М. Полыковский "КОНЕЦ МАДАМИН-БЕКА" (Записки о гражданской войне)

Тишину утра разорвал пушечный выстрел.

Орудие грохнуло за холмами, и эхо прокатилось по долине, повторяясь троекратно…

Было солнечно и удивительно ясно. Мартовская синь неба, не тронутая облаками, казалась прозрачной. И вот только дымок от выстрела, сначала туманно-сизый, потом белый, полетел ввысь. Полетел и растаял…

Снаряд разорвался в самом центре Наманганской крепости, еще один снаряд разорвался меж крепостными казармами, третий и последний снаряд, угодивший в крепость, не разорвался.

Это была басмаческая «артиллерийская подготовка" из единственного, бывшего у них на вооружении орудия.

Так началось для меня утро 27 марта 1919 года. Памятное утро. Оно решило многое в моей жизни. Поэтому даже день, даже час навсегда запечатлелись в моем сознании. И когда я вспоминаю 27 марта, то невольно называю и время — 9 часов утра.

На войне решающие действия приурочены к определенной дате и, если хотите, часу и минуте. А это была война, кровопролитная, трудная война, хотя и очень своеобразная. Наступление против города, в обороне которого я принимал участие, началось ровно в 9 часов утра 27 марта 1919 года. Тогда-то мне и довелось увидеть врага, впервые увидеть, и уже на долгие годы скрестить с ним оружие.

В то утро враг предстал перед нами однородной массой конных и пеших людей, бегущих, стреляющих. Пули сбивали их. Но, несмотря на потери, враг рвался к центру города, стараясь как можно скорее завладеть стратегическими пунктами и завершить наступление.

ПЕРВЫЙ БОЙ

У меня в руках винтовка. Я стреляю. Стреляют рядом со мной товарищи. Нас немного. Но и это небольшое количество уменьшается с каждой новой попыткой врага сбить нашу заставу.

В первый же час перестрелки выбыла из строя почти половина бойцов. Был ранен командир заставы Курдваковский — механик хлопкоочистительного завода. Помню, он поднялся над кипами прессованного хлопка, стоявшего плотным рядом на крышах завода и сараев, оберегая нас от вражеского огня, и, взмахивая берданой, крикнул басмачам:

— Сволочи!

Худой, как жердь, черный, опаленный прошлогодним солнцем, прокопченный гарью, он был словно во хмелю. Вьющиеся волосы каштановыми прядями падали на лоб, метались по ветру. Острое лицо выражало неистовую злобу. Ему казалось, что враги слышат его, и Курдвановский бросал им гневные слова:

— Сволочи! Шкурники! Продались буржуям.

И это было последнее, что сказал Сергей Филиппович. Пуля раздробила ему бедро, он упал и потерял сознание. Двое рабочих подхватили командира и понесли его в глубь двора.

Прошло еще пятнадцать минут. Вторая пуля сразила помощника Курдвановского — учетчика завода Михаила Миренштейна. Он только принял командование заставой, только сделал попытку отбить наседающих басмачей, которые лезли на стены, намереваясь штурмом овладеть рабочей крепостью, как смерть настигла его. Он лежал на крыше сарая, залитый кровью. По накату она стекала широкой обильной струей. Голубые глаза его были открыты, но уже ничего не видели. Бессильная рука еще пыталась смахнуть темную пелену, застилающую свет, пальцы машинально двигались по лицу, пачкая светло-льняные волосы алой влагой. В последнюю минуту, перед тем как упасть, Миренштейн успел сбить прикладом взбиравшегося на стену басмача, и тот с криком рухнул вниз на каменный тротуар.

Командование заставой принял я. Никто не давал приказа о моем назначении, никто вообще не решал этот вопрос. Обстановка вынуждала действовать быстро, решительно, ни на секунду не прерывая боя.

Час назад, ну, может быть, несколько больше, я познакомился с товарищами, которые сейчас лежали за укрытием и слушали мою команду. Они знали только одно: пришел человек, назвался учителем и попросил дать ему винтовку. Знали еще, правда не все, что этот учитель вернулся с германского фронта и что он офицер старой армии. Я был в рядах бойцов заставы, пришел добровольно и вместе с ними отбивался от наседающего врага.

Мы засели на Вадьяевском заводе и под прикрытием баррикад из прессованного хлопка держались насколько хватало сил. Вооружение наше — однозарядные винтовки старинной системы «бердана». И это против пятизарядных трехлинеек, английских винчестеров и пулеметов. Иногда вражеский огонь был настолько интенсивным, что пули буквально роились над нашими головами, вспарывали хлопковые кипы, плескались о каменные стены.

Старый город уже пылал. Над базарами, где протянулись. мануфактурные ряды, подымались тучи дыма, плясало хорошо видимое издали яркое пламя. От пожара, пуль и острого разбойничьего ножа население в панике бежало в новый город, ища спасения. А здесь беглецов встречали пустынные улицы, закрытые на замки калитки и двери. Страх загнал все живое в дома, сараи, подвалы. Казалось, город обезлюдел.

Сколько времени могут держаться красногвардейцы? Прошел час, и половина заставы выбыла из строя. Нас окружают со всех сторон, по нас бьют почти беспрерывно КЗ пулеметов. Если врагу удастся сломить сопротивление рабочих завода, то и крепость недолго устоит. Гарнизон невелик, снаряды можно пересчитать по пальцам. Крепостные орудия стреляют редко, да и то по скоплению врага за городом. При штурме придется отбиваться штыками и саблями. Когда басмачи ползут по стенам, пушки бесполезны.

Вся надежда на помощь извне. И эту помощь мы ждем. Из уст в уста передается утешительная, хотя и маловероятная версия о телеграмме, будто бы посланной в последнюю минуту с железнодорожной станции. Если она действительно послана, то надо ждать. Ждать, отбиваясь, выдерживая атаки врага, сберегая силы, считая каждый патрон…

В полевой немецкий бинокль Курдвановского, перешедший на считанные минуты к Миренштейну, а затем по наследству ко мне, с крыш заводских сараев хорошо видно взгорье за вокзалом, на котором скопились основные силы врага. Это конные отряды басмачей, предводительствуемые Мадамин-беком. Издали басмаческое войско представляло собой пеструю толпу без четкого строя и ясных линий расположения. Какой-то порядок, возможно, и существовал, но нам издали все казалось аморфным, подверженным, как туча песка, порывам ветра: конница то рассыпалась по взгорью, то распадалась на группки, и они ручейками текли в разные стороны, то вдруг снова собирались в лавину.

Первые минуты наступления были похожи на демонстрацию. Басмачи в момент вынеслись на холмы, развернулись, собираясь, видимо, оттуда, с высоты, хлынуть потоком вниз и заполнить улицы и переулки. Крутясь пестрым водоворотом, конница вращалась вокруг неприметного для нас центра: должно быть, там находились басмаческие главари. По крайней мере несколько зеленых знамен, трепыхавшихся по ветру, светлели на мрачном фоне темно-синих и бурых халатов. А где знамена, там и штаб там командование.

Но вот кружение прекратилось. Живая туча вытянулась по взгорью двумя пестрыми крыльями, зыбкими, волнующимися. Плохо обученная конница никак не могла подчиниться приказу, который, я думаю, был подан перед наступлением. Горсточки басмачей, не зная своего места, метались между правым и левым крылом, втискивались в строй, но их оттуда выбрасывали, и они снова бросались на поиски. Наконец наступило относительное затишье. Затишье перед атакой.

Этого мгновенья ждали в крепости. Не успел Мадамин-бек дать приказ о наступлении, как четыре крепостных трехдюймовки грохнули одновременно. Залп шрапнелью заставил басмачей рассыпаться. Конница отпрянула, сломив с таким трудом налаженный строй. Несколько отрядов спешилось. Джигиты побежали вниз, к насыпи, и стали торопливо разрушать железнодорожный путь, рвать телеграфную линию. Мадамин-бек решил изолировать город, нарушить связь с центром. Лишенный помощи и боеприпасов, город не мог долго сопротивляться и сдался бы после короткого штурма.

Когда басмачи кинулись к телеграфной линии, у каждого из нас мелькнула страшная мысль — сейчас оборвется связь и мы окажемся в кольце озверевшего беспощадного врага. Какие-то часы решат нашу судьбу, судьбу всего города. Мы почти не надеялись, что на станции в эту минуту находится наш человек и успеет дать по линии тревожное сообщение о нападении басмачей. Ведь нужно всего несколько слов, несколько точек и тире, но прозвучат ли они до того, как басмач с седла перекинет аркан и оборвет провод?

Не знаю, но мне казалось, что тысячи глаз застыли в это мгновенье на невидимой, тонкой, как паутинка, медной ниточке, соединяющей нас с остальным миром.

И вот провода оборваны. Басмачи с остервенением тянут их, словно хотят навсегда заглушить голос обреченного на смерть города…

А точки и тире все-таки простучали, полетело по линии тревожное «Всем! Всем!». Но об этом мы узнали потом, много позже, когда уже силы наши были на исходе, когда красногвардейские заставы из последних сил отбивались от басмачей. Еще позже стали известны и подробности. Вот они.

Утром 27 марта в Коканде поспешно грузился в эшелон отряд Эрнеста Кужело. Он должен был оказать помощь окруженному басмачами Намангану. Эшелон двинулся, но на первых километрах наткнулся на повреждения пути. Пришлось заняться ремонтом — и занимались им дольше, чем двигались. Только к полуночи эшелон достиг станции Пап, которая находится между Кокандом к Наманганом. Поезд остановился около железнодорожного деревянного моста через Сыр-Дарью, охраняемого партизанским отрядом Масеса Мелькумова. Дальше ехать было нельзя. Басмачи подожгли баржу, груженную хлопковыми кипами, и пустили ее вниз по течению в сторону поста. Бойцам Мелькумова удалось перекинуть через реку трос и задержать баржу. Объятая пламенем, она, как гигантский факел, горела над водой, освещая все вокруг. На мосту было светло как днем. Сюда доносилась далекая ружейная и пулеметная стрельба — это басмачи атаковали селение Пап. Впереди, в сторону Намангана, полотно дороги оказалось разобранным. Путь обозначался огоньками догоравших шпал. О продвижении эшелона не могло быть и речи. Кужело выгрузил отряд из вагонов, оставил десятка два бойцов в помощь папским партизанам и повел свой эскадрон в конном строю вдоль линии железной дороги.

Эскадрон шел рысью. Надо было торопиться, а впереди немалый путь — и путь опасный. В темноте отряд ожидали всякие неожиданности. Первая из них — выстрел из засады. Кужело рухнул вместе с конем. Бойцы спешились, подбежали к командиру. Он был жив, но лежал недвижимо, придавленный мертвым конем. Минуту продолжалось забытье. Потом Кужело встал с помощью товарищей и, преодолевая боль — он расшиб при падении левое плечо и грудь, — потребовал запасного коня. Друзья попытались отговорить командира, предлагали вернуться на мост и переждать до утра, но Кужело был непреклонен. Кусая губы, чтобы не застонать, он взобрался в седло и снова повел эскадрон.

Повторяю, обо всем этом мы узнали позже, а пока отбивались от обезумевших, опьяненных быстрой победой басмачей. Уже к исходу дня стало ясно, что помощи ждать бессмысленно и что надо надеяться только на свои силы. А силы иссякали. Мы теряли людей, а нового притока не было. Басмачи отрезали заставу от жилых кварталов, и лишь с большим трудом удавалось иногда кому-нибудь из рабочих прорваться к нам. Патроны расходовались, как лекарство, в самых малых дозах и только в чрезвычайных случаях. Стреляли лишь по моему разрешению. Но и эта мера не спасала от полного истощения наших, и без того скудных, запасов. В распоряжении заставы было всего два десятка выстрелов. Они прозвучат — и мы онемеем.

Сознание обреченности угнетало меня как командира. Я должен был подсказать товарищам какой-то выход, дать какую-то команду, способную вызвать у каждого бойца желание выполнить свой последний долг. Будь у нас обычные винтовки со штыками, клинки или хотя бы кинжалы, мы могли бы в последнюю минуту схватиться с врагом врукопашную. Но холодного оружия у нас не было.

Сдаться на милость победителя мне казалось позором. Еще более постыдной мне рисовалась смерть от кривого ножа басмача. Что может быть ужаснее для воина — пасть с перерезанным горлом, словно животное. Надо умереть достойно, в бою. Но нам нечем сражаться. А без борьбы нет подвига. Бее эти мысля мучили меня, заставляли искать какого-то выхода. Тщетно искать. Я с тревогой поглядывал на своих товарищей, опасался, что они видят мою растерянность. Но каждый раз встречал суровые лица, уверенные взгляды, твердую решимость. В то время революционный дух рабочих мне еще не был понятен, я полагался на свой прежний опыт, на знание людей в старой армии и руководствовался ими. Для меня вера в солдата базировалась на дисциплине и долге. Здесь были совсем другие нормы. Мои товарищи руководствовались чем-то другим, чего я пока еще не знал. И это неведомое заставляло их оставаться на своем посту до конца, а на всей заставе у нас было поначалу лишь трое бывших фронтовиков — Курдвановский, Миренштейн да я. Теперь остался я один. Рабочие завода, защитники баррикад, впервые держали в руках ружье, не зная, как его зарядить.

Ночь не предвещала ничего утешительного. Город погрузился в темноту, и лишь пламя костров и горящие здания едва освещали улицы. Одинокие выстрелы, крики о помощи нарушали тревожную тишину. Временами вспыхивал короткий бой — это басмачи подползали к какой-нибудь из застав, пытаясь захватить бойцов врасплох. В таких схватках красногвардейцы теряли последние патроны, которые могли понадобиться утром в решающей и, может быть, последней стычке с врагом.

Город не спал. Он затаился. В каждом доме с тревогой ожидали бесчинствующих басмачей, ожидали расправы, насилия, грабежа. Кто не знал, на что способны захмелённые анашой и кровью молодчики Мадамин-бека! Смерть от ножа была, пожалуй, самой гуманной из всего, что несли с собой «воины зеленого знамени».

Не стоит упоминать о том, что мы не спали. Какой у ж тут сон, когда вокруг затаилась тревожная тишина, когда мелькают бесшумные тени и вспыхивают отблески пожаров. Враг тоже не спал. По крайней мере я был в этом уверен. Он что-то затевал, к чему-то готовился. Ведь не может же Мадамин-бек остановиться на полпути, ограничиться захватом жилых кварталов. Ему нужна крепость, нужны стратегические узлы, пока что контролируемые красногвардейцами. В противном случае он не может быть спокойным за свой тыл.

Планы врага нам неизвестны. Неизвестна минута, намеченная для последнего удара. Может быть, она падет на утро, а может быть, пробьет сейчас, через какое-нибудь мгновенье. Вспыхнет где-то рядом в темноте выстрел, и с воплем «урр!» на нас бросятся басмачи.

Я жду этого. Ждут мои товарищи. Ждут каждую секунду…

В КОГО МЫ СТРЕЛЯЛИ…

Время, как прибой, день за днем выносит на берег то одну, то другую деталь прошлого. Из этих крупиц постепенно складывается облик пережитого. Облик величественный и беспощадный в своей правдивости.

Война, в которой наша красногвардейская застава в то утро сделала первые выстрелы, началась много раньше. Формально 12 февраля 1918 года, на рассвете. Точнее, перед рассветом, когда мрак сырой весенней ночи был предательски густ и чуткая тишина так обманчива. Чья-то невидимая рука всадила кривой разбойничий нож в живот часового, стоявшего у крепостных ворот Коканда. Удар оказался настолько сильным, что пробил и ремень, и толстое сукно солдатской шинели. Часовой пал замертво.

