Средневековые богословы всерьез обсуждали, сколько ангелов может поместиться на кончике иглы, но так и не пришли к единому решению. Про ангелов до сих пор ничего толком не известно.
Говорят, они умеют летать. И у них, наверное, есть крылья. Но есть ли у ангелов ноги? Можно ли сказать: «Ангелы сбились с ног»? Или надо говоришь: «Ангелы сбились с крыльев»?
Все могло сложиться по-другому, если бы у меня был папа. Тогда мама могла бы с ним посоветоваться. Посоветовалась и не отдала бы меня учиться к Татьяне Владимировне. Татьяна Владимировна не сказала бы: «Встать! Руки за голову!» Дедушка не пришел бы в ужас и не стал бы настаивать на моем переводе в другую школу. И я не попала бы в класс к Марсём. Это Марсём рассказала нам об ангелах — о том, что они должны отдыхать. С тех пор прошло много лет. Но когда со мной что-нибудь случается — плохое или хорошее, — я об этом вспоминаю.
А если бы у меня был папа, я никогда бы об ангелах не узнала. Поэтому неизвестно, хорошо это или плохо, что его тогда не было.
Конечно, я знала: так не бывает, чтобы папы вообще не существовало. Где-нибудь — во времени или в пространстве — он обязательно есть. Должен быть. Хотя бы на Луне. Мой папа, например, жил в далекой, прекрасной Франции, на родине шампанского, великих революций и гениальных художников. Это немного ближе, чем на Луне. Но, с точки зрения практической жизни, родина художников от Луны ничем не отличается. Поэтому Наташка и пыталась меня убедить, что всякие там папы — просто рудименты и атавизмы.
Слова «рудименты и атавизмы» Наташка произносила громко и отчетливо и не уставала объяснять их значение. Рудименты и атавизмы — это органы. Они требовались человеку, когда он был животным. А потом, в ходе эволюции, человек этими органами пользоваться перестал, и они за ненадобностью стали исчезать. Не сразу, конечно, а постепенно. Сначала ненужные органы становились очень маленькими, а потом и вовсе рассасывались. Чтобы ненужные органы исчезли, должно пройти много времени — иногда миллион лет. Но некоторым органам этого мало. Вот хвост у людей рассосался, и от него осталось две-три косточки — не больше. Это почти незаметно. А аппендикс и гланды не рассосались. Пользы от них никакой, зато неприятностей они доставляют порядочно. Поэтому их вырезают. Не всем, конечно: это же больно. Но жить без аппендикса и гланд можно. Даже очень хорошо без них жить, потому что они — рудименты и атавизмы.
Наташка с жестким удовольствием заносила в этот ряд еще и пап, хотя, на мой взгляд, их нельзя было без оговорок приравнивать к аппендиксу. Но она изо всех сил пыталась донести до моего сознания суть последних научных достижений: дети появляются на свет вовсе не по причине наличия папы, а из-за того, что сперматозоид сливается с яйцеклеткой. Раньше, может быть, папа и был необходим. Но только в те времена, когда люди были совсем дикими. А теперь все изменилось. Не понимают таких простых вещей только хулиганы и какие-нибудь отсталые люди, которые и зубы-то чистят пальцем. Из рассказов Наташки получалось, будто яйцеклетки и сперматозоиды — автономные существа, перемещающиеся в пространстве загадочным образом. Наташка не опускалась до уточнения мелких деталей и в подтверждение своих слов ссылалась на авторитетный источник — детскую энциклопедию под названием «Откуда я появился?». Она открывала ее то на одной, то на другой странице и с видом человека, собаку съевшего в вопросах размножения, тыкала пальцем в рисунки. На одной картинке был нарисован большой ромбик с желтым шариком и белыми мешочками внутри, а вокруг — кружочки с хвостиками, похожие на головастиков. Под картинкой было написано: «Сперматозоиды вокруг яйцеклетки». На другой картинке один головастик прорывал контур ромбика, так что снаружи болтался только его хвостик. А на третьей вместо одного ромбика были нарисованы два, плотно прижатых друг к другу, и стояла подпись: «Клетка начинает делиться».
«Ну что? Видишь?» — торжествовала Наташка. По ее словам получалось, что главное — вовремя отловить этих головастиков и поместить в надежное место, в пробирку. А потом можно распоряжаться ими по своему усмотрению. И не нужно никаких пап. Никаких дурацких свадеб, которые пожирают огромные деньги, никакой стирки вонючих носков, всех этих ужасных и унизительных усилий, которые все равно кончаются разводом. А что такое развод для ребенка? Это как рана. Будто тебе вдруг взяли да что-нибудь отрезали. Пусть даже и какой-нибудь рудимент.
Тут я ничего не могла возразить. Наташке было виднее: ее родители в это время разводились. В результате она совсем перестала делать уроки и испытывала терпение Марсём, сочиняя истории про кота, писающего на тетрадки, про свое активное участие в дорожных происшествиях и про страшную занятость по выходным в связи с поездками к таинственной тете — источнику знаний про рудименты и атавизмы. На самом деле она часами сидела на диване, разглядывала энциклопедию и строила планы по поводу выведения собственных детей в пробирках с помощью последних достижений научного прогресса. Она хотела двух девочек и одного мальчика.
Желая обрести во мне единомышленника, Наташка прибегала еще к Одному аргументу: клеточный подход к проблеме избавлял от риска влюбиться без взаимности. Благодаря автономному существованию сперматозоидов и яйцеклеток, отсутствие взаимности никак не отражалось на возможности завести детей и жить счастливой семейной жизнью. Не то чтобы подобная перспектива очень меня радовала, но я тогда была влюблена в Егора и нуждалась в каком-нибудь утешении.
Правда, утешение это было слабым. Другое дело, если бы у меня был папа (пусть даже это и рудимент!), с которым я могла бы ходить за руку — туда, где делаются настоящие мужские дела. И там мы бы случайно встретили Егора с его папой, и наши папы подружились бы. Они бы по-мужски жали друг другу руки и что-нибудь делали вместе. А мы бы с Егором им помогали. И тоже сильно подружились. Стали бы как брат и сестра. И тогда Егор часто приходил бы ко мне в гости, и танцевал бы со мной на уроках хореографии. Он был бы всегда рядом. Почти всегда. А случись что-нибудь, он бы меня защитил. Или спас. Ведь он такой умный, такой сильный и хороший! И все девчонки умерли бы от зависти. А я бы не загордилась, нет. Ну, да! Вот я, а вот Егор. И мы всегда вместе. Что в этом такого особенного?
Но у меня не было папы, который мог обеспечить мне такую счастливую жизнь. Он жил на родине шампанского, во Франции. А это почти как на Луне. Иногда, мечтая о дружбе с Егором, я представляла, как папа в выходной день сидит в ресторане на самом высоком этаже Эйфелевой башни, с бокалом этого самого шампанского, а перед ним, как на ладони, весь город. И он Думает: «Как там моя девочка, моя дочь? Надо бы пригласить ее в гости, вместе с другом Егором, — показать им Париж с высоты птичьего полета».
Но мой папа, скорее всего, ничего такого не думал. Как объясняла мама, он вообще ни о чем не мог думать, кроме своих задач. Он был математиком. К слову «математик» прибавлялось еще определение — «сумасшедший». Или «гениальный». Выбор определения зависел от маминого настроения. У моего папы была не очень понятная работа — решать задачи. В школе на уроках мы решали задачи. Можно было решать задачу минут десять или пятнадцать. Иногда (очень-очень редко) задача совсем не решалась. Это означало: нужно у кого-нибудь спросить, что требуется делать. А потом потренироваться, чтобы в следующий раз справиться. Но решать задачи, которые до тебя никто не решал? Специально для этого приходить на работу?
