Владимир Карпов КОМАНДИРЫ СЕДЕЮТ РАНО


ДВОЕ В ПЕСКАХ

ГОРЯЧИЕ БАРХАНЫ

Они умирали. Два солдата: Василий Панаев и Игорь Яновский. Умирали не в бою, не от ран, а волею случая заброшенные во время учений в бескрайнюю пустыню Кара-Кум.

Они лежали распростертые на горячем бархане. Сыпучие холмы окружали их со всех сторон.

Пустыня была похожа на эпицентр атомного взрыва: все вокруг сметено, разлетелось в пыль, превратилось в морщинистые барханы. А в выси, словно огненный гриб, растеклось по небу и отчаянно жгло расплавленное солнце.

Шли третьи сутки с того часа, когда солдаты остались одни, без воды, без горячей пищи. Говорят, человек на три четверти состоит из воды. За эти дни солнце выпарило из солдат почти всю влагу. Они похудели килограммов на пятнадцать каждый. Тела их ссохлись, стали похожи на мумии. Кровь сгустилась до предела и теперь с трудом пробивалась по сузившимся сосудам. Все движения стали замедленными. Даже мысли и те были тягучие, как застывающий клей. Солдаты лежали в полном изнеможении.

Панаев невысокий, русый. Лицо у него и прежде было некрасивое, а сейчас щеки ввалились, обросли щетиной, через сухую кожу отчетливо вырисовывались кости, особенно нижняя челюсть; глаза запали, веки сморщились и почернели, помутневшие зрачки смотрели на мир угрюмо и непокоренно. Панаев лежал ничком, положив голову на зеленый вещевой мешок. Из-под мешка торчал коричневый приклад автомата.

Игорь Яновский распластался неподалеку от Панаева. Тоже лежал вниз лицом, положив скрещенные руки под лоб, как обиженный мальчик. Его вещевой мешок и оружие валялись в стороне. Игорь рядом с низкорослым Василием выглядел огромным. Плечистый и хорошо сложенный, он и раньше в полку привлекал к себе завистливые взгляды товарищей. Особенно когда играл в баскетбол: у него — первый разряд. Стройный, гибкий, с красивой мускулатурой, он носился по площадке и был неутомим. Высокий рост, темные волнистые волосы, черные брови, всегда веселые, немного легкомысленные серые глаза — приятный, броский парень! Девушки вздыхали по Игорю. Сейчас ни одна из них не узнала бы Яновского: лицо обгорело и запеклось, губы в трещинах, шелушащиеся, брови и шевелюра посерели от набившегося в них песка, в глазах отчаяние.

— Какое сегодня число? — спросил Игорь, приподняв голову, голос его хрипел от сухости в горле.

Панаев ответил не сразу:

— Тринадцатое.

— Значит, сегодня…

— Что?

— Умрем.

— Почему?

— Тринадцатое…

Они долго-долго молчали. Потом Василий коротко бросил:

— Ерунда…

Яновский понимал — это продолжение все того же разговора о тринадцатом числе. Они теперь вообще так разговаривали. Расслабленные и обессилевшие, не могли быстро произносить слова и складывать их в длинные фразы.

Игоря бесило спокойствие Панаева. Именно спокойствие, а не покорность. Бесила его уверенность в том, что все кончится благополучно. Игорь убежден — пришел конец. Да, это ясно было бы любому. Только Панаев, упрямый тупица, не сознается. Он все понимает, но по природной строптивости не хочет признавать.

— Почему ерунда? Что может нас спасти? Аллах, что ли?

— Люди… Нас ищут.

— Искали, — уточнил Яновский.

— Ищут, — упрямо повторил Панаев.

— А я говорю, искали, — уже не скрывая злости, выдавил Яновский. — Какой дурак будет искать больше трех дней?

Василий не ответил.

Три дня назад они даже не подозревали, что смерть ходила от них так близко. Они были вместе со всеми на учениях. Полк преодолевал Кара-Кумы, пробивался через пески навстречу «противнику» — он где-то далеко на востоке. В середине дня стало известно: самолет «противника» сбросил «атомную бомбу». Желая обойти образовавшуюся полосу «высокого радиоактивного заражения», командир повернул колонну на север. И чтобы идущие вслед за штабом подразделения не попали в «опасную зону», приказал выставить пост регулировщиков. На войне, на границе, всюду, где угрожает опасность и смерть, люди в одиночку не ходят. Поэтому и в пустыне регулировщиками оставили двоих — Панаева и Яновского.

Панаев — солдат серьезный, ревностный в службе, поэтому его назначили старшим.

Яновский считал Василия парнем недалеким и ограниченным. Недолюбливал его за то, что тот очень решительно высказывал мнение и твердо стоял на своем. Мнение это было всегда правильным, соответствовало требованиям уставов и приказам командиров. Однажды Василий критиковал Игоря на комсомольском собрании: «Замастерился Яновский. Оторвался от коллектива. Все время в сборных командах пропадает. Не помогает товарищам во взводе, которые отстают по физической подготовке. Считает ниже своего достоинства!»

В перерыве Игорь подошел к Панаеву и, посмотрев сверху вниз на него, презрительно спросил:

— Кто ты такой, чтоб меня критиковать?

Панаев сердито взглянул ему прямо в глаза, сказал:

— Комсомолец.

— Скажите, пожалуйста, он идейный! — с издевкой продолжал Яновский.

— Да, идейный, — ответил невозмутимо Панаев. — И если понадобится, могу вправить мозги некоторым безыдейным.

Яновский не стал ввязываться в спор — кругом были комсомольцы. Но, уходя от Василия, думал: «Вот из таких и вырастают всякие секретари да скучнейшие начальники. Никаких отклонений ни вправо ни влево, все мысли только туда, куда однажды направили».

Игорь Яновский держал себя в роте независимо. Служба ему давалась легко. Он отлично стрелял, виртуозно выполнял упражнения по гимнастике, бегал без напряжения; теоретические дисциплины усваивал с лету. Он получил хорошее образование. Отец, крупный инженер, уделял много внимания единственному сыну. Мать души в нем не чаяла и баловала всеми способами, доступными хорошо обеспеченной семье. В армии Игорь тоже попал в любимцы. На нем держалась сборная полка по баскетболу, и поэтому командиры, как это часто случается, были к нему благосклонны.

А солдаты в роте недолюбливали Яновского. Правда, в ответственных матчах, когда команда стояла за честь полка, они вопили во все горло: «Яновский! Игорек, давай!» Но в повседневной жизни недолюбливали за то, что к сослуживцам он относился свысока, с сознанием собственного превосходства. Может, оно и было у него, это превосходство, и всеобщее уважение, возможно, пришло бы к нему, но его самолюбие претило солдатам, отталкивало их от красивого парня.


БАРХАНЫ В ВОЗДУХЕ

…Оставшись регулировщиком, Игорь ничуть не обиделся, что Панаева назначили старшим. Так даже лучше — меньше спросу. Как только отъехала рота, Игорь отошел в сторону и лег в реденькой тени саксаульного куста. Решил: «Ты старший — ты и вкалывай».

Василий остался у колеи, продавленной в песке машинами, и стал направлять подразделения по нужному маршруту. Роты и батальоны шли с разрывами в несколько километров: чтобы не понести больших потерь в случае атомных ударов. Когда проходила очередная колонна, Панаева заволакивало седой пылью. Однако он не сторонился, не старался убежать от горячих, забивающих дыхание облаков, упорно стоял на месте и все махал и махал флажком, указывая путь автомобилям и танкам. Простояв так час, он подошел к Игорю и сухо сказал:

— Рядовой Яновский, примите пост. Задача — указывать направление в обход зоны радиоактивного заражения.

Яновский опешил. Если бы Панаев просто сказал: «Вставай, теперь твоя очередь», — Игорь сначала непременно послал бы его к черту, покуражился бы, прежде чем заступить на пост. Но сухой, не терпящий возражения тон приказа смутил разбалованного спортсмена. На приказ что возразишь? Как-никак Панаев назначен старшим.

Яновский взял флажки и пошел к разбитой колее. Встал в сторонке, где меньше доставала пыль.

Так, сменяясь, они пропустили все колонны полка и легли у разных кустов саксаула в ожидании, когда придет за ними машина.

Было жарко и нудно. Пыль, осевшая на лицо и попавшая за воротник, вызывала сухой зуд. На зубах скрипел песок. Пощипывало глаза. А оттого, что каждый поблизости чувствовал присутствие человека, к которому испытывал антипатию, окружающая пустота, тишина и жара были вдвое тягостнее.

Василий задремал. Его разбудил взволнованный голос Яновского:

— Панаев, проснись!

Василий сел.

— Смотри, — сказал Игорь, указывая на что-то рукой.

Панаев уже сам видел: сплошная стена желтой пыли, как огромный песчаный занавес, поднялась до неба и закрыла половину видимого пространства. Занавес бесшумно надвигался. Притихло все вокруг. Даже мухи перестали летать.

— Афганец, — сказал тихо Василий, голос его тревожно дрогнул. Он быстро осмотрелся, отыскивая, где бы укрыться от надвигающейся бури. Кругом обступили голые барханы да редкие кустики саксаула.

— Бежать надо, — лихорадочно проговорил Яновский.

— Куда бежать?

— Туда, — он указал в сторону, противоположную надвигающейся стене песка.

— От афганца не убежишь. Копай под кустом яму.

Они принялись копать себе норки и приготовили плащ-накидки.

Тишина становилась все напряженнее. Жара не спала. Духота усилилась. Потом пробежал над самой землей первый порыв ветра. Раздался шуршащий звук, похожий на шипение змеи. И вдруг сразу откуда-то сверху ударили тяжелые струи горячего песка. Все закружилось, смешалось, задвигалось. Стало темно, как вечером.

Сильные упругие полосы песка, похожие на поземку, понеслись прямыми струями в сплошном облаке, в суматошном вихре пыли.

Солдаты лежали в своих норах долго. По часам уже наступил вечер. А над их головами продолжало свистеть и бушевать. Через каждые полчаса, когда песок накапливался на спине тяжелой подушкой, Панаев и Яновский приподнимались, чтобы его стряхнуть. Иначе он мог похоронить заживо. Ураган будто злился на их непокорность. Как только солдаты приподнимали голову, он врывался во все отверстия затянутой на голове плащ-накидки и бросал песок пригоршнями в нос, рот, глаза, уши.

К ночи ветер начал стихать. Мрак, насыщенный пылью, был непроницаемым. Не видно ничего: ни звезд, ни луны, ни соседних барханов.

Позабыв о неприязни, солдаты сидели, плотно прижавшись друг к другу.

— Надо идти, — стараясь перекрыть шум ветра, громко сказал Яновский.

— Куда?

— К железной дороге.

— Нас будут искать.

— Разве найдешь в такой кутерьме?

— Все равно ждать нужно.

Помолчали.

— Кого ждать? — спросил Игорь.

— Машину. Пришлют обязательно.

— Да они не только ночью, и днем нас не найдут. Колею замело. Все следы заровняло. Где искать? На сотни километров барханы одинаковые. В десяти метрах проедут — не увидишь!

— Все равно будем ждать до утра.

— А что днем? Погибнем без воды. У меня фляга уже пустая. Солнечный удар может хватить.

— День простояли — не ударил. И еще день подождем. У меня фляга полная, поделим на двоих.

Яновский умолк. Потом он поднялся и, закрывая лицо от ветра, пошел в том направлении, где раньше была колея. Вернулся через несколько минут, сердито сказал:

— Ни черта не осталось от дороги. Ни единой морщинки, все заровняло. Не найдут нас теперь.

— Да не скули ты. Сиди спокойно. Придет утро, прояснится. Увидим, что делать.

— Днем по жаре к железной дороге не доберешься. До нее отсюда километров тридцать. С одной флягой не пройти столько. Надо использовать ночь, пока прохладно, пока есть силы. Тридцать километров за ночь пройдем свободно. К утру будем у дороги.

Панаев размышлял. Отчасти Яновский прав. Если их завтра не найдут, придется туго. За день иссякнет последняя вода. Поубавится сил, а тридцать километров отшагать по барханам даже здоровому человеку очень тяжело. Смущало то, что командиры и товарищи будут беспокоиться, исколесят понапрасну все вокруг. Но они на транспортерах, у них запас воды и пищи. От железной дороги можно позвонить по телефону на зимние квартиры, а оттуда по радио сообщат в район учений.

На железной дороге всюду телефоны. С любого места дозвониться можно. Дорога идет здесь прямая как струна от Красноводска до Ашхабада — если все время двигаться на юг, ее не минуешь, непременно выйдешь к железной дороге.

Панаев уже хотел согласиться с предложением Яновского, когда тот вдруг встал, закинул вещевой мешок и автомат на плечо и заявил:

— Ну ты как хочешь, а я пошел.

Гнев волной пробежал по всему телу Панаева. Еле сдерживая себя от ярости, он вскочил и крикнул:

— Рядовой Яновский, я вам приказываю оставаться на месте!

Яновский даже не посмотрел в его сторону, буркнул:

— Кто ты такой, что мне приказываешь?

— Меня назначили старшим.

— Задача выполнена, — ответил Яновский. — Колонна прошла. Теперь мы равные.

— Я буду старшим, пока не вернемся в подразделение.

— Много откусываешь, смотри не подавись!

Яновский зашагал прочь.

Схватить? Держать его? Будет драка. Панаев напряг всю свою волю, чтоб придать голосу командирскую уверенность:

— За невыполнение приказа в условиях стихийного бедствия будете отвечать перед трибуналом, товарищ Яновский!

Игорь приставил ногу, уже занесенную для очередного шага. Задумчиво постоял. Возвратился. Бросил вещевой мешок и автомат в свою яму. С ненавистью выдохнул:

— Скотина упрямая! — В груди у Яновского клокотало. Он бормотал: — Трибуналы… Статьи… — И вдруг, срываясь на истерическую скороговорку, крикнул: — Все это там — и приказы, и правила, и параграфы, а ты будешь лежать здесь, дохлый, в песках. И я с тобой. А у меня мать и отец старые. Я не хочу умирать! Пойми ты: пока есть силы, нужно выбираться. Завтра будет поздно. Жара и жажда нас угробят. В борьбе со стихией один закон: или ты ее, или она тебя!

— Это называется закон джунглей, и мы им руководствоваться не можем. Да к тому же мы здесь не одни. Нам помогут товарищи. Коллектив всегда был сильнее стихии, — упрямо сказал Василии.

— Господи! — вскричал Игорь, подняв руки над головой. — Ты прав. Ты, как всегда, прав! Изрекаешь прописные истины. Да будь ты хоть раз самим собой! Будь человеком!

— Это мои истины. И я человек, — строго сказал Панаев. — А теперь вы будете глядеть в эту сторону, а я сюда. Может быть, увидим фары или ракету.

Они долго вглядывались в хлещущий песком мрак, прикрывая глаза руками: ветер хоть и с меньшей силой, но все же продолжал кружить.

За два часа не увидели ни единого лучика света, ни одной звездочки в небе. Стояли как в мешке, наполненном пылью, а мешок этот трясли неведомые силы, и пыль забивала глаза и рот.

Одиночество действует на человека подавляюще. Сознание опасности заставляет искать выход, толкает к действию, стоять на месте становится невыносимо.

Яновский время от времени высказывал новые доказательства в пользу своего нетерпения и все твердил, что надо немедленно выходить к железной дороге.

В двенадцать часов ночи Панаев сказал:

— Нас действительно не могут найти. Не привозили ни обеда, ни ужина. Я согласен выходить к дороге. Но как будем ориентироваться? У нас нет компаса. Звезд не видно.

— Наконец-то и до тебя дошло! — облегченно вздохнул Яновский и быстро добавил: — Направление выдержать очень просто. Колонна с этой точки повернула на север. Мы ей сами давали направление. Значит, нужно идти строго в противоположную сторону — это будет на юг, к жилью. Если даже немного собьемся, все равно железной дороги не миновать. Как только рассветет, увидим горы Копет-Даг. Они все время вдоль дороги тянутся.

Солдаты закрепили на спине мешки и оружие. Хорошенько примерились и, сгибаясь от порывов ветра, пошли на юг.

Идти было трудно. Окружала сплошная темень. Крутые склоны барханов то неожиданно обрывались под ногами, то вставали на пути мягкой сыпучей стеной. Скользя вниз и карабкаясь вверх на четвереньках, солдаты упорно продвигались вперед. Песок, набившийся под одежду, ощутимо струился между лопатками. Панаеву иногда казалось, что они не выдерживают направление и давно уже сбились. Он предлагал остановиться и ждать рассвета. Но Яновский настойчиво уверял:

Идем правильно. Я заметил — барханы вытянуты полумесяцами с запада на восток. А мы их все время поперек пересекаем. Значит, идем точно.

Через три часа путники сели отдохнуть. Открыли банку консервов из неприкосновенного запаса.

Ели, укрываясь от песка палатками. И все же тушенка хрустела на зубах, будто перемешанная с толченым стеклом. Ели только потому, что надо было поддержать силы. Запили из фляги Панаева и пошли дальше.

Чем ближе к рассвету, тем труднее становилось идти. Солдаты изнемогали от усталости. Все медленнее и медленнее карабкались они на очередной бархан.

Ветер не утихал. В хорошую погоду в четыре часа уже начало бы светать, а в этой песчаной метели только чуть посерело. Надеясь на желанный отдых впереди, солдаты шли из последних сил. Им казалось, что они борются с песком и шагают бесконечно долго, но часы не спеша отсчитывали час за часом, и каждый последующий казался путникам несравненно длиннее предыдущего.

В шесть утра Панаев выбрался на вершину высокого бархана и остановился. Он смотрел куда-то в сторону.

— Ты чего? — спросил Яновский, уклоняясь от ветра.

— Это же солнце встает! — воскликнул Панаев и показал на пятно в пылевой завесе. Пятно было бледное, как след жира на серой бумаге.

— Солнце… Ну и что же? Пришло время, оно и встает, — ворчливо отозвался Игорь.

— А почему оно поднимается с запада? Если мы идем на юг, то восток у нас должен быть слева.

Страшная догадка словно ток пронеслась в сознании обоих. Солдаты долго молчали, отыскивая хоть малейшую возможность опровергнуть свое открытие.

— Значит, мы шли в противоположном направлении? — тихо спросил Яновский.

Панаев не ответил. Он встал лицом к светлому пятну, потом повернулся к нему спиной. Еще раз проверил и наконец сказал:

— Идем на север. Я же говорил, что мы сбились.

Панаев смотрел на окружающие барханы — все они стояли, обращенные скатами в сторону путников. Куда ни пойдешь, на юг или на восток, — все равно встретишь крутые склоны. Значит, Яновский наврал, что барханы тянутся с запада на восток? Василий быстро взглянул на попутчика, тот понял его мысль и опустил глаза.

Панаев понимал: в создавшейся обстановке вздорить нельзя. Опасность стала еще более реальной. Тут не до споров.

— Сколько же мы прошли в этом направлении и где сейчас находимся? — задумчиво спросил он.

Яновский был подавлен. Молчал. Лицо его осунулось. Брови, ресницы и волосы, видневшиеся из-под панамы, поседели от пыли.

— Если мы сбились сразу же и шли на север шесть часов, то прошли километров двадцать пять, — размышлял вслух Панаев. — Шли мы быстро и без отдыха. Значит, теперь находимся от дороги километрах в пятидесяти. Это на три дня пути. С одной флягой воды мы такое расстояние не пройдем. Самое страшное, что мы ушли из района, в котором нас будут искать!

Яновский подошел к Василию. От спеси и гордости не осталось следа. Ровно, как говорят хорошие товарищи, он предложил:

— Мне кажется, нужно немедленно идти назад и, ориентируясь по солнцу, вернуться в район учений.

— Да, это, пожалуй, самое разумное решение, — согласился Панаев. — Но мы очень устали. Через несколько часов начнется жара. Далеко не уйдешь. Мне кажется, правильнее — лечь отдыхать, поесть, поспать, а ночью проделать обратный путь. Воды маловато, но, если пролежать весь день без движений, я думаю, перетерпим.

Яновский, будучи по характеру человеком более порывистым, хотел бежать от опасности немедленно же. Он не привык к расчетливости. В жизни ему все давалось легко. И сейчас он попытался настаивать на своем:

— А может, пойдем назад сразу? Будем идти, пока прохладно. Где застанет жара, там и ляжем.

— Нет, надо беречь силы, — возразил Василий и стал оглядывать окружающие барханы, где бы расположиться на отдых.

Песчаные холмы здесь почти все были голые. Это также подтверждало, что солдаты ушли в глубь пустыни.

Спустившись в котловину, Панаев сказал:

— Давай сделаем навес и спрячем от солнца головы.

Яновский огляделся — натянуть плащ-накидки не на что, поблизости ни одного кустика.

Панаев снял вещевой мешок, положил его к ногам. Достал шуршащую зеленую накидку и стал привязывать ее угол к стволу автомата. Накидка забилась на ветру, издавая своеобразный хрустящий звук.

Игорь понял: Василий хочет использовать автомат как подпорку. Он тоже начал было прилаживать свою накидку, но товарищ его остановил:

— Крепи другой угол к своему автомату. Будем ставить одну. Порознь ничего не выйдет.

Они привязали два конца к стволам оружия, вкопали приклады в песок. Палатка заходила упругой волной, билась, поднимая пыль. Надо было как-то закрепить другой ее край. Панаев положил на него вещевые мешки, но ветер надул полотнище парусом и вырвал конец из-под мешков. Палатка снова захлопала. Василий порылся в мешке, подыскивая, чем бы ее прикрепить. Он доставал то ложку, то сапожную щетку, то запасное белье — все это не годилось. Он бросил мешок и оглядел себя и Яновского. Но и в одежде ничего не нашлось подходящего. Вдруг он обрадовался:

— О, нашел! — И принялся вывинчивать шомполы из автоматов. Привязав их к краям накидки, Панаев вонзил шомполы в песок до самых головок. Палатка смирилась.

Солдаты заползли под навес. Каждый вместился только до пояса.

— Жить можно, — повеселев, сказал Василий. — Давай завтракать.

Яновский тоже приободрился. Они достали банку тушенки и съели ее. Затем лежали. С хрустом грызли коричневые сухари. Размышляли каждый по-своему об одном и том же — как выбраться из беды?

Сейчас они чувствовали себя спокойнее, чем вчера вечером. Может быть, повлиял наступивший рассвет и затихающая буря. А может, действовала усталость, притупившая остроту чувств. Мышцы ныли от перенапряжения, руки опускались.

Солдаты очень скоро заснули.

Печально выглядел этот крошечный бивак в пустыне. Он больше походил на место катастрофы или несчастья. Солдаты лежали как трупы — лица их посерели, осунулись. Пыль, которая все еще носилась кофейным туманом после вчерашней бури, оседала на их тела, собиралась в складках обмундирования, покрывала лица. Солдаты спали так крепко, что пыль накапливалась в глазных впадинах, и это особенно делало людей похожими на мертвых.


ЖЕЛТЫЕ ПЕСКИ

Если бы солдаты знали, что происходило в это время поблизости! Чуть в стороне появился вертолет, он кружил и кружил, осматривая местность. Но непосредственно над палаткой, где спали солдаты, не пролетал. А издали бледно-зеленая плащ-накидка ничем не отличалась от реденьких кустов саксаула и, видимо, поэтому не привлекала внимание летчика.

Однако хоть и сильна была усталость, но инстинкт самосохранения тлел даже во сне. Солдаты проснулись одновременно. Еще не осознали, что их разбудило, но в следующий миг оба вскочили и только теперь поняли: разбудил звук мотора! Мотор работал ровно и спокойно. Панаев и Яновский торопливо смотрели во все стороны, ожидая увидеть бронетранспортер или автомобиль. Однако барханы были пусты. Определив направление, откуда доносился звук, стали глядеть только туда. Даже приподнимались на носки, стремясь заглянуть между барханами. Может быть, там, внизу, шла машина?

И вдруг увидели вертолет. Он летел над самыми песчаными волнами, едва не задевая гребни. Был он зеленый, как свежая трава, на боку отчетливо виднелась красная звездочка.

Солдаты закричали, запрыгали, замахали руками от радости и одновременно старались привлечь к себе внимание летчика.

Вертолет прошел своим курсом, не свернул к солдатам. Он так же неожиданно, как вынырнул из-за бархана, исчез за высоким гребнем, и только звук удаляющегося мотора еще долго слышался с той стороны.

— Нас ищут! — кричал Яновский.

— Надо развести костер! — вторил ему Панаев.

Они лихорадочно огляделись. Как и прежде, вокруг были видны лишь одинокие кустики чахлого саксаула. Неуверенно ощупав свои карманы, товарищи убедились, что у них к тому же нет спичек: оба некурящие.

— Будем махать палатками, — сообразил Яновский.

— Правильно!

Они бросились к месту отдыха. Панаев одним рывком разрушил палаточный шалаш. Яновский достал из мешка свою накидку. Затем они выбежали на ближний высокий гребень и стали ждать.

— Я же говорил, что нас искать будут, — радостно сказал Василий.

— А я и не отрицал, — ответил Игорь, поворачивая голову во все стороны. — Сейчас он пойдет обратным курсом. Они весь район прочешут.

— Если б не ушли со старого места, нас давно нашли бы.

Минут через двадцать донесся слабый гул мотора. Он еле прослушивался. Солдаты приготовились махать палатками. Но вертолет не появился. Звук не перерос в отчетливый рокот и постепенно угас вдали.

— Мы ушли очень далеко. Нас ищут в районе учений. Надо идти туда, — быстро сказал Игорь.

Он бросился было в ту сторону, где пролетел вертолет.

— Постой! — окликнул его Василий. — А вещи? Оружие?

Игорь вернулся. Солдаты торопливо увязали мешки и зашагали по ускользающему из-под ног песку.

Они шли быстро, не экономя сил и не выбирая пути. Шагали напрямую. Все мысли, все их стремления были захвачены вертолетом. Думали только о том, как быстрее выбежать в полосу, где он летал. Шагали и шагали, не замечая жары, не обращая внимания на сопротивляющийся ногам песок. Но минут через пятнадцать пустыня и солнце властно напомнили о себе. Невыносимая жара охватила все тело. Дыхание стало прерывистым. Пот застилал глаза. В горле першило.

Солдаты остановились на гребне. Жадно устремили взгляды в ту сторону, где пролетал вертолет. Не видать…

Отдышались. Двинулись дальше все тем же ходким шагом. Очень скоро ноги стали заплетаться.

— Не могу больше, — с трудом двигая клейким языком, сказал Игорь. — Дай попить.

Он протянул руку.

— Воду надо беречь, — так же тяжело переводя дыхание, ответил Панаев.

— Зачем беречь? Выйдем туда… нас подберут.

— Это хорошо… Но воду придержим.

Они не стали спорить. Даже говорить было трудно. Отдохнули и опять пошли вперед. Теперь они двигались зигзагами, огибая крутые склоны барханов с той стороны, где песчаный полумесяц сходил на нет, смыкаясь с соседним. По отлогим скатам идти было легче. Но путь удлинялся.

Шли молча. Жара раздирала тело. Она обжигала отовсюду: сверху — огненное солнце, снизу — раскаленный песок, внутри — жар от перенапряжения, как после десятикилометрового кросса.

В два часа дня невыносимый зной свалил солдат. Они лежали с раскрытыми ртами, как рыбы, выброшенные на берег. Горло перехватывала сухая спазма, лица побурели, в глазах плыли перламутровые блики, барханы качались, словно желтые, мутные волны.

— Пить, — простонал Игорь.

Панаев не шевельнулся. Он лежал вниз лицом. Яновский пополз к нему. Панаев лежал как мертвый. Но когда Игорь начал отстегивать от его пояса флягу, Василий судорожно ухватился за нее и так держал, не двигаясь с места. Яновский принялся отдирать его скрюченные пальцы. Он совсем обезумел от жажды: булькающая вода во фляге лишала его рассудка. Не сумев разжать цепкие пальцы, впился в руку Панаева зубами. Василий подтянул под живот ногу и, резко выпрямив ее, сильным ударом отбросил Яновского.

Панаев сел и уставился мутными глазами на спутника. Игорь на четвереньках поспешил к своим вещам. Он быстро снял нож с автомата и стал медленно приближаться к Панаеву. Глаза его были безумны. Запекшийся полураскрытый рот со свистом втягивал и выталкивал горячий воздух.

Не чувствуя в себе сил, необходимых для сопротивления, Василий тихо спросил:

— Что ты скажешь товарищам? Вспомни: матросы в океане… сорок девять дней… дружно, по-братски…

Игорь остановился. Он продолжал стоять на четвереньках с ножом в руке. Погодя сел на песок.

— Дай воду, — угрожающе потребовал он. — Дай или сейчас подохну!

— Воду будем пить… поровну, — ответил Василий. Говорил он с трудом. — Изучал кодекс… человек человеку друг… А сам с ножом.

— Не читай морали… Дай пить!

Василий и сам страшно хотел пить. Он понимал: сейчас настала такая критическая минута, когда нужно смочить рот и горло хотя бы одним глотком. Но можно ли доверить Яновскому флягу — вдруг не ограничится глотком?.. Дать ему пить из своих рук тоже опасно. Игорь намного сильнее. Он может вырвать флягу. А если налить ему в крышечку? Так, пожалуй, вернее…

Панаев встал на колени.

— Выпьем по одному глотку.

Он отстегнул флягу. Свинтил крышку. Осторожно налил воды. Затем поставил крышку на песок, а сам отошел в сторону.

— Пей, — сказал Василий.

Игорь на четвереньках приблизился к алюминиевой пробке и, подняв ее дрожащими руками, опрокинул в рот. Он запрокинул голову, чтобы каждая сорвавшаяся капля попала только в рот. Воды хватило лишь на один глоток. Острый кадык прыгнул от воротника под скулы и снова скатился вниз.

— Дай еще, — попросил Яновский.

— Хватит. Осталось очень мало.

Панаев хотел поболтать флягой в доказательство, но вовремя спохватился.

— Дай крышку, теперь моя очередь.

Игорь протянул.

— Положи на землю и отойди.

— Ты что, меня совсем за зверя считаешь? — обиделся Яновский.

Василий подошел к нему, взял крышку. Он отлил точно столько же, сколько дал Игорю, — один глоток. Горло сразу отмякло. Но жажда ничуть не спала.

Василий завинтил крышку и отодвинул флягу по ремню, чтобы она видом своим не напоминала, что здесь, в этой необъятной, раскаленной пустыне, есть несколько глотков воды.

И все же о чем бы они ни говорили с Яновским, что бы ни делали, оба постоянно помнили об этих нескольких глотках, оба думали о них.

Дальше по жаре идти было нельзя. Они решили ждать вечера.


КРАСНЫЕ БАРХАНЫ

Солдаты опять сделали шалашик из оружия и плащ-накидки, спрятали в его тень головы. Есть совсем не тянуло. Жажда полностью перебила голод. Пить же хотелось отчаянно. Весь организм, каждая жилка кричали: воды!

— Почему нас перестали искать? — спросил Игорь. — Мы дошли до того места, где летал вертолет.

— Надо рассчитывать на свои силы. Вертолет может больше не появиться. Нас ищут в районе учений. Он, наверное, завернул в эту даль просто так, для страховки, на всякий случай.

— Да, сейчас там полк исколесил все вдоль и поперек.

— А как же, один за всех и все за одного. Кодекс…

Игоря, как много раз прежде, обозлило такое рассуждение Панаева.

— Слушай, я давно к тебе приглядываюсь и думаю, где ты нахватался идей? Парень вроде как парень, а говоришь только то, что в газетах написано.

— И я тоже к тебе давно приглядываюсь и думаю, где ты все время был? Почему эти идеи мимо тебя прошли? Парень ты даже не как все — видный, спортсмен, а нутро у тебя с гнильцой.

— Вот опять! Ну кто тебе дал право оценивать людей? Кто ты такой? В чем ты видишь у меня гнильцу? В том, что я не цитатами объясняюсь, не говорю языком передовых статей? Да?

— Право оценивать дано каждому. И ты меня тоже оценил. И выходит, у нас точки зрения разные. У меня они идут от передовицы — согласен. А у тебя откуда?

— Ну ты брось антимонию разводить. Контрреволюцию не пришьешь. Не те времена!

— Ты не увиливай. Ответь, какому ты богу молишься? Я стараюсь жить по моральному кодексу. Я верю: если все так будут жить — лучшего счастья на земле не надо.

— А я не хочу молиться никаким богам. У меня своя голова на плечах. Я хочу жить своим умом. Я верю в коммунизм. Я, если надо, жизнь отдам за Родину не задумываясь. Но мне надоели эти однообразные, застревающие в зубах истины. И кодексом я готов руководствоваться, но по-своему, без… без буквоедства, без этого надоедливого напоминания.

Панаев улыбнулся:

— Ты очень точно сказал: кодексом руководствуешься по-своему. Для меня он открывает все, толкает вперед: иди, действуй, твори! А для тебя кодекс, видно, — сдерживающий фактор. Смотришь ты в него и видишь: это нельзя, это нельзя и это нельзя. Вспомни, как ты с ножом на меня чуть не кинулся. Для меня человек человеку — друг. Я водой поделился. А на тебя эти слова действуют как смирительная рубашка. Ты им подчиняешься, и не больше. Ох если б не эти слова, лежал бы я сейчас в песке с распоротым брюхом!

— Ну ладно, будешь теперь вспоминать глупый случай, — с укором сказал Яновский. — Жажда людей с ума сводит. Кончай философствовать. Давай лучше подумаем, что дальше делать.

— Что делать — ясно. Дождемся ночи — и в путь. Завтра выйдем в район учений. Встретим наших.

Разговор утомил их. Они долго лежали молча, Панаев думал: «Ни одна болезнь так быстро не скручивает человека, как жажда. Безводье, оказывается, страшнее любого недуга. Еще вчера мы были здоровенными, а сегодня вот лежим не в состоянии двинуть ни ногой, ни рукой. Если бы с умом расходовали силы, хватило бы надолго. А то бросились бежать, как сумасшедшие, к этому вертолету — в самый зной, надорвались от перенапряжения. Надо было лежать. Двигаться только ночью. Теперь мы в одну ночь едва ли добредем до района учений. А через несколько дней прекратятся поиски. Сколько можно искать? Подумают, что нас занесло песком во время бури. Все Кара-Кумы не перетрясешь! Может, жить осталось не больше суток. Этот день и ночь. Завтрашний день будет последним. До вечера не протянем. Сгорим».

Яновский толкнул Василия локтем в бок:

— Панаев, спать нельзя. Прилетит вертолет — не услышим. Давай говорить.

— О чем?

— Ну разное. Лишь бы не спать. Расскажи свою биографию.

«Биографию, — подумал Василий. — Пожалуй, самое время подвести итог жизни. Да, короткой оказалась у меня биография! Родился, прожил двадцать лет и умер… Яновский прав — спать нельзя. Могут еще раз прилететь».

Панаев стал рассказывать не спеша, с долгими паузами. Мешала сухость во рту, тяготила усталость. Он говорил только потому, что нужно было не спать:

— Родился я в Харькове. Что за город — не знаю. Не видел его. Отец погиб в сорок первом, а мать умерла в сорок третьем. Меня отдали в детский дом. Детдом переехал в Ташкент. Там я и вырос. Друзья были разные — и хорошие, и плохие. Когда подрос, все меня куда-то тянуло. Хотелось увидеть настоящую, яркую жизнь. Она мне представлялась как на картине у базарных фотографов. Видал? Большой разрисованный холст, а на нем — море, корабль, скалы, тоннель. Из тоннеля вырвался поезд. Самолет в небе. А по бокам вазы с цветами. Вот к такой красоте меня и тянуло. Несколько раз убегал из детдома. Побывал в воровской компании, по карманам лазил, не понравилось. Жалко стало тех, кого обворовывали. Получит человек зарплату, несет домой, а ее вытащили! Как он будет жить? Чем станет детей кормить? Всегда мне почему-то дети голодные представлялись. Не вышел из меня вор. Не нашел я жизни, как на картине у фотографа. Вернулся в детский дом. Была у нас там слесарная мастерская. Занимался с нами мастер Александр Николаевич. Молодой. Мы его просто Сашей звали. Не обижался. К пацанам относился хорошо. Любил говорить: «Каждый человек — кузнец своего счастья» и еще: «На трудовом человеке мир держится». Привязался я к нему. За образец себе взял. А потом вдруг открылось, что наши поделки, те, что мы в мастерской делали, Саша на базаре продавал: эксплуатировал нас. Очень мне было обидно. Плакал даже ночью. Ну почему хороший человек подлецом оказался? Вот так я и рос. Поступил в школу ФЗО. Работал на Ташкентском сельмашзаводе. И всегда у меня в памяти Саша стоял. Всегда мне было страшно потерять кого-нибудь из товарищей. Боялся, как бы хороший человек на пакость не сбился. Очень больно терять хороших людей. Вот я и говорил правду в глаза. Многие меня не любили за это. Но когда проходили выборы в комсомольский комитет или в профком, обязательно меня выдвигали и голосовали единогласно. Вот так. Ну а об армии ты все знаешь. С первого дня вместе. Давай теперь ты…

Яновский попытался заговорить, но из пересохшего горла послышалось только хрипение. Откашлялся. Спросил:

— Может, попьем?

— Нет. Об этом забудь.

Игорь лег поудобнее, вытер носовым платком потную шею и грудь через расстегнутую гимнастерку. От платка сладко запахло одеколоном, далекой благоустроенной жизнью.

— У меня судьба другая. Я видел все: и море, и скалы, и корабли. Отец работает начальником строительного управления. Дома бывал только по вечерам. Но когда получал отпуск, закатывали мы всей семьей в Крым или на Кавказ. Если бы ты знал, как там красиво! Все твои картинки базарных фотографов бледнеют перед той природой.

— Я ни разу не видел моря.

— Море — это вода без конца, без края. Голубая, зеленоватая, блестящая и ласковая. Она соленая, но я бы ее пил сейчас, не обратил внимания на горечь. Я бы черпал ее прямо руками. Глотал бы и обливался. Бросился бы в нее вниз головой. Лег на дно и пил, пил.

Панаев легонько толкнул Игоря в бок:

— Не заговаривайся. Давай дальше. Про жизнь.

Яновский замолчал. Он еще некоторое время мысленно наслаждался видениями моря и затем, вздохнув, продолжал:

— Был у нас хороший дом. Сад. Семья небольшая — мать, отец и я. У каждого своя комната. Утром выйдешь на веранду. Прохладно. Даже озноб пробежит. Вдоль всей терассы — сирень. Рукой проведешь по листьям — и станет рука мокрая от росы. Росы было так много, если ее собрать, можно бы напиться.

Панаев опять толкнул соседа.

— Жили мы дружно. Отец и мать очень любят меня. Я для них — все. Если я здесь погибну, мать не выживет, да и отец недолго протянет. Я с ужасом думаю, что будет, когда они получат известие о моей смерти.

Голос Игоря пресекся. Он судорожно сглотнул и заплакал.

— Ну брось. Подожди. Рано еще убиваться, — успокаивал его Василий. — Мы обязательно выберемся.

Яновский вытер глаза рукавом. Молча лежал, устремив влажные глаза в палатку над головой.

— Слушай, а девушка у тебя была? — спросил Панаев, желая сменить тему.

— Была.

— Хорошая?

— Хорошая.

— А как ее звали?

— Мы с тобой говорим, как покойники, — грустно сказал Игорь, — в прошедшем времени. Почему звали? Почему была? Она и сейчас есть. Ее зовут Ася. Сидит в эту минуту на лекции в институте и не подозревает, что я загибаюсь в пустыне. Если бы ты знал, какая у нее фигура. Она гимнастка. Художественной гимнастикой занимается. По второму разряду работает. Мы с ней в одном обществе были. В «Буревестнике». На стадионе и встречались. Пойдем, бывало, после тренировки в душ. Женский от мужского фанерной стенкой отделен. Купаемся и постукиваем друг другу: «Ты как?» — «Я закругляюсь». — «И я сейчас». А вода бьет струями, прямыми как струны. Льется в глаза, в рот, в уши. И почему я ее тогда не пил? Отфыркивался. Плевался. Ах, сейчас бы хоть ту, что текла из-под ног и считалась грязной. Я бы ее даже отстаивать не стал. Я бы…

— Опять? — остановил Панаев.

Яновский затих.

Когда разговор прерывался, зной становился невыносимым. Он заставлял думать только о себе. Он выжимал остатки влаги из тела. Они выходили уже не потом, а какой-то липкой эмульсией. Мысли блуждали вокруг одного — пить! Солдаты почти не думали об опасности, о том, что они погибают. Жажда вытесняла все. Не о смерти, а о воде кричал измученный организм.

В шесть часов вечера оба были почти без памяти. По расчету Панаева, подошло время смочить рот глоточком воды. Расслабленный и обессилевший, он знал, что не сможет оказать сопротивления Игорю, если тот, обезумев от жажды, кинется отнимать флягу.

Василий решил поэтому выпить свою порцию первым. У него даже в мыслях не было глотнуть лишнего. Но как сделать этот глоток незаметно? Если увидит Яновский, он непременно подумает, что Василий допивает воду украдкой. Панаев посмотрел на соседа — Игорь дремал. Осторожно отодвинувшись, Василий повернулся на бок. Отцепил флягу. Налил в крышку воды, стараясь, чтоб она не булькала. Дрожащей рукой поднес крышечку ко рту и вылил содержимое на сухой язык. Вода, будто чудодейственный бальзам, смягчила пересохшую гортань. Василий лег на спину. Он испытывал блаженство от выпитого глотка. Но этот же глоток напомнил, что воды почти не осталось и без нее скоро придет конец.

Панаев наполнил крышечку вновь. Продолжая лежать, вытянул руку из палатки и поставил крышку на землю. Вдавил ее немного в песок, чтобы она не опрокинулась. Потом накрыл панамой. После этого он достал носовой платок, заткнул им горлышко фляги и, не двигаясь, лежа в прежнем положении, стал одной рукой разгребать ямку. В ямку он поставил флягу, засыпал ее песком и тщательно заровнял это место.

Василий посмотрел на часы. Шел седьмой час. Вечерело.

— Пора собираться, — сказал он и выполз наружу.

Все было ярко освещено. Солнце, как догорающий уголь, лежало у горизонта красное, но уже не жгло.

Барханы, освещенные закатом, были пурпурные около солнца, а дальше — алые. От них, струясь, поднимался нагретый воздух. Его было видно. Он дрожал, как над расплавленным металлом.

Панаев с трудом стоял на ногах. Его пошатывало. За день тело размякло от жары, стало как пластилин. Игорь тоже выполз из-под накидки. Выпрямился, еле устоял на ногах. Он осунулся еще больше. От прежней красоты не осталось и следа: серое, обросшее щетиной лицо, потрескавшиеся губы, мутные, медлительные глаза. Он был похож на окопного солдата первой мировой войны, который несколько лет голодал и кормил вшей в траншеях. А ведь прошло всего двое суток!

— Попей, — сказал Василий.

Игорь медленно перевел глаза на товарища. Он даже не среагировал на это слово.

— Под панамой стоит твоя порция, — Панаев слабо качнул рукой в сторону панамы.

Игорь пошел не спеша. Поднял головной убор. Взял двумя пальцами крышку и осторожно выпил воду. Он со свистом высосал все до последней капли.

— Кончилась? — спросил он Василия немного погодя.

Панаев посмотрел на него. Он был несколько озадачен безразличием Яновского. «Притворяется, чтобы застать врасплох, или по-настоящему охватила апатия?»

— Давай собираться, — сказал Панаев, не отвечая на вопрос.

Он подошел к палатке и стал скручивать ее.

— Вода кончилась или ты ее выпил? — спросил угрожающе Яновский.

«Притворяется», — окончательно решил Василий и спокойно ответил:

— Вода еще есть. Раза на два хватит.

В тот момент, когда Панаев нагнулся над вещевым мешком, в него мгновенно вцепились крепкие пальцы Игоря. Он повалил его на спину и быстро ощупал пояс.

Панаев не сопротивлялся. Да у него и не было сил на это. А по хватке Яновского он понял: Игорь еще силен, у него больше шансов выбраться из пустыни. Василий с горечью подумал в эту минуту: «Конечно, рос на маменькиных харчах, не то что я на баланде».

Игорь, не обнаружив флягу на ремне, уставился на Василия сумасшедшими глазами:

— Выпил, гад? Все сам выжрал!

Он уже замахнулся, чтобы ударить Панаева по лицу, когда тот спокойно сказал:

— Вода цела.

Кулак замер в воздухе.

— Где она?

Яновский схватил Панаева за гимнастерку на груди и тряхнул.

— Где?

«Да, он выйдет из песков, а я не дотяну», — грустно подумал Панаев, завидуя силе Яновского.

— Дай воду. Теперь я буду носить! — прохрипел Игорь.

Василий даже попытался улыбнуться.

— Отдай, — еще раз потребовал Яновский.

Вдруг Панаев решительно сел. Уверенным движением отвел руки Яновского. Тот стоял перед ним на коленях, а Панаев сидел, вытянув руки за спиной, как подпорки. Глядя Игорю прямо в глаза, сказал:

— Запомни одно. Без меня ты из песков не выйдешь, Силы в тебе много, но духом ты слабенек. Нам друг без друга отсюда не выбраться. Запомни! А теперь пора идти.

Василий встал. Выкопал из песка флягу. Повесил на ремень, вскинул оружие и мешок на плечо и зашагал на юг.

Пораженный Игорь рассеянно собрал пожитки и поплелся за ним.


ЧЕРНЫЕ ПЕСКИ

Уже на первом километре Панаев почувствовал, как ослабел, и только теперь вспомнил, что они ничего не ели весь день. Аппетит пропал совершенно.

Пройдя еще километра три, Панаев снял вещевой мешок с плеч и достал два квадратика пиленого сахару.

— И ты подкрепись. Не ели ведь.

Панаев положил кусок сахару в рот и попытался его сосать. Однако сахар лежал во рту, как обломок кирпича, — не давал сладости. Василий вынул его изо рта и удивленно осмотрел. Потом опять положил на язык. Кроме боли, кусочек никакого другого ощущения во рту не вызвал.

— Не растворяется, — сказал Игорь, тоже мучаясь с сахаром. — Слюны нет. Давай помочим.

Панаев посмотрел на Игоря — глаза у него были нормальные. Согласился:

— Давай.

Они капнули на тот и другой кусок по нескольку капель воды и, положив сахар в рот, принялись сосать…

В эту ночь шли долго и упорно. Несколько раз останавливались передохнуть и снова брели по мягкому уплывающему из-под ног песку. Пустыня словно издевалась. С наступлением ночной прохлады она возвратила людям часть сил. Но зато на каждом шагу ставила им подножку. Замахнется человек, чтобы сделать большой шаг, а песок под другой ногой осядет, осыпется — получится полшага. Лезет, лезет по крутому бархану изнемогающий Панаев — и вдруг у самого гребня песок поплыл вниз и унес его с собой с тихим шелестом, похожим на сдавленный издевательский смешок.

На рассвете путники свалились от усталости. Прохлада еще держалась в воздухе, можно было бы идти, но сил не осталось. Лежали на холодном песке и дышали как загнанные лошади — с храпом, высоко вздымая грудь.

В небе тихо разгорался бирюзовый рассвет. Небесный прозрачный купол без единого облачка казался огромной лампой, внутри которой, словно обессилевшие мухи, лежали два погибающих человека.

Отдышавшись немного, солдаты попытались есть. Ели через силу сухари и сахар. Больше ничего не было. Но пища не проглатывалась. Попадая в горло, еда застревала и вызывала мучительный кашель. Оставив это бесполезное занятие, друзья легли спать.

Это был не сон, а бред, набегающий волнами. Панаев то проваливался в тяжелый мрак, то вдруг видел себя на зеленой лужайке среди берез. Где-то журчал ручей, а он метался и не мог его найти, ручей убегал за березы, будто играл в прятки. Потом вздувались пухлые барханы, похожие на спины дохлых слонов, и Панаев видел, что лежит рядом с распростертым Игорем и вовсе не спит.

