Татьяна Алферова КОЛОМНА. ИДЕАЛЬНАЯ СХЕМА

Часть 1

1

Флигель более чем сам дом, походил на основное строение. Два стройных трехэтажных крыла смотрели друг на друга, соединяясь наподобие буквы «п», небольшой в два окна, перемычкой. Она же и служила продолжением дома, выходящего фасадом на шумную Садовую улицу. С другой стороны бежала тихая Канонерская. А здесь П-образный флигель образовывал собственный дворик внутри большого пустоватого двора с молодым платаном и стайкой лип, здесь шум улицы почти не слышался. Свежеоштукатуренный флигель выглядел нарядно и солидно, он не пережил еще ни одной зимы. У дверей ни швейцара, ни дворника, и сама дверь в парадную несколько подкачала, а лестница казалась слишком мрачной и узкой, так что девушки поднимались одна за другой. Люба шла впереди, и Катерина на кратком протяжении двух пролетов видела перед собой широкие щиколотки двоюродной сестры, обтянутые белыми кружевными чулками. Чуть более короткая, чем требовалось, шелковая юбка шуршала по чугунным прутам ограждения.

— Но все-таки, почему так дешево? — Люба поднимала короткие бровки и тут же хмурилась, гремела в замке незнакомым ключом. Катерина ни за что не поможет, дала ключ — справляйся сама.

— Я же тебе объясняла: дом без фундамента, стоит почти на земле. А нам нужен как раз полуподвал и квартира над ним. За зиму нижние этажи отсыреют, штукатурка, может и не осыплется, но к весне вид будет совсем не тот. Весной встало бы еще дешевле, потому хозяин и поторопился.

— Ох, Катерина, как ты успеваешь во всем разобраться? Неужели, тебе интересны строительные вопросы?

Катерина засмеялась: — Строительные вопросы, ну и выражение, или поэтессам положено так изъясняться?

Люба, наконец, справилась с ключами и открыла дверь. Девушки вошли в темную прихожую, совсем уж тесную, и поспешили вглубь квартиры. На этот раз первой Катерина, Катерина Павловна. А Люба всегда Люба или Любаша, но никак не Любовь Васильевна, хоть они и одногодки.

Невысокая изящная Катерина выглядит старше и гораздо больше похожа на поэтессу, нежели сестра. Темные шоколадные глаза, и веки тоже темные, слегка припухшие, пышные рыжеватые волосы тщательно завиты и уложены, словно над ними не один час колдовал дорогой парикмахер, но это не так, Катя всегда причесывается сама. Модная бархатная ротонда распахнулась, под ней платье из тонкой шерсти, строгое, отлично сшитое, ботиночки высокие, щегольские — не увидишь, какие чулки носит хозяйка, но уж явно не такие, как Люба, вкус не позволит. Вот только рот подкачал, рот у Катерины крупный чувственный, жадный рот с крупными крепкими зубами, белыми, как алебастр. У Любаши тоже большой рот, это у них семейное, но вялый, бледный, с опущенными уголками, посмотришь на такой, и сразу поймешь, что его владелица надежно несчастлива, и скорей всего, не от судьбы, а по собственной приверженности к несчастью. Непонятно, как в таком случае сказать: Люба была несчастлива всю свою жизнь, или жила, когда была несчастна. Поэтесса, какой с нее спрос, ей положено.

— Это кухня, — быстро говорила Катя, — здесь есть раковина. Тесно, да, но мы не собираемся готовить в этой квартире, так, чаю попить. Большая комната — под кабинет и лабораторию, мы называем ее лабораторией, кабинеты-то у всех есть. — Катин голос зазвучал из другого конца квартиры: — Тут бумаги, а вот этот шкаф с образцами и реактивами не трогай. Сама красильня внизу, в полуподвале. Склад нам не нужен, мы используем склады Петра Александровича.

Люба не поспевала за энергичной сестрой. Подошла к окну кухни, сквозь кисейную занавеску хорошо видны окна напротив, там пусто, жильцы еще не вселились. Слишком близко два крыла друг к другу, если соседи попадутся любопытные, станут наблюдать, подглядывать за Любой…

— Катюша, а гардины, — нерешительно спросила Люба.

— Зачем на кухне гардины? Ты бы лучше посмотрела, что где лежит, такую спиртовку сумеешь разжечь? Пойдем в комнату, скорее. — Катерине всегда требовалось скорее.

Кухню Любаша не запомнила, слишком волновалась. Рассеянно оглядела лабораторию-кабинет: между окон большой обтянутый сукном письменный стол с выдвижными ящиками, слева еще стол, лабораторный, с пробирками, тиглями, разнообразной химической посудой. Ближе к дверям кожаный диван, несколько деревянных кресел с высокими резными спинками. Справа шкафы, их стеклянные дверцы вспыхнули от усталого ноябрьского солнца, наконец-то добравшегося сюда, переползшего холодным лучом по стене, украшенной тремя невыразительными офортами. Катерина проследила за движением солнечного луча без всякого сочувствия, но сочла нужным — не оправдаться, нет, объяснить:

— Не хочу вкладывать деньги в обстановку. Так, самое необходимое. Нам работать здесь, в первую очередь. Вторая комната веселее выглядит, уютнее. А на первом этаже солнца вовсе не бывает.

Вторая комната соединялась с лабораторией внутренней дверью и не имела отдельного входа из коридора. Люба осторожно переступила большими ступнями, сердце стукнуло громко и гулко, воздух почему-то кончился, закололо в легких, кровь прилила к голове. Катя удивленно обернулась:

— Тебе дурно? Что случилось? Покраснела вся, вспотела… Сейчас воды принесу.

Люба опустилась в кресло, судорожно вздохнула, тряхнула головой, отчего прическа растрепалась еще больше, и принялась разглядывать обстановку, а комната разглядывала ее мерцающим зеркалом в овальной дубовой раме. Эта молодая женщина не подходила комнате, рыхлое тело и лицо не сочетались с теплыми тонами гардин, обивкой мягкого низкого дивана с круглыми турецкими валиками. Кресло, в котором она сидела, казалось, испытывает неловкость всеми своими гнутыми стройными ножками, мягкая спинка, набитая китовым усом, с неудовольствием обнимала несколько оплывший стан Любаши, затянутый лиловым шелком. Комната была узка и длинна, но светлые гардины, цвета топленого молока, ширма с мелким рисунком — хризантемы в китайском стиле, круглый лаковый столик с букетом хризантем же, пышных, желто-коричневых, удачно разбавляющий темноту дальней стены, делали ее просторнее. Столик, диван, кресло, ширма и зеркало на стене — вот и все, больше ничего не помещалось. Элегантная маленькая комната не заметила, не отразила в зеркале Любашины глаза, единственное чудесное в ее внешности.

Катя внесла маленький поднос с нарезанным лимоном на блюдце и стаканом воды.

— Пей. И шляпку сними.

Люба послушно развязала ленты под подбородком, тотчас уронила шляпку на пол, нагнулась, закашлялась.

— Да что с тобой? — настаивала сестра. — Боишься, что узнает кто-нибудь? Не бойся, по вторникам здесь никого не бывает, по воскресеньям чаще всего тоже, но может заглянуть Сергей или Петр Александрович. Ночевать-то в этой квартире ты не собираешься, нет, конечно. Можешь на меня положиться, никому не скажу, даже Петру, а Сережа и вовсе ничем не интересуется, кроме нашей красильни. Всяко, эта каморка лучше, чем меблированные комнаты, а то совсем уж… — Катерина смутилась и замолчала. Она не собиралась учить жизни двоюродную сестру, тем более осуждать ее. У Любы трудный характер, скрытный. Если бы не нужда, вряд ли поделилась бы с Катериной. Комната потребовалась Любе для свиданий, но Катя уверена, что сестра не заходит со своим возлюбленным дальше разговоров, в крайнем случае, беглых поцелуев в щеку. Она не задумывалась, что представляет собой Любашин друг, которого та называла только по фамилии — Самсонов, не интересовалась подробностями. Надо будет — Люба расскажет. Вряд ли из купеческой среды, как они сами, или, как Петр Александрович, наверняка вечный студент, нищий, издерганный — неинтересно. Скверно, что Люба сама ищет место для встреч, даже если она увлечена сильнее него. Но с такой внешностью, таким характером, да еще и денег нет в семье, чего и выбирать-то. Не девочка, за двадцать перевалило.

Катерина хороша собой, умна, относительно обеспечена, и то вышла замуж без страстной любви. Но тут другое. Петр Александрович Гущин нравился больше, и ближе он, роднее, их семьи давно знакомы, в гости ходили друг к дружке по праздникам. Но выйди Катя за Петра, и не видать бы им отцовских денег. Нет, приданое дали бы, как положено, но деньги тут же пустили бы в оборот, устроили бы общее семейное дело. А у них свое дело, и если все получится, прибыль будет впятеро против родительской. Интересное дело, новое, не то, что мылом торговать. Отцу разве объяснишь? Ретроград, рисковать не станет, довольствуется малым. Убежден, что дочь должна сидеть дома на хозяйстве, в дела мужа не вникать, такой мать была. По Катиным воспоминаниям, мать вовсе не была домашней клушей, помнят всяк по-своему. Мать умерла, когда Кате исполнилось тринадцать лет, и отец больше не женился, один вырастил двух дочерей, Катю и старшую Лизу. У Лизы у самой четыре девочки, она рано замуж вышла. И Катя, вот, этим летом повенчалась с Сергеем Дмитриевичем Колчиным. Отец видел ее женой Петра, давно привык к этой мысли, но против Сергея возражать не стал. Отец человек пожилой, хорошо за пятьдесят, ему лестным показалось породниться с потомственным дворянином Колчиным, и чтобы внуки были дворянами от рождения. Денег у будущего зятя маловато — ничего, наживет, не зря в институте учится на химика.

— Ты любишь Сергея Дмитриевича? — внезапно спросила Люба и отвернулась к стене, словно ответ не интересовал ее. На кухне зазвенело стекло, наверное, мыши опрокинули стакан, и Катя шагнула к двери, но задержалась. Оглядела комнатку, подошла к столику с хризантемами, оборвала лепесток, растерла в пальцах. Она растерялась.

Когда-то давно, в последних классах гимназии, Катерина считала, что любит Петю, ведь ей предстояло выйти за него замуж. Они ходили на каток, ездили гулять на острова, на Пасху целовались. Их отцы считали, что Петр должен окончить институт, а после жениться. Катя устроилась на курсы при университете, отец ворчал — лучше бы щи варить училась, но больше для порядка, младшая дочь росла самостоятельной. И зачем щи, если кухарка все равно приготовит вкуснее. В институте Петр сошелся с Сергеем Колчиным, познакомил их с Катей. Стоял зимний день, солнечный и морозный, они втроем шли по набережной Фонтанки, Катя совсем не смущалась, сердце не замирало, никакого томительного предчувствия. Сергей держался просто, комплиментами не сыпал, не ухаживал. С той зимы они гуляли уже втроем, но чаще сидели в кабинете у Пети, или дома у Кати и говорили, говорили. Катя знала гораздо меньше, но ей было интересно. Они дружно бранили отцов за узость взглядов и отсутствие размаха, бранили российскую промышленность за отсутствие прогресса, общественность бранили за отсутствие должного внимания к промышленникам, законность — Катя уже не помнила за отсутствие чего. И как все передовые люди обращались друг к другу на «ты» и по имени.

На втором году дружбы придумали общее дело. Да, оно отдавало аферой, но сулило хорошие барыши и давало возможность применить силы и знания. Катя участвовала в планах наравне со всеми, ее практическая сметка оказалась полезна, а энергии у Кати больше, чем у обоих друзей вместе. Она-то и придумала, где раздобыть деньги. Для этого, правда, пришлось обмануть отца. Перебрав всевозможные варианты, решили, что самым простым и действенным будет устроить брак Сергея и Катерины, не то, чтобы фиктивный, но для пользы дела и большей свободы. Приданое пустить в дело, Петр тоже вложит, сколько сможет. Денег все же не хватило. И решились на то, что заранее уж предполагали. Сказали Павлу Андреевичу, отцу Катерины, что присмотрели отличную дачу и хотят ее купить, но приданого недостаточно. Маленькое именье отца под Ярославлем пусть останется Лизе, старшей, а Катерина хочет свое собственное. Они же в долг просят, вернут постепенно, Сергей скоро начнет зарабатывать. Павел Андреевич пожелал взглянуть на загородный дом, Катя боялась, что и бумаги попросит, захочет присутствовать при оформлении купчей, но повезло, решил не оскорблять их контролем. Отвезли отца на дачу, место действительно чудесное, хоть и далековато — в Котлах, шесть часов езды по хорошей дороге, а осенью-весной по распутице дольше. Дом просторный, бревенчатый, двухэтажный, с большими верандами на каждом этаже. Хозяйственные постройки из местного известняка, дорожки выложены плитками, большой фруктовый сад, сорок яблонь, а еще сливы и вишни, палисадник разбит перед домом, ухоженный, нарядный. Неподалеку молочная ферма, молоко всегда в достатке. Замечательно. Только одно вот, дача принадлежала дальним родственникам Колчина, и продавать ее не собирались. Пустить молодых пожить на лето — пожалуйста, а продавать ни-ни. А им и не нужно, они не собираются в деревне сидеть бездельничать. Обманули отца — нехорошо, конечно, узнает рано или поздно, но к тому времени они встанут на ноги, дело начнет приносить неплохой доход. Отец сам посмеется, может, и похвалит.

