Если театр начинается с вешалки, то полет — с бортпроводницы, для пассажира, конечно. И поэтому у Вики туфли на шпильках, короткая юбка, китель в талию, чуть тронутые краской губы и каштановый завитой локон под пилоткой с золотыми крылышками, — и форма, и мода, и дисциплина, и косметика, — все в меру, как на заманчивых рекламах Аэрофлота. Хотя нелегко быть такой подтянутой и свежей в обратном рейсе, после дальнего полета и короткого отдыха на земле.
Шла посадка, и Егоров, командир, стоял у люка и смотрел, как пассажиры тянутся на крутой, сине-белый трап. У последней ступеньки их встречала Вика: здравствуйте, проходите, пожалуйста, у вас первый салон, занимайте свое место, не толпитесь в проходе, пожалуйста, будьте добры.
Егоров взглянул на часы — до вылета было двадцать минут. Пассажиров у трапа осталось немного, экипаж занял свои места, пора и командиру идти в кабину. Он платком вытер лоб. Было жарко, солнце раскалило машину. Зато в полете будет прохладно.
Он надел фуражку и хотел было идти, как вдруг заметил у трапа паренька в белой рубашке. Рослый юноша, темноволосый, худощавый, как-то знакомо хмурясь, ждал, пока его спутница, наверное мать, найдет в сумке билеты. Лицо женщины было скрыто шляпой, но руки тоже казались знакомыми. Когда она подняла голову, Егоров увидел ее близоруко прищуренные глаза и тонкие губы.
Это была Надя.
А за ней стоял, улыбаясь, веселый блондин в шляпе, сдвинутой на затылок. Его, Сорокина, Егоров узнал сразу.
Тогда он узнал и юношу, вернее, догадался, кто он.
Егоров вдруг облизнул губы — остро, до боли захотелось курить, хотя он давно бросил свою последнюю, самую последнюю сигарету.
И пока трое поднимались по трапу, Егоров жадно смотрел на этого бывшего мальчика, которого видел один раз в жизни, лет десять назад.
И как отчетливо ему вспомнилась их первая встреча!
Тогда, в тот далекий день, он вел машину в Иркутск. Осенний туман внезапно закрыл трассу, и пришлось пережидать непогоду на запасном аэродроме вблизи небольшого города. Но Егоров был даже рад, что судьба занесла его сюда: в этом городке жила Надя.
Узнав у синоптика, что до вечера погоды не будет, Егоров сел на попутный грузовик и спустя полчаса шагал по деревянным городским тротуарам. Моросил дождь, холодный ветер срывал с тополей мокрые листья.
Егоров шел к Наде, чтобы сказать ей нечто важное. Он давно представлял, как придет к ней и докажет, что он совсем не такой, каким остался в ее памяти. И то, из-за чего они расстались несколько лет назад, будет выглядеть совсем по-иному.
Надя работала в городском суде — в старинном особняке с колоннами. Егоров поднялся по стертым ступеням каменной лестницы. В полутемном коридоре горели тусклые лампочки. На дубовой двери с резьбой висела табличка: «Зал заседаний». Егоров открыл дверь и сразу услышал и узнал голос Нади. Она стояла за столом судьи и читала приговор. Она мало изменилась — тот же выпуклый лоб, тугой жгут волос и белая, строгая кофточка. После судебного заседания он подошел к ней. Она, узнав его, вспыхнула, растерялась, потом сказала, чтобы он ждал ее внизу, у выхода, и минут через десять появилась в плаще и берете, с хозяйственной сумкой, с зонтиком, вся какая-то настороженная.
— Надолго к нам?
— Случайно застрял, из-за непогоды.
— А-а, — протянула она с облегчением, сказала, что Егорова не узнать, и стала расспрашивать о его жизни. Он отвечал рассеянно и злился на свою нерешительность: не мог начать разговор о том, ради чего пришел к ней. И пока они не касались прошлого.
— Ты проводишь меня? — спросила она. — Я зайду в школу за Алешкой.
— У тебя сын?
— А разве ты не знал? — она посмотрела ему в глаза.
— Да, мне кто-то давно говорил, что у вас сын. Извини, забыл.
— Ничего, — сказала Надя.
Сын ждал ее возле школы. Она взяла его за руку и повела домой. Он был самым обыкновенным конопатым первоклассником в казенной фуражке с вензелем. Егоров заметил только, что мальчик застенчив, и украдкой оглядывает его форму и золотые пуговицы с крылышками.
— Дядя, а вы летчик? — спросил он.
— Да, брат, летаю.
— Дядя, а мой папа тоже был летчиком.
— Не дядя, а Сергей Ильич, — перебила мать.
Она явно отвлекала сына. Ее Алеша, наверное, вообще любил приврать: «А вот мой папа! Знаете, какой он летчик!» А его папа, Сорокин, никогда не был пилотом. Правда, летал, но бортрадистом.
Они дошли до деревянного дома в два этажа.
— Ну, вот мы и пришли, — сказала Надя. — Ты зайдешь? Или уже торопишься? — Она сняла с руки перчатку.
По этому ее жесту и по ее глазам Егоров понял, что она хочет проститься. Но он сказал:
— Мне нужно поговорить.
Она пожала плечами:
— Ты же знаешь, это бесполезно... Ну, хорошо, идем.
В небольшой квартирке с крашеными полами и полосатыми ковриками, с изразцовой старинной печью и тюлевыми шторами, с традиционным круглым столом и абажуром было тепло и уютно. Надя ушла на кухню готовить чай, а Егоров разделся, сел на диван. Мальчик с любопытством смотрел на его орденскую колодку.
— А за что у вас ордена?
— За войну, Алеша.
— Вы бомбили фашистов?
— Все бывало.
Помолчав, мальчик сказал:
— Мой папа тоже бомбил фашистов. У него тоже был орден.
Егоров усмехнулся: Сорокин на войне никогда не был.
— Не верите? — обиделся Алеша. — Я вам покажу.
Откуда-то с книжной полки, из своего тайника, он достал старую фотографию с обломанным уголком. На ней около самолета стоял летчик в шлеме, с орденом и значком Гвардии. И Егоров сразу узнал свой остроносый «ястребок» и себя, молоденького лейтенанта. Он снимался в сорок пятом году, под Веной. Такая фотография была и у него дома. А эту он подарил Наде много лет назад, после войны.
— Только я его не видел, — вздохнул мальчик над фотографией. — Когда он умер, меня на свете еще не было.
— Кто умер? Твой отец? — опять усмехнулся Егоров.
— Да, он полетел в Арктику, и там его самолет разбился.
Егорову стало немного не по себе.
— Послушай, брат, — сказал он со всей строгостью, — ты все сочиняешь. Я твоего отца знаю, он жив и здоров.
— Нет, — тихо сказал Алеша, — он не настоящий мой папа. А мой папа давно умер.
Еще не сознавая, что произошло, еще вдумываясь в эти слова, Егоров недоуменно смотрел на мальчика. Стриженный наголо, с округлой, лобастой, как у матери, головой, с тощей шеей и пухлыми губами, он казался совсем ребенком, но по-взрослому печальны и серьезны были его доверчивые глаза.
Вошла Надя с чайной посудой в руках, и Егоров сказал ей:
— Алеша показал мне одну фотографию. Я и не знал, что его отец давно умер.
Повторив слова мальчика, Егоров ждал, что она рассердится на Алешу и крикнет, чтобы он не выдумывал всякие глупости. Но мать смолчала. Бледная, подошла к столу, расставила чашки, заварила чай и только тогда сказала:
— Алеша, садись за стол. И приглашай Сергея Ильича.
Она налила чай, размешала сахар и подвинула чашку сыну; и все это делала слишком размеренно и ровно. Спросила, любит ли Егоров крепкий чай, добавила заварки, сказала что-то о скучной жизни в их городе. А Егоров, рассеянно слушая, украдкой посматривал на мальчишку, и она, конечно, все замечала.
— Сынок, — вдруг сказала она, — кушай быстрей, тебе пора гулять. — На ее лице с бледной кожей и родинками выступили розовые пятна.
— Ну, что ты его гонишь? — неловко заступился Егоров.
— Ему скоро делать уроки.
Когда Алеша одевался в передней, уходя гулять, Егоров стоял в комнате у окна и курил. За окном была осень, мокрые крыши, деревья с голыми ветками. Начинало смеркаться, желтели ранние огни. Егоров слышал, как в передней стукнула дверь. Потом он услышал у себя за спиной быстрые, легкие шаги Нади.
— Ты будешь еще пить чай? — Ее голос звучал тверже и свободней.
— Нет, спасибо.
Она стала убирать со стола посуду. Уютно, по-домашнему звякали чашки.
— Так о чем ты хотел со мной говорить?
О чем? Если бы он сказал ей, если бы она узнала правду, — весь этот уют, весь ее теплый домашний мир разлетелся бы вдребезги. Месть за прошлое? Пожалуй, да. Но из прошлого внезапно всплыла и старая фотография с обломанным уголком, которую бережно хранил этот мальчик Алеша. И все, о чем думал Егоров, когда шел к Наде, все, чего он хотел, теперь уже теряло значение. Что-то другое врывалось в его жизнь. И он обостренно следил за каждым словом и взглядом женщины, которую когда-то любил.
— Странно, Алеша считает меня своим отцом.
— Мало ли что придумает мальчик с богатой фантазией. — Сжав губы, Надя смотрела ему в лицо. Она всегда умела владеть собой, а с годами, на людях, за судейским столом ее выдержка закалилась. Только одно ее выдавало — бледность и розовые пятна на лице.
Не выдержал сам Егоров:
— Он мой сын!
— Твой? А у тебя есть доказательства? — она даже нашла в себе силы усмехнуться ему в лицо.
— Ты говоришь как судья. Но я не обвиняемый!
— Нет, ты истец. — Холодно-замкнутая, враждебная, она, как любая женщина, была готова на все, защищая своего сына, семью, свой теплый домашний мир. — Но ни один суд не признает тебя отцом.
— А ты?
Она не ответила. Всеми силами она пыталась укрыться за маской судьи. А лицо ее было бледно, в глазах стыли слезы. И если она была безжалостна и жестока, то не к Егорову, а прежде всего к самой себе.
— Надюша, милая! — он шагнул к ней.
Она отстранилась, сказав отчетливо:
— И знай, Алешин отец давно умер.
Егоров стоял, задыхаясь, голос его охрип:
— Веселенькая новость! Оказывается, я давно покойник.
— Да! — внезапно выкрикнула она. — По крайней мере для моего сына. Не хочу, чтобы он страдал за мои ошибки. Что я могла сказать о тебе? Что его отец — трус и подлец? И если ты пришел ко мне за прощением, то знай, ты пришел зря!
И тогда Егоров едва не выкрикнул то, ради чего и пришел: что этот «трус и подлец» — вовсе не он, Егоров, а ее муж, и что он, Егоров, наконец, может все доказать.