Время донесло до нас только имя солдата. Звали его Абдукадыр. Он служил до революции в старой армии, участвовал в первой мировой войне и испытал сам отравление удушливыми газами. С фронта вернулся больным. Время донесло еще одну важную подробность. Абдукадыра называли «туртынчи», что в переводе означает четвертый. Так именовались узбеки, голосовавшие за четвертый — большевистский список по выборам в Учредительное собрание. Муллы пророчили этим «туртынчи» проклятие аллаха и ад на том свете. Не меньше «неприятностей» ожидало их и на этом свете: преследование церкви, удар из-за угла.

Нож угодил в Абдукадыра не только потому, что он был «туртынчи», но и потому, что был часовой советской крепости. А вот часовым он оказался именно в силу симпатий к революции.

Абдукадыр не успел даже крикнуть, не успел предупредить товарищей о страшной опасности. Он упал без стона. Десяток басмачей ворвался в крепость, но подчасок заметил их и выстрелил. Ворота мгновенно захлопнулись, и враги оказались в западне. С ними покончили без шума.

Предрассветное убийство советского часового послужило сигналом к сражению. Копившиеся несколько месяцев силы столкнулись. Девять дней шли непрерывные бои. Они как бы открыли первый этап борьбы, которая велась до этого без выстрела и напоминала предгрозовое небо, где собирались тучи.

Пламя этой борьбы вспыхнуло в Коканде. Здесь враг чувствовал себя уверенным, сюда стягивал силы. Здесь, притаившись, плели сеть интриг и заговоров крупные торговцы и промышленники. Одиннадцать банков вели до резолюции активную деятельность в этом городе — Русско-Азиатский, Русский для внешней торговли, Волжско-Камский, Азовско-Донской, Московский учетный и другие. Кокандский биржевой комитет был связан операциями с русскими и иностранными фирмами. Крупнейшие мануфактурные склады Цинделя и Саввы Морозова снабжали отсюда товарами всех торговцев Средней Азии. Миллионные сделки заключали торговые дома Юсуф-Давыдова, Потеляхова, Муллы Усмана-Уста Умарова, процветало на огромных барышах Вадьяевское торгово-промышленное товарищество. Не бросили своих богатств хозяева после революции, не отказались от надежды вернуть старое. И они не только ждали.

27 ноября 1917 года буржуазно-националистические (клерикальные) партии «Шурой-Улема» и «Шурои-Ислама» созвали в Коканде Туркестанский краевой мусульманский съезд, на котором сформировали буржуазное правительство во главе с Мустафой Чокаевым и группой крупных торговцев и промышленников. Правительство обосновалось в Коканде. Хозяева не хотели покидать свои склады и предприятия, намеревались с помощью прежних связей укрепить власть, сохранить за Кокандом, как и до революции, положение промышленного центра.

Кокандское автономное правительство прежде всего попыталось создать собственную армию и объявило мобилизацию. Но эта затея провалилась — народ не пошел в услужение к своим бывшим притеснителям и кровопийцам. Тогда «автономисты» призвали к себе на помощь басмаческую банду Иргаша-курбаши. Старый конокрад и разбойник, по прозвищу «чулак», что значит хромой, был объявлен верховным главнокомандующим армией автономистов. Помощником к нему приставили офицера корниловской «дикой дивизии» Шамиль-бека. Эти три лица — глава правительства, главнокомандующий и его заместитель — символизировали союз буржуазии, басмачества и белогвардейщины.

Автономисты подчинили себе старый Коканд и примыкающие к нему уезды. Штаб их поместился в большом каменном здании торговой фирмы «Треугольник». Отсюда новоиспеченные «министры» пытались руководить краем. Но сами они не были хозяевами положения даже в собственной столице— Коканде; Крепость и новый город охраняли рабочие отряды. В городе функционировал Совет рабочих и дехканских депутатов, во главе которого стоял профессиональный революционер Бабушкин. Крепостной артиллерией командовал бывший фронтовик, фейерверкер старой армии Федор Зазвонов, прославившийся в те дни необычайной храбростью.

Сражение, начавшееся 12 февраля, было упорным и кровопролитным. Крепостная артиллерия вела огонь по старому городу, где скапливали свои силы автономисты, рабочие отряды отражали атаки на улицах, строили баррикады. Басмачи, верные своим разбойничьим традициям, жгли дома, грабили склады.

На десятый день из Ташкента прибыли крупные красногвардейские части под командованием председателя Туркестанского Совета народных комиссаров Федора Колесова и военного комиссара Туркреспублики Е. Л. Перфильева. Отряды Красной Гвардии повели наступление на автономистов. Басмачи оставили город, а правительство «Кокандской автономии» было арестовано. Только нескольким главарям удалось бежать за границу и в числе их Мустафе Чокаеву. Главнокомандующий вооруженными силами автономистов Иргаш-курбаши вместе со своими отрядами скрылся в дальнем селении Бачкирт.

Разгром «Кокандской автономии» не положил конец гражданской войне в Ферганской долине. Она лишь временно стихла. Иргаш-курбаши стал тайно собирать вокруг себя разрозненные басмаческие банды. В дальние кишлаки поскакали его сообщники, чтобы выискать друзей по разбою, призвать их к борьбе с Советами. В призывах курбаши одним из первых был всегда пункт, весьма соблазнявший главарей банд, — возможность пограбить. И они охотно шли за Иргашем.

Глухие места Туркестанского края и особенно горная часть Ферганской области с давних времен были прибежищем басмаческих банд. Задолго до первой империалистической войны в Андижанском районе оперировала банда братьев Азимходжи и Махкамходжи, При поимке их Азимходжу настигла пуля, а второй брат попался и был приговорен к двадцати годам каторжных работ. После амнистии в 1917 году Махкамходжа вернулся в Андижан и снова собрал банду.

В Кокандском уезде еще до революции бесчинствовали курбаши Хамдамходжа, Курширмат, Иргаш-чулак, Халходжа и Иргаш-кичик. Все они, как и Махкамходжа, побывали на каторге и, вернувшись в Фергану, занялись старым ремеслом. После признания буржуазными автономистами Иргаша-курбаши верховным главнокомандующим басмачество вышло на арену гражданской войны как контрреволюционная сила. Банды направляют свои удары на поселки, где активно работают местные Советы, где видна передовая роль коммунистов. По заданию ташкентского подпольного белогвардейского центра они разрушают железные дороги, жгут хлопковые заводы, пытаются разрушить угольные копи Шураба и нефтяные промыслы Чимиона. Все это имеет определенную политическую цель — подорвать экономику молодого советского государства, физически уничтожить сторонников Советской власти.

Молодая Советская республика, зажатая кольцом фронтов, не могла в то время освободить сколько-нибудь значительные силы для разгрома басмачества, и этим обстоятельством пользовались главари банд. Они бесчинствовали, терроризируя население, грабя и предавая огню кишлаки. Жестокость курбашей снискала им славу изуверов. Захватывая беззащитные поселки, они полностью вырезали население, не щадя ни женщин, ни стариков, ни детей. В Шарихане, например, были убиты все рабочие хлопковых заводов. Нож не пощадил даже молящихся мусульман, хотя курбаши и заявляли, что ведут войну во имя аллаха.

Возрастая численно, басмачество превращалось в грозную силу. Контрреволюция все шире привлекала курбашей, видя в них свою вооруженную опору. Белогвардейское подполье по указанию английского шпиона Бейля фактически взяло на себя руководство басмачеством. И не только руководство. Оно снабжало банды пулеметами, винтовками, патронами, засылало к ним военных инструкторов. Теперь уже хаотические налеты на пригороды и кишлаки не устраивали белогвардейский центр и его английского советника. Генерал Джунковский, стоявший во главе ташкентского контрреволюционного подполья, требовал объединения басмаческих сил, единого руководства. Иргаш-курбаши, способный только на разбой и грабеж, мало устраивал хозяев. Не случайно поэтому в борьбе за пост «командующего» басмаческими отрядами победу одержал Мадамин-бек. Эта кандидатура больше импонировала подполью. Бывший начальник Старо-Маргиланской милиции, перешедший на сторону врага вместе со своим отрядом, лелеял планы большой войны и тем самым сближался с белогвардейским центром. Басмаческие полчища были переименованы в «мусульманскую армию», а Мадамин-бек объявлен главнокомандующим.

Вскоре вся Ферганская область, одна из пяти областей огромного Туркестанского края, с пятью уездами стала ареной гражданской войны.

В ту ночь на заставе я еще не знал, что Мадамин-бек наметил Наманган первым этапом к овладению Ферганской долиной. Не знал, что вместе с ним находится сейчас предатель Осипов — бывший военный комиссар Туркестанской республики, в прошлом прапорщик царской армии. Правда, слухи о контрреволюционном мятеже Осипова до меня, как и до всех в Намангане, дошли, но были смутными. Предполагали, что Осипов, захватив золото из казначейства, бежал за границу. В действительности же он ушел к басмачам.

Путь Осипова в ставку Мадамин-бека был определен самыми событиями. Связь его с басмачами наметилась давно. Поднимая мятеж в Ташкенте, он рассчитывал на помощь я полную поддержку басмаческих главарей. Продержавшись всего два дня, банда мятежников рассыпалась под ударами красногвардейских отрядов и вооруженных рабочих Ташкентских железнодорожных мастерских. Сам Осипов с сотней своих подручных, прихватив золото, кинулся по почтовому тракту в Чимкент. Лошади у него были хорошие, и беглецам удалось оторваться or преследовавших мятежников красногвардейских частей. У селения Капланбек Осипов совершил обманный маневр и неожиданно свернул в сторону Чимгана, на горные тропы Чаткальского хребта. Навстречу им выехал предупрежденный заранее басмаческий отряд Баястана-курбаши.

Встреча произошла в селении Янги-Базар в символической обстановке у могилы «Идрис-Панхамбар». Басмачи всегда старались придать своим поступкам какой-то священный смысл и вызвать у окружающих одобрение мнимой связью этих поступков с велением аллаха.

Так именно хотели представить они и встречу Баястана-курбаши с Осиповым.

Не для чаепития и молитв прибежал в горы мятежник. Ему надо было пробраться в Фергану. А путь в Фергану лежал по заснеженным тропам Чаткала, через трудные и опасные в это время года перевалы. Баястан-курбаши повел осиповскую банду к верховьям бурной реки Чаткал, к перевалу Чанач. Подстилая под копыта лошадей кошмы, содранные с киргизских юрт, утопая в снегу, борясь с ледяным ветром, беглецы кое-как одолели перевал и, бросив замерзающих товарищей, то есть почти половину отряда, устремились в долину. Трофеями в виде оружия и одежды, содранной с умирающих, воспользовался Баястан-курбаши. Ему же достались и лошади. Так, без сражения, он овладел довольно богатой добычей.

С остатками своей банды Осипов добрался до селения Дзаркент, а оттуда до Кассана, где его ожидал посланник Мадамин-бека курбаши Дехкан-байбача.

Медлительный и осторожный Мадамин-бек вряд ли начал бы самостоятельно поход на Наманган. Его подтолкнул своими авантюрными планами Осипов. Потерпев неудачу в Ташкенте, он решил попытать счастья здесь и наметил первым пунктом завоевания Наманган.

И вот Наманган в руках Мадамин-бека. Почти в руках. Осталась крепость с десятком снарядов и несколько красногвардейских застав. Впереди ночь, которая должна решить, падет ли город или выстоит до восхода солнца.

…Солнце восходит. Вместе с рассветом рождается бой. Но он возникает не здесь, не у нашей заставы, не у крепости, а за вокзалом — на взгорье.

Эскадрон Кужело, на рыси подошедший к Намангану, сразу же развернулся в атаку и рассеял басмачей, наседавших на станцию. Укрывшиеся в помещении вокзала красногвардейцы криками «ура!» приветствовали своих спасителей.

Кужело спешил отряд и повел в город. Начался бой на каждой улице. Вначале басмачи сопротивлялись, отстреливались, но с каждой минутой стойкость их ослабевала, и вот уже из дворов и переулков поскакали всадники в халатах, бешено нахлестывая коней.

ЧЕЛОВЕК, КОТОРОГО НЕЛЬЗЯ ЗАБЫТЬ…

Есть люди, встреча с которыми оставляет глубокий «лед в нашем сознании и память о них не стирается годами и десятилетиями. В то утро я не предполагал, что увижу именно такого человека. И увидел.

Мы были усталыми. Одна ночь не могла, конечно, убить все наши силы, если бы это была просто ночь. Но она была полна тревог и ожиданий, мучительного напряжения человеческой воли. Усталые, мы слушали бой на улицах города, слушали, как выстрелы приближаются к нам, и, затаив дыхание, ловили каждый звук — крики, стоны, топот копыт, лязг оружия. Вклиниться в оборону мы не могли. На заставе уже не было ни одного патрона. Винтовки наши молчали. Зато всей мощью своих молодых легких мы приветствовали наступающий эскадрон громким «ура!».

Еще шел бой, когда я узнал имя командира эскадрона. Имя это, оказывается, было известно моим товарищам. И хорошо известно. Слава о нем уже жила в Ферганской долине, облетела города, селения, создала легенду о его бесстрашии, мужестве, непоколебимой стойкости. «Он не мог не подоспеть, — говорили бойцы заставы. — Не мог не прийти на помощь. Уж такой человек Кужело». Никто из бойцов не видел его в лицо, но все верили ему, как самому лучшему другу, как брату.

Поверил и я. И захотел увидеть его.

Бой шел уже в центре города. Здесь, недалеко от крепости, расплескалось, окруженное тенистым садом и зарослями роз, просторное озеро. Посреди него стоит островок с павильоном ресторана. В этом-то павильоне и засели басмачи. Их можно было обстрелять или, окружив, выкурить осадой. Но Кужело поступил со свойственной ему смелостью и решимостью. Вместе со своим помощником Матвеевым и десятком бойцов он по узкому мостику, соединяющему островок с берегом, бросился в атаку на басмачей… От неожиданности враги оторопели, стали бросать оружие. Однако чья-то рука все-таки пустила последнюю пулю, и она угодила в русокудрого красавца и первого силача в отряде Прокопия Матвеева. Выстрел был смертельным. Он упал, и бойцы в стремительной атаке переступали через него, торопясь смять басмачей.

Враг, потеряв центр города, стал в панике отходить на окраину.

Со стороны вокзала послышались частые орудийные выстрелы, это из Самарканда по восстановленному железнодорожному пути прибыл крупный красногвардейский отряд комиссара В. Гущи, но об этом позже.

Насколько трудно и мучительно было вчера, настолько легко и радостно сегодня. Радостно нам, людям с красными повязками на рукавах. Рабочие заставы открыли ворота и вышли навстречу бойцам кужеловского эскадрона. Распахнулись и ворота крепости. Оттуда бежали тоже усталые, но улыбающиеся красногвардейцы. На улицах мы обнимались со своими спасителями, жали друг другу руки, говорили, говорили без умолку. Звучали русские, немецкие, чешские, узбекские, мадьярские слова: отряд Кужело состоял из представителен самых различных национальностей и не случайно поэтому назывался интернациональным. Было удивительнее всего, что мы понимали друг друга. Прекрасно понимали. Язык революции, язык борьбы, видимо, доступен всем.

Отыскивая глазами Кужело, я неожиданно для себя увидел среди бойцов своего старого знакомого Яноша Надя.

В феврале прошлого года, возвращаясь с германского фронта, мы ехали вместе на крыше вагона из Актюбинска в Ташкент.

— Товарищ! — крикнул он мне, как-то по-особому выговаривая русское слово. — Здравствуй!

Мы обнялись, заговорили. Оказалось, что Янош, как и второй мой спутник, венгр Андрей Бартфай, служит в отряде Кужело. Оба — бывшие военнопленные, а теперь бойцы революционной армии. Янош был приятно обрадован, что и его прошлогодний спутник — русский офицер — командует красногвардейской заставой.