Денег хватило в обрез. Сняли этаж флигеля и полуподвал в том же крыле. Внизу устроили красильню, наверху лабораторию и комнату, купили первую партию сукна, необходимое оборудование, наняли трех рабочих. Так получилось, что комнатка стала не общей, а Катиной, сперва планировали что-то вроде приемной, но пришлось бы прорубать дверь в коридор. Да, и приемная оказалась ни к чему. Сейчас в этой комнатке Люба ждала Катиного ответа.

— Разумеется, — отвечала Катерина, — я люблю Сережу. — Как же иначе, он мой муж. — И с удивлением поняла, что не лжет.

Тяжелее всего оказалось сразу после свадьбы. У них была договоренность, у всех трех, что брак останется формальным. Гущин, похоже, питал к подруге детства не только приятельские чувства, или привык считать ее будущей женой, потому и мучился сейчас, пытаясь выдать ревность за беспокойство об общем Деле. А Катю все устраивало. Они современные люди, прогрессивные. Что там какой-то брак, главное, чтобы вышло с красильней. Первую ночь молодые провели врозь, Сергей Дмитриевич спал на диване в соседней комнате. Прислуга у них в доме вышколенная, не спросит лишнего, лишнего не скажет. Но Лиза, старшая сестра Лиза спросила и долго вела с Катериной бесполезные разговоры, томно вздыхая, отводя глаза, чтобы продемонстрировать смущение, которого не испытывала. На второй день Лиза потребовала отчета, подступила с ножом к горлу, Катерина едва вывернулась. Она взрослая женщина, двадцать один год, слава Богу, давно знает, что к чему, но о себе рассказывать, тем более о том, чего нет, затруднительно. Петр Александрович извелся, поначалу Кате в глаза взглянуть не мог, она не ожидала такого. Через месяц все успокоились, перестали ее опекать и смотреть с любопытством. Колчин продолжал выполнять условия договора, спал на диване. Гущин решил, что все по честному, они, как и раньше лишь друзья. Лишь Павел Андреевич подозревал что-то. И если бы ничего не изменилось, не дал бы денег на покупку дачи. Отец Катерины чуял обман за версту, купец есть купец. Как только с домом поверил?

Как-то раз после обеда Сергей Дмитриевич выпил подряд две рюмки коньяку, прокашлялся и решительно заявил жене:

— Катюша, это смешно, мы официально женаты, и, в конце концов, — закашлял снова, — это в конце концов, — внезапно перешел на фальцет, — лицемерие, вот что, — схватился за виски, как барышня, и вышел.

Его сбивчивая речь не смутила Катю, она последовала за мужем в кабинет, но дверь оказалась заперта. Сергей не выходил до глубокой ночи, ждал, пока Катя уснет. Когда на цыпочках крался по коридору, стыдясь собственного малодушия — взрослый человек, а не сумел сдержаться, поставил под удар их дружбу, честолюбивые планы и обязательства, — мечтая выбраться на улицу и отправиться туда, где можно просидеть до утра, где музыка и никому нет дела до него и его обещаний, заметил, что светлая ореховая дверь в спальню приоткрыта. Шагнул внутрь, только чтобы проверить, почему дверь отворена, машинально шагнул, так себе и сказал: машинально. Пока высматривал в слабеньком свете ночника, спит ли жена, Катя проснулась и позвала хриплым спросонок голосом:

— Сережа! Ты что так поздно, я успела задремать.

Колчин подошел к постели, Катя потушила ночник и закрыла глаза от страха. Страх поскрипел пружинами, повздыхал и ушел, а Сережа остался. Катя сочла, что супружеские отношения в таком виде — это немножко больно, немножко стыдно и неопрятно, но в целом, ничего отвратительного.

Сергей Дмитриевич был почти счастлив, но поутру сомнения нет-нет, да и набегали тенью на газетный разворот, суя мышиные мордочки меж типографского текста.

Павел Андреевич, на неделе заехавший на обед вместе с Петей, с удовольствием наблюдал, как дочь распекает Соню, исполнявшую работу и горничной, и кухарки, за пересушенное жаркое. Колчин мялся и все порывался остановить жену, не годится учить прислугу при гостях — в конце-то концов, но Катя сверкнула на него шоколадными глазами, а тесть засмеялся.

— Пусть хозяйничает, ей в охотку. Не то, что наша Лиза, та ни отчитать, ни похвалить с сердцем не умеет. Ну что, дети, скоро ли мне внука ждать? Наследника? Лизавета все девочек приносит, не иначе по вялости темперамента. На Катерину одна надежда.

Заметил, — ахнула про себя Катерина, — все замечает. Так и есть, подозревал, что брак наш ненастоящий. Сегодня совсем по-другому к Сергею, с расположением. И ест у нас, как дома, не церемонится, а прошлый раз едва клюнул, хоть любит за столом посидеть. Сейчас-то и надо денег просить. — И на пальцах разложила, что прежде следует о загородном доме подумать, чтобы было, куда вывозить наследника на лето, в Питере воздух гнилой. Когда появится ребенок, не до того будет, начнутся большие хлопоты. Так что пока — пока, они не о наследнике думают, обустройством хотят заняться.

— Ну, мало ли, что вы думаете, это как Бог даст, известно. Но за размах — хвалю, помогу, чем могу. — Отец выглядел довольным. Но вот Гущин вел себя неприлично, беседу не поддерживал, от жаркого отказался, только пил вино и вскоре откланялся.

— Что, не жалеешь о Петьке? — шепнул отец. — Думаю, ты правильно рассчитала, простоват для тебя Петр-то. Хотя я первое время сомневался, но сейчас вижу, что все у вас сладилось.

И вот, у них есть красильня. Уже закуплено сукно, прекрасное сукно, но наше российское, из-за Волги привезенное. Уже выкрашена первая партия в самые модные цвета сезона и продана за английское сукно. И первые барыши уже пущены в дело, на закупку следующей партии. Катерина привыкла к своей мастерской, к новому дому, к постоянным визитам мужа в спальню. Они женаты почти полгода. Петр Александрович, и тот привык, разговаривает с Катериной без смущения, в глаза глядит как раньше. Все у них наладилось, все получилось. И, пожалуй, она, в самом деле, полюбила мужа.

На кухне опять зазвенело. Катя брезгливо сморщила носик:

— Подумай, новый дом, а мыши уже вселились. Хотя я ни одной не видела, и в мышеловку не попадаются. Надо бы кошку принести, да ей скучно тут будет без людей ночевать. Еще отравится чем-нибудь, в некоторые краски яд добавляют. Ты осторожней, смотри, в лаборатории не только шкаф, ничего не трогай. Не забудь, приходить можешь по вторникам, лучше, после обеда. С ключами разобралась? Я ухожу, обживайся.

Люба наконец-то осталась одна — в чужом доме, привыкать. Самсонов не придет сегодня, они не договаривались. Люба должна принять его как хозяйка, а не случайная постоялица — это было бы совсем пошло. Если у них будет крыша над головой, все решится. Она расскажет Самсонову о себе, сложных отношениях в семье, передаст всю свою жизнь, он поймет и оценит искренность. Надо только, чтобы никто не мешал, не перебивал. Разве можно серьезно и обстоятельно говорить с человеком за столиком в кондитерской или на скамейке, когда мимо все ходят чужие люди и смотрят, и смотрят. Самсонову импонирует то, что Любаша пишет стихи, душа ведь всегда важнее наружности. Совсем недавно Люба своей внешностью не тяготилась, не уделяла большого внимания нарядам, любила хорошо покушать. Она восхищалась изяществом двоюродной сестры, ее вкусом и умением устроиться, но не завидовала. Сегодня, в этой комнате, так явно отторгавшей незаконную хозяйку, Любе хотелось измениться, задремать в щегольском кресле в этом неуклюжем теле и проснуться в другом — стройном, легком, вытянутом. Она бы отдала за это часть своей бессмертной души, но не ту, которая отвечает за творчество. Пишущему человеку тяжело среди прочих.

Опять звон на кухне, покатился стакан — мыши разгулялись. Но у Любы нет сил пойти шугануть их, немного поспит, а проснется уже своей — здесь. Комната, в которой засыпаешь, принимает тебя гораздо охотнее. Квартиры, они как собаки, охраняют беззащитного, привыкают к человеку, разглядывают его, пока тот спит, хоть бы и сидя в кресле. А Любашу клонит ко сну после переживаний, и в детстве так было. Павел Андреевич, Катин отец, смеется, твердит, что это свидетельство здоровой нервной системы. Хорошо, что сейчас они с Павлом Андреевичем редко видятся. Какое здоровье, нервы у нее расшатаны, Люба чувствует. Много спать — хуже бессонницы. Бессонницы — совестно, совестно — зеркало кривится, сон начался.

Люба вздрогнула всем телом, выпрямилась в кресле — так и есть, задремала, а проснулась от неясной тревоги, нет, услышала что-то, тот же звон, знакомые мыши. Или то во сне почудилось? Вроде как дверь заскрипела, да нет же, у Катерины не могут двери скрипеть, она им тотчас маслица на пяточки… Сон с явью мешается, но что это? Дверь отчетливо скрипит, приоткрывается, а из щели лезет узкое рыльце — костяное. Ростом более мыши, с кошку, идет на двух лапах, рыльце поросячье, тощее, что у скелета и желтоватое. Где же рожки, у беса должны быть рожки, вот расплата за Катину комнату, за тайные свидания. Вздумала как гулящая встречаться, знала же, что грех. Или за гордыню расплачивается? Идет к ней бес, сейчас схватит, потащит. Люба закричала, но крик не шел из горла.

— Да, не ори ты, матушка, что взбудоражилась? Спужалась, что ли? — подобрался к креслу, уселся напротив на полу, птичьей лапкой в ухе ковыряет.

— Ты бес, да? За мной пришел? — голос у Любы сухой, равнодушный. Как во сне.

— Полно тебе. Хозяин я. Познакомиться пришел. Вишь, ты, увидела. Катерина меня никогда не видит, ни Петр, ни Сергей. Ну, мужчинам и не положено. А Катерина — нет, не хочет видеть. Обидно порой делается, хлопочешь за нее, хлопочешь, с ног сбиваешься, удачу ей приваживая, не видит, и все тут. Еще ловушки на меня ставит, точно на мыша. Но обижаться-то мне нельзя, корпорация не велит. Чувствую, попадет она в историю, и предупредить пытаюсь, ан — ничего, не замечает, хоть тресни.

Любаша засмеялась: — Ты дедушка домовой, да? Ты мне снишься?

— Дедушка твой — хлеботорговец, а другой — плотник. Да. Ерунду-то не пори. Умерли дедушки, еще до твоего рождения. Плотник от пьянства, купца бревном задавило. Не помнишь?

— Значит, все-таки, бес. Судить будешь? — ноги-руки у Любаши ватные, тело деревянное.

— Хозяин я. Сказал уже. Что тебя судить, ты сама себя грызешь, поедом ешь. Думаешь, особенная ты, не такая, как Катерина? Правильно, не такая. Да только отличие не в дородности или красоте. — Рыльце сморщилось, хрюкнуло. — Не понимает тебя никто, ишь, придумала. Объяснять-то пыталась?

— Что объяснять? — Люба всплескивает ватными руками. — Что объяснишь? Почему я не такая? Если б знала. Мне ведь что кажется, порой: все враги кругом, и родные, и чужие. Понимаешь ты, Хозяин. Мы никому не нужны, и нам никто не нужен. Пусть я неправильная, а кто правильный-то?

— Не сварься, матушка, что ты все с сердцем? Охаешь, как гимназистка, пошлость к пошлости подбираешь. Али тебе известно что-то, что прочим не дано? Что?

Немного успокоившись, Люба заметила, что костяное рыльце и не говорит вовсе, смотрит, да хоркает, да почесывается. Получается, она сама с собой беседует, и за него, и за себя. Где-то ведь ей встречалось подобное, в какой книжке-то? И этот сюжет тоже не сама придумала, ничего придумать не получается. Ну и пусть.

— Может, известно, да выразить не могу. А значит, и не дано мне пока ничего. Иллюзия. Желание есть, чувство есть, а мочи не хватает. Обидно и тяжело. Не писала бы стихов, хотя бы ради того, чтоб на других барышень не походить, но что мне останется? Такой некрасивой? Кто оценит, кто поймет?