Но он думал уже о другом, о том, что не может, не имеет права разрушать эту семью, — семью, в которой живет его сын.
Он постоял у окна, помолчал.
— Сережа, — вдруг сказала за его спиной женщина. — У меня хорошая семья, муж любит Алешку, они друзья. Я надеялась, что никогда не встречу тебя. — Теперь она говорила тихо; устала, надломилась от этой встречи. — Обещай мне, дай слово забыть Алешу и всех нас. Забудь, что он есть на свете. Не ради меня или мужа, которого ты ненавидишь, не ради нашей семьи. Ради твоего сына.
Он обернулся. Надя стояла перед ним, не скрывая горя и слез.
И он дал ей слово. Так она и не узнала, зачем он к ней приходил. Не разлетелся вдребезги ее теплый домашний мир, все в ее жизни осталось по-прежнему.
А в жизнь Егорова навсегда вошел сын. Покидая дом, Егоров увидел его — Алеша бегал по двору с мальчишками. Были уже сумерки, горел фонарь. Егорову хотелось сказать: «До свидания, Алеша». Но он сдержал обещание — ни словом не напоминать сыну о себе. Только у калитки он обернулся. И долго стоял и смотрел издали на Алешу. Словно еще тогда знал, что снова увидит его очень нескоро — почти через десять лет.
И все это вспомнил он, пока по крутому, сине-белому трапу поднимался в самолет его сын, — уже не тот вихрастый и конопатый мальчишка, каким был в детстве, а рослый, рукастый, чуть нескладный юноша, одетый по моде: узкие брюки, белая рубашка, сандалеты с ремешками и яркие носки. На плече у него висели плащ и сумка на длинном ремне, тоже модная, спортивная, с пластмассовым кармашком. И Егоров смотрел на сына, стараясь распознать в нем частицу себя, и, казалось ему, видел в Алеше неуловимо знакомые, близкие, свои признаки, — и то, как он сутулился, поднимаясь по трапу, и то, с каким любопытством провел ладонью по тускло сияющему гладкому фюзеляжу. Потом сын шагнул с трапа в самолет и прищурился — в салоне было темновато. Бортпроводница Вика спросила, какое у него место. Он обернулся к матери и отчиму, те еще стояли на трапе.
— Мама, какие у нас места?
И голос у него был тоже другим, не тем, по-детски тонким и слабым, каким он когда-то сказал Егорову: «А мой папа был летчиком».
— У вас первый салон, — сказала Вика. — Проходите сюда, налево.
Егоров отступил от люка. Не заметив его, Надя и сын прошли мимо. Но Сорокин взглянул на пилота пристально. Вряд ли Сорокин сразу узнал его, они не виделись очень давно, и все же что-то задержало этого пассажира в полутемном проходе. Повернувшись, Егоров пошел в кабину. И знал, что Сорокин стоит в коридорчике и смотрит вслед, раздумывая, тот ли это человек, которого он избегал много лет.
Егоров быстро прошел через салон. Надя его не видела — укладывала в сетку плащи и свертки. А сын уже сидел в кресле, прильнув к иллюминатору. Да и все равно Алеша не узнал бы его.
Он с облегчением закрыл за собой дверь. В кабине было жарко и душно, сквозь прозрачную броню стекла светило закатное солнце. Сняв пиджак, он сел в свое кресло. Но не расстегнул воротник белой рубашки, как делал это всегда перед взлетом; более того, тщательно подтянул и поправил галстук. Ведь совсем рядом, за тонкой стенкой, сидел его сын. И это ощущение было для него ново и необычно, и в нем зрела высокая, даже праздничная настроенность.
А все остальное шло своим чередом. Посадка была окончена, дверь закрыта, отъехал высокий трап. Тягач тронул самолет с места. Мягко качнулись крылья и почти неслышно поплыли над бетонными плитами.
И Егоров знал, что сын смотрит в иллюминатор и тоже видит, как это гибкое и ненадежное с виду крыло, покачиваясь, плывет мимо самолетов на стоянке, окрашенных закатом в розовое, и все дальше уходит от коробки аэровокзала со стеклянными степами и пестрыми фигурками на перроне.
Потом все это, разворачиваясь, пропадает, а в иллюминатор вплывает раскаленный шар солнца, крыло скользит над бетонной бровкой и над рыжей, сухой травой, и вот широко распахивается простор летного поля.
Все это Егоров видел уже тысячи раз. Но теперь он думал о сыне, и на все смотрел словно его глазами. Егоров ясно представил себе и салон, где сидит сын. Пока самолет бесшумно катится по бетону, в салон войдет Вика, скажет, куда и на какой высоте они полетят, и по традиции назовет фамилию командира. Фамилия у него рядовая. И пассажиры, как говорится, пропустят ее мимо ушей. Пассажиров больше интересует имя этой симпатичной бортпроводницы.
— Меня звать Викторией, — с традиционной улыбкой ответит она. — Можете звать меня Викой.
Только один человек в салоне, Сорокин, запомнит фамилию командира. И пока Вика говорит пассажирам, что им разрешается и что запрещается, Сорокин молча смотрит на дверь пилотской кабины. Теперь Сорокин не сомневается: да, это тот Егоров. Вряд ли Сорокин скажет об этом жене; авось, подумает он, обойдется. Томясь, он будет проклинать себя за то, что взял билеты на этот рейс, и все будет смотреть на дверь, ожидая, что вот-вот она распахнется, и на пороге появится тот Егоров.
А тягач уже дотянул их до рулежной дорожки и ушел. Лопасти лениво чертили в воздухе черно-желтые диски. Потом тень крыльев легла на взлетную полосу. Дали газ, Егоров отпустил тормоза, и, разбегаясь, крылья все быстрей заскользили над серым бетоном.
Первый раз в жизни Егоров поднимал в воздух своего сына. Еще десяток секунд, и он возьмет штурвал на себя и легко оторвет от земли тонны металла, горючего, пассажиров и груза в серебристой дюралевой оболочке.
Но тот рослый юноша, который сейчас смотрит в иллюминатор, не знает, что эту машину ведет в небо его отец.
А началось все это, вспомнил Егоров, в летнее утро далекого сорок шестого года. В то утро он и Сорокин последний раз взлетали в машине, которую вел капитан Цыганок. И вот так же тогда начинался их взлет, и перед глазами тоже бежала серая бетонная полоса...
Да, вот так же скользила лента бетона, хотя та машина и не сравнилась бы с этой, да и летали они тогда не в белых рубашках и галстуках, а в меховых комбинезонах, перетянутых на груди парашютными лямками.
Помнится, когда взлетели, Егоров посмотрел вниз. Все было обычным — зеленое поле, купол ангара и строй самолетов. Блеснули стеклом ребристые крыши авиационного завода.
А машина круто набирала высоту. Это был давно отработанный в воздухе серийный самолет. Изо дня в день они стартовали на нем в свою зону. Сначала шел полет на обычной машине. Ровно гудели моторы. В синей пустоте сияло косматое солнце.
Необычное начиналось потом. В высоте они разгонялись и, доложив земле: «Начинаем!» — нажимали кнопку реактивного ускорителя. Секунда — и в кабине возникал свист и гул. Из ускорителя с ревом рвалось пламя и струя раскаленного газа. И минуту-другую они неслись в синем небе с фантастической скоростью. Стрелки приборов переходили предел. Нужно было успеть записать в планшет их показания.
Рев обрывался, стрелки облегченно катились влево, и самолет шел на посадку.
Через сутки — снова взлет, и еще две-три минуты полета с невиданной для того времени скоростью. А у посадочной полосы обязательно ждали инженеры с завода: «Ну, как?» Им не терпелось поднять в воздух не эту опытную, а полноценную боевую машину. В ту послевоенную пору реактивная авиация только рождалась.
И вот самолет опять лез в высоту, и солнце слепило глаза. В дымке еще виднелся аэродром. У речки торчала луковка сельской церкви. А за речкой Егорову был виден станционный поселок. Там, на тихой улице, среди садов и дачек с мезонинами, стоял домик Нади. Была суббота, и с самого утра Егоров помнил, что вечером он увидит Надю. Она училась в Москве, в юридическом институте, жила в общежитии, но по субботам приезжала домой, к матери, в домик у станции с палисадником и верандой. До Москвы было километров сто, и электрички сюда не ходили. К деревянной платформе в облаках пара подкатывали старые пригородные вагоны с узкими окнами. Надя приезжала в семь вечера. Обычно Егоров и Сорокин шли на станцию вместе, пили в буфете пиво и, поглядывая на часы, ждали поезда. Иногда Егорову казалось, что сержант Сорокин смотрит на свои часы слишком часто.
Но если Сорокин и был тайком влюблен в Надю, то умел не подать вида. Бойкий и разговорчивый, он умел при Наде притихнуть и только смотрел на нее своими синими наивными глазами. Когда она приезжала и выходила из вагона, Сорокин брал ее чемоданчик и шел с ними, стараясь не мешать их разговору. Надя, смеясь, называла его своим рыцарем. Вечером они втроем шли в клуб, а потом, после кино и танцев, Сорокин умел исчезнуть и оставить их вдвоем.
Так будет и сегодня, подумал было Егоров и тотчас об этом забыл, — сквозь пространство к ним в кабину пробился голос:
— Седьмой! Седьмой! Я — Земля. Как слышите? Прием!
Егоров узнал голос полковника Самойлова.
— Земля! — ответил капитан Цыганок. — Я — Седьмой. Все нормально. Вышли на боевой.
— Седьмой! Я — Земля. Выполняйте.
Цыганок отдал штурвал от себя. Самолет пошел полого вниз. Скорость нарастала. И Егоров точно знал, когда нужно включить ускоритель. Выждав, он нажал кнопку.
Секунду спустя он ощутил резкое ускорение. Все шло нормально. Он не сводил глаз с приборов.
Еще десяток секунд все шло нормально. Он даже успел подумать, что земля уже смотрит в небо, гдe вот-вот должна показаться темная точка.
А следующая секунда изменила всю его жизнь. Стрелки перед глазами вдруг резко метнулись. Кто не выдержал — металл или человек? Может быть, металл. А может, и человек: захваченный мыслью о скорости и доверившись своей интуиции, оказался за красной чертой опасности.
Со своего места радист Сорокин сразу увидел пламя — горел ускоритель. Едва он доложил командиру, как в шлемофоны ворвался голос с земли — там тоже заметили, что темная точка в небе внезапно обросла хвостом дыма.
— Седьмой! Я — Земля. Седьмой! Что с вами? Капитан! Отвечай! Вижу вас, Седьмой! — Полковник Самойлов, сам испытатель, уже не выбирал уставные слова, он думал только о летчиках, которые там, в небе, оказались один на один со знакомой ему смертельной опасностью.