Их снова привела в чувство жара. Они очнулись от ощущения мучительной жажды и боли. Осмотревшись вокруг, Яновский увидел все то же бесконечное море песка, залитое солнцем. Стоял огненный день.

— Надо сделать шалаш. Сгорим, — просипел Игорь. «Голос и тот ссохся», — отметил он про себя.

Панаев поднял голову. С трудом встал. Они принялись сооружать палатку.

Целый день пролежали в полусне, в полубреду. Не разговаривали. Не было сил. К вечеру, с наступлением прохлады, немного отошли. Стали готовиться в путь. Разлили в крышку от фляги остатки воды. Пришлось по неполной каждому. Василий долго держал флягу над пробкой, ждал — не капнет ли. Убедившись, что фляга пуста окончательно, вялым движением швырнул ее в сторону. Он посмотрел на часы. Часы стояли. Солнце ушло за горизонт. Луна еще не взошла. Барханы лежали черные, рыхлые, как сожженная бумага. Панаев завел пружину часов, поставил стрелки на девять.

Ночь была бесконечной. Шли как больные с высокой температурой: воздух был прохладный, а им было жарко от непосильного напряжения. В головах тлела одна-единственная мысль: «Надо идти. Остановиться — значит умереть». И они шли. Падали. Вставали и опять карабкались на четвереньках по склонам. Иногда песок оплывал, и солдаты скатывались вниз. И снова ползли вперед.

Рассвет осветил их лежащими без движения. В середине этого третьего дня, когда жара добивала истощенных людей, Игорь как раз и спросил:

— Какое сегодня число?

— Тринадцатое, — ответил Панаев.

— Значит, сегодня…

— Что?

— Умрем.

— Почему?

— Тринадцатое…

Потом они вяло спорили — ищут их или перестали. Три дня прошло со времени их отсутствия. Оба понимали, что поиски, наверное, уже прекращены. Не могут же их искать бесконечно! Обидно: теперь они находились в центре района учений. И до железной дороги осталось не больше двадцати километров. Совсем близко. Здоровому человеку пять часов ходу. А вот им это расстояние теперь уж ни за что не одолеть.

«Если бы я не послушал Яновского, не поддался паническому страху, мы на следующий же день выбрались бы к дороге. Во всем виновата его торопливость, — думал Панаев, но чувство справедливости не покинуло его даже сейчас: — И моя беспечность. Поверил ему. Знал, что парень легкомысленный, и все же поверил. Значит, сам виноват. Нечего на него валить… Жаль стариков. И девушку. По мне, наверное, никто не охнет. Разве товарищи в роте… А вот их жаль. Не переживут родители. Девушка другого найдет. А мать с отцом зачахнут. Сгорят в горе, как мы с ним в пустыне. Жалко их. Хорошие, добрые люди… Сам-то Игорь, конечно, парень неприятный, стилягой, наверное, был в гражданке. А родителей жаль. Сколько же мы прошли? И сколько осталось?»

Панаев сел, стал выводить пальцем на песке цифры. Сначала он написал «двадцать». Это было удаление от железной дороги, на котором их поставили регулировщиками. Затем прибавил еще «двадцать пять». Это был путь, который они прошли во время бури, если считать, что они, сбившись, все время двигались на север. В итоге получилось около пятидесяти километров. Из этой цифры Панаев стал вычитать. В первую ночь прошли назад километров пятнадцать да к вертолету пробежали километров пять днем. Всего двадцать. В ночь на тринадцатое прошли не больше десяти — пятнадцати километров. Значит, осталось до железной дороги еще километров пятнадцать или двадцать. По их силам это на два дня пути. Им, конечно, не выдержать. Позади трое суток без воды. Половина фляги на двоих не в счет. Два дня без пищи. Сил не осталось. Поддержать их нечем. Сухари, сахар, несколько граммов чаю и соль — вот все, что осталось от неприкосновенного запаса. Да и этим они воспользоваться не могут: во рту пересохло, пищу глотать невозможно.

Страшный, палящий день показался длиннее года. Но настал час, когда и люди, и солнце опять свалились на песок в полном изнеможении. Люди радовались, что дотянули до вечерней прохлады. А солнце смотрело глазом, наполненным кровью от ярости, и словно шептало: «Ну погодите, завтра встретимся!»

Яновский и Панаев бросили все: палатки, вещевые мешки, остатки продуктов. Каждая мелочь теперь казалась как гиря. Яновский бросил и автомат. Панаев покачал головой, прошептал:

— Нельзя.

Игорь скупым жестом, полным безнадежного отчаяния, дал понять — теперь все равно, все кончено. Панаев тоже не мог нести оружие в руках, оно казалось тяжелым, как ствол пушки. Но бросить его означало сдаться окончательно. А Василий этого не хотел. Он пристроил автомат на спине, прикрепил его поясным ремнем, чтобы не болтался.

Избавившись от всего лишнего, они снова двинулись в распахнутую перед ними песчаную пучину. Как потерпевшие кораблекрушение, взбирались с волны на волну, всеми помыслами устремляясь к обжитой земле. Пустыня теперь для них действительно была волнистым морем, потому что они уже не шли, а ползли по барханам, припадая к ним всем телом, будто плыли.

К середине ночи Панаев стал отставать.

Игорь заметил — товарищ отстает, но делал вид, что не видит. «Тащить его все равно не смогу. Если он не поползет дальше, какой смысл погибать обоим?» Яновский продолжал ползти вперед. «А если он останется живым и выберется? Или его найдут чабаны? Что тогда? Начнутся упреки. Станут презирать — бросил в беде товарища! Опять кодекс!.. Что за магическая сила у этих моральных законов. На сотни километров нет жизни, пустыня — ни людей, ни зверей, ни единой птицы. А закон действует. Нет, надо бросить к черту все эти понятия и спасать жизнь. Как она прекрасна, как много впереди интересного! Мама, папа, Ася, я не хочу от вас уходить! Я не хочу оставаться в этих проклятых песках! — И Яновский греб песок из последних сил, все дальше и дальше удаляясь от Панаева. — Но если я уползу, а он останется жив? Ведь я вернусь туда, где все эти правила и обычаи действуют в полную силу. Меня объявят трусом и предателем. Напишут письмо старикам. Узнают все знакомые. И мать и отец будут краснеть за меня. Пожалуй, даже подумают: уж лучше бы ты остался в барханах, чем приносить нам в старости такой позор. Ну мать, может быть, и не скажет, а отец отвернется навсегда. Об Асе и думать нечего. Что же останется из того, к чему я стремлюсь? Значит, вся жизнь померкнет? Значит, мое счастье зависит от того — выберется или нет он? А может, сыпнуть ему горсть песку в рот? И тогда все навеки останется здесь, в песках. Пустыня, она умеет хранить тайны! Если и найдут его, никому не покажется странным, что у погибшего в пустыне песок во рту. К тому времени ветер его вообще заметет».

Может быть, кровь в пересохших жилах стала двигаться еще медленнее, может, чувства окончательно притупились от безводья: Игорь даже не испугался этой неожиданной страшной мысли. Он думал тягуче, без волнения, будто ему не впервой убивать человека. Только один раз на секунду ему стало не по себе. Он случайно взглянул на небо и увидел там крупные звезды. Они были словно вытаращенные от удивления глаза, даже мигали, как живые.

Игорь остановился. Он размышлял и все не мог принять окончательного решения. Его смущали звезды.

Панаев догнал Яновского не скоро. Он подполз и опустился рядом. Отдышавшись, посмотрел на Игоря и долго не отводил от него глаз. Потом Василий потихоньку стал пятиться. Отодвинулся назад шагов на десять и там сел.

Яновский все размышлял. У него даже кровь задвигалась быстрее от леденящих мыслей.

Вдруг Панаев вяло махнул рукой и взволнованно просипел:

— Мы спасены. Я его, кажется, поймал.

— Ты о чем?

— Комар, Игорь! Комар!

— Ну и что?

— Чудило. Не понял? Комары около воды бывают. Значит, недалеко осталось — раз он сюда залетел. Ты слышал в прошлые ночи комаров?

— Нет.

— Давай соберем все силы. Теперь близко.

Яновский облегченно вздохнул. Напряжение в его голове сразу спало: «Маленькое существо комаришко, а от какой беды отвел!» Игорь оживился, повеселел, даже предложил товарищу:

— Давай помогу. Держись за меня. Держись, Вася. Вылезу — памятник поставлю этому комаришке!

Солдаты двинулись вперед с новыми, неведомо откуда взявшимися силами. Они поднялись на ноги и, поддерживая друг друга, пошли, спотыкаясь и качаясь из стороны в сторону.

Когда эти движущиеся тени спускались в мрак между холмов, казалось, они больше оттуда не появятся — растворятся там, исчезнут. Но проходило время — и на освещенное луной, ребристое, как шифер, тело бархана снова выбирались из черноты две трепетные фигурки.

Солдаты шли. Падали. Вставали. И снова шли.

К утру, как это бывало каждый раз за последние трое суток, путники опять лежали, не проявляя ни малейших признаков жизни. В это утро они очнулись еще позже, чем вчера. Не было ни палатки, ни вещевых мешков. От солнца защищаться больше нечем. А впереди, насколько хватал глаз, все выглядывали и выглядывали одна из-за другой песчаные волны.


ОГНЕННЫЕ БАРХАНЫ

Солнце с утра впилось в изможденных людей. Они высохли окончательно и были теперь похожи на мумии. Кожа стала коричневой и тонкой, как папиросная бумага. Казалось, она порвется при первом же неосторожном движении.

Панаев уже не чувствовал жажды, тело перестало выделять испарину, кровь сгустилась до предела, в организме выключились все процессы, связанные с потреблением влаги. Подступали три смерти: от жажды, от истощения, от солнечной радиации. Товарищи говорить уже не могли. Они только изредка обменивались отдельными словами.

Последней вспышкой угасающего сознания Панаев сообразил: «Нужно лечь на северном склоне бархана, там должно быть немного прохладней».

Он сполз на северный скат. Понял или нет Яновский, но он последовал за ним.

Когда Василий пришел в себя еще раз, он увидел против себя ящерицу. Она смотрела на него немигающими глазами, и шейка ее нервно пульсировала. Они долго смотрели так друг на друга. Наконец Василий дунул в остренькую мордочку ящерицы, и она, метнувшись в сторону, зарылась в песок. «А в песке должно быть прохладнее», — подумал Панаев и стал разгребать сыпучую массу. Песок, действительно, чем глубже, тем становился прохладнее. Он казался даже чуточку влажным. Василий заработал быстрее. Скоро он выскреб длинную лунку. Разделся догола. Лег в эту ямку и укрылся обмундированием сверху от солнца. Измученное тело радостно прильнуло к прохладному песку. Василий почувствовал некоторое облегчение. Яновский делал то же, что и Панаев. Он слепо повторял за ним все.

Однако мало-помалу песок стал согреваться от соприкосновения с горячим воздухом и разогретым телом. Тогда Василий, лежа на боку, стал готовить рядом новое место. Расчистив лунку, он перевалился туда и, не торопясь, углублял лунку на прежнем месте, отрывал новый слой еще более прохладного песка.

Теперь он хорошо понимал, почему выживают в пустыне черепахи и ящерицы. В глубине бархана, там, где устраиваются пресмыкающиеся, совсем прохладно!

Игорь тоже немного отошел от этих песочных ванн. Он лежал рядом. Одна голова торчала из песка. В нем ничего не осталось от парня, который когда-то назывался Игорем Яновским. Его сейчас не узнала бы даже мать. Лицо ссохлось, коричневая дубленая кожа обтянула кости, оно было похоже на страшную маску из шершавого папье-маше. Глаза запали и приобрели стеклянный блеск. Они почти не закрывались, так как влага высохла и моргать веки не могли. Посиневший рот с шелушащимися губами был раскрыт, и в нем виднелся белый, распухший, шершавый, как наждак, язык.

Рассматривая лицо товарища и ужасаясь его видом, Василий вдруг увидел, что Игорь весело заулыбался. Он улыбался все шире и шире и даже начал икать от смеха.

«С ума сходит», — подумал Панаев и спросил едва слышно:

— Чего смеешься?

Гримаса смеха сошла с лица Игоря. Она появлялась еще несколько раз, прежде чем он ответил:

— Не смеюсь. Плачу.

Панаеву стало жутко от этой гримасы. Оказывается плачущий от смеющегося отличается только слезами! А у Игоря для слез не было влаги…

Прохлада, которая накапливалась в песке за ночь, постепенно уходила в глубь земли. За ней было не угнаться. Песок стал горячим. А солнце разгоралось все яростнее. Воздух дрожал над барханами, казалось, он вот-вот перекалится и вспыхнет. И в тот момент, когда жара стала окончательно невыносимой, воздух действительно запылал. Панаев увидел, как бесцветное пламя поднялось над барханами. Воздух горел, словно бензин, прозрачным огнем. Языки пламени покачивались, как тюлевые занавески.

«Ну все — отмучились», — подумал Панаев, теряя сознание: огонь охватил и его тело.

И все же погибающие дотянули до конца дня. Сознание вернулось к ним вечером. Но Игорь пал духом окончательно. На предложение Василия собраться с силами и продолжать путь он безнадежно махнул рукой. Жуткая гримаса исказила его лицо, плечи запрыгали, он заикал в истерике. Василий успокаивал его. Гладил скатавшиеся волосы, из которых от прикосновения руки сыпался песок.

— Уймись, браток. Не плачь. Осталось совсем немного. Видишь, уже горы показались. А горы далеко по ту сторону железной дороги. Значит, близко.

Игорь всхрапывая, как в агонии, прошептал:

— Я больше не могу. Умираю.

— Брось ты это. Брось. Ты же здоровей меня. Баскетболист. Спортсмен. Жил у мамы с папой. Не то что я, бездомный. А я, гляди, держусь.

Панаев уговаривал Игоря, но не знал, сможет ли сам двигаться, если Яновский согласится ползти дальше. Как бы там ни было, сейчас нужно было поддержать товарища. Он еще долго убеждал Игоря сиплым, свистящим шепотом, превозмогая боль в пересохшей гортани.

Внезапно Панаев встал и, указывая вперед рукой, радостно захрипел:

— Смотри! Смотри!

Яновский тупо уставился на него, потом неуверенно поднялся.

— Только сейчас здесь была. Своими глазами видел.

— Кто? — прошептал Яновский.

— Синица. Серенькая такая. Трясогузкой называется. Она от воды дальше ста метров не улетает. Пойдем, Игорь. Пойдем, вода где-то рядом.

Два призрака, похожие на трупы, вставшие из могилы, спотыкаясь и поминутно падая, двинулись вперед.


БАРХАНЫ ЛИМОННОГО ЦВЕТА

В середине ночи они отчетливо слышали сигнал тепловоза и гул проходящего вдали поезда. Это очень взбодрило их. Они пошли, выбиваясь из последних сил, при каждом шаге и движении вперед из груди у них вырывался хакающий звук, как у человека, который колет дрова колуном. Но силы вскоре иссякли окончательно. Солдаты свалились. Яновский не подавал никаких признаков жизни. Он казался спящим. Сон в их положении означал смерть. Как ни странно, замерзающий на морозе и засыпающий в жару гибнут почти одинаково: кровь движется по жилам все медленнее и медленнее и наконец совершенно останавливается. Внешне у человека это проявляется как сон. Василий пробовал тормошить Игоря. Но напрасно. Он пощупал его пульс. Едва нашел изредка вздрагивающую жилку. Она билась редко и слабо.

Василий встал, глазами, полными отчаяния, обвел окружающие барханы. Никто не мог прийти на помощь. Люди где-то совсем уже рядом, а он не может ни крикнуть им, ни доползти до них. Стояла прохладная ночная тишь. Ветра не было, а Василия качало из стороны в сторону. «Неужели после стольких мучений придется погибнуть на самой кромке пустыни? Так обидно! Так не хочется умирать! Сегодня особенно. Жизнь рядом. В полку до сих пор не могут успокоиться товарищи. Многих будут терзать сомнения — все ли они предприняли для нашего спасения? И никто не узнает тайны, почему два трупа оказались вблизи от жилья и целый полк их не мог обнаружить. Неужели в тебе, Василий, не найдется еще хоть капелька силы? Для себя ты сделал все. Ну постарайся еще немного ради твоих друзей. Ради Игоря. Ради его отца и матери. Ради его девушки. Иди, Василий, иди!» Так уговаривал себя Панаев, и, собрав уже не физическую силу, а энергию нервов, он опустился на четвереньки и, медленно переставляя руки и ноги, двинулся вперед.

Он передвигал непослушное тяжелое тело бесконечно долго. Муаровые полосы на барханах плыли перед глазами, как ступени бесконечной лестницы. Он полз по ровной поверхности, а ему казалось, что он взбирается вверх к луне. Он задыхался, а лестница становилась все круче и круче. Иногда она вставала дыбом. Панаев останавливался, чтобы удержаться на ней. Но лестница выгибалась дугой, и Василий, срываясь, летел спиной в черную пустоту: он падал и терял сознание.

Потом снова приходил в себя и обнаруживал над собой бледный круг луны — она была похожа на восковое лицо покойника. А барханы под ней лежали вповалку, как мертвецы, и были лимонного цвета.

С большими потугами выбравшись на очередной склон, Василий остановился на его вершине. Ноги и руки его дрожали, готовые подломиться. Он смотрел перед собой и не сразу сообразил, что видит. Внизу, прямо от подножия бархана, тянулись ровные, как линии в школьной тетради, ряды хлопчатника. Вдали на столбах светились бледные утренние огоньки. Дома стояли в сплошной стене деревьев. А еще дальше возвышались горы, на их вершинах уже играла позолота утреннего солнца. Но самое главное — Василий увидел глянцевые полоски арыков, наполненные водой. Они разделяли хлопковое поле на правильные квадраты. И один из этих арыков шириной в добрый шаг протекал совсем рядом, внизу, под барханом, всего в нескольких метрах!

Люди и пустыня в борьбе сошлись вплотную. Между воюющими сторонами даже не было нейтральной зоны — последний бархан и первый арык находились рядом.

Панаев не кинулся к воде. Он уже не ощущал жажды. Он стоял на четвереньках и смотрел на сказочную красоту человеческого рая. Василий знал этот городок. Панаев раньше несколько раз проезжал через него на машине и ни разу не подумал, что этот городок так прекрасен. Наоборот, он казался ему тогда грязным, неуютным. Растянувшись вдоль магистральной дороги, городок был осыпан пылью, которую поднимали сотни машин, пролетающих через него днем и ночью. Машины мчались на запад и на восток. А пыль, вздымаемая ими, оседала на деревья и строения. Панаев хорошо помнил: все шоссе асфальтированное, а здесь, в этом городке, в течение нескольких лет был какой-то избитый, с пылью по колено, объезд. То ли строилось шоссе, то ли мост. Но этот объезд был всем хорошо знаком и считался самым неприятным участком на гладкой стреле магистрали.

Но теперь Панаев видел перед собой не пыльный городок, а сказочное творение. Он готов был остаться здесь на всю жизнь, лишь бы видеть около себя эти дома, деревья, поля, людей.

Василий осторожно спустился к арыку. Вода была прозрачная как стекло. Через нее хорошо было видно плотное песчаное дно. Только теперь он почувствовал запах воды! Да, да, запах! Чистая вода имеет свой особенный, неописуемый запах. Он приятнее любых духов, цветов и даже лучше запаха свежевыпеченного хлеба. Его может уловить и впитывать в себя до головокружения только человек, умирающий от жажды. Уловив этот неповторимый аромат, Василий только теперь обезумел. Он бросился в воду вниз головой. Погрузился в нее по самые плечи и, упираясь руками в дно, начал жадно хватать воду зубами и проталкивать себе внутрь огромными комками. Глотал ее, пока не потемнело в глазах. Он почувствовал, что задыхается. Приподняв лицо над поверхностью воды, словно рыдая, со стоном втянул в себя два раза воздух и снова погрузил лицо в прохладную воду. Он пил до тех пор, пока не ощутил, как вода, переполнив его нутро, подступила назад к горлу. После этого Василий опрокинулся на спину тут же на берегу и некоторое время лежал в забытьи. Но правая рука его все время была в воде. Он щупал ее, гладил, держал, чтобы она не ушла, не исчезла.

Ничего нет на свете слаще воды — мед, нектар, любое вино, соки, первый поцелуй девушки, все это не идет ни в какое сравнение. Вода — это вода! Вода сладка, как сама жизнь!

Василий не думал о том, что вредно пить так много сразу после столь длительного воздержания. Он не ощущал никаких плохих последствий после выпитого. Ему было только тяжело. И он чувствовал, как вместе с прохладной, чистой, свежей водой в нем вновь разливалась жизнь. Влага словно проникала во все сосуды и ткани. Иссохшееся тело впитывало ее в себя, как сухая губка. Кровь, за минуту перед этим такая сгущенная, что вот-вот готова была остановиться, теперь заструилась по жилам с веселой живостью. Сморщенное, высохшее тело стало набухать, на лбу появилась благодатная испарина.

Словом, Василий переживал настоящее воскресение из мертвых. Это были захватывающие минуты. Никогда жизнь в самые красочные и счастливые дни не казалась ему такой прекрасной и восхитительной!

Панаев не смог насладиться этими приятными переживаниями до конца. А как хотелось продлить эти минуты! Но в его сознании наряду с блаженством и счастьем воскресения тяжелым молоточком стучала одна и та же мысль: Игорь! Игорь! Игорь!


УТРО

Панаев поднялся. Он ощутил в своем теле достаточно сил для того, чтобы вернуться к товарищу. Но в чем отнести Яновскому воду? Панаев отвязал от себя автомат, осмотрел его. Ни одной детали, подходящей для переноски воды, в нем не было. Вещевой мешок Панаев давно бросил, да в нем вода и не удержалась бы. Идти за помощью в городок далеко, километров пять. Обратно — столько же. А у Игоря пульс теперь уже, наверное, меньше сорока. Каждая секунда может оказаться последней. Может быть, намочить обмундирование, а потом его выжать над ртом Игоря? Что ж, это, пожалуй, выход.

Василий снял гимнастерку. И чтоб воды было больше, решил намочить и брюки. Когда он сел и стал разуваться, вдруг мелькнула радостная идея — сапоги! Надо набрать воду в сапоги!

Панаев тут же зачерпнул воду сапогами, проверил: не текут ли они? Добротные армейские сапоги не пропустили ни капельки. Ополоснув хорошенько обувь, Панаев наполнил сапоги водой и, подхватив пальцами за ушки, поспешил назад по своему следу.

Он нашел Игоря лежащим на песке вниз лицом. Повернув его на спину, Василий плеснул водой из голенища на его голову и грудь.

Яновский глубоко вздохнул и открыл глаза. Взор был мутный, ничего не видящий. Панаев приподнял товарища, подставил колено ему под спину и поднес голенище к спекшемуся шершавому рту. Осторожно влил воду между облупившимися губами. Яновский беспокойно заморгал глазами, стал искать руками сосуд, из которого льется вода. Натолкнувшись на влажное, холодное голенище, он не сжал его, не пролил воду, чего опасался Панаев, а, мгновенно уловив, что сосуд мягкий, с какой-то подсознательной осторожностью бережно приблизил его ко рту и начал глотать жадно, с икотой, с внутренним стоном. Выпив содержимое сапога, Яновский обессилел и откинулся назад. Это состояние Василию было уже знакомо. Подождав несколько минут, он склонился к товарищу, спросил:

— Будешь еще?

Игорь мгновенно сел. Быстро вытянул руки и коротко бросил:

— Дай!

Из второго сапога Игорь выпил так же, как и из первого, в один прием, лишь изредка отрывался, чтоб перевести дух.

Когда Яновский окончательно пришел в себя, Панаев тихо сказал:

— Ну вот и вышли.

Они больше не разговаривали. Молча поднялись и побрели к краю пустыни. Разгоралось утро. Вдали гряда Копет-Дага сияла длинной солнечной полоской, будто ее накрыли парчовым покрывалом. На тополях в городке загорелись золотые наконечники. Утреннее солнце, ласковое и побежденное, украшало природу перед двумя солдатами, выходящими из пустыни.

Товарищи спустились к арыку и дальше не пошли. Они пили и отдыхали. Наполнив себя водой, лежали на мягком песке, счастливые и умиротворенные. Спешить было некуда. Теперь они окончательно убедились, что это не мираж и не сон.

Потом купались. Ложились на упругое песчаное дно и лежали не двигаясь. Воды как раз хватало, чтобы накрыть лежащего человека. Они нежились долго, пока дрожь не охватила тело. Выбравшись из арыка на солнце, грелись. Сидели голые. Счастливые, улыбающиеся. Не хотелось ни о чем говорить. Да и незачем. Каждый переживал возвращение к жизни по-своему, думал о своем.

Василий радовался легко и просто. Теперь сбудется все: он дослужит положенный срок, вернется на завод, поступит в вечерний техникум; он встретит девушку, которую ему суждено полюбить. Она уже где-то живет. Ходит. Скоро найдется. Жизнь будет веселой, увлекательной.

Игорь тоже мечтал о своем: есть мать и отец. Он скоро увидит Асю. Он поправится и опять будет играть в баскетбол. Ух как он будет отчаянно играть — он теперь знает цену земным удовольствиям! У него теперь есть хороший друг — настоящий побратим. То, что пережито с Василием, останется навсегда. Хороший он парень. Правильный. Напрасно обзывал его сухарем. Честность и прямота у него действительно в крови. Если б не Василий, неминуемо погиб бы. Его воля спасла обоих.

И вдруг Яновский вспомнил. Он сначала хотел прогнать эти мысли, увильнуть от них, скрыться. Он пытался уверить себя, что это было в бреду, в беспамятстве. Но мысли, упрямые и цепкие, безжалостно впились в мозг и не уходили: «Нет, ты хотел его бросить. Помышлял даже убить. Какой же ты ему друг! Это он для тебя сделал все. А ты — сволочь. Как ты будешь жить с ним рядом? Осмелишься ли смотреть ему в глаза? Что бы ты ему ни говорил, это будут слова Иуды!»

Яновский помрачнел. Он мучительно искал выхода. «Признаться во всем Панаеву? Но это значит отдать себя на суд людей. Это значит признать себя перед всеми подлецом. Померкнет радость спасения. Всеобщее презрение будет страшнее пустыни. Если жизнь станет мукой, зачем было выходить из песков? Для чего нужно было переносить все эти страдания? Но ведь можно об этом и не говорить. Знаю об этом я один. Буду молчать — и на этом конец страданиям».

Яновский посмотрел на Василия: простое некрасивое лицо, тяжелые скулы, суровые темные глаза — обыкновенный заводской паренек-работяга! «А насколько он чище и прочнее меня, — с горечью подумал Игорь. — Ну почему этого нет во мне?»

Яновский глядел на Василия и понимал: после того, что с ним случилось, он уже не сможет жить, как прежде. Чувство превосходства над окружающими, сознание своей исключительности сгорело и осталось в пустыне. Наступает иная жизнь, и входить в нее с подлыми мыслями нельзя. Будет стыдно и тяжело, по нужно решаться. Нужно бросить остатки прошлого здесь, на краю пустыни, чтобы из них не выросли старые пороки.

— Прежде чем уйти отсюда, я хочу признаться тебе в большой подлости, — взволнованно и быстро, чтобы не передумать, начал Игорь. — Я хотел бросить тебя в пустыне. Я даже хотел убить тебя.

Панаев слушал спокойно. Не поднимая головы, он чертил что-то веточкой на песке. Игорь ждал. Наконец Василий промолвил:

— Я знал об этом.

— Откуда ты мог знать?

— Я видел по твоим глазам.

— Не может этого быть!

— Может. И вот тебе доказательство. Ни комара, ни синицы не было. Я их выдумал. Я убеждал тебя, что спасение близко, и ты забывал о своих намерениях. Но я это делал не из страха. Мне очень жаль было твоих стариков. Ты без меня не выбрался бы.

Игорь был потрясен. Наконец спросил:

— Ты меня презираешь?

— Да.

— А я тебя уважаю. Я не вру. Раньше я тебя тоже презирал. Но после всего этого понял, что ты настоящий, хороший парень. Мне хотелось бы стать твоим другом. — Голос Яновского дрожал от волнения.

Панаев молчал.

— Что я должен сделать, чтобы стать твоим другом?

— Сменить идеологию, — серьезно сказал Василий.

Игорь медленно произнес:

— Мне кажется, моих прежних взглядов больше нет. Они сгорели, остались в песках… Ты поверь только…

И вдруг Яновский от этого напряженного и неприятного разговора, оттого, что он состоялся, почувствовал облегчение. Он будто сбросил тяжелый груз. Наступившая легкость так и подмывала сделать что-то особенное. Он вскочил, вскарабкался на крайний бархан. Махая высоко поднятыми над головой руками, закричал:

— Прощай, пустыня! Спасибо тебе! Я никогда тебя не забуду! Ты добрая — слышишь? Добрая-а-а! Ты дала мне друга! — Он еще несколько минут радостно смотрел в бескрайнее море песков. Потом спустился и устало, но все же весело сказал: — Ну что ж, пойдем, Вася. Надо добираться в полк — там о нас беспокоятся.

НОВЕНЬКИЙ

Мечников не понравился старшине Рябову с первой встречи. Новичок должен вести себя тихо, даже немного боязливо. А этот вошел в казарму, как в собственную квартиру. Осмотрел расположение роты, побывал в кладовой, умывальнике, в комнате быта и, возвратясь к своей кровати, заключил:

— Служить можно. — Помедлил и добавил: — Вполсилы.

«Сачок, — отметил про себя старшина. — Здоровый, как конь, а уже силы распределяет».

Молодой солдат действительно отличался от щуплых первогодков. Он был высок, гимнастерка туго обтягивала мускулистую грудь и спину. Лицо грубоватое, взгляд прямой, колючий, на стриженной под машинку голове топорщатся жесткие и прямые, как иголки, волосы.

— Куда же вторую полсилу девать будете? — сдерживаясь, вкрадчиво спросил Рябов.

— Найдем применение! — Мечников ответил громко, ничуть не смутившись, чем разозлил старшину окончательно.

«Не повезло, — с тоской подумал Рябов, — были в роте люди как люди, а теперь вот, нате вам, — ходячее чепе».

Старшина служил на сверхсрочной двадцатый год и хорошо знал, каких неприятностей можно ожидать от молодого солдата, который так вольничает с первого дня. Рябов был тверд в своих решениях и оценках. Переубедить его в чем-либо еще никому не удавалось. В службе он руководствовался одним взятым раз и навсегда образцом — своим первым учителем старшиной Бондаренко, с которым свела его судьба еще в полковой школе. В кругу сверхсрочников Рябов не уставал повторять:

— Он из меня человека сделал. Всю дурь и гражданский шурум-бурум из башки выбил. Моя бы воля, я б его портрет рядом с маршалами повесил. А что, неверно говорю? Верно! У старшин что и у маршалов, — дел по горло! А ответственности!!!

Рябов, храня традиции своего учителя, держал солдат в строгости, любые проявления своевольства пресекал беспощадно, приговаривая при этом: «Сами после спасибо скажете».

Обиженные между собой звали его «крабом». Старшина приземист и крепок. Он немножко похож на киноартиста Пуговкина — только еще пониже ростом. Лицо у старшины коричневое — дубленное солнцем, омытое дождями. Но самое характерное в его внешности — пронзительные, всевидящие глаза. Уж они-то — подлинное зеркало старшинской души, особенно в гневе, когда кто-либо из солдат допускает «неположенное».

Рябов сталкивался с Мечниковым редко. Начинался рабочий день, солдаты уходили на стрельбище, в поле, к спортивным снарядам, а старшина оставался в опустевшей казарме: «гонял» наряд, наводил порядок, сдавал или получал имущество. Однако каждый раз, встречаясь с Мечниковым даже мельком, Рябов оставался озадаченным. Бросит Мечников мимоходом какую-нибудь фразу, и долго потом старый служака мучается, недоумевая: «К чему это он сказал? Насмешничает? Критику наводит?» Правда, ничего «неположенного» Мечников не допускал. Просто тон у него какой-то не такой и держится очень уж независимо.

У старшины были свои методы разгадывать людей. Он был твердо убежден, что подлинная суть человека открывается в работе, в отношении к делу. И чем труднее и неприятнее работа, тем лучше. Поэтому когда нужно было сделать что-либо особенно тяжелое, Рябов непременно вспоминал Мечникова. Не потому, что хотел ему досадить, а просто чтобы раскусить.

Однажды прошел сильный дождь. Земля пропиталась водой, раскисла. Солдаты хоть и скоблили подошвы о решетку, лежавшую перед входом в казарму, все же натащили много грязи. Она тянулась мокрой, липкой дорожкой от входной двери по всему коридору и чернела даже в спальной комнате между кроватями.

— Рядовой Мечников, помогите наряду мыть пол. — Старшина говорил обычным глуховатым голосом, и никто не заметил, что он с усилием добивается внешнего спокойствия.

— Есть! — солдат ответил, как всегда, громко и четко и пошел готовить воду и тряпку.

Мечников скреб доски до самого отбоя, а старшина возился в кладовой, заходил в казарму проверить порядок в тумбочках, учил дежурного заправлять шипели на вешалке, смотрел, как закреплены вещевые мешки под кроватями. У него был вид человека, поглощенного обычным будничным делом. Но в действительности Рябов придирчиво наблюдал за Мечниковым: как тот приступил к работе, хорошо ли моет пол, что у него на лице — обида, отвращение?

Мечников удивил старшину. Он мыл пол не так, как все, — воду менял часто, доски оттирал до блеска. Выстругал ножом палочку и выскреб застарелую пыль на плинтусах, обтер мокрой тряпкой ножки кроватей, вычистил угол за печкой, а дверцы печки и ее макушку вымыл дважды. В общем, сделал то, что мог бы спокойно не делать, от него это не требовалось. Больше всего старшину поразило то, что Мечникова не пришлось подгонять. Наблюдений старшины он, конечно, заметить не мог, работал вполне самостоятельно.

Перед вечерней поверкой солдаты, собираясь на построение, толпились у двери. Они удивленно оглядывали преобразившуюся казарму, с любопытством следили за Мечниковым. Кто-то восхищенно сказал:

— Вот дает!

Рябов подошел к Мечникову, похвалил:

— Вы хорошо поработали, рядовой Мечников…

Старшина хотел объявить солдату благодарность тут же, при всех, но Мечников, как всегда, озадачил его своим ответом:

— Иначе принципы не позволяют.

— Какие принципы? — не понял Рябов.

— Мои, личные. Ведь каждый человек живет и работает по каким-нибудь моральным принципам.

— Чего-то ты загибаешь, — неуверенно произнес старшина, не замечая перехода на «ты». — Загибаешь. Моральный кодекс у нас один для всех.

— Один — это общий, по которому партия людей воспитывает. Но вот, скажем, честность или, например, справедливость? — Мечников улыбнулся и закончил: — Здесь, мне кажется, кое у кого свои взгляды…

Старшине показалось, что солдат как-то особенно выделил слово «справедливость». «В меня метит», — подумал Рябов.

— Разрешите идти? — спросил Мечников.

— Идите.

«Уловил, значит, мое отношение. Неспроста в меня этой справедливостью ширнул. А есть ли в кодексе такое слово?»

Рябов пошел в кладовую, где лежали его тетради, учебники, по которым он готовился к политзанятиям. Там было тихо, звуки смягчались плотными занавесками, закрывавшими полки. Пахло одеждой, сапогами, мылом и махоркой.

Рябов медленно водил пальцем по строчкам. Не обнаружив нужного слова, крутнул головой, усмехнулся: «Ах, шельма, обманул. Нет в кодексе такого! Правда, сказано: «непримиримость к несправедливости». Но прямого указания нет». Старшина перечитал еще раз все пункты, отложил книгу. «Как ни крути, а он все равно прав. Коли «непримиримость», значит, и допускать такое не положено. Уел он меня, конечно, уел! Сам, значит, по кодексу поступил, непримиримость показал. А меня, выходит, в отсталости уличил».

Как-то вечером, решая с командиром роты хозяйственные дела, старшина пожаловался капитану:

— Не встречал я таких, как Мечников. Ершистый, а все делает как надо. И разговоры у него какие-то непонятные — поначалу даже опасные, а вникнешь — вроде правильно говорит.

Рябов, забыв о своих обидах, говорил теперь так, словно от его воодушевления зависело, одобрит капитан Мечникова или нет:

— В субботу зовет Лозицкий Мечникова в увольнение. «Пойдем, говорит, с девахами познакомимся. Трали-вали, где что брали?» А Мечников ему в ответ: «Если бы я к твоей сестре с такими словечками подошел, что бы ты сделал?» — «Я бы тебе показал». — «Вот и пойди, может, тебе девушка с братом встретится. Желаю ему удачи».

Капитан улыбнулся, сказал доверительно:

— Знаете, Рябов, я тоже таких солдат раньше не встречал. Наверное, у нас прежде таких просто не было. А этот… этот — первая ласточка. Он на металлургическом заводе работал в бригаде коммунистического труда. И бригада, видно, была образцовой не только на бумаге… Ты присмотрись, старшина, к парню и поддержи его. А то, что он ершистый, — так это ничего. Эти новенькие все с крепким характером.

Подошли полковые учения. Командир батальона назначил старшину Рябова возглавлять хозяйственный взвод: штатный командир подразделения находился в отпуске.

К концу первого дня учений Рябов подогнал кухню с ужином к своей роте. В поле запахло дымом. Душистая гречневая каша с мясной подливкой сразу же отодвинула на второй план все треволнения боевого дня. Повеселевшие солдаты получали свои порции и пристраивались неподалеку от кухни — на кочке, на пне, на расстеленной плащ-палатке.

Рябов — как дирижер в оркестре. Повар раскладывает кашу. Движение бровей старшины — и тот переключается на разливку чая. Движение бровей означало: получили все, кому положено. Солдат, выдававший хлеб и сахар, повинуясь кивку Рябова, перешел к запасной кухне, где была горячая вода для мытья котелков. Шофер, укрывший брезентом ящик с хлебом, чтоб не пылился, кинулся снимать веревочную оградку, выставленную вокруг кухни перед началом ужина.

Заместитель командира батальона по политчасти капитан Дыночкин, воспользовавшись тем, что люди собрались вместе, решил поговорить с солдатами.

— Учения только начинаются, впереди много трудностей. Вашу роту отметили — смотрите не зазнавайтесь. А как вы думаете, почему командир батальона сегодня объявил благодарность Мечникову?

Рябов насторожился. Несмотря на совет командира роты присмотреться к Мечникову, никак не мог старшина побороть свою неприязнь к солдату.

— Так чем же отличился Мечников?

Рябов знал: капитан Дыночкин зря разговора не заведет. Сейчас он выложит свой главный козырь.

— А вот чем, — продолжал развивать мысль замполит. — Когда ехали на автомобилях, многие из вас дремали. Признавайтесь, дремали? Подняли ведь ночью, по тревоге. Ну и не выспались. А в машине так приятно укачивает.

Солдаты заулыбались.

— Было дело, — крикнул кто-то, и все засмеялись. Замполит подождал минутку и тут же снова завладел общим вниманием.

— А рядовой Мечников не клевал носом — он наблюдал. Кто первый обнаружил разведку противника? Мечников. А когда спешились и пошли в атаку, кто бежал впереди? Опять Мечников. Бежать по мокрой пашне ему было так же тяжело, как и другим, но он не поддался усталости. Дальше. При закреплении рубежа кто первый отрыл окоп? У кого он оказался глубже всех и аккуратнее? Все у того же Мечникова. Вот это и называется — активность. Поэтому командир батальона его и отметил. А если все мы будем так действовать, что получится?

— Поэма! — ответил сидевший напротив капитана солдат, и все опять засмеялись.

— Правильно, — улыбнулся и Дыночкин. — Не работа будет, а сплошное удовольствие, действительно поэма. Подведем итоги: высокая сознательность, труд — удовольствие — это, товарищи, и есть подступы к коммунизму. А такие, как Мечников, — это маяки коммунизма.

«Ишь ты, Мечников-то в маяки выходит, — усмехнулся старшина. — Ох не закоптил бы этот маяк!»

Когда Рябов собрался уже уезжать в тыл, к нему подошел замполит:

— Завтра, наверно, будет весь день «бой». Смотрите, чтобы горячая пища была трехразовая и без опозданий.

— Как же ей быть без опоздания, товарищ капитан, когда рабочих на кухню до сих пор не выделили? Картошку кто будет чистить? Я с поваром не успею. Да и не положено нам.

— Возьмите из этой роты трех человек, она пока во втором эшелоне. Сейчас я скажу, чтобы выделили.

Сержанты медлили, никому не хотелось отправлять людей на хозяйственные работы. В поле только и учить солдат, а тут вдруг — картошку чистить! Выделили самых нерадивых. Однако Рябова не проведешь.

— Чего я с ними буду делать? — возмущенно жаловался он Дыночкину. — Мне нужно батальон кормить. Пища опоздает — комбат голову снимет, да и вас, товарищ капитан, начальники не похвалят. Давайте вот Мечникова, он уже обученный, себя показал. День поработает — ничего с ним не сделается. А завтра заменим. Из другой роты возьмем.

Капитан согласился. Мечников и с ним еще двое солдат забрались в кузов машины и уехали в тыл. Товарищи проводили их шутками и улыбками.


Хозяйственный пункт батальона расположился за высоткой, у ручья. Если бы не костер, его, пожалуй, и не найти. Костер плескался красный и яркий. Дыма не было видно: сразу над огнем он смешивался с густыми сумерками.

Мечников помогал повару мыть котлы походной кухни. Старшина Рябов, находившийся поблизости, как всегда, прислушивался к рассуждениям солдата.

— Здорово это в армии придумано — кухонный наряд. Посадили трех хлопцев, один варит, другой кочегарит, третий картошку чистит. И сразу — порядок. Триста человек могут прийти и поесть за двадцать минут!

— А кто же это первый придумал? — спросил вдруг неожиданно для самого себя старшина.

— Не знаю. Римляне, наверное, они мужики толковые были.

Мечников помолчал, выпрямился, оглянулся, будто искал в темноте старшину. Потом, опять согнувшись, заговорил:

— Придумано, конечно, здорово. Но не кажется ли вам, товарищ старшина, что за две тысячи лет можно было изобрести и еще кое-что более совершенное? Уж и рабство миновало, и феодализм, и капитализм и даже социализм проходит, а мы все кашу на колеснице варим. Оружие от рогатки до атомной бомбы дошло! А кухня?.. Уверен, если бы кухню времен Александра Македонского к нашему автомобилю прицепить и утром подвезти нашим ребятам завтрак, никто, наверное, не заметил бы ничего особенного. Нет, очевидно, не родился за эти двадцать веков ни один толковый хозяйственник.

Рябов, понимая, что ответственность за застой в развитии хозяйственной техники ложится не на него, улыбнулся и подумал: «Ну и пронзительный, язви его. Такого подучить, может старшиной роты стать… со временем».

Не подозревая о столь высокой оценке своих способностей, Мечников продолжал:

— А шевельнуть мозгами пора. Вот у нас две машины: в одной продукты, на другой дрова. А кухня на крюке. Ну разве нельзя котлы на машине смонтировать? И вместо дров баллоны с газом приспособить. Вот и была бы автокухня. Моей матери одного баллона на месяц хватает, а здесь двух баллонов на любое учение достаточно.

Из темноты послышался голос:

— Слышь, Мечников, а ты подай рационализаторское предложение, может, пройдет? Еще и премируют.

— А что, и подам. Вот пригляжусь к службе, пойму основательно, что к чему, и напишу.

— Не надо. Не пройдет, — медленно, растягивая слова, вдруг прогудел повар Мялин.

— Почему? — удивился Мечников.

— Много автомобилей потребуется, — все так же тягуче объяснил повар.

— А сейчас кухня разве сама бегает? Все равно для буксировки машину выделяют.

— Тут другое дело, — не оживляясь даже в споре, произнес Мялин. — Тут она не насовсем. С учений вернется, кухню отцепят — и пошла она то кирпич, то мусор возить. А с котлами куда ее пошлешь?

Мечников не стал возражать. Разговор прервался. Хозвзвод начал укладываться спать. Когда все уже почти заснули, повар вдруг, как и прежде, медленно, не повышая голоса, добавил:

— К тому же у автомобиля может мотор испортиться. В чем тогда пищу повезешь, в фуражке, что ли? А сейчас один испортился — не страшно, другой подцепит. Нет, зря ты, Мечников, насчет хозяйственников. Один день поработал на кухне и хочешь революцию сделать. Не выйдет. Тут народ тоже кое-что соображает. Не так это все просто.

— Так я же говорил, присмотрюсь, — уже засыпая, прошептал Мечников.

Еще ночь была черным-черна, когда Мечникова осторожно потянули за ногу:

— Вставай, топить пора.

Мечников с трудом оделся, побрел к кухне.

— Ты что, не ложился? — спросил он повара и заметил, что слова у него тоже растягиваются.

— Ложился…

«Это у него от постоянного недосыпания, — решил Мечников. — Ну и работа, не дай бог!»

Перед утром все затянуло белым туманом, будто над землей потрясли огромный мешок из-под муки. Туман расстелился над полями, а выше его сиял прозрачно-бирюзовый свет утра. В небе прогудели самолеты. Они шли низко. На крыльях вспыхивали золотистые блики солнца. Вдруг Мечников заметил черную точку, которая быстро пересекала небо.

«С самолета что-нибудь упало или сбросили», — мелькнула мысль. Точка снижалась к лугу, который раскинулся на противоположной стороне ручья. Когда она была уже на середине между землей и самолетом — белым облачком вспыхнул парашют. А из самолета, как картошка из дырявого мешка, посыпались другие черные точки.

— Десант, — выдохнул Мечников и тут же закричал что было мочи: — Тревога! В ружье! Вставайте, ребята, противник десант выбросил!

Раскачиваясь из стороны в сторону, растопырив руки, будто готовясь к драке, подбежал старшина Рябов.

— Чего кричишь?

— Десантники, товарищ старшина, — торопливо доложил Мечников, показывая рукой на летящих, как одуванчики, парашютистов.

— Это не наше дело. Нам завтрак везти нужно, — спокойно обрезал старшина.

— Как же так? По-моему, кто первый заметил, тот и должен принимать меры. Сейчас они беспомощные, их в воздухе, как куропаток, перестрелять можно. Разрешите, товарищ старшина, мы их вмиг уничтожим, если на машине подскочим.

Старшине не хотелось ввязываться, как он считал, не в свое дело.

— Опоздаем с завтраком, будет тогда нам и разгром и уничтожение.

— Нельзя же так! — горячился Мечников. Голос его дрожал от обиды. Солдат даже ввернул любимое выражение старшины для большей убедительности: — Не положено так вести себя.

Старшина осмотрел солдат, которые сбежались по крику Мечникова и стояли с оружием в ожидании дальнейших команд.

— Ну ладно. Садитесь на эту машину, — согласился наконец старшина. — Съездим. А ты останься, — повернулся он к повару, — следи, чтобы не подгорело. Мы скоро вернемся.

Солдаты, хлеборез, кладовщик и шофер со второй машины полезли в кузов. Старшина сел в кабину. Тронулись. В кузове верховодил Мечников. Он поделился с товарищами холостыми патронами. «Тыловикам», как это принято, патронов не дают. А у Мечникова, пришедшего с «передовой», они остались.

Когда машина вылетела к центру поляны, там уже стоял легковой газик с белым флажком — посредник наблюдал за высадкой десанта. Лихой хозвзвод открыл огонь по парашютистам прямо из кузова. Когда же они один за другим стали приземляться, солдаты кинулись «гасить» парашюты. Ветер упрямо надувал купола и пытался свалить с ног упирающихся десантников. Их было немного — человек двадцать.

— Молодцы, вовремя подоспели, — похвалил посредник, пожилой подполковник. — Что это за подразделение? — опросил он старшину Рябова, который стоял возле автомобиля.

— Хозвзвод первого батальона, товарищ подполковник, — доложил старшина.

— Очень хорошо, — посредник записал что-то в блокнот. — А кто старший?

— Старшина Рябов.