Мама говорила, некоторые сложные задачи папа решал месяцами. А на одну ушел целый год — тот самый год, когда я должна была родиться. Далекой и прекрасной Франции для решения задачи требовался хороший математик. И мой папа вызвался быть этим математиком. К тому же папе нравилась Франция и все, что с ней связано. Поэтому из роддома нас с мамой забирал дедушка.
Дедушка надел белую рубашку — ту, в которой он когда-то ходил с бабушкой в театр, — побрызгал себя своей любимой туалетной водой и приехал за нами на машине. На медсестру, выдававшую детей, дедушка произвел самое приятное впечатление — таким веселым и молодым он выглядел. Медсестра с удовольствием приняла от него коробку конфет и вручила ему сверток с кружевными оборками, внутри которого была я. Малышке (то есть мне) повезло, сказала медсестра. И моей маме тоже. Не то что некоторым! За некоторыми вообще никто не приезжает. «А как же они?» — испугалась за них мама. — «Да никак. Так и идут. Или такси какое поймают!» Мама вздохнула, и мы поехали домой.
Французская задача, за которую взялся мой папа, не имела решения. Но в далекой Франции от этого не расстроились. В математике это допустимо — чтобы не было решения. Папе тут же дали решать другую задачу, и он так и не вернулся. Поэтому мы жили втроем: я, мама и дедушка. Мама тоже решала задачи. Не такие, как папа, а другие. Те, что «ставила перед ней жизнь». И решения к этим задачам обязательно должны были находиться. Как, например, решение с моим поступлением в первый класс.
Как я уже говорила, маме не с кем было посоветоваться — с кем-нибудь близким и дорогим. Обычно она советовалась с дедушкой, но дедушка в это время был в командировке. И мама посоветовалась с тетей Валей из соседнего подъезда. Вообще-то мама не собиралась с ней советоваться. Это получилось случайно. Тетя Валя встретилась с мамой в магазине и спросила, записали меня уже в школу или нет. Мама сказала: пока нет. Они с дедушкой еще не решили, куда меня отдать. Они хотели бы найти для меня какую-нибудь хорошую учительницу. «Что значит — „хорошую“?» — тетя Валя потребовала от мамы объяснений, и мама растерялась.
Это не значит, будто она не знала. Она знала, ведь они с дедушкой много про это говорили. В таких разговорах дедушка всегда ссылался на бабушку. Бабушку я никогда не видела, она умерла еще до моего рождения. Но, по словам дедушки, моя бабушка была очень мудрым человеком. Не просто мудрым, а по-своему великим. И спорить с ее представлениями о жизни — дедушка показывал это всем своим видом — было бы просто нелепым. Особенно теперь, когда она умерла.
А бабушка считала: самое ценное в человеке — его внутренний стержень. Стержень — ось человеческой личности, как позвоночник — ось тела. Его нельзя увидеть или пощупать. Но отсутствие стержня в человеке сразу ощущается.
И если этот стержень был, а потом сломался, весь человек изнутри распадается на куски. С виду вроде бы ничего не изменилось, а на самом деле — сплошной человеческий лом.
Учительница должна бережно относиться к детским стержням, думали бабушка и дедушка. Только как это определить? Вот приходишь ты в школу. Там сидит какая-нибудь женщина и записывает детей в первый класс. Ты же не можешь прямо ее спросить: «Скажите, вы разбираетесь во внутренних стержнях?» Бабушка это понимала. И дедушка понимал. И он много раз рассказывал, как нашли учительницу для моей мамы.
Однажды в апреле, незадолго до того, как маме исполнилось семь лет, бабушка с дедушкой проходили через парк. Стояла прекрасная погода, в парке было полно людей. Весеннее солнышко выманило на улицу даже учительниц со школьниками. Учительницы стояли кучкой и беседовали, лениво отзываясь на редкие жалобы кишащих вокруг детей. А одна учительница была далеко от этой кучки — там, где дети прыгали через ручей, вырвавшийся из-под снега. Ручей весело булькал, довольный, что с ним играют и что вместе с детьми через него скачет учительница.
А ведь можно было забрызгать одежду! Или промочить ноги! Бабушка посмотрела на прыгающую учительницу и как-то сразу догадалась: эта в стержнях разбирается. (На дедушкином лице отражались смешанные чувства — нежность и полное признание удивительной бабушкиной прозорливости.) Она потихоньку отозвала в сторону одну девочку и спросила, в каком классе эта учительница будет работать на следующий год. Выяснилось — в первом. Бабушка тут же пошла в школу и записала к ней маму. Потому что бабушка была мудрой женщиной и по-своему великим человеком.
Прыгающая учительница учила маму целых четыре года. Мама была отличницей. А теперь вот стала замечательным специалистом. Да еще растит такую дочку! Тут дедушка гладил меня по голове.
Но когда пришло время записывать в первый класс меня, воспользоваться бабушкиным способом не удалось. Снег в ту зиму растаял рано, и лужи быстро высохли. Дедушка досадовал, вспоминал бабушку и предлагал маме творчески подойти к поставленной задаче. А потом уехал в командировку, отложив решение вопроса до своего возвращения.
Объяснить все это тете Вале из соседнего подъезда мама, конечно, не могла. Поэтому она замялась и стала что-то бормотать про отношение к детям. Тетя Валя ответила сурово и категорично: «Глупости! Учительница должна давать крепкие знания. Вот что такое хорошая учительница! Потому что начальная школа — это фундамент».
Мама не стала уточнять, о каком фундаменте идет речь. Подразумевалось, будто это и так понятно. Упомянутый фундамент был таким же невидимым, как и стержень, и мама малодушно допустила, что фундамент в данный момент важнее. К тому же тетя Валя очень энергично на нее набросилась и стала убеждать, что они (мама и дедушка) зря тянут резину и что-то нелепое себе фантазируют. Ребенок должен идти в школу. Обязательно. Нечего терять год. Особенно, такому ребенку, как я. Этот ребенок тоже все время фантазирует. Она, тетя Валя, меня видела и знает, что говорит. Это фантазирование ни к чему хорошему не приведет. Человек весь изнутри истончается и становится что твое стекло. Чуть тронул — звенит, слегка заденешь — бьется. Так и получаются люди, не приспособленные к жизни. А надо загрублять. Кожу ребенку наращивать. Для этого школа и нужна. И для знаний. Чтобы фундамент был. На месте моей мамы тетя Валя прямо сейчас побежала бы и записала меня к Татьяне Владимировне. Если там еще есть место. На прошлой неделе тетя Валя записывала в школу своего Ванюшку, и мест уже не было. Слова о фундаменте и моей неприспособленности к жизни произвели на маму сильное впечатление. Так как успокоить ее было некому, она, вернувшись из магазина, сразу пошла к Татьяне Владимировне, и та записала меня к себе в класс. Двадцать седьмой по списку, хотя разрешалось записывать только двадцать пять человек. Татьяна Владимировна пошла маме навстречу. Узнала, что у дедушки своя фирма, что он может помочь с ремонтом класса, — и записала. Только поэтому. И мама обрадовалась, что задача решена.
Как оказалось, она ошиблась.
Мы с Татьяной Владимировной не сошлись характерами. Так иногда говорила мама, объясняя, почему папа живет во Франции. Это очень важное основание, чтобы не жить вместе, — разные характеры.
Вот и мы с Татьяной Владимировной не сошлись характерами. Правда, никто об этом не знал. Ни мама, ни дедушка, который по возвращении из командировки отправился платить за ремонт класса. Вернулся он молчаливый и озабоченный, поскольку при встрече с Татьяной Владимировной так и не смог понять, разбирается она в стержнях или нет. И мама тогда на него набросилась с упреками, что ему просто жалко денег, он хочет, чтобы я потеряла год и выросла без всякого фундамента, не приспособленная к жизни, что твое стекло.
Это было несправедливо. Дедушка не был против фундамента. И денег он никогда не жалел, если они шли «на благие цели». В прошлом году он перевел деньги на одежду для детей из детского дома, а потом купил холодильник в инвалидное общество.
