства едва достиг бы. Прошедшая война их так засуетила, что они поныне ни о каких посторонних делах помышлять не хотят, по меньшей мере ни на что не поступят, не протягивая вдаль, еже не иначе как противной стороне повод подавали б тому перечить, умалчивая, что Англия и без того едва похотела б шведскую форму правительства (гарантировать), не приглашая к тому Франции. Таким образом, легко сделаться могло б, что чинимые нами о том пропозиции втуне остались бы, следовательно, теперь наилучшее есть, находясь по всяким происшествиям в готовности, смотреть и обождать, какое течение дела примут, потом уже свои меры принимать. Когда наши союзники, а именно венский, лондонский, копенгагенский и дрезденский дворы, на учиненные от нас им по шведским делам представления и требования никакого удовольствительного ответа не дали, то и мы все учиненные от них здесь по тем же делам пропозиции в молчании оставлять будем, дабы они и самым малейшим с здешней стороны ответом не делали себе меритов (заслуг) ни при шведском, ни при французском, ниже прусском дворах, а еще меньше все о наших намерениях известны были. Постараемся лучше одни, елико можно, целость наших интересов наблюдать».
Особенно поведение Англии заставляло думать о том, как бы «одним целость наших интересов наблюдать». В Лондоне Чернышев объявил герцогу Ньюкестлю, заведовавшему сношениями с северными государствами, что императрица надеется в случае если Швеция не обратит никакого внимания на представления России о неперемене формы правления и Россия будет принуждена исполнять обязательства Ништадского договора, то Англия признает здесь случай союза и не откажет в помощи. Ньюкестль отвечал, что сомневается, чтоб Франция допустила Швецию заключить с императрицей какую-либо новую конвенцию о форме правительства; французский двор находится в твердом мнении, что сделанное коронным шведским наследником объявление достаточно для успокоения всего света, что в Швеции и не помышляется о введении самодержавия; Франция отказалась исполнить требование лондонского двора — склонить шведское правительство внести небольшую перемену в манифест коронного наследника для большого разъяснения дела; Франция основала свой отказ на том, что такие требования относительно внутренних дел неприличны и достоинству Швеции как вольной державы предосудительны; к этому французский посол прибавил, что очень жаль, если сделанная Швециею успокоительная декларация не будет иметь успеха и на Севере возгорится война, ибо пламя этой войны распространится по всей Европе. Когда Чернышев подал промеморию о том, что Панин представил шведскому правительству третью декларацию, то Ньюкестль сказал, что в ответе на промеморию будет заключаться просьба английского правительства к императрице, чтоб она удержалась относительно Швеции от всяких поступков, которые могут казаться наступательными, тем более что лондонский двор не может признать случая союза и, следовательно, обязанности помогать России, когда последняя введет свое войско в Финляндию единственно из досады, что Швеция откажется заключить требуемую от нее конвенцию относительно перемены правительственной формы. Чернышев выразил удивление относительно того, как этот ответ на его промеморию мало согласуется с теми искренними союзническими чувствами, которые лондонский двор много раз выражал императрице; Чернышев ставил на вид, как Англия заинтересована в этом деле не только относительно политического равновесия, о котором она так заботится, но и относительно своей торговли; и та и другая потерпят ущерб, если в Швеции восстановится самодержавие. «Я совершенно с вами согласен, — отвечал Ньюкестль, — для Англии крайне важно, чтоб в Швеции не было восстановлено самодержавие, и нашему двору очень приятно, что для недопущения этого императрица держит войско наготове; но у нас еще не усматривается никакой необходимости, чтоб императрица велела своим войскам предпринять наступательное движение, наш двор не имеет доказательств, могущих его удостоверить, что Швеция действительно намерена изменить свою правительственную форму; коронный наследник, для которого такая перемена должна произойти, не может вступить на престол, пока старый король еще жив. Французский двор продолжает уверять, что перемены никакой не последует, что об этом там и не думают, а если б что-нибудь подобное затевалось, то он сам готов тому сопротивляться как делу, не согласному с его интересами. С другой стороны, маркиз Пюизие объявил нашему посланнику лорду Альбемарлю, что если Россия действительно, как грозится, двинет свои войска в Финляндию, то Франция союзника своего не оставит, но вместе с прусским королем немедленно подаст ему помощь. Я вам скажу откровенно, — продолжал Ньюкестль, — что наш двор, недавно освободившись от разорительной войны, теперь ни под каким видом в новую войну вступить не склонен, да и не в состоянии по усилившемуся государственному долгу, не поправя своих финансовых дел; вот почему наш двор и считает своею главною обязанностию не давать вашему двору обещаний, каких сдержать не в состоянии, и потому должен отвлекать императрицу от всего того, что могло бы повлечь к войне, тем более что Россия может иметь против себя Францию, Швецию, Пруссию и даже Турцию. И венский двор согласен с нашим взглядом».
Герцог Бедфорд, заведовавший сношениями с южными государствами, еще раз объявил Чернышеву, что если Россия начнет войну с Швециею, то Англия не примет в ней никакого участия, случая союза по договору не признает, по крайней мере он, Бедфорд, в королевском совете будет настаивать, чтоб случай союза не был признан. Англии нельзя втягиваться в новую войну по причине громадности своего долга. При этом он высказал неудовольствие, что императрица без ведома его двора велела подать Панину третью декларацию. «Я, — говорил Бедфорд, — совершенно согласен с французским двором, что декларация наследного принца достаточна для успокоения; никакая конвенция большого ручательства не даст, и я не уверен, чтоб императрица по Абовскому договору имела право требовать от Швеции больших ручательств».
Чернышев уговаривал обоих герцогов, чтоб они не очень боялись французских угроз, которые останутся недействительными при твердом союзе между Россиею, Англиею и Австриею; у Англии есть лучшее средство прекратить французские угрозы — это дать на русскую промеморию благоприятный ответ. «Я, однако, не надеюсь, — писал Чернышев, — чтоб мои представления имели какой-нибудь успех. Сомнения мои основываются на следующем: во-первых, на страхе английского министерства пред новою войною; во-вторых, на великой экономии в расходах, которая теперь здесь наблюдается; в-третьих, на несогласии министров в королевском совете, которое производит остановку в иностранных делах». В следующих депешах Чернышев между прочим извещал свой двор о разговорах Ньюкестля с посланником прусским. Последний внушал, что английский король должен употребить свое старание при русском дворе для отвращения императрицы от нападения на Швецию; в противном случае король его не может быть равнодушным и будет принужден по оборонительному договору с Швециею подать ей помощь. Ньюкестль отвечал ему, что у Англии с Россиею оборонительный союз и потому если Россия начнет с Швециею наступательную войну, то Англия в этой войне участия не примет.
Чернышев был очень недоволен этим ответом английского министерства, Панин был очень недоволен пунктами внушений, представленными шведскому министерству от другой союзницы России, Австрии. В этих пунктах говорилось, что римская императрица не может представить никаких новых способов к соглашению между Россиею и Швециею и ожидает с шведской стороны, не сыщутся ли такие способы, которыми бы возможно было как можно скорее установить тишину. Римская императрица обещает без требования или предписания представить русской императрице, не может ли она удовольствоваться шведскими обнадеживаниями и приказать отвести от границ своих лишние войска. Шведское министерство отвечало благодарностью за попечение о мире и просьбою о продолжении этих попечений. Шведский король, говорилось далее в ответе, утешает себя надеждою, что дела уладятся мирно, тем более что подозрение насчет перемены правительственной формы совершенно неосновательно; это доказывается известным манифестом наследного принца 12 июля 1749 года, и хотя манифест касался только шведских подданных, однако по своей сущности достаточен для удовлетворения России и других держав. Других способов удовлетворения без предосуждения своей независимости Швеция не знает.
Панин был недоволен австрийскими внушениями, но когда ему прислали из Петербурга копии чернышевских донесений, то поведение венского двора сравнительно с поведением лондонского показалось ему уже достойным похвалы. «Наши союзники, — писал он канцлеру Бестужеву, — могут быть извинены тем, что в рассуждении внутреннего состояния своих государств стараются посторонние дела вдаль протягивать и для того желают утишить настоящие замешательства; но тем не менее английское министерство в своем поведении оправдаться не может, ибо оно, уважая так мало искренность пред своими союзниками, ослабляет систему равновесия и тем противной стороне подает повод поступать с большею дерзостию. Как кажется, венский двор не теряет из виду последнего пункта и как ни усердно старается успокоить северные дела, однако по сие время не сделал ни одного поступка, которым бы мог поднять головы своим противникам, но при каждом отзыве мужественно оказывает твердость своей системы. Венский двор в своем рескрипте к здешнему резиденту сильно осуждает поступок английского министерства, тем более что он сделан так публично и обнародован всеми газетами».
В сентябре Панин виделся с знаменитым прежде главою колпаков стариком Окергельмом, который приезжал на время в Стокгольм. Окергельм в откровенном разговоре о состоянии Швеции объявил, что если Россия оставит Швецию ее собственному жребию, то тем скорее приведет к упадку господствующую партию. Императрица сделала все возможное и должна спокойно ожидать событий, в необходимом же случае поступить согласно с своими декларациями и тогда, конечно, найдет сочувствие в целом шведском народе, который ничего так не опасается, как войны с Россиею. Франция не так щедро будет расточать свои деньги, если русский двор не станет производить никакого движения. Все те, которые России обещают на будущем сейме золотые горы, имеют в виду только обогатиться ее деньгами; опыт показал, как трудно и бесполезно иностранному министру управлять здешними земскими делами, ибо в конце он непременно будет обманут, особенно министр русский, ибо в действительности Россия очень мало имеет здесь истинных друзей; для главного управления делами необходимы из шведов знатные, способные и влиятельные люди; но таких он, Окергельм, не знает никого, что же касается до него самого, то он покорнейше просит оставить его в забвении, ибо не признает в себе ни малейшей к таким делам способности. Русскими деньгами ничего сделать нельзя; другое дело, если будут действовать морские державы в твердом соединении с венским двором: они могут силою денег искать себе друзей и среди французской партии и вообще могут действовать с большим успехом, чем кто-либо другой, ибо система их никогда не может быть соединена с зависимостью Швеции. Настоящая форма правления прочна по крайней мере на несколько времени; господствующая партия не может теперь ее нарушить без ускорения собственной погибели, если только русский двор останется при твердом намерении исполнять свои декларации.
В ответном рескрипте на донесение о разговоре с Окергельмом говорилось, что мнения Окергельма сходятся с мнениями императрицы, именно, сделавши все то, что благодеяниями можно было сделать: предоставить шведов их собственному жребию и быть в готовности действовать, когда безопасность русских границ того потребует. «Действительно, опыт показал, — говорилось в рескрипте, — что употребляемые в Швеции с русской стороны деньги служат только к тому, что заставляют Францию высылать еще больше денег и таким образом еще больше укреплять шведов против нас. Мы не хотим сами питать их ненависть против себя и потому повелеваем вам поступать таким образом, чтоб злонамеренные, да и почти все шведы видели нежелание ваше искать их благосклонности; вы можете при случае велеть им внушать, что вы французские деньги деньгами же перевешивать не хотите. Это, однако, не связывает вам рук продолжать знакомства, служащие вам к получению нужных известий, и делать издержки, которых требует наша служба».
Более всех других держав русским движениям в Стокгольме должна была сочувствовать Дания из страха перед усилением Швеции посредством самодержавия; но Дания была держава слабая и потому не могла действовать так решительно, как Россия, должна была поступать осторожно, озираться на все стороны. В конце января 1749 года сам король объявил Корфу, что сущность конвенции между Россиею и Даниею должна заключаться в двух пунктах: 1) Россия должна препятствовать прусскому королю в угоду шведов напасть на датские области, совершенно открытые; 2) должна быть лучше определена граница между Даниею и Швециею, ибо хотя императрица великодушно объявила, что никаких завоеваний для себя от Швеции не желает, но датские границы очень мало защищены от шведских нападений, а шведы такие соседи, которым никогда верить нельзя. После этого король с час разговаривал о шведском и прусском дворах. Корф писал, что из этого разговора можно было приметить в короле мало высокопочитания к прусскому двору, а против шведского, особенно против министерства, казался он очень раздраженным и, между прочим, сказал: «Удивительное дело, что шведский двор присылает сюда всегда таких министров, которые могут быть названы прямыми банкрутами честности, таков Тессин, таков Палмстерна, Гепкен и настоящий Флемминг, у которого такая злость и коварство на лице написаны, хотя неизвестно, умеет ли он говорить, потому что при всех случаях заставляет говорить за себя французского министра». При всем том, писал Корф, король не изъяснился ни о тех способах, какими здесь думают удержать прусского короля от вмешательства в шведские дела, ни о том, какую границу им хочется иметь со стороны Швеции.
На другой день после этого разговора министр Шулин прочел Корфу конвенцию: Россия и Дания согласились препятствовать всеми средствами введению в Швеции самодержавия и потому обязуются с обеих сторон выставить на шведских границах войско и вооружить флот; если бы Швеция вознамерилась передвинуть финляндский корпус к норвежским границам для действий против Дании, то Россия обязана сделать диверсию своими галерами в Швеции и тем поставить последнюю между двумя огнями; если прусский король соберет войско вблизи датских границ, то Россия выставляет сильный корпус на курляндских границах, датский король в таком случае сосредоточит наибольшую силу в Голштинии, а против Швеции воевать только оборонительно; если прусский король нападет на Данию, то Россия объявляет ему войну и не положит оружия прежде, чем Дания будет приведена в совершенную безопасность; Россия должна склонять кронпринца шведского, чтоб он за себя и за своих потомков отказался от Шлезвига и Голштинии; Дания должна получить все то, чего она лишилась по миру в Бремзебро. Все эти пункты должны содержаться в тайне.
Король, по уверению Корфа, желал тесного сближения с Россиею по шведскому делу; но министр Шулин был французской партии и хитрил: наружно не противился конвенции и притворялся, что совершенно согласен с намерениями королевскими, а между тем старался выиграть время, вымышляя всякие предлоги к остановке дела, и желал дождаться таких обстоятельств, которые были бы в состоянии ниспровергнуть всю машину и сохранить в Дании французскую систему.
В апреле у Корфа с Шулиным был разговор по поводу объявления, сделанного Франциею британскому двору, что Франция сама будет стараться сохранить настоящую правительственную форму в Швеции и потому согласна доставить всякое обеспечение державам, принимающим в этом участие. Корф заметил, могут ли Россиян Дания ожидать такого обеспечения от державы, которой приверженцы в Швеции приняли все меры для восстановления самодержавия; внутренняя слабость злонамеренной партии для успеха в таком трудном предприятии известна, и потому можно вывести естественное заключение, что вожди партии составили означенный план не без ведома и не без предварительного совета с Франциею. Корф подозревал, что Шулин сам принимал участие в декларации, сделанной Франциею, чтоб доставить ей свободнейшие руки в северных делах и усилить возможность возобновления французского субсидного договора. На замечание Корфа Шулин несколько помедлил ответом; потом, собравшись с мыслями, сказал, что и английский король считает такое обеспечение надежным и думает, что получит его от Франции. Корф не продолжал разговора, боясь подать повод заключить о каком-нибудь беспокойстве со стороны русского двора; по его мнению, некоторым равнодушием можно было в Копенгагене больше выиграть, чем усильным старанием. Вслед за тем Шулин пригласил Корфа на конференцию и прочел ему рескрипт короля к датскому министру в России Шезу, состоявший в следующем: король великобританский велел сообщить, что, видя опасные признаки беспокойства на Севере, он велел представить обоим императорским дворам, что Англия по окончании столь тяжкой войны с Франциею может помочь своим союзникам только в том случае, когда на них нападут в их собственных владениях; тем меньше он склонен принять участие в действиях против установленного в Швеции порядка наследства, ибо в таком случае начнется общая война на Севере, причем Франция и Пруссия, по всем вероятностям, получат верх. Вот почему английский король не может не отсоветовать таких намерений своим союзникам, в том числе и королю датскому. Необходимо смотреть неусыпно, чтоб нынешняя правительственная форма в Швеции была сохранена, но сделанные в Стокгольме русским и датским дворами декларации на первый раз достаточны. Французский король велел обнадежить английский двор, что и он сам будет стараться сохранять существующую правительственную форму в Швеции и готов доставить в этом отношении обеспечение всем державам, принимающим участие в деле. Король прусский также велел повестить, что, по сделанному ему объявлению от русской императрицы, вооружения с ее стороны производятся не для обиды кому-либо, но только для предосторожности, на случай, если б явилась опасность для спокойствия на Севере; хотя этим объявлением темное облако, нашедшее на Север, казалось, начало исчезать, однако недавно явилась в Стокгольме русская декларация, следовательно, опасность от непогоды еще не совсем миновалась; поэтому прусский король желает знать намерения датского короля относительно этого дела. И французский король, продолжал Шулин, велел здесь объявить, что из датских вооружений на норвежских границах и из тесной дружбы между Даниею и Россиею его король возымел подозрение, не клонятся ли датские вооружения против Швеции; король объявляет, что в таком случае он будет помогать Швеции.
Дания отвергла субсидный и оборонительный трактат с Англиею и заключила его с Франциею на том основании, что Англия требовала за свои деньги корпуса вспомогательных войск, а Франция не требовала. Шулин, объявляя об этом Корфу, уверял, что этим трактатом с Франциею король его никак не связывает себе рук относительно Швеции, ибо когда французский посланник допытывался, как поступит Дания в том случае, если самодержавие в Швеции будет восстановлено на сейме с согласия всех чинов, то ему отвечали: если будут хотя три человека в Швеции против перемены, то Дания будет их защищать. В августе Корф писал в Петербург, что Дания хотя немало опасается шведского переворота, однако не будет принимать серьезных мер прежде кончины шведского короля. Трудно ожидать, чтоб датский король в таком важном деле решил что-нибудь один, без министерства, ибо для этого требовались бы качества, которые даются опытностию и летами; английский посланник во время своей негоциации имел довольно тайных аудиенций, с которых уходил всегда с добрыми обнадеживаниями от короля, но Шулин умел обратить в ничто эти обнадеживания. Корф, чтоб выпытать у Шулина его мнение о шведских делах, завел речь о строении шведами крепости в Ландскроне, указывая, что это не может оставаться без опасных следствий для Дании, особливо когда восстановлено будет самодержавие. Шулин отвечал, что крепостные постройки в Ландскроне требуют долгого времени и громадных издержек, а впрочем, нельзя отвергать, что это предприятие не может быть приятно для Дании. Потом Корф склонил речь на слухи, что в конце года будет создан в Стокгольме чрезвычайный сейм для восстановления самодержавия — дело легкое при совершенном падении патриотической стороны. Корф спросил у Шулина, какие, по его мнению, нужно было бы принять меры в таком случае. Шулин отвечал, что между Россиею и Даниею еще не последовало по этому важному предмету никакого соглашения и потому он не имеет обязанности объявлять своих мнений: но так как дело идет об интересе одинакой важности как для России, так и для Дании, то он скажет свое мнение, но только как частный человек. Я думаю, продолжал Шулин, что сделанные со стороны России и Дании военные приготовления на шведских границах достаточны для удержания злонамеренной партии в ее замыслах, эти господа легко могут видеть, что рискуют потерять свои головы, и кронпринц рискует потерять престол и быть выгнанным из Швеции; злонамеренная партия очень хорошо знает, что от Франции, кроме некоторой суммы денег, она никакой помощи не получит. Король прусский, быть может, пришлет свое выговоренное в трактате вспомогательное войско, но нельзя думать, чтоб он далее захотел вмешаться в дело. Несмотря на то, надобно внимательно следить за движениями злонамеренной партии, и я уверен, что король, мой государь, в известном случае безотлагательно примется за оружие и вступит в Швецию, хотя бы конвенция с Россиею и не была заключена, в надежде, что императрица, соблюдая собственный интерес, сделает то же самое.
Корф выпросил себе тайную аудиенцию у короля, которая происходила 3 сентября. Корф представил, что тайный комитет прошлого шведского сейма уже подписал акт введения самодержавия, отложив исполнение до будущего сейма. Теперь надобен только удобный случай, который доставит позднее годовое время, когда злонамеренные не будут опасаться никакого препятствия со стороны иностранных держав и при совершенном утеснении патриотов безопасны и относительно внутреннего сопротивления; и в какое положение тогда были бы приведены интересованные дворы, если бы движения злонамеренных заблаговременно не были предупреждены, — это он предоставляет священнейшему проницанию его королевского величества. Императрица не намерена оставить без внимания такое важное дело и не сомневается, что и его величество также к нему внимателен и не откажет сообщить на его счет свои виды. Король отвечал, что он никак не может допустить перемены правительственной формы в Швеции и хочет сопротивляться этой перемене всеми своими силами, почему и сделал все нужные распоряжения в Норвегии; только он признает себя обязанным вследствие своей декларации не предпринимать ничего подобного наступательному движению до тех пор, пока злонамеренные действительно что-нибудь затеют; его цель — сохранить спокойствие на Севере, и потому никак не желает подать повод к войне каким-нибудь поступком, который бы мог быть истолкован как обида. Он надеется, что императрица совершенно согласна с ним в этом отношении, и он надеется, что дело не дойдет до войны, ибо извлеченная уже до половины на шведских границах шпага может привесть злонамеренных на другие мысли. Впрочем, он просит уверить императрицу, что всегда будет поступать как истинный союзник России, убежденный в пользе и естественности этого союза; начатые негоциации с Франциею и Швециею не содержат в себе ничего, что могло бы ослабить его: первая касается только получения хорошей суммы денег без связывания себе рук; вторая же состоит единственно в. возобновлении старого трактата. «Было бы несогласно с моим достоинством и интересом, — продолжал король, — если б я заключил новые договоры, которые были бы противны обязательствам моим с императрицею. Я не мог принять предложения Англии, во-первых, потому, что эта держава в мирные времена больших субсидий давать не привыкла, во-вторых, потому, что она выговаривала себе помощь войсками, а я не могу из моей армии отправить ни одного человека: мои норвежцы надобны мне против шведов; из голштинских войск мне нельзя ничего дать, ибо я не знаю, что окажется с той стороны». Корф заметил, что король относительно германских своих владений может опасаться только со стороны Пруссии и в этом отношении английский субсидный трактат доставил бы полную безопасность. Король отвечал, что этого можно достигнуть, если Англия вступит в союз, не требуя, чтоб Дания лишилась французских субсидий. «Это рассуждение чрезвычайно странное, — писал Корф, — хотят на Англию наложить обязанность заботиться о здешней безопасности в то самое время, как отвергают ее дружественные предложения и дают предпочтение другой державе; из этого видно, какие слабые правила старается внушить министерство этому молодому государю».
23 ноября Корф был приглашен на конференцию к министрам, которые объявили ему, что так как шведский наследный принц недавно публикованным актом в самых сильных выражениях высказался против перемены правительственной формы и так как императрица — королева венгерская обещала стараться о выдании со стороны шведского правительства другого подобного же акта, то датский двор признал излишним заключить по этому предмету особую конвенцию с Россиею: большая часть европейских держав тем или другим способом принимает участие в сохранении настоящей формы шведского правления, и если Россия с Даниею вступят в особые обязательства, зависящие от будущих и неподлинных случаев, то это может возбудить в других державах зависть и подозрение, что было бы более вредно, чем полезно, для сохранения тишины на Севере.
Корф приписывал такой оборот дела Шулину; канцлер Бестужев соглашался с ним, но советовал быть осторожнее относительно могущественного министра. «Принятые г. Шулином странные меры, — писал Бестужев, — меры, которые интересу короля навсегда останутся вредны, нимало не удивляют, ибо я имел случай познать с прежних еще времен превратные его мысли и совершенную преданность к Франции; почему я ему всегда не доверял, и с самого еще начала, когда тайная негоциация началась, невзирая на то что первое предложение учинено с датской стороны, никакого добра от него не надеялся. И действительно, в мнении своем не ошибся, ибо он внезапно уничтожил всю негоциацию и мнение свое в рассуждении теперешней формы правления основал только на чаянии и легко опровергаемых мнениях, в чем последовал предписанию французского двора с точностию. Я имею у себя достоверное известие, что г. Шулин испрашивал у французского двора совета, привести ли начатую негоциацию к желаемому концу, в чем ему непристойным образом отказано и запрещено. Из сего, следовательно, легко заключить можно, какую французский двор над ним имеет силу, когда рассудить, что он в угодность оному старался датский двор отщетить от нашего и возбудить между обоими несогласие… Я слышал также помощию некоей посторонней переписки, что ваше превосходительство изволили у некоторых тамошних ваших приятелей называть г. Шулина пенсионером Франции. Ваше превосходительство можете легко себе представить, что если сие дойдет до ушей г. Шулина, то он, спасая честь свою, подговорив двух свидетелей, потребует от вас отчета; и вашему превосходительству трудно будет доказать, поелику тот министр, который берет мзду, свидетелей удаляется; а между тем он, раздражен будучи вашим попреком, и при жалобе своей последует примеру графа Тессина. В тогдашнее время стоило мне несчетных трудов ваше превосходительство из бывших замешательств с честию освободить. Если же последуют теперь от датского министерства какие-либо жалобы, то ваше превосходительство можете себе представить ту досаду, которую я иметь буду за то, что вас на теперешнее ваше место рекомендовал, также и то, что я вас поддерживать не в состоянии буду. Сей случай подал бы зломыслящим шведам повод к оправданию своея бесполезныя на вас жалобы: Вашему превосходительству известна моя к вам искренняя дружба по многим обстоятельствам, для которой я вам теперь и открываюсь чистосердечно. Качество господина Шулина мне давно известно, род мыслей его не годится ни к чему, он исполнен коварства; однако ж влияние его при тамошнем дворе и кредит у короля в таком состоянии, что должно ему всевозможным образом уступить, чтоб противным чем-либо не огорчить его и чрез то не привести оба двора в расстройку. Я советую вашему превосходительству г. Шулину уступать, столько ласкать и подавать вид старания, войти к нему в приязнь, чтоб приятые им о вас худые намерения уничтожить и привесть в недоумение. Такими поступками всего лучше можно выиграть. Я уже найду способ за ваше превосходительство и за себя отмстить сему коварному министру, отмстить столь чувствительно, чтоб он вечно ощущал досаду, а может быть, удастся мне свергнуть его с места; но я сие сообщаю вашему превосходительству за сокровеннейшую тайну».
10 декабря Корф имел разговор с самим королем. «Я надеюсь, — сказал Фридрих V, — получить радостную ведомость о возвращении ее импер. величества в Петербург: хотя и эта столица довольно далеко от нас, однако когда императрица в ней находится, то мне кажется, что я ее особу больше в соседстве имею и что дела тем много выиграют, особенно при нынешних обстоятельствах на Севере. По крайней мере из декларации шведского наследного принца следовало бы заключить, что шведы сами нуждаются в сохранении мира, да и старания других дворов к тому же клонятся». Корф отвечал, что известия из Стокгольма удостоверяют его, что манифест коронного наследника надобно признать хитростию французской партии, употребленною для успокоения его датского величества и разъединения с русскою императрицею. Что же касается иностранных держав, старающихся при шведском дворе о соблюдении тишины на Севере, то между ними надобно отличить такие, которые имеют влияние на шведские дела, и такие, которые его не имеют: к последним принадлежат римско-императорский двор, которого представления имели мало успеха, также и великобританский, а к первым — Франция и Пруссия, которые согласились помогать злонамеренным шведам в перемене правительственной формы. «Если шведское министерство, — сказал король, — имело в виду при печатании известного манифеста разделить Данию с Россиею, то ошиблось, ибо я вполне признаю необходимость союза между обоими дворами и прошу вас удостоверить ее императ. величество, что я хочу способствовать всеми средствами сделать узел такой необходимой дружбы неразрывным, прошу и вас не переставать стараться об этом; что же касается французского и прусского дворов, то я не могу понять, какой им интерес в восстановлении самодержавия в Швеции». Корф писал, что он ясно доказал, что Франция и Пруссия имеют в этом сильный интерес, и король не мог ничего ему отвечать. Корф указал также королю на опасность, которая грозит Дании от укрепления шведами Ландскроны. Потом король разговаривал о разных предметах, о разных дворах; Корф нашел его рассуждения очень важными, нашел, что он французскому и прусскому дворам не доверяет, а к наследному принцу шведскому и его партии питает прямую ненависть.
В конце 1749 года Корф писал о ненависти, а в самом начале 1750 должен был писать о необыкновенных знаках благосклонности, которые оказывает король прусскому посланнику. В апреле Корф уведомил о внезапной смерти министра Шулина, причем писал: «Правда, этот министр был великий противник интересам вашего императ. величества, но переменятся ли дела вследствие его смерти, это зависит от назначения ему преемника».
Дела не переменились, потому что датская политика относительно шведского вопроса не была личным делом Шулина или партии, в челе которой стоял этот министр.
Державы, боровшиеся с Россиею дипломатическими средствами в Стокгольме и Копенгагене, разумеется, должны были также сильно бороться с нею и в Константинополе. Неплюев в начале 1749 года уведомил о слухе, распущенном в Константинополе, что Россия должна будет вести войну против Швеции, Пруссии, Дании и Польши, что 70000 прусского войска уже двинулось для занятия Курляндии. Тут же Неплюев сообщил записку, поданную Порте шведским поверенным в делах Сельценом. Сельцен домогался у Порты, чтоб она спросила у русского резидента, зачем его правительство делает такие сильные военные приготовления, сухопутные и морские, при шведских границах, и показала ему копию союзного договора, заключенного между нею и Швециею. Французский посланник Дезальер получил от своего двора приказание вразумлять Порту, что ее интересы требуют внимательного взора на северные события, ибо Россия имеет одну цель — овладеть Швециею, следовательно, турки, будучи с нею в союзе, должны ей помогать; да и без союзного обязательства должны всеми средствами препятствовать, чтоб русские не умножили своих сил. Эти внушения с шведской и французской сторон и беспрестанно подаваемые господарями молдавским и валахским ложные ведомости привели Порту в недоумение и заставили ее обратиться к английскому посланнику Портеру с просьбою объяснить причины русских вооружений: «Даром большие деньги на вооружения не тратятся; правда ли, что Россия хочет назначить другого коронного наследника в Швеции? Что такое Курляндия, что об ней в настоящих северных делах упоминается? Не остановится ли в Польше русское войско, зимовавшее в австрийских владениях, и правда ли, что польскую вольность хотят совершенно утеснить?» Портер обратился к Неплюеву и австрийскому интернунцию Пенклеру за советом, что ему отвечать. Те постарались ему внушить, что он должен воспользоваться благоприятным случаем и снова забрать в свои руки то влияние, которое морские державы имели при Порте до Белградского мира, что теперь время не только туркам глаза открыть, но и Дезальеру с Сельценом нанести чувствительный удар, показавши, что представления Сельцена делаются по внушениям Дезальера. Неплюев представлял Портеру, что злоба французов против России происходит за помощь, оказанную императрицею англичанам посылкою войска к Рейну; что шведско-французско-прусская интрига направлена против России и Англии вместе и что надобно за это отомстить; что Россия принуждена вследствие шведского недоброжелательства держать войско на севере; но так как на юге не прибавлено ни одного полка, то Турции беспокоиться решительно нечего. В этом смысле составлен был письменный ответ, который Портер и переслал рейс-ефенди.
22 июня Неплюев имел разговор с великим визирем, который встретил резидента чрезвычайно ласково и сказал, что русский двор не может и желать большей дружбы, чем та, которую Порта к нему имеет. По этой-то дружбе он, визирь, и желал засвидетельствовать ему, резиденту, как бы Порта охотно видела Россию в согласии с Швециею, ибо ничто не может быть приятнее для Порты, как доброе согласие между ее друзьями. Неплюев отвечал, что императрица одного только и желает, чтоб быть в добром согласии со всеми державами, и Порта знает сама это очень хорошо из того старания, с каким Россия поддерживает дружбу в отношении к ней. Потом резидент перешел к северным делам и прямо объявил, что некоторые неблагонамеренные шведские министры желают возбудить беспокойства на Севере переменою правительственной формы, чтоб избавиться ответственности пред чинами и в угоду чужим державам; но так как гарантия Петра Великого естественно перешла и на императрицу, то она и по собственному интересу, и для предупреждения неминуемых беспокойств велела своему министру объявить в Стокгольме, что она не может смотреть равнодушно на замышляемую перемену; и как скоро злонамеренная партия от своего умысла отстанет, то императрица не подаст ни малейшей причины к беспокойству, ибо она завоеваний не желает, не имея нужды в приращении земель. Визирь отвечал, что хотя Порта и слышит многое, но не обращает серьезного внимания (тут он показал рукою, что в одно ухо впускает, а из другого выпускает) и надеется, что все эти несогласия на Севере кончатся ничем. Тут Неплюев заметил, что если Порта сильно желает тишины на Севере, то ей бы следовало шведам советовать, чтоб они отстали от своих вредных замыслов и не слушали советов тех держав, которые стараются зажечь огонь на Севере. И визирь должен быть от их советов и внушений во всегдашней осторожности, потому что они не стыдятся в двух местах одинаково каверзить: здесь, при Порте, сообщают ложные известия о России, а в России о Порте.
В сентябре интернунций Пенклер сообщил Неплюеву и Портеру перехваченную депешу Дезальера, в которой тот хвастался, что визирь говорил с Неплюевым повелительно, что он, Дезальер, успел открыть турецкому правительству глаза насчет русских замыслов и что для воспрепятствования последним возможна конвенция между Франциею, Пруссиею, Швециею, Польшею и Турциею. Пенклер объявил при этом, что хотя его королева-императрица и не верит французскому хвастовству, однако считает нужным, чтоб они втроем приняли меры для воспрепятствования упоминаемой Дезальером конвенции. Три министра решили, что в этом деле особенного внимания заслуживает упоминание о Пруссии, ибо если бы Франция успела склонить прусского короля на проект Дезальера, то это немало нарушило бы европейское равновесие. Они решили внушать Порте с трех сторон о благонамеренности России относительно Швеции, но решили при этом действовать с крайнею осторожностию и не делать ни малейшего намека насчет плана Дезальера, ибо этот план мог остаться только в голове последнего, наполненной, по словам Неплюева, проектами: так, Дезальер постоянно твердил о поляках, преувеличивал их силы и в то же время указывал необходимость освободить их от русских притеснений, необходимость с будущего польского сейма отправить в Константинополь министра с жалобою на проход русских войск чрез Польшу. Неплюев пригласил к себе переводчика Порты и объявил ему, что злонамеренная партия в Швеции решила произвести в действие свой план тотчас по смерти королевской и потому императрица приказала своему послу в Стокгольме сделать вторичную декларацию, что будет защищать вольность утесненных шведов; но если шведское правительство даст надежное удостоверение, что форма правительственная изменена не будет, то Россия ничего более требовать не станет. Если шведы, говорил Неплюев, откажутся дать всякое удовлетворение, то все беспристрастные будут считать их нарушителями мира; надобно надеяться, что и Порта разделит также этот взгляд и будет советовать шведам не нарушать спокойствия на Севере.
Неплюев и Портер внушали, что Порта должна уговаривать шведов уступить русским требованиям; Дезальер внушал, что шведы правы, что декларацией наследного принца дано полное обеспечение и что Порта должна отговаривать русскую государыню от столь несправедливых требований. Турецкие министры не знали, что делать, посоветовались между собою и решили: шведов вполне не оставлять, на словах за них ходатайствовать, но русскому двору отнюдь не причинять неудовольствия. Уведомив об этом свой двор, Неплюев писал: «Мне же во опровержение тех шведско-французских здесь интриг собою директно ныне делать нечего по опасности каким-либо безвременным отзывом непристойного от турок объявления на себя навести; но под рукою при всех подавающихся случаях возможное чинить не оставляю».
В начале 1750 года Неплюев присылал своему двору все успокоительные известия, что, несмотря на усилия Франции и Швеции склонить Порту на принятие посредничества в северных делах, та не поддается их внушениям. Но от 18 мая получена была от него в Петербурге депеша другого рода: «Чрез посредство двух серальских фаворитов и, вероятно, благодаря сребролюбию рейс-ефенди (шведский переводчик трижды был у него в доме на рассвете), который по жадности своей со всех сторон берет, против всякого нашего ожидания испытали мы (т.е. Неплюев, Пенклер и Портер) турецкое непостоянство, удостоверились, что ни на какие здешние обнадеживания полагаться ненадобно; что здесь не следуют какой-нибудь принятой системе, но по прихотям самые важные решения отменяются». Дело состояло в том, что 14 мая Неплюев был позван на конференцию к визирю, который прочел ему записку; в ней было сказано, что так как по полученным из разных мест ведомостям известно, что шведский ответ на последнее русское требование основателен, то Порта надеется, что обе державы будут сохранять путь правый и прямой и что скоро уведомится она о восстановлении между ними дружбы и добрых сношений. Неплюев отвечал, что отдает на рассуждение визирю: при возникших между двумя государствами столкновениях дело решается одними ли словесными уверениями, или для этого требуются трактаты и конвенции. Шведы повсюду разглашали, будто Россия хочет свергнуть их коронного наследника, а Россия основательно доказывает, что они желают переменить форму своего правления; то чего же лучше, как заключить с обеих сторон конвенцию, что ни того ни другого не будет? И если это разумное средство не примется, то бесспорно, что шведы по французским и прусским наущениям стараются взволновать Север. Императрица не желает ни пяди шведской земли; но если шведы не отстанут от своего намерения переменить правительственную форму, то она не сдержится никакими представлениями и употребит все дарованные ей Богом способы для воспрепятствования этому злу. Российская держава никогда не позволит предписывать себе законов ни шведам, ни французам, ни какому-либо другому народу, устанавливая все свои поступки на весах правосудия с богоугодным намерением не допускать, чтоб от соседей и в ее государствах огонь загорелся. На эти слова визирь и рейс-ефенди твердили одно: что Порта высказалась единственно из дружбы к обеим северным державам. После Неплюев узнал, что рейс-ефенди сказал визирю: «Хотя нынешнее свидание так же мало принесет пользы, как и прошлогоднее, однако мы это дело с рук сбыли».
Было ясно, что с турецкой стороны России нельзя было ожидать никаких значительных неприятностей по северным делам; столкновение между крымцами и запорожцами также не могло повести ни к чему важному. В таком успокоительном положении находились дела, когда в конце года в Петербурге было получено известие о внезапной смерти Неплюева, последовавшей 8 ноября. Псковский архиепископ Симеон Тодорский получил от находившегося при миссии иеромонаха Иосифа любопытное письмо о болезни и кончине резидента: «Извещаю преосвященству вашему о смерти резидента, который Божиим смотрением наказован был многажды болезнию различною, первое — отнятием руки, потом желчию, что весь был желт, и тая желчь происходила ему от сердца лютости и продолжалась все лето; однажды с деревни приехал в Перу, не знаю, за что осердился на портного так жестоко, что обомлел. Сколько лекари увещевали его о том, не слушал и не могл отстать, навык всегда в лютости и в ярости. Случилось ему шестого числа сего ноября во вторник вечеру в немецкого резидента быть, и там сделалась ему апоплексия, которого в лектики (на носилках) в двор оттуду принесли, и страдал, по докторскому мнению; апоплексиею, а по-моему, от беса мучим, и все тое было ему от Бога в наказание, чего для в среду, бывшу ему в чувстве добром и в памяти, говорил хорошо, чисто; я пришел к нему; он не хотел сперва на меня смотреть, отворочался, як бес от креста, говорил ему за исповедь, отказал — пожди. Потом в среду ж пред полунощию мучило его четырми нападами, мало и дыхал, чего для я приобщил его Божественных тайн без исповеды, понеже не говорил; а после полунощи стало ему полегче, пил чай и поутру в четверток говорил с докторами; я приходил и хотел ему говорить и принудить к исповеды — ниже слово сказал; все удывлялись, с лекарами говорил и лекарства принимал, а ко мне ниже единого слова промолвил; после половины дня начало быть ему худше, ввечеру скончался без исповеды. И по приметам преждных лет жития его так в России, как и в Стамбуле, не был он совершен христианин: но или лютер, или совсем атеиста, понеже имел великое обхождение с аглицким послом, а той явный атеиста. В Стамбуле находятся различнии народы православнии и имеют резыдента в великом почтении яко от православного государства, а по теперешнем случаи все удивились и позорствуют на Россию, что едно православное государство в свете, и тое уже начинает колебатись в вере и развращатись, весь Стамбул атеистою покойного называл за его злые поступки, наипаче же теперь внушили, что не хотел исповедатись. О чем я прошу преосвященства вашего в случае внушить сие всемилостивейшей государыне, дабы доброго христианина избрали и прислали в Царьград».
Восстания приписных к фабрикам крестьян. — Помещичьи и крестьянские междоусобия. — Столкновения на межах. — Предложение графа Петра Иванов. Шувалова о генеральном межевании. — Указ против ябедников. — Смягчающее движение в законодательстве. — Продолжение брянского дела о беглых крестьянах. — Магистратское дело в Белгороде. — Беспорядки в Орле. — Устюжские купцы и половники. — Торговое и промышленное движение. — Финансы. — Дела церковные. — Продолжение борьбы с инородцами в Сибири. — Дела малороссийские. — Письмо канцлера Бестужева к императрице. — Ссора канцлера с братом его Мих. Петр. Бестужевым. — Столкновение с Австриею по поводу выселения сербов в Россию. — Новая Сербия. — Сношения с польско-саксонским двором. — Переговоры с английским двором о субсидиях. — Дела турецкие. — Кончина шведского короля Фридриха и вступление на престол Адольфа-Фридриха. Прекращение беспокойства относительно планов нового короля. — Сношения с Даниею.
1751 год начали в Петербурге обычными увеселениями. На другой день Нового года «как знатные обоего пола персоны и иностранные господа министры, так и все знатное дворянство с фамилиями от 6 до 8 часа имели приезд ко двору на маскарад в богатом маскарадном платье и собирались в большой зале, где в осьмом часу началась музыка на двух оркестрах и продолжалась до семи часов пополуночи. Между тем убраны были столы кушаньем и конфектами для их императорских высочеств с знатными обоего пола персонами и иностранными господами министрами в особливом покое, а для прочих находившихся в том маскараде персон в прихожих парадных покоях на трех столах, на которых поставлено было великое множество пирамид с конфектами, также холодное и жаркое кушанье. В оной большой зале и в парадных покоях в паникадилах и кракштейнах горело свеч до 5000, а в маскараде было обоего полу до 1500 персон, которые все по желанию каждого разными водками и наилучшими виноградными винами, также кофеем, шоколадом, чаем, оршатом, и лимонадом, и прочими напитками довольствованы». 18 января был при дворе другой такой же маскарад.
С половины 1751 года в разных местах империи начало обнаруживаться явление, которое в следующем году приняло небывалые размеры. В Вятской провинции встали против своих властей крестьяне архиерейского дома, также успенского Трифонова и других монастырей. Пущих заводчиков велено было наказать кнутом, а прочих батогами; но крестьяне не допустили до этой экзекуции секретаря, приехавшего с драгунскою командою; секретаря и восемь человек драгун избили. Тогда другие драгуны стали стрелять и убили двоих крестьян: остальные крестьяне отступили, но залегли по всем дорогам, чтоб не пропускать команды; послана была другая команда, которая выручила секретаря и схватила троих зачинщиков мятежа: в других деревнях зачинщики разбежались при появлении команды.
Вятский воевода Дубенский постарался исторически объяснить Сенату положение крестьян в своей отдаленной и находившейся в особенных условиях провинции. Вятскис крестьяне платят подати с трудом, потому что множество их за неимением своих земельных участков скитается, питаясь подаянием, а землями государственными по большей части владеют дом архиерейский, монастыри, купечество и разного чина люди. В этой провинции, как видно, сначала были места лесные и пустынные, которые при поселении отдавали черносошным крестьянам во владение на оброк; когда же стало людей умножаться, тогда эти крестьяне из отданных им земель продавали друг другу и, расчищая, селились деревнями; также отдавали на помин души в архиерейский дом, монастырям и многим сельским церквам в приклады, продавали посадским, приказным и всякого чина людям. После переписи 1722 года крестьяне за малоимением в своих деревнях земли расчистили в разных местах пустоши и лесные земли и поселились на них деревнями и цочинками, а по нынешней переписи написали их в прежних деревнях, а в новорасчищенных деревнях и починках никаких душ не написали, почему крестьяне подушных денег не платят, отговариваясь, что на этих землях душ не написано, а должны платить за них те, которые прежними их деревенскими участками владеют. Между Вятским и Устюжским уездами близ Черной речки поселились пришлые неизвестно какие люди в большом числе, поселились насильно и живут деревнями и починками, посылаемых к ним от Вятской канцелярии бьют и увечат, а следствия произвести нельзя за неимением известия о земельных дачах; да и в других смежных с Вятскою провинциею местах, подле Еранского и Казанского уездов, а более на Отяцких новокрещенских жалованных землях, таких же пришлых крестьян немалое число. Воевода предлагал прислать к нему из Вотчинной коллегии копию с писцовых книги по ним восстановить старые межи. Сенат приказал: отправить из Вотчинной коллегии межевщика, геодезиста и секретаря с копиями писцовых, межевых и переписных книг в возможной скорости и написать, что Сенат представлением Дубенского доволен.
В 1751 году статский советник Никита Демидов купил у князя Репнина имение в Обоянском уезде. Для отказа крестьян за нового помещика поехал майор с командою да серпуховской воевода. Когда они приехали в село Ильинское, то крестьяне их туда не пустили и по выслушании указа единогласно объявили, что они себя за Демидова к отказу не допустят и слушать его без кровопролития не станут. Это было осенью; а в конце года в то же село Ильинское отправился советник Вотчинной коллегии Поляков; но навстречу к нему вышли в поле крестьяне, человек до 1500, с рогатинами, дубинами и прочим дрекольем и объявили, что его к себе в село не пустят, а чтоб прочел указ на том месте, где был остановлен. Поляков исполнил требование и поздравил крестьян, что они уже не принадлежат больше Демидову, а приписаны к собственным вотчинам ее императорского величества. Крестьяне отвечали, что за высочайшую милость благодарствуют, а его, советника, для переписки себя и приписки к собственным вотчинам государыни не пустят, потому что он послан по желанию и в пользу Никиты Демидова и высочайшая милость еще им невероятна, ибо военная команда стоит кругом их вотчины; сверх того, о приписке к государыниным вотчинам должны они ожидать указа из вотчинной ее императорского величества канцелярии. Сказавши это, крестьяне пошли обратно в село Ильинское, а советник возвратился в село Ивановское, в двух верстах от Ильинского, опять посылал требовать, чтоб пустили его в Ильинское, получил новый отказ и возвратился в Москву. Сенат, узнавши об этом, приказал объявить Полякову реприманд за то, что сделал не так: ему велено было только вотчины за Демидова не отказывать, а Демидову объявить, чтоб он вотчиною не владел и сборов с нее не сбирал.
Это распоряжение, которое самим крестьянам показалось невероятным, не осталось без следствий. В 1752 году содержатель парусной и бумажной фабрики в Малоярославском уезде коллежский асессор Гончаров подал жалобу на непослушание крестьян. Посланную вследствие этой жалобы команду крестьяне встретили с оружием в руках в числе 800 человек. Команда остановилась, и в ее глазах крестьяне учились военной экзерциции, как надобно приступать и отступать, у них были какие-то необыкновенные ножи, и многие ходили в гренадерских шапках; они напали на команду, разбили ее, отняли пушки. Принуждены были послать бригадира Хомякова с тремя полками: ему удалось разбить крестьян благодаря артиллерии и утушить восстание.
После этого Хомякову дано было такое же поручение, только потруднее. Дворянин Евдоким Демидов подал просьбу: «В Калужской провинции куплена отцом моим у графа Головкина к железным нашим заводам волость Ромодановская; из крестьян этой волости треть, обученные мастерству, всегда находились в той провинции на наших заводах, другая треть — на сибирских заводах, остальные — на пашне. В 1741 году эта волость откладывалась от нас и крестьяне многие противности показывали, прикащика нашего до смерти убили; а в нынешнем апреле месяце с третьего числа та же Ромодановская волость самовольно от нас отложилась, воду из заводского пруда крестьяне всю выпустили, держащиеся в огне угольные дровяные кучи оставили, все люди разошлись, заводские работы остановились и крестьяне посланных наших к себе в деревни не пускают. Услыхав об этом самовольстве, крестьяне той же волости, обученные разным мастерствам и находящиеся на наших Брынских и Дугненских заводах, многие, покинув работу, ушли в свою Ромодановскую волость, а от этого многие работы остановились».
Примером для ромодановских крестьян служило сопротивление крестьян Репнинской волости, которые, как мы видели, достигли своей цели — освободились от Демидова. Как только пришел приказ от владельца всех крестьян Ромодановской волости выслать на работы на Дугненский завод, то волость и поднялась; репнинские говорили ромодановским: «Мы в челобитных писали, что Демидов грозил нас размучить, и тем от него отошли; и вы пишите, что знаете». Главными зачинщиками были крестьяне Горох, Рыбка, Бурлаков, Рыженков, Семенов, Рык, Чуприн и Волк; староста Бурлаков начал было отрекаться от бунта; но его стали бить и принудили продолжать дело. Живший в волости солдат Дмитриев обучал крестьян воинским приемам; вооружали не только всех мужчин, но женщин и девиц, нарядив их в мужское платье. Против возмутившихся был отправлен полковник Олиц с 500 человек команды; но он был разбит крестьянами и взят в плен; подполковник фон Рен, один капитан, прочих чинов и рядовых 30 человек были ранены тяжело, так что оказались к жизни безнадежны; 9 офицеров и 188 рядовых получили легкие раны; из крестьян было убито 59, ранено 42 человека. Тогда отправлен был бригадир Хомяков, усмиривший гончаровских крестьян. Демидовские крестьяне вышли и против него вооруженные, крича: «Мы ее императорскому величеству не противимся, да смерть себе от Демидова видим и в руки к нему нейдем». Река разделяла их от войска; солдаты начали стрелять, и видно было, что в крестьянских рядах было много убитых и раненых; но это не отняло духа у крестьян, и они ни на шаг не отступили от берега. Хомяков требовал, чтоб высланы были из них лучшие люди для истолкования им указа; лучшие люди пришли и объявили: «Мы ее императорскому величеству ни в чем не противимся и если за государыню будем взяты, а за Демидова нас не отдадут и о том объявят нам указ, то противиться не будем». Хомяков не решался напасть, ждал подкреплений; потом велел зажечь некоторые деревни и приступить к селу Ромоданову; крестьяне выступили из села, причем схвачено их было человек 200; но прочие разбежались и составили многочисленные разбойничьи шайки с огнестрельным оружием. В Петербурге нашли, что Хомяков действует очень слабо, и отдали его под военный суд. На его место явился генерал-майор Опочинин, которому удалось поймать 674 человека из возмутившихся крестьян. Главные зачинщики сосланы были в Сибирь на железные заводы Демидова с приказом употреблять их в тяжкие работы. Жалобы на мучительство Демидова объявлены выдуманными, ибо 257 мастеровых и заводских рабочих показали противное.
В том же 1752 году тульский купец Лугинин купил к полотняной фабрике в Белевском уезде село Сороколетово; но в это время пошел слух о восстании Ромодановской волости: сороколетовские крестьяне отказались ходить на фабрику, утверждая, что к фабрикам деревням быть не велено; они собрались всем миром в приходской церкви, призвали священников, отслужили молебен и присягнули не слушаться Лугинина и друг друга не выдавать. При появлении военной команды крестьяне разбежались.
Дело не ограничивалось крестьянами, приписными к фабрикам и заводам. В 1752 году олонецкие вотчины Хутынского монастыря отказали ему в повиновении. Три раза Новгородская губернская канцелярия посылала их уговаривать, но они посланных выгнали, команду били и бранили и единогласно кричали, что указа не слушают и подписываться не будут. Сенат велел послать достаточную команду, исследовать дело и зачинщиков высечь плетьми нещадно.
Крестьяне Вятской провинции Хлыновского уезда Шланской волости вели дело законным порядком; поверенный от этой волости крестьянин Бесперстов бил челом в Сенате: имел он отъезд для торгового промысла в Оренбург; узнавши об этом, секретарь Вятской провинции Перминов прислал за ним как за своим крепостным крестьянином, прислал к старосте письмо, чтоб его сыскать и прислать к нему; его сыскали и привели к Перминову, который стал ему говорить, чтоб он с прйкащиками его, которые от него торгуют под чужими именами собственными его, Перминова, товарами, съездил в Оренбург, и за это обещал наградить. Бесперстов отказался и отпущен домой; но староста Шланской волости получил от секретаря предписание обобрать у Бесперстова и отца его все их имение, хлеб и скот. Староста исполнил предписание, и Бесперстов отправился к Перминову жаловаться на безвинную обиду. Перминов сказал ему: «Поедешь в Оренбург с моими прйкащиками, то все свои пожитки получишь назад, получишь и награждение за поездку; если же не поедешь, то и всю волость разорю». Бесперстов поехал в Оренбург с прикащиком Перминова хлыновским купцом Праздниковым, который жил в доме Перминова. С 1745 года по 1751 год Бесперстов прожил в Оренбурге и других городах, имея смотрение за прикащиками Перминова, всякий его товар принимал и отправлял, деньги взыскивал по векселям без всякого вознаграждения, а когда стал просить об увольнении, то Перминов прислал в Шланскую волость людей своих и все пожитки его и отца его забрал без остатку, взяли разного серебра три фунта, 10 лошадей, 26 овец, 21 свинью, три улья пчел, денег 30 рублей, и все отвезено в дом Перминова на мирских подводах; этими пожитками секретарь корыстуется до сих пор, а Бесперстов и отец его скитаются меж дворами и кормятся мирским подаянием. Во всех государственных волостях Перминов обижает и разоряет крестьян, сбирает разные сборы на свои домовые нужды, раскладывая их на всех крестьян по числу душ. В 1748 году схватил двоих крестьян Шланской волости и вымучил у них вексель в 400 рублей, а деньги взыскал со всех крестьян волости, расположа по числу душ. В том же году схватил 8 человек крестьян и вымучил вексель в 200 рублей и с одного из этих крестьян взыскал 100 рублей, а с прочих — по раскладке. Крестьяне бить челом не смеют не только в Вятской канцелярии, но и в Казанской губернской канцелярии, потому что многие челобитчики на него едва не померли в тюрьме по его проискам; поэтому крестьяне и послали Бесперстова бить челом прямо в Сенат.
Если являлись такие тяжкие для крестьян секретари, как Перминов, то беда иногда приходила на них и от своего брата. Дворцовых тамбовских волостей беглый и наказанный кнутом крестьянин Иван Нагорнов с сообщниками сочинил фальшивый акт от имени всех крестьян этих волостей, будто бы им нужно занять денег на крестьянские потребности, а заплатят они овечьею шерстью, собирая с каждой души по два фунта; на основании этого акта Нагорнов взял у московских купцов 760 рублей денег и в уверение платежа шерстью дал им вексель в 1000 рублей на имя всех сел старост и крестьян, после чего бежал из Москвы. Для предупреждения подобных случаев Сенат велел публиковать, чтоб никто не давал взаймы денег дворцовым крестьянам, посланным для хождения по делам.
На польских границах помещики и крестьяне по-прежнему терпели от крестьянских побегов. В 1752 году великолуцкие помещики подали жалобу, что люди и крестьяне их по подговору польских обывателей бегут за польский рубеж, пограбя пожитки их помещичьи и крестьянские, а польские обыватели всячески помогают им к побегу и поселению и потом подсылают в Россию для воровства, разбоя и грабежа, дают оружие и порох, уводят многих в неволю.
Кроме означенных случаев восстаний правительство по-прежнему употребляло отдельные воинские отряды в борьбе с разбойниками. В описываемые годы случаи разбоев являлись в Серпуховском, Каширском, Тарусском и Обоянском уездах. В 1751 году находившийся у сыску воров и разбойников от Калуги до Нижнего по обе стороны Оки подполковник Жеребцов доносил, что в его команде колодников 221 человек. В начале 1752 года Олонецкая воеводская канцелярия доносила, что теперь воровских и разбойничьих артелей и никакого об них слуху в продолжение двух лет и трех месяцев нет, поэтому для сыску их команде в Олонце быть не для чего. Сенат приказал: офицеру, взявши с олонецкого воеводы письменный реверс, что у них воров, разбойников, беглых солдат и рекрут нет, выступить с командою из города. Но там, где военные команды оставались, было видно, что они не могут действовать с успехом без помощи обывателей. Военная коллегия, которой тяжело было ведение этой внутренней войны, потребовала от Сената указа «о всеконечном прекращении пристаней ворам и разбойникам, чтобы в селах и деревнях прикащики, старосты, выборные, соцкие и десяцкие помогали сыщикам в поисках за вредными людьми».
Ведшееся исстари явление — ожесточенные схватки на межах скоро должны были повести к общей мере для их уничтожения. Полковник Мяснов послал из крапивенской своей деревни Даниловки для кошения сена на свою дачу дворового человека Григорья с крестьянами, человек тридцать; но из села Крутиц помещиков Толбузиных вышел староста с крестьянами, человек триста, напали на косцов, дворового Григорья убили до смерти, схватили 14 человек крестьян, увезли к себе в село и на помещичьем гумне, измучив их самым зверским образом, умертвили; помещики их, недоросли Толбузины, были тут. Для размежевания земель в Новгородском уезде послана была команда из 50 человек, но, когда начали межевать, монастыря Антония Римлянина келарь Евдоким, служитель Михайлов, староста и выборный со всеми крестьянами монастырской вотчины, человек более 1000, явились с дубьем, кольем и топорами и межевать не допустили, крича, что если станут межевать, то будуть бить до смерти, останавливали солдат, хватая их за ружья и штыки, для рассеку между лесом рубить деревьев не давали, где нужно было идти для измерения с цепью, какое дерево надобно было рубить, охватывали его руками, подставляли под топоры ноги и прочь толкали, чтоб только начать драку, и таким многолюдственным нападением фрунт смешали. Келарь вытащил из рук солдата цепь, передние кольца ее разогнули, столб, привезенный для обозначения межи, с посмеянием оттащили назад.
20 января 1752 года граф Петр Ив. Шувалов подал в Сенате письменное предложение, что «ее импер. величества всеавгустейшей государыни милосердое известное предприятие и желание, дабы подданные под державою ее величества, дворянство и всякие владельцы недвижимых имений, обидимые лишением им подлежащих земель, удовольствованы справедливостью без обиды были, и для того неоднократно в рассуждении оных и ради пресечения доныне в спорах и завладении земель происходящих убивств, и во изыскании того кровопролитных следствиев происхождение, попечительно милосердуя о государственном межевании, всемилостивейше упоминать соизволяет, требуя ведать, как скоро оное начнется, и чтоб тем не медлить. Сколько же известно, все книги, потребные к тому межеванию, по Вотчинной коллегии не токмо списаны, но прочтены и приготовлены по порядку находятся, а время того к начатию удобное приближается; того ради не соизволит ли Высокоправительствующий Сенат сие дело важное, государственное, дав ему пред другими преимущество о сочинении инструкции в избрании межевщиков, в установлении оного во всех к тому потребностях немедленное начало учинить, чтоб начало того дела с началом весны действом произвесть; а притом не соизволит ли Сенат в рассуждении постановления порядка основательного и за фундамент одну только Московскую губернию наперед размежевать; когда же оное окончается, тогда в прочих всех губерниях в одно время начать, для того что по большей части те затруднения, которые в оной, будут резолвированы». Сенат приказал: какие о том межевании в Сенате были определения и писцовые наказы и сколько в Вотчинной коллегии писцовых книг списано, все это собрав, предложить Прав. Сенату к рассмотрению немедленному, 19 февраля по предложению того же Шувалова Сенат приказал: публиковать во всем государстве, чтоб все, кто за собою деревни и земли имеют, на эти земли всякие крепости заблаговременно приготовляли, особливо те, кто деревни и земли имеют в Московской губернии, чтоб при вступлении определенных к межевому делу межевщиков в том размежевании земель нималого препятствия и остановки последовать не могло; а в Вотчинную коллегию послать указ: иметь с писцовых и межевых книг копии во всякой готовности наперед одной Московской губернии.
Для прекращения драк и убийств на межах представлялось действительное средство — генеральное межевание; но труднее было правительству находить скорые средства против других беспорядков. 25 мая 1752 года императрица велела Сенату публиковать, каким образом она, к крайнему неудовольствию своему, слышит о разорении и притеснении подданных от ябедников, которые, не страшась суда Божия, стараются употреблять всякие вымыслы против правды и тем затягивают решение дел. Известно ее величеству, что в таких непристойных званию своему поступках упражняется отставной лейб-гвардии прапорщик князь Никита Хованский, которому впредь себя от того удержать и как явным, так и тайным образом ни под каким видом этого не делать и никому по делам никакого совета и наставления не давать под опасением лишения движимого и недвижимого имения и указного штрафа; равным образом, если кто с ним о каких приказных делах советовать станет явно или тайно и в том будет уличен, то как у него, князя Никиты, так и советовавшихся движимое и недвижимое имение отписано будет. Этот Хованский 19 лет не жил с женою, держал ее в крайнем притеснении и между тем давал полную волю страстям своим, 12 лет не приобщался; раздраженный публикациею о своем ябедничестве, он стал делать выходки против правительства, всех знатных особ называл одних дураками, других пьяницами. «Слава Богу, — говорил он, — что в Москве дворец сгорел: теперь поедет государыня в Петербург; из Петербурга ее выгнала вода, а из Москвы огонь». Его высекли плетьми и сослали в Никольский козельский монастырь, потом велели жить в своих деревнях.
Отставной комиссар князь Жировой-Засекин в Юстиц-коллегии повинился в трекратном закладе и продаже одних и тех же своих недвижимых имений. Прокурор Штатс-конторы Андрей Батюшков побоями вымучил у своей жены крепость на приданые ее деревни, доставшиеся ей на седьмую часть после первого мужа, Унковского; Сенат приговорил его, лиша всех чинов, бить кнутом; но императрица простила его, приказав быть в отставке. Статскому советнику Полянскому велено было ехать на следствие в Вятскую провинцию; он укрылся от такой дальней, тяжелой поездки; тогда положено было запрещение на его недвижимое имущество, пока не явится. Полянский явился и подал просьбу, что приехал в Петербург и одержим тяжкой болезнью, которая препятствует ехать ему в Вятскую провинцию, и потому просит от службы и от посылки уволить, а деревни из-под запрещения освободить. Сенат приказал: Полянского отправить в Вятскую провинцию с провожатым солдатом, потому что когда он в Петербург теперь приехал, то и в Вятку ехать может. В доме у обер-кригскомиссара Спичинского произошла драка, участниками были генерал-майор князь Владимир Долгорукий и асессор Иван Данилов. Почти пять лет тянулось следствие, наконец дело решили: Долгорукий, как зачинщик драки, должен был заплатить обиженному, секретарю Суровцеву, годовое жалованье за бесчестье и увечье; асессору Данилову, который хотя не был зачинщиком драки, но самоуправным отмщением право свое потерял, вменить почти пятилетний жестокий арест в наказание, определить к делам тем же чином в другое место и удержанное жалованье по бедности выдать.
В законодательстве шло постепенно смягчающее движение. Петр Великий запретил употреблять пытку в малых делах; в 1751 году ее отменили в корчемных делах, причем Сенат проговорился и тем указал на необходимость общей отмены пытки. «По корчемным делам не пытать, — говорит указ, — для многих в том затруднений и кровопролития, и чтобы, не стерпя пыток, не могли на кого и напрасно говорить, и те б, на кого станут говорить, и невинные не могли подпасть напрасному истязанию». Но это рассуждение одинаково прилагалось ко всем пыткам.