— Теперь позовите мне командира десантной группы.

— Есть! — ответил старшина и, широко расставляя ноги, побежал по лугу.

— Ваша разведывательная группа уничтожена, — объяснил посредник подошедшему офицеру. — Я это зафиксировал, но вы продолжайте действовать по намеченному плану, учитесь.

В это утро завтрак прибыл в роту с большим опозданием.

— В чем дело, товарищ старшина? — грозно спросил командир батальона.

— Десант уничтожали, — бодро доложил Рябов.

— Какой еще десант? Я вас на хозвзвод поставил — людей кормить, а не в войну играть! Батальон из-за вас на исходный пункт опоздать может!

Майор разгневался не на шутку. Да и сам старшина понимал — виноват. «А все этот Мечников! Ну погоди, — грозился Рябов, — я тебе выдам за сегодняшние фокусы!»

Мечников тоже слышал, как распекают Рябова. Ему было жаль старого служаку, хотелось подойти и все объяснить комбату. На гражданке Мечников так и поступил бы, но в армии нельзя.

Старшина вернулся от командира батальона подавленный. Он исподлобья глянул в сторону Мечникова и, стоя к нему боком, процедил сквозь зубы:

— Два наряда вне очереди. В воскресенье вместо кино будешь мыть…

Это была «высшая мера». Наряд — это еще куда ни шло, а лишить солдата воскресной кинокартины!

— За что, товарищ старшина?

— За что? — старшина вонзил белые от гнева глаза в Мечникова. Так же неожиданно, как сорвался на крик, вдруг понизил голос до шепота и просипел: — За инициативу твою вредную, за подвох!


Разбор учений проводился в поле. На шнур, натянутый между двумя шестами, повесили красивые разноцветные схемы. Офицеры и солдаты сидели перед этими схемами на траве, поджав под себя ноги. Разбор делал командир дивизии — моложавый генерал, представительный и величественный. Он говорил веско и убедительно. Когда приступил к анализу десантирования разведгруппы, отложил свои записи.

— Хочу особенно отметить, товарищи, смелые и находчивые действия старшины Рябова. Обнаружив высадку парашютистов, он, не теряя ни минуты, принял правильное решение и уничтожил десант своим хозяйственным взводом. В условиях применения атомного оружия, когда понятие фронта и тыла становится весьма относительным, любое подразделений должно уметь вести бой и действовать инициативно. Командир хозяйственного взвода старшина Рябов может служить для всех достойным примером. Подойдите сюда, товарищ старшина.

Рябов, стараясь чеканить шаг, слегка приседая от усердия и оттопыривая полусогнутые руки, приблизился к генералу.

— За умелые действия и находчивость награждаю вас часами, товарищ старшина. — Генерал протянул назад руку, и адъютант положил ему на ладонь коробочку.

— Служу Советскому Союзу! — истово ответил Рябов, и все присутствующие зааплодировали.

Кровь в груди старшины перекатывалась могучими волнами, мир для него в эти минуты был заполнен только одобрительной улыбкой генерала. Рябов вернулся на место, потрясенный неожиданной похвалой. После окончания разбора к старшине подходили однополчане, поздравляли, жали руку. Протиснулся и командир батальона, он тоже потряс руку сверхсрочнику и весело подмигнул.

Рябов понял, майор простил ему опоздание завтрака и хочет, чтобы утренний неприятный разговор был забыт. На душе стало легко и еще более радостно. И вдруг Рябов вспомнил: «А как же Мечников? Ведь это он кашу заварил. Я даже слышать не хотел о том десанте!» Старшина глядел на часы, они весело тикали, а сердце его билось все медленнее и глуше. «Как я ему в глаза смотреть стану после этого? Может, пойти к генералу и сказать, что часы положено вручить Мечникову?»

Старшина посмотрел на часы. Красивые, сверкающие, они теперь отсчитывали время, которое он, Рябов, тратил на принятие решения. Жалко отдавать такие хорошие часы! А главное — трудно лишить себя генеральской похвалы. «Надо было сразу обо всем сказать. Все было бы в порядке. А я смолчал, вот и получается, что теперь я не герой, а подлец».

Он поднялся и, тяжело ступая, направился к месту, где располагалась на отдых рота. Ему хотелось, и в то же время он побаивался встретиться с Мечниковым. «Просто пройду мимо него. По лицу увижу, что он думает».

Рябов приблизился к ровной площадке, на которой рядами лежали вещевые мешки, скатки и снаряжение. Солдаты плескались у ручья, их рубашки белели вдоль берега. Старшина пошел по мягкой, влажной земле у самой воды и тотчас увидел Мечникова. Он узнал его по мускулистой спине и круглой стриженой голове с отрастающим «ежиком». Солдат умывался.

Делая по пути замечания, старшина двинулся прямо на Мечникова.

— Шевцов, не вытирайте полотенцем ноги!.. Бумагу не разбрасывайте, Трофимов, вам же собирать придется!

Солдаты вытягивались перед старшиной, быстро и беспрекословно выполняли все его команды, и это ощущение власти вдруг вернуло Рябову привычную уверенность в себе. Он остановился, тяжело поглядел в сторону Мечникова и зло подумал: «А какого беса я буду перед этим первогодком каяться? Пусть думает что хочет. Молод меня судить. Я двадцать лет служу».

Старшина круто повернулся и, покачиваясь из стороны в сторону, зашагал к своим кухням.


Мечников вел себя, как обычно, — неспокойно. То он готовил рядового Ходжаева, чтобы тот выступил на собрании на узбекском языке — в роте много было узбеков, плохо владеющих русским языком. То сколачивал баскетбольную команду и бегал по соседним подразделениям — просил на время спортивную форму. То уходил со взводом в караул и возвращался через сутки. О часах и учении он не обмолвился ни словом, но старшине казалось, что солдат смотрит на него при встречах с укором и будто ждет чего-то.

Однажды Рябов застал Мечникова в ленинской комнате одного. Не выдержал, подошел, спросил:

— Вы почему на меня вопросительно смотрите?

— А почему вы меня об этом восклицательно спрашиваете? — сухо ответил солдат и встал перед старшиной, как это было положено.

Рябову почудилось, что часы заполнили своим тиканием всю комнату. В напряженной тишине они вдруг затарахтели, как простой железный будильник. Старшина почувствовал: лицо его стало горячим и в висках затукали жилки. Рябов быстро расстегнул ремешок и, оглянувшись на дверь, протянул часы Мечникову.


— Возьми ты их, пожалуйста. Твои они. Замучили меня, проклятые!

Теперь смутился Мечников:

— Да что вы, старшина. Я такого даже в мыслях не имел…

— Куда же их девать? Не выбрасывать же подарок!

— Зачем выбрасывать — носите. Мало вы разве сделали за свою службу хорошего?

— Ты, парень, пойми, не виноват я. Посредник все напутал…

Мечников окончательно растерялся. Он заторопился сказать хоть что-нибудь, лишь бы поскорее прервать тягостную минуту молчания.

— Я вас очень уважаю, товарищ старшина. И не говорите так, пожалуйста. Давайте никогда не будем вспоминать об этом.

Они разошлись смущенные, не чувствуя облегчения от состоявшегося разговора.

Время и постоянные заботы сделали свое дело — неприятный осадок в душе Рябова рассосался. Но то ли потому, что старшина все же чувствовал себя виноватым перед рядовым Мечниковым, то ли наконец-то Рябов по-настоящему поверил в него, — он не вспоминал о двух нарядах, назначенных «за вредную инициативу». А раскладывая в банный день белье на солдатские кровати, Рябов подбирал Мечникову простыни посвежее, наволочку отутюженную получше. На неприятные и грязные работы Мечников больше не назначался.


Когда на ротном собрании выбирали секретаря комсомольской организации, Рябова так и подмывало выдвинуть Мечникова. Ведь достойнее вожака для молодежи не найти. Смущало лишь то, что Мечников молодой солдат. Пока старшина раскачивался и преодолевал сомнения, фамилию Мечникова назвали другие. И командир роты, и замполит батальона капитан Дыночкин одобрительно закивали головами. Кандидатура оказалась единственной, вся рота считала молодого солдата достойным.

— Пусть комсомолец Мечников расскажет о себе, — предложил председатель собрания сержант Рассохин.

— Не надо. Знаем! — как обычно, крикнул кто-то из задних рядов.

— Нет, пусть расскажет, — настаивал Рассохин. — Мы служим вместе всего несколько месяцев, а как он жил раньше, разве нам известно?

Мечников вышел к фанерной трибуне, смущенно пожал плечами. Откашлявшись, заговорил:

— Родился я в тысяча девятьсот сорок первом году в Магнитогорске. Отец рабочий. Погиб на фронте. Мать — ткачиха на фабрике. Учился в вечерней школе и работал на металлургическом заводе в бригаде Василия Петровича Назарова. Вот все.

— Говорят, ваша бригада называлась коммунистической? — спросил капитан Дыночкин.

Мечников оживился, смущение прошло:

— Это все Василий Петрович. У него два ордена за трудовые отличия — орден Ленина и «Знак Почета». Он такой необыкновенный человек, просто рассказать невозможно. С ним все инженеры советовались, и он первый стал бороться за бригаду коммунистического труда. А ребята у нас были отчаянные. Сначала не все гладко шло. Некоторые выпивали. Но у Василия Петровича не вывернешься. Он так настроил людей, что потом вся бригада обрушивалась на того, кто провинится. Меня десятилетку заставили кончить. Коля Гречихин и Степан Сайкин в институт поступили. Толя Пономарев и Алик Григорян — в техникум. Жили мы как одна семья. Была у нас в бригаде Вера Полубоярова. Мы, когда ее замуж выдавали, тайком в завкоме квартиру выпросили. Мебель купили. Все обставили и прямо из загса привезли молодых в новую комнату. Жених Веры — Сенька, он из другой бригады был, обалдел от удивления. А Василий Петрович сказал ему за столом: «Всю жизнь чтоб относились друг к другу по-товарищески, с уважением. Верочку мы знаем. И ты, Семен, парень хороший, но имей в виду, обидишь Веру — будешь иметь дело со всей бригадой».

Солдаты слушали с интересом. Из последнего ряда тот же голос, что крикнул раньше «знаем», вдруг сказал:

— Все бригада, бригада, а ты что там делал? Какие рекорды поставил?

На крикуна зашикали. А Мечников опять смутился, но ответил твердо:

— Я рекордов не ставил. Работал как все. А о бригаде я говорю потому, что это и есть моя биография.

Старшина Рябов привстал с табуретки, нашел взглядом крикуна. Убедившись, что не ошибся, медленно опустился на свое место. Комсомольцы дружно засмеялись: все хорошо поняли, что означал взгляд старшины.

После собрания, поздравляя Мечникова, старшина спросил:

— Почему ты сказал в первый день, что служить будешь вполсилы?

— Запомнили? — удивился Мечников. — Нет, я не собирался вполсилы служить, просто обошел роту и увидел, есть еще у нас непорядки. Не очень старайся — все равно сойдет. А теперь…

— Ну, теперь, — перебил старшина, — теперь мы с тобой… Кстати, поздно уже, спать пора. — Рябов глянул на часы и дружелюбно подтолкнул Мечникова к выходу.

КОМАНДИРЫ СЕДЕЮТ РАНО

1

Полковник Миронов разбирал служебные бумаги, прибывшие с последней почтой. Но шум на полковом дворе оторвал его от дела. Он подошел к окну — два сержанта вели сопротивляющегося солдата. Сержанты крепко держали солдата за руки. А тот упирался и, оборачиваясь назад, что-то кричал бессвязное. Наконец группа дошла до караульного помещения и скрылась за тяжелыми воротами.

Двор опустел. В эти часы люди стараются не выходить под яростно палящее солнце. Земля выжжена добела — ни дерева, ни кустика, ни травинки. Казармы, умывальники, каптерки — будто на ватманском листе, на который архитектор не успел нанести озеленение. Дальше, за глинобитной оградой, шли барханы — Кара-Кумы вплотную подступали к полковому двору.

Полковник позвонил дежурному, приказал выяснить и доложить, что произошло, и склонил над бумагами голову. Седина алюминиево отливала в темных волосах.

Миронову на вид за сорок. Фигура уже несколько оплыла, округлилась. Глаза спокойные — мудрые, строгие. Три ряда орденских ленточек на груди могли подсказать, откуда появилась эта ранняя седина. Если к этому прибавить пятнадцать лет службы в послевоенные годы, за которые орденов и медалей не дают, то можно сказать — полковник Миронов еще хорошо сохранился.

В кабинет вошел дежурный офицер. Доложил:

— Товарищ полковник, ваше приказание выполнил! В седьмой роте рядовой Паханов отказался повиноваться. Порвал служебную книжку и бросил ее в лицо командиру взвода лейтенанту Лободе.

Миронов удивленно вскинул глаза на дежурного: случай чрезвычайный. Он мысленно проследил вереницу событий, которые последуют за происшествием, — расследование, неприятный доклад командиру дивизии, упреки за плохо поставленную воспитательную работу, вероятно, суд военного трибунала, и количество ЧП в графе учета увеличится на единицу.

— Паханов, говорите?

— Так точно!

— Странная фамилия…

Дежурный промолчал.

— Вызовите ко мне лейтенанта Лободу.

2

Командир взвода Лобода пришел скоро. Он был бледен, возмущен и растерян. Широко раскрыв голубые глаза, невпопад жестикулируя, лейтенант сбивчиво докладывал:

— …Не солдат, а ходячее чепе! Угрюмый… Наглый… Ничего не боится. Я все время жду от него какой-то большой неприятности.

— Вы с ним беседовали? — спросил полковник более спокойно, чем говорил обычно.

— Да, беседовал… и не раз! — все так же возбужденно ответил молодой офицер и зачем-то взъерошил пальцами хорошо причесанные волосы.

— Кем он был до армии?

— Разве от него добьешься, товарищ полковник! Молчит, будто рот у него зашитый! А глаза наглые. Вижу по ним — все прекрасно сознает и понимает. Иногда так взглянет — мороз по коже идет.

— Ну а кто же он все-таки?

— Служит первый год. Призывался в Ташкенте. К нам прибыл недавно — его из другой части перевели. Ясное дело, хорошего не отдадут!

— Что он делал до службы? — начиная злиться, спросил Миронов.

Уловив раздражение в голосе командира, лейтенант поутих, виновато ответил:

— Этого я не знаю. Не говорит он. Загадочный человек. Но я твердо уверен, что он один из тех, для кого мер, определенных Дисциплинарным уставом, явно недостаточно. Таких нужно в тюрьму отправлять или… — Лобода запнулся, посмотрел в глаза полковнику — увидел в них иронию, с горячностью выпалил: — Да, мне иногда хочется дать этому типу по физиономии! А сегодня, когда он рвал служебную книжку, я мог бы…

Миронову случалось и прежде слышать высказывания офицеров о том, что воспитательный арсенал у нас в армии слишком мягок, кое-кто сожалел об отсутствии более крутых мер для злостных нарушителей дисциплины, но до такой крайности еще не доходило.

— Вы, товарищ Лобода, — усмехнулся полковник, — не сумели умно применить ни одной меры, предусмотренной уставом, а уже все крушите.

— Все перепробовал, товарищ полковник: от выговора до гауптвахты. Не помогает! Индивидуальный подход применял — не действует!

Полковник только собирался сказать о необходимости в данном случае индивидуального подхода, но поскольку Лобода опередил его, стал расспрашивать дальше:

— В чем же индивидуальные особенности этого человека?

— Я уже говорил — замкнутый. Глаза как у затравленного волка. Дисциплины терпеть не может ни в каких формах. Сугубый единоличник, ни с кем не общается. На разговор по душам не идет.

— Так. Какие же меры вы предпринимали, исходя из этих его особенностей?

— Я поставил себе задачу, — горячился Лобода, — сломить упорство, заставить подчиняться. Не давал ему поблажек. Повседневной требовательностью хотел приучить к воинской дисциплине. Но чем строже я с него спрашивал, тем злее он становился. Иногда он готов был на меня кинуться от ненависти. Я это видел. И вот сегодня прорвалось. Идет из столовой без строя, да еще курит. Я к нему: «Почему одиночкой ходите?» — «Я, — говорит, — в столовую вместе со всеми шел». — «И назад должен в строю идти. А ну в строй бегом — марш!» И тут он вспыхнул: побелел, затрясся весь, выхватил зачем-то служебную книжку, изорвал ее в клочки. Рвет и хрипит: «Вот ваш строй, вот ваши порядки, делайте что хотите, служить не буду!»

Полковник помолчал, потом спросил:

— Что еще вы применяли в порядке индивидуального подхода?

— Больше ничего.

— Ну а комсомольская организация. Солдатская масса. Собрания. Спорт. Самодеятельность.

— Это уже общественные формы, — возразил Лобода. — Да он и не комсомолец!

— Но направлены они на индивидуальное воспитание. А вы считаете: индивидуальный подход, — значит, один на один, кто кого?

Лобода кивнул:

— Да, индивидуальный, — значит, мой подход к определенному, конкретному человеку, исходя из особенностей его характера.

— Нет, дорогой товарищ Лобода, — ошибаетесь! То есть — подход исходя из особенностей человека, верно. А воздействие должно быть коллективное, по всем каналам и направлениям. Как в блюминге, видели? Кладут заготовку и начинают ее формовать: мнут, и бьют, и гладят, и катают. И выходит в конце концов сверкающая сталь — чистая, прочная, кованая!

— Посоветуйте, как же быть в данном случае? — почему-то обидевшись, спросил лейтенант.

— Не знаю, — сердито ответил Миронов.

Лобода победоносно взглянул на командира: если ты не знаешь, так что же с меня спрашиваешь?

3

В этот день у Миронова было много обычных будничных дел. Некоторые младшие командиры, пасуя перед жарой, уводили подразделения в холодок — нужен был недремлющий глаз, а порой и окрик. Полковник несколько часов ездил на машине между огнедышащих барханов, разыскивал притаившиеся в душной тени саксаула взводы. Потом он был в столовой — поступил тревожный сигнал: развели мух, ложки не кипятят, может дать вспышку дизентерия. Затем ездил на стрельбище.

Поздно вечером, когда штаб опустел и наступила тишина, полковник позвонил в караульное помещение и приказал привести провинившегося.

Солдат вошел в сопровождении конвоира. Глаза — в сторону, даже не взглянул на полковника. Остановился, заложив за спину руки. Независимо отставил ногу.

Миронов отпустил выводного, внимательно, спокойно посмотрел на Паханова.

Был он худощавый, лицо смуглое. Но смуглость, видимо, не от загара, как у других солдат, а какая-то болезненная. Может, от злости? В глазах Паханова, хотя он и не смотрел на командира, полковник видел необузданную строптивость, мрачную ненависть. Военная форма Паханову не шла, выглядела на нем чужеродной. Может, потому, что Миронов привык видеть эту форму в сочетании с другими лицами — веселыми, доброжелательными, даже озорными.

«Видно, не из робких, — сделал Миронов первое заключение. — Жизнь понюхал».

— Проходи, садись, — просто сказал Миронов.

— Ничего, постою, — едва разжав губы, ответил тот, глядя в угол за спиной полковника.

— Ну стой, — согласился Миронов. — Надоест — сядешь. Будем знакомиться? Рассказывай — кто ты, что ты, откуда прибыл…

Паханов скривился. Ему, кажется, до тошноты надоели эти вопросы. Всю жизнь, сколько он себя помнил, его допрашивали.

И желая только одного, чтобы все это поскорее кончилось, устало, как человек много раз повторявший одно и то же, бесстрастно и торопливо ответил:

— Я — вор, Жорка Паханов. Мы все воры. И отец и мать. И отправляйте меня по-быстрому, пока я вам тут еще чего не натворил.

Полковник продолжал спокойно его рассматривать.

— Дальше, — попросил Миронов, когда пауза затянулась.

— Все. Дальше ничего нет.

— Как в армию попал?

— Случайно. — Паханов вдруг горько улыбнулся. — Прописался, дурак, после освобождения. В паспорте оставил год рождения призывной.

— А разве дата пишется по желанию?

— У нас все пишется, как нужно. Поставил бы год, который отслужил, — ходить бы мне теперь на воле.

— Почему же ты не убежишь?

Паханов впервые и даже с некоторым любопытством взглянул на полковника.

— Нельзя… За дезертирство срок большой влепят. А я долго в тюрьме сидеть не люблю. Я и в карманщики пошел потому, что им много не дают. Год, ну от силы — два. И то после нескольких приводов, когда установят, что вор. А если ездить по разным городам, можно долго на воле ходить. — Паханов стрельнул в Миронова колким взглядом, как бы решая: говорить или нет? И, решив, откровенно сказал: — Вы меня, гражданин начальник, сразу в колонию оформляйте. Только не в этот, не в дисбат. Пусть лучше срок дадут больше, но обязательно в колонию.

Наверное, Паханов ждал разговора о том, что нужно исправиться, что воровать позорно, что нужно стать честным человеком. Он переступил с ноги на ногу — приготовился слушать.

Но полковник вдруг сказал тем же спокойным голосом:

— Это можно. Пять лет тебе за сегодняшнее происшествие обеспечено. Судить тебя можно хоть завтра.

— Вот и хорошо! — наигранно бодро ответил Паханов.

Полковник решил сбить с него наигрыш.

— Ты, знаешь, давай без рисовки. Я очень устал. Хочешь говорить — будем говорить. Нет — иди на гауптвахту, а я пойду домой… Что ты передо мной ломаешься? Строит из себя отпетого уркагана, а сам, наверное, всего-то и украл — рваную рублевку да носовой платок с чужими соплями.

Глаза Паханова по-волчьи сверкнули — кожа на скулах натянулась, тонкие ноздри затрепетали. Он готов был ответить, но сдержался. То ли понял маневр полковника, то ли не хотел затягивать разговор.

«Ну что ж, на первый раз и это неплохо, — подумал командир полка. — Теперь хоть ясно, с кем дело имеем, — уголовник, рецидивист. Да, подсунули нам экземплярчик!» Полковник вызвал конвоира и отправил Паханова на гауптвахту. На прощанье, чтоб дать пищу для размышления, сказал:

— Был такой вор — Сенька Штымп. Может быть, слышал?

— Нет.

— Служил он в моем полку лет пять назад. Тоже в армию случайно попал. Вот это был вор! По квартирным кражам специалист, на вашем блатном языке «скокорь» называется.

Паханов снова не без любопытства посмотрел на полковника. А Миронов, будто не увидев этого взгляда, продолжал:

— Так вот, этот Сенька любые замки за несколько секунд отпирал. И делал это очень остроумно. В общем, была у парня тяга к технике, к приборам. Определил я его в роту связи. Стали учить на радиста. И так он полюбил свою новую специальность, что об уголовном мире навсегда забыл. А сейчас знаешь, где Сенька? Служит в гражданском флоте радистом. Моряк дальнего плавания! Дали ему при увольнении хорошую характеристику, и парня приняли на корабль. Плавает сейчас в Каир, Сингапур, недавно письмо из Бразилии прислал.

Миронов пытался угадать, какое впечатление производит на Паханова рассказ о Сеньке. И угадал — не верит. В глазах его ирония и злость.

4

Дома полковника поджидала жена. Лидия Владимировна — немолодая полная женщина — встретила его на пороге. В электрическом свете серебрилась седина. В жене все было просто и притягательно — чем когда-то она и поразила воображение молодого Миронова. Полковник наклонился и поцеловал жену в седеющие волосы.

В квартире все окна открыты, но желанной прохлады не было — от барханов тянуло ровным теплом. Прохлада наступит лишь перед утром. Миронов переоделся, умылся. Чувствовал — жена наблюдает за ним, видит, что он устал. Она может по звуку шагов со двора определить — утомлен он или бодр, весел или сердит. Лидия Владимировна молча подала на стол ужин. Сейчас ни о чем не нужно спрашивать. Опять, наверное, ищет выход из какого-нибудь тысячу первого безвыходного положения.

— Ты не помнишь, где лежат письма Семена? — неожиданно спросил Миронов.

— В книжном шкафу на средней полке.

— Ах да…

Миронов встал, вынул пачку писем, перебрал конверты, прочел обратные адреса.

— А где последнее, из Бразилии?

— Наверное, у тебя в столе.

Миронов опять надолго умолк. Лидия Владимировна подошла к нему, погладила его по седеющей голове, ласково попросила:

— Хватит, Алеша. Отвлекись. Пора отдыхать.

Миронов виновато улыбнулся, благодарно посмотрел на подругу и тихо сказал:

— Извини, дружочек, у меня сегодня не совсем обычное дело…

— Я вижу.

— Понимаешь, прислали к нам солдата, а он оказался потомственным рецидивистом.

И Алексей Николаевич рассказал жене о Паханове.

— Парень очень сложный, — задумчиво заключил он. — Но раскусить его можно. У каждого человека есть какое-нибудь увлечение или тяга к чему-то — рисование, охота, коллекционирование. И у Паханова тоже должна быть страсть. Ведь он юноша. Может быть, стремление его и порочное, но оно должно непременно быть.

Жена покачала головой:

— Тебе это очень нужно? Ты обязательно возьмешься его перевоспитывать?

— Возможно, — думая о своем, ответил Миронов.

— А почему бы тебе не поступить с ним так же: тебе подсунули — и ты отдай.

— Чему вы меня учите, леди! — шутливо воскликнул Алексей Николаевич.

— Я желаю тебе только добра, Алеша.

— А давай, дружочек, мы пожелаем добра еще одному человеку! Неужели тебе не хочется, чтобы еще одним хорошим юношей стало на свете больше?

Лидия Владимировна, тая тревогу, ответила:

— Так дело скоро дойдет до того, что станет одним полковником меньше.

— Дружочек мой, зачем такие крайности. Я здоров, как лев. Хочешь, тебя подниму?

Миронов подступил к жене, шутливо выпятив грудь и полусогнув руки, как маршируют по арене цирковые борцы.

Лидия Владимировна засмеялась:

— Нет, Алексей, я говорю серьезно.

— Я тоже. Воспитывать людей — дело наисерьезнейшее!

Миронов взял жену под руку.

— Пойдем, старушка, перед сном погуляем? И я тебе выскажу кое-какие соображения об этом человеке.

5

ЧП есть ЧП, и о нем полагается докладывать. Миронов на следующее утро посоветовался с заместителем по политической части подполковником Ветлугиным.

Белобрысый, голубоглазый, похожий на финна, замполит ночью приехал с совещания в штабе округа. О происшествии он еще не знал. Выслушав рассказ Миронова о Паханове и его соображения насчет того, как быть дальше с нарушителем, Ветлугин сказал:

— Плохо, что мы не выявили Паханова до того, как он совершил проступок. Я прошляпил… Мне кажется, Алексей Николаевич, нужно в донесении указать о беспринципности командования части, которое прислало нам Паханова. Даже характеристику на него соответствующую не дали. Разве это честно?

Миронов предложил:

— Давайте подождем с судом. Мы еще ничего не сделали для его воспитания. Ограничимся на этот раз дисциплинарным взысканием.

— Разделяю ваше мнение, Алексей Николаевич! — воскликнул Ветлугин. — У нас нет, морального права прибегать к этой крайней мере.

— Быть посему! — отозвался Миронов. — Я постараюсь разобраться с ним до конца, а потом посоветуемся, с чего начинать. Прошу вас, Иван Григорьевич, провести беседу с молодыми офицерами об индивидуальном подходе. Лобода вот не все правильно понимает, и, видимо, не он один.

6

Днем поговорить не дадут. От подъема и до отбоя идут люди с неотложными делами. Звонят телефоны, приходят срочные бумаги. Полковник дождался, когда полк затихнет, и велел привести Паханова.

Прошло двое суток после их первой встречи. Одну ночь полковник провел на стрельбах, другую — на ротном тактическом учении. Сегодня он свободен. Работа и личные дела, служебное время и отдых у Миронова слились в единое понятие — жизнь. Он работал дома и отдыхал в кругу солдат. Служебные дела, по каким-то особым признакам, разделялись на официально-обязательные и личные. Дело Паханова, например, относилось к личному, и поэтому Миронов считал, что будет заниматься им в свободное время.

— Ну как? Сидишь? — спросил Миронов Паханова, отпустив конвоира.

— Сижу.

Сегодня полковник был подготовлен. Не то чтобы план какой написал, а просто обдумал предстоящий разговор, наметил определенные повороты, расставил подводные камни, о которые Паханов должен был стукнуться. И так, чтобы запомнилось.

— Я тебе прошлый раз о Сеньке говорил, помнишь?

— Помню.

— Вот письма его принес, — Миронов достал из стола пачку писем с яркими иностранными марками. — На, почитай, времени у тебя сейчас много. Сколько сидеть осталось?

— Восемь суток.

Паханов взял письма. Скосил глаза на усатого короля в углу конверта. Прочитал обратный адрес — Калькутта. «Скажи, пожалуйста, не трепался!» — прочитал Миронов выражение его лица.

— Ты на меня обиделся в прошлый раз за то, что я тебя мелким воришкой посчитал, а ведь я прав!

Паханов положил письма на край стола. Что еще скажет полковник?.

Миронов втягивал Паханова в разговор.

— А знаешь почему?

— Почему?

— Фамилия у тебя странная. Паханов. Блатная фамилия. Сразу настораживает. Крупные жулики под такими фамилиями не живут.

— Был я и Кузнецовым… Разиным… Аванесовым, — медленно выдавливал из себя Паханов. — А Паханов — это моя настоящая фамилия. По метрикам. Я ее не выбирал. Мать, когда привезли в родильный дом, записалась — Паханова. У отца моего кличка Пахан. Вот она и записалась так, жена, мол, Паханова, чтоб он ее нашел, когда передачи носить будет.

— Неужели в преступном мире возможно такое чистое и красивое чувство, как любовь?

— А что же мы, не люди, что ли? — усмехнулся Паханов. — Мой отец, к примеру, всю жизнь с моей матерью жил, других шмар не имел. Любил ее, даже резал несколько раз. Но умерла она своей смертью, в больнице.

— А ты, Жора, любил кого-нибудь? — неожиданно по имени назвал Миронов Паханова.

Паханов сжался от этой ласки, словно черепаха в броню, когда она чувствует опасность, сказал насмешливо:

— Нет. Я баб презираю. На следствии они не стойкие, чуть прижмут — продадут. Даже влюбиться в легавого могут. В общем, не люди они и не воры — шестерки.

Жорка Паханов врал, но Миронова ему было не провести. Есть у него что-то затаенное, в глубине сердца. И уж, конечно, не собирается посвящать в свою тайну его, полковника Миронова.

— Ну ничего, еще полюбишь, — Миронов сделал вид, что поверил. — Удивительное это чувство — схватит тебя, закружит. И ходишь ты пьяный от счастья. Хочешь расскажу, как я первый раз влюбился? — вдруг спросил полковник.

В Жоркиных глазах за настороженностью проглядывала ирония. Миронов все-таки стал рассказывать:

— Был я до войны лейтенантом. Спортсмен, грудь колесом, не то что сейчас. Девушки на меня посматривали, и я на них — тоже. И вот однажды еду в очередной отпуск. Сел в проходящий поезд ночью. Завалился спать. А утром вышел из купе, смотрю, около соседнего окна девушка. И вот будто солнце мне на голову упало — оглушило, жаром обдало. Залило все вокруг сияющим золотом. Целыми днями стоял я в коридоре — только бы увидеть ее, только бы услышать ее голос. А ночью, веришь ли, на полке лежу, и кажется мне, что ее тепло ко мне через стенку проходит. У нас полки смежные были. Прижмусь щекой к перегородке и так лежу всю ночь напролет…

Полковник прервал рассказ, задумался, может, вспоминал молодость.

После его откровенности Жорке Паханову стало неловко молчать. И он скупо, стараясь не вдаваться в подробности, рассказал о своей жизни «на воле», или, как в армии говорят, на гражданке. Но мало-помалу разговорился и рассказал о своем детстве, об отце с матерью, о том, как начал воровать.

Когда разговор подошел к концу, Жорка вдруг спросил Миронова:

— Ну а чем оно у вас кончилось — с той барышней?

Миронов весело сказал:

— А оно и не кончилось!.. Оно продолжается, Жора. Эта девушка — моя жена, Лидия Владимировна. Как-нибудь познакомлю тебя с ней. Она хороший человек и верный товарищ, все трудности делит со мной. Бывали мы с ней и на Памире, и в Забайкалье, и сюда вот, в Кара-Кумы, безропотно приехала. В общем, мне повезло в жизни, Жора… А твое будущее, откровенно скажу, представляется мне темным и мрачным. Покуролесишь ты лет до тридцати — тюрьмы, пьянки, неустроенность, они свое дело сделают. Если тебя не зарежут в драке, то к тридцати годам старость тебе обеспечена. К этому времени одумаешься. Непременно. Покоя захочется. К близкому человеку потянет. А кому ты будешь нужен? Станешь ты, между нами говоря, полный импотент, то есть не мужчина, а так… И уйдет от тебя «шмара» к другому — если она у тебя будет. А время такое, когда ты начнешь задумываться, настанет. Это неизбежно. Вот мы с Семеном как-то рассуждали и пришли к выводу — каждый вор в конечном счете стремится украсть так много денег, чтоб можно было бросить воровство. Странно на первый взгляд, но это так — ворует, чтобы не воровать.

Полковник дружелюбно улыбнулся Жорке и доверительно сказал:

— Давай, Жора, на сегодня кончим. Поздно. Пойду я к своей Лидии Владимировне. Ругает она, если засиживаюсь, беспокоится о здоровье. И, скажу тебе по секрету, правильно делает: сердчишко порой начинает о себе напоминать. Ну пойдем. Письма, пожалуйста, не растеряй, они мне очень дороги. Когда Семен приедет в гости — почитаем с ним вместе.

Полковник снял с вешалки фуражку, кивнул Паханову:

— Идем.

Они вышли из штаба.

Полк спал. Лупа еще не взошла, и на земле лежала густая чернота. Местами тьму пробивал желтый свет — это горели лампочки над входом в казармы и на постах.

— Ну, будь здоров.

— До свидания, товарищ полковник! — Жорка огляделся и спросил: — Кто меня отведет?

— Сам дойдешь. Дорогу знаешь?

— Конечно.

— Вот и топай.

Полковник подал Паханову руку, крепко пожал и направился к воротам.

Жорка Паханов стоял и смотрел ему вслед. «Оглянется или нет?» Полковник подошел к проходной. Отдал честь вытянувшемуся дневальному. И, не оглядываясь, вышел на улицу.

7

Жорка медленно шел на гауптвахту. Полковник своим рассказом о любви разбередил самое больное. Гуляет, наверное, Нинка. Разве она будет ждать? Красивая, отрывная — такая одна не останется. Жорка шел, и в черноте ночи вставало счастливое прошлое. Любили они друг друга горячо, сумасбродно. Бунтовал в крови любовный хмель. Обоим вдруг захочется необыкновенного. Пойдут с Нинкой кружить по городу, среди домов и людей ходят как по лесу, никого не замечают. Только в глаза один другому глядят. А то найдет — и пошли лихачить. Жорка тугой бумажник выкрадет, а она ему пачку денег кажет — голыми взяла. Он сумочку женщине раскурочит, а у Нинки уже карманные часы в руке. Однажды она золотые очки у одного прямо с глаз увела. Прижалась к нему горячим боком, тот и разомлел. Артистка, а не воровка!

Жорке страшно захотелось выпить и закурить — разбередил полковник воспоминания. Он прошел мимо ворот караульного помещения. Посмотрел на длинный дувал, огораживающий полковой двор. Махнуть через него? Сесть на первый поезд, пока хватятся — далеко можно уехать. До Ташкента добраться бы, а там — полный порядок.

Жорка остановился. Вокруг никого не было. По-прежнему тускло светили запыленные лампочки. У проходной даже дневального не видно. Ушел, наверное, на ту сторону — на улицу. И вспомнил он командира полка. Не оглянулся! Пришел домой — жена его чаем поит. А он ей про него, Жорку Паханова, рассказывает: «Знаешь, дорогая, вор у меня в полку завелся. Но я его перевоспитаю. Хитростью обойду. Письма Сенькины подсунул. Почитает и в момент перекуется».

Жорка достал из кармана письма. В темноте яркость марок не различалась. «Интересно, что Сенька пишет? А может быть, письма липовые? Заготовлены специально для таких, как я? Ну, меня не проведешь! Я сразу пойму, если не вор писал. Жаль, товарищ полковник, что ты не оглянулся!.. Но раз доверяешь Паханову, он не подведет. Не бойся. Пей чай спокойно со своей Лидией Владимировной».

Жорка пришел в камеру, расстелил шинель на топчане, лег и стал читать письма.

«Здравствуй, батя! Привет из Индонезии! На этот раз плыли долго, аж за экватор. На корабле хорошо, но постоять на твердой земле иногда, оказывается, тоже приятно. Порт, в котором я пишу это письмо, находится на Суматре и называется Палембанг — вроде нашего Баку, здесь добывают нефть. Нефть добывают индонезийцы, а хозяева почему-то американцы. Компания «Шелл». Индонезийцев — тысячи, америкашек — единицы. Не могу понять, почему они их не повыгоняют».

Дальше Семен писал о политике, и Паханову читать стало неинтересно. Зато другое письмо его развеселило.

«Батя, здравствуй! Ну, батя, чуть было я не угодил в ЧП. Отпустили на берег. Гуляю. Как всегда, много такого, чего я прежде не видел. Зазевался. На часы посмотрел — время, кончается. А до порта далеко. У нас, моряков, порядки такие же строгие, как в армии, — опаздывать нельзя. Что делать? Такси поблизости не было. Только рикши. Коляска — вроде велосипеда, ты сидишь впереди, а рикша сзади педали крутит. Быстро гоняют. Но нам на них садиться нехорошо — это эксплуатация живого человека. Нас даже предупреждали — неприлично советскому человеку на угнетенном ездить. Вот я и оказался в таком непонятном положении: эксплуатировать нельзя и опаздывать нельзя. Принимаю такое решение — плачу рикше деньги, сажаю его на место пассажира, а сам как завертел педалями, аж ветер в ушах засвистел. Не опоздал на корабль. И за то, что не эксплуатировал угнетенных, меня похвалили. Только смеялись.

Ну будь здоров, батя. В следующий раз напишу из Сиднея».

Отсмеявшись, Паханов еще раз прочитал письмо и решил: «Не липа — настоящие. И Семен тоже настоящий. Только дурак он — если сам вез того негра, зачем еще деньги платил?»

В письмах много было интересного, а порой и непонятного для Жорки. Пока он их читал — было весело. А когда закончил — стало грустно. Почему грустно — Жорка не знал, да и не стал разбираться в своих чувствах. Пусть Сенька плавает. Жорка быть моряком не собирается — сиди на корабле, будто в бараке. Погуляешь в порту денек — и опять недели взаперти. Нет, это для Жорки не подходит.

8

Придя домой, полковник Миронов позвонил в караульное помещение:

— Паханов вернулся?

— Нет. А где он? — с тревогой спросил начальник караула. — Я выводного не посылал.

Миронов подумал, сказал:

— Наверное, гуляет. Думает. Вы за ним незаметно посматривайте. Сейчас в его мыслях могут случиться самые неожиданные повороты. Если будет просто гулять — не мешайте. Ждите, пока сам придет. Когда вернется, доложите мне.

Лидия Владимировна удивленно спросила:

— Это тот, уголовник?

— Да.

— А куда ты его отпустил?

— Тактика, мой друг, тактика! — Полковник, скрывая беспокойство, загадочно подмигнул. — Да, между прочим, я ему сегодня о тебе рассказал.

Жена вскинула брови:

— Обо мне? Что обо мне можно рассказывать?

— Не прибедняйся, Лидуша. Ты произвела на него отличное впечатление. Он даже немного разговорился. Ты знаешь, я, кажется, нащупал, какая в нем заложена страсть. Правда, она лишь в зародышевом состоянии. Но развить можно. Он рассказывал о своем детстве. Мать оставила его в родильном доме. Грудной ребенок воровке обуза. Вот она и бросила его. Просто удрала ночью, в окно. Жорку отдали в детский дом. Он рос там до десяти лет. Мать его из виду не теряла. Тайком бывала у него. Приносила сладости. Играла. Инстинкт материнства, как видишь, одержал верх. Когда пареньку исполнилось десять лет, пришел и отец, как его Жорка называет, — Пахан. Он посмотрел на сына и сказал: «Ну хватит кантоваться. Большой уже — воровать пора!» И увел его — без всякого оформления документов и других формальностей. Мальчика, конечно, искали. Но он попал в такое место, где не только няньки и воспитательницы, но даже уголовный розыск не всегда находил кого нужно. Началась для Жорки новая жизнь. Отец научил его всем тонкостям квартирных краж. Но у мальчика вдруг стал проявляться свой вкус. Ему нравились машины, особенно автобусы. Игрушек не было. Он играл на улице настоящими машинами и трамваями. Цеплялся на буфера, висел на подножках. Путешествовал по городу, заезжая на самые далекие окраины. Для маленького человека город — огромная страна. Когда подрос — трамваи бросил. Трамвай — раб! Он прикован к рельсам. Автобус — это другое дело… Так вот, Жоркина страсть — автомашины. Именно они определили его воровскую специальность. Он стал карманником. Я уверен, что отец долго его ломал, чтобы повести по своим стопам. Но страсть к машинам оказалась сильнее. Жорка не захотел обворовывать квартиры. Он «работал» в милых его сердцу автобусах. Да-да, не улыбайся, Лидочка!

— А не кажется ли тебе, Алеша, что ты просто увлекся и сочинил эту Жоркину страсть? — спросила Лидия Владимировна.

— Нет, не кажется. И вот тебе еще одно веское доказательство. Я понял из его рассказа, что он не лазил по карманам в магазинах, кино, на базарах. Почти все кражи — в автобусах. Ну что ты теперь скажешь?

— Теперь скажу — какая разница, где он воровал? Тебе от этого не легче!

— Вот и неправда!.. Теперь значительно будет легче. У людей образованных поступками руководят взгляды на жизнь, моральная установка — идеология. А людьми типа Жорки руководят влечения, страсти. Мне в этом направлении уже, видишь, кое-что известно. Буду работать с ним прицельно.

9

У Жорки кончился срок наказания — десять суток прошли. Но освобождение не радовало — официальных допросов не было. Протоколы не составлялись, дело не оформлено. Значит, суд оттягивается. Опять пойдет немилая служба, опять будет кричать Лобода. Жорка готов был сидеть на гауптвахте — только бы все это не повторилось. Четкая, размеренная жизнь полка, обязательные занятия, ощущение красоты и силы строя — для Жорки чуждо. Подтянутость, исполнительность, дисциплина воспринимались им как насилие. У него все ассоциировалось с прошлой жизнью. Он даже называл казармы — бараками, полковой двор — зоной, командира — гражданин начальник.

В день освобождения Паханова опять вызвал командир полка. Встреча происходила днем и потому была короткой.

— Ну, десять суток размышлял, что надумал? — спросил полковник.

Жорка пожал плечами:

— Ничего. Жду, когда судить будете.

— А может быть, с этим повременим? Я тоже думал, как с тобой поступить. И мне кажется, есть хороший выход.

Жорка насторожился: опять перевоспитывать будут.

Полковник увлеченно спросил:

— Знаешь, Жора, кем бы я стал, если бы меня уволили из армии?

— Не знаю, — буркнул Паханов.

Но полковник не хотел замечать его настроения.

— Стал бы я шофером!.. Но шофером не обыкновенным, а на большом туристском автобусе. Видел, какие красавцы летают — красные, голубые, белые? Летит, и на лбу у него написано: «Москва — Сочи» или «Симферополь — Ялта». Это не автобус. Это реактивный самолет. Он и внутри оборудован, как ТУ-104. Мягкие откидные кресла, сеточки для багажа, красивая стюардесса. А ты сидишь за рулем в форменной фуражке, сдвинутой на лоб. А за окном мелькают города. Люди с завистью смотрят на твой стремительный экспресс и вспоминают веселые дни отпуска. Они мечтают о следующем годе. Они мечтают, а ты в нем каждый день. Для них — это отдых, развлечение. А для тебя — постоянная, красивая работа. Приезжаешь ты из рейса домой, а там ждет жена. Соскучилась, не наглядится на своего Жору. Разлука, говорят, любовь только укрепляет. Ты подаешь жене подарочек: «Вот, дружочек, привез тебе лимоны, мандарины, виноград. С юга! Прямо из Сухуми».

Как тусклый лед постепенно тает на солнце и превращается в светлую воду, на которой начинают играть блики солнца, так и Жоркино лицо из сердитого, скучающего постепенно становилось светлым, улыбчивым. Полковник намеренно коснулся любви — у него насчет Жоркиных сердечных дел были подозрения.

— Побыл дома, — продолжал мечтательно полковник, — отдохнул несколько дней и — опять в рейс! Бежишь-спешишь в гараж. Соскучился о своем красавце. Входишь в парк, вот он! Стоит в общем ряду и смотрит на тебя сияющими окнами, будто глаза расширил от радости. Стоит он рядом со своими братьями — все они сделаны на одном заводе, и все же твой лучше других. Потому что он твой друг! Ты знаешь все его железные мысли, все детали ощупал собственными руками. Ты клал руку на его горячее сердце, когда в нем появлялся посторонний шумок. Ты знаешь все его секреты и тайны. Когда нужно — подлечишь, где нужно — смажешь. За это он тебя любит. И как только ты сядешь за баранку — он издаст радостный, словно живое существо, вопль, и вы помчитесь с ним снова на юг — к пальмам, к морю, к кораблям! Красивые люди будут сидеть в удобных креслах и любоваться красивой работой своего шофера, они будут шепотом спрашивать красивую стюардессу: «Скажите, это не опасно — так быстро мчаться? Колеса чуть не отрываются от земли!» А красавица стюардесса блеснет белыми как сахар зубками и ответит: «Что вы, граждане! Наш экспресс ведет шофер-миллионер, специалист первого класса — Георгий Паханов!»

Жорка повел головой, что означало: «Придумаете же вы, товарищ полковник!» Но Миронов был уверен, Жорке понравилась перспектива, и поэтому продолжал:

— Вот решай. Если тебе такая жизнь по душе — могу устроить. Будешь служить в автороте. Будешь учиться. Сдашь экзамены, получишь права водителя.

Если бы это могло произойти сразу — Жорка ни секунды не колебался бы. Он немедленно сел бы в красавец автобус. Но услышал: служить, учиться — радость померкла. Это означало — ждать, оставаться в армии. Снова выполнять команды, распорядок дня. Хотя… перевод в автороту значил освобождение от лейтенанта Лободы. В автороте служба проще: сел на машину и поехал. Вдруг у Жорки мелькнула идея: «Если я научусь водить машину — это может пригодиться и для дела. При случае угонишь «Волгу» — сразу чемодан денег!»

Жорка слегка прищурил глаза, пристально посмотрел на Миронова и мысленно сказал: «Ну что ж, гражданин начальник, не обижайся, ты это сам придумал!», а вслух ответил:

— Если поможете — справлюсь. Когда надо, я упорный.

— Вот и отлично. Если что не будет ладиться, заходи.

— Спасибо, гражданин начальник.

— Да не зови ты меня так! Не в колонии находишься. Шофер туристского экспресса должен быть культурным!

Командир и солдат понимающе переглянулись, хотя у каждого на уме было свое.

10

Полковник Миронов вызвал к себе командира автомобильной роты капитана Петухова. Пока он шел, Миронов с досадой думал: в таком исключительном случае нужен рассудительный, спокойный офицер. Петухов меньше всего подходит для работы с Пахановым. Но ничего не поделаешь, авторота одна, придется решать задачу с ним.

Капитан Петухов был человек своеобразный — горячий, опрометчивый. Он все выполнит правильно, как нужно. Но сначала наделает шуму. Не зря солдаты между собой звали его «Петушок», и не столько от фамилии, сколько по внешнему сходству. Он действительно как петух, налетит, кажется — крыльями захлопает, а потом отойдет — и ходит до парку бочком, сердито посматривает, выискивает беспорядки. Происходило это потому, что Петухов самозабвенно любил машины и в службе руководствовался теорией, которую высказывал так: «Автомобиль — существо неживое. Он тебе не может сказать — карбюратор болит или крепление где-нибудь расшаталось. Лошадь и та копытом ударит, если что не так. А машина беззащитная. Что бы с ней ни случилось — виноват шофер».