Надо было посоветоваться, сказал дедушка. Вот бабушка всегда с ним советовалась, хотя была очень мудрой женщиной и по-своему великим человеком. Тут мама вспыхнула и заявила: ей не с кем советоваться. Тот, с кем она могла бы советоваться, решает во Франции свои дурацкие задачи. А потом заплакала — из-за задач и из-за учительницы. Ведь она беспокоилась! И дедушка утешал ее, как маленькую, и говорил, что, может быть, все еще будет хорошо. Бог с ним, с фундаментом. Если потребуется, он снова заплатит за ремонт. Только пусть мама не переживает. Ей нужны силы, чтобы воспитывать дочку, то есть меня.
И я пошла в класс к Татьяне Владимировне.
Существует такой закон: надо любить свою первую учительницу. Все дети подчиняются этому закону. И Татьяна Владимировна для этого закона очень подходила. Она была красивой, в модной кожаной юбке и с ногтями, выкрашенными маленькими оранжевыми квадратиками.
Но мне помешало несходство характеров.
Первого сентября Татьяна Владимировна привела нас в класс и велела сдать букеты. Первоклассники должны идти в школу с цветами. Это тоже закон. Поэтому первого сентября в школе бывает много цветов. Слишком много. От этого они даже теряют в своей красоте.
Мы сложили цветы на стол, а потом Татьяна Владимировна поставила их в ведра для мытья полов. Ведра были приготовлены заранее, и в них уже была налита вода. Только два букета она поставила на стол в вазы. На одном букете сидела большая пластмассовая божья коровка, а другой был украшен цветными бантиками. И еще один букет маленький, но в золотой обертке — примостился в баночке на подоконнике.
Сегодня очень важный день, сказала Татьяна Владимировна, начало нашей школьной жизни. Это праздник, поэтому мы будем рисовать цветы. И показала, что надо делать: нарисовала мелом на доске вазу, а в ней — стебелек. На стебельке в шахматном порядке аккуратно располагались листики, похожие на овалы, но с острыми носиками, а на конце стебелька — цветочная головка с круглой серединкой и ровненькими лепестками. Немного похоже на ромашку. Нужно было украсить вазу узором, сосчитать, сколько в ней цветов, а потом поднять руку и сказать Татьяне Владимировне.
Я посмотрела на доску и поняла, что не хочу так рисовать. Почему я должна рисовать вазу, если мой букет сидит в ведре?
Дедушка не стал покупать цветы в магазине, а привез их с дачи. Специально поехал и привез. Эти цветы вырастила мама. Она растила их все лето, заботливо пропалывая, подвязывая и нашептывая какие-то слова. Может быть, про то, как необходим мне фундамент для будущей жизни. Мама говорила, цветы на клумбе особенные, потому что пойдут со мной в первый класс.
Теперь мои особенные цветы сидели в ведре для мытья полов вместе с другими букетами, и им было тесно. Я чувствовала, как им тесно. И еще у моих цветов не было отдельных лепестков, как на рисунке у Татьяны Владимировны. Это были астры. Я знала, что «астра» означает «звезда», а лохматые головки напоминают пучки света, которые звезды выбрасывают в космос. У каждой звезды бесконечное множество лучей, их нельзя сосчитать. Про бесконечное множество мне рассказал дедушка. Он говорил, это самое главное в математике и вообще — в жизни.
Я решила нарисовать огромное ведро — такое большое, чтобы цветы не чувствовали тесноты. И у них должно было быть много-много лепестков — не три, не четыре, а бесконечное множество — будто это вспышки далеких звезд.
Прошло немного времени, и Татьяна Владимировна стала спрашивать: «Сколько цветов в вазе? Сколько лепестков у каждого цветка?» Все отвечали по очереди, и она всех хвалила. Я представляла, как она обрадуется, когда я скажу: «А у меня — бесконечное множество. Потому что сегодня праздник — первое сентября, а бесконечное множество — это самое важное!»
Татьяна Владимировна, однако, совсем не обрадовалась. Она сказала, нужно внимательно слушать задание. И ваза у меня какая-то странная, бесформенная. Как бочка. Впредь мне надо стараться быть аккуратной. Тогда все будет получаться красиво. А мы всё должны делать красиво, — она мельком взглянула на свои оранжевые ногти, — потому что теперь мы школьники. Но сегодня она мне прощает. Всю мою неаккуратность. Сегодня праздник, первое сентября, мы еще только начали учиться, и у нас все впереди.
Через некоторое время был еще один урок рисования. Мы рисовали неваляшку. Надо было начертить четыре круга — два больших и два маленьких — и сосчитать. А потом нарисовать неваляшке лицо и раскрасить. Я хорошо умела рисовать круги и быстро выполнила задание. Потом посмотрела на картинку и увидела, что нарисованной неваляшке очень одиноко. Она, неваляшка, не может ни лечь, ни сесть. Но должна же она что-то делать? А ей даже поговорить не с кем! И тогда я нарисовала рядом с первой неваляшкой еще двух — одну поменьше и одну побольше. Получилась целая семья. Самой большой неваляшке я нарисовала бороду, чтобы было видно: это неваляшка-дедушка, а рядом стоят неваляшка-мама и неваляшка-девочка. У каждой неваляшки по два больших круга и по два маленьких. Всего шесть больших и шесть маленьких. А можно еще по-другому: у одной неваляшки четыре кружочка, а у трех — в три раза больше. Три раза по четыре. Так научил меня считать дедушка. Но главное не это. Главное, что неваляшкам, когда их три, не скучно!
Татьяна Владимировна проходила по рядам и смотрела, кто что нарисовал. Она заглянула в мой альбом и ни о чем меня не спросила. Просто взяла и показала моих неваляшек другим ребятам.
— Какую ошибку допустила Алина? — спросила она с привычной ласковой строгостью, не допускающей возражений и не позволяющей перестать ее любить.
Все тут же подняли руки и стали трясти ими в воздухе. Татьяна Владимировна вызвала одного толстого мальчика, который весь вытянулся, как солдатик на параде, и громко сказал:
— Нам задавали нарисовать одну неваляшку, а она нарисовала трех!
И все сразу почувствовали, что я совершила что-то плохое. Какое-то глубоко неправильное дело.
Татьяна Владимировна одобрительно кивнула мальчику — солдатику, позволила ему сесть, а потом поделилась с классом своими подозрениями:
— Алина, наверное, не умеет смотреть. Или у нее что-то с глазами. Какая-то болезнь. Вот это что такое?
Она взяла карандаш и показала на неваляшку-дедушку.
— Это борода, — сказала я тихо. По правилам я должна была что-то сказать.
— Вы слышали? — некоторое время Татьяна Владимировна одобрительно взирала на развеселившийся по команде класс, а потом призвала учеников к молчанию. — Вы где-нибудь видели неваляшку с бородой? И я не видела. Ни-ко-гда. Мы учимся в первом классе, и я пока не ставлю вам оценки. Но за эту бороду нужно было бы поставить двойку.
Татьяна Владимировна повернулась ко мне и, возвращая альбом, гулко его захлопнула:
— Переделай рисунок дома. Как требовалось. Завтра мне покажешь.
Потом она стала хвалить работы других детей. Все дети уверенно считали круги, и за это Татьяна Владимировна раздавала им картонные солнышки. Я тихонько поглаживала обложку альбома, чтобы неваляшки не расстраивались, и приговаривала: «А мне солнышки не нужны, а мне солнышки не нужны».
Дома я открыла альбом, положила перед собой картинку и некоторое время на нее смотрела. Неваляшки, казалось, не чувствовали обрушившегося на них позора, и та, которая с бородой, ласково смотрела на неваляшек поменьше. От этого глаза у нее чуть-чуть сдвинулись вправо, придавая лицу лукавое выражение. Я взяла карандаши и нарисовала дорожку, по которой неваляшечья семья тут же отправилась гулять. А вокруг нарисовала бабочек. Я тогда очень любила рисовать бабочек. Гораздо больше, чем цветы. Бабочки — это и есть цветы, как-то сказала мама. Только летающие.