Морщится рыльце, ох, как морщится и молчит. Но не Люба же себе говорит:

— А ты пару под стать найди. Чтоб было, кому понимать. И поплакаться кому. Самсонов твой — не пара. Я тебе про Самсонова щас порасскажу.

— Нет, молчи. Не хочу слушать. Так и есть — судить меня пришел, бес — не бес, а судить. Самсонов меня понимает, врешь, а поплакать я в подушку могу.

— Сама себе противоречишь, ну, это не беда. А вот друг твой разлюбезный — то беда настоящая. Пропадешь через него. Вздумала, квартеру снимать, тоже… Хорошо, Катерина выручила, а все одно — никуда не годится. Берет, поди, с тебя недорого, али вовсе не берет? И Катерина пропадет — через тебя.

Люба заторопилась, вспомнила главное, что надо сказать, пусть судит, может, легче станет.

— Хозяин, Хозяин, самое печальное, что я людей разлюбила. Что там, разлюбила, на дух переносить не могу. Как Самсонов появился, так и все… Вся любовь на него уходит, видно, мало во мне любви. На других только злость и остается. А должна любить людей, положено мне — любить их, раз Самсонова люблю. Нет, не то. Как объяснить? Слушай, повинюсь: сегодня по дороге сюда старуху обругала, старуха вредная да злющая, а может, помешалась от бедности. Стояла в подворотне, космы седые из-под платка, пахнет от нее немытым платьем, а на меня накинулась: стыдить, и говорит-то глупости, да с бранью. За что меня стыдить, что она знает обо мне? А все же, от стыда ее и обругала. И до этого еще: нищему не подала, — ну что же, что на вино просил, и пьян уж был, какое мое дело. У него нужда, подают нуждающемуся. А я, получается, сама сужу… Может, во мне бес?

Рыльце хрюкнуло, не поймешь, сочувственно или насмешливо, закопошилось, свернулось сухим клубочком — раз, и нет, только дверь снова скрипнула. Хризантемы на круглом столике почернели, словно морозом на них дыхнуло, какие и облетели, только черные стебли торчат.

Любаша тряхнула головой — приснилось, нет? Приснилось, вон, рука затекла, сидела неудобно. Хризантемы облетели, так от духоты, душно здесь, жарко. Надо на кухню пойти — воды попить, мышей погонять, Катерина наказывала. Или нет мышей?

В ловушке на кухне сидела маленькая мышка, соловая, рыжеватая. Куда ее деть Люба не знала, убивать не могла. Так оставила, пусть Катерина разбирается. Мышь тонко верещала, пока Люба закрывала за собою двери.

2

Колчин и Катерина снимали небольшую квартиру на Офицерской улице, неподалеку от Банного моста. В нарядной гостиной даже стены казались праздничными. Блестела лакированная мебель, хрусталь за стеклом буфета, подвески на люстре, тугие зеленые листья крупных цветов в кадках, стоящих в эркере на низких подставках. Катерина не могла усидеть на месте и ходила взад вперед, бесшумно переступая домашними туфельками. Сергей Дмитриевич развалился на ковровом диване, вертел головой, не выпуская жену из вида, улыбался. Петр Александрович сидел на стуле ровно и прямо, как на официальном приеме, стучал пальцами по тяжелой столешнице карельской березы.

— Подумать только, через пару месяцев — Рождество. Если дела так и дальше пойдут, на праздник можем рассказать отцу о нашей затее. — Катя подошла к эркеру, поправила гардины; наклонив к плечу головку с небрежно заколотой косой, полюбовалась жирным фикусом. — Кричать станет, ой! Откричится, тогда уж похвалит. — Катя засмеялась.

Колчин засмеялся следом, вскочил на ноги, поймал жену за руку и усадил рядом с собою на диван.

— Прекрати сновать, в глазах рябит. Но у нас воистину есть повод отпраздновать. Сколько мы сегодня выручили? Давайте-ка, отправимся к Мильберту, время к обеду. Петя, ты говорил, будто он скупает придворные обеды? Давно мы вместе никуда не ходили. Пообедаем, да покатаемся, погода чудесная. Забыли, как бродили по Фонтанке? С одними планами в кармане.

— Нет, Сережа, ни в коем случае. — Катерина постучала туфелькой по ковру — от избытка энергии, и снова заходила по комнате. — Мы теперь люди семейные, солидные предприниматели. Обедать дома будем. И обед у нас вкусный, и экономия. А покататься, душа моя, покатаемся и погуляем, когда снег выпадет. Вот-вот стемнеет, на улицах сыро, грязно. С чего ты взял, что погода чудесная? Что тебе дома не сидится?

— Так это на улице сыро, а в коляске сухо и уютно, — Колчин сдавался постепенно, отступал, сохраняя достоинство. — Но желание, дамы, как водится…

Гущин прекратил барабанить пальцами, опустил голову, как от усталости. Вид у него был неважный, светлые кудрявые волосы потускнели, на круглом лице проступили неожиданные морщины, делая его старше. Модный пиджак с узкими лацканами, застегивающийся на три пуговицы выше талии уместнее выглядел бы утром, впрочем, туфли Петра Александровича были безукоризненно вычищены и отполированы. И заговорил он пожилым каким-то сухим голосом:

— Вы, друзья, поглупели от счастья. Обустраиваетесь, радуетесь бытовым мелочам, как дети. Не вчера же повенчались. Рано нам праздновать. Ладно, Катерина, но ты, Серж, удивляешь меня. Работы невпроворот. Хорошо, сегодня мы заключили выгодную сделку, что не означает, будто можно неделями сидеть в ресторане и лакать шампанское. И Павлу Андреевичу говорить не советую. Раздражите старика, разволнуете. С чего вы взяли, что ему понравится в дураках ходить? Дал деньги на дом, так и копите, пока дом не сможете выкупить. Тогда уж признавайтесь. Или долг ему верните. Вы подумали, что станется, если он сразу деньги потребует, как вы признаетесь? В один миг все рухнет. Не расхлебать будет. Вы, Катерина Павловна, забыли, что с замужней дамы спрос другой, привыкли отказа не знать, отец баловал вас, жалел, что без матери растете. Теперь все, теперь вы не дитя, а сами — хозяйка. Не простит Павел Андреевич, не войдет в положение. Хотите развлекаться — развлекайтесь, я вам не судья. А я в мастерскую поеду, работать.

— Так, Петр Александрович, — произнесла Катерина ледяным тоном. — Мы уже на «вы» перешли. Что же, вы всерьез полагаете, что обед — это непозволительная роскошь, развлечение одно? Это дома-то! Да, хоть бы и в ресторане. Поедем, Сережа, к Мильберту, как ты хотел. Шампанское лакать. А за отца моего, Петр Александрович, не волнуйтесь, с отцом я как-нибудь без вас разберусь, не ваше это дело.

— Петр, какая муха тебя укусила? Сегодня вторник, забыл, что ли? Мы же по вторникам и субботам Данилыча с бригадой отпускаем, с самого начала уговор был. Нам пока не под силу работников каждый день держать. Объемы пока не те. Еще несколько таких сделок, как сегодня, и можно будет на полную рабочую неделю переходить. Да, и зря ты за старика решаешь, не подведет Павел Андреевич, не потребует деньги из дела вынимать. С чего раздражаешься?

Катя услышала слово «вторник» и помертвела. Как могла забыть? Любаша там, над мастерской, в маленькой комнатке со своим Самсоновым амурничает, а тут Петя является — здравствуйте, пожалуйста! Ох, нескладно как! Главное, не пустить Петю в мастерскую, а доругаться с ним — время терпит, завтра доругается. Ну, тогда уж, держись, Петр Александрович! Вот они, приметы, ну как тут не поверишь. Катя утром уронила чайную чашку из нового сервиза, на неделе купленного, все чашки в форме цветка лотоса, синие с золотом, красоты неземной. Летит чашка на пол, а у Кати в груди закололо от огорчения, жаль до невозможности, долго-долго летела чашка, упала, покатилась и не разбилась. Катя обрадовалась, запрыгала, в ладоши захлопала, а Соня и скажи: — Плохая примета, Катерина Павловна. Посуда на счастье бьется. Коли не разбилась, дурное что-то случится, не иначе. Тьфу на тебя, Соня, сглазила.

— Петя, Сережа! — Катя спрятала руки за спину, чтоб не видели, как она пальцы ломает от злости. — Неужели мы ругаемся! Мы с ума сошли, да? Я все придумала! Завтра с утра едем в мастерскую все вместе. А сегодня обедаем у нас дома, и прикинем сообща, не можем ли Астафьева в заказчики взять. Я берусь переговорить неофициально, разведать, как у него с поставщиками сукна дело обстоит.

— Катерина, но мы даже не знакомы с Астафьевым. Это же, какого масштаба промышленник! Полагаешь, можно так запросто… Хотя… И где ему представиться? Если в клубе… — Колчин задумался.

Гущин, все еще надутый, напыжившийся и с брезгливо оттопыренной нижней губой, с интересом взглянул на молодую хозяйку. Новенькая обстановка уже не казалась ему отвратительно самодовольной, и фикусы не кричали о пошлости и мелком семейном счастье.

— Зачем так сложно. Простой путь самый надежный. Я пойду к нему на прием, запишусь у секретаря, если у них заведен такой порядок. И лучше я, чем вы с Петей. Отказать даме ему, может, и не труднее, чем мужчине, но ваше самолюбие меньше пострадает. И не возражайте, дамы давно участвуют в деловых переговорах, двадцатый век на носу. Только стоит отрепетировать мою речь всем вместе. И никуда сегодня не ехать, ни в какую мастерскую.

Катерина перевела дух. Получилось. Клюнул Петр. И Сережа тоже поверил. А ведь она не знала, что придумает, даже когда начала говорить. Само собой получилось. И хорошо как — отличная идея, пусть на ходу сочиненная, импровизация.

— Золотая головка, золотая, несмотря что каштановая. — Муж обнял Катю, поцеловал в висок, потом завитки на шее; она шепнула что-то тихо-тихо, Гущину не слышно, улыбнулась.

От смущения кровь бросилась Гущину в лицо. Петр Александрович считал себя человеком практическим, и в этом была его слабость. Как многие молодые люди, он полагал, что является хозяином своих чувств, и ревность отрицал. Жениться на Катерине не хотел, во-первых, рано, надо сперва на ноги встать, во-вторых, жену будущую видел совсем другой: тихой, покорной, немного глуповатой блондинкой. Да, и помоложе себя, лет на десять. Катерину считал другом, как Сержа, Катерина умна, хоть и женщина, иметь ее в друзьях незазорно. Семейное счастье и согласие друзей причиняли боль, благоразумие не давало копаться в причинах этой боли, потому каждый раз, как подступало раздражение и злость на двух самых близких людей, он отыскивал новые поводы.

Да что это, — возмутился про себя Гущин. — Милуются, не стесняясь меня, как при лакее. Не уважают, потому считаться со мной не хотят. А я ведь и свои деньги в дело вложил. Но что спорить с ними, Серж в подкаблучника на глазах превратился, а с Катериной спорить, как с любой бабой, бессмысленно, некрасиво и утомительно. Но диктовать себе я не позволю, не запрягли, а понукают. Катерина слишком навязчиво отговаривает ехать в мастерскую, три раза повторила. Странно, что-то здесь не так. Тем более поеду. Может, хотят меня вокруг пальца обвести, как Павла Андреевича. Жаль старика, не заслужил он такого отношения. — Возмущенный Гущин забыл, что сам участвовал в обмане.

— Астафьев от нас не убежит, позже обсудим. Сегодня мне некогда. Еду в мастерскую, до восьми поработаю, потом уж пообедаю. — Гущин направился к двери.

— Петя, но мы же договорились, — шоколадные Катины глаза вот-вот прожгут его насквозь, нет в ее глазах жалости или просьбы, как в голосе, злость одна. Никогда так не глядела на него, ни в детстве, ни позже. Тем хуже. Пусть позлится.

— Петр, в самом деле, что за срочность? Не понимаю тебя.

Не понимает. Друг называется, — думает Гущин. — Было два друга, Сергей и Катерина, как поженились — ни одного не стало. Махнул рукой, сказал устало:

— Эх, Серж, мы ведь хотели с тобой новый состав для крашения испробовать, сами, без рабочих. Хотели с той недели по другой технологии начать, забыл за домашними хлопотами? — и вышел, прикрыв дверь так аккуратно, чтобы ни намека на хлопанье.