В описываемое время правительственным распоряжением обе столицы были лишены украшения, которое делало их похожими на дремучие леса: императрица запретила держать в Петербурге и Москве медведей, «а кто к оному охотник, держали б в деревнях своих и по ночам бы не водили». Другие города не были освобождены от медведей; некоторые из них были заняты другими важнейшими интересами. Мы видели, что Сенат для поимки беглых гончаровских крестьян велел послать усиленную команду; отправлен был драгунский подполковник Ангеляр; но и его команде крестьяне добровольно не сдались, надобно было брать их приступом, причем ранены были слегка один поручик и один драгун, двое драгунов ушибены были каменьями, у одного унтер-офицера кафтан был прострелен пулею. Из крестьян один был убит наповал, другой умер от раны, легкие раны получили шесть человек, всего было взято 27 человек, из которых после померло и бежало пять человек. Так как жители Брянска, члены его магистрата, оказали явное сочувствие крестьянам, то, разумеется, они не могли остаться в стороне при следствии. Брянские купцы подали в Сенат челобитную, что подполковник Ангеляр велел капитану Пловецкому атаковать их дворы и никого не выпускать. От этой атаки, бывшей 5 июня 1751 года, произошел немалый страх, от которого женщины и дети были при смерти; беременные женщины разрешились преждевременно и от страха в болезни долгое время не говорили. Взят был Брянского магистрата ратман Сапожков, выборный к таможенным сборам Григорий Коростин, подьячий, закованы в тяжелые кандалы и держались более трех недель в великом утеснении; а кого дома не было, брали жен и держали под караулом в колодках. Кроме того, подполковник команду свою посылал по дорогам для поимки брянских купцов, которых и не требуют к суду; в надежде на это прикащик Гончарова Зайцев по всем дорогам около Брянска ставил караулы также для поимки брянских купцов, которых в Сыскной приказ не требуют же; в 30 верстах от Брянска схватили купца Кузьму Гридина, отняли у него лошадь, деньги, привели к Гончарову, посадили на цепь и мучили, до сих пор неизвестно, что с ним сталось; другой брянский купец, Анисим Беляев, в доме Гончарова убит до смерти; да не только купцов и гончаровских крестьян по дорогам хватали, но и малолетних детей, которые в школах учатся, забирали. Видя такой страх, купцы, оставя дворы, жен и детей, разбежались, все брянское купечество пришло в разорение, торговые промыслы и подати едва не все пресеклись. После 5 июня, спустя дней с десять, Ангеляр с капитаном и с командою ходили по всем дворам и, разломав замки, описывали все пожитки и товары, которых при этом распропало немало.
Мы видели, что в деле Белгородского магистрата Главный магистрат восторжествовал: враждебный ему президент Андреев был привлечен к делу о фальшивых векселях и взят в особо учрежденную по этому делу комиссию, а на его место в магистрате назначен другой. Но комиссия о фальшивых векселях объявила, что в векселях, данных Андрееву, никакой фальши нет, и притом взяты они вовсе не насильственно; сам челобитчик векселей фальшивыми не называет, а говорит только, что они даны во взятку за исходатайствование свидетельства о состоянии. Сенат обрадовался и приказал восстановить Андреева и товарищей его в прежних чинах по магистрату, а вновь выбранных и Главным магистратом определенных отрешить, ибо по делу комиссии о фальшивых векселях и за показанными в челобитье белгородских купцов резонами Андреева со товарищи без следствия от магистратского правления отрешать не надлежит. Скоро после этого Сенат имел удовольствие наложить штраф на обер-президента Главного магистрата Зиновьева; прокурор Суворов подал предложение с прописанием точных указов и с показанием основательных резонов; Зиновьев отстранил это предложение определением, сделанным им только от одного своего имени, толкуя неправильно прописанные у прокурора указы и регламенты; кроме того, определил сам собою в контору Главного магистрата ратсгера Ольхина без общего со всеми присутствующими рассуждения и утаил представление в Сенат. Прокурор донес об этом генерал-прокурору, и Сенат велел взыскать с Зиновьева сто рублей.
В Орле возникла ссора между полицмейстером Бакеевым и президентом магистрата Уткиным, вследствие чего пошли беспорядки в городе; жители не стали помогать полиции: пойманных в драках разных чинов людей у полицейских служителей отбивали, и стоящие при рогатках на карауле купцы озорников под караул не брали и в полицию не приводили, опасаясь Уткина, который запретил и соцким помогать полиции; отсюда в Орле днем и ночью происходили необыкновенные крики и драки. В северных городах было покойно. Здесь устюжское купечество, обиженное своею провинциальною канцеляриею, искало управы законным путем и получило ее. Купцы жаловались Сенату, что канцелярия наложила запрещение на их деревенские земли и участки, а они владеют землями старинными родовыми с лишком за 200 лет, и на тех деревенских землях живут из черносошных волостей крестьяне-половники с записями по договору, у кого сколько лет пожелают жить, а не купленные. Сенат приказал: деревням по-прежнему быть за ними неотъемлемым и половников содержать, покуда они быть захотят, до будущего впредь рассмотрения.
В Петербурге генерал-прокурор обратил внимание Сената на злоупотребления, какие позволяли себе иностранцы; иностранные купцы, которые в петербургское купечество не были записаны и в розницу торговать не имели права, также и другие разных чинов люди, особенно жившие в качестве домашних учителей, и мадамы, обучавшие детей, также камердинеры и кухмистры не только продают товары в розницу в домах, но и по улицам для продажи разносят. Сенат велел повестить хозяевам, у которых жили эти иностранцы, чтоб они запрещали им производить такую торговлю, в противном случае сами подвергнутся штрафу. Из противоположного конца России, из Оренбурга, продолжали приходить хорошие вести. В конце 1751 года Неплюев донес, что из Оренбурга с начала года вступило в Россию золота 13 пуд. 1 фунт 15 золотников, серебра — 1186 пуд. 22 фун., пошлин взято 82949 рублей.
Говоря о состоянии русского купечества в описываемое время, нельзя умолчать о судьбе одной книги, для него назначенной. Коммерц-коллегия представила Сенату, что она рассматривала переведенную асессором Академии Волчковым книгу под заглавием «Совершенный купец », и хотя оная до коммерции прилична, токмо к понятию российскому купечеству за необыкновением их к объявленным в ней торговым обращениям немало трудная и за тем к покупке оной многих охотников быть не уповательно, чего для напечатать ее на счет оной коллегии ненадежно, ибо и Савариева лексикона напечатано в 1747 году 1200 книг, на которую печать употреблено 3583 рубля, а продано поныне только 112 книг на 411 рублей; и для того не соизволит ли Прав. Сенат повелеть ту книгу, сколько потребно, напечатать и в продажу любопытным людям употребить от Академии наук, а за перевод той книги асессору Волчкову, который имел труд немалый, награждение до 400 рублей из казны ее импер. величества учинить надлежит. Сенат приказал напечатать на счет Коммерц-коллегии 400 экземпляров и, оставя из них для здешней продажи сколько по рассмотрению той коллегии надлежит, остальные все отослать в Главный магистрат, а ему разослать в губернии и провинциальные магистраты и велеть раздать купцам, взыскав с них деньги по той цене, по чему они стали безо всякого лишку, ибо оная книга до собственного их купеческого употребления и пользы принадлежит; Волчкову 400 рублей выдать; с Савариевым лексиконом поступить точно так же, как и с «Совершенным купцом».
Из больших городов в описываемое время сильно пострадала от пожара Казань: 12 июля 1752 года сгорело в ней 900 дворов, разломано было 38, сгорела суконная фабрика Дряблова, два кожевенных завода его же, на Адмиралтейском заводе сгорела кожевня. Истребление фабрик и заводов было особенно чувствительно для молодой русской промышленности. Правительство продолжало следовать примеру Петра Великого, при первом удобном случае переводило казенные фабрики в частные руки: так, отдана была казенная суконная фабрика в Путивле в вечное и потомственное владение московскому купцу Матвееву. В описываемое время очень заботились о заведении шелковичного производства, тяготясь зависимостью русских шелковых фабрик от привоза шелка из Персии, где по смерти шаха Надира происходили смуты, которым не предвиделось скорого конца. Астраханскому купцу Бирюкову дали позволение заводить и размножать шелковые и бумажные заводы, строить фабрики для тканья из шелку парчей, а из хлопчатой бумаги — пестрядей, покупать к этим заводам и фабрикам людей: мужчин до ста душ, а женщин сколько понадобится. Бирюков представлял, что у него близ Астрахани собственный свой крепостной двор с огородом, где насажены виноградные деревья; 6 том же огороде тутовых 500 деревьев, с которых снимается листу довольное число, и тем листом кормятся шелковые черви, дающие шелку в достаточном количестве; Бирюков представил в Сенат и пробу выделанного им шелку. Генерал-прокурор предложил Сенату в 1752 году, что в России шелковых парчей мануфактуры умножаются, а шелковых заводов почти ничего нет, достают шелк из Персии по настоящим тамошним обстоятельствам очень дорогою ценою, тогда как в России тутовых деревьев и к размножению их мест довольно. Так не рассудит ли Прав. Сенат писать к малороссийскому гетману, чтоб он во всей Малороссии велел публиковать, не пожелает ли кто заняться шелководством, то же публиковать в слободских полках и в Оренбургской и Астраханской губерниях, чтоб занимались шелководством, не требуя указов из Мануфактур-коллегии, но только давали ей знать о существовании производства, и если такое производство действительно окажется, то заводчики из купечества будут уволены от служб и постоя и шелк их до 10 лет будет продаваться беспошлинно. Сенат согласился.
В конце 1752 года в Сенат поступила просьба коллежского советника и Академии наук профессора Михайла Ломоносова, что он желает к пользе и славе Российской империи завесть фабрику делания изобретенных им разноцветных стекол и из них бисеру, пронизок, стеклярусу и всяких других галантерейных вещей и уборов, чего еще поныне в России не делают, но привозят из-за моря великое количество ценою на многие тысячи; а он, Ломоносов, с помощию Божиею может на своей фабрике делать помянутых товаров не токмо требуемое здесь количество, но и со временем так размножить, что и за море отпускать оные можно будет, которые и покупать будут охотно, ибо вышеписаные товары станут здесь заморского дешевле для того, что принадлежащие к сему делу главные материалы здесь дешевле заморского. Каковы изобретенные им стеклянные составы, тому приложил пробы, также и некоторых из них деланных вещей и просил учинить вспоможение: отвесть в Копорском уезде село Ополье или в других уездах от С.-Петербурга не далее полуторасот верст, где мужеска пола около 200 душ имелось, с принадлежащими к нему деревнями, лесами и другими угодьями, и тому лесу и крестьянам быть при той фабрике вечно и никуда их не отлучать, ибо наемными людьми за новостию той фабрики в совершенство привести неможно, и в обучении того как нового дела произойти может немалая трудность и напрасный убыток, для того что наемные работники хотя тому мастерству и обучатся, но потом их власти или помещики для каких-нибудь причин при той фабрике быть им больше не позволят, то понадобится вновь других обучать, а после и с теми то ж учинится, отчего в распространении фабрики может воспоследовать крайняя остановка. На строение на оной фабрике сараев, на печи, на инструменты и на материалы сперва выдать из казны денег 4000 рублей без процентов, которые он обещается выплатить в пять лет, и пожаловать ему на сию фабрику привилегию на 30 лет. Сенат согласился, относительно же пожалования села Ополья решил доложить императрице с ходатайством.
Еще в 1745 году по определению Главного магистрата для возобновления в Москве серебряного черневого и финифтяного дела высланы были мастера: черневого дела из Устюга Климшин, финифтяного из Сольвычегодска Попов, и в том же году московский купец Кункин просил, что желает он этому мастерству обучаться, и с присланными мастерами письменно обязался, что ему их в Москве, пока они его обучат, содержать на своем коште и, сверх того, дать им награждение. Главный магистрат согласился. В 1746 году Кункин объявил, что он черневому мастерству обучился, и представил сделанные им табакерки, которые оказались доброго мастерства, почему Климшин и отпущен в Устюг, а Попов еще оставлен для доучивания Кункина. Теперь в 1751 году Кункин просил, чтоб ему позволено было производить одному изделие священных вещей, сосудов, крестов, окладов, ибо другие серебряники делают эти вещи безобразно. Сенат согласился, чтоб Кункин один делал священные вещи в Москве и продавал без повышения цены, но остальным серебряных и золотых дел мастерам, которых в цеху записано было всего шесть человек, делать только вещи для домашнего убранства и для частного, а не церковного употребления.
Для истории промышленности в России любопытна история одного мастера, обученного при Петре Великом. Комиссар Шаблыкин подал просьбу, что в службу взят он в 1718 году из недорослей и определен на Петербургскую шелковую и коломинковую мануфактуры в ученики, мастерству этому обучился у иноземных мастеров; в 1723 году пожалован мастером и обучил многих учеников, из них некоторые мастерами удостоены и определены в Москве на частные фабрики. Когда Петербургская фабрика была упразднена, то ученики его и инструменты отданы в Ярославль купцу Максиму Затрапезному, а ему, Шаблыкину, из той же казенной фабрики некоторая, самая малая часть для его пропитания дана в награждение: учеников два человека, инструментов и с котлами безденежно на 49 рублей да материалов с возвращением за них в казну денег 35 рублей. Он жил и работал в Новгороде; ученики его в городе и уезде во многих шляхетских и прочих домах скатерти и салфетки и прочие полотна делают, и это мастерство совершенно вкоренилось и размножается. В 1743 году определен он от Кабинета к возобновленной полотняной мануфактуре мастером, а в 1746 сделан при ней же комиссаром, но служит без жалованья, на своем коште и рангом никаким не награжден, почему просит наградить, а московских шелковых мануфактур мастера Ивков и Воделов награждены рангами поруческими. Сенат приказал наградить и Шаблыкина рангом поруческим.
Относительно промышленности первоначальной граф Петр Шувалов указывал, что благодаря ему промыслы морских зверей процветают в Белом море: когда в 1748 году ему были отданы эти промыслы, то с них пошлин взято 1653 рубля, а в 1750 году заплачено в казну 5231 рубль. На Ладожском озере тюлений промысел был отдан ему же, а в 1751 году он объявил Сенату, что так как в Астрахани и около нее в Каспийском море тюленей также много, но с давних лет их ловлею не занимаются, то он имеет намерение и астраханский тюлений промысл взять в содержание для его усиления по 1768 год. Сенат приказал отдать.
Шувалов имел право гордиться и удачею своих планов относительно распространения источников добывания соли и относительно ее продажи. В 1750 году соли в продаже было 6112529 пудов, денег в сборе — 2 миллиона 38 тысяч 31 рубль, прежней прибыли — 700453 рубля, новой прибыли — 510124 рубля; из этой суммы 210577 рублей Соляная контора должна была отослать в Главный комиссариат для замены в подушный сбор, именно с каждой души складывалось по три копейки. В указе, данном по этому случаю, говорилось, что предполагалось прибыльных денег больше; но оказалось, что во многих местах продавалась подвозная, ломанная на степных озерах и из прочих мест соль в подрыв казенной продаже; также во многих отдаленных от городов местах казенной соляной продажи не было устроено и целовальники обвешивали и позволяли себе другие воровства; против всего этого приняты теперь меры, и государыня надеется, что прибыльных денег будет больше; кто узнает о злоупотреблениях, должен объявлять, чтоб положенные в подушный оклад люди могли получить наибольшее облегчение. В 1751 году продано было соли больше 78869 пудами, и в 1752 году велено Соляной конторе отослать в Главный комиссариат 210000 рублей, а комиссариату из подушного оклада выключить с каждой души по три копейки с четвертью.
Увеличение источников добывания соли прекращало затруднения, которые терпело государство от невольной монополии пермских солеваров. В 1750 году императрица велела прибавить баронам Строгановым по три копейки на пуд; в следующем году нашли необходимым прибавить им на суда еще 600 казенных рабочих сверх прежних 2000; но в том же году Сенат принял в соображение, что баронам Строгановым велено вываривать соли и ставить в Нижний по три миллиона пудов, а теперь в тамошние магазины элтонской соли вывезено более четырех миллионов пудов, отпущено 95000 пудов да имеется к отпуску 300000 пудов; кроме того, астраханского бузуну в Нижнем более 700000 пудов; поэтому Сенат приказал: для сохранения лесов, которые употребляются на выварку пермской соли и строение судов, и чтоб миновать нарядов с Казанской губернии рабочих на суда для сплавки этой соли на будущий 1752 год велеть Строгановым выварить соли и поставить в Нижний и оттуда в Верховые города не более двух миллионов пудов, потому что третий миллион отпустится элтонской соли. По особенным условиям России, разумеется, и тут не обошлось без препятствий, ибо новые источники добывания соли находились на окраинах, издавна знаменитых как приволье гулящих людей, противополагавшихся народонаселению внутренних областей. Определенный к смотрению за добыванием и вывозом соли с Элтонского озера полковник Чемадуров доносил, что на плывущих Волгою судах от воров и разбойников чинятся многие грабительства и смертоубийства, а рабочие, которым по множеству их можно было обороняться, нисколько не охраняют судов и хозяев, а другие даже помогают злодеям. Сенат мог только приказать обязать рабочих, чтоб помогали, объявив указ с запискою.
Для противодействия злоупотреблениям по продаже вина учреждена была в 1751 году особая Корчемная контора. Табачный откуп во всех местах, где существовал, отдан на шесть лет за 70000 рублей на год.
До последней ревизии считалось 5794928 душ податного состояния, а с них подушных денег сбиралось 4687654 рубля 10 копеек. По последней ревизии явилось 6614529 душ, и с них подушных денег — 5334900 рублей 70 копеек. Шувалов представил Сенату, что по его предложению решено было брать оклад с новоприписных с 1747 года, не дожидаясь окончательно числового вывода по ревизии, и в четыре года с прибылых душ собрано 3117289 рублей, и потому просит внести в доклад императрице, что такая прибыль сделана по его представлению.
В июле 1751 года на монетных дворах за сложением по указам Сената имевшихся с 1735 года на Штатс-конторе и прочих местах долгов и за внесением в Кабинет е. и. в. переделанных червонных, и золотых, и серебряных медалей и жетонов состояло всего капитала на 1405990 рублей да долгов по Штатс-конторе — 352463 рубля, на Сибирском приказе — 9502 рубля, на Дворцовой канцелярии — 1171 рубль, на Сибирской губернии — 41745 рублей, итого 404882 рубля; наоборот, Монетная канцелярия была должна Главному комиссариату 200000 рублей. Весною 1752 года Сенат велел отпустить с денежных дворов в Штатс-контору до 300000 рублей; Монетная канцелярия отвечала, что на петербургском Монетном дворе в наличности 180473 рубля, а в Москве — только 7118 рублей, но и эти деньги подлежат в отпуск; сверх этих наличных монет в Москве в переделах серебра до 900 пуд, и передел производится с крайнею поспешностью, а в Петербурге ефимков до 242 пудов, только вскорости переделать никак нельзя. Сенат приказал: наличные деньги все отпустить и потом отпускать по мере переделки серебра и ефимков, да отпустить деньги, которые в мае месяце должны заплатить питейные откупщики. В августе та же история: опять сенатским указом велено отпустить по требованию Штатс-конторы заимообразно с денежных дворов 300000 рублей; Монетная канцелярия представляет, что на петербургском Монетном дворе в наличности только 8313 рублей, а в Москве — 44560 рублей (в том числе русских червонных, которые в расход не употребляются, — 3422 рубля да медных денежек и полушек — 22410 рублей), а сверх тех наличных хотя в переделе серебра в Петербурге до 375 пудов, в Москве — 825 пудов, но этого серебра переделать в монеты скоро никак нельзя, да и по выходе из передела монет кроме других расходов по сенатским указам надобно в Камер-контору за ту же Штатс-контору заплатить 200000 рублей. Сенат приказал: наличные деньги и по выходе из передела 300000 рублей прежде всего отпускать в Штатс-контору, а потом уже 200000 в Камер-контору.
15 декабря 1752 года издан был всемилостивейший манифест о прощении доимок подушного сбора с 1724 по 1747 год, которых было 2534008 рублей, причем правительство объявило о благоприятном положении государства: «Империя так силою возросла, что лучшего времени своего состояния, какое доныне ни было, несравненно превосходит в умножившемся доходе государственном и народа, из которого состоит и комплектуется высокославная наша армия, ибо как в доходах, так и в упомянутом народе едва не пятая часть прежнее состояние превосходит».
Так объявляло правительство о материальном состоянии России. В нравственной жизни русского общества 1752 год замечателен изданием так давно ожидаемой Библии. 23 февраля императрица указала публиковать из Сената во всей империи, что начавшаяся исправлением при жизни Петра Великого Библия ныне совсем уже окончена и напечатана, которую продавать велено без переплету по пяти рублей, и чтоб всякий, зная о том, более пяти рублей не платил, чтоб перекупщикам пересечь путь к повышению цены, ибо книг печатается и вперед будет печататься довольное число. Через несколько дней в «Петербургских Ведомостях» читалось следующее объявление: «При канцелярии Св. Прав. Синода каждые недели в пяток пополудни продаваться будет напечатанная вновь Св. Писания Библия, которая начата по природно-благочестивейшему усердию при жизни вседражайшего ее импер. величества государя родителя и императора Петра Великого, сведением и исправлением с верными греческими книгами и ее импер. величеству от Св. Синода всеподданнейше поднесена, духовным и знатнейшим в Петербурге и находящимся в рангах военным и штатским и купечеству, всякому из них каждому купить желающему по пяти рублев книгу, токмо для всякого его самого по единой с имянною запискою, с объявлением (ежели б кто стал требовать более числом) того, что к последованию всем и всяких требующим удовольствия имеет в непродолжительном времени неоднократным печатанием издано быть оных книг немалое число, о чем сим объявляется».
Самое трудное для Синода дело окончилось; но у его членов по-прежнему происходили неудовольствия с обер-прокурором князем Шаховским. В марте 1752 года генерал-прокурор объявил в Сенате, что по определению последнего в Синод послано шесть человек юнкеров, но их в Синоде не принимают и они живут праздно. Представлен был рапорт синодального обер-прокурора с объяснением причин непринятия юнкеров; на предложение его, Шаховского, о принятии юнкеров два присутствующие синодальные члена объявили, что они без присутствия большого числа членов точной резолюции положить не могут, но в собраниях более двух членов очень редко бывает. Сенат положил иметь с Синодом конференцию, а юнкеров определить в другие места. Синод в это время занимал вопрос о законности некоторых браков. 20 сентября 1752 года Шаховской объявил Синоду выговор императрицы, для чего дело о браке поручика Пушкина до сих пор остается без решения. Императрица очень недовольна, что член Синода Стефан, архиепископ новгородский, письменными своими рассуждениями присуждает развод и что относительно таких браков, которые многие века бесспорно были позволяемы, теперь между членами Синода происходят споры (отчего многим немалые оскорбления и разорения приключиться могут). Ее величество повелела объявить, что если преосвященный Стефан не согласен с большинством членов, то пусть утверждает, приводя основания не от своего рассуждения, но из Св. Писания, из книг, принятых православною нашею церковию и вероятия достойных, и эти печатные книги представил бы самой ее величеству. 7 октября по поводу тех же дел происходил в Синоде следующий разговор: обер-прокурор, обратясь к Стефану новгородскому, предложил ему выслушать поданное мнение преосв. рязанского. «Я ездил ко двору ее импер. величества, — отвечал Стефан, — ездил во исполнение высочайшего повеления с приличными к тем делам книгами; но представить книги времени не улучил». Шаховской . Таким разбиранием споров по книгам ее величество утруждать без крайней нужды не следует, разве тогда, когда не изобретете уже никакого способа к соглашению с прочими членами; а теперь бы поискать согласия, что ее величеству было бы гораздо угоднее, чем решать несогласия ваши по книгам. Стефан . Пока в силу высочайшего повеления не подам ее величеству книг, ни в какое рассуждение по этим делам не вступлю. Тут Шаховской обращается к протоколисту и велит записать это объявление в журнал. «Что это, зачем записывать! — закричал Стефан. — Члены не приказывают, а один оберпрокурор приказывает записать в журнал». «Я, — сказал Шаховской, — приказываю протоколисту исполнять не мои прихоти, но то, что он обязан делать по регламенту, и протоколист при таком исполнении состоит не под вашим, а под ее величества повелением, а моя должность наблюдать, чтоб он был исправен». Стефан повторял, что протоколисту надобно записывать то, что члены приказывают, а ежели такое помешательство со стороны обер-прокурора происходить будет, то членам незачем и в канцелярию ездить.
Мы видели заботы Синода о том, чтоб духовенство не подвергалось насилиям от светских людей. В описываемое время случилось событие, которое потребовало всей строгости церковной и гражданской власти. В 1751 году в Серпуховском уезде надворный советник князь Иван Вяземский, встретив священника, идущего с дароносицею для приобщения больной крестьянки, бил его конскою плетью, велев бить и крестьянам своим; они, избивши его, притащили за волосы в село Вяземского Пущино, причем дароносицу оборвали, изломали и Агнец утратился; потом священника опять начали бить дворовые, и крестьяне, и сам Вяземский. Синод приговорил: Вяземского послать в вечное заточение в дальний монастырь, держать скованного, на хлебе и квасе, допускать в церковь на паперть только в праздничные и воскресные дни, причастить св. тайн только при смерти; крестьян его, бивших попа, наказать плетьми нещадно; попа за то, что, будучи позван поутру, засиделся в гостях и пошел к больной только после вечерни и, имея при себе дароносицу, дерзнул в поле отбирать лошадь свою у крестьянина князя Вяземского и тем положил начало такой страшной продерзости, послать на год в монастырские труды.
Из отдаленной Вятки пришла жалоба на самоуправство особого рода. Секунд-майор Бестужев, будучи в Вятской провинции при подушном сборе, представил, что архиерейский дом и монастыри неправильно завладели черносошными государственными крестьянами; в свою очередь архимандрит Трифонова монастыря Потемкин и консисторский секретарь Головков донесли, что Бестужев долговременною недачею квитанций в приеме рекрута и лошадей вынудил взятку в 50 рублей. Наряжено было следствие. Между тем 29 июня, в праздник апостолов Петра и Павла, в день именин наследника престола, в Хлынове в соборе было архиерейское служение; дьякон Свирепов говорил проповедь и, обличая людей, не уважающих святыню и сан духовный, при словах: «Ты лежишь… а священник у ворот с крестом стоит» — указал рукою на Бестужева. После обедни на молебне при раздаче свеч, когда Бестужев вместе с другими подошел за свечою к епископу Антонию, тот не дал ему свечу в руки, а бросил, отвернувшись, и потом, обратись к нему и грозя пальцем, закричал: «Ты арлекин» — и при этом стал кривляться, передражнивая, как Бестужев ходит; потом велел было вывести его из церкви, но одумался, оставил, а велел принести ящик, куда кладутся штрафные деньги с разговаривающих в церкви, хотя Бестужев не говорил ни слова; наконец, велел взять у него трость.
Еще далее, в Тобольске, началось дело между митрополитом и бухарцами с татарами. В Сенат явились поверенные тобольских и тарских бухарцев и служилых и ясачных татар с жалобою: тобольский митрополит Сильвестр причиняет им несносные обиды: схвачены были татары и бухарцы, жены, и дети, и дворовые люди и отданы на митрополичий двор, там держали их в оковах, морили голодом и этим заставили многих креститься и малолетних, а митрополит вымучивает у них доношения, что они крестятся по своему желанию. Митрополит присылает в их юрты русских священников будто для увещания и принятия христианской веры; но эти священники, ездя по юртам на их лошадях и коште, только пьянствуют и требуют с них подарков, а если кто не даст, то по возвращении митрополиту напрасно наговаривают, будто бы они, татары и бухарцы, поносят веру христианскую и священников бранят; особенно живущие между ними новокрещены ложно доносят на них митрополиту в хуле на христианскую веру, и по этим доносам их берут в консисторию и без всякого следствия бьют смертельными побоями и этим заставляют подавать доношения о желании креститься, а доносчиков отпускают с наградами, отчего они, татары и бухарцы, пришли в крайнее разорение, не смеют для купечества и звериного промысла из домов своих отлучиться, чтоб без них митрополит жен и детей их не побрал и не принудил креститься.
Когда митрополиту дали знать об этой жалобе, то он отвечал, что все это неправда, и в свою очередь прислал список обвинений: татары и бухарцы тайну св. крещения хулят, говорят: «Черт ли нам велит креститься и в веру такую идти!» Злохулительные на христианство письма на татарском, персидском и арабских языках носят на головах в шапках и на груди. Христианство идолопоклонством называют; новокрещеных ругают собаками и демонопоклонниками; склоняют их в свой закон; одного русского человека уговаривали принять магометанство, а других русских насильно питьем и едою оскверняют. Для волшебства носят лоскутки от саванов с мертвых тел, чтоб не чувствовать пытки; в юртах своих сводят христиан с магометанами на беззаконное смешение. По разорении у них мечетей на основании указов 743 и 744 годов собираются молиться в юртах. Колют иконы и бросают их на землю; с христиан срывают кресты, бросают на пол, плюют и топчут. Барабинцев и не имущих никакого закона остяков, вогуличей, калмыков в свой закон целыми деревнями превратили.
На самом отдаленном краю Сибири шла истребительная расправа с туземцами, которые не хотели признавать русского господства. В феврале 1752 года ночью в Охоцке содержащиеся под караулом изменники-коряки возмутились, перебили часовых и засели в тюрьме. Охоцкий командир осадил тюрьму и сейчас же послал жителям приказ перевязать коряков, которые у них жили в работниках. На рассвете русские приступили к тюрьме и начали палить в нее из ружей и пушек; коряки сначала отстреливались из ружей; но потом, видя, что не отстреляться, зажгли тюрьму и все погибли. Рабочие-коряки на другой день расспрашиваны и признались, что с тюремными коряками были в согласии и хотели хозяев своих в ту ночь побивать; а потом когда бы товарищи их вышли из тюрьмы, то они с ними убили бы командира и всех русских, острог выжгли, ушли в свою землицу и не были бы в русском подданстве. Русские решили казнить всех этих коряков смертию, потому что за караулом держать было нельзя: их было слишком много, а русских слишком мало.
На юго-западной, европейской украйне — в Малороссии ждали гетмана Разумовского с его ментором Тепловым. 3 марта 1751 года с большою церемониею Разумовский принес присягу в своем новом звании и получил из рук императрицы булаву и другие гетманские знаки. Для отправления нового гетмана в Малороссию уже было нанято Сенатом 125 подвод, за которые заплачено по 3 рубля за каждую лошадь; но Разумовский потребовал, чтоб от Петербурга до Москвы и от Москвы до Малороссии на каждом почтовом стану было приготовлено для него по 200 подвод, и, когда гетманская супруга проедет, тогда с каждого стана две трети подвод распустить, а треть оставить для самого гетмана. Ее величество пожаловала Академии асессора Теплова за его прилежание и труды в коллежские советники; но гетман малороссийский просил, чтоб ему дать оного Теплова для правления его домашних гетманских дел, и ее величество повелела Теплову быть при гетмане в Малороссии всегда в таком звании, в каком гетман заблагоусмотрит по его чину, и получать ему свое довольствие от гетмана. Только в июне месяце Разумовский выехал из Москвы в Малороссию, и об этом отъезде дано было знать в «Петербургские Ведомости»: «Июня 18 числа его ясновельможность г. гетман обеих сторон Днепра и Войск Запорожских, президент Академии наук, подполковник лейб-гвардии Измайловского полка и кавалер граф Кирилла Григор. Разумовский в провожании всех знатнейших чинов и многого знатного дворянства отправился отсюда в путь благополучно, причем некоторые провожали его ясновельможность до первой станции — Пахры; а 21 числа его ясновельможность прибыл в Тулу и от знатнейших тамошнего города благополучным приездом поздравлен и богато трактован».
К 30 июня значительнейшие малороссияне съезжались в Глухов к приезду гетмана. Компанейские полки, запорожцы, депутация, архимандрит, протопоп и несколько священников, генеральный писарь Безбородко и десять бунчуковых товарищей, встретившие его на дороге, присоединились к свите. Когда поезд приблизился к Глухову, то генеральный есаул с бунчуковыми и запорожцы окружили гетмана; полки стояли в два ряда от Севских ворот до самого гетманского загородного двора, отдавая честь Разумовскому при звуках музыки и ружейной стрельбы, пока не началась пальба из пушек. У городских ворот гетман был встречен генеральною старшиною и генеральный есаул говорил речь; в церкви св. Николая архимандрит окропил его святою водою и сказал речь. Из церкви отправились все в гетманский дом. Киевский архиерей также приехал в Глухов познакомиться с новым правителем Малороссии: посетил его поутру — не мог видеть, гетман еще опочивал; поехал вечером — не застал дома, гетман поехал прогуливаться. Жители Глухова видели, как преосвященный разъезжал, добиваясь понапрасну лицезреть сына Разумихи, великими заслугами достигшего столь важного сана.
По крайней мере стало весело: Глухов сделался маленьким Петербургом: в доме гетманском играли французские комедии, на которые приглашался знатный люд. Теплев играл важную роль: к нему знатные малороссияне считали обязанностию ехать поздравлять с рождением дочери. Асессор Академии сближается с образованными малороссиянами, меняется с ними книжками.
А на юге в степи разгуливали большими шайками гайдамаки, не давая покоя пограничным польским владениям, «почти ежедневно водою и сухим путем чинили везде бесчисленнейшие насильства дерзостнейшим и бесчеловечнейшим образом». Но в то же время явилась попытка дать степи со стороны польской границы военное население другого рода, чем козаки, попытка, едва не нарушившая добрые отношения России к Австрии и поведшая к окончательному разрыву между канцлером Бестужевым и его братом графом Михаилом Петровичем.
Канцлер крепко держался на своем месте, пользовался полною доверенностию императрицы, по-прежнему неуклонно проводил свою систему осоюзивания европейских держав, чтоб связывать руки Пруссии и Франции, преимущественно первой. Но он постоянно страдал безденежьем и в октябре 1752 года обратился к императрице с следующею просьбою: «Всемилостивейшая государыня! Я такой тягости долгов подпал, что оной прибавить уже невозможно. Кредиту тем лишаюсь, никакого уже заимодавца, кто б меня ссудил, не нахожу и так что при наступающей поездке в Москву, как с места тронуться, не знаю. Все заложено, что с пристойностью заложить можно было. Но правда, ежели б я не канцлер толь великой и справедливо наибольшей в свете монархини был, то, может быть, имеющим от руки ж вашего величества иждивением мог бы несколько пробавиться, только себя не поправить. Доходы со всемилостивейше данных мне деревень и со окладным жалованьем не сочиняют полных 12000 рублев; из того уже само оказуется, возможно ли мне было тягостных долгов избежать, когда я в тоже время так жить старался, как канцлеру всероссийской самодержицы долг и должность повелевают. Были мои излишества в строении, но были ж и такие великие издержки, кои я по должности сделал. Таковы суть московские поездки и разные великие торжествы. Не знаю токмо, не можно ли, однако ж, и первых в число сих последних включить, ибо ежели б в первом, т.е. в строении здешнего, а паче ныне московского дома, я мог несколько убавить, то таким же образом и в другом поступил бы, ежели б я паки не канцлер вашего императорского величества был. Вновь почти построя пожалованный мне здесь дом, а все в долг, за который в 50000 его на 10 лет тогда ж и заложил, не мог паки выкупить потом пожалованными сорокью тысячами рублев, так что и поныне в закладе остается, чему и половина сроку минула, ибо теми деньгами другие необходимые нужды исправить и мелкие немногие долги заплатить и тем свой кредит несколько поправить тогда старался. Внутреннего не всякий видит; но что сказали б послы, министры и другие иностранные обо мне, да не обо мне, но о канцлере вашего величества, когда б я, живши сходно с возложенною на меня милостию и рангом, под старость бедничал, когда другие, таких должностей и рангов не имеющие и о которых в свете разве по случаю говорено будет, от часу знатнее, огромнее и великолепнее живут? Повторяю, может мне в излишество причтено быть строение так большого в Москве дома? Я сам то еще больше чувствую, ибо, зачав его весь в долг строить, до последней крайности и дошел. Но, всемилостивейшая государыня, клянусь Всеведущим, и то не для моего тщеславия или самолюбия. Много было бы сказать и для украшения города, однако ж то истина, что, скупя разные пустыри, искривившиеся хижины и мерзившие болота, все в проспекте императорского дома стоявшие, за нужно и должно я находил такое строение на том месте поставить, которое, стоя против и подле императорских домов, не казалось бы близостию своею отнимать их великолепие; а для меня партикулярно при 60 летах старости и по тридцатитрехлетней верной и беспорочной и всегда честной службе оное и совсем ненадобно. Я не знаю, удастся ли мне в мой век в оном жить, ибо, не имея чем достроить, он теперь так и остановился; буде ж то для остающегося по мне сына, то прямо, хоть и горестно; скажу, что для него и конуры не построил бы. Сии обстоятельства, а паче всего поездка к Москве принуждает меня прибегнуть к изобилующему в щедротах престолу вашего величества со всеподданнейшим прошением, да соизволите пожаловать мне из субсидных денег заимообразно 50000 рублев на десять лет так, чтоб каждый год из моего жалованья по 5000 вычитаемо, а в случае пресечения моей жизни без взыскания с моих наследников оставлено было».
Ответа на просьбу не было, к радости врагов канцлера, удвоенной ссорою братьев, в которой они поспешили взять сторону графа Михайлы Петровича.
До сих пор союз с Австриею казался самым естественным по единству интересов; но теперь на горизонте появилось облако, которое могло предвещать бурю, указавши в отношениях России к Австрии такую сторону, которая напоминала отношения России к Польше и Турции и которая могла вести к сильным столкновениям.
12 января 1751 года дана была нота австрийскому послу графу Бернесу, в которой говорилось, что императрица всероссийская твердо надеется получить от императрицы римской новый и приятный опыт ее неоцененной дружбы. Известно, каким утеснениям от римско-католического духовенства подвержены трансильванские жители, исповедующие греческую веру, как принуждают их к унии с римской церковию; не меньше известно, как великодушны чувства ее римско-императорского величества в рассуждении вольности в вере ее подданных и что всякие притеснения делаются против воли и указов ее величества, следовательно, надобно приписать эти гонения измене и несправедливой ревности некоторых лиц из римско-католического духовенства. Так как российская императрица вследствие единоверия с упомянутыми трансильванскими жителями не может не употребить всех способов, каких может надеяться от дружбы и правосудия императрицы римской, и не заступиться за безвинно утесненных людей, то русское министерство наиприлежнейше просит его превосходительство графа Бернеса да соблаговолит своими представлениями исходатайствовать у своего двора свободное отправление веры трансильванским жителям по древним их привилегиям. К Мих. Петр. Бестужеву-Рюмину послан был рескрипт, в котором предписывалось ему подать австрийскому министерству промеморию в том же духе: «Чтоб вы в сем деле то учинили, что пристойнее быть может в пользу единоверного нам народа». В ответ на это как доказательство терпимости прислан был из Вены в Петербург указ Марии-Терезии о построении православной церкви в Триесте; но в указе прямо объявлялось, что эта мера необходима для распространения торговли, о которой так заботится императрица, что церковь назначается для греков.
22 мая Мих. Петр. Бестужев отправил своему двору следующее донесение: «В последних годах прошлого века, во время войны императора Леопольда с турками, по желанию и крайнему домогательству императора вышло из турецких областей в австрийские владения с православным патриархом Арсением Черноевичем с 60000 человек сербского народа, которому даны большие выгоды, подтвержденные всеми преемниками Леопольда, равно как и нынешнею императрицею. Эти сербы не только помогли Австрии освободить от турецкого ига многие венгерские и сербские города, но потом помогли привесть в повиновение и самих венгерцев, когда те не раз бунтовали, и в последнюю войну сербы оказали императрице чрезвычайно важные заслуги. Но так как теперь венгерцы получили верх и при дворе больше всех других подданных имеют влияние, то они, отмщая сербам за указанные выше услуги правительству, сперва стали теснить их в делах веры с помощью своих духовных, а потом стали неусыпно стараться, во-1), чтоб императрица отдала их в ведение венгерского правления; во-2), чтоб те из них, у кого есть богатые имения, принуждены были выменять их на плохие казенные; в-З), чтоб военные поселенцы из сербов сделаны были венгерскими подданными. Во всех этих домогательствах венгерцы успели, и решено, что те сербы, которые захотят остаться на прежних землях, должны стать венгерскими подданными; если же кто не захочет, то пусть едет в Сирмию, где уже и без того так много народа, что земли недостает и для прежних поселенцев. На это решение некоторые сербы отвечали, что они ни в прежних жилищах на новых условиях остаться, ни в Сирмию переселяться не могут, но просят вспомнить их верные услуги австрийскому дому и позволить вступить в службу русской императрицы. На эту просьбу последовало согласие, вследствие чего был у меня на днях полковник Иван Хорват с заявлением, что он и полковник Черноевич вместе с другими офицерами крайне желают по единоверию вступить в подданство вашего величества и просят как можно скорее этим высочайшим милосердием их призрить и приказать отвести им земли около Батурина или где-нибудь на Украйне. Хорват уверяет, что наберет и исподволь приведет в Россию из одних православных целый гусарский полк в 1000 человек, которых всех полных мундиром и лошадьми снабдит и в дороге содержать будет на собственном иждивении, и за это просит одного — генерал-майорского чина и наследственного полковничества в этом полку; кроме того, Хорват обещает набрать и пехотный полк регулярных пандур в две тысячи, тоже из православных. Отдельно от Хорвата желают вступить в русскую службу очень искусные сербские офицеры капитан Гаврила Новакович, лейтенанты Петр Шевич, Георгий Новакович и другие. Так как мне довольно известно, как заботился Петр Великий о том, чтоб из этих самых народов хотя несколько получить в свое подданство по их особенной храбрости, благочестию, сходству с нами и нелицемерной преданности к русскому народу, также потому, что они полезнее других могут быть в турецкую войну, потому что все тамошние места им известны и между турецкими подданными множество их единоземцев и свойственников; также, видя, что они теперь сами того желают не из корысти какой и притворства, но только из ревности к православной церкви и из благоговения к особе вашего величества, видя, что римская императрица решила отпустить их, — видя все это, я не мог отречься донести об этом вашему императорскому величеству и буду ожидать наставления, которое необходимо здесь получить не позднее 22 июля, ибо к тому времени они совсем будут готовы и уже через третьи руки деревни и пожитки продавать начали, и если к означенному времени желанное ими решение не поспеет, то опасно, чтобы сербы из крайнего отчаяния не передались туркам, которые ни малейшего принуждения в вере не делают».
11 июля императрица подписала Бестужеву рескрипт, в котором говорилось: «Когда дело до того дошло, что венский двор самопроизвольно лишает себя храброго сербского войска, то нам следует прилежно стараться, чтоб его себе приобресть; да и для самого венского двора несравненно лучше видеть это войско в службе своей вернейшей союзницы, чем заставить их уйти в турецкую сторону. Повелеваем вам с тамошним министерством таким образом изъясниться, что мы, уведомясь, что ее величество императрица-королева отпускает сербов и приказала выдавать им паспорты, не могли подумать, чтоб она стала препятствовать некоторому усилению наших легких войск, ибо наши интересы так общи, что всякую выгоду для одной стороны можно считать равною для другой, и потому мы надеемся, что со стороны венского двора не будет запрещено сербам вступать в нашу службу, тем более что это войско, где б в случае нужды его употребить ни случилось, по одинаковости интересов всегда будет служить против общего неприятеля. Вы сами, довольно зная, сколько старания прилагал государь родитель наш для привлечения к себе этих народов, можете понять, каких попечений и какого искусства требуется от вас в этом случае, ибо главным образом надобно наблюдать и то, чтоб венскому двору как первому и натуральнейшему из наших союзников отнюдь не подать ни малейшего неудовольствия, ни малейшей причины к жалобам и подозрению».
Мария-Терезия охотно согласилась на отпуск сербов, и Хорват отправился в Россию, увел с собою до 300 человек, включая жен и детей; и после его ухода другие сербские офицеры беспрепятственно получали паспорты из Надворного военного совета, несмотря на то что карловский архиепископ Павел Ненадович просил императрицу удержать сербов и не опустошать его епархию. Бестужев заявлял свое мнение, что из сербов должна быть образована пограничная милиция, какую именно они составляли в австрийских владениях, для чего надобно им отвести выгодные места и дать материалы на постройки, после чего как офицеры, так и солдаты должны уже промышлять себе мундир, лошадей и прочее от своего хозяйства. Но так как Петр Великий для грузинских выходцев не щадил ни деревень, ни чинов, ни пенсий, то и сербам по дальности пути, который они должны были пройти на свой счет, и прежнее свое имение продали за бесценок, и должны заводиться всем вновь, надобно за весь первый год выдать полное денежное жалованье, провиант и фураж сравнительно с другими гусарскими полками, что должно делаться также и в военное время, во время же мира сербский корпус не будет стоить ничего казне. В заключение Бестужев доносил, что самого ревностного помощника себе в сербском деле он имел в секретаре Чернове, от которого зависит успех и последующих переселений.
В октябре 1751 года сербы прибыли в Киев, откуда Хорват с несколькими выборными отправился в Петербург. Здесь они были приняты очень милостиво. Хорват получил генерал-майорский чин и 3000 рублей, находившиеся при нем майор, три капитана, два поручика, прапорщик, унтер-офицер, капрал и четверо рядовых гусар получили также 3000 рублей на раздел.
29 января 1752 года Сенат приказал артиллерии генерал-майору Глебову дать инструкцию следующего содержания: 1) пришедших ныне и впредь имеющих приходить в подданство ее и. в-ства сербов и прочих тамошних народов селить в заднепровских местах, а именно, начав от устья реки Каварлыки прямою линиею до верховья реки Тура, с верховья Тура на устье Каменки, от устья Каменки на верховье Березовки, от верховья Березовки по вершине реки Амельника и по оной вниз до самого устья в Днепр, уступя от польской границы по 20 верст; на этих местах поселить не свыше двух полков; одного гусарского генерал-майора Хорвата и другого пандурского по четыре тысячи человек каждый; если из тех народов неслужащие люди, как, например, крестьяне, выходить будут, то их меж полками не селить: для них отведены будут особливые удобные места. 2) Поселение полков называть Новой Сербией, куда никого, кроме сербов, селиться не допускать, а находящееся теперь в тех местах поселение выслать в прежние места, потому что поселение выведено самовольно, без указа, а строение продать сербам добровольною ценою. 3) Сделать по просьбе Хорвата, чтоб гусарская рота от роты имела расстояния по 8 верст, а пандурская — по 6, в степи же гусарская занимала бы 30 верст, а пандурская — 25. 4) Кроме того, по представлению же Хорвата определить количество земли для пропитания вдов и сирот. 5) Земли каждому отводить столько же, сколько определено ландмилиции и отставным русским людям, а именно: капитанам — по 100, поручикам — по 80, подпоручикам — по 70, прапорщикам — по 50, рядовым — от 30 до 20 четвертей на каждую семью и священникам и церковнослужителям против того с некоторою прибавкою. 6) Духовенство и школы, если им потребны будут, сербам содержать на своем коште. 7) Построить земляную крепость, которую назвать крепостью св. Елисаветы, а для ее строения выслать до 2000 человек из малороссийских полков.
Хорват говорил, что хотя теперь с ним вышло и немного народа, то впоследствии число выходцев увеличится, если приложено будет старание к вызову; представлял, что прежде всего надобно исходатайствовать у венского двора позволение набрать в австрийских областях от 500 до 1000 человек; если же нельзя будет набирать публично, то хотя бы тайно. Вследствие этого представления Бестужеву послано было в 1752 году повеление представить Марии-Терезии «в наиболее дружественнейших терминах», нельзя ли позволить такой выбор. Бестужев сделал предложение, но писал, что плохая надежда на благоприятный ответ. Карловский архиепископ Ненадович, злобствуя на Россию за неудовлетворение его просьб относительно присылки церковных книг и учителей и видя, что на все представления русского правительства в пользу православных жителей Трансильвании не обращено в Вене никакого внимания, не только рассевал в народе неблагоприятные слухи о России, но и всячески удерживал тех, которые хотели вступить в русскую службу. Несмотря на то, однако, явились в Вену депутаты от 2228 фамилий из уничтожаемых пограничных военных поселений с просьбою или выдать им паспорты в Россию, или оставить их в прежнем положении. Узнавши об этом, архиепископ тотчас отправил в Вену своего экзарха домогаться, чтоб этих людей в Россию не отпускать, для чего экзарх снабжен был большими деньгами. Эти деньги и особенно то, что архиепископ совершенно пристал к венгерской партии, доставили ему полный успех. Депутатов повысили чинами, наградили деньгами и, давши им запечатанное определение, сказали, что могут быть довольны и потому пусть едут домой, а в чем состояло определение, об этом ни полслова. Бестужев из надежного источника узнал содержание определения: если они не хотят быть крестьянами, то из них положено учредить милицию в Банате; место, отводимое им, самое плохое, болотистое и бесплодное; в мирное время они должны будут платить еще подати кроме крестьянских, офицеры им будут назначены или венгерцы, или обращенные из православия в католицизм; если же кто пожелает в этом корпусе быть офицерами из прямых сербов, те должны присягнуть, что никогда не вступят в иностранную службу; а чтоб отнять у сербов охоту переселяться в Россию, засадили под арест знатного и заслуженного подполковника Прерадовича, подавшего просьбу об увольнении в Россию. Все это делается, писал Бестужев, по интригам венгерским, чтоб обратить сербов в рабство, сперва сделать крестьянами, потом униатами и наконец католиками. К арестованному Прерадовичу являлись австрийские офицеры с увещаниями, чтоб остался в австрийской службе, за что императрица не только пожалует его в полковники, но и сделает генерал-инспектором всего славянского корпуса; в противном же случае у него с бесчестием отнят будет чин. Но Прерадович отвечал, что он разжалования не заслужил и переменить свое намерение переселиться в Россию ни за что не отложит. Его выпустили наконец из-под ареста и дали паспорт в Россию, но взявши обязательство не ездить ни в Славонию, ни на границы около Баната из опасения, чтоб он не подговорил других переселиться в Россию.
Прошло несколько месяцев, и Бестужев не получал никакого ответа на свое представление. 29 мая он писал своему двору, что канцлер Улефельд, вполне преданный венгерцам, употребляет все старания, чтоб отклонить императрицу от благоприятного ответа. Между тем приехали в Вену из Киева выехавшие с Хорватом майор Николай Чорба, капитан Федор Чорба и поручик Миркович, которые подали просьбу Марии-Терезии об отпуске в Россию родственников их — отцов, родных братьев, племянников — числом около 70 семейств. Императрица, несмотря на сопротивление Улефельда, склонялась уже дать просимое увольнение, как вдруг из Петербурга от австрийского посланника Претлака пришло известие, что императрица Елисавета решила совсем оставить сербское дело. Об этом объявила Бестужеву сама Мария-Терезия в разговоре, сказала и о просьбе Чорбы с товарищами, причем прибавила: «Нам самим люди надобны». Когда Бестужев сказал ей, что так как он получил подтвердительный указ стараться об отпуске сербов, следовательно, донесение Претлака неверно, то она удивилась и сказала: «Либо Претлак меня обманывает, либо у вас ему иначе сказывают» — и не объявила ни отказа, ни позволения. После этого немедленно было запрещено выдавать сербам паспорты в Россию и в пограничных местах в Польше и в Трансильвании расставлены форпосты; Чорбам и Мирковичу дано приказание, чтоб они в 8 дней выехали из австрийских владений, причем они названы фальшивыми вербовщиками и возмутителями. За отсутствием Улефельда Бестужев отправился для объяснений к вице-канцлеру графу Коллоредо, но получил от него одни пустые, уклончивые ответы. «Это происшествие, — писал Бестужев своему двору, — здесь всем известно; и все крайне удивляются такому презрительному поступку здешнего двора, рассуждая, что сохранение австрийского дома единственно зависит от вашего импер. величества. Когда здесь четыре и пять лет тому назад были прямые прусские шпионы, то и с ними вследствие трепета перед прусским королем вовсе не так поступлено: им только под рукою дали знать, что их комиссия здесь обнаружилась, и потому не угодно ли им поскорее выехать, а прямо их не выслали, тем менее арестовали. Не могу преминуть мое слабое мнение представить, не угодно ли будет барону Претлаку рекомендовать, чтоб с приезжими в австрийские земли русскими подданными поступали так, как в России поступают с австрийскими подданными, ибо ваше величество своих верноподданных защищать и охранять изволите; притом требовать, чтоб указы о непропуске русских офицеров были отменены и чтоб родственники известных сербских офицеров были непременно отпущены: впрочем же, дать здешнему двору сильно почувствовать неудовольствие вашего величества холодным приемом барона Претлака и другими средствами, ибо здесь все того мнения, что если в этом деле поступиться серьезно, то здешний двор все сделает к удовольствию вашего величества, потому что дружба России ему необходима. Иначе будет очень прискорбно, что попечение Петра Великого об этих народах останется бесплодным именно в ту минуту, когда можно было всего удобнее получить плоды, будет очень прискорбно, что многие труды останутся напрасными, чему виною будет известное обнадеживание, данное Претлаку, на которое здешний двор совершенно полагается, тогда как мне повторительно посылаются совершенно другие указы, что приводит меня здесь в напрасную ненависть и огорчение, ибо здешний двор думает, что я настаиваю на сербском деле сам собою, а не по указам».
На это донесение своего брата канцлер Бестужев представил императрице следующие замечания: 1) вся смута произошла от непонятного недоразумения: в рескриптах Бестужеву-Рюмину не дано ему никакого повеления домогаться о наборе от 500 до 1000 человек, а просто предписано было просить, чтоб не препятствовали выходить сербам на службу и на поселение в Россию, если они к тому охоту и свободу иметь могут; так и в экстракте, данном здесь барону Претлаку, ничего более написано не было. Венскому двору, естественно, должны были показаться представления русского посла несогласными с донесениями барона Претлака, ибо один требует набора от 500 до 1000 человек, а другой пишет только о беспрепятственном выпуске тех, которые могут иметь охоту и свободу выселиться, чего больше здесь и не желалось. 2) Непонятно, с чего взял Претлак писать своему двору, что здесь готовы оставить сербское дело, ибо ему, кроме означенного экстракта, ничего более сообщено не было. 3) Дело непорядочное, что офицеры, находящиеся в здешней службе, без ведома русского правительства подали императрице Марии-Терезии челобитную о выпуске в Россию их свойственников; но еще беспорядочнее поведение графа Улефельда: гораздо приличнее было бы объявить дружеским образом нашему послу, что присутствие русских офицеров в Вене неприятно и по некоторым обстоятельствам терпимо быть не может. Ясно, что граф Улефельд в этом случае увлекся своею горячностью и пристрастием и безрассудною жестокостью подает повод другим из малого делать великое и из худого злое. Но за такие безделицы оба двора, естественно союзные, приводить в малейшую холодность есть дело людей если не злых, то по крайней мере слепых; это бы значило из-за рубля потерять сто рублей. Бесспорно, что венскому двору больше нужды в дружбе ее императ. величества и что польза этой дружбы на деле изведана; но не меньше признаться надобно, что и России тесное соединение с австрийским домом необходимо, король прусский ничего больше не желает, как разделения этих дворов; французские в Константинополе внушения и интриги были бы тогда действительнейшими; саксонский двор уже давно размерил бы свои шаги по прусскому барабану, если б согласно не был подкрепляем двумя императорскими дворами, морские державы не противились бы так французской гордости, если б не полагались твердо на соединение обоих императорских дворов; Швеция не сидела бы так тихо, по меньшей мере не презирала бы она так возобновлением союза с королем прусским, как оказалось на нынешнем сейме; она теперь видит, что он, как прикованный медведь, со всею своею силою и наглостию ей бесполезен, следовательно, и соединение с ним только препятствует другим полезнейшим союзам.
Еще весною 1752 года Мих. Бестужев в письме к вице-канцлеру Воронцову жаловался на неприятности в Вене: «Я с октября месяца посещен был прежестокою подагрою на обе ноги, так что два месяца не токмо с постели встать, ниже ворохнуться мог; оная подагра потом такую мне слабость в ногах причинила, что едва через избу пройти могу, с лестницы и на лестницу с великим трудом и чувствованием бродить могу. Таким приключением не что иное, яко печали, причиною суть, которых я от 1747 году даже до сего времени много имел; вашему сиятельству все то известно есть, и здешнее мое пребывание много мне вреды и моему здоровью причинило, ибо ничто так человека не вредит, яко печали, а наипаче те люди наиболее чувствуют, которые верно и ревностно своим монархам служат, честно и беспорочно жизнь свою провождают».
В другом письме к тому же Воронцову Бестужев писал: «Ваше сиятельство, соизволите в милостивое рассуждение принять, что я человек престарелый: родился я в 1689 году, и тако 63 год мне идет: лета немалые, более должно назвать престарелые; прежняя моя живность вся пропала, сколько от лет, а вдвое того с печали; какие мне с 47 году противности и шиканы деланы были и какие мне здесь неучтивости и уничтожения во угождение известным персонам показаны были, не без труда есть все то описать».
Понятно, что Бестужев не мог долее оставаться в Вене, и канцлер постарался переместить туда из Дрездена приятеля своего Кейзерлинга. Мих. Бестужев был очень недоволен этим назначением и писал о Кейзерлинге Воронцову: «Он есть человек весьма ленивый и комодный, как французы говорят: l'enfant gatй. Когда правительство курляндское было, а он был фаворитом герцога курляндского, а после того иные его протежируют, на то и надеется. И то некстати, что он, будучи польским подданным, при польском дворе министром российским такое долгое время был и два староства получил. C'est un exemple sans exemple, властно, якобы у нас людей в России не было, умалчивая о других его поступках…» Уже выехавши из Вены в Дрезден, Бестужев писал Воронцову: «О сербском деле я ничего не слышу, и ежели с нашей стороны так останется и не восчувствуется венского двора странный и без всякого к нашему двору менажементу поступок, то не без стыда будет; да и, сверх того, сожалительно бы было, ежели бы с нашей стороны для получения такого храброго народа, а наипаче единоверного упущено было. Я опасен, чтоб посол наш в сербском деле не стал шильничать во угождение тамошнему двору, ибо оный двор весьма в сем деле амбарасирован… Венское министерство за сербское дело безмерно на меня злобилось и всякие на свете вымышления и коварства против меня чинить будут».
От 26 сентября Бестужев получил от своего двора следующий рескрипт: «Чем больше мы причину имеем благоразумными поступками, верною и радетельною службою вашею как при всех случаях, так и в сербском деле всемилостивейше быть довольными, тем меньше мы от вас скрыть можем то крайнее удивление, в которое привел нас сообщенный от римско-императорского посла барона Претлака протокол конференции, бывшей между вами и вице-канцлером графом Коллоредо. Между прочими разговорами по случаю сербского дела неведомо с какой стати вы к нему отозвались, что „вы, несмотря на то что во время шести месяцев получили от нас два повторительные указа, однако ж сие дело так оставили бы, ежели бы к вам и третий указ прислан не был; но что вы потому должны и у противной партии брата вашего притворяться и себя не обнажать, толь наипаче, ибо весьма ясно усматривается, что оная партия нарочитым образом поверхность над ним приобретает, потому что он имевшим у нас толь великим кредитом более не пользуется“. Мы по известному нам здравому рассуждению вашему и довольному искусству как в министерских делах, так и в прочих светского обхождения благопристойных поведениях, хотя никак представить себе не можем, чтоб вы столько себя позабыть могли, что говорили вышеозначенные нерассудные и не токмо в министериальной конференции, но и в партикулярных разговорах отнюдь не пристойные слова о притворстве вашем в таком деле, о котором вы же сами в рассуждение обращающейся в том для здешних интересов немалой пользы первое предложение нам учинили; а паче того, о противной партии, о которой по самодержавству нашему без крайней и жесточайшему наказанию подлежащей дерзости ниже помыслить, а еще того меньше министру нашему при чужестранном дворе в формальной конференции говорить возможно; однако по важности сего как высочайшей чести нашей, так и достоинства возложенного на вас посольского характера касающегося обстоятельства повелеваем вам, чтоб вы немедленно чрез сего к вам нарочно отправленного курьера прислали сюда точное и пространное изъяснение, подлинно ли, к какой стати и по какому поводу вы таким страшным и вовсе не понятным образом к графу Коллоредо отзывались. Барон Претлак вручил министерству нашему еще другую промеморию, в которой он приносит жалобу как на бывшего при вас монаха Михайлу Вани, так и на вас: на первого в том, будто он, будучи от архимандрита своего послан в Вену с монастырскими деньгами, оные промотал и, несмотря на повторенное приказание карловицкого митрополита, в монастырь свой не возвратился, но остался у вас в доме под именем вашего духовника, и притом будто он и главным орудием был в подговорении сербов не токмо к выходу в Россию, но и к бунту; а на вас жалуется оный посол в том, что вы такого честь забывшего и беспутного монаха приняли к себе в духовники, отказав принять представленных вам от митрополита в оный чин трех достойных священников».
Бестужев отвечал из Дрездена 25 октября, что все заключающееся в сообщенном от Претлака протоколе есть наглое вымышление: «Я таких нерассудительных и здравому рассуждению весьма противных разговоров никогда не имел; да и с какой стати мне о партиях упоминать, или чей кредит умаляется или умножается, ибо, сверх того, нимало мне о том неизвестно, понеже во все мое пребывание в Вене никто ко мне ни о чем не писывал. Священник Михайла Вани почти два года службу божию у меня в доме отправлял: во все то время никто о нем ко мне не отзывался и ни от кого требован не был; но только за три или за четыре недели до моего из Вены отъезда вице-канцлер граф Коллоредо таким образом мне отозвался, что имеющийся при моей капелле старец именем Михайла Вани имел монастырские деньги, а счету тем деньгам не отдавал, чтоб я его от себя отпустил, на что я ему отвечал, что я вскоре из Вены отъезжаю и что оный священник более мне непотребен, а впрочем, я у него осведомлюсь о таких монастырских деньгах, и, приехав домой, спрашивал у священника, имел ли он какие деньги для нужд монастырских, на что он мне ответствовал, что деньги у него монастырские были и что он их для нужд монастырских употребил и счет оным в монастырь послал, и мне счет тем деньгам подал, который, как мне помнится, секретарь посольства Чернев к графу Коллоредо отвозил. Будто от митрополита представлены мне были трое достойных священников, и это нагло вымышлено, ибо ни одного никогда мне не было представлено. Что же касается жизни этого гонимого священника, бывшего при мне, то я должен отдать ему справедливость, что он человек честный, трезвый и самой доброй христианской жизни, а все гонение на него поднялось за сербское дело, из подозрения, что он, пользуясь доверием сербов, научал их к выходу в Россию».