Капитан мог промолчать или не заметить, когда солдат не особенно старательно отдал честь. Он мог не обратить внимания, если у подчиненного не туго затянут ремень. Но, обнаружив нерадивое отношение к технике, он выходил из себя, или, как шоферы говорили, заводился с пол-оборота. Виновник подвергался страшнейшему разносу. В эти минуты Петухов не скупился на выражения. Старшие начальники не раз одергивали и ругали капитана за невыдержанность, но он строптиво не хотел ни с кем соглашаться и заявлял только одно: «Я не за свои машины болею. За государственные. Пусть содержит технику как положено, так я его не только не стану ругать — целовать буду!»

Капитану все прощали — автомобили у него действительно содержались в образцовом порядке.

Зная характер Петухова, полковник готовился к неприятному разговору. Он, конечно, мог просто отдать приказ о переводе Паханова. Но это дела не решало. Миронову нужен был союзник в работе над Жоркой. Петухов будет общаться с Пахановым постоянно — если его не направить должным образом, он может все испортить.

Чтоб легче было уломать Петухова, командир попросил зайти подполковника Ветлугина. У Миронова с Ветлугиным за три года совместной работы установились отличные отношения. Они прекрасно понимали друг друга без долгих объяснений. Командир и замполит, как добрые соавторы в литературе, творили одно дело, не считаясь, где твое, где мое. Делили поровну удачи и огорчения. Кроме общих мероприятий, которые проводились по планам работы полка, командир и замполит имели подшефные подразделения. Полковник выкраивал больше времени для батальонов, а подполковник старался лишний раз побывать в спецподразделениях. И Миронов, и Ветлугин держали на особом учете по нескольку наиболее трудных и недисциплинированных солдат.

Капитан Петухов четко доложил о прибытии. Полковник пригласил его сесть. Петухов присел на край стула.

— Мы намереваемся поручить вам одно очень важное, я бы даже сказал, государственное дело, — начал полковник.

Петухов насторожился — если так деликатно начинают, значит, собираются гонять машины или, что хуже, выселить роту из автопарка. Он готов был каждую минуту сорваться.

— Есть в полку один солдат, — продолжал Миронов. — У него плохо сложилась жизнь. Попал в уголовный мир. Искалечился духовно. Мы должны ему помочь — дать специальность, чтоб, возвратясь из армии, он мог честно трудиться. Перевоспитывать его будет нелегко. В нем двадцать лет откладывались убеждения преступного мира. — Полковник решил сыграть на самолюбии капитана: — Вот мы посоветовались с замполитом и считаем, такая задача по плечу только вам, товарищ Петухов.

Однако Петухов пропустил мимо ушей лестные слова, напрямую спросил:

— Это вы про того, который в Лободу служебной книжкой бросил?

— Да, я говорю о рядовом Паханове. Лейтенант Лобода — офицер молодой, неопытный.

— И не думайте, товарищ полковник! — вдруг заершился Петухов. — Чтоб такого человека ко мне в роту? Да вы лучше сразу меня с должности снимайте! Вы разве шоферов не знаете? Это же… Как только этот бандюга к нам попадет — немедленно шайку организует.

— Ну а вы зачем? — спокойно спросил Ветлугин.

— Я с этими едва справляюсь — только уголовника мне еще не хватало.

— Напрасно вы так говорите, у вас хорошая рота. Отличные, работящие солдаты.

Ветлугин сказал:

— Командир вам говорил о государственном подходе к делу, а вы с ротных позиций…

— Я все понимаю, товарищ подполковник, — ершился Петухов. — Но когда этот жулик натворит чего-нибудь, по шее мне надают, и государство будет ни при чем.

— Правильно! — согласился замполит. — Накажут вас, потому что это дело поручается вам персонально.

— Мне кажется, такие дела нужно прокурору поручать.

— Ну хорошо, давайте рассуждать по-вашему, — невозмутимо согласился замполит. — Отдаем Паханова под суд. Сидит он. Выходит на волю, и в стране становится одним преступником больше. Озлобленный и выброшенный из общества, он всю жизнь будет ходить по задворкам и приносить беду честным людям. А если мы его перевоспитаем, то на одного строителя коммунизма станет больше. Что же, по-вашему, лучше, товарищ капитан, дать стране врага или хорошего человека?

— Как вы говорите, конечно, лучше, — согласился Петухов. — Только в мою роту его не надо. Я тоже за государственное дело болею. Не будет автороты — не будет…

— Неужели у вас такая слабая рота? — спросил Ветлугин, — что один человек может свести на нет ее боеспособность?

Капитан молчал.

— В общем, я понял так, — вмешался полковник, — вы просто не хотите повозиться с человеком. Избегаете лишних хлопот.

— Что я должен сделать? — спросил Петухов с видом человека, остающегося при своем мнении, но вынужденного согласиться.

— Вот это деловой разговор! — похвалил замполит, будто не замечая холодности капитана.

— Прежде всего, — сказал Миронов, — вы должны понять Паханова. Он парень невыдержанный, болезненно воспринимает любые ограничения. В его понятии все люди делятся на две группы — жулики и их притеснители. Всю жизнь он никому не доверял, и ему никто не верил. А вы — поверьте. Надо, чтобы он убедился в вашей доброжелательности. Помогите ему изучить автомобиль и стать шофером — это вам ближайшая задача. Постарайтесь обращаться с ним ровно. Он не понимает, что такое приказ. Он воспринимает его как насилие. Если захотите ему что-нибудь поручить — скажите просто: «Паханов, сделай то-то». И он сделает. В общем, подход к Паханову кое в чем требует отклонения от устава. Но это вполне допустимо, потому что сам Паханов — несомненное отклонение от нормального советского молодого человека, на которого рассчитан устав.

— Мы будем помогать вам, — добавил замполит, — и командир, и я. Комсомольцев нацелим. Коммунистам задание дадим. Не бойтесь, навалимся всем коллективом.

Когда Петухов ушел, Миронов сказал:

— За таким воспитателем нужен глаз, как и за воспитуемым.

— Ничего, Алексей Николаевич, я за ним тоже буду присматривать.

Командир и заместитель разошлись, не прощаясь, им в течение дня предстояло встретиться еще много раз.

11

Автомобили стояли рядами. Над каждым висела табличка с фамилией шофера. Это не были, конечно, полированные экспрессы, но все равно, когда Паханов проходил мимо их железного строя, сердце начинало биться чаще. Ему нравились машины. Он ждал дня, когда сядет за руль и сам поведет автомобиль. Пока он занимался в техническом классе. Здесь повсюду — на стеллажах, на стенах, на железных подставках — выставлены детали. Посередине комнаты — рама с кабиной. Если все собрать, получился бы полный грузовик ГАЗ-63. Только ехать он не смог бы, многие детали распилены вдоль и поперек, чтобы видеть их внутренности.

Жорка больше занимался самостоятельно. Читал учебник и разбирал схемы. К нему подходили солдаты и сержанты из его взвода, пытались помочь, но Жорка встречал их хмуро, и они уходили, а Паханов оставался в одиночестве.

Полковник Миронов и подполковник Ветлугин, бывая в автороте, спрашивали о Паханове.

— К нему не подступишься, — жаловался секретарь комсомольской организации сержант Клименко, плечистый чернобровый украинец. — Как бирюк, говорить даже не хочет.

Полковник Миронов советовал:

— Дело не легкое, но подход к рядовому Паханову найти нужно. Дайте поручение толковому, вдумчивому комсомольцу добиться расположения у этого тяжелого человека. Постараться завести с ним дружбу. Ничего зазорного в этом нет. Цель очень благородная. Доктор, чтобы помочь человеку, иногда копается в отвратительных язвах. Паханов тоже — по-своему — больной, и нужно покопаться в его отталкивающей психологии. Он сам потом скажет спасибо.

Следуя советам старших, Клименко однажды зазвал в канцелярию рядового Гнатюка и, таинственно понизив голос, дал ему особое поручение по сближению с Пахановым.

Гнатюк — здоровенный, но флегматичный парень — спросил:

— Що ж ты мене у стукачи пидставляешь? Или как?

— Вот чудак, ни в какие стукачи я тебя не ставлю. Ты должен с ним подружиться.

— А на що мени таке добро? У мене друг йе — Микола Крахмалев.

— Да пойми ты — это комсомольское поручение!

— Щось я таких поручениев не чув!

— Новый метод работы. Особый случай.

— Ну добре — спытаю.

В ближайший же вечер Гнатюк нашел Паханова в ленинской комнате, где Жорка, сидя в углу, читал учебник шофера. Подошел к нему с одной, потом с другой стороны, Паханов не обращал внимания.

— И чего ты сидишь усё один та один. Як коршун на столбу у поле. Давай гуртуйся до коллективу.

Жорка от неожиданности вздрогнул. Йотом, поняв смысл слов, повернулся к Гнатюку спиной и уткнулся в книгу. Обиженный Гнатюк засопел и, подступив к Жорке еще ближе, спросил:

— Чего ж ты крутысся? Я к тоби с помощью, а ты вид мене мурло в сторону.

Жорка встал и послал Гнатюка вместе с его помощью так далеко, что тот только оторопело поморгал белесыми ресницами. Паханов ушел в спальную комнату.

При следующем посещении командира сержант Клименко рассказал ему о неудавшейся попытке. Миронов расхохотался, но, отсмеявшись, вернулся к разговору.

— Надо это делать тоньше, естественнее. Нужно подобрать такого человека, которому Паханов симпатизирует.

— Да он ни с кем не разговаривает, товарищ полковник! А станешь понастойчивее — обругает. У него только и услышишь: «В лоб дам. В глаз дам. Мотай по холодку».

— Уж в таком мире он жил — там закон джунглей. Каждый стоит за себя. Силой или устрашением. А где сейчас Паханов?

— Где-то здесь, в роте.

Полковник и Клименко пошли по расположению роты. В помещении Паханова не было. Они вышли во двор. Вечер был теплый и темный. В эту пору до восхода луны всегда темно.

Из курилки, обсаженной молодыми деревцами, доносилась песня. Под аккомпанемент гитары голос, похожий на голос Марка Бернеса, выводил:

Был я ранен, и капля за каплей

Кровь горячая стыла в снегу.

Медсестра, дорогая Анюта,

Прошептала: «Сейчас помогу».

Миронов подошел ближе. Сквозь ветки был виден тесный кружок солдат. Вспыхивали яркие угольки папирос. Видно, слушатели глубоко затягивались. Миронов не обнаружил Паханова. Но вдруг он увидел темный силуэт человека по ту сторону курилки. Это был Жорка. Он стоял за деревьями и тоже слушал песню.

— Видишь? — спросил полковник секретаря, кивнув в сторону Паханова.

— Вижу.

— Нравится, — задумчиво сказал Миронов. — Кто поет?

— Старшина Озеров.

— А, из ремонтной мастерской? Заведующий складом запчастей?

— Так точно.

— Скажи, пожалуйста, никогда бы не подумал, что он петь умеет… И хорошо поет.

В этот вечер Миронов вызвал Озерова в штаб и долго с ним беседовал о Паханове. Не только рассказывал о нем, но и советовался. Озеров — коммунист, опытный и добросовестный сверхсрочник.

Старшина Озеров был ветераном. Он прошел с полком всю войну и потом переезжал с места на место, куда бы его ни передислоцировали. Даже в Кара-Кумы поехал без колебания. Коренастый крепыш. Лицо коричневое от загара, волос темный, с белесой опалиной от солнца. Серьезный, степенный человек. Он пользовался благосклонностью у местных невест, но почему-то не женился. Квартиры в городе не имел. Жил в пристройке рядом с ротными кладовыми. Была у него там чисто выбеленная, скромно обставленная собственная комнатка. На стене висела гитара. Озеров потерял во время войны родных и поэтому всем существом своим привязался к солдатам. Они приходили и уходили, а Озеров оставался в полку. За двадцать лет службы у него накопилось много друзей, он с ними регулярно переписывался, ездил к ним в отпуск. Некоторые из солдат стали председателями колхозов, директорами фабрик. Звали к себе трудолюбивого и честного старшину — хватит, послужил! Озеров неизменно отказывался. Вечерами, после работы, он частенько брал гитару и приходил в зеленую курилку автороты — ближайшую к его жилью. Да и по работе как ремонтник и заведующий складом он больше связан с шоферами. Здесь в курилке негромким приятным голосом, с одесским акцентом, пел ребятам фронтовые и современные лирические песенки.

12

В кабинет Миронова влетел Петухов. Он едва сдерживал возбуждение. Выпалил:

— Я же говорил, ничего из этого не получится!

— Вы о чем?

— Об уголовнике этом! Аварию сделал. Чепе роте принес.

— Расскажите по порядку.

— Какой уж тут порядок?! Сел самовольно в машину! Завел ее и — прямо в забор. Свалил забор и въехал в соседний парк, к артиллеристам.

— Где он сейчас?

— На гауптвахте! Влепил ему десять суток за это.

— Ну хорошо. Я с ним поговорю.

— Заберите его от меня, товарищ полковник! Нельзя его около техники держать.

— Ну-ну. Остыньте. Первая трудность — и уже растерялись. Паханов останется у вас. Другой автороты нет. А его обязательно нужно сделать шофером. Задача остается прежней.

Полковник в этот день собирался проверить караул. Он не стал вызывать Паханова. Зашел к нему в камеру во время проверки.

К немалому удивлению Миронова, Жорка встретил его радостной улыбкой. Первый раз командир видел такое веселое лицо у Жорки.

— Получилось, товарищ полковник! — весело сообщил Паханов. — Сам поехал. И завел, и скорость включил, все — сам. Только править не сумел. Пока соображал, что делать, — она, проклятая, прямо на забор наехала.

Полковник невольно рассмеялся. Наивность Жорки была так чиста и непосредственна, что у Миронова отпало желание ругать или упрекать его.

— Значит, получилось? — переспросил он.

— Ага!

— Если ты будешь так тренироваться и дальше, в автороте ни заборов, ни машин не останется.

— Я дувал сам сделаю, товарищ полковник. Пусть он не шумит, — сказал Жорка, имея в виду Петухова.

— Капитан просил убрать тебя из роты.

Паханов помрачнел.

— Я все исполнял, что он приказывал. Десять суток отсижу. Чего ему еще надо?

— Капитан хочет, чтобы в роте был порядок. Если каждый солдат будет по своему желанию гонять и бить машины, полк станет небоеспособным. Вот ты машину из строя вывел, а на ней должны снаряды везти в случае тревоги.

— Машина исправная. Только помыть, — вздохнув, сказал Жорка. — Не переводите меня из автороты, товарищ полковник. Больше такого не будет — слово даю.

Помня о том, что повседневно работать с Пахановым приходится Петухову, и желая поддержать его авторитет, полковник сказал:

— Я попрошу капитана, чтобы он не настаивал на переводе. Но учти, это в последний раз. Если Петухов мне на тебя пожалуется, больше заступаться не буду. И тогда прощай туристские экспрессы. Шофером не станешь.

Паханов отсидел пять суток. Командир роты смягчил наказание и разрешил его освободить. Но восстановить забор приказал ему. Жорка целую неделю месил глину, делал кирпич-сырец и выкладывал стену. Шоферы подшучивали над ним:

— Тебе на вертолет надо, чтоб с земли сразу в небо.

— В другой раз на аккумуляторную правь, ее давно перестраивать нужно.

И самым удивительным было то, что Жорка на шутки не обижался. Он смеялся вместе с солдатами и даже отвечал им в таком же веселом тоне:

— Другой раз на склад запчастей наеду. Готовьтесь хватать кому что нужно.

Вечером старшина Озеров пел под гитару свои задушевные песенки. Увидев Паханова в сторонке, сверхсрочник позвал:

— Жора, иди садись.

Если бы позвал кто-нибудь другой, Паханов не пошел. А Озеров ему нравился. Старшина потеснил соседей, усадил Жорку рядом с собой. И, не обращая больше на него внимания, продолжал песню:

Помню косы, помню майку,

Помню смуглый цвет лица,

Помню, как мы расставались,

От начала до конца.

Жорка сидел в тесном солдатском кругу. Курил. Каждый думал о любимой девушке. И Жорка тоже вспомнил свою любовь — бедовую карманницу Нинку Чемоданову.

Однажды, когда Паханов проходил мимо склада, его окликнул старшина Озеров:

— Жора, зайди на минуту.

Паханов зашел. В складе было прохладно, хорошо пахло машинным маслом, вдоль стен на стеллажах аккуратными штабельками лежали запчасти.

— Помоги мне задние мосты в тот угол переставить. Тяжелые, черти…

Паханов помог. Потом вместе мыли руки. Сели покурить. Старшина был ненавязчив. Он ни о чем не спрашивал, не поучал. Жорка сам задавал вопросы приглянувшемуся сверхсрочнику, причем, как всегда, говорил «ты». Уж так сложилась Жоркина жизнь. Никто не говорил ему «вы».

— Воевал? — спросил Паханов, имея в виду две полоски лент на груди старшины.

— Было дело.

— Интересно. Убьешь человека на фронте — орден дадут. Убьешь в мирное время — высшую меру получишь.

— Если человека убьешь и на фронте — расстреляют. Награды дают за истребление врагов.

— А враги, что ж, не люди?

— Выходит, нет.

— А какие они — враги?

Старшина нахмурил брови, глубже затянулся папироской. Лицо его сделалось суровым.

— Враги, говоришь? Мой личный враг, к примеру, был таким: нахальный, жадный и безжалостный. Жил я до войны под Киевом, в колхозе. Женился. Дом построил. Была у меня дочка Галя. Шустрая лопотушка. Утром заберется ко мне в постель, сядет верхом и давай погонять: «Но, лошадка!» Жена Маруся — добрая дивчина. Все было хорошо. И вот пришел враг. Он стал разрушать города и уничтожать людей. Молодых женщин угоняли в Германию. Стали забирать и мою Марусю. Дочка Галочка кинулась к матери. Обхватила ее ноги. Плакала. Не пускала. Мешала, одним словом. Так фашист взял ее за ноги — да головой об угол. — Старшина почти не отрывался от папиросы, голос стал хриплым. — Вот он какой — враг мой, Жора. Узнал я об этом от матери старухи. Она все сама видела. Стал бить я фашистов подряд. И ни в одном не ошибся. Все они, гады, одинаковые. Не мне, так кому-то другому каждый из них принес несчастье.

Старшина замолчал. Молчал и пораженный Паханов.

— Вот так, брат, — сказал, вздохнув, Озеров и направился в дальний угол перебирать запчасти.

Жорка пошел в роту. Рассказ старшины просто обжег его сердце. Если бы случилось такое с ним, он их зубами рвал бы…

А вечером Паханов сам подошел к Озерову в курилке, когда тот пришел с гитарой, и сел рядом. Слушал песни старшины и думал — только он один знает, почему у Озерова все песенки получаются грустными.

13

Паханов в автомобильной роте прижился.

Капитан Петухов, спокойно поразмыслив, понял, чего от него хочет командование полка. Он относился к рядовому Паханову сдержанно, без крика. Такое отношение передалось всему личному составу роты. Ветлугин и Миронов тоже не выпускали его из виду. Если же полковнику случалось встретиться где-либо со строем автороты, на разводе или по пути в столовую, Миронов непременно отыскивал глазами в строю Паханова и, встретив его взгляд, будто напоминал ему: «Держись, Жора!»

Сближение Паханова со старшиной Озеровым полковник очень одобрил. Секретарь комсомольской организации Клименко, следуя указаниям замполита, строго следил за тем, чтобы Паханов регулярно посещал политические занятия, беседы и информации. Сначала Жорка зевал на этих занятиях. Все ему было непонятным и ненужным. Но постепенно втянулся. Его стали интересовать международные соревнования, особенно победы наших спортсменов. Начал прислушиваться к борьбе за мир. Сначала он просто не верил, что есть бомбы, которые могут истребить все на сотни километров вокруг. Увидев в учебных кинофильмах действие атомных бомб, Жорка заволновался: что же делают люди для того, чтобы эти бомбы вдруг не начали падать им на головы?

Так Паханов дослужил год, в конце которого ему предстояло сдать экзамен на права водителя.

В день, когда был назначен экзамен в госавтоинспекции, Паханов очень волновался. Он надел парадный мундир, начистил сапоги. Старался выглядеть независимым. Но суетливость, ненужные движения выдавали его.

— Не волнуйся. Ты же все знаешь! — подбадривал сержант Клименко.

Жорка доверчиво смотрел на него, но успокоиться не мог. Наконец он не выдержал, пошел на склад к Озерову. Старшина, как всегда, что-то перекладывал, протирал, записывал. Паханов нерешительно остановился на пороге.

— Чего ты, Жора?

— Слушай, сходи со мной в это ГАИ.

Старшина знал, что Паханов должен сдавать экзамены, об этом был разговор накануне.

— Как живая шпаргалка? — пошутил Озеров.

— Не в этом дело, — сказал Жорка. — Непривычно мне как-то с ними одному. Не по себе.

— Ты про кого?

— Ну про легавых… то есть про милицию…

Поняв, в чем дело, старшина вымыл руки, переоделся и, весело взглянув на Жорку, сказал:

— Идем. — Дорогой успокаивал: — Ты их не бойся. Они народ хороший. Когда к ним с добром, и они люди отзывчивые.

В помещении автоинспекции было прохладно и торжественно. На скамейке около большой зеленой двери, ожидая очереди, сидели экзаменуемые. По коридору то и дело проходили милиционеры, и Жорка чувствовал себя словно в клетке с тиграми. Бывший вор не мог равнодушно смотреть на милицейскую форму, будь он один — удрал бы.

Когда вызвали Паханова, с ним зашел и Озеров. Старшина был знаком в городке с очень многими. Знал, конечно, и милицию. Он подошел к лейтенанту, сидевшему за столом, отдал честь и заговорил с ним о чем-то легко и свободно.

Жорка озирался, постепенно успокаиваясь. Здесь был такой же класс, как в автороте, только деталей поменьше — самое необходимое. В центре комнаты стоял макет города со всеми хитросплетениями, которые должен преодолевать шофер.

— Бери билет, солдат! — громко сказал лейтенант.

Жорка выбрал белый квадратик и быстро прочитал вопросы. Первое впечатление было — ничего не знает.

— Можешь подойти к стендам и деталям!

У Жорки все внутри дрожало от громкого голоса лейтенанта. С трудом собрал мысли. А найдя нужные узлы, вдруг почувствовал себя спокойнее. И вопросы оказались знакомыми. Пока готовился к ответу, слышал, как Озеров что-то быстро-быстро шелестит лейтенанту, а тот однословно рокочет:

— Понятно!.. Понятно!..

Жорка отвечал хорошо. Только голос был незнакомо глухим.

Лейтенант дружелюбно хлопнул его по плечу. А у Жорки перехватило дыхание от испуга.

— Чего ж ты, хлопчик, тушуешься?! Все знаешь хорошо! Ставлю тебе «четыре». Ну-ка, давай теперь по правилам уличного движения…

На обратном пути Жорка, расстегнув крючки на вороте, коротко спросил Озерова:

— Зайдем выпьем?

— Газировочки?

— Да нет. В честь сдачи. Обмыть надо.

Старшина покачал головой, и Жорка насупился. Надолго замолчал. Обиделся.

Но Озеров сказал:

— Приходи вечерком ко мне на квартиру. Посидим. Закусим. Все отметим, как полагается. Культурно.

И Жорка просиял.

Паханов украдкой любовался красной книжечкой, которая состояла из двух обложек, недаром водители ее называют — корочки. Жорка смотрел на свою фотографию, на узорчатую бумагу — и чувство гордости распирало его. Как-никак, а это был первый в его жизни не липовый — заработанный документ. И не просто документ — профессия!

Нет, Жорка — так он считал — не перевоспитался. Цель, ради которой он так долго трудился, оставалась прежней — он угонит машину, продаст ее, получит кучу денег и прогуляет их с Нинкой. Правда, за последнее время цель стала несколько видоизменяться. Жорка стал мечтать о том, как угонит машину и не продаст ее, а повесит фальшивые номера и укатит по тому маршруту, о котором говорил полковник. Москва — Симферополь — Ялта — Сочи. Жорка Паханов очень живо представлял, как летят они с Нинкой по гладкому асфальту. За окнами мелькают незнакомые города, пальмы, море. Жорка покупает Нинке апельсины и мандарины. «Ешь, дружочек!» На подарки и рестораны потребуется много денег. Придется долго воровать и копить. На карманных кражах столько не заработаешь. Но Жорка человек практичный, он быстро находит выход из этого положения. Можно увести две «Волги» — одну загнать, на другой уехать. И мечты снова летят в голове Паханова — летят так же быстро и плавно, как «Волга» по городскому асфальту.

И все-таки Жорка Паханов был уже не тот Паханов. Беседы полковника, письма Сеньки Штымпа, дружеские отношения с Озеровым, рота, профессия породили свежий ветерок, который частенько налетал на пылкие мечтания. Паханов старался подавить эти отрезвляющие порывы — уж очень лучезарны были видения. Жаль с ними расставаться! И все же, помечтав час, а то и целый вечер, Жорка с тоской думал: недолгое ведь это счастье. Первый постовой милиционер взмахнет палочкой — и конец. А за «Волгу» дадут не год и не два. И опять получается — прав полковник. Отсидит он лет десять, выйдет стариком и…

Жорка хитрил сам с собой. Он откладывал время осуществления своего плана и находил для этого убедительные причины: нужно научиться хорошо водить машину, права правами, а практики у него нет. Он решил послужить еще с полгодика, тем более, что служба становилась для него уже интересной: он получит машину, сядет за руль. Будет ездить по улицам города.

Жорка не признавался себе, а может, до конца и не осознал, что еще удерживает его — привязанность к полку, к новым товарищам, а главное — к полковнику Миронову. Он знал — у Миронова будут большие неприятности в случае Жоркиного дезертирства, он допустил много отступлений, желая помочь Жорке. Хотя бы эти права шофера. Жорка отлично понимал, что отношение к нему Петухова и всех окружающих — тоже дело полковника. Если бы не он, давно сломали бы Жорке рога, сидеть бы ему теперь в тюрьме. Сказалась и дружба с Озеровым. У Паханова никогда прежде не было такого друга — отзывчивого и ненавязчивого. Озеров не копался в Жоркином прошлом. Жорка не рассказывал о нем. Обоим было хорошо.

При очередном разговоре с полковником Мироновым командир автороты сказал:

— Все же я боюсь доверить Паханову машину. Мутный он для меня. Не вижу его мыслей.

— А вы закрепите за ним боевую, — посоветовал Миронов.

— Что вы, товарищ полковник, сразу новую машину давать! — возразил капитан.

— Да-да, нужно посадить именно на боевую, — подтвердил командир полка и посмотрел на капитана — неужели не понимает?

Лицо Петухова вдруг посветлело, он заулыбался:

— Я вас понял, — весело сказал капитан. — Все понял. Боевая машина стоит себе под навесом. Выходит только по тревоге, вместе с остальными. Всегда или в колонне или в парке, одиночкой боевые машины не ходят.

…Жорка обошел грузовик вокруг и остановился зачарованный. Машина новая. Краска зеркально блестела. Покрышки неезженные — весь узор на них четкий, еще даже не запачканный. Передние и боковые стекла закрыты плотной бумагой, чтобы не выгорала внутренняя обшивка кабины от сильного южного солнца.

Капитан Петухов разъяснял:

— По тревоге вы подгоняете машину к складу боеприпасов. Двигаться будете вот за этой — двадцать пятой. Сегодня пройдете по дороге, которая ведет к складу. Посмотрите ее, изучите подъезды.

Капитан ушел. Паханов залез в кабину. В кабине было прохладно и сумеречно, пахло новым дерматином. Он был счастлив.

14

Однажды ночью в казармах задребезжали звонки, загорелись красные лампочки. Тревога. Волнующее зрелище — когда сотня парней одновременно вскакивает с постелей, торопливо одевается. Разбирают оружие и бегут по своим местам. И все это в полном молчании. Лишь изредка звучат короткие команды сержантов.

У Жорки дрожали руки от нервного возбуждения. Одеваясь, он думал: «Случись такое где-нибудь на вокзале, побили б друг друга. А здесь — порядок», — и в Жорке шевельнулось чувство, похожее на гордость, — как же, и он участник этого продуманного порядка!

В парке гудели моторы. Автомобили осторожно, чтоб не зацепить друг друга, выбирались за ворота. Паханов зорко следил за соседом. Когда из-под навеса выехал 25-й, Жорка включил скорость и потихоньку дал газ. Машина послушно двинулась с места. Паханов вел ее с гулко бьющимся сердцем. Малейшее движение рулем, и автомобиль послушно выполнял приказ. Новый мотор мурлыкал ровно и мягко.

Около склада было шумно. Ящики со снарядами выплывали по громыхающей ленте из утробы подвала и, подхваченные солдатами погрузочной команды, тяжело бухали в кузова машин.

Жоркин грузовик могуче скрипел новыми рессорами и заметно проседал под тяжестью. Жорке стало жаль машину, он утешал ее: «Ничего не поделаешь, брат, — тревога».

На марше думать было некогда. Машину обволакивала густая завеса пыли. Впереди идущая 25-я то исчезала в пылевом облаке, то борт ее неожиданно обнаруживался перед самым радиатором, и тогда Жорку обдавало холодным потом. Он, проклиная пыль, всматривался в ее густые космы так, что кололо веки.

К рассвету полк вышел в назначенный район. Нужно было маскироваться. Шоферы взялись за лопаты. Ох, нелегко выкопать котлован для такой махины! Спешили. Жорка, не привыкший к такой тяжелой работе, через час набил на руках кровавые мозоли. Но все рыли — и он рыл, скрипя от боли зубами.

К нему подошел Озеров.

— Перекури, Жора, — пригласил он.

Паханов размазал по лицу пыль и пот, сел на подножку рядом со старшиной. Когда Жорка трясущимися пальцами брал папиросу, Озеров увидел, во что превратились его руки.

— Ты покури, а я покидаю.

— Не надо, — возразил Жорка.

— Размяться хочу. Затек весь, пока ехали.

Старшина взял лопату и неторопливо, размеренно стал кидать землю из котлована.

«Бои» шли где-то впереди. Там, в вихре атак, ударов атомных бомб, в смертоносных дождях радиации, командир полка руководил «боем». За все учения полковник Миронов побывал в тылах один раз и заехал в автороту на несколько минут. Поговорив о делах, Миронов спросил капитана Петухова:

— Как Паханов?

— Держится. Укрытие вырыл. Из сил выбился, но вырыл. Озеров ему помогает.

— Хорошо. Вы Паханова обязательно поощрите. Нужно постепенно закреплять то, чего он добился. Поощрения, товарищ Петухов, очень сильный фактор, они не только отмечают сделанное, но и стимулируют на будущее. На хорошее подталкивают, от плохого удерживают.

Миронов, увидев Паханова, подозвал его к себе:

— Как, Жора?

— Ничего…

— Командир роты тобой доволен.

Жорка нахмурился. Не было такого в жизни — никогда его не хвалили!

— Ну, воюй, — тепло сказал Миронов. — Желаю тебе успеха.

И уехал. А после учений, делая разбор действий роты, Петухов отметил многих. Неожиданно для Жорки он назвал и его фамилию, приказал выйти из строя.

— За умелые действия на учениях объявляю вам, товарищ Паханов, благодарность!

Жорка негромко, стесняясь своего голоса, ответил:

— Служу Советскому Союзу. — И встал в строй.

Похвала командира была приятна. Но в нем тут же зародилось сомнение: «А за что мне благодарность? Я ничего особенного не сделал». Жизнь приучила Жорку ко всему относиться с подозрением. И в благодарности он тоже искал подвоха — уж не очередная ли это воспитательная хитрость?

Вечером Озеров ему весело сказал:

— Поздравляю, ты, говорят, отличился.

Жорка хмуро ответил:

— Не нравится мне это. Не за что. Другие не меньше работали.

— Э, браток! Значит, ты не понял, — пожурил Озеров. — Как же — не за что? Ты водитель молодой. За баранкой на такие учения выехал первый раз и вместе со «стариками» прошел без аварии, без остановки, без замечания. Как же тебя не поощрить? Нет, не сомневайся, тут полный порядок. По справедливости.

Паханов не отходил от своей машины — чистил, мыл, протирал, смазывал. Капитан и старшина роты не раз отмечали его старание и даже приводили в пример другим. Но настал день, когда Жорке надоело гладить свой грузовик. Петухов увидел: ходит Паханов скучный, охладел к машине. Командир роты, как ему было приказано, сообщил Миронову. Полковник подробно расспросил обо всех мелочах в поведении Жорки и пришел к заключению:

— Нужно переводить Паханова на транспортную машину.

Петухов не выдержал, запротестовал:

— Ну что вы, товарищ полковник! Разве можно его в одиночку пускать в рейс? Он или машину угонит, или груз продаст. Я за него отвечать не хочу. Сколько волка ни корми — он все в лес смотрит. Паханов только затаился, а в голове у него свое.

— Согласен с вами. Он, как говорят, себе на уме. Но мы же поставили задачу изгнать из него эти мысли и вложить наши, здоровые. То, что сейчас происходит с Пахановым, вполне естественно. Он привык жить бурно, с частой переменой мест и настроений. Еще хорошо, что он так долго не срывался. Это объясняется его личным большим желанием — выучиться на шофера. Но вот цель достигнута. Машина наскучила. Что делать? Если мы не найдем применения его энергии и не направим его стремления в нужную сторону, он их сам направит туда, куда ему заблагорассудится. — Полковник задумчиво постучал карандашом по столу и решительно добавил: — Нужно наращивать его занятость. Наращивать доверие. Обязательно посадите его на транспортную машину. Поручайте ответственные рейсы, сначала в паре со старослужащими, а потом и самостоятельные. — Заметив движение Петухова, который пытался что-то возразить, полковник повторил: — Да, и самостоятельные. Непременно научите его поступать честно наедине с собой. Настанет день, товарищ Петухов, мы уволим его из армии. Он должен уметь жить правильно сам, без нашей опеки.

Петухов выполнил приказ с большой неохотой. Но все было обставлено, как советовал Миронов. О новом назначении объявил на вечерней поверке, перед строем:

— Рядовой Паханов переводится на самостоятельную работу!

Паханов принял старенький ЗИЛ. Кабина его, по сравнению с прежней машиной, выглядела неказистой, здесь пахло не новым дерматином, а устойчивым бензиновым перегаром. Сиденья и потолок были в масляных пятнах. Краска на крыльях и капоте от ежедневного мытья местами протерлась до рыжей грунтовки. Кузов расшатан и громыхал на выбоинах. Да, это был не боевой недотрога, избавленный от лишних движений. Это был транспортный трудяга, которому день и ночь полагалось возить грузы: картошку и капусту в хранилища, одежду и ткани на склады, известку и кирпич на полковые стройки, свиней на бойню. В общем, все, что необходимо для повседневной жизни полка.

С этого дня Паханов всюду был желанным человеком — его ждали, его упрашивали сделать лишнюю ходку, его угощали хорошими папиросами, усаживали за стол, если приезжал к обеду. А кое-кто стремился перехватить и на пути, уговаривая продать шифер или доски, а то и предлагал пятерку или пол-литра за левый рейс.

Жорка работал честно, весь отдался своей новой работе. Она ему нравилась.

Однажды в парк пришел командир полка. К нему вызвали Паханова и еще двух шоферов. Рядом с полковником стоял Петухов. По его недовольному виду, по тому, что он молчал, Жорка понял — капитану очень не нравится поручение, которое дает шоферам полковник.

— Вы поедете в Ашхабад, — сказал Миронов. — Оттуда нужно привезти кабель, тележки для движущихся мишеней, рельсы, уголковое железо для оборудования стрельбища. Все это будет доставать и закупать майор Федоров. Ему придется иногда подолгу находиться в учреждениях, но без его разрешения чтоб никто из вас никуда не отлучался. Смотрите, в городе большое движение — будьте осторожны. — Полковник, прищурив глаза, весело посмотрел на солдат, которые стояли рядом с Жоркой, и добавил: — И вообще там соблазнов много.

Но Жорка отлично понял, к кому относятся эти слова.

Утром колонна во главе с майором ушла в рейс. Путь предстоял далекий — километров триста. Из Ашхабада Федоров должен был позвонить вечером о прибытии и о том, как он начал выполнять порученное ему дело. Но телефонный звонок майора последовал гораздо раньше — в середине дня. Взволнованным голосом Федоров доложил:

— Паханов сбежал!

— Куда сбежал? — спросил изумленный полковник.

— Не знаю. Угнал машину и сам исчез.

— Как это произошло?

— Я ехал на головной машине, он вел замыкающую. Я видел только одно: за ним гналась милиция, а он мчался куда-то в сторону от шоссе по полевой дороге.

— Что же он натворил?

— Не знаю.

— Справьтесь у милиционеров.

— Так они умчались за ним.

— Поезжайте в ГАИ, узнайте там.

— Я уже был. Ничего определенного не знают. Нашей машины среди задержанных нет.

— Обратитесь еще раз в ГАИ и доложите мне.

Миронов был расстроен и озадачен. «Неужели окажется, что прав капитан Петухов с его чрезмерной осторожностью?»

Вечером майор Федоров доложил: Паханова обнаружить не удалось, милиция о машине с его номером ничего не знает.

«Что-нибудь в этом деле не так. Почему его ловила милиция? Если он собирался удрать, то сделал бы это потихоньку, без погони. И почему, собственно, за ним погнались? Кто знал, что он решил уехать? Нет, просто так он уехать не мог. Нужно проверить, может быть, записку оставил в тумбочке».

В полку о случившемся ничего не знали. Миронов позвонил в автороту.

— Слушаю, — ответил Петухов.

— Я насчет Паханова…

— Извините меня, товарищ полковник, — заторопился капитан. — Я напрасно противился. Паханову действительно можно доверять.

Полковник не понимал — иронизирует, что ли, Петухов?

— Вы о чем? — сердито спросил он.

— Я говорю, доверять можно — раз приехал самостоятельно из такого дальнего рейса.

— Не понимаю вас.

Капитан, видимо, тоже чего-то не понимал и поэтому умолк.

— О каком рейсе вы говорите? — спросил Миронов.

— В который вы его утром отправили. Сейчас моет машину.

— Кто моет?

— Паханов.

— Где?

— На мойке.

— Ничего не понимаю…

Трубка опять недоуменно помолчала, а потом нерешительно добавила:

— Не я вам позвонил, товарищ полковник… Вы хотели что-то спросить?

— Где Паханов?

— Я же говорю, моет машину.

— Вы сами его видели?

— Сам.

— Пошлите его ко мне. Немедленно.

— Есть.

Жорка вошел в кабинет командира полка с опущенной головой. Встал у двери.

— Что случилось? — сурово спросил полковник. Жорка пожал плечами. — Что ты натворил, я спрашиваю?

Жорка поднял голову, посмотрел полковнику прямо в глаза.

— Ничего, батя, я не сделал. Чтоб мне век свободы не видать! Они сами свист подняли. — Жорка помолчал и опять, виновато опустив голову, добавил: — Как они свистнули, во мне этот… Как вы его называли? Рефлекс… и сработал. Стал я уходить. А зачем, сам не знаю. Так уже я привык: милиция свистит, — значит, мне уходить нужно. Когда увидел, что гонятся, тут меня совсем азарт взял. Не дамся — и все! Одним словом, ушел я от них. И домой вернулся. В Ашхабад не поехал — по номерам задержат.

— Почему же они тебе свистели? Может быть, правила нарушил?

— Нет. Ехал нормально.

— А когда удирал, никого не сбил?

— Нет. Ушел чисто, — с улыбкой сказал Паханов.

— Нечего сказать — чисто! Ты же мог людей подавить.

— Мог бы.

— Опять на волосок от тюрьмы был.

Жорка вздохнул:

— Такой уж, видно, я непутевый.

— Ну ладно. Иди отдыхай. Будем ждать, что о тебе официально сообщат. По номерам найдут, где машина приписана.

— Я правду сказал, другого ничего не было.

Полковник верил Жорке. Его даже развеселил этот случай с рефлексом. К тому же сегодня впервые Паханов назвал его батей. Он сделал это неумышленно, в сильном волнении. Значит, в сознании Жорки, в мыслях наедине, полковник существует для него уже как батя. И Миронов чувствовал — слово это Паханов не позаимствовал из Сенькиных писем, оно родилось самостоятельно, в теплоте и доброжелательности их отношений.

15

Вернувшись из Ашхабада, майор Федоров доложил — он разыскал милиционера, который свистел. Постовой сообщил, что Жоркина машина никакого нарушения не сделала — просто у него хотели проверить путевку. Вскоре пришла и официальная бумага. В ней говорилось то же самое, но за побег предлагалось наказать водителя. Так у Жорки на талончике, вложенном в права, появился первый прокол.

Старшина Озеров шутил:

— Теперь ты, Жорка, с дыркой.

Вечером, когда, как обычно, сидели с гитарой в курилке, Озеров, которому Жорка однажды поведал о своей мечте стать водителем туристского экспресса, сказал:

— Учти, Жорка, дырка маленькая, а беда большая. Не возьмут тебя с такой дыркой пассажиров возить. Да и вообще на автобусы берут только с первым или со вторым классом. Надо бы тебе подготовиться и повысить классность. Получишь новые права, а старые, пробитые, сдашь. Будет полный порядок.

Приятели разошлись. Жорка, прежде чем уснуть, долго думал о словах Озерова. Чтобы получить второй класс, придется попотеть над учебником. Но совет дельный — старшина ведь зря не скажет… На другой день он взял в библиотеке учебник и вечерами, после возвращения из рейса, начал готовиться.

Полковник Миронов был в курсе всех событий. Он думал, что теперь до осени, пока Паханов получит второй класс, в отношении него можно быть спокойным. Но однажды утром, едва Миронов явился на работу, дежурный доложил: патруль привез из города рядового Паханова, пьяного до невменяемости.

— Где он? — спросил командир.

— На гауптвахте.

Миронов пошел в караульное помещение. В одиночке, раскинув руки, спал на топчане Жорка. Пахло сивушным перегаром. Утреннее солнце играло на стенах камеры веселыми зайчиками. Зайчики казались неуместными рядом с пьяным. Миронов с грустью подумал: «Жизнь была бы чистой и лучезарной, как это утро, если бы в один прекрасный день перевоспитались все жорки».

В армии существует неписаный закон — с пьяным не разговаривай. Но Жорка — явление исключительное. У пьяного, говорят, что на уме — то и на языке. Поэтому командир решил с ним поговорить сейчас. Он растолкал Жорку. Паханов сел, повращал, мутными глазами и, обнаружив полковника, тупо уставился на него. Постепенно глаза стали проясняться. Жорка невнятно заговорил:

— Да, я пьяный. Вот и все. Пьяный… Вы все — чистенькие. А я — вор. Не берете с собой — и не надо. — Жорка провел рукой по лицу, словно утерся. — Так зачем было начинать? Зачем?

Он надолго замолчал. Смотрел на Миронова трезвея. И вдруг заговорил:

— Ты, батя, мне про любовь свою рассказал. И меня спрашивал. А я свою спрятал. Наврал. Сказал, нет. Есть у меня — любовь эта самая. И тоже, как ты говорил, с кружением головы, все паморки отбила. Хочешь расскажу, пока пьяный?

— Расскажи.

— Сидел я в уголовном розыске под следствием. Напротив нашей двери женская камера была. Когда шли они на прогулку или на оправку, мы им шуточки-смешочки кричали. Один раз нам в глазок бросили записку от девок. А в ней написано: «Молодому человеку в клетчатом джемпере». В клетчатом джемпере — я. Читаю: «Увидев вас, я с первого взгляда стала влюбленная. Вечером попрошусь у легавого мыть пол в коридоре. Поджидай у волчка — потолкуем. Твоя навеки Нинка». Вот как здорово написала! Как стих какой. В самое сердце ударила. Чуть дождался я того вечера… Ты у окна стоял, барышню поджидая, а я у волчка торчал — глаз не спускал с двери напротив. И там тоже — глаз вижу. Волчок маленький, в нем только глаз и помещается. И вот, вижу я ее глаз, а какая она вся — не знаю. Видать-то я их всех видал раньше. Но кто написал? Чей глаз на меня смотрит? Неизвестно. Вот так у меня начиналось. Ты, батя, через стенку ее тепло чувствовал. А между нами две железные двери да коридор, по которому надзиратель ходил. Ну, дождался я вечера. Чуть живой. Едва не сгорел весь. Слышу, вызывает дежурный мыть пол из женской камеры. И выходит оттуда деваха. Как посмотрел я на нее — думал, концы отдам. Дышать забыл. Стоит она, как картиночка, вся такая крепдешиновая да фигуристая. Будто и не воровка, а мамина дочка какая. Надзиратель и то заметил: «Чего вырядилась, — говорит, — не в театр — полы мыть идешь!» Ушла она в конец коридора. Слышу, тряпкой плюхает. Коридор-то с краю начинать нужно. А я стою и не дождусь, когда она к нашей двери дойдет. Наконец приблизилась. Глаз от нашей двери не отводит.

— Вас как зовут?

— Жорка, — говорю.

— А меня — Нинка.

— По какой статье? — спрашиваю.

А она пошевелила двумя пальцами, и я сразу понял — карманница. Еще больше я обрадовался, своя — воровка! Так вот у нас и началось. У тебя в мягком вагоне — ковры, зеркала. А у меня в тюрьме, в вонючей камере, около помойного ведра, из которого Нинка пол мыла. Теперь я, конечно, понимаю — вся наша жизнь воровская темная, поэтому и любовь у меня такая грязная…

— Любовь, Жора, везде чиста и непорочна. Любили люди и в тюрьме, революционеры, например. Все дело в том, куда сила этой любви направлена. Любовь делает человека сильным. Ты, наверное, тоже хотел сделать для Нины что-нибудь необыкновенное?

— Хотел. Ой, хотел! В мыслях и решетки вырывал и подкопы под стены делал, чтобы убежать с ней на волю.

— Вот видишь. А других сила любви на подвиги толкает, героические дела вершат люди. Изобретения делают, книги великолепные сочиняют.

Жорка опять пристально посмотрел на командира полка. Сощурился:

— А хочешь, батя, я тебе такое скажу?

— Скажи.

— Только ты не обидишься?

— Ты меня много раз уже обижал.

— Чем, батя?

— Своим поведением.

— Ну что я сделал? От легавых ушел на машине? Пьяный напился? Это все ерунда! Я тебя в другом обманул. Ты мне, батя, не верь. Я сволочь!

Полковник ждал.

— Ты думаешь, я перековался? Ни вот столечки! — Жорка показал кончик пальца. — Ты думаешь, я поверил в твои голубые экспрессы? Как же! Я на шофера учился, чтобы машины воровать и с Нинкой на юг, в Сочи, ездить. Вот для чего я учился. А ты мне верил. Думал, Жорка человеком стал. Нет, батя, не верь мне, просчитаешься!

Полковника сначала поразили Жоркины слова: неужели все зря? Паханов, выходит, остался тем, кем был? Но тут же понял — нет. То, что говорит Жорка, правда — таковы его намерения. Но он их не осуществлял! Значит, он, Миронов, и армия оказались сильнее Жоркиного прошлого. Сильнее, иначе бы Жорка уже сбежал. Украл бы машину и покатил со своей Нинкой на юг. Нет, работа не пропала даром! Борьба продолжается. И тот факт, что Паханов обо всем рассказал, тоже многое значит.

— Ты мне скажи — почему напился? — спросил командир.

— А я разве не сказал? — удивился Паханов. — Из-за Нинки. Хотел ее повидать. Потолковать насчет будущей жизни. Я тебе, батя, опять сбрехал. Думал я насчет туристских автобусов. Нравится мне такой сюжет жизни. Однако пойдет ли на это Нинка?

— Не захочет — не надо, — сказал Миронов. — Найдешь себе хорошую девушку. За тебя теперь любая пойдет.