Катя прикусила губу, нос у нее побелел от гнева. Ехать вслед — глупо, обогнать Петра, чтобы предупредить Любашу не получится, тот приехал на своей коляске, запряженной серой Чалкой. Еще и Сергей узнает, неизвестно, как отреагирует. У мужчин взгляды широкие, пока дело до жены не дошло, или жениных родственников. Муж и так недолюбливает странноватую кузину Любашу, считает истеричкой, неприспособленной к жизни. Была бы Люба посимпатичней, не судил бы Сережа так строго. Ой, какой кошмар. Узнает, что жена предоставила кузине комнату для свиданий — с кем? Она ничего не знает толком об этом, как его, Самсонове. Некогда было. И незачем. И не свою комнату, а их общую собственность: и Сережи, и Пети. Но Катина доля больше будет, чуть не вдвое. Тут ее не собьешь. Пусть остережется. Сережа остережется. Вот-вот. И Петя тоже. Катя больше других рискует, ее отца обманули, пусть сообща, но отец — ее, родной, а не общий. Ей ответ держать, тут Петр прав. А все же, зачем забывать, что Катина доля больше. По сути, если доли соизмерять, Сереже в мастерской только прихожая и принадлежит; Пете, пусть, полуподвал. А комната и кабинет — ей, тут как хотят, она не забудет. И им напомнит. Рано разволновалась. Скорее всего, Люба давно ушла вместе со своим кавалером, почти шесть часов. Все люди об эту пору за стол садятся, обедать. Любе дома пора появиться, чтобы отец не заподозрил чего-нибудь. Но Любаша такая рассеянная, на часы не смотрит. И отец у нее, Василий Алексеевич, Катин дядя по матери, не больно строг. А мачехе — вовсе наплевать. Пустое дело волноваться понапрасну, давно Люба ушла, нет никого в комнатке на втором этаже. Мышки одни хозяйничают, неуловимые веселые мышки. Никуда не нужно ехать, ничего не говорить Сереже. И так она молчит подозрительно долго, муж забеспокоился, смотрит с недоумением. И Катя решилась на объяснение.

— Сережа, а ведь Петр Александрович ревнует. Как последний романтик. Потому и бесится.

— Что ты, Катенька, что ему меня ревновать. Мы с ним общаемся по-прежнему, не реже, чем в мои младые холостые годы. Или, к делу ревнует? Так он во всем наравне с нами участвует, хотя наша доля побольше весит.

— Сережа, он меня ревнует, можешь ты это понять? Но это пройдет, как только Петя найдет себе барышню. И все же, при нем ты не целуй меня.

Колчин расхохотался. Последние месяцы он смеялся чаще, чем все предыдущие годы, за вычетом самых первых, несознательных. Хорошее настроение утвердилось в доме и в сердце.

— Ох, Катенька, милая ты моя! Ну, даже самые умные из женщин все равно чуть-чуть бабы. Боюсь, очень боюсь тебя разочаровать, но вряд ли он ревнует тебя. Даже, несмотря на твою несказанную красоту. Да, да, и не маши прелестной ручкой. Ты забыла, Катерина Павловна, что именно Гущин предложил устроить наш брак, фиктивный, так сказать. Но мы же взрослые люди, мы все прекрасно понимали, чем это кончится. Ну, разве что, чтобы тебя не смущать, не говорили в открытую.

Катя вспыхнула, как порох: — Как я не терплю это ваше жеребячество!

Ореховой дверью, в отличие от Петра Александровича, хлопнула от души, метнулась в спальню, добежала до окна, задернула гардины, в темноте вернулась обратно, приоткрыла дверь и крикнула мужу: — И не смей заходить ко мне! — После включила свет, села в кресло. Встала с кресла, перебралась на пуфик перед зеркалом, посидела три минуты, перебралась на диван, еще посидела, сгребла поближе маленькие подушечки, в изобилии разбросанные по широкому сиденью дивана, обложилась ими, прилегла. Так, лежа, ей показалось всего несноснее, вскочила, уронив на пол половину расшитых анютиными глазками подушечек, побежала к окну, посетовав, что эркер в столовой, а не здесь, в ее спальне. Отчего это никогда не устраивают спальни с эркером? За окном стемнело, при включенном свете ничего не видно на улице, только ее саму, словно в зеркале, с прической растрепанной, как у Любы. Платье видно скверно, пятна тени на его отражении, как разводы, как грязь. Нет, ну-ка, ну-ка, вот это пятно и это смотрятся довольно гармонично. А если сукно красить не ровно, а разводами? Не узорами, не набивным рисунком, а чтобы оно, наподобие муара, перекатывалось от темного к светлому тону. Слишком смело? Ну и что, модницы найдутся, за то, чтобы выглядеть не как все, быть не как все, платят хорошо. Так, бумагу, карандаш, о черт, пятна сместились, по-другому легли, ничего, придумаем еще лучше. Черт, черт! Отец сердится, когда Катерина ругается, ну а сам-то! Без ругани и не придумаешь ничего. Вот, и набросок готов. Осталось самое простое, уговорить мужа и Петю рискнуть и выкрасить партию так, как придумала она — это, во-первых, а во-вторых — изобрести технологию. Это уже их дело, пусть и они поработают, для разнообразия. Ай, да Катя-Катерина! Надо поделиться выдумкой с мужем, как не вовремя Петя ушел.

Катя, увлеченная новой идеей, забыла уже, что они поссорились. Выскочила из спальни, забегала по комнатам, окликая Колчина, но того не было нигде.

— Соня, Соня, куда ушел Сергей Дмитриевич? — заглянула в узкую комнатку прислуги, несясь по длинному коридору от комнат на кухню.

Пухленькая беленькая Соня, полная противоположность хозяйки, дремала, забравшись с ногами на кушетку. Она хлопала серыми глазками, пытаясь вспомнить то, чего не знала: — Так, ушел, с полчаса уж. — Вспомнила: — Не сказали же они, куда идут-то. Пальто схватили под мышку, и пошли. А на улице холодно, между прочим, а они без пальто. Шляпу только и одели. Так вы же сами не распоряжались обед подавать, я и задремала, а то сейчас скажете накрывать?

— Спи, Соня, спи, — рассеянно ответила Катерина. Соня, обманувшаяся в своих ожиданиях — а ждала она выволочки за то, что проспала обед — хлюпнула носом и заревела. Катя повернулась, наклонив голову, зачем-то пошарила рукой по стене, побрела в столовую. В темном окне виднелись желтые и оранжевые прямоугольники окон дома напротив, перечеркнутые старым суковатым вязом до третьего этажа. На четвертом, в мансардах, не горело ни одно окно, хозяева сидели в оперетке или ресторане, катили в пролетке по звонкой набережной, гуляли с друзьями по Невскому проспекту, торопились в гости, словом занимались интересными делами, приятными и необременительными. Окна Катиной квартиры не горели совсем по-другому, нудно и муторно они не горели. Но затопотала, зашуршала Соня в каморке, выкатилась в длинный коридор и зажгла везде свет.

3

Середина темного ноября, а день солнечный и тихий. Люба не захотела идти мимо стройки по шумной Садовой улице, свернула на Могилевскую, прошла во дворик через подворотню — счастливая примета. Подворотня, та же арка, триумфальные ворота, — а Люба королева. Сегодня будет ею. Постарается быть. То есть, попробует. Если получится. Если позволят.

Молодой платан во дворике еще не облетел, хоть поредел изрядно. Еще одна счастливая примета, помимо арки. В прошлый раз Люба не заметила его. А какой красавец, стройный; красновато-бурые резные листья напоминают виноградные. Такими обвивали свои тирсы вакханки, такими листьями, сплетенными в венки, увенчивали себя и своего бога. Сегодня она будет вакханкой, а ее любимый — Дионисом. Люба наклонилась, подняла с земли несколько облетевших листьев, прижала к губам, застыдилась, оглянулась. Из свидетелей присутствовала лишь пожилая пегая кошка, расположением пятен на белой шкурке напоминавшая корову ярославской породы. Еще примета, конечно, счастливая. Священные животные в Египте, как известно — кошки, а в Индии — коровы. Судьба твердо пообещала Любаше успех, иначе три счастливых приметы подряд не истолкуешь, будь хоть записным пессимистом. А Люба не пессимист. Сегодня уж точно. По крайней мере, сегодня.

Она с утра готовилась к свиданию. Полтора часа укладывала русые волосы (не преуспела — растрепана), надела самое нарядное платье, легкое не по сезону и новые перчатки, смочила одеколоном виски, кружевной носовой платок, стащила у мачехи пудру, пока та беседовала с соседкой, напудрилась. Самсонов опоздал на сорок минут, но перешагнул, наконец, порог Катиной комнатки, долговязый, трогательно некрасивый с сильно выпирающим кадыком и стальными близко посаженными глазами. Согласился выпить чаю, и Любаша долго договаривалась со спиртовкой, проливая воду на муслиновое платье. Она усадила дорогого гостя на диван и все поглядывала на него в зеркало, так, чтобы он не заметил. Но Самсонов заметил, дернулся раздраженно, подносик накренился на валике, чай пролился, драже, купленное Любашей в булочной на Садовой, просыпалось из блюдца, запрыгало по полу. Она присела, чтобы собрать конфеты, Самсонов не стал ей помогать. Шарила неловкими руками все ближе к его ботинкам, стоптанным, порыжевшим. Подползла на корточках совсем близко, обхватила любимые колени, ткнулась лицом, размазывая пудру и слезы: — Я люблю вас. Я — ваша. — Подняла голову. Его черты расплывались сквозь слезы, показалось, что он ободряюще улыбается, но Самсонов морщился. Надо было подождать, пока он наклонится поднять ее, сам поцелует, усадит рядом. Люба поспешила, потянулась к его губам, а он вцепился в подносик, потянул на себя, нечаянно ударил ее жестким краем, прямо по зареванному лицу. Люба упала навзничь, некрасиво подвернув толстое колено, громко заплакала. Самсонов подхватился, чуть не в бешенстве, вышел из комнаты в кабинет-лабораторию, ходил там, шумно и широко ступая тяжелыми ногами.

— Самсонов, — жалобно позвала Любаша.

— Приведите себя в порядок. Умойтесь, — приказал он, и Люба послушалась. Полчаса спустя она внимательно слушала, стоя в дверях, а он все ходил по лаборатории, стараясь не приближаться к ней.

— Я пришел только затем, чтобы сообщить вам, что у нас нет, и не может быть никакого будущего. Я не собираюсь являться сюда по первому вашему зову. То есть, вообще не собираюсь сюда являться. Не знаю, что вы сочинили себе, хотя чему удивляться, вы же сочинитель, но между нами нет отношений — запомните — нет.

Что-то еще он говорил, куда-то ходил, Люба плохо запомнила. Ушел. Все кончилось, не начавшись.

Люба подошла к столу у стены, заставленному склянками с образцами красок. Вроде бы Катя говорила, что в краски добавляют яд? Взяла одну, с ярко алой жидкостью, пахнущей уксусом. Темному ноябрю необычайно шел алый цвет. За спичками не пришлось идти на кухню, на лабораторном столе нашлись спички в комплекте со спиртовкой. Люба отламывала спичечные головки и бросала в алую жидкость; они не желали тонуть и растворяться. Израсходовав полкоробка, задумалась — больше не помещалось в посудину. Из-под локтя вылезло давешнее Костяное рыльце, залопотало что-то, Люба не слышала, не удивилась его появлению. Вздохнула, протянула руку за склянкой, Костяное рыльце растопырило тоненькие ручки-ножки с птичьими коготками, изловчилось, стукнуло по красному стеклянному боку. Склянка опрокинулась, покатилась по столу, заливая столешницу и Любино нарядное платье ненастоящей кровью, докатилась до края, упала и разбилась. Люба спокойно взяла следующую, тоже алую, потянулась, было, к тиглю с бирюзовыми кристаллами медного купороса, но решила, что спички надежнее. Накрошила еще одну партию серных головок, погрозила Рыльцу кулаком, взболтала свой кубок и залпом выпила содержимое. Спички, конечно, остались в склянке. Она собиралась дойти до маленькой комнатки, сесть в красивое кресло и умереть. Не получилось. Сразу сделалось больно, в груди и ниже побежали мыши, принялись кусать изнутри, прогрызая путь наружу. Люба закричала, порвала корсаж платья, упала на пол и принялась кататься, все продолжая кричать. Тотчас в двери зазвенел ключ.

— Это Самсонов вернулся, — догадалась Люба. — Он вернулся меня спасти. Все будет хорошо. — Костяное рыльце согласно закивало и принялось нараспев повторять последнюю фразу.

Все будет хорошо — последнее, что она услышала и запомнила.

Дверь отворилась, и вошел Гущин.

Петр Александрович как-то уж слишком быстро сообразил, что здесь произошло. Он ринулся к окну, мимо женщины, бьющейся в судорогах, распахнул створку, сорвав шпингалет, и закричал:

— Федька! Поднимайся, живей!

Когда кучер, недоумевающий и нимало напуганный, взошел, Гущин уже разводил в миске марганцовку.

— Держи ее за голову! Ну! Быстро!

Федька мелко крестился: — Никак это Любовь Васильевна, Катерины Павловны сестра, Павла Андреевича племянница.