Дедушка пришел с работы, и я показала ему картинку. Он долго и с удовольствием разглядывал неваляшек, жалел, что бабушка этого не видит, а потом попросил подарить ему рисунок. Дедушка повесит его над столом в кабинете. Если ему вдруг станет грустно, он посмотрит на картинку и сразу перестанет грустить.
Я вырвала листок из альбома и подарила дедушке. А другую неваляшку рисовать не стала, хотя мне было страшно: вдруг Татьяна Владимировна станет меня ругать? Но она не стала. Она забыла.
Довольно быстро выяснилось: все ученики в классе делятся на неравные группы. Первая группа была маленькой. В нее входили умные дети — как тот мальчик-солдатик. Татьяна Владимировна часто к ним обращалась, говорила, что он или она — «молодец». И солдатики получали больше всех картонных солнышек.
Все остальные были Татьяне Владимировне неинтересны и вызывали скуку. Скука была невероятно заразительной и оказалась бы невыносимой, если бы не наличие третьей группы. Ее представители никогда не получали солнышек. Время от времени Татьяна Владимировна о них вспоминала и говорила: «Так. Все молчат и работают самостоятельно. Я занимаюсь с дураками!» Дураки вставали рядом с партами, и Татьяна Владимировна с раздражением начинала требовать, чтобы они что-то повторили — еще и еще раз. В эти моменты она нехорошо возбуждалась, и в ее красивом лице чувствовалась недобрая, но живая жизнь.
Особое место в группе дураков занимал Колян. Татьяна Владимировна, обращаясь к нему, всегда несколько повышала голос: «Воротов! А ну — сядь! Ты успокоишься когда-нибудь? Ничего не соображаешь, так сиди тихо!» Но дети называли его Колян: «Колян сказал», «Колян кинул (уронил, толкнул, сделал)».
Колян был не просто дураком, от которого по непонятным причинам ускользали буквы и цифры в их подлинном значении. Колян был сумасшедшим. Не сильно, а чуть-чуть. Он не мог сидеть спокойно. Внутри у него работал какой-то бессмысленный механизм, заставлявший внезапно взмахивать руками, пищать или хрюкать. Татьяна Владимировна от этих незапланированных звуков выходила из себя. Я ее понимала — несмотря на несходство характеров. Мне тоже не нравилось, когда кто-то ни с того ни с сего начинает кукарекать. Но с этим ничего нельзя было поделать.
И это создавало некоторую непредсказуемость в нашей невыразительной школьной ЖИЗНИ.
Хотя Колян корчил рожи, на переменах орал и носился по классу, в целом он был безвредным существом. Пока не стащил зеркальце.
Зеркальце хранилось в учительской сумочке. Татьяна Владимировна время от времени извлекала его наружу, встряхивала прической, поворачивала голову то налево, то направо, убеждалась, что в мире существует красота, подавляла зевоту и начинала урок.
Вот это зеркальце и лопалось Коляну на глаза. Точнее, его ручка, торчавшая из небрежно прикрытой сумочки.
У Коляна не было злых намерений. Он просто проносился мимо во время перемены, демонстрируя чудеса увертливости и чудом не сшибая стоящие на пути парты. И его рука как-то сама собой ухватила зеркальце за торчащую ручку. Он и не думал скрываться и продолжал сумасшедший бег, размахивая зеркальцем, подсовывая его кому-нибудь под нос и восклицая: «Накось! Выкуси!»
Потом прозвенел звонок, и что-то в бедной голове Коляна защелкнуло. Он заметался по классу, отдаляясь от учительского стола и от сумочки, будто вдруг осознал исходящую от них угрозу. А потом и вовсе оказался в последних рядах и, пытаясь замести следы своего нечаянного преступления, куда-то это злополучное зеркальце сунул. Вошла учительница, мы вскочили и замерли рядом с партами. Татьяна Владимировна кивнула, класс дружно выдохнул и опустился за столы, а она привычным движением потянулась к сумочке. И не обнаружила там любимого зеркальца.
На лице Татьяны Владимировны вдруг вскипела жизнь, сделав его неузнаваемым, почти некрасивым. Все, даже любимцы-солдатики, почуяли неминуемую беду.
— Кто позволил лазить в мою сумку? — Татьяна Владимировна произнесла это с незнакомыми интонациями.
— Кто взял зеркало?
Кто-то из солдатиков тут же поднял руку.
— Ты?
— Нет, — испугался ответчик. — Это Колян взял. Я видел. Он с ним бегал.
— Не я, не я! — заканючил Колян, и было видно, что ему очень страшно.
— Где зеркало, я вас спрашиваю?
Колян все продолжал ныть и отнекиваться. Было видно: толку от него не добиться. И Татьяна Владимировна, все больше гневаясь, сменила тактику.
— Кто был в классе на перемене? Кто последним видел зеркало? А ну, встать!
Встали почти все. Только четыре девочки остались сидеть.
— По стойке смирно. Руки за голову! Будете так стоять, пока зеркало не найдется.
Мы встали и неуверенно заложили руки за голову. Как в кино про бандитов. Или про террористов. Террористы кладут руки за голову, когда их ловят. Или они сами велят кому-нибудь положить руки за голову.
И так мы все стояли перед Татьяной Владимировной, весь первый класс. Она сидела за столом, листала журнал и на нас не смотрела.
Одна маленькая девочка в последнем ряду вдруг подняла руку и начала ею трясти. Мы всегда так делали, чтобы нас спросили. А девочка не просто трясла рукой, она даже подпрыгивала от нетерпения.
— Я знаю, где оно! Я знаю! — громко зашептала девочка. Ребята стали переглядываться. И учительница, наконец, обратила на нее внимание:
— Я тебя слушаю!
— Вот оно, в ведре!
Все обернулись и посмотрели, куда указывала девочка. Среди бумаг в мусорной корзинке виднелась ручка зеркальца. Колян, осознав, что его разоблачили, страшно завыл и бросился вон из класса.
Татьяна Владимировна подошла к корзинке, извлекла оттуда зеркало, потом вернулась к столу, резко схватила сумочку и тоже быстро вышла. Дверь громко хлопнула. Хотя хлопать дверью было нельзя и учительница постоянно за это боролась. Но теперь она сама хлопнула дверью и ушла. А мы остались стоять «руки за голову». И не знали, что делать. Некоторые мальчишки стали опускать руки и садиться. А девочки все стояли: вдруг Татьяна Владимировна вернется? Но затем сели и они. И все стали разговаривать, шуметь.
Прозвенел звонок. Это был звонок с последнего урока. В обычные дни Татьяна Владимировна строила класс парами и вела вниз по лестнице, к родителям, ожидающим в вестибюле. А сейчас вести нас было некому. Поэтому мы еще немного посидели, а потом кто-то из мальчишек крикнул:
— А что, ребя! Я домой пошел!
Мальчишки похватали портфели и побежали из класса. А за ними — девочки. И так мы гурьбой скатились по лестнице, к удивленным родителям.
Меня ждал дедушка. Он спросил, что случилось. Я объяснила: Колян стащил у Татьяны Владимировны зеркальце, но не захотел признаться. Из-за Коляна нас всех наказали. Татьяна Владимировна сказала: «Встать, руки за голову!» Надо было стоять, пока зеркальце не найдется. «Но зеркальце нашлось?» — осторожно уточнил дедушка. Я сказала, да, нашлось. В мусорном ведре. Потому что Колян не хотел украсть. Он просто немного сумасшедший. Дедушка погладил меня по голове и больше не стал ни о чем спрашивать.