— А скажи, батя, ты мог бы тогда сойти с поезда и оставить свою барышню?

— Нет, не мог бы.

— Вот и я не могу. Автобусы-экспрессы, Сочи-мочи — все это хорошо, но Нинка должна быть рядом!

— Тогда ее надо спасать, — убежденно сказал полковник. — Помоги ей выбраться из преступного мира, подай ей руку. Ты теперь сильней ее. Что хорошо, что плохо — разбираешь.

— Ой, товарищ полковник, плохо вы знаете Нинку. Это ж огонь. Шкода. Ей дай руку, так она за нее к себе назад утянет. И нужна ли вообще ей моя рука? Может, уже за другую держится?

— Надо выяснить.

— Вот я и хотел поехать в Ташкент с командой. Все узнать. Поговорить с Нинкой. Так, мол, и так.

— За чем же дело стало? — спросил полковник.

— Берут только чистеньких. А я — вор. Мне веры нет. Отставили. Я и напился.

— Чудак. Пришел бы ко мне, все уладили.

— Так вы и будете всю мою жизнь ладить? А почему же другие мне не верят?

— Ты сам говорил — верить тебе нельзя.

— Это верно.

— В затруднительное положение ты меня поставил. Хочется мне тебя отправить в Ташкент. Но за пьянку я должен наказать.

Паханов так и встрепенулся:

— Пусти, батя, в Ташкент!.. Я тебя за это трудом отблагодарю. Буду, как проклятый, день и ночь работать.

— А не подведешь? Не прилипнешь к Нинке? — спросил Миронов.

— Чтоб мне век свободы не видать!

Это была самая страшная клятва в Жоркиных устах.

Миронов понимал — в его отношениях с Жоркой наступил критический момент. Доверие еще крепче привяжет, недоверие оттолкнет. Поездка в Ташкент для Жорки — все равно что путешествие на остров с поющими сиренами. Он может оттуда не вернуться. Но Миронов еще раз все обдумал и решил: Жорка не тот, каким он был год назад, рисковать нужно.

— Хорошо. Поедешь. За пьянку я тебе объявлю пять суток. Отсидишь после возвращения из командировки.

Жорка порывисто встал, глаза у него были трезвые и счастливые.

— Ну, товарищ полковник, за это… за это…

Паханов не знал, что пообещать. Полковник сказал:

— Мне, Жора, ничего не надо. У меня все есть. А тебе я желаю удачи. Борись за свою любовь. Может быть, обстоятельства сложатся так, что Нину нужно оторвать от ташкентской компании, — вези сюда. Поможем.

16

Команда шоферов во главе с командиром автороты капитаном Петуховым должна была получить автомобили в Ташкенте, погрузить их на платформы, закрепить и сопровождать в пути. Когда Петухову по телефону сообщили о решении командира полка включить Паханова в команду, он взъерепенился. Кричал, что никуда не поедет, он не собирается подставлять шею из-за этого уголовника. Однако, поутихнув, даже не позвонил Миронову. Знал — бесполезно. Считая себя обреченным на взыскание, с тоской думал: «Везу волка в лес!»

Команда уехала.

Миронов, занятый множеством дел, все-таки часто вспоминал об уехавшем Жорке и с тревогой ждал, чем это кончится. Через неделю пришла телеграмма от Петухова: «Машины получили. Едем. Все порядке». Теперь уже не беспокойство, а любопытство точило полковника. Что же там произошло? Как Жорка встретился с дружками, с Нинкой?

Эшелон прибыл ночью. Ночью же его разгрузили, и машины перегнали в парк. Миронову доложили только утром, он поспешил в автороту — посмотреть на автомобили. Это был, конечно, предлог. Машины новые, с завода, что их смотреть? Полковнику не терпелось поговорить с Пахановым.

Первым, как и полагалось, Миронова встретил командир автороты Петухов. Отдал рапорт. Доложил о результатах командировки и повел полковника вдоль ряда новеньких грузовиков.

— Как вел себя Паханов? — спросил Миронов.

— Безукоризненно. Пил газированную воду.

— Отлучался?

— Один раз. С моего разрешения. Правда, на всю ночь.

— Ну?

— Вернулся утром. Трезвый. Серьезный. Не злой, не веселый, а именно — серьезный.

— Ничего не рассказывал?

Петухов метнул в полковника косой взгляд:

— Он рассказывает только вам.

Миронов не остался в долгу:

— Между прочим, когда я был командиром роты — мои подчиненные на сторону свои душевные дела не носили.

Петухов молча проглотил упрек.

Увидев Паханова, Миронов окликнул его и повел в курилку.

— Как дела?

— Плохо, — коротко бросил Жорка.

— Нину видел?

Жорка жадно курил.

— Нет.

— Почему?

— Сидит. Недавно год получила.

Полковник сочувственно помолчал, потом спросил:

— Может быть, это к лучшему?

— Чего же хорошего?

— Наступает же время, когда человеку надоедает сидеть. Возможно, такое случится и с Ниной. Она выйдет из колонии. А ты как раз вернешься из армии. Хорошо бы вам уехать в другой город. Оторваться от старых знакомых. Рассказ об экспрессах, Жора, это была не приманка. Ты действительно можешь устроиться на такую работу.

— Я понимаю.

— Ты знаешь, где она сидит? Напиши ей.

Жорка оживился. До этого он сидел согнувшись, а тут выпрямился, глаза заблестели энергичным огоньком.

— Это было бы здорово! Всегда вы, товарищ полковник, такое нужное придумаете, прямо сказать не могу… Но как ее найти? Я не знаю, где она находится.

— Ну хотя бы приблизительно. Неужели не слышал? На Севере, на Дальнем Востоке?

— Что вы, товарищ полковник, с малыми сроками так далеко не посылают. Она где-нибудь в Ташкентской области.

— Тогда можешь считать, что мы ее нашли. Сегодня скажу начальнику штаба — он напишет официальный запрос. — Полковник достал блокнот. — Как ее фамилия?

— Чемоданова была.

— Чудные у вашего брата фамилии.

— Это от волнения.

— Как от волнения?

— Ну, когда попадешься и начинают составлять протокол, бухнешь первую, что на ум придет.

— Как же нам быть? — сказал Миронов. — Вдруг Нина впопыхах назвала другую фамилию?

— Она может, — с сожалением и в то же время восхищенно сказал Жорка. — Это такая шкода — уму непостижимо.

— Будем пока искать Чемоданову!

17

Третий год службы прошел у рядового Паханова ровнее. Он получил второй класс и повесил на гимнастерку синий значок с золотой каемкой. Никаких срывов и нарушений дисциплины. Большую роль сыграла переписка, которая установилась между солдатом и Ниной. На запрос штаба пришло сообщение с ее адресом. Когда Миронов передал Паханову конверт, Жорка от счастья выругался самыми непристойными словами. Другой бы кинулся обнимать полковника, может быть, даже запрыгал бы, как ребенок, от радости. Но грубая Жоркина жизнь приучила его своеобразно выражать и восторг. В этом страшном витиеватом ругательстве была и радость, и благодарность командиру, и любовь к Нине. О чем они переписывались, никому не было известно. Только Миронову Жорка иногда пересказывал отдельные места.

— Нинка меня теперь «командиром» зовет. Смотри, говорит, командир, генералов не обижай. Насчет тихой жизни согласна. Только ей верить нельзя — это она пока сидит. А выйдет на волю — все забудет.

Жорку приглашали на все открытые комсомольские собрания. Особенно ему нравились прения. Острая критика его просто поражала. Раздраконит кто-нибудь товарища, а в перерыве, глядишь, курят вместе и продолжают спорить.

— Я бы его после этого избил или навек врагом посчитал, — ухмылялся Жорка, — они, смотри, папиросами друг друга угощают!

Однажды секретарь Клименко попросил Паханова остаться в ленинской комнате после собрания. Когда все разошлись, сержант сказал:

— Не пора ли тебе, Жора, подавать заявление?

Жорка поразился:

— Мне? В комсомол?

— Да, тебе.

— Кто же мне поверит?

— Мы поверим — товарищи по службе.

— А рекомендации?

— Я дам, Гнатюк даст, старшина Озеров.

— Разве Озеров комсомолец? Он же немолодой.

— Он коммунист, Жора.

Это было настоящим открытием: старшина Озеров — коммунист! Сейчас Жорка знал — коммунисты самые честные и порядочные люди. А если бы он узнал, что Озеров коммунист, в первый год службы, когда в голове его был полнейший сумбур, дружба между ними наверняка не склеилась бы.

— Ну как, будешь подавать заявление? Я помогу подготовиться.

Жорка молчал. Прошлое и настоящее вдруг встало в его памяти, закружилось, перепуталось, да так, что он не мог разглядеть в этом сумбуре свое будущее.

— Пока подожду.

— Почему?

— Рано.

— Не скромничай!

— Верно говорю. Подождать надо. Ты, Клименко, не торопись. Вдруг я комсомольский билет куда-нибудь в неподходящее место занесу? — задумчиво спросил Паханов.

— Да брось ты свое прошлое ворошить! — горячился секретарь. — С этим все кончено. Третий год в армии служишь. Посуди сам — может ли человек после хорошей бани, чистый, раскрасневшийся, в хрустящем новом белье вдруг полезть в грязь, болото смердящее.

— Может.

— Ну, знаешь, тогда это не человек, а падаль! — вскипел Клименко.

— Остынь, остынь. Ты сам бы полез, если нужно, — успокаивал его Паханов. — А если в этой грязи твой друг? Ты что, по бережку будешь бегать и чистое бельишко свое беречь?

— Я подам ему руку.

— А если руки не хватит?

— Ну тогда…

— Вот то-то. В общем, подожду.

Клименко еще не встречал в своей практике такого, чтоб человек отказывался идти в комсомол. Он проинформировал об этом подполковника Ветлугина. Замполит пришел к выводу, что серьезное отношение Паханова к вступлению в комсомол — уже само по себе положительно. Нужно за оставшееся время службы приложить максимум сил и расширить его политический кругозор, чтобы он непременно вышел победителем в той борьбе, на которую намекал, которая ждет его после возвращения на гражданку.

18

Жизнь летит стремительно. Три года прошли как один день. Однажды осенью полк выстроился на строевом плацу. Ввиду торжественного случая не пожалели даже драгоценной воды — плац был полит. Асфальт блестел, как глянцевая фотокарточка, от него веяло приятной свежестью. Кажется, совсем недавно по этому строевому плацу тащили сержанты упиравшегося Жорку на гауптвахту. А вот сегодня он стоит в шеренге увольняющихся «старичков». В руках у него новенький чемодан. На груди значки: второй класс шофера, ГТО, третий разряд по бегу.

Идет прощание. На правом фланге алеет боевое знамя, и, сверкая трубами, то и дело играет оркестр туш. Вручит командир грамоту — и тут же грянет туш, а по строю полка плещут аплодисменты. Отблагодарив особо отличившихся, командир полка и замполит пошли вдоль шеренги отбывающих — пожимали руки, давали советы, дружески похлопывали по плечу. Около Паханова полковник Миронов остановился, долго держал его ладонь в своей. Смотрел на солдата с удовольствием — одним честным человеком стало больше. И военная форма на нем не кажется чужеродной. Грудь колесом, веселое лицо, доброжелательные глаза. Солдат как солдат!

— Зайдите, товарищ Паханов, ко мне после построения, — сказал командир и пошел дальше.

После торжественной церемонии солдаты группами потянулись к вокзалу. А Паханов зашел к Миронову в кабинет. Командир еще раз с удовольствием оглядел подтянутого солдата.

— Писать будешь?

— Чтоб вы мои письма еще кому читать дали? — засмеявшись, спросил Жорка. — Буду, обязательно. И если еще какой-нибудь вроде меня попадет, вы мне сообщите. Я ему от себя особо напишу.

— Я как раз думал, что бы тебе подарить на память? — Миронов достал из кармана авторучку. — Вот возьми. Она тебе будет напоминать о письмах.

Потом он проводил Жорку до самых ворот. Держа под руку, вел его и говорил:

— Если будет трудно, не забывай — у тебя здесь много друзей. Пиши или приезжай — мы всегда поможем.

— А если б я на сверхсрочную попросился? — вдруг спросил Паханов.

— Возьмем с удовольствием, хоть сейчас.

— Я бы хотел быть вашим шофером. У меня ведь нет никого. Отец — так он и не отец, а так, сам по себе. Вы всю жизнь по разным местам кочуете, и я бы с вами ездил. Ну а если война — я бы за вами, как за дитем, ухаживал. И в случае бомба или снаряд — собой заслонил бы. Одним словом, вы для меня, как и для Сеньки того, — батя. Уж вы не обижайтесь, а я и в письмах вас так называть буду.

— Спасибо тебе, Жора, за добрые слова. В письмах зови, как считаешь нужным. А Семену ты напиши. Вы теперь вроде как побратимы.

Паханов даже остановился:

— Верно! Как это я раньше недотумкал? Брат он мне. Настоящий брат по отцу. — И нежно добавил: — По тебе, батя.

Желая скрыть охватившее его волнение и боясь, как бы прощание с Жоркой не вылилось в слезливую сцену, Миронов заторопился:

— Ну ладно, Жора. Пойду. Дела. Нине привет передай. Будь здоров и пиши обязательно.

Полковник пошел к штабу, а Жорка стоял и смотрел на родного и близкого человека, стараясь навсегда запечатлеть его в памяти.

У входа в штаб Миронову отдал честь Лобода. Командир взглянул на него и, видя, что взводный хочет о чем-то спросить, остановился.

— Я смотрел, как вы прощались с Пахановым, — сказал виновато Лобода. — Мне стыдно, что я не сумел найти подход к этому человеку. Я и сейчас не смог бы с ним справиться. Скажите, пожалуйста, как вам это удалось? Что вы с ним сделали?

— Я один тоже ничего не сделал бы. Работали все. Между прочим, и вы сыграли некоторую роль. Жорка, отчасти, назло вам стал человеком. Люди руководствуются в делах и поступках нормами поведения, которые считают правильными или выгодными. Раньше у Паханова были одни взгляды, и он воровал. Теперь ему помогли избавиться от пороков, и он стал жить честно. Мы вложили ему в голову новую идеологию.

Полковник добро посмотрел на виноватое лицо лейтенанта и добавил:

— А вы не отчаивайтесь. Человек всю жизнь подвергается процессу воспитания. Вы тоже. Этот случай для вас — наука. У вас еще все впереди. Вглядывайтесь в людей повнимательнее. Находите, какими идеями они руководствуются, а потом действуйте. Воспитывать — профессиональная обязанность офицера.

Полковник вошел в кабинет и, прежде чем переключиться на текущие дела, шагая по коридору, думал: «Да, процесс воспитания происходит всюду и длится на протяжении всей жизни человека. Мы воспитываем. Нас воспитывают. И тех, кто воспитывает нас, тоже воспитывают. Какие бы высокие посты ни занимали люди — маршалы, министры и секретари ЦК, — все находятся в сфере этого непрекращающегося процесса. А имя мудрому воспитателю, который держит всех в поле зрения, который бескорыстно открывает перед людьми законы жизни, который учит, как правильно жить, имя этому воспитателю — партия».

19

Уехали домой старослужащие. На смену им пришли молодые. На том же плацу, где недавно происходили проводы, в один из дней построили новобранцев.

Миронов и Ветлугин знакомились с пополнением. Они проходили вдоль строя, пытливо вглядывались в лица. Парни были хорошие — веселые, образованные, редко у кого меньше восьми классов. Многие с производства — эти народ надежный, трудностей не испугаются. И специальности хорошие подобрались, нужные для полка: есть слесари, электрики, инженеры, художники. Миронов уже прикидывал — кого в ремонтники, кого в связисты, кого в клуб.

Добро и весело поглядывая на своих подчиненных, Миронов знал — есть у некоторых и такие черты, которые в анкетах не пишутся и в беседах не высказываются: лентяй, стиляга, нечист на руку, подхалим, хулиган, зазнайка, жадина, врун, пьяница и даже верующий в бога или аллаха. Все это предстояло выявить. Человек далеко прячет свои пороки. За три года всю эту шелуху нужно с них счистить.

Ох, нелегко это обходится офицерам! У многих прибавится седины. Но зато уйдет в гражданку — на стройки, в колхозы, в институты — новый отряд крепких, здоровых людей, таких, какие нужны для строительства коммунизма.

20

История Жорки Паханова не кончилась.

В ноябре Миронова вызвали на сборы в Ташкент. Он приехал утром. Город уже проснулся — люди спешили на работу. Полковник не стал брать такси, не сел в троллейбус — пошел пешком. Для тех, кто живет в большом городе, окружающая красота и благоустроенность примелькались. А Миронову после пустыни, песчаных бурь и лысого пыльного городка было приятно пройтись по зеленым улицам. Стояла осень. Деревья пожелтели. Золотистые листья усыпали тротуар. Листья были чистые, целенькие и выглядели не мусором, а украшением, которое расстелила на прощанье осень. Весь город будто в дорогой золоченой раме. Большие, красиво отделанные дома. Прозрачные витрины. Огромные клумбы с алыми, словно из красного бархата, каннами. Бесшумно скользят по гладкому асфальту автомобили. Полковник смотрел на прохожих и думал: «А все ли они знают, как эту красоту и покой оберегают солдаты? В жарких Кара-Кумах, на Памире, где не хватает воздуха, на Севере, где на ледяном ветру матроса окатывает холодная, как смерть, волна? Вспоминают ли о нас, солдатах, эти счастливые люди? Солдату не много нужно — чтоб помнили…»

Мысли полковника прервал резкий визг тормозов. Огромный автобус остановился с ходу, спрессовав пассажиров. А в следующий миг открылась дверца водителя, из нее выпрыгнул парень в клетчатой ковбойке, заорал на всю улицу:

— Батя!

Парень стиснул в сильных ручищах Миронова. Полковник не верил своим глазам — Жорка!

Миронов знал, что он живет в Ташкенте, но никак не ожидал с ним так встретиться. В автобусе еще кудахтали, как испуганные куры, пассажиры. А Жорка, отступив на шаг, любовался полковником и повторял:

— Батя!.. Дорогой…

Наконец он пришел в себя и стал спрашивать:

— Насовсем? Перевели? В Ташкенте служить будешь?

— Нет. Я в командировке.

— Ты обязательно должен побывать у меня в гостях!

В автобусе волновались. Вокруг собирались зеваки.

А Жорка не обращал внимания. Миронов сказал:

— Езжай, Жора, потом встретимся и договоримся.

— Нет, батя, обещай, что придешь. Или я тебя никуда не отпущу. Этих всех вытряхну и повезу к себе. Я должен тебя с Нинкой познакомить.

— Чего ты меня упрашиваешь? Я и сам приду.

— Сегодня в семь вечера, можешь?

— Могу.

— Считаю, договорились. Адрес у тебя есть?

— Есть.

— Доедешь до Асакинской, а там рядом. Найдешь?

— Да найду. Езжай.

Жорка побежал. Впрыгнул в кабину. Плутовски подмигнув Миронову, негромко сказал:

— Сейчас я их развеселю.

Автобус дернул с места, пассажиры попадали в другую сторону. Набирая скорость, машина покатила дальше.

— Ну и бес, — улыбаясь, шептал Миронов.

21

Сборы начинались завтра. День приезда отводился на устройство. Полковник отвез чемодан в общежитие. Доложил о приезде и пошел гулять по городу. По пути он выполнил поручение жены — купил ей босоножки и лимоны. Ровно в семь часов пришел на квартиру Пахановых. Его ждали. Жорка метался по комнате, наводил порядок. Увидев полковника, он поспешил к нему. Обнял, встал с ним рядом и сказал Нине:

— Вот это наш командир! — И добавил, очевидно имея в виду свои рассказы: — Тот самый.

Миронов смотрел на Нину. Она была худенькая, чернявая, с очень живыми бойкими глазами. Бывают в школах такие девчонки, боевые, отчаянные, дружат только с мальчишками, за внешностью своей следят не очень, но зато имеют массу преимуществ перед своими тихими подругами. Они умеют лазить по деревьям, играют в футбол, участвуют в набегах на сады, спокойно смотрят, как мальчишки курят или дерутся, и вообще им доверяются самые сокровенные мальчишечьи тайны. Нинка по внешности была именно такой. Миронов ожидал встретить видавшую виды, тертую жизнью женщину. А перед ним стояла обыкновенная девчонка, даже не барышня.

— А это — моя Нинка, — сказал Паханов, представляя подругу.

Полковник пожал маленькую твердую руку. Он все не мог привыкнуть к действительной Нине. Она даже не была красивой. По рассказам Жорки, она сражала своей красотой. Лицо обыкновенное, и только глаза, невероятно лукавые, озорные, блестящие, останавливали взгляд. Трудно было поверить, что эта девчонка не раз побывала в тюрьме, что видела в жизни такое, чего не увидят другие, проживи они хоть сто лет.

Миронова повели к столу прямо с порога. Наблюдательный полковник отметил: хозяйка-то росла не в семье. Коньяк, шампанское, полный ассортимент консервов, какие только имелись в гастрономе, — от сардин до частика в томате. Конфеты-подушечки и тяжелые плитки шоколада «Юбилейный». Чайная колбаса, будто нарубленная топором, и ненарезанная селедка.

Жорка разлил коньяк в граненые стаканы и вдохновенно сказал:

— Давайте выпьем!

Когда прошло первое возбуждение от радостной встречи, Жорка стал рассказывать, по просьбе полковника, о том, как сложилась его жизнь после армии.

— Приехал я сначала к отцу. Он старый, точно как ты говорил, весь трясется. Воровать уже не может. Поступил ночным сторожем в небольшой универмаг. Вот как у нас: мы другого-то ничего не умеем — или воровать или сторожить. В общем, работа не бей лежачего. Чего сторожить? Его все воры знают. Разве кто полезет? Да и не нужна она ему совсем, эта работа, если правду сказать. Просто числится, чтобы не трогали. А на самом деле он краденым барахлом торгует.

Нинка медленно, но многозначительно подняла ресницы. Жорка перехватил ее взгляд, коротко бросил:

— Батя свой, ему все нужно знать. — И продолжал рассказ: — Пожил я день-другой. А у отца на квартире еще один жулик остановился — Витька. По кличке Шмон. Паскудный человек. Привычка у него: увидит чужое пальто на вешалке или пиджак на стуле, обязательно карманы ощупает. Даже у своих воров. Взять ничего не возьмет, а обязательно втихаря полазает. За это его и Шмоном прозвали. Так вот, этот Витька и Пахан мой все на меня поглядывают, что я делать буду! А на меня, скажу тебе, батя, такое навалилось, просто ничего понять не могу. То я в Ташкент рвался. Нинку хотел увидеть… Ты не очень-то нос дери! — бросил он мимоходом подруге. — А приехал в Ташкент, гложет меня тоска — опять в полк хочу. Тебя вспомню, Озерова, «Петуха» нашего — так бы и побежал назад пешком. Начну дома рассказывать про свою службу, про людей — на меня косятся. Не верят. Пошли слухи между ворья, что я, как бы тебе сказать, ну, продаться не продался, а переметнулся от них на другую сторону. Мне даже кличку новую дали — Командир.

— Он о чем заговорит, все одними словами начинает: «мой командир», «наш командир» — вот его так и прозвали, — весело пояснила Нина.

— Хожу я так неделю. Деньги кончаются. Надо что-то думать. Как говорили нам на политзанятиях, экономика — главное. От нее идет все. Вот и у меня встал этот вопрос — воровать или работать? Ну, воровать я теперь никак не могу. А работать, — значит, отрываться нужно от старой компании. Странные дела со мной творились. Надену хороший костюм бостоновый, был у меня еще до армии, хожу по городу и будто мне опилок или волос за шиворот насыпали. Ну просто не по себе! Ни думать, ни отдыхать не могу. Приду, переоденусь в свое выгоревшее «хб», сапоги, правда, хромовые пододену — и сразу будто на свет народился. Так все и приложится к телу. И запах от меня приятный — солнцем, бензином, авторотой нашей пахнет. — Жорка опять шутливо заворчал на Нинку: — А эта еще носом крутит: «Мне с тобой неловко! Скинь солдатскую шкуру». Я ей разъясняю: «Дура, форма Советской Армии — самая почетная, она всю Европу освободила». Да разве она поймет! С ней политзанятия с самого начала, с первого съезда, одним словом, проводить нужно.

Нинка сидела за столом, положив подбородок на руки, и не сводила глаз с Жорки — любовалась. Но в то же время полковник видел в ее глазах и иронию. Веселый характер, казалось, так и подмывал ее воскликнуть с подковыркой: «Ух какой ты у меня образованный! Ужас!»

— Поступил я работать в автобусный парк. Работаю. Иногда вижу через зеркало заднего вида, как дружки старые по карманам пыряют. И представь себе, батя, не зависть, а зло берет. Не хочу, чтоб в моем автобусе такое творилось. Выйду иногда, скажу: «Мотай отсюда!» Уже не знаю — хорошо это или плохо, но никто из них в те дни в милицию не попал. Наверняка сказали б, что я продал. Однажды прихожу домой усталый. За день баранку накрутишь — руки гудят. Хотел лечь спать, а у нас Витька Шмон и еще двое в карты играют. Отца нет, он в ночь на работу ушел. Нинка тоже пришла. Сидит, меня ждет, пока я умоюсь, переоденусь. Вдруг Витька говорит: «Сыграл бы я с Командиром в карты, да боюсь, он разучился в армии». Зло меня взяло. В карты я раньше неплохо играл. Таких, как Шмон, обдирал запросто. Сел я за стол. А Витька издевается: «Денег мне не нужно, а вот на сапоги твои, командирские, сыграю». — «Идет, — согласился я. — Во сколько их оценим?» А он опять куражится: «Ну, коли они командирские — цена им не меньше сотни». А сапоги вот эти…

Жорка поднял ногу из-под стола, показал старенькие, стоптанные сапоги.

— Им цена пятерка в базарный день. Я поставил сразу двадцать рублей. Он выиграл и тут же говорит: «Что-то мне расхотелось с тобой играть. Ну-ка, отрежь от каждого сапога на десятку!» Поймал он меня. Ведь я, дурень, слыхал про такое. Но забыл — попался в ловушку. А закон у нас такой — на что играл, то и отдавай. Жалко мне сапоги рубить. А те двое берут меня за грудки — плати! Стряхнул я их с себя, слышу вдруг — сзади как завопит вот эта! — Паханов кивнул на Нинку. — Истошным голосом. Обернулся, у Витьки нож в руке. А на руке Нинка висит. Если б не она — засадил он мне в спину по самое колечко. Ну дальше и рассказывать нечего…

— Ты б хоть письма писал, Жора, — сказал Миронов укоризненно. — Может, и я что-нибудь подскажу в вашей новой жизни. Посоветую, как ни трудно, издалека. А ты прислал одно — и умолк. Мне кажется, нужно вам отсюда уехать, или забыл голубые экспрессы? Южные города, пальмы и море?

— Нельзя с ней, батя, — не стесняясь присутствием Нины, сказал Жорка. — Она сорваться может. Там соблазнов много. Уеду я в рейс, а она какой-нибудь кандибобер выкинет!

Нинка не отрицала. Она весело смеялась, запрокидывая голову.

— Видите? — спросил Жорка. — Темнота! Она еще не понимает, что человека из обезьяны сделал труд. В общем, на юг нам рано. Нинка еще станет по пальмам лазить. Хорошо бы ее через армейскую школу пропустить, — вздохнув, сказал Жорка. — А если говорить серьезно, батя, то мы и тут хорошо живем, зачем нам экспрессы!

В полночь они проводили полковника до такси. Было тепло. Лампочки светили мягким светом. Всю дорогу Жорка шутил над Ниной, а она смеялась — весело и озорно.

22

Через девять дней Миронов вернулся в полк. Множество дел обступило его. Самые разнообразные вопросы ждали его решения — учебные, продовольственные, воспитательные, квартирные, технические, денежные, строительные, торговые и многие, многие другие. И он решал их до вечера.

А вечером в кабинет командира вошел молодой лейтенант… Он бессильно развел руками:

— Не могу больше.

— В чем дело? — спросил полковник.

— Все перепробовал — не поддается воспитанию. Все нервы из меня вымотал. Невозмутимый. Непробиваемый. Истукан какой-то. Я готов разорвать его на куски, а он лепечет медовым тенорочком, и глаза — чистые, невинные, как у иисусика. Попадет один такой — полжизни отнимет.

— Что он собой представляет?

— Понять не могу. Или баптист, или хлыстовец какой. Дремучей религиозности человек. Фанатик.

— Придется, видно, нам, лейтенант, с вами и библией подзаняться. Приходите завтра вечерком с вашим фанатиком. Побеседуем. Посмотрим.

Полковник достал блокнот из кармана.

— Как его фамилия?

— Ипполитов.

Миронов записал. В ту самую книжечку с потертой обложкой, где среди служебных записей и пометок, понятных только самому полковнику, на одной из страничек поблекшими теперь чернилами была когда-то вписана фамилия — Паханов.

УЧАСТОК ЗАРАЖЕНИЯ

В нашем отделении шесть человек. Четверо сидят сейчас в курилке. Я тоже в их числе. Каждый чувствует себя отвратительно. Хочется куда-нибудь уйти, исчезнуть, чтобы не встречаться с людьми, которые знают теперь все. Пятого с нами нет, он остался в казарме. Когда я уходил из спальной комнаты, он лежал на кровати. Шестой борется за жизнь в госпитале.

Это мы, все ваше отделение, повинны в том, что ему угрожает смерть.

Вечернее небо багровое, тучи висят над землей, похожие на клочья тлеющей ваты, кажется, вот-вот запахнет паленым.

— Да, погорели в дым, — печально сказал Савченко. Я взглянул на него — он говорил не о тучах. Все понимали, что он имеет в виду. Молчали.

Стараясь осмыслить, как все это произошло, я перебирал по порядку события.

В начале учебного года, пройдя курс молодого солдата, я прибыл в третье отделение. Оно считалось лучшим в роте. Командир сержант Лапин, как ему и положено, стал меня «изучать». Сначала побеседовал, потом на каждом занятии испытывал, присматривался, требовал больше, чем с других. В свободное время тоже не оставлял без внимания:

— Рядовой Симаков, идемте к моей койке.

Подойду, посмотрю: она ровная, как бильярдный стол.

— Теперь посмотрим вашу. Видите, топографию можно изучать — бугры, ямы, седловины, впадины. Поправьте.

Только поправил, а он уже зовет:

— Пойдемте к оружию… Вот мой автомат.

Оружие у него какое-то особенное — чистое, блестящее, не сухое и не влажное. А мое плачет — масло на нем не держится. Пушинки, волоски, пылинки, ниточки будто сговорились прилипать только к моему автомату.

Подведет к зеркалу — стоим рядом. Он аккуратный, затянутый, а я весь в складках, будто из вещевого мешка вынули.

Удивительно! Я каждый вечер утюжу обмундирование, а он лишь по субботам.

— Все дело в заправке, — говорит Лапин. — Подтяните ремешок и живот, одерните гимнастерку, расправьте грудь, поднимите подбородок.

Я делаю так, как говорит командир, и на минуту мое изображение в зеркале становится стройным. Но тут вдруг обнаруживается, что я не дышу. А когда начинаю дышать, изображение опять мнется.

— Ничего, выправка дело наживное. Гимнастика, строевая, марш-броски выправят вашу фигуру. Обрастете мышцами — мама не узнает!

После сержанта обычно подходил ко мне старослужащий Куцан. Он был среднего роста, крепкий, круглый. Волосы с рыжинкой, похожей на слабый раствор акрихина. Таким цветом на картах обозначают участок заражения, поэтому Куцана в шутку звали «УЗ».

Куцан меня жалел, подбадривал, но в последний момент, когда я почти был благодарен ему за поддержку, он вдруг выкидывал какой-нибудь каламбур, и надо мной смеялись.

— Ты, Симаков, духом не падай, в незнакомом деле всегда так… А послужишь лет десять, привыкнешь!

Сам Куцан служил хорошо. В первый год службы он, говорят, слыл изрядным «сачком». Но у сержанта Лапина было столько дополнительных работ для лентяев, что Куцан подсчитал и понял: самый легкий путь — выполнять все добросовестно. Поэтому он схватывал все сноровисто и быстро, добивался необходимого совершенства и затем действовал ни шатко ни валко, будто дремал. Но когда начиналась проверка, Куцан преображался — все выполнял энергично, четко, с задором. Начальники хвалили его.

На требовательность сержанта, который приучал трудиться повседневно, Куцан, хитро щурясь, отвечал:

— Вам же лучше, уделяйте больше внимания молодым да неспособным, а я, когда надо, отличную оценку дам…

— Дело не в оценке, — настаивал Лапин, — я хочу из вас человека сделать.

— А я кто же? Бугай?

Командир полка подводил итоги соревнования в честь Дня Советской Армии. Наше отделение опять завоевало первое место в роте. Сержанта Лапина поощрили отпуском домой. Командовать отделением временно поручили Куцану, как старослужащему и хорошо успевающему в учебе.

— Ты смотри темпа не сбавляй, — наставлял его перед отъездом сержант. — Отпуск десять дней, дорога туда — пять да обратно столько же, всего двадцать.

Лапин долго перечислял, что нужно Куцану сделать за это время.

Двадцать дней — срок в солдатской жизни небольшой. Но все произошло именно в эти дни. Я не хочу оправдывать ни себя, ни других. Началось с малого. Сначала перерывы длились по пятнадцать минут. Потом занятия Куцая стал проводить где-нибудь в уголке, подальше от глаз начальства. Затем просто дремали в холодке у забора.

Офицеры наше отделение контролировали редко — доверяли. Ведь оно считалось лучшим. И Куцан, заметив приближение проверяющего, превращался в расторопного командира — команда следовала за командой, замечания сопровождались образцовым показом, тренировка велась с явным стремлением к совершенству.

Офицер удалялся довольный.

— Надо уметь служить: ешь — потей, работай — мерзни, в строю ходи — чтоб в сон бросало! — острил Куцан. — Отпуск командиру отделения, — значит, и нам отдохнуть не грех, поощрение мы ему зарабатывали.

У нас появилось много свободного времени: заправка кроватей, чистка оружия, снаряжения, сапог, обмундирования совершались теперь не с прежней тщательностью. Куцан все прощал.

Можно было увильнуть от физической зарядки — Куцан не выдавал. Но и сам, уходя куда-то вечером, говорил:

— Я только что был здесь. Понятно? Все за одного, один за всех.

Однажды он ушел после вечерней поверки и возвратился перед рассветом. Дежурный по части заметил, как темная фигура перевалилась через ограду, и побежал за ней. Это был Куцан, он вскочил в казарму и, как был, в сапогах и одежде, кинулся под одеяло. Дневальным стоял наш — Клюев, тот, который сейчас лежит в госпитале.

— Где он? — спросил запыхавшийся дежурный.

— Кто? — плохо скрывая волнение, спросил Клюев.

— Ну, тот, который бежал.

— А он…

Офицер, не дожидаясь ответа, пошел вдоль кроватей, солдаты спали. На каждой подушке покоилась голова — стриженая, с короткой прической, темная, русая, кудрявая или бритая. Была среди них и белесая с рыжинкой — Куцапа.

— Куда же он делся? — спросил офицер, возвратясь к дневальному.

— Сюда никто не заходил, — врал теперь более уверенно Клюев. — Может быть, в соседней роте?

Дежурный ушел.

Утром командир роты советовал:

— Если кто из наших — скажите сразу, для него же лучше будет. Человек совершенствуется не только в хороших делах, но и в неблаговидных поступках. Если не пресечь сейчас, дело может кончиться плохо.

Куцан многозначительно посматривал на нас, доверительно подмигивал, и мы молчали.

В тот день я получил посылку — маленький фанерный ящичек, обшитый мешковиной. Воспоминания о доме захватили меня. Я смотрел на крупные стежки и думал: «До каждой нитки дотрагивалась мама». Мешковина была знакомая, при мне она служила занавеской в кладовке.

Мои размышления прервал Куцан:

— Что задумался, давай открою.

Он безжалостно вспорол ткань перочинным ножом. С треском отодрал хрустящую фанерную крышку и довольно сказал:

— Ого, старики раскошелились. Шоколадные конфеты! Печенье. Мармелад. Все покупное, магазинное. Они тебя еще дитем считают — одни сладости. Напиши, чтобы в другой раз горького прислали. — Куцан пощелкал под скулой, подмигнул наглым, веселым глазом. Он принялся жевать шоколадные конфеты будто хлеб — одну за другой.

— А ты что не ешь? Рубай! Старики еще пришлют, — приглашал он меня.

Мне не хотелось ни печенья, ни мармелада. Я смотрел на вспоротую упаковку, до слез было жаль старую знакомую занавеску. Когда я держал посылку, она казалась еще теплой от маминых рук.

С этого дня я невзлюбил Куцана. На каждом шагу, в каждой фразе видел теперь человека нахального, жадного, хитрого. Меня коробило от его поучений:

— Снежинка и та крутится, прежде чем лечь, — место выбирает, а человек тем более должен о своей пользе думать!

Папиросами он не делился — в пластмассовом портсигаре всегда оказывалась «последняя». А я сам видел, как он из пачки перекладывал в портсигар одну папиросу для следующего перекура.

Он был до наглости самоуверенным и считал, что у всех такой же склад мыслей, как у него. Однажды вечером после беседы о сочетании общественных интересов с личными Куцан цыкнул сквозь зубы и, хохотнув, заявил:

— Все мы святые — глаза в небо, а руками по земле шарим!

«Вот уж действительно каждый судит о людях в меру своей испорченности!» — подумал тогда я, сравнивая Куцана с другими старослужащими. Но раскусив Куцана, я открыто против него не восстал. Не посмел. У него за плечами двухлетний опыт, а я служу четыре месяца. Он видел многое, а круг моих наблюдений ограничен карантином да жизнью взвода. Молчали и другие солдаты нашего отделения: Шестаков, Ишматов, Клюев. А Шестаков ведь комсомолец! Мне казалось, они не желали «выносить сор из избы». Куцан хотя и временный, но все же был командир, начинать раздоры в лучшем отделении — означало подорвать его репутацию. Поэтому солдаты просто ждали скорого возвращения сержанта, надеясь, что Лапин поставит Куцана на место, и служба поправится.

Сейчас я, конечно, понимаю — порядочность и принципиальность одинаковы и в армии и на гражданке. Я ругаю и презираю себя за малодушие. Как мы встретимся с Клюевым, если он останется жив? Готовились вместе идти в бой, если позовет Родина, не щадить себя ради товарища — и вдруг по нашей вине человек попал в беду. Я вспоминаю темную ночь, и мне представляется, как раненый Клюев ползет, напрягая последние силы, за ним остается черный след — это кровь. Он теряет сознание, не может позвать на помощь. А мы в это время с глупыми, улыбающимися рожами заговорщиков делаем все, чтобы Клюева не искали!

Очень хорошо помню события того вечера. В светлой казарме рота выстроилась на вечернюю поверку. Когда старшина вызвал:

— Клюев!

Последовал ответ:

— Я.

Но откликнулся не Клюев, а Куцан. Я удивился, как он ловко подделался под голос Клюева. Даже старшина не заметил подвоха, а он знал голос каждого.

После команды «Разойдись!» я спросил Куцана:

— А где Клюев?

— Молчи громче, — весело сказал Куцан. — Тащи шинель с вешалки.

Я принес шинель, а Куцан быстро, чтобы никто не заметил, уложил ее под одеяло на кровати Клюева. Со стороны казалось — на койке спит человек.

Хитро посмеиваясь, поглядывая на «куклу», Куцан сказал:

— Сейчас наш Клюев, наверное, воркует с какой-нибудь.

Отсутствие Клюева мне показалось странным: за ним прежде таких пороков не замечалось. Но последние дни порядки в отделении изменились, и, кто знает, возможно, Клюев тоже поддался соблазну.

Не сомневаясь, что на вечерней поверке присутствовали все, дежурный объявил отбой и погасил свет.

После нелегкого солдатского дня приятно лежать в постели, наслаждаться тишиной и покоем, предаваться любимым мечтам и ощущать, как сладкий сон склеивает веки.

Я был именно в таком состоянии, когда услышал громкий топот сапог — кто-то бежал по пустому коридору. «Что-то случилось», — подумал я. И в тот же миг от двери крикнули:

— Третье отделение! Там ваш Клюев. Весь в крови…

Мы вскочили с кроватей и, не одеваясь, в сапогах и трусах побежали к выходу.

Клюев, окровавленный, бледный и грязный, лежал недалеко от казармы.

Мы подняли его и, наступая друг другу на ноги, торопливо понесли в медпункт. Он не стонал и не подавал признаков жизни.

— Пробит череп, истек кровью. Необходимо срочное вливание, — сказал дежурный врач.

— Возьмите у нас кровь, — предложил я за всех.

— В этом нет необходимости. Идите, товарищи. Сейчас вы будете только мешать.

Мы вернулись к тому месту, где нашли Клюева. Темный след крови тянулся к спортивному городку. Освещая его спичками, мы дошли до трапеции. Здесь стало все ясно.

Клюев, видно, прибежал подле вечерней прогулки позаниматься гимнастикой, полез вверх по канату. Тяжелый металлический крюк вырвался из подсохшей на солнце перекладины и ударил Клюева по голове.

Если бы мы сразу хватились и начали искать товарища, дело обошлось бы простой перевязкой. А теперь жизнь Клюева в опасности. Отделение опозорено. Везде и всюду нас преследуют две страшные буквы: «ЧП».

Вернувшись из отпуска, сержант Лапин не узнал отделение. Боевая подготовка резко скатилась вниз. На кроссе я еле уложился в «удочку», а раньше бегал хорошо. На строевых занятиях по команде «кругом — марш» у меня ноги заплелись в такой крендель, что я едва не упал — сказалось отсутствие тренировки. На огневой подготовке мушка, прорезь и цель так прыгали, что я не смог их совместить на одной линии. Если бы это была не тренировка, а стрельба, «неуд» грозил неотвратимо. То же происходило и с другими.

…Сержант сидит сейчас вместе с нами в курилке. Не ругает. Не упрекает. Но его молчание невыносимо тяжело. Стыдно смотреть сержанту в глаза. Я кидаю окурок в урну и иду в казарму.

Куцан лежит на кровати, укрывшись одеялом с головой. Одеяло мелко вздрагивает. «Плачет», — подумал я. Хоть он и был главным виновником случившегося, стало жаль покинутого всеми одинокого солдата. Если заплакал мужчина, это говорит о многом. «Велика вина Куцана, но он раскаивается, нужно ему помочь». Подумал я и сел к нему на койку. Куцан затих. Одеяло перестало шевелиться. Подыскивая, с чего бы начать разговор, я вспомнил: сегодня Куцан получил посылку.

— Что тебе пишут из дому? — спрашиваю я.

Куцан не отвечает.

— Ну, будет убиваться, давай рассказывай.

Я сдернул с него одеяло и замер от неожиданности. Передо мной лежал Куцан с широко открытыми, испуганными глазами. В одной руке он держал кусок сала, в другой хлеб. Вскрытая посылка лежала с ним рядом. Меня охватило чувство гадливости. Я вернулся в курилку и, глубоко затягиваясь, задымил папиросой.

«Только от такого и могла пойти ржавчина круговой поруки, — думал я, и было обидно, что все отделение пошло на поводу у этого жалкого человечишки с душой единоличника. — Правильно прозвали его солдаты — «УЗ». Разное бывает заражение: химическое, радиоактивное, бактериологическое, но есть, оказывается, и такое, которое идет от куцанов. Теперь я убедился, что оно не менее опасно».

…Недавно пылавшая заря поблекла. Огненные тучи обуглились и превратились в черную завесу. Наступила ночь. Темно. Только малиновые огоньки папирос накаляются и блекнут в курилке.

Мы молчим. Молчит и сержант. Уж теперь он «даст жизни» за поруганную честь отделения. Ну что ж, он будет прав. На его месте я поступил бы точно так же!

ОФИЦЕРСКИЕ БУДНИ (Записки командира)

Мы обнялись, когда тепловоз уже сигналил отправление. Я держал в объятиях литые плечи капитана, и спазма стягивала мне горло. Капитан Лутошкин прижал меня к своей широкой груди. Я чувствовал: жмет он меня бережно, боясь причинить боль. Да, этот здоровяк мог бы стиснуть так, что ребра захрустели!

Поезд постепенно набирал скорость.

— Вася! — мягко окликнула жена Лутошкина из тамбура. Он отпустил меня, поднял глаза — они были влажными.

— До свидания, товарищ полковник. Всю жизнь вас помнить буду. Может быть, еще встретимся, — с надеждой добавил он.

Легко вспрыгнул на подножку вагона. Махал рукой, пока поезд не ушел за стрелки.

Так я проводил капитана Лутошкина из далекой Кушки.

Он уехал, а я стоял еще некоторое время на опустевшем перроне, и были у меня на душе и радость и грусть одновременно. Я вспомнил последние десять лет службы, на протяжении которых мы с Лутошкиным встречались и расставались несколько раз. Много нам пришлось пережить с ним за эти годы и веселого и печального.

Встретились мы с Лутошкиным в начале пятидесятых годов. Был я тогда начальником штаба полка. Должность почетная, но не легкая. Служил в Туркестанском военном округе. Край весьма своеобразный, трудный. Особенно это чувствуется на учениях, когда уходишь с постоянных квартир в пустыню. Местность здесь не та, что в других округах: нет ни лесов, ни рек, ни кустарника — горячий песок да палящее солнце в небе. Бывает, на наших картах целый лист покрыт одним условным знаком — коричневыми точками, похожими на мелкие веснушки. Это пески. Пески мертвые, безводные, горячие днем и холодные ночью. Только изредка где-нибудь обозначен кружком колодец и стоит надпись: «Глубина 120 метров, дебет воды 250 литров в сутки». Трудно приходится во время учений на такой местности: нужно возить за собой и воду, и топливо, и далее мухобойки. Все это и многое другое должно быть непременно, потому что отсутствие какой-то мелочи обязательно отразится на работе штаба или действиях подразделений.

И вот стал я примечать, что нам очень хорошо помогает командир комендантского взвода сержант Лутошкин. Он прибыл в полк недавно из какой-то переформированной части. Дослуживал третий, последний, год. Энергичный, все у него спорилось, было обдумано и вершилось ко времени. Только штаб остановится, мгновенно поднимаются между барханами палатки, в них появляются столы, стулья. Пока офицеры устраиваются на рабочих местах, смотришь — вокруг уже выросли столовая, умывальники, шлагбаумы, указки, туалетные. И все это сноровисто, без крика, без суеты.

Я однажды специально посмотрел, как ставили большую палатку. Только сбросили ее с машины, как четверо ухватили за углы и растянули полотнище на полную длину, причем видно было — каждый помнил, какой угол его. Когда они растягивали, один солдат уже бежал по кругу с охапкой кольев и раскладывал их точно в тех местах, где придется крепить. Кто-то шмыгнул с шестами под брезент, и уже поднималась крыша палатки на дыбы. А первая четверка натягивала веревки и крепила их на опоры. Палатка была готова через несколько минут. Сооружение это, надо сказать, не малое, с хороший дом — два входа с тамбурами, двенадцать окон.

Много раз доводилось мне раньше видеть, как ставится такая палатка: люди бегают, кричат — один не дотянул, другой перетянул, то не хватает веревок, то потерялась оттяжка, а когда после долгих криков и ругани наконец собрано все, вдруг выясняется, что оставили на старом месте кувалду и забивать колья нечем.

Тут же никакой беготни, все были на местах. А Лутошкин стоял словно дирижер в оркестре, где каждый знает свою партитуру, и только подсказывал, напоминал, взмахом руки показывал, что брать, или коротко выкрикивал фамилию: «Сидоркин!» И Сидоркин мчался туда, где ему полагалось быть в это время.

Однажды штаб получил распоряжение перейти на новое место.

Лутошкин подошел ко мне, обратился, как положено, спросил:

— Сколько километров будем перемещаться?

— Восемьдесят.

— Разрешите идти?