— Эго хорошо, товарищ, — светло улыбнулся Янош и похлопал меня по плечу.

Не скрою, похвала горячей радостью легла мне на сердце. Она как бы приобщала меня к тому большому делу, которое роднило сейчас всех этих мужественных, опаленных борьбой людей. Не меньше обрадовало и желание Яноша представить меня Кужело.

Встреча была короткая. Почти мимолетная. Все торопились. И сам Кужело торопился: бой, в сущности, еще не кончился, надо было выбить врага из глухих закоулков. Но я запомнил ее. Запомнил приветливое лицо Кужело, живые голубые глаза, искрившиеся под густыми, несколько нависшими бровями, темную щетку подстриженных усов лад строгой линией губ. Он был сухощав, строен, хоть и не очень высок. Кожаная куртка, опоясанная ремнями, сабля и пистолет на поясе как-то слились с ним, и без них он, пожалуй, не был бы самим собой.

В те минуты я был далек от мысли, что с этим человеком меня сроднит война и что это лицо, эти глаза станут пo-братски близкими и не раз будут звать в атаку на врага.

В конце дня из Самарканда прибыл по восстановленному пути партизанский отряд прапорщика Гущи и с платформ и вагонов открыл огонь по басмачам, скопившимся за городом. Под ударом шестидюймовых орудий вражеская конница рассыпалась. Осада Намангана была снята. Вечером разведка донесла, что Мадамин-бек повел свои отряды на басмаческий плацдарм — узкую полосу между горными реками Нарыном и Кара-Дарьей, в кишлак Кара-Тере. Следом тянулись огни пожаров. Тлел еще и старый Наманган, разграбленный и разрушенный молодчиками бека.

Ночь мы провели спокойно, отдохнули, а утром, чуть свет, собрались на станций, чтобы проводить эскадрон Кужело.

Уже попыхивал под парами паровоз. Состав, вытянутый бурой лентой вдоль перрона, ждал бойцов. Собственно, посадка и погрузка шли давно. По деревянным сходням заводили в теплушки лошадей, и на вокзале стоял волнующий душу каждого кавалериста звонкий перестук копыт и пугливый храп и ржанье. Раздавались выкрики, понукания, гремело оружие. Меня невольно охватило чувство грустной зависти, которая всегда рождается при проводах. Хотелось вот так же перевязаться портупеей, прижать к бедру шашку и запрыгнуть в вагон. Запрыгнуть и вместе с бойцами эскадрона помчаться неведомо куда, навстречу опасностям и тревогам.

По платформе прогуливался вместе со своим адъютантом Кужело. Он наблюдал за посадкой и изредка отдавал короткие приказы бойцам. Наблюдая издали за командиром, я взволнованно ждал — не заметит ли меня Кужело, не подзовет ли к себе. Признаться, мне этого очень хотелось, но я мало надеялся на чужую память. Вряд ли, занятый делами, он станет думать о случайном знакомом, представленном ему одним из бойцов. Но я ошибся. Ошибся, к счастью. Кужело умел помнить людей. И через несколько минут состоялась первая и довольно долгая беседа.

Мы ходили уже втроем по платформе — Кужело, его адъютант и я. Ходили из конца в конец, изредка приостанавливаясь, чтобы пропустить коней, которых вели бойцы в теплушки, или дать дорогу пулеметчикам, тащившим оружие. Разговаривая, Кужело ловил глазами все происходившее вокруг, подбадривал шуткой бойца, шлепал по крупу упрямого коня и в то же время четко вел нить разговора. Он расспрашивал меня о защите Вадьяевского завода, считавшегося, по-видимому, важным опорным пунктом, интересовался людьми нашей заставы. Слушая ответы, Кужело посматривал в мою сторону, и я ловил искорки его глаз, вспыхивающие из-под бровей то настороженно, то ободряюще. Сам он говорил мало. Его слова вызывали во мне внутреннюю улыбку — Кужело плохо говорил по-русски и делал ударения не там, где обычно принято. Но он упорно искал русские слова и никогда не сбивался на родной чешский язык или немецкий, которым владел безукоризненно. В этом, видимо, тоже сказывалась его настойчивость.

Достаточно было даже короткого разговора, чтобы почувствовать во взгляде, в тоне человека особенность его характера. Для Кужело такой особенностью была удивительная собранность, какая-то пружинящая воля, подчиняющая себе все окружающее. Он не навязывал ее окриком или требовательным взглядом. Наоборот, глаза его глядели мягко, губы часто улыбались и голос звучал тепло, но в этой почти дружеской теплоте таилась определенность желаний и ясность мысли. Он был тверд во мнениях и не торопился с решением, а уж если решал, то совершенно определенно. Во время нашей беседы Кужело больше спрашивал, чем отвечал. Одобрение его я чувствовал по улыбке, и она радовала меня. Мне хотелось во всем слышать, поддержку этого человека, и потому наш разговор был сердечным и искренним.

Беседу внезапно прервали звуки похоронного марша. Кужело замер, как-то напрягся и громко, заглушая музыку, скомандовал:

— Смирно!

Я заметил, как бледность коснулась его лица и глаза затуманились скорбью. Казалось, в это мгновенье он испытывал боль.

На платформе воцарилась тишина. Четверо бойцов несли вдоль состава гроб, обитый красной материей. В нем лежал убитый во время вчерашней атаки помощник командира отряда Матвеев. Пуля оборвала его жизнь в самый вдохновенный момент, и, может быть, поэтому лицо сохранило тепло жизни. Глаза были напряженно прищурены, губы словно улыбались. Русые кудри безмятежно спадали на округлый лоб и чуть колыхались от легкого утреннего ветра.

Около командирской теплушки бойцы остановились, потом свернули на сходни и внесли гроб в вагон, в одной половине которого был сухой клевер. Состав был настолько перегружен, что другого свободного места не оказалось. Здесь же, за перегородкой, стояли кони — два рыжих скакуна командира и адъютанта отряда и третий осиротевший вороной — Матвеева. Почуяв покойника, встревоженные необычной обстановкой, лошади стали храпеть, биться. Немалого труда стоило их успокоить.

Провожать Матвеева пришли работники горкома партии и Наманганского Совета. На платформе собралось огромное число людей — жителей старого и нового города. Здесь же у состава состоялся единственный в своем роде митинг, на котором говорили на русском, немецком, чешском, мадьярском и узбекском языках. Говорили о жертвах, призывали к бдительности, клеймили врагов революции и требовали беспощадного возмездия.

Когда смолкли последние слова, Кужело дал знак горнисту, и тот заиграл отбой. Вслед прозвучали тревожные прощальные гудки паровоза, и состав медленно тронулся вдоль платформы.

СНОВА ЗА ОРУЖИЕ!

Возможность новой встречи с Кужело как бы исключалась всем ходом событий. Жизнь в городе вошла в обычную колею, если это понятие применимо к тому довольно бурному времени. Во всяком случае в Намангане стало тихо. Мадамин-бек больше не появлялся, и мы считали себя в зоне покоя и мира. Возобновилась работа учреждений, предприятий, снова открылись двери школы, в которой я преподавал математику.

Первый день занятий прошел довольно сумбурно. Все мы — и учителя и ученики — находились еще под впечатлением пережитого, вспоминали недавнюю осаду, уличные бои, горевали по поводу несчастья, постигшего многие семьи. Дети со свойственным им любопытством задавали бесконечные вопросы, и приходилось нарушать заведенный порядок, давать объяснения, ничем не связанные с математикой. Впрочем, довести занятия до конца мне не удалось. С предпоследнего урока меня вызвали по телефону в военную комендатуру.

Голос в трубке звучал спокойно, однако срочность вызова настораживала. Не скажу, что я испугался или подумал о возможной неприятности. Мысль прежде всего обратилась к недавним событиям и настойчиво искала связи между осадой Намангана и моим участием в обороне завода. Еще настойчивее думалось о новой опасности, грозящей городу. Что, если банды Мадамин-бека решили повторить налет, пользуясь отъездом Кокандского отряда? Надо полагать, такой план не был чужд командующему басмачами. Как военный я допускал подобный вариант. Со всеми этими мыслями я вбежал в комендатуру.

К счастью, мои полководческие прогнозы не оправдались. Комендант города Иванов — вчерашний боец кужеловского отряда — молча подал мне телеграмму из Коканда. Я прочел торопливо, но сразу не понял смысла, хотя он был довольно ясен. Видно, мешала моя взволнованность. В телеграмме говорилось, что я избран командиром эскадрона Кокандского партизанского отряда и мне надлежит немедленно явиться по месту расположения части. Пока я читал, Иванов смотрел на меня испытующе, а потом, взвесив свои соображения и, видимо, учтя мою службу в старой армии, сказал несколько торжественно:

— Кто не с нами, тот против нас!

Много позже эта фраза казалась мне странной и даже вызывала улыбку. Но в тот момент она выражала многое и прежде всего суровую правду борьбы, борьбы классовой, беспощадной, в которой все делились на два лагеря— друзей и врагов революции. С нами — это значило с революцией, с Советской властью. Сердцем, для себя, я уже решил этот вопрос. И решил не только чувством, но и поступками. Первые выстрелы сделаны по врагам революции на Вадьяевской заставе. Теперь предстояло войти в строй для долгой и упорной борьбы, взять оружие и не выпускать его до конца. Я ответил Иванову коротко:

— Когда выезжать?

Он понял меня и крепко пожал руку.

— С первым поездом.

Коканд встретил меня необычным торжеством. Не по случаю моего прибытия, конечно. В большом зале бывшего купеческого собрания партизанский отряд устроил гражданские крестины ребенка Матвеева. Отец выступил из Коканда, когда жена была накануне родов. В день и час гибели смелого партизана родился мальчик, которого так ждал Матвеев. Отряд решил усыновить ребенка. По местной традиции был устроен торжественный плов. Из погребов купеческого собрания извлекли изрядные запасы вина. Бойцы расселись за длинным столом, вооруженные, одетые по-походному.

Ребенку мы дали имя Георгий. Закутанного в цветное одеяльце, его принесла из больницы няня — мать после тяжелых родов и пережитых волнений чувствовала себя слабой — и передала командиру отряда Кужело. И снова, как и в первый раз, я увидел на его лице удивительно теплую радостную улыбку, будто он держал в руках собственное дитя. Стоя, Кужело произнес речь по-немецки. Это были вдохновенные слова, исполненные искреннего чувства. Не все понимали командира, но сердцем улавливали и светлую радость, и грусть утраты, и пламенную ненависть к врагу, и мечту. Свою речь Кужело перевел на чешский, а затем на русский язык. Он призывал товарищей отомстить за смерть Матвеева, бороться с басмачами, не складывать оружия до победы мировой революции. В ответ бойцы дружно кричали «ура!» и стреляли из маузеров и винтовок в расписной потолок купеческого собрания. Пышная люстра звенела, рассыпаясь осколками.


Я вступил в отряд, созданный задолго до моего приезда в Коканд и уже имевший свою славную историю. Он возник из партийной дружины, организованной летом 1918 года по решению Кокандского уездно-городского комитета РКП(б). Интернациональная по своему составу, дружина включала в себя русских, украинцев, узбеков и не пожелавших вернуться на родину бывших военнопленных — чехов, венгров, немцев. Этой дружине дали название Партизанского отряда имени III Интернационала. При организации в отряд записалось сорок человек. В основном это были люди военные, имеющие опыт и знающие оружие. Командиром назначили председателя секции интернационалистов Кокандского Совета рабочих депутатов Эрнеста Францевича Кужело.

В отряде я узнал его биографию, — довольно обычную для того времени и кажущуюся сейчас удивительной. Чех по национальности, уроженец австрийского городка Кутна Гора (Кутеберг), прапорщик запаса, он был призван в 1914 году в армию по мобилизации. На второй день по прибытии на фронт Кужело вместе со своей частью перешел на сторону русских и всю первую мировую войну сражался против немцев и австрийцев в составе чешской национальной дружины.

В Фергану Кужело приехал в январе 1918 года вместе со своим фронтовым другом, старым туркестанцем доктором Домогаровым. Здесь он снова взялся за оружие и стал вскоре командиром партизанского отряда. Слава его быстро разнеслась по Ферганской долине. Без малейшего преувеличения можно сказать, что в то время в наших краях не было командира Красной Гвардии более популярного, чем Кужело. Веселый, жизнерадостный, беззаветно храбрый, он слыл в народе непобедимым. Враги боялись его. и одно напоминание о Кужело повергало их в ужас. В бою он вел себя бесстрашно, первым бросался в атаку и увлекал за собой бойцов. Его смелость к суровость в минуту боя сменялись добротой и отзывчивостью, когда стихали выстрелы и он оказывался среди товарищей. Кужело уважали не только друзья. Сдавшийся в 1919 году военный министр так называемого ферганского басмаческого правительства царский генерал Муханов сказал: «Если все большевики такие, как Кужело, то я сожалею, что не могу состоять в этой партии». Кстати, этому же Муханову принадлежат известные слова, ставшие во время войны крылатыми: «Лучше большевистская пуля, чем английский зонтик!». Когда генерал сложил оружие и был прощен Советской властью, его суровый противник по фронту командир Кужело помог Муханову в устройстве на службу. Таков был этот человек.

После организации отряда в него включилась сдавшаяся Кужело группа бывших басмачей во главе с курбаши Мулла-Умаром. Группа была невелика, но крепко сдружилась с бойцами отряда и стала его однородной живой частицей. Сам Мулла-Умар, прежде боровшийся с Советской властью и входивший в командную верхушку банды Иргаша-курбаши, порвал навсегда с басмачами и верой к правдой служил революционному делу. Говорили, что еще в ставке Иргаша возникли противоречия между ним и новоиспеченным командующим басмаческими силами. Противоречия вылились в кровную вражду, едва не дошедшую до вооруженного столкновения. Опасаясь удара из-за угла, Мулла-Умар тайно покинул Бачкирт и с группой своих людей явился в Коканд, чтобы сдаться Кужело.

Мулла-Умар Низаметдинов родом из Султан-кишлака, Бувайдинского района. Он был высокого роста, с голубыми глазами и русой бородой. Такие типы редко встречаются среди коренных народностей Туркестана.

Мне говорили, что Мулла-Умар и все его двадцать четыре джигита были «кипчаки». По свидетельству историков — это ведь прямые потомки древних половцев, воинственной народности, известной по легендарному «Слову о полку Игореве».

Джигиты Умара стали незаменимыми проводниками в непроходимых сырдарьинских тугаях, в горных ущельях Алая и Курамы. Они знали тропы, ведущие к тайным басмаческим гнездам, умели разгадывать хитрые планы врага.

Когда я прибыл в отряд Кужело, бойцы готовились к очередному походу. Пришлось сразу включиться в напряженную боевую жизнь, познакомиться с людьми, освоить новый для меня порядок. Кужеловская конница насчитывала более трехсот всадников, вооруженных казачьими шашками, обрезами и старинными однозарядными берданами образца 1868 года. Кавалерийских карабинов на весь эскадрон насчитывалось не более двух-трех. Патроны выдавались скупо — по четыре штуки за один раз и лишь в редких случаях по десяти-пятнадцати. Боеприпасами заведовала жена командира Ольга Константиновна и обязанность эту выполняла со всей ответственностью и строгостью военного времени. За каждый патрон мы расписывались. Она же была секретарем отряда, каптенармусом и казначеем. Форменного обмундирования не было, одеты были бойцы как попало, носили, как говорится, что кого более грело. Жалование получали все одинаковое — тысячу рублей в месяц. Крупной суммы этой по тогдашним ценам хватало только на покупку одной лепешки. Но бойцы и не требовали денежного вознаграждения. Они служили в партизанском отряде по велению сердца и революционного долга.