Преемник Бестужева в Вене граф Кейзерлинг поспешил донести императрице, что он начал действовать умеренно, остерегаясь нарушить дружбу между двумя дворами, и что умеренность ведет к большому успеху дела; что граф Улефельд на его дружественные представления отвечает так же дружески; он объяснял, что между сербами распространилось странное мнение, будто они вольный народ, могут идти куда хотят, вследствие чего явилось ослушание императорским указам; зло сделалось так велико, что для воспрепятствования ему стать всеобщим были принуждены употребить сильные средства. Арестованные офицеры были освобождены, и позволено им по окончании своих дел ехать в Россию. Так было поступлено с людьми, которые уже прежде вступили в русскую службу; но Кейзерлинг просил наставления, как ему действовать относительно тех сербов, которые вновь просились в русскую службу без позволения и ведома австрийского правительства. «Я знаю, — писал он, — что для укомплектования русских гусарских полков люди надобны и что в прежние времена такой набор иногда позволялся по дружбе между обоими дворами, но теперь вследствие потери людей в последнюю войну здешний двор старается больше всего увеличить народонаселение и привести в порядок финансы, и потому ему нелегко отпускать подданных, особенно в большом числе». Кейзерлинг получил от австрийского министерства записку, в которой говорилось, что всему пограничному народонаселению было предоставлено на волю избирать военную или гражданскую службу и, чтоб дело пришло к успешнейшему окончанию, многим из сербов, особенно Хорвату, оказаны большие милости. Он сначала очень содействовал новым распоряжениям и на одного из сербов, Севича, доносил многие тяжкие преступления; но как скоро он получил милости от правительства, а с другой стороны, увидал, что ему не удалось погубить Севича, то немедленно переменил образ действия и старался возмутить пограничную милицию против нового порядка, а чтоб сделать это с меньшею опасностью, то прибег в покровительство к русскому послу графу Бестужеву-Рюмину; к тому же послу обратился и монах Михаил Вани, только по другому побуждению, а именно потому, что не мог отдать отчета своему монастырю в издержанных суммах. Эти два недостойных человека были причиною всех воспоследовавших потом замешательств, потому что для прикрытия собственного стыда указывали на многие непристойные дела, и особенно старались обнести митрополита. Без всякого сомнения, императрица-королева имела право отказать Хорвату в просьбе о вступлении в русское подданство и поступить с ним так, как он заслуживал; нельзя требовать, чтоб подданный отрекся от присяги своей природной государыне и других приводил на то же; единственно из уважения к русской императрице позволено было Хорвату и многим другим вступить в русскую службу. Ее величество тогда никак не могла думать, чтоб от такой великодушной щедрости могло произойти такое соблазнительное злоупотребление. Прежде всего паспорты были распространены на несколько сот, почти на тысячу человек. Возможно ли было бы подобное дело в каком-нибудь другом государстве? Но императрица-королева допустила и такое злоупотребление в надежде, что этим все кончится. Надежда была обманута. Хорват прислал сюда назад троих офицеров, которые с ним уехали, и эти офицеры думали, что, пользуясь покровительством русской императрицы, они могут и в чужих землях делать все, что захотят. В такой многочисленной нации, какова иллирийская, не может быть недостатка в раздорах, и легко понять, что нельзя всех удовольствовать, ибо, чем с одной стороны производится удовольствие, тем самым с другой стороны возбуждается злоба. Если б некоторым иностранным министрам или офицерам позволено было эту злобу питать, тех, кто ее питает, в ней укреплять и куда-нибудь в другое место их переманивать, следовательно, склонять к нарушению подданнической верности прежней природной государыне, то каким образом внутренняя тишина государств и узел человеческого общества могут быть сохранены? Но трое эмиссаров Хорвата не удовольствовались одною такою подговоркою, они осмелились утруждать императора и императрицу, чтоб им эта подговорка была позволена; но долготерпение имеет конец. Недовольный или плохой сын правителя, убегающий от отеческой власти, подданный, не повинующийся указам своего государя, начальник, притесняющий подчиненных, и другие, когда дела происходили не по их желанию, считали возможным избежать неприятностей одним объявлением, что уедут в Россию. Можно было бы показать множество примеров этому. Зло можно было остановить только средствами, употребленными правительством императрицы-королевы. Но императрице должно было показаться очень странным, что, поверив ложным показаниям этих людей, граф Бестужев-Рюмин вступился за них так ревностно и жестоко. Императрица-королева иллирийскую нацию при ее привилегиях рачительнейше содержать будет; только эти самые привилегии обязывают и их, райцев, к оказыванию верноподданнических услуг. Каждому государю было бы чувствительно, если б некоторые из его подданных обращались к другому государю или его послу. Здесь райцы признаются хотя не за рабов, однако за подданных, которые обязаны ее величеству верностью, послушанием и службою. Императрица-королева вскоре по вступлении в свое тягостное правление усмотрела, сколько вреда нанесено безопасности ее областям тем, что многие жители их вступали в чужестранные гражданские и военные службы; поэтому много лет тому назад она издала на этот счет генеральное запрещение всем своим подданным, без различия исповедуемой ими религии. Неописанно вредные следствия произошли бы, если б райцы захотели быть исключенными из такого запрещения. В таком случае и другие государи, как, например, король прусский, прислали бы сюда целую толпу эмиссаров для вербования в свою службу своих протестантских единоверцев. Так как Чорба был уличен в подговоре подданных императрицы-королевы, то барону Претлаку поручено было домогаться в Петербурге, чтобы впредь русские подданные, уличенные в подобном деле, подвергались бы такому же наказанию, какому подвергнут был бы австрийский подданный, если б дерзнул склонить хотя одного русского подданного к покинутию своего отечества; также исходатайствовать, чтоб запрещено было всем находящимся в свите русского посла или министра поступать в противность естественным и народным правам.
Кейзерлинг повторял, что может только хвалить поведение венского двора в сербском деле; сама Мария-Терезия высказала ему желание вечного сохранения союза с Россиею в таких искренних и естественных выражениях, что едва ли может быть какое-нибудь сомнение относительно соответствия ее слов чувствам. Поэтому и Кейзерлинг считал своею обязанностью отвращать все то, что могло бы иметь вредное влияние на счастливый союз, который так соответствует натуральным интересам России. Относительно сербского дела Кейзерлинг внушал своему двору, что по сравнении жалоб сербских офицеров с ответами австрийского правительства оказывается, что если, с одной стороны, австрийское правительство могло бы поступить лучше и приличнее, то, с другой стороны, и сами офицеры подали повод к таким с ними поступкам, которых при большой осторожности могли бы избежать, притом многие показания их неверны. 8 октября Кейзерлинг доносил, что по последним известиям из Венгрии задержанные офицеры готовы к выезду в Россию со всеми своими людьми, что надобно считать за совершенное окончание этого неприятного дела.
Между тем 6 октября в Петербурге барон Претлак имел окончательное объяснение с канцлером по поводу сербского дела, причем Бестужев очень ловко воспользовался непоследовательностью венского двора, который сначала позволил сербам выселяться в Россию, а потом вдруг принял строгие против этого меры и стал толковать о том, что сербы — его подданные и не могут оставлять службу своей природной государыни. Претлак начал разговор словами, что австрийское правительство должно было опровергнуть принятое в России мнение, будто сербы — народ вольный и могут переселяться куда хотят. Канцлер отвечал, что такого мнения в России никогда не имели, хотя к принятию его и могли способствовать полученные из Вены известия, что даются паспорты к выезду всем, кто только их ни потребует. Вот почему так неприятно поразило другое известие, что вдруг последовало запрещение сербам выезжать в Россию; это известие поразило тем более, что в то же время получено было другое известие, будто многие сербы, не имея возможности уходить в Россию, бегут в Турцию. Здесь думали, что для венского двора выгоднее, чтоб эти люди уходили в Россию, а не в Турцию, и что по тесному и естественному союзу между двумя дворами почти все равно, здесь ли количество легких войск несколько увеличится этими выходцами или останутся они в австрийских владениях. Посол признался, что действительно даны были паспорты, только поименно, а не вообще, и то преимущественно потому, что хотели сжить с рук беспокойных людей: частые венгерские бунты научили осторожности. Но Претлак уверял, что ни один серб не вышел из австрийских владений в Турцию, напротив, множество народа желает перейти к ним из турецкого подданства, только они их не принимают, как желая избежать всяких распрей с Портою, так и не очень полагаясь на постоянство этих выходцев. Потом Претлак распространился о том, что сначала дело шло об отпуске в Россию от 500 до 1000 человек сербов; но теперь отпущено до 2000; задержанные офицеры все освобождены, Шевич ведет в Россию до 800 человек, задержанное в Вене семейство подполковника Прерадовича отпущено; надобно было ожидать благодарности за такие снисхождения его двора, а вместо того он получил пространную промеморию, наполненную жестокими и чувствительными для двора его выражениями; поэтому посол просил, нельзя ли взять эту промеморию назад, ибо она очень огорчит императрицу-королеву. Канцлер отвечал, что промемория написана соответственно той горячности и неумеренности, с какими было поступлено в Вене по сербскому делу; но так как теперь, по донесениям графа Кейзерлинга, поступки с австрийской стороны изменились и оказывается более дружеской угодливости, то дело будет оставлено и уже готова другая промемория, где будет выражена его двору надлежащая признательность.
Но сербское же дело повело к другой неприятной для Претлака и его двора промемории. Мы привели выше ответ графа Мих. Петр. Бестужева-Рюмина относительно слов его о противной его брату партии, сказанных будто в конференции с вице-канцлером графом Коллоредо. В Петербурге благодаря, как видно, друзьям Михайлы Бестужева, людям, которым было приятно и выгодно поддерживать его против родного брата, — в Петербурге успокоились на полном отречении Бестужева от этих слов, и Претлаку вручена была промемория, в которой говорилось: «Сколь приятно было ее императорскому величеству по основательному ее величества чаянию из оправдания своего посла усмотреть его невинность, к толь вящшему служит ее императорскому величеству неудовольствию, что граф Коллоредо старался добрые сентименты и беспорочный поступок г. обер-гофмаршала такими к предосуждению возложенного на него характера и собственной его персоны касающимися затеями опорочить и притом и высочайшее ее императорского величества достоинство оскорбить тем, что в рассуждении беспредельной ее самодержавной власти и мудрого государствования, и одна только идея о партии в здешней империи места никакого иметь не может. Подлинно состояние министра, особливо при союзном дворе, весьма худое было бы, если бы вольно было затевать на него по собственным видам предосудительные дела, о коих он никогда и не думал».
Как бы то ни было, тесный союз между Россиею и Австриею не был нарушен, и к этому союзу по прусским отношениям непременно хотели присоединить Саксонию. Находясь еще в Дрездене, в 1751 году Кейзерлинг должен был склонять саксонское правительство присоединиться к оборонительному союзу, заключенному между Россиею и Австриею в 1746 году. Кейзерлинг доносил своему двору, что дело встретило препятствия при обсуждении своем в тайной коллегии королевского совета. Здесь некоторые члены выразили страх перед прусским королем, как будто бы находились под его ногами; они припоминали угрозы Фридриха II, что он в известном случае примется не за Россию, а за ближайшую к нему ее союзницу — Саксонию; они представляли, что для защиты от такого быстрого нападения силы Саксонии недостаточны, а помощь союзников очень отдалена и, прежде чем она явится, страна уже будет разорена. Узнавши о выражении таких мнений в коллегии, Кейзерлинг спросил графа Брюля: хотят ли в Саксонии принять в основание политической системы соседство короля прусского, его превосходные силы и его угрозы? Если они так боязливы, если хотят размерять свое строение только по прусскому масштабу, то сами показывают свою покорность, и если б прусский король узнал, какой ужас он здесь внушает, то гордость его, разумеется, усилилась бы еще более. Надобно решить вопрос, благо и интерес Саксонии достаточно ли могут быть обеспечены тем, что она не будет находиться ни в каких обязательствах с императорскими дворами и морскими державами. Кто обеспечит Саксонию от дальнейших притеснений, если она останется без надежды на какую-нибудь помощь? Если они думают обеспечить себя обязательствами с Франциею и Пруссиею, то опыт научил уже их, как можно полагаться на эти державы: во время прошлой войны, когда они соединились с Пруссиею и Франциею против Австрии, король прусский заключил мир, а саксонские войска должны были заботиться сами о себе. Что касается невозможности для Саксонии получить скорую помощь от союзников, то не надобно забывать, что теперь дворы соединены гораздо теснее, чем были прежде; не должно забывать также, что если Саксония лежит как будто под ногами прусского короля, то и Пруссия находится в таком же положении относительно обоих императорских дворов. Саксонский дом связан с французским, саксонская принцесса замужем за дофином, выставляют, что Саксония может надеяться на ее помощь; но может случиться, что дофин умрет прежде короля; да если он и вступит на престол, то может статься, как и прежде бывало, что какой-нибудь кардинал или другой фаворит станет управлять делами или другая госпожа Помпадур сыщется, которая овладеет и сердцем королевским, и правлением. В истории нет примера, чтоб какая-нибудь королева французская имела влияние на тамошнее правление, и зависть нации всегда находила способ не допускать королев до участия в государственных делах. Кроме того, остается вопрос: будет ли тогда Пруссия иметь уважение к французским представлениям в пользу Саксонии? Брюль отвечал, что он теперь и сам видит, что лучше было бы не отдавать дела в тайную коллегию; он хотел этим себя прикрыть, чтоб не могли жаловаться, будто он в таком важном, до блага всей земли касающемся деле никого не допустил до участия и все один сделал, и если б случилось что-нибудь неприятное, то члены совета и стали бы говорить, что они все это предвидели и напоминали и надобно было бы поступать по их совету. Кейзерлинг заметил на это, что тот, кто принимает нынешнее состояние дел за основание своих решений, исполняет требования разума, а если смотреть на случайности будущих событий, то никто себе дома не построил бы, ибо может статься, что он сгорит, никто не стал бы жить в доме из страха, что он может обрушиться.
В 1752 году Кейзерлинга, назначенного в Вену, сменил в Дрездене Гросс, который в начале мая прислал своему двору любопытное донесение. Саксонский посол в Париже граф Лос дал знать своему правительству о желании французского короля, чтоб один из меньших сыновей Августа III получил по смерти отца польскую корону. В Дрездене приписали это желание внушениям прусского короля, которому было бы выгодно, если б в Польше был король, слабый собственными средствами, который бы потому зависел совершенно от Пруссии и Франции или по меньшей мере, не имея собственных владений, не мог бы быть полезен России. Наследная принцесса саксонская, державшая мужа совершенно в своих руках, была сильно раздражена донесением Лоса, ибо всеми силами старалась доставить и польскую корону своему мужу. С этих пор она усугубила свои ласки Гроссу и министрам дворов, союзных с Россиею, объявляя, что совершенно полагается в достижении своих целей на помощь России и ее союзников, ибо если курфюрст саксонский не будет вместе и королем польским, то Саксония не будет в состоянии ни в чем помогать России, которая чрез то лишится значительной доли своего влияния в европейских, особенно в немецких, делах. Гросс узнал о намерении графа Брюля и некоторых польских магнатов доставить наследному принцу и наследство польского престола при жизни королевской, внушая полякам, что в случае кончины королевской этим средством они могут избежать войны и обычного разорения своих имений. Но так как король по конституции не может думать при своей жизни о наследнике и надобно, чтоб сама республика предложила об этом королю, то решили хлопотать об уничтожении liberum veto. Польский вице-канцлер уже обратился с этим к Гроссу, внушая, что иначе никакого порядка в Польше не будет. Требуя от своего двора инструкций по этому важному делу, Гросс писал: «По моему мнению, цель не может быть достигнута без конфедерации, а на всякую конфедерацию в Польше можно смотреть как на междоусобную войну, в которой соседние державы рано или поздно принуждены будут принять участие, и нет сомнения, что король прусский примет это участие с большею охотою, чтоб под видом защиты польской вольности достигнуть своих старых намерений относительно польской Пруссии и Померании».
В июне Гросс опять писал о том же деле, опять требуя инструкций: «Хотя граф Лос доносил о желании французского министерства, чтоб в польские короли избран был один из младших сыновей Августа III, однако после этого здешнее министерство получило известие, что назначенному сюда новому французскому послу графу Брольи предписано составить в Польше партию в пользу герцога пармского инфанта дон Филиппа; с другой стороны, король прусский злостно внушал Франции, будто венский двор вместе с вашим импер. величеством намерен возвести на польский престол принца Карла Лотарингского. Я узнал об этом отчасти от самого графа Брюля, отчасти от австрийского посла графа Штернберга; и так как эти обстоятельства могут побуждать благонамеренных польских магнатов тем скорее подумать о таких мерах, которыми можно было бы предупредить замешательства в их отечестве, и потому обратиться ко мне для узнания намерений вашего величества, то я считаю необходимым возобновить просьбу о наставлении, как отвечать польским магнатам. Между тем в глубочайшем секрете я уведомлен, что польские вельможи для предотвращения интриг, разорения страны и частных имуществ не знают другого средства, кроме избежания междуцарствия предварительным избранием преемника королю в особе наследного принца саксонского. Для достижения этой цели необходима чрезвычайная осторожность, чтоб отнюдь прежде времени ничто не разгласилось, ибо в противном случае этому намерению будут препятствовать Франция и особенно Пруссия, которая ждет случая в мутной воде рыбу ловить и часть польских владений себе присвоить. Вот почему на будущем сейме еще ничего об этом открыто не будет; только воспользуются королевским пребыванием в Польше, чтоб согласиться относительно способов, которыми надеются безопасно без конфедерации и без повреждения вольного голоса (liberum veto) получить желаемое. Я знаю, что король английский совершенно согласен содействовать этому намерению».
Известие, что двое младших сыновей короля, Ксаверий и Карл, отправляются в Польшу, сильно опечалило наследную принцессу; она боялась, чтоб тот или другой принц не приобрел любовь поляков в предосуждение ее мужу. Она объявила Гроссу, что надеется приобресть расположение поляков, если только ее мужу и ей позволено будет следовать за королем в Польшу. «Вы мне окажете большую услугу, — сказала она Гроссу, — если по приезде своем в Варшаву склоните князей Чарторыйских внушить графу Брюлю о необходимости приезда в Польшу наследного принца, ибо без такого требования князей Чарторыйских первый министр сам никогда не предложит об этом королю». Ту же просьбу повторила она и в другой раз, прибавив: «Я этого особенно потому желаю, что наследный принц большей части поляков знаком только с худой стороны, т.е. со стороны слабости ног; его присутствие в Польше сообщило бы им другие понятия о нем, они увидали бы в нем достаточный ум, доброе сердце, ласковость и совершенное знания польского языка, которого нынешний король совсем не имеет». Гросс спросил принцессу, позволит ли она ему испросить высочайшее соизволение на обращение его к князьям Чарторыйским; она отвечала, что премного ее этим обяжет, ибо она без согласия императрицы ни одного шага не сделает.
В августе Гросс переехал из Дрездена в Варшаву; здесь он нашел большую перемену: в мае 1751 года умер великий гетман коронный Иосиф Потоцкий и на его место назначен был Ян Браницкий, который хотя и был связан родством с фамилиею , как тогда называли Чарторыйских, однако был ревностный консерватор, стоял за установленные формы Речи Посполитой, тогда как Чарторыйские имели постоянно в виду перемены, необходимые, в их глазах, для поддержания Польши. Гросс стал часто видеться с примасом, краковским кастеляном графом Понятовским, с воеводою русским князем Чарторыйским, с его братом канцлером литовским, также с канцлером коронным, и все они уверяли, что так как существенный интерес их отечества требует тесного согласия с Россиею, то они вполне преданы императрице. Но при этом князья Чарторыйские и граф Понятовский дали знать, что все смотрят на них как на русских партизанов; и действительно, многими опытами засвидетельствовали они свою склонность к поспешествованию интересам императрицы; поэтому не может быть им не оскорбительно, что до сих пор нет никакой резолюции на их просьбы, чтоб императрица благоволила обнадежить их своим покровительством и помощью в случае смут, которые легко могут произойти в вольном государстве, где короли прусский и французский имеют своих партизанов, им, Чарторыйским, враждебных: они не хотят ни денег, ни пенсий, хотят одного: чтоб императрица к которому-нибудь из князей Чарторыйских прислала письмо, где было бы изображено, что, узнав о добром и постоянном наблюдении ими истинного интереса своего отечества, столь тесно связанного с русским интересом, императрица заблагорассудила высказать им за это свое удовольствие и притом обнадежить, что они могут вполне положиться на ее благосклонность и покровительство. «Мне кажется, — писал Гросс, — что так как король прусский своих партизанов часто своими ласковыми письмами удостоивает, а Франция к ласкам и деньги присоединяет, то не вижу, для чего бы им отказать в их просьбе; ваше величество еще сильнее привязали бы их к себе, если бы канцлеру литовскому пожаловали орден св. Андрея, а канцлеру коронному — пенсию в несколько тысяч рублей, потому что он по причине многочисленного семейства не богат. Я думаю, что подобными ласками полезно сохранить партию, чтоб по кончине короля не нужно было, как по кончине отца его, создавать новую партию с убытком многих миллионов. Все поименованные вельможи говорили мне о необходимости принять меры для предупреждения замешательств по смерти королевской; но я вижу, что относительно этих мер они сами еще между собою не согласились, только являются склонными к избранию наследного принца саксонского; но, чтоб его выбрать при жизни королевской, как о том слышал я от графа Брюля и других, о том до сих пор никто и рта не отворял».
Упомянутые вельможи были нужны и относительно собственно русских интересов. Коронный канцлер и подканцлер вместе с литовским канцлером согласились писать каждый порознь к униатскому полоцкому митрополиту в самых сильных выражениях, чтоб возвратил церкви, отнятые у православных в Кржичевском уезде; в случае сопротивления митрополита обещались уговорить старосту кржичевского, чтоб он военною рукою способствовал возвращению церквей по примеру канцлера литовского, который таким же образом велел поступить в своем старостве. Относительно возвращения беглых польское министерство не оказывало склонности, боясь раздражить мелкое шляхетство, на землях которого беглые преимущественно жили. По мнению Гросса, не оставалось другого средства, как позволить частным людям самим вооруженною рукою отыскивать своих беглецов по примеру короля прусского, который употребляет то же средство на силезских границах. Вельможи уверяли, что если сейм состоится, то признают императорский титул русской государыни, что же касается до курляндского вопроса, то представляли, что плохо будет, если по смерти королевской Курляндия останется в настоящей анархии, особенно указывали на опасность от прусского соседства. Граф Брюль говорил, что если императрица не намерена восстановить герцога Бирона, то по крайней мере изволила бы конфидентно дать знать об этом польскому двору и согласиться с ним насчет избрания другого герцога. Гросс отвечал по-прежнему, что, когда обстоятельства потребуют и русский интерес позволит, императрица сама собою пристойную резолюцию принять не оставит. «Предвижу, — писал Гросс, — что на сейме будет немало шуму о Бироне, тем более что французско-прусская партия внушала на сеймиках, что идут переговоры об оборонительном союзе между Россиею и Польшею, почему в разных местах и внесено в инструкцию депутатам не допускать такого трактата. Потоцкие уже поговаривают, что не желают, чтоб сейм состоялся. Пользуясь завистью к Чарторыйским нового коронного гетмана Браницкого, Потоцкие постарались привлечь его к своим видам, и так как в случае замешательств он человек очень нужный и со стороны Франции и Пруссии ему уже сделаны выгодные предложения, то ваше величество можете его при прежних добрых намерениях удержать для общей пользы, если благоволите пожаловать ему какой-нибудь знак вашей милости, например наградить его жену портретом, так как жена покойного гетмана Потоцкого имела портрет».
Из Варшавы Гросс поехал гостить в Волчим, имение литовского канцлера князя Чарторыйского. Хозяин рассказал ему, что дело об избрании наследника при жизни королевской замышлено саксонскими министрами и чрез тайного советника посольства Саула и графа Флеминга внушено польскому министерству и особенно ему, канцлеру литовскому; он, поговорив с братом, воеводою русским и коронным канцлером Малаховским, признали, что действительно наследный принц саксонский есть лучший кандидат для Польши; но преже всего надобно, чтоб король и граф Брюль им о том сказали и чтоб король как в раздаче вакантных мест, так и в других мерах твердо следовал их советам, чтоб в воеводствах могло быть все мало-помалу приготовлено, а король старался бы между тем привлечь к тем же видам и русскую императрицу и чтоб они наперед были уверены, что в случае нужды не будут оставлены Россиею.
Из Волчима Гросс ездил в Белосток, имение гетмана Браницкого, и оттуда отправился в Гродно, где должен был происходить сейм. В Гродне он получил из Петербурга рескрипт, поставивший его в очень затруднительное положение. «К крайнему удивлению уведомились мы, — говорилось в рескрипте, — что шляхетство курляндское на своем сеймике большинством голосов определило посылаемому на сейм депутату дать инструкции, чтоб он просил короля о доставлении свободы герцогу Бирону. Обер-раты в этом деле умеренно и осторожно поступили, но особенно хлопотали маршал земских депутатов Гейкинг, некто Модем из Тительминда да Драхенфельс, который имеет в аренде наш секвестрованный амт Вальгоф. Вы можете легко рассудить, в какое удивление привело нас это нечаянное и нашему намерению совсем противное происшествие, тем более что до сих пор большая часть тамошнего шляхетства не только не желала освобождения Биронова, но и, домогательствам о том противной стороны, т.е. обер-ратской партии, сопротивляясь, никогда не допускала произведения их в действо. И так как мы по нашим интересам никак не можем спокойно смотреть на порученное теперь курляндскому депутату домогательство об освобождении бывшего герцога, напротив того, как прежде, так и теперь желаем, чтоб курляндские дела оставались в том же положении, в каком они по сие время были, то прошение к королю о Бироновом освобождении допустить не надлежит; поэтому повелеваем вам употребить крайнее старание ваше и труды, чтоб курляндский депутат не прежде допущен был на аудиенцию пред короля, как по окончании сейма, точно так, как это случилось с таким же курляндским депутатом Корфом».
«Не без великого труда в том предуспеть возможно, — отвечал Гросс, — потому что граф Брюль и большая часть поляков сильно интересуются освобождением герцога Бирона или по крайней мере получением какого-нибудь решения вашего величества. Граф Брюль в присутствии коронного канцлера и английского уполномоченного говорил мне в сильных выражениях, что подлинно король прусский возбуждает курляндцев, чтоб они вновь обратились к Польше с просьбою об освобождении своего герцога, и что если по-прежнему просьба их не получит удовлетворения, то, так как польское покровительство не приносит им никакой пользы, они могут выбрать в герцоги брата его, принца Генриха, причем могут быть обнадежены в сильной защите Пруссии. С другой стороны, Франция и Пруссия внушают полякам, что король Август намерен сына своего принца Ксаверия назначить герцогом курляндским; внушения эти клонятся к тому, чтоб возбудить смуту в Польше и Курляндии, чем прусский король воспользуется». Но как скоро Гросс объявил канцлерам коронному и литовскому и графу Брюлю о желании императрицы, чтоб в курляндских делах не произошло никакой перемены и чтоб курляндский депутат Шёппинг прежде сейма не получил аудиенции у короля, то все трое без отговорки обещали свои услуги в этом деле. Канцлер Малаховский обещал, что речь Шёппинга будет написана в общих выражениях и будет сообщена Гроссу, что депутатская инструкция из канцлеровых рук не выйдет и насчет ответа на нее канцлер наперед условится с Гроссом. «Но если сейм состоится, — писал Гросс, — то предвижу, что опять будет предложение вашему величеству или об освобождении Бирона, или об окончательном решении курляндского дела, и предложение это, быть может, сделается чрез особое посольство, которое отправится с извещением о признании Польшей императорского титула русских государей. Как я слышу, граф Брюль хочет назначить в это посольство зятя своего надворного маршалка Мнишка. Обер-камергер граф Понятовский, с другой стороны, уже заявлял свое желание быть назначенным в это посольство, да бывший три года тому назад в России обер-маршал граф Огинский усильно просил меня, чтоб по указу вашего величества требовать его назначения в послы как знакомого человека, насчет которого ваше величество могли бы быть уверены, что он меньше всех будет настаивать на курляндском деле. Граф Мнишек будет больше всех домогаться окончательного решения курляндского дела; а Понятовского, который не богат и властолюбив, да Огинского легче ласками и подарками можно было бы удовольствовать».
Относительно поведения своего на сейме Гросс получил из Петербурга следующие наставления: держаться партии князей Чарторыйских, но наблюдать, чтоб эта партия не предпринимала ничего для нарушения вольности республики и ее уставов; князей Чарторыйских ласкать и их держаться, но и других не бросать и не раздражать. Всеми силами не допускать уничтожения вольного голоса (liberum veto). Если сейм состоится, то домогаться, чтоб признание императорского титула русских государей внесено было в конституцию. Если будут затруднения относительно слова «всероссийская», то можно предложить, что императрица довольна будет и старым титулом: всея Великие и Малые и Белые России. Принять с министрами республики достаточные меры для прекращения обид греко-российским церквам, задержания беглых и других пограничных жалоб. Если польские вельможи станут отзываться о своем желании избежать замешательств после смерти королевской, то отвечать в общих выражениях, что они будут Россиею сильно защищены; что же касается тайного намерения польских вельмож совсем избежать междуцарствия избранием наперед преемника в особе наследного принца саксонского, то это предприятие является делом невозможным, химерическим, ибо запрещено пактами, конвентами, и едва ли кто осмелится сделать подобное предложение на сейме.
Сейм не состоялся, по обычаю, и Гросс не мог добиться никакого решения ни относительно выдачи беглых, ни относительно возвращения православных церквей и позволения починять обветшавшие. Гросс предлагал своему двору, чтоб греко-русская церковь в Литве имела искусного генерального прокуратора, который защищал бы постоянно ее права во всех судах, а без этого можно опасаться, что эта церковь мало-помалу совсем исчезнет. «Одни представления министров вашего величества, — писал Гросс, — как бы ни были часты и сильны, желаемый покой вашим единоверцам доставить не могут, и теперь по разорвании сейма очень сомнительно, захотят ли министры вступить со мною в конференции».
Любопытны отношения русской политики в Польше к политике союзного двора английского и враждебного французского: английский посланник при польско-саксонском дворе Уильямс сблизился с Чарторыйскими и потакал их видам относительно преобразований; французский посланник граф Брольи, наоборот, хлопотал, чтоб все оставалось по-прежнему, и сблизился с гетманом Браницким; таким образом, Брольи действовал в видах русского кабинета, который также прежде всего заботился о сохранении существующего порядка, т.е. беспорядка, в Польше. Что касается непосредственных сношений Англии с Россиею, то король английский приступил к договору, заключенному между Россиею и Австриею в 1746 году, причем Россия приняла даже секретную статью о защите ганноверских владений в том случае, если б они подверглись нападению за приступление Георга II к означенному договору. Русскому правительству в его финансовых затруднениях сильно хотелось, чтоб морские державы, Англия и Голландия, опять давали ей субсидию за содержание значительного корпуса войск на лифляндских границах для сдержания Пруссии. Но когда Чернышев начал говорить об этом герцогу Ньюкестлю, тот отвечал, что последняя война увеличила государственный долг Англии тридцатью миллионами фунтов и потому больших субсидий она выдавать теперь не в состоянии, тем более что решено выдавать субсидии саксонскому двору именно по представлениям русского же двора. Чернышев возражал, что императрица в требовании субсидий имеет в виду главным образом общую пользу, общее дело европейского равновесия, собственно же русский интерес находится на втором плане и только в связи с общим интересом субсидии послужили бы только к некоторому облегчению в содержании войска, находящегося постоянно в готовности выступить за границу и стоящего именно в местах, где все дороже, чем в остальных областях империи; было бы неестественно, чтоб сопряженные с этим тягости падали на одну Россию. Не нужно говорить о том, что содержание такого корпуса необходимо для прекращения злых намерений относительно нарушения европейского равновесия; что же касается до увеличения государственного долга Великобритании, то это явление всего лучше доказывает необходимость принимать меры для предупреждения дорогостоящей войны; требуемые субсидии имеют характер обеспечения, и государства должны подражать умным купцам, которые для сбережения своего капитала, отправляемого на кораблях, застраховывают его, платя малый процент. Но эти представления не имели никакого успеха.
С юга, из Константинополя, приходили известия успокоительные. По смерти Адриана Неплюева в Константинополь поверенным в делах был отправлен воспитанник Кадетского корпуса секунд-майор Алексей Обрезков, переименованный в надворные советники; в докладе Иностранной коллегии об нем говорилось: «Сей майор Обрезков для того способным к тому признавается, что он уже был тамо при здешних резидентах Вишнякове и Неплюеве около десяти лет и в тамошних поведениях довольное знание имеет». В июле 1751 года Обрезков приехал в Константинополь и дал знать своему двору, что без дальних его претензий получил от Порты такие почести, каких не давалось ни одному человеку, бывшему в его характере, несмотря на внушения французского посла Дезальера, который представлял Порте, как Россия ею пренебрегает: прислала только поверенного в делах, и пусть Порта не верит Обрезкову, что скоро приедет резидент, Россия никого не пришлет и Обрезкова не сделает резидентом по своей безмерной гордости.
В начале 1752 года Обрезков получил письмо от черногорского митрополита Саввы Петровича такого содержания: «После Прутского мира аги подгорические держат земли церковные, которые принадлежали нашему кафедральному монастырю Цетинскому, и земли прочих монастырей; аги говорят, что султан дал им эти земли в наказание черногорцам за их верность к русскому двору: за любовь господа Иисуса подвигнись на оборону нашу по обещанию великой государыни императрицы Елисаветы Петровны, во всей вселенной православия надзирательницы, нашей милостивейшей патронки и защитницы, стань при дворе султанском и освободи церковины (церковные земли), потому что мы никоим образом без них не можем жить, и если мы уйдем с Черной Горы, то народ сильно пострадает, как овцы, не имущие пастыря. И за церкви нашего монастыря Цетинского мы даем агам подгорическим по 20 золотых червонных. Если прикажете, то мы пришлем к вам родственника нашего с описями захваченных у нас церковных земель». «Преосвященный владыко! — отвечал Обрезков. — Из приятнейшего письма вашего с прискорбием я усмотрел ваши изнурения и, чем сильнее во мне желание оказать вам услугу, тем более соболезную, что по нынешним обстоятельствам ничего не могу сделать в вашу пользу, ибо изнурение вам делается в денежных налогах, но всем и везде то же достается, и которые приезжали сюда для поправления дела, только наибольший вред себе получили, чему я многие примеры видел. Итак, по истинному усердию моему к вашему преосвященству и всем вашим однородцам советую удержаться от посылки сюда вашего родственника и с терпением стараться удовольствовать изнурителей, ибо что вы в вашем месте двадцатью червонными сделать можете, то здесь и двумястами не успеете. Я вас покорнейше прошу содержать настоящее дело в тайне, также и посылаемым от вас ко мне наказывать, чтоб никому не открывались: такая осторожность необходима для нашей переписки». Митрополичьего посланного Обрезков устно уверил, что он имеет повеление императрицы стараться об их пользе, только теперь надобно потерпеть и никого не присылать в Константинополь. «Это я сделал, — писал Обрезков, — чтоб их без ответа не оставить и отказом не огорчить, но сколько можно держать усердными к высочайшим вашего импер. величества интересам».
Греческое духовенство и особенно митрополит ираклийский несколько раз говорили Обрезкову, как бы полезно было учредить в России печатание греческих церковных книг, а теперь подали следующую записку: «Кроме оскорблений и нападок от неверных терпим всегдашнее гонение от папистов, которые называются единоверными христианами. Вселившаяся издавна в сердцах их ненависть против восточной церкви и поныне еще не миновалась, но возобновляется и в цветущем состоянии пребывает. Так как у нас нет другого оружия, кроме книг отеческих и богослужебных, то они злостно испортили эти наши книги, введя в них свои правила, несообразные с нашим православным обрядом, ибо книги наши печатаются в их типографиях. Но мы, размысля, что Бог еще не вовсе лишил нас благодати своей и облегчил наше иго богохранимою Российскою монархиею, беспорочною в церковных обрядах, правиле и исповедании, дщерию восточной церкви, усердно просим принять труд донесть всероссийскому двору, дабы ее импер. величество соизволила повелеть в каком-либо месте своей империи установить печатание наших книг».
23 марта Обрезков имел конференцию с великим визирем. Последний объявил, что миролюбивые чувства султанова величества уже каждому известны; его величество ничего так не желает, как жить в доброй дружбе с императрицею всероссийскою; но к сожалению, усматривается, что между запорожскими козаками и татарами день ото дня распри умножаются и козаки татарам несносные наглости и обиды делают вопреки освященных договоров; султан сильно желает, чтоб изыскано было пристойное средство для прекращения этих распрей, и русский поверенный в делах приглашается к этому богоугодному делу. Обрезков отвечал, что императрица питает те же самые чувства, что и султан, а он, поверенный в делах, давно уже хлопочет о прекращении пограничных столкновений, именно, еще в сентябре прошлого года подал блистательной Порте известие о смертоубийствах, пленениях и грабежах, производимых татарами у запорожских козаков; он ласкал себя надеждою, что обиженные получат удовлетворение; но вместо того ему сообщены татарские претензии, обсудить которые сам он не имеет никаких средств за дальностью мест, но думает, что лучшим средством будет, если визирь прикажет хану, снесшись с киевским генерал-губернатором, учредить комиссию для рассмотрения взаимных претензий и доставления удовлетворения, а чтоб впредь не было никаких столкновений, для этого необходимо с обеих сторон выдавать беглых, ибо тогда дурные люди могут удерживаться от преступлений, зная, что нигде не получат безопасного убежища. Визирь отвечал, что прежние беглецы, которых можно будет переловить, непременно выдадутся и впредь принимаемы не будут, и предложил с своей стороны еще средство: чтоб татары и козаки из границ в границы входили только через те речные переправы, которые назначатся с общего согласия обоих государств, застава турецкая будет против заставы русской, и никому нельзя будет перейти границу, не имея билета от офицера, находящегося на заставе. Обрезков возразил, что это средство не поведет к желаемой цели, потому что границы тянутся почти на триста часов пути; на этом расстоянии хотя и много рек, но они не могут служить ни малейшим препятствием татарам и козакам переходить границу, а между реками открытая степь, да и можно ли на таком расстоянии поставить столько застав, чтобы можно было усмотреть, кто едет с билетом или без билета. Визирь сначала был сильно поражен этим замечанием: но потом начал утверждать, что не требуется расставлять всюду заставы, но в некоторых неминуемо проезжих местах купцам и другим добрым людям по тропинкам ездить и эти заставы миновать не для чего, а кто их минет, то этим самым покажет, что ездил для воровства и других шалостей: таких всех забирать под караул и отсылать к офицерам, и если их накажут, то прочие поудержатся; если же и после того козаки потерпят какой вред, то Порта обязывается отвечать. Обрезков счел минуту благоприятною добиться того, чего давно желало русское правительство, именно иметь постоянно в Крыму агента под именем консула или другим каким-либо. «Лучшее средство прекратить все распри есть следующее, — сказал он, — пусть безвыездно живет при крымском хане офицер от киевского генерал-губернатора с обязанностью защищать русских подданных, находящихся в Крыму; другой офицер будет жить в Сече для защиты татар от запорожских козаков; оба эти офицера, имея между собою переписку, старались бы прекращать все столкновения между татарами и козаками и, будучи на месте, легко могли бы исследовать истину и доставлять удовлетворение один у хана, другой у кошевого, и блистательная Порта избавилась бы от докук». Но тут визирь и особенно рейс-ефенди начали в свою очередь доказывать, что от присутствия русского oфицера в Крыму будет мало пользы, потому что все беспорядки происходят в степи и офицеры так же мало об них могут знать, как хан и киевский генерал-губернатор. Явно было, что Порта не прочь принять меры для прекращения столкновений между запорожцами и татарами: она поспешила отстранить столкновение с Россиею по поводу Кабарды, предписавши хану немедленно вызвать оттуда своих сыновей. В Петербурге гораздо более тревожились тем положением, какое Турция могла принять относительно Персии, в которой продолжалась смута и которая должна была укрощать восстания афганцев, с одной стороны, грузин — с другой. В рескрипте Обрезкову в апреле 1752 года говорилось: «По персидским делам трудов и издержек жалеть вам не следует. В том не может быть никакого сомнения, что Порта по своим интересам и единоверию будет под рукою помогать афганцам и не допускать усиливаться грузинцев, которых она с греками не различает. Если мы сами в персидские дела не вступаемся, то не можем не посоветовать и Порте следовать нашему примеру; вы должны внушить турецким министрам, что Порта должна дать персиянам самим уладить свои дела, ибо от них по их слабости турецким границам никакой опасности быть не может. Притом вы не должны подавать вида, что это нас очень обеспокоивает, мы только советуем Порте, а приневоливать ее не хотим; повторите турецким министрам, что мы до сих пор грузинцам помощи не подаем, что этот народец не заслуживает внимания такой знатной державы, как Порта, досадовать на них ей не за что. Эти ваши внушения должны вызвать со стороны турецких министров ответ, из которого можно будет что-нибудь извлечь относительно решения Порты».
Обрезков отвечал, что прежняя горячность, с какой хотели помогать афганцам, прохладилась и так как успехи грузинцев не так велики, то и с этой стороны подозрение уменьшилось; народ сильно ропщет, что единоверных афганцев оставляют без помощи, а грузинцам дают усиливаться, но султан, несмотря на то, из принятой системы не выступает. «Я, — писал Обрезков, — предложу Порте советы высочайшего двора, когда достаточную нужду увижу, а без достаточной нужды вместо пользы вред произойти может, ибо все, что ни будет предложено с нашей стороны, услышать неохотно; Порта не может себе представить, чтоб грузинцы не получали помощи от России, и мои внушения только утвердят ее в этом предположении».
В России боялись, чтоб Турция не приняла участия в делах персидских; со стороны же самой Персии были совершенно покойны. Заведенный при шахе Надире флот персидский, который так беспокоил дочь Петра Великого, теперь не существовал более. Осенью 1752 года канцлер доложил императрице о награждении морских офицеров и служителей, которые в 1751 году из Астрахани были посланы к персидским берегам и там тайно сожгли два корабля, построенные англичанином Элтоном. Елисавета велела повысить каждого одним чином и раздать им 3000 рублей.
Между тем движение православного народонаселения в Россию из австрийских областей не могло не отозваться и в областях турецких.
В октябре 1752 года отправлен был Обрезкову рескрипт следующего содержания: «Нынешним летом из Молдавии и пограничных с нею мест некоторые болгары, греки и волохи являлись к генерал-майору Хорвату для осведомления об устройстве нового поселения и о подлинности нашей высочайшей милости; одни остались, другие, осведомясь, возвратились для объявления своим соотечественникам. Между прочими приезжал из Молдавии шляхтич Замфиранович с обещанием, что скоро переселятся к нам из православных народов: болгар, греков и волохов — до тысячи семейств. Надлежало бы за такую ревность не только им не отказывать, но принять с милостию и награждением; только препятствием служит то, что когда волошский господарь станет жаловаться Порте на такой их своевольный переход и прием, то не стала бы Порта требовать их возвращения как перебежчиков в силу 8 параграфа мирного договора 1739 года, где именно условлено возвращать перебежчиков с обеих сторон. Потому вы должны осведомиться у надежных людей, каким бы способом могло быть исходатайствовано у Порты их увольнение; не имеют ли из тех народов некоторые таких привилегий, по которым можно было бы им вступать в чужестранную службу, следовательно, выезжать из отечества? Известно, что не только из волохов (которые, надобно думать, турками не завоеваны, но поддались добровольно и, может быть, на каких-нибудь условиях), но и многие греки в иностранной службе и для купечества в разных местах находятся и вовсе жить остаются с семействами; надобно знать, на каком основании это бывает. До сих пор еще не слышно было, что Порта за таких волохов и греков увязывалась и требовала их назад. По этому примеру можно надеяться, что Порта не станет удерживать и требовать назад и выходящих к нам как христиан, а не магометан; но прежде всего будем ожидать вашего разъяснения. Между тем этих выходцев принимать в наши границы не велено; строение крепостей в Новой Сербии нынешним летом начато не будет, сербы и другие народы по малому их выходу селятся только по границе с Польшею от Архангельского городка к реке Бугу, также по рекам Синюхе и Висе, где и прежде было малороссийское поселение; все это от турецкой границы отошло далеко, о чем вы можете повторить Порте в случае каких-нибудь отзывов».
Обрезков отвечал 1 декабря, что если Порта позволяет своим подданным ездить за промыслами в чужие земли и даже оставаться там, то это происходит вовсе не на основании каких-нибудь привилегий, а по обычаю и нерадению, тем более что таких и немного; и если бы ее подданные стали выходить в Россию без огласки и селиться не так близко к ее границам, то едва ли бы стала требовать их возвращения, особенно не желая выдавать магометан, от времени до времени перебегающих к ней из русских владений. Но не может быть никакого успеха, если б с русской стороны было сделано предложение Порте отпустить христиан добровольно. Выпуск народа из государств делается обыкновенно по двум причинам: или когда государство переполнено жителями так, что земля прокормить не может, или в случае появления какой-нибудь ереси, когда выпуском или изгнанием еретиков хотят предупредить опасность для веры. Но в Турции области пусты, особенно Валахия и Молдавия; в первой, исключая Бухарест, только около 40000, а во второй, исключая Яссы, только до 25000 душ считается. Лучшего способу не нахожу, как чтобы желающие выселиться выходили в небольшом количестве, без огласки, неприметно, и при поселении перемешивать их с другими народами, и мне уже известно, что молдавский князь, открыв намерение переселяться, устроил заставы по Днестру. Впрочем, для наполнения Новой Сербии народом и чтоб в постройке для охраны этой страны крепостей убытка не было, не благоугодно ли будет вызвать бежавших из России раскольников, которыми наполнены многие превеликие деревни по польской границе и ниже по Днестру.
Мы видели, с каким напряженным вниманием следили в Петербурге за шведскими движениями, как ждали здесь опасного для русских интересов переворота по смерти королевской и готовились препятствовать ему вооруженною силою. В описываемое время туча рассеялась.
В начале 1751 года Панин уведомил свой двор, что медики и на одни сутки не ручаются за жизнь королевскую и что малолетний сын кронпринца Густав помолвлен на дочери датского короля. «Не без основания ожидать надобно, — писал Панин, — что это новое соединение двух дворов, которое производится французскою хитростью, просто не кончится одним мечтательным младенческим сговором, но, конечно, каждый двор будет стараться этим средством достигнуть своих дальнейших видов. Хотя здравомыслящая часть здешнего народа немного себе обещает выгоды из новых обязательств с датских дворов, да и вожди господствующей партии сами знают, как мало им можно полагаться на этот двор, однако они стараются уверить большинство, что Дания при всех случайностях будет действовать с Швециею заодно, чтоб положить пределы усилению России».
25 марта король умер рожею, окончившеюся антоновым огнем. На другой день Сенат, собравшись в комнаты покойного, приветствовал наследного принца королем, и граф Тессин прочел акт клятвенного обещания, который новый король подписал; обещание состояло в том, чтоб управлять по установленной форме и считать своими неприятелями и изменниками отечеству тех, которые будут под каким-либо видом стараться о восстановлении самодержавия. В то же утро граф Тессин пригласил к себе всех иностранных министров, назначивши Панину время часом ранее пред другими. Объявивши о восшествии на престол и присяге Адольфа-Фридриха, Тессин прибавил: «Хотя король не преминет своеручною грамотою уверить ее императ. величество в своем полном признании ее высоких благодеяний, однако просит и вас предварительно удостоверить как ее величество, так и его высочество, своего ближнего родственника, в совершенной своей признательности и преданности, что не опустит ничего, что будет содействовать усилению доброй дружбы и тесного согласия между высокими дворами». Извещая об этом разговоре, Панин прибавляет: «Основательно можно сказать, что мудрое вашего императорского величества в здешних делах поведение достигло своей цели, ибо без этого такой точный акт обнадеживания при нынешнем случае не явился бы. Опыт показал, как прежде, особенно при окончании последнего сейма, при всяких делах мало заботились о напоминании правительственной формы и основных прав: так, в установленных тогда кавалерских присягах трех шведских орденов нет ни одного слова о национальной вольности и правах; всякий может понять, что настоящий поступок вынужден внешним страхом и нимало не соответствует принципам здешнего правительства или, лучше сказать, господствующей партии». Панин доносил, что новый король не имеет ни малейшей склонности к государственным делам, но все удовольствие поставляет в солдатских обрядах: каждый день пополудни, запершись в своем кабинете с некоторыми командами и офицерами, забавляется приведением в совершенство военной экзерциции. «Я говорю забавляется, — писал Панин, — для того, что тут не о распространении науки или искусства командующих генералов, но в единых мушкетных приемах упражняются, в чем уповательно и впредь большая часть его царствования обращаться будет, так что смело сказать возможно, что сей государь своею персоною не будет страшным соседом».
На извещение о смерти королевской Панин получил в ответ из Петербурга рескрипт, в котором императрица предписывала ему: «Нашим именем дайте знать, что нам весьма приятно было уведомиться о том, каким образом его величество король в начале своего государствования о своей признательности и преданности к нам и нашему племяннику предварительные уверения подать изволил, и что мы именно повелели вам наисильнейшим образом его величество уверить, что мы по толь ближнему свойству как прежде, так и ныне в благополучии его величества и в настоящем возвышении его в королевское достоинство совершенное и истинное участие имеем и равномерно с своей стороны все то поспешествовать охотно желаем, еже бы токмо к распространению доброй дружбы и тесного согласия обоих наших дворов служить могло. Впрочем, собою разумеется, что вам довольное примечание иметь надлежит на поведение и поступки нового короля и министерства: в каких сентиментах они пребудут в рассуждении нашего, тако ж и других дворов, и не возымеют ли тамошние дела иного виду, ибо король, по сие время коронным наследником и под руковождением преданного Франции и Пруссии министерства будучи, хотя и не имел к нашей стороне должной аттенции и соответственного нашим благодеяниям поведения, но, может быть, ныне, при совершенном достижении короны, которую он нашим старанием получил, одумается и внутренне побужден будет к нам свое признание возыметь и стараться между обоими дворами наилучшую дружбу и доброе согласие содержать, отчего мы с своей стороны не токмо не удалены, но и весьма бы того желали; яко же для того и вам при всяких случаях как с министерством, так и при дворе королевском хотя с потребною осмотрительностью, однако ж такое обхождение иметь надобно, как бы то наидружественного двора министру принадлежало, и по всякой возможности стараться короля к нашей стороне приласкать, а когда удобные случаи к тому подадутся, то как самому королю, так и министрам пристойным образом внушать, что свойство и собственный королевства Шведского интерес того требует, чтоб Швеция с нами предпочтительно другим державам в постоянной дружбе и добром согласии пребывала; и что она же всегда более от нас, нежели от других сторон, пользы себе ожидать может, а генерально притом и северный покой тем наилучше содержан быть имеет».
Панин передал эти заявления графу Тессину, и тот через несколько времени отвечал, что король слушал их с наичувствительнейшею радостью и что каждый день его царствования будет отмечен новым попечением не только просто отвечать чувствам императрицы, но истреблять малейшие остатки подозрения насчет его чувств, подозрения, которое некогда внушено недоброжелательными людьми. Тессин уверял, что они не имеют ни малейшего сомнения в добрых расположениях императрицы, что подтверждается и декларациею Панина, и донесением шведского министра в Петербурге, который писал, что по поводу перемен в Швеции канцлер отозвался к нему очень благосклонно и откровенно. «Король, — кончил Тессин, — не преминет стараться своим поведением подкреплять точность и силу договоров между Россиею и Швециею. Нам о распространении земли своей помышлять нельзя; мы были бы счастливы, если б настоящую свою область настолько могли населить людьми, сколько пространство ее требует».
В начале июня страшный, небывалый трехдневный пожар испепелил Стокгольм. Отчаянный народ стал кричать о зажигателях, причем начало повторяться имя русского министра, ибо в толпе не знали о перемене отношений России к Швеции и недавно перед тем схвачен был финляндец Викман, ведший переписку с русским посольством о состоянии Финляндии и о выборе в этой стране сеймовых депутатов. Панин отправился к Тессину, чтоб указать на ту крайность, до которой злонамеренные люди успели довести ненависть к русскому имени, и не время ли уже министерству обратить внимание на происходящую от того помеху укреплению дружбы, к которой показывается теперь столько готовности, и стараться о перемене направления в общественном мнении. Тессин отвечал, что он совершенно разделяет мысли Панина, и предложил ему, не хочет ли он по примеру французского посла иметь караул при своем доме. Панин отвечал, что караул ему вовсе не надобен, что он не имеет причины опасаться народного против себя возмущения и отдает справедливость народу, который действительно мог бы позволить себе какой-нибудь дерзкий поступок, если принять во внимание силу тех враждебных России внушений, какие делались людьми, стоящими выше черни. «Меня одно огорчает, — продолжал Панин, — что при моем личном расположении к Швеции и зная дружбу наших государей, с некоторого времени нахожусь принужденным видеть себя министром между четырех стен; чем ближе дела приходят к своему естественному состоянию, тем сильнее злые люди стараются марать меня в обществе и привели дело к тому, что каждый швед считает простую учтивость со мною государственным преступлением. Я. говорю это не с тем, чтоб жаловаться или требовать какого-нибудь удовлетворения, но представляю вам это частным образом, зная вашу благонамеренность». Тессин отвечал обещанием стараться об уничтожении неприязненных к России внушений. Возвратясь после этого разговора домой, Панин не успел еще отобедать, как по всем площадям столицы раздались звуки труб: читали королевский указ, чтоб никто не смел под страхом смертной казни обвинять иностранных министров в зажигательстве.
Вслед за тем Панин донес о перемене положения шведских партий: Сенат начал стремиться к усилению своей власти на счет королевской; главами этой сенатской партии были Гепкен, Пальмстерна и граф Гилленборг. Те же, которые не находили своего интереса в распространении сенатской власти и боялись, что приобретенные ими милости от двора останутся для них бесполезными, думали об устройстве противоположной партии; самым деятельным между такими людьми явился генерал-майор граф Ливен: он старался королевским именем составить партию из военных и из прежних колпаков с целью ограничения сенатской власти в пользу короля, особенно относительно назначения в чины и должности. Обе партии старались привлечь к себе французского посла, потому что обе во внешней политике держались одинаково французской системы. Панин писал, что, по его мнению, он должен держать себя тихо и уединенно, чтоб своим движением не помешать злой партии разодраться; он писал также, что не должно принимать предложения Англии подкупом доставить на будущем сейме ландмаршальство Окергельму, для чего лондонский двор давал 1000 гиней; Панин утверждал, что это поздно и не будет иметь никакого успеха, тем более что Окергельм считается отъявленным врагом короля.
Начался сейм и вместе борьба Гилленборговой — сенатской и Ливеновой — придворной партии, причем французский посол явно стал на сторону первой. Это возбудило к нему холодность в короле, а королева прямо упрекала его в желании мешаться в домашние дела королевства, и противополагали его поведению образцовое поведение Панина. «Такая смута, — писал Панин, — могла бы подать надежду вырвать короля из французских рук, если б вокруг его были все добрые люди и если б тому не препятствовало особенное уважение короля, больше же всего королевы, к Пруссии». В декабре 1751 года Панин дал знать, что на сейме никакой опасности для настоящей правительственной формы не предвидится, что неоспоримо должно быть признано плодом мудрого рачения и твердости императрицы; теперь, по его мнению, интересы России требуют только наблюдения над принимаемыми при шведском дворе мерами в политических делах. Из этих дел на первом плане было предложение французского посла Давренкура, чтоб Швеция заключила союз с Франциею и Пруссиею для возведения на польский престол принца Конти. Об этом сказал Панину австрийский резидент и подтвердили два его приятеля: один сенатор, а другой член секретного комитета. Из их речей Панин уверился, что Франция и Пруссия домогались в Стокгольме новых решительных обязательств против России на некоторый случай. Впрочем, Панин успокаивал свой двор тем, что королевская партия занята внутренними делами и не намерена впутывать свою страну в трудные внешние отношения; король того же мнения, а генерал Унгерн и другие придворные фавориты внушают королеве, что она прежде всего должна иметь в виду пользу своих детей и потому не может предпочитать прусский интерес шведскому. Панин доносил, что горделивое поведение королевы возбуждает всеобщее неудовольствие, не исключая и главных приверженцев ее мужа. Она дошла до того, что начала предписывать им, какие речи они должны произносить в сеймовых собраниях; при всех оборачивалась спиною к тем, о которых узнавала, что говорили против желания королевского; так же обращалась и с сенаторскими женами, и некоторые сенаторы поручили ей прямо объявить, что если она будет продолжать такие приемы, то они будут принуждены запретить своим женам ездить ко двору. Придворная партия не только не оскорбилась, но была очень довольна этим заявлением сенаторов; она думала, что это отучит королеву от самовластных обычаев прусского двора и приучит к шведской людскости.
К Панину приехал полковник Штакельберг и, описав плачевное состояние Швеции, повел речь, что король сам признается, как он обманут сенаторами, и есть большая надежда вырвать его из французских рук, что друзья прислали его, Штакельберга, просить Панина, чтоб тот откровенно высказал чувство своего двора относительно их короля, свое собственное мнение и подал бы нужные советы для перемены политической системы; по их мнению, прежде всего надобно ввести в Сенат старых сенаторов, но против них так много голосов на сейме и в секретном комитете. Панин отвечал, что чувства императрицы к королю те же самые, какие она имела при восшествии своем на престол, и она с радостью готова принять его дружбу, если только он сам ее предложит. Граф Тессин заставил теперь себя благодарить за то, будто бы спас нацию от великой опасности, грозившей со стороны России; но есть ли малейшая вероятность, что государыня, столько уважающая христианскую кровь, что и преступников смертью не казнит, захотела бы проливать кровь верных своих подданных и невинных шведов? Императрица всеми способами старалась открыть глаза нации: но, не получа никакого успеха, все свое внимание обратила на одно: на сохранение шведской вольности и существующей правительственной формы. Императрица никогда не ожидала нарушения этой формы от самого короля, но ей известны злые замыслы и продажные души людей, в руках которых король до сих пор находился. Теперь эти люди, не получив возможности попрать вольность и права государственных чинов, стараются по крайней мере присвоить себе преимущества королевские. Императрица никогда не переставала смотреть с сожалением, что родственный ей государь находится в руках собственных злодеев и злодеев Швеции, тем более что у нее нет другой фамилии, кроме голштинского дома. «Что же касается моего мнения о настоящем положении дел, — сказал Панин, — то, признаюсь, не вижу ничего такого, что бы клонилось не только к перемене, даже к ослаблению настоящей системы. Между вами первый человек — генерал Унгерн, который показывает себя ревнителем прав королевских; но он при всяком случае разномыслия старается склонить стороны в пользу принципов французской партии». «Мы сами, — отвечал Штакельберг, — вполне признаем эту робость и медленность генерала Унгерна, тем не менее могу уверить честью и совестью, что он человек благонамеренный и теперь, чувствуя себя оскорбленным и побежденным, сильно желает переменить систему. Сходно с своим кротким характером, он старался устроить дела спокойно и тем легче вырвать короля из рук французской партии; он должен был поступать тем осторожнее, что в нашей теперь королевской партии много людей, преданных французским принципам, и король к этим людям питает еще некоторое доверие. Я должен открыть вам в крайнем секрете, что имею поручение именно от генерала Унгерна спросить вас, можете ли вы без потери времени помочь нам в нашем добром начинании. Мы намерены на сих днях отправить четверых надежных людей в провинции, чтоб после праздников привезти на сейм благонамеренных людей, которые должны дать большинство в нашу пользу; всем известно, что посол французский уже давно дает деньги и обещает дать еще больше, чтоб, закупив большинство, поскорее окончить сейм и предоставить всю власть преданному Франции Сенату. Я со стыдом и горестью должен признаться, что в испорченном и развращенном отечестве моем даже и души покупаются, поэтому и в нашем предприятии только этим способом можно достигнуть большинства голосов. С королем нам нужно обходиться чрезвычайно деликатно: злодей Тессин как хищник овладел им с самого начала и все время упражнял его в сержантской должности, в изучении подробностей солдатской службы, так что этот государь, кроме полка гвардии, ничего не видав своими глазами, так мало мог исследовать сущность дел». Панин отвечал, что он сочтет себя счастливым, если будет в состоянии содействовать их доброму намерению, но для этого ему необходимо видеться с генералом Унгерном. Штакельберг заметил, что велика опасность, чтоб господствующая партия не окончила сейма прежде, нежели с другой стороны примутся надлежащие меры. На это Панин сказал, что если б с такою серьезностью принялись за дело с начала сейма и короля к тому же склонили, то, может быть, теперь дело доведено было бы до конца. Впрочем, нельзя слишком бояться короткости времени, ибо когда две коронованные главы станут действовать искренно и единодушно, то могут господствовать и над самим временем и в случае нужды созвать и другой сейм.
На третий день поутру Штакельберг явился опять к Панину с известием, что они никак не могли уговорить Унгерна повидаться с русским министром: он с ужасом представляет себе гибельные следствия этого свидания, если противная партия об нем узнает, ибо каждый член секретного комитета дает присягу не видаться с иностранными министрами. Впрочем, Штакельберг уверял, что Унгерн тверд в своем предприятии, и в доказательство показал собственноручную его записку, заключавшую пункты, которые должны быть предложены Панину: 1) о вспоможении деньгами для посылки по провинциям; 2) чтоб без потери времени русским полкам велено было придвинуться к шведским границам; 3) издать в Швеции декларацию, что это движение направлено не против двора и народа, но против предосудительного союза Швеции с Франциею и Даниею. Унгерн, по словам Штакельберга, уверял честью, что если посылкою по провинциям составится большинство голосов и в то же время придвинутся русские войска, то над пятью сенаторами — Тессином, Гепкеном, Пальмстерном, Эренпрейсом и Вреде — наряжена будет комиссия, и вдруг переменят систему. «Такие дела, — возразил Панин, — в один день не делаются. Правда, я не вижу для них физической невозможности; но где же основания и побудительные причины, которыми можно было бы склонить русский двор издать означенную декларацию? Дания в союзе с Российскою империею и двор императорский не имеют никакого понятия, в чем состоит здешний союз с Франциею и Даниею, где его предосудительность русским интересам. Правда, ее величество предпочитает шведскую дружбу датской; но важность дела требует особых переговоров, я же во все пребывание мое здесь с генералом Унгерном, кроме погоды, ни о чем не разговаривал и хотя бы однажды имел честь слышать от его величества о желании восстановить тесную дружбу и согласие между Россиею и Швециею».
В начале 1752 года произошло сильное столкновение между королем и Сенатом: Сенат большинством голосов не утвердил офицеров, назначенных королем, а король не утвердил офицеров, избранных Сенатом. Королевская партия все более и более чувствовала необходимость сблизиться с Россиею; чувствовал это и сам король, и Панин замечал, в каком затруднительном положении находился Адольф-Фридрих всякий раз, как с ним встречался: он почти всегда краснел, глядя на него. Наконец, в апреле король назначил Панину секретную аудиенцию: «Не как король, но как частный человек и приятель ваш прошу уверить ее императорское величество в моей совершенной преданности. Мне давно хотелось повидаться с вами; но вы сами знаете, как здесь примечают все мои движения, и мне нельзя было этого сделать, не возбудив подозрения в других державах. Вследствие доверенности, какую питаю к вам, не могу не припомнить о деле несчастного Гольмера. Быть может, при дворе императрицы думают, что Гольмер во время пребывания своего при мне старался в пользу французского интереса; но уверяю вас, что ничего подобного я в его поведении не приметил. Я бы принял как новое благодеяние со стороны ее императорского величества, если бы Гольмер был освобожден». «Я говорю, — отвечал Панин, — с таким государем, который истину, правосудие и честь предпочитает всему, и я бы не оправдал доверия вашего величества, если бы осмелился скрыть что-нибудь. Вот почему я заявляю пред вашим величеством свое оскорбление, что вы Гольмерово дело поставили новою пробою отношений ее императорского величества, тогда как эти отношения обозначились не в частных делах, а в поступках, касающихся благополучия и пользы всего шведского народа. Вашему величеству известно, что императрица не изволит вмешиваться в голштинские дела и в моей инструкции предписано ни под каким видом до них не касаться, чтоб нисколько не стеснять его императорское высочество в законном управлении отеческим наследием». «Я об этом деле говорил с вами приватно», — прервал его король и, повторив уверение своей преданности к императрице, сказал: «Я знаю людей, которые всегда старались отвратить меня от дружбы к ее величеству и хлопотали, чтоб я французский интерес предпочитал моему собственному; но будьте уверены, что они меня не проведут. Вперед я хочу иметь с вами дело непосредственно: но хотя я желал бы постоянно разговаривать с вами таким образом, как теперь, однако многие вам известные причины не позволяют мне этого делать часто, и потому прошу иметь доверие к сенатору Левенгельму, посредством которого я буду всегда в состоянии с вами изъясняться откровеннее, чем чрез министерство, а между тем время от времени и здесь в кабинете могу с вами видеться».