Ночью на меня напали. Кто-то сухой и жгучий, желавший лишить меня стержня. Враг был невидимый и прятался внутри. Он схватил стержень своей горячей рукой и проталкивал в горло, чтобы проделать там дыру. В горле невыносимо скребло. Яне могла сама справиться с врагом и стала звать маму. Мама прибежала, и дедушка тоже пришел. Он сказал, «скорая» будет с минуты на минуту.
Потом появился человек в белом халате, с чемоданчиком. Он потыкал меня в живот холодной трубочкой, заглянул в горло и сделал укол.
— Классическая скарлатина, — спокойно подытожил врач. — Завтра вызывайте участкового. Это за два дня не проходит.
— Скарлатина? Откуда? — мамин вопрос звучал жалобно.
— Как откуда? Сидит за каждым углом. Особенно, в школе. Поджидает, кто мимо пройдет.
— Доктор, как вы думаете, — осторожно поинтересовался дедушка, — это заболевание не может возникать на нервной почве? Когда нервное напряжение является, так сказать, катализатором нарушения иммунитета?
— Скарлатина, батенька, — вирусная инфекция. Обычная детская болезнь, — отрезал доктор. — А про нервную почву — это не ко мне. Это к бабушкам из богадельни. У них там на этой почве чего только не бывает.
Дедушка попытался скрыть разочарование: он привык уважать профессионализм.
После укола жар меня отпустил, и я стала погружаться в спокойную дремоту уже опознанной болезни. «Скорая» уехала, дедушка и мама сидели в кухне, и до меня сквозь сон доносились их приглушенные голоса.
— Иметь в классе больного ребенка… У любого могут не выдержать нервы.
— Никто не спорит. Но надо быть разборчивой в средствах.
— Тридцать человек в классе. После Алины Татьяна взяла еще троих.
— И все сдали деньги на ремонт?
— Нельзя быть таким злопамятным. Она же не в карман эти деньги кладет. Они идут на детей.
— Охотно допускаю.
— Нет, ты не допускаешь. Ты все время хочешь обвинять!
— Ну что ты, Оленька! Я совсем не обвиняю. Просто я с самого начала чувствовал: это не для Алины. Бабушка бы ни за что…
— Хватит, хватит об этом. Ты можешь предложить что-нибудь другое? Что устроило бы тебя, меня, Алину? Не можешь! Так о чем речь?
— Алину нужно забрать из школы. Из этой школы. От этой учительницы.
— То есть ты хочешь, чтобы она нигде не училась. А только слушала байки про лужи и рисовала бородатых неваляшек.
— Бородатые неваляшки, Оленька, — это своего рода шедевр. Такие способности нужно беречь, а не загрублять, как рассуждает твоя приятельница из соседнего подъезда.
— Никакая она не приятельница. Просто знакомая.
— Хорошо. Эта знакомая из соседнего подъезда. А тот, кто загрубляет, совершает настоящую диверсию. Против человечества! Хочет лишить мир писателей и художников. А художники, Оленька, — это главный нерв человечества!
— Тебе сегодня уже объясняли, что нервная почва ценится только в богадельне и не может быть фундаментом будущей жизни! И с чего ты взял, что Алина станет художником? Из-за этих самых бородатых неваляшек? Да может, из нее получится математик!
— Хм… Математика — вершина человеческой фантазии. Это говорил еще Гильберт, про одного своего знакомого: «Он стал поэтом. Для математики у него не хватило воображения!»
— Папа! Ты неисправимый романтик! Твои взгляды на жизнь давно устарели. Но ты продолжаешь настаивать на своем. И всех нас вынуждаешь жить по-своему!
— Оленька, тебе не нравится, как мы живем?
— Пала, мне все нравится. Но что касается Алины…
— Я все-таки думаю, нужно еще поискать для нее учительницу.
— Ты с ума сошел! На дворе ноябрь.
— Ну, карантин по скарлатине, по этой детской болезни, имеющей вирусную основу, все равно кончится не раньше, чем через три недели. Так что у нас есть время.
— Времени нет!
— Кстати… Мне кажется, стоит посоветоваться с В.Г.
— С В.Г.? Что за новости? С каких это пор мы советуемся с ним по вопросам своей семейной жизни?
— Оленька! Ты пристрастна. В.Г. — профессионал. Профессионал с большой буквы. Он вращается в этой сфере.
Мама фыркнула — как всегда, когда дедушка упоминал В.Г. И я погрузилась в сон.
В.Г. был новым «дедушкиным приобретением». «Блистательный молодой человек, подающий надежды ученый», по образованию он был химиком. Но В.Г. пришлось выбирать между наукой и стержнем. Он предпочел стержень и пошел работать в школу. А подрабатывал переводами. Когда дедушке понадобилось перевести статьи о достижениях западной фармакологии, ему порекомендовали В.Г.
Добровольный отказ В.Г. от научной карьеры произвел на дедушку неизгладимое впечатление. Как и сам В.Г. — его внешний вид, манеры, стиль общения. И дедушка решил пригласить нового знакомого в гости.
Узнав об этом, дедушкина секретарша Клавдия Ивановна пришла в ужас. Да этот В.Г., он же просто чудовище! Клавдия Ивановна имела право так говорить. Она давно знала В.Г., и именно ее стараниями фирма получила нового переводчика. Но сейчас речь шла о другом — не о его профессиональных качествах, а об отношениях с женщинами. По словам Клавдии Ивановны, не было женщины, устоявшей против обаяния В.Г., за что он снискал себе дурную славу разрушителя женских судеб. Тут Клавдия Ивановна начинала загибать пальцы, пытаясь сосчитать его романы и увлечения. Только крупные! Для мелких не хватило бы суставных косточек. И то сказать: галантный, внимательный. Дамам ручку целует при встрече. Вы представляете? В наше время — целует ручку! Тут у кого хочешь крыша съедет. Даже она, Клавдия Ивановна, чуть было не попалась в его сети. Тут секретарша с трудом подавляла вздох, выдававший то ли благодарность за чудесное спасение, то ли сожаление об упущенных возможностях. А потом вновь принималась урезонивать дедушку: «Ау вас, Виктор Сергеевич, дочка. Молодая, хорошенькая! Да к тому же пережившая жизненную драму. К чему рисковать?»
Но дедушка предостережениям не внял и в подробности огнеопасного прошлого В.Г. вникать не пожелал. Правда, он счел нужным предупредить маму, что ожидаемый гость женщинам по преимуществу нравится. Ничего плохого дедушка в этом не видит. Ведь и бабушка когда-то так сильно влюбилась в дедушку, что готова была убежать из дома. Правда, это не понадобилось: бабушкины родители с готовностью дали согласие на их брак. Но мама все-таки должна иметь в виду некоторые… э-э-э… особенности взаимодействия В.Г. с женщинами.
«Не надо меня запугивать», — гордо заявила мама. У нее, у мамы, огромный опыт общения с разрушителями женских судеб. И если хорошенько подумать, что такое химия рядом с математикой, царицей наук?
Иными словами, В.Г. стал частым гостем у нас дома. Мама, чувствуя себя ответственной за все разрушенные женские судьбы, потребовала отменить ритуал целования ручки и встречала его гордым кивком головы, а в разговорах ни разу не согласилась с высказанным им мнением.
Сообщая дедушке о звонке В.Г., она ехидно называла его «твой юный друг»: «Звонил твой юный друг». Дедушка не возражал, поскольку находил в этой формуле «нечто диккенсовское и до некоторой степени соответствующее сути», и сам частенько обращался к В.Г. со словами «молодой человек».
С моей точки зрения, В.Г. не был таким уж молодым и тем более юным. В его рыжеватой бороде уже виднелись седые волоски, а виски были темные, рыжие и седые одновременно. «Трехцветный — как кот-крысолов!» — посмеивалась мама.
Но в присутствии В.Г. она неузнаваемо менялась. Мама, сама того не сознавая, начинала светиться. И В.Г., очевидно, этим светом любовался — несмотря на то, что мама все время вредничала. Дедушка тоже посматривал на преображавшуюся маму с удовольствием, хотя она своими колкостями мешала ему вести дискуссию на какую-нибудь серьезную философскую тему.