Что было сильным и надежным в эскадроне — это добрые кони. На них можно было положиться в бою не сдадут, вынесут из любой опасности. И еще — клинки, которые для кавалериста — незаменимое оружие. А это оружие имел каждый из нас. Иначе говоря, мы были в полной боевой форме, если считать по нормам того трудного времени.

И вот звучит звонкая команда Эрнеста Кужело: «По коням!» — эскадрон взлетает в седла и через какие-нибудь минуты начинает свой очередной поход.

Никто не вел дневник отряда. Никто не считал наши версты, пробитые подковами коней. А их было много. Было много — трудного и порой, казалось, непосильного. По человек вынослив и смел. Человек добр. Он забывает боль, утрату, нестерпимый холод и изнуряющий зной. Все проходит. Остается только радость за пережитое и счастливое сознание того, что оно было.

ДЖИДА-КАПЕ

Осень в тот год наступила рано. С середины ноября пошли дожди. Небо постоянно туманилось тяжелыми облаками. Мы тосковали по родному ферганскому солнышку. А оно не показывалось. Хмурились и бойцы. Вот уже месяц, как эскадрон перевели в Наманган и мы отсиживались в крепости. Тишина и бездействие угнетали. Привычное к движению тело кавалериста слабнет в застое, становится вялым. Да и скудный паек на отдыхе поджимал животы. Кони и те отощали.

И вот в конце ноября долгожданный приказ из Скобелева— идти на Джида-Капе, выбить банду Байтуман-ходжи. Отряд встрепенулся, ожил. Бойцы запели песни. И даже без солнышка стало теплее.

Вечером накануне похода ко мне зашел Мулла Абдукаххар. Ему штаб поручил сопровождать отряд. Надо было кое о чем посоветоваться и решить перед выступлением.

После обычных длиннейших приветствий и пожеланий добра, спокойствия и тишины Абдукаххар сел на кошму, скрестив под собой по местному обычаю ноги. Ему в то время было за пятьдесят, но он поражал меня своим мужеством и неугасимой энергией. Он мог совершать длительные путешествия, не жалуясь, не в пример молодым, на усталость. Трудности его не пугали. Он казался бодрым в любое время — и рано утром, и поздно вечером. Годы не гнули Абдукаххара. Он, как и в молодости, был строен, суховат. Впрочем, эта сухость, возможно, и оберегала от вялости. Время почти не тронуло и его черную бороду, только кое-где она отливала серебром.

Мулла Абдукаххар, в прошлом мингбаши — волостной правитель Аксу-Шахандской волости, Наманганского уезда. Перейдя с первых дней революции на сторону Советской власти, он был назначен там же волостным управителем, но ему пришлось бежать с семьей и двумя джигитами в Наманган от басмачей, завладевших его родными местами. Наманган не был для Абдукаххара чужим, он подолгу живал у нас в городе. В ранней юности он окончил наманганскую русско-туземную школу… Его учителем был известный ориенталист и педагог Краев, все питомцы которого владели в совершенстве русским языком.

Но мы с Абдукаххаром говорили всегда по-узбекски.

— Лисицу надо ловить днем, а волка ночью, — иносказательно начал Абдукаххар. — Если выступим в четыре утра, то перед рассветом захватим басмачей врасплох. Делай, как говорю, командир.

Какими-то неведомыми путями узнавал старик обо всем, что творилось в округе. На этот раз он сообщил мне о численности отряда Байтуманходжи. В кишлаке находилось всего триста джигитов, примерно столько же, сколь ко и в моем эскадроне. Поэтому надо было нападать внезапно — атаковать банду в конце ночи. Джида-Капе — передовой заслон Мадамин-бека. Если отрезать Байтуману путь к реке, то весь его отряд попадет в наши руки.

План Адбукаххара был соблазнительным. Ради того, чтобы ликвидировать авангард басмаческой группы, стоило рискнуть и воспользоваться внезапностью.

Я дал команду седлать лошадей. Команду передавали шепотом. В полной тишине, соблюдая осторожность, эскадрон строился внутри крепости. Выдать тайну значило обречь всю операцию на провал. Вокруг крепости таились невидимые нам доносчики, и стоит только загреметь оружию или прозвучать тревожной команде, как тени замелькают по ночным улицам и понесут весть басмачам.

Когда все было готово, ворота распахнулись и эскадрон на рыси выскочил из крепости. Теперь уже самый быстрый, вражеский лазутчик не опередит нас, не успеет добраться с вестью до басмаческой ставки.

Впереди эскадрона шла разведка. Ее вел командир первого взвода Иван Лебедев. Ему было приказано сбить сторожевые басмаческие посты и, не завязывая боя, устремиться к центру кишлака, где расположился во дворе чайханы штаб Байтуманходжи.

Ночь выдалась на редкость темной. Перед рассветом мгла еще более сгустилась. Заморосил густой неугомонный осенний дождь. Глубокая тишина нарушалась лишь ритмичным топотом коней, который звучал глухо в сыром тумане. Мы двигались молча, напряженно вглядываясь в темноту, отыскивая хоть какие-нибудь признаки далекого кишлака, напряженно ожидая всплеска выстрелов. С минуты на минуту разведка должна была столкнуться с басмаческими постами.

Ночной поход всегда необычен. Все вокруг и дружелюбно и вместе с тем враждебно. Кажется, что ты скрыт темнотой и огражден от внезапности. Тишина подкупает своим покоем. Так же думает и враг и таится где-то рядом, готовый ударить в спину благодушного пришельца.

Мы молчим. Но мысль у каждого говорлива. В такую минуту думается обо всем и прежде всего о близкой опасности. Кони несут нас ей навстречу. Чем ближе она, тем сильнее напрягаются нервы, тем острее желание услышать сигнал о начале боя.

И вот он звучит. Негромкий крик и выстрел. Один. Второй.

Значит, бой начался — Лебедев сбил посты у кишлака. Бросаю короткую команду. Ее ждут давно и ловят жадно. Мгновенно эскадрон разворачивается и, перейдя в галоп, устремляется к невидимому еще кишлаку.

В атаке расстояние и время кажутся короткими. Вот уже кишлак. Вот уже центр. Впереди, будто из-под ног лошадей, разлетаются тени. Это мечутся застигнутые врасплох басмачи. В грохоте и гуле движения конницы выстрелы почти не слышны. Только вспыхивают короткие молнии, выхватывают из тьмы то искаженное страхом и болью лицо, то скачущую без всадника лошадь, то глинобитный забор-дувал. Клинки, подчиняясь какому-то неведомому велению, находят врага и рубят без промаха.

Мы вырываемся к чайхане. Она пылает, подожженная кем-то со всех сторон. Теперь уже при свете пожара становятся видимы улицы и весь кишлак. Смятые, частично рассеянные нашей внезапной атакой басмачи устремились по кривым переулкам прочь из селения. Наши конники преследуют их и тоже растекаются по бесконечным лабиринтам улиц. В таком беспорядочном преследовании есть своя опасность. Эскадрон распылится, затеряется среди глухих дувалов и может легко оказаться жертвой притаившегося в засаде врага. У чайханы я задерживаюсь и начинаю собирать отряд.

Пламя пожара, словно сигнальный огонь, стягивает бойцов. Вот и эскадрон в сборе. Все возбуждены, об усталости не может быть и речи. Бой только начался, разгорячил ребят, и они рвутся в погоню. Всем отрядом бросаемся по дороге к реке, куда бегут сейчас басмачи, чтобы не дать им уйти на другую сторону к Мадамин-беку. Лишь небольшой заслон остается в Джида-Капе.

Идем рысью. Торопимся. Нельзя упустить Байтуман-ходжу. Если он соединится с основным отрядом бека, то вся наша операция осложнится и поставит эскадрон перед серьезной опасностью. Силы врага возрастут во много десятков раз. Да и вдали от Намангана рискованно вступать в бой с такими силами, имея в распоряжении только клинки и берданы.

Уже рассвело, когда мы прискакали к берегу. Молочный туман, не густой, но глубокий, заливающий даль, плыл над водой и прибрежными камышами. Сыр-Дарья дышала осенним холодом, проплескивала мутно-желтыми волнами. Возбужденные кони с храпом остановились у воды, разметывая копытами брызги.

Басмачи уходили. Как ни торопился эскадрон, но не смог настигнуть головку банды, спорхнувшую, видимо, при первых выстрелах. Она уже добралась до островка и оттуда, укрывшись в камышах, повела огонь по нашим бойцам.

Осенняя вода неглубока, брод доходил до стремени, и лишь кое-где лошадям приходилось плыть. Я послал группу ребят следом за барахтавшимися в злых сыр-дарьинских волнах басмачами. В момент бойцы бросились в кипящую на камнях воду и, нахлестывая коней, двинулись к островку.

Вместе с Абдукаххаром мы спешились на берегу и стали наблюдать за поведением басмачей. Мне хотелось знать, успел ли кто-либо из штаба Байтумана перебраться на противоположный берег и связаться с Мадамин-беком. Река хоть и была широка, но утренний туман постепенно рассеивался и даль довольно хорошо проглядывалась. За островком никого не было видно. Это успокаивало меня, хотя выстрелы все же могли поднять передовые посты бека и привлечь внимание к реке.

Борьба за островок продолжалась. И, вероятно, закончилась бы довольно быстро ликвидацией остатков байтумановской банды. Но неожиданно положение изменилось, и не в нашу пользу.

Связные Байтуманходжи успели добраться до противоположного берега еще в самом начале боя за Джида-Капе. Мадамин-бек в это время находился в кишлаке Балыкчи и сейчас же выслал на паромах свой Памирский отряд. Его план был довольно смелым — перебросить пешую группу через Сыр-Дарью, обойти незаметно кишлак и отрезать нам путь в Наманган. Основные же силы бека должны теснить красногвардейцев от берега, пока они не наткнутся спиной на штыки памирцев.

Паромы переправились под прикрытием рассветного тумана через реку, высадили Памирский отряд, и он поспешил в обход эскадрона. Это был для нас, пожалуй, самый серьезный противник. В Памирский отряд входили опытные, хорошо обученные солдаты, знающие тактику пешего боя.

История этого отряда такова. В начале 1918 года в Ташкенте была сформирована часть, заменившая старую пограничную охрану на Памире.

Командный состав подобрали без проверки, и в пути отряд взбунтовался и перешел к Мадамин-беку. Командовал отрядом штабс-капитан Плотников, довольно энергичный и неплохо разбирающийся в военном деле человек.

Утро было уже на исходе, когда ко мне прискакал боец и донес, что наш заслон в Джида-Капе обстрелян со стороны наманганской дороги какими-то русскими солдатами. Сообщение казалось таким нелепым и неожиданным, что поначалу я даже не поверил. Но меры надо было принимать. Прозвучал сигнал, и мои конники стали отходить от берега к кишлаку.

Этого, должно быть, только и ждал Мадамин-бек. Из-за островка поползла вброд банда и принялась ожесточенно обстреливать нас из винтовок и пулеметов. Эскадрон оказался между двух огней.

Нам удалось, сохраняя силы, отойти к кишлаку, а следом потянулись басмачи. Они развернулись веером, и едва эскадрон проскочил в селение, как банда охватила кольцом его окраины. Первые минуты кольцо не двигалось, но лишь только враги почувствовали слабость нашего огня— мы берегли каждый патрон, — как осмелели и стали наседать, подбираясь к центру. Заняв круговую оборону, эскадрон отбивался и от басмачей и от Памирского отряда, подошедшего к Джида-Капе.

— Сами не отобьемся, — сказал мне Абдукаххар. — Воронья налетела туча. Надо посылать в Наманган за помощью.

Да, теперь всем стало ясно, что эскадрой в таком окружении долго не продержится. Кому-то из красногвардейцев придется с риском для жизни прорвать кольцо и скакать в Наманган. Я предложил ребятам самим решить, кто выполнит это трудное, почти непосильное задание. Вызвались три охотника и в их числе командир взвода Иван Лебедев.

— Сможешь? — спросил я не без тревоги, когда он первый вскочил в седло.

— Надо, товарищ командир, — ответил он сухо.


По узким улочкам трое ребят помчались навстречу выстрелам. Последнее, что я увидал, провожая взглядом товарищей, это клинок Лебедева, выхваченный из ножен и блеснувший в воздухе для удара. Красногвардейцы решили прорубить себе дорогу в Наманган.


Чайхана, подожженная еще на рассвете, продолжала пылать, хотя и не так ярко. Пожар вспыхнул и в других местах. От огня винтовок загорались сараи с сеном и соломой и чадили, разнося по кишлаку низкий удушливый Дым. Пасмурный день, то и дело перемежавшийся мелким сырым дождем, стал от дыма еще темнее. Селение будто покрылось черным пологом.

Здесь, недалеко от чайханы, мы устроили санитарный пункт. Бойцы прибегали, чтобы наскоро перевязать раны и вернуться на свой участок. Враг не давал нам передышки. То там, то тут он делал попытки прорваться к центру, разорвать нашу оборону. Но пока что эскадрон держался.

Однако чем упорнее мы сопротивлялись, тем злее становились басмачи. Защищаться было очень трудно. На санитарный пункт принесли убитого бойца. Его подкосила пулеметная очередь. Через какие-нибудь полчаса — новая жертва, и тяжелая. Ранили помощника командира 2-го взвода. Его доставили к чайхане уже потерявшим сознание. Пуля угодила ему в живот. Ничего предпринять для спасения товарища мы не могли. Он скончался, так и не придя в себя.


Вторично мне пришлось оказаться в осаде. И снова осаду вел Мадамин-бек. Правда, на этот раз он был далеко, за Сырдарьей, но бой велся по плану, им лично разработанному. Басмачам удалось отрезать эскадрон от Намангана, взять в окружение, и теперь, методически стягивая петлю, они намеревались задушить его.

Шли часы. Мы держались. Держались до конца дня. Мне, как, возможно, и многим другим участникам боя, не раз приходила в голову мысль: почему Мадамин-бек, располагая силами, намного превышавшими наши, не сумел использовать свое преимущество, не завершает операцию последним штурмом? Ведь только один Памирский отряд насчитывает триста штыков. Командует им опытный человек. Басмаческая конница, согнанная к Джида-Капе, составляет по меньшей мере полтысячи сабель. И все это против отряда красногвардейцев с жалким запасом патронов.

Не один, и не два, и не три боя дали ответ на этот вопрос. Время, история ответили нам. Ответила сама судьба Мадамин-бека.


Орудийные выстрелы долетели до Джида-Капе. Это было уже в конце дня. На помощь эскадрону спешил гарнизон Намангана. С двумя трехдюймовыми орудиями крепостная рога наступала на окружавшую кишлак басмаческую цепь и прорвала брешь. Мы стали отходить к Намангану.

Враг, несколько ослабивший штурм во второй половине дня, вдруг снова ожесточился и стал наседать на нас с необъяснимым упорством. Это напоминало опьянение мнимой победой. Басмачи словно демонстрировали свое торжество и безрассудно бросались на отходящий эскадрон. Командиру крепостного гарнизона приходилось несколько раз снимать орудия с передков и прямой наводкой в упор глушить картечью противника. На какое-то время басмачи остывали, но, видя, как мы уходим, снова хмелели и очертя голову кидались в атаку.

Путь от Джида-Капе до Намангана представлял собой почти непрерывное сражение. Стычки с противником чередовались то с артиллерийским обстрелом, то с короткими паузами, во время которых эскадрон спешивался, отражая налет басмаческой конницы.

Только под самым городом враг остепенился и прекратил преследование. Поздно ночью красногвардейцы, измученные почти двадцатичетырехчасовым боем, вернулись в крепость.