Панин счел своею обязанностью представить императрице свое мнение по поводу этого разговора: «Такие отзывы и заявления его величества могли бы убедить, что он уже совершенно вступил на истинный путь, если б мне не было наверное известно, как он еще мало изволит помышлять о своих существенных выгодах; он только ищет, так сказать, своеволия в мелких делах, как-то: в раздаче нижних чинов и должностей и тому подобном, где бы Сенат ему не прекословил. По моему мнению, его величеству надобно еще большие досады претерпеть от сенаторов, чтоб переменить сущность своих чувств. Ваше императорское величество сами усмотреть изволите, как он сам себя открыл приплетением Гольмерова дела; он думал, что простого выражения склонности с его стороны достаточно для исходатайствования всего того, что к его выгоде служить может; а если б эта попытка ему удалась, то он стал бы считать позволенными себе все прихоти, не чувствуя нужды заслуживать знаки расположения своим поведением».
Осенью Панин доносил: «Король ото всех дел отстал и, уединясь в Дротнингсгольме с малым числом придворных, руководится более страстным упрямством, нежели пристойностью и здравым рассуждением; а противная партия этим пользуется к его предосуждению и по провинциям указывает на его своеобычие и упрямство, чтоб публика поставляла свое спасение в ней одной. Было бы гораздо приличнее и надежнее, если б его величество внимательнее занялся делами и противные общей пользе сенатские рассуждения обличал своими письменными голосами, которые потом пред государственными чинами послужили бы важными обвинениями против сенаторов. А теперь Сенат свободно может внушать: посмотрите, как король недоволен, что должен править государством по совету Сената, и предпочитает совсем покинуть дела, чем вести их с сенаторского согласия. Правда, для правильного и последовательного ведения дел необходим хороший и твердый план, а около короля нет людей, которые бы помогли ему в составлении и в приведении в исполнение такого плана. Старые люди уже так знатны чинами и должностями, что не могут надеяться более никаких выгод от короля, а те, которые в малых чинах и ждут своего счастья от короля, стараются ему угождать, льстить его страстным желаниям и боятся подавать полезные советы; да таких советов от них и требовать нельзя, потому что они люди молодые, не имеющие достаточного сведения в делах, и не могут что-либо от себя представлять ни королю, ни королеве, которая еще своенравнее, чем муж, и думает в своем страшном гневе на Сенат, что таким королевским удалением от дел не только Сенат, но и все дела чувствительно наказываются. Королева не может преодолеть своей ненависти к французскому посланнику и его жене и как ни старается прикрыть ее вынужденными приветствиями, однако глаза часто изменяют».
С переменою в шведских отношениях со времени восшествия на престол Адольфа-Фридриха изменялись и отношения датские. 25 мая 1751 года датскому министру в Петербурге графу Линару была сообщена нота, что до сих пор все старания и представления с русской стороны при шведском дворе имели единственною целью сохранение тишины на Севере; новый король издал обнадеживание насчет сохранения существующей правительственной формы, и потому императрица спешит сообщить датскому двору в союзнической откровенности, что она этим обнадеживанием и дальнейшими изъяснениями с шведской стороны вполне довольна и успокоена. Линар хлопотал, чтоб окончены были каким-нибудь соглашением споры между его королем и наследником русского престола по шлезвиг-голштинскому вопросу, и просил для этого посредничества императрицы. В июле сообщена была ему промемория, что императрица с совершенною благодарностью признает союзническую надежду, которую датский король полагает на ее посредничество; она с немалым удовольствием желала б видеть окончание переговоров о голштинском деле, но великий князь признал нужным отложить это дело до другого времени, и потому императрица может только обнадежить короля датского, что голштинские распри ни теперь, ни в будущем не будут иметь ни малейшего влияния на дружественные отношения ее величества к Дании и нисколько их не изменят. Легко понять, какое впечатление должен был произвесть этот ответ в Копенгагене: датские министры говорили австрийскому посланнику графу Розенбергу, что из неясности ответа можно вывести то заключение, что великий князь старается протянуть дело до того времени, когда вступит на русский престол и получит средства подкрепить свои претензии оружием. Печальные следствия такого положения для спокойствия Севера, да и великой части Европы можно предусматривать, и потому король датский почти принужден помышлять о системе, посредством которой мог бы привести себя в безопасность от такой страшной грозы. Король уверен, что императрица, как миролюбивая и о благе своих подданных пекущаяся государыня, ничего более не желает, как чтоб этот камень преткновения поскорее был отстранен и разорительная для обоих государств война была предупреждена, но здесь известно, что великий князь некоторыми людьми утверждается в личном нерасположении к датскому королю и потому остается нечувствителен ко всем предложениям, сделанным с здешней стороны. Немалое участие принимает здесь прусский король, который ничего так не желает, как чтоб русский и датский интересы были всегда разделены и чтоб оставалась причина к будущим ссорам между обоими дворами.
Заявления о том, что императрица вполне довольна декларациею нового шведского короля, были вручены одинаково министрам всех дворов, находившимся в Петербурге, и по этому случаю австрийский посол в письме к канцлеру Бестужеву выразился, что обнадеживание, данное Адольфом-Фридрихом, надобно приписать только твердым и мудрым распоряжениям императрицы всероссийской, и Мария-Терезия велела ему поздравить Елисавету с этим происшествием, доставляющим бессмертную славу последней.
Отъезд Елисаветы в Москву и положение этой столицы. — Пожар в Головинском дворце. — Постройка нового дворца. — Заговор Батурина. — Крестьянские волнения. — Осторожность относительно пытки. — Распоряжения по поводу отмены смертной казни. — Меры против проволочки дел. — Финансовые меры. — Учреждение банка для дворянства. — Уничтожение внутренних таможен. — Заботы о шелковом производстве. — Дела на украйнах. — Сближение канцлера Бестужева с великою княгинею. — Назначение нового канцлера в Вене, графа Кауница, и отзыв о нем Кейзерлинга. — Затруднительное положение русского министра Гросса в Дрездене вследствие ссоры польско-саксонского правительства с князьями Чарторыйскими. — Деятельность Гросса по делу о православных в Польше. — Переговоры по поводу наследства польского престола. — Переговоры относительно Пруссии. — Отношения шведские отходят на второй план. — Начало переговоров с Англиею о субсидиях. — Дела турецкие.
Проходил трехлетний срок, и в конце 1752 года Елисавета начала собираться в Москву. На этот раз она хотела посещать и старый Кремль, почему летом 1752 года в нем назначены были переделки и новые постройки: архитекторы определили сломать палатки, которые были приделаны к Столовой палате и в которых сидели секретари и приказные служители Сенатской конторы. Но следствием этой сломки и вывода Сенатской конторы был целый ряд перемещений: под канцелярию Сената велено было взять верхние покои Вотчинной коллегии и конторы Главного комиссариата, а нижние, под Комиссариатскою конторою и под Юстиц-коллегиею, палаты взять под сенатский архив с Печатною конторою и типографиею; Вотчинную коллегию перевести в нижние департаменты Берг— и Мануфактур-коллегии; а Комиссариатскую контору поместить в тех покоях, где был Судный приказ; Судный приказ вывесть туда, где был Сыскной приказ, а последний с колодниками перевесть на житный двор у калужских ворот; в Кремле острог и казармы в Сыскном приказе немедленно сломать и построить их на калужском житном дворе и вперед в находящихся в Москве в Кремле коллегиях, канцеляриях и конторах колодников отнюдь не держать, отсылать их в новый острог на калужском житном дворе или держать в других пристойных местах, кроме Кремля; Ямскую контору перевесть в Охотный ряд в палаты, где была Полицмейстерская канцелярия, и вместе с Ямскою конторою там же уместить Раскольническую контору и школу, в которой обучаются архитектории ученики; а в те покои, где была Ямская контора, перевесть разрядный архив; находящихся при Сенате офицеров геодезии и геодезистов, также и школу, в которой обучаются коллегии юнкеры, перевесть в палаты под Ивановскою колокольнею, где был глобус.
Но прежде всего нужно было очистить Кремль; подле Успенского и Благовещенского соборов, пред Грановитою палатою и у Красного крыльца были накладены груды кирпича и других припасов, но, кроме того, щебню, разбитых колоколов и всякого сора было такое множество, что с большим трудом можно было проходить. Сенат предписал своей конторе распорядиться немедленно уборкою всего этого: «Исполнить самым делом, а не через переписку», иначе контора будет отвечать.
Несмотря на свой печальный вид, медленность, с какою оправлялась после пожаров, Москва по центральности своего положения, выгодного в промышленном и торговом отношении, привлекала к себе много людей, которым нужно было запастись и предметами роскоши, и хорошими и дешевыми съестными припасами, и полечиться у хорошего медика, и купить книжек в академической лавке. Пуд печеного ржаного хлеба стоил в Москве 26 копеек, пшеничного — 64, пуд масла коровья — 2 рубля 14 копеек, постного — 19 копеек ведро, пуд говядины — 12 копеек, сажень дров березовых трехаршинных — 1 рубль 60 копеек, пуд оловянной посуды — 12 рублей. Люди, которые не могли иметь крепостных служителей, платили работнице в год по 3 рубля. Лучшее иностранное вино получалось в погребе Маменторфа; в это время вместо венгерского вина начало входить в моду шампанское, которого бутылка стоила в Москве 1 рубль 30 копеек. Фунт чаю стоил 2 рубля, пуд сахару — 7 рублей 50 копеек, кожа — 5 рублей, пуд осетров — 1 рубль, пуд белуги — 80 копеек, пуд икры — 2 рубля 80 копеек, пуд меду — 1 рубль 20 копеек, воску — 8 рублей 50 копеек, пуд ветчины — 50 копеек. Известный доктор Монси брал по 15 червонных за лечение серьезных болезней.
18 сентября 1752 года императрица изволила указать, что намерена в будущем декабре отправиться в Москву, куда, должны следовать Синод, Сенат, коллегии Иностранная, Военная, Штатс-контора, Главная полицмейстерская канцелярия, Дворцовая, Монетная, Ямская, Придворная и Конюшенная конторы и другие места, которые в 1748 году ездили из Петербурга в Москву. 16 декабря Елисавета выехала в Москву, куда приехала 19 числа. В Петербурге главноуправляющим остался сенатор адмирал князь Мих. Мих. Голицын.
К Головинскому двору (т.е. дому, ибо слово дворец тогда еще не употреблялось), где, по обычаю, поместилась императрица в Москве, приделан был осенью деревянный флигель для великого князя и великой княгини. Флигель этот, состоявший из 12 больших комнат, оказался чрезвычайно сыр и неудобен, например, в уборной комнате великой княгини были помещены ее придворные девицы и дамы с их прислугою, всего 17 человек, у которых был один выход — через спальню великой княгини. Императрица, пришедши к великой княгине и увидя, что двери ее спальни беспрестанно то отворяются, то затворяются, служа единственным выходом для 17 человек, велела сделать в их комнате дверь из окна с лестницей на улицу, и бедные дамы должны были за всякою безделицею путешествовать по улице. От тесноты в соседней комнате и спальня великой княгини была наполнена насекомыми разного рода, которые не давали спать.
С восстановлением Кремлевского дворца было много хлопот; архитекторы князь Ухтомский и Евлашев подали планы этого дворца при своих мнениях, что некоторые покои, которые находятся за золотой решеткой, также площадки и под ними погреба так обветшали и большею частью обвалились, что и для осмотру в те места войти нельзя, надобно их разобрать до самых нижних фундаментов и на место разобранного строения никакому уже не быть для предохранения других покоев, потому что строением так затеснено, что в нижние покои и воздух проходить не может. Обер-архитектор Растрелли, осмотрев дворец, согласился с мнением кн. Ухтомского и Евлашева.
В Кремле и Китае-городе запрещено было строить деревянные здания и существующие велено сломать; но надобно было позаботиться о материале для каменных зданий. Генерал-прокурор предложил Сенату отдать кирпичные заводы в ведомство Московской губернской канцелярии, которая должна неослабно смотреть, чтоб кирпича производили все больше и больше и чтоб делали и обжигали его прочно, особенно же чтоб заводчики не возвышали цены. Вслед за этим предложением архитектор кн. Ухтомский донес, что летом велено производить разные казенные строения, в Немецкой слободе отстраивать для Сенатской канцелярии Лестоков дом, в Кремле — сенатское помещение, собор Николы Гостунского, Никитский монастырь, для чего надобно кирпича 900000; на кирпичных заводах, что под Донским монастырем, налицо жженого кирпича до миллиона, необожженного — более четырех миллионов; но заведывающий дворцовым строением генерал-майор Давыдов запретил трогать этот кирпич, как предназначенный на дворцовое строение, и к заводам приставлен караул. Ухтомский просил на означенные казенные строения взять кирпич от разобранных стен Белого города. Сенат согласился.
Но прежде всего надобно было пообчистить древнюю столицу, в которую благодаря долговременному пребыванию двора поехали представители иностранных держав. Генерал-прокурор объявил в Сенате, что сам видел он в Китае-городе близ Триумфальных синодальных ворот на Никольской улице пустые каменные лавки иконного ряда, наполненные счищенным с улицы навозом и грязью, отчего распространяется дурной запах. Сенат приказал очистить лавки. Затем тот же генерал-прокурор объявил, что в Кремле, на Ивановской площади, и при коллегиях, также около Ивановской колокольни страшная нечистота и грязь; послали указы с крепким подтверждением, чтоб грязь была очищена немедленно и вперед не заводилась. Сама императрица приказала Триумфальные синодальные ворота на Никольской улице разобрать, а украшениями их убрать Воскресенские ворота, особенно сделать пристойное украшение около того места, где стоит образ Богоматери (Иверския); около Ивана Великого сажен до 20 сделать плитную площадь и украсить приличными решетками, чтоб внутрь могли ходить только пешие; деревянное строение около церкви Казанской Богородицы (на Никольской) отобрать; примечать такие места, где скрываются воры и тому подобные люди, очистить их и сделать ворота с запорами; кабак, который стоит у Каменного моста (на Рву) к Никольским в Кремле воротам, немедленно снять и поставить в другом месте.
Синодальные Триумфальные ворота, т.е. построенные Синодом ко дню коронации, велено сломать; но красные Триумфальные ворота, сгоревшие в пожар 1748 года, велено возобновить в прежнем виде и на прежнем месте архитектору кн. Ухтомскому, для чего Штатс-контора должна была отпустить 16000 рублей. Где по улицам было старое каменное и деревянное строение и за уступкою заборов во двор выдалось на улицу, велено сломать, а вместо старых, построенных к улицам заборов сделать хорошие решетки. Находящиеся против иконного ряда к Спасскому монастырю каменные лавки и ступени, которыми улица так стеснена, что двум каретам едва проехать можно, велено сломать, а вместо того сделать каменную стенку на счет синодальной Экономической канцелярии. Велено сломать у Пречистенских ворот каменные лавки, которые все обветшали и набросана в них всякая нечистота и мерзость; по большим улицам в лавках наружно запрещено торговать гробами и прочею неприличностью, а пусть держат это внутри лавок.
Нижегородский крестьянин часовой мастер Семен Иванов подал прошение, что часы на Спасской башне ходят очень неисправно; он может их исправить, если его определят к этим часам часовым мастером, и обязывается всякие починки делать из одного годового жалованья, почем прежним мастерам давалось от губернской канцелярии. Губернская канцелярия донесла, что за неимением часового мастера держится часовщиком мастеровой Оружейной палаты медного дела Паникадильщиков, который за неспособностью и пьянством был и отрешен от этой должности, но за смертью часового мастера по необходимости опять определен, а жалованья получает по тридцати рублей в год. Сенат приказал отдать часы Семену Иванову до будущего усмотрения.
Велели засыпать колодези на больших улицах и вместо них вырыть на дворах, сломать лубье; запрещено крыть дома соломою. Печальное состояние знаменитого Покровского собора (Василия Блаженного) заставило императрицу дать указ Синоду: так как в Покровском соборе усмотрена крайняя нечистота, иконостасы и св. иконы все обветшали и с икон лики святых послиняли, а можно думать, и в прочих церквах такое же несмотрение, то пусть Св. Синод пошлет всюду указы наблюдать в церквах чистоту, поновлять иконостасы и св. иконы.
Но в то время как старались очищать и украшать Москву, 1 ноября огонь истребил обширный Головинский дворец, единственное здание, способное для императорского помещения, хотя мы видели, как удобно помещались в нем великий князь и великая княгиня. Здание, несмотря на свою обширность, было деревянное, и в три часа его как не было. Императрица переехала в Покровский дворец; великий князь и великая княгиня были помещены в одном из больших домов Немецкой слободы: этот большой по-тогдашнему дом состоял из девяти комнат, по которым ветер гулял свободно, вследствие того что рамы и двери наполовину сгнили, между половицами были щели от трех до четырех пальцев, клопы и тараканы царствовали повсюду.
Решено было немедленно же приступить к построению нового дворца на месте сгоревшего. Строение было поручено генерал-прокурору Трубецкому и сенатору Петру Ив. Шувалову; Сенат распорядился, чтоб высланы были в Москву как можно скорее на ямских и уездных подводах из Ярославля 300 плотников, 70 каменщиков, 30 печников; из Галича — 200 плотников с выбором самых лучших мастеров; все частные плотничные работы в Москве запрещены; плотники получали при дворцовом строении 25 копеек, а лучшие — 30 на день; столяры — 30 копеек, а лучшие — до 40; деньги выдавались понедельно без задержки, о чем и было публиковано. Для возки лесных припасов велено собрать с Московского уезда подводы — со ста душ по лошади с роспусками и по человеку с топорами. Чрез несколько дней нашли, что можно удовольствоваться находящимися налицо в Москве плотниками, и послали указы в Ярославль и другие города, что если плотники не высланы, то не высылать, а каменщиков и печников выслать; выслать также штукатуров из Ярославля и Костромы, по. 50 человек из каждого города; во Владимире велено заготовить доски сосновые, вялые и сухие.
Пребывание императрицы в Москве ознаменовано было еще другою неприятностью. Летом великий князь Петр Федорович очень часто был на охоте. Однажды в разговоре егеря сказали ему, что в Бутырском полку есть подпоручик Иоасаф Батурин, который чрезвычайно предан его императорскому высочеству и говорит, что весь полк отличается тою же преданностью. Великому князю было очень приятно это известие, и он стал расспрашивать у егерей подробности о Бутырском полку. В другой раз егеря объявили великому князю, что Батурин просит позволения представиться ему на охоте. Сначала великий князь колебался, но потом согласился, и однажды, когда великий князь на охоте в лесу отъехал от свиты, является перед ним Батурин, бросается на колена и клянется, что признает его одного своим государем и готов исполнить все, что его высочество ему прикажет. Испуганный этими словами, великий князь пришпорил лошадь и скрылся из виду Батурина. Но чрез несколько времени те же егеря испугали его известием, что Батурин схвачен и находится в Тайной канцелярии.
Еще в 1749 году в Военной коллегии под арестом содержался праздношатающийся подпоручик Ширванского пехотного полка Иоасаф Батурин. Этот праздношатающийся подпоручик — игрок, обремененный долгами, вздумал выйти из своего затруднительного положения государственным переворотом, низвержением с престола Елисаветы и возведением на ее место великого князя Петра Федоровича. Любопытно, что в это самое время начали распускаться обвинения против Алексея Григ. Разумовского с целью выставить великого князя Петра жертвою злобного фаворита и таким образом возбудить к нему сострадание в народе. Разглашали, что Разумовский составил команду из своих малороссиян, которые губили русских; вывез из дворца старинные вещи прежних царей и отослал к матери, которая отослала их в подарок в Польшу; великого князя Петра шесть раз приводил к смерти; держит при себе волшебников-малороссиян (потому что у них в Малой России много волшебников), которые остудили наследника с императрицею. Начальники новой скопческой ереси также с своей точки зрения вооружались против Разумовского; сильные выходки против него делал в своих писаниях Кюменегорского полка прапорщик Иван Попов, толковавший, что великий князь Петр возлюбил последователей старого благочестия, при нем не будет войны; у Петра будет сын, также Петр, воин сильный, который будет царствовать в Мосохе, т.е. в Москве, и будет называться князь Розгимосох; жена у него будет Елена, рожденная в селе близ моря-океана, в северной стране, из простого народа; потомства у этого Петра не будет, потому что Елена не будет с ним жить по брачному обычаю и скоро умрет; а Петр другой жены себе не возьмет, станет ходить по заповедям господним; Петр будет и в Иерусалиме, но умрет в России. При Елисавете малое число избранных гонимо будет едва не вконец. Если б первый царевич (Алексей Петрович) не был убит, то благочестие господствовало бы до конца света.
Подобно прапорщику Попову, и подпоручик Батурин счел нужным для своих целей вооружиться против Разумовского. Он подговорил прапорщика Ржевского, вахмистра Урнежевского, подпоручика Тыртова, гренадеров Худышкина и Кетова, двух пикеров дворцовой псовой охоты и суконщика Кенжина; уговаривал пикеров доложить великому князю, что может он, Батурин, подговорить к бунту всех фабричных, также находящийся в Москве Преображенский батальон и лейб-компанцев. «Только бы его высочество дал нам знатную сумму денег, — говорил Батурин, — то заарестуем весь дворец и Алексея Разумовского, где ни найдем, с его единомышленниками — всех в мелкие части изрубим за то, что от Разумовского долго коронации нет его высочеству; а государыню до тех пор из дворца не выпустим, пока великий князь коронован не будет. И если на эту коронацию не согласятся архиереи, то мы принудим их силою, вытащим, где бы они ни были; станут противиться, то я сам архиерею голову отрублю, а если бунтом нейти, то его высочеству коронации никогда не бывать, потому что Алексей Григорьевич не допускает; поэтому я соберу хотя небольшое число людей, наряжу их в маски, и, поймав Разумовского на охоте, изрубим или другим способом смерти его искать будем. У меня уже собрано людей тысяч тридцать, да и еще наготове тысяч с двадцать; будут нам помогать и большие люди: граф Бестужев, генерал Апраксин».
Суконщику Кенжину Батурин внушал, чтоб тот подговаривал всех фабричных к бунту, шел с ними во дворец, захватил государыню со всем двором и графа Разумовского убил; при этом Батурин обнадеживал Кенжина выдачею суконщикам заработанных денег и награждением, говорил, что oн послан великим князем к одному купцу взять 5000 рублей денег и раздать фабричным. Тыртову Батурин говорил, что у него фабричных с тридцать тысяч, с ними нагрянет ночью на дворец, государыню и весь двор заарестует, Разумовского публично убьет: «Есть у меня именной указ великого князя убить Разумовского». Гренадерам Худышкину и Кетову Батурин говорил: «Вот мы хотим короновать его императорское высочество, будьте к тому склонны и объявите своей братьи гренадерам: которые будут к тому склонны, тех его высочество пожалует капитанскими рангами и будут на капитанском жалованье, как теперь лейб-компания». Батурин, Урнежевский, Тыртов и гренадеры прикладывались к образу, клянясь, что если кто-нибудь из них куда попадется, то не скажет ничего о заговоре.
Но прежде всего нужны были деньги, и Батурин с Урнежевским отправились к купцу Ефиму Лукину; Батурин назвался обер-кабинет-курьером и объявил, что прислан от великого князя с приказом взять у него, Лукина, денег 5000 рублей. Лукин отвечал, что недавно приехал из Петербурга, великого князя не видал, а не видав его, денег не даст. Тогда Батурин написал к великому князю записку латинскими буквами, где открывал о своем намерении, хвалясь, что у него готово 50000 людей. Суконщик Кенжин уже начал подговаривать своих к бунту, что, по его словам, было сделать легко, потому что все суконщики, да и другие фабричные были обижены своими хозяевами, которые не выплачивали им задельных денег.
На доклад о деле Батурина резолюции императрицы не последовало. Худышкин и Кетов посланы были в крепостную работу в Рогервик; Тыртов и Кенжин — в Сибирь на вечное житье; а Батурина велено содержать в Шлюссельбурге.
Между крестьянами продолжались волнения и в этом году. Московского уезда села Павловского крестьяне донесли на управителя Ивана и прикащика Алексея Матинских, что они из-за взяток запустили доимку и отобрали сборщиковы книги. Назначенная по этому делу комиссия донесла, что крестьяне жаловались напрасно: в излишних сборах виноваты их выборные старосты и сборщики; Матинские виноваты только в том, что взяли себе в почесть 160 рублей. Сенатская контора на этом основании решила: с крестьян доимку взыскать, да и с Матинских взять 160 рублей в счет этой доимки; но когда был послан в Павловское указ об этом, то из крестьян человек до 300, выслушав указ, отреклись повиноваться и объявили, что у них все деньги на Матинских, и не 160 рублей, а близ 3000, что судом они недовольны и пойдут все поголовно в Сенат, а деревни Чесноковой крестьянин Еремеев называл поручика, объявлявшего указ, разорителем, за что поручик посадил его под караул и на другой день при собрании всей волости хотел наказать батогами; но крестьяне не выдали Еремеева, бранили поручика и команду, солдат всех по рукам разобрали и многих перебили; управителя и прикащика всячески ругали и хотели вытащить из сеней и бить, также и земскому от вотчинных дел отказали. Сенатская контора послала с указом своего солдата; но крестьяне не допустили священников расписаться в приеме указа, с двора от прикащика согнали и закричали единогласно: «Мы по этому указу денег платить не станем до тех пор, как дождемся из Петербурга посланных от всей волости просителей». Сенат велел старост и крестьян, главных виновников непослушания, забрать в Москву, исследовать и тех, кто явятся заводчиками, бить кнутом, а прочих высечь плетьми нещадно. Оказалось по следствию достойными кнута 17 человек выборных старост и крестьян; для наказания плетьми остальных отправлена была команда во 100 человек, чтоб не произошло «вящих каких противностей».
Сенат лишил всех чинов с неопределением впредь ни к каким должностям воеводу, уличенного в поноровке возмутившимся крестьянам: крестьяне села Сороколетова, приписные к заводу тульского купца Лугинина, возмутились и, чтоб быть безопасными со стороны местных властей, послали белевскому воеводе Жедринскому 5 рублей денег; но скоро от воеводы приехал к ним денщик с такими речами: «Если дадите еще 6 рублей, то не опасайтесь». Крестьяне дали 6 рублей воеводе да денщику 2 рубля. После того староста их с другим крестьянином, приехавши в Белев, были у воеводы, объявили ему, что не слушаются Лугинина, на работу к нему нейдут, и дали воеводе 2 рубля да 2 четверти овса, и он велел им подать доношение, а под караул не взял, хотя уже от Лугинина была подана просьба. Когда крестьяне уже прогнали посланную против них команду, староста их был у воеводы по делу о выборе уездных соцких и пятидесяцких, принес денег рубль да барана; воевода и тут не задержал его.
Наказывая воеводу, который мирволил бунтовавшим крестьянам, Сенат в то же время объявлял, что он знает о притеснениях, которые делаются крестьянам, и грозил наказанием притеснителям: «Понеже Сенату известно учинилось, что в губернских, провинциальных и воеводских канцеляриях при даче крестьянам покормежных печатных паспортов чинится великая волокита и берут взятки, того ради приказали подтвердить наикрепчайшими указами, чтоб впредь ни малой волокиты, приметок и задержек чинено не было под опасением немалого истязания и штрафа. Понеже Сенату небезызвестно, что при взятии с крестьян подушных денег определенные к тем сборам чинят великие волокиты и берут взятки, то приказали подтвердить наикрепчайшими указами, чтоб не дерзали так поступать».
Действуя в духе времени, в духе царствования, Сенат при следствиях о крестьянских возмущениях соблюдал осторожность относительно пыток. Подполковник Лялин, находившийся в Брянске у следствия над беглыми крестьянами Гончарова, писал, что виновные крестьяне и прикосновенные к делу посадские и прочие чины, зная, что по указу Сената розыска делать не велено, правды не говорят и только время продолжают; Лялин спрашивал, как с такими поступать, пытать их или пристращивать батогами. Сенат отвечал: кто именно по доказательствам в противностях оказались подлежащими пытке и по каким подлинным обстоятельствам и правильным резонам, о том, сделав экстракт, показав о каждом человеке порознь с выписками приличных указов и с приложением собственного мнения, прислать в Сенат на рассмотрение, ибо без того точного решения положить нельзя.
Любопытен также доклад Сената императрице по поводу знаменитого указа 1744 года. «По этому указу, — пишет Сенат, — все натуральной и политической смерти экзекуции остановлены и повелено о таких осуждениях докладывать вашему им. величеству. О таких колодниках присланы в Сенат экстракты: об осужденных на натуральную смерть за смертные убийства о 110 человеках; за воровства, разбои и прочие вины о 169 человеках да об осужденных же за разные вины с вырезанием ноздрей на каторгу вечно о 151 человеке, итого о 430 человеках. Да по присланным же в Сенат от прокуроров и из некоторых команд и от ревизоров рапортам (кроме тех мест, где прокуроров не определено, и провинций, и приписных городов, и некоторых же воинских команд) показано содержащихся колодников 3579 человек, о которых дела следствием и розысками еще не окончены, из которых Сенат уповает, и осужденным на натуральную и политическую смерть и с вырезыванием ноздрей вечно на каторгу быть немалому числу, да и всегда оные быть могут, которые все собственному вашего импер. величества рассмотрению подлежать будут. А понеже ваше имп. величество и кроме оного как иностранными, так и внутренними о распорядках государственных и прочих делами высочайшею своею персоною довольно утруждены; к тому ж ежели и о вышеписанных колодниках, а именно о каждом вашему импер. величеству от Сената докладывать, то никак время к тому доставать не будет, и колодники час от часу будут умножаться и между тем чинить утечки и караульных приводить к пыткам и наказаниям, что уже действительно в некоторых местах по делам и оказалось; ведая же Сенат совершенно высочайшее соизволение, чтоб и за смертные преступления натуральною смертью никого не казнить, того ради всеподданнейше Сенат просит, не соизволит ли ваше импер. величество высочайший свой указ единожды пожаловать, какое вышеозначенным колодникам наказание чинить. Притом же Сенат приемлет смелость и то донести, ежели ваше импер. величество соизволите указать за смертные убийства такое наказание чинить, как в указе за убийство и грабеж шведских подданных учинить повелено, а именно отсечь по правой руке и, вырезав ноздри, ссылать в вечную работу, но такие безрукие ни к каким уже работам действительны быть не могут, но токмо туне получать себе будут пропитание. Того ради не соизволит ли ваше импер. величество повелеть подлежащих к натуральной смертной казни, чиня жестокое наказание кнутом и вырезав ноздри, поставить на лбу В, а на щеках — на одной О, а на другой Р и, заклепав в ножные кандалы, в которых быть им до смерти их, посылать в вечную тяжелую и всегдашнюю работу, а рук у них не сечь, дабы они способнее в работу употребляемы быть могли». На доклад последовала такая резолюция: «Быть по сему; токмо женам и детям осужденных в вечную работу или в ссылку и в заточение по силе указа отца нашего 1720 года августа 16 дня давать свободу, кто из них похочет жить в своих приданых деревнях: буде же из таковых жен пожелает которая идти замуж, таковым с соизволения Синода давать свободу, а для пропитания их и детей их давать из недвижимого и движимого мужей их имения указную часть».
Число арестантов усиливалось также проволочкою следственных комиссий вследствие того, что обвиняемые подавали беспрестанно подозрения на лиц, назначенных к присутствию в комиссиях именно с целью протянуть следствие в бесконечность. Петр Ив. Шувалов, поставив это на вид Сенату, предложил навести справку, сколько со вступления на престол Елисаветы учреждено следственных комиссий и сколько из них приведено к окончанию; в тех, которые продолжаются, сколько по подозрению, поданному об обвиняемых, переменено следователей: причина продолжительности комиссий откроется, окажется, что злодеи вымышленными доносами не допускают их до окончания; а когда откроется причина, то можно будет ее пресечь, этим число ложных доносителей уменьшится, а невинные будут свободны от напрасного мучительства и разорения. Сенат согласился.
По донесению прокурора в Судном приказе течение дел остановилось за несогласием присутствующих. Сенат поручил Юстиц-коллегии наблюдать над Судным приказом, чтоб течение дел в нем не останавливалось. Сенат должен был вооружиться против преступления, уже предусмотренного Уложением и последующими указами, повелевавшими, чтоб истцу и ответчику перед судьями искать и отвечать вежливо, смирно, нешумно, никого не злословить, не укорять каким бы то ни было касающимся чести оклеветанием. Но теперь в челобитной, поданной в Юстиц-контору, мичман Никита Пушкин назвал противника своего комиссара Крекшина известным вором и проклятым матерью сыном, а Крекшин Пушкина в своей челобитной назвал вором и смертоубийцею, чего оба доказать не могли. Сенат приказал посадить обоих на месяц в тюрьму и публиковать во всенародное известие, чтоб другие не смели того же делать.
Проволочка дел была невыгодна и в финансовом отношении, замедляла сбор пошлин. Петр Ив. Шувалов в то же заседание, когда жаловался на проволочку следственных комиссий, представил, что в судебных местах полагаются с исков пошлины, но все ли они взысканы или не взысканы и нет ли в том какого упущения — о том неизвестно; так не угодно ли будет изо всех находящихся в Москве судебных мест собрать ведомости, сколько положено взыскать пошлин и сколько их взыскано, и которые остались не взысканными, то зачем? Сенат, разумеется, согласился.
Мы видели, как чрез отыскание нового источника добывания соли уничтожено было затруднение относительно добывания и доставки пермской соли. Теперь нашли возможным старорусские соляные заводы, на которые в Новгородской губернии дров готовилось по 120000 сажен, а соли вываривалось до 216813 пудов в год, для избежания траты лесов вовсе уничтожить, а Петербург, Кронштадт, Шлюссельбург. Новгород, Ладогу, Луки Великие, Торопец, Псков, Тихвин, Порхов довольствовать одною пермскою солью, которая уже не шла в другие места, довольствуемые элтонской солью. Но надобно было постоянно бороться с препятствиями в доставке элтонской соли по общим условиям русской народной жизни и по местным условиям восточной украйны. Соляные подрядчики подали жалобу: наемные на соляные суда рабочие, взяв у них наперед задатки и не вступя в работу, а другие, оставя в пути суда с казенною солью и покинув свои паспорты, убегают. Рабочие выдумали такой способ: договариваются они с подрядчиками на все лето рублей за десять и больше, и в то число по тамошнему обыкновению непременно берут наперед в задаток половину, а другая половина оставляется им на пищу, порук же по себе никаких не имеют, кроме того что отдают хозяевам печатные свои паспорты, а потом увидали они, что им по окончании лета и по поднятии тяжкой работы из остальной половины в домы свои уже принести нельзя столько, сколько наперед задатку берут, и рассудили, что лучше сначала, ничего не работав, возвращаться домой с пятью рублями, чем, пропустя лето, с малою прибылью; печатные же паспорты оставить у хозяев им никакого страха нет, ибо. когда возвращаются домой, никто у них не спрашивает, где они были и паспорты свои где оставили. Иные из них пошли в воровство, разбивают суда и отнимают у работников паспорты, у одного человека паспорта по два и по три, с которыми вторично и третично в работы нанимаются для получения несколько раз задатка; подрядчикам от этого разоренье и соляному промыслу остановка, ибо рабочие уже не по 5 и 10„ а по 70 человек с одного судна бегают. Сенат приказал ловить беглых, бить плетьми и определять на суда к зарабатыванию подрядной платы; но легко ли было исполнить это приказание?
Не действительнее было распоряжение Сената и по жалобе соляного элтонского комиссарства, которое доносило: летом вольные поставщики соли с Элтонского озера в саратовские и дмитровские магазины подвергались грабительству от кочующих по луговой стороне калмыков, которые отгоняли у них лошадей, волов и делали другие наглые озорничества, и опасно, чтоб этими грабительствами не отвратить охотников от вывозки соли. Писали к находящемуся у калмыцких дел полковнику Спицыну, а тот отвечает, что за непоказанием, чьих именно улусов пограбившие калмыки, взыскать не бессумнительно и для того бы, впредь разведав, писать обстоятельно, какого подлинно владельца калмыки разбойничали. Но такой ответ Спицына никакой пользы принести не может, ибо в случае воровства узнать никак нельзя, какому зайсангу принадлежат воры, калмыков по луговой стороне кочует множество; они русским людям, которых грабят, о себе не скажут, а грабленым, будучи от них в смертном страхе, о именах их и о владельцах по рожам их узнавать невозможно. Да хотя бы от калмыков и грабительств не было, то не следует им кочевать вблизи той дороги, которою за солью ездят, потому что в соляном сборе бывает множество волов и лошадей, которым надобен полевой корм, и от калмыцкого кочевья и потрав русские люди, ездящие за солью, терпят большую нужду. Сенат приказал написать наместнику Калмыцкого ханства, чтоб грабительств не было и пограбленное было возвращено; о том же, допускать ли калмыков до кочевья, решить в коллегии Иностранных дел.
С другим казенным товаром, вином, было немало забот по причине корчемства. Асессор Надеин донес, что по известиям о находящихся близ города Карачева винокуренных частных заводах ездил он для искоренения корчемства с командою, состоявшею из 12 человек гусар, но при осмотре винокуренных заводов напало на него человек более 100 с винокуренным заводчиком Морякиным и одного гусара убили; Надеин стал отстреливаться, но толпа все увеличивалась подходившими из лесу людьми: на помощь к разбойникам приехал и карачевской таможни выборный ларечный Бочаров с целовальниками, человек более 30: с крайнею нуждою Надеин ушел в Карачев и немедленно потребовал от воеводы прибавочной команды, но тот не дал.
Несмотря на затруднения при продаже соли, в 1753 году отчислено было прибыльных, денег в пользу положенных в подушный оклад 326000 рублей, вследствие чего с каждой души велено было сбирать пятью копейками менее. К концу года на монетных дворах в Москве и Петербурге было золота и серебра 1597161 рубль 84 коп.
Мы видели, что в 1733 году императрица Анна велела Монетной конторе давать взаймы деньги всякого чина людям за 8 процентов в год с закладом в золоте или серебре. После некоторые другие учреждения начали делать то же для увеличения своих доходов: но как видно, эти ссуды были незначительны и не ослабляли того зла, на которое жаловалась императрица Анна, заимодавцы продолжали давать деньги за такие проценты, каких во всем свете не платили, и неудивительно, ибо страховая премия вследствие неудовлетворительного состояния правосудия не могла очень понизиться с 1733 года, да и количество капиталов не могло очень увеличиться. 7 мая 1753 года императрица Елисавета велела Сенату для уменьшения во всем государстве процентных денег учредить Государственный банк из казенной суммы для дворянства, приняв все предосторожности, чтоб деньги могли быть надежны к возвращению. Так как Сенату было известно, что деньги отдаются в проценты из Адмиралтейской коллегии, из Главного комиссариата, из канцелярии Главной артиллерии и фортификации и из Монетной канцелярии, то он прежде всего велел этим местам подать ведомости, по скольку в год отдается денег из казны взаймы, из каких именно доходов, по каким указам, по скольку берется в год процентов, каким чинам раздаются деньги и что берется в заклад.
В описываемом году Сенат разрешил любопытный расход: выдано было 3000 ефимков ревельскому почтмемстеру Гофману, который бил челом, что дед его Фирштен разорился, давая взаймы деньги содержавшемуся в Ревеле в плену фельдмаршалу герцогу фон Кроа, проигравшему Нарвскую битву. Сенат потребовал справок у Иностранной коллегии, которая представила переводы с писем фон Кроа к Петру Великому, Меншикову и другим; между прочим, в одном письме говорилось: «О случае под Нарвою герцог не ведал, пока под самым окопом были (шведы); Шереметев никакой ведомости не принес, как что чинится; а как шведы пришли, то ушел он с своею конницею и не пришел до боя: что ж мог герцог вяще чинить, когда все солдаты поушли».
Сделан был другого рода расход: выдано было 30000 р. графу Петру Ив. Шувалову за изыскание способа к умножению кабацких и соляных доходов. Неутомимый сенатор не успокаивался. В заседании 16 марта он говорил своим товарищам, что еще 7 сентября прошлого года подал в Сенат письменное предложение о пошлинах, собираемых с продажного крестьянами хлеба и другого их изделья, о собирании с них мостовщины и о прочем, причем показано, какие крестьянство терпит от него обиды; предлагалось все это обдумать и сделать другое положение, чтобы крестьянство могло получить облегчение и освободиться от обид, для чего и ведомости собраны. Так не соизволит ли Прав. Сенат теперь приступить к рассуждению, чтоб уничтожить все внутренние сборы в таможнях и канцеляриях, усилив портовые и пограничные таможенные сборы, отчего произойдут такие полезные следствия: чрез уничтожение множества сборов народ освободится от излишнего отягощения и задержек; во все внутренние таможни и к канцелярским сборам определяется большое число купцов, которые во время бытности у сборов не имеют возможности заниматься своею торговлею; благодаря этим сборам происходят во всех местах продолжительные счеты, отчего многие люди несут крайние убытки и разорения, начинаются следствия и многие держатся под караулом. Сенат приказал сделать краткую ведомость о сборах. 23 июля Шувалов объявил, что он на время уволен императрицею от присутствия в Сенате для излечения болезни и хочет употребить это время на пересмотр известий о таможенных доходах, и потому просил, если какие известия присланы в Сенат, то отправить их к нему. Сенат согласился.
18 августа Шувалов сообщил Сенату результаты своей работы над таможенными известиями. Разного звания внутренних сборов по пятилетней сложности 903537 рублей, из таможен пограничных привозится и вывозится товаров на 8911981 рубль; если сумму 903537 рублей разложим на означенный товар, то придется на рубль положить по 10 коп. 1/8 с дробями; если с привозных и отвозных товаров брать по 13 копеек с рубля, то придет сверх желаемой суммы 255020 рублей. «Чрез сей способ, — писал Шувалов, — неописанное зло и бедство, которое происходит крестьянству и купечеству так и многим, конец свой возьмет, ибо ежели себе токмо представим приметки и грабеж, который от сборщиков бывает в разных случаях и обстоятельствах, то довольно уверяет тех бедств и зла пресечение, не токмо неповинных, кои с правдою страждут, но и самых злодеев, склонных и привычных к тому, от погибели их за неимением случая произвесть зла по склонности его избавляет, разве на другое какое зло обращение иметь будет, то погибнет. Сколько ж освободятся все места от умноженных бумаг, следствиев бесконечных, а судьи, хотя иногда иные и не с умыслу, от непорядочных приговоров, а тем от штрафов и наказания освободятся ж, и самому Сенату великое число умаления дел последует, которое весьма нужно. Главная государственная сила состоит в народе, положенном в подушный оклад. В таком случае уже самая необходимость оный народ на план рассуждения (возводить?), ибо представить и прилежно рассмотреть (должно), дабы чрез что-либо не пришел в крайнюю слабость, отчего и нынешнее его состояние рушиться может; когда же сей народ облегчен будет в разных его обстоятельствах, а особливо отнять бы те случаи, которые от сборщиков бесчеловечными поступками при сборах с крайним отягощением и разорением бывают, то он действительно много в сильнейшее состояние придет, что ж (чем) более в состоянии будет, то неоспоримо сугубая сила во время надобности готова. Примеры: надлежит взять пошлин полушка или деньга, а целовальники берут вместо полушки деньгу, а за деньгу три полушки или копейку, да и в дробях расчислить не можно, а буде давать не станут, то снимают шапки и отбирают рукавицы и опояски. Крестьянин везет на продажу от Троицы в Москву воз дров, за который возьмет 15 или 20 копеек, и из того числа заплатит в Москве пошлины, в оба конца мостовые, да себя с лошадью будет содержать, и затем едва ли привезет домой половину, а в зимнее время будет платить еще пролубное».
Выслушавши это предложение, Сенат приказал: подать ее импер. величеству доклад с представлением, что Сенат то его, г. сенатора, представление во всем за наиполезнейшее признавает и труд сего государственного дела без похвалы оставить не может, и для того бы оное начать сбирать января с 1 числа 1754 года и о том заблаговременно публиковать. 18 декабря императрица утвердила доклад Сената об уничтожении внутренних таможенных и всех семнадцати мелочных сборов; товары должны были оплачиваться в одних портовых и пограничных таможнях по 13 копеек с рубля вместо прежних 5 копеек. Так произошло одно из важнейших явлений в русской жизни. Русская земля была давно собрана, но внутренние таможни разрывали ее на множество отдельных стран; уничтожением внутренних таможен Елисаветою заканчивалось дело, начатое Иваном Калитою.
В то время как Петр Ив. Шувалов проводил в Сенате дело об уничтожении внутренних таможен, генерал-прокурор князь Трубецкой хлопотал о поддержании и усилении шелковых фабрик. По его предложению Сенат запретил пропускать из Астрахани шелк за границу, потому что русские шелковые фабрики терпят в нем недостаток. Мануфактур-коллегия представила, что разными купцами привезено шелку в Москву 1306 пуд, а от шелковых фабрикантов объявлено, что им в год шелку-сырцу надобно 1387 пуд, а теперь у них налицо 338 пуд; поэтому привозимый астраханскими мещанами и персидскими армянами шелк, сколько по подпискам фабрикантов нужно, купить весь, часть денег заплатить, собравши с фабрикантов, остальное выдать из казны, ибо фабриканты всего шелку за готовые деньги купить не могут, после чего фабрикантам брать шелк из казны, сколько кому и когда потребно будет, за готовые деньги, а не в долг. Сенат согласился. Потом Мануфактур-коллегия донесла Сенату, что на шелковых фабриках в рисовальных и красильных мастерах немалая нужда, ибо имеющиеся рисовальщики сочиняют рисунки только с вывозных из-за моря образцов, а сами без образца рисунка сочинить не могут; не приказано ли будет мануфактуры действительными мастерами удовольствовать, отчего государству была бы слава, а фабрикантам польза, выбравши из находящихся в школах учеников четыре человека, способных к рисованию, послать их для изучения рисовального и красильного мастерства в иностранные государства на казенный счет. Последний пункт не понравился Сенату; он приказал: Мануфактур-коллегии призвать фабрикантов и объявить, чтоб они выписывали мастеров из иностранных государств сами на свой счет.
Шелковые фабрики нуждались в иностранных рисовальщиках и красильщиках; но были фабрики, которые доставляли вещи, неизвестные в Европе. «Петербургские Ведомости» печатали известия из Москвы, что Троицких медных заводов содержатель и фабрикант Алексей Турчанинов представлен был императрице с произведениями этих заводов: металлическими сосудами и разными вещами голубого, пурпурового, малинового, зеленоватого и померанцевого цветов, которых в Европе доныне не видано. Ее величество за такие усердные в пользу отечества труды и достохвальное искусство пожаловала Турчанинова в титулярные советники. В то же время вошли в моду фарфоровые табакерки в виде запечатанного пакета с адресом. Берг-мейстер Виноградов объявил в ведомостях всем знатным особам, а особливо придворным обоего пола, которые желают иметь такие табакерки, присылать в Петербург к советнику Монетной канцелярии Шлаттеру формуляры, какую кто хочет подпись и на каком языке; цена за табакерку с надписью, кроме обделки, 20 рублей.
На восточной украйне, в новой Оренбургской губернии, богатой рудами, определено казенных железных и медных заводов не заводить, а стараться, чтоб эти заводы размножались одними частными людьми. Устроитель этого края Неплюев после донесений о сильном ходе торговли в Оренбурге должен был прислать жалобу, что этой торговле начинает грозить опасность, и именно от русских купцов, которые, по его словам, по своему легкомыслию приводят торг в упадок, обманывая азиатцев товарами; Неплюев просил Сенат, чтоб купцы не давали торговать своим именем пахотным татарам, крестьянам и подлому купечеству и подложно не называли их своими прикащиками. Неплюев деятельно очищал вверенную ему область и от другого рода лихих людей: он послал команду по Иргизу и другим речкам по Самарской степи; посланные переловили воров, разбойников, раскольников и других причинных людей 484 человека мужеского и женского пола, пристанища были все разорены и сожжены; сопротивления при поимке ни от кого не было показано.
На Дону со времен Петра Великого было спокойно. Старый атаман Данила Ефремов, опираясь на милость правительства, управлял самовластно войском, хотя его управление и не всем в войске нравилось, что видно из доноса, поданного на него старшиною Серебряковым. Войско Донское, писал Серебряков, пришло в наибеднейшее состояние и крайнее разорение от наглого нападения, неутолимого лакомства и нестерпимого насилия атамана Данилы Ефремова. Посылаемые от него старшины и прочие его люди вверх по Дону, Донцу, Медведице, Хопру, Бузулуку и во всех станицах делают великие притеснения, станичных атаманов и козаков немилосердо бьют понапрасну и берут большие деньги, которые делят с атаманом, отчего почти все станицы сильно задолжали, бедные козаки принуждены юрты свои, сенокосы и прочие угодья заложить у старшин с большими процентами и горько все плачут, не имея ниоткуда защиты. Старшины не только имение, но и законных жен у бедных козаков отнимают. Жалованья государева присылается на все Войско Донское ежегодно по 7000 рублей да хлеба по 7000 четвертей; из этой присылки атаман раздает по малому количеству хлеба, и то на половину войска, а 56 станицам ни денежного, ни хлебного жалованья не производит. Рыбные ловли атаман у козаков отнял и отдает от себя на откуп за большие деньги; лавки, где съестные припасы продаются, у всех отнял и продает припасы, какою ценою хочет. От его злобы двое старшин, Котлюбанцев и Фальчинский, с Дону бежали неведомо куда. Атаман отдает кабаки откупщикам. Сын его Степан Ефремов, наказной атаман, атамана Терского в тюрьме уморил, и от этого страха восемь человек козаков на Кубань ушли; да он же, Степан, с женою развелся безо всякой вины и женился на другой, а первая его жена пропала. Почти во всех станицах беглых бурлаков умножилось до несколько тысяч, и атаман дает им паспорты. Ежегодно в верховых станицах козаки заготовляют множество леса и водою сплавляют до Черкаска под предлогом, что тот лес надобен на городовое строение; но атаман употребляет его на свои постройки. Атаман войсковых старшин в тюрьму и на цепи сажает, и морит безвинно, и старшинство отнимает, а других сын его бьет смертельно. Атаман и сын его постов не содержат и над постящимися явно ругаются.
Данила Ефремов за старостью отказался от атаманства; императрица уволила его, но на его место назначила сына его Степана. «А также, — сказано в указе, — Данила Ефремов, сам желая ее импер. величеству услугу показывать, представил себя в случаях, бываемых по донскому пограничному месту, против неприятеля Войском Донским командовать и во всяких нужных приключениях распоряжения чинить, и для того ее импер. величество, видя его в воинских и пограничных делах искусство, которому должен он и сына своего Степана обучать, пожаловала его, Данилу Ефремова, за многие его и верные службы чином армейского генерал-майора, под которого командою, доколе он жив, должен быть сын его войсковой атаман Степан Ефремов со всем Войском Донским и в нужных делах по его ордерам и наставлениям поступать, и о всем им обще обстоятельно доносить Военной коллегии. Данилу Ефремову давать жалованье по чину генерал-майорскому с рационами и денщиками из воинской суммы, а для отправления секретных дел дать ему писаря и адъютанта, тако ж сто человек козаков из донских, кого он сам выберет».
Войсковой донской атаман подчинялся генерал-майору. Иная честь была гетману малороссийскому. Разумовский воспользовался пребыванием двора в Москве и уехал туда, надолго бросив скучную Малороссию. Генеральная старшина потянулась за ним; он представил ее императрице, и малороссияне были трактованы у публичного стола: старшина сидела между генерал-майорами, полковники ниже бригадиров, бунчуковые между подполковниками. Кроме этой чести, трудно сказать, что выигрывала Малороссия от восстановления гетманства.
Странная форма гетманского управления была уже анахронизмом; теснейшее сближение Малой России с Великою готовилось, как увидим, уничтожением внутренних таможен. Это знаменитое событие было на первом плане в конце 1753 и в начале 1754 года. В «С.-Петербургских Ведомостях» было напечатано из Москвы от 27 декабря: «От просвещенной ее импер. величества прозорливости не утаилось, что существительный ее прибыток состоит в прибытке всех ее подданных. По сему премудрому рассмотрению всемилостивейше соизволила ее импер. величество пользе подвластного, к счастью своему, ей народа такие великие короны своей доходы посвятить, которые во все времена да и во всех, не исключая ни одного, государствах как справедливыми, так и весьма важными почитаются. Одним словом сказать, ее импер. величество изволила всякие внутренних пошлин сборы отставить и все внутренние таможни уничтожить, так что внутренне вся толь обширная сия империя вольным портом сделана. Возбужденная чрез то в народе радость так велика и приметна была, что Сенат обойтиться не мог всенижайшее свое и должное за толикие благодеяния благодарение ее импер. величеству засвидетельствовать. Почему в навечерие праздника Рождества Спасителя нашего по окончании в придворной церкви Божией службы канцлер как старший сенатор обще со всеми другими именем Сената и всего обрадованного и одолженного народа оное ее импер. величеству всеподданнейше и приносили, на которое ее импер. величество всемилостивейше соизволила сама в ответ сказать, что ее величеству всегда ко особливой радости и удовольствию служить возможность пользу своих подданных, хотя б то и с собственным ее убытком было, поспешествовать».
23 января 1754 года купцы благодарили императрицу за уничтожение внутренних таможен; они явились под предводительством магистратского обер-президента Зиновьева и поднесли Елисавете алмаз в 56 крат ценою в 53000 рублей, 10000 червонных да рублевою монетою 50000 рублей.
Канцлер Бестужев в челе Сената благодарил императрицу за уничтожение внутренних таможен. Можно догадываться, с какими чувствами благодарил он за приведение в исполнение проекта врага своего графа Петра Шувалова, проекта, благодетельности которого оспаривать было нельзя. Страх пред усиливающимся враждебным влиянием Шуваловых заставил Бестужева с восторгом пойти навстречу великой княгине Екатерине Алексеевне; будучи также не в ладах с Шуваловыми и Воронцовыми, она сделала первый шаг к сближению с канцлером, который с самого приезда ее в Россию до сих пор был в ее глазах заклятым врагом ее и ее родных; вражда немедленно же превратилась в самые приязненные отношения, причем Бестужев с самого начала стал оказывать великой княгине услуги советом и делом.
Эти новые отношения не изменяли нисколько политической системы канцлера, которая по-прежнему состояла в том, чтоб не допускать опасного соседа, прусского короля, усиливаться и, окружая его цепью союзов, быть наготове при первом благоприятном случае «сократить его силы», как тогда выражались.
От 15 марта Кейзерлинг из Вены донес своему двору о конференции, которая у него была с придворным и государственным канцлером графом Улефельдом, имперским вице-канцлером графом Коллоредо и государственным секретарем Бартенштейном. Изъяснения австрийских министров состояли в следующих пунктах: 1) уже несколько лет известно в Вене о видах Франции относительно возведения на польский престол принца Конти, что и было сообщаемо отсюда от времени до времени союзным дворам. 2) Представлены интриги, которые были производимы и еще производятся французскими министрами в Польше Дезисаром Брольи, Кастерою; также какие меры были приняты с французской, прусской и шведской сторон для разорвания последнего сейма. 3) Упомянуто было об участии короля прусского во французских видах относительно польской короны, о тесном его обязательстве с Франциею, об опасности, которою грозит городу Данцигу прусское соседство. 4) Открыто, что коронный маршал Белинский, палатин равский Яблоновский и госпожа Казановская, происходящая из фамилии Потоцких, служат главными орудиями французского двора; что корреспонденция с Константинополем производится посредством господарши молдавской; что Брольи хвастает составлением большой партии из мелкого шляхетства; что о намерении Конти и в самой Франции известно очень немногим из министерства, в Константинополе никому, а в Польше главнейшим приверженцам, что Франция раздает в Польше большие денежные суммы: палатин равский один получил 100000 ливров. 5) Из всего этого вытекает необходимость для обоих императорских дворов и союзников их постановить меры для охранения безопасности каждого, чтоб первое обнаружение враждебных замыслов нашло готовое сопротивление.
Донося об этих представлениях венского двора, Кейзерлинг настаивал с своей стороны на опасность, которая будет грозить России, если Франции удастся сделать своего принца польским королем, не говоря уже о ее союзниках, из которых один вздыхает о возвращении потерянных владений (Швеция), а другой помышляет о новых завоеваниях (Пруссия), и каждый имеет свою роль в плане о короне польской. В апреле Кейзерлинг дал знать о важной перемене в личном составе министерства императрицы-королевы: вместо графа Улефельда Мария-Терезия назначила канцлером графа Кауница Ритберга, причем Кейзерлинг писал: «Сколько я из прежнего моего знакомства с графом Кауницом мог его узнать, могу с похвалою отнестись о его благонамеренности, благоприличии и правдивости; поэтому надеюсь, что перемена принесет здешним делам более пользы, чем ущерба, а другие, знающие Кауница лучше меня, думают таким же образом».
Иначе отозвался из Дрездена Гросс о тамошней перемене; от 1 марта он сообщал своему двору о размолвке Брюля с Чарторыйскими в таких выражениях: «Жаль, что граф Брюль отменил прежнюю доверенность к князьям Чарторыйским, которые всегда подавали двору благонамеренные советы; причина та, что канцлер литовский отрекся приложить печать к королевской привилегии об уступке какого-то староства, признавая эту привилегию противозаконною; первый министр сам мне говорил об этом с сильным раздражением против канцлера, и я с надежной стороны уведомлен, что он намерен теперь опираться главным образом на зятя своего графа Мнишка, на коронного крайчего, на гетманов коронного и литовского и на других завистников дома Чарторыйских; но так как эти князья и друзья их имеют гораздо более кредита в народе и превосходят своих соперников благоразумием, то более желательно, чем уповательно, чтоб эта перемена королю и дому саксонскому была полезна». Перемена, неполезная королю и дому саксонскому, ставила и русский кабинет в затруднительное положение: с одной стороны, в общих видах русской политики надобно было поддерживать дружбу с королем, втягивать его в теснейший союз, а для этого надобно было ласкать могущественного Брюля; с другой стороны, нельзя было отстраниться от Чарторыйских, которые признавались главами русской партии и были очень нужны для русских интересов в Польше. Эти интересы были прежние.
Гросс должен был подать самому королю представление, что жалобы исповедующих греко-российскую веру в Литве день ото дня умножаются, а представления королевского министерства не производят никакого действия; епископ самогитский завладел Зелецким монастырем, выставив причину, что монахи не старались об исправном содержании монастыря, хотя всем было известно, что тот же епископ никогда не дозволял никаких починок в монастыре; униатский митрополит, живущий в Полоцке, отнял у русских в Кричеве три церкви и монастырь Соломерецкий; епископ виленский не позволяет строить и чинить Заблудовскую, Борисовскую и прочие церкви, также Тупичевский монастырь в Мстиславле; по наущению духовенства литовский великий маршал, будучи старостою в Борисове, послал приказ своему управляющему, чтоб тот тяжкими денежными налогами и телесными наказаниями принуждал русских жителей к принятию унии, с угрозою, что ослушники будут выгнаны из города. В ответ на это представление граф Брюль и польский подканцлер объявили Гроссу, что король приказал изготовить рескрипт к канцлеру литовскому, где строго будет приказано оставить русских в покое относительно церквей и привилегий по силе договоров и ни под каким предлогом не препятствовать им починять свои церкви; рескрипт будет за королевскою подписью. Потом подканцлер коронный дал знать Гроссу о показании литовского маршала Огинского, что Борисоглебская церковь взята в унию по добровольному согласию всех русских обывателей и самого священника; поэтому король решил для открытия истины составить комиссию, в которой должен быть знатный член и из греко-русского духовенства, например архиерей белорусский. По мнению Гросса, эта комиссия могла быть полезна: католики не посмеют так часто принуждать православных к унии под тем предлогом, что последние сами того хотят. Но белорусский архиерей был противного мнения; он утверждал, что от комиссии никакого добра не будет, и требовал, чтоб она была оставлена. «Поэтому я намерен, — писал Гросс, — на время не отзываться более о комиссии, уповая, что ваше величество благоволите меня наставить, если найдете нужным, чтоб я другим образом поступил, хотя истинно жаль, что обиженным вашим единоверцам в Польше так долго в претерпеваемых утеснениях по причине ограниченной королевской власти и шиканства их соперников невозможно доставить облегчения. Из представленных поляками оправданий с сожалением усмотреть можно, что приступление к унии церквей самим непостоянным в своей вере попам приписать должно. Почему необходимо при оставшихся в Польше и Литве греко-русских церквах определять священников искусных, смирных и в благочестии твердых, иначе надобно опасаться, что мало-помалу греко-русская религия там совсем искоренится».
Из Москвы Гросс получил ответ, что старания его в пользу единоверных людей всемилостивейше апробуются и что назначение комиссии очень приятно императрице, особенно если она будет поручена беспристрастным людям, иначе по известной у римского духовенства ревности к истреблению греко-российской веры, а у шляхетства злобной ненависти православные едва ли получат какую-нибудь пользу от этой комиссии. Гроссу предписывалось приложить еще ревностное старание в пользу единоверных, причем доставлено ему следующее сообщение Св. Синода в Иностранную коллегию: белорусский епископ Иероним дал знать Синоду, что в его епархии гонения на православие производятся в таких обширных размерах, что православных церквей остается уже немного; ни погорелых, ни обветшалых строить и чинить не позволяют; светские владельцы в своих имениях не дают ставленникам грамот на посвящение к церквам; в самой экономии Могилевскои королевским универсалом запрещено их посвящать для скорейшего истребления православной веры; в Борисове староста Огинский построил на свой счет униатскую церковь, и замковые солдаты побоями гонят в нее православных; виленский епископ по всей Белой Руси выдал запрещения нигде новых православных церквей не строить и обветшавших не чинить.
Между тем по просьбе английского посланника Уильямса была между ним и графом Брюлем конференция в присутствии Гросса. Уильямс открыл конференцию объявлением, что королю его со стороны саксонского двора внушено, чтоб он постарался о доставлении польского престола наследному принцу саксонскому; он, Уильямс, должен поставить следующие относящиеся к делу вопросы: 1) для возведения на престол наследного принца дожидаться ли кончины королевской или попытаться при жизни его величества насчет назначения старшего сына его наследником? 2) Какие до сих пор сделаны по этому вопросу домогательства у обоих императорских дворов и какие получены от них ответы? 3) Можно ли без явного ниспровержения польской конституции приступить к назначению наследника? 4) Какими способами можно достигнуть этой цели и каким образом отдалить все препятствия, внутренние и внешние?