Я любила посещения В.Г. В них было что-то от праздника. Он приносил с собой торт или виноград и цветы для мамы. Он внимательно смотрел и внимательно слушал. Он был нашим другом.
А потом, когда пришла скарлатина, рассказал про Марсём.
— Интересно, где он был раньше? — рассердилась мама. — Сидел и ждал, пока ребенок заболеет?
Но мама напрасно обвиняла В.Г. в злонамеренном сокрытии информации. Он познакомился с Марсём совсем недавно, незадолго до событий вокруг зеркальца.
Не только дедушка считал В.Г. хорошим учителем. Так считали многие другие. В.Г. даже отправили на специальный конкурс, где выбирали лучшего учителя. Там он изложил свою теорию «Химия — основа жизни» — и победил.
Нет ни одной сферы жизни, избежавшей влияния химии, сообщил В.Г. жюри. Химия касается даже того, что раньше считали областью сугубо духовной, — человеческих эмоций и чувств. Центр удовольствия в мозгу уже обнаружен. С помощью химических препаратов можно погрузить человека в состояние эйфории или наоборот — лишить его возможности испытывать удовольствие. Сегодня ученые делают смелые заявления, будто возможно обнаружить и центр любви. Экспериментально доказано: в организме влюбленного меняется скорость химических процессов, индекс кислотно-щелочного баланса и даже электрические показатели мозга. Следующий шаг — попробовать влиять на некоторые мозговые участки, чтобы способствовать возникновению или уничтожению любви — этого самого неподвластного управлению чувства — сколь прекрасного, столь и разрушительного. Но пока наука находится в поиске, приходится надеяться на самих себя, на свою способность к саморегулированию. К химии же надо относиться с особым вниманием — как к орудию проникновения не только в тайны материи, но и в тайны человеческой души.
В довершение своей блистательной речи В.Г. устроил на демонстрационном столике, в непосредственной близости от жюри, маленький взрыв, искры которого заставили судей увидеть в новом свете и химию, и любовь, и самого докладчика. «Это наглядное доказательство силы химии, — заявил он. — И яркий образ для изображения любви!» Последнюю часть фразы В.Г. сопровождал демонстрацией горстки черной пыли, оставшейся после искрящегося пламени.
И жюри присудило ему первое место.
— Уверена, больше половины судей принадлежали к слабой половине, — заметила мама.
В.Г. усмехнулся. Его глаза превратились в щелочки, и теперь главными на лице оказались нос и борода: вот и Марсём, которая тоже была на конкурсе, попыталась съязвить по этому поводу. Она подошла к В.Г. после выступления и спросила:
— Управляемый центр любви — это вроде электрического прибора? Захотел влюбиться — включил в розетку. Передумал — выключил. А вам это зачем? Боитесь воспламениться не вовремя?
В.Г. сказал, что не имел в виду конкретно себя и или кого-то другого. Это, так сказать, общий взгляд на вещи, аллегория.
— Если к вам это не относится, то и к детям относиться не может. В работе с детьми не бывает общего взгляда. Там все предельно конкретно. Вам не кажется?
Они немного поспорили. После чего В.Г. нашел, что Марсём — очень интересный человек и привлекательная женщина.
Эта часть рассказа маме не понравилась.
— И что же, этот интересный человек тоже занял какое-нибудь место?
В.Г. покачал головой.
— Привлекательная женщина проиграла? — мама не скрывала злорадства.
Не совсем так. Марсём показала очень смешное занятие — как она учит детей считать, используя пальцы. Не только рук, но и ног.
— Пальцы ног? Что за фокусы?
Человеческое тело, объясняла Марсём, — идеальные счеты. И было бы глупо не воспользоваться всеми его двойками, пятерками и десятками — этими замечательными подвижными пособиями, созданными природой. Тогда первые шаги в математике будут связаны с познанием самого себя.
— Математика — высокая наука. И ее отличительная особенность — в свободе от конкретного, — резко возразила мама.
— Но, Оленька, прежде чем достичь таких высот, человек должен был научиться считать мамонтов. И пещерных медведей. Каждого убитого медведя обозначали зубом и подвешивали на веревочке к шее охотника, — мягко возразил дедушка. — А потом считали: один охотник убил столько медведей, сколько пальцев на руках. А другой — еще больше. Чтобы счесть его медведей, и пальцы на ногах понадобятся.
— Вот-вот, — кивнул В.Г.
Он вместе с другими участниками изображал на занятии Марсём детей. Всем им было очень весело, и зрителям тоже было весело. А оператор, снимавший конкурс, так смеялся, что камера прыгала у него в руках. И поначалу жюри отнеслось к Марсём благосклонно. Но потом все изменилось.
На следующий день конкурсанты должны были отвечать на вопросы. Марсём спросили, какие педагогические ценности являются для нее ориентиром в работе. Ей просто повезло! Так считали все участники конкурса. Нужно было сказать про любовь к детям и демократический стиль общения. Если детей любить и демократически с ними общаться, они вырастут активными гражданами и будут горячо любить свою родину.
Но Марсём вдруг замялась. Она сказала, это сложный вопрос. Она предпочла бы отвечать на другую тему.
Члены жюри выжидающе молчали. Марсём вздохнула. Вчера мы видели взрыв. Как символ разрушительных чувств. И всем это понравилось. Уж не знаю, почему. Но педагогические ценности взрываются точно так же. Они могут казаться бесспорными. На словах. А в жизни оборачиваются своей противоположностью. У Марсём такое было. И она не уверена, что в педагогике есть хоть что-нибудь незыблемое. Чем она руководствуется? Чем-то вроде рудиментов и атавизмов теорий, когда-то ее восхищавших. Не потому что они — истина. Просто она пока не имеет сил с ними расстаться.
(Вот когда я впервые услышала эти слова! А вовсе не от Наташки. Я даже думаю, что и Наташка узнала их от Марсём и потом приспособила к своей теории.)
Судьи неодобрительно переглянулись. Но жюри еще хранило воспоминания о смешном занятии Марсём, и белокурая дама из профсоюза — с очень полной грудью, красными губами и душевным выражением лица — попыталась протянуть ей руку помощи:
— Но, милочка, разве любовь к детям — не безусловная ценность?
Однако Марсём протянутую руку не приняла. Она отвергла эту руку с непонятным упрямством и даже с какой-то воинственностью.
Дети — не фарфоровые пупсики, сказала Марсём. Они люди. И, как люди, вызывают в нас самые разные чувства. Нам может быть с ними хорошо, а может быть — противно. Мы хотим, чтоб было интересно. В этом наша учительская корысть. Наш разумный эгоизм. Но вопросы профессионализма не связаны с любовью. Они ставятся по-другому: насколько наши теории губительны для нас самих?
— Я не поняла, милочка! — с удивлением прервала ее душевная представительница профсоюза. — Вы что же — не любите детей?
Тут Марсём утратила всякую артистичность и стала похожа на строптивого подростка:
— Вы хотите услышать от меня публичное признание в любви к детям? Я не понимаю, почему для педагогов эта двусмысленная процедура оказывается обязательной. Этот гибрид стриптиза и ханжества…
Мама не выдержала и рассмеялась.
— Ну и ну! Какая наглость! Как члены жюри такое пережили?
Эти слова произвели ужасное впечатление. С места поднялась одна очень важная дама, доктор наук. В ее толстой-претолстой диссертации рассказывалось о педагогических ценностях. Целых сто страниц про то, как учитель должен быть устроен изнутри, еще сто — что должно быть у него снаружи, и двести — как это совместить. От студентов, обучавшихся в педагогических институтах, требовалось содержание диссертации запомнить и четко на экзамене изложить. А если их усилия ни к чему не приводили, не было ни малейшего шанса получить диплом.