— Ты мне будешь родословную пересказывать, — взъярился Гущин. — Подай резиновую трубку со стола, да не стой, дубина!

— Пальто снимите, Петр Александрович, изгваздаете, — жалобно сказал кучер. Он неловко держал Любу за развившуюся косу, руки его тряслись. — Отходит ведь она. Что ж ее мучать-то понапрасну. Что это вы делаете? Разве вы доктор… Вы ж после и будете виноваты.

— Желудок промыть дело нехитрое. Может, успеем. А иначе мы ее живую не довезем.

— Куда же вы ее повезете такую? Может за приставом сбегать? Самоубийство, ясное дело. Надо бы оборониться, вот ведь грех-то. Как она в вашу лаболаторию попала, интересно. Вас поджидала? А Катерина Павловна что скажет?

— Федька, сделай одолжение, помолчи. Какой к черту пристав. Бери за ноги, понесли в коляску. И быстро на Литейный, в Мариинскую больницу.

Кучер уже подхватил Любашу, но продолжал бубнить:

— Так ведь, Мариинская-то, она для бедных больница. А вас спросят, все одно, что с барышней стряслось, дело подсудное. Если она вас поджидала, спросят, что ее так огорчило. Или попугать вздумала, барышни это уважают — попугать, да не рассчитала. А у вас, вон, яды всякие. Опять же, подсудное дело. А будет жива барышня, али нет?

— Сказал — замолчи, без тебя тошно. Будет жива, будет, если ты поторопишься. Чтоб за десять минут домчал.

— Барин, а ведь мы дверь не затворили.

— Черт с ней, с дверью.

У больницы Гущин наказал Федьке не высовываться, взял Любашу на руки и понес в приемный покой, словно она весила не больше кошки. Попросил дежурного доктора вызвать врача Платонова, отрекомендовался его приятелем и решительно объявил, что говорить станет только с ним. Любашу тотчас положили на носилки и потащили на второй этаж. Сильно пахло хлоркой и прогорклым маслом, наверное, из кухни, а еще чем-то тревожным, Гущин подумал и сообразил — формалин, неужели, из покойницкой? В больнице должен быть морг… Если Любу не спасут, лежать ей тут же на оцинкованном столе, в разорванном платье. Хотя, платье уже переодели, заменили серой тощей рубахой. А в двух шагах, за высокой чугунной оградой с желтыми навершиями, спешат пролетки, покрикивают извозчики, прохожие торопятся, твердо ступая по булыжной мостовой, кошки шмыгают в подворотни — живые, быстрые.

— Пойду покурю во дворике, подожду Платонова, — у Петра Александровича было такое сокрушенное лицо, весь его облик, солидный, основательный, несмотря на расстройство, вызывал такое доверие и сострадание к несчастью, постигшему молодого барина, что дежурный врач не сразу спохватился. Пришел Платонов с аккуратной бородкой, уверенный в себе и язвительный, заявил, что в первый раз видит поступившую девицу, что, в общем-то, ничего не значило. Мало ли девиц на свете, у иного приятеля каждую неделю новая пассия, всех не то, что не упомнишь, вовсе не увидишь. А вздумай эти поклонницы общительного приятеля поголовно травиться — это же на каждом углу больницы строить надо. Медбрат отправился за барином — точно, барин, пиджак такой модный на трех пуговицах, туфли дорогие фасонистые и сам гладкий холеный — не нашел ни у приемного покоя на лавочках во дворике, ни в саду перед корпусом. Сад — названье одно, любой уголок просматривается, несколько деревьев всего, да и те облетели.

— Ну, что, влипли мы по первое число. А уж таким порядочным этот господин мне показался. Хорошо, если девицу вытащим, а ну, как не откачаем. Надо в полицию сообщать, попытка самоубийства, — жаловался дежурный доктор.

— Это ты, братец влип, — открестился Платонов. — Мало ли кто на меня ссылается, да меня по всему городу знают, я и в других больницах оперирую, случается. Отравление — вовсе не мой профиль.

— Вы поймите одно, — уныло начинал доктор, и Платонов, не слушая, весело думал, как с тем неинтересно: понял одно, а другое ему уже не важно, другое он и знать не захочет. Дома ходит наверняка в засаленном халате и шлепанцах, из халата нитки торчат. И больных принимает таких же неинтересных — вот, как нынешняя девица. Надо же, не установить, кто доставил больную, ну и раззява.

— Как, говоришь, выглядел доставивший пострадавшую?

— Вы меня как следователь допрашиваете — «пострадавшую». Пострадала по своей дурости. Как выглядел — хорошо выглядел, белобрысый, румяный, здоровущий.

— По таким приметам его мигом сыщут, у нас в Питере население сплошь бледное да квелое, вашего барина за версту увидят, — резвился Платонов.

Дежурный врач обиделся и ушел за ширму.

4

Звук дверного колокольчика заставил Катерину подпрыгнуть на стуле. Сама не заметила как задремала, это у них с Любой общая семейная черта, стоит навалиться неприятностям, и моментально клонит ко сну. Быстро же вернулся Сергей Дмитриевич, мало погулял, шампанского не успел выпить. Но Катя решила не выяснять отношения с мужем, новый узор разводами — изобретение, подсмотренное у собственного отражения в окне, волновали ее гораздо сильнее. Катерина выбежала в коридор, вслед за Соней, нетерпеливо ждала, пока та отворит мужу дверь. Но это оказался Гущин. Едва дверь открылась, он взошел, растрепанный, без шляпы, без пальто, совершенно не в себе, и схватил Катю за руки.

— Что такое? — Катя имела в виду спросить: — Что-то с мастерской? — но спросила: — Сережа? Что с Сережей? — Пол под ногами, отличный буковый пол, покрытый в коридоре дорожкой, начал продавливаться и размягчаться, словно она стояла на каучуковой доске. Катя зашаталась и упала бы, если б Гущин не держал ее, уже не за руки, а за плечи.

— Катя, соберись, нам нужно немедленно ехать. — Петр Александрович на глазах обретал уверенность. Видимо, Катина слабость подействовала на него столь целительно. — С Сержем все в порядке. То есть, я не знаю, где Серж.

Такой логический ход Кате оказался не по зубам. Она торопилась узнать, что с мужем, потому совершенно не могла слушать, и тащила Гущина за собой в гостиную. Если тот не знает, где Сережа, почему так уверен, что с ним все в порядке? Сообразила спросить, когда они уселись рядом на ковровом диване: — Что стряслось? Куда ехать? — и, наконец: — Мастерская? Сгорела?

— Можно и так сказать, — Гущин успокоился настолько, что позволил себе угрюмо усмехнуться. — Я не собираюсь устраивать расследование и тебя обвинять, но кое-что объяснить придется. Давай-ка поедем на Канонерскую, Федька внизу дожидается. Там, на месте, проще будет объяснять.

Только услышав название улицы, на которой располагалась их мастерская, Катерина вспомнила о Любаше, о том, что Петя собирался туда в неурочный день; так и есть, он натолкнулся на Любу и Самсонова, приехал с Катей разбираться. А она обо всем забыла со своей новой затеей, со своим чудесным узором, почти муаровым. Петины гнев и волнение удивительно некстати, и Сережа фордыбачит, уехал гулять, видали. Придется объясняться дважды, сейчас с Гущиным, после еще и с мужем.

— Ты не собираешься обвинять, а я не собираюсь оправдываться, — Катя повернула голову так, чтобы продемонстрировать самый выгодный ракурс, не зря часами изучала себя перед зеркалом. Поправила серьгу — на всякий случай, чтобы жестом привлечь внимание к длинной шейке, к изящному воротнику домашнего платья.

— Катя, ты вообще слышала, что я сказал?

А, так он еще и сказал что-то?

— Катя, Люба в больнице.

— Что? — и остальное уже на ходу, в коротких перебежках, почти как днем: от эркера к столу и обратно.

Катерина отказалась ехать в мастерскую. Прибраться, то есть уничтожить следы, запереть двери может и Гущин. Ей сейчас надлежит спешить вовсе не туда. Они соберутся здесь, в квартире на Офицерской улице. Серьезные вопросы лучше решать с удобствами, когда под рукой не только чай, но и лимон, и тонкие стаканы, и все, чего душа пожелает на нервной почве. Сергей Дмитриевич должен скоро вернуться. Соня скажет ему, чтобы дожидался их дома. А Катя поедет в больницу, не телефонирует, а именно поедет. Все равно не удастся скрыть, что Люба отравилась в их лаборатории. Только сгоряча Петр Александрович мог решить, что никто ничего не узнает, если он сбежит из больницы. Но яд, если Люба нашла яд на месте, следует уничтожить. Главное же сейчас — сама Люба. Жива ли она. Катерина поговорит с докторами, и к Любиному отцу, Василию Алексеевичу, придется съездить. Телефона у них нет, откуда, давно волнуются и гадают, куда могла запропаститься Любаша. Придется врать и выкручиваться, чтобы о мастерской никто не узнал, чтобы не дошло до Павла Андреевича. Иначе, с делом можно проститься. Отец не поймет и скандала не миновать. Ничего, разберутся, втроем отыщут выход, времени обдумать, обговорить — целая ночь. Да, верно, но только в том случае, если Люба жива. В больнице Катя скажет, что Люба отравилась у нее дома. Нет, тоже плохо. Ничего не скажет. Дождется разговора со следователем, а пока откажется объяснять. Выдержки хватит. Не посадят же ее за молчание, даже задержать не имеют права. Только бы Люба осталась жива. Только бы отец не узнал о мастерской.

И так активно Катерина взялась за дело, так убедительно излагала возможные варианты, что на протяжении всей дороги до Мариинской больницы Гущин не нашел возможности спросить ее — что делала Люба в их мастерской.

— Поезжай скорее, с Богом! — распорядилась Катерина, опираясь на его руку и вылезая из коляски. Гущин не успел усесться, как ее уж след простыл, лишь широкий подол бархатной ротонды мелькнул в дверях больницы.

Уж пару часов как стемнело, фонари горели как-то особенно тускло. По дороге больше попадались длинные дроги с бочками и дровами, пролетки остались на Литейном. Только сейчас Гущин обратил внимание, как много в Коломне деревянных домов, некрашеных, темных. Один привалился к брандмауэру трехэтажного каменного, и потому выглядит особенно жалким, на крыше лежит полусгнившая лестница, меж досок в стенах щели с кулак. Вот и к ним точно так привалилось гнилое несчастье. Уж рухнул бы дом скорее, и дело с концом, быстрей каменный построят. В жалкий дом юркнул человек, показавшийся Петру Александровичу знакомым, пес с ним, быстрее в мастерскую. Уставшая Чалка на мосту тянула воздух ноздрями, хотела пить. Гущину тоже хотелось воды, много, чтобы залезть в ванну с головой, смыть несчастье, вылезти, фыркая, одеться в чистое, пахнущее тонким одеколоном платье, выпить чая с медом. Но до этого далеко. А вода в каналах поднялась почти до верхней кромки набережных, в скупом свете поблескивают булыжники, и набережные выглядят опрятно, ноябрьская трава, пробившаяся меж камней, пожухла, из коляски на бегу кажется, что спуски сплошь каменные.

Хотя Гущину представлялось, что дел не переделать, при помощи Федьки он в два счета навел порядок во флигеле на Канонерской улице. Разумеется, никакого яда не было на лабораторном столе, и быть не могло. Истеричная кузина Катерины выпила красителя. Спичечные головки не в счет, что за поветрие — травиться спичками? Медный купорос, и то надежнее. Даже уксус. Хорошо, что Любаша ограничилась красителем, цвет привлек, не иначе. Жива будет, ничего. Ну, кишками помучается, не без того. Нутро все, поди, покоробилось, но молодая еще, заживет, зарастет. Разбила колбу, разлила по столу, теперь не отмоешь, все перепачкала. Еще в припадке романтизма писала что-то по разводам краски — вон, словно птичьи следы через весь стол. Гущин ругал Любу, большей частью из суеверия, надо ругать, чтобы все хорошо кончилось. И себя не забыть отругать, заодно. Не хотелось обнаруживать волнение перед Федькой, а, может, и страх. Казалось, что прошла вечность; когда выскакивал на улицу, обнаружил, что не может определить — вечер или ночь, а часы исчезли из кармана бесследно. Но всего лишь через полтора часа, после того как расстался с Катериной, он уже сидел в знакомой комнате с эркером. На этот раз здесь не было ничего праздничного. Из Сониной комнатки тянуло валерьяновыми каплями, сама Соня, заплаканная и испуганная, накрывала стол к чаю и прислушивалась к шагам на лестнице — не идет ли молодая хозяйка. Колчин, заложив руки за спину, стоял у стола и нахмурясь, наклонив голову, смотрел в пол. Гущин же, в запыленном пиджаке, сидел спиной к окну, разглядывал дверь. Друзья молчали, после сжатого изложения событий Гущиным, слова разом кончились. Обсуждать оказалось нечего, во всяком случае, при Соне и в отсутствии Катерины. Шел одиннадцатый час вечера.