Граф Брюль отвечал, что относительно расположения императорских дворов слегка осведомлялись и получены ответы, что они с удовольствием видели бы польский престол в саксонском доме. Присутствовавший в конференции граф Мнишек прибавил, что вследствие крайней зависти между польскими фамилиями нельзя надеяться доставить корону кому-нибудь из поляков и по исключении французско-прусских креатур остается один наследный принц саксонский, который мог бы быть приятен и со временем полезен королевским союзникам. Брюль продолжал, что, без сомнения, гораздо легче успеть в избрании наследного принца при жизни королевской, чем по смерти: если король умрет прежде назначения преемника, то война неизбежна, и война жестокая, потому что вредные виды прусского короля, согласные с французскими, явны, а сила его более прежнего грозна Польше, ибо он, владея Силезиею, приобрел средства с разных сторон утеснять республику и отрезать от нее саксонское войско. Если же при жизни королевской назначен будет преемник, то сомнительно, будет ли война: теперь все европейские державы живут в мире, нарушить который каждая опасается. Франция еще утомлена и истощена последнею войною, флота еще не восстановила, и странно, если бы она явно стала сопротивляться назначению родного брата своей дофины; при жизни настоящего султана турецкого также нельзя опасаться движения со стороны Порты, следовательно, чем скорее принимать меры к назначению преемника польской короны, тем лучше. Правда, по пактам, конвентам королю не позволено предлагать себе преемника; но республика, которая постановила закон, может его и уничтожить для спасения отечества, которое при наступающем междуцарствии подверглось бы разорению и, быть может, было бы и поделено между чужими державами. Гросс заметил на это, что в конституции 1631 года объявлен изменником тот, кто при жизни короля предложит ему преемника: так найдется ли кто из членов республики, который бы посмел начать речь о преемнике. Брюль отвечал, что лучше всего, если бы министры союзных держав на сейме испросили себе публичную аудиенцию и от имени своих государей присоветовали назначить преемника. Надобно, чтобы прежде всего дворы русский, венский и великобританский в глубочайшей тайне согласились относительно необходимых мер, которые должны состоять в том, чтоб прежде собрания сейма русская императрица собрала на лифляндских границах 60000 войска да подле Киева 40000: то же бы сделала императрица-королева на границах силезских, а король английский приготовил эскадру, чтоб препятствовать в случае нужды французским и шведским транспортам. При этих мерах король польский внутри королевства чрез своих приверженцев будет ободрять благонамеренных людей и стараться, чтоб только такие были избраны на сеймиках в депутаты на сейм, разрывая сеймики, на которых можно было бы опасаться противного. При открытии сейма король главным образом будет домогаться, чтоб в маршалы был избран человек надежный и притом приятный своим землякам. Главное дело маршала будет состоять в том, что если дело нельзя будет провести единогласием, то он должен обыкновенный сейм переменить в сейм конфедерации при короле, называемый циркамаестатом; так как на этом сейме решение происходит по большинству голосов, то избрание преемника королю может совершиться в один день. Дело будет сделано прежде, чем короли французский и прусский о нем узнают; если же они задумают составить реконфедерацию, то союзникам надобно уговориться, какие меры принять к ее ослаблению.
Гросс не ждал добра от движений графа Мнишка, зятя Брюлева, который мимо Чарторыйских старался составить новую придворную партию, включая в нее и Потоцких. «Потоцкие часто его обманывают, — писал Гросс, — таким образом, он прежних друзей королевских потеряет или заставит пребывать во вредном бездействии, а новых надежных друзей в таких людях, которые издавна привыкли королевской воле сопротивляться и поступать по французским внушениям, не найдет. Мнишек непременно хочет быть главою партии и притеснять тех, которые не вступают в его виды. Я сам был свидетелем, что когда недавно великий подскарбий литовский граф Флемминг находился здесь, в Дрездене, и граф Мнишек прямо предложил ему отстать от Чарторыйских и когда Флемминг не согласился, то после этого его стали принимать при дворе с явною холодностью. Поэтому я опасаюсь, что если поведение Брюля и Мнишка не переменится по возвращении короля в Варшаву, то князья Чарторыйские с своими друзьями, чтоб показать двору силу свою в королевстве, если не явно, то под рукою станут сопротивляться двору; я должен засвидетельствовать, что князья Чарторыйские и преданные им вельможи — люди самые умные и относительно европейской системы самые доброжелательные да, сверх того, самые богатые в Польше, тогда как приставшие к графу Мнишку гетманы коронный и литовский да подканцлер и крайний коронные, подобно самому Мнишку, люди среднего ума, а воеводы смоленский и бельский с крайчим коронным издавна преданы Франции и Пруссии».
В начале ноября Гросс получил от своего двора рескрипт, в котором говорилось, что Кейзерлингу в Вену послано приказание вытребовать от тамошнего двора тайное обязательство такого рода: если прусский король нападет на Саксонию или Ганновер, то Австрия вместе с Россиею немедленно же подают помощь подвергшейся нападению стране; Гросс должен вытребовать такое же тайное обязательство у дрезденского двора, что в случае нападения прусского короля на Ганновер Саксония будет действовать против Пруссии вместе с Россиею и Австриею. Когда Гросс сделал это предложение графу Брюлю, тот отвечал, что хотя нельзя довольно восхвалить императрицу за попечение об общем интересе союзников, однако у Саксонии с Пруссиею только что заключена конвенция относительно прежних споров и потому нельзя ожидать со стороны прусского короля скорого нападения; также, пока английский парламент не понудит своего короля употребить меры против прусского короля за удержание английских капиталов на Силезию, нельзя ожидать нападения Фридриха II на Ганновер. Это нападение сомнительно и потому, что Франция страдает недостатком денег, несогласием министров и опасною ссорою духовенства с парламентами, следовательно, не в состоянии начать войну, а без ее помощи невероятно, чтоб король прусский отважился нарушить мир. Притом из рескриптов императрицы к Кейзерлингу и к нему, Гроссу, не видно, обязался ли король английский, как курфюрст ганноверский, помогать Саксонии в случае нападения на нее: саксонскому двору надобно об этом знать, прежде чем давать обязательство с своей стороны; кроме того, надобно знать, какой ответ получится от венского двора. Если бы генеральный оборонительный союз между обоими императорскими дворами, Великобританиею, Голландиею, Ганновером и Саксониею был заключен, по которому эти дворы для сохранения общей тишины обязались бы действовать всеми своими силами против нарушителя ее, кто бы он ни был, то в частных тайных обязательствах нужды бы не было. Дрезденский двор просит императрицу всемилостивейше принять в уважение, что если б в нынешних обстоятельствах, когда у Саксонии с Пруссиею конвенция, когда между Ганновером и Саксониею никаких обязательств нет, прусский король проведал бы каким-нибудь образом (а он хвастает, что ему известны самые тайные происшествия при русском дворе) о данном здешним двором обязательстве в пользу Ганновера, то это подало бы ему случай немедленно напасть на Саксонию, нищую деньгами, войском и крепостями, и разорить ее вконец, тем более что он уже раз объявил, что в случае начатия войны его интерес требует прежде всего привести Саксонию в бездействие.
«Но в таком случае, — возразил Гросс, — в силу тех самых обязательств, о которых идет речь, Саксония будет защищена обоими императорскими дворами и большей для себя безопасности никогда ожидать не может; да и никак нельзя опасаться, чтоб прусский король узнал как-нибудь тайну соглашения». Несмотря, однако, на эти возражения, Брюль остался при своем: впрочем, Гросс писал своему двору, что если венский и ганноверский дворы согласятся дать эти обязательства, то и саксонский легче будет уговаривать.
Отношения шведские, видимо, отходили на второй план. Панин писал из Стокгольма, что продолжительное пребывание в увеселительном дворце Ульрихсдале еще более благоприятствует удалению королевскому от дел, а королева, видя, что ее нежность и красота наводят уныние, упражняется изо всех сил в выдумывании разных забав, чтоб хотя ими сохранить сердце и доверие короля. Так как слабость здоровья не позволяет ей участвовать в охоте и других забавах короля, сопровождать его всюду, то она теперь пристрастилась к музыке, которой прежде терпеть не могла, и во дворце с утра до вечера концерты: королева играет на клавицимбалах , а король — на скрипачном басе. Хотя граф Тессин и не может участвовать в придворных концертах, однако правление остается в руках господствующей партии, и король, чувствуя свою беспомощность, скрывая внутреннее неудовольствие, преклоняется пред сенаторами, преданными Франции. Кроме того, лучшие приверженцы короля разъехались по своим местам и около него никого нет, кроме скоморохов и лукавых друзей; среди них майор Ливен, руководствуемый своею сестрою, упражняется в одном: чтоб сделать свои услуги драгоценными французскому послу и его шайке. Панин должен был признаться, что пока влияние королевы велико; она ласкала патриотов, надеясь с их помощью усилить власть королевскую; но с другой стороны, внушала королю, что это люди неспособные и не могут идти в сравнение с сенаторами французской партии, чрезвычайно искусными в политических делах, отчего король остается во всегдашнем недоумении и потому слабости и, сколько возможно, удаляется от государственных дел, что, впрочем, соответствует и его природе, ибо ни в каком великом предприятии не может найти себе столько удовольствия, как в ничтожных солдатских подробностях; когда он приезжает в Стокгольм для присутствия в Сенате, то, остановясь в своих покоях, употребляет много времени на рассматривание солдатских мелочей своей роты и потом, зашедши в Сенат на полчаса, с поспешностью возвращается к супруге.
В июне Панин писал: «Члены придворной партии стараются склонить короля к перемене системы, чему начальным основанием поставляют возобновление добрых отношений с Англиею, они употребляют все способы, чтоб король сделал об этом предложение в Сенате; король много раз им это обещал, но природная вялость не допустила исполнить обещание, а между сенаторами придворная партия не имеет никого, кто бы мог подать повод к королевскому предложению. Сенатор Левенгельм хотя согласен с придворною партиею, но, будучи связан с нею одним честолюбием, не захочет сделать себя предметом ненависти версальского двора. Я, сколько приличие могло дозволить, старался подкреплять этого сенатора в пользу благонамеренных друзей: но теперь прозорливость заставляет от этого отдаляться, ибо тому другой год, как я не получаю никакого наставления о намерениях вашего величества, а дела после последнего сейма, конечно, совсем иной вид получили; их молодое существо требует, чтоб с ними поступали с крайнею осторожностью, как с нежными детьми». На это он получил рескрипт: «Мы на благоразумие ваше совершенную надежду полагаем, что вы при столь многочисленных разных в Швеции партиях ваше поведение так устроите, что оно характеру вашему и вашей особе честь и нашим интересам пользу приносить будет. Вам и без того уже довольно известно, что наши намерения главным образом в том состоят, чтоб между обоими дворами восстановить соседственную дружбу и доброе согласие и ничего противного тому по возможности не допускать и стараться содержать мир как собственно с шведским двором, так и вообще на всем Севере, к чему вы давно уже наставления от нас получили, которые остаются неотменными; поэтому вы не можете опасаться быть в чем-нибудь обвиненным, если будете поступать согласно с нашими намерениями; на всякий же случай посылать вам заблаговременно наставления нельзя. Желательно было бы, чтоб в Сенате был хотя один член, который бы подкреплял короля и его партию и действовал против французской системы, да чтоб при короле безотлучно находился человек, который бы внушал ему основательнейшие мысли; но способы для достижения этого отсюда вам предписаны быть не могут. В дальнейшее вам наставление можно написать одно: чтоб вы, не раздражая ни той, ни другой партии, зорко смотрели на все их интриги и происки и предостерегали наши интересы, которые состоят в соблюдении тишины на Севере и в неизменности шведской правительственной формы».
Панин указал на Левенгельма как на человека, способного играть означенную роль в Сенате, и на генерала Дюринга как на человека, который должен постоянно внушать королю добрые намерения; но так как оба они должны действовать согласно с русскими интересами, то необходимо обоим им давать пенсии, именно: первому — в 1000 червонных, а графу Дюрингу — в полторы тысячи рублей.
Восстановление добрых отношений Швеции к Англии принималось в России как дело до высшей степени желанное, ибо дворы русский и английский сближались все теснее и теснее, что входило, как известно, в основание политики русского канцлера. От 20 июля граф Чернышев писал из Лондона: «В обыкновенную мою в прошлую среду бытность у герцога Ньюкестля как только он меня увидел, то спросил, имею ли я какое повеление от своего двора, и когда я ему отвечал, что нет, то он передразнил меня: „Нет, всегда нет, очень жаль! И наш посланник полковник Гюидикенс почти тоже нет к нам сюда по последней почте пишет: с некоторого времени нее письма его так между собою сходны, как будто скопированы одно с другого“». «Я, — продолжал Чернышев, — не был в состоянии ничего на это ответить, и так как другой материи для разговора не было, то вся конференция наша этим и кончилась, продолжаясь не более двух минут. Так как с некоторого времени все свидания мои с этим министром не были продолжительнее, то это меня не удивило; но я боюсь повреждения интересов вашего величества в том отношении, что сам герцог высказал мне свое мнение, будто я не пользуюсь доверием своего двора. ибо давно уже не представляю ему никаких сообщений не только относительно новых предложений лондонского двора о содержании русского войска на лифляндских границах, но и о других предметах». Предложение о содержании русского войска на лифляндских границах и о движении его в прусские владения в случае нападения Фридриха II на Ганновер было сделано Гюидикенсом 27 апреля; посланник изъявлял надежду, что императрица даст требуемую помощь, тем более что и венский двор согласен дать ее. 7 мая канцлер читал императрице по этому поводу свое слабейшее мнение: «Происшествие дел, к гремящей повсюду ее императорского величества славе, показало, колико прямое соблюдение европейского равновесия и тишины от ее повелений зависело, ибо, пока ее величество, так сказать, несколько индифферентным оком на раздиравшие Европу замешательства взирать изволила, все видели, что военное пламя лишь больше разгоралось и натуральные ее импер. величества союзники до последней крайности приходили. Франция гордилась даже и выслушать какие-либо предложения, кроме тех, кои она другим повелительно налагать хотела. Король прусский тем же самым временем вышел из пределов своей моры и, отхватя богатую и обширную Шлезию, но богатясь еще не меньше разорением и пограблением Саксонии, всем и наисильнейшим своим соседям тягостен и опасен сделался. Шведы хоть немощны, однако ж наполнялись замыслами, а особливо о восстановлении самодержавства. Напротив же того, сколь скоро соизволила ее импер. величество в европейские дела с большею силою вступиться, поставя сперва за субсидии (которых в два года без мала миллион рублев чистыми деньгами в казну ее императ. величества получено кроме тех, что помощный корпус ходил) знатный обсервационный корпус войск и больше отправя потом и действительно другой на помощь морским державам: тотчас все состояние европейских дел весьма другой вид получило. Король прусский не учинил уже такого ж в Богемию впадения, каким он в 1743 году Францию из лабиринта вывел и принца Карла из Эльзаса назад чрез Рейн перейти принудил. Франция, лишаясь чрез то действительной помощи сего сильнейшего и подлинно нужного ей помощника, а паче увидя поспешающий против ее морским державам на помощь корпус войск ее императ. величества, гораздо умереннейшими свои запросы сделала. Итак, помянутый корпус не ходил больше, как только чтоб славу оружия ее импер. величества по всей Европе разнести, ласкательный титул европейской миротворительницы монархине своей, возвращаясь назад, в дар посвятить и знатные суммы денег как с собою привезть, так и здесь отсутствием своим в казне ее императ. величества сберечь. Все сие признавает уже целый свет, и особливо ныне не признавать не может, когда дальнейшее дел происшествие подтвердило, что единственно мудрым ее императ. величества резолюциям приписывать надобно и дарованную на время Европе тишину, и покой, в котором король прусский сам остался и своих соседей оставил: Самыми настоящими делами оное доказывать нетрудно, но коротко и ясно сказать можно: что, как только начали в прошлом году из стоявших в Лифляндии войск убавку делать, король прусский тотчас поднялся саксонцев даже нападением уграживать: а как еще минувшею зимою помянутая войск убавка и знатнейшею учинена, то, нимало затем не мешкав, завел он настоящую с Великобританиею распрю, уграживая притом атакованием Ганновера. Что он и действительно на сие поступить готов и в состоянии, оное само собою доказуется прежним и настоящим его поведением, предприимчивым, отважным и властолюбивым нравом, содержанием во всегдашней к походу готовности войск его да и самою почти надобностью упражнять их в военных трудах и подвигах, будучи число их так велико, что превосходит нужное к собственной его безопасности».
«Излишне бы толковать, коль вредительно интересам ее императ. величества усиление короля прусского. Всему свету знакомая история то показует: дед и отец его, не имевши толиких сил поблизости к России, не гордиться и ссориться, но союза с нею искать принуждены были, следовательно, и сим союзом силы российские прирастали, по меньшей мере с той стороны опасаться нечего было. Напротив уже того, какая великая разность! Сей самый союзник, или по меньшей мере для России индифферентный, или же, лучше сказать, от нее зависевший, двор сделался ей таким соседом, который всех опаснее и толь больше, что, соединясь неразрывными и непременяемыми интересами с Франциею, его всегдашним и натуральным России неприятелем, почитать должно. Льзя ли подумать, чтоб он от Франции отстал, когда ни та без него, ни он без нее устоять и себя сохранить не могут. Без Франции давно уже отняли б у него Шлезию назад; а и без него при переходе принца Карла за Рейн думать надобно, что в Акене заключенный мир иногда внутри Франции заключен был бы».
«Одним словом, чем сильнее он, тем нужнее Франции, тем больше союз его с нею тверд и тем более России он вредителен и опасен. Да таким быть он желает и ищет, правда, и действительно таким уже есть; но чтоб еще больше быть, то нет лучшего пути и способу, как разорение Ганновера. Область ему весьма сручная и смежная, с его стороны открытая и никаких крепостей не имущая, а напротив того, собою, а еще больше хранимым тамо великим короля аглинского сокровищем так богатая, что ежели он находящиеся в Ганновере со сто миллионов наличных денег схватит, то можно ему будет теми одними деньгами двадцать лет самую сильную войну производить. Куда б он тогда оружие свое ни обратил, оное равно и всегда интересам ее импер. величества вредительно и опасно, а толь больше, когда дальновидные его с Франциею замыслы уже довольно известны. Проекты их открыты и со всех сторон подтверждаются, чтоб принца Контия на польской престол возвести. Королю прусскому сие делать надобно; но станет ли он даром, не выговоря взаимных себе выгодностей? Курляндия его брату нечаятельно, чтоб довольным награждением показалась, и так, конечно, и польская Пруссия ему ж предопределяется. Каков он тогда России сосед будет, оное всякому судить оставляется; но к сохранению себя при сих авантажах не надобно ли ему искать ближнего и достаточного союзника? Франция у него есть; но хороша она для венского двора; а от России, конечно, нужна им обоим, а ему больше Швеция. В союзе с ними она и находится, а к России по временам то явным, то внутренним, а всегда постоянным и злобным неприятелем есть. По сему непременному правилу, что всегда стараться надобно не токмо о сохранении, но и о усилении своего союзника, дабы он не в тягость, но полезен был, не станут ли они стараться Швеции потерянные и России уступленные провинции доставить? Ручаться в том никто не может, только бы конъюнктуры им хотя мало способными к тому показались. Когда ж им лучших и ждать, буде не тогда, как, разоря Ганновер, король прусский тамошним сокровищем набогатится! Вся Европа видела, что он ни шлезские великие доходы, ни с Саксонии содранные миллионы в клад не клал, но восемьюдесятьми тысячами войска свои умножил, которые одними шлезскими доходами, сколько известно, содержатся».
«Что интересы и слава ее импер. величества неотменно требуют скорою помощью спасать и защищать такого союзника, который ей толь натурален и надобен, как король английский, оное само собою понятно, а особливо что подаваемая ему помощь всемерно столько ж для Ганновера важна, сколько для самой России ныне и для переду выгодна, когда токмо оная с надлежащею поспешностью дана и негоциация до своего совершенства с крайним секретом производима будет. Почти ручаться можно, что сколь скоро заключаемая о сем конвенция ратификуется и отправленным указов о собрании войск в лагерь на лифляндских границах и о приготовлении к походу галер известною сделается, то, конечно, тотчас король прусский замыслы свои отставит и Ганновер также в покое пребудет, как, наконец, в последнюю войну Богемия и со всем войском обнаженная от него, однако ж, в покое оставлена была, когда войска ее импер. величества на тех же лифляндских границах собраны находились. Так не славно ли будет для ее импер. величества, что одним движением ее войск разрушаются все противных дворов замыслы и сохраняются eе союзники; меньше ли притом полезно, когда за сие одно Англия пропорциональные субсидии платить станет? Пускай бы и действительно до того дошло, что король прусский Ганновер атакует и войскам ее импер. величества по силе заключенной о том конвенции в Пруссии диверсию сделать надобно будет, не усматривается и в том отнюдь никакого несходствия. Усердным и ревнительным генералам желанный доставится случай к оказанию и своего искусства, и храбрости; офицерство, которое и в последний поход друг пред другом наперерыв идти искало, радоваться ж будет случаю показать свои заслуги. Солдатство употребится в благородных, званию его пристойных упражнениях, в которых они все никогда довольно ексерцированы быть не могут».
Императрица, выслушав предложение Гюидикенса и министерское мнение, приказала: 1) так как венский двор имеет не меньше интереса в защищении Ганновера, как и здешний, и хотя английский министр предъявляет об обнадеживании со стороны венского двора, однако для лучшей надежности осведомиться в конференции с бароном Претлаком и английским министром, каким образом в этом деле венский двор хочет помогать английскому двору. 2) Так как выставленное на лифляндских границах войско может быть употреблено на диверсию в Пруссию, а на его место должно быть выставлено другое войско, то спросить у английского посланника, что его двор заплатит за это новое войско. 3) Потребовать внесения в договор, что если Пруссия, злобясь на Россию за помощь Ганноверу, нападет на нее, то Англия обязывается во все время войны платить России по миллиону голландских ефимков ежегодно, и если в то же время Швеция нападет на Россию, то Англия на помощь последней высылает свой флот; если же нападет одна Швеция, то Англия помогает России кораблями или деньгами. Началась пересылка проектов и контрпроектов конвенции. В Петербурге происходили конференции между русским канцлером и представителями Австрии и Англии по поводу Пруссии; на другом конце Европы, в Константинополе, происходили совещания представителей России, Австрии и Англии по поводу интриг французских. Французский посланник предложил Порте, чтоб она, во-1, договорилась с Франциею о мерах для защиты польской вольности и, во-2, возобновила союз с прусским королем; при этом француз выставил на вид опасность, какая грозит Порте от новых сербских поселений за Днепром. Последнее указание привело Обрезкова в большую тревогу: но он был успокоен ответом Порты, что она заботится о польской вольности и по некоторым причинам должна отложить заключение союза с Пруссиею.
Меры для составления Уложения. — Учреждение Купеческого банка. — Постановление о выдаче беглых. — Уничтожение внутренних сборов в Малороссии. — Комиссия об Уложении. — Положение Судного приказа. — Помещичьи усобицы. — Столкновение церковных крестьян с причтом. — Неприятная переписка между Синодом и Сенатом, между Сенатом и Адмиралтейскою коллегиею. — Положение новоучрежденного Купеческого банка. — Продажа соли. — Меры относительно повивальных бабок. — Обширный проект Петра Ив. Шувалова о сохранении народа. — Рождение великого князя Павла Петровича. — Письмо канцлера Бестужева к брату Михаилу Петровичу. — Последний не перестает сердиться на брата. — Дело о переселении черногорцев в Россию. — Затруднительные переговоры с Польшею по делу о выдаче беглых, по курляндским делам и по делу Чарторыйских. — Продолжение переговоров с Англиею о субсидном трактате. — Столкновение с Турциею по поводу строения крепости св. Елисаветы.
Елисавета пробыла в Москве и первые четыре месяца с половиною 1754 года и только 19 мая возвратилась в Петербург. Но удобства зимнего пути заставили императрицу еще 3 января объявить, что сама она отправится в Петербург в мае месяце, а все канцелярии пусть отправляются последним зимним путем, также и из членов их, кто пожелает. Последним распоряжением относительно Москвы было приказание снести построенный близ Красных ворот комедиальный немецкий дом.
Если пребывание в Москве 1753 года ознаменовано было знаменитым указом об отмене внутренних таможен, то и пребывание 1754 года было ознаменовано также важными распоряжениями. Уже несколько лег императрица не присутствовала в Сенате; но тут два раза посетила его. 11 марта собрались в Сенат президенты коллегий, канцелярий и приказов, вице-президенты, главные судьи и члены и подали мнения о происходящих в судах спорах о записке спорных речей в особые тетради и о взятии экстрактов из нерешенных дел в Юстиц-коллегию. В десятом часу в Сенат вошла императрица, и эти мнения слушаны были в ее присутствии. Во время слушания этих мнений рассуждали: когда по судным делам челобитчику или ответчику дойдет до объявления крепостей, то из них некоторые, особенно ябедники, чтоб дело протянуть и к решению не допустить, показывают, будто крепостей при них нет, будто с этими крепостями люди их посланы для сыску беглых крестьян в Астрахань и другие дальние города; а иные объявляют, будто крепости у них и вовсе пропали или люди, бежав, покрали: другие же сказывают, что во время пожаров сгорели.
Императрица, рассуждая с немалым сожалением о своих подданных, что иные при всей справедливости их дела чрез разные коварные и ябеднические вымыслы должного себе удовлетворения и скорого в делах своих решения получить не могут, а между тем есть и такие, которые продолжают время необъявлением крепостей, полагала, чтоб всякого чина люди хранили крепости, как самые нужные бумаги, и в случае пропаж и утрат в пожарное время брали выписи из присутственных мест и впредь никакой отговорки не представляли.
Главный судья Судного приказа Юшков упомянул, что беглых крестьян велено отдавать по Уложению, по писцовым и переписным книгам 135, 136, 154 и 155 годов, а эти книги были составлены задолго до Уложения, и теперь не только детей и внучат, но и правнучат этих беглых, но и дальше лет за сто и более ищут, и один помещик по своим, а другой по своим деревням имена подбирают, и приводные из страха, не зная, кому достанутся, говорят так, как приводцам надобно, и, кто сначала приведет, того и сказываются, а когда того же беглого приведет другой соперник, то станет называться его крестьянином, и в переменных речах доходят до пытки и кровопролития; а если бы самого истца или ответчика спросить под присягою, подлинно ли это их прадедов или дедов люди и крестьяне, то присягнуть бы не посмели.
Это замечание подало повод к рассуждению, что сомнительно, чтоб приведенные из бегов как подлые люди могли помнить свою родословную, да и после означенных годов были новые переписи, и потому надобно определить, по каким позднейшим переписям отдавать беглых для избежания затруднений и пыток от разноречий. При этом императрица прибавила, что не только подлые люди, но и знатные, оставшиеся после отцов и матерей в малолетстве, без справки не могут указать свою восходящую линию.
Тут сенатор граф Петр Ив. Шувалов обратился к императрице с такими словами: «Для совершенного пресечения продолжительности судов нет другого способа, кроме указанного уже вашим императ. величеством, когда вы изволили подтвердить указы родителей своих и их преемников, а которые с настоящим временем не сходны, то повелели разобрать Сенату. Хотя мы разбором этих указов и занимаемся, но нельзя надеяться, чтоб мы удовлетворили желанию вашего импер. величества, если будем следовать принятому порядку, ибо никто из нас не посмеет сказать, чтоб он всякого департамента дела знал в такой же тонкости, как знают их служащие в тех местах, которые в совершенстве знают излишки и недостатки в указах, затрудняющие их при решении дел. И потому каждое место должно разбирать указы, относящиеся к подведомственным ему делам, и, пока этого не будет, нельзя ожидать окончания Уложения, над которым велел работать Петр Великий, для которого при императрице Анне было собрано дворянство, но распущено, ибо не принесло никакой пользы. Ваше величество с начала своего государствования, тому уже 12 лет, как изволили приказать нам заняться этим делом: но, но несчастью нашему, мы не сподобились исполнить желание вашего величества: у нас нет законов, которые бы всем без излишку и недостатков ясны и понятны были, и верноподданные рабы ваши не могут пользоваться этим благополучием».
Выслушав это мнение и выразив немалое сожаление о своих верноподданных, которые страдают от разных ябеднических вымыслов, императрица изъявила такое свое намерение, что преимущественно пред прочими делами надобно сочинить ясные законы и тому положить немедленно начало. Потому рассуждала, что нравы и обычаи изменяются с течением времени, почему необходима и перемена в законах: наконец, заметила, что нет человека, который бы в подробности знал все указы, относящиеся ко всем департаментам, и потому мог бы отвратить все излишки и дополнить все недостающее, разве бы имел ангельские способности.
С этими словами императрица встала и вышла из собрания в первом часу пополудни. После нее Сенат определил приступить к сочинению ясных и понятных законов.
Еще 23 февраля сенатор граф Петр Шувалов предложил Сенату: при Петербургском порте ныне курс на российские деньги состоит высокий, и чрезвычайные проценты давать должны для того, что в обращении в Петербурге денег имеется не довольное число и российские купцы наличных денег мало ж имеют, отчего и коммерция может в упадок прийти, и в платеже внутренних пошлин по 13 копеек с рубля будет недостаток; а на монетных дворах капитал состоит в немалой сумме без всякого плода; того ради для одного купечества банк до полмиллиона и на первый случай хотя до 200000 рублев определить и отдавать торгующим в Петербурге купцам из процентов не менее месяца и не более полугода. В марте Сенат посвятил шесть заседаний суждению по поводу именного указа об учреждении для дворянства государственного банка и предложения Шувалова об учреждении для купечества банка. Решено подать императрице доклад об учреждении дворянского банка из денег, собираемых с вина, в 750000 рублей, а для купечества из капитальных денег, находящихся на монетных дворах, в 500000 рублей; из первого давать только русским дворянам, а иностранным — таким, которые обязались быть в вечном подданстве России фазалами (вассалами) и владеют в Великой России недвижимыми имениями; из второго одним русским купцам, торгующим при Петербургском порте.
В мае перед отъездом из Москвы Сенат определил, чтоб беглых отдавать по сказкам с 1719 года; рассмотрел межевую инструкцию, и решено быть при Сенате Главной межевой канцелярии, в которой присутствовать генерал-лейтенанту Фермору, действ. стат. советнику Петру Квашнину-Самарину и сенатскому обер-секретарю Александру Глебову. 12 мая императрица в другой раз присутствовала в Сенате и апробовала сенатское решение о выдаче беглых, межевую инструкцию, учреждение обоих государственных банков. 13 том же заседании Елисавета подписала указ, служивший cильным противоядием восстановлению гетманства в Малороссии: соответственно уничтожению внутренних таможен в Великой России уничтожены внутренние таможенные сборы, или так называемые индукта и евекта , в Малороссии «для уравнения свободностью малороссийского, равно подданного ж ее импер. величества народа». Так достойно, хотя и бессознательно, был отпразднован столетний юбилей присоединения Малой России к Великой в 1654 году.
По возвращении в Петербург занялись возбужденным в Москве вопросом об Уложении. Сенат приказал для лучшего и скорейшего рассмотрения Уложения и указов, по которым бы сумнительства пресечены, недостатки дополнены и излишки исключены были, учредить при Сенате комиссию и в оной заседать генерал-майору и генерал-рекетмейстеру Дивову, Юстиц-коллегии статскому действительному советнику Эмме, стат. советнику Безобразову, стат. советнику Юшкову, коллежскому асессору Ляпунову, десьянс-академии профессору Штрубе и магистратскому бургомистру Вихляеву; иметь им рассуждение о подлежащих делах до Юстиц— и Вотчинной коллегии, до Судного и Сыскного приказов и до порядочного произвождения в судах магистратских и ежели из того что касаться будет к духовенству, тогда к общему положению требовать от Синода духовных персон, прочим же коллегиям и канцеляриям иметь рассуждение по тем одним делам, которые до тех касаются, изыскивая, отчего по обстоятельствам нынешнего времени в течение оных происходит продолжение, и обо всем том с ясным описанием довольных резонов сочинить на всякую материю один указ. Генерал-майору Степану Салтыкову да полковникам князю Григорию Мещерскому и Степану Языкову иметь рассуждение как по делам, касающимся Bоeнной коллегии, так о козаках, калмыках и о всех легких войсках: о делах же прочих коллегий и канцелярий сочинить о разных материях пункты: по Провиантской канцелярии полковнику Луке Волкову, по комиссариату тайному советнику Кисловскому, по Кадетскому корпусу полковнику Алексею Мельгунову, по Артиллерии подполковнику Корнилию Бороздину, по Инженерной канцелярии подполковнику Ельчанинову, по Ревизион-коллегии коллежскому советнику Ивану Горчакову, по Камер-коллегии вице-президенту Козьмину, по Статс-конторе коллеж. советнику князю Егору Амилахорову, по Корчемной канцелярии коллеж. советнику Алексею Федорову, по Соляной главной конторе коллеж. советнику Алексею Сергееву, по Вальдмейстерской статскому советнику Макару Баракову, по Канцелярии от строений коллеж. советнику Дмитрию Лобкову, по мастерской и Оружейной палате коллеж. советнику Алексею Аргамакову, по Камер-коллегии коллеж. советнику Сергею Меженинову, по Берг-коллегии коллеж. советнику Никифору Клеопину, по Мануфактур-коллегии вице-президенту Геннингеру, по Монетной канцелярии стат. советнику Василью Неронову, по конторе Потешной коллеж. асессору Дмитрию Ладыгину, по полиции коллеж. советнику Ивану Козлову, по Ямской канцелярии коллеж. советнику Льву Василевскому, по конфискации коллеж. советнику Федору Нащокину, по Академии наук коллежскому асессору Тауберту, по Медицинской канцелярии профессору Шрейберу, по Тайной канцелярии обер-секретарю Хрущову, по Раскольнической конторе коллеж. советнику Алексею Яковлеву. Когда в Сенат будет подан план упомянутой комиссии, то во все коллегии и канцелярии послать с него для ведома точные копии, дабы уже по тем материям назначенные по разным коллегиям и канцеляриям персоны не имели нужды более трактовать, а сочиняли б о таких делах, о которых в упомянутом плане не будет предписано. Губернским канцеляриям сочинять пункты по одним таким материям, которые по состоянию тех губерний к пользе общенародной быть могут.
Медленность в судных делах возбуждала всеобщие и громкие жалобы, и вот Судный приказ подает в Сенат донесение: из неоконченных судов сего января 14 имелось в один день сроков по 40 делам, а в приказе судебная палата длиною 8, а шириною 4 аршина, и 14 числа для записки в оную палату вместилось с крайнею теснотою только 7 судов, а прежде записывалось в одно время вдруг судов по 20, сколько когда приказных служителей случится; во время записки этих семи судов, что истец и ответчик в суде говорят, всех их речей судьям точно слышать невозможно, во время же тех судов записки между судящимися происходят споры, которые при той же записке собранием разбираются: за малым числом секретарей и приказных служителей бывает у каждого повытчика в один срочный день судов от трех до семи и более, из которых повытчики записывают по одному суду; теперь в приказе у дел секретарей четверо, а три человека в Юстиц-коллегии под следствием; всего приказных 31 человек, в том числе старые и дряхлые и к делам неспособные; все секретари и приказные служители без жалованья.
Недостатку в приказных служителях в некоторой степени помогло уничтожение внутренних таможен: приказные, употреблявшиеся здесь, немедленно были распределены по другим местам: но помочь другому злу — назначить всем чиновникам жалованье — было трудно по тогдашнему состоянию финансов. Нашли необходимым положить жалованье приказным Сыскного приказа, «чтоб они могли содержать себя без всяких пристрастий». А дел в Сыскном приказе не могло уменьшиться. Пришли известия, что в Смоленском уезде появились воры и разбойники, от 50 до 100 человек; в Арзамасском, Алаторском и Инсарском уездах в разных местах происходят разбои и смертные убийства, так что едва ли когда там так много разбоев было. Крестьянские и помещичьи междоусобия продолжались: когда крестьяне адмирала кн. Голицына подмосковной вотчины села Яковлевского (Пехорка тож) косили сено, то вотчины генеральши Стрешневой села Соколова дворовый человек Алексеев да деревни Леоновой староста Спиридонов, собравшись с дворовыми людьми и крестьянами, человек до 70, с ружьем, дубьем и палашами, напали на голицынских крестьян и, захватя 12 человек, привезли в Соколово и посадили в погреба. В Карачевском уезде люди и крестьяне поручика Сафонова выехали косить сено, как напали на них трое помещиков Львовых — один советник, другой асессор, третий корнет — да прикащики двоих других Львовых с людьми и крестьянами, человек до 600, помещики и прикащики верхами, а крестьяне пешком, напали тайно из лесу и начали бить и резать, убито было 11 человек, смертельно ранено — 45, без вести пропало два человека. Львовы, выступая в поход, взяли с собою двоих священников и, отошедши с версту от своего села Глыбочек, остановились под сосновою рощею у колодца, отслужили молебен с водосвятием, помещики и люди их приложились к образу, и Львовы начали увещевать своих, чтоб стояли крепко против врагов, «имели неуступную драку», не выдавая друг друга, а кто не устоит, того самим колоть до смерти. После всего этого помещики выбрали лучших крестьян и, напоя их вином, повели в атаку. Сафонов подал просьбу на Львовых в Севскую канцелярию, потому что в Карачев чрез львовские деревни проехать ему было нельзя, да и карачевский воевода со Львовыми в свойстве. Тогда синодальный обер-прокурор Афанасий Львов, которого прикащик участвовал в побоище, подал просьбу в Сенат, что Сафонов поступил неправильно, затеяв дело в чужой канцелярии, стакнувшись с севским воеводою. Но Сенат не обратил внимания на эту просьбу и велел оканчивать дело в Севской канцелярии.
Крестьяне Суздальского уезда подали жалобу, что многие помещики ездят в чужие дачи со псовою охотою и мнут хлеб, а когда они, крестьяне, станут запрещать им это, то их бьют. С другой стороны, нижегородский помещик генерал-майор Каменский подал просьбу, что в Нижегородской губернской канцелярии при платеже крестьянами его подушных и канцелярских сборов судьи, секретари и приказные служители берут с них сверх настоящих окладных податей великие взятки, которые превосходят суммою настоящие платежи, и прислал этим взяткам расходные записки старост своих.
Синод жаловался, что крестьяне Муромского собора оказывают духовенству собора «озорнические продерзости, грабят его хлеб, завладевают рыбными ловлями и покосами». Выборные крестьяне этих соборных вотчин с своей стороны подали в Сенат просьбу, что по грамотам крестьяне работать на соборное духовенство не обязаны, обязаны только давать по пяти рублей с выти, что и платили бездоимочно; но недавно протопоп отнял у них от каждого двора по десятине и принудил пахать; от этого и от других насильств 22 семьи разбежались, а новый протопоп, Павел Иванов, сын старого, притеснял их больше отцовского, отнял еще земли потри загона на тягло и эти сенные покосы отдал внаем по 70 рублей в год, отдал также внаем рыбные ловли, отнял у крестьян мельницу, и они должны на своей мельнице молоть хлеб, платя деньги. Протопоп от всех этих статей получает в год по 335 рублей; а их привел в конечное разорение, еще 15 семей разбежались, за которых подушные деньги платят оставшиеся крестьяне; очередных в рекруты не отдает, а у прочих крестьян детей ловит и отцов и матерей забирает и бьет своими руками, а иных и кнутьями, чтоб они детей своих поставили, и отдает в рекруты за одного по два и берет в складку от других помещиков немалые деньги. Крестьяне жаловались преосвященному еще в 1739 году; тот назначил следователя, духовных дел старосту попа Федора Бокова, но поп по свойству с протопопом следствия не произвел. В 1740 году жаловались в Синод; но как только протопоп узнал об этом, то по согласию с воеводою и подьячим подал в канцелярию прошение, что крестьяне ему ослушны, вследствие чего забрали их человек 40 и били плетьми, приговаривая, чтоб на протопопа нигде не просили. Подали вторичную жалобу в Синод, и опять ничего не сделано; а протопоп берет их сыновей, женит насильно на купленных своих женках и держит у себя как купленных холопей; а подушные платят за них крестьяне, многих крестьянок мучит в доме своем тяжкою работою, требуя взяток: а священник Василий Степанов берет из деревень девок и женок молодых и держит у себя по месяцу, забыв страх Божий, имея законную жену.
Синод еще в 1753 году освободился от своего обер-прокурора князя Якова Шаховского, который был сделан генерал-кригскомиссаром на место Степана Федоровича Апраксина. Место Шаховского в Синоде занял Афанасий Львов, который так неловко вмешался в дело своих родственников и своего прикащика против Сафонова. В описываемом году Синод получил из Сената очень неприятную для него бумагу. Сенат потребовал ведомостей: 1) Сколько в каждом монастыре положено быть монахов и сколько на них определено порций? 2) Сколько из этого наличного числа монахов убыло и притом сколько их порций осталось? 3) Ныне на тех порциях отставных штаб-, обер— и унтер-офицеров и рядовых сколько содержится? Синод отвечал, что ведомостей прислать не может, ибо положение о монахах, составленное в прежде бывшем Монастырском приказе (если только такое положение было), вместе с прочими делами бывшей Коллегии экономии сгорело в московский пожар 1737 года. За этим следовала длинная жалоба на недостаток в содержании монастырей; если и бывают остатки от доходов, то не всегда и не во всех монастырях, истрачиваются в другие годы в случае нужды за хлебным недородом. «И тако за оным винословием тех остатков действительно и утвердительно, чтоб всегда могли быть в своем совершенно достаточном и единственном сос тоянии, почитать отнюдь не должно и невозможно», — говорилось в ответе Синода. Но Сенат, не тронувшись этим винословием, приказал написать в Синод ведение, что в 1744 году, 13 апреля, в общей конференции Синода с Сенатом при слушании выписки об определении отставных военных для пропитания в монастыри члены Синода сообщили, что из некоторых епархий и монастырей к сочинению штатов ведомости присланы, а с остальных взыскиваются, и рассуждалось о том, чтобы в Св. Синоде сочинить штаты о доходах денежных, хлебных и всяких во всех епархиях и монастырях и расписать, сколько в какой епархии и монастыре надлежит содержать духовных, штаб-, обер— и унтер-офицеров и рядовых; притом же надобно надеяться, что и о положении прежде бывшего Монастырского приказа в канцелярии синодального Экономического правления известие есть, ибо почему каких доходов в ту канцелярию ежегодно собирать должно и сколько нужно оставлять в домах архиерейских и монастырях, для этого в канцелярии находятся окладные книги, из которых можно составить ведомости без дальнего затруднения в переписке и продолжения времени, что и благоволит Св. Синод учинить в непродолжительном времени.
Адмиралтейская коллегия также получила неприятный ответ от Сената. Эта коллегия считала 700000 рублей в недосылке с 740 по 752 год из 1200000 рублей, положенных на нее из таможенных, кабацких и канцелярских сборов, и потребовала выдачи этих 700000. Сенат приказал отказать, потому что в 732 году положено из отпускаемой на Адмиралтейство суммы строить Кронштадтский канал, доки и прочее, но вместо того с 743 года поныне из других государственных доходов на это строение в отпуску 1243738 рублей, чем недосылка и заменяется.
Новое финансовое учреждение — Купеческий банк обратился к Сенату за разрешением встреченного им затруднения, которое грозило разрушить его в самом начале: ему велено было брать в год по шести процентов с рубля; купец, требующий денег, должен объявить под заклад привезенный им к Петербургскому порту товар для удостоверения, что его больше четвертою долею против требуемой им суммы; когда он объявит о месте, где лежат товары, то Коммерц-коллегия должна освидетельствовать и для лучшей верности другие купцы должны засвидетельствовать с рукоприкладством, что товары эти подлинно принадлежат купцу, требующему денег из банка. Когда все это будет сделано, то банк выдает деньги с выключением четвертой доли и берет вексель с самого купца или в его отсутствие с прикащика, который объявит кредитное письмо хозяина; шесть процентов со всей заемной суммы вычитается вперед. О выдаче денег дается знать Коммерц-коллегиии таможне, которые должны наблюдать срок платежа в банке и, когда он наступит, взыскивать с купца заемные деньги, а без того не отпускать товаров. До августа месяца никто из купцов не явился с требованием денег из банка; тогда президент Коммерц-коллегии Евреинов, которому поручен был также и банк, желая узнать причину, призвал в Коммерц-коллегию некоторых купцов, и они ему объявили, что сомневаются брать деньги с отдачею под заклад товаров, чтоб в торгующих с ними иностранных купцах не возбудить подозрения насчет их кредита, да и в полугодичный срок платежом денег исправиться они не могут; купцы просили, чтоб давали им деньги из банка без взятия в заклад товаров, а брать бы с них в исправном платеже надежных порук с сроком на год и продолжать срок на другой и третий год с перепискою векселей и с перепоручением. Сенат признал требования купцов справедливыми и позволил отдавать деньги на годичный срок, не более, однако, и наблюдать, чтоб деньги отдавались в надежные руки, в чем полагался на президента Евреинова. В конце года контора Купеческого банка объявила, что в число определенных для банка 500000 рублей с Монетного двора отпущено 200000, из которых в раздаче 193275 рублей и осталось налицо 6725 рублей да интересных за употреблением по той конторе в расход 10067 рублей 88 копеек с половиною.
Из других финансовых вопросов по-прежнему часто занимал внимание Сената вопрос о соли. В начале года очевидно обнаружились следствия соперничества элтонской соли с пермскою: бароны Строгановы, архимандрит Пыскорского монастыря и другие соликамские промышленники объявили, что наряжаемых от казны на их суда работников более не надобно. Мы видели, что провоз элтонской соли встречал препятствия в грабительствах калмыков и Сенат отнесся с этим делом к Иностранной коллегии. Последняя теперь отвечала, что калмыцкое воровство происходит от застарелого их в том обыкновения, которого по обширности степей пресечь невозможно; а соляные поставщики сами виноваты, зачем ездят безо всякой предосторожности в малолюдстве, как будто едут между русскими деревнями, а не в пустых степях. Сенат приказал: соляным поставщикам на Элтонское озеро ездить большими компаниями и в случае нужды при нападении калмыков поступать с ними как с неприятелями, но отнюдь их не задирать и для того посылать с такими партиями по офицеру с пристойною командою. Нашлись еще калмыки другого рода: получена была жалоба, что от находящихся близ Саратова команд для сыска воров соляным поставщикам, прикащикам и работникам почти проходу нет, привязываются ко всякому судну, берут к себе прикащиков и рабочих, обирают и бьют, раздирают у рабочих печатные паспорты; прапорщик Сомов в безмерном пьянстве, собрав команду и зарядя ружья, завел с рабочими людьми бой и одного человека убил. Канцелярист соляного правления Абызов при выдаче поставщикам за провоз соли с Элтонского озера денег значительную часть их удерживал у себя; по дороге починил колодцы своим коштом и собирал с соляных поставщиков за водопой с каждой пары волов по 10 и лошадей по 5 копеек, да и срубы на эти колодцы в степь заставил возить тех же соляных поставщиков-малороссиян; скупил соль под чужими именами; бежал из-под караула, когда началось следствие, и пойман в Москве. Асессор Киселев не только не сдерживал Абызова, но и сам притеснял поставщиков, торговал хлебом и лошадьми беспошлинно.
Петр Ив. Шувалов и тут для устранения неудобств провоза соли подал проект, нельзя ли от Элтонского озера до города Дмитриевска на Волге по прямой линии провести трубы, которыми рассол тек бы до Дмитриевска и там в бассейнах садился в соль: этим избежали бы расхода за провоз соли от озера до Дмитриевска по 31 1/2 копейки за пуд. Сенат приказал послать инженера освидетельствовать на место, возможно ли это. Тот же Шувалов сделал предложение о деле более нужном и более удобоисполнимом: известно, говорилось в предложении, в каком холодном климате находятся главные места державы ее императорского величества и как поэтому необходимо заботиться о лесах; места же, лежащие в более теплом климате, по большей части безлесные, степные, где кой-что и было, и то уже выведено: поэтому надобно постановить, в каком размере в дачах оставлять земли под леса, чтоб не остаться без лесу; надобно позаботиться и о вальдмейстерской инструкции, потому что многие места изменились: где были леса, тут почти ничего нет, и притом установить порядок относительно рубки, сечки и сеяния лесов.
Медицинская канцелярия через своего президента лейб-медика Кондоиди представила проект о сохранении народа: надобно всех находящихся в Москве и Петербурге повивальных бабок освидетельствовать в их искусстве докторам, лекарям и присяжным бабкам и, которые окажутся достойны, тем давать от Медицинской канцелярии указы и публиковать о них для всенародного известия, привесть их к присяге и называться им присяжными бабками; число их должно простираться в Москве до 15, а в Петербурге до 10, и затем, если будут лишние, определять по одной бабке в каждый губернский город, а когда губернские города будут удовольствованы, то определять в каждый провинциальный город, дабы со временем ими все государство удовольствовать. Для всяких же потребностей надобно в Москве и Петербурге содержать по две бабки на казенном жалованье. Каждой присяжной бабке иметь по две ученицы; но в Москве и Петербурге надобно учредить по одной школе, в которой определить по одному доктору и по одному лекарю на казенном жалованье; этим докторам называться «профессорами бабичьего дела», а лекарям — акушерами. Пожары продолжали истреблять не только строения, но и людей: 27 июля в Калуге был пожар, сгорело обывательских 1191 двор и ряды, причем погибло до 65 человек, потому что на 15 саженях стояло по три и по четыре двора на жилых подклетях, улицы были не шире четырех, а переулки двух сажен.
Для сохранения людей Петр Ив. Шувалов подал обширный проект. Империя, говорилось в его предложении Сенату, находится пред прежним временем в благополучном состоянии, но существует вред в рассуждении главной силы государственной. Вред происходит, во-1, от выбывания народа за границу; 2) от небрежения большого числа солдатских детей, которые, не будучи определены в службу, без всякого присмотра скитаются и пропадают; 3) от сбора в зачет с обывателей провианта и фуража под квитанцию; 4) от притеснений и обид, претерпеваемых поселянами от проходящих полков и тому подобных приметок, грабительств и разорений; 5) от голода при неурожае и дешевизны хлеба при урожае; 6) от неспособных правителей в губерниях, провинциях и городах и от оскудения чрез то правосудия. Средства предотвратить вред предложены следующие: 1) учреждение надежных форпостов; 2) сохранение народа, положенного в подушный оклад, от рекрутских наборов; 3) порядочное снабжение армии провиантом и фуражом и прекращение вредных подрядов; 4) охранение поселян от грабительств и притеснений; 5) полезное государству свободное познавание мнения общества; экономия в случае недорода хлеба и вспоможение поселянам во время большого урожая возвышением цены на хлеб без принуждения кого-либо к покупке и без ущерба казенного интереса; 6) приготовление людей к управлению губерниями, провинциями и городами, а чрез то приготовление людей к главному правительству без принуждения их к тому.
Средства эти подробнее объяснялись таким образом:
1) По государственной границе вместо смоленской шляхты и рославского шквадрона, также малороссийских козаков и гарнизонных солдат, которыми до сих пор форпосты содержатся, на каждом форпосте должно быть не менее пяти человек драгун при одном капрале или унтер-офицере, сменяя их понедельно, чтоб каждому драгуну во всю его бытность на форпостах более недели на одном из них не быть, но постоянно переводить их из одной дистанции в другую по той причине, что драгун или унтер-офицер, стоя долговременно или бессменно, познакомится с обывателями близлежащих деревень и по знакомству из выгод станет пропускать за границу беглых или купцов с неявленными товарами. Нет никакого сомнения, что без вожаков (которые обыкновенно бывают из живущих близ границы людей) ни один купец не отважится свои товары воровски провозить, не говоря к тому прежде форпостных содержателей посредством близживущих людей; так и беглый без провожатого один за границу не пойдет.
2) Исполнить повеление императрицы Екатерины I — селить полки слободами при городах, которые прилегли к границам и где хлеб дешевле и лесу достаточно, и рассуждение иметь, каким порядком в этих слободах содержать и обучать малолетних солдатских детей и до каких лет.
3) Учредить троякого рода магазины: первые — для удовольствования полков; другие, капитальные, — для балансу в цене на хлеб внутри государства; третьи при портах, дабы всегда при случае всякой надобности, особенно если в некоторых местах недород будет, иметь надежный ресурс от запасных магазинов и содержать цену хлеба в равновесии, ибо известно, в каком изобилии во многих местах Российского государства родится хлеб и какою дешевою ценою бедные земледельцы должны его продавать для уплаты государственных податей, так что сами едва нужное пропитание имеют; когда ж хотя один год случится недород, то, не имея запасного хлеба, несносную нужду терпят.
4) Во всякой губернии надлежит быть генерал-губернии комиссару, при нем в помощь по два обер-комиссара, в провинциях по одному провинциал-комиссару, в каждом же приписном городе по одному уездному комиссару. Генерал— и обер-комиссаров определяет Сенат, провинциальных и уездных комиссаров выбирает местное дворянство. Генерал-комиссары должны стараться как можно скорее построить назначенные магазины из прибыльных от винной продажи доходов и в них заготовить определенное число провианта и фуража. При движении войска Военная коллегия дает знать об этом генерал-комиссару той губернии, в которую имеют вступить полки; генерал-комиссар пересылает маршруты провинциальным и уездным комиссарам; провинциал-комиссары смотрят, чтобы мосты и переправы были в удовлетворительном состоянии, и как скоро полк к границам прибудет, то провинциал-комиссар встречает его и провожает безотлучно во все время движения по провинции, стараясь, чтоб полки немедленно из магазинов довольствованы были провиантом и фуражом, также получали бы квартиры, причем смотреть, чтоб обывателям не было никаких обид от солдат и особенно от командиров; если же будет обида, то комиссар немедленно уведомляет об этом главного командира и требует, чтоб в тот же день дано было удовлетворение, для того при выходе на границу каждого уезда провинциал-комиссар, провожающий полки, берет от военных командиров и командиры от комиссара квитанции в чистой разделке и что нет никаких обид; эти квитанции командиры отсылают своему генералитету, а провинциал-комиссары к генерал-комиссару. Провинциал-комиссары накрепко смотрят, чтоб обывателям от переписчиков, ревизоров, межевщиков, отказчиков, сборщиков подушных денег, сыщиков, вальдмейстеров, губернаторов, воевод и подьячих ни малейших обид, особенно взяток, не было; если же будут обиды, а от комиссаров защиты не будет, то последние лишатся движимого и недвижимого имения. Комиссары смотрят, чтоб за подводы и работников, какие по указам употреблены будут, если добровольно нанять будет нельзя, платилось деньгами, а именно: в летнее время мужику с лошадью — по 20 копеек, а без лошади — по 10, в зимнее — с лошадью — по 15, а без лошади — по 6 на день; комиссары смотрят, чтоб от соцких и десяцких никаких неуравнительств и не в очередь посылок одному перед другим, также и обид отнюдь не было. Комиссары во всех местах ведомства своего должны заботиться, чтоб подданные при всех случаях страху Божию и добродетели, а особливо правде и подданнической верности наставлены были, также, чтоб они и детей своих в помянутых добрых порядках воспитывали и, сколько возможно, чтению и письму обучали, никого до плутовства, кражи, обманов, богохульства и прочих богопротивных дел не допускали, дабы чрез то все погрешности искоренить, христианство же и добродетели произведены и вместо клятвы Божией благословение над Всероссийским государством воспоследовало. Комиссары должны наблюдать, чтоб по всем безгласным делам надлежащее производство и исполнение было без упущения времени, в противном случае должны писать немедленно в Сенат. Полки недостаточно упражняются в военном искусстве преимущественно от частых посылок для земских дел в разные места, от употребления на караулы, особенно от посылок каждое лето на казенные луга для сенокоса, посылок из дальних мест; комиссары обязаны пресечь это, отдавая луга обывателям из трети или половины или нанимая работников. Генерал-комиссар с обер-комиссарами попеременно всякий год по крайней мере два раза должны объехать и осмотреть всю губернию, в каком состоянии находятся магазины и нет ли кому из поселян обиды; провинциал-комиссары должны смотреть, чтоб все дороги, мосты, гати и перевозы находились в добром состоянии. Если между помещиками и крестьянами в деревенских обидах и ссорах произойдут словесные или письменные жалобы комиссарам, то последние должны немедленно удовлетворить обиженного, особенно во время их объезда губерний, в исках не свыше 30 рублей; об уголовных же делах, как скоро узнают, немедленно отсылают для рассмотрения и решения в губернии, провинциальные и воеводские канцелярии и смотрят, чтоб такие дела решены были безотлагательно.
При Сенате быть конторе для государственной экономии, которой обязанность не только стараться о приращении всяких государственных доходов, но о пользе народа и его прибытках. В эту контору позволить подавать всякого звания людям проекты о внутренних государственных пользах, которые она рассматривает и, найдя действительную пользу, докладывает Сенату с приложением своего мнения. Ей же иметь в своем ведении всю государственную неокладную денежную казну и из нее содержать хлебные магазины капитальные, переводя из них в портовые для заморского отпуску при С.-Петербурге, Риге и Архангельске таким образом: до наступления нового года за несколько месяцев собрать верные ведомости со всего государства об урожае в каждом месте и умолоте хлеба и о торговых ценах и расположить на каждый уезд хлебородных мест, где магазины будут, кроме отдаленных губерний, смотря по урожаю, умолоту и продаже, такую цену, которая б могла крестьянству с пользою быть и многотрудную крестьянскую работу наградить и могли бы они без тягости подати оплатить. По установленной таким образом цене целый год производить покупку хлеба в магазины, и если покупаться будет больше положенного числа, то, чтоб хлеб не залеживался, отправлять его к портовым магазинам.
Из повседневных обстоятельств видим, какое множество от некоторых губернаторов и воевод происходит притеснений бедным поселянам и безгласным помещикам; некоторые делают это из корыстолюбия, а другие — по совершенному недостатку за неимением жалованья, будучи отлучены от своих деревень. Для пресечения этого надобно губернаторам и воеводам и всем канцелярским служителям определить достаточное жалованье и быть губернаторам и воеводам бессменно, кроме случая преступления закона. В губерниях, провинциях и городах дела производятся всех департаментов, из чего можно правильно заключить, что губернии суть училища для юношей, упражняющихся в российской юриспруденции, следовательно, надлежит учредить в каждой губернии из дворянства юнкеров, которые, от самых нижних чинов обращаясь, всегда при своих должностях порядком могли достигнуть до высших степеней, смотря по их поведению и способностям; этим способом умножится число способных судей и правителей. Установить, чтоб в губерниях на губернаторские места производить из вице-губернаторов, на вице-губернаторские — из губернаторских товарищей, на место последних — из губернских советников по старшинству и достоинству и так далее по порядку до воевод и до самых нижних чинов, в секретари не из губернских юнкеров никого не производить. При таком порядке всякую акциденцию (взятки), под каким-либо предлогом ни была, вконец пресечь должно и виновного как вредного человека общему спокойствию искоренить, наказав лишением имущества и чинов.
Проект был подан в Сенат во время великих торжеств в Петербурге: 20 сентября великая княгиня Екатерина Алексеевна разрешилась от бремени сыном Павлом Петровичем, окрещенным 25 сентября. «Петербургские Ведомости» извещали, что императрица подарила на крестинах великому князю Петру Федоровичу 100000 рублей, великой княгине — 100000 рублей да бриллиантовый убор на шею и серьги. В тех же «Ведомостях» читали описание великолепного фейерверка, сожженного по этому случаю: Россия была представлена на коленах пред жертвенником с надписью внизу: «Единого еще желаю». Потом явилось с высоты на легком облаке великим сиянием окруженное Божие провидение с новорожденным принцем на пурпуровой бархатной подушке, с надписью: «Тако исполнилось твое желание». Надпись, обращенная к Елисавете, гласила:
И так уж Божия десница увенчала, // Богиня, все, чего толь долго ты желала.
Особенные послы спешили к дружественным дворам с извещением о рождении великого князя; посланники, постоянно там пребывавшие, по-прежнему вели дипломатическую борьбу с Пруссиею и Франциею, подготовляя союзы на случай войны, тогда как знаменитый канцлер настаивал внутри, чтоб Россия была готова к войне, ибо Фридрих II всегда готов к ней. Бестужев в 1754 году получил наконец денежное вспоможение, о котором тщетно просил в прошедшем году, и воспользовался этим случаем, чтоб сделать шаг к примирению с братом, который жил в Дрездене без всякого поручения. 21 марта он отправил брату письмо: «Уверен о принимаемом вами во всем до меня касающемся участии, не медлю вам донести, что ее импер. величеству всемилостивейше угодно было мне 50000 рублей на уплату моих долгов пожаловать. Я хотя отнюдь никакой в себе не чувствую отмены, ни в должной брату любви и горячести, ниже в совершенном к нам почитании, но мне крайне прискорбно видеть, когда б только наружно казалось, якобы мы в несогласии; а к крайнему моему сожалению, я, однако ж, сию наружность не только сам часто приметить принужден был, но есть еще и такие бесстыдные люди, кои у меня самого наведываются, правда ли, что между нами есть великая ссора. Мой таким людям ответ всегда один, что от кого бы они о том ни слышали, всегда надобно, чтоб тот человек был бессовестный лжец или же такой, который, может быть, несогласия между нами желает. Да, конечно, я в том и не ошибаюсь, ибо подлинно сим злостным слухам не от кого происходить, как от наших доброхотов, которые, может быть, хоть не равно нам кажутся, однако ж всегда надежно ради бы были как одного, так другого, буде можно, в ложке воды утопить. Что такие люди равно нам обоим ненавистники, оное могу я сказать с надежным основанием и по долговременному искусству (опыту), а что оные неравно нам, может быть, кажутся, то заключаю я одними только гаданиями; ибо я их стараниям и подаваемой от вас им вере приписывать долженствую сказуемую от вас мне малую доверенность, когда вы ко мне как брату, так сказать, ни с чем и ни о чем не адресуетесь, умалчивая даже ответом на собственные мои оферты (предложения) вам моих услуг, и когда, с другой стороны, посторонние вашими письмами и комиссиями почти отягощены. Мне прискорбно примечать ваше старание меня во всем обходить. Не завидую я и тем комиссиям, кои вы другим поручали разные от вас партикулярно присыланные вещи ее импер. величеству подносить; но я также не понимаю, для чего в том брата вашего, хотя б он только камер-юнкером, а не канцлером был, обходить. А прискорбнее притом мне сие, что такие дела, будучи публичными, в целой публике и пустые потому рассуждения причиняют, кои, как бы неосновательны ни были, никогда, однако ж, в похвалу нам ни одному, ни другому быть не могут. Дивятся люди, когда и однофамильцы, будучи в великом числе, меж собою несогласны; так что ж о нас скажут по таким наружностям, когда нас только двое, оба родные братья, в совершенной старости и почти только одни во всей фамилии, не имея ни деревенских тяжб, ниже каких разделов, однако ж в ссоре быть кажемся? Мне видится, что истинные наши обоих друзья искренно о том сожалеют, а, напротив того, другие тому радуются, а особливо те, кои, конечно, в том свой счет находят да и старания свои к тому прилагали. Отпустите мне, mon trиs cher frere, буде я сим простосердечным письмом вам согрубляю, хотя я сего в намерении отнюдь не имею».
Но trиs cher frere никак не хотел признать простосердечия в отношениях к себе канцлера, что особенно видно из письма его не к брату, а к заклятому врагу его Воронцову: «Ваши и мои неприятели не желают меня ни в отечестве видеть, ни чтоб я здесь (в Саксонии) определен был, хотят меня отбоярить в Англию и для того выдумали, якоб король английский намерен к нам посла послать, а именно господина Вильямса, о которого персоне описание к вам уже послано было (Гроссом), которое совсем с правдою не сходно, понеже он мужик трус, болтун и лгун, много говорит, а слушать нечего, — дабы токмо чрез то иметь оказию представить, что уже третий посол от английского двора к нам посылается, — учтивость и атенция требуют, чтоб от нас посол в Англию послан был, и таким бы образом меня от отечества и отсюда для того отдалить старались и стараются, чтоб Функа у нас, а Гросса здесь удержать. Вот, милостивый государь, вся вам интрига экспликована, ибо у короля английского ниже на мысли было посла к нам посылать, но еще такого брульона, каков есть Вильямс. Все сие от коварных людей нарочно для вышепоказанных резонов вымышлено. Как не стыдно подобные лжи писать! Сии люди ни на славу, ни государственный интерес не смотрят, но единственно о своем интересе и консервации думают и попечение имеют. Да и сожалительно есть, что и от венского двора толь скоро отозван был по причине ложных представлений, кои в моем отзыве учинены были; ежели б я тамо еще на год или на два оставлен был, немалые б услуги в сербском деле оказать мог. Сиятельнейший граф! Ежели вашими сильными стараниями ее импер. величество ради моей дряхлости и старости при польском дворе меня определить всемилостивейше склонится, то я подлинно вас уверяю, что таким определением не токмо ваш собственный интерес в том будет, но и вашего сиятельства кредит при тех дворах прославится; а других слабость и бессилие окажутся, мне же в особливое удовольствие, а неприятелям моим в восчувствование будет». Но слабость других, т.е. канцлера, не оказалась на этот раз: брату его не удалось заменить Гросса при польско-саксонском дворе.