Как это бывает в горячие минуты сражения, мы забыли о тех, кто спас нас от гибели. В душе, конечно, теплилась благодарность, хотя и не ясно осознанная, но по-мужски выраженная лишь взглядом усталых, иссушенных ветром и тревогами глаз. Взгляды останавливались на ребятах, прорвавшихся сквозь кольцо к городу. И, может быть, чаще всего они адресовались Ивану Лебедеву. Если бы не его смелость и находчивость, возможно, нам не удалось бы вернуться домой.

Ивану было всего восемнадцать лет. Это и немного и немало для того пламенного времени, когда люди мужали, не почувствовав юношеского пушка над губой. В глазах у него стояла почти детская голубизна, а светлая, как скошенная рожь, копна на голове беспорядочно металась, не зная еще ни прически, ни установленного для всякого взрослого человека порядка. Все в нем казалось простым и в то же время необычным. Иван был высок и широк в плечах. Силой он мог похвастаться, но никогда не делал этого. Зато в бою она выручала и самого Ивана, и его товарищей. Мальчишкой он приехал вместе с отцом и братом Александром из деревни, где семью прижало безземелье. Все трое нанялись каменщиками на строительство одного из кокандских хлопковых заводов. Летом 1918 года оба брата записались добровольцами в боевой рабочий отряд Сорминского, сформированный в Коканде для отправки на Асхабадский фронт. С этим отрядом они прибыли на станцию Душак. Здесь братья получили боевое крещение, окончившееся для одного из них трагически.

На станцию Душак вели наступление объединенные силы белогвардейцев и английских интервентов. Они двигались от ранее захваченной ими станции Каахка по железной дороге. Им преграждал путь эшелон Ташкентского рабочего отряда под командованием Колузаева. Введя в действие артиллерию, противник обошел колузаевский эшелон и развернулся для атаки на Душак. Здесь, в степи, белогвардейцев, шотландских стрелков и сипаев встретил Кокандский рабочий отряд и вступил в бой. Силы были далеко не равные. Как ни стойко держались большевики, но враг, опустошая ряды партизан, шаг за шагом продвигался к станции. Два часа длился бой. Почти все бойцы Кокандского отряда были ранены, более половины легло замертво в степи. Из четырехсот человек к концу сражения не более двадцати были еще способны отбиваться. Это они защищали последние подступы к станции, вели бой на перроне. В числе чудом уцелевших кокандцев оказался и Иван Лебедев. Отстреливаясь из-за перронного столба, он увидел, как два англичанина вскочили на паровоз ферганского эшелона и стали требовать, чтобы машинист двинул состав на эшелон Колузаевского отряда. Лебедев выстрелил дважды. Первая пуля сразила насмерть одного из англичан, второй упал раненный. Сам Лебедев не успел укрыться и попал под обстрел. Правая нога подкосилась, ужасная боль в паху заставила его опуститься на каменный перрон. Машинист спрыгнул с паровоза, поднял парня и отнес в сторонку.

Враги захватили станцию Душак. Все раненые были пристрелены. Лебедева приняли за мертвого и не тронули. К вечеру бои возобновились. Отряды Колузаева и Попова штурмом взяли станцию и выбили англичан. Санитары, обходя места сражений, наткнулись на лежащего без чувств, но еще живого Ивана Лебедева. Его немедленно отправили в Ташкент, в госпиталь. Молодой здоровый организм победил смерть. Иван вернулся в Коканд и вступил в кужеловский отряд.

Бойцы — товарищи Ивана — говорили, будто он снова стал партизаном, чтобы мстить за брата Александра, погибшего от английской пули в степи у станции Душак. Но я не верил этому. Не только месть вела его в трудный бой. И первый и второй раз он стал в строй по велению чистого и пламенного сердца. Он хотел счастья людям. Хотел, чтобы оно пришло скорее.

Не знаю, прорвался бы кто другой через басмаческие пули к Намангану. Трудно сказать. Но Ваня Лебедев прорвался. Прорвался и спас эскадрон.

СХВАТКА В ВОЛЧЬЕМ ЛОГОВЕ

Ко мне опять зашел Мулла Абдукаххар.

— Новости есть, — сказал он и опустился на придвинутый мной стул. — Ветер разносит тепло, люди — слово. Дошло кое-что и до нас с тобой, командир.

Соблюдая восточную традицию, я налил в пиалу зеленого чаю и протянул гостю. Он не спеша выпил, поблагодарил и отставил пиалу. Потом снял с головы большую белую чалму и церемонно, почти торжественно положил на стол. Этим не закончилась длительная пауза. Абдукаххар вынул из-за пазухи маленькую черную тыквочку, выполнявшую роль табакерки, насыпал на ладонь изрядную порцию зеленого насвая — местного табака — и ловким движением забросил его под язык. Минуту ждал пьянящего действия насвая, затем улыбнулся, и только после этого я услышал его голос. Табак под языком мешал ему, и слова выдавливались картавые, с каким-то особым шумом.

— В волчьей стае неспокойно, — начал Абдукаххар. — Скандал большой. Байтуманходжа сказал командиру памирцев Плотникову: «Ты ешь хлеб из рук бека, но ты, кяфир поганый, продался большевикам и продал и бека и Байтумана». Плотников рассердился, выстрелил в Байту-мана, но промахнулся. Люди говорят, что командир памирцев собирается уйти от басмачей, а Мадамин-бек будто бы хочет разоружить его отряд… В Балыкчах много басмачей собралось. Из-под Оша Халходжа пришел, из Ашта — Рахманкул…

— Можно ли верить новости? — мягко спросил я Абдукаххара.

Он пожал плечами:

— Людская молва — «узун-кулак».

Новость, принесенная «узун-кулаком» — длинным ухом, быстро подтвердилась. Только ушел Абдукаххар, как дежурный по крепости доложил, что задержали басмаческого перебежчика. Я приказал привести его.

В комнату вошел страшно худой и измученный юноша. Одежда на нем висела клочьями, голова была перевязана грязной окровавленной тряпкой. На лице, сером от усталости, остались одни глаза, горевшие голодом и страхом. Несмотря на худобу, обычно старящую человека, он казался очень юным, почти мальчишкой. Больше семнадцативосемнадцати дать ему было нельзя.

— Я из Памирского отряда… то есть из бывшего Памирского отряда… — заикаясь, произнес юноша.

— Почему из бывшего? — удивился я.

— Памирского отряда штабс-капитана Плотникова больше не существует… Я был писарем и переводчиком у капитана…

Я предложил пареньку сесть и спокойно рассказать обо всем.

Он недоверчиво посмотрел на меня, на дежурного, потом, так же заикаясь, спросил:

— Меня… не расстреляют?

— Будете жить, — ответил я твердо.

Недоверие еще таилось в его взгляде, но лицо посветлело и голос стал спокойнее. Паренек назвал свою фамилию— Бокало. Сам он из Коканда, учился в коммерческом училище. Летом поехал погостить к родным в Ош и там пристал случайно к памирцам. Это было до измены Плотникова.

Постепенно паренек пришел в себя и уже обстоятельно поведал мне все, что произошло с Памирским отрядом. Оказывается, взаимоотношения между Плотниковым и басмаческими курбаши стали портиться давно. Вначале он старался отличиться, верил в скорую победу басмачества, рвался на трудные и опасные операции и прослыл любимцем бека. Но в последнее время, когда басмачей постиг ряд неудач, особенно разгром их авангарда в Джида-Капе, Байтуман повел против памирцев враждебную политику. Он сказал беку, что Плотников будто бы открыл красным дорогу из Джида-Капе в Наманган. Мадамин поверил Байтуману, и прежняя его симпатия к памирцам сменилась затаенной враждой. Плотников почувствовал зто и решил уйти от бека.

— Вместе с капитаном мы сочинили письмо Советскому командованию в Скобелев, — продолжал юноша, — и послали с надежным человеком. Ждали ответа… Но ответа все не было…

А в это время события развивались своим порядком. Байтуман неожиданно объявил о своей свадьбе и созвал в Балыкчи курбашей. На торжество съехалось басмачей видимо-невидимо. Пригласили и памирцев. Хотя Плотников и не особенно радовался приглашению, но подчинился и по указанию жениха разместил отряд в саду богатой курганчи, где уже находились отряды Халходжи и Байтумана. Угощение было обильным, водкой потчевали необычайно щедро. Давно не видевшие такого количества выпивки, солдаты быстро захмелели. В начале торжества Плотникова и его переводчика позвали к жениху в михманхану, где собрались избранные гости — баи и курбаши.

— Идти было рискованно, — пояснил Бокало, — но и отказываться нельзя. Такой шаг могли расценить как вы-sob Байтуману. И мы пошли.

Поступок Плотникова был понятен мне, как понятна была и тактика лицемерного курбаши. Слушая Бокало, я мысленно представил себе финал свадебного пиршества. И не ошибся. Но одна деталь оказалась неожиданной. Когда Плотников вошел со своим переводчиком в михман-хану, жених встретил его очень любезно и из собственных рук подал пиалу с водкой. Оба выпили и уселись среди гостей. Начался оживленный веселый разговор, рассеивающий всякие опасения. Казалось, все идет обычным порядком и бояться нечего. Но когда подали плов, Байтуман достал из кармана лист бумаги и развернул перед гостями. Плотников сразу узнал свое письмо. Он бросился к курбаши, чтобы вырвать листок, но предупрежденные заранее басмачи оттолкнули его и стали избивать. Началась свалка. Сильный Плотников какими-то судьбами все-таки вырвался из рук басмачей и, сопутствуемый Бокало, побежал к своим памирцам.

— Капитан был ранен ножом в бок и истекал кровью, — поведал мне Бокало последний эпизод ночного происшествия. — Но он все-таки успел добежать до пулемета и дать две-три очереди по басмачам. На большее не хватило сил. Он упал навзничь, и джигиты Байтумана стали топтать его ногами. Я хотел защитить капитана, кинулся в толпу, но кто-то сзади ударил меня прикладом по голове. Остальное не видел… Очнулся ночью в конюшне, на копне сухого клевера. Кто втащил меня туда, не знаю. Одно было ясно: надо бежать. Осторожно выбрался во двор и, шатаясь от слабости, натыкаясь на трупы, побрел к берегу. На брошенном каюке переплыл Дарью. Всю ль и день шел к Намангану. Вот и все… Простите… устал…

Паренек оперся о стол, и на бледном лице его изобразилась страдальческая гримаса.

— Накормите его, — приказал я дежурному. — И уложите спать!


«В волчьей стае неспокойно», — вспомнил я слова Абдукаххара. Старик оказался прав. «Неспокойно», — нет, это было слишком мягко. В берлоге Мадамин-бека не только нарушен покой. Там идет грызня. Жестокая грызня, где каждый старается вцепиться в горло другому, задушить своего вчерашнего соучастника по борьбе.

Я сажусь за стол и пишу срочное донесение в штаб. Там должны знать о положении в ставке Мадамин-бека. Знать сегодня же.

ВРАГ ЦЕЛИТСЯ В ЛУЧШЕГО ИЗ НАС

Сегодня мне вспомнилась старая кавалерийская песня, Не вся песня, а только несколько строк. И печальных.

Носилки не простые —

Из ружей сложены,

И поперек стальные

Мечи положены…

Они звучали внутри, выжимали из сердца слезу. До чертиков было обидно и больно — снова враг нанес удар, и удар страшный. Передо мной письмо. Долгожданное. Но лучше бы его не было. Незнакомый почерк, неровный, взволнованный. Скупые слова: «Пишу вам по просьбе Эрнеста Францевича: сам он писать не может. Я должна вас огорчить. Он тяжело ранен в сражении с Исманкулом-курбаши возле кишлака Яйпан. Басмаческая пуля прошла грудь навылет, пробив правое легкое. Выходное отверстие, мне говорили, было очень большое, с медный пятак. Эрнеста привезли на самодельных конных носилках. Я услышала топот коней и увидела эту процессию из окна. Я помертвела от страха, сразу поняла, что случилось большое несчастье. Не помню, как выскочила на улицу. Арноша лежал па носилках недвижимый, бледный. Мне показалась, что он без сознания. Но когда я вскрикнула, он на мгновенье открыл глаза и чуть улыбнулся. А может быть, мне это показалось. Я хотела видеть его улыбку…»

Еще недавно, еще сегодня утром я мечтательно думал о скором окончании войны. Донесение из ставки Мадамин-бека, рассказ перебежчика, стычка между Плотниковым и Байтуманом — все подтверждало мою мысль, что враг переживает агонию, что внутренние противоречия раздирают басмачество, и достаточно нескольких ударов, чтобы оно развалилось. Но сейчас эта благодушная мечта померкла. Враг еще силен. Он наносит удары, и еще какие. Он подкашивает наши ряды, он целится в лучших. Пуля угодила в смелого Кужело. Его избрал басмач и, конечно, не случайно. Он знал, кто летит впереди отряда…


Рассказывали, что Эрнест Кужело успел только скомандовать «Шашки вон!» и перевел своего коня с рыси на галоп, как пуля ожгла грудь. Эскадрон продолжал мчаться на кишлак, где засели басмачи, летел и конь командира, как всегда, впереди, а сам Кужело выпустил повод и стал клониться к седлу.

Скакавший рядом боец Лерский подхватил и обнял падающего командира. Почуяли беду и другие красноармейцы. Догнали, поравнялись, стали плечами, руками поддерживать Эрнеста. Но огонь угасал в нем. Конь сбавил шаг. Остановился.

Без вожака стая теряет цель. Эскадрон, пролетевший по инерции вперед, сбился с хода, рассыпался, повернул назад. Атака захлебнулась. А она должна была завершить хорошо начатый бой под кишлаками Яйпан и Кудаш.


Операцию против Исманкула-курбаши приурочили к рассвету. Сводный отряд Кужело выступил из Коканда после полуночи и направился к кишлаку Ультарма, чтобы в темноте обогнуть его и выйти в степь на сближение с противником, засевшим в кишлаках Яннан и Кудаш. Один из эскадронов, которым командовал разведчик Павел Богомолов, был послан в обход Кудаша, в тыл басмачам.

Несмотря на предосторожности, эскадрону все же не удалось пройти незамеченным. Подступы к кишлаку защищал Хаит-курбаши с шестьюдесятью хорошо вооруженными джигитами. Они обстреляли Богомолова. Он вынужден был спешить эскадрон, отправить коноводов с лошадьми в безопасное место за дувалы, а бойцов повел в наступление. Перебежками, кроясь за кустами и деревьями, они стали приближаться к большой байской курганче, где засел отряд Хаита-курбаши.

Под самыми стенами, вдоль арыков, ребята залегли. Басмаческие винтовки и пулеметы били непрерывно, хотя в темноте и плохо угадывали цель. Богомолов послал несколько бойцов, чтобы они проползли к воротам курган-чи и попытались открыть их.

Трудное задание удалось наполовину выполнить. До ворот осталось каких-нибудь пять метров. Вдруг створки сами распахнулись, и в проеме, освещенная молочными проблесками рассвета, показалась могучая фигура самого Хаита-курбаши. Он был обнажен до пояса, синие шаровары перехвачены цветным кушаком, на ногах яркие желтые сапоги, на голове тюбетейка, обмотанная красной тряпкой, в руках маузер.

Появление курбаши было неожиданным и непонятным. Возможно, он хотел привлечь на себя бойцов и в гуще ударить по ним из пулемета, который был укрыт за воротами. Ребята действительно вскочили, но не кинулись на курбаши, а лишь метнули ручную гранату. Брошенная в спешке, она не попала в цель и, ударившись о косяк, разорвалась. Осколки поразили насмерть двоил красноармейцев. У ворот завязалась борьба. А в это время вторая группа бойцов обошла курганчу, шашками прорубила дыру в дувале и пробралась внутрь двора. Никому из банды Хаита-курбаши уйти не удалось. Полегли в собственной крепости. Она запылала, словно костер, извещая Кужело, что путь к Кудашу и Яйпану открыт. Сам Богомолов повел свой эскадрон на соединение с основными вилами. Однако соединиться не удалось. Он только подоспел на выручку к отряду конной милиции, участвовавшей в операции, и попал под удар банды второго сподручного Исманкула — головореза Карабая-курбаши. Пулеметы эскадрона облили басмачей свинцом. Банда отхлынула и пугливо метнулась к дальним холмам.