— Сергей Дмитриевич, закуски подавать? — Соня спрашивала и всхлипывала одновременно.

Запах гусиной печенки и свежего укропа заставил повременить с чаепитием. Гущин и Колчин дружно накинулись на еду, в два счета уничтожили поданные закуски, потребовали еще. Обнаружилось, что за столом легче смотреть в глаза друг другу, и даже возможно разговаривать. Катя нашла их оживленно обсуждающими преимущества новых авто, появившихся на городских улицах. Можно подумать, не слышали, как она звонила в дверь, не ждали новостей из больницы, а просто ужинали. Катя отметила более чем на половину опустошенную бутылку хереса и неожиданно расплакалась. Она держалась в больнице, вынесла ужасную сцену у Любы дома, но херес и беседа об авто — это оказалось чересчур.

— Вам не интересно, жива ли Любаша, — крикнула она. — Ну, так я вам и не скажу ничего, и объясняться не стану.

Муж захлопотал вокруг нее, усадил на диван, подложил под спину подушку, велел Соне принести чаю и валерьянки. Петр Александрович, внимательно и ревниво наблюдающий его суету, взялся уверять Катю, что ни минуты не верил в серьезную опасность для Любы. Он же сам сделал ей промывание желудка. Никакого яда, Люба травилась спичками, тогда в коляске он не успел сказать, Катерина же ему не давала рта раскрыть. Самое страшное что Любе грозит — язвенная болезнь, и то вряд ли. Следствия никакого не будет, разумеется, если из-за каждой неуравновешенной барышни следствие проводить, то это, знаете ли… Проблема у них одна, пусть и серьезная, чтобы Павел Андреевич не узнал, что Люба пыталась покончить с собой в их рабочей лаборатории, и почему она там находилась. Кстати, действительно, почему? Катерина Павловна не хочет объяснить?

— Петр, что ты, ей Богу, видишь же, в каком она состоянии. Давай отложим до завтра. Думаю, ты прав, никто так скоро нас в участок не потянет. Разве, через неделю, для проформы. Кстати, если вызовут, то тебя — ты ведь Любу нашел, ты в больницу доставил, и ты же сбежал, не представившись. Так-то. А, в самом деле, как Люба себя чувствует? — Колчин стоял на коленях подле дивана и гладил жену по голове и плечам.

Катя не могла взять в толк, почему они спокойны. Неужели сытный ужин и бутылка хереса подействовали? Ну да, они-то сидели за столом, пока ее допрашивали сперва в больнице, после — Любин отец. Гущин, когда примчался к ней со страшным известием, был сам не свой от волнения, из больницы сбежал — надо же придумать. Откуда сейчас такое равнодушие?

— Люба жива, опасности для жизни нет, — кратко ответила и уткнулась лицом в подушку с голубым цветком. Разговор окончен.

— Серж, а ты знаешь, почему Люба оказалась в нашей мастерской, — возвысил голос Гущин. — Мне кажется, Катерина Павловна использует свою слабость, чтобы не отвечать, на самом деле, она не… — ему не удалось докончить фразу. Катерина резво вскочила на ноги, прикрывая лицо ладонями, оттолкнула мужа и гордо, насколько позволяла ситуация, направилась в ванную. Тщательно вымыла лицо оливковым мылом, промокнула тонким льняным полотенцем и вернулась в столовую. Взялась за спинку стула — спокойно, не стискивая ее, и пальцы не побелели, а рассеянно поглаживали дерево — прищурилась на своих мучителей.

— Я дала ей ключи, чтобы Люба могла встретиться там с одним человеком.

Колчин вспыхнул: — Ты устроила из нашей мастерской дом свиданий? Сколько времени это продолжалось? А, какая разница… — Обежал вокруг стола, поравнявшись с женой, протянул руку, взял со стола фужер и бросил его об стену, но фужер выбрал чистый, наверное, чтобы не осталось следов на новеньких обоях. Катя еле удержалась, чтобы не съязвить: это ее обязанность — бить посуду во время скандалов. Выглянула совсем уж перепуганная Соня, выглянула и сразу обратно в каморку.

— Серж, друг мой, что ты себе позволяешь, — настроение у Гущина заметно поднялось, он впервые наблюдал, как ссорятся его друзья. Эта сцена чудесно усмирила боль, не покидавшую Петра Александровича более полугода, с самой их свадьбы.

— Какие глупости, подозревать Катерину Павловну, или несчастную Любу. Я и сам хорош, накинулся на Катю, как инквизитор, да оба мы хороши. Но у меня есть оправдание, терпеть не могу политики, потому и тянул из Катерины признание. Хотел удостовериться. Ну что ж, худшие подозрения подтвердились.

По внешнему виду Гущина, его довольной и плутоватой улыбке, топорщащимся, как у кота, усам никак нельзя бы предположить, что подтвердились худшие подозрения, скорее, наоборот, радостные чаяния: — Люба встречалась там с Самсоновым.

Катерина так удивилась, что забыла сердиться. Но промолчала, не спросила, откуда Гущину известно. Знала, муж спросит, и он не подвел, принялся выяснять, заикаясь от волнения и обиды, никак не мог уразуметь, чем неизвестный Самсонов отличается от любого другого мужчины. Все одно, получается дом свиданий, и тем самым обида для мужа. «Мужа» Гущин проглотил, прищурился ехидно, но выправился.

— Самсонова я имел неудовольствие знать. Он с нами учился, на другом факультете, ты-то, конечно, запамятовал. Из вечных студентов, жил на пособие, неизвестно какое, в общих затеях участие никогда не принимал. И всегда увлекался политикой, его за это и отчислили, в конце-то концов, а не за «хвосты». Самсонов — красный, с первого взгляда видно, по одной манере носить тужурку. И опасаюсь я, что он Любе в лаборатории какие-нибудь прокламации передавал для товарищей, нет, не скажу, что она знала, поди, втемную использовал бедную девушку, Люба наша сообразительностью не отличается. Что он ей наплел — неизвестно. И всем нам как раз выгодно представить их свидание как любовное, чтобы не выползло что похуже. Как бы это, друг мой Серж, не оскорбляло твое самолюбие супруга.

— Но с чего ты взял, что Люба встречалась именно с Самсоновым? — настаивал Колчин.

— Да уж, взял-с, — отвечал Петр Александрович, а Катерина возмущенно фыркнула:

— Тебе бы романы писать, с такой фантазией. — Но подумала немного, поняла, что для нее это выгодно и не стала дразнить Петю. Друзья вели себя как дети, уж не важно им было, почему Катерина дала ключ от общей лаборатории, а то важно, не вляпались ли в политику. Какая глупость. Но нет, это Сережа демонстрирует дремучую наивность, а Петя дурачит его. Зачем бы ему? Ладно, доживем до следующего дня. Любаша и прокламации — смешно, ничего не скажешь. Петя выручил ее, как нередко выручал раньше, но в детстве он отвлекал внимание отца, а сейчас — мужа. Если Катерина не льстит себе, если, вправду Петя ее любит, зачем предложил устроить их брак с Колчиным? Затем, что в первую очередь, купец, что дело для него важнее — казалось ему, что важнее. А сейчас — не выдерживает. И Катя пожалела и Гущина, и мужа. Оптом.

Гроза миновала. Соня тихонько убирала со стола, Гущин отправился домой. Уязвленный Колчин закрылся в кабинете делить обиду с головой лося, стеклянными глазами поблескивавшей на книжные шкафы вдоль стен. Катя легла и уснула тотчас, крепко, без сновидений.

5

Их вызвали через два дня, Петра Александровича и Сергея Дмитриевича. Друзья решили признаться, что Люба отравилась в их мастерской — придумать что-либо другое оказалось трудно. Но можно договориться со следователем, чтоб держал это по возможности в секрете от Любиного отца и, соответственно, от Катиного. Гущин уверял, что за небольшую мзду столкуется. Все судейские берут взятки, известно. Они отправились вместе, но Гущина пригласили первым. Следователь показался, если и не вполне дураком, то простоватым недотепой. Соломенные прилизанные волосы с нелепым пробором — скажите, англичанин выискался, безвкусные бачки, старомодный сюртучок: вот и весь Иван Гаврилович Копейкин, долговязый судебный следователь. Он соглашался и мелко кивал, похоже, поверил всему, что говорил Гущин. А тот говорил чистую правду, как не поверить. Да, у Любови Васильевны Терентьевой был роман с Самсоновым. Они Самсонова почти не знали, зато давно и коротко знакомы с Любовью Васильевной. Конечно, у той есть ключи от лаборатории, они почти одна семья. На всякий случай, знаете ли, вдруг кто-то из них ключи потеряет… Да что в этом странного, собирались там, чай пили. Любаше, Любови Васильевне нравилась тишина, дома у нее нет условий, вот, заходила иногда, посидеть в одиночестве. Она же барышня романтическая, стишки сочиняет, требуется уединение. О том, что Любаша вздумает приглашать в их отсутствие сердечного друга, никто не подозревал. Очень, очень неприлично. Катерина Павловна совершенно ни при чем. Она ни за что не позволила бы двоюродной сестре поступить так безнравственно. И вот, пожалуйста, расплата. Отравилась спичками, у барышень такая глупость в голове. Слава Богу, что чувствует себя сносно, что он, Петр Александрович вовремя успел, не растерялся. С отцом пусть сама объясняется, наврет что-нибудь. Но не надо, не стоит говорить о мастерской ее отцу. Тут такая история, родители не должны знать об их деле — ничего противозаконного. Захотелось самостоятельности, вот и задумали собственное дело. Если следователь Иван Гаврилович пойдет навстречу, то они сумеют быть благодарными. Что, если им завтра отобедать вместе? Только Катерину Павловну не следует беспокоить, для нее это такие волнения. Совершенно не представляла, что сестра начнет своевольничать, да еще так двусмысленно, некрасиво. Катерина Павловна молода, неопытна и очень доверчива. Нет, ключи Любаше вручала не она, решили на семейном совете и сообща передали, они же как семья, да, это уже говорил. Петр Александрович и Катерине Павловне и Любаше все равно, что брат, с детства знакомы. А следователь кивал и кивал маленькой гладкой головой и слушал не так, чтоб очень внимательно. Для проформы вызвали, ясное дело. Гущин хотел предупредить Колчина, чтоб тот держался общего плана, следователь не страшен, главное — стоять на своем. А как взятку возьмет, совсем покладистым станет. В чем они виноваты, ни в чем. А что наше сукно за английское продают, то бизнес, не обман, и следователю совсем неинтересно, и упоминать не стоит. Но не успел сказать Сержу и двух слов, только подмигнул, выходя из кабинета — того позвали.

Колчину следователь дурачком не показался. Начал Иван Гаврилович совсем по-другому. Нехорошо начал: — Неловко, я полагаю, Екатерину Павловну сюда приглашать. Может, лучше бы мне к вам заехать.

— Зачем это? — тотчас занервничал Гущин. — Жена вовсе ни при чем. Она меньше нашего знает. — Так занервничал, что догадался спросить: — Неужели, всякий раз, как барышня задурит, вы дело заводите? Каждое отравление расследуете?

Следователь, вроде, как и не слышал вопроса. Сидел за столом с вытертым сукном, рисовал кружочки на четвертушке листа, морщился, в окно поглядывал, скучал сильно. Минуту скучал, полторы, а после возьми, да и скажи:

— Не каждое, Сергей Дмитриевич. Но убийство есть убийство.

Колчин закашлял, прочищая горло, такая у него была привычка, когда нервничал, боялся, что сразу не сможет отвечать, голос откажет. Сунул руку в карман пиджака, нашарил там неизвестно откуда взявшуюся щепочку — куда только Соня смотрит — переломил ее один раз, другой. Больше ломать не получается, не удержать в пальцах. Но уже справился с собой, спросил: — Какое убийство? Вы подозреваете, что Любовь Васильевну хотели убить? Однако…

— При чем тут Любовь Васильевна, с ней все понятно. Убили Самсонова. В тот же день несколькими часами позже у него на квартире. А у вас с Петром Александровичем Гущиным были и время, и возможность, после того как нашли Любовь Васильевну и отвезли в больницу. И мотив на поверхности — только что Петр ваш Александрович расписывал мне, какая вы дружная и крепкая семья. Вот и отомстили за бесчестие сестры. Ведь свидания наедине вы полагаете за бесчестие, не так ли. Кстати, что она все-таки делала на Канонерской, в вашей лаборатории? Не сукном же интересовалась. Кто знал, что она встречалась в тот день с Самсоновым?

Колчин закрыл лицо руками, тотчас устыдился своего жеста, посмотрел с тоской на следователя: — Я не знал. Мы не знали. Я должен переговорить с Гущиным.