Сербское дело было причиною отозвания Бестужева из Вены; понятно, как преемник его Кейзерлинг должен был бояться этого дела. В начале года Кейзерлинг получил рескрипт, в котором ему повелевалось снова поднять тяжелое дело; сербский выходец генерал-майор Шевич писал, что жены, дети и прочие близкие родственники многих сербов, вступивших в русскую службу и находящихся под его начальством, без всякой причины задержаны в австрийских владениях и он, Шевич, отправляет двоих своих офицеров для вывода означенных людей. Императрица требовала от Кейзерлинга, чтоб он помог этим офицерам в благополучном окончании этого дела. Кроме того, Шевич отправлял секунд-майора Петровича в Черногорию для принятия в русскую службу тех из тамошних и окрестных жителей, которые желают переселиться в Россию. Кейзерлинг должен был вытребовать им свободный проезд через австрийские владения. На свои представления по этому предмету Кейзерлинг получил от австрийского министерства такой ответ: «Императрица-королева немало сожалеет, что при нынешних обстоятельствах не может дать удовлетворительного ответа на предложение г. посла: после тяжкой и долговременной войны она видит сильный недостаток в народонаселении своего государства, особенно когда дело идет не об одном населении земель, но и о защите границ, и потому она никак не может позволить выезд иллирийцам, поименованным в списке посла, кроме жен и безбрачных детей тех иллирийцев, которые переселились в Россию». Относительно черногорцев отвечали, что им свободный проезд чрез австрийские владения будет дозволен, но выразили сомнение, свободны ли эти народы: «Императрица-королева не может скрыть сомнения, что народы эти по большей части окружены турками и когда будут проходить в Венгрию и далее в Россию, не миновать им турецких владений, а, по вероятному известию, они признают верховную власть султана платежом некоторой подати, следовательно, преимущества совершенно вольных людей потеряли. Но если так, то от просвещенного проницания императрицы российской укрыться не может, как легко выезд этих народов может повести к столкновению с Портою, что подаст желанный случай дворам, старающимся поднять Порту против императорских дворов, к исполнению своих злобных намерений, тогда как общая польза требует, чтоб оба императорских двора тщательно сохраняли мир с турками».
На донесение об этом сомнении Кейзерлинг получил рескрипт: «Хотя черногорцы многими другими народами, находящимися под турецким владычеством, окружены, однако сами они, по надежным известиям, вольные люди, которые не только не признают верховной власти Порты и не платят ей дани, но находятся в постоянной борьбе с турками для своей защиты. Хотя в договоре между Портою и Венециею черногорцы и уступлены Порте, но договор остается безо всякой силы, потому что вольного народа нельзя уступать без его согласия».
Но этим дело не кончилось. Черногорский архиепископ Василий Петрович приезжал в Петербург и представлял, что он будет уговаривать вступить в русскую службу своих черногорцев, которые находятся в венецианской службе, если только будет им свободный проезд чрез австрийские владения и послан будет в Триест верный человек для их приема. Императрица поручила Кейзерлингу устроить все это дело, переговоривши с архиепископом, который будет возвращаться домой через Вену. Кейзерлинг отвечал, что архиепископ не говорил ему об этом ни слова, чего бы не могло быть, если б он действительно хотел озаботиться переводом черногорцев из венецианской службы в русскую, и что для двоих или троих черногорцев не стоит тратиться — посылать нарочного в Триест.
Важнее было содержание сношения между русским канцлером и австрийским послом графом Эстергази. Мы видели, как Россия заботилась о том, чтоб окружить прусского короля цепью союзов для сокращения его сил при первом удобном случае. Австрийский двор отвечал на русские предложения не совсем удовлетворительно, а именно Мария-Терезия изъявила готовность в случае нападения прусского короля на саксонские или ганноверские земли помочь подвергшимся нападению державам силами, соответствующими обстоятельствам времени и достаточными для прекращения замешательств в самом их начале. 23 марта Бестужев передал Эстергази промеморию, в которой говорилось, что императрица, обнадежив своею помощью посланника великобританского в случае нападения прусского короля на ганноверские владения, уже приказала ввести в Лифляндию и держать там наготове к походу 60000 регулярного войска сверх козаков и других легких войск. Императрица не сомневается, что императрица-королева также соблаговолит для общего дела объявить, что если Россия подвергнется нападению от прусского короля или от кого бы то ни было по злобе за помощь, обещанную ею курфюрсту ганноверскому, то со стороны венского двора это нападение будет признано за случай союза по договору 1746 года и немедленно исполнятся все обязательства, в этом договоре постановленные. Хотя движение русских войск в Лифляндию может удержать прусского короля от завоевательных замыслов, однако еще было бы надежнее, если б, с другой стороны, императрица-королева приказала собрать знатный корпус войск к силезским границам.
4 июля Эстергази передал Бестужеву ответную промеморию, в которой Мария-Терезия объявляла, что признает случай союза, если Россия подвергнется нападению откуда бы то ни было, за помощь, обещанную королю английскому как курфюрсту ганноверскому; что же касается до корпуса войск на силезских границах, то императрица-королева обязана содержать его по четвертому секретному артикулу договора 1746 года, и эта обязанность ею исполнена.
Гросс, несмотря на дурные отзывы об нем графа Михайлы Бестужева, а следовательно, и Воронцова с товарищи, оставался русским министром в Дрездене, где его положение становилось все затруднительнее ввследствие все более и более разгоравшейся вражды между главами русской партии, Черторыйскими и придворною партиею Брюля и Мнишка. В огонь было подлито масла знаменитым делом об острожской ординации. Последний из знаменитой фамилии князей Острожских Януш в 1609 году из обширных своих владений на Украйне, Волыни и в Подолии устроил ординацию, которую, не имея сыновей, передал дочери своей княгине Заславской, в случае же угаснутия и этой фамилии из ординации должно было образоваться мальтийское командорство. Так как ординация должна была выставлять отряд из 600 вооруженных людей для охраны республики от турок и татар, то республика была заинтересована в поддержании ее благосостояния и нераздельности. В описываемое время владел ординациею Януш Сангушко, происходивший от князей Заславских по женской линии. Этот Сангушко был страшный мот, нажил множество долгов и, чтоб избавиться от кредиторов, решился на сделку с некоторыми сильными фамилиями, именно поделил ординацию между ними с условием, чтоб они заплатили его долги и дали ему часть ординации в пожизненное владение. Акт раздела был совершен, и одним из участников подела оказался воевода русский князь Август Чарторыйский. Это незаконное дело возбудило сильное волнение в Польше, особенно на Волыни, в Подолии и Галиции; коронный гетман Браницкий вздумал беззаконие поправить беззаконием же, вооруженною рукою занял крепость ординации Дубно; получившие участки по акту раздела готовились защищать их также вооруженною силою.
При таких-то обстоятельствах должен был собраться сейм в Гродно, куда приготовлялся ехать и русский посланник.
В одном письме своем к литовскому канцлеру Чарторыйскому Гросс упоминал об особенном благоволении императрицы к нему и ко всему его дому. Чарторыйский отвечал: «На повторение вашего обнадеживания в особенной милости императрицы ко мне и фамилии моей я повторяю свое прошение доставить мне действительные знаки этой милости и положительное письменное удостоверение в покровительстве, которое мне будет оказано в случае нужды, чтоб мне можно было надежнее на него полагаться, чем на словесные обещания, ибо я уже испытал в последнюю бытность при здешнем дворе графа Бестужева-Рюмина, что обнадеживания русских министров могут быть изменчивы». По поводу этого ответа Гросс писал: «Ваше величество из этих речей можете приметить что канцлер не перестает ожидать присылки Андреевского ордена. С другой стороны, коронный канцлер граф Малаховский как сам, так и чрез фаворита своего советника Алое спрашивал у меня, не пришло ли из России решение о награде ему, о которой подана ему мною надежда. При нынешней в Польше смуте, для поддержания которой Франция и Пруссия денег не щадят, было бы очень нужно дать канцлеру хотя среднюю сумму для притягивания к русским интересам польских шляхтичей, ибо неоспоримо, что ежегодною раздачею небольшого числа денег ваше величество могли бы лучше подкреплять свою партию, нежели употреблением миллионов при нужде. Опасаюсь, что если отъеду в Польшу с пустыми руками и не удовольствовав Малаховского и Чарторыйского, то при наступающем сейме не буду иметь успеха в порученных мне делах».
Малаховский передавал Гроссу, что Мнишек тайно дал повод к спору и замешательству по поводу острожской ординации, чтоб в мутной воде рыбу ловить и тем подкрепить свою партию; но, говорил Малаховский, он ошибся в своих расчетах, ибо не только он сам, Малаховский, в этом деле искренно соединился с князьями Чарторыйскими и примасом, но и Потоцкие и другие с ними же согласны, так что теперь партия Мнишка состоит только из обоих гетманов, воеводы бельского и некоторых ему подобных врагов общего спокойствия, поэтому можно ее ослабить, если императрица для подкрепления своей партии определит небольшую годичную сумму, посредством которой можно было бы господствовать на сеймиках и уничтожить все франко-прусские интриги.
28 апреля Гросс подал Брюлю промеморию, в которой заключалось предложение: если курфюршество Ганноверское подвергнется нападению прусского короля, то польский король действовал бы сообща с обоими императорскими дворами и дал надлежащую помощь. Брюль обещал письменный ответ, а на словах сказал, что король его желает более всего самого тесного соединения с высочайшими союзниками, потому что гордое поведение прусского короля становится невыносимо для саксонского государя: так, недавно Фридрих II потребовал пошлины за проезд через Силезию. Между тем приближалось время отправляться на сейм в Варшаву, и Гросс собирался туда с удовольствием, потому что получил наконец от своего двора известие, что примасу Комаровскому назначено по 5000 рублей ежегодной пенсии, коронному канцлеру Малаховскому — по 7000 да на раздачу шляхте 3000, литовскому канцлеру князю Чарторыйскому — Андреевский орден, коронному подканцлеру графу Воджицкому — мех соболий в 2000 рублей; а накануне отъезда Гросса из Дрездена он получил от 10 июня письменный ответ королевский на свою промеморию о соглашении насчет прусского короля; в ответе говорилось, что Август III с совершеннейшею благодарностью принимает великодушную заботу императрицы о безопасности своих союзников. Императрица может надеяться на совершеннейшую взаимную королевскую дружбу, преданность и полную взаимность касательно новых предложений, сколько силы Саксонии могут это дозволить. Что же касается ганноверского двора, то его величество король ничего больше не требует, как и с ним быть в оборонительных обязательствах, отчего, однако, этот двор уклонился, отказавшись возобновить трактат 1741 года; несмотря на то, его величество и теперь склонен помянутые обязательства возобновить и поступать с ганноверским двором с совершенною взаимностью. Посылая этот ответ в Петербург, Гросс писал: «Ваше величество изволите приметить, что ответ составлен с величайшею осторожностью и граф Брюль не скрыл от меня, что принуждены были держаться таких общих выражений из опасения, чтоб этот акт каким-нибудь образом не попался в руки прусскому королю».
14 июня в Варшаве Гросс имел аудиенцию у короля для поднесения Андреевского ордена, назначенного Чарторыйскому. При этом случае Гросс произнес речь, что императрица жалует орден литовскому канцлеру за его постоянное доброе расположение и преданность общим обоих дворов интересам, не сумневаясь, что и его величество король будет этим доволен; императрица уверена, что как он сам, канцлер, так и весь его дом и друзья твердо пребудут в прежних своих добрых чувствах для пользы общей, а с другой стороны, императрица уверена, что его королевское величество будет продолжать к ним свое высокое покровительство как издавна искренним, верным и благоразумным слугам своим, которых ревностное радение об общем благе хорошо известно. Король отвечал: «С радостью возложу орден на канцлера; что же касается до продолжения к нему моей милости, то оно будет зависеть от его поведения».
«Я таким образом к его величеству изъяснился наиболее потому, — писал Гросс, — что со стороны графа Брюля оказывается явное нерасположение к князьям Чарторыйским и их сторонникам; зять его граф Мнишек показывает себя во всем покровителем противной партии. Мои представления у графа Брюля в пользу Чарторыйского не имели надлежащего действия, он попрекает литовского канцлера в непослушании королевским указам».
15 июля Гросс в доме коронного канцлера имел с польскими министрами конференцию, во-1, относительно выдачи русских беглых; 2) относительно пограничных судов по столкновениям между русскими и польскими подданными; 3) относительно обид, претерпеваемых православными; 4) относительно назначения комиссаров для определения границ. Поляки признали единогласно справедливость требований императрицы относительно выдачи беглых, толковали, как все поляки должны чувствовать, что их благосостояние зависит от согласия с Россиею, но выразили надежду, что императрица благоволит уважить состояние республики, которое не позволяет ни королю, ни министерству поступать, как поступают в самодержавном государстве, что в настоящем случае они не знают никакого способа, согласного с здешними конституциями, как бы понудить шляхтичей к выдаче беглых крестьян. Можно выдать воров и других злодеев, также дезертиров, но нельзя выдать простых крестьян и раскольников, ибо в таком случае должно опасаться общего бунта как от своевольной шляхты, так и от самих беглецов, тем более, прибавил канцлер Чарторыйский, что шляхта хорошо помнит, как в 1708 году, когда Карл XII пошел на Украйну, Петр Великий всех жителей польских пограничных областей отправил в Россию, откуда, несмотря на частые требования, возвращены не были; если Россия не могла возвратить отвезенных польских подданных, когда в ней все зависит от воли государя, тем менее можно ожидать этого от республики, и республики испорченной, где законное исполнение часто от воли каждого шляхтича зависит. Когда Гросс говорил, что можно поручить выдачу беглых пограничным судам, то ему отвечали, что по уставам это дело пограничным судам неподведомственно, шляхтичи отговорятся, что оно подлежит сеймовому решению; что, с другой стороны, поднятие этого дела отняло бы кредит у них, министров, и перед сеймом подало бы повод к шуму и сильной ненависти против России, и потому, как им, канцлерам, кажется, главное состоит в заботе, чтоб на будущее время предотвратить бегство крестьян. С этой целью они составят в сильных выражениях рескрипт королевский, чтоб впредь никто не смел принимать беглых русских; если сейм не состоится, то сенатус-консилиум утвердит рескрипт; если же сейм состоится, то будут стараться, чтоб постановление о непринятии беглых было внесено в сеймовую конституцию. Канцлер литовский говорил, что от самой императрицы зависит, чтоб впредь беглых за рубеж не было, да и прежние возвратились: пусть только обнадежит раскольников манифестом, что им впредь никакого утеснения в России не будет, объявит амнистию для всех, кто пожелает возвратиться, определит жестокие казни против упорных, когда они будут схвачены, обещает возвратившимся на несколько лет свободу от податей и построение слобод для жительства, прикажет пограничным командирам и форпостам никого не пропускать без паспорта, ибо недавно выданный им, Чарторыйским, Кузьмин возвратился из Киева в Гомель и объявляет себя свободным, а покойный генерал Леонтьев четыре года тому назад сам к нему писал, чтоб некоторому русскому купцу позволил поселиться в Гомеле, форпосты же часто за малые подарки пропускают. По донесению полковника Панова, отправленного в Польшу для сыску беглых, их там было до миллиона. Поляки соглашались выдавать ему беглых солдат, уголовных преступников и дворовых людей, но никак не крестьян, толкуя, что крестьянин не есть дезертир. Панов возражал, что «дезертир» — слово не русское и не польское, а немецкое, по-русски значит беглец всякий: дворовые люди у всех помещиков берутся из крестьян, а другие отпускаются в крестьяне; кроме того, многие из русских беглецов уголовные преступники: у него самого, Панова, ушло 50 человек, один из них утопил жену, другой у родного брата жену увел, третий человека убил, другие сожгли дом покойного отца его, Панова; но эти возражения не принимались поляками. В Гродне отдали ему шестерых беглых солдат, обобравши их до рубашки. Панов подал объявление, что в Белостоке и других местах и в самой Варшаве более 200 беглых солдат: обещали отдать и не отдали. Интерес самих вельмож требовал, чтоб не отдавать русских беглых: за Чарторыйским в одном старостве Гомельском жило несколько тысяч беглых, в Вильне Панов нашел 50 человек беглых солдат и когда потребовал от тамошнего подвоеводы их выдачи, показывая приказ канцлера литовского князя Чарторыйского, то подвоевода сказал: «Это только наша польская политика». Польская Лифляндия почти вся населена была русскими беглецами, преимущественно раскольниками. Когда Панов туда приехал, то все деревни опустели, жители бросились в леса. Начальные люди пошлют их ловить, приведут человек 20 и отдадут одного или двоих, оставя у себя их родственников, чтоб они возвратились, а кто доносил Панову о беглых, тех начальные люди били постромками. У ксендза Аскирки было 40 деревень, населенных русскими беглецами, и ксендз объявил, что он на предписания польских министров и смотреть не хочет и пока не возвратят ему забранных русскими полками в последнюю революцию 100000 талеров да убежавших в Россию 90 душ, до тех пор ни одного русского не отдаст, причем грозил дурно поступить с Пановым.
Относительно пограничных судов канцлеры обещали составить проект для внесения в сеймовую конституцию или по крайней мере для утверждения в сенатус-консилиуме. Представления Гросса о гонениях, претерпеваемых православными, канцлеры признали справедливыми, складывая всю вину на упрямство епископа виленского, которому они столько раз писали, чтоб унялся, а теперь еще напишут: если же он по-прежнему будет утверждаться на непозволении строить и поправлять православные церкви, то они намерены позвать его на суд к папскому нунцию и даже к самому папе и уверены, что на этом суде он проиграет дело; если сейм состоится, то постараются внести в сеймовую конституцию постановления о правах православных, возвращение же вдруг всех церквей и монастырей, взятых по заключении вечного мира, зависит не от них: о каждой церкви должно быть исследовано пред комиссиею, но какой причине эта церковь попала к униатам. «Теперь перед моим судом, — сказал Чарторыйский Гроссу, — пять процессов Виленского православного монастыря о взятых у него разных монастырях и церквах; вы увидите, что я окажу всякую желаемую справедливость единоверцам ее императорского величества; они впредь не будут жаловаться и на недостаток адвокатов, потому что согласно с уставами я буду приказывать такому или такому защищать их дела пред судом; но я требую, чтоб они, будучи польскими подданными, прежде обращались с своими жалобами ко мне. своему естественному судье, а не обращались бы сейчас же к императрице или вашим министрам, которые должны заступаться за них только в том случае, когда в Польше и Литве им не окажут справедливости».
Но к этим затруднительным делам присоединялось еще дело курляндское. Граф Брюль уверял Гросса, что прусский король имеет на своей стороне большинство курляндского дворянства, и недавно представил Франции проект, в котором предлагает, что, в случае если удастся подвинуть Порту против России, в то же время надобно действовать против последней со стороны Курляндии без подания повода союзникам России вступаться за нее и именно курляндское дворянство, оставленное польским королем без покровительства, обратится к нему с просьбою о помощи против России, так долго удерживающей в неволе Бирона; Фридрих II потребует освобождения Бирона, и так как Россия, по всем вероятностям, откажется исполнить это требование, то она явится зачинщицею войны и союзники ее не будут иметь права помогать ей. Брюль пел старую песню, что решением курляндского дела все прусские происки вдруг уничтожились бы и много зла было бы предупреждено; по крайней мере на многочисленные промемории польского правительства насчет решения курляндского дела пусть дастся ответ, составленный хотя в общих выражениях, например что Россия по важным причинам должна была до сих пор промедлить ответом, но что окончательное решение объявлено будет. Во всяком случае, Брюль обещал по возможности оттянуть аудиенцию у короля курляндскому депутату Гейкингу, избранному для представления жалоб курляндского дворянства. Канцлер Малаховский и князь Чарторыйский также обещали Гроссу стараться, чтоб аудиенция Гейкинга была отложена до окончания сейма, но при этом Чарторыйский не скрыл, что всякий шум об этом предупредить нельзя, ибо в инструкциях, данных своим послам разными польскими и литовскими поветами, внесен пункт — настоять у короля, чтоб он исходатайствовал решение в пользу герцога Бирона, да и сенаторам запретить нельзя, чтоб они не упоминали об этом в своих речах; только до сеймового решения дело не пойдет, потому что, по всем вероятностям, тем или другим способом сейм будет разорван.
Английский полномочный министр Уильямс объявил Гроссу, что его король имеет в Польше один интерес — споспешествовать видам российской императрицы, и прибавил, что король его признает невозможным стараться о том, чтоб наследный саксонский принц при жизни отца был назначен и наследником польского престола, особенно теперь, когда двор в деле острожской ординации старых своих приверженцев, которых преимущественно употреблял для приведения в действие проекта о преемстве престола, оставил и начал держаться членов французской партии. Гросс отвечал, что императрица одного мнения с королем, и в самом деле, принимая во внимание настоящие обстоятельства, отношения французские, прусские и турецкие, иначе и думать об этом деле нельзя.
Не имея надежды, чтоб сейм состоялся, Гросс начал хлопотать, нельзя ли в сенатус-консилиуме провести дело о признании Польшею императорского титула русской государыни. Канцлер и князь Чарторыйский на его предложение отвечали, что дело возможное, если б они наперед были уверены в значительном большинстве голосов в Сенате и особенно в чистосердечной помощи двора и партии графа Мнишка, ибо в противном случае они бы только понапрасну компрометировали императрицу и подали повод врагам своим уменьшить кредит их у шляхетства: враги их стали бы толковать, что они в угождение чужой державе решили дело, принадлежащее сейму. Когда же Гросс предложил об этом Брюлю и Мнишку, те высказали недоверие к князьям Чарторыйским и приятелям их, прибавив, что из опасения французско-прусских интриг не надобно преждевременно разглашать о намерении внести вопрос о титуле на решение сенатус-консилиума, а, когда сейм разорвется, тогда должно советоваться с благонамеренными сенаторами о возможности удовлетворить желанию императрицы и о способах к тому. Упоминовение о французско-прусских интригах дало Гроссу возможность сказать Брюлю: «Как жаль, что с некоторого времени члены французской партии льстят себя покровительством самого двора и прилагаются всякие старания к уменьшению значения магнатов, издавна преданных королю и императрице; дурные следствия этого оказываются явно в деле острожской ординации, во внушениях Франции при Порте, которая наполнила Польшу эмиссарами в предосуждение чести королевской. Король не должен оставлять старых общих приятелей своих и России, как людей испытанной честности и благонамеренности, не должен позволять, чтоб они были приведены в бессилие, но должен содержать их в прежней доверенности, чтоб в случае нужды пользоваться их кредитом для общих интересов и сохранения тишины в Польше; впрочем, императрица, давая этот добрый совет по союзнической дружбе с королем, отнюдь не советует королю презирать всех других магнатов, напротив, надобно стараться всех вельмож, не обращая внимания, кто они — Чарторыйские или Потоцкие, приводить в согласие для единодушного содействия общим интересам. Граф Брюль вместо прямого ответа сделал печальный вид и распространился в жалобах против князей Чарторыйских, против их недоверчивости к нему, Брюлю, и его зятю Мнишку, говорил, что Чарторыйские и канцлер Малаховский сами повредили своему кредиту у духовенства поведением своим в этом несчастном деле острожской ординации. Потом Брюль спросил: „Чем двор при настоящих обстоятельствах подкрепляет французскую партию?“ Гросс отвечал: „Тем, что поддерживается гетман коронный, который поступает по советам главного французского сторонника воеводы бельского“. „Никто, — возразил Брюль, — так жестоко не попрекал за это коронному гетману, как я; вы сами видите, что король оказывает явно свое неудовольствие воеводам бельскому и брацлавскому, генералу Мокрановскому, Хоецкому и подобным людям, из которых одних и состоит теперь французская партия“.
Когда Гросс говорил Мнишку о соглашении с старинными приверженцами императрицы и короля, то Мнишек отвечал, что не хочет быть в зависимости ни от кого, кроме короля и своего тестя. Гросс писал своему двору, что в партии графа Мнишка нет ни одного умного человека из знатных, а главные его советники, коадъютор киевский Солтык и братья Збоинские, неоднократно заявили свое корыстолюбие и двоедушие, и хотя вследствие спора по острожскому делу партия Мнишка и гетмана усилилась предъявлением видов, угодных шляхетству, однако партия князей Чарторыйских не очень ослабела, чему доказательством служит, что половина послов поветовых или депутатов сеймовых принадлежит к их партии, и если Чарторыйские потеряли некоторых из знати, то приобрели других, как-то фамилию Любомирских, и когда острожское дело так или иначе прекратится, то настоящие отношения между польскими вельможами могут снова измениться; да и как бы то ни было, хотя бы все вакантные места раздавались по одному представлению графа Мнишка, которого кредит будет велик во все время министерства тестя его, однако партия князей Чарторыйских никогда не придет в презрение, потому что, по признанию самих врагов, их канцлер литовский в Литве человек всемогущий, а его брат в каждом воеводстве королевства имеет маетности, с которых получает до 120000 червонных годового дохода, следовательно, всегда большую часть шляхетства будет иметь на своей стороне. «Я думал, — писал Гросс, — что ваше импер. величество главным образом имеете в виду польское междуцарствие, когда примас играет главную роль; известно, сколько в прошлое междуцарствие наделал вреда примас Потоцкий, действовавший против видов России; настоящий же примас, Комаровский, мне недавно подтвердил прежнее свое обещание, что никогда не возложит короны на кандидата, неприятного вашему величеству». Гросс писал также, что если бы он с своими представлениями против партии Мнишка обратился прямо к королю, то это было бы бесполезно и опасно: бесполезно потому, что король во всем привык следовать советам графа Брюля; опасно же потому, что этим он навлек бы на себя ненависть первого министра, что вредно отозвалось бы на отношениях между двумя дворами.
Сейм начался 19 сентября и находился в бездействии, потому что в первых шести заседаниях не позволяли приступить к выборам маршала, что по уставу должно было сделаться в первый день. Депутаты, преданные Чарторыйским, настаивали, чтоб прежде выборов маршала решено было дело острожской ординации. Брюль королевским именем обещал Чарторыйским, что если они позволят на избрание маршала, то ни одно дело не будет пущено, прежде чем состоится решение насчет острожской ординации. Но Чарторыйские не полагались на обнадеживания Брюля, потому что недавно были обмануты: король обещал, что при трибуналах не будет войска и никого из людей, не принадлежащих к трибуналу, и нарушил свое обещание.
В это время приехал в Гродно курляндский адвокат Цигенгорн. Гросс предупредил Брюля, что этот Цигенгорн главный виновник того, что на курляндском сеймике в одну ночь дела изменились явно ко вреду России. Несмотря на это предостережение, король пожаловал Цигенгорна в надворные советники. Это заставило Гросса выразить императрице подозрение, что сам польский двор желает возобновления курляндского дела. хотя и не в пользу Бирона, но только для того, чтоб императрица высказалась, что не может ни Бирона, ни фамилию его восстановить на курляндском престоле, а польско-саксонский двор воспользуется таким объявлением, чтоб доставить Курляндию своему принцу. Подозрение подтверждалось словами графа Мнишка Гроссу, что если императрица не желает восстановления Бирона, то лучше об этом объявить и соглашаться с королем о другом приятном для обоих дворов кандидате; что королю, естественно, было бы всего приятнее, если бы императрица согласилась видеть герцогом курляндским одного из его сыновей; привести в исполнение это намерение всего легче, потому что поляки согласятся из уважения к королевскому дому, а в Курляндии множество шляхты этого желает. Гросс отвечал, что не может ничего сказать на это, не имея инструкций, особенно когда императрица при нынешних обстоятельствах признает нужным оставить дело в совершенном молчании; притом религия будет служить препятствием, ибо саксонские принцы католики, а герцог курляндский должен быть лютеранином. Мнишек возразил, что тут нет никакого затруднения, ибо в курляндской конституции о религии герцога ничего не определено. Гросс заметил на это, что если б и так, то король прусский нс замедлит объявить, что от назначения католика герцогом религия страны находится в опасности и вмешается в дело, причем некоторые курляндцы к нему непременно пристанут. Мнишек не нашелся, что возразить на это.
Вторая неделя сейма прошла точно так, как и первая: ежедневно в Посольской избе было собрание; ежедневно старый маршал пытался приступить к выбору нового, и ежедневно со стороны преданных Чарторыйским депутатов не было на то позволения, пока не будет решена острожская тяжба. Брюль обвинял Чарторыйских в обмане, в нарушении данного слова, Чарторыйские обвиняли в том же короля, жаловались, что король в союзе с гетманами позволяет себе насилия, говорили, что если они позволят выбор сеймового маршала до окончания острожского дела, то враги их обратят сейм в конфедерацию и постановят все, что им угодно, на их пагубу. Брюль два раза обращался к Гроссу с просьбою уговорить Чарторыйских, чтоб не сопротивлялись выбору маршала, угрожая в противном случае совершенною немилостию королевскою; но ни Чарторыйские, ни Малаховский ни о чем не хотели слышать и ждали успеха от одной своей твердости.
Вследствие этой твердости сейм кончился ничем: но в то же время Мнишек подал королю просьбу, подписанную некоторыми сенаторами, о назначении казенной администрации над острожскими имениями; король согласился, и это произвело сильное раздражение, начали толковать о стремлении короля к самодержавию. Гросс представлял такое положение дел крайне опасным и деликатным, ибо, с одной стороны, Россия никак не может позволить перемены в польской правительственной форме, а с другой — по европейским отношениям должно сохранять дружбу короля. Обратившись снова к своим, русским делам, именно к выдаче всех беглых, Гросс встретил неодолимое сопротивление в своем главном приятеле — литовском канцлере князе Чарторыйском, который объявил, что ни за что не возьмется проводить это дело, ибо оно может лишить его всего кредита у шляхты; до сих пор, противодействуя внушениям франко-прусской партии, он внушал шляхте, что необходимо держаться России, которая одна в состоянии оказать помощь республике, а если он теперь станет проводить дело о выдаче беглых, то эти внушения вдруг потеряют всякую силу. Когда Гросс сказал, что шляхта еще более будет раздражена, если императрица силою велит забрать всех своих беглых в Польше и Литве, то Чарторыйский отвечал с сердцем, что от великодушия императрицы не опасается такого поступка, но все же он лучше согласится на это, чем самому проводить такое дело, и скорее откажется от канцлерского чина и Гомельского староства, лежащего на русских границах, чем внесет в универсал требование выдачи беглых, и если б сам король согласился выдать такой универсал, то он, канцлер, не приложит к нему печати. А между тем рассуждение о незаконности учреждения казенной администрации над острожскими имениями, поданное королю самим примасом, было публично сожжено как пасквиль; типография, где оно печаталось, была заперта: из боязни королевского гнева ни в одном суде вопреки обычаю не приняли протеста князя Сангушки против администрации, и посол французский Брольи хвастался, что он лучше всех своих предшественников успел в поражении русской партии. Чарторыйские в сильном беспокойстве обращались к Гроссу с вопросом, что думают в Петербурге о последних польских событиях, прибавляя, что насильственные поступки новой придворной партии, соединенной с французскою, явно клонятся к установлению мало-помалу самодержавия, что русским интересам также противно, как и самим им. Гросс отвечал, что обо всем уведомил императрицу, но еще не получал никаких наставлений.
По возвращении в Дрезден Гросс доносил, что граф Брюль жаловался на английского министра Уильямса, который, оставшись в Варшаве, ободрял князей Чарторыйских. Брюль при этом не иначе называл Чарторыйских как неприятелями короля, тогда как о Потоцких отзывался с удовольствием, говоря, что посол французский уже попрекал их преданностью двору.
Мы видели, что в прошлом году начались переговоры между Россиею и Англиею насчет субсидий для содержания русского войска на границах. Дело затянулось оттого, что русский двор, по мнению английского, просил слишком много денег. 21 марта 1754 года дан был Гюидикенсу русский контр-проект, который английским министром принят был только на доношение: требуемая сумма 200000 фунтов показалась ему чрезмерною. Канцлер подал императрице новую записку: «Теперь от монаршего соизволения зависеть будет решение, надобно или нет сию негоциацию продолжать и совершить и тем, конечно, короля английского яко союзника в безопасность привесть и для переду полезным себе сохранить или же, напротиву того, уничтожая сию негоциацию, неминуемо короля прусского, и без того уже гордостью и жадностью к большему еще усилению дышащего, в большую знатность и силу допустить. Правда, что, как первые аглинского двора генеральные предложения весьма податливыми казались, так и теперь, когда к прямому делу пришло, уже крайне скупы стали, правда ж, напротиву того, что и здешние запросы весьма велики были. Как теперь первая опасность несколько миновалась, а наступающею зимою обстоятельства еще много перемениться могут, наипаче же, что войска по собственному ее импер. величества благоизобретению и, правда сказать, для опасности от собиранных тогда около Кенихсберха прусских войск уже действительно в Лифляндию заведены, да и содержание оным тамо, как и новое искусство (опыт) показало, и без того необходимо нужно, то, видится, и здешние кондиции несколько облегчить надобно, дабы, во-первых, ежели и никакого с королем прусским прямого дела не дойдет, то, однако ж, поход и собрание здешних войск в Лифляндии не даром, да и содержание оных тамо не в убыток, но с пользою было, ибо ежели рассудить, что и без всяких выгодностей, однако ж собственная безопасность, наипаче же соблюдение приобретенного доныне в Европе у всех дворов почтения и знатности необходимо требуют великую часть армий в Лифляндии содержать, то собою окажется, что всякие субсидии, какие бы от Англии за сие содержание только войск на границах получены ни были, чистою уже прибылью почитать надлежит. А второе, и наиглавнейшее, в том состоит, что ежели теперь, полагаясь на нужду, в каковой король аглинской быть видится в здешних первых запросах, непоколебимо стоять, то легко статься может, что и король аглинской, тщетно полагаясь иногда, что король прусской одними угрозами удовольствуется и его не атакует, на здешние кондиции склониться заупрямится, а как сие никогда долго тайно быть не может, то уже более того имоверно, что король прусской, пользуясь сим расплохом, как то ему и обыкновенно, вдруг на Ганновер нападет и разграблением хранимого в нем бесчисленного, так сказать, сокровища обогатится и еще более силен и потому опасен будет. Тогда уж поздно было б и аглинскому королю в страстной его скупости раскаиваться и щедрым быть, ибо, потеряв, так сказать, все, не о чем и заботиться будет; да безвременна ж была б тогда и здешняя, хотя б уже и вдвое посылаемая, помощь, ибо королю прусскому, всегда ко всему готовому, предовольно одной кампании все ганноверские ему отверстые и крепостей не имущие области овладеть и разорить. Да еще на посылку тогда помощи и поступить едва ль можно было бы: во-первых, время уже не допустит о каких-либо предварительных кондициях соглашаться, да хотя б что вскорости и сделано было, трудно уже в исполнении полагаться. Второе, здешние войска, не ожидав скоропостижного походу, не будут в состоянии в оный тотчас вступить за неимением довольных к тому запасных магазинов. Третье же, и главнейшее, король прусский, видя здешнюю атаку, с королем аглинским тотчас примирится и, оставя ему Ганновер, все силы свои против здешних обратит и толь отважнее на то поступит, что уже ганноверские миллионы добрым сукурсом при себе иметь будет». Дела в Швеции в начале года приняли более тревожный характер. Панин писал, что версальский двор, не усматривая успеха предложенного им при датском дворе четверного союза, поднял сильное движение в Стокгольме: французский посланник маркиз Давранкур, открыв переговоры и возобновление субсидного трактата, предложил тройной союз — между Франциею, Щвециею и Пруссиею, причем домогался о посылке корпуса войск в Финляндию. «Я должен, — писал Панин, — отдать справедливость содействию мне благонамеренных королевских приверженцев, но в успехе их плохая надежда; вся власть у стороны противной; кроме того, в Сенате будут бояться обвинения, что если откажут Франции в возобновлении союза, то шведский двор останется без системы, оттолкнувши всех союзников». Но год проходил, и тревога оказывалась ложною.
С противоположной стороны, из Константинополя, Обрезков доносил, что французский посол алчно желает заставить Порту принять участие в польских делах и заключить союзы с Пруссиею и Швециею для сдержания России; посол внушал миролюбивому султану, что от этого никакого беспокойства Турции не будет, что она сделает то же самое, что делает Россия, составляя союз между Австриею, Саксониею, Англиею. Не имея успеха в своих внушениях, посол подал ноту, в которой объявлял, что многие польские вельможи, доброжелательные Франции и Порте, обратились к нему с вопросом, что намерена сделать Порта при движении приверженцев России, набирающих войска с целью установить наследственное правление; эти польские вельможи будто бы просили его, посла, уговорить Порту, чтоб прислала к ним доверенного и благоразумного человека, который бы сам на месте удостоверился в опасных видах России. Этою нотою посол принуждал Порту к ответу, что было понято ее министрами и произвело раздражение между ними. «Надобно собаке кость бросить», — решили они и написали ответ: «Блистательная Порта сообщением французского посла довольна, содержание его ноты изрядно выразумела и в свое время даст ему знать о своем намерении».
Большее впечатление производили на Порту известия о населении Новой Сербии и построении там крепости св. Елисаветы. Когда Обрезков дал знать, что императрица приказала строить крепость при верховье реки Ингула близ устья впадающей в нее речки Туры и что это место находится около тридцати часов пути от турецкой границы, то рейс-ефенди с жаром сказал: «Это дело совершенно противно договору и, конечно, должно нарушить дружбу; если с русской стороны на границах крепости строить начинают, то и Порта с своей стороны то же сделает». Обрезков послал ему карту для удостоверения, что крепость строится внутри Российской империи, а не на границах, причем велел сказать, что ближе ее к границам есть уже укрепление Архангельское, следовательно, нарушения договора здесь нет никакого и если Порта намерена в землях своих строить крепость, кроме означенных в договоре мест, то имеет на то полное право и русский двор никогда этого права оспаривать не будет, ибо каждый государь волен в своих государствах делать то, что заблагорассудит; сообщено было Порте о строении крепости только по соседственной дружбе, а не в смысле испрашивания позволения на внутренние распоряжения государства, ибо русский двор как сам не любит мешаться в чужие дела, так не терпит и в своих делах указчиков, следовательно, дело не нуждается ни в каких дальнейших изъяснениях и ответах со стороны Порты.
Сам султан принял известие о построении крепости с большим неудовольствием и велел рассмотреть дело как можно внимательнее, нет ли нарушений договора. Визирь собрал совет и призвал какого-то Магмет-ефенди, известного своими географическими познаниями; долго рассматривали карту и решили, что крепость строится в противность договору, а потом прочли решительное объявление Обрезкова, что дело кончено, что он никаких возражений не примет, и не знали, что делать. Наконец придумали средство: обратиться за объяснением к министрам союзных с Россиею дворов — английскому и австрийскому.
Пенклер и Портер по совещании с Обрезковым отвечали, что, по их мнению, мирный трактат не отнимает права у обеих сторон строить крепости в местах, отдаленных от Азова, и эта постройка не может нарушить дружбы, потому что дело взаимное, Порта с своей стороны то же может сделать, когда заблагорассудит. Рейс-ефенди не был доволен этим ответом, говорил, что Пенклер и Портер или не поняли отзыва Порты, или понять не хотели, что построением крепости необходимо нарушается договор и правила в отношениях между государями: во время мира вдруг начинают строить крепость в недальнем расстоянии от границы. Порта просила Пенклера и Портера, чтоб они склонили свои дворы уговорить петербургский двор отложить постройку крепости, потому что это сильно раздражает Порту. Когда Портер сообщил об этом Обрезкову, тот отвечал, что если венский и лондонский дворы исполнят желание Порты, обратятся с своими представлениями к петербургскому двору и не получат успеха, то Порта еще более раздражится и станет упрекать венский и лондонский дворы, что не усердно старались. Но Пенклер и Портер не остановились этим и решили подробно сообщить своим дворам все дело. При этом Пенклер внушал Обрезкову, что сомнительно, имеет ли Россия право строить крепость; Обрезков сильно его оспаривал, указывая, что турки построили крепость Харабат, которая к Запорожской Сечи ближе, чем крепость св. Елисаветы к Очакову. Оба министра, и австрийский, и английский, были сильно опечалены этим делом и желали дружелюбного его окончания: они боялись, чтоб Порта в своем раздражении на Россию не уступила домогательствам французского посла. Переводчик Порты говорил переводчику русского посольства, что новая крепость — это чирей на здоровом теле, что от него антонов огонь может прикинуться; стоит ли для прикрытия десяти козаков раздражать империю, которая всегда старалась о сохранении мира. Турки только и желают войны и сдерживаются единственно искусством правительственных лиц, а теперь как их сдержать, особенно могущественное духовное сословие? На это Обрезков велел заметить переводчику Порты, что правило русского двора — других не стращать и самому никаких угроз не бояться. Известно, что Россия содержит наготове многочисленное войско, однако никому не внушает, что не может его сдерживать.
Между тем у министров Порты происходили частые советы, и наконец решили: не относиться прямо к русскому двору в надежде, что он тронется донесениями Обрезкова и оставит постройку крепости. По словам Обрезкова, виновником всего беспокойства был рейс-ефенди; Другие, видя его ярость, говорить не смели, а иные нарочно молчали, чтоб ввесть его в погибель, и хотя всем вообще построение крепости неприятно, однако большая часть думает, что оно не противно трактату, а только дружбе. Войны по миролюбию султана бояться не должно, но непременно произойдет большая холодность, а может быть, Порта склонится на домогательство французского посла. Последнее может повести к войне, причем союзники могут отказать в помощи, выставив Россию виновницею войны. Поэтому Обрезков советовал оставить начатые работы над крепостью, а для соблюдения достоинства заявить Порте, что постройка крепости оставляется не потому, что признана противною трактату, но единственно из дружбы к султану и чтоб он перестал ссылаться на трактат; Обрезков советовал сделать это заявление как можно скорее, чтоб отнять у Австрии и Англии возможность хвастаться своим посредничеством.
Но в Петербурге не считали возможным остановить постройки крепости, и Обрезков должен был сообщить Порте об уверенности его двора, что его не будут более беспокоить таким невозможным делом, как остановка крепостного строения. Когда Обрезков сообщил Пенклеру и Портеру о содержании ноты, которую ему предписано подать Порте, то они пришли в сильное беспокойство и стали упрашивать Обрезкова, чтоб помедлил подачею ноты. Особенно горячился английский посол, который обнадежил Порту, что усердным старанием его короля и римской императрицы это дело кончится к удовольствию Порты. Обрезков имел слабость склониться на желание союзных министров и отложить подачу ноты, и когда Порта начала спрашивать, какое же наконец принято в Петербурге решение, то он вместе с союзными министрами отвечал, что окончательного решения еще не принято. На донесение Обрезкова об этом вице-канцлер Воронцов заметил: «Мне мнится, что весьма напрасно себя допустил уговорить союзным министрам, чтоб присланный отсюда ответ Порте сообщить поумедлить, понеже чрез собственное медление себе больше амбара (затруднения) причинил, а турецкому дожиданию ответа вящую нетерпеливость умножит, к тому ж из депеши ясно усмотреть мог, что здешний ответ есть точный и никакой другой отмены ожидать не должно б, следовательно, подачею оного медлить не надлежало, дабы единожды навсегда от нескладного турецкого требования, чтоб крепость не строить, отделаться».
По объявлению Портера рейс-ефенди говорил английскому переводчику именем султанским, что если Порта получит из Петербурга решительный отказ, то не колеблясь пристанет к противной стороне, отчего можно опасаться и войны. На донесение об этом Обрезкова Воронцов заметил: «По моему мнению, ежели б сии господа союзные министры, признав справедливость нашу о построении крепости, с большею твердостью в пользу нашу на представления турецкие ответствовали, а не с такою опасностью (боязливостью) и менажированием требования ее принимали, то, конечно бы (как и последует), горячность и угрозы турецкие давно бы в ничто обратились. Слабейше мнится, что сие дело одним или другим образом лучше между собою самим, без посторонних посредников прекратить, а иначе скоро конца не дождаться». Обрезков писал, что крепость св. Елисаветы рано или поздно может быть главною причиною разрыва с Портою, ибо турки считают ее так же важною, как и Белград, когда он находился в австрийских руках, и спрашивал, польза от нее перевесит ли этот вред. На это Воронцов заметил: «Человек в мыслях своих, а еще более в гаданиях весьма ошибиться способен; напротив мнения г. Обрезкова думаю, что построение крепости св. Елисаветы будет для переду великим авантажем России и турков в узде содержать».
Воронцов был совершенно прав: дело было вздуто рейс-ефенди и боязливостью Пенклера, Портера и Обрезкова. Когда оно было спокойно представлено султану, тот дал такое решение: так как строение крепости производится в русской земле и в некотором отдалении от турецких границ, то, если дружественным образом отклонить его нельзя, отстать от всяких требований. Это решение было последним в жизни султана Махмуда: 2 декабря 1754 года он умер и на престол вступил брат его Осман.
Слушание статей нового Уложения. — Межевое дело. — Самоуправства. — Новый генерал-кригскомиссар князь Шаховской. — Башкирский бунт и его утушение. — Продолжение неприятных сношений с польско-саксонским правительством по делу князей Чарторыйских и отозванию саксонского посланника Функа из Петербурга. — Дело о конвенции с Англиею. — Реляция Панина о состоянии дел в Швеции и письмо к нему канцлера Бестужева. — Уступка требованиям Турции относительно строения крепости св. Елисаветы.
Главным занятием Сената в продолжение 1755 года было слушание статей нового Уложения. 11 апреля начали слушать Уложение, и выслушано первой части одиннадцать глав и доклад комиссии о соединении некоторых правительственных учреждений с другими, а именно: вместо Ревизион-коллегии положено быть при Сенате и Сенатской конторе счетным экспедициям; вместо Мануфактур-коллегии — экспедиция при Главном магистрате; Штатс-контору соединить с Камер-коллегиею; дела Раскольничьей конторы и сбор денег с раскольников поручить Камер-коллегии; дела Сибирского приказа распределить по другим местам. 12 июля приказали доложить императрице, что нового Уложения сочинены две части, судная и криминальная, с их процессами, с изъяснением, на каком основании каждая глава и пункт сочинены; эти две части Сенатом, а некоторые главы сообща с Синодом одобрены и подносятся для высочайшей конфирмации.
Рассмотрение обширного шуваловского проекта, поданного в прошлом году, Сенат в некоторых частях соединил с делом нового Уложения: о форпостах велел рассмотреть комиссии, учрежденной при Военной коллегии, а Военной коллегии, рассмотрев мнение комиссии, подать с своим мнением в Сенат; о смоленской шляхте учредить в Смоленске особую комиссию; о построении солдатских слобод рассуждать комиссии при Военной коллегии; о магазинах рассмотреть в особой комиссии; о земских комиссарах рассмотреть в комиссии об Уложении; о Конторе государственной экономии рассмотреть в особой комиссии; о губернаторах и воеводах в комиссии об Уложении. Шувалов, назначенный государствеиным межевщиком, спешил исполнением вверенного ему дела и предложил, чтоб велено было производить межеванье во все праздничные и воскресные дни, кроме высокоторжественных, по окончании литургии. Сенат согласился и назначил праздничными днями для межевщиков следующие шесть с весны до октября: Пасху, 21 апреля (рождение великой княгини), 25 апреля (коронация), 29 июня (именины наследника и его сына), 5 сентября (именины императрицы), 20 сентября (рождение великого князя Павла Петровича). По представлению того же Шувалова флотский капитан Безобразов определен опекуном при межевании: когда кто-нибудь из землевладельцев потерпит несправедливость от межевщиков при размежевании и в межевой канцелярии скорого удовлетворения не получит, то жалуется опекуну, который ведет дело в губернской межевой канцелярии, если же последняя замедлит, то переносит дело в Главную межевую канцелярию. Наконец, Шувалов предложил не делать астролябий для межевания при Академии наук в Петербурге, а выписывать их из Англии, потому что сделанные при Академии становятся почти вдвое дороже против английских.
Комиссия и Сенат работали над новым Уложением. Между тем случаи самоуправства повторялись, и иногда в страшных размерах. Придворная заготовщица Авдотья Кирова, приехавшая из Архангельска, где покупала разные припасы и лебяжий пух для императрицы, подала в Кабинет жалобу, что дорогою в двух местах подверглась она великим озорничествам: в Белозерском уезде в деревне Власово крестьяне помещика Спасителева, собравшись многолюдством, били кольями провожавших ее солдат за то, что они требовали подвод; Олонецкого уезда в Вытегрском погосте крестьяне по многим требованиям дали только три подводы, а остальных четырех не дали и, собравшись с кольями, хотели бить; увидав это, Кирова уехала с солдатами на трех лошадях, а припасы все и пух на четырех возах остались в погосте. Но Сенат знал, что подобные явления вызываются со стороны самих едущих, он знал, как в Петербурге разных чинов люди, нанимая для езды в городе и около города лежащих местах ямщиков и разночинцев с лошадьми, ездят так скоро, что лошади падают, а если извозчик скоро не поедет, то ездок сам и люди его немилостиво бьют извозчика и по другим дорогам берут подводы лишние против написанного в подорожных. Сенат своим указом запретил все это; но насколько сенатский указ подействовал — это другое дело. Иверский монастырь жаловался на ямщиков Зимнегорского яма, которые в числе трехсот напали на монастырских крестьян, убили до смерти шесть человек да ранили 44. В Пошехонском уезде помещица Побединская, собравшись с людьми своими, изрубила двоих гренадер лейб-компании, Фрязина и Леонтьева. На следствии Побединская показала, что Фрязин сильно обижал ее и ее крестьян, была у нее с ним ссора и жалоба в Пошехонскую канцелярию: 10 мая Фрязин и Леонтьев пришли на поле сельца ее Сырнева, где люди ее боронили землю, и стали одного из боронивших немилостиво бить, другой бросился бежать в сельцо и сказал ей об этом. Тогда она с людьми и крестьянами прибежала к Фрязину и Леонтьеву, которые выстрелили по ней из двух ружей, и один из людей их ударил ее по левой руке, ее люди и крестьяне вступились за нее и начали драться, а она пошла домой. Но люди ее на пытке показали, что она кричала: «Бейте, бейте до смерти! Я в ответе» — и сама била уже лежачего Леонтьева кулаками. Побединскую сослали навеки в дальний монастырь, людей наказали кнутом и сослали в Нерчинск на печную работу.
Это дело было решено с изумительною скоростью — в семь месяцев! — тогда как другие тянулись по 15 лет. Только в 1755 году решено было дело юрьевского канцеляриста Коковинского, который вместе с воеводою Тименевым в 1739 году замучил на пытке крестьянина и спустя полгода написал расспрос и пыточные речи, в которые внес разные воровства, чего крестьянин на себя не показывал: воеводу за старостью и дряхлостью не пытали, и он во время следствия умер; канцеляриста сослали в Сибирь на вечную работу. В 1755 году кончилось тянувшееся с 1746 года дело вдовы экипажмейстера Зотова, которая обвинялась в том, что, родивши мертвую дочь, объявила, что родила сына, которого принесли ей от матросской жены: Зотова наконец повинилась в застенке, после того как при ней попытали какую-то уголовную преступницу: вследствие того мальчику, которого она называла сыном своим и которому уже был тринадцатый год, запрещено называться Кононом Зотовым, велено называться ему Александром Александровым по крестному отцу Нарышкину, и определили его на шпалерную фабрику. Саму Зотову Сенат приговорил к плетям и ссылке.
Относительно финансов Сенат успокоился на принятых мерах, следя внимательно за продажею соли и вина. В 1754 году продано было соли 6789633 пуда 31 фунт; из собранной прибыли, за исключением миллиона, отослано в Комиссариат в зачет подушного оклада на 1755 год 304802 рубля 47 копеек. Винная продажа дала в 1754 году 1272284 рубля.
Сенат приобрел хорошего эконома в новом генерал-кригскомиссаре князе Шаховском, хотя иногда не очень удобного для некоторых. Он нашел в своей инструкции: «Генералу-кригскомиссару надлежит быть доброму эконому и пользу своего государя крепко хранить; военным чинам жалованье по их окладам производить за действительную службу, а в отлучках и излишних прогулках находящимся оного не производить» — и решился исполнять инструкцию буквально, вследствие чего вступил как с Военною коллегиею, так и с высоким генералитетом в великие споры и несогласия. Граф Петр Ив. Шувалов сообщил ему изустное повеление императрицы, что один офицер для нужд его уволен на год, а жалованье ему производить за все то время по его чину. Шаховской отвечал, что он по своей инструкции исполнить этого не может без точного указа за собственноручным ее величества подписанием. Этот ответ возбудил негодование всего высокого генералитета. Однажды перед конференциею при дворе генералы окружили Шаховского с разными пенями, что отказывает им в их требованиях относительно денег, а некоторые с насмешкою говорили ему: «Теперь твоя должность не такая, какую ты имел в Синоде, и время нетерпящего исполнения требует и не может всегда производима быть по письменным указам; а ежели и во время военных действий так все по точным узаконениям и указам производить и исполнять будешь, тогда великие остановки и невозвратимые со временем утраты приключать будешь». «Конечно, не иначе, — отвечал Шаховской, — и чтоб вы заблаговременно о том знали и соизволили б исходатайствовать мне от ее величества такие указы, дабы я во всякое время по всем вашим письменным и словесным требованиям исполнял, в чем со тщанием и повиноваться буду; буде же таких указов не будет, то б не жаловались на меня и на мои в том упорства, и без того не токмо по собственным ваших рассудков требованиям, но ниже по словесным, объявляемым чрез других именным указам излишнего сверх узаконенных порядков исполнять не буду; а ежели вам удивительно такое в том мое упрямство, так я таким быть от ее величества научен чрез многие дела в бытность мою в Синоде».
Шаховской не говорит в своих записках, чем кончилось его столкновение с графом Петром Шуваловым по поводу невыдачи жалованья находившемуся в отпуску офицеру. Военная коллегия жаловалась Сенату на Комиссариат: по силе именного указа, объявленного ей графом Петром Ив. Шуваловым, лейб-кирасирского полка ротмистру графу Вальдштейну дозволено жить в Москве для женитьбы с удержанием жалованья и рационов; ротмистр этот теперь в Петербурге, и поэтому Комиссариат послал в свою контору указ, если Вальдштейн без исправления должности живет в Петербурге, то жалованья ему давать не следует. Военная коллегия велела дать жалованье, потому что Вальдштейн находится в Петербурге по соизволению императрицы и бывает всегда видим в ее присутствии, только еще не женился, ожидая о женитьбе высочайшего повеления. Сенат согласился с Военною коллегиею.
Шаховской чистосердечно рассказывает об искушении, которому он подвергался, — искушении взять большую взятку. Исходил срок контракта с английским консулом и купцом Вульфом о поставке на войско сукон. Шаховской был того мнения, что контракта возобновлять не нужно, можно довольствовать все войско сукнами с русских фабрик. Тогда Вульф обратился к двоим приятелям Шаховского, которые приехали к нему с предложением со стороны Вульфа серебряного сервиза или вместо него 25000 рублей, причем приятели объявили, что каждому из них в случае успеха их ходатайства обещано по 5000 рублей; от Шаховского за 25000 рублей ничего не требовалось, кроме молчания. Вульф брал на себя заставить других говорить в свою пользу. «Поверьте, благосклонный читатель, — пишет Шаховской, — что я, превозмогши оставить все титулы и дела, теперь в старости более о приближении смерти помышляя, происходившее со мною по самой истине описывать тщусь. И тако объявляю вам, что сим моих добрых приятелей уведомлением наипаче потому, что я тогда таких доходов к содержанию с домашними не имел, несколько был тронут: а мои приятели, то приметя по глазам моим, в тот же миг не оставили прилежно штурмовать мою крепость наичувствительнейшими выражениями, исчисляя моих неприятелей, а его (Вульфа) сильных покровителей, и что я чрез то себе не статую, как описывают о римских патриотах, но еще больше злодеев получу, а он, конечно, чрез придворные дороги с немалым мне повреждением о том свои происки в действо произвесть может. Мысли о 25000 рублях, тогда в недостатках находящегося и имеющего тогда дочь-невесту, для коей за недостатками ничего в приданое приготовлено не было, сделали в духе моем колебание. Я ответствовал оным моим приятелям, что я имею нужду теперь ехать со двора и чтоб они приехали на другой день ко мне обедать, тогда решительный им ответ скажу. Оные соблазняющие и склоняющие к согласию с большим числом так поступающих людей мысли весь тот день меня колебали. Но напоследок, собрав в противоборствие слабостей и в подкрепление в мысли моей примеры прежде бывших в свете патриотов, кои, предпочитая истинную добродетель всему, не токмо убожество, но и многие бедствия терпеливо сносили и жизнь свою справедливости в жертву посвящали, усчастливился я помощью всевидящего из мыслей моих бродящие лакомства прогнать и твердое положил себе правило, чтоб тем не опорочить мои до того к справедливости устремления». На другой день Шаховской попросил приятелей своих сказать Вульфу, что он «справедливость, славу монархини и пользу отечества ни за какую цену продавать не намерен». Шаховскому удалось довести дело до сведения императрицы, которая, выразившись прямо в пользу мнения генерал-кригскомиссара, заставила этим молчать покровителей Вульфа.
Все распоряжения относительно войска получили особенную важность, потому что в воздухе пахло войной, несмотря на видимое спокойствие. Сеть союзов, которою государства старались окружить себя, производила то, что, где бы ни упала искра, пламя охватывало всю Европу. В это время, когда в Петербурге с напряженным вниманием следили за движениями в Европе, готовясь принять в них деятельное участие, вдруг приходит известие с Востока о восстании башкирцев. Причина восстания была религиозная: ревнители магометанства не могли переносить подчинения христианскому правительству. Виновником восстания было магометанское духовное лицо Батырша; почти все другие духовные лица действовали с ним заодно, и восстание вспыхнуло повсюду почти в один час. Неплюев, как нарочно, сильно занемог в это время; несмотря, однако, на болезнь, он сделал нужные распоряжения: разослал приказы в крепости по линии, чтоб были готовы к защите и по возможности делали поиски над бунтовщиками; велел немедленно выслать с Яика тысячу козаков; двинул внутрь страны три полка, находившиеся под его командою, с приказанием не щадить ни людей, ни жилищ для внушения страха и уничтожения зла в самом начале; написал, чтоб присланы были четыре полка, находившиеся в Казанской губернии. Так как башкирцы ждали помощи от киргизов, то Неплюев написал наместнику Калмыцкого ханства Дундуку, чтоб прислал тысячу калмыков вследствие усиливающихся киргизских дерзостей, ибо калмыки питали страшную ненависть к киргизам; написал к донскому атаману, чтоб прислал тысячу своих козаков; около тысячи оренбургских Козаков и 500 ставропольских крещеных калмыков отправил в те места по линии, где предвиделась опасность от киргизских нападений; к киргизам отправил на татарском языке листы от имени жившего в Оренбурге знатного магометанского лица, пользовавшегося особенным уважением; здесь говорилось, что хотя он и радуется подвигу своих единоверцев, но так как башкирцы народ вероломный и непостоянный, то опасно, чтоб киргизы, оказавши им помощь, не сделались первою их жертвою. Между башкирцами разбросаны были также листы от имени того же оренбургского духовного лица с увещанием прекратить бунт; в грамотах от своего имени Неплюев обещал тысячу рублей тому, кто поймает и приведет Батыршу, и 500 рублей за поимку десяти лучших его учеников.
Но прежде чем войска правительства двинулись в указанных им направлениях, башкирцы побили много русских, причем отличались страшною свирепостью, резали в куски тело несчастного, попавшегося им в руки. Сильное сопротивление бунтовщикам оказали тептери и мещеряки; когда же пришли русские полки, то бунтовщики принуждены были перебираться за Яик к киргизам, и перебралось их с женами и детьми более 50000 душ. Неплюев послал в Киргизскую орду грамоты, в которых требовал, чтоб киргизы выдали бежавших к ним башкирцев мужеского пола или по крайней мере выгнали их из своей орды, а жен, дочерей и все имение взяли бы себе. Киргизы немедленно исполнили это требование; многие башкирцы, защищая своих жен и дочерей, были побиты, причем погибло много и киргизов; другие башкирцы прибежали в прежние свои жилища, и Неплюев велел пропускать их, чтоб они порассказали своим, как полагаться на киргизов. Толпа башкирцев явилась после того к Неплюеву за позволением отомстить киргизам. Неплюев позволения не дал, но переводчики внушили им, что «генералу нельзя вам позволить, но если вы без спроса разобьете киргизов, то думаем, что взыску с вас не будет». Башкирцы отправились за Яик и начали опустошать киргизские улусы. «Сие происшествие, — пишет Неплюев, — положило таковую вражду между теми мятежными народами, что Россия навсегда от согласия их может быть безопасна».
Прекращение смуты на Востоке давало возможность сосредоточить внимание на Западе.
В Дрездене английский посланник Уильямс показал Гроссу королевский рескрипт, в котором говорилось, что польские происшествия, возвышение кредита французской партии и уничтожение кредита партии русской не могут побуждать его великобританское величество к возобновлению субсидного трактата с его польским величеством как саксонским курфюрстом. Уильямс предложил Гроссу, не заблагорассудит ли он сделать об этом внушения графу Брюлю, чтоб склонить его поступать умереннее с Чарторыйскими. Брюль сам заговорил с Гроссом о субсидном договоре с Англиею, причем жаловался на поведение Уильямса, действующего явно заодно с Чарторыйскими. Тогда Гросс прямо сказал ему о содержании рескрипта английского короля к своему министру и прибавил, что так как заключение субсидного трактата зависит от доношений Уильямса, то он, Брюль, должен обходиться с ним искреннее и дружественнее, чем в последние месяцы прошлого года. Брюль в ответ начал горячо оправдывать поведение двора относительно Чарторыйских; но после этого разговора с Гроссом он стал ласковее принимать Уильямса, который сообщил Гроссу о словах конференц-министра графа Рекса и советника посольства Саула, что если возобновление субсидного трактата зависит только от примирения Чарторыйских с двором, то последний не прочь от этого.