Вот тут-то и нужна была решающая атака, чтобы добить врага. Она началась, но не завершилась. Помешала басмаческая пуля, пущенная в командира Кужело.

Рассказывали, что Эрнест Францевич не захотел оставить седло. Когда перевязали рану, он снова сел на коня. Мертвенно-бледное лицо его окаменело, скрывая ужасные страдания, причиняемые раной. Он не стонал. Но губы посинели, даже почернели от напряжения. И все-таки он ехал. Ехал впереди отряда как командир.

Он не мог упасть. Стремя в стремя, рядом, следовали товарищи и не давали ему даже качнуться. На пол пути до Коканда силы истощились. Приходит минута, когда человек перестает владеть собой. Пришла такая минута и для мужественного Кужело. Он склонился па плечи товарищей. Тогда его сняли с седла и положили на конные носилки.

Так, впереди отряда, почти потерявший сознание, Кужело вернулся в Коканд. И он еще сумел улыбнуться жене…

И рядом с этой правдой жизни одна похожая на легенду деталь. Когда у дома отпрягли носилки, подошла какая-то старушка и, крестясь, стала приговаривать: «Такой молодой, такой молодой…» А потом спросила:

— Как звать-то? Свечку бы поставить за упокой.

Боец, стоявший рядом, замахнулся зло на старуху и твердо проговорил:

— Я тебе дам, упокой! Жив он. И жить будет…

— Тогда за здравие, — не смутилась бабка — Как звать-то?

— Эрнестом.

— Имя что-то чудное, не православное… Ну да все равно.

И она, крестясь, пошла своей дорогой.

ВОЛКИ СНОВА ГРЫЗУТСЯ…

Война продолжалась…

Метелями и морозами встретил нас двадцатый год. Зима выдалась на редкость суровая и необычная для солнечной Ферганы.

Ходили слухи, что на дорогах падали люди, захваченные Метелью, и замерзали. Замерзших животных я сам видел. К голоду и страшным эпидемиям присоединился холод. И какой холод! Словно приволжские степи с их буранами и лютыми морозами переместились на юг. Видно, всегда одна невзгода цепляется за другую. Сейчас их скопилось бесчисленное множество.

Наш постоянный противник — Мадамин-бек — на время приутих. Не совсем приутих. Банды двигались где-то по дальним районам, перемещали свои штабы, соединялись, разъединялись, но близко к нашим гарнизонам не подходили. Да и вести бои в такую погоду было трудно. Но к боям готовились. Этот год нарекался последним для Мадамин-бека. Не знаю, чувствовал ли он это, но для нас были ясны предстоящие перемены в ходе гражданской войны. После прорыва оренбургской пробки восстановилась нормальная связь с Центральной Россией. Туркестан ожил, силы наши возросли. Уже в январе 1920 года с ликвидированного Оренбургского фронта в Скобелев прибыла Отдельная Приволжская татарская стрелковая бригада под командованием Юсуфа Ибрагимова. Несколько ранее, в ноябре 1919 года, из района Аральского моря в распоряжение штаба Ферганского фронта были направлены части так называемого Оренбургского казачьего войска, перешедшие на сторону Советской власти.

Войска Ферганской долины подверглись реорганизации. Все части Ферганского фронта объединились во 2-ю Туркестанскую стрелковую дивизию под командованием Веревкина-Рохальского, все кавалерийские части — в Отдельную Ферганскую кавалерийскую бригаду под командованием Эрнеста Францевича Кужело. Мне выпала честь стать командиром первого полка этой бригады, организованного из восемнадцати красногвардейских отрядов Ферганской долины— Скобелевского, Чимионского, Беш-Бошского, Панского, Кокандского, имени III Интернационала и других.

2-й интернациональный имени Карла Либкнехта полк возглавлял венгр коммунист Миклош Врабец, бывший военнопленный.

Сдавшиеся басмаческие отряды были сведены в 3-й полк под командованием бывшего курбаши Муллы Иргаша-кичик (Малого). Это прозвище относилось, впрочем, не ко внешнему виду командира 3-го полка (Мулла Иргаш был высокого роста, могучего телосложения), а к значимости Муллы Иргаша как командира небольшого басмаческого отряда.

План предстоящей операции, складывающейся из целого ряда ударов, предусматривал в конечном счете окружение и полную ликвидацию сил Мадамин-бека.

Каковы же были основные удары?

Татарская дивизия, подкрепленная казачьими сотнями, выбивает части Мадамин-бека из их постоянных стоянок в междуречье и гонит в сторону Шарихана.

Скобелевский гарнизон выходит на селение Гарбуа с юго-востока и юго-запада.

Наша Ферганская кавалерийская бригада выступает из Намангана через крепость Бабура и кишлак Шаханд и тоже направляется в район селения Гарбуа, чтобы не дать противнику уйти в Яз-Яванские степи.

Мадамин-бек учуял опасность. Он понял, что узкая долина между реками Нарыном и Кара-Дарьей может превратиться для его войска в петлю, из которой не вырвешься. Банды снялись с насиженных и удобных мест и начали свой поход, конец которого вряд ли мог предвидеть тогда еще сильный Мадамин.

В районе Гарбуа ему удалось соединиться с отрядами Курширмата. и, отбиваясь от наших передовых частей, уйти через Акбарабад, Суфан и, Кокджар в горную зону, к кишлакам Янги-Наукат и Иски-Наукат.

Страшны Алайские горы зимой. А эта зима была особенной. Я уже упоминал о сильных морозах и метелях. В январе они разыгрались не на шутку. Будто нарочно схватился ветер с басмачами, захлестывая дороги сугробами, обживая нестерпимым холодом людей и животных.

Вместе с ветром шли по следу Мадамин-бека и наши конники. Кужело было приказано преследовать противника, не дать ему укрепиться. А бек торопился, искал малодоступные для нас места, но удобные ему в целях обороны.

Вначале путь лежал по равнине. Помнится, полк, борясь с ветром, двигался по заснеженной дороге. Сугробы наметало так быстро, что тропа, пробитая передними рядами, исчезала буквально на глазах. Кони вязли в свежей пороше, с трудом преодолевая каждый шаг. Стужа все усиливалась.

Когда наша бригада приблизилась к кишлаку Янги-Наукат, начался снегопад. Разыгрался обычный для этих мест буран. Все вокруг металось в каком-то бешеном вихре. Ни дороги, ни деревьев — только крутящийся снег.

В такую завируху наша разведка сумела сбить тыловое охранение Мадамин-бека и захватить пленных. Стычка произошла всего в шести километрах от Янги-Науката.

Я всегда удивлялся и восхищался мужеством и отвагой кавалеристов-разведчиков. Новый случай дал возможность снова порадоваться. Ведь надо же среди такого адского ветра, в снежную бурю разыскать басмаческое охранение и пленить его! Впрочем, наши ребята и не таксе выделывали.

Кужело сам допрашивал пленных, а потом вызвал меня и Миклоша Врабеца.

— Мадамин-бек рядом, — сказал Эрнест Францевич. — Его штаб и главные силы в Янги-Наукате. Обстановка такая, что отдыхать дать не могу ни одному эскадрону, хотя знаю — все устали страшно…

Я слушал комбрига и мысленно оценивал наши силы. Марш по заснеженным степям и тропам предгорья, ветер, холод — все измотало людей до крайности. Но отдых немыслим. Лучше бой, он развеет усталость, поднимет дух. Хуже, если бек уйдет, и нам, опять-таки без отдыха, придется преследовать его в горах.

Притом, что такое усталость? Стоило только посмотреть на Кужело, как приходил стыд за свое малодушие. Недавно он встал после тяжелого ранения. Не все верили, что он вообще встанет. И вот выжил, поборол смерть, недуг, прошел вместе с нами труднейший путь. Не только прошел. Вел за собой бригаду и снова готов к бою, походу. Готов к трудностям. Имеем ли мы право отставать от Кужело?

Мы принимаем слова комбрига как приказ. Собственно, это и есть приказ. Предстоит бой за Янги-Наукат, где стянуты силы Мадамин-бека.

Бой начался, как только прибыла конная батарея татарской бригады. Она открыла огонь по кишлаку. Одновременно мой полк был послан в обход селения. В лоб противнику на Янги-Наукат развернулись цепи 2-го Интернационального полка Миклоша Врабеца.

А снег все шел. К гулу орудий и треску винтовок присоединился неистовый вой метели. Я не помню второго такого боя в снежную бурю, когда скачешь и стреляешь среди белого мрака, когда враг не виден, он лишь угадывается где-то впереди.

Как и многие бои с басмачами, бой под Янги-Наукатом не окончился. Он даже не развернулся. Мадамин-бек, располагая несравненно большими, чем мы, силами, уклонился от схватки и, выставляя легкие заградительные отряды, ушел из селения. Не задержались его банды и в Иски-Наукате. Силы бека поспешно двигались в сторону Кичик-Алая на Гульчу, где гнездились со своими шайками плохо подчинявшиеся Мадамину курбаши. Но другого пути не было.

Наша бригада ворвалась в Янги-Наукат вслед за противником. Последние пули были посланы в спины скачущих басмачей, и, возможно, часть из них достигла цели. Но прозвучал приказ — остановиться. И сразу мы почувствовали смертельную усталость. Все, что скопилось за долгий путь, за дни изнурительной борьбы с холодом и ветром, все навалилось сейчас на нас. Мы не слезали, мы падали с лошадей. Только сон и тепло могли вернуть силы. И это поняло командование. О преследовании Мадамин-бека нельзя было и помышлять. К тому же метель еще усилилась. Небо будто пало на землю, придавило ее, засыпало снегом, исхлестало ветром. Кишлак утонул в сугробах, застыл в леденящей стуже.

Привели пленных басмачей. К моему удивлению, среди них оказался русский мальчонка лет двенадцати, худенький, щуплый, в ватном халате, в киргизском малахае на голове, в огромных сапогах не по росту, бледный.

Миша Спиридонов, отчаянный рубака, командир 1-го взвода 4-го эскадрона, рассказывает: «Погнался я за одним басмачом, уходит на коне в гору, вот-вот настигну, снег, туман, только вдруг обернулся мой басмач, плачет — «дяденька, не убивай меня…»

Этого мальчика мы через некоторое время поместили в детдом в Коканде.

Мадамин-бек, ожидая погони, шел не останавливаясь, не щадя коней. Немало басмачей, страшась метели и будущего, которое становилось все грознее и безнадежнее, покидало в дороге своего главаря.

Сам бек не тешил себя иллюзиями. Он уже видел недолгую тропу, ведущую к концу. Банда его была по-прежнему многочисленна, он сберег большинство отрядов, избегал крупных боев. Но она не способна была устоять перед натиском сконцентрированных против него сил, и Мадамин-бек покинул Янги-Наукат, как до этого вынужден был оставить Кара-Тере. И задержится ли в Гульче? Что ждет его там?

Из всех руководителей басмаческого движения Мадамин-бек был наиболее дальновидный. Об этом свидетельствуют документы и поступки бека. Он хорошо представлял себе обстановку в Туркестане, и не только в Туркестане. Силы реакции, которой он служил оружием, олицетворяли собой все прошлое, вступившее в борьбу с Советской властью. Силы эти иссякали по мере нарастания мощи нового строя. Народ, сбитый с толку контрреволюционной пропагандой националистов и духовенства, первое время прислушивался к лозунгам, выброшенным басмачами. Какая-то часть его даже поддерживала курбашей и шла за ними. Но обман не мог продолжаться бесконечно. Идеи революции все больше и больше проникали в гущу народную, и там, где удавалось посеять семена нового, они произрастали буйно, давали чудесные всходы.

Почему лишь семена? Почему так скромно? Да потому, что с первых дней революции почти вся Ферганская долина была объята пламенем гражданской войны, и за пределами городов, в гуще сельского населения, гнездились басмаческие банды. Глашатаи нового с трудом доходили до кишлаков и с еще большим трудом произносили слова правды среди народа. Басмаческая пуля летела в спину смельчака. А если он не умирал сразу, в первый день своего появления в кишлаке, то его настигал нож в сумраке ночи. Наиболее упрямых и живучих сжигала на костре налетевшая по сигналу байских прихвостней банда одного из курбашей.

Слово революции действительно пробивалось в народ сквозь огонь и кровь. Но оно пробивалось.

Народ не только приветствовал части Красной Армии, освобождавшие кишлаки от басмачей. Дехкане шли в партизанские отряды, создавали свои, возникавшие стихийно, вооруженные группы, получившие своеобразное название «красных палочников». Название это было символическим. Не одними палками вооружались кишлачники. В руках у них оказывались старинные охотничьи ружья «мултуки», пики, сабли. Но иногда приходилось брать и обыкновенную дубину и обороняться от врага. «Красные палочники» были незаменимыми разведчиками и проводниками советских войск, боровшихся против басмаческих банд. Это они указывали тайные тропы врага, называли места стоянок курбашей, разоблачали басмаческих шпионов.

К тому времени, когда Мадамин-бек, не приняв боя, уходил из Янги-НаукаТа, против него выступали уже и национальные части. В нашей бригаде находился отряд Мулла-Умира в двадцать пять человек. Да и почти в каждом эскадроне были узбеки и таджики. Часть из них з прошлом сражалась на стороне бека, теперь стала в ряды Красной Армии. Главарь басмачества об этом знал. От него откалывались малые и большие отряды, и, как на странно, он относился к подобным фактам со спокойствием обреченного.

Из-под власти Мадамин-бека уходили джигиты. Уходили курбаши. Гульча, куда он держал теперь путь, представляла собой арену междоусобицы. За день до событии в Янги-Наукате там сцепились бекские военачальники, и, не появись вовремя главарь, дело дошло бы до столкновения банд.

Небольшая русская крепостца Гульча приютилась рядом с кишлаком того же названия. Селение теснилось своими глинобитными домиками на самом берегу бурной горной речки. И речка именовалась Гульча. Свои воды горный поток нес в не менее бурную Кара-Дарью. Среди утесов, обрывов, под защитой беснующегося потока стояла крепость. До нее добегали горные тропы, а пересекала ее дорога, идущая от Оша к укреплениям и пограничным пaмирским постам. До революции в Гульче стоял гарнизон из сотни казаков. Теперь там расположился курбаши Халходжа.

Считая себя главным из басмаческих предводителей и втайне мечтая о роли вождя, Халходжа уже давно не признавал Мадамин-бека. Здесь, вдали от ставки главаря, ой действовал по своему усмотрению и требовал к себе таких же почестей, как и бек. Ему были ведомы военные неудачи басмаческого командования. И эти неудачи он относил на счет ненавистного Мадамина. Всяческими интригами, заговорами Халходжа пытался ослабить влияние своего врага. Совсем недавно он послал в ставку басмаческого главаря, в Кара-Тере, письмо. Самолично курбаши низвергал Мадамин-бека с его «высокого» поста. «Мы все — курбаши и аскеры, — писал Халходжа, — не признаем своим главным вождем Мадамин-бека Ахматбекова. Многих из нас он разоружил, всячески обижал. Меня, ишана Халходжу, возил по кишлакам на неоседланной лошади, четыре месяца держал под арестом, нанес много оскорблений чести мусульманина…»

Мадамин-бек смолчал, не ответил на письмо своего подчиненного. Не до обид было теперь. Над ним нависла угроза полного разгрома, и только на отшибе, в Гульче, можно было спорить о власти, которая волею истории уже уходила из рук басмаческих главарей. Это знал Мадамин-бек, но этого не понимал завистливый Халходжа.