Они еще пытались сбросить ускоритель, но аварийный сброс не сработал, и пламя охватывало весь фюзеляж. Стало ясно: машину не спасти. Цыганок развернул ее от аэродрома и завода и, посматривая на приборы, торопливо писал в планшете. Хотя приборы показывали причину пожара, радировать об этом летчики уже не могли — связь оборвалась.
Не отвечал им и сам стрелок-радист. Его кабину в хвостовой части окутали языки огня. Он мог задохнуться в дыму. Чтобы Сорокину легче было вывалиться с парашютом, Цыганок крутым разворотом сбил пламя в сторону.
Сорокин не прыгал.
А машина уже теряла скорость, валилась на крыло. Кажется, целую вечность падали они в бездну, пока не увидели внизу, в синеватой глубине неба, белое пятнышко. Среди редких облаков плыл парашют. Борясь с огнем, они не заметили, когда сержант покинул свое место. Но прыгнул он давно, потому что его парашют был уже у земли.
Командир выругал труса и велел Егорову прыгать. Тот откинул фонарь, встал на сиденье. В лицо пахнуло жаром — горели плоскости, с крыла срывались клочья пламени. Цыганок кулаком толкнул его в спину — давай! Он рывком скользнул через борт прямо в огонь и потом дернул кольцо.
Парашют раскрылся. В плавном и беззвучном спуске Егоров слышал, с каким гулом машина идет к земле, и все всматривался в ее дымный след, ожидая, что там вспыхнет белый спасительный купол.
А земля была уже близко — лес, шоссе и деревушка в десяток дворов. Его несло на лес. Он подтянул стропы и на несколько секунд потерял из виду самолет. Краем глаза он видел, как из деревни по шоссе к нему бегут люди. Он едва перетянул через острые пики деревьев. А когда коснулся земли и упал боком, то сразу посмотрел вверх. Клубок дыма и пламени еще чертил дугу среди облаков.
На шоссе круто затормозил грузовик, какие-то парни прыгали из кузова и бежали к Егорову. Он сбросил парашютные лямки и побежал им навстречу по скошенной мягкой траве. И все оглядывался на бегу, и смотрел в небо.
Помнится, кто-то помог ему влезть в пустой кузов грузовика, потом его держали за плечи, грузовик с грохотом проскочил деревню и толпу людей на шоссе и свернул на едва заметную в траве колею — туда, к лесу, где над деревьями вдруг блеснуло желтое пламя и потом раздался гулкий удар. И Егоров, мотаясь в кузове, все смотрел в небо, веря, что вот сейчас, вот еще секунду спустя, из-за облаков покажется белое пятнышко парашюта.
Грузовик мотало в рытвинах, кузов, грохоча, плясал под ногами, а Егорову все казалось, что они едут слишком медленно, и он стучал кулаком по кабине — скорей!
Колея нырнула в лесную просеку, и березы сразу закрыли над ним все небо, оставив лишь узкий просвет, в котором, как в прорези, висело черное облако взрыва.
Грузовик петлял по просеке меж кустов и трухлявых пней, ветки берез хлестали по лицу, в глазах рябило от мельканья солнечных пятен в листве.
Потом просека уперлась в белоствольную стену леса, грузовик проскочил еще немного по тропе между березами и замер, уткнувшись радиатором в куст боярышника. Мотор заглох, стало тихо.
— Ва-а-ся! — крикнул Егоров. — Капита-а-н!
Отозвалось лесное эхо. Он прыгнул из кузова и побежал по тропинке в глубь солнечного прозрачного березняка и, задыхаясь, все звал и звал своего командира. Соленый пот заливал глаза.
Шатаясь и почти падая от усталости, он сорвал мокрый шлем и прислонился к дереву. Едва слышно шелестели над головой листья. А еще выше, между листвой, между березовыми гибкими макушками, в чистой утренней синеве неба, ветер уже размывал темное, как траур, одинокое облачко дыма.
Но тогда он не знал еще, что самое трудное для него только начиналось.
Теперь же память неслышно несла его сквозь те далекие годы — все было уже в прошлом. Даже тот осязаемо живой солнечный блеск листвы и темное облачко в синей глубине неба были только бестелесным воспоминанием в клеточках мозга.
А реальностью были его руки, сжимающие штурвал, тяжелый гул винтов, фосфорические стрелки приборов и розовые от заката облачка, которые он пронизывал легко и неслышно, как собственные воспоминания.
Реальное солнце остывало в глубине облаков, отдавая им свет и тепло. Небо и землю делил раскаленный мазок заката. Небо было спокойно. Но на локаторе холодным огнем загорелись белые неровные пятна — прямо по курсу бушевала гроза. И, меняя курс, обходя грозу, Егоров думал, что вот машине легче, она видит опасность далеко впереди себя, а для человека такого локатора нет, нельзя высветить свои дни и годы вперед и увидеть все свои будущие радости и несчастья. Такого локатора нет, и, не зная, что у тебя впереди, ты иногда идешь в самое пекло еще невидимом для тебя, уже бушующей где-то грозы. Но, думал он, если бы ты знал и всякий раз стороной обходил опасность, самую пустяковую, она все равно оставалась бы на дороге — для других, для потомков.
Гроза уже блистала левее и ниже. Они снова шли своим эшелоном — отведенной им узкой полоской неба. Егоров включил автопилот и откинулся в кресле. Очень хотелось курить. Он знал, что, вдруг появившись, это полузабытое желание исчезнет не скоро и не легко. Он ждал Вику и ее кофе. Когда-то кофе помог ему бросить курить. Кофе хорошо помогает и в рейсе. А Вика летает давно, у нее опыт, и она угадывает, когда в кабине включен автопилот и летчики вольны наслаждаться своим черным кофе. Это маленький ритуал, которым они отмечают нормальный взлет. Обычно первую чашку Вика подает командиру. Она вообще внимательней к нему, чем другие бортпроводницы. Ему тоже приятно видеть ее. Иногда ему даже нужно видеть ее. Но об этом, подумал он, никогда не будет сказано ни одного слова.
Наконец Вика появилась с чашками на подносе.
— Командир, вы сегодня такой нарядный, в галстуке! — Она весело проявила свою женскую проницательность. — У вас праздник?
Он заставил себя улыбнуться, взял кофе, спросил, как дела у пассажиров. Она ответила, что все спокойно.
— Пойду взгляну. — Егоров встал.
Теперь вахту нес Иннокентий, второй пилот. Прихлебывая кофе, он не отрывал глаз от пульта.
А Егоров приоткрыл дверь в салон. Сорокины сидели близко от двери, во втором ряду, и выглядели дружным семейством, которое летит в отпуск, на юг, к теплому морю. Сын смотрел в иллюминатор, мать о чем-то говорила ему, и оба они смеялись.
Правда, сам Сорокин не казался таким беззаботным. Во всяком случае, не таким, как час назад, когда поднимался по трапу. Рассеянно листая журнал, он сразу заметил, что дверь приоткрылась, и, конечно, знал, кто стоит там. Его рука замерла, не перевернув страницу, а глаза опустились и уставились в одну точку — спрятались. У него были холеные щеки, юная лысинка и мягкие, капризные губы, которые кривились в уголках, как у певицы, которая старается петь, не слишком открывая рот. У него все было в меру — легкая полнота, неширокие брюки, светлая рубашка с глянцевитым воротничком и пестрый галстук.
И вообще трудно было распознать в Сорокине того юнца с розовым лицом и синими глазами, молчаливо влюбленного в Надю.
Жена о чем-то спросила, и он с готовностью обернулся к ней, — лишь бы не встретить взгляд человека, которого избегал много лет.
Да, они не виделись очень давно. И конечно, Сорокин и сейчас не хотел бы встречаться с Егоровым даже взглядом и вспоминать тот день и все, что было потом.
Когда в тот день Егорова привезли на аэродром, он знал уже и о гибели Цыганка, и о том, что сержант Сорокин остался жив и здоров.
Сразу же Егорову сказали, что его ждет полковник Самойлов. Егоров снял комбинезон, от которого пахло дымом, умылся, смыл с лица копоть. Лицо еще не остыло от жара горящей машины. Он жадно пил воду прямо из крана. И, помнится, почему-то подумал тогда, что сегодня суббота и уже вечер, а они с Сорокиным не встретили на станции Надю. Потом все так же машинально он застегнул гимнастерку, подтянул ремень и пошел в кабинет к Самойлову.
Полковник был не один. У самой двери на краешке стула жался Сорокин. С каким-то недоумением он смотрел на Егорова, когда тот вошел, — будто вообще не ожидал этой встречи. И в синих, рязанских, наивных глазах бывшего друга Егоров увидел вдруг нечто новое — холодноватую, глухую усмешку.
А полковник уже встал навстречу Егорову и, подойдя, тоже посмотрел в глаза так, будто видел впервые.
— Жаль, если я ошибся в тебе, — сказал он с горечью, помолчав.
Егоров не понял ни смысла, ни тона его слов. Но дисциплина предписывала ему стоять «смирно» и ни о чем не спрашивать. Он стоял и молчал. Наверно, это и взорвало полковника.
— Причина пожара? Ну! — Глаза у него стали злые и острые.
— Точно не знаю. Все записи были у командира.
— Его уже нет! И не ссылайтесь на мертвых! Я вас спрашиваю, старший лейтенант! Почему не радировали о причине аварии?
— Не было связи.
— А вот он говорит — была связь! — Полковник резко обернулся к Сорокину, и сержант сразу вскочил и вытянулся, теребя свою синюю форменную пилотку.
Егоров пожал плечами:
— Он что-то путает.
— Путает? — Самойлов опять пристально посмотрел в глаза, и Егорову снова стало не по себе, хотя он знал, что говорит правду. — А кто из вас первым покинул машину?
— Сержант Сорокин.
— По вашему приказу?
— Нет. Вероятно, решил, что пилоты погибли и машина уже неуправляема.
— Струсил? Тогда ему дорога в трибунал.
— Не знаю.
— Так... А потом прыгнули вы?
— Да. По приказу командира. Сержант в это время был уже на земле. — Егоров взглянул на Сорокина: — Спросите у него, он подтвердит.
— В том-то и дело, что он не подтверждает, — сказал неохотно полковник и взял со стола исписанный лист бумаги. — Вот, читайте.
Это был рапорт сержанта о том, как возник пожар и как до последней возможности он, Сорокин, держал связь с землей, и как второй пилот, Егоров, приказал ему прыгать. И как он, Сорокин, ничего не зная о командире, не решался покинуть машину, пока не увидел, что старший лейтенант Егоров С.И. выбросился на парашюте; и только тогда, вслед за ним, покинул машину. И что по его, Сорокина, мнению, старший лейтенант Егоров С.И. по трусости или умышленно оставил в кабине потерявшего сознание командира и тем способствовал гибели капитана Цыганка Василия Ивановича, а также гибели опытного образца машины.