24 января у Брюля была конференция с Уильямсом в присутствии Гросса. Уильямс начал прямо, что относительно заключения субсидного трактата короля его останавливают польские отношения, усиление французской партии и притеснение благонамеренной и преданной России партии. Брюль в сильном раздражении отвечал, что все сделанное в Польше сделано справедливо, сделано единственно для охранения королевского авторитета против непристойного и досадительного упрямства неблагодарных Чарторыйских и друзей их: Франция и Пруссия в том никакого участия не имели. Король Август постоянно приносимыми версальскому двору жалобами на французского посла Брольи доказывает, что он твердо держится прежней системы: он, Брюль, тем более удивляется таким речам Уильямса, что сам французский посол жалуется на преступление к придворной партии Потоцких, которые преданы королю больше, чем прежде были Чарторыйские, и, таким образом, Франции теперь ни на кого полагаться нельзя. Уильямс сказал на это, что, напротив, Брольи хвастается произведением полной перемены в Польше, разрушением русской и поднятием французской партии, а король прусский недавно за столом публично отзывался. что он доволен ходом дел в Польше, из которых слов ясно, что ни английский король, ни русская императрица этим ходом дел довольны быть не могут. Брюль отвечал на это выходками против Чарторыйских, которые своим недоверием к королю одни подали повод к этой перемене; Уильямс с своей стороны складывал всю вину на Мнишка и окружающих его людей. Два часа продолжался между ними горячий спор, и никакого соглашения не последовало. Ясно было, что Уильямс испортил дело нападками на Мнишка. Гросс во все время спора хранил глубочайшее молчание. После этой шумной конференции Брюль говорил Гроссу, что Чарторыйские своим сопротивлением в острожском деле продолжают досаждать королю, что если исправятся, то король возобновит к ним свои милости, но что Уильямс сильно ошибается, если думает, что за субсидии, как бы они велики ни были, такой твердый государь, как их король, пожертвует своим авторитетом: король постоянно держится доброй системы и потому до сих пор отклонял предложения о субсидиях от французского посла, да и курфюрста баварского недавно отвратил от принятия французских предложений: против посла Брольи принесены жалобы его двору, интриги его при Порте с татарским эмиссаром уничтожены; гетман Браницкий отправил своего эмиссара в Константинополь Малчевского — и саксонскому резиденту при Порте ведено объявить визирю, что Малчевский человек неавторизованный и прямой шпион; все это доказывает, что польско-саксонский двор французскую партию не ободряет, граф Мнишек во всем противник этой партии, а Потоцкие заслужили милость совершенную преданностью королю. Гросс все эти слова передал Уильямсу и заметил ему, что Франция своими субсидиями привлекла к своим интересам уже значительное число имперских князей: так хорошо ли, если и польско-саксонский двор обяжется с нею субсидным трактатом? «Полноте, — отвечал англичанин, — все это хитрости Брюля: французский двор и не думает предлагать Августу III субсидии».
Между тем смерть белорусского епископа Волчанского налагала на Гросса новую трудную обязанность — провести на это место русского кандидата. По рескрипту от своего двора Гросс просил Брюля доложить королю, что императрица, полагаясь на дружбу его, уверена, что его величеству не будет неприятна ее рекомендация кандидата на место Волчанского: этот кандидат — архимандрит Киевобратского училищного монастыря и ректор Киевской Академии Георгий Кониский, природный шляхтич украинский, человек ученый, честный и благонравной жизни. Гросс прибавил, что его величество покажет этим особенное внимание к императрице, которая при каждом удобном случае взаимно заплатит таким же вниманием. Брюль отвечал, что с королевской стороны не будет никакого затруднения в назначении Кониского, но прежде всего король сообщит об этом канцлеру литовскому князю Чарторыйскому, который должен прислать свое мнение, нет ли законного препятствия. Гросс писал по этому случаю: «Так как определение греко-русского епископа в Литве всегда было противно духовенству римскому и униатскому, а теперь этому особенно противится митрополит полоцкий, то двор желает всю ненависть за это дело сложить на одного канцлера литовского, который при настоящем озлоблении на него двора, пожалуй, не захочет поступить вопреки уставам республики, запрещающим назначать в епископы не из польских и литовских шляхтичей». Чрез несколько времени Брюль объявил Гроссу, что, несмотря на письмо папы, не желающего определения нового греко-русского епископа, король намерен по прежним примерам на этот раз подписать привилегию Конискому. Гросс заметил, что по девятой статье вечного мира русские имеют право не на этот раз, но навсегда иметь своего епископа в Белоруссии и потому сопротивление папы, который не может уничтожать торжественные договоры, очень некстати.
Нужно было через Брюля выхлопотать необходимое для русских интересов утверждение Кониского и в то же время говорить Брюлю очень неприятные вещи. От 24 февраля Гросс получил рескрипт императрицы, в котором говорилось: «Не без крайнего сожаления усмотрено здесь из реляции вашей, что в конференции у графа Брюля с великобританским министром, когда последний много говорил в защиту нашей партии, т.е. Чарторыйских, вы простым свидетелем были, ибо вам наши намерения довольно известны и нами никогда отменяемы не были, почему вы были в состоянии достаточно подкреплять справедливые рассуждения Уильямса и в таком важном случае прилагать старания о нашем интересе. Наше намерение, несмотря на рассуждение и старания графов Брюля и Мнишка, а может быть, на частный их интерес и пристрастие к новосоставленной ими партии, всегда и неотменно старых благонамеренных патриотов князей Чарторыйских с их партиею как искуснейших и надежнейших для наших и собственных королевских интересов подкреплять и защищать, а притом и всех других магнатов явно не раздражать, но по удобности стараться приласкать. В таком намерении мы повелеваем вам, испрося нарочно конференцию, графу Брюлю для донесения королю вновь представить, а если удобный случай будет, и самому королю словесно повторить, что, во-1, мы весьма неохотно уведомились, что наши пред сим его величеству дружески поданные присоветования о сбережении старых благонамеренных патриотов в их прежнем состоянии без утеснения и озлобления никакого действа не возымели и что нам сие тем наипаче удивительно, понеже присоветования наши токмо на дружбе к его величеству и на общих обоих дворов интересах основаны были. 2) Что мы как прежде, так и ныне присоветовать не хотим, чтоб кроме помянутых благонамеренных, между которыми главнейшие князья Чарторыйские разумеются, других в республике знатность и кредит имеющих магнатов пренебрегать и раздражать, но паче желаем, ежели возможно было б, и всех их воедино для единодушного поспешествования обосторонних интересов привлекать и в согласие приводить, а чтоб притом старых друзей, которых благонамеренность давно уже испытана, вовсе оставить и в бессилие привесть, мы отнюдь за полезно признать не можем, да и сам его величество король по собственным своим интересам, соглашаясь в том с нами, не изволил бы того допустить, ежели б (как чаятельно) посторонние и безведома его величества чинимые происки иначе не подействовали, как то ныне видно, что 3) вместо прежней благонамеренной и в надежности довольными опытами засвидетельствованной новая будто двору королевскому преданная партия, в таких персонах состоящая, избрана и возвышена, которые в самом деле больше французскому двору всегда преданы были и которому наипаче они и впредь свои услуги делать обязаны будут, когда им по рекомендациям французским отличная королевская милость и такие награждения подаются, кои давно уже некоторым из прежней благонамеренной партии персонам обещаны были, но сии последние вместо того ныне совсем утесняются. 4) Что хотя мы не известны о прямых инако побудительных причинах, кои бы его величеству королю к такой перемене системы в королевстве повод подали, однако ж то повсюду известно, что Франция и Пруссия сею переменою весьма довольны, и потому сомневаться больше не можно, что они по своим видам оною пользоваться не оставят, а из того следует, что, где и в чем оба сии двора удовольство свое находят, напротив того, мы с его величеством польским общих своих интересов, конечно, не находим. 5) Что ежели б иногда князья Чарторыйские с своими друзьями в известном острожском деле и при сопряженных с тем обстоятельствах во время бесплодного и несостоявшегося сейма его величеству королю некоторую неугодность оказали (к чему, может быть, не бесправильную причину имели); но когда, напротив того, в рассуждение возьмется, что и прежние многие сеймы по развращенной и ничем не поправляемой польской вольности до состоятельства своего не доходили, доныне стерпимы были, к тому ж и новоизбранной партии глава коронный гетман как в самом начале, так и в продолженных соглашениях о сем спорном деле сколь мало к желаниям и указам его величества послушания и угодности оказывал, то явственно будет, что князья Чарторыйские не столь много заслужили королевского гнева и утеснения; но со всем тем, 6) что до помянутого острожского дела принадлежит, мы, оное собственным в королевстве домашним делом признавая, распоряжение и окончание оного королю с республикою совершенно оставляем, и, как уже в прошлом году чрез вас объявить повелели, не намерены мы с своей стороны в оное вмешиваться, разве когда б посторонние державы по поводу сего дела для своих дальновидных намерений стараться стали внутренние замешания в Польше распространять, тогда уже и мы обойтиться не можем, по древним обязательствам с республикою, пристойные меры взять для содержания в Польше тишины и ее целости, а впрочем, 7) и без того нам принадлежит, особливо по трактату в 1716 году соглашенного в республике примирения, под медиациею здешнего двора заключенному, всегдашнее старание иметь, чтоб согласие, вольность и древние уставы республики с королем ненарушимо содержаны и сохранены были, и понеже всякие противные тому действия, например одною королевскою властью или инако насильством, или происками одних в обиду и утеснение другим персонам происходящие, благоустановленного примирения, вольности и уставов ненарушимо содержать не могут, то и ожидать надобно потому следствия нежелаемого внутреннего в республике замещания и неспокойства, и в таком случае мы по силе вышеупомянутого трактата от подания правой стороне нашего вспоможения справедливо уклониться не можем, но принуждены были б самой правде по возможности содействовать».
Гросс немедленно потребовал у Брюля конференции, которая и была назначена 20 марта в присутствии Уильямса. Гросс стал читать записку, составленную из всех пунктов рескрипта. Выслушав первый пункт, Брюль вскричал: «Верно, поведение князей Чарторыйских неправильно было представлено императрице: иначе она не стала бы заступаться за королевских неприятелей». «Императрица, — отвечал Гросс, — заступается не за неприятелей королевских, но за старых благонамеренных партизанов обоих наших дворов». Уильяме прибавил: «Наша Англия не менее вольное государство, как и Польша, однако у нас члены парламента, сопротивляющиеся двору, не называются королевскими неприятелями». По выслушании второго пункта Брюль опять распространился в жалобах на Чарторыйских, но в общих выражениях, повторяя, что король пред ними не преклонится (nе pliera pas devanteux). Когда же Гросс дочел до выражения о чуждых происках, чинимых без ведома королевского, то Брюль горячо возразил: «Король все сам делал; это государь чрезвычайно прилежный, который все сам исследует; он работает более всех других монархов в Европе». Когда в третьем пункте было прочтено, что новая партия состоит главным образом из французских приверженцев, то Брюль спросил: «Кто такие?», и когда Гросс назвал гетмана Браницкого и Потоцких, то Брюль сказал: «Гетман только несколько месяцев, кажется, предан французским интересам; за Потоцких, кроме воеводы бельского, я поручусь; но я хорошо вижу, что под Потоцкими разумеется зять мой граф Мнишек как старый их приятель; но я могу подтвердить присягою, что Мнишек наичестнейший человек и французским интересам противен и что король никогда не оказал бы своего благоволения человеку, известному ему за французского приверженца».
На четвертый пункт Брюль заметил, что королю все люди, ему преданные и общему благу доброхотствующие, равно приятны и по рекомендации французской одно воеводство, Брацлавское, отдано Яблоновскому, и то по желанию дофины, дочери короля, точно так, как и русская императрица ожидает, что по ее рекомендации какое-нибудь староство будет дано молодому графу Сапеге, хотя негодному человеку. Против этих слов на депеше Гросса Воронцов написал: «Из сих слов графа Брюля видно, что он был в горячности, ибо по известной всем его учтивости не токмо о рекомендованной от ее императ. величества к королю, его государю, персоне так дерзостно пред ее величества министром отозваться, но он обык и по партикулярным рекомендациям особливое снисхождение и действительные услуги оказывать; что молодой Сапега, правда, по ветреному своему нраву и не достоин бы был от ее величества призрения, но оное из великодушия, и для родни его сия рекомендация в надежде на дружбу королевскую учинена, и ежели по сему ее величества заступлению оному Сапеге королевская милость показана не будет, то не инако здесь приняться может, что саксонский двор весьма малую атенцию к нашему имеет, о чем господин Гросс может при случае графу Брюлю искусное и умеренное внушение учинить, дабы высочайшая ее величества рекомендация бесплодно и втуне не осталась».
По прочтении 5 пункта Брюль опять рассыпался в горьких жалобах на поведение Чарторыйских во время последнего сейма и по поводу острожского дела: «Они забыли должное уважение к королю, да и прежде только пользовались королевскою милостью для собственных видов, а его величеству мало услуг оказывали; если б императрица все подлинно знала, то не защищала бы людей, которые так нагло сопротивлялись авторитету королевскому; но, как бы то ни было, король не потерпит, чтоб ему предписывались законы; король, узнав о непослушании князей Чарторыйских, выразился, что если б не сдерживала его присяга, то он отрекся бы от престола». Гросс на это заметил только, что императрица не намерена предписывать законы королю, но, полагаясь на дружбу его величества, справедливость и внимание к общим интересам, предлагает ему дружеские советы.
Против 6 параграфа Брюль не говорил ничего; но после 7-го закричал с яростью: «Надобно желать, чтоб эта записка не обнародовалась, в противном случае могла бы возбудить волнения в Польше; и без того Чарторыйские и друзья их уже хвастались русскою помощью; но если б императрица приняла участие в польских смутах, то ведь и Франция с Пруссиею то же бы сделали». «Императрица, — сказал Гросс, — принуждена была бы вмешаться по трактату 1716 года, тогда как у Франции и Пруссии нет никакого повода вмешиваться». «В случае нарушения трактата один король должен был бы употребить средства к его восстановлению», — возразил Брюль. Тут Уильямс заметил, что трактат заключен между королем и чинами республики, следовательно, король не может быть в одно время и стороною, и судьею, почему Россия и приняла на себя гарантию трактата.
Эти слова Уильямса и следующий, осьмой параграф еще больше рассердили Брюля. Он объявил с сердцем, что король хочет быть у себя господином, а не под чужою опекою; король скорее откажется от престола; он никак не мог ожидать такого обращения от своих лучших союзников, которые, кажется, вознамерились подобными угрозами довести его до крайности. Обратись к Уильямсу, он спросил: «Что сделал бы король английский, если б другая держава дала ему такие советы насчет его домашних дел?» Уильяме отвечал, не смутясь: «Мой государь всегда охотно слушает советы своих верных союзников». В заключение конференции Брюль взял записку и обещал ее довести до сведения короля, но сказал при этом, что ответ не может быть благоприятным и что король не уступит Чарторыйским.
За этою неприятностью следовали другие: от 8 июля Гросс получил рескрипт императрицы, в котором говорилось, что еще в мае 1753 года от русского двора было предъявлено требование, чтоб находившийся при нем саксонский посланник Функ был отозван; но вместо отозвания Функа король прислал грамоту такого содержания, что если императрице надобно отозвание Функа, то король в угодность ей отзовет его; императрица отвечала, что остается при прежнем требовании; но Функ не был отозван и все остается в Петербурге, несмотря на то что после первого требования прошло уже более двух лет. Так как императрица имеет причину быть очень недовольна таким странным поведением польско-саксонского двора, ибо не только между дворами, находящимися в теснейшем союзе, но и между вовсе не дружными державами в подобных случаях всегда взаимное снисхождение показывается, то императрица повелевала Гроссу немедленно объявить графу Брюлю, что такое невнимание очень чувствительно императрице и если Функ сейчас же не будет отозван, то министры императрицы не будут иметь с ним никакого сношения.
На объявление Гросса об этом рескрипте он получил из королевского кабинета записку, в которой его просили передать своему двору, что когда было сделано первое требование, то граф Брюль отвечал тогдашнему русскому посланнику в Дрездене графу Бестужеву, что король исполняет желание императрицы; но при этом Брюль представлял ему, какое неприятное впечатление произведет это отозвание Функа, как обрадуются этому державы, завидующие дружбе между русским и саксонским дворами, и, наконец, как трудно будет отыскать человека, который бы исполнял должность посланника с таким же знанием и достоинством, как Функ; по крайней мере он, граф Брюль, не знает никого, кто бы был способен заменить его. Эти представления были повторены в грамоте королевской к императрице, и король надеялся, что императрица уважит их. Только по прошествии целого года граф Бестужев доставил ответ императрицы, что она остается при прежнем требовании. Так как король не мог думать, чтоб это повторительное требование происходило от собственного соизволения императрицы, ибо в нем не было объявлено, почему Функ сделался противен ее величеству, и полагал, что дело происходит от чьего-нибудь частного происка, то велел графу Брюлю писать об этом к русскому канцлеру; ответа не было, и явилась причина надеяться, что ее величество изволила это дело оставить. Поэтому теперь с крайним удивлением узнали о противном: ее величество непременно требует отозвания Функа с угрозою, что в противном случае будет прервано с ним всякое сношение. Король польский, который находится в наитеснейшем союзе с императрицею и ежедневно подает опыты нелицемерной преданности и дружбы, никак не мог ожидать такой угрозы. Быть может, это был бы первый пример прекращения сношений с министром союзного двора без объявлений причины неудовольствия. Крайне удивительно то, что об этом непременном намерении императрицы требовать отозвания Функа мы прежде еще узнали из Берлина, и потому легко можно рассудить, как сильно обрадуются этому берлинский и французский дворы. Король обещал отозвать Функа и давал знать, что переводит на его место из Стокгольма барона Сакена; но так как последнего неловко вызвать из Швеции по случаю наступающего там сейма, то просил императрицу потерпеть несколько времени Функа в Петербурге.
При польско-саксонском дворе думали, что виновником этого дела был Мих. Петр. Бестужев, который сердился на Функа за то, что тот не оказал ему в Поторбурге никакой помощи по случаю его женитьбы.
Действительно, Бестужев донес своему двору о словах Брюля, что Функ назначен к петербургскому двору более по желанию императрицы, чем короля, и по поводу этого донесения был также сделан запрос, на каком основании были сказаны эти слова. Брюль заперся, что говорил их. Когда оба эти ответа по делу Функа были препровождены в Петербург, то Гросс получил рескрипт с выговором, зачем он вел все то дело на бумаге, оба ответа возвращены с приказанием отдать их назад саксонскому министерству как такие пьесы, каких императрица не привыкла принимать, и притом дать знать, что императрице очень чувствительно мнение саксонского двора, будто ее решения делаются не по собственной ее воле, а зависят от чуждых внушений. Медленность ответа происходила оттого, что императрица в таком маловажном деле не хотела входить в лишнюю переписку, считала достаточным устное заявление своего министра о ее желании. Объявление, что с Функом будут прекращены сношения, не есть какая-нибудь угроза: этим объявлением желалось показать саксонскому двору, как умеренно поступает императрица, ибо, видя такое отлагательство, она давно имела бы право сделать это с Функом, если б ее не удерживала дружба к королю. Императрице кажется странным, что саксонский двор старается у союзного двора удержать министра, который ему противен; удивительно и то, что саксонский двор в два года с лишком не мог отыскать способного человека на смену Функу. На упрек, что императрица не упоминает о вине Функа, ответ: если б она не имела достаточной причины в неудовольствии на Функа, то не приказывала бы так домогаться об его отозвании. Императрица не понимает, почему Пруссия и Франция могут обрадоваться отозванию Функа: они будут гораздо довольнее тем, что саксонский двор так долго проволакивает отозванием от русского двора неприятного императрице министра. Рескрипт оканчивала так: «Вы имеете без отлагательства о всем вышеописанном графу Брюлю точно на словах изъяснить, присовокупя к тому, что мы из всего оного не можем иного заключать, как что его величеству королю, знать, по каким-либо консидерациям удержание здесь помянутого Функа более надобно, нежели наша дружба; что мы предаем на волю его величества прислать сюда на смену Функу барона Сакена или кого-нибудь другого, ибо по той кондиции, с которой барон Сакен сюда назначается, нетрудно понять, что отзывом Функа еще на долгое время проволочить хотят, а мы неотменно желаем, чтоб оный неприятный нам министр от нашего двора действительно и без всякого замедления отозван был. Сия есть последняя наша резолюция».
С Англиею дело остановилось за деньгами: Россия в последнем проекте союзного договора требовала 500000 фунтов стерлингов на случай действительной диверсии русским войском и 200000 фунтов ежегодно за содержание корпуса на границах; Англия предлагала за диверсию 350000 фунтов, а за содержание корпуса на границах — только 50000 фунтов. Канцлер в своей записке для императрицы говорил, что из суммы, за действительный поход платимой, едва ли что можно убавить, но из суммы за содержание корпуса на границах можно убавить до половины, ибо содержать войска на границах и без того надобно.
В июне на смену Гюидикенсу приехал новый английский посол, Уильямс, бывший при польско-саксонском дворе. Новый посол в конференции 6 июля объявил, что он торговаться не будет и объявляет ультиматум: 1) конвенция должна распространяться и на всех союзников короля английского; 2) сумма субсидий на случай диверсии будет 500000 фунтов; 3) сумма за содержание войска на границах будет 100000 фунтов. 19 июля императрица велела канцлеру и вице-канцлеру представить Уильямсу, только не ее именем, но от себя, что уменьшение субсидий за содержание войска на границах встретит большие затруднения, ибо императрица считает последний русский проект за ультиматум. Когда Уильямсу сделано было это внушение, то он отвечал, что не будет согласно с его честью переменить то, что раз он объявил как ультиматум. Тогда императрица подписала 26 июля проект конвенции, согласной с предложением Уильямса, а 19 сентября конвенция была заключена: за означенные суммы Россия обязалась содержать на лифляндских и литовских границах корпус в 55000 человек, т.е. 40000 пехоты и 15000 конницы, и на морском берегу от 40 до 50 галер с потребным экипажем; этот корпус идет за границу, как скоро на английского короля или кого-нибудь из его союзников сделано будет нападение, а король английский высылает свою эскадру в Балтийское море. Конвенция продолжается четыре года. Ратификация замедлилась со стороны императрицы, а между тем 20 декабря канцлер пригласил послов — австрийского Эстергази и английского Уильямса, одного после другого, — и читал им следующую записку: «По обстоятельствам времени, которые становятся день ото дня более критическими, по причине неизбежной войны между Англиею и Франциею императрица повелела своему министерству просить посла откровенно и письменно изъясниться о мнениях и мерах своего двора на случай предстоящей в Европе войны, особенно если бы прусский король ее начал или в нее вмешался, т.е. если прусский король нападет на кого-нибудь из общих союзников, то с какими силами Австрия и Англия намерены ему сопротивляться или с какими силами напасть на него». Эстергази принял записку на доношение своему двору, уверяя, что его государыня свято исполнит договор 1746 года. Потом Эстергази спросил: кончено ли с Англиею дело о субсидном договоре, потому что его двор сильно им интересуется, считая основанием доброй системы, и по нем распорядит дальнейшие свои меры. Когда ему сказали, что для окончания дела все еще ожидается высочайшее повеление, то он сильно задумался, а потом сказал: «Не знаю, как мне эту записку послать к своему двору, не давши при том знать об английской конвенции как главном деле, и как мне уничтожить беспокойство, в которое мой двор непременно будет этим приведен?»
Уильямс, выслушав записку, тотчас спросил: «А наша конвенция ратификована?» Когда и ему сказали, что еще ожидается высочайшее повеление, то он, совсем потупясь , отвечал: «Я надеялся приехать на конференцию совсем для другого дела, а не для принятия читанной мне записки. Уже три недели, как я сообщил о полученных мною из Лондона ратификациях; но я ни одним словом не докучал о скорой их размене, уважая время и покой ее императорского величества, особенно услыхав, что ее величество, чувствуя боль в руке, по несчастию ее снова повредила. Я и давно терпеливо и с благоговением буду ждать, только бы я был уверен и мог уверить свой двор, что медленность в размене ратификаций не поведет к разрушению самого дела. Читанная мною записка, собственно, не заключает в себе ничего, против чего бы можно было спорить, но принять я ее не могу прежде размена ратификаций, не приводя этим короля своего в крайнее беспокойство и не подвергая себя его гневу и потере всякого доверия. Я уже и так несчастлив, что в Лондоне узнают об этом из Вены, куда Эстергази отправит записку».
После того Уильямс не переставал жаловаться на медленность в размене ратификаций и наконец объявил, что больше не будет ездить ко двору. Вице-канцлер уверял его, что императрица неизменна в дружеских чувствах своих к английскому королю. «Может быть, — прибавил Воронцов, — сомнение императрицы происходит оттого, что ее величеству не желательно посылать свои войска так далеко в Германию или Нидерланды и желательно употребить их только для диверсии против короля прусского, когда он вмешается в войну». «Я, — отвечал Уильямс, — не могу по этому предмету вступить ни в какое рассуждение; только в одном могу уверить, что когда ее величество изволит ратификовать трактат, то его величество король охотно исполнит желания императрицы, о которых я ему и донесу; но прежде ратификации не может быть ни о чем речи. Дело понятное, что, прежде чем русские войска придут в Германию, Франция может завоевать Нидерланды или Ганновер; русские войска будут потребованы на помощь только в крайнем случае; при заключении договора королевское намерение было то, чтоб сдержать прусского короля, а союзников своих, Австрию и Голландию, сохранить в общей системе, ибо венский двор решительно отказался посылать свои войска для защиты Нидерландов, чтоб не обнажить свои германские владения против прусского короля, но в случае заключения субсидного трактата между Россиею и Англиею обещал отправить войско в Нидерланды, да и голландцы, узнав о трактате с Россиею, примут решения, более полезные для общего дела». «Не можете ли вы, — сказал Воронцов, — дать письменную декларацию того, что вы сейчас сказали: это будет очень приятно ее величеству». Но Уильямс отвечал, что прежде ратификации он ни во что вступать не может; но если при размене ратификаций ее величество изволит через свое министерство предложить об этом, то он донесет своему двору и надеется, что король сделает все возможное, чтоб удовлетворить желание ее величества.
В Швеции продолжен был на десять лет союз с Франциею, но отклонен союз с Пруссиею, и вообще положение партий в Швеции не могло грозить России большою опасностью в случае европейских замешательств. Панин так объяснял своему двору положение дел в Стокгольме: по смерти короля Фридриха на первом сейме прежняя французская партия поссорилась с новым королем и приняла название сенатской партии; тогда многие из ее членов отделились от нее для собственных выгод и объявили себя придворною партиею, а благонамеренные (т.е. колпаки) поделились между этими двумя партиями. Вражда между королем и Сенатом разгоралась все более и более, причем Сенат старался поддержать себя распространением слухов, что шведской вольности грозит опасность от короля. Граф Тессин пережил свои способности и удалился от дел, после чего ни у одной партии не оказалось вождя. Королева, разнуздавши свою гордость, самолюбие и самовластие, приобрела всеобщую ненависть. Она немало содействовала холодности между Сенатом и берлинским двором, ибо хотя она и не чуждается французской системы, но боготворит одного своего брата, прусского короля, один его интерес соблюдает, а Фридрих II хочет посредством нее управлять Швециею без посредства Франции. Приверженцы русского союза тесно соединились и так усиливаются, что король от них ждет поправления своим делам. Главным между ними почитается граф Браге, основания их программы — сохранение конституции и союз с Россиею. Двор волею и неволею их ласкает, и, чтоб заставить их более войти в свои виды, король хотел дать им 50000 платов из своего ларца на издержки партии по случаю наступающего сейма, но они не хотят о том слышать, думая, что всякий добрый результат, достигнутый ими с чистыми руками, будет считаться услугою при дворе, а деньги дадут двору право требовать от них более, чем они сами сделать намерены; но так как движения партии действительно требуют чрезвычайных расходов, то они своего имения не щадят. Французский посол с своею партиею следит за каждым шагом благонамеренных. Главная цель французской партии состоит теперь в том, чтоб не допустить графа Браге удержать в своих руках ландмаршальский жезл, но выбрать в ландмаршалы генерал-майора графа Ферзена, который воспитан и служил во Франции, душою и телом ей предан и слывет очень умным и способным человеком. Граф Браге с своими друзьями очень хорошо понимают, как им трудно преодолеть противную партию и напасть на господствующую систему без русской помощи; но если партия Браге упадет, то останутся только две — придворная и сенатская, и сейм должен будет или усилить власть короля, давши ему право производить в чины и должности, чем отворится дверь к самодержавию, или ограничить власть короля в пользу Сената, отчего влияние Франции еще более усилится. Чтоб помешать таким вредным для России следствиям и не дать упасть партии добрых патриотов, нужна сумма от 20 до 30000 рублей, которая должна пойти именно для доставления ландмаршальского жезла графу Браге.
В ответ на эту реляцию Панин получил от канцлера такое письмо: «Думая, что на реляцию вашего высокоблагородия ответом из коллегии и поспешено не будет, я за нужно нахожу подать вам на оную от меня некоторые объяснения. Кто бы в оную ни заглянул, по справедливости признаться должен, что оная преисполнена прямою к службе ревностью и усердием; только же я вам откровенно признаюсь, что, хотя оная больше злостных, нежели рассмотрительных, критиков возбудила, я не мог, однако ж, ни оные совершенно опровергать, ни вас довольно защитить и оправдать. Чтоб на раздачу шведам сумму определить, о том здесь ниже слышать хотят. Правда, я и в самом себе мало нахожу к тому склонности, да ваше высокоблагородие и припамятовать может, что я уже пред давным временем мое мнение откровенно и дружески объявил, что не остается более, как предавать нам шведов их собственному жребию, довольствуясь одними безубыточными случаями вселять между ними собственно друг к другу недоверенность и несогласие. Образ их правительства сам то по большей части или и единственно делает; а что до посторонних денег принадлежит, то, сколько мне лакомства их и бедность ни сведомы, пример неоднократных издержек довольно, однако ж, показует, что, сколько нам волка ни кормить, он в лес убежит, да, правду сказать, и признаться надобно, что, какие бы мы великие там суммы ни истощили, Франция с половинными издержками всегда больше нашего сделает; между нами сказать, сколько мы шведам ни твердим, что прямой их интерес требует во всегдашней дружбе и искреннем с нами согласии быть, а сего интереса никогда, однако ж, найти не могу, да и на словах о нем только говорится, а никогда еще предпринято не было его доказывать. Но, обращаясь и паки к деньгам, я не вижу великой из того пользы, что граф Браге ландмаршалом избран был бы. Мы никаких особливых (дел) к произведению на сейме не имеем, да хотя бы и имели, то поверьте мне, что и он швед и не лучше будет, как барон Унгерн-Стернберг, который вместо признания (благодарности) только нам вредил. Более того, я верю, что всякий швед, лишь бы случай получил, готов всегда злость свою к нам оказать и тем у себя рекомендоваться. Одним словом, я сожалею, что ваше высокоблагородие прежде присылки вашей реляции со мною о том не снеслись; но когда сие уже прошло, то я только для вас самих прошу об оной в последующих не упоминать, также, ежели б что особливого и случилось, сперва ко мне писать, дабы я, сличая обстоятельства, мог то или другое вам с рассмотрением присоветовать. Я уповаю, что ваше высокоблагородие за противное не примете сии примечания, паче же, из постскрипта усмотря новые знаки моей к вам беспредельной откровенности, наиболее уверитесь об ней и об моей к вам искренней преданности». В постскрипте канцлер извещал о заключении субсидного договора с Англиею и в конце заметил о шведском посланнике в Петербурге Поссе: «Барон Поссе, сколько наружность ни наблюдает, есть, однако ж, внутренно клятвенный мне и вам злодей, хотя к тому другой причины и не имеет, как только что он родился швед да таким и жизнь свою скончает». Рескрипт от имени императрицы Панину заключал отказ в деньгах на том основании, что прежде истраченные на сеймах деньги не принесли никакой пользы.
Мы видели, какую тревогу наделало в Константинополе построение крепости св. Елисаветы; видели, что этой тревоги особенно испугались союзные дворы — английский и австрийский, которые, рассчитывая на помощь России в своих делах, с ужасом предусматривали возможность отвлечения русских сил на юг вследствие войны турецкой. Их настояния произвели то, что в Петербурге решились в случае крайней необходимости успокоить Порту объявлением, что императрица согласна остановить дальнейшее построение крепости до тех пор, пока дело не разъяснится, пока Порта не убедится, что никакой опасности ей от этого построения нет. В конце 1754 года Обрезков успокоил было свой двор донесением, что этой крайней нужды, которая требовала бы упомянутого объявления, не оказывается; но в начале 1755 года дела переменились: рейс-ефенди взял верх. Чтобы убедиться, действительно ли крайняя нужда в объявлении наступила, Обрезков обратился к Пенклеру и Портеру с объяснением, что, по его мнению, нет крайней нужды уступать Порте и он намерен отказать ей в ее требованиях; если же крайняя нужда окажется, то еще время будет объявить снисхождение императрицы. Пенклер и Портер отвечали, что если он намерен всю Европу зажечь, то пусть отказывает; что теперь именно настает крайняя нужда как потому, что султан новый, так и потому, что Порта решила дожидаться только до половины января, а там принимать свои меры. «Вы знаете, — возражал Обрезков, — гордость и замашки турецкие, потому когда я снисхождение императрицы предъявлю, то, пожалуй, Порта станет требовать, чтоб строение крепости было вовсе оставлено и даже чтоб сделанное было разрушено». Английский посол обещал употребить все старание, чтоб удержать Порту от таких требований. Но стараний его не понадобилось: Порта вполне удовлетворилась и обещанием приостановить крепостные работы.
В Петербурге решились дать это обещание, потому что война между Франциею и Англиею уже началась и эту войну считали благоприятным обстоятельством для «сокращения сил прусского короля», а после этого сокращения надеялись легко справиться с Турциею и со всеми беспокойными соседями.
Состояние образованности в России во второе семилетие царствования Елисаветы. 1749—1755 годы
В 1753 году в Москве появилось предписание тамошнего архиерея Платона Малиновского, которое может дать нам понятие об образованности учителей народной нравственности, об образованности духовенства. «Нам известно учинилось, — говоритПлатон, — что епархии нашея при церквах священно— и церковнослужители, как в давних, так и недавних летах произведенные, надлежащего им по их должности учения (которое им пред посвящением по букварю и особливо изданной тетрадке от экзаменаторов преподается) ничего не знают, ибо по священии своем совсем оное забывают, умышленно никакого радения о содержании того в памяти не прилагая. Понеже по правилам св. отец священникам вышеписаное учение не точию самим должно знать, но и паствы своея людей еженедельно оному обучать; но каким образом им обучать тому, чему они сами ничего не умеют? Что чинят они совсем бессовестно, не страшась суда Божия». Архиерей требует, чтоб священники по воскресеньям и праздникам непременно преподавали прихожанам по букварю и по особо изданной тетрадке сущность христианского учения, грозя в противном случае отрешением от мест.
Этим требованием должно было ограничиться относительно большинства духовенства, состоявшего из лиц, не знавших школы; от меньшинства ученых священников требовалось, чтоб они говорили проповеди, предики, назначавшиеся, как видно, и для особого рода слушателей, потому что в рапортах нужно было означать, говорена ли была проповедь в установленные дни и кто из знатных прихожан был при слушании проповеди. Требования эти от неученого большинства и ученого меньшинства духовных лиц были выставлены еще при Петре Великом, и после него повторяет их каждый достойный архиерей, каким был Платон Малиновский, жалуясь на их неисполнение. Главною помехою в их исполнении была печальная обстановка духовных лиц, борьба с нуждою, поглощавшая все внимание и заставлявшая забывать его то, чему выучился в школе или у экзаменатора. При Елисавете духовенство было освобождено от полицейских повинностей, от хождения на караулы к рогаткам, на дежурство в съезжие домы, на пожары; но на нем лежали еще разные пошлины и дани, не говоря об издержках при поставлении. При таких тягостях доходы были недостаточны для человека, обязанного рано обзаводиться семейством. Петр Великий принял самые действительные меры для поднятия материального благосостояния белого духовенства, постановив, чтоб количество духовенства не превышало средств прихода для его содержания, и постановив, чтоб духовенство не было обязано покупать себе домы, которые должны покупаться на церковные деньги. Но подобно многим другим постановлениям Петра, и эти постановления потеряли силу после его смерти. Указы, однако, оставались, и потому всякий благонамеренный архиерей мог восстановить их силу. Так и поступал в описываемое время уже упомянутый прежде московский архиепископ Платон Малиновский: он строго наблюдал за исполнением петровского указа о домах и не позволял определяться на духовные места сверх штата. Но так как в других епархиях этого не наблюдалось, а прежде не наблюдалось и в московской, то оставалось всегда известное количество священников, которые преимущественно стекались в Москву; здесь они становились на Спасском крестце (между Спасскими воротами и Покровским собором) и нанимались отправлять церковную службу. В XIX веке еще рассказывали старики, как попы стояли на крестце с калачом в руках, и когда нанимавший их служить обедню давал мало, то они кричали: «Не торгуйся, сейчас закушу» (т.е. калач, после чего священник уже не мог служить обедню). Архиереи вооружались против этого явления, посылали хватать этих «крестцовых попов», бить их плетьми, но ничто не помогало.
Плети не помогали устранению безобразных явлений, укореняя грубость в нравах. Это, как видно, понимал Платон Малиновский. В 1753 году он издал предписание: «Некоторые монастырские настоятели в нашей епархии наказывают монахов и монахинь очень жестоко, не по-монашески, сверх данной им власти: услыхав о проступке, не удостоверясь подлинно, не только без совета, но и без ведома прочей братии, не смиряя духом кротости, не как братию, но как злодеев бьют, обнажа пред мирскими людьми, в противность обета своего и закона Божия. Чтоб отныне начальствующие не смели наказывать телесно порученных им монахов и монахинь ни за что без общего рассмотрения и согласия всей братии или по крайней мере главных из нее».
Число ученых священников было еще незначительно, да и не все из них окончили полный курс, некоторые, получив уже место, продолжали посещать училище; а между тем недостаток в людях и школах заставлял отнимать у духовенства лучших воспитанников для светской науки. Мы видели, как духовное начальство сильно отстаивало воспитанников своих училищ от требований Медицинской канцелярии. Но в 1748 году явился в Новгороде и Москве знаменитый профессор элоквенции Тредиаковский от Академии наук для набора студентов в академический университет и выбрал лучших. В Петербурге в Академии экзаменовали их Ломоносов, Браун и Фишер и нашли, что 17 воспитанников в гуманиорах и школьной философии довольный успех имеют, так что на академические лекции о чистоте штиля, здравейшей философии и математики допущены быть могут, а двоих из них надобно послать на несколько времени в академическую гимназию латинскому языку учиться. Деятельность Академии наук преимущественно высказывалась в деятельности двоих ее членов — Ломоносова и Мюллера; темная сторона тогдашней ученой жизни выражалась в борьбе этих знаменитостей друг с другом и в борьбе их с людьми, которые, получив не по праву сильное влияние на судьбу науки в России, не могли выносить законных представителей науки, потому что последние не могли спокойно подчиняться им. Затруднительное положение Академии проистекало главным образом оттого, что в стране, какою была тогдашняя Россия, где наука не могла еще пустить сколько-нибудь глубоких корней, нельзя было наполнить ученого учреждения все достойными членами, большинство подавало повод к разного рода упрекам относительно исполнения обязанностей, и этим пользовались люди, желавшие управлять Академиею; они выставляли на вид, что ученые не способны, не достойны сами управляться, что ими нужно управлять другим, и достигали своей цели, причем, разумеется, за грехи недостойного большинства платилось достойное меньшинство.
Профессор химии, напечатавший в 1748 году риторику, первую на русском языке, где все примеры сочинены или переведены им самим, в 1749 году трудился в лаборатории, делал химические опыты, до крашения стекол надлежащие, приготовлял простые материалы, разные соли, водки, а потом старался искать и нашел способ, как делать берлинскую лазурь и бакан веницейский; он же делал физические опыты и сочинял похвальную речь императрице на российском языке и переводил ее на латинский, участвовал в составлении российского лексикона. Похвальное слово императрице Ломоносов произносил в торжество восшествия на престол Елисаветы (Академия имела собрание на другой день праздника, 26 ноября). Произнесение речей на этом торжестве всего лучше было поручать двоим самым видным членам Академии — Ломоносову и Мюллеру, ибо кроме внутреннего достоинства, какое они могли дать своим речам, оба ученые были богатыри физически, обладали громким голосом и не смущались перед публикою. Шумахер видел необходимость назначать ораторами Ломоносова и Мюллера, но вот как по этому случаю завистливый пигмей выразил свою ненависть к великанам. Шумахер писал Теплову: «Очень бы я желал, чтобы кто-нибудь другой, а не г. Ломоносов произнес речь в будущее торжественное заседание, но не знаю такого между нашими академиками. Оратор должен быть смел и некоторым образом нахален: разве у нас есть кто-нибудь другой в Академии, который бы превзошел его в этих качествах?» О Мюллере Шумахер выражается так же: «Он обладает громким голосом и присутствием духа, которое очень близко к нахальству».
Для нас в знаменитом панегирике, который так долго выставлялся образцом ораторской речи, особенно замечательно указание Ломоносова на то, чего недостает русской науке, чем должно было заняться образующееся поколение: «Представьте себе (российские юноши) будущее ваше состояние, к которому вы избраны, со благоговением внимайте, что августейшая императрица, довольствуя вас своею казною, матерски повелевает, обучайтесь прилежно, я видеть российскую Академию из сынов российских состоящую желаю; поспешайте достигнуть совершенства в науках: сего польза и слава отечества, сего намерения моих родителей, сего мое произволение требует. Не описаны еще дела моих предков, и не воспета по достоинству Петрова великая слава. Простирайтесь в обогащении разума и в украшении российского слова. В пространной моей державе неоцененные сокровища, которые натура обильно произносит, лежат потаенны и только искусных рук ожидают: прилагайте крайнее старание к естественных вещей познанию».
Когда речь стала известна в Москве и за границею, Шумахера начали терзать известиями о ее успехе: Теплов писал ему, что речь понравилась при дворе, Эйлер писал ему из Берлина, что это образцовое произведение в своем роде. То же значение образца красноречия имело и другое похвальное слово Ломоносова — Петру Великому, произнесенное в 1755 году. Произнесши образцовую речь, оратор опять уходил в лабораторию, где занимался составлением красок и стекол для мозаики. «По регламенту Академии наук, — писал он, — профессорам должно не меньше стараться о действительной пользе обществу, а особливо о приращении художеств, нежели о теоретических рассуждениях; а сие больше всех касается до тех, которые соединены с практикою, каково есть химическое искусство. Того ради за благо я рассудил, во-первых, изыскивать такие вещи, которые художникам нужны, а выписывают их из других краев и для того покупают дорогою ценою». Что и другое требование регламента относительно теоретических рассуждений не было забыто, доказательством служат известные исследования Ломоносова, принадлежащие описываемому времени: «О причинах теплоты и холода», где автор выводил явления теплоты из вращательного движения частиц в телах; «Об упругости воздуха», «О химических растворах»; сюда же должно отнести «Слово о пользе химии» и «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих». Последнее сочинение особенно замечательно. Узнавши об открытиях Франклина относительно электричества, Ломоносов сам повторил его опыты и составил целую теорию воздушных электрических явлений, которая во многих пунктах сходится с теориею Франклина и во многих превышает ее. Знаменитый ученый-современник Эйлер отозвался о сочинении Ломоносова, что оно «обнаруживает в авторе счастливое дарование к распространению истинного естествоведения, чему образцы, впрочем, и прежде он представил в своих сочинениях. Ныне таковые умы весьма редки». Отзывы такого авторитета, как Эйлер, заставляли даже Шумахера признаваться, что у Ломоносова «замечательный ум и отличное пред прочими дарование, чего не отвергают и здешние профессора и академики. Только они не могут сносить его высокомерия».
Но если такие отзывы были вынуждаемы у личных врагов и у людей, которые не имели причины радоваться появлению между русскими такой знаменитости, то легко понять, как должны были смотреть на Ломоносова русские люди, особенно те, которые вследствие большего и большего знакомства с господствовавшим в Западной Европе движением считали науку могуществом и стремились прославить себя приобретением для России этого могущества. К числу таких немногих людей принадлежал новый фаворит Ив. Ив. Шувалов, которого всегда видали с книгою в руках. Шувалов очень рано сблизился с первым русским ученым и литератором. У молодого Шувалова была книжка, куда он записывал свои мысли, извлечения из разных писателей, свои собственные опыты в стихотворных сочинениях и переводах. Стихотворное искусство имело тогда неотразимую прелесть; ученый, как Тредиаковский, мучил и позорил себя, пиша стихи, не сознавая отсутствия в себе всякого таланта; императрица Елисавета Петровна писала стихи; писал их и Шувалов. Стихи его выходили немного лучше стихов его высокой покровительницы; но ему хотелось сделать их лучше, хотелось выучиться писать стихи, и к кому же ему было обратиться, как не к человеку, который первый стал писать красивые, звучные русские стихи. Шувалов учился у Ломоносова механизму стиха, как видно из его записной книжки; в ней же написан рукою Шувалова конспект всей риторики Ломоносова.
Стихотворная деятельность самого Ломоносова продолжалась: в оде его на рождение великого князя Павла Петровича нас останавливает указание на внешнюю деятельность, какая может занять достойно будущего русского государя: только варварские страны Востока должны подчиняться цивилизующему влиянию России; против Западной Европы у России может быть одна война — оборонительная. Но от гаданий о будущем поэт по-прежнему любит обращаться к прошедшему России, не внося вражды между ними, а указывая тесную историческую связь. Можно сказать, что Ломоносов был историк в своих одах и поэт или ритор в истории. Вот обращение поэта к новорожденному:
Расти, расти, крепися, // С великим прадедом сравнися, // С желаньем нашим восходи. // Велики суть дела Петровы, // Но многие еще готовы // Тебе остались напреди. // Когда взираем мы к востоку, // Когда посмотрим мы на юг, // О коль пространность зрим широку, // Где может загреметь твой слух. // Там вкруг облег дракон ужасный Места святы, места прекрасны, // И к облакам сто глав вознес! // Весь свет чудовища страшится, // Един лишь смело устремиться // Российский может Геркулес. // Един сто острых жал притупит // И множеством низвержет ран, // Един на сто голов наступит, // Boccтaвит вольность многих стран . //Пространными Китай стенами // Закрыт быть мнится перед нами. // Он гордым оком к ним взирает: // Но в них ему надежды нет. // Внезапно ярость возгорится // И огнь, и месть между стеной // Сие все может совершиться // Петрова племени рукой. // В своих увидишь предках явны // Дела велики и преславны, // Что могут дух природе дать. // Уже младого Михаила // Была к тому довольна сила // Упадшую Москву поднять // И после страшной перемены // В пределах удержать врагов, // Собрать рассыпанные члены // Такого множества градов. // Сармат с свирепостью своею // Трофеи отдал Алексею. // Он суд и правду положил, // Он войско правильное вскоре, // Он новый флот готовил в море; // Но все то бог Петру судил. // Сего к Отечеству заслуги // У всей подсолнечной в устах, // Его и кроткия супруги //Пример зрим в наших временах, // Пример в его великой дщери: // Широки та отверзли двери // Наукам, счастью, тишине; // Склоняясь к общему покою, // Щедротой больше, чем грозою, // В Российской царствует стране. // Но ты, о гордость вознесенна! // Блюдися с хитростью своей: // Она героями рожденна, // Геройский дух известен в ней.
Уничтожение внутренних таможен и работы по Уложению отмечены Ломоносовым в надписи на иллюминацию 5 сентября 1754 года:
Россия, вознося главу на высоту, // Взирает на своих пределов красоту. // Чудится в радости обильному покою, // Что в оной утвержден, монархиня, тобою, // Считая многие довольства, говорит: // Коль сладкое меня блаженство веселит! // Противники к моим пределам не дерзают, // И алчны мытари внутрь торгу не смущают! // Стал тесен к злобе путь коварникам в судах.
О трудах Ломоносова, ученых и поэтических, о том, что Ломоносов — первый талант в России, ее честь, слава царствования, — об этом императрица знала через Шувалова. Сам Ломоносов говорит об этом в известном стихотворном письме своем к Шувалову «О пользе стекла»:
«А ты, о Меценат, предстательством пред нею, // Какой наукам путь стараешься открыть, // Пред светом в том могу свидетель верный быть. // Тебе похвальны все, приятны и любезны, // Что тщатся постигать учения полезны. // Мои посильные и малые труды // Коль часто перед ней воспоминаешь ты!»
Но стоять на такой высоте, на какой стоял Ломоносов, очень тяжело в обществе, где наука и литература в младенчестве, где скудно воспитание таланта, где нет разделения занятий, где человек, выдавшийся своим талантом, должен делать один много разных дел. Сам Ломоносов в похвальном слове Елисавете упомянул, чего дочь Петра Великого должна требовать от русских членов созданной им Академии: «Не описаны еще дела моих предков, и не воспета по достоинству Петра великая слава». Вот первые требования, которые заявляет Елисавета у Ломоносова, — написание русской истории и поэмы, содержанием которой должны быть деятельность величайшего героя русской земли. Но кто же исполнит эти требования? Разумеется, первый литературный талант времени Ломоносов, и Шувалов требует, чтоб Ломоносов занялся русскою историею, и сама императрица изъявляет на то свою волю. Ломоносов стал добросовестно приготовляться к новому труду, собирал по источникам древнейшие известия о славянах; Шувалов торопил. В мае 1753 года Ломоносов писал ему: «О первом томе российской истории по обещанию моему старание прилагаю, чтоб он к новому году письменной изготовился. Ежели кто по своей профессии и должности читает лекции, делает опыты новые, говорит публично речи и диссертации и вне оной сочиняет разные стихи и проекты к торжественным изъявлениям радости, составляет правила к красноречию на своем языке и историю своего отечества и должен еще на срок поставить, от того я ничего больше требовать не имею и готов бы с охотою иметь терпение, когда бы только что путное родилось».
Проходил и 1754 год, а «История Российская» не появлялась. Шувалов напомнил о труде, о его важности, писал, что если другие занятия мешают, то их можно и оставить. Ломоносов отвечал в самом начале 1755 года: «Я бы от всего сердца желал иметь такие силы, чтобы оное великое дело совершением своим скоро могло охоту всех удовольствовать, однако оно само собою такого есть свойства, что требует времени. Коль великим счастием я себе почесть могу, ежели моею возможною способностью древность российского народа и славные дела наших государей свету откроются, то весьма чувствую. Могу вас уверить в том заподлинно, что первый том в нынешнем году с Божиею помощью совершить уповаю. Что ж до других моих в физике и в химии упражнений касается, чтобы их вовсе покинуть, то нет в том ни нужды, ни же возможности. Всяк человек требует себе от трудов успокоения; для того, оставив настоящее дело, ищет себе с гостями или с домашними препровождения времени картами, шашками и другими забавами, а иные и табачным дымом, от чего я уже давно отказался затем, что не нашел в них ничего, кроме скуки. И так уповаю, что и мне на успокоение от трудов, которые я на собрание и на сочинение российской истории и на украшение российского слова полагаю, позволено будет в день несколько часов времени, чтоб их вместо бильярду употребить на физические и химические опыты, которые мне не токмо отменою материи вместо забавы, но и движением вместо лекарства служить имеют, а сверх сего пользу и честь отечеству, конечно, принести могут едва меньше ли первой».
Шувалов помог Ломоносову в получении значительного населенного имения для заведения и поддержания фабрики разноцветных стекол, и когда меценат по этому поводу высказал опасение, не ослабит ли обеспеченное состояние многообъемлющей деятельности Ломоносова, то последний отвечал ему: «Высочайшая щедрота несравненные монархини нашея, которую я вашим отеческим предстательством имею, может ли меня отвести от любления и от усердия к наукам, когда меня крайняя бедность, которую я для наук терпел добровольно, отвратить не умела. Я всепокорнейше прошу ваше превосходительство в том быть обнадежену, что я все свои силы употреблю, чтобы те, которые мне от усердия велят быть предосторожну, были обо мне беспечальны; а те, которые из недоброхотной зависти толкуют, посрамлены бы в своем неправом мнении были, и знать бы научились, что они своим аршином чужих сил мерить не должны, и помнили б, что музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно: они кого хотят, того и полюбят. Ежели кто еще в таком мнении, что ученый человек должен быть беден, тому я предлагаю в пример, с одной стороны, Диогена, который жил с собаками в бочке и своим землякам оставил несколько остроумных шуток, а с другой стороны, Невтона, богатого лорда Боила, который всю свою славу в науках получил употреблением великой суммы; Вольфа, который лекциями и подарками нажил больше пятисот тысяч и, сверх того, баронство».
К Шувалову обращался Ломоносов и в своих академических горестях. Он был по-прежнему страстен и раздражителен, а раздражаться было чем, когда знаменитый ученый, достойно оцениваемый лучшими людьми высокостоящими, самою императрицею, должен был находиться в зависимости от какого-нибудь Шумахера или Теплова, когда в челе ученого учреждения стоял человек, не достойный этого положения ни по способностям, ни по образованию, и, кроме того, человек нерадивый, исполнявший свою должность чужими руками, и руками нечистыми. Естественно, что Ломоносов искал выхода из своего тяжкого, унизительного положения, искал независимого положения в Академии или, наконец, другого места, могшего дать ему большую независимость и спокойствие, необходимые для успешного занятия науками. «Хотя голова моя и много зачинает, — писал он к Шувалову, — да руки одни, и хотя во многих случаях можно бы употребить чужие, да приказать не имею власти. За безделицею принужден я много раз в канцелярию бегать и подьячим кланяться, что я, право, весьма стыжусь, а особливо имея таких, как вы, патронов».
Узнавши от Шувалова, что нет надежды приобрести в Академии независимое положение, Ломоносов писал патрону: «Ежели невозможно, чтобы я был произведен в Академии для пресечения коварных предприятий, то всеуниженно ваше превосходительство прошу, чтобы вашим отеческим предстательством переведен я был в другой корпус, а лучше всего в Иностранную коллегию, где не меньше могу принести пользы и чести отечеству, а особливо имея случай употреблять архивы к продолжению российской истории. Я прошу Всевышнего Господа Бога, дабы он воздвиг и ободрил ваше великодушное сердце в мою помощь и чрез вас сотворил со мною знамение во благо, да видят ненавидящии мя и постыдятся: Господь помог ми и утешил мя есть из двух единым, дабы или все сказали: камень его же не брегоша зиждущие, сей бысть во главу угла, от Господа бысть сей; или бы в мое отбытие из Академии ясно оказалось, что она лишилась, потеряв такого человека, который чрез толь много лет украшал оную и всегда с гонителями наук боролся, несмотря на свои опасности».
В Иностранную коллегию Ломоносов перемещен не был, а в Академии в начале 1755 года он должен был выдержать сильную борьбу, потому что побранился с двумя могуществами — Тепловым и Шумахером. Брань произошла по поводу пересмотра академического устава вследствие известного нам распоряжения Сената о составлении Уложения. Ломоносов высказывался за более сильное участие ученого корпуса в управлении Академиею с ограничением власти президента. Шумахер, которого Ломоносов называет Коварниным и который очень хорошо понимал, чью, собственно, власть Ломоносову хочется ограничить, говорил, что Ломоносов хочет отнять власть и полномочие президентское; Ломоносов отвечал, что желает снять с президента бремя, которое выше сил одного человека, каков бы он ни был, но дела должны производиться по общему согласию, тем более что президент не полигистор; если владеющий государь имеет своих сенаторов и других чиновных людей, которых советы он принимает, несмотря на свое самодержавие, то может ли быть иначе в науках? Спор кончился бранью, после чего Теплов, Шумахер и Мюллер донесли президенту, что не могут присутствовать вместе с Ломоносовым в академических собраниях. Разумовский велел сделать Ломоносову выговор и запретить ему являться в собрания. «Я осужден, — писал Ломоносов Шувалову, — Теплов цел и торжествует. Виноватый оправлен, правый обвинен. Коварнин (Шумахер) надеется, что он и со мною так поступит, как с другими прежде. Президент наш добрый человек, только вверился в Коварнина. Президентским ордерам готов повиноваться, только не Теплова. Итак, в сих моих обстоятельствах ваше превосходительство всепокорнейше прошу, чтоб меня от такого поношения и неправедного поругания избавить; дабы чрез ваше отеческое предстательство всемилостивейшая государыня принять в высочайшее свое собственное покровительство и от Теплова ига избавить не презрила и от таких нападков по моей ревности защитить матерски благоволила. Чрез вашего превосходительства ходатайство от дальнейших обстоятельств вскоре спасен быть ожидаю».
Ожидание сбылось: пришло приказание от Разумовского возвратить ему его ордер относительно Ломоносова и объявить последнему, чтоб по-прежнему присутствовать в академических собраниях. Свою ученую деятельность за описываемый период времени Ломоносов закончил изданием грамматики. Об ней остались в его заметках следующие слова: «Меня хотя другие мои главные дела воспящают от словесных наук, однако, видя, что никто не принимается, я хотя не совершу, однако начну, что будет другим после меня легче делать».
Полезные почины относительно русской истории и географии делал другой академик, Мюллер. Так как Мюллер пробыл около десяти лет в Сибири на двойном жалованье, то, по мнению академической канцелярии, нельзя было потерять это иждивение, и она заключила с Мюллером новый контракт, по которому он обязался: 1) быть при Академии наук профессором в университете и для сочинения генеральной российской истории; к тому же определяется историографом, причем обещает высокий ее императорского величества интерес и Академии честь и пользу всячески наблюдать. 2) Начатые свои дела, на которые уже столько иждивения употреблено, а именно «Сибирскую Историю», в которой бы иметь достоверное описание положения всей Сибири географического, веры, языков всех тамошних народов и древностей сибирских, и таким образом вместе с профессором Фишером производить, чтоб всякий год издать можно было по одной книжке путешествия его. 3) Когда окончится «Сибирская История», тогда он, Мюллер, употреблен будет к сочинению истории всей Российской империи в департаменте, который ему от Академии показан будет, по плану, который им самим сочинен в то время быть имеет и в канцелярии апробован. 4) Понеже он, Мюллер, oт лекций уволен, то вместо того отправлять ему ректорскую должность при университете. Исторические труды Мюллера рассматривались в особом историческом собрании, состоявшем из нескольких академиков. В одном месте «Сибирской Истории» было сказано, что Ермак позволял своим козакам разбойничать. Ломоносов и другие члены исторического собрания заметили, что «о сем деле должно писать осторожнее и помянутому Ермаку в рассуждении завоевания Сибири разбойничества не приписывать». Мюллер отвечал, что это обстоятельство не подлежит никакому сомнению, изменить его нельзя и потому лучше совсем выпустить.
Если историк обязывался осторожностью относительно Ермака, то мы не удивимся запросу, полученному Мюллером от президента Академии, сам ли собою он сочинял найденные в его делах родословные или по чьему-нибудь приказу или прошению; а потом Теплов объявил ему именем Разумовского, чтоб он таких родословных впредь не сочинял, а трудился бы в одних настоящих своих должностях. Мюллер отвечал, что составлял родословные таблицы по должности историка, потому что история и генеалогия так между собою связаны, что одна без другой быть не может. Но отмены приказания не сочинять родословных не последовало, и Мюллер показывал, что больше не сочиняет. Мюллер написал предисловие к своей истории, или к «Описанию Сибирского царства»; Шумахер настаивал, что предисловие не нужно, ибо клонится больше к распространению суетной славы автора; Мюллер просил позволения поместить при своем труде две летописи в виде приложения; Шумахер замечал, что Мюллер и то без нужды наполнил свою книгу жалованными грамотами, из чего видно, что хотел только увеличить свою историю и время продлить. Академическая канцелярия объявила Мюллеру, что «хотя, по рассуждению вашему, и потребны доказательства к вашей „Сибирской Истории“, однако находится при достопамятных вещах немалое число в оной же летописи лжебасней, чудес и церковных вещей, которые никакого иноверства не только не достойны, но и противны регламенту академическому, в котором именно запрещается академикам и профессорам мешаться никаким образом в дела, касающиеся до закона. А хотя же бы что и до закона не касалося, то не рассуждается за пристойно печатать пустые сказки и лжи, которые никакого основания не имеют; тем больше с здравым рассуждением не сходно такую книгу напечатать вместо доказательства под именем будто бы только древности и старого сложения, ибо ложь не касается до склада, но до самого дела. И по определению главной канцелярии Академии наук велено показанную летопись для объявленных и основательных резонов печатанием оставить до того времени, когда оная и другие ей подобные особливо осмотрены будут и очищены от помянутых непристойных сказок , происходящих от излишнего суеверства, чего ради и предисловие к «Сибирской Истории», которое вы прислали для апробации переменено».
Таким образом, первый том «Описания Сибирского царства и всех происшедших в нем дел» явился в 1750 году без мюллеровского предисловия, в котором, между прочим, говорилось, как полезно для читателей, когда они встречают в книге много выписок из древних актов на древнем языке, напоминающих о таких словах и выражениях чисто русских, которые утратились и заменены словами иностранными. «Должно, — говорит Мюллер, — обыкновению времен несколько уступать, когда старинными словами и складами гнушаются; но сие обыкновение не надлежит всегда почитать за узаконение и не должно отвергать всего старинного только для того, что оно старинное, а новое принимать для того, что новое».
Это указание на необходимость поддержать новый русский язык в тяжелой борьбе его с наплывом новых понятий и слов, поддержать живым и сильным языком древних грамот, тем языком Посольского приказа, на который при Петре Великом заставляли писать и переводить книги, — это указание оставлено без внимания, и относительно следующих томов «Сибирской Истории» академическая канцелярия предписала: «Усмотрено, что в первом томе „Истории Сибирской“ большая часть книги не что иное есть, как только копия с дел канцелярских, а инако бы книга надлежащей величины не имела, то чрез сие накрепко запрещается, чтоб никаких копий в следующие томы не вносить, а когда нужно упомянуть какую грамоту или выписку, то на стороне цитировать, что оная действительно в академическом архиве хранится».
Это время, конец 1749 и 1750 год, было самое тяжелое в служебной жизни Мюллера. Мы видели, что Мюллеру и Ломоносову поручено было в 1749 году приготовить речи для торжественного собрания Академии 6 сентября. Мюллер написал свою речь на латинском языке «О происхождении народа и имени руссов», где развивал положения Байера о скандинавском происхождении варягов-руси. Речь была одобрена в академическом собрании; но комиссар Крекшин, выводивший из терпения Сенат своими вздорными доносами, доносивший и прежде на Мюллера, что тот делает выписки, унизительные для русских великих князей, и теперь начал распускать по городу слухи, что в речи Мюллера много оскорбительного для чести русского народа. Тогда Шумахер поручил шестерым членам Академии, в том числе Тредиаковскому и Ломоносову, рассмотреть речь Мюллера, «не сыщется ли в ней что-нибудь предосудительное для России». Тредиаковский подал отзыв, что «сочинитель по своей системе с нарочитою вероятностью доказывает свое мнение. Нет, почитай, ни единого в свете народа, которого первоначалие не было б темно и баснословно, следовательно, я не вижу, чтоб во всем авторовом доказательстве было какое предосуждение России. Все предосуждение сделал сам себе сочинитель выбором столь спорныя материи». Но Ломоносов в своем отзыве объявил, что диссертация Мюллера «поставлена на зыблющихся. основаниях, опровержения мнений, что Москва происходит от Мосоха и россияне от реки Росса, никакой силы не имеют и притом переплетены непорядочным расположением и темной ночи подобны». Ломоносов упрекает Мюллера, зачем он пропустил лучший случай к похвале славянского народа и не сделал скифов славянами, ибо известно, что скифы не боялись царей македонских и самих римлян; нападает на Мюллера, зачем он очень поздно ставит приход славян в здешние места, зачем о Несторе-летописце говорит весьма продерзостно и хулительно так: «Ошибся Нестор». Мнения членов Академии, большинство которых было против диссертации, отосланы к президенту в Москву, откуда получено решение делу, написанное Тепловым: «Диссертацию профессора Мюллера, собрав черную и белую рукописную, отдать в архиву, а напечатанную и с корректурами хранить до указу под особливою канцелярскою печатью, не выпуская ни под каким видом ни единого экземпляра в свет, дабы со столь многими сумнительствами и важными погрешностями не мог себя подвергнуть автор дальнему толкованию, а, исправя при времени, оную мог при подобной оказии употребить». В Петербурге академическая канцелярия объявила Мюллеру, что его диссертацию велено уничтожить . Мюллер, раздраженный этим уничтожением , имел неосторожность написать президенту жалобу на пристрастие своих судей, не сознавая справедливости замечания Тредиаковского, что «все предосуждение сделал себе сочинитель выбором столь спорныя материи». Президент предписал произвести рассмотрение диссертации в генеральном собрании Академии в присутствии Мюллера, который мог бы защищаться против обвинений. Начались экстраординарные заседания, на которых Мюллер защищал свою диссертацию; заседания продолжались с октября 1749 до марта 1750 года. Кроме устных споров поданы были опять и письменные отзывы. Тредиаковский опять объявил, что «Мюллерова диссертация есть вероятна и вероятнее еще, кажется, всех других систем поныне о начале имени россиян ведомых». Ломоносов остался также при своем прежнем мнении, что «оной диссертации никоим образом в свет выпуститься не надлежит. Ибо, кроме того что вся она основана на вымысле и на ложно приведенном в свидетельство от г. Мюллера Несторовом тексте и что многие явные между собою борющиеся прекословные мнения и нескладные затеи Академии бесславие сделать могут, находятся в ней еще немало опасные рассуждения. Ибо 1) должно опасаться, чтобы не было соблазна православной российской церкви от того, что г. Мюллер полагает поселение славян на Днепре и в Новгороде после времен апостольских; а церковь российская повсегодно воспоминает о приходе св. апостола Андрея Первозванного на Днепр и в Новгород к славянам, где и крест от него поставлен и ныне высочайшим ее величества указом строится на оном месте каменная церковь. 2) Из сего мнения не воспоследовала бы некоторая критика на премудрое учреждение Петра Великого о кавалерском ордене св. апостола Андрея. 3) Происхождение первых князей российских от безымянных скандинавов в противность Несторову свидетельству, который их именно от варягов-руси производит, происхождение имени российского весьма недревнее, да и то от чухонцев, в противность же ясного Нестерова свидетельства; презрение российских писателей, как преподобного Нестора, и предпочитание им своих неосновательных догадок и готических басней; наконец, частые над россиянами победы скандинавов с досадительными изображениями не токмо в такой речи быть недостойны, которую г. Мюллеру для чести российской Академии и для побуждения российского народа на любовь к наукам сочинить было велено, но и всей России пред другими государствами предосудительны быть должны».