— Может быть, воды, — заботливо предложил Иван Гаврилович. — С Петром Александровичем успеете наговориться, только сначала на мои вопросы ответите. Итак, что вы можете сказать по поводу убийства Самсонова?

И Колчин рассказал то, что слышал от Петра: что Самсонов красный, что он, возможно, передавал Любе прокламации, но они — все они, ничего не знали, и Люба тоже.

— У вас, голубчик, концы с концами не сходятся. Взгляните, что получается. Приносит Самсонов Любови Васильевне прокламации и наказывает передать товарищам, или распространить где-нибудь как рекламные афишки, ну, скажем, бюро путешествий. А Любовь-то Васильевна читать не обучена, только стишки писать, потому берет листовки, не зная и не умея отличить от тех афишек. И никто, кроме Самсонова, не виновен. Убили его, конечно, его собственные товарищи — за измену, или за присвоение партийной кассы. Вы откуда же взяли, что он красный? Кто столь стройную версию вложил в вашу голову химика? Не сомневаюсь, вы и бизнесом не слишком увлекаетесь. Не вы же придумали наше крашеное сукно за аглицкое продавать? Вам бы, голубчик, ангидрид да кислота, как говорится, и ничего более.

— Петр Александрович сказал, что Самсонов красный. Мы вместе учились в университете. Я, правда, не помню. Наверное, учились. Я и лица его не помню, вот все говорят: Самсонов, Самсонов. Не знаю, о ком речь, если правду сказать.

Следователь бросил рисовать кружочки в четвертушке, вылез из-за стола, сел рядом с Колчиным, только не на стул, а на кожаный диван, попахивавший скипидаром. Посмотрел проникновенно, задушевно посоветовал:

— А вы правду и говорите. Оно для здоровья полезнее. Петр ваш Александрович, расписал, поди, что следователь — дурак, взятку ему в зубы сунешь, и вопрос решен. Да вот беда, взяток я не беру, незадача. И идейку о том, что Самсонов — красный, тоже он вам подсунул, признаете. Не он ли сам, Петр-то Александрович и встречался в мастерской с Любовью Васильевной? С известной целью встречался. От вас тайком, сестра жены, все-таки, а ну как за обиду сочтете.

— Нет, ну что вы! Вы же видели Любашу, Гущин предпочитает женщин грациозных, изящных. Да и не собирался он в тот день в мастерскую, нечаянно, можно сказать, поехал, повздорили мы немного, вот он сгоряча и снарядился. А Катя его не пускала… — Колчин запнулся, побагровел. Сунул руку в карман за щепочкой — труха одна в кармане.

— Стало быть, ваша супруга предполагала, что Любовь Васильевна может оказаться в лаборатории. Не она ли ключи ей дала?

— Нет, мы сообща дали, то есть, сообща решили. У Любови Васильевны дома условий нет, а…

Следователь перебил: — Благодарю вас, эту историю я выслушал сегодня и даже более убедительно изложенную. А какие, скажите, отношения между вашей супругой и Петром Александровичем?

— На что вы намекаете? — Колчин лишь спросил, без возмущения. — Я измучен, зачем вы подлавливаете меня. Хорошие у них отношения, знакомы с детства. Тут вы ничего не найдете. Я своей жене доверяю безоговорочно, а Петр Александрович — мой ближайший друг. И дело у нас общее. К тому же, именно Петр Александрович содействовал нашему браку.

— Оставим это, — согласился Копейкин. — Но ключи передала все-таки Катерина Павловна, и, полагаю, по секрету от вас. Мне настоятельно необходимо переговорить с нею.

— Для чего? Что нового она может сообщить вам? Она уж точно Самсонова знать не знала. Почему вы не поговорите с самой Любовью Васильевной? Вас-то к ней пропустят, не при смерти лежит.

— Состояние Любови Васильевны ухудшилось, видите, вы даже этого не знаете. Так я навещу Екатерину Павловну завтра в первой половине дня.

Следователь поднялся, Колчин продолжал сидеть:

— Вы не слышите, когда вам говорят «нет», я не знаю, что делать в таком случае. Препятствовать вашему визиту я не имею права, так? Это официальный визит?

— Сергей Дмитриевич, вы сейчас приедете домой, выпьете коньяку, выспитесь, и все предстанет в другом свете, право, не стоит волноваться, — следователь поднимал Колчина со стула чуть ли не силой; проводил до дверей, слегка придерживая под локоть.

Оставшись в одиночестве, Иван Гаврилович порвал на мелкие кусочки четвертушку листа с нарисованными кружочками, вспомнил, как Колчин сидел перед ним и ломал в кармане спичку или щепку, засмеялся, несколько желчно. Пробормотал вслух своему отражению, мелькнувшему в застекленном офорте, висящем на стене кабинета и выдающем тайные амбиции и склонности хозяина:

— А чем мы собственно различаемся с вами, Сергей Дмитриевич, уважаемый. Нет, шалишь, голубчик, до уважения-то тебе далековато.

6

Красильня продолжала работать, несмотря на треволнения хозяев. Даже новый узор, что придумала Катерина, испробовали, но получалось из рук вон плохо. В городе похолодало, задули сильные ветра, угрожая наводнением. Вода в Екатерининском канале темнела и пенилась. Каждый раз, проезжая на Канонерскую по Могилевскому мосту, Колчин с тревогой разглядывал маленький дебаркадер с привязанной лодкой, по всей вероятности, забытой там хозяином. Волны терзали тонкие стенки суденышка, того гляди, расколют, а хозяин не объявлялся, может, лежал больной, не мог выйти. Колчин загадал, как только лодчонку уберут на зиму, кончатся неприятности. Но несчастная все прыгала в темной воде, стукаясь о дебаркадер плохо закрепленным бортом. Колчин находился в крайне подавленном состоянии, как частенько у него случалось при столкновениях с враждебной реальностью. Гущин не ругал приятеля за неразумное поведение у следователя, это не только ничего бы не изменило, но лишь ухудшило положение, не ровен час, Сергей закроется у себя в кабинете и прекратит всяческое общение с миром на неделю, другую. Петр Александрович по-прежнему считал, что они попали в положение неприятное, но не безысходное, уж никак не трагическое. Как-нибудь устроится. Следователь все равно дурак, но не зверь же, ничего страшного, если он поговорит с Катериной. Катя, кстати, держалась гораздо лучше мужа. Переживала за кузину, боялась, что как только той станет лучше, переведут ее в психиатрическую — для острастки, чтоб не повадно впредь было спичками закусывать. Ездила в больницу убеждать доктора, навещала отца Любаши, врала ему что-то и в панику не впадала. Разве что зачастила в церковь, чего прежде за ней не водилось.

Следователь Копейкин появился в нарядной квартире на Офицерской улице через неделю, а не на другой день после беседы с Колчиным, как обещал. Катерина успокоилась к тому времени совершенно, хотя состояние Любы по-прежнему оставалось тяжелым. Отец, Павел Андреевич, очень кстати уехал по делам. Колчин напротив не находил себе места, проклятая лодка (на которую он загадал) все еще была у моста и угрожала ему страшными бедствиями. Пока Иван Гаврилович снимал пальто, шляпу, галоши, Сергей Дмитриевич все порывался выйти ему навстречу из гостиной, и Катя удерживала его. Они буквально столкнулись в дверях, Колчин от порога принялся представлять следователя жене.

Катерина протянула руку Ивану Гавриловичу, что неприятно поразило Колчина, тот нагнулся поцеловать, и жена пояснила:

— Мы познакомились с Иваном Гавриловичем лет пять назад.

Колчин поднял брови, считая неприличным вслух спрашивать, почему жена скрывала знакомство со следователем. Как много нового открылось в Катином характере за последние дни. Он женился на хрупкой наивной девочке, смешливой, нерешительной и отчаянной одновременно, сегодня Катерину не узнать. Не мог же он в ней так ошибаться? Все лодка, нельзя было загадывать. Решительность жены раздражала и угнетала.

— Да-да, Катерина Павловна тогда только окончила гимназию. Мы познакомились на пароходе, они с батюшкой как раз ехали на ярмарку в Нижний, — следователь издавал отвратительные сюсюкающие звуки, не все из них Колчин успевал сложить в слова. — Я и не предполагал, какой сюрприз меня здесь ожидает. Но то, что вы расцветете в настоящую красавицу, предположить было не трудно уже пять лет назад, а точнее, четыре года и пять месяцев.

Катерина усмехнулась, не сказать, чтобы ласково: — Я совсем не чаяла с вами встретиться.

— Конечно, конечно, — заверил Иван Гаврилович, — мои имя и отчество самые обыкновенные, встречаются часто. Даже если Сергей Дмитриевич упоминали, вы не обратили внимания. Но я-то, я-то мог бы навести справки, узнать к кому иду. Знай заранее, не посмел бы придти к вам без букета.

— А разве вы не справлялись о моей девичьей фамилии? Я полагала, что это ваша работа.

Разговор в гостиной все меньше нравился Колчину, и когда следователь попросил предоставить ему возможность переговорить с Катериной Павловной наедине, решительно воспротивился, даже оскорбился. Но Катерина ласково и непреклонно заявила:

— Сережа, Иван Гаврилович за этим и пришел. Я все потом тебе перескажу, тут уж мне никто не указ.

Следователь засмеялся и покачал бритым подбородком — как китайская собачка. Колчин вышел, увидел, что Соня в новом крахмальном фартучке крутится у дверей, явно подслушивая, но не сделал ей замечания, а направился в кабинет. Посидел там минуту-другую, взглянул на голову лося, она рыхлыми губами тотчас напомнила ему следователя, выглянул в коридор — Соня оставалась на посту — спросил кофе с гренками и сахаром.

— Черт знает что, в собственном доме уж не хозяин. — Взял со стола свежий немецкий журнал, набитый формулами, раскрыл, но если бы держал вверх ногами, ничего не изменилось бы, читать Колчин не мог. Даже любимые формулы.

В гостиной разговаривали вполголоса. Папоротники и фикусы притихли в эркере, Соня под дверью, но слова терялись в коврах и портьерах. Копейкин придвинулся к дивану, сидел наклонившись вперед, заплетя ноги вокруг ножек стула, Катерина напротив откинулась назад и слегка отворотилась.

— А что, Екатерина Павловна, муж ваш по будням не бывает на службе, или это в мою честь?

Катя заметно рассердилась, покраснела: — Оставьте этот тон, Иван Гаврилович! Какая служба, у нас свое дело. Все вы прекрасно знаете, обо всем справились. Пришли допрос снимать, так снимайте. Мне время дорого.

— Вам всегда было жаль на меня времени, — уныло сказал следователь. — Но зачем вы видите во мне врага. Напротив, вы сейчас в таком положении, что друг не помешает, тем более, надежный, проверенный и — и облеченный некоторой властью.

— Что вы такое говорите! Никакого сложного положения. Сестра двоюродная отравилась, неприятно, прямо скажем, несчастье, но не преступление. То, что Самсонов убит — совпадение, тоже неприятное, и не более. Что вы жилы тянете из Сергея Дмитриевича, видите же, не может человек вам противостоять, вашим глупым надуманным обвинениям. Или вы это — специально запугиваете?

— Да, драгоценнейшая, именно специально. Испугались? А если бы я так ответил всерьез? Если бы так оно и было? Но нет, Екатерина Павловна, вы не представляете, во что вляпались. Я же лишь помочь вам хочу. И все сейчас расскажу, невзирая на тайну следствия. Может, хоть тогда поверите — не скажу, оцените, на это не рассчитываю. Кстати, не в ходу у вас такое смешное домашнее прозвище «костяное рыльце»?

Катерина удивленно взглянула на него, смешалась: — Какое еще рыльце? О чем вы?

— Я так и думал. В этом рыльце все и дело. Получается, со слов Любови Васильевны, что на момент отравления она не одна была, кто-то, вот с этим вот смешным прозвищем, находился с ней в комнате. В бреду проговорилась, после-то отрицала, конечно, дескать, привиделось. Скрывает, значит. А почему? Потому, как это кто-то из близких, а может, и Самсонов. Вот и получается — не простое отравление, в лучшем случае доведение до самоубийства. А если убийство? И Самсонова убили очень вовремя — спустя три часа. Возмездие, так сказать. Петр Александрович в это время в мастерской находился — кучер подтверждает. Сергей Дмитриевич в ресторане сидел, но обслуга говорит, что он уж вышел на тот момент из зала. А и кучера подговорить большого труда не составит. Так что не о том вам надо беспокоиться, чтобы папенька не узнал о вашей затее, да подлоге с дачей — деньги-то под дачу брали, не того бояться, что выплывет, как вы нашу шерсть за аглицкую продаете. Алиби настоящего нет у ваших мужчин. Подумайте. А с Любовью Васильевной очень неблагополучно. Почему уж после того, как она на поправку пошла, новое обострение началось. Может, дали ей в больнице что-то такое, а? И кому дать? А вы вот к ней ездили.