И все это было написано без помарок, твердой рукой, четкими, хотя и мелкими буквами, и прямые строчки плотно лежали одна на другой, как хорошо подогнанные пластинки. Это писал человек, понимающий, на что он идет: он даже оставил себе лазейку для отступления — забыл расписаться под рапортом. Не так уж наивно он видел мир своими синими, наивными глазами.
Усмехнувшись, Егоров положил бумагу на стол:
— Послушай, сержант, а ты забыл поставить тут свою подпись.
Самойлов хмуро заглянул в рапорт.
— В самом деле. Сержант, подойдите сюда.
Сержант подошел. Его вытянутая и прижатая к телу рука держала пилотку.
- Вам следует тут расписаться, — сухо сказал полковник.
Рука сержанта смяла пилотку в комок. Он взял со стола свой рапорт и стал читать, шевеля губами, вернее, делая вид, что читает. Было очень тихо. Часы в углу кабинета гулко ударили один раз.
— Или вы передумали? — помедлив, спросил полковник.
Рука сержанта разжалась, пилотка упала к ногам. Схватив перо, он расписался поспешно, подумал секунду и уже спокойнее вывел на рапорте дату.
— Гнида! — усмехнулся Егоров.
— Лейтенант, помолчите! — устало, без зла оборвал Самойлов. — А вы свободны, сержант.
Сорокин нагнулся и поднял пилотку. Он был бледен. Потом четко повернулся и вышел.
Когда дверь за ним закрылась, полковник сказал:
— Ну, докладывай.
Рассказ Егорова был долгим, и для него очень трудным. И не потому только, что Сорокин уже нанес удар и теперь приходилось как бы оправдываться. Скорее, потому, что для себя самого Егоров хотел понять степень своей вины перед мертвым другом.
— Да, он погиб, а ты жив, — хмуро сказал Самойлов. — Это непоправимо. Ты сам летчик, и ты знаешь наши законы. Никто не спросит тебя, почему ты оставил в беде своего командира. Но об этом подумают многие. Даже твои друзья. Особенно друзья Цыганка. К тому же единственный свидетель — против тебя. Дело серьезней, чем тебе кажется. Я уже получил приказ отстранить тебя от полетов. А верю ли я тебе? — Он помолчал. — Тебе верю. И за тебя буду драться. Вот так. А теперь иди.
Из кабинета Егоров медленно шел по безлюдному коридору. В окнах виднелись огни летного поля. Часовой в подъезде проверил его пропуск и козырнул.
От проходной до поселка было недалеко. На шоссе горели фонари. Зеленая листва тополей светилась. Была душная ночь.
Егоров свернул на свою улицу. Вдали, на углу, под часами, стояли двое — парень и девушка. Подойдя, он внезапно узнал Надю и Сорокина.
Помнится, он сразу подумал, что сержант не зря добился свидания в поздний час. Невольно он замедлил шаги. Он еще надеялся, что сержант сказал Наде правду. Но вот совсем близко, в свете фонаря, Егоров увидел ее лицо и все понял... А он так привык встречать в этих глазах мягкость и затаенную ласку. «Ты слишком добра, — говорил он ей. — Какой из тебя юрист!» — «А ты знаешь, — смеялась она, — как по-чешски называется министерство юстиции? Министерство справедливости. Я буду работником справедливости».
И, помнится, он чуть было не ударил Сорокина — прямо в его синие, наивные, холодновато-скользкие глаза. Но что-то тогда остановило его, кажется, слова Нади.
— Мое счастье, — тихо, почти шепотом сказала она, — что я не связала жизнь с таким трусом и шкурником.
Наверное, она еще не знала тогда, что у нее будет ребенок и что жизнь их уже связана навсегда.
А он понял, что никакие его слова сейчас ничего не изменят. Он подумал только, что впереди еще будет время ей все доказать, — не знал, что после этой ночи они увидятся снова спустя много лет.
Он не ударил Сорокина и ни слова не сказал Наде. Но, уходя от них, оглянулся и опять увидел ее глаза, и услышал:
— Как ты мог!..
И хотя с той ночи минуло много лет, до сих пор он слышит тот крик: «Как ты мог!»
Он распахнул дверь кабины и в упор посмотрел на Сорокиных. Конечно, бывший сержант не заметил своего бывшего старшего лейтенанта. Но Надя, подняв глаза, узнала Егорова.
Первый раз за многие годы они снова были втроем, — как в ту далекую ночь на пустынной улице. И в глазах Нади снова вспыхнул так и не угасший отблеск той ночи, и Егоров понял, что для нее годы не изменили почти ничего.
Он подошел и поздоровался. Сорокин был приятно удивлен. Даже улыбнулся своей холодноватой, едва ощутимой, скользящей улыбкой, знакомой Егорову. А Надя, не таясь, ответила сдержанно.
— В Москву? — спросил он.
— Нет, на юг, в отпуск, — ответила Надя. — В Москве будем один день, заедем к маме.
— Она все там живет?
— Да, все там, — неохотно сказала Надя: Егоров неосторожно коснулся их прошлого.
Он понял это и, меняя тему, сказал, что на юге погода отличная, что недавно летал в Адлер, отдыхающих там полно, разгар сезона.
А сам видел украдкой, что сын, Алеша, разглядывает значки пилота-миллионера на его пиджаке.
— Мой отец тоже был летчиком, — сказал он.
И Егоров вспомнил, как эту же фразу сын сказал в их первую встречу; и опять вспомнился тот осенний дождливый вечер, и грустный мальчик, и старая фотография с обломанным уголком.
Но вот что задело Егорова: те же слова Алеша произнес теперь как-то легко и небрежно.
А мать сразу перебила его:
— Алеша, ты задерживаешь товарища.
— Ничего, — ответил Егоров. — Может, он сам будет летчиком.
Алеша, подумав, спросил:
— А это трудно?
— Можешь увидеть сам.
— Я видел только в кино.
— Ну, идем, покажу.
Сын смотрел недоверчиво.
— Ты будешь там мешать, — быстро сказала Надя.
Сорокин молчал.
— Не помешает, — сказал Егоров. — Он на одну минуту.
— Можно, мама?
— И не беспокойтесь за него, мама и папа. — Это Егоров сказал с чуть заметной горечью.
Конечно, они поняли, что хотел он этим сказать.
— Хорошо, иди, — вздохнула Надя.
Егоров пропустил сына в дверь. И в кабине были удивлены, увидев рослого незнакомого паренька.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Здорово! — ответил Иннокентий, второй пилот, взглянув на командира: хотел понять, чем вызвано нарушение дисциплины.
— Знакомьтесь, — сказал Егоров. — Это Алеша. Его отец был летчиком.
— А-а, — успокоился Иннокентий. — Сын летчика, наше племя. А где отец? Уже на пенсии?
— Погиб, — быстро сказал Егоров. — Погиб в Арктике.
Алеша обернулся и посмотрел на него странно, с пытливостью, с недоверием.
— Ну, ну, садись. Ты же хотел посмотреть.
Алеша осторожно втиснулся в левое, командирское кресло.
— Командуй, — подмигнул ему Иннокентий.
Тронув Иннокентия за плечо, Егоров дал понять — оставь его, пусть сидит.
Сын чуть подался вперед и замер. И отец понимал его, — когда-то он сам впервые увидел, как величаво и плавно плывет навстречу все небо и вся земля.
Небо у горизонта пылало закатом, светились облака, а земля под ними темнела пятнами гор и тайги.
Сын сидел и смотрел, а отцу очень хотелось дотронуться до него и почувствовать его теплоту. Да, у него есть и дочь, и, когда он, вернувшись из рейса, входит в свой дом, она уже спит, и он стоит у детской кроватки и думает: а где-то есть сын. Есть сын. И — нет его.
Хотя вот он, живой: рука отца легла ему на плечо.
Молниеносно они пронзили легкое облачко, и по кабине скользнула бесшумная тень. Потом снова казалось, что они висят в фиолетовом небе. Землю закрыло сумраком. В темной глубине мерцали редкие искры огней. Только у горизонта, отражая закат, светилось тусклое пятно.
— Что это? — спросил сын.
— Байкал.
Потом землю начало затягивать пасмурной дымкой. Серая пена клубилась близко под крыльями.
Постояв немного еще, Егоров сказал Иннокентию:
— Я выйду к пассажирам.
Тот взглянул на него пытливо: мол, что сегодня с тобой, Сергей Ильич?
— Я тоже пойду, — встал Алеша.
— Нет, останься, — тихо и твердо сказал Егоров: не то разрешил, не то приказал.
— Ладно, — согласился Алеша и сел обратно в командирское кресло.
Егоров открыл дверь. Кажется, его уже ждали, крайнее кресло было пусто — Сорокин пересел к иллюминатору.
Егоров сел рядом с Надей, и Сорокин не оглянулся, делая вид, что смотрит на небо и облака. Просто не хотел им мешать: что бы ни было, но Алеша — их сын.
— Ну, как он? — спросил Егоров.
— Ничего, здоров, учится хорошо, — ответила Надя.
— Кем хочет быть? Летчиком?
— Ну, об этом говорить еще рано. Хотя я иногда и сама думаю, что он уже не мальчик. Знаешь, у него есть девушка. Симпатичная.
— Не рано ли?
— Вместе ходят в парк и в кино. Вот и вся их любовь, как мне кажется.
— И мы с тобой начинали с малого.
— Мы — дело другое. Мы были не дети, — с грустью улыбнулась она, наверное, вспомнив то далекое время.
Конечно, с той поры она изменилась. Но что-то близкое ему так и осталось в ее глазах.
Последние годы она изредка присылала ему весточку о сыне — жив, здоров. Это была молчаливая благодарность человеку, который не нарушал покой ее семьи.
— А ты по-прежнему судья? — спросил он. — Работник справедливости?
— Ты еще помнишь? — снова улыбнулась она. — Да, служим справедливости. Она, как никогда, в цене.
— И ты справедливый судья?
— Если бы я была циничной, я бы ответила: за это мне платят деньги.
— Мало ли за что и кому платят деньги. Ну а к самой себе и сыну ты справедлива?
Она ответила мягко:
— Не надо об этом. Все уже в прошлом.
Но он был настойчив:
— Говорят, в суде узнаешь так много плохого, что сомневаешься, есть ли вообще настоящие люди.
— Да, — сказала она, — быть судьей нелегко. Люди всегда сложнее, чем кажутся с первого взгляда, хотя и не такие все умные, как им кажется. Они иногда задают загадки. Но рано или поздно начинаешь понимать их поступки.
— Лучше поздно, чем никогда, — усмехнулся Егоров.
Что-то очень жесткое, очень убежденное в его голосе заставило Надю задуматься.
— Знаешь, — не сразу сказала она, — я сохранила твои старые письма. Ты писал их, когда мы были вместе. Иногда я их перечитываю. В них совсем другой человек. И я не понимаю, что заставило этого человека поступить так.
Впервые он услышал от нее слова сомнения в том, что он поступил так. Словно за эти годы что-то подточило ее уверенность.