И вот доктор наук встала и сказала: ей не раз приходилось сталкиваться с людьми, не способными назвать педагогические ценности. Однако такую степень самонадеянного цинизма она наблюдает впервые. Она не понимает, что Марсём, этот так называемый передовой учитель, делает на конкурсе. Ей и в класс-то нельзя позволять входить!
Все сочувственно закивали.
Но тут взял слово член жюри по фамилии Зубов. Зубов был маленький седенький старичок, тихонько дремавший в конце судейского стола. Первый раз он проснулся во время выступления В.Г. — но тут же опять уснул. Потом, открыл глаза, когда на сцене появилась одна очень юная учительница в короткой юбочке и в туфлях на высоченном каблуке, и еще — когда Марсём учила конкурсантов считать пальцы на ногах. Тогда он очень смеялся. Теперь Зубов опять сидел с открытыми глазами и с интересом наблюдал за происходящим.
Старичок был известным человеком, издателем. Он слыл оригиналом, всегда голосовал против общих решений или имел «особое мнение».
— Маргарита Семеновна, — Зубов обратился к Марсём с подчеркнутой учтивостью, от чего даму-доктора передернуло, — мы смотрели видеозаписи ваших уроков. Я заметил: у вас в классе висит портрет Януша Корчака. Вы ведь знаете его главный педагогический труд?
Марсём кивнула — будто бы слегка поклонилась Зубову в благодарность за отмеченную подробность.
— Не могли бы вы объяснить, почему вы повесили этот портрет над своим столом?
— Здесь? Сейчас? Нет. Думаю, не могу.
Старичка ответ почему-то удовлетворил. Он благосклонно кивнул, а дама-доктор пошла пятнами. Марсём отпустили и вызвали на сцену другого конкурсанта. Но зал еще некоторое время пребывал в оцепенении.
А потом, во время церемонии награждения, этот старичок, Зубов, поднялся на сцену, чтобы сообщить публике свое особое мнение — отличное от мнения жюри. Среди всех участников конкурса Зубов выделил одну учительницу. Это Марсём. Он отметил ее способность выдумывать. Но дело не только в этом. Дело в особой смелости — заглядывать внутрь себя. Крайне важное качество! И трудновыполнимое.
А вообще — он зато, чтобы педагоги как можно больше «какали».
Тут Зубов сделал небольшую паузу, наблюдая произведенный эффект, а потом разъяснил: прошло время, когда в педагогике требовалось задавать вопрос «Что?» — «Что надо делать?». Теперь настало время другого вопроса — вопроса «Как?» — «Как делать это „что“?».
Тут все поняли, что старичок — шутник и проказник, и облегченно рассмеялись. А он объявил, что награждает Марсём специальным призом: она поедет на практику в Швецию, в одну необычную школу. Зубов обнял и расцеловал Марсём и подарил ей цветы. Получилось, что она тоже победила.
Как и В.Г.
— Ну, и что мы имеем? — мама попыталась перевести разговор в рациональное русло. — В чем главное достоинство этой учительницы? В том, что она не желает говорить о любви к детям? На этом основании мы должны отдать к ней ребенка? Не вижу логики.
— Вы, Ольга Викторовна, как я вижу, вполне разделяете позицию основного состава жюри, — засмеялся В.Г.
Но дедушка не поддержал маму. Он, казалось, был очень заинтересован рассказом В.Г.
— Я думаю, в Маргарите Семеновне есть нечто, привлекательное и для вас, — В.Г. серьезно посмотрел на маму. — Ее, к примеру, очень волнует, что дети голодают.
— Я не понимаю, почему это должно меня привлекать. И какое отношение это имеет к нам, И Алине? Мы же не в Африке.
В.Г. секунду-другую пытался изображать скорбь, но не выдержал и громко рассмеялся. Ему доставляло явное удовольствие вводить маму в заблуждение: мамино лицо при этом утрачивало ехидное выражение и выглядело совершенно беззащитным.
— Маргарита считает, что дети голодают не только в Африке, но и в наших широтах. А именно — в школе. Им не хватает пищи для внутренней жизни. И эта внутренняя жизнь, точнее — пища для нее — и должна быть предметом педагогических забот.
— Ну, знаете ли…
В этот момент мама вспомнила про фундамент, о котором ее предупреждала тетя Валя. Она решительно не понимала, как Марсём может обеспечить мне приспособленность к будущей жизни. Но В.Г. уже перестал смеяться. Только напряженная внутренняя жизнь, считала Марсём, со временем превращает детей в писателей и художников, делает их нервами человечества.
Тут мама почти испуганно посмотрела на дедушку. Дедушка выглядел довольным.
— Папа, ты же не думаешь, что эта Маргарита Семеновна, эта Марсём разбирается в стержнях? И все эти разговоры о внутренней жизни, о голоде — косвенный признак?
— Нет, Оленька, это не косвенный признак, — дедушка ласково погладил маму по руке. — Не косвенный, милая. А прямой. Самый что ни на есть прямой.
И он глубоко и удовлетворенно вздохнул. Ведь бабушка в этот момент его обязательно поддержала бы. А она была по-своему великим человеком.
…Я повесила над столом портрет Корчака. Почему?
Потому что кончается на «у»!
По-моему, исчерпывающий ответ. Есть вещи, которые лучше не объяснять — прослывешь идиотом. Или получится какая-нибудь пошлятина — вроде любви к детям или ко всему человечеству.
И какая нелегкая занесла меня на этот конкурс? Директор уговорил? Оригинальный метод работы? Самобытное видение проблем?
Выпендриться захотелось — вот и согласилась. А раз согласилась, нужно было играть по правилам.
Выйти и сказать: «Корчак — это наше все! И скоро ученые откроют в мозгу центр демократии. Примешь пилюлю — и готовый демократ!»
Глядишь — и обскакала бы этого В.Г. сего химической любовью.
Так нет же! Не хватило смелости публично соврать.
А может, надо было честно сказать: я была молодая и глупая, когда повесила этот портрет. Я и правда тогда думала: вот они, мои ценности. И собиралась внедрять их в своем классе. Я мечтала, как приду искажу детям: берите! Веемое — ваше.
И в один прекрасный день действительно сказала: давайте придумаем законы и будем по этим законам жить. Детям предложение показалось интересным, и они быстро — за два урока — насочиняли много разных законов, записали их на альбомный листик и сдали мне, чтобы я вклеила листик в рамочку и повесила на самом видном месте.
Я, очень довольная, принесла итог коллективного труда домой и стала трудиться над рамочкой. Пока рамочка сохла, я решила вникнуть в содержание. И чем дальше читала, тем яснее понимала: дети, которых я пять лет учила прекрасному, доброму и вечному (с четырех годочков), — полные кретины. А может быть — даже наверняка — кретины не они, а их учительница. Уж она-то полная кретинка. Демократка. И надо что-то с этим делать. И с учительницей, и с этими законами.
Я решила: надо попробовать еще раз. По-другому. Я сказала: посмотрите на эту фотографию. Это Януш Корчак. Фашисты отправили его в лагерь смерти вместе с детьми, и там они погибли в газовых камерах. Но это случилось, когда началась война. А до войны Корчак писал книжки и придумывал для детей праздники. Он придумал праздник первого снега. В этот день в интернате отменялись уроки, и все — дети и взрослые — бежали на улицу играть в снежки.
Когда выпадет снег, мы тоже устроим такой праздник. Хотите?
Дети хотели. И я думала, что успешно внедряю ценности. Нужно только дождаться снега.
И снег наконец выпал.
Лучше бы он не выпадал. Это желание лишний раз подтверждает кретинизм учительницы: ведь в наших широтах оно невыполнимо. Но я тогда не один раз подумала: «Лучше бы он не выпадал!»
На следующий день после первого снега, этого снежного праздника демократии, когда все мы играли в снежки, и валялись, и промокли насквозь, и, казалось, были вполне счастливы, ко мне пришла Анина мама.