Канцелярия Академии наук, основываясь на том, что диссертация Мюллера ни одним из членов Академии не одобрена, а проф. Тредиаковским за прямо основательную не признана, определила оную диссертацию совсем уничтожить.
Но этим беды не кончились. Под предлогом скорейшего окончания «Сибирской Истории» у Мюллера отняли должность ректора университета, находившегося при Академии наук, и в то же время заставляли читать лекции по всеобщей истории. Тщетно Мюллер представлял, что он уже 18 лет как не читал никаких лекций, а посвятил все свои труды русской истории и географии и не занимается всеобщею историею, — ему объявили приказание президента непременно читать лекции, иначе пойдет вычет из жалованья. Тогда выведенный из себя Мюллер подал жалобу президенту на Теплова как человека, который вредит ему во всем, дурно отзывается о его «Сибирской Истории», помешал посвящению этой книги и проч. Легко было предвидеть следствия жалобы Разумовскому на Теплова. Президент прислал в Академию бумагу, в которой говорилось, что некоторые члены Академии препятствуют его стараниям на пользу этого учреждения; Делиля и Крузиуса он за это прогнал, но еще остался Мюллер, который девять лет пробыл в Сибири на большом жалованье и ничего оттуда не привез, кроме копий с летописей, грамот и других канцелярских дел, что можно было бы приобрести с гораздо меньшими издержками, не посылая его, Мюллера; студента Крашенинникова в Сибири бил батогами; клевещет на Теплова, на членов канцелярии, самого президента признает нечувствительным и неосмотрительным. За такие преступления Мюллера разжаловали из академиков в адъюнкты. Скоро, впрочем, опомнились, конечно не без предстательства людей сильных, и возвратили Мюллеру прежнюю должность, вынудивши, однако, у него признание, что был достойно наказан. Нельзя было не опомниться, потому что другого такого способного труженика не было в Академии. Он был конференц-секретарем, вел обширную переписку с заграничными учеными и литераторами, составлял протоколы академических заседаний, наблюдал за изданием трудов Академии (Novi commentarii), и когда задумали издавать при Академии первый учено-литературный журнал, то некому было поручить и этого издания, кроме Мюллера, а издание такого журнала в то время по состоянию образованности вообще и по недостатку всяких средств было делом крайне трудным. В декабре 1753 года Мюллер прочитал в академическом собрании предисловие к первой книжке журнала, который должен был выходить под названием «Санкт-Петербургские академические примечания». Возражений не было; но через месяц Ломоносов заявил, что «сей титул и предисловие при дворе ее импер. величества очень раскритикованы и надлежит оба переменить. А особливо о титуле сказал он, что хотя назвать книгу Санкт-Петербургскими штанами, то сие таково ж прилично будет, как имя „Примечания“, потому что и стихи вноситься будут, а стихи не примечания». Мюллер жаловался, что во время этого спора ему досталось от Ломоносова много «бесчестных порицаний», и предлагал поручить издание журнала самому Ломоносову. Издание осталось за Мюллером, но он должен был назвать журнал «Ежемесячными сочинениями».
В предисловии к журналу издатель говорил: «Предлагаемы будут здесь всякие сочинения, какие только обществу полезны быть могут, а именно не одни только рассуждения о собственно так называемых науках, но и такие, которые в экономии, в купечестве, в рудокопных делах, в мануфактурах, в механических рукоделиях, в архитектуре, в музыке, в живописном и резном художествах и в прочих, какое ни есть новое изобретение показывают или к поправлению чего-нибудь повод подать могут. И как мы равномерно желаем, чтоб и стихотворцы сочинения свои нам сообщали, между которыми быть могут и забавные, то мы надеемся, что сочинители оных ни до кого персонально касаться не будут. Коль великое множество имеем мы еще других материй! Когда читателям нашим предвосприимем сообщать экстракты из достовернейших российских летописей, списки с старинных грамот и с архивных дел, описания церемониям и торжествам, при дворе ее императорского величества происходящим, высочайшие узаконения и указы, до всенародного благополучия касающиеся, которые, потому что вечно в силе своей остаться имеют, паче других достойны сохранения, иногда при том еще объявлять будем о иностранных и здешней печати новых и полезных книгах, также и о знатнейших политических каждого месяца приключениях. При том великом изобилии не мним мы, чтоб когда мог быть недостаток в материях, а еще меньше того опасаемся, чтоб для их различности оные кому наскучили». По инструкции президента Академии Мюллеру в «Ежемесячных сочинениях» велено «убегать от всех богословских и метафизических материй, стараться вносить в оные („Ежем. сочин.“) только такие вещи, которые бы сверх приятности и действительную пользу в себе заключали».
На первый же год издатель дал в журнал значительные вклады; он поместил любопытную статью «О первом летописателе российском преподобном Несторе, о его летописи и о продолжателях оныя». Эта статья уже не похожа на ту, которую мы видели в первом томе немецкого «Сборника»: Мюллер выучился понимать древние сочинения, сам стал разбирать рукописи, познакомился с трудами Татищева и, руководствуемый последними, написал свое исследование, которым в свою очередь руководствовались позднейшие исследователи. Мюллер спешит сам указать на грубые ошибки, которые он сделал в первой статье о летописи по собственному незнанию русского языка и по невежеству своего переводчика; он отрицается от летописи игумена Феодосия и вслед за Татищевым объявляет в самом начале статьи: «Всем известно, что начало летописаний российских приписать должно Киево-Печерского монастыря монаху преподобному Нестору». О начальной летописи Мюллер делает отзыв, который перешел из XVIII и в XIX век: «Не беззнатное обстоятельство для показания важности Несторовой летописи есть то, что прочие славянские народы подобной ей не имеют, ниже чтоб которая из их летописей либо древностью, либо обстоятельным и внятным объявлением происшедших дел сей нашей предпочитаема быть могла. Последующие российские писатели повторяли в продолжениях своих описанное Нестором время по большей части собственными его словами. По крайней мере они в его описании не отважились учинить никакой знатной перемены. Так сильно удостоверены были они о верности объявленных Нестором приключений; да как бы им таковым и не быть, когда и ныне никаких знатных недостатков в его летописи не видно и когда точное согласие первого нашего российского летописателя с греческими тогдашних времен историками примечаем. Того ради для российской истории весьма полезное бы дело было и как от природных российских, так и от иностранных давно желаемое, ежели бы повелено было к побуждению тех, кои российскую историю основательно знать желают или еще розысканиями своими больше изъяснить намерены, Несторову летопись купно с продолжениями оной напечатавши, в народ издать… Но сколь нужна сама по себе есть Несторова летопись с продолжениями ее, чтоб в печать издана была, столько же не можно почесть за излишнее, если повелено будет и труды покойного господина тайного советника Татищева таким же образом напечатать». Кроме этого важного в истории нашей исторической литературы исследования Мюллер поместил в том же году статью «О торгах сибирских».
В тот самый год, когда Петербургская Академия наук, «ничего так не желая, как чтоб Российскому государству и народу трудами своими приносить действительную пользу и сколько возможно возбудить во всех удовольствие, какое производит знание наук», начала издавать первый учено-литературный журнал на русском языке; в тот самый год основан был университет в Москве. Мы уже замечали, как естественно и постепенно шло развитие, разделение занятий между нашими учено-учебными заведениями в XVIII веке. В проектированной Петром Великим Академии наук заключалось три учреждения — и Академия наук, и университет, и гимназия. При Анне учрежден Кадетский корпус, но и он не может носить специально военный характер, характер его двойственный: военно-гражданский, и в приготовлении молодых людей к гражданской службе корпус заменяет собственно университет. Университет при Академии наук не ладился; чувствовалась потребность сделать шаг вперед в развитии учебных учреждений, выделить университет из Академии наук, учебное заведение — из ученого. Но для удовлетворения потребности известного времени нужны люди, которые по каким бы то ни было побуждениям способны приводить в исполнение требуемое дело. Конечно, Ломоносов, да и не один Ломоносов, мог внушать Ив. Ив. Шувалову, что университет при Академии вследствие беспорядочности ее управления не пойдет, и у мецената, естественно, родилась мысль основать самостоятельный университет, увековечить этим свое имя и, взявши новое учреждение в свое главное начальство, дать ему надлежащее устройство. Мысль эта могла быть прямо внушена Ломоносовым или поддержана им: по крайней мере Ломоносов говорит, что он «первый причину подал к основанию» университета. Как видно, во время пребывания двора в Москве в 1754 году было решено дело об основании университета в этой столице; Шувалов по возвращении в Петербург объявил об этом Ломоносову и вслед за тем прислал ему черновое доношение в Сенат об основании университета. Ломоносов послал ему свое мнение об устройстве будущего университета, наскоро набросанное, приписав следующее: «Не в указ вашему превосходительству, советую не торопиться, чтобы после не переделывать. Ежели дней полдесятка обождать можно, то я целый полный план предложить могу непременно».
19 июля того же года Петр Ив. Шувалов предложил Сенату доношение действительного камергера и кавалера Ивана Ивановича Шувалова и при том учиненные им, г. камергером, проект и штат об учреждении в Москве университета для дворян и разночинцев и двух гимназий: одной — для дворян и другой — для разночинцев, кроме крепостных людей, по примеру европейских университетов, где всякого звания люди свободно наукою пользуются. Приказали доложить ее императорскому величеству и представить, что оный г. камергера труд Прав. Сенат признавает за весьма нужный и полезный государству; что же он, г. камергер, представляет на содержание того университета и гимназий ежегодно употреблять суммы до 10000 рублев, но, как оное дело весьма важное и потребное для пользы всего государства, того для Прав. Сенат рассуждает ежегодно на содержание оного университета и двух гимназий отпускать по 15000 рублев, дабы оный приумножением достойных профессоров и учителей толь наиболее в лучшее состояние приходил, ныне же на первый случай единожды на выписывание профессоров, на покупку книг и на другие необходимые нужды отпустить 5000 рублев. Присутствовали в Сенате кроме Шувалова князь Алексей Дмитр. Голицын и князь Иван Андр. Щербатов. 11 августа Петр Ив. Шувалов уже объявил Сенату именной указ об исправлении для учреждающегося в Москве университета дома у Куретных ворот, где прежде была аптека, и о выводе находящихся теперь в этом доме Ревизион-коллегии, Главного комиссариата и Провиантской конторы. Это исправление дома подрядчик взял за 3300 рублей.
Если императрица приказала исправлять дом для университета, то ясно, что она была согласна на его учреждение еще в 1754 году; но указ об учреждении был подписан только 12 января 1755 года; в нем говорилось: «Когда бессмертные славы в бозе почивающий любезнейший наш родитель и государь Петр Первый, император великий и обновитель отечества своего, погруженную во глубине невежеств и ослабевшую в силах Россию к познанию истинного благополучия роду человеческому приводил, какие и коликие во все время дражайшей своей жизни монаршеские в том труды полагал, не токмо Россия чувствует, но и большая часть света тому свидетель; и хотя во время жизни столь высокославного монарха всеполезнейшие его предприятия к совершенству и не достигли, но мы со вступления нашего на всероссийский престол всечасное имеем попечение и труд как о исполнении всех его славных предприятий, так и о произведении всего, что только к пользе и благополучию всего отечества служить может… Но как всякое добро происходит от просвещенного разума, а, напротив того, зло искореняется, то, следовательно, нужда необходимая о том стараться, чтоб способом пристойных наук возрастало в пространной нашей империи всякое полезное знание, чему подражая для общей отечеству славы и признавая за весьма полезное к общенародному благополучию, Сенат всеподданнейше нам доносил, что действительный наш камергер и кавалер Шувалов поданным в Сенат доношением с приложением проекта и штата о учреждении в Москве одного университета и двух гимназий следующее представлял: как наука везде нужна и полезна и как способом той просвещенные народы превознесены и прославлены над живущими во тьме неведения людьми, в чем свидетельство видим нашего века, от Бога дарованного к благополучию нашей империи родителя нашего императора Петра Великого доказывает, который Божественным своим предприятиям исполнение имел чрез науки, бессмертная его слава оставила в вечные времена разум превосходящие дела, в столь короткое время перемена нравов и обычаев и невежеств, долгим временем утвержденных, строение градов и крепостей, учреждение армии, заведение флота, исправление необитаемых земель, установление водяных путей, все к пользе общего житья человеческого… Учрежденная родителем нашим Академия хотя и славою иностранною и с пользою здешнею плоды свои и производит, но одним оным ученым корпусом довольствоваться не можем в таком рассуждении, что за дальностью дворяне и разночинцы к приезду в С.-Петербург многие имеют препятствия, и хотя ж первые к надлежащему воспитанию и научению к службе нашей кроме Академии в сухопутном и морском Кадетских корпусах в инженерство и артиллерию открытый путь имеют, но для учения вышним наукам желающим дворянам или тем, которые в вышеописанные места для каких-либо причин не записаны, и для генерального обучения разночинцам упомянутый наш действительный камергер и кавалер Шувалов о учреждении в Москве университета изъяснял для таковых обстоятельств, что установление оного университета в Москве тем способнее будет: 1) великое число в ней живущих дворян и разночинцев; 2) положение оной среди Российского государства, куда из округ лежащих мест способнее приехать можно; 3) содержание всякого не стоит многого иждивения; 4) почти всякий у себя имеет родственников или знакомых, где себя квартирою и пищею содержать может; 5) великое число в Москве у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть не только учить науки не могут, но и сами к тому никакого начала не имеют, и только чрез то младые лета учеников и лучшее время к учению пропадает, а за ученье оным бесполезно великая плата дается; все же почти помещики имеют старание о воспитании детей своих, не щадя иные по бедности великой части своего имения и ласкаясь надеждою произвести из детей своих достойных людей в службу нашу, а иные, не имея знания в науках или по необходимости, не сыскав лучших учителей, принимают таких, которые лакеями, парикмахерами и другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали… Такие в учениях недостатки реченным установлением исправлены будут, и желаемая польза надежно чрез скорое время плоды свои произведет, паче ж когда довольно будет национальных достойных людей в науках, которых требует пространная наша империя к разным изобретениям сокровенных в ней вещей, и ко исполнению начатых предприятиев, и ко учреждению впредь по знатным российским городам российскими профессорами училищ, от которых и в отдаленном простом народе суеверия, расколы и тому подобные от невежества ереси истребятся».
Проект и штат состояли в следующих статьях: 1) на содержание университета и гимназий довольно 10000 рублей. 2) Нужно к ободрению наук, чтоб сама императрица взяла университет под свою протекцию и поставила одну или двух знатнейших особ кураторами. 3) Чтоб университет, кроме Сената, не был подчинен никакому присутственному месту. 4) Чтоб все служащие без ведома и позволения кураторов и директора не становились ни перед каким другим судом, кроме университетского. 5) Чтоб все принадлежащие к университету чины в собственных их домах свободны были от постоев и всяких полицейских тягостей, также и от вычетов из жалованья и всяких других сборов. 6) Надлежит быть особому директору, который бы по предписуемой ему инструкции о благосостоянии университета старался и его доходами правил, с профессорами науки в университете и учение в гимназии учреждал, со всеми присутственными местами по делам, касающимся до университета, переписку имел и о всем вышеписаном кураторам представлял и их апробации требовал. 7) Хотя во всяком университете кроме философских наук и юриспруденции должны такожде предлагаемы быть богословские знания, однако попечение о богословии справедливо оставляется Св. Синоду. 8) Профессоров в университете будет в трех факультетах 10; в юридическом: 1) профессор всей юриспруденции, который учить должен натуральные и народные права и узаконения Римской древней и новой империи; 2) профессор юриспруденции российской, который сверх вышеписаных должен знать и обучать особливо внутренние государственные права; 3) профессор политики, который должен показывать взаимное поведение, союзы и поступки государств и государей между собою, как было в прошедшие века и как состоят в нынешние времена. В медицинском: 1) доктор и профессор химии должен обучать химии, физической особливо и аптекарской; 2) доктор и профессор натуральной истории должен на лекциях показывать разные роды минералов, трав и животных; 3) доктор и профессор анатомии обучать должен и показывать практикою строение тела человеческого на анатомическом театре и приучать студентов к медицинской практике. В философском: 1) профессор философии обучать должен логике, метафизике и нравоучению: 2) профессор физики обучать должен физике экспериментальной и теоретической; 3) профессор красноречия для обучения оратории и стихотворства; 4) профессор истории для показания истории универсальной и российской, также древности и геральдики. Каждый профессор должен учить по крайней мере два часа в день, исключая воскресных, табельных дней и субботы; по субботам собрание для рассуждения о делах университетских. Никто из профессоров не должен по своей воле выбрать себе систему или автора, но каждый повинен последовать тому порядку и тем авторам, которые ему профессорским собранием и от кураторов предписаны будут. Лекции должны быть на латинском или на русском языке, смотря как по приличеству материй, так и по тому, иностранный ли будет профессор или природный русский. Вакаций две: зимою от 18 декабря по 6 января; летом от 10 июня по 1 июля.
В обеих гимназиях учредить по 4 школы, в каждой по 3 класса. Первая школа российская: в ней обучать в нижнем классе грамматике и чистоте стиля, в среднем — стихотворству, в вышнем — оратории. Вторая школа латинская: в ней обучать в нижнем классе первые основания латинского языка, вокабулы и разговоры, в среднем — толковать нетрудных латинских авторов и обучать переводам с латинского на российский и с российского на латинский язык, в верхнем — толковать высоких авторов и обучать сочинениям в прозе и в стихах. Третья школа первых оснований наук: в нижнем классе обучать арифметике, в среднем — геометрии и географии, в вышнем — сокращенной философии. Четвертая школа знаменитейших европейских языков: в двух нижних классах обучать первые основания и разговоры с вокабулами немецкого и французского языков, в двух верхних классах обучать чистоте стиля помянутых языков.
Кураторами университета были назначены Ив. Ив. Шувалов и действительный статский советник Лаврентий Блюментрост, известный лейб-медик Петра Великого, первый президент Академии наук, подвергшийся опале в царствование Анны и живший в Москве в должности начальника гошпиталя. Блюментрост, впрочем, недолго пользовался своим новым званием куратора, потому что умер в марте того же 1755 года. Директором университета был назначен коллежский советник Алексей Аргамаков. Мы видели, что Аргамаков был назначен также членом в комиссию об Уложении и ему поручено составить проект устройства Оружейной палаты. Он поспешил в начале же 1755 года представить этот проект, который делает ему честь и может объяснить, почему его назначили директором университета. По мнению Аргамакова, освященные вещи, хранившиеся в палате, — короны, скипетры, державы — должны быть положены в лучшем порядке, также курьезные вещи древних работ и многим числом посуды серебряной и пребогатым конским и оружейным прибором могут составить славную галерею. Для этого надобно выстроить особое здание и разложить вещи с украшением в надлежащем порядке; сделать новую опись по расположению вещей в этой новой галерее с выставлением цены и с объяснением значения каждой вещи; с лучших вещей снять рисунки и каталог этот напечатать на русском и на других иностранных языках, «дабы столь богатые и курьезные вещи, которые приносят славу империи, не преданы были забвению». Один день в неделю назначить для публики, которая обозревает палату в присутствии члена. Сенат приказал архитектору составить план и смету нового здания палаты. Но план Аргамакова очень нескоро осуществился во всех частях.
Важно было учреждение медицинского факультета при всей его неполноте. Гошпитальные школы не могли доставлять достаточного количества лекарей и прибегали к средствам частного домашнего научения; так, сенатский лекарь Вейнраух должен был обучать лекарскому искусству учеников: их было у него двое, они получали от казны денежное жалованье и провиант. Но если, с одной стороны, чувствовался сильный недостаток в лекарях, то был любопытный случай, когда лекарей отвергли как ненужных. В Казанской губернии были учреждены четыре школы для новокрещенских детей и к этим школам определены два лекаря. Вдруг получается приказание от казанского епископа Луки запечатать в этих школах все медикаменты; лекаря отправляются к преосвященному удостовериться, по его ли приказанию запечатаны медикаменты; епископ отвечает им: «Я сам приказал запечатать, да и впредь вам лечить школьников запрещаю, потому что эти школьники к лечению несродны». Сенат, узнавши об этом из донесения Медицинской канцелярии, приказал дать знать в Синод, чтоб послал епископу указ о допущении лекарей, ибо они определены по указу и если не станут лечить, то жалованье будут получать понапрасну. Если же им там почему-нибудь быть нельзя, то надлежало бы его преосвященству об этом представить, отстранить же собственною властью и препятствовать им в исполнении их должности не следовало.
Относительно средств специального образования нашли нужным сделать преобразование в морских школах. Со времен Петра Великого в Адмиралтейском ведомстве находились две морские академии — Петербургская и Московская (на Сухаревой башне). В 1750 году Адмиралтейская коллегия донесла Сенату, что в 1731 году по доношении адмирала Сиверса Сенат приказал в Навигацкой школе содержать учеников: в Москве 100, Петербурге 150, итого 250 человек; но по каким побуждениям адмирал Сивере без согласия с коллегиею подал доношение, этого коллегия показать не может. Хотя комплект был положен с большим сокращением числа учеников, однако и положенного числа никогда налицо не имелось за неприсылкою учеников из недорослей и дворянских детей, тогда как содержание флота в должном состоянии с хорошими офицерами зависит единственно от хорошего состояния Академии, ибо ученики берутся в гардемарины, из гардемаринов возводятся в мичманы и по порядку в другие чины, а из того малого числа учеников флотов и артиллерийского корпуса комплектовать некем. При жизни Петра Великого определялись для обучения навигацким наукам в Академии из знатного дворянства и была большая часть таких, которые имели за собою значительные деревни; а теперь присылаются из шляхетства малопоместные и беспоместные, жалованье в Академии получают малое: которые в арифметике, те по рублю в месяц и из такого малого оклада должны иметь пропитание, одежду, квартиру, тогда как и солдату жалованья больше, считая с хлебом, мундиром и квартирою; случается, что некоторые за босотою и в Академию иногда не ходят; и по такой бедности приходится не о науке промышлять, но о пропитании; некоторые по бедности впадают в продерзости, и исправляться им в совершенных летах трудно. Для отстранения всех этих неудобств коллегия представила штат Морского академического шляхетского корпуса: на содержание 500 учеников 56674 рубля; кроме того, представила необходимость иметь для корпуса особый дом, потому что теперь ученики живут по отдаленным квартирам, где подешевле, и в Академию к урокам поспевать не могут. Сенат решил доложить это представление императрице, и следствием было устройство Морского кадетского корпуса в нынешнем его помещении на Васильевском острове. Большой глобус, находившийся на Сухаревой башне в Москве и хранившийся прежде под Ивановскою колокольнею, передан Академии наук.
Кроме государственных учреждений для образования были еще частные. Вот, например, какое объявление читалось в «Петербургских Ведомостях» 1753 года: «Некая иностранная фамилия шляхетного роду намерена принимать к себе детей учить основательно по-французски и по-немецки и по понятию и по летам каждого за все учение о плате вдруг договориться; а девиц кроме французского языка обучать еще шитью, арифметике, экономии, танцованию, истории и географии, а притом и читанию ведомостей».
Богатые купцы посылали сыновей своих учиться за границу, что видно из просьбы архангельского купца Никиты Крылова: построил он при Архангельском порте на Быковской верфи собственным коштом корабельный завод, а сына своего Петра послал за море для обучения иностранным языкам и лучшему в Европе обхождению и знанию, где, несколько лет будучи, голландскому языку совершенно обучился и в строении кораблей частью весьма присмотрелся и ныне обретается при нем в произведении купечества и надзирании над строением купеческих кораблей. За все это Крылов просил его и сына его освободить от всяких служб. Сенат исполнил просьбу. Но школьного образования было мало, являлась потребность продолжать учиться из книг, потребность развлекаться легким чтением. Люди со средствами для удовлетворения этих потребностей собирали библиотеки французских авторов, которые умели тогда захватить монополию популяризирования серьезных вопросов науки и общества и тем сделать язык свой необходимым для образованных людей, языком общеевропейским. Но другие охотники почитать, не имевшие материальных средств для составления библиотек, не имевшие знания французского языка, где могли добывать книги и как приобретать знания иностранных языков?
До нас дошли записки одного из тогдашних русских людей, страстного к чтению книг, — Болотова. Для приобретения необходимых для дворянина познаний его привезли из деревни в Петербург, где он поместился у дяди своего, ротмистра конной гвардии, жившего в казенных полковых светлицах. Квартира ротмистра состояла из четырех просторных комнат: «Первая составляла переднюю, или залу, отправляющую также должность столовой, вторая — спальню, и оба сии покоя были обиты обоями и порядочно убраны, а из других двух задних одна была детскою, а другая — и лакейскою, и девичьею. Жена дяди с приятельницею своею препровождали время свое наиболее в игрании в карты, ибо тогда зло сие начало входить уже в обыкновение, равно как и вся светская нынешняя жизнь уже получила свое основание и начало. Все, что хорошею жизнью ныне называется, тогда только что заводилось, равно как входил в народе и тонкий вкус во всем. Самая нежная любовь, толико подкрепляемая нежными и любовными и в порядочных стихах сочиненными песенками, тогда получала первое только над молодыми людьми свое господствие, и помянутых песенок было не только еще очень мало, но они были в превеликую еще диковинку, и буде где какая проявится, то молодыми боярынями и девушками с языка была не спускаема».
Болотов так описывает своего французского учителя и свое ученье: «Г. Лапис был хотя и ученый человек, что можно было заключить по беспрестанному его читанию французских книг, но и тот не знал, что ему с нами делать и как учить. Он мучил нас только списыванием статей из большого французского словаря, изданного французскою Академиею и в котором находилось только о каждом французском слове изъяснение и толкование на французском же языке, следовательно, были на большую часть нам невразумительны. Сии статьи, и по большей части такие, до которых нам ни малейшей не было нужды, должны мы были списывать, а потом вытверживать наизусть без малейшей для нас пользы».
Эти полезные занятия были прерваны отъездом молодого Болотова в деревню по случаю смерти матери. Сначала он заехал в Псковскую провинцию, в деревню к сестре своей, которая была замужем за достаточным помещиком. У зятя своего мальчик нашел книгу Квинта Курция «Жизнь Александра Македонского». «Я не мог устать, ее читаючи, — говорит он, — и прочел ее раза три на досуге». Потом мальчик поселился в своей собственной деревне. «Здесь, — говорит он, — я со скуки бы пропал, если б не помогла мне склонность моя к наукам и охота к читанию книг. Несчастье мое только было, что книг для сего чтения взять было негде. Однако против всякого чаяния узнал я, что у дяди моего есть одна большая духовная книга — „Камень веры“. Я прочитал ее в короткое время с начала до конца и получил чрез нее столь многие понятия о догматах нашей веры, что я сделался почти полубогословом и мог удивлять наших деревенских попов своими рассказами и рассуждениями, почерпнутыми из сей книги». Один из этих попов, пограмотнее, достал молодому барчонку Четьи-Минеи. «Боже мой! Какая была для меня радость, когда получил я первую часть сей огромной книги. Как она была наиболее историческая, следовательно, для чтения веселее и приятнее, то я из рук ее почти не выпускал. Чтение сие было мне сколько увеселительно, столько же и полезно. Оно посеяло в сердце моем первые семена любви и почтения к Богу и уважение к христианскому закону, и я, прочитав книгу сию, сделался гораздо набожнее против прежнего. А знания мои столько распространялись, что вскоре начали обо мне везде говорить с великою похвалою, деревенские же попы почитали меня уже наиученейшим человеком; но что и неудивительно, потому что они сами ничего не знали. У дяди моего нашел я также и несколько математических книг печатных и скорописных и тотчас начал списывать и все фигуры, разбирая, счерчивать и чрез самое то учиться сим наукам. Третье упражнение мое состояло в писании. Не имея ничего лучшего, списал я целого Телемака с печатного, которую книгу удалось мне тогда достать».
С таким приготовлением Болотов поступил в военную службу. По особенным обстоятельствам он должен был ехать в Петербург хлопотать о производстве в первый офицерский чин. «Едучи еще в Петербург, за непременное дело положил я, чтоб побывать в Академии и купить себе каких-нибудь книжек, которые в одной ней тогда и продавались. В особливости же хотелось мне достать „Аргениду“, о которой делаемая мне еще в деревне старичком моим учителем превеликая похвала не выходила у меня из памяти. Я тотчас ее первую и купил; но как в самое то время увидел я впервые и „Жилблаза“, которая книга тогда только что вышла и мне ее расхвалили, то не расстался я и с нею. Обеим сим книгам был я так рад, как нашед превеликую находку».
В полку книги, привезенные Болотовым из Петербурга, переходили из рук в руки и доставили владельцу расположение товарищей. Один сержант познакомил его с нового рода литературным произведением. «Имел он у себя список с трагедии „Хорева“. Сию трагедию знал он всю наизусть и умел так хорошо ее декламировать, как лучший актер. Трагедия сия навела на меня множество хлопот, ибо как она мне полюбилась до бесконечности, то захотелось мне ее таким же образом выучить наизусть для декламирования».
Кто же были эти люди, которые доставляли Болотову и ему подобным такое наслаждение?
В 1749 году вышел первый том книги, которая в старину составляла у нас необходимую принадлежность всякой сколько-нибудь значительной библиотеки: «Древняя История, сочиненная чрез г. Роллена, бывшего ректора Парижского университета, а ныне с французского переведенная чрез Василья Тредиаковского, профессора элоквенции». Книга печаталась в количестве 2400 экземпляров, потому что «оная книга надлежит до исторических книг, которого роду книги здесь при Академии весьма скоро продаются». В том же году трудолюбивый профессор элоквенции представил в академическую канцелярию перевод «Аргениды». Под этим именем известный сатирик шотландец Джон Барклай издал на латинском языке в 1621 году роман, в котором аллегорически изображен французский двор того времени; книга не утратила своей привлекательности спустя с лишком сто лет после своего издания, и перевод Тредиаковского не был запоздавшим: немецкий перевод Гакена явился в 1764 году. Трагедия «Хорев» была первым драматическим произведением «установителя русского театра» Сумарокова. Мы привели известие Болотова, что «нежная любовь, подкрепляемая в порядочных стихах сочиненными песенками, тогда получила первое только над молодыми людьми свое господствие, и помянутых песенок было не только еще очень мало, но они были в превеликую еще диковинку, и буде где какая проявится, то молодыми боярынями и девушками с языка была не спускаема». Такими-то песнями приобрел себе первую известность воспитанник Кадетского корпуса Александр Петрович Сумароков. Песни эти с восторгом были приняты при дворе и пелись самыми знатными дамами. Песни эти не дошли до нас, но дошли оды, которые обещали в кадете усердного подражателя Тредиаковскому; вот для примера четыре стиха из кадетской оды Сумарокова:
Как теперь начать Анну поздравляти? // Не могу когда слов таких сыскати, // Из которых ей похвалу сплетати, // Иль неволей мне будет промолчати.
В 1740 году Сумароков вышел из корпуса в военную службу, а в 1747 году явилось в печати первое его драматическое произведение «Хорев», производившее на русских людей впечатление, описанное Болотовым. Между действующими лицами трагедии находим имена, взятые из преданий, занесенных в древнейшую нашу летопись, — имена киевского князя Кия и брата его Хорева, но этими именами все и ограничивается, воссоздания русской старины мы здесь не найдем; это была трагедия, скроенная по французским образцам, но «Хорева» заучивали наизусть и декламировали точно так же, как выучивали и не спускали с языка песни Сумарокова, потому что в монологах и диалогах Хорева и его возлюбленной Оснельды находили выражение того же нежного чувства, как и в песнях; но в трагедии впечатление было сильнее, потому что здесь изображалась борьба нежного чувства с честью, долгом. Оснельда влюбилась в Хорева, врага своего дома; она погибла от гнусного кова, и Хорев закалывается, не будучи в состоянии перенести ее потери. Подражатель Вольтера, Сумароков заставлял действующих лиц своих пьес высказывать мнения, которые начинали тогда распространяться в обществе, и этому распространению театр особенно содействовал. Князь Кий, в котором боярин Сталверх возбуждает подозрение против Хорева, рассуждает так:
«Хочу равно и ложь, и истину внимать // И слепо никого не буду осуждать, // Мятусь, и лютого злодея видя в горе, // Князь — кормщик корабля, власть княжеская — море, // Где ветры, камни, мель препятствуют судам, // Желающим пристать к покойным берегам. // Но часто кажутся и облаки горами, // Летая вдалеке по небу над водами, // Которых кормщику не должно обегать, // Но горы ль то иль нет искусством разбирать. // Хоть все б вещали мне: там горы, мели тамо, // Когда не вижу сам, плыву без страха прямо».
Хорев так вооружается против наступательной войны:
«Колико в снедь зверям отцов, супругов, чад // Повержено мечом? Колико душ взял ад? // Когда на жертву нас злой смерти долг приносит, // Помрем, но жертвы сей теперь она не просит. // Когда народ спасти не можно без нее, // Мы в пропасть снидем все, и первый сниду я, // Но ныне страха нет народу и короне, // А меч дается нам лишь только к обороне. // …………………………………….. // Щедрота похвалы в победах умножает, // И человечество в душах изображает. // Или подобиться во бранных действах нам // В пустынях ужасно воюющим зверям, // Которы никакой пощады не имеют? // Не их примеры нам во бранях быть довлеют, // Довольно в варварстве мы кровь свою пием, // Когда по должности друг друга мы бием // И защищение с отмщением мешаем. // Под видом мужества мы зверство возвышаем. // Какое имя ты, лесть груба, злу дала? // Убийство и грабеж геройством назвала!»
В другом месте тот же Хорев говорит:
«Те люди, коими законы сотворенны, // Закону своему и сами покоренны».
«Хорев» был напечатан, его учили наизусть и декламировали, но на сцене его не видали: в России еще не было русского театра. При дворе была опера, где «пели девки итальянки и кастрат», был немецкий театр. В 1749 году немецкой комедиантской банды содержатель Пантолон Петр Гильфердинг просил, что бывший той банды директор Сигмунд умер и банда осталась без директора, а содержит ее он, Пантолон Гильфердинг, выплачивая вдове умершего Сигмунда некоторую часть собираемых доходов, а она уже вышла теперь замуж за офицера, и потому ему, Гильфердингу, дать привилегию, а жену Сигмундову от того отрешить и платы ей более не производить. Сенат приказал: Гильфердингу в представлении комедий и опер в Москве, Петербурге, Нарве, Ревеле, Риге и Выборге дать привилегию на таком же основании, как дана была Сигмунду.
Но немецкий театр с его комедиями и операми не мог удовлетворять. Нравились трагедии и комедии французские или по образцу их написанные русские, нравился «Хорев». 29 января 1750 года канцелярист графа Алексея Григор. Разумовского в канцелярии Кадетского корпуса объявил, что ее императ. величество указала приготовиться кадетам, о которых генерал-адъютант (т.е. главный адъютант Разумовского) Сумароков реестр сообщил, представить на театре две русские трагедии, и чтоб они для затвержения речей были от классов и от всяких в корпусе должностей до Великого поста уволены.
Но кадетские представления были редки и не всем доступны: большинство петербургской публики должно было услаждаться курьезными вещами Франца Сарге, который по высочайшему повелению с своею компаниею и ученою лошадью приехал из Риги и давал представления под дирекциею того же Пантолона Гильфердинга.
Ни в Петербурге, ни в Москве русского театра не было; но был он в Ярославле, где в здании, вмещавшем до 1000 человек зрителей, играли разных чинов люди под дирекциею купеческого сына Федора Григорьевича Волкова, человека, выдававшегося из ряда людей обыкновенных, по отзывам современников, которым можно верить. В Петербурге узнали об ярославском театре, и 12 января 1752 года провинциальная Ярославская канцелярия получила указ Сената: во исполнение высочайшего именного указа велено ярославских купцов Федора Григорьева Волкова (он же и Полушкин) с братьями Гаврилою и Григорьем, которые в Ярославле содержат театр и играют комедии, и кто им еще для того как из купечества, так из приказных и из прочих чинов потребны будут и принадлежащее к игранию комедий их платье отправить в С.-Петербург с присланным с тем указом сенатской роты подпоручиком Дашковым и для скорейшего всего того привозу как под них, так и под платье ямские подводы и на них прогонные деньги, сколько надлежит, дать. Волков (Полушкин) был призван в канцелярию и показал, что сверх братьев его Гаврилы и Григорья потребны к комедии Ярославской провинциальной канцелярии канцеляристы Иван Иконников, Яков Попов, пищик Семен Куклин, присланные из консистории для определения в канцелярии из церковников Иван Дмитревский, Алексей Попов, ярославец посадский человек Семен Скачков да живущие в Ярославле из малороссиян Демьян Галик, Яков Шумский, а под своз их и платья надлежит ямских 19 подвод, шестеры сани болковни, 6 рогож, веревок 50 сажен.
Некоторые из ярославских актеров найдены годными и для столичного театра; в июле того же года генерал-прокурор получил от обер-шталмейстера Петра Сумарокова письмо такого содержания: «Ее императорское величество соизволила указать взятых из Ярославля актеров заводчика Федора Волкова, пищиков Ивана Дмитревского, Алексея Попова оставить здесь, а канцеляристов Ивана Иконникова, Якова Попова, заводчиков Гаврилу да Григорья Волковых, пищика Семена Куклина, малороссийцев Демьяна Галика, Якова Шумского, ежели похотят, отправить обратно в Ярославль». При этом Иконников и Попов пожалованы в коллежские регистраторы. Есть известия, что оставленных в Петербурге актеров приготовляли, давали им дополнительное образование; и действительно, российский театр в Петербурге был учрежден, как увидим, только в 1756 году.
А между тем число драматических произведений увеличивалось; Сумароков был неутомим: после «Хорева» он написал еще в продолжение немногих лет пять трагедий и две комедии. Трагедии все написаны по одному образцу, во всех них действующие лица, добродетельные и порочные, похожи друг на друга, откуда бы ни были взяты их имена — из древнерусской или персидской истории, и так как Сумароков не обладал сильным талантом в изображении природы человеческой и не мог успешно бороться с языком, не вышедшим еще из хаотического состояния, то и не предохранил своих произведений от забвения. Но мы не можем не привести некоторых мест из первых трагедий Сумарокова, ибо слова, произносимые со сцены в юном обществе, слова, которые жадно хватались и заучивались, не могли не производить особого впечатления, более сильного, чем то, которое производят сухие нравоучения, например слова Гамлета:
Я бедствием своим хочу себя явить, // Что над любовию могу я властен быть. // Люблю Офелию, но сердце благородно // Быть должно праведно, хоть пленно, хоть свободно.
Или слова Гостомысла в трагедии «Синав и Трувор»:
Где должность говорит или любовь к народу, // Там нет любовника, там нет отца, ни роду.
Или слова Семиры:
От знатной крови я на свет изведена: // Должна ль я тако быть страстьми побеждена, // Чтоб делали они премены те в Семире, // Какие свойственны другим девицам в мире? // Где жизни хвальные примеры находить, // Коль в княжеских сердцах пороки будут жить? // Иль преимущество имеем пред другими // Одними титлами лишь только мы своими?
Мы должны остановиться на комедиях Сумарокова, потому что какой бы чуждый образец ни имел перед глазами автор, все же он, представляя будничную жизнь, не может отрешиться от явлений окружающего общества, тем более что в комедии указания на ближайшие неправильные явления, от которых терпит общество, дают особенную силу, значение сочинению, чем автор пренебречь не может. Разумеется, в литературных произведениях сатирического свойства, комедиях и собственно сатирах всего резче выставляются те явления, которые лично затронули самого автора, и в первых комедиях Сумарокова мы видим педанта, карикатуру ученого, под которою современники легко могли узнать известного профессора элоквенции Василия Кирилловича Тредиаковского. Можно наполнить томы описанием ссор и перебранок между русскими учеными и литераторами, начиная с Ломоносова, Тредиаковского и Сумарокова. Явление это всегда способно было возбуждать глумление толпы над людьми, которые считали себя наставниками народа, а между тем подавали очень дурной пример наставляемым. Но надобно было войти в их положение. Обыкновенный человек в продолжение всего своего общественного поприща мог получать замечания от начальствующих лиц, и то редко публично; пересудов же и насмешек от равных себе он вблизи не слыхал, когда же приходилось слышать, то он равнодушным не оставался; но эти перебранки обыкновенно не имеют большой гласности. Но вот ученый или литератор передает свое произведение публике, которая начинает поучаться из книги, наслаждаться поэтическим произведением, а тут раздается голос публично, во всеуслышание, что книга ученого наполнена ошибками, что трагедия или ода наполнена неправильностями относительно языка, здравого смысла, господствующей теории. Публика смущена, ждет ответа от автора, хочет присутствовать и судить в споре; раздражение человека, которого из ученого низводят в невежды, из художника — в человека бездарного, — раздражение автора доходит до высшей степени, которую редко кто испытывает хотя раз в жизни, а несчастный автор должен испытывать каждый раз при издании в свет своего произведения. Понятно, что при защите, когда надобно поддержать свой авторитет против подкапывающихся под-него соперников, первое средство, за которое хватается в раздражении защищающийся, — это подкапывание под авторитет нападающего: «Ты обличаешь меня, а сам-то ты каков? И, будучи исполнен таких недостатков, какое право имеешь обличать других?» Тут насмешка, более всего доступная и приятная толпе, играет главную роль, но поэтому-то самому насмешка и более всего раздражает; несчастному автору кажется, что всякий встречный улыбается при виде его.
Понятно, что такого раздражения между авторами не может быть в странах, обладающих крепким и широко распространенным образованием: здесь автор, сознающий несправедливость возражений, спокоен, зная, что в обществе много людей, которые не станут на сторону его противника потому только, что тот написал несколько резких и насмешливых заметок, зная, что в обществе образованном нельзя поколебать авторитета одними криками, насмешками. Самая резкость нападок из противного лагеря служит доказательством важного значения ученого или литературного произведения, потому успокаивает автора вместо раздражения, и если автор чувствует необходимость полемики для уяснения вопроса, то ему не нужно спешить, он сделает это при полном спокойствии и потому с полным достоинством, без личностей и брани.
Но не так бывает в обществах юных, где образование, недавно начавшееся, не пустило еще корней, а таким обществом именно было русское в описываемое время. Здесь автору не было никакого ручательства, что публика, и без него справедливо рассудит его дело, общество было в таком состоянии, что для решения дела требовало средневекового доказательства, судебного поединка, присуждало поле, и автор должен был биться публично освоим противником. Мы уже заметили по поводу Кантемира, вооружившегося в своих сатирах против самохвала, как состояние тогдашнего общества развивало самохвальство. Разумеется, этот порок может корениться в личности человека, но развивается преимущественно в таком обществе, которое не может дать ручательства, что на труд будет обращено внимание и он будет оценен по достоинству. В таком обществе автор считает необходимым сам объявлять о своем труде, сам его оценивать. Если и теперь встречаются люди так называемые образованные, которые потому только знают об известном авторе и его сочинениях, что автор с ними знаком и дарит свои произведения, о других же не знают; если и теперь для доставления успеха книге прибегают иногда к таким мерам, которые показывают недоверие к публике, к ее вниманию и способности оценить труд по достоинству; если и теперь иные авторы считают нужным напоминать о себе, очень любят поговорить о себе, — то мы должны быть снисходительны к авторам XVIII века, считавшим необходимостью говорить о своих трудах, о своих заслугах. Сумароков был самохвал, и Ломоносов был тоже самохвал. И самохвальство в литературе не могло производить неприятного впечатления, когда каждый считал для себя позволительным просить правительство о награде, причем высчитывал свои труды и важное их значение, не догадываясь, как оскорбляет правительство, предполагая в нем неспособность обратить внимание и оценить заслуги подданных. Но дело в том, что и само правительство не оскорблялось таким предположением и не относилось сурово к самохвалу. Точно так же не оскорблялось и общество авторским самохвальством.
Столкновение Сумарокова с тогдашними учеными авторитетами было неминуемо, во-первых, потому, что эти ученые были также стихотворцами и отсюда рождалось соперничество; во-вторых, по отсутствию тогда разделения занятий ученому учреждению Академии наук принадлежала цензура сочинений, бывшая прежде у Сената. Нет сомнения, что профессор элоквенции Тредиаковский не преминул сделать замечаний и на первую трагедию Сумарокова — «Хорев», что раздражило ее автора, а раздражение это не могло сдерживаться авторитетом Василия Кирилловича, которого собственные стихотворения вызывали столько замечаний и насмешек. Как видно, Тредиаковский принадлежал к людям, осуждавшим в «Хореве» то, что трагедия оканчивалась гибелью добродетельных людей, главных героев, что, по мнению критиков, было противно нравственности, и мнение это было так сильно, что Сумароков должен был иначе окончить вторую свою трагедию — «Гамлет». Когда в 1748 году эта трагедия была отдана официально на суд Тредиаковского и Ломоносова, то первый нашел ее «довольно изрядною», а именно потому, что автор не повторил погрешности первой своей трагедии, в которой «порок преодолел, а добродетель погибла». Тредиаковский не утерпел и указал на неровность стиля: «Инде весьма по-славенски сверх театра, а инде очень по-площадному ниже трагедии»; заметил и грамматические неисправности, наконец, позволил себе переделать некоторые стихи. Ломоносов ограничился чисто цензурною заметкою: «В оной трагедии нет ничего, что бы предосудительно кому было и могло бы напечатанию оной препятствовать».
Сумароков не мог перенести замечаний, что в его произведении повсюду видна неровность стиля и находятся многие грамматические неисправности. Особенно рассердился он, когда ему были возвращены из Академии для исправления две его стихотворные эпистолы, в которых Тредиаковский нашел «великое язвительство»; Сумароков еще подбавил язвительства против Тредиаковского, который объявил, что «таких злостных сатир апробовать не может»; но другой цензор, Ломоносов, одобрил эпистолы, в которых находились такие стихи:
«И с пышным Пиндаром взлетай до небеси, // Иль с Ломоносовым глас громкий вознеси — // Он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен, // А ты, Штивелиус, лишь только врать способен».
Штивелиус (Тредиаковский) явился в 1750 году в комедии Сумарокова под именем Тресотиниуса, педаята. Комедия начинается тем, что Клариса, на которой сватается Тресотиниус, говорит своему отцу: «Нет, батюшка, воля ваша, лучше мне век быть в девках, нежели за Тресотиниусом. С чего вы вздумали, что он учен? Никто этого об нем не говорит, кроме его самого, и хотя он и клянется, что он человек ученый, однако в этом никто ему не верит». Тресотиниус является к Кларисе с таким приветствием: «Прекрасная красота, приятная приятность, по премногу кланяюсь вам».Клариса : «И я вам по премногу откланиваюсь, преученое учение». Тресотиниус : «Эта бумажка яснее вам скажет, какую язву в сердце моем приятство ваше, т.е. красота ваша, мне учинила, т.е. сделала». На бумажке была написана песня, сочиненная Тресотиниусом:
Красоту на вашу смотря, распалился я ей, ей! // Изволь меня избавить ты от страсти тем моей! // Бровь твоя меня пронзила, голос кровь зажег, // Мучишь ты меня, Климена, и стрелою сшибла с ног и т.д.
Затем приходит другой педант, Бобембиус, и заводит с Тресотиниусом горячий спор о литере твердо : «Которое твердо правильнее, о трех ли ногах или об одной ноге?» Тресотиниус : «Я содержу, что твердо об одной ноге правильнее, ибо у греков, от которых мы литеры получили, оно об одной ноге, а треножное твердо есть некакой урод». Бобембиус : «Мое твердо о трех ногах и для того стоит твердо, ерго — оно твердо; а твое твердо нетвердое, ерго — оно не твердо. Твое твердо слабое, ненадежное, а потому презрительное, гнусное, позорное, скаредное».
В другой комедии Сумарокова, «Чудовищи», является педант Критициондиус, в котором также легко было узнать Тредиаковского. Сумарокову хотелось осмеять своего придирчивого критика, и потому Критициондиус говорит о «Хореве»: «Немного получше можно бы было написать. Кию подали стул, бог знает на что, будто как бы он в таком был состоянии, что уж и стоять не мог. Отчего? Я не знаю… На песнь „Прости, мой свет“ я сочинил критику в двенадцати томах in folio. На трагедию „Хорева“ сложил я шесть дюжин эпиграмм, а некоторые из них и на греческий язык перевел; против тех господ, которые русские представляли трагедии, написал я на сирском языке 99 сатир». Когда его спрашивают, что тебе в том прибыли, он отвечает: «Я хочу вывесть из заблуждения любезное мое отечество, которое то похваляет, что похуления достойно, и отнять честь у автора, которую он получает неправедно; а паче всего для того я на него вооружаюсь, что он думает обо мне, будто я все, что ни есть, пишу нескладно. Да то мне всего злее, что он в том на весь народ ссылается, а весь народ за нескладного писца меня и почитает; однако я против всего русского народу сделаю Ювеналовым вкусом сатиру… Этот же автор сделал комедию на ученых людей. Хорошо ли это, что на ученых людей делать комедии?»
Сумароков делал комедии на ученых людей, потому что сам не принадлежал к ним; ученые люди, опираясь на свою ученость, указывали на недостатки его произведений, и Сумароков боялся, что эти указания, как указания людей ученых, должны иметь вес и вредить ему, и потому ему нужно было осмеять, опозорить ученых. Ему было легко сладить с Тредиаковским, стихотворные произведения которого просились на насмешку; но когда известность его стала расти все более и более, когда у него явились поклонники, которые стали величать его «открытелем таинства любовной лиры, российским Расином, защитником истины, гонителем, бичом пороков», то дело легко дошло и до столкновения с Ломоносовым, который для многих оставался первым российским не только ученым, но и стихотворцем. Соперничество повело к явной вражде, к перебранке в стихах и прозе.
Кроме педантов в комедиях Сумарокова являются и другие люди, которых он выставляет преимущественно на позор: это петиметры и приказные. Мы уже говорили, что в это время господствовали в Европе французский язык и французская литература. Русские люди, живя все более и более общею европейскою жизнью, разумеется, должны были усваивать себе общественный язык и знакомиться с богатою литературою, так удовлетворявшею пытливости и вкусу тогдашних образованных, людей. Разумеется, не Ив. Ив. Шувалов «заставил нас говорить нечестивым французским языком», как выразился Растопчин, очень плохой знаток истории: еще прежде, чем Ив. Ив. Шувалов получил влияние, русские люди со средствами заводили французские библиотеки и выписывали французских гувернеров и гувернанток для детей своих. Учиться говорить по-французски заставляла нужда, потребность образования; кто мог, учился и по-немецки, но немцы подавали пример подражания французам, говорили и писали по-французски, пренебрегая родным языком. Люди с потребностью образования, высших наслаждений жадно читали и учили наизусть творения российского Расина — Сумарокова; странно было бы требовать от людей, могших читать по-французски, иметь французские книги, чтоб они не читали Расина в подлиннике и довольствовались Сумароковым. Ив. Ив. Шувалов приобрел себе почетное имя в истории русского просвещения не тем, что любил французский язык и французскую литературу, но тем, что старался поднять русскую литературу, увеличил средства образования для русских людей; Шувалов пишет конспект риторики Ломоносова, под руководством Ломоносова пишет русские стихи, и в этих плохих русских стихах защита для него от упреков во французомании.
Но во все времена во всяком живом обществе есть люди слабые, люди мелкой природы, которые подчиняются известному господствующему влиянию до рабства; по внутренней духовной слабости эти люди останавливаются на одном внешнем, доводят это подражание внешнему до обезьянства, ибо относятся к делу с бессознательностью животного, возбуждают смех и отвращение и всего больше содействуют упадку известного направления, реакции против него; по слабости природы своей эти люди увлекаются до такой степени, что, кроме предмета своего обожания, исключают все другое, каким бы священным именем это другое ни называлось, у них всегда на языке бранная выходка против него. Французское влияние, господствовавшее во всей Европе в описываемое время, имело у нас в России таких поклонников, и в России больше и долее, чем где-либо по молодости русского общества, следовательно, по большей способности его членов к увлечению, и к увлечению внешностью, а французская внешность очень способна своим блеском, изяществом увлекать слабых. Сатира не могла не остановиться на этих людях (петиметрах , как их тогда называли), потому что они представляли так много смешного; впрочем, они возбуждали и не один смех, потому что, рабствуя чужому, они совершенно отрекались от своего, делали против него выходки, оскорблявшие патриотическое чувство.
В комедии «Чудовищи» петиметр является под именем Дюлижа. Дюлиж презирает все нефранцузское. Когда хозяин дома, не имеющий понятия об иностранных языках, думает, что фразы, которые Дюлиж вплетает в свою речь, немецкие, то петиметр страшно оскорбляется: «Что? вы думаете, что я говорю по-немецки? Quelle pensйe! quelle impertinence! Чтоб я этим языком говорить стал!» Услыхав об Уложении, он спрашивает: «Уложенье, что это за зверь?.. Я не только не хочу знать русские права, я бы русского и языка знать не хотел. Скаредный язык!.. Для чего я родился русским? О натура! Не стыдно ль тебе, что ты, произведя меня прямым человеком, произвела меня от русского отца!» О своих достоинствах Дюлиж говорит так: «Научиться этому, как одеться, как надеть шляпу, как табакерку открыть, как табак нюхать, стоит целого веку, а я этому формально учился, чтоб мог я тем отечеству своему делать услуги». О своем сопернике, который выставлен автором в противоположность ему, Дюлиж отзывается: «Это будто человек! Кошелек носит такой большой, как заслон; на голове пуклей с двадцать, тростку носит коротенькую, платье делает ему немчин; муфты у него и отроду не бывало, манжеты носит короткие, да он же еще и по-немецки умеет». Арлекин, который еще продолжает являться в комедии, произносит приговор петиметру: «Этакое безобразие, стыд роду человеческому! Конечно, это обезьяна, да не здешняя».
Сатира, комедия не могли не вооружиться против явления, завещанного древнею Россиею и против которого новая истощалась в бесплодных протестах против неправды, недобросовестности суда, против людей, которые для спокойствия, чести, имущества граждан были так же вредны, как и разбойники. «Статное ли это дело, чтоб я дочь свою выдала за ябедника», — говорит жена в комедии «Чудовищи». Муж отвечает ей: «Мы люди разоренные, да ежели этакова человека у нас в родне не будет, так мы и совсем пропадем». Муж с женою поспорили, и жена дала сожителю своему пощечину. Вследствие этого является на сцену суд. Мы видели, как граф Петр Шувалов жаловался на множество комиссий, которые тянулись бесконечно. Сумароков подсмеивается над этими комиссиями: дама, давшая мужу пощечину, называет суд «пощечинною комиссиею». Состав суда характеризуется в разговоре между судьями. «Я не знаю, — говорит один судья другому, — сильны ли вы в делах приказных, а я все служил в солдатстве и в приказ посажен недавно; так я в делах-то не очень еще силен, разве вы в них знающи?» Товарищ отвечает: «Я век свой изжил в приказах; только без этакова человека, каков наш протоколист, и я ничего не сделаю, это не судейская должность, чтоб знать права. Наше дело оговаривать и вершить дела; знать права — то дело секретарское». Судья, весь век изживший в приказах, показывает, однако, свою опытность, находит разноречие в показаниях истца, который один раз сказал, что жена дала ему пощечину, в другой раз сказал, что оплеуху. Защитник истца, ябедник Хабзей, говорит судье: «В этом разнствия не имеется: понеже оплеуха и пощечина так, как поместье и вотчина, за едино приемлются». В комедии «Тресотиниус» подьячий говорит офицеру Брамарбасу: «Я слышал, что у вашего благородия из вотчин приехали». Брамарбас : «А тебе что до того дело?» Подьячий : «Я слышал, что и запасу к вашей милости понавезли. Не имеется ли и для нашего брата; а у меня жена родила». Брамарбас : «Когда вы рождаетесь, так радоваться нечему». Подьячий : «Я это заявлю и буду на вас бить челом: так ты мне заплатишь бесчестье». Брамарбас : «Сержант, арестуй!» Подьячий : «Как, арестовать? Приказного служителя? Нас и в приказах не арестуют, и весь нам штраф только в том, что нас на цепь сажают. А ты это в противность правам делаешь». Брамарбас указывает на свою шпагу: «Вот право офицерское!» Подьячий, указав на свое перо: «Это хоть и не так остро, однако иногда колет сильнее и шпаги».
Литературные занятия Сумароков считал своею службою. Так, он писал императрице: «Вашего императ. величества человеколюбие и милосердие отъемлют мою робость пасть к стопам вашего императ. величества и всенижайше просить о всемилостивейшем помиловании. Я девятый месяц по чину моему не получаю заслуженного жалованья от Штатс-конторы, и как я, так и жена моя почти все уже свои вещи заложили, не имея, кроме жалованья, никакого дохода, ибо я деревень не имею и должен жить только тем, что я своим чином и трудами имею, трудяся, сколько сил моих есть, по стихотворству и театру. Я в таких упражнениях не имею ни минуты подумать о своих домашних делах. Дети мои должны пребывать в невежестве от недостатков моих, а я терять время напрасно, которое мне потребно для услуг вашему императ. величеству в рассуждении трудов моих к увеселению двора, к чему я все силы прилагаю и всею жизнью моею с младенчества на стихотворство и на театральные сочинения положился, хотя между тем и другие не в должности, и многие лета был при делах лейб-компании, которые правлены мною беспорочно; свидетель тому его сиятельство граф Алексей Григорьевич (Разумовский), который вашему императ. величеству о моей прилежности и беспорочности всеконечно представить может. Труды мои, всемилостивейшая государыня, сколько мне известно, по стихотворству и драмам не отставали от моего в исполнении желания, и сочинениями своими я российскому языку никакого бесславия не принесу, и, покамест не совсем утухнут мысли мои, я в оных к увеселению вашего величества и впредь упражняться всем сердцем готов».
Относительно других искусств встречаем известие о трудах ветерана русских живописцев Ивана Вишнякова, хотя и не можем обозначить в точности эти труды. В 1752 году Вишняков по представлению канцелярии от строений, и за добропорядочное порученных ему дел исправление, и за излишне понесенные его пред прочими мастерами труды, и за долговременную, с 721 года, службу произведен в надворные советники с жалованьем по 700 рублей. Архитекторами в Петербурге видим братьев Тразиных, в Москве — Евлашева и князя Дмитрия Ухтомского, в Киеве — Мичурина. В 1752 году кн. Ухтомский представил Сенату, что определено к нему для обучения архитектуры цывилис учеников число довольное, только подлежащих для совершенства к их обучению казенных архитектурных книг не имеется, в чем состоит крайняя нужда, а именно: Витрувия — «О рассуждении ординов с фигурами», Серлия — «О препорции ординов», Палладия — «О рассуждении ординов», Бароция на русском языке в пол-листа шесть книг, Полусдекера, Девильера — «О рассуждении ординов и о укреплении фундаментов», Поции — «О прошпективе». Штормова — «Лексикон науки архитектурной», садовых с фигурами две книги, книга древних греческих статуй, машинных и механических, на русском языке. По запросу Сената Академия наук показала, что из вышеобъявленных книг в продаже находятся только Полусдекера ценою три тома 16 рублей 50 копеек да «Механика» на русском языке — 20 копеек. Сенат приказал: которые есть — купить, а остальные, когда при Академии или у вольных в продаже будут, купить и отдать Ухтомскому.
Сохраним память о простом русском человеке, который в описываемое время изобрел «самобеглую коляску». То был крестьянин подгородной Иранской слободы Леонтий Шамшуренков; коляска двигалась под закрытием с помощью двух человек и стоила 90 рублей; мастеру выдано было за нее из казны 50 рублей награждения. Потом Шамшуренков объявил Сенату, что сделал он коляску, а теперь может сделать сани, которые будут ездить зимою без лошадей; может сделать также часы, которые будут ходить у коляски на задней оси и будут показывать на кругу стрелою до 1000 верст, на всякой версте будет бить колокольчик, и прежнюю коляску может сделать уборнее и на ходу будет скорее. Сенат велел спросить, сколько все это будет стоить. Последствия неизвестны.
Показание графа Чернышева Захара.
1753 года, января 11, будучи в компании с г. полковником Левонтьевым, скоро после обеда соглашались мы с прочими бывшими в оной компании ехать в гости, а Левонтьев, не соглашаясь с оным, привел меня ему сказать, что он мудреный человек и своенравный, что с ним никогда ни в чем согласиться нельзя, на что он в ответ сказав, что я-де шотланец и слова своего не переменю, уж я вам сказал, чтоб вы ко мне ехали, так против и остаюсь; то я ему сказал, что ты не великая диковинка, а буде желаешь, чтоб мы к тебе ехали, то надлежит тебе просить, ибо тебе честь делают, кто приезжает, а не ты им, что их у себя принимаешь, на что он мне сказал «ты врешь» и «ну, к черту», то я ему сказал «увидим, кто у нас к черту пойдет»; и я вышел вон и, помешкав немного в другой горнице, увидел, что он с великою прытостью из той горницы, где мы сидели, бежит, то я хотел в другую горницу отойтить, но он сзади меня в щеку ударил, то я, для опасения своего обнажив шпагу, оборотился на него и увидел и у него в руках обнаженную шпагу, и в самое то время он меня ею по голове ударил, отчего и теперь на оной рана есть, я же в действительную оборону свою поколол его в бок, но он, брося свою шпагу из рук, кинулся на меня и с ног сшиб, и как услышали оное в другой горнице, то г. полковник Панин, прибежав, его с меня снял. Левонтьев показал: как он Чернышеву сказал «врешь», то Чернышев сказал «ступай» и сам вышел, Левонтьев за ним сунулся, но держал его князь Василий Долгорукий и не пускал минут с семь, однако ж он вырвался, Чернышев уже стоит с обнаженною шпагою и пошел на него, и поколол; он, выхватя, своею Чернышева в голову порубил, который упал, он сел ему на груди, и тут его сволокли.
(из Государ. архива).