— А ты до сих пор в это веришь? — спросил он и взглянул на Сорокина. Тот все смотрел в иллюминатор. На коленях спокойно лежала его рука с золотым кольцом. — Тебе еще нужны доказательства? Да, ты строгий судья. — Задыхаясь, Егоров заставил себя глубоко вздохнуть. — Тогда спроси у него о планшете.
Он видел, как вздрогнул Сорокин. Рука его с золотым кольцом сжала колено.
И он вспомнил, как эта рука, перед тем как подписать рапорт, в комок смяла пилотку.
Да, Сорокин услышал. Может быть, не слышал все остальное, но это слово — «планшет» — уловил настороженным ухом. Но, сдержавшись, не оглянулся и все смотрел на небо и облака.
А Надя не поняла.
— О каком планшете? — спросила она с безразличием.
Егоров не успел ей ответить. Дверь кабины открылась, и радист сделал знак командиру.
Он взглянул на часы. Скоро им начинать снижение.
— Извини, — сказал он Наде и, поднявшись из кресла, быстро вошел в кабину.
Около радиста стоял Алеша.
— Ну, парень, иди садись и пристегивайся ремнями.
Алеша взялся за ручку двери.
— Послушайте, — вдруг обернулся он. — Вы сказали, что мой отец погиб в Арктике. Откуда вы знаете? Вы были с ним знакомы?
— Иди, иди, сейчас не время.
— Ясно.
Посмотрев ему прямо в лицо и почему-то усмехнувшись, сын вышел. Егоров молча закрыл за ним дверь, сел в кресло.
Они летели еще высоко, над белым хаосом облаков. Бесконечно тянулись вершины и ущелья, будто покрытые снегом. Снежные лавины безмолвно висели в воздухе.
Потом кабина пронзила самый высокий снеговой пик. Тугие клочья шаркнули по стеклу, крылья вздрогнули.
Удары становились все чаще, а просветы чистого неба — все реже.
Сквозь серую мглу к земле их вел острый луч локатора. Егоров смотрел на зеленовато-светлые стрелки приборов — все шло нормально.
А перед глазами все стояло то дымное облачко взрыва в небе — ни ветры, ни годы его не развеяли.
Годы расступались, и в глубине лет он снова видел себя в полутемной своей комнатушке; помнится, он стоял у окна, думая обо всем, что случилось в тот день: о темном облачке в небе, о гибели Цыганка, о рапорте Сорокина и Надином крике: «Как ты мог!»
Помнится, в ту ночь он не уснул. Рассвет за окном медленно разгорался зарей. Бледная луна таяла за силуэтами сосен. Много трудных ночей было потом, но та ночь — самая долгая.
Если бы не ушла Надя, было бы легче. А в справедливость он верил: с детства, со школы его учили — у лжи ноги короткие.
Но ложь умела ходить и в сапогах-скороходах. Рано утром, без задержки, его увезли в Москву, в военную прокуратуру. На столе у следователя уже лежал рапорт сержанта Сорокина и тонкая зеленая папка — личное дело старшего лейтенанта Егорова.
Ему объявили приказ о невыезде и — пока отпустили. Числясь в резерве и томясь от безделья и неизвестности, он целыми днями слонялся по городу. Иногда где-нибудь на тихом арбатском сквере он ловил отдаленный гул самолета и тогда жадно слушал: винтовой или уже реактивный?
А в иные дни с тоской валялся на койке в казарме. Как-то сквозь тяжелые от дремы веки он увидел, как открылась дверь и в комнату вошла Надя. Впрочем, это был сон. О Наде он не знал ничего, даже на письма она не отвечала.
А дело шло медленно. Иногда его вызывал следователь — бледный майор с университетским значком на кителе.
— Ну, подумали? — в который раз спрашивал он.
— Я уже все сказал.
Причину пожара аварийная комиссия еще не нашла. Неясно было и то, почему командир экипажа не покинул кабину. Не мог объяснить этого и второй пилот. А единственный свидетель — радист — упорно держался за свои показания.
Так шли месяцы, наступила зима. Однажды следователь снова достал из сейфа зеленую папку.
— Вы были в плену? — внезапно спросил он.
— В плену? — усмехнулся Егоров. Такого вопроса он действительно не ожидал, но знал свою неуязвимость. — Нет, бог миловал.
— А на вражеской территории? — Карандаш в руке майора легонько, но со значением стукнул по столу.
А-а, вон что! В сорок пятом, под Братиславой, сбитый в воздушном бою, он попал за линию фронта и трое суток полз на брюхе по кустам и канавам к востоку, пока не добрался к своим. А через день снова был в воздухе — война кончалась, он захватил только самый ее конец, и ему, молоденькому лейтенанту, выпускнику Качинской школы, не терпелось стать асом.
— Ну, — ответил он, — можно считать, что был. Был и на вражеской территории.
— Ну, — в свою очередь усмехнулся майор, — мы-то об этом знаем. Был. Но скрыл.
— В полку все знали.
— То было в войну. А год назад, вот здесь, в собственноручно заполненной вами анкете, в соответствующей графе, вашей рукой написано: «Нет». — Следователь поднял глаза: — Почему вы скрыли?
— Просто я не придал этому значения.
— Мы всему придаем значение. Это наш долг.
Может быть, и тот полузабытый случай из фронтовой жизни Егорова сыграл свою роль. Когда к весне дело было прекращено за недостатком улик, Егоров уже ходил в шинели без погон, как все бывшие фронтовики в послевоенной Москве. Несмотря на хлопоты Самойлова, в армию его не вернули, боевую машину не доверили. Послали в гражданскую авиацию, в Омск.
Перед тем как отправиться туда, Егоров все же приехал на знакомую подмосковную станцию — к Наде.
Ее домишко как-то изменился, обветшал, опустел. В палисаднике торчали сухие стебли прошлогодних цветов. Знакомо скрипнули доски крыльца.
Мать Нади узнала его. Лицо ее тоже постарело, она носила очки. Помедлив, она открыла дверь шире.
— Входите, если пришли. — А прежде она называла его на «ты» — как будущего зятя.
Нади дома не было. В комнате Егоров присел на скрипнувшую табуретку. Мать молчала, поглядывая поверх очков. Потом сказала, что Надя уехала. Куда-то на Дальний Восток, она не знает. Конечно, мать знала, только не хотела говорить. Сказала лишь, что дочь перевелась в институте на заочное отделение и уехала.
— Почему? — спросил он.
— Это вам лучше знать. — Мать, отвернувшись, заплакала. — И уходите, пожалуйста, уходите...
Он ушел и в тот же день первым поездом уехал за Урал, на Иртыш.
Летал он там на ветхом «кукурузнике», в шлеме и очках; спиной к нему сидел обычно какой-нибудь командированный дядя. Неторопливо тарахтел винт. За козырьком близко и медленно плыли заросшие осокой барабинские озера. Издали он видел в степи домики райцентра. Пустынный луг на краю села назывался аэродромом. Там стояла хата в одно окно и торчал шест с полосатым конусом, «колдуном». Шли на посадку, и по колесам хлестала трава — зеленая с весны и желтая к концу лета. А осенью он почти не летал — земляные аэродромы Барабы раскисали от дождей. Тогда было совсем тоскливо.
Даже с Надей все было кончено. Она жила где-то на Дальнем Востоке, и Егоров никак не мог понять, что заставило ее бросить родной дом и институт. Он долго искал ее, но не нашел; а ее мать так и не дала ему адрес. Два года спустя он случайно узнал: Надя замужем за Сорокиным, который демобилизован из армии, и у них есть сын.
Одно время Егоров совсем было пал духом. Тарахтя в самолетике над тихими озерами и полями, он иногда видел в недосягаемой для себя высоте стреловидные крылья и слышал гул, похожий на гром. И думал, что мог бы и сам вести такую машину, и на секунду представлял себя там, в высоте, а потом трезво, с горечью понимал, что мечта эта с каждым днем уходит все дальше — как все выше и все быстрей пролетают над ним эти реактивные стрелы. И все-таки, всеми силами заставлял себя верить в близкие перемены.
И вот однажды он получил весточку от Самойлова. Тот писал, что найден планшет Цыганка. Его нашли в лесу деревенские ребятишки. Планшет висел на дереве вместе с лоскутом мехового комбинезона. Лоскут истлел, но планшет сохранился, а в нем уцелели бумаги и карта. Находку эту дети принесли в школу. Поначалу думали, что планшет остался с войны, потом разобрали дату на полетном листе и записи, сделанные карандашом. И вспомнили, как несколько лет назад в том месте взорвался самолет, как двое летчиков спаслись на парашютах, а третьего, погибшего, долго искали в лесу.
Самойлов писал, что эта находка дает основание, как он выразился, «для пересмотра дела», обещал скоро быть в Омске проездом и просил встретить.
Всю неделю Егоров томился. Когда пришла телеграмма, он долго брился, чистился, утюжил китель и наконец поехал в аэропорт. Был дождь и ветер. Егоров боялся, что рейс отменен, но самолет прибыл, и полковник спустился по железной лесенке на мокрую траву — все такой же смуглый, суховатый, обветренный, с колючими, а иногда и очень веселыми глазами.
В буфете они выпили за встречу, и Самойлов, торопясь, достал копию записей Цыганка. С волнением Егоров развернул лист бумаги. Сначала шли цифры, за ними — несколько слов. «Нет связи, радист сбежал». Это командир написал сгоряча, со злостью. Почему же он сам не прыгал? Оставшись в машине один, он еще записывал показания приборов. Теперь причина пожара была ясна. Вот и последняя цифра. И, готовясь к прыжку, Цыганок успел застегнуть планшет, — иначе бы записи потом не сохранились под дождем и снегом. Ему не хватило десятка секунд.
— А Сорокин это читал?
— Да, — ответил полковник. — Мы его вызывали, показывали. Молчит.
— Есть еще совесть?
— Совесть или трусость, не поймешь. Так и уехал, больше не показывался у нас. Он свой срок отслужил, работает на Дальнем Востоке.
— Знаю, — неохотно признался Егоров.
— А-а, ты уже знаешь. Будешь сводить с ним счеты?
— Это не главное. — Егоров быстро разлил по рюмкам остатки водки — спешил, боясь, что не успеет сказать о главном. Но он и прежде так часто повторял про себя все эти мысли и все слова, что теперь они безошибочно вылились в точную и краткую формулу. Он дал понять, что до сих пор считает себя военным летчиком.
— А ты думаешь, мы не пытались вернуть тебя? Куда только не писали. Такого пилота, как ты, поискать. И ты пиши, помогай нам. Тем более, теперь у тебя документ.
Спустя полчаса Самойлов улетел. И к вечеру Егоров отправил в Москву пакет. Через неделю послал еще письмо, и, хотя ему не отвечали, продолжал писать.