Она пришла перед уроками, хотя существовало правило — не портить мне перед рабочим днем демократическое настроение. Анина мама нарушила правило. Она была кроткой и тихой женщиной. Но в тот день пришла перед уроками. Ее попросила прийти Аня. Она была такая же, как мама. Такая нежная и чувствительная девочка. И еще — армянка. Точнее, ее родители были армянами. Этому обстоятельству я как-то не придавала значения.
У меня была своя классификация. Я делила родителей на три части: активные, сочувствующие и бесполезные, по степени их участия в классной жизни. А тут вдруг оказалось, можно по-другому. По этой не очень важной для меня классификации, Анины родители — армяне. И во время нашего демократического праздника, воплощаемого в жизнь корчаковского наследия, к Ане подбежал Кирюша. Такой красивый мальчик с большими голубыми глазами, такой большой младенец с брутальными чертами будущего самца. Подбежал и шепнул ей на ухо: «Твой отец — черножопый!» А потом засунул ей снежок за шиворот.
Снежок за шиворот — ерунда. Это, может быть, признак чувства. Даже наверняка — признак чувства. И даже «черножопого папу» при некоторых усилиях можно расценить подобным образом. Такое извращенное признание. У детей бывает. Но, чтобы это понять, нужно было начитаться Фрейда и других из его компании. А я тогда еще не начиталась. Я была молодая. Демократическая кретинка. Я читала Корчака. «Как любить детей». И эта «черножопость» — в свете праздника первого снега — совершенно выбила меня из колеи. Анина мама сказала, девочка весь вечер плакала, не хотела идти в школу. В мой демократический класс!
Я озверела. Я влетела в класс с перекошенным лицом и сказала очень тихо и страшно: «Посмотрите все на меня! На меня! Вы тут вчера законы сочиняли — кого за что наказывать. Но я — главнее всех. Я главнее вас и ваших законов. И в этом классе все будет так, как я решу. Если кто-нибудь из вас когда-нибудь обзовет кого-нибудь черножопым, или хачиком, или жидом — какие вы там еще слова знаете? — он вылетит из этого класса в два счета! Я понятно говорю?» Им было понятно. Им было понятно: я великая и могучая. И я страшно разгневана. А законы — это игра. Это не важно.
Мама Кирюши потом пришла ко мне извиняться. Он так испугался, что сам прислал ее в школу. Она сказала, Кирюша еще не понимает. Эти обзывательства — дурное влияние старших братьев. Разрыв-то у них — десять лет. Им, дуракам, уже по двадцать. А Кирюша — маленький. Поздний. И — она смутилась — случайный. Она им скажет, чтобы при маленьком «не выражались». Обязательно скажет. Ведь они в семье меня очень ценят. Меня и мой класс, где детям хорошо. Им так весело, детям, в моем классе, так интересно!
После этого я по всем правилам, по всем жизненным показаниям должна была снять портрет Корчака со стены. Но я его не сняла. Почему? Потому что кончается на «у». На «у».
Когда пишешь дневник, всегда немного хитришь. Вроде выводишь себя на чистую воду, а сам все представляешь, как кто-нибудь другой будет эти страницы полистывать да почитывать. Какой-нибудь педагог-потомок. И из-за этой мысли — о потомке — ты все время должен себя корректировать. Откроет потомок тетрадку, а там — «дети-кретины» и «учитель-кретин». Учитель еще ладно. Это допустимо. А вот чтобы детей так обзывать… Может создать неправильное представление о происходящем.
Так вот, объясняю для потомков: мой папа был учителем русского языка. Меня обучали говорить «скушно», «булошная» и «молошница». А еще «дощ». И что «кофе» — он.
Самым сильным выражением у нас в семье было слово «дура». Когда отец раздражался, он говорил: «Дура, сколько страниц „Мурзилки“ ты сегодня прочла? Ни одной? Что же ты хочешь от жизни?» Этого было достаточно, чтобы я, глотая слезы, приступала к самоусовершенствованию. И еще мама, которая тоже была педагог, учила меня не повышать голос: это вредно для детей и рассеивает их внимание. Они не вникают в смысл угрозы, они просто пугаются. Сильных звуков. Поэтому надо говорить спокойно. Всегда говорить спокойно.
И я старалась не повышать в классе голос. Я никогда не обзывала детей.
Ни кретинами, ни кем. Потому что демократические ценности обязывают уважать чужую личность. А про себя я думала, что они — мои первые, мои неповторимые, мои незабываемые и незаменимые. Когда они сочинили эти идиотские законы, я просто впала в отчаяние. Что в мозгу нет центра демократии. Что нельзя послать туда электрический разряд и установить в классе свободу, равенство и братство. Еще я поняла, что плохо их учила. Раз они придумали такие законы. И такие наказания. А до этого я думала, что учу их хорошо. Что им вообще со мной хорошо. Но оказалось, им часто бывало плохо. Даже тогда, когда я думала, что им хорошо.
И я ничего не знаю об их внутренней жизни. О том, что у них внутри. А это важно. Это, может быть, самое главное — думать про их внутреннюю жизнь. Про то, как там все происходит. Может, центр демократии у них потому и не образовался: я начала не с того конца.
И я тогда дала себе слово: когда у меня будут «новые» дети, я начну по-другому. Я вообще стану другим человеком. Не буду больше такой правильной и нагруженной ценностями. Я буду учиться вглядываться — чтобы угадывать нечто про внутреннюю жизнь. Возможно, им чего-то не хватает для этой жизни. Взрослого внимания. Моего проникающего внимания. Ведь хорошее сочетание — «проникающее внимание»? Что-то вроде проникающего излучения, для которого телесное — не препятствие.
А Корчак пусть висит над столом. Пусть смотрит, как у меня получится. Как я буду играть с детьми в игры, которые придумаю для них сама. Точнее, которым позволю вырасти из нашей совместной жизни, из нашего трудного совместного бытия…
Для потомков: специально переписала в тетрадку те самые законы, с которых все началось. В скобках — мои комментарии. Чтобы было понятней.
1. Нельзя драться, пока кто-либо заплачет. (В том смысле, что если уже кого-то довели до слез, то дальше нельзя.)
2. Нельзя бить по лицу.
3. Нельзя бить ногами.
4. Нельзя, чтобы мальчик бил девочку, и наоборот.
5. Нельзя ругаться в классе матом.
6. Нельзя опаздывать.
7. Нельзя пропускать дежурство.
8. Не брать чужие вещи без спроса. (Было «без спросу».)
9. Не мешать вести урок учительнице. (Видимо, мне.)
10. Нельзя пропускать занятия, не предупредив учительницу.
11. Нельзя оскорблять друг друга.
1. За слезы человека, которого побили, — Три дня поливать цветы. (Сохраняю пунктуацию.)
2. За побитие по лицу — Дополнительное задание по русскому языку.
3. За побитие ногами — дополнительное задание по математике. (Почему выше с большой буквы, а здесь — с маленькой, не знаю.)
4. За драку мальчика с девочкой они получают уборку в классе четыре дня.
5. За ругательство матом — три дня поливать цветы, два дня убираться в классе и еще дополнительное задание по русскому языку. (Это что — хуже, чем «побитие по лицу»?)
6. За опоздание — выучить стихотворение.
7. За пропускание дежурства — дополнительные три дня уборки.
8. За вещи, которые взяты без просу (народная этимология) — задавать 1 5 вопросов ему по теории. (Это я придумала такую форму опроса: кто-то выходит к доске, а остальные формулируют вопросы по прочитанному дома. Казалось — умно!)
9. За мешание вести урок учительнице — учить правила и стихотворение. (Особенно мне нравится последняя мера.)
10. За пропущение уроков без предупреждения не ходить на прогулку и читать десять страниц (Думаю, из своей «любимой» книги).
11. За оскорбление друг друга — дополнительное задание по русскому языку.