По всему было видно, что сержант не хочет отрывать у начальника штаба дорогое время. Я остановил сержанта:

— А что вам дает эта цифра?

— Все необходимое для моей работы, товарищ подполковник. (Я в то время был подполковником.)

— Не понял вас. Объясните, — попросил я.

— Сейчас время семнадцать ноль-ноль, — доложил Лутошкин. — Восемьдесят километров мы будем по пескам пробиваться часа четыре. Значит, на место придем в двадцать один. К тому времени стемнеет. Колонна на марше растянется. Стало быть, должен я электростанцию к головной машине прицепить, где рабочие палатки погружены. А днем она у меня в хвосте, чтобы движение не задерживала. Теперь насчет постелей. Приедем ночью. У кого-нибудь из офицеров, может быть, время для отдыха выкроится. Значит, машину с раскладушками и простынями тоже поставлю поближе к голове колонны…

Мне очень понравилась хозяйская расчетливость сержанта. Хорошо иметь такого помощника. А за старания и добросовестность всегда хочется человека отблагодарить. Поощрил и я Лутошкина после учения.

Как-то сидели мы рядом в кино, ожидая начала сеанса, разговорились. Он рассказал о себе. Он мордвин. Жил все время в деревне. Окончил восемь классов. Потом курсы — стал трактористом. Был на целине по комсомольской путевке. Оттуда и призывался в армию.

Смотрел я на паренька. Вид у него действительно сельский — простое бесхитростное лицо, нос слегка приплюснутый, утиный, белые, как перезрелый овес, волосы. Щеки румяные, загорелые. И вообще так и веяло от него степной свежестью, видно, человек никогда не дышал городским перегаром бензина и копотью заводских труб. Он, наверное, и в мыслях был такой же чистый, непорочный: в глаза собеседнику смотрел прямо и доверчиво. Говорил откровенно и о прошлом и о будущем. Ему нечего было таить и незачем.

— Нравится мне порядок в армии, — сказал он. — Все по времени, все точно, без лишних разговоров.

— Ну и оставайтесь на сверхсрочную, если нравится, — предложил я.

— Надо подумать, — бесхитростно улыбнулся сержант.

— Что же думать, раз нравится? На той же должности и оставим — командиром комендантского взвода. Дело вам знакомое.

— Места здесь невеселые — песок. А то бы я не раздумывая остался.

— Зато люди хорошие — крепкие, дружные, ни зной, ни песчаные бури им не страшны.

— Это верно — народ трудовой.

— К тому же останетесь не навсегда. Прослужите два года — можно перевестись или уволиться.

— Подумаю, товарищ подполковник.

* * *

И Лутошкин надумал остаться на сверхсрочную. Он подал рапорт, как полагается, по инстанции. Я однажды утром обнаружил его рапорт на своем столе в бумагах, принесенных для рассмотрения. С удовольствием написал резолюцию, чтоб включили в приказ.

Лутошкин навел в штабе отличный порядок. Причем и на зимних квартирах организовал все очень умело. Он твердо знал свою главную обязанность: обеспечить работу штаба. Как ни проста на первый взгляд и предельно ясна эта задача, во многих частях решают ее неумело. Мне приходилось видеть разные штабы. Бывают просто грязные. Бывают и такие, где в течение всего дня моют полы, протирают окна, ведра с мутной водой и половые тряпки постоянно попадаются под ноги. Встречались штабы, загроможденные ненужными шкафами и диванами, или, наоборот, стоят в кабинетах лишь расшатанные, скрипучие столы и табуретки, которые никто не догадается починить.

В нашем штабе с приходом Лутошкина установился идеальный порядок. Утром, как бы рано я ни пришел, коридоры и комнаты всегда блестели чистотой. Окна были протерты (а у нас в Азии окна и подоконники каждый день заметает песком), графины наполнены свежим чаем (да не таким, который пахнет банным веником, а прозрачно-янтарным, ароматным). Пепельницы очищены и вымыты. В общем, все готово для работы. На первый взгляд это мелочи. Но я уходил из штаба почти всегда последним — уж я-то видел, в каком состоянии он был в конце рабочего дня! Наутро все преображалось и располагало к хорошему рабочему настроению. И что особенно замечательно — никто из офицеров не видел, когда убирается штаб. Это делалось до их прихода.

А наш двор! Правда, он и до того поддерживался в чистоте: утром к приходу командира всегда был полит и подметен. И всем нам казалось, что этого вполне достаточно. Однако с приходом Лутошкина двор стал неузнаваем. С весны его весь перекопали. Дорожки стали преображаться. Они и раньше были выложены кирпичом. Но вдруг этот кирпич взяла и переложила чья-то искусная рука. Теперь кирпичи лежали не просто ровно один около другого, а были сложены в «расшивку». Есть такие стены: неоштукатуренные, небеленые — сама изумительная кладка служит им украшением. Вот и нашими дорожками люди стали любоваться. На вскопанной земле двора солдаты комендантского взвода под руководством Лутошкина сделали оригинальные клумбы. Живописный уголок, да и только!

В общем, Лутошкин был прекрасный работник. Именно поэтому, когда однажды поступил приказ пополнять офицерские кадры за счет хорошо подготовленных сержантов, я в первую очередь подумал о Лутошкине. Пригласил его к себе, разъяснил положения приказа, спросил:

— Как, товарищ Лутошкин, хотите быть офицером?

Сержант был заметно взволнован.

— Справлюсь ли? — заколебался он. — Уж больно дело ответственное. Офицер — это величина!

Побеседовали. Он дал согласие. Я написал представление и — свершилось: сержант Лутошкин стал младшим лейтенантом. Позднее таких способных сержантов стали собирать на краткосрочные курсы, а первое время звание присваивали по деловым качествам и результатам работы.

Став офицером, Лутошкин получил назначение — командиром стрелкового взвода, так как на его прежней должности полагался сверхсрочник. Я с удовольствием наблюдал, как напористый и энергичный младший лейтенант взялся за работу. Даже находясь в кабинете, я часто слышал зычные команды Лутошкина, когда он проводил занятия на строевом плацу.

Вскоре нам пришлось расстаться. Я получил новое назначение и уехал в другой гарнизон.

* * *

Прошло года три. Я командовал полком все в том же Туркестанском округе. С той лишь разницей, что на этот раз часть стояла не в песках, а в горном районе.

Однажды, возвратясь со стрельбища, я в числе ожидающих приема увидел Лутошкина. Он уже был лейтенантом. Я поздравил его, но он как-то смущенно замялся и виновато опустил глаза.

Разобрав дела всех посетителей, я пригласил Лутошкина сесть поближе. Во внешности лейтенанта явно произошли какие-то изменения. Я не мог их уловить сразу. По-прежнему светловолосый, с приплюснутым носом уточкой… И все же не хватало в нем чего-то такого, что прежде вызывало симпатию с первого взгляда. Да, не стало щеголеватости в костюме: раньше он всегда ходил подтянутый, чистенький, сверкающий, а сейчас на нем форма была мятая, в пятнах. Только главное не в этом — пропал открытый, доверчивый взгляд: Лутошкин при разговоре отводил глаза.

Распечатал пакет с его документами. Прочитал последнюю аттестацию. Невольно еще раз посмотрел на обложку личного дела — не произошла ли ошибка? О Лутошкине не может быть таких отзывов! Но на папке стояла его фамилия и в деле подшиты бумаги, которые когда-то я сам подписывал. Я посмотрел на препроводительную, на энергичную подпись командира, полка, который согласно приказу округа откомандировал ко мне Лутошкина, «оказавшегося за штатом». Мне почему-то на миг представилась саркастическая улыбка того командира. Он, наверное, посмотрел на характеристику, в свое время составленную мной, и, направляя офицера ко мне, подумал: «Твой кадр, ты его породил, ты с ним и мучайся!»

Да, аттестация Лутошкина действительно была убийственная: «Работой не интересуется. Подготовка низкая. Природу современного боя не понимает. Авторитетом у подчиненных и старших начальников не пользуется. Пьет. Часто не выходит или опаздывает на службу».

Так вот почему он прячет глаза! Вот в чем причина его подавленности и согбенного вида!

Я смотрел на бумаги, на Лутошкина и не верил своим глазам. Если бы мне кто-нибудь рассказал об этом, я назвал бы его лгуном и до хрипоты отстаивал бы хорошую репутацию лейтенанта. Иным я его просто не представлял. Но сейчас бумаги передо мной, и Лутошкин видом своим подтверждает: все, что написано, — правда.

Кем только он не побывал за эти три года! Командиром стрелкового и транспортного взводов, начальником оружейной мастерской и, наконец, ко мне прибыл с должности заведующего складом. Я не хочу сказать, что должности эти относятся к категории второстепенных. Разумеется, нет. На любой из них может работать и преуспевать хороший офицер. Плохо, когда они следуют одна за другой в течение короткого промежутка времени и каждый раз человека снимают за то, что он не справился.

— Как же все это произошло? — спросил я Лутошкина.

— Да так уж, не повезло… Не пошла служба! — вяло промямлил лейтенант.

Неужели я ошибся в этом человеке? Неужели в штабе кто-то работал и проявлял инициативу за него? Может, был какой-нибудь деловой командир отделения, а я все относил на счет Лутошкина? И так бывает. Но наши беседы? Его душевная чистота, хорошее, доверчивое отношение к людям? Неужели все это была игра? И по моей близорукости в армии появился офицер, который стал обузой, которому не могут найти применения, и он только мешает работать? Как это ни горько, но передо мной сидел именно такой офицер — насупленный, неопрятный, недоброжелательный. Очень обидно было еще и то, что я не мог вызвать лейтенанта на откровенность. Мне хотелось во всем разобраться, узнать, как стряслась эта беда, а он односложно и упрямо твердил:

— Там все написано правильно. Мне нечего рассказывать.

Человеку нужно верить. Но, видимо, не всегда. Прежде, когда Лутошкин хорошо работал, я поверил бы любым его словам и поручил бы ему без колебаний самое ответственное дело. Но теперь, несмотря на то что передо мной сидел тот же Лутошкин, я не верил даже тому, что он сам утверждал.

Лутошкин, как ему было предписано приказом, принял имущество склада и приступил к своим обязанностям. Я несколько раз пытался с ним поговорить, но беседа не клеилась. Он даже стал избегать встреч со мной: я не раз замечал, как он сворачивал в сторону, заметив мое приближение. А меня мучила совесть: ошибся, принес вред армии, да и человеку испортил жизнь. У него, наверное, зрели другие планы, а я потянул в офицеры. Мне просто обязательно нужно было выяснить причины падения Лутошкина. Не мог же я вслепую делать выводы о прошедшем и ставить перед собой какие-то задачи на будущее. А причины должны быть. Их нужно только найти.

* * *

Убедившись окончательно, что Лутошкин от меня прячется, я вызвал его в субботу, когда рабочее время подходило к концу, и сказал:

— Лидия Владимировна приглашает тебя пообедать. Говорит, пусть хоть один день холостяк отдохнет от военторговских харчей. Пойдем, она нас ждет.

Деваться некуда, Лутошкин покорно побрел за мной к машине.

Жена моя была, как говорят, в курсе дела. Она знала Лутошкина еще по старому месту службы. А что происходило с ним сейчас, я ей рассказал в пределах, допускаемых в таких случаях.

За столом жена весело вспоминала старых знакомых, расспрашивала об изменениях, какие там произошли без нас.

Мы выпили с Лутошкиным перед обедом по рюмке водки. И мало-помалу лейтенант разговорился. Жена, чтоб не стеснять нас в служебной теме, незаметно ушла в другую комнату.

Вот что поведал мне Лутошкин.

— Когда вы уехали, все у меня шло вроде нормально. Взвод был подтянутый, на уровне, одним словом. Осенью началась инспекторская проверка, и тут я потерпел полный провал. Строевая и физо — «отлично», а тактика, политподготовка, противоатомная защита — «неудовлетворительно». Вывели полк на учения, а я и там опозорился. Не понимаю я этой тактики — хоть убей! Вся рота из-за меня пострадала. Ну вот… сняли с должности. Наказали. Назвали лодырем. Да так оно и пошло. На каждом совещании — Лутошкин такой, Лутошкин сякой! Да я и сам вижу: не клеится у меня служба. Послали на транспортный взвод, я права автомобильные имею, кое-что смыслю. Но тоже не удержался. Обидно, когда ругают. С горя выпил. А у нас, известное дело, — кто на зуб попал, того и кусают. Другой выпьет, ему простят, потому что работа идет хорошо. А я выпил — меня еще пуще стали ругать и сразу в пьяницы зачислили. Так вот я и стал лодырем и пьяницей. Остальное приложилось. Уж не обижайтесь, товарищ полковник, не хотел я вас подводить.

Смотрел я на Лутошкина, слушал его печальный рассказ, и грызла меня совесть. Я виноват. Я — главная причина того, что у этого хорошего человека кувырком пошла служба. Есть такие мамаши — дрожат над своими великовозрастными лоботрясами: сынуле — вкусно покушать, сыночку — пятерку на кино, мальчику — бостоновый костюм, котику — оригинальную рубаху. А научить парня полезному делу, поставить его на самостоятельные ноги ей и невдомек. Вот и я оказался такой же типичной мамочкой по отношению к Лутошкину. Меня ослепили его прелести. Я его поощрял. Помог стать офицером, а делу новому не научил. А это была моя обязанность. Все, что произошло потом, вполне естественно и закономерно. Пока Лутошкин был сержантом и командовал комендантским взводом, тут его познаний хватало. Стал офицером — требования другие. Знания нужны высокие, а их-то нет! Он, бедняга, сделал все, что мог. Строевую и физическую подготовку знал хорошо и подчиненных обучил этому. А тактика, противоатомная защита и прочее для него — темный лес. Он не изучал и не знал их. Заставь любого делать то, чего он не знает, ну, к примеру, меня эсминцем командовать, да что эсминцем, катером каким-нибудь — я не справлюсь! Как же я раньше не додумался до такой простой истины? Вот уж действительно поступил, как та мамочка с животной любовью — форму офицерскую на чадо надел, полюбовался — ах какой душка! — и на этом конец заботам, дальше живи как хочешь. Человека буквально на провал вытолкнул. А в душе еще собой полюбовался: вот я какой, в офицеры парня вывел, всю жизнь благодарить будет! Эх, благодетель несчастный! Еще неизвестно, чем все это кончится. Если молодой офицер не выправится — только я один буду во всем виноват.

Бить себя в грудь и каяться перед Лутошкиным я не стал, но постарался разъяснить причину его бед и посоветовал:

— Выход один — нужно учиться. У тебя восемь классов образования?

— Да.

— Нужно поступать в вечернюю школу. Окончишь десятилетку. Потом подготовишься и сдашь экстерном за училище. Вот тогда все будет в соответствии — и звание, и знания. Сейчас у тебя пока что разрыв получился.

— Дело это нелегкое, — вздохнул Лутошкин. — Хватит ли у меня терпения? Я ведь сам чувствую — опустился, безвольный стал, тряпка тряпкой.

— А ты соберись. Самолюбие возьми на вооружение. Что ты, хуже других? Да ни чуточки. У тебя много таких качеств, которые другим и не снились. Ты же трудовой человек — тракторист, пахарь, целину покорял! Неужели свою расслабленность одолеть не сможешь? Давай, не теряя времени, определяйся в школу. Я тебе постараюсь помочь.

На этом мы с Лутошкиным и порешили.

* * *

Помощь ему нужна была небольшая: моральная поддержка, контроль и комната, где он мог бы заниматься без помех. Комнату я ему дал на другой же день, несмотря на то что злые языки шипели за углами: «Только приехал и сразу получил, ясное дело — старый знакомый!»

В школу Лутошкин поступил, достал необходимые учебники, и дело постепенно стало выправляться.

Беда Лутошкина пошла и мне на пользу. Задумался я о молодых офицерах, перебрал по одному в памяти. Посмотрел на их недостатки и промахи под новым углом зрения и, к великому удивлению и неудовольствию своему, обнаружил: у многих из них та же «болезнь», что и у Лутошкина.

Поговорили мы с замполитом подполковником Ячменевым. На парткоме этот вопрос обсудили. Хорошо сказал секретарь парткома:

— Все мы, даже после окончания нормального курса училища, на первых порах испытывали большую неуверенность. Происходило это оттого, что не было у нас опыта. Не знали, как подойти к людям. Что такое воспитание — ведать не ведали. Вот и получается: каждый молодой офицер открывает Америку самостоятельно. Спотыкается, ошибается, бьется, пока соберет драгоценный опыт практической работы и житейской мудрости. А мы ходим рядом, нагруженные этим опытом до самых галстуков. И все носим в себе. Я считаю это неправильным. Нужно найти какую-то форму или способ передачи наших практических знаний молодым офицерам.

Секретарь высказал общую мысль. Многие над этим давно уже думали. Приняли мы решение создать коллектив молодых офицеров. Школа не школа, университет не университет, а просто стали приглашать их раз в неделю на беседу или на чай. Выступали перед ними те, кто постарше и побольше работал. Приглашали лучших командиров подразделений — они делились опытом. Молодые офицеры в другой обстановке этого не услышали бы или просто постеснялись подойти. Ну хотя бы ко мне или к лучшему командиру роты Бобкову. А на беседе как начали расспрос с пристрастием — только успевай отвечать. Вызывали мы и хороших сержантов, чтоб научить взводных правильно руководить младшими командирами. Организовали выступления начальников служб по всем вопросам в объеме, необходимом для командира взвода. Устраивали встречи с отличниками учебы, докапывались до деталей, изучали психологию заядлых нарушителей дисциплины. В общем, прошли наши лейтенанты полезный курс практической работы в войсках.

Это вошло в традицию. Как только неделя заканчивается, глядишь, приходит ходатай:

— Нам о создании и укреплении офицерской семьи хочется послушать и поговорить.

На всех этих мероприятиях присутствовал и Лутошкин. Кроме того, он упорно занимался в школе и дома. Нужно сказать, дело это очень нелегкое — сидеть молодому человеку за книгами, когда из парка культуры доносятся музыка и веселый смех девушек. И даже не это. Целый день человек работал на жаре, пришел домой пыльный, усталый, голодный. Ох, нелегко заставить себя в таком состоянии сесть за науку! Но Лутошкин упорно переламывал себя. Я опять невольно проникся уважением к этому трудолюбивому офицеру. Труд всегда заставляет себя уважать.

Прошло два года. Лутошкин сдал экзамен за десятилетку, получил аттестат зрелости. Довольный, пошучивал по этому поводу:

— Поздний фрукт я оказался. К тридцати годам только созрел!

Он преувеличивал. Ему было пока двадцать шесть.

На следующую осень поехал лейтенант Лутошкин в Ташкентское училище держать испытания на офицерскую зрелость. За последний год он похудел, возмужал, стал серьезным. Порой мне становилось жаль его, и одновременно я восхищался им: как много в нем было внутренней силы и упорства! Глядя на его простоватое лицо, иногда подумывал: вот такие бесхитростные, добродушные, несгибаемые мужички и татар громили, и Наполеона изгнали, и фашизму хребет перешибли.

Из Ташкента Лутошкин вернулся сияющий. Будто в грудь ему электрическую батарейку вложили или хорошо заряженный аккумулятор вставили. Не только глаза, все лицо его излучало радость. Можно было не сомневаться — диплом у него в кармане!

С этого дня возродился мой старый, хорошо знакомый Лутошкин: энергичный, инициативный, хозяйственный. Назначил я его в новом учебном году в передовое подразделение. Для лейтенанта большая честь — получить хороший взвод: он теперь уже определенный кандидат в командиры роты.

Дивизионным кадровикам не поправилось такое назначение.

Меня вызвал генерал.

— Почему вы заведующего складом назначили сразу на взвод? К тому же у него отрицательная аттестация…

Он был у нас очень рассудительный человек. Никогда не поступал сгоряча. Командиров полков поддерживал, да и вообще к работе подчиненных относился с уважением, считал, что каждый, прежде чем что-либо сделать, все хорошенько обдумывает.

— Я этого офицера знаю шесть лет, — доложил я генералу и коротко рассказал ему историю Лутошкина.

— Решение ваше считаю правильным, — сделал вывод генерал. — Прошу вас, Алексей Николаевич, и вашего заместителя по политчасти Ячменева обобщить опыт работы с молодыми офицерами. Мы давно к вам приглядываемся и считаем необходимым распространить это дело во всех частях дивизии. Готовьтесь, будете докладывать командирам частей на специальном совещании в конце месяца.

Поговорив о других полковых нуждах, комдив пожал мне руку и разрешил идти.

Лутошкин оправдал доверие. Уже к весне его взвод был лучшим в полку. А к концу учебного года имя лейтенанта Лутошкина гремело на всех совещаниях, партийных и комсомольских активах дивизии.

Я часто бывал на занятиях у Лутошкина. Скажу даже точнее — мне нравилось бывать у него на занятиях. Я любовался его мастерством, его умением увлечь аудиторию. Он горел сам, и все вокруг него загорались. Надо было видеть глаза его подчиненных — в них сияло восхищение. А я смотрел и думал: «Вот за таким командиром люди пойдут куда угодно — и в огонь, и в воду, и в эпицентр взрыва».

Главное, что определяло успех Лутошкина теперь, были знания. Он знал свое дело виртуозно, излагал мысли свободно и понятно. Теперь тактика, противоатомная защита и другие дисциплины были для него миром не только познанным, но и покоренным. Уж такой был характер у Лутошкина: если он брался за дело, ясно представляя свою задачу, он доводил это дело до совершенства. Так он поступил и в учебе, когда устранял пробелы в образовании.

Я вспоминал офицеров, с которыми сталкивался за службу, хотел с кем-нибудь сравнить Лутошкина. Много я знал отличных командиров и все же по жару, по увлеченности, по любви к военной профессии мог поставить рядом с Лутошкиным только своего командира взвода, который учил меня в училище еще до войны. Вот тот был подлинный ас! И Лутошкин, пожалуй, ему не уступал. А может быть, даже кое в чем и превосходил, потому что военная наука до Великой Отечественной войны была попроще.

* * *

Однажды в полк приехал фотокорреспондент из окружной газеты, большой мастер своего дела, Асанов. Газетчики всегда ищут что-нибудь особенное, броское. Асанов попросил меня:

— Посоветуйте, товарищ полковник, кого снимать. Мне бы хотелось найти такого офицера, чтобы можно было сказать: вот это настоящий маяк!

— Есть такой, — ответил я, сразу подумав о Лутошкине. — Маяк пылающий, яркий и достойный!

Мы пошли с корреспондентом на занятия в подразделение. Нашли взвод Лутошкина. В эти часы он проводил гимнастику на снарядах. Часто бывает у нас так: солдаты выходят к брусьям или к перекладине, старательно выполняют приемы и затем уходят. При подходе и отходе делают три четких шага, а потом идут как попало. В строю разговаривают, вертятся. У Лутошкина дисциплина на занятиях идеальная. Все четко, никакой расхлябанности, но нет и задерганного солдафонства. Солдаты настроены на учебу, приучены делать все, как полагалось. Когда появлялась необходимость продемонстрировать какой-нибудь элемент приема, не получающийся у обучаемых, Лутошкин обращал на себя внимание всех:

— Показываю! — И выходил к снаряду. В его подходе, в хватке сразу чувствовался мастер. Упражнение он выполнял изящно, без напряжения. У меня даже мелькала мысль: может быть, гимнастика — его подлинное призвание? У него был спортивный талант. Я уверен, он добился бы больших результатов, если бы отдался спорту. Однако, вспомнив, как он проводит занятия по строевой, огневой, тактике, по политической подготовке, убеждался, что на каждом из этих занятий Лутошкин проявлял такую же талантливость. И выходило, что он не спортсмен, не преподаватель тактики, не яркий пропагандист, а настоящий строевой офицер, который и должен обладать всеми этими качествами.

Корреспондент тоже залюбовался ходом занятий. Он сделал несколько снимков общего плана. Но когда в перерыве стал фотографировать Лутошкина, я вдруг заметил, что энтузиазм у корреспондента пропал. Щелкнув несколько раз аппаратом, Асанов попросил разрешения заглянуть в другие подразделения. Я отошел с ним вместе и, недоумевая, спросил:

— В чем дело?

— Не фотогеничное лицо у лейтенанта. Вы обратили внимание — приплюснутый нос, плохо очерченные губы.

Я опешил. Лутошкин для меня казался самым красивым из всех молодых офицеров, очевидно потому, что я ценил его по делам. Никогда прежде мне даже мысль не приходила, что Лутошкин может кому-то не понравиться. Услыхав мнение корреспондента, я возмутился, наговорил ему неприятных вещей. Плохо разбираясь в тонкостях его профессии, я все же сказал:

— Мне кажется, вы приехали снимать не картиночки, не этюды, а героев мирного времени — маяков. Так вот, я вам показал одного из лучших. А если у него нос немного не вышел, так он не киноартист. Вы сумейте рассмотреть внутренний мир этого человека, его увлеченность, его стремление передать подчиненным все, что он сам знает. Нос! Рот! Вы подайте лейтенанта в таком ракурсе, чтоб недостатки его внешности, если они есть, а я, например, их просто не вижу, подайте так, чтобы эти недостатки ушли на второй план или вовсе стушевались.

Асанов слушал с большим изумлением. И, может быть, хотел задобрить меня комплиментом, или я сгоряча действительно высказал правильное мнение, он признался:

— Никогда не думал, товарищ полковник, что вы так тонко разбираетесь в фотографии. С Лутошкиным, конечно, мне придется попотеть, но вы все сказали правильно. Я займусь им. И постараюсь вам показать, на что я способен.

Видно, самолюбие и профессиональная гордость корреспондента были уязвлены. Асанов целый день ходил за взводом Лутошкина. Он не отрывал его от дела. Стоял в стороне. Думал. Прицеливался. Менял объективы. Изредка снимал.

Недели через две после его отъезда в газете появился портрет лейтенанта Лутошкина. Выглядел он поразительно! На снимке не было ничего особенного — лицо офицера и немного захвачены погоны. Но какое это было лицо! Текст под фотографией можно не читать. Лицо Лутошкина светилось одаренностью. А глаза!.. Сразу было видно — это человек с сильным характером. И в то же время были в этом лице доброта, задумчивость и мягкость. Никакого приплюснутого носа и плохо очерченных губ на фотографии не было. Но и красавцем Лутошкин не выглядел. Короче говоря, в газете был живой, подлинный Лутошкин со всеми особенностями его характера. Я долго любовался снимком и восхищался искусством корреспондента. Да, это работа мастера. Это настоящее творчество!

Когда я глядел на снимок, шевельнулось у меня в глубине души и еще одно любопытное чувство. Уж так, видно, устроен человек, в каждом из нас есть червячок язвительности и сарказма. Я подумал: «Интересно, что скажет, увидев газету, командир, отправлявший ко мне Лутошкина как «заштатного»? Пусть теперь он почешет затылок!»

Признаюсь и каюсь — я злорадствовал!

Но история с фотографией на этом не кончилась. Именно с нее начались события, причинившие мне массу хлопот и неприятных переживаний. Я до сих пор убежден, что эта фотография могла сделать лейтенанта на всю жизнь несчастным.

События, о которых пойдет речь, развивались помимо меня, там, где молодые люди проводят свободное время: в парке, на танцах, в кино. Я ничего не знал. У меня на виду был прежний деловой Лутошкин. Включила меня в поток уже развернувшихся событий одна фраза Лутошкина. Он пришел однажды ко мне, неловко помялся у двери, переступил с ноги на ногу и, опустив голову, смущенно сказал:

— Жениться хочу, товарищ полковник.

Во мне все так и всколыхнулось от радости: «Наконец-то и Лутошкин встретил свое счастье! Будет у него близкий, надежный друг». Я не сомневался, что умный и осмотрительный лейтенант выбрал себе достойную подругу.

— Ну что ж, пора тебе, Вася, и об этом подумать, — сказал я ему одобрительно. — Ты уже не юноша. Человек зрелый. Солидный. Самое время создавать семью. Любишь?

— Очень, — признался лейтенант, не поднимая глаз, и румянец проступил даже через густой загар на его щеках.

Разговор этот произошел в конце декабря, поэтому я сказал:

— Приглашай невесту на Новый год. Познакомишь меня, товарищей.

Василий согласился. Он, собственно, за этим и приходил. У нас, между прочим, установился неписаный закон в коллективе молодых офицеров. Когда дело доходило до женитьбы, офицер приглашал девушку в полк на очередной праздник или на вечер отдыха. Товарищи и начальники знакомились с девушкой, которой предстояло войти в нашу офицерскую семью.

Не буду распространяться о том, что жизнь наша трудная, сложная и своеобразная, что боевая подруга офицера должна обладать некоторыми дополнительными качествами по сравнению с «гражданскими» женами.

На вечерах мы рассказывали девушке о нашей службе. Жены в разговорах делились с ней своими воспоминаниями. В общем, побывав в нашем обществе несколько раз, девушка получала ясное представление, что ее ждет, если она выйдет замуж за офицера. Что греха таить, многие из них, кроме красивой внешности лейтенанта, блестящей формы да приличного оклада, ничего больше не видят. Бывая с будущим супругом только в часы его отдыха в парке, на прогулках или в полку на празднике, они порой думают, что из этого и будет слагаться их жизнь — кино, танцы, развлечения.

Новый год офицеры встречали в полковом клубе. Устраивали складчину. Жены за неделю начали готовить зал и столы. Детишки клеили разноцветные флажки, собирали игрушки для елки. Начальник клуба тайно рисовал дружеские шаржи со стихами. Елку по старой традиции поручили достать зампотеху подполковнику Панкратову.

На Новый год у людей бывает какое-то особенное, приподнятое настроение. Я тоже чувствовал себя великолепно. Нарядные сослуживцы, хорошо украшенный зал, музыка, прекрасно сервированный стол, ну и, конечно, чудесная раскрасавица елка — все это порождало торжественное волнение.

В зале было около ста человек, поэтому я не сразу встретился с Лутошкиным. Да, признаться, я не искал его: праздничные хлопоты и суета, веселые разговоры и остроты увлекли меня, и я отдыхал вместе со всеми.

И вот когда сделали первый перерыв и пошли из-за стола танцевать, в фойе подошел Лутошкин и представил мне и моей супруге девушку.

— Дия, — сказала девушка певучим голосом и уверенно подала нам руку.

Я посмотрел на избранницу Лутошкина, и у меня болезненно защемило сердце. Не могу точно сказать, от чего это происходит: посмотришь на человека — и сразу появляется к нему настороженность. Очевидно, многолетний опыт общения с большой массой людей вырабатывает у командира наметанность глаза. По мелким деталям внешности, по манере держать себя, по жестам, по взгляду и многим штришкам, которые для других остаются незаметными, опытный офицер с первого взгляда может составить мнение о человеке. У меня редко случаются ошибки. Первое впечатление обычно со временем только укрепляются, обрастая новыми наблюдениями, подробностями, уточнениями.

Внешность Дии не была отталкивающей, даже наоборот, девушка выглядела очень красивой. Стройная и элегантная, серые глаза и длинные ресницы, платьице из блестящей ткани… В общем, выглядела модно одетой современной девушкой. Но наряду с этими чертами внешности мой глаз, помимо моего желания (я даже и не думал искать в ней что-то антипатичное), сам в доли секунды заметил, что она была красива — это бесспорно, но в красоте ее обнаруживалась и некоторая искусственность. То, что несвойственно юности, непривычно и неприятно видеть у девушки: крашеные ресницы, крашеные губы, пудра на лице. Невольно настораживала ее манера держаться: Дия не стояла на месте, она, как цирковая лошадка, все время перебирала ножками и раскачивала станом. Глаза ее быстренько постреливали по сторонам — она наблюдала, какое производит впечатление. В них я не увидел девичьей непосредственности, она смотрела на мир не то чтобы смело, а как-то нагловато.

Лутошкин рядом с этой начинающей львицей выглядел совсем деревенским парнем. Мне стало жаль его. Первое чувство, первую любовь лейтенант отдает в цепкие, расчетливые ручки. Дия держалась свободно, говорила непринужденно:

— Мы раньше совсем не были знакомы с Васильком. Но я увидела его портрет в газете и сказала себе: «Дия, мы с ним обязательно познакомимся». У него на фото какое-то особенное лицо. Правда?

Вскоре они ушли танцевать. Я заметил: не Лутошкин ее, а она его вела в танце. Он глядел на Дию как загипнотизированный: блаженно улыбался, топтался на месте, а она ходила вокруг него, выделывая ножками фортели чарльстона. Мы переглянулись с женой и, наверное, подумали одно и то же: «Если он женится на этой фифе — погиб».

Я пытался опровергнуть свои впечатления. Убеждал себя, что в общении с солдатами я действительно поднаторел и могу делать какие-то заключения по внешности. А с девушками жизнь и служба меня почти не сталкивала. Имею ли я право с первой встречи делать такие убийственные выводы?

Невеселыми размышлениями я испортил себе настроение окончательно. А тут еще замполит подлил масла в огонь, подошел и негромко спросил:

— Видели, какую красотку Лутошкин привел!

— Видел, — хмуро ответил я.

— Опасный экземпляр. Вы с ним поговорите. Он вас послушает.

* * *

Надо спасать Лутошкина, но как это сделать? Замполит советует побеседовать. Конечно, самое лучшее, что можно сделать, это поговорить и честно сказать лейтенанту свое мнение. Но поступить так — значит лоб в лоб столкнуть два чувства: его любовь к Дие и мой авторитет. Соотношение этих чувств явно не в мою пользу. Любовь ведет людей на подвиг и даже на смерть — этому чувству по силе нет равных! Лутошкин меня выслушает. Даже согласится с моим мнением. Пообещает все обдумать, разобраться в сердечных делах. Но можно сказать заранее, выводы будут не в мою пользу. Он сейчас ослеплен. Дия сильнее нас всех.

Где же выход? Каков другой путь спасения лейтенанта? Я очень долго ломал голову над этим ребусом. Вспоминал множество случаев из жизни, сравнивал их, разделял на похожие и непохожие, обобщал и пытался прийти к наиболее целесообразному решению. Мы несколько раз беседовали с замполитом и секретарем парткома. Наконец я пришел к выводу: Лутошкин никого из нас не послушается, нужно сделать так, чтобы он сам разглядел, с кем его столкнула жизнь. Чтобы он сам оценил Дию по достоинству.

Для того чтобы познать человека, требуется время. А для того чтобы изменить уже сложившееся мнение — времени нужно в два раза больше. Ну а для переубеждения влюбленного нужна целая вечность! Следовательно, единственное, к чему я должен был стремиться, — это как можно дольше растянуть период «ухаживания» и не допускать свадьбы. Лутошкин — парень умный, не может быть, чтобы он не раскусил эту птичку.

Встретив однажды лейтенанта на полковом дворе, я отозвал его в сторону и без обиняков завел разговор о девушке:

— Как поживает Дия?

— Хорошо.

— Встречаетесь?

— Каждый вечер, — смущенно и в то же время гордо сказал лейтенант. «Ну как же, покорил!» — усмехнулся я в душе.

— Ты уже объяснился? Сказал ей о своем чувстве?

— Она и так знает.

— А она тебя любит?

— Наверное.

— А ты проверял?

— Как это любовь проверять? — удивленно спросил Лутошкин. — Градусником, что ли? — Он засмеялся весело и беззаботно, как смеются счастливые люди.

— Да, жаль, что градусника такого нет. Но в этом деле есть другая мерка, — сказал я.

— Какая?

— Прежде всего твое собственное сердце. Оно должно тебе подсказать — в такт ли стучат ваши сердца, на одну ли волну они настроены? Любовь, Вася, это не только поцелуи и вздохи. Она соединяет людей на всю жизнь. Вам придется всегда шагать рядом. А ты поинтересовался, какой она представляет свою дорогу в жизни? Совпадают ли ваши интересы? Может быть, она свой путь наметила совсем в другую сторону от той цели, к которой стремишься ты?

В общем, я говорил Лутошкину прописные истины. Все это было старо как мир, но я должен был повторять, потому что Лутошкин с этой проблемой столкнулся впервые. Для него все было здесь непознано и нехожено. Он слушал меня терпеливо, и на лице его отчетливее других переживаний вырисовывалось удивление. Он, наверное, думал: «Чего это командиру полка взбрело в голову меня отговаривать?» Единственное, чего я добился в конце нашей беседы, это взял с него слово не жениться до конца учебного года. Я убедил его, что потом он будет более свободным. Устроим хорошую свадьбу и отправим его в отпуск на родину. Он обещал. И я надеялся, что тут сила моего авторитета свою роль сыграет. Лутошкин слово, данное мне, не нарушит.

Это было первое маленькое достижение на тернистом пути спасения лейтенанта. Но что предпринять дальше? Как себя вести? Ведь если неумело и навязчиво открывать Лутошкину глаза, можно просто скатиться на уровень мещанского злословия и сплетни. Чем только не приходится заниматься командиру! Мало ему забот по боевой подготовке, хозяйственных передряг, теперь вот находи время и ломай голову над любовным вопросом!

Однажды ко мне пришел замполит и привел с собой секретаря комсомольской организации полка лейтенанта Золотницкого.

— Вот послушайте, Алексей Николаевич! Золотницкий тоже беспокоится за судьбу Лутошкина. Расскажите командиру о Дие, — попросил он лейтенанта.

— Нехорошо о ней отзываются даже на танцплощадке, — сказал Золотницкий. — Говорят, она специально ловит офицера. Подругам показывала портрет Лутошкина в газете и хвасталась: «Этот Васек далеко пойдет! А меня на руках будет носить».

Меня покоробило от такого цинизма.

— Как это довести до Лутошкина? — спросил я. — Может быть, вы по-своему, по-приятельски ему расскажете?

— Пробовали. Не доходит. Не слышит просто. Влип он в эту Дию как муха в патоку. Ее, между прочим, не Дия звать, а Евдокия. Это она сама сконструировала такое имя.

— А кто она вообще? Где работает?

Золотницкий рассказал все, что ему было известно:

— Отец и мать Дии живут в Актюбинске. Она училась в Алма-Ате в техникуме связи, но не закончила. Сюда приехала к родственникам. Наверное, постеснялась возвращаться в родной город недоучкой. Почему ушла из техникума, никому не известно. Сейчас работает на почте, принимает телеграммы. Там ее и избаловали. Каждый, наверное, заговаривал с хорошенькой девушкой, комплименты сыпали, свидания назначали. За день сотни людей приходят. Вот чрезмерное внимание ее и испортило.

Я слушал Золотницкого и соглашался с ним. Мы с замполитом попросили его осторожно, тактично просвещать Лутошкина, помочь товарищу, пока он не угодил в беду.

* * *

Вскоре в полку случилось происшествие, которое натолкнуло меня на мысль повернуть его на пользу Лутошкину.

В офицерском городке жила скандальная пара: лейтенант Безродный с женой. Прибежала как-то супруга Безродного к замполиту с жалобой — муж побил. В доказательство показала фиолетовый синяк на скуле. Когда Ячменев информировал меня о случившемся, мелькнула мысль:

— Давайте поручим расследование лейтенанту Лутошкину. Они с Безродным в равных званиях. Все будет законно.

Подполковник Ячменев меня понял и согласился.

Я вызвал к себе Лутошкина, в обычном служебном разговоре изложил ему суть дела и приказал разобраться в поступке Безродного и доложить рапортом.

Через три дня Лутошкин прибыл на доклад с результатами расследования. Когда излагал суть дела, у него было брезгливое выражение лица:

— История неприятная. В доме грязь и беспорядок. Безродный уходит на работу без завтрака. Жена спит до десяти часов. У него думы о работе, а у нее в голове кино и танцы. Иногда он приходит поздно — усталый, голодный, а она уже ушла в парк. В доме нечего поесть — денег не хватает. Жена почти все тратит на наряды. Безродный залез в долги. В общем, разные они люди. Он трудяга, а она бездельница. Правильно он сделал, что отлупил ее. Я бы ей дал еще больше, — внезапно закончил доклад Лутошкин.

Мы с Ячменевым переглянулись. Вот это дознаватель! Мы собирались наказывать Безродного, а наш уполномоченный вдруг делает такой любопытный вывод!

Однако мы не забывали, какая цель ставилась при поручении Лутошкину этого расследования.

Сдержав улыбку, я задумчиво сказал:

— Да…

Ячменев ответил таким же наводящим на размышление:

— Да…

Лутошкин, возбужденный рассказанным, смотрел на нас, ожидая решения. Он думал сейчас только о злоключениях лейтенанта Безродного.

Я не знал, как переключить его внимание в нужную нам сторону. Пока я думал об этом, Ячменев вдруг спросил:

— Ну а как ваши сердечные дела продвигаются? — При этом замполит открыто и прямо посмотрел в глаза лейтенанту.

Лутошкин, видимо, сразу не сообразил, какое имеют отношение его сердечные дела к скандалу в семействе Безродных. Но под пристальным взглядом подполковника он вдруг нахмурился, помрачнел и долго не отвечал на вопрос.

Мы умышленно затягивали паузу. Стрела явно попала в цель. Пусть лейтенант подумает. Иногда вовремя помолчать полезнее, чем произнести пространную речь.

Наконец Лутошкин поднялся и тихо спросил:

— Куда мне сдать этот материал?

— Оставьте здесь, — ответил я и разрешил ему идти.

Наш маневр возымел действие и приблизил нас к желаемым результатам. Лутошкин охладел к Дие, но тяжело переживал прозрение. Нелегко ему, бедняге, было подавить первую любовь своими силами. А тут еще Дия вдруг стала развивать активнейшую деятельность. Желая удержать Лутошкина в своих руках, она ему буквально проходу не давала: звонила по телефону, писала записки, встречала, когда шел с работы. Я видел их несколько раз. У Дии было злое, наглое лицо. Она нервно выговаривала Лутошкину. Девица явно была оскорблена, что лейтенант ее оставляет. Она привыкла всех покорять, и вдруг какой-то Васек ее бросает на виду у всех! Сейчас она о замужестве, наверное, не помышляла, ей бы на время вернуть его, показать всем примирение, а потом она сама эффектно отлучила бы Лутошкина от своего сердца. Но ее напористость и нервозность достигали как раз противоположных результатов. Лутошкин все отчетливее видел в ней «мадам Безродную».

Все мы понимали: Лутошкину тяжело, и хотели облегчить его участь. Только по этой причине я согласился на самую крайнюю меру. В другое время никто бы меня не заставил принять такое решение. Дело в том, что осенью Лутошкин остался за штатом. Я, конечно, мог его поставить на любой другой взвод и вывести за штат офицера послабее. Но меня отговорили.

— Пусть парень сменит обстановку. Не будьте эгоистом, Алексей Николаевич, подумайте и о нем, — говорил замполит.

Я вызвал Лутошкина и предложил ему единственное место для перевода, которое нам представили из штаба округа:

— В Кушку поедешь?

Лутошкин просиял. Я уверен, он даже не расслышал название города, главное, что мгновенно ухватило его сознание, — это желанное слово: «Поедешь?»

— В Кушку, понимаешь? Я там не бывал, но говорят, место тяжелое, — добавил я.

— Поеду, товарищ полковник. Отпустите, пожалуйста.

Он знал, что я к нему привязан, и просил не случайно.

Нелегко отдать лучшего офицера куда-то на сторону. Тяжело и обидно. Боязно и за Лутошкина: на прошлом месте службы я его оставил тоже лучшим, а каким он сделался после моего отъезда? Сейчас, правда, такая опасность не угрожает — Лутошкин твердо стоит на ногах. Но все же новое место, новый командир, как сложатся отношения — все это играет определенную роль.

В общем, Лутошкин уехал в Кушку. Отправляя его туда, я даже не подозревал, что придет время, когда сам поеду в это же место. Ничего не поделаешь, уж так подвижна жизнь офицера!

* * *

Я получил назначение в Кушку через два года после отъезда Лутошкина. Когда я прибыл в часть, Лутошкин был уже старшим лейтенантом, командовал ротой — здесь громко звучала слава его подразделения. Я искренне порадовался за старого сослуживца. Мы опять стали с ним встречаться, и я каждый раз с удовольствием отмечал: офицер возмужал, накопил большой опыт. Кстати, стал семейным человеком. Женился он у себя в Мордовии во время отпуска на девушке, с которой учился еще в школе. Был я у Лутошкиных в гостях. Жили они дружно, в квартире чистота и достаток. Подруга Лутошкина, Екатерина Степановна, работает в городской больнице, она врач. Женщина миловидная, спокойная и умная. Когда Лутошкин знакомил меня с ней, я невольно взглянул на него, а он весело заулыбался. Да, несомненно, мы оба подумали в этот момент о Дие. И я прочитал на лице старшего лейтенанта и благодарность мне, и хвалу судьбе за то, что все так хорошо сложилось.

Некоторое время служба у Лутошкина шла размеренно и четко. Все как будто бы хорошо, но, видно, такой уж у меня характер — не люблю стабильности и покоя. Нашел я опять для Лутошкина затею, которая снова перевернула всю его жизнь, заставила переживать и его, и жену, и меня, и вообще всех близких ему людей.

Все началось с хорошего намерения. Я считал: Лутошкину надо расти. Возможность такая есть — пусть готовится и поступает в академию. Парень он не только способный, а просто талантливый в военном отношении. Кого же еще посылать в академию? Вот из таких и нужно растить нам смену. Жизнь идет. Долго ли осталось служить нам, избитым, израненным, издерганным? Скоро, скоро потребуется замена. К тому времени и должны сформироваться и созреть окончательно такие, как Лутошкин.

Я поговорил со старшим лейтенантом:

— Насчет академии не задумывался?

— Куда нам! Мордвы там не видали, — шутливо ответил Лутошкин.

— Ты брось простачком прикидываться. Я-то тебя знаю. Наверное, все уже обдумал и взвесил. Сидишь, поди, за книгами по вечерам?

— Даже в мыслях не было. Высоко больно — академия!

— Чего бояться. Там все такие, как ты. Давай думай. А лучше прямо начинай готовиться. Бери программу и шпарь. Осенью поедешь.

Как много раз прежде, Лутошкин послушал моего совета. Он засел за книги и упорно готовился к вступительным экзаменам.

Осенью Лутошкину был предоставлен положенный отпуск, и он уехал в Москву. При каждой встрече с его женой я спрашивал:

— Какие вести от академика?

— Молчит.

— Понятно. Нет ни минуты свободной. Конкурс — дело не шуточное. Не беспокойтесь, скоро пришлет телеграмму: «Все в порядке, зачислен!»

Но телеграмма не пришла.

Однажды я столкнулся на улице лицом к лицу с Лутошкиным.

— Ты откуда здесь?

— Вчера приехал, — мрачно сказал он, и я сразу почувствовал — случилось неладное. Не успел я спросить: «Что произошло?» — старший лейтенант добавил:

— Не прошел.

Я оторопел:

— Да что они там, слепые, что ли? Неужто все остальные лучше тебя?

— Очевидно, так.

— На чем срезался?

— Полных провалов не было, просто получил одну тройку и не набрал проходной балл.

С одной стороны, такое известие должно бы и радовать: сильная смена готовится в Москве, с единственной тройкой офицер уже не попадает в академию. Можно себе представить, какие там зубры собрались! Но с другой стороны, было обидно: наш прекрасный способный Лутошкин остался за бортом. Просто не верилось, что все остальные лучше его. Но дело свершилось, и теперь я уже начинал подумывать, как бы неудача не подсекла Лутошкина и не отразилась на его работе. Парень может упасть духом, спасовать, обидеться.

— Что будем делать дальше? — спросил я его.

Лицо Лутошкина стало суровым. Чуть заметные желваки прокатились по скулам. Не глядя на меня, он сказал кому-то угрожающе:

— Я им еще покажу, какая я мордва неспособная! На будущий год за счет своего отпуска поеду сдавать!

— Вот это по-лутошкински! — воскликнул я и весело потряс его за плечи. — Да полно тебе в амбицию-то ломиться! При чем тут мордва? Там, наверное, никто и не знал, что ты из Мордовии. Космонавт Николаев — чуваш. Знаешь?

— Знаю.

— Ну вот и брось на себя шовинистический дурман напускать.