На третьем месяце его вызвали в местную прокуратуру и спросили, чего он хочет. Пересмотра дела? Юридически такого дела нет. Оно было прекращено на стадии следствия. Есть доказательство невиновности? Тем лучше, значит, следствие не ошиблось. Чего же вы добиваетесь, товарищ Егоров, — возвращения в армию? Тогда обратитесь в военное министерство, дорогой товарищ Егоров.
Только в пятьдесят четвертом году Самойлов — уже генерал — своей властью перевел его из Омска. Правда, в армию его так и не взяли, да и в Аэрофлоте он работал сначала только на внутренних линиях. А уже потом осваивал реактивные лайнеры и летал в Париж, Рим, Каир, над Атлантикой и Гималаями.
Все у него менялось, и свежесть перемен захватила Егорова. Для воспоминаний о прошлом было мало времени. Но иногда он доставал и перечитывал последние записи Цыганка и думал, должна ли Надя узнать правду о своем муже. Еще из Омска он сгоряча написал ей и потом очень жалел: она вернула письмо, не распечатав, решила, наверное, что он кается и просит прощения. А когда несколько лет спустя Егоров случайно попал в город, где жили Сорокины, и пришел к Наде с решимостью рассказать ей все и на этом вообще поставить точку, оказалось, что свое и чужое прошлое вот так просто не зачеркнешь. И, узнав о сыне, он и дал Наде слово — не вмешиваться в ее жизнь.
И почти десять лет Егоров был верен слову, втайне надеясь, что Сорокин сам скажет Наде всю правду.
А теперь убедился: она до сих пор ничего не знает. До сих пор она считает ошибкой их былую любовь и чувствует себя виноватой перед сыном за то, что у него был такой отец. А сын до сих пор верит в ее сказку о погибшем отце.
Стараясь не думать об этом, Егоров следил за посадкой. В черном кружке прибора вздрагивал белый самолетик. Земля была близко, но они не видели ее сквозь серый сумрак — шли в тучах, и по стеклу хлестал дождь. Вот когда пилоту особенно нужны нервы. Земля неохотно отпускает в небо своих детей, а когда они возвращаются, готова до хруста прижать их к своей груди; и очень опасна ее родительская любовь.
Наконец посветлело, они вынырнули из туч. Под крылом понеслись огородики и домишки почти в натуральную величину. Вдали черным лаком блестела посадочная полоса. Успокоенно, мягко пели моторы. И вот колеса коснулись темного от воды бетона.
Пока подруливали к перрону, дождь почти перестал. Черно-желтые лопасти, замирая, беззвучно рубили воздух. Потом подкатился трап.
Когда Егоров вышел из кабины, тускло освещенный салон был уже безлюден. Кресла Сорокиных пустовали.
Он сошел по трапу. Было жарко, но не душно. Шлепали последние капли теплого дождика. На клумбах пестрели цветы.
Пройдя перрон, он вошел в зал. Аэровокзал был старый, с колоннами и лепными карнизами. В зале Егоров огляделся. Сорокиных не было. Тогда он пошел в ресторан.
Там его ждали. У окна сидел за столом весь его экипаж. Еще издали улыбнувшись командиру, Вика показала на свободный стул рядом с собой.
Конечно, горячий кофе над облаками — вещь приятная, но куда приятней сесть на земной тверди за широкий стол с белой скатертью. И в обществе Вики дать себе и экипажу хотя бы полчаса отдыха и разрядки. Он любил и ценил эти короткие полчаса на земле, обычно был весел, ел ржаной хлеб с солью, шутил, подхватывал острое словечко.
А сейчас весь экипаж заметил его рассеянность. Разговоры за столом умолкли. Мужчины смотрели на командира в упор. Одна Вика тактично ничего не заметила.
— Командир, а я уже заказала вам пельмени. Ваши, сибирские, — засмеялась она. На правах хозяйки стола она уже приготовила для него и ломоть ржаного хлеба с солью.
— Спасибо, — сказал он и быстро оглядел ресторан. Сорокиных нигде не было. — Только я минут на пять выйду.
— Обед уже несут.
— Я скоро вернусь.
Сорокиных он увидел в дальнем углу пустоватого зала. Там у окна шипел и пускал кофейные пузыри никелированный автомат. Между колоннами стояли мраморные высокие столики. За крайним столиком пили кофе Сорокины.
Егоров подошел к буфету. Пока ему готовили кофе, он украдкой, издалека наблюдал за Сорокиными. Муж что-то говорил жене, явно нервничая. Может быть, Надя спросила его о планшете, и он ей все рассказал? Вряд ли. Да и сын стоял рядом и слышал, о чем они говорили.
Сын стоял за мраморным столиком и, щурясь, цепко оглядывал зал, колонны и бронзовую огромную люстру. Потом осмотрел и синюю чашку с маркой Аэрофлота, которую держал в руках, даже провел по ней пальцем. И в этих жестах и взглядах Егоров узнавал самого себя и свою привычку вот так же цепко, прищурясь, трогать глазами и пальцами все новое и незнакомое вокруг себя. Усмехнувшись, он подумал о таинственных генах, вокруг которых так много шума.
Он взял чашку кофе и, выйдя из-за колонны, остановился. Все столики были заняты. Сорокин увидел его и замолчал. Надя тоже смотрела на него настороженно. А он так и стоял с чашкой в руке, и не пригласить его к своему столику было бы просто невежливо. Его пригласили.
Он поставил чашку на мраморную круглую плиту и сказал что-то о погоде в Москве.
— А нам еще долго лететь? — спросила Надя, поддержав пустой разговор.
Он ответил, что почти шесть часов.
— И без посадки? — быстро спросил Сорокин и обернулся к жене: — Вот видишь, целых шесть часов без посадки.
— Он плохо переносит полет, — неохотно сказала Надя.
Перемешивая в чашке кофе, Егоров усмехнулся:
— Когда-то переносил отлично.
— Годы не те, — защищая мужа, ответила Надя.
— Да и сердце пошаливает, — слабо улыбнулся Сорокин. Лицо у него в самом деле было бледное, потное, нездоровое, а улыбка — как у страдальца. — Ну, идем? — страдальчески спросил он жену. Очевидно, это было продолжение их разговора.
— А зачем нужна я? Сходи сам и выясни. — Надя явно не хотела оставлять сына вдвоем с Егоровым.
Но и у Сорокина были причины не оставлять жену за этим круглым мраморным столиком.
— Нет, идем вместе, — сказал он настойчиво.
— Ну, хорошо, если тебе так хочется.
Перед тем как уйти, она поправила воротник Алешиной белой рубашки. Сын застенчиво и грубовато — по-взрослому — отвел ее руку. И Егоров подумал, что вот он, отец, первый раз остается наедине со своим сыном, а тот уже давно не мальчишка.
— Знаете, — сказал юноша, когда мать и отец вышли из зала, — папа не хочет дальше лететь. Ему в самолете плохо.
«Еще бы! В моем самолете! — подумал Егоров. — И папа пытается улизнуть». Но вслух он ответил другое:
— Пожалуй, они опоздали. Через полчаса вылетаем. Не успеют снять ваш багаж. Куда они пошли?
— К дежурному. Но мама не хочет поездом, говорит, жаль времени.
— Да, время летит. — С грустью Егоров добавил: — Только встретились — и расстаемся.
Алеша посмотрел на него пристально; может быть, начинал понимать, что человек этот имеет какое-то близкое отношение к матери и отчиму, а не просто их старый знакомый.
— А ты помнишь, — спросил отец, — я приходил к вам лет десять назад? Ты учился тогда в первом классе. Помнишь? Ты еще показал мне фотографию своего отца. Там он снят около самолета, на фронте.
— Нет, вас я не помню. А фотографию храню. — Хмурясь, юноша провел пальцем по гладкому холодному мрамору. — Послушайте, вы обещали ответить мне. Вы знали моего отца?
— Нет.
— А откуда вам известно о его гибели?
— Кто-то рассказывал. Очень давно.
Сын, подняв глаза, усмехнулся:
— Вот так всегда.
— Как? — не понял Егоров.
— Где-то и кто-то рассказывал. Очень давно. А я должен им верить на слово. Но никто, кроме мамы, его не видел. Правда, она говорит, он был богатырь и герой. Рост — во! Выше вас. Не верите? А вы спросите у моей мамы. — Алеша смотрел на него с откровенной усмешкой.
Похоже, сын в самом деле начинал мыслить по-взрослому. И, кажется, не верил более в сказку о богатыре-отце, которую ему придумала мать.
Подумав так, Егоров сказал тихо:
— Послушай, парень... А если твой отец не погиб? Если жив?
— Жив? — На миг Алеша вспыхнул надеждой, как-то засветился весь. И сквозь усмешку вновь прорезался тот доверчивый, грустный мальчик, который когда-то протянул отцу старую фотографию с обломанным уголком. — Жив? Нет... — Надежда в глазах угасала. — Если он жив, где же он?
— Просто мне так подумалось.
— Он бы ко мне пришел.
— Да, ты прав.
— Но иногда мне тоже кажется, что он жив.
— Почему?
— Сам не знаю. Может быть, потому, что никто не может мне рассказать, где и как он погиб.
— И все-таки его нет, — ответил отец устало.
А сын, помолчав, сказал вдруг с холодноватой улыбкой:
— Да и был ли он? Был ли мой героический папа?
И отца поразили не слова эти, а эта улыбка: давно ему знакомая, холодноватая, скользящая сорокинская улыбка. И отцу уже не казалось, что сын так похож на него, он даже почувствовал к нему неприязнь и вместе с тем острую боль за него.
— Ну, юноша, мне пора, — с усилием сказал он, боясь, что больше не выдержит. — В самолете увидимся.
Его чашка кофе осталась нетронутой на мраморном столике. Уходя, он не оглянулся.
А до вылета было еще двадцать минут. Вспомнив, что его ждут, он пошел в ресторан. Стол у окна был пуст. Экипаж уже ушел к машине. Одна Вика сидела и ждала командира. Мисочка с пельменями была закрыта салфеткой.
— Кажется, я опоздал.
— Ничего, — мягко сказала она.
Похоже было, что Вика о чем-то догадывалась. Но молчала, не спрашивала.
— Садитесь. — Она подвинула ему мисочку.
— Спасибо, не хочется. Да и времени у нас мало. Идем.
— Да, пора, — согласилась она.
Вместе они вышли на перрон. Было уже темно. Горели матовые шары, чуть моросило, блестели лужи.
В полутьме тускло отсвечивал фюзеляж самолета с желтоватыми точками иллюминаторов. У трапа тянулась очередь. Но пока Егоров и Вика шли к машине, очередь растаяла, у трапа остались последние пассажиры. Сорокиных среди них не было.
Егоров оглянулся. Перрон был безлюден, никто не спешил, никто не опаздывал. И Вика, вероятно, заметила его взгляд. Но опять ни о чем не спросила, сама догадалась.
— Вы идите, я подожду их, — сказала она.
Он стал быстро подниматься по трапу. У него еще была надежда, что Сорокины давно заняли свои места. Войдя в салон, он увидел у двери три пустых кресла.