Правитель крошечной крепостцы решил опередить события. Прежде всего надо было убрать сторонников бека, которые находились в окрестных кочевьях. Со своими отрядами здесь стояли Муэтдин-бек и Сулейман Кучуков. Особенно беспокоил Халходжу курбаши Кучуков. Он пользовался не только благосклонностью Мадамин-бека, по и слыл хорошим командиром и одно время считался его помощником. Бывший полковник русской армии Сулейман Кучуков после демобилизации работал в Оше в конезаводстве и присоединился к басмачам во время джалал-абадского кулацкого восстания. Вместе с Кучуковым находился и военный министр так называемого мадаминовского белогвардейского правительства генерал русской армии Муханов.

Выбор Халходжи пал на Кучукова. Не особенно задумываясь о последствиях, подогреваемый честолюбием, курбаши применил избитый басмаческий прием — обманным путем заманил к себе собрата по оружию и, когда тот переступил порог крепости, приказал схватить и связать его. Не обошлось без борьбы, Кучуков отбросил наседавших на него джигитов, но сабельный удар по голове заставил его стихнуть.

Опасный противник в руках Халходжи, и, опьяненный, успехом, курбаши шлет своего подручного к Муэтдин-беку с предложением разделить власть. С нетерпением ждет он ответа. Проходят томительные сутки, прежде чем гонец возвращается. Ответ не радует Халходжу. Муэтдин-бек отказывается присоединиться к нему. Больше того, каракиргизы кучуковского отряда, узнавшие о пленении их командира, решили расправиться с Халходжой. Они грозились содрать с него кожу. Не столько угрозы кара-кирризов, сколько отказ Муэтдин-бека, встревожил Халходжу. Курбаши, видимо, не торопились менять предводителя, и новая чалма на голове очередного претендента в вожди «армии ислама» их мало радовала. Другие мысли таились у каждого из этих главарей. Они, как и Мадамин-бек, думали о будущем. И недалеком будущем.

А тут еще весть — из Янги-Науката идет Мадамин-бек. Главные силы катятся на юг, под прикрытие гор. О новых правителях ли теперь спорить? Пора заняться собственной судьбой. Вот если бы нашелся человек, способный подсказать выход из создавшегося положения, тогда, пожалуй, его послушались бы, к нему присоединились. Но такого человека нет. Халходжа даже отдаленно не похож на «пророка». Он опьянен жаждой власти и ничего, кроме парчового халата «правителя», не видит.

Не без сожаления снял путы с Кучукова мятежный курбаши. И рану перевязал скрепя сердце и отпустил из крепости без доброго мусульманского напутствия. А сам смиренно вышел навстречу Мадамин-беку и в знак приветветствия приложил руку к сердцу.

Халходжа все еще не понимал того, что происходит. Ему мерещились лишь неудачи бека. А то, что под ним самим горит земля, он не чувствовал. Земля действительно горела под басмачами. Поэтому Мадамин-бек и не наказал Холходжу за произвол и насилие, не приказал посадить под арест или, как прежде, на неоседланную лошадь. Он даже не пригрозил ему.

Халходжа расценил это как слабость бека. Но остальные курбаши поняли причину такого мягкосердечия своего главаря — Мадамин-беку не до них.

Лишь короткий привал сделали отряды. Снялись ночью, в ветер и снег, и покинули Гульчу. Проводники повели отряды бека берегом Куршаба, а там по заветным тропам они растеклись и сгинули.

След Мадамин-бека был потерян…

В первые же погожие дни наша Ферганская бригада выступила в Наманган. В Иски-Наукате ее сменила 6-я стрелковая бригада 2-й дивизии под командованием Петра Митрофановича Парамонова. Ему было приказано занять Гульчу и выбить оттуда басмачей.

Покончить с врагом ему удалось быстро и довольно просто. Обошлось без боя. В Иски-Наукат Парамонов вступил вечером 5 января, а на рассвете связался по телеграфу с Гульчой. Он вызвал к аппарату Муханова и Кучукова. Разговор длился всего несколько минут. Петр Митрофанович предложил им сдаться и от имени Советского командования обещал амнистию всему составу отрядов.

— Пусть подойдет к аппарату офицер русской армии, если среди вас таковые имеются, — попросил Муханов.

— У аппарата капитан русской армии, — ответил Петр Митрофанович. — Подтверждаю честным словом коммуниста амнистию бывшему генералу Муханову, полковнику Кучукову и курбаши Муэтдин-беку.

Наступило короткое молчание, потом аппарат четко выбил:

— Просим прибыть в Гульчу. Сдаемся Советской власти. Муханов, Кучуков, Муэтдин-бек.

Короткий разговор между Иски-Таукатом и Гульчой значил многое. Побеждало не оружие, а сама история. Не вступив в бой, даже не попытавшись сопротивляться, сдались крупные отряды басмачей. Сдался сам военный министр Мадамин-бека. Убежденность в необходимости борьбы покидала тех басмаческих руководителей, кто понял, что сопротивление бессмысленно — силы Советской армии все возрастают, кто разуверился в националистических идеалах — почувствовал лицемерие и фальшь реакционных лозунгов, кто уловил равнодушие простого народа к целям, которые преследовались главарями. Басмачество несло дехканам войну и разорение, несло новую кабалу. И как ни обманывали курбаши земледельцев, как ни пугали судом аллаха, люди прозревали, узнавали правду и все больше проникались симпатией к Советам.

Кучуков и Муэтдин-бек отпали от армии Мадамина. А Халходжа решил продолжать борьбу. Он покинул Гульчу, где еще недавно собирался провозгласить себя верховным главнокомандующим мусульманского воинства и, избегая стычек с нашими частями, ушел о дальние кишлаки.

На какое-то время Халходжа приутих. Вблизи Намангана, например, отряд его не появлялся. Но это продолжалось недолго. В начале февраля снова разнеслась весть: «Пришел Халходжа!»

КАНХУР — КРОВОЖАДНЫЙ

Никто не считал его святым. Никто не ставил его имя рядом с титулом священнослужителя или защитника веры. Но сам он называл себя ишаном и хвастался, что в этот сан возведен шейхом и имеет на то начертанную в Мекке грамоту. Видел ли кто таинственную бумагу, неизвестно, но приближенные Халходжи подтверждали ее существование. Будто бы курбаши держал ее в кованом серебряном ларце с секретным замком. По другим слухам, она хранилась у него на груди и защищала ст пуль.

Титул ишана, однако, казался Халходже слишком скромным. Хорошо быть «приближенным аллаха», но для военачальника важнее звание, дающее право на власть. И Халходжа стал именовать себя «лашкар-баши» — главнокомандующим. Он с удовольствием приставил бы еще короткое словечко «амир». Но пока что этим словечком владел Мадамин-бек, и приходилось довольствоваться малым.

Тщеславие и зависть сушили Халходжу, Рассказывали, что он с упоением слушал сообщения о неудачах бека и всевозможные предсказания о его скорой гибели.

Кто умел преувеличивать и цветисто поносить Мадамина, тому выпадали милости Халходжи. И нукеры не скулились на выдумки. Слов не жалко, если за них хорошо платят.

Лесть тоже была в почете. Подчиненные обращались к курбаши не иначе, как перегнувшись в поясе. Ишан любил, когда его ошибочно именовали «амиром» — повелителем или верховным главнокомандующим.

Искаженное злобой лицо Халходжи никогда не принимало одухотворенного выражения, никогда не просветлялось добротой. Поэтому и религиозный титул "ишан» никак к нему не прививался.

Даже собственные джигиты всегда забывали это слово. Зато другой эпитет пристал к Халходже и следовал за ним по пятам — «каихур», что означает кровожадный. Назвал его так народ. А народ меток иа прозвища. Скажет так, что ничем не опровергнешь — ходи в этом слове, как в одежде!

Любил Халходжа кровь. Никто в его отряде не умел так ловко перерезать горло пленникам, как сам курбаши. Только один Саки-курбаши из личной охраны Халходжи мог соперничать с хозяином. Вместе они и славились на всю банду своими палаческими «достоинствами».

Канхур Халходжа придерживался своеобразной тактики. Он заманивал к себе доверчивых людей и, когда они переступали порог, чинил над ними расправу. Чаше всего к нему в сети попадали недавние друзья, соучастники разбоев, не подозревавшие о намерениях курбаши. Надо сказать, что лицемерие и вероломство были наиболее характерной чертой почти всех басмаческих главарей от мала до велика. Мне кажется, сама моральная суть басмачества породила эти черты. Ложь, продажность, разбой способны воспитать именно воровскую тактику: жить без принципов, без обязательств, без совести. Наглая эксплуатация человеческой доверчивости стала законом. Меня всегда поражала искусность, с которой играли роль гостеприимных хозяев басмаческие военачальники. Глазом не моргнет, словом не выдаст своего намерения. До последней минуты улыбается как друг. И даже когда за твоей спиной поднимается рука с предательским ножом, хозяин не изменится в лице и спокойно проследит за ударом. Лишь потом бросится на умирающего и будет с остервенением топтать его ногами.

Басмачи, воюя под зеленым знаменем «газавата» — священной войны, увы, не блюли законов, предписанных шариатом. Прекрасная мусульманская «заповедь» — не тронь гостя своего, переступившего твой порог, нарушалась ими на каждом шагу. Гостей-то они и убивали чаще всего. В открытом бою басмачам редко, очень редко удавалось пленить противников, да они и не принимали, как правило, открытого боя, поэтому свою жажду мести утоляли, заманивая врага в собственный дом. Заманивали обещаниями мира, признанием новой власти, раскаянием — всем, чем только можно вызвать доверие человека.

В этом искусстве лицемерия и вероломства Халходжа превзошел всех своих собратьев по оружию. Он выискивал жертву с неутомимостью коршуна и осторожностью шакала. И если ему удавалось заманить ее в свою ловушку, курбаши загорался фантастической жаждой крови и лил ее не скупясь.

Весной восемнадцатого года находившиеся в ошском лагере для военнопленных австрийцы и немцы решили вернуться на родину. Революция зачеркнула все старое, сделала людей свободными. Они собрались домой. У каждого где-то далеко была семья.

Из Оша до ближайшей железнодорожной станции Кара-Су им предстояло идти пешком. В районе в то время хозяйничали банды Халходжи. Они таились по кишлакам, совершали налеты на проселочные дороги. Чтобы не столкнуться с басмачами, военнопленные послали своих представителей на переговоры с Халходжой.

Курбаши принял делегацию милостиво, угостил традиционным плохом, внимательно выслушал. Он согласился с. тем, что говорили пленные, понял их просьбу и пообещал пропустить к Кара-Су беспрепятственно. Он даже дал торжественную клятву и назвал себя другом пленных.

Это был великий мастер обольщения. Его слова убеждали, голос внушал доверие. Чтобы окончательно расположить к себе делегатов, курбаши проводил их почти до самого города и на прощание прижал руку к сердцу и еще раз поклялся в миролюбии и дружбе.

На другой день лагерь снялся и колонной зашагал по пыльной дороге в сторону Кара-Су. Перед самым выходом пленных штаб Красной Гвардии предложил им охрану. Но люди отказались. Зачем, дескать, беспокойство. Ничего не случится. У нас есть заверение самого курбаши. Прощайте!

Для беспокойства действительно не было оснований. На дорогах — ни души. В полпути от Оша до Кара-Су пленные решили передохнуть в кишлаке Кашгар. Они расположились у арыков, развязали свои походные узелки, чтобы подкрепиться. Но трапезу закончить не удалось. Кишлак окружили басмачи и стали убивать безоружных людей. Расправа продолжалась недолго. Колонна полегла у тех самых арыков, где за несколько минут до этого начался походный обед. Ни один не избежал сабли. Раненых дорезали ножами. Перед смертью они, должно быть, оценили по-настоящему миролюбие Халходжи. Но было уже поздно.

Курбаши ничем не оправдывал своего поступка. «У человека в голове всякие мысли, — сказал он. — Может, думает обо мне плохо. Пусть лучше умрет». Вряд ли такая туманная предосторожность определяла намерения ишана. Басмач руководствовался боязнью, что пленные в пути, где-нибудь у большого города, примут «большевистскую веру» и станут в ряды бойцов Красной Гвардии. Но, желая уничтожить своих возможных в будущем противников, Халходжа, наоборот, только способствовал рождению их. Когда весть о зверском убийстве в кишлаке Кашгар облетела Фергану, многие военнопленные чехи, мадьяры, немцы вступили в красногвардейские отряды.


По рукам Халходжи текла кровь. И не в переносном, а в буквальном смысле слова. Говорили, что он после очередного убийства смотрел на собственные ладони с нескрываемой радостью, смотрел, пока кровь не застывала. Нож и руки вытирал о полы халата или о белый бельбаг, который услужливо подносили ему приближенные. Рассказывали еще, что узкий кривой нож, висевший у него на боку, он точил сам. И делал это старательно, со вкусом, пробуя острие на конском волосе из хвоста своего аргамака.

Как кошка, он выжидал жертву, притаившись в засаде» Часто этой жертвой оказывались активисты кишлаков, избранные в сельский комитет бедноты. Услышав, что прошло собрание и комитет приступил к работе, курбаши день-два выжидал, а потом внезапно совершал налет и убивал активистов, причем от его ножа гибли не только члены комитета, но и их семьи.

Террор был главным средством борьбы басмачей против Советской власти в кишлаках. Они пытались физически уничтожить ростки нового, заглушить само дыхание свободы, запугать народ расправой за всякое проявление симпатии к революции. Бандиты под зеленым знаменем жгли, расстреливали, резали, зарывали в землю живыми.

Осенью восемнадцатого года, накануне первой годовщины Октябрьской революции, рабочие Чимионского нефтепромысла постановили в честь великого события организовать в ближайшем кишлаке Чимион бедняцкий комитет.

Выборы состоялись в базарный день, когда на кишлачной площади собрались все жители. Командир красногвардейской охраны промыслов казак Ефим Юфимец открыл митинг и предложил дехканам избрать комитет. Семь самых бедных кишлачников были названы кандидатами, и народ проголосовал за них.

— Ну вот, — сказал Юфимец. — У вас теперь своя Советская власть. — Потом повернулся к рычащим и улюлюкающим баям и предупредил: — Кто хоть пальцем тронет власть бедняков, тому головы не сносить!

Это было утром 6 ноября, а уже вечером на промыслы прискакал гонец и сообщил страшную новость: после митинга бедняцкий комитет собрался в реквизированном байском доме, чтобы обсудить свои вопросы. Не успели рассесться, как налетела банда басмачей и порубила всех шашками.

Юфимец приказал трубить тревогу. Красногвардейцы поскакали в кишлак, но басмачей и след простыл.

Борьба за первые ростки будущего была суровой. Нам приходилось клинками, винтовками защищать активистов, поднявших голову и утверждавших право бедняков на счастье. С тревожным сердцем мы покидали кишлаки, где только что родились комитеты, и, прощаясь, обнимали товарищей. Кто знал, встретимся ли снова. Им предстояло бороться одним, держать знамя в невероятно тяжелых условиях, когда вокруг беснуются озверевшие враги, а темной ночью за околицей подстерегает басмаческий нож. И они не робели. Не робели перед смертью, что постоянно угрожала им.