Прошел еще год. Лутошкин работал упорно и много. Он сильно похудел — стал жилистый и злой. Видно, много сил тратил на предстоящий поединок с профессорами. Когда пришло сообщение о наборе в академию, Лутошкин взял очередной отпуск и уехал в Москву.

Бой за право учиться капитан Лутошкин провел блестяще: он сдал все экзамены на пятерки, да еще вслед за ним специальная бумажка пришла. Приемная комиссия беспокоилась, чтобы талантливый офицер не затерялся в песках Туркестанского округа, где-то в далекой Кушке. Председатель комиссии просил непременно отправить Лутошкина в академию к точно указанному сроку.

* * *

…Ушел поезд. Скрылся за стрелками вагон, со ступеньки которого махал Лутошкин. Мне почему-то грустно. Наверное, со мной происходит сейчас то же, что с художником, когда он заканчивает работу над очередным творением. В творение вложены любовь, душа — частица самого себя. Художника, наверное, охватывает в эти минуты удовлетворенность, беспокойство за дальнейшую судьбу своего детища и тайная грусть о том, что кончились трепетные минуты созидания.

Труд воспитателя, говорят, тоже искусство. Наверное, именно поэтому у меня те же переживания, что и у художника. Только грусти побольше. У художника осталось произведение — зримый результат его труда. А что останется у меня — у командира? Самая обыкновенная «птичка» в плане работы. Десять лет я трудился, чтобы поставить против фамилии Лутошкина «галочку»: мероприятия по воспитанию молодого офицера выполнены…

Нет. Я не прав. Просто у меня плохое настроение. Расставаться с хорошим человеком всегда грустно. Не нужно грустить. У Лутошкина впереди интересная, большая жизнь. Да и мы с ним расстались не навсегда. Ведь мы не первый раз говорим друг другу: «До свидания». Где мы встретимся? На учениях, в бою? В госпитальной палате?

Любопытная вещь! Ученые в наши дни могут сказать, как выглядел динозавр миллион лет назад или в какие часы и минуты произойдет солнечное затмение через сто лет! Они знают все. Но ни один академик и никакая счетно-электронная машина не сможет предсказать, что ждет офицера завтра, какие задачи поставит перед ним как воспитателем новый встретившийся человек!

СВЕТ В ОКНЕ

Был первый час ночи. Рота спала. Казарму заполнил густой мрак. Только над тумбочкой дежурного светилась синяя лампочка, робко оттесняя темноту от крайних коек.

Дневальным стоял рядовой Ефим Пилипенко. Он страдал от того, что нельзя спать. Сон то и дело подкрадывался, наваливался теплой волной, клонил на грудь голову. При этом одутловатое лицо Ефима расслаблялось — щеки обвисали, нижняя губа отделялась от верхней, веки неудержимо тянуло друг к другу, как намагниченные.

Пилипенко вздрогнул и пошел к окну проветриться.

Стояла летняя ночь. По ту сторону асфальтированного плаца чернели квадраты домов. В их черной гряде сразу бросался в глаза яркий квадратик света.

«Опять не спит», — подумал Ефим, увидев освещенное окно.

В этом доме жили офицеры с семьями. Дом выходил на полковой двор только окнами, двери были со стороны улицы.

«И почему она так долго всегда не спит? — лениво размышлял Ефим. — Прическу накручивает? Платья шьет? Или дружка принимает?»

Пилипенко заприметил это окно несколько месяцев назад. И каждый раз, когда он был в наряде, наблюдал за ним — окно угасало позже всех.

Иногда Пилипенко долго глядел на светлый квадрат, и его не очень изобретательная фантазия рисовала картины, происходящие в этой комнате. Чаще это бывала девушка, которая раздевалась перед сном. Ефим не раз хотел подкрасться и заглянуть в окно. Дело не трудное. Окно на первом этаже — подошел, встал на карниз — и смотри.

Пилипенко сам не знал, почему он до сих пор это не сделал. Стеснялся? Ерунда! Ефим служил первый год, но уже считался неисправимым. Чрезвычайных происшествий он не совершал. Громких проступков за ним не числилось. Руководствовался принципом: «Солдат спит, а служба идет!» В общем, он был отъявленным лодырем.

Порок этот зародился у него давно — еще на гражданке. Взбрело кому-то в голову назначить здоровенного детину сторожем на бахчу. Наверное, посчитали, что верзила Ефим будет действовать на воров устрашающе. Ефим с виду огромный, только мягкий, как надувная лодка. В общем, назначили его в сторожа. Ну а воров на селе вовсе не было. Шалили, конечно, мальчишки. И как только заступил на службу Ефим, пацаны очень скоро перестали лазить на эту бахчу. Что за интерес? Никакой романтики! Спит Ефим, храпит так, что арбузы того и гляди полопаются. Ушли ребята к более интересным сторожам. Так вот и вырос на бахче кроме арбузов еще и породистый лентяй, по имени Ефим Пилипенко.

Был он медлительный и невозмутимый. Со стороны казался парнем недалеким, но в действительности был не глуп — семилетку окончил с хорошими отметками. Мнение о своей лености он не опровергал и им не тяготился: так спокойней, меньше спросу.

В армии Ефим тоже все делал не спеша, а если позволяла обстановка, то и вообще ничего не делал. Горизонтальное положение было для него самым желанным. Он всюду опаздывал, отставал, отлынивал.

Пилипенко пытались перевоспитывать. Сначала беседовали. Ефиму нравились беседы командиров. До чего же складно, подолгу об одном и том же могут говорить люди! Ефим соглашался с доводами старших, а сам был себе на уме — резвости не прибавлял. Тогда его начали наказывать: ставили в наряд. Эта мера тоже пришлась по душе неприхотливому увальню: стой себе в тепле, в помещении — все лучше, чем под дождем осенью или на жаре летом. Сажали Ефима и на гауптвахту, но и это не подействовало.

Были в роте и сторонники более решительных воздействий на Пилипенко. Старшина Шубцов, например, стройный, плечистый здоровяк, бывший раньше до службы токарем, прямо требовал:

— Судить надо Пилипенко за симуляцию или за саботаж! Не простачок он — притворяется!

Секретарь комсомольской организации ефрейтор Ромоданов тоже горячился, все чьи-то слова приводил:

— Равнодушные страшнее открытых врагов!

Но командир роты капитан Бугров умерял их пыл:

— Не надо торопиться. Не созрел еще человек. — С явной иронией добавлял: — Темный. Всего семь классов кончил! Придет время — все поймет и даже стыдиться будет за такое поведение. Правда, Пилипенко? — спрашивал вдруг Бугров громовым голосом и пристально смотрел при этом Ефиму в глаза.

Холодел Пилипенко от его взгляда и громкого голоса — чувствовал: видит капитан Бугров его насквозь, понимает его хитрость до тонкости. Однако капитан не брал его в решительный оборот и действительно чего-то выжидал. Пилипенко старался как можно реже попадаться на глаза командиру роты.

Был еще командир взвода лейтенант Ярцев. Ну этого Пилипенко даже в расчет не брал.

Молоденький лейтенант прибыл из училища в тот же год, когда Пилипенко призвали на службу. Был он гибкий, с тонкой, как у девушки, талией, лицо румяное. Только глаза его не подходили к юношескому виду — были строгие, серые. Лейтенант сам еще не твердо стоял на ногах, присматривался, привыкал. Ему некогда было уделять много внимания ленивому солдату.

…Пилипенко вдоволь насмотрелся на освещенное окно, вволю помечтал о происходящих там картинах и, распалившись заманчивыми видениями, решил: «Сегодня обязательно посмотрю, что она там делает?» Оставить дежурство он не осмелился. Дождался смены.

Выйдя в прохладный мрак ночи, Пилипенко не торопясь огляделся и, убедившись, что двор пуст, воровато пошел к освещенному окну. Тени деревьев лежали на асфальте черным кружевом, и оттого, что ветви шевелил ветерок, казалось, будто качается строевой плац.

Подойдя к дому, Ефим остановился. Не поворачивая головы, как волк, одними глазами повел вправо, влево. Не обнаружив для себя никакой опасности, поставил ногу на карниз и ухватился за подоконник. Легонько оттолкнувшись другой ногой от земли, он выпрямился и замер на уровне нижнего обреза оконной рамы.

Разочарование и даже обида охватили Ефима при первом же взгляде. Какие видения в его голове рисовались — и вдруг такая ерунда!

В комнате за письменным столом сидел лейтенант Ярцев. Он был в зеленой рубашке без галстука, форменная тужурка висела на спинке стула. Офицер сидел за столом и писал. Густые волосы его были в беспорядке, лицо сосредоточенно, на лбу — две сердитые складки.

В комнате почти не было мебели. Стол, за которым сидел Ярцев, солдатская койка, полка с книгами, да в углу на гвоздях, вбитых в стену, висели шинель и еще какая-то одежда, накрытая марлей от пыли.

Ефим опустился на землю и побрел в казарму. «Как же это я не знал, что тут живет взводный?.. И чего он пишет? Каждый день его окно светится дольше всех».

С этого дня окно перестало интересовать солдата. Стоя в наряде или возвращаясь вечером с занятий, Ефим лишь мельком смотрел на него и отмечал: «Скажи, пожалуйста, все сидит. До чего же упорный!»

Через месяц Пилипенко, будучи дневальным, снова стоял у окна в казарме и от нечего делать смотрел на освещенный квадрат в доме напротив. Он смотрел на него потому, что смотреть было больше не на что, в черноте, стоявшей за плацем, только и виднелся этот яркий прямоугольник.

«Неужели все пишет? — И вдруг у Ефима мелькнуло сомнение: — А может быть, там комната для занятий, и офицеры бывают в ней разные? А одежда на стене? Так она, наверное, писаря, который там обслуживает, и кровать его. Писаря, они всегда пристраиваются жить в служебных помещениях».

Это предположение вновь растревожило любопытство Ефима. Ему очень хотелось, чтобы там оказался другой офицер. Как-то не по себе оттого, что молодой офицер так напряженно и постоянно работает. Ефим был убежден, что люди втайне все стремятся работать поменьше, а трудятся лишь потому, что надо зарабатывать на еду. А тут вдруг сидит лейтенант и до поздней ночи работает не разгибаясь! Чего мается? Заработок не сдельный — все равно то же получит! Нет, наверное, там бывают разные.

Пилипенко решил на минутку отлучиться. Он вышел из казармы. Стараясь не стучать каблуками по асфальту, пошел к противоположной стороне двора.

Как и в первый раз, он встал одной ногой на карниз, а другой оттолкнулся от земли.

В ярко освещенной комнате сидел за столом все тот же лейтенант Ярцев и листал книгу. Перед ним на столе лежали тетради, цветные карандаши, книги. Ефим узнал одну толстую тетрадь в красном дерматиновом переплете, она всегда лежала во время занятий перед командиром взвода. «Конспекты пишет, — убедился Ефим. — Ну и человек! Молодой, а какой настырный. Он один всегда и сидит. В комнате для занятий столов было бы больше. И кровать, и одежда, стало быть, тоже его».

Непонятное беспокойство охватило Пилипенко после второго посещения окна. Ефим все чаще вспоминал, как лейтенант работает по ночам. После сигнала «Отбой», когда не стоял в наряде, Пилипенко специально выходил посмотреть — светится или нет? И почти всегда в окне был свет. Раньше на классных занятиях Пилипенко обычно дремал. Забирался куда-нибудь в уголок и сладко нежился в теплом покое. О чем говорилось — не слушал. Теперь же в классе Ефим никак не мог нагнать на себя приятную дрему. Как увидит на столе перед лейтенантом Ярцевым знакомые тетради, так становится интересно, чего же он в них написал. Послушал раз, послушал другой — интересно.

Лейтенант говорил о разном, иногда о войне — как люди Родину защищали, иногда о том, какая будет жизнь. А однажды Пилипенко очень запомнилось, как Ярцев говорил о бдительности. Раньше Ефим думал, что бдительность эту должны проявлять только вожди и большие начальники, те, кому сверху всех врагов видно. А вот лейтенант говорил: бдительность относится к каждому солдату — это значит: «бди каждый на своем месте». Если ты плохой шофер, то машина твоя не пойдет и ты не подвезешь боеприпасы в бою, если плохой повар — целому полку испортишь настроение, а если плохой солдат, как Пилипенко, то можешь большую беду общему делу принести. Пилипенко стреляет плохо, физическая подготовка у него — «неудовлетворительно». Что от него ожидать? Вот, допустим, встретит отделение, в котором служит Пилипенко, такое же отделение противника. Враг сразу рядового Пилипенко одолеет, и уже двое на соседа Пилипенко набросятся. А если этот сосед против двух не устоит, они уже втроем еще на кого-то навалятся. Целое отделение может дрогнуть, а без него — взвод, а без взвода — рота. И все потому, что один солдат Пилипенко бдительность свою запустил — не готовился Родину защищать.

…Нет, Пилипенко сразу после этого не перековался. И через месяц он тоже отлынивал от трудных работ, искал, где полегче, любил поспать. Но все же что-то шевельнулось у него в груди, приподнялось и настороженно замерло. Может быть, проснулась совесть? Может быть.

Свет в окне лейтенанта по вечерам все горел и горел. К концу второго года служба у Пилипенко стала выравниваться. Сделался он более подвижным, на занятиях слушал внимательно, старался не опаздывать и не отставать от других. Это не прошло не замеченным. Однажды на совещании у командира роты зашел разговор об изменениях в его поведении. Каждый, кто раньше предлагал свои меры, теперь считал, что именно его предложение сыграло решающую роль.

Старшина Шубцов уверял:

— Испугался трибунала. Я же говорил, что не такой он простачок, каким прикидывается. Почуял, что дело запахло керосином!

Секретарь комсомольской организации ефрейтор Ромоданов возразил:

— Просто он перестал быть равнодушным. Понял на занятиях, какие грандиозные дела совершаются в стране. Стало ему стыдно в такие дни лодырничать.

А командир роты капитан Бугров определил по-своему:

— Сыграл главную роль общий комплекс воспитания и обучения. Я же говорил — не торопитесь, не ломайте дров, придет время — прозреет парень. К концу службы он даже из троечников выберется.

Только лейтенант Ярцев промолчал; считая себя неопытным воспитателем, он сидел и слушал товарищей.

Может быть, каждый по-своему был прав, потому что мнение любого входило в общий комплекс, о котором сказал капитан Бугров.

Но было в судьбе Пилипенко и освещенное окно, о котором никто ничего не знал. Окно, где Пилипенко увидел, как упорно и настойчиво трудится его командир.

ЗОЛОТЫЕ РУКИ

В автобронетанковой мастерской было тихо. Огромные ворота боксов, высотой с двухэтажный дом, стояли распахнутые. В боксах ремонтировались машины: танк, похожий на больного слона, склонил голову с хоботом-пушкой набок; грузовой автомобиль разинул пасть капота и будто ждал зубного врача.

Двое офицеров негромко разговаривали в курилке.

— Неужели ничего нельзя сделать? — спросил майор.

— Да, видно, машина ваша свое отслужила, — ответил капитан, начальник мастерской. — Вы не расстраивайтесь, отправим в капитальный ремонт, вернется как новенькая.

— Она сейчас нужна. Потом будет поздно. Инспекторская проверка на носу. Готовиться нужно. Я вас очень прошу, сделайте что-нибудь. Пусть хоть месячишко побегает. Ну посмотрите сами.

Капитан снисходительно улыбнулся:

— Я смотрел. Вы же знаете.

— Еще раз взгляните.

— Товарищ майор, я самого Бендюка послал!

Майор умолк. «Сам Бендюк», видно, звучало здесь очень убедительно. Майор порывисто затягивался папироской и пристально следил, как его грузовик заглатывал «самого Бендюка», который копался под капотом в моторе.

«Сам» подошел не скоро — минут через тридцать. Неторопливо вытирая руки ветошью, сказал:

— Сделать можно.

Майор засиял, будто на него навели прожектор.

— Пришлите завтра водителя и двух помощников, я покажу, что нужно делать. Через три дня будет готова.

— Спасибо вам, товарищ старшина, — произнес майор. Вы так выручили наш батальон — объяснить не могу! Инспекция ведь…

Майор ушел из мастерской, счастливо улыбаясь, словно уже сдал инспекцию не ниже чем на «отлично».

Старшина Бендюк небольшого роста, худощавый. Лицо у него испачкано нагаром, ржавчиной и краской, комбинезон промаслен до блеска. Руки у старшины черные, узловатые, заскорузлые, — когда здоровается, дает подержать запястье. Эти руки даже после работы, вымытые бензином и теплой водой с мылом, сохраняют черноту в трещинах и похожи на корявые корни. Так выглядит «сам». Таковы большинство ремонтников. Это внешняя сторона. Она не привлекательна.

Однако от дел, которые вершат эти скромные труженики, от их мастерства зависит не только боевая готовность в мирное время, но и победа в бою. Как ни странно, понятие о ремонтной работе у многих связано с тихим тылом. С машинами, отслужившими срок. С местом, которое находится где-то между свалкой утильсырья и складом запасных частей.

Это глубочайшее заблуждение! Наш век — век техники, и технику эту в боевом состоянии поддерживают ремонтники. Во время войны многие большие и малые командиры мучительно искали возможность добиться превосходства в артиллерии, танках, авиации, и не все знали, что в этом могут помочь именно ремонтники. Кто не искал в критический момент хотя бы маленького резерва? Порой этот резерв решал судьбу боя. Находил такой резерв тот, кто помнил о возможностях ремонтников. При равном соотношении техники на главном направлении иногда именно они позволяли изменить это соотношение в пользу своих войск в ходе боя.

Познакомьтесь с жизнью Ивана Бендюка — старшины-ремонтника, и вам не потребуется других доказательств.

Иван Бендюк жил в селе Костромка, Днепропетровской области. В 1939 году настал срок — и его призвали в армию. Он окончил полковую школу, стал механиком-водителем. Но водить танки ему не пришлось. Наши войска вступили в освобожденную Бессарабию — граница переместилась с Днестра на Прут, и молодого специалиста послали под Черновицы монтировать вооружение в дотах на новой границе. Так он стал ремонтником.

1941 год. Бендюк все еще работал на пограничных укреплениях. Но служба подходила к концу. Иван готовился к увольнению в запас — жизнь предстояла светлая и радостная: его ждала Люся. А вместе с Люсей они ждали появления сына.

Но 22 июня грянули орудийные выстрелы — снаряды попали в водонапорную башню. Это были первые взрывы начинающейся войны. Битый кирпич и брызги воды полетели в стороны, башня осела и развалилась. Люди бросились к укреплениям. Многие огневые точки на новой границе были недостроены, в них пришлось биться монтажникам. Пограничники и ремонтники продержались до подхода линейных частей. Затем всех ремонтников перебросили на старую границу: восстанавливать брошенные там укрепления.

Однако фронт перемещался стремительно — он скоро подкатился и сюда. Ремонтникам опять пришлось вести тяжелые оборонительные бои. Исхудавший, голодный и злой, с лицом, покрытым пороховой гарью, сидел Иван в доте и косил фашистов, пытавшихся штурмовать укрепления. Бендюк оглох от грохота, который создавался в доте при стрельбе из пулемета. Ивана вызывали по телефону, когда настало время отходить, а он, не слыша зуммера, продолжал стрелять. Хорошо, догадались — прислали посыльного.

— Давай драпай, — сказал уставший, бледный от бессонницы боец, а Иван ответил:

— Не беспокойтесь, жив, патроны есть, пожрать чего-нибудь пришлите.

Боец взял Ивана за руку и потащил за собой.

Половину страны прошел Иван Бендюк пешком, приходилось быть и пехотинцем, и землекопом, и минометчиком, и танкистом. Много испытаний ставила перед ним военная страда, и все он преодолел с честью. Не раз попадал в окружения и вырывался из них. Но однажды обстановка заставила Бендюка задуматься. Недалеко от дороги, всего в нескольких километрах, находилось село Костромка, а там мать, сестры, тихая лесная жизнь… Бендюку было известно, что кое-кто уже свернул с большака на извилистые деревенские тропы и отсиживался в укромных местах вблизи от родных.

Вот и перед Иваном встал этот вопрос: «Свернуть или не свернуть? Честно выполнить свой долг до конца или смириться с тем, что пришел конец Советской власти?» Даже спине стало холодно от таких мыслей. Должно быть, и по лицу было заметно, что творится с парнем неладное. Не случайно шагавший рядом товарищ коротко предложил:

— Может, зайдем ненадолго? Переоденемся в гражданское: легче будет к своим пробираться. Молока попьем.

— Боюсь, брат, как бы у нас от этого молока ходовая часть не попортилась. Нет уж, пойдем прямо, куда уходит вся армия, — ответил Иван.

Вскоре после этого разговора Бендюк был тяжело ранен. Но, даже раненный, он продолжал двигаться в сторону Москвы и наконец попал в Тульский госпиталь.

После излечения направили его в отдельный танкоремонтный батальон под Москву.

Здесь Иван ремонтировал танки, работал днем и ночью — ел, пил, спал в цехе. Каждый танк с нетерпением ждали злые и раздражительные танкисты. Они знали только одно: враг под Москвой — давай скорее машину!

И Бендюк давал. Порой он сам удивлялся — тяжелые КВ изнашивались, ломались, вставали от перегрузки, а он, обыкновенный человек из мяса, костей и жил, не только не падал от изнеможения, а еще и возвращал к жизни эти стальные чудища.

Когда готовилась битва на Волге, Бендюк вместе с ремонтным подразделением был переброшен туда.

Он наступал там, где стрела окружения замыкала кольцо с юга. Был лютый мороз. Степь дымилась от поземки. Ледяной ветер пробивал одежду, сковывал тело. Бригада ремонтников продвигалась за наступающими, спешила на помощь каждому остановившемуся танку. Было страшно подумать, а не то что прикоснуться к металлу на таком яром морозе. Но впереди гремел бой.

Толстая стрела на карте — красная, будто от пролитой крови наступающих, — медленно продвигалась навстречу такой же стреле, которая опускалась с севера. Танки! Нужны были танки во что бы то ни стало! Немцы поняли, что нависло над их армией. Они сопротивлялись отчаянно. Только танки могли их смять, согнуть и раздавить.

У ремонтников руки примерзали к металлу. Бендюк работал, стиснув зубы до боли, болты притягивали пальцы, как магнит железо. Боль можно было пересилить, но мороз сводил руки — они становились мертвыми, отказывались повиноваться. Иван растирал их снегом и продолжал ремонт. Пришло время, когда и снег перестал помогать, нужно было обогревать руки. А вокруг была голая степь: без деревьев и селений — ровное белое поле с косматой шелестящей поземкой. Бендюк снял колпак с опорного катка, направил на него паяльную лампу, ремонтники по очереди клали руки на разогревшийся колпак и оживляли так нужные сейчас всем пальцы, от которых зависела, может быть, судьба наступления.

Танки один за другим уходили в бой. И кто знает, может быть, два первых танка, которые сошлись под Калачом, завершив окружение, несли на своей броне лоскутки кожи с рук ремонтников!

Курская дуга. Танковая битва под Прохоровкой. Несложная арифметика лучше всего покажет роль ремонтников в этих боях. Для простоты и наглядности возьмем один танковый батальон, который обслуживала бригада ремонтников — четыре человека во главе с Иваном Бендюком. В батальоне было двадцать танков. Предположим, что этот батальон встретился с таким же подразделением гитлеровцев. В первом столкновении наш батальон потерял десять танков, столько же не досчитался противник.

Ночью бригада ремонтников под охраной разведчиков осмотрела, подремонтировала и увела из-под носа противника под яростным обстрелом шесть машин. Остаток ночи Иван со своими товарищами, не теряя ни секунды, приводил в боевое состояние подбитые танки. Время было очень важным фактором! И вот на рассвете танковые батальоны вновь ринулись друг на друга. Но на этот раз против десяти уцелевших гитлеровских танков шли шестнадцать наших краснозвездных машин — шесть из них вернули в бой ремонтники Ивана Бендюка. Большое спасибо за это сказал им командир.

А таких ремонтников, как Иван Бендюк, было немало, и, если сложить все отремонтированные ими танки, получится весомая цифра, несомненно повлиявшая на исход сражения.

В Курской битве старшина Бендюк помог одному офицеру стать Героем Советского Союза.

…Ремонтная бригада со своей летучкой шла за батальоном вплотную. В самый разгар боя, когда гудела земля от бьющихся на ней сотен тяжелых машин, когда болели уши от выстрелов и взрывов, когда каждый танк был на счету, к ремонтникам примчался старший лейтенант.

Прямое попадание расщепило ствол пушки на его танке. Офицер был черен от копоти, нервное возбуждение подергивало лицо, глаза горели ненавистью.

— Давай, ребята, новую пушку! — крикнул он ремонтникам.

Такой «запчасти» в летучке не было. Иван Бендюк виновато опустил глаза.

— Что же делать? Что делать? — волнуясь, кричал офицер. — Там же наши товарищи последние силы отдают. Придумай что-нибудь, старшина, голубчик!

И Бендюк придумал:

— Давайте отпилим разбитую часть пушки, — предложил он.

— Ты гений, старшина! — воскликнул офицер.

Простой ножовкой, сменяя друг друга, ремонтники пилили ствол пушки, и, когда раздробленная часть ствола, громыхнув, упала на землю, офицер завел мотор.

— Подождите, надо попробовать! — предложил Бендюк.

— Пробовать будем на фашистах, — ответил старший лейтенант и помчался в черную завесу дыма и пыли, где грохотал бой.

Старший лейтенант подбил в этот день шесть фашистских танков из отпиленной пушки. Но и сам был ранен. Его увезли в санбат.

Спустя некоторое время Бендюк встретился с офицером в Знаменске. От души расцеловал отважный танкист ремонтника, поблагодарил:

— Спасибо тебе, друг. Если бы не ты, не было бы у меня Звезды Героя.

Капитан показал на струящую солнечные лучи золотую звездочку.

Был и такой случай. Под Кировоградом немцы сосредоточили превосходящие силы, прорвали фронт, глубоко вклинились в боевой порядок наших войск и окружили штаб корпуса. Генерал вызвал на выручку резерв. Но резерв находился далеко, он мог опоздать.

И вдруг на врага, плотно сжимающего клещи вокруг штаба, как снег на голову свалились танки. Восемь боевых неведомо откуда взявшихся машин отбросили гитлеровцев и выручили штаб. В танках оказались ремонтники. Узнав о случившейся беде, они сели в машины, которые могли двигаться, и лихо навалились на противника. В некоторых танках экипаж состоял из одного человека. Иван Бендюк в этом бою, действуя за механика-водителя, давил врага вместе с другими ремонтниками.

Польша. Наступление на Берлин. Стремительный бросок на Прагу — таков дальнейший путь Ивана Бендюка. И всюду — напряженная боевая работа, всюду наращивание силы удара за счет отремонтированной техники.

За Прагой Иван Бендюк услышал взрывы затихающей войны. Он вспомнил первые снаряды, которые застали его на границе. Вспомнил осевшую водонапорную башню, кирпичные осколки и разлившуюся воду. И вот, как затихающий после бури гром, доносились последние взрывы. Жалкие, с опущенными головами плелись пленные гитлеровцы. Может быть, это те самые, которые засучив ру-кава нагло лезли на развалины пограничной заставы в июне сорок первого? Может быть, здесь идет тот, кто угнал в фашистское рабство и загубил первую любовь Ивана — Люсю? Может, кто-то из них вырвал у Люси сынишку и бросил его на обочину дороги? И уж конечно, это те, кто виноват, что Бендюк не знал о рождении сына, что ребенок до четырех лет не видел лица своего отца и никогда не увидит ласковых глаз матери. Сейчас Александру двадцатый год. Старшина Бендюк разыскал его после войны. Живут теперь вместе. Сын пошел в отца, работает слесарем-ремонтником.

Не бегал от трудностей Иван Бендюк и после окончания войны — служил в Кушке, суровая жизнь которой известна всем. Служит и сейчас в отдаленном кара-кумском гарнизоне. Служит двадцать три года и все — ремонтником. Восемь правительственных наград — оценка его труда. Тысячи машин прошли через умные, добрые руки Иван Бендюка — руки, которые даже после горячей воды и мыла сохраняют черноту в трещинах и похожи на корни, руки, которые сослуживцы с уважением называют золотыми.

ДОЧЬ СОЛДАТА

Утро 22 июня 1941 года обещало быть тихим и ясным.

Раиса Владимировна Шполянская лежала в родильном доме. На душе у нее было тревожно и радостно. Она ждала дочку. Да, именно дочку. Четыре сына — Володя, Леня, Саша и Боря — у нее уже росли. Сейчас они, наверное, безмятежно спят с отцом дома. Поверили, что мама поехала покупать им сестренку!

Палата находилась на втором этаже. Окно открыто — небо с каждой минутой становилось все голубее и голубее. Раиса Владимировна наблюдала через кроны молодых деревьев за сиреневой дымкой на горизонте — там вот-вот должно было выплеснуться расплавленное золото утреннего солнышка. Женщина с волнением ждала этой минуты. Ей казалось, в этот миг появится на свет ее дочка и будет она такая же веселенькая и сияющая, как утреннее солнышко.

Вдруг какой-то посторонний звук стал вытеснять тишину — будто настойчиво и однообразно ударяли по басовым струнам виолончели. Звук шел с неба. Раиса Владимировна привстала, выглянула в окно. Острая боль внезапно пронеслась по ее телу. Так и не успев разобраться, откуда идет нудный гул, женщина застонала и радостно подумала: «Ну, кажется, началось».

За окном рвались бомбы, дом вздрагивал, тревожно звякали стекла в рамах, а счастливая мать, успокаивая себя, шептала: «Это от боли… галлюцинация… Сейчас все пройдет. Девочка моя… Покажите ее мне!»

Отец прибежал в родильный дом уже в военной форме — отпросился на минуту с призывного пункта. Подержал солдат в больших руках малютку, посмотрел с тоской на нее в первый и последний раз. Сколько мечтаний было связано с рождением дочки! А вот не суждено, видно, водить ее с большим пышным бантом по аллеям парка. Он действительно смотрел на ребенка в первый и последний раз — вскоре погиб, защищая Родину от фашистских варваров.

С тех пор прошло более двадцати лет. Срок немалый, почти четверть века. Где же дочь солдата? Что стало с девочкой, родившейся с первыми взрывами большой войны?

…Вечер в одном из дальних гарнизонов Туркестанского округа. В освещенном классе роты за телеграфным ключом сидит девушка в форме рядового. Ее рука быстро выбивает торопливую дробь морзянки. Лицо девушки сосредоточенно, она внимательно следит за своей работой.

Да, это она — Тамара Шполянская — девушка, родившаяся в 5 часов утра 22 июня 1941 года. Нелегкую школу жизни пришлось ей пройти. Отец ушел на фронт. Семью эвакуировали сначала в Киев, потом в Оренбургскую область. Мать тяжело заболела — находилась в больнице два года. Отец погиб. Детей распределили по детским домам. Каждого в соответствии с возрастом. Тамара попала в Сольилецкий.

Отгремели бои. Страна залечивала раны. Искали и находили друг друга разбросанные войной родные и близкие. Постепенно собралась и семья Шполянских. Они поселились в Оренбургской области. Мать работала на железной дороге, дети учились. Жизнь всей семьи постоянно была связана с армией. Все помнили, что их отец был солдатом. Он честно воевал и отдал жизнь за Родину.

Старший брат Володя тоже был на фронте, имеет правительственные награды.

Все братья, когда наставал срок, уходили в армию, и армия помогала им встать на ноги, приобрести специальность, укрепить характер. Они приходили после службы крепкие, жизнерадостные, уверенные в своем будущем. Борис после службы работает на цементном заводе, Леня — на железной дороге, Саша служил в ТуркВО, а сейчас — начальник аэропорта в Киргизии. У него жила последние годы и Тамара. Он передал ей свои знания по радиотехнике, она сдала экзамен на радиста третьего класса и работала связисткой в аэропорту. Тамара очень полюбила свою профессию, постоянно повышала знания. Она переняла все, что знал брат, но ей этого было мало.

— В армию бы тебе, — как-то сказал Александр, — уж там есть возможность поучиться!

— А что, возьму и пойду. Вы все отслужили, теперь моя очередь.

— Жаль, не берут девушек.

— А меня возьмут!

Тамара обратилась в военкомат, написала письмо, потом рапорт. Просьбу удовлетворили.

Служба у нее идет успешно. В армейской семье девушка нашла много новых надежных друзей. Правда, она не попала на должность связистки, ей поручили другое дело, но любовь к радио у нее не ослабла. После работы Тамару часто можно застать в классе связи.

— Все равно буду радисткой высшего класса, — говорит задорно девушка. — Пальцы до мозолей сотру, а своего добьюсь!

К Тамаре в гости приезжал брат Александр. Встретили его в части радушно. С ним побеседовал командир, заместитель по политчасти. Офицеры понимали: не праздное любопытство привело Александра в такую даль. Брат приехал как посланец большой дружной семьи, которая заботится и хочет все знать о своей младшей сестренке.

Гость ходил по военному городку, опытным солдатским глазом подмечал: чисто, опрятно, всюду строгий порядок. Побывал в столовой — пообедал. Поинтересовался самодеятельностью, в которой участвует Тамара. Послушал, как работает она на телеграфном ключе. Вспомнилась бывшему солдату и его служба, полковые друзья-товарищи. Похлопал сестренку по плечу, одобрительно сказал:

— Правильно сделала, что пошла служить в армию…

И вот служит девушка в боевой туркестанской семье. Вместе с однополчанами она живет напряженной и интересной жизнью военного: учения и походы, увлекательная работа и отдых за интересной книгой, спорт и репетиции в кружке самодеятельности, теплые письма от далеких друзей и доброе внимание новых товарищей по службе.

Сегодня мне вспомнилось первое знакомство с Тамарой Шполянской. Она стояла в военной форме у гвардейского знамени с автоматом на груди. Взволнованно и четко звучали слова присяги. Юная дочь в день 45-летия Советской Армии давала клятву на верность матери-Родине. Я смотрел на девушку и спрашивал себя: «Кого она напоминает? Где я видел такой же непреклонный взгляд и руки, сжимающие оружие?» Вспоминал — и мысленно ставил рядом с Тамарой возникающие образы. Вот красная косынка, гимнастерка, выгоревшая добела, щеки, ввалившиеся от недоедания, пулеметная лента через плечо — это женщина из гражданской войны. Вот пилотка, сдвинутая на черную бровь, и глаза кричат: «Они не пройдут!» — это республиканская Испания. Вот шапка-ушанка и стеганый ватник, тонкое красивое лицо Зои Космодемьянской, жгучая ненависть к фашизму в ее глазах — это Великая Отечественная война. Вот черные кудри волнами падают на плечи, лицо сияет радостью победы, но крепкие кулачки сжимают автомат, готовый в любую минуту к действию, — это девушка-кубинка с острова Свободы. И вот стоит наша Тамара. Лицо у нее открытое, взгляд строг и спокоен. Ее военная биография только начинается. Что ждет ее впереди? Девушкам предсказывают судьбу и женихов гадалки. Это не наше дело. Мы знаем только одно: Тамару ждет счастье, потому что она встала в ряды тех, кто призван оберегать великую мечту народов, самое величественное творение человека — коммунизм.

ОТ НОВОБРАНЦА ДО ЗНАМЕНОСЦА

Третья смена Ново-Краматорского завода закончила работу, как обычно, рано утром.

Вместе со всеми шагал по заводским аллеям молоденький фрезеровщик Павел Кутейко. Ему казалось, что он такой же, как идущие рядом неторопливые, солидные рабочие. А он был долговяз и худ — как и полагается быть мальчишке в шестнадцать лет. Он недавно окончил на «отлично» ремесленное училище и сейчас наслаждался своим высоким положением: фрезеровщик четвертого разряда — не шутка!

Утро только начинало голубеть. Цветочные клумбы, от которых тянуло свежим холодком, деревья, дорожки — все было голубое, как в сновидении.

Павел любил этот час. Он пришел домой. Родители спали. В комнате тоже все было в голубом мареве. Павел позавтракал бесшумно. Про себя отметил: «И я будто человек из сна, не слышно ни шагов, ни звона посуды».

С приятным ощущением легкой усталости лег в постель. Потом Павлу часто казалось, что все последующие события были продолжением страшного сна.

Над кроватью склонился отец, у него было строгое, значительное лицо. Отец коротко сказал:

— Вставай. Война…

И как полагается быть в сновидении, невероятные картины быстро замелькали одна за другой. Рушились под бомбежкой заводские корпуса. Тянулись толпы измученных беженцев. Из-под развалин вытаскивали станки и грузили на платформы. Все закружилось, смешалось. И вот шагают по улицам зеленые люди с пауками свастики на железных головах. Как злые духи кошмарного сна. На фонарях вытянулись длинные тела повешенных. В городе чинил расправу бывший уголовник, назначенный немцами обер-полицаем. Вешали коммунистов, рабочих, евреев, просто подвернувшихся под руку.

Семья Кутейко эвакуироваться не успела. Отец увел всех в село. Мрачные, голодные дни оккупации тоже тянулись как мучительный сон больного человека.

Но вот однажды настало радостное утро. С огненным заревом победы на Волге вернулся наконец свет на землю.

Пришли свои и в Краматорск.

В первый же день Павел Кутейко явился в воинскую часть.

Первоначальное обучение проходил в своем городе. В перерывах между занятиями бывал Кутейко на том месте, где когда-то стоял красавец завод. От цеха, в котором работал Павел, осталась одна стена, груды битого кирпича завалили клумбы, дорожки, деревья. Жгла ненависть в сердце…

Как у каждого солдата, было у Кутейко и первое боевое крещение — оно произошло под Запорожьем; и первое ранение — оно случилось на плацдарме у реки Молочной; и первая награда — медаль «За боевые заслуги», которую он завоевал под Клайпедой.

После второго ранения пришлось Кутейко менять специальность.

— Обе ноги повреждены, — сказали на распределительном пункте, — в пехоте будет тяжело. Пойдешь, солдат, в артиллерию — там кони, глядишь, между боями на лошадке подъедешь.

Так попал Кутейко в расчет сорокапятимиллиметрового орудия. Наводчик Гущин, усатый пожилой дядя, по-хозяйски осмотрел вновь прибывшего, критически заметил:

— Тощий дюже. Скажи, Кутейко, ты когда кашу ешь, остаток бывает?

— Нет.

А добавки просишь?

— После ранения приходится.

— Молодец. Я сразу определил, что ты способный малый. Ничего, кости мясом обрастут — артиллеристом станешь!

Батарейцы засмеялись.

На другой день Гущин позвал Кутейко к пушке:

— На войне продвижение можно быстро получить. Сейчас ты орудийный номер, а через час — уже наводчик. Так что воспримай, чего я буду говорить.

Пошучивая, Гущин учил ребят тонкому искусству наводки.

Однажды отбивали сильную атаку немецкой пехоты и танков. Гущина тяжело ранило. Зажав рукой рану, он сказал кинувшемуся к нему заряжающему:

— Подожди с бинтами. Вставай на мое место. Целься вон этому танку прямо в крест.

Заряжающий выстрелил два раза и промахнулся. Танк мчал на огневую позицию, хлестал по орудию из пушки. Земля вскидывалась то впереди, то сбоку.

— Шляпа! — прошипел Гущин на заряжающего и попробовал сам встать к прицелу, но, заскрежетав зубами, свалился.

К окуляру бросился Кутейко. Он быстро поймал танк в перекрестье прицела и выстрелил. Танк вздрогнул, пустил из щелей сначала слабый дымок, а потом зачадил густой черной гарью.

— Я ж говорил, что ты парень способный, — пытаясь улыбнуться, похвалил Гущин.

В этом бою Кутейко подбил еще один танк и подавил три огневые точки прямым попаданием в амбразуру.

— Как это у тебя получается? — поинтересовался после боя неудачливый заряжающий.

— И у тебя выйдет, когда злее станешь, — ответил Павел. — Я бью по танку и думаю, что в нем сидит именно тот фашист, который нашего Гущина срезал.

Артиллеристы скорбно посмотрели на свежий холмик земли у огневой позиции.

С этого дня и до конца войны Кутейко был наводчиком.

В марте сорок пятого года завязался тяжелый бой под городком Кандао. Передовая рота захватила выгодную высоту и с трудом удерживала ее, кроме гранат, нечем было отбивать контратакующие танки. Командир полка приказал батарее выдвинуться на высоту.

К этому времени в батарее осталось два орудия. Командир батареи решил выдвигать их поочередно. Первый расчет покатил свою пушку через раскисшее от весенних дождей поле. Двигались медленно. Когда отошли от опушки метров на триста и были посреди ровного поля, отделяющего высоту от леса, сбоку прогремели два орудийных выстрела. На месте пушки черным веером вскинулась мокрая земля.

— «Фердинанд» бьет! — зло выговорил командир, наблюдая в бинокль, остался ли кто-нибудь живой из первого расчета. — Если гаубичники не подавят этот «фердинанд», к высоте не пробиться.

— Что же, сдавать высоту? — ледяным тоном спросил командир полка. — Столько положили людей, а теперь сдавать?

— Вы же видите, как получилось.

— Надо что-то придумать.

— Позвольте мне, — попросил Кутейко. — Я не на руках покачу, а метнусь карьером на конях. «Фердинанд» не успеет…

Подполковник подумал, прислушался к шуму боя, доносившемуся от высоты, и, не отрывая от нее глаз, сказал:

— Давай.

Кутейко отвел упряжку в лес, чтобы взять разгон. Расчет сел на коней. С диким разбойничьим свистом артиллеристы помчались к просвету меж деревьями, за которым начиналось поле.

Перепуганные лошади понесли вовсю. Кутейко не слышал выстрелов «фердинанда». Он только видел взлетающую вверх землю. И если столб земли вскидывался впереди, он направлял коня именно туда, думая мельком: «В одно место два снаряда не попадет».

Немцы, видимо, не ожидали подобной дерзости, вели огонь очень торопливо, снаряды ложились вразброс. Кутейко удалось доскакать к высоте и скрыться с орудием в лощинке.

Затем, маскируясь кустарником, расчет выкатил пушку на руках. Обрадованные пехотинцы воспряли духом. Не слишком грозное оружие «сорокапятка», но когда в роте остается двадцать человек, эта пушечка выглядит солидным подкреплением.

— Вон там, за сараем, самоходка, — показал командир роты. — Садит, проклятая, по нашим пулеметам.

— Сейчас выкурим, — уверенно сказал Кутейко и, зарядив бронебойно-зажигательным, с первого выстрела зажег сарай. Когда строение разгорелось ярким пламенем, из-за него, пятясь, показалась самоходка.

Кутейко поджидал ее — зарядил пушку бронебойным.

— Ага, жарко стало! — торжественно кинул он и послал снаряд в бок самоходке. Она остановилась: не горела, не дымила, не отстреливалась — как встала, так больше не двинулась.

— Порядок, нас и это устраивает, — весело одобрил командир роты.

Когда накатилась очередная контратака, Кутейко стал бить по пехоте осколочными снарядами. В это время два танка открыли огонь по его пушке. Чтобы попасть точнее, они остановились и стали стрелять с места.

Кутейко откатил орудие на обратный скат высоты и переместился по склону на другое место. Осторожно высунувшись из-за гребня, он дал несколько выстрелов и опять спрятал орудие за скатом.

Уже смеркалось, когда рядом с орудием, выскочившим на гребешок высоты, разорвался снаряд, пущенный немецким танком. Двоих из расчета убило, Кутейко ранило в плечо. Катать пушку стало некому, пехотинцев осталось не более десяти человек, они едва справлялись со своей работой.

«Ну все. Здесь буду биться до последнего», — подумал Кутейко, очищая пушку от земли. Он успел сделать еще несколько выстрелов, как его окликнули сзади:

— Жив, артиллерия?

Кутейко оглянулся — это был командир полка. Воспользовавшись сгустившимися сумерками, подполковник привел свежую роту. Солдаты, пригнувшись, разбегались по высоте.

— Жив, товарищ подполковник.

Командир заметил бинт:

— Да ты, брат, ранен.

— Есть маленько.

— Что ж, иди в медпункт.

— Нельзя. Заменить некому. Всю смену мою побило. Отстоим высоту, тогда подремонтируюсь.

Подполковник посмотрел артиллеристу в глаза, восхищенно сказал:

— Крепкий ты человечище. Скажи-ка мне твою фамилию…

В конце марта Кутейко вызвали в штаб. (Он-таки не ушел в тот день в госпиталь.) Подполковник пожал Павлу руку и, вынув из красной коробочки орден Славы, протянул:

— Вот, товарищ Кутейко, правительство тебя наградило за мужество.

Стоял погожий майский день.

Батарея вела бой по уничтожению окруженной группировки. Веснушчатый ездовой Порошков доставил очередную порцию снарядов. Весело крикнул:

— Слыхали, братцы, война кончилась?

Кутейко инстинктивно пригнулся от пролетевшего снаряда и закричал на ездового:

— Убирай коней, а то сейчас фриц праздничный шашлык из тебя сделает!

Никто не принял сообщение ездового всерьез.

Порошков не уезжал.

— Правда, товарищи, вот гад буду, — постучал он себя кулаком в грудь, как делал, наверное, перед мальчишками, когда ему не верили. — Я сам видел — за лесом стоят зенитчики, все у них выстроено по линеечке, никакой маскировки. Они по радио слышали.

— Ну ладно, кати-кати. Этих все равно добивать нужно, — с напускной строгостью гнал его Кутейко, а у самого все играло и пело в груди: неужели правда?

* * *

После окончания войны Кутейко учился в школе сержантов. Он полюбил армию. Здесь он нашел верных боевых друзей, в ее рядах окреп его характер, тут ему оказали высокое доверие — приняли в партию.

Двадцать лет служит старшина сверхсрочной службы Кутейко в одной части. Шесть правительственных наград украшают грудь ветерана. Не думал молоденький солдатик, принимая присягу у боевого Знамени, что через много лет именно ему выпадет честь стать знаменосцем полка.

В праздничные дни выносят Знамя перед строем. Солдаты с благоговением смотрят на шелковое полотнище, которое их однополчане пронесли почти по всей Европе. И несет это Знамя один из воинов тех легендарных времен — старшина Павел Кутейко.

ВРЕМЕННО ИСПОЛНЯЮЩИЙ...

На стрельбище шла обычная каждодневная учеба. Когда смотришь на широкое ровное поле с центральной вышки, то видно, как людские фигурки, рассеянные по всему полю, бегают, останавливаются, ложатся, встают, опять бегут. Все эти фигурки одинакового цвета — пыльно-зеленые: выгорели за лето на солнце. С вышки сразу и не различишь, где настоящие люди, а где мишени — все движутся. Но есть между этими фигурами незримая линия, которая разделяет их на живых и фанерных. Ее не видно, этой линии, она условная. Она перемещается, когда стреляющие идут вперед на нескольких направлениях. И все же каждый знает, что граница такая есть, и имеет это в виду.

Я смотрел на солдат, занятых упорной работой под палящим солнцем, и мне вдруг подумалось: «А ведь и среди всех людей вообще тоже есть такая незримая черта, которая разделяет их на настоящих и ненастоящих. Хороших людей, конечно, большинство, но есть и такие, которые существуют по ту сторону черты».

В это время мое внимание привлекла стройная фигура одного из стреляющих. Он был в такой же, как и все, выгоревшей мучнисто-зеленой гимнастерке. Параллельно с ним на соседних участках шли другие стреляющие, они прикладывали оружие к плечу, стреляли и продвигались дальше. Человек, за которым я наблюдал, делал то же самое, только проворнее, все движения его были энергичнее, четче, увереннее, чем у других.

— Сразу видно — мастер своего дела пошел. Это наверняка офицер! — сказал я дежурному с красной повязкой, который стоял рядом со мной на вышке.

— У нас и рядовые и сержанты есть такие асы, что офицерам в стрельбе не уступают! — возразил дежурный.

— Вполне возможно. Но этот безусловно офицер. Смотрите, какая отточенность во всех движениях. Можно не сомневаться, он выполнит упражнение отлично.