Он прошел в кабину, закрыл дверь и молча снял пиджак, оставшись в белой рубашке. Сквозь стекло ему был виден безлюдный перрон. Под дождем вхолостую сияли матовые шары. Ветер рябил лужи. Около самолета стоял трап.
Несколько минут заняла подготовка к запуску двигателей. А когда он опять оглянулся, трап уже отъехал от борта. И он не знал, вернулись ли Сорокины в самолет или три кресла у двери так и остались пустыми.
Завыл стартер, замелькали черно-желтые лопасти. В кабине погас свет — глаза привыкали к темноте. И пока рулили по мокрому бетону, шли на взлет и, взлетев, пробивали тяжелую облачность, Егоров уже не думал ни о чем, кроме полета.
Туго и сильно гудели турбины. Машина круто резала сероватый мрак облаков. В кабине было темно. Даже огни на крыльях наглухо затянуло мглой.
Постепенно стало светлеть. Сверху робко просачивалась белизна.
И внезапно белесый мрак оборвался. В фиолетовом небе среди звезд висел чистый и яркий диск луны. Белую пустыню облаков заливал молочный свет.
Только тогда, не снимая рук со штурвала, Егоров разрешил себе вспомнить о сыне. Но он так и не знал, летит ли сын вместе с ним или остался под облаками.
— Командир!
Он оглянулся, — у его кресла стояла Вика. Задумавшись, он не видел, как она вошла в кабину. После взлета она принесла пилотам их черный кофе.
— Пожалуйста. — Вика подала ему чашку, наклонилась и сказала негромко: — Они здесь.
— Кто?
— Ваши знакомые. Они едва не опоздали. Я немного задержала посадку.
— Спасибо, — ответил он, взяв у нее чашку. И непонятно было, за что он благодарил — за кофе или за то, что она задержала посадку, или вообще за весть о трех пассажирах, которые чуть было не остались под облаками.
Вика ушла, и он жадно, одним глотком выпил весь кофе. Сжав в ладонях пустую, теплую чашку, он подумал, что на земле Сорокину сбежать так и не удалось. А теперь бежать некуда — за бортом только холод, и тьма, и пустота, прослоенная облаками. За бортом, в темном небе, блестела луна. Ее холодный свет лежал на тусклом металле крыльев. А Егорову было жарко, лицо горело. Он расстегнул воротник. Потом решил сходить в туалет и умыться холодной водой. И сказал Иннокентию, что отлучится на минуту.
Даже себе он не признался бы, что это только предлог для того, чтобы выйти из рубки и увидеть сына.
Он открыл дверь. В салоне горел слабый свет, почти все пассажиры уснули — по дальневосточному времени была уже ночь.
Спал и сын, уткнувшись в плечо матери. А она при свете ночника читала книгу. В пухлом томе были прочитаны только первые страницы. Видно, мать давно подступалась к этой книге, да все не хватало времени, и она отложила чтение до самого отпуска. Видно, у нее много забот и мало отдыха, и она изголодалась вот по такой минуте покоя наедине с собой. Она была в роговых очках, строгая и спокойная. В ней уже исчезла та напряженность, с которой она встретила Алешиного отца. Видно, она поверила, что эта встреча ничем не грозит сыну, и к ней вернулось потревоженное было покойное ожидание отдыха.
Но сам Сорокин не спускал глаз с Егорова, и взгляд его ясно выражал холодный, злой вызов.
Егоров прошел в тесный туалетный отсек. Сквозь иллюминатор заглядывала луна. Он снял галстук, посмотрел в зеркало и подумал опять, похож ли на него сын. Человек в зеркале, — черноволосый, но светлоглазый, — мог быть еще молодым, если бы не резкие морщины у глаз. Дубленая кожа делала лицо грубей и старше. С таким лицом в кино любят показывать асов неба. И, пожалуй, сын все же похож на этого темнолицего человека. Только у отца, как говорится, серебро на висках, да и глаза, если подумать трезво, у них очень разные, — у отца, например, усталые.
Да, сегодня усталые. От жизни иногда устаешь. Но не следует путать усталость с мудростью. Пережить и устать — не значит понять. Можно устать и выдохнуться еще на дальних подступах к истине. Например, как в сетях, запутаться в сложностях.
А сложность явления, подумал он, бывает от неумения видеть его основу, которая обычно проста и закономерна — и в человеке, и в обществе. Простое — самое трудное; и чем раньше найдешь его, тем лучше — и для тебя, и, как говорится, для общества.
Он расстегнул воротник, открыл кран с холодной водой и умыл лицо. А когда поднял голову и взглянул в зеркало, то увидел, что за ним, за его спиной, в отсек входит Сорокин.
Признаться, Егоров этого ожидал. Обернувшись, он близко увидел пухловатое лицо с бесцветными волосами и некогда голубые глаза. Сорокин был бледен. Сквозь рыхлость щек проступали острые скулы, в глазах тлел огонек.
— Закурим? — он достал сигареты.
— Нет, я бросил. — Егоров отвернулся и стал расчесывать волосы. — А ты куришь? — Он опять видел Сорокина в зеркале. — У тебя же сердце болит. Так болит, что ты не мог дальше лететь. Или соврал? Хотел от меня удрать?
— Ну, соврал. — Сорокин в зеркале усмехнулся: уже не хитрил, а сам шел на прямой разговор. — Ну, хотел удрать. Пусть будет так. А к чему старое ворошить? Зачем? — И по той убежденности, с которой он это сказал, видно было, что ради этих слов он и явился. — Для тебя-то что изменится?
— Почти ничего. Для меня ты был и останешься тем, что ты есть. Но вот другие, Сорокин, не ведают до сих пор, что ты есть. Правда, я не знаю, как ты жил все эти годы. Думаю, однако, избытком совести ты не страдал. Ошибаюсь? Тогда почему ты и сегодня хотел сбежать?
— О сыне беспокоился! Ведь от тебя можно всего ожидать.
— Врешь, я всегда держал слово. И не прячься за моего сына!
— Он мой сын! Я его вырастил!
— Да, и лепишь из него свою копию! Но у него есть мать, не забудь! Не та наивная девочка, которую мы с тобой по субботам встречали на станции. Ты помнишь, Сорокин?
Бывший сержант смолчал.
— И рано или поздно она будет судить тебя! И — меня! Да, — крикнул Егоров, — нас обоих! Я тоже виновен. Я молчал и тем покрывал тебя. Годы прошли, а что изменилось? Сын вырос, и все стало куда сложней. — С трудом он передохнул. — И не знаю, простит ли она...
— Ну, — сказал Сорокин, — я-то и не надеюсь.
— Допустим, у тебя есть один шанс. Как судья, она оценит твое покаяние.
Сорокин усмехнулся:
— Покаяние?
Глубоко вздохнув, он облизнул сероватые губы, расстегнул воротник. Он сидел на диване около зеркала. Рядом лежали его сигареты и блестевшая никелем зажигалка.
Егоров молча взял одну сигарету, размял в пальцах, прикурил от зажигалки и жадно глотнул горький дым табака, будто и не бросал курить.
— Только ты, Сорокин, кайся скорей. Как бы тебе не опоздать.
— А тебе как бы об этом не пожалеть!
— Хуже того, что было, не будет. Вот так, Сорокин. — Разговор этот мог стать бесконечным, а время бежало. — Ну, мне пора, — сказал он, взял из пачки еще одну сигарету и сунул в карман.
Обратно Егоров снова прошел через салон. Сын по-прежнему спал, но мать не читала. Ее ночник был погашен, и толстая книга, которую она давно собиралась прочесть, была закрыта и лежала у нее на коленях. Долгожданный покой для нее оказался недолгим. Кресло рядом с ней — кресло ее мужа — было пусто; она знала, где он и почему так долго его нет. Ей легко было догадаться, о ком говорили отец и отчим Алеши. Она не знала только, чем кончился их разговор. Когда Егоров шел мимо, она смотрела на него настороженно.
А он вошел в кабину и захлопнул дверь. Щелкнул замок.
В кабине все было обычно. Иннокентий допивал свой кофе и был особенно сосредоточен, — как и полагается второму пилоту, если рядом нет командира.
Егоров сел в кресло. И только тогда заметил, что в руке у него дымится сигарета. Украдкой он сунул окурок в пепельницу. Конечно, Иннокентий видел, но промолчал. Наверное, по мнению Иннокентия, сегодня он вел себя как нервная девица.
Он вдруг разозлился. Да, он встретил сына, да, волновался, все понятно, и кому-то другому он простил бы минутную слабость. Но не себе. Что бы ни было, в воздухе он — командир. И теперь ему хотелось скорее войти в работу.
А работы, слава богу, человеку хватает в небесах. Едва он сел, как радист протянул листок с прогнозом погоды на трассе, а штурман доложил — подходим к контрольному пункту. Он и сам это видел. Было безоблачно, в лунном свете ярко блестели барабннские озера. Прямо по курсу светлая нить реки прорезала огни Омска. На краю города тусклой свечкой горел газовый факел.
Бегло читая эту живую карту, он взглянул на часы. Омск проходили вовремя. Он нажал кнопку рации. Как всегда, сообщил диспетчеру свою скорость и высоту, курс и остаток топлива; как всегда, получил разрешение следовать дальше.
Выключив рацию, он на секунду закрыл глаза. Он знал, что там, на земле, магнитная лента запомнила каждое его слово и даже шорох его дыхания, что эту бесстрастную память будут хранить положенный срок, потом сотрут и магнитными письменами запишут новые шорохи и слова.
А память человеческую, думал он, не сотрешь и не запишешь заново. То, что было, не вырвешь из памяти, как страницу из книги, как кусок мрамора из мозаики. То, что было с тобой вчера, всегда с тобой и сегодня — в твоей памяти.
И за ветровым стеклом, среди звезд, опять ему виделись глаза сына, и он сам рассказывал сыну всю правду, и снова шел сквозь далекие и близкие годы.
«И значит, ты жив?»
«А ты не веришь, сынок?»
«Если бы ты был жив, ты бы пришел ко мне».
«Вот я и пришел. Давай начнем нашу жизнь с тобой заново. Ведь жизнь — как стебелек сквозь гранит, как корабль сквозь бурю. Поэтому и мы с тобой встретились».
«Мы? С тобой?.. А был ли ты, мой героический папа?» — И сын вдруг улыбнулся той самой, холодноватой, так знакомой ему улыбкой.
И для него все сразу исчезло. За ветровым стеклом, среди звезд, снова была только холодная пустота.
А время летело, и пока он думал, все вспоминая, миновали Урал, и крылья, серебристо-холодные под луной, повисли над светлым пятном Казанского моря.
Дом был близок. У горизонта начинало разгораться красноватое зарево — словно остров в океане тьмы и звезд. Постепенно в зареве прорезались сгустки света, а потом и они распались огнями дачных поселков и станций.