Катерина внимательно разглядывала следователя, тот не отводил взора, не смущался, напротив улыбался и все кивал. Кате сделалось противно, словно в темном чулане набрела на паутину, и та облепила лицо, шею.

— Странная у вас помощь, Иван Гаврилович, и дружба странная. Вы в самом деле меня запугиваете, и меня, и мужа. Петр Александрович вам не по зубам. Не верю, что с Любой кто-то был в тот момент, не верю и в то, что вы всерьез нас подозреваете. Что вам нужно?

— Мне нужно именно что помочь вам. А для этого — прежде всего, поговорить спокойно, без свидетелей. — От следователя пахло маслом для волос и почему-то землей.

— Так говорите, кто мешает. Нас никто не подслушивает.

— Нет, Катюша, не так поговорить. — Следователь выделил интонацией «не так», но большее впечатление на Катерину оказало фамильярное обращение. Лжет, не может он причинить им неприятностей — серьезных неприятностей. С отцом, с красильней — ладно, разберутся сами, придется сознаться. Разве это беда? Убийство Самсонова Катерина по-прежнему считала не относящимся к ним, ни к Любе. Сказать, чтоб пошел прочь — не стоит пока, еще ничего откровенно двусмысленного не произнесено, только интонация, да фамильярность. Позвать Соню, чтобы подала гостю пальто? И это расплата за детское кокетство на пароходе — нет же, все глупости. Да он смешон, со своим английским пробором и прилизанными волосами, смешон, а не страшен. Поговорить с Петей, обсудить с отцом… Нет уж, сама справится, сама большая. Надо лишь собраться, подумать, спокойно подумать.

— Подумайте спокойно, Екатерина Павловна, — следователь встал, словно прочел ее мысли. — Я пойду сейчас, а вы подумайте. Вот и Петр Александрович скоро прибудет.

— Откуда вам известно?

— Мне все известно, — Иван Гаврилович изъяснялся слогом детективного романа, впечатление на Катю это если и произвело, то самое отвратительное. — До скорого свидания, дорогая бесценная Екатерина Павловна.

Иван Гаврилович спускался по просторной чистой лестнице, застеленной красной ковровой дорожкой, крепко держался за широкие перила и бормотал, как старик, но разобрать, что он бормочет, было невозможно. В голове же, в такт неслышным по ковру шагам, громко отдавалось: как тяжело быть мерзавцем, как тяжело быть мерзавцем, а чем еще придется заплатить, а чем еще придется заплатить. Навстречу поднимался Гущин, не сразу узнал следователя против света из окна на площадке, узнав, сухо поздоровался и быстро прошел мимо.

7

Катерина никак не могла сосредоточиться. Муж и Гущин уехали на Канонерскую, в мастерскую. Муж второй день избегал ее и в глаза не смотрел, Петя вовсе не показывался. Петя, Петрушка. Катерине казалось, что все они находятся внутри пещерки, вертепа, оклеенного синим плюшем с золотыми звездами из фольги. Невидимый кукловод ведет их по кругу: вот хитрый Петрушка в колпаке, печальный Сережа с бледным лицом, сама Катя. И следователь Иван Гаврилович — тоже кукольный, тоже подчиняется чьим-то рукам, там, внизу под жестким проволочным каркасом. Петрушка трясет бубенчиками, обманывает, убегает, но не сам, а подчиняясь чужой воле. Откуда Петя мог узнать, что Любаша встречалась в мастерской с Самсоновым? Откуда? Разве что, затеял свою игру с Копейкиным, а кто эту игру направляет? Вчера ее не пустили к Любе, доктор отказался разговаривать, сославшись на занятость. Катерине казалось, что Люба просто не хочет жить, отсюда и ухудшение, неужели, они, медики, не понимают, что это может объясняться так бесхитростно. Наверняка ей сообщили, что Самсонов убит. Следователь и сообщил. Что-то странное Люба говорила, интересовалась почему-то мышами — видела ли Катерина, что в мышеловку попалась одна. Это явно болезненное. А то, что с нею, Любашей, кто-то находился там, кто-то по прозвищу Костяное рыльце — лжет Иван Гаврилович. Неужели, этот кто-то — кто бы ни был — не попытался бы предотвратить отравление. Что, стоял рядом и смотрел, как сестра пытается убить себя? Иван Гаврилович недвусмысленно дал понять, чего ждет от Катерины, даже не пытался соблазнять ее, открыто объявил условия, торговался, как с уличной девкой. Почему она стерпела, не выгнала, не надавала оплеух. Так растерялась, что не сразу поняла, к чему тот клонит, правда, очень уж неожиданно — ей, порядочной женщине такие намеки. Себя уговаривала, что ничего не произнесено, что показалось. Какое там, показалось, все прозрачно. Стерпела, а теперь поздно. Мужу и Пете рассказала о намеках Копейкина сгоряча и подробно, надеялась, что они сделают что-нибудь. Они промолчали. Тоже растерялись. Так надо было им оплеух надавать. Что бы изменилось? Но откуда Петя знает о Самсонове? Не врет ли, что тот — красный? Что за игру ведет? То есть, им, Петей играет кто-то. Кто? Мог ли Петя убить Самсонова по каким-то своим причинам, не связанным с Любой, или их общим делом? Вряд ли, слишком осторожен, слишком рассудителен. Но мог не сам убить, а нанять кого-нибудь. Сплошные предположения. С другой стороны, Петя ничего плохого лично Катерине не сделал, разве что не оправдал ожиданий, не заступился. А как? Схватил бы пистолет и ринулся за Копейкиным? В конце концов, это дело Сережи. Но муж абсолютно беспомощен в практических делах. Глупо. Кинжал, пистолет — романтизм сплошной. Катерина не могла объяснить себе, почему злится на Гущина и жалеет мужа. Вот-вот должен был вернуться Павел Андреевич из деловой поездки, необходимо быстро решить, говорить ли ему, что говорить. А решать-то не придется, с убийством все изменилось, вопрос о деньгах, мастерской — все это детский лепет. Договориться со следователем? Нет, ее вынуждают делать то, что не нужно. Не потому, что ей противно и не представить даже, нет. Это все не нужно, это ничего не изменит. Иван Гаврилович шантажирует, а если разобраться? Чем может угрожать? Сережа под подозрением? Чушь. Петя? Да, и черт с ним. И тоже чушь. Надо переговорить с Петей без Сергея Дмитриевича. Он должен разъяснить странности, он, а не Катерина. Что она сама такого сделала — ключ Любе дала. А Петя темнит, знает больше, чем показывает. Самое главное, отчего же Любашу не спросят, она жива, не помешалась, в состоянии ответить. Или помешалась, с мышами этими… Должно быть, следователь спрашивал, ездил же в больницу. Все он знает, так и есть, Катерину запутывает. Ничего, ничего, боялись мы тебя, как же. Решил, что на кисейную барышню напал, но она себя покажет. Ничего у него нет против них. Чушь.

Друзья сидели на Канонерской в «Катиной» комнате, разговор не клеился. Комната постарела и погасла, как переставшая следить за собой женщина. На столике, на зеркале пыль, но дело не в том, не в пустой вазе без цветов. Комнату перестали любить, и сразу все изменилось, и складки гардин, и мерцание неяркой люстры. В квартире холодная тишина, мышь не звенит чашкой на кухне, лишь за окном ветер посвистывает, внутрь не просится. Деревья во дворике облетели, уже выпадал снег, оставив по себе топкую грязь, на штукатурке флигеля показались первые разводы. Наводнения в эту осень не случилось, Колчин и в том усмотрел дурной знак, хотел проверить, будет ли затапливать полуподвал при наводнении, не обманул ли их хозяин. Лодку у дебаркадера убрали, но ничего не переменилось к лучшему, напротив, все больше запутывалось. Сергей Дмитриевич знал, что с ним поступают несправедливо, скверно, причем, самые близкие, но в чем несправедливость состоит, затруднялся сформулировать. Гущин приказным тоном, а только так и можно было сейчас обращаться к Колчину, распорядился:

— Перейдем в лабораторию. Здесь ты слишком расслабляешься.

Сергей Дмитриевич послушно последовал за ним, уселся на венский стул напротив окна, свесил руки меж колен. В крыле напротив вселились жильцы, там горело окно, сквозь редкую занавеску видно было, как несколько человек сидят за самоваром, пьют чай из блюдца. Среди них одна женщина, повязанная платком по-деревенски, постоянно выходит и вновь появляется, наверное, закуски носит. Какие-нибудь мелкие дельцы, приказчики, и хлопоты у них мелкие, приятные. Может, новоселье празднуют. Туда бы, за этот стол с самоваром, сушками, засахаренными ягодами. Но сколько так можно высидеть за столом с сушками — та же тоска.

— Н-да, тебе только толстовки не хватает, вылитый мыслитель, объятый думой. Извини, Серж, я сам зол как черт и растерян, потому шучу плоско. Но мы должны решиться.

— Мы, — Колчин внезапно оживился, возмущение придало ему сил. — Кто мы? Ты и я? Мы с Катей? Мы можем вовсе ничего не делать. Катя утверждает, что Копейкин нас запугивает и только.

Гущин сидел на диване, раскинув руки по спинке, дергал носком ботинка в кожаной галоше. Он волновался не меньше Колчина, но мог это скрывать. Посмотрел на свои ноги, обнаружил, что забыл снять галоши, смешался на мгновенье, даже вознамерился встать и разуться, но передумал.

— Катя — дама, — мягко возразил он, — не к тому, что легкомысленна, но некоторые сложности недооценивает. Скажи, почему ты выбрал стул, а не сел в кресло, или на диван? Ты подавлен, и в таком состоянии всегда выбираешь страдание, это абстрактная формулировка. А конкретно, пожалуйста, выбрал самое неудобное сидение. Что до нашего дела, до предмета нашего с тобою разговора — ты в душе согласен, но тебе стыдно в этом признаться — передо мной стыдно, перед собой. А уж Катя… Тебе было страшно, когда речь шла о том, что Павел Андреевич узнает, куда пошли деньги, данные им на покупку дачи, так ведь то не беда была, а победка. Сегодня обстоятельства несравнимо хуже. Мы ни в чем не виноваты, но ты же знаешь — это ничто. При желании невиновного уничтожить еще и легче. А желание у Ивана Гавриловича, у следователя дорогого, большое. Несколько желаний. Рассуждая философски, ничего страшного не происходит, никому никакого ущерба, в конце концов, Катерина замужняя женщина. И она-то ведь, тоже давно приняла решение, сама еще не знает, а уж приняла. Если бы не так, Ивану Гавриловичу вмиг бы пощечин надавала, при первом же намеке. Ан нет, до конца высидела смирно. То есть, она уж согласна. И надо ей это деликатно объяснить. Что урону никакого никому. Урон, потеря чести и прочая дремучая чепуха — это когда другим известно, когда на каждом углу обсуждается, и любая прачка может язык почесать о твое несчастье. В нашем случае — никто ничего не узнает. Мы же прогрессивные люди, мы понимаем, что физическая измена и измена нравственная — вещи разные. Да что такое измена? Тысячи, миллионы жен наставляют рога — извини, изменяют мужьям, те не подозревают и спят спокойно. Как в таком случае — есть измена или нет? Каждое явление существует постольку, поскольку оно поселяется в нашем сознании.

Оживление Колчина прошло, он сидел сонный, осоловелый, говорил медленно и с трудом:

— Ты предлагаешь мне уговорить жену отдаться следователю. Чтобы тот не дал хода им же самим сфальсифицированным обвинениям. Полагаю, я должен теперь тебя ударить. Как мне жить-то с этим?

— Что за страсть давать всему точные формулировки. Это жизнь, а не лаборатория. Если мы не присвоим явлению дурного ярлыка, оно, это явление может предстать в ином свете, смешном, досадном, а может и добром. Не определяй. Оставь дефиниции науке. Неужели тебе не хватит сил разобраться с собой? Ты мужчина. Ну, же! Соберись.

Гущин хотел закончить тираду тем, что Кате тяжелее, и что им, верней Сергею, еще предстоит ее уговаривать, и неизвестно, как она это воспримет, но вовремя спохватился. Пока не следовало наводить Сержа на эту мысль. Лишь добиться согласия. Если Колчин сломается, он не станет возвращаться к исходной точке, передумывать, он предоставит событиям развиваться и следовать положенным курсом. И Колчин удивил его. Он быстро, нервно согласился и тотчас добавил:

— Слова назад не возьму. Но есть условие к слову, каламбур, да. Ты сам поговоришь с Катей.

— Позволь, Серж, это совершенно неловко. Ты муж, и дело такое деликатное, — встретился глазами с Колчиным, замолчал. Немного спустя спросил севшим голосом:

— Выпьешь водки? Но сегодня не напиваться. Я еду с тобой к Катерине. После напьемся.

Загрузка...