Когда прозвучал «отбой», я попросил дежурного пригласить стрелявшего на вышку. Дежурный по селектору вызвал участок, и вскоре перед нами стоял молодой лейтенант. Он был еще горяч после выполнения упражнения — дышал учащенно, загорелые щеки побурели от румянца, на лбу проступили капельки пота. Да, нелегко в такую жару бегать по пыльному полю. Сложное упражнение заставляет попотеть даже тренированного офицера. Кушка есть Кушка, самая южная точка, от жары тут никуда не уйдешь!

— Гвардии лейтенант Поликарпов по вашему приказанию прибыл!

Он молоденький, светловолосый, с внимательными серыми глазами.

— Как отстрелялись?

— Отлично.

— А как солдаты вашего взвода стреляют?

— В целом на «хорошо». Но люди разные, у каждого свои особенности. Рядовой Отузбаев, например, по пробоинам упражнение выполнил, но допустил два одиночных выстрела. Это у него болезнь давняя. Сегодня я нашел причину. Оказывается, он на спусковой крючок нажимает кончиком пальца, не давит с нужной силой и не чувствует свободный ход курка. А рядовой Щипурин очень вял, если даже упражнение выполнит, смотреть на него неприятно — все в замедленном темпе. Ну здесь причины кроются в характере — он типичный флегматик.

Молодой офицер подробно рассказывает о своих подчиненных, отвечая на наши вопросы, иногда говорит об очень тонких психологических наблюдениях. В общем, при первом же знакомстве видно: гвардии лейтенант Поликарпов — хорошо подготовленный, вдумчиво работающий офицер, как и полагается быть человеку, на груди которого значок высшего командного училища.

Когда лейтенант ушел, дежурный вдруг бросил такую фразу, что я насторожился. Собственно, с этой фразы все и началось, она сразу распалила мое любопытство. Дежурный сказал, ни к кому не обращаясь, просто так — подвел итог каким-то своим размышлениям:

— Скажи, пожалуйста, еще и месяца не проработал, а уже все детали знает.

— Разве Поликарпов недавно прибыл из училища? — спросил я.

— Нет, он в части больше года. Но этим взводом командует временно — месяца нет. Тут такое переплетение обстоятельств получилось. Поликарпов был на сборах, а его рота уехала в командировку. Когда вернулся — догонять подразделение поздно, оно скоро должно прибыть назад. Вот и поручили Поликарпову временно покомандовать этим взводом, а его командир в отпуску.

Возвращаясь со стрельбища, я думал о Поликарпове. Не каждый временно исполняющий работает так, как он. Ответственности почти никакой. Придет штатный командир, с него и спросится. Кое-кто этот месяц, пожалуй, проработал бы в полсилы, без особого напряжения. А Поликарпов успел изучить людей до тонкости, нашел причины недостатков, подправил дело. Большое спасибо скажет ему товарищ после возвращения из отпуска. Случай на первый взгляд обычный, мало ли встречается у нас всяких «ио» и «врио». Но тот факт, что лейтенант работал с полным напряжением, подошел к делу по-хозяйски, понял во временном исполнении свою ответственность за общее дело — боевую готовность, — это уже росточек коммунистического отношения к службе.

Очень захотелось докопаться до полной ясности — в чем причина исключительной добросовестности Поликарпова?

Мне повезло. Именно тогда в жизни гвардии лейтенанта случилось очень важное событие. У человека бывает такой момент, когда он рассказывает о себе, ничего не тая, самое сокровенное. В давние времена это случалось на исповеди, когда человек, прощаясь с земным существованием, признавался священнику в своих прегрешениях: жизнь кончилась, таить больше незачем, с умирающего спрос невелик!

В наши дни людям тоже выпадает однажды произносить свою исповедь. Только не перед смертью, а, наоборот, в начале самого интересного, сознательного периода своей биографии. Чаще это случается в молодости, но бывает и в преклонных годах. Человек предстает перед своими товарищами и рассказывает о себе, ничего не скрывая, вспоминает все ошибки и промахи, самые страшные провинности, если они были, вообще все, что никогда никому не доверил бы. И не страх перед неведомым богом, а стремление встать в ряды лучших людей страны, желание заслужить их доверие заставляют человека волноваться и внутренне трепетать в эти минуты.

…Партийный комитет заседал в обычной штабной комнате: два стола буквой «Т», стулья, географическая карта на стене. Пожилые офицеры-коммунисты, увенчанные сединами и орденскими планками, встретили молодого лейтенанта доброжелательно. И все же он волновался.

Биография гвардии лейтенанта Поликарпова, как это часто бывает у молодых людей, уместилась на четверти странички. Рассказывал он ее тоже очень коротко:

— Родился в тысяча девятьсот сорок первом году, в селе Кривское, Рязанской области. Отец — учитель, погиб в первый год Отечественной войны. Он был солдатом. Мать — учительница, воспитывала меня и брата. В пятьдесят восьмом году я окончил десять классов и поступил в Ташкентское высшее командное училище. Окончил в шестьдесят втором году. И вот прибыл сюда…

Обыденно и просто звучит этот нехитрый рассказ. Может быть, скромность, а может, неумение давать оценку жизненным явлениям руководят Игорем Алексеевичем в эти минуты? Коммунисты улыбаются. Они задают вопросы, кое-что уточняют, кое о чем просят рассказать подробнее. И я вижу, что не простое любопытство ими руководит, не выискивание криминалов — просто коммунисты хотят показать молодому человеку, что жизнь его не так уж проста и куца, как он излагал. Она гораздо сложнее и значительнее.

— В каком месяце вы родились?

— В сентябре сорок первого.

— А в каком месяце погиб ваш отец?

— В ноябре.

— Он знал, что у него родился сын?

Лицо Игоря Алексеевича становится печальным, он отвечает тихо, но внятно:

— Знал… Папа мне даже успел подарок прислать…

От слова «папа» в комнате воцаряется чуткая тишина, никто не спрашивает, какой же подарок мог прислать солдат сыну в страшном сорок первом году. Все ждут.

— Он прислал бандероль, — продолжает Поликарпов, — толстый конверт из газеты. В конверте были кусочки пиленого сахару… Собрал, наверное, за неделю или больше… Я, конечно, этого не помню. Мама рассказывала…

От этих слов у меня начинает пощипывать в горле, а в сознании мгновенно встает лицо солдата-фронтовика: небритое, поблекшее от бессонницы и передряг сорок первого года. Я отчетливо вижу, как он вынимает из кармана серые кусочки сбереженного сахара, сдувает с них крупинки махорки, укладывает в шершавую бумагу плохо гнущимися на морозе пальцами, и нежная улыбка вдруг растекается под сивой щетиной, опаленной ветрами и морозом.

Члены парткома, очевидно, переживают то же, что и я. После небольшой паузы один из них спрашивает:

— Нелегко, наверное, было матери вырастить двух сыновей без отца. Сколько она получала?

— Шестьсот рублей, — отвечает Поликарпов и виновато добавляет: — Кроме нас еще были бабушка и дедушка.

Да, этот юноша не ходил в расписных ковбойках с пальмами и обезьянами. Детство его было суровым.

— Почему вы пошли именно в военное училище?

— Мать советовала. Она говорила: «Я — женщина. Я не могла дать тебе то, что пришло бы от отца. В военной среде восполнится этот недостаток. Армия состоит из одних мужчин. Иди, Игорь, в училище. Оно поможет тебе стать полноценным человеком». — Помолчав секунду, лейтенант добавил: — Да и сам я хотел. Мне нравилась военная служба.

— Служба или форма? — лукаво спросил секретарь.

— Сначала, конечно, форма, а потом и служба, — улыбаясь, ответил Поликарпов.

— Какие оценки у вас были на выпускных экзаменах?

— Получил диплом с отличием.

— Вы могли выбрать другой гарнизон. Почему поехали в Кушку?

— Я здесь служил год солдатом. Мне понравился дружный коллектив. Хотелось снова встретиться с товарищами и служить вместе.

На вопросы, которые по традиции называются «теоретическими», Поликарпов ответил уверенно. Члены парткома хорошо знали офицера и по практической работе. Они утвердили решение первичной организации о приеме Поликарпова кандидатом в члены партии.

Мы беседовали с Игорем Алексеевичем и после заседания парткома. Он интересно рассказывал о своих наблюдениях.

— Когда я пришел во взвод, которым должен был командовать временно, невольно стал присматриваться к заведенным в нем порядкам. Может быть, я не прав, но мне кажется, несмотря на единые уставы и общие требования, у каждого командира все же есть собственный почерк в работе. Я постоянно чувствовал удачи и промахи своего предшественника. Взять хотя бы построения в столовую. Я добивался, чтобы солдаты строились быстро, без раскачки, а в этом взводе привыкли собираться не торопясь, с понуканиями. Зато на гимнастике был поражен четкостью и мастерством. В своем подразделении я следил только за выполнением самого упражнения на снаряде, а здесь и подход, и отход, и дисциплина в строю просто поразительные.

Мы говорили в этот вечер о многих интересных делах. Расстались поздно — не хотелось уходить от умного, интересного собеседника.

А вот другая встреча. Здесь же, в Кушке, в той же части служит лейтенант К.

Я знал его удручающую репутацию: пьянство, дебоши, три раза предавался суду чести офицерского состава. Очень терпеливо отнеслись к нему сослуживцы: не изгнали его из армии. А поводов для такого решения было достаточно. Но К. щадили. На суде одни говорили: надо подождать, может быть, эта болезнь пройдет. Другие в своих выступлениях заявляли: ни один завод не выпустит за ворота брак. К. — это брак в нашей воспитательной работе. Люди на гражданке заняты великой стройкой, а мы, большой коллектив, вдруг преподнесем им К. и скажем — нате, доделывайте из него человека, мы беспомощны. Это неверно. Не имеем мы права его увольнять!

К. не оценил доверия. Он продолжал пакостить грязно и много. За восемь лет дослужился от курсанта до старшего лейтенанта, а затем назад — от старшего до младшего лейтенанта.

Мы сидели с К. вечером и беседовали с глазу на глаз. У него одутловатое лицо, неряшливая прическа, взгляд в сторону.

— Зачем же вы шли в армию, если не хотите служить?

— Дядя устроил в училище. Я не хотел, а он устроил.

— А отец ваш жив?

— Жив.

— Кем работает?

— Секретарь парткома треста в Москве. Выдерживает меня здесь, думает, исправлюсь.

— Почему же вас дядя устраивал в училище?

— Он военный. Заслуженный. Начальник училища его фронтовой товарищ.

— А как вы учились в школе?

— Всякое бывало.

Да, этот парень имел все: и брюки-дудочки, и галстуки с обезьянами. Он наверняка доводил родных и близких до изнеможения. И когда все иллюзии насчет будущего были утрачены, влиятельный дядя пристроил племянничка на исправление в военное училище. И вот появился в армии офицер, который называется им лишь потому, что у него на плечах погоны со звездочками. А по внутреннему содержанию — это заурядный лоботряс, который считает» что Родину защищать должен кто-то другой, а он рожден для столичных удовольствий.

— Какой же выход вы сами видите из создавшегося положения?

— Все это скоро кончится, — кривя губы, говорит лейтенант. — Служба в моей жизни — дело временное.

Я с сожалением смотрел на этого «временно исполняющего». Много лет подряд человек временно исполняет обязанности на постоянно определенном ему месте в строю. Как он не похож на Поликарпова! Как он жалок в своей напускной самоуверенности!

Вот так и живут люди рядом, носят одинаковую форму, внешне ничем друг от друга не отличаются. Но проходит между ними незримая линия, та самая черта, которая делит людей на настоящих и ненастоящих, порядочных и бессовестных.

ВСЕ ЗАВИСИТ ОТ ТЕБЯ

Одинокие станции, разъезды, домики стоят вдоль железной дороги. Особенно тоскливо они выглядят в бескрайней степи, когда едешь от Ташкента к Оренбургу. На сотни километров равнина покрыта редкими кустиками верблюжьей колючки. И ни души вокруг. Только облезлый беркут попадется где-нибудь на столбе.

«В стране вершатся грандиозные дела, а здесь будто время остановилось, — думал я. — Должно быть, скучно живут люди в этом голом пространстве. Чем они интересуются? Доходит ли до них беспокойный ритм всенародной стройки?» Я пытался размышлять и оптимистично: «А почему они должны тосковать? Воинские части стоят и в более трудных и отдаленных уголках, а жизнь там бурлит вовсю». Но сомнения, простые и убедительные, приходили тут же вслед за этими мыслями: «В частях все продумано, организовано, обеспечено, все сцементировано единой волей…»

Двое суток мелькают за окном вагона сиротливые домики. И я все чаще и чаще думаю о тех, кто в них обн-тает. Наконец эта мысль становится такой же тягучей и неотступной, как бескрайний простор, окружающий поезд. Я уже не могу думать ни о чем ином. А разъезды будто упрекают — мелькнет и отвернется: «Ты мчишься в полированном купе среди зеркал и ковровых диванов, а я остаюсь в глуши».

Наконец я не выдержал: вышел на одной маленькой станции. Поезд ждал встречного. Вокруг все та же пустота, лишь блестящие рельсы разделяли простор пополам, да на столбах телефонные провода — ровные, как строчки в нотной тетради.

Я услышал знакомый мелодичный стук молоточков. Это шли вдоль вагонов осмотрщики — они стукали по колесам, и колеса отвечали им звоном, похожим на бой курантов. Ко мне приближался человек в грубой одежде, испачканной мазутом. Когда он проходил мимо, обдало запахом машинной смазки и смоленых шпал. Мелькнуло молодое лицо со строгими глазами занятого человека.

Когда бригада закончила осмотр поезда, я подошел к двум железнодорожникам, которые остановились в сторонке. Оба молоденькие. Один — тот, что прошел мимо меня, другой — совсем мальчишка с испачканной щекой.

— Скажите, пожалуйста, не скучно вам здесь жить?

Ребята переглянулись.

— Если мы заскучаем — и вам всем невесело будет, — ответил старший. — Все ваши курорты и командировки накроются. На самолетах не перелетаете. Железные дороги остаются пока главными транспортными артериями страны.

— Я с вами согласен, — поспешил поддакнуть я. — Но как вы-то здесь? Такая глушь кругом. Тоскливо, наверное?

Парень огляделся, будто спрашивал — где глушь? Потом ответил:

— Места у нас, конечно, не броские. А тосковать некогда. Если сидеть сложа руки — тогда завоешь. А работа — она скучать не дает. Вы, товарищ, наверное, никогда на железной дороге не работали?

— Нет.

— Понятно. Значит, системы нашей не знаете. А сами откуда?

— Из Кушки. Я офицер. Еду отдыхать. В отпуске.

Ребята весело рассмеялись.

— Вот здорово! Из Кушки, а у нас про тоску спрашиваете. Вы же самая крайняя точка. Тупик! Это у вас, поди, скука заедает? — весело спросил парень.

— Нет, у нас жизнь бьет ключом, все, что в стране делается, то и в Кушке находит отклик.

— Значит, вам любопытно узнать, какое бытие у нас?

— Да.

— Другому рассказывать не стал бы, а человеку из Кушки отказать нельзя, — дружелюбно сказал старший. — Фамилия моя Ливнев, зовут Иван. Сам я из-под Оренбурга, есть там село Зубцы. Недалеко от нас идет железная дорога. Видали, как пацаны выбегают к поезду и машут руками? Вот и я так бегал. В общем, с детства у меня к железной дороге тяга. Поэтому как закончил десятилетку, поехал в училище. Поступил на отделение «Вагоны и вагоностроение». После окончания послали сюда. Вы не думайте, что мы тут обреченные какие. У нас все как у всех. Новости знаем, радио, газеты, клуб, кино, танцы, кружки — все как полагается. Бригаду коммунистического труда сколотили. Такие дела завернули — дыхнуть некогда, всесторонне развиваться решили. А вы говорите — тоска! Вот я, например, кроме работы спортом занимаюсь. Тут зимой благодать — простор. Недавно ездил на областные соревнования по лыжам — чемпионом стал, первый разряд получил.

Я удивленно смотрел на собеседника в грязной робе: «В этой глухомани, и вдруг чемпион-перворазрядник!» А парень между тем продолжал:

— Осенью поеду сдавать экзамены в Институт железнодорожного транспорта. Готовлюсь сейчас. Профсоюз рекомендацию обещал дать. Вот так мы тут и живем, товарищ. А Колька, к примеру, мастер, — кивнул на своего напарника, — только приехал из училища. Я его сейчас по всем швам закрепляю — и по специальности, и на лыжи поставил. Колька — молодец, будет рекорды ставить! Главное — он упорный…

Совсем близко рявкнул тепловоз встречного поезда. Я заторопился, протянул руку на прощание.

— Грязные у нас, — отказал было Ливнев.

— Ну что вы, разве это грязь!

Я с удовольствием пожал ребятам крепкие рабочие руки.

Дальше ехал в отличном настроении. Когда стукали звучные молоточки по колесам, вспоминал своих новых знакомых: «И эти тоже, наверное, такие. Энергичный народ. Куда его ни пошли, он всюду свои порядки наведет». Равнина за окном больше не казалась глухоманью.

Удивительные неожиданности случаются порой в жизни. Недавно читал в журнале: стоит в пустыне Сахаре самое одинокое в мире дерево — на сотни километров вокруг нет ни кустика. И надо же — именно в это дерево на таком просторе врезался грузовик! Нечто подобное произошло и у нас с Ливневым.

Вернулся я из отпуска. Закончился учебный год. Проводили старослужащих солдат. Принимаем новеньких. И вдруг — стоит передо мной и изумленно хлопает глазами он — Ливнев!

— Вы?

— Я.

— Вы же в институт собирались?

— Даже экзамены сдал, — отвечает Ливнев. — А домой приехал — на столе повестка. Видите, какая четкость по всем линиям. А вы говорили — глушь. Ну ничего, послужу — армия тоже, говорят, хороший университет жизни.

Для того чтобы рассказать о службе Ливнева, нужно писать целую повесть. Потому что он — богатая и очень деятельная натура. Если охарактеризовать этого человека двумя словами, нужно сказать так: напористость и ненасытность.

Многие, попав в Кушку, поначалу загрустили. Ну как же, край земли! «Дальше Кушки не пошлют…» Мы, старожилы, знали: это чувство со временем пройдет. А вот у Ливнева не было периода сомнений и раскачки. Паренек с маленькой станции знал: жизнь всюду полноценна и насыщена событиями, лишь бы ты хотел в них участвовать. Он с первых дней взялся за службу так же серьезно, как его учили в бригаде коммунистического труда. У него с детства не было дурных примеров отношения к делу. Он рос в трудовой семье колхозного бригадира. Отец его коммунист, участник Великой Отечественной войны, не раз награжден за мужество. Провожая сына в армию, он сказал:

— Ты первым из нашей семьи идешь служить (у Ливнева два младших брата и две сестры). Учись. В армии можно очень многому научиться. Это сгодится тебе и в институте, и вообще в жизни.

В бригаде коммунистического труда на прощание сказали:

— Чтоб писать! Как служба пойдет, докладывай. Помни, ты — железнодорожник и придется тебе возвращаться в нашу семью. Если что понадобится материально или книги какие — сообщи, пришлем.

Я не был непосредственным начальником Ливнева. Мы с ним встречались от случая к случаю, и поэтому расскажу только о том, что мне самому довелось видеть и наблюдать в его службе.

…Жаркие пыльные дни. Температура около сорока в тени и больше шестидесяти на солнце. Но где это видано, чтобы солдаты занимались в холодке? Они роют окопы, атакуют, преодолевают зоны заражения — при шестидесяти! И среди них я всегда вижу загорелое, потное, пыльное лицо Ливнева. Командир взвода о нем говорит:

— Прекрасный солдат. Комсомолец. Настоящая моя опора. Его не нужно понукать или агитировать. Он все сам понимает. Хочу написать в бригаду коммунистического труда, где он работал, — скажу рабочим спасибо за воспитание.

…Вечером, после окончания занятий, когда спала жара, около волейбольной площадки слышны крики болельщиков: «Ливнев, давай! Дави их! Гаси в мертвую!»

— Очень способный парень, — глядя на игру Ливнева, говорит физрук.

А способности, как известно, нигде не остаются без внимания — и в Москве, и в Кушке их ценят одинаково. И вот в течение года Ливнев из сборной команды роты попадает в батальонную, а там выше и выше. Однажды встречаю его, смотрю — на груди новый значок.

— Это за что?

— Первый разряд по волейболу, получил на окружных соревнованиях.

— Молодец. Какие дальше планы?

— Лыжи думаю не бросать. Хочу тренироваться.

— Шутишь, Ваня. Какие тут лыжи? По барханам, что ли, ходить будешь?

— Пока буду бегать без лыж. В беге много общего с ходьбой на лыжах, буду отрабатывать дыхание и выносливость.

И опять пошел солдат вверх по лесенке — третий разряд по бегу, второй. А однажды встречаю Ливнева на вокзале. Шумно было здесь в этот день. Играл духовой оркестр. Танцевали прямо на перроне, звонко смеялись солдаты и девушки.

— Кого провожаем?

— Спортсменов.

— А именно?

— Да разные — кто на первенство республики, кто в округ. А Ливнева прямо в Москву: едет соревноваться на приз газеты «Правда» от Туркменской республики.

«Скажи, пожалуйста, — поражаюсь я, — опять этот Ливнев!»

Из Москвы наш бегун приз «Правды» не привез, но вернулся перворазрядником по бегу.

Бывает так. Служит физкультурник в роте, добивается высоких показателей, и начинают его таскать по соревнованиям. Все реже и реже видит его командир подразделения. И отрывается солдат от службы, становится обузой для роты. На инспекторской проверке может подвести — он же отстал по всем предметам. Но не таков был Ваня Ливнев — он ратный труд не запускал. Когда кончился первый год службы, я был на торжественном построении. Солдатам вручали грамоты, подарки, а кое-кому и сияющий золотом знак «Отличник Советской Армии». Среди этих мастеров военного дела я увидел и Ливнева. Он подошел к командиру изумительно четким строевым шагом и, получив почетный знак, громко ответил на благодарность:

— Служу Советскому Союзу!

Затем я его видел на курсах сержантов. Он проучился положенное время, сдал все экзамены и был назначен командиром отделения.

— Как успехи, товарищ сержант? — спросил я его при встрече.

— Пока нечем похвалиться. Трудное дело быть командиром. Сначала я смело взялся за отделение. Чего мае бояться, все сам умею, могу показать, научить, потребовать. Но этого оказалось мало. Командовать — это не только команды выкрикивать. Тут людей надо знать. Психологию. Характеры. Вот этим сейчас и занимаюсь. Удивительные вещи встречать приходится. Никогда не подозревал, что человек так тонко устроен. Вот есть у меня в отделении братья близнецы — Жора и Гриша Акопян. Ну до того похожи — будто с одного негатива отпечатаны. Я их сначала никак различить не мог. Велел одному значок ГТО выше кармана носить, а другому ниже. Только по этому определяю: выше, — значит, Жора, ниже — Гриша. Письма из дому им одно на двоих присылают. А девушки, правда, у каждого своя. И вот поди ж ты: у совершенно одинаковых людей все же находятся и разные черты. Жора стреляет отлично, а Гриша — на тройку. И никак не могу добиться, почему это происходит. И дело тут не только в огневой подготовке, а целый психологический скандал получается. Если стреляет неважно, — значит, Гриша не отличник, значит, один брат от другого оторвался. У них с детства все одинаковое — и одежда, и отметки в школе, и поступки. А тут вдруг Жора может получить отпуск на родину, как отличник, а Гриша останется в роте. Трагедия! Но я докопаюсь, в чем у него беда. Может быть, я ему при обучении меньше уделил внимания? А?..

…Идет партийное собрание. Первый вопрос — прием в партию. Секретарь читает рекомендации. Рекомендации очень хорошие, душевные. Но не совсем обычно звучат подписи в этих документах: «Стрелочник Семен Круглов. Дежурный по станции Шарил Байназаров. Вагонный мастер Чулков». Нет, это собрание идет не на железнодорожной станции, а в роте. Сегодня принимают в партию сержанта Ливнева. Рекомендации ему прислали товарищи по бригаде коммунистического труда. Я читал их общее письмо в ротную партийную организацию. Запомнились такие слова:

«Если Иван наш достоин по всем военным статьям, то мы его рекомендуем принять. Мы знаем, что он отличник Советской Армии и за него могут поручиться перед партией и ваши коммунисты. Но мы посылаем ему свои. И просим военных товарищей не обижаться. Иван приедет после службы к нам. С нашими рекомендациями он в бригаде будет держаться покрепче. Да и мы в случае чего с него спросим на полном основании…»

Ливнева в партию приняли, и мне показалось, что некоторые молодые коммунисты ему втайне позавидовали. Завидовали, что его помнят в хорошем коллективе на гражданке, что оказывают ему доверие настоящие рабочие. А рабочий — это такая фигура, которую всюду уважают.

Я часто задумывался: в чем секрет успехов Ливнева? Как он добивается высоких результатов в учебе, в спорте? Напористость и неослабевающий интерес к жизни были налицо. Но мне казалось: есть еще какая-то главная пружина, которая движет всеми его хорошими качествами. В чем заключается эта пружина, я понял однажды из разговора с Ливневым.

Сидели мы на стадионе. Шли соревнования. Я болел. Ливнев готовился бежать на три километра.

— Главное — сделай рывок на финише, — подсказывал ему физрук.

Сержант кивал — понимаю, мол. А сам, как мне показалось, думал о чем-то своем. У нас с ним за два года службы постоянно поддерживались хорошие товарищеские отношения, несмотря на различие в званиях. Он не скрывал от меня свои планы и намерения, часто советовался и без утайки рассказывал об удачах и промахах в службе.

— Да, к финишу надо темп наращивать, — сказал Ливнев задумчиво и, обратясь ко мне, добавил: — Хочу я в вечернюю партийную школу поступить. Советуете?

— Даже одобряю.

— Чувствую сам — необходимо. Коммунист я молодой, не во всем еще разбираюсь как положено. А партийный билет — он у всех одинаковый. Разницы нет — молодой ты или старый. Встанет какой-нибудь вопрос — голосовать нужно вместе со всеми. И вот я иногда думаю: подниму руку — и мой голос окажется решающим. А вдруг я руку подниму в таком деле, где не очень хорошо все понимаю? Нет, обязательно мне нужно кончить эту вечернюю партийную школу.

И он ее окончил. Сказать об этом легко. Неискушенный человек даже подумает: чего тут особенного — поступил, поучился и окончил? Но если представить на минуту трудовую нагрузку сержанта, то невольно возникает восхищение таким человеком. Подъем вместе с солнышком. Целый день на жаре. Хрустит на зубах песок. Обмундирование, пропитанное потом, липнет к телу. Соль отложилась на спине, под мышками, вокруг воротника. После занятий нужно чистить оружие и проверить, как это сделали подчиненные. Нужно сесть за учебники и написать конспекты на следующий день. А там свои командирские заботы: кто-то провинился или начал сдавать в учебе — нужно побеседовать, разобраться. Пойди-ка после всего этого посиди над книгой по философии! Ох не легко сержанту учиться в вечерней партшколе!

Но и этот рубеж Иван преодолел с честью.

Здесь, как и в других делах, решающую роль сыграл сознательный подход к делу. В этом и был секрет всех успехов Ливнева.

И вот промелькнули три года. Кажется, совсем недавно слышал я, как паренек в испачканной мазутом спецовке стукал молоточком по колесам. А теперь стоит передо мной коммунист сержант Ливнев — крепкий и закаленный во всех отношениях человек. На груди его все знаки солдатской доблести и три спортивных значка первого разряда. Этот человек может все — и трудиться, и воевать, и беспощадно сказать правду в глаза, и поддержать товарища в трудную минуту.

— Помните, вы меня спросили тогда на станции: «Не скучно ли вам здесь?»

— Помню.

— Я часто вспоминаю ваши слова, потому что они возникали, наверное, у многих. И с каждым днем я все больше убеждаюсь: где бы ты ни был — на далеком разъезде, в Антарктиде, на корабле в океане, в Кушке или даже в космической ракете, — всюду можно жить полнокровной жизнью вместе со всей страной. Все зависит от тебя самого! Главное, чтобы ты сам захотел этого!

МЛАДШИЙ В ОФИЦЕРСКОМ КОРПУСЕ

Лейтенант Минмухамед Шушбаев прибыл в часть, когда инспекторская проверка уже началась. Командир испытующе посмотрел на него — лицо открытое, в улыбке сияют белые зубы, глаза черные с задорным огоньком. Что таится за этой веселостью — легкомыслие или жизнерадостность? Что значат искорки в глазах — избыток энергии или желание показать свою независимость перед начальством? Очень внимательно вглядывался подполковник в лицо лейтенанта.

Разных приходилось встречать ему молодых офицеров за свою службу. На инспекторской проверке один человек может повлиять на оценку части.

И вот стоит этот человек в новенькой гимнастерочке, не побывавшей ни на одном учении. Какие бы результаты он ни показал, они будут занесены в общий итог части.

— Какое училище окончили?

— Ташкентское высшее военное имени Ленина.

— Училище прославленное!

— Очень. Я давно мечтал в него поступить.

Шушбаев догадывался, почему так внимательно смотрит на него командир. Лейтенант не новичок в службе — год был солдатом и три курсантом, — знает, что такое инспекторская проверка. Ему хочется рассказать подполковнику, как, будучи еще мальчишкой, жил он в Пахтааральском районе, как увидел однажды в своем селе юношу в курсантской форме и затаив дыхание любовался им — забегал с товарищами то спереди, то сбоку, пока курсант шел к своему дому. Он знал того парня — это был сын Бекмурада. Совсем недавно он тоже бегал по пыльным дорогам босой, в серых штанишках и выгоревшей тюбетейке. А теперь — смотри какой красавец, так и сияет весь золотом.

Вечером, у костра, курсант рассказывал односельчанам о своем училище — оно громило басмачей, отстаивая Советскую власть в Средней Азии. Многие выпускники стали Героями Советского Союза во время Отечественной войны.

Ребятишки втиснулись между взрослыми, с открытыми ртами слушали о лихих кавалерийских атаках — каждый курсант дрался против десяти. Рассказчик говорил о делах далеких, а мальчишка Минмухамед видел именно этого курсанта на распластавшемся в галопе коне, с блестящим, как молния, клинком на взмахе.

С тех пор запала в мальчишеское сердце мечта — поступить в это легендарное училище и стать курсантом.

Но, видно, не только у Минмухамеда зародилась такая мечта — подрастали ребята, крепли, становились юношами, и небольшой Пахтааральский поселок стал регулярно провожать своих пареньков в Ташкентское училище. Они приезжали через год в отпуск и все больше разжигали зависть, стремление быть похожим на них у Минмухамеда.

Наконец настало время призываться в армию и Шушбаеву. Он попал в райцентр. Прекрасная республика Украина! Только в учебниках на картинках да в кино видел Минмухамед такие великолепные пейзажи: шумящие на ветру дубравы, ярко-зеленые луга, тихие, насквозь пронизанные солнцем речки. Люди добрые, жизнерадостные. Можно было бы служить в этих местах всю срочную службу. Но в сердце стучалась давнишняя мечта. Шушбаев подал рапорт и поступил в училище…

Для того чтобы успокоить командира полка, лейтенант мог бы рассказать и о том, как он серьезно относился к военной службе. Зная, что офицеру необходима твердая воля, смелость, крепкое здоровье, Минмухамед решил заниматься боксом. На первом занятии тренер крепко побил его, на втором — добавил еще несколько синяков, на третьем сказал:

— Теперь начнем заниматься, желание у тебя есть.

Говорят: «Упорство и труд — все перетрут». Это правильно. Через несколько лет Шушбаев стал первоклассным боксером, завоевал звание чемпиона Ташкентского гарнизона.

В общем, он мог бы рассказать многое, представляясь в час прибытия к новому месту службы, но время было горячее, инспектирующие уже приехали, командир был очень занят, беседу прерывали то телефонные звонки, то офицеры, приходившие с неотложными делами. Долгие разговоры были явно не ко времени.

«Ничего, докажу делом», — подумал лейтенант. Но все же молодого офицера несколько задевал недоверчивый взгляд командира полка. Хотелось сказать, что подполковник напрасно сомневается, что Шушбаев не подведет, и в то же время неудобно было об этом говорить — опасался показаться нескромным и самонадеянным. Уже получив разрешение идти, Шушбаев наконец решился. Решился только потому, что хотелось избавить этого очень занятого человека хотя бы от сомнений на свой счет.

Лейтенант сказал:

— Не беспокойтесь, товарищ подполковник, не подведу, я ведь кандидат партии.

Лицо командира просветлело — то, что сказал лейтенант, отметало все опасения.

— Коммунист? Что же вы сразу об этом не сказали? Очень рад! Знаете что, давайте будем знакомиться более подробно после проверки. Видите — разрываюсь! А сейчас идите в роту и включайтесь в работу, как в атаку — с ходу. Такова обстановка.

Подполковник пожал лейтенанту руку, и они расстались.

* * *

Утро только нарождалось — посветлело небо, а на земле стояли еще сумерки. Но военный городок уже бурлил — все спешили на старт. Сегодня проверялась кроссовая подготовка. Шушбаев сделал разминку, заставил кровь быстрее двигаться, избавился от расслабленности, оставшейся после ночного отдыха. Он стоял на очереди со своим взводом и размышлял: «Началом дня начинается и моя самостоятельная служба. Сегодня я беру двойной старт. Солдаты, наверное, присматриваются ко мне, им любопытно, как новый командир будет чувствовать себя на кроссе. Ничего, ребята, вам за своего командира краснеть не придется!»

Взвод со старта рванул дружно, но на середине дистанции стал растягиваться. Затем появились явно отстающие. Шушбаев уменьшил скорость, дождался отстающих, подбадривал. Поглядывая на часы, он понял, если так будет продолжаться, он и сам получит неудовлетворительную оценку. Да, неприятную неожиданность оставил молодому офицеру предшественник! Солдаты стараются, но дышат тяжко, лица искажены мучительным напряжением. По всему видно, народ не тренировался.

Убедившись, что его усилия напрасны, Шушбаев решил бежать один — не мог же он допустить неудовлетворительной оценки. Он устремился вперед, легко перешел на «второе, дыхание» и, наращивая скорость, закончил дистанцию с отличной оценкой.

На следующий день он ветром пронесся по штурмовой полосе, даже проверяющие, видавшие виды офицеры, залюбовались отточенностью каждого движения. Двухметровый забор будто присел перед лейтенантом, траншеи и ров сами продергивались под его ногами, гранаты и автомат — прыгали в руку в нужный момент, и Шушбаев действовал ими как жонглер — не глядя. Оценка была сверхотличной.

И на зачете по строевой подготовке молодой офицер блеснул мастерством. Он делал то же, что все: поворачивался направо, налево, отдавал честь, выполнял приемы с оружием. Его действия точно соответствовали требованиям Строевого устава, во всем была видна какая-то особенная, профессиональная, артистическая отшлифованость, ничего лишнего, ни рывков, ни замедлений — все ровно, ритмично.

Как всегда, главным и решающим экзаменом оказалась огневая подготовка. Это был очень ответственный день. И дело не только в том, что стрельба решала оценку полка. В этот день в Москве начинал работу XXII съезд партии. Даже природа была в тот день необычная — осень отступила, утро с самого пробуждения было солнечное, яркое, золотистое. Казалось, именно оттуда, из столицы, из праздничного Дворца съездов лился этот теплый солнечный свет.

На стрельбище к Шушбаеву подошел секретарь партийной организации майор Шахов. Он поздравил лейтенанта с праздником и сказал:

— Вы, конечно, знаете, читали или слышали из рассказов — на фронте была традиция: в самые трудные минуты, когда под ливнем пуль никто не мог поднять головы, первыми вставали и увлекали в атаку коммунисты. Сегодня у нас большой праздник: мы должны его отметить по-своему, по-партийному — высокими достижениями. Я хочу поручить вам, как кандидату, следующее: задайте тон, покажите людям личным примером, как нужно стрелять!

Лейтенант Шушбаев стрелял хорошо, он не сомневался, что выполнит упражнение, но после слов секретаря, налагающих такую большую ответственность, сердце застучало в груди часто-часто, да так, что он не сразу смог ответить.

— Волнуешься? — спросил майор.

— Страшно. В такой день оплошать, всю жизнь совесть будет мучить.

— А ты не плошай! — засмеялся майор. — Бери нервы в руки и командуй ими. У тебя они крепче всех, ты самый молодой из нас. Поэтому тебе и поручаем. Ну, иди «без страха и сомнения» — сегодня счастливый день!

Шушбаев вышел на огневой рубеж, не видя и не слыша окружающего. До этого он думал только о том, чтобы укрепить свой авторитет перед подчиненными отличной стрельбой. А теперь ему казалось, что на него смотрит весь полк.

По телу пробегал легкий нервный трепет. Это хороший признак. Как опытный боксер, лейтенант знал: волнение мобилизует все силы и пропадает на ринге после первого же удара, а здесь должно исчезнуть после команды «Вперед». «Исчезнет ли? А вдруг оно не пропадет? Ведь такой необыкновенный день! Нет, нужно взять, как говорит майор, нервы в руки. Чего мне бояться? Зачем нервничать? Это же моя партия, мои старшие товарищи собрались на съезд. Я должен, я обязан сделать все, чтобы этот день и здесь, на стрельбище, начался с радости».

Выйдя на огневой рубеж, Шушбаев внимательно осмотрел незнакомое стрельбище — он был здесь впервые, — прикинул, где могут показаться мишени, предусмотренные условием упражнения. Поле было песчаное, однотонное — небольшие барханы, поросшие низким саксаулом. Здесь трудно даже предположить, где находятся блиндажи с управлением для подъемников и лебедок.

«Да, стрельба будет точно по Курсу стрельб, — подумал лейтенант, — местность незнакомая. Ну что ж, и в бою было бы так же! Посмотрим, на что я способен!» Он доложил руководителю о готовности к стрельбе. По команде «Вперед» вскинул оружие, слегка пригнулся и решительно зашагал к затаившемуся «полю боя».

В тот момент, когда он внимательно вглядывался в даль, вдруг прозвучала команда «Газы!» Одним взмахом накинул Шушбаев противогаз на лицо и, опуская руки, привычным движением расправил маску на затылке. Видимость сразу ухудшилась. Пропали звуки внешнего мира. Минмухамед слышал только свое дыхание, да шаги гулко отдавались в голове, будто уши были залиты водой.

Вдруг зоркий глаз Шушбаева уловил едва заметное движение за одним из барханчиков — это поднималась мишень, она была покрашена под цвет местности. Лейтенант залег, приложил автомат к плечу. Мышца плеча привычно нашла и заполнила вогнутость приклада. Мушка, прорезь и цель послушно совместились на одной линии, и лейтенант плавно потянул спусковой крючок. Автомат рокотнул. Через рассеивающийся дымок и пыль было видно, как «пулемет» повалился набок и ушел в землю.

Шушбаев сразу же вскочил и устремился вперед, используя секунды, пока «противник» не ведет огонь. Он пробежал недолго: навстречу поднялись две фигуры, похожие на очертания врагов, стреляющих из траншеи. Шушбаев хлестнул их очередью. Фигуры скрылись. При следующем показе выглянула только одна мишень, и ее постигла участь первой. Двигаясь дальше, лейтенант искал бегущие цели. Он знал — третья цель подвижная. Она вот-вот должна появиться, а может быть, уже бежит, а он не видит? Тогда все пропало! Перебежка длится несколько секунд! Нельзя упускать ни одного мгновения! «Вот они!» Шушбаев ждал их из-за небольшого холмика: думал, там блиндаж, а мишени появились слева, на ровном месте. Быстро изготовившись, Минмухамед взял нужное упреждение и послал пули точно в цель.

Когда он вернулся к пульту управления, результаты стрельбы уже были известны.

— Оценка отличная! — сказал проверяющий. — Поздравляю вас, хорошо начали, товарищ лейтенант!

А Шушбаев искал глазами майора, секретаря партийной организации. Его почему-то не было среди начальников и проверяющих. Стало немного обидно: «Дал такое ответственное поручение и куда-то исчез. Даже не дождался результата».

Но вдруг радио разнесло голос майора по всему стрельбищу:

— Товарищи, сегодня, в день открытия съезда, молодой коммунист лейтенант Шушбаев первым отстрелял упражнение на «отлично». Он посвящает свой успех двадцать второму съезду и призывает всех следовать его примеру.

…Инспекторская проверка закончилась. Полк получил положительную оценку.

На следующий день вечером Шушбаева вызвали в штаб к командиру. Перед подполковником лежало личное дело молодого офицера.

Приветливо улыбаясь, командир сказал:

— Обещал подробно поговорить с вами после проверки, а получается так, что вторая беседа будет короче первой. Мне все ясно! Могу сказать только одно: я очень рад, что к нам в коллектив прибыл умелый, хорошо подготовленный офицер. А теперь садитесь и рассказывайте, как вы добились таких высоких результатов.

И Шушбаев рассказал подробно о том, как грезил военной службой все детство, как полюбилась ему природа Украины и как оставил ее ради легендарного училища, как сбивал его с ног тренер на ринге, а он поднимался и упрямо шел на его разящие кулаки, как сдавал выпускные экзамены и, надев форму лейтенанта, тайком поглядывал на свое отражение в каждом окне.

…Черная осенняя ночь опустилась на землю. Чутко вслушиваясь в окружающую тишину, несли службу часовые, наклонясь к экранам, следили за небом локаторщики, у радиостанций и пультов управления несли вахту ракетчики… В этот час на вечернем заседании во Дворце съездов на трибуну вышел Министр обороны. Увенчанный сединами маршал говорил:

— Весь офицерский корпус Советских Вооруженных Сил — это отборный отряд сынов советского народа, высокоподготовленных и в военно-политическом и в техническом отношении, беспредельно преданных делу партии и способных в любой момент выполнить свой долг по защите любимой Родины.

…А в далеком-далеком гарнизоне, в бескрайних черных песках Кара-Кумов пожилой командир полка пожимал на прощание руку лейтенанту Шушбаеву:

— Ну что ж, поздравляю вас с хорошим началом службы, желаю больших успехов. Смотрите не зазнавайтесь — это только начало: пока что вы самый младший в нашем офицерском корпусе.

Быстро летит время. Прошел год после съезда. Он был для лейтенанта Шушбаева первым годом офицерской службы. Лейтенант окреп, в его движениях появилась еще большая уверенность. Часто вспыхивает на лице офицера светлая белозубая улыбка.

— Скажи, Минмухамед, а что было у тебя в прошедшем году самое интересное? — спросил я его однажды.

Лейтенант минуту думал, вспоминал.

— Интересное?.. Меня больше подстерегали неожиданности! Прежде всего я вдруг обнаружил свою беспомощность в методике. Сам все умею, а когда потребовалось учить подчиненных, оказался в тупике. Показываю, разъясняю и чувствую: люди не усваивают так, как хотелось. Я боялся оплошать на стрельбище или на спортивном снаряде, думал: не выполню упражнение, сразу рухнет мой авторитет. Вот политические занятия меня не беспокоили. Что тут сложного для человека с высшим образованием? Читай, толково рассказывай — и будет полный порядок. Но тут-то подкараулила меня первая неприятность. Стал я замечать — солдаты на занятиях зевают. Сначала я даже не насторожился: не высыпаются — служба нелегкая, а в ленинской комнате тепло, уютно, вот и бросает их в дремоту. Но потом стало обидно: как может человек дремать, когда ему говорят о решениях съезда партии! Спросил я совета у командира соседнего взвода, он постарше меня стажем. Как, говорю, заинтересовать людей, чтобы не спали? А он отвечает: «Ты производственную гимнастику применяй: «Встать! Садись! Встать! Садись!» Разбудишь — и шпарь дальше». Не воспользовался я этим советом. Стыдно было политзанятия проводить таким неумным способом. А предпринимать что-то надо было. Я стал бояться политических занятий, шел на них как на неприятнейшее дело. В конце концов догадался обратиться к секретарю парторганизации майору Шахову. Пришел он ко мне в очередной вторник. Солдаты приободрились, видно, при проверяющем не хотели меня подводить. Я уже поругивал их про себя: майор не обнаружит настоящей причины моих ошибок и не поможет мне советом. Но на втором часе занятий у одного солдата веки слиплись, потом другой еле вырвался из навалившейся дремоты, затем третий, прикрыв кулаком рот, спрятал зевок. После занятий Шахов увел меня в свой кабинет и сказал: «Все ясно, дорогой. Я тоже едва не всхрапнул. Но дело поправимое — не отчаивайся. Ты не учитываешь одно очень важное обстоятельство. Когда шел съезд, солдаты с интересом читали о его работе в газетах. Они знают речи, цифры, задачи. Ты им не говоришь ничего нового. Повторяешь то, что всем уже давно известно». Я поразился: «Разве можно придумать что-нибудь новое? Допустимо разве такое? Во-первых, Программа утверждена. Во-вторых, мне это не под силу». А майор сказал: «Ничего придумывать не нужно. Прежде всего ты должен влюбиться в эти цифры сам. Вот тогда у тебя найдутся интересные и понятные людям слова. Ты, конечно, бывал в театре. Что там может быть нового? Там даже текст закреплен навсегда. И все же в разных театрах пьеса звучит по-разному. Различные режиссеры и артисты преподносят ее зрителям по-своему. Из года в год и даже из века в век пьеса повторяется и каждый раз волнует, захватывает, увлекает. А почему? Потому, что те, кто ее ставят, живут, горят огнем авторских идей. Восточная пословица гласит: «Огонь можно разжечь только огнем!» Запомни это. Перед тобой не закрепленный текст, а величественная программа — мечта всего народа. Не бойся отойти от текста. Будь проводником идей партии, мечтай! Нужные, зажигающие слова придут сами».

Лейтенант Шушбаев помолчал, видимо продолжая вспоминать, а затем сказал:

— Вообще майор Шахов — мудрейший человек, я у него очень многому научился. К нему идешь без стеснения. И всегда в полной уверенности — уж он-то знает, как поступить, он непременно подскажет выход из любого затруднения. Пользуясь его советами, я раз от разу одерживал маленькие победы. Был у меня во взводе солдат Журбеков. Паренек в физическом отношении до того малосильный, что стоя стрелять не мог, руки автомат не держали. В армию пришел со школьной скамьи. Спортом никогда не занимался — мать не разрешала, боялась — искалечится. А в общем-то юноша хороший, честный, добросовестный. Решил я ему помочь. Стал всюду брать с собой. Я в те дни готовился к соревнованиям на первенство округа по троеборью. И вот иду на тренировку — и Журбекова зову. Стреляю — и он лежит рядом. Я бегу — и он тянется, сколько может. В общем, выровнялся человек, даже разряд по бегу заслужил, а сейчас уехал в военное училище, решил стать офицером.

Смотрю на Шушбаева и думаю: «Не зря солдат пошел в училище, он хочет быть таким, как его командир». В нем действительно много такого, что нравится людям, — увлеченность военной профессией, чистое, честное отношение к окружающим, любовь, доброта, строгость к подчиненным.

…В полку проходило отчетно-выборное комсомольское собрание. Первая и единственная кандидатура на пост секретаря полкового комитета комсомола — коммунист лейтенант Шушбаев. Он принялся было отказываться, ссылался на свою неопытность. Но майор Шахов, улыбаясь, возразил:

— Скромничает! С первой встречи с ним в день открытия двадцать второго съезда партии, с первого партийного поручения, которое он выполнил, меня не покидала мысль о том, что товарищ Шушбаев будет хорошим комсомольским вожаком.

После собрания я поздравил Шушбаева. А он, видно вспомнив наш недавний разговор, сказал:

— Вот опять ждут неожиданности.

— А кто говорил, что неожиданное и интересное всегда рядом?

Он улыбнулся:

— И сейчас этого не отрицаю. Одно меня смущает — рано выбрали. Я еще сам многих тонкостей не познал.

— Не прибедняйся, у тебя лучший взвод в полку. Да, кстати, сегодня прибыли выпускники из училища. Так что ты теперь уже не самый младший в офицерском корпусе.

Загрузка...