Было ясно и ветрено. И Егоров подумал, что в такую погоду сын увидит с воздуха почти всю столицу. Он был уверен, что сын не спит уже и видит каждый огонек на земле.
Долго они тянули над линиями электричек и темными прогалинами лесов. Потом стал открываться сам город: сначала пестрый пояс новых окраин, всяких Черемушек и Кузьминок, а за ним, в крутом изгибе реки, — сияющий монолит старой Москвы.
Ее огни — белые, красные, голубые, зеленые — мерцали под жарко светящимся куполом неба. И, сливаясь в кольца, квадраты, спирали, овалы, в самые причудливые фигуры, рисовали контуры города.
Среди них, думал Егоров, был и его огонек, его дом и семья. Но он не может показать сыну тот огонек и сказать, что вон там, в старой Москве, в тесноватой квартирке с балконом живет его маленькая сестра. Он подумал и о жене. Конечно, она ждет его и поглядывает на часы. А его это мало волнует, — сейчас он ощутил это особенно остро. Да, после Нади он никого так не любил. Но об этом, устало подумал он, не знает ни один человек на свете. Даже сыну своему он не может сказать ни слова.
А земля приближалась. Он мягко добрал штурвал, и колеса коснулись бетона. Все было, как тысячи раз. Мелькали искры ночного старта.
И перед глазами опять бежали бетонные плиты — совсем как тогда, когда он взлетал с дальневосточного аэродрома. Правда, там был закат, а здесь уже поздний вечер. И за эти часы прошло полжизни. Он словно вновь пережил все те годы, вновь испытал все и теперь был очень усталым.
Но, подумал он, вот что самое трудное: хотя за эти часы так много произошло и так много вновь пережито, для него, собственно, ничего не изменилось; еще полчаса, и он расстанется с сыном.
Они подрулили к ярко освещенной многоцветной коробке Внуково-2 с прозрачными стенами.
Со свистом затихли турбины. Медленно угасал бег винтов. К люку уже двигался высокий сине-белый трап.
— Приехали! — Иннокентий со вкусом потянулся в кресле.
А Егоров молча стал надевать пиджак.
Когда он надел пиджак и вышел в салон, там была обычная суета. Пассажиры разбирали свои портфели, шляпы, плащи. Самые нетерпеливые толпились у двери.
Только двое — Сорокин и Надя — сидели в креслах, не суетились, не спешили, вообще, кажется, не замечали, что полет окончен и они уже в Москве.
Егоров сразу понял — что-то произошло. Правда, лица Нади он не видел, она сидела, опустив голову. Но очень бледный Сорокин смотрел перед собой вяло и тупо, без сил, без мысли.
А сын стоял около них с плащом на плече. Видно, ему хотелось скорее сойти на московскую землю, да он не решался торопить мать. Видно, он тоже понял, что между матерью и отчимом что-то произошло — и не без участия этого летчика. Знакомым Егорову холодноватым взглядом он посмотрел на него исподлобья.
Егоров кивнул ему:
— Ну, будь здоров, Алексей.
Услышав его голос, мать быстро встала.
— Алеша, ты все собрал? Ничего не забыл? — Потом обернулась к Егорову и сказала с нарочитой небрежностью: — До свидания. — А в глаза ему смотрела, не отрываясь.
Губы ее дрожали, на щеках не высохли слезы. Но, странно, лицо ее словно помолодело.
В ней опять было много от той наивной, горячей, заражающе чистой девчонки, которую он любил. И в глазах ее вновь он увидел все ту, как в юности, не сломленную, не запятнанную годами и болью, только ставшую зрелой, ее строгую чистоту.
А ее слезы казались слезами радости; казалось, она счастлива, что перед ней снова человек из ее юности и для нее он снова такой, какому она отдала первую свою любовь.
Но он не знал, всю ли правду открыл ей Сорокин или лишь самую безобидную, удобную для себя часть, которая только кажется правдой и покаянием, а в сущности ничего не меняет.
И они прощались так, будто между ними ничего не случилось.
А сын и не догадывался о спектакле, который разыгрывали для него взрослые, — тоже кивнул знакомому летчику и забросил на плечо дорожный мешок.
Егоров проводил их до трапа. Когда Сорокин и Надя сходили на землю, он вспомнил, как беззаботно они поднимались по такому же сине-белому трапу несколько часов назад. Может быть, подумал он, и для них в этом полете прошла вся их жизнь.
Один Алеша был человеком без биографии. Торопясь, он шел впереди матери и отчима и даже не оглянулся на знакомого летчика, который смотрел ему вслед.
Егоров стоял у люка, пока Сорокины не скрылись в толпе на перроне.
Было жарко. Внизу у трапа его ждал Иннокентий и весь экипаж. Вика провожала последних пассажиров.
— Командир! — крикнул Иннокентий. — Есть деловое предложение. По кружке холодного пива. Спикируем?
Кто-то из экипажа засмеялся. Конец рейса для них был там, на земле, у последней ступеньки трапа. Там начинались шуточки, запрещенные в воздухе. И командир был там уже просто товарищем, другом, таким же летчиком-работягой, как и они.
— Ну, Сергей Ильич? — с нетерпеньем спросил Иннокентий. — В такую жару сам бог велел.
И снова кто-то засмеялся: для разрядки рад был сейчас самой незатейливой шутке.
— Мужики, вы идите, я догоню, — ответил Егоров.
— Ладно. Ждем обоих, — Иннокентий подмигнул Вике, которая стояла у трапа. Она засмеялась тоже.
Все шло, как всегда после дальнего рейса, и Егорову давно были знакомы эти традиционные шуточки и намеки.
Он вернулся в салон и достал из кармана помятую сигарету, — ту, что взял у Сорокина. Очень хотелось курить, да он не нашел спичек. В безлюдном салоне было тихо и темновато. На кресле, в котором недавно сидел Алеша, валялся журнал «Польша». Егоров вспомнил, что сын читал «Польшу» в полете. Он сел в Алешино кресло и стал листать журнал, стараясь угадать, что именно читал сын, и хотя бы немного узнать, какой он, что думает и каким видит мир.
Потом отложил журнал и взглянул в иллюминатор. Толпа на перроне уже растаяла, втянулась в огромную коробку аэровокзала. За прозрачными стенами по всем этажам и лестницам двигались люди. И он долго смотрел туда, в пестрый хоровод лиц и одежд, стараясь угадать там знакомую фигуру сына.
Он даже не слышал, как подошла Вика. Наверное, она заметила, что он сидит с незажженной сигаретой.
— Вот спички, пожалуйста, — сказала она.
У нее было прямо чутье на доброе дело. Она вообще обладала редким даром — быть рядом именно в самую трудную минуту. В этом он особенно убедился сегодня. И он был рад, что сейчас рядом с ним именно Вика, с ней легко, просто, она сама все видит и понимает.
— Спасибо, — сказал он и зажег спичку. — За все спасибо. Вы очень помогли мне сегодня. — Жадно затянувшись сигаретой, чуть успокоясь, он признался: — Это мой сын.
После долгой паузы она сказала:
— Я так и думала. Он похож на вас. Но он не знает, что вы — отец?
Теперь и он помолчал, прежде чем ответить:
— Почему вы так думаете?
- На отца так не смотрят. Особенно, если давно не виделись.
— Как?
— Ну... как на чужого. Это заметно. Вот для вас он близкий человек. Это тоже заметно.
Егоров курил, молчал. Сигарета догорала. Слышно было, как из багажного люка со стуком выгружают чемоданы. Потом Вика тихо спросила:
— Я могу что-нибудь для вас сделать?
— Спасибо. — Он коснулся ее руки. — Но мне никто не поможет. Я сам виноват. Вот так. — Он сунул окурок в пепельницу и встал. — Ну, идем. Ребята нас ждут.
Узким коридорчиком они прошли к двери. Около трапа уже никого не было, ушли и Викины подружки, бортпроводницы.
— Ушли и оставили нас вдвоем, — улыбнулась она.
— Ребята шутят, — сказал он, хотя не был уверен, что это только шутка. Да и Вика, кажется, не очень верила этому.
Они спустились по трапу. От бетонных плит тянуло теплом. На земле было жарко и душно. С прохладным плеском мимо прошумела поливочная машина. Они пошли ей вслед, обходя лужицы на бетоне. В лужах сияли огни аэровокзала с его многоцветьем реклам, киосков, указателей, журнальных витрин, буфетных стоек из никеля и эмали. У прозрачных стен темными силуэтами стояли и бродили люди.
Но сколько ни всматривался Егоров, нигде он не видел своего сына.
И опять Вика угадала его мысли.
— Вот не подумала бы, что у вас такой взрослый сын.
— Ну, я и сам не юноша. Особенно рядом с вами, Вика.
— Ну, я тоже не девочка, — чуть грустно, ему в тон сказала она.
Верно, устала после дальнего рейса — устала ходить в небе на тоненьких каблучках и улыбаться под сотней прилипчивых глаз. И шла просто так, для себя, без улыбки, как все девушки на земле идут с работы домой.
Но шаги у нее были легкие и счастливые.
А он с горечью думал, как она ошибается в нем, в командире с плакатным лицом героя. Если бы она знала всю правду о том, с кем ей легко идти рядом! Как он не спас сына, когда мог это сделать. Как он годами молчал. Пока на лицо того мальчика с доверчивыми глазами не легла, подобно слепку, сорокинская улыбка...
А вокзал был уже близко. С балкона кто-то махал им рукой: Иннокентий звал их — идите скорей! Холодное пиво уже стояло в запотевших стаканах. И Егорову захотелось туда, за столик кафе, к друзьям, — пить пиво, шутить, спорить, даже закурить сигарету, и хотя бы на полчаса забыть обо всем. Он кивнул Иннокентию — да, идем! — и было прибавил шагу.
Вдруг Вика быстро взяла его за руку:
— Смотрите, он ждет вас!
— Кто?
— Сын.
Сначала он увидел Сорокина. Войдя в подъезд, тот был уже за стеклянной дверью. Устало волоча плащ, уходил немолодой человек в модном костюме.
По эту сторону двери стояла мать.
А совсем близко к Егорову — четким силуэтом на прозрачной стене — застыл его сын. В мокром асфальте вокруг него блестели огни.
Егоров замер, сжал пальцы Вики. Она мягко освободила руку — идите! Но он медлил. Случайный свет фар вылепил в полутьме лицо сына. Глаза его щурились остро и холодно. Казалось, он хочет узнать человека со старой фотографии, не узнает его, и вот-вот усмехнется: а был ли ты?
Свет скользнул и погас, лицо ушло в тень, а Егоров все видел перед собой туго сжатые губы и холодноватые, с затаенной усмешкой глаза. И думал уже не о том, похож ли сын на него, а о том, насколько тот похож на молодого Сорокина. И, ясно увидев это, он понял, что самое трудное в его, Егорова, жизни только еще начинается.