Это был подвиг. Подвиг, который история назвала очень скромно — деятельностью комитетов бедноты. И только… Но мы знали, что это такое. В ветер и дождь, в мороз и бурю мы летели на выручку товарищам и иногда не поспевали. Лишь пепел костров — костров, на которых сожгли людей, встречал нас, а также слезы сирот…

«КТО БЫЛ НИЧЕМ…»

В тридцати километрах от Коканда стоит кишлак Юлгунзар. Типичный кишлак Ферганской долины. Такие же, как везде, глинобитные дома, такие же узкие улицы, сдавленные глухими дувалами. Те же журчащие арыки и стройные тополя, бросающие длинные тени на Пыльную дорогу. Но вот базар здесь особенный. Прежде всего он велик, во-вторых, необыкновенно люден. В базарные дни сюда стекаются огромные толпы народа. Густой туман от пыли стоит над Юлгунзаром с восхода до заката солнца. Кажется, будто песчаная буря разыгралась над селением и никак не может утихнуть. Еще бы! Тысячи босых ног, тысячи кавуш и сапог, копыт лошадей, овец, коз, мохнатые лапы верблюдов — все месят горячую пыль, и она дымится, окутывая желтым мраком базар. Гудит, не смолкая, человеческое море, ржут кони, истошно вопят ишаки. Торгует Юлгунзар.

В такой шумный, базарный день, считающийся на Востоке праздничным, наш отряд въехал в Юлгунзар. Мы были утомлены дорогой и нестерпимым летним зноем. Под гимнастерками струился едкий горячий пот, во рту пересохло. Около большой чайханы мы спешились, привязали лошадей в тени деревьев, а сами спустились к арыкам, чтобы умыться. Прохладная и чистая вода, которой так славится Фергана, вернула нам бодрость, избавила от пыли. Мы плескались, словно утята, фыркали от удовольствия.

На айване нас уже ждал чай. Я первым поднялся на террасу и устроился на кошме, рядом со стариками, утолявшими жажду из маленьких пиал. Едва мои ноги скрестились по узбекскому обычаю, как один из седобородых гостеприимно предложил мне разделить с ними трапезу. Я принял пиалу, на четверть наполненную крепким чаем, и отпил глоток.

Этикет требует от гостя молчания. Неудобно сразу вмешиваться в чужой разговор, и я спокойно отхлебывал обжигающий губы напиток, приглядывался к собеседникам, прислушивался к их словам. Они говорили о чем-то своем, а потом смолкли. Мне показалось, что они смущены моим присутствием — глаза стариков довольно красноречиво объясняли их состояние. А может быть, мне так показалось. Во всяком случае что-то озадачило седобородых, и я попытался нарушить неприятную для меня тишину:

— Не помещал ли я вашей беседе?

— О нет, — оживились старики. — Мы рады гостю.

— Так что же вас смущает, уважаемые?

Мой сосед со смущенной улыбкой произнес:

— А вы не обидетесь?

— Да нет же. Говорите!

Помолчав минуту, седобородый, сидевший рядом, тихо, почти шепотом, спросил:

— Вы не будете никого раздевать?

Признаться, такого вопроса я не ожидал. Вернее, не смог сразу взять в толк, о чем идет речь. Невольно вырвалось изумление:

— То есть как раздевать?

Удивление мое было таким искренним, что седобородые рассмеялись. Рассмеялись весело. Робость с них как рукой сияло.

— Да тут недавно раздевали людей…

И мой сосед рассказал.

В прошлый четверг — базарный день — сборщики налогов, присланные «хозяином» этого района Ишматом-байбачой, обходили рынок и взимали налоги с «верблюда, лошади, овцы». Они постоянно собирают эту «подать" в Юлгунзаре. В тот четверг они успели обойти половину рынка и набить хурджуны рисом, кишмишом, засунуть за бельбаги пачки денег. И вот, откуда ни возьмись, летит красный отряд. Басмачи прыгнули на своих лошадей и дай бог ноги! Разбежался и базар. Народ думал, будет бой, все попрятались.

Через какие-нибудь полчаса все успокоились. Люди поняли, что опасности нет, и вернулись на площадь. Торговля возобновилась. Опять поднялась над базаром туманная пыль.

Бойцы красного отряда вместе с командиром тоже вышли на рынок. Они толкались среди продавцов, приглядывались, заговаривали с дехканами, но ничего не покупали. На восточном базаре, где любят долго и обстоятельно торговаться, осторожный покупатель не вызывает удивления — пусть смотрит, думает, решает, спрашивает, пробует. Продавцы терпеливы. Что-нибудь все-таки купит. Однако красноармейцы ничего не купили в тот день.

И вообще то, что произошло потом, поразило базар, привело в изумление всех жителей кишлака. Командир отряда выбрал из толпы десяток самых бедных, самых оборванных дехкан и десять самых богатых по виду, самых нарядных и толстых баев. Тех и других вывели на середину площади, на высокое и видное место.

Как и полчаса назад, торговля прекратилась. Но никто не убежал с базара. Наоборот, все бросились к центру, где стояли друг против друга десять батраков и десять баев, и окружили их любопытным кольцом. Люди ждали событий. Кто предполагал, что баев будут судить за пособничество басмачам, кто считал, что у них отберут золото, зашитое в халатах. Но ни то ни другое не оправдалось.

Командир отряда предложил всем двадцати раздеться. Не догола, конечно. Требование вызвало полную растерянность. Люди не могли понять затеи. Первое, что пришло каждому в голову, — расстрел. Зачем же иначе раздеваться. И снова ошиблись. Командир сказал:

— Всю жизнь буржуи обирали бедных. Они наряжались в шелка, а народ ходил в рубищах. Посмотрите на этих батраков — одни заплаты. Тощие животы. Зато баи отрастили брюхо — не обхватишь. Настало время установить справедливость. Пусть буржуи походят в лохмотьях, а бедняки наденут шелковые халаты…

Толпа весело загудела. Идея красного командира пришлась дехканам по душе. Но сами виновники события отнеслись к предложению отрицательно — баи негодовали, грозились, призывали на большевиков гнев аллаха, бедняки молчали, потупив головы. Затея не столько смутила их, сколько напугала. Они, конечно, не в пример баям, готовы были расстаться со своими рваными халатами, — пожалуйста, берите, если надо, — но вот надеть шелковые чапаны и кисейные чалмы отказывались. Кто-то из стариков подошел к командиру и сказал:

— Плохо будет. Байгушам плохо. Вы уйдете, явятся басмачи, убьют бедных.

Но командир не послушался.

— Власть рабочих и крестьян, — ответил он, — счастье для голодных и босых. Пусть одеваются в шелка!

— Ой бой! — покачал головой старик. — Зачем так шутить. За весельем горе идет…

Нет, командир не шутил и не веселился. Лицо его было сурово, а глаза светились добрым огнем. Ведь он считал, что творит счастье, ради которого не раз шел в бой, не щадил своей жизни. Имеет же он право увидеть бедняка в богатом наряде!

— Переодевайтесь! — скомандовал командир.

И баи и байгуши подчинились.

Толпа шумела и смеялась, глядя, как баи снимают свои дорогие чапаны и напяливают рваные халаты, как они воротят носы от рубищ и брезгливо плюются. Поистине это было великое посрамление богатеев.

Бедняки не решались дотронуться до шелка и кисеи. Тогда командир взял байские халаты и укрыл ими плечи батраков, перепоясал их тощие животы дорогими поясными платками, водрузил на головы белоснежные чалмы.

Базар бушевал, как море. И хохот, и крики восторга, и удивление, и ругань — все перемешалось. Бойцы сели на коней и торжественно проводили наряженных в дорогие одежды бедняков до их скромных хижин, простились с ними и ускакали.

Едва скрылись из виду красноармейцы, как кишлак притих. Базар обезлюлел. Жители торопливо попрятались в свои дома. Они ждали расправы.

И действительно, расправа наступила скоро. Байские доносчики сообщили Ишмату-курбаши о происшествии, и тот помчался в Юлгунзар отстаивать честь своих собратьев. Он сам был крупным землевладельцем Кокандского уезда и посрамление баев расценил как унижение всей местной знати. Басмачи, словно легавые, обшарили кишлак, разыскали батраков и поволокли на площадь. Байская одежда была немедленно сорвана с них и возвращена хозяевам. На сей раз байгушей раздели уже донага и, привязав к бревнам, стали избивать нагайками. Напрасно бедняки доказывали, что они ни в чем не виноваты, что халаты-де им вовсе не нужны. Ишмат-байбача и слушать их не хотел. Оправдания не играли никакой роли — он не наказывал байгушей, а мстил за поругание чести баев.

После порки батраков потащили на дорогу и бросили вдали от кишлака. Курбаши запретил им возвращаться домой под страхом смерти.


Я слушал рассказ старика с чувством глубокой душевной обиды. Многое было смешным. И седобородые улыбались, даже похихикивали. Признаться, мне самому сцена переодевания казалась комической, и когда я представлял ее себе, то невольно смеялся. Надо же такое придумать! Баи в лохмотьях. Они, небось, от возмущения желчью изошли. Я, конечно, понимал всю наивность такого равенства. Это было нелепо и граничило с самоуправством. Подобные поступки нельзя поощрять, они вызывают ненужные, опасные толки у населения. А для врагов — источник клеветы против Советской власти, против большевиков. К тому же беднякам это ничего не дало, кроме горя. Они поплатились за кратковременное «счастье» собственными спинами.

Впрочем, может быть и дало. Они почувствовали, не могли не почувствовать братский порыв красного командира, его любовь к ним, его желание сделать их счастливыми. Одним разом он решил осуществить огненную строку гимна революции «Кто был ничем, тот станет всем…». И я уверен, он скакал назад и думал, что слова «Интернационала» стали в Юлгунзаре явью. Десять бедняков вошли в свои ветхие хижины в шелковых халатах.

Может быть, потом его, красного командира, судил трибунал за превышение власти. С него сняли боевую шашку, отобрали маузер. Но мечта осталась с ним. Мечту не мог, не смел осудить даже суровый трибунал революции. Да он и не судил ее. Судил человека, допустившего ошибку.

Старики смеялись. А мне не хотелось смеяться, Я только грустно улыбнулся. Я был на стороне того красного командира. Мне полюбилась его мечта.


Почему я вспомнил историю в Юлгунзаре? Не знаю. Может быть, потому, что под нашим знаменем, суровым и страстным, даже смерть, даже невольная кровь освещалась мечтой. Светлой мечтой о человеческом счастье.

Железным кольцом фронтов зажат был Советский Туркестан в ту грозную пору. Атаман Дутов захватил Актюбинск и подходил к Аральскому морю. Асхабадский фронт приближался к Чарджоу. Атаман Анненков захватил большую часть Семиречья, в Фергане малочисленные и вооруженные старинными однозарядными винтовками системы Бердана отряды Красной Гвардии стояли лицом к лицу с многочисленными снабжаемыми из-за границы басмаческими бандами.

Но мощный ташкентский радиоцентр принимал день и ночь Москву. Мы знали о революции в Германии, о крушении монархии в Австрии, о событиях в Венгрии…

Огненные строфы «Интернационала» были символом нашей веры, нашей твердой уверенности, что скоро, может быть, завтра, — «Кто был ничем, тот станет всем…»

БАЛЛАДА О СТАРОМ ОХОТНИКЕ

Халходжа явился неожиданно и застал нас врасплох. Не буквально, конечно. Части наши всегда были в готовности, но никто не предполагал, что басмачи появятся в Уч-Кургане, и поэтому не могли заранее подготовить им встречу. Более того, мы не успели прийти на помощь нашим товарищам, охранявшим мост через Нарын и уч-курганский хлопковый завод.

Бригаду поднял сигнал тревоги, когда на дворе бесновалась пурга. Это было что-то страшное. Дикая стужа и ветер. Кони упрямились, не хотели выходить из конюшни. Бойцы прятали лица в поднятые воротники шинелей. Шутка ли — тридцать пять градусов ниже нуля. И это в благодатной солнечной Ферганской долине! Легкое обмундирование не могло защитить тело от мороза, хотя каждый из нас и надел на себя все, что мог.

Мы выехали из ворот казарм и попали в еще большую стужу. Чтобы не захолодить коней, сразу пошли напористой рысью. Встречный ветер ожег нас и пронизал до костей своим ледяным дыханием.

Надо было торопиться. Железнодорожное полотно от Намангана до учкурганского моста разрушено почти до основания, растащены рельсы, сожжены шпалы, повалены телеграфные столбы. Придется добираться походным маршем. На это потребуется немало времени. А в Уч-Кургане уже идет бой, и вряд ли небольшая застава долго продержится. На нее обрушились сразу две банды — Халходжи и Аман-палвана.

Нам было известно только, что бой начался, сделаны первые выстрелы. И все. Но уже прошли часы. Они кажутся долгими в пути, но короткими в сражении. Что с товарищами? Держатся ли они еще?

За Наманганом, в открытом месте, мороз стал страшнее, ветер нестерпимее. Смотришь впереди себя и кажется — все омертвело в стуже. Ни единого признака жизни! Даже дороги, обычно людные, опустели. Тополя, одетые в иней, не шелохнутся, лишь потрескивают на морозе. Сады, густые наманганскне сады утонули в снегу. Единственное, что движется, — это кизячий терпкий дымок, переползающий с крыши на крышу. И еще — мчится, гремит холодными волнами Нарын. Никакая стужа не в состоянии пленить его. Как и в знойное лето, он бурлит, перекатываясь па камнях, пенится, плещется о берега, чуть окаймленные белым кружевом льда.

С Нарына летит ветер. Это он несет стужу, опаляет наши лица холодным огнем. Когда мы выезжаем в степь, нас. захлестывает пурга. Сидеть па коне нет сил. Сапоги примерзают к стременам, тело коченеет. Бойцы спрыгивают с седел, идут рядом с лошадьми. Да что идут — бегут вприпрыжку, чтобы как-нибудь отогреться, раздобыть чуточку тепла. А как нужно тепло в такую стужу!

В одну из трудных минут ко мне, в голову колонны, прискакал комвзвода Ваня Лебедев и плохо слушавшимися от холода губами выговорил:

— Товарищ командир, один у меня отстал — Туркунов. Лежит в снегу.

— Где? Веди к нему.

Мы повернули коней и, настёгивая их плетями, помчались вдоль строя в степь. Поземка вилась высоко, и даль мутилась в белом тумане: Не сразу удалось найти бойца. Если б не лошадь, темневшая понурой горкой над небольшим сугробом и служившая приметой, нам пришлось бы немало поплутать по степи.

Он, конечно, еще не замерз. Однако силы почти покинули его. Лежит в снегу, плачет:

— Умру здесь… Не поеду.

Мы оба спрыгнули, стали его тормошить и уговаривать. А он свое:

— Не могу. Дайте умереть…

Ванюшка подвел своего крепыша Басмача и протянул бойцу повод.

— На этом не окоченеешь. Он — что твой огонь. Садись!

Глаза парня как будто потеплели. Сердце кавалериста не могло не загореться при виде такого красавца коня. И он с нашей помощью поднялся и сел в седло. Басмач словно понял свою роль и легко затанцевал под седоком. И диво — боец улыбнулся.

Теперь уже втроем мы поскакали за ушедшей колонной и настигли ее на повороте дороги.

Только к вечеру, истерзанная холодом и метелью, дошла бригада до Уч-Кургана. Но поздно. На подступах к кишлаку мы увидели, что помощь наша уже не нужна. Только кровь, остывшая и почти заметенная снегом, встретила эскадроны. И еще — трупы. Несколько окоченевших трупов на дороге и у ворот завода. И мстить некому, — враг ушел. Ушел давно. Шашки, которые обнажили бойцы, подлетая к Уч-Кургану, со стуком вернулись в ножны.

Нас обступили жители кишлака, стали рассказывать о случившемся.

— Большое горе… Большое горе…

Мы перебивали кишлачников одним настойчивым вопросом:

— Неужели никто не спасся? Никто из ста двадцати человек?

Старики сокрушенно качали головами:

— Никто.

И добавляли, поясняя:

— Халходжа любит смерть. У него руки черные. Пока человек дышит, он не успокоится.

Вдруг среди всего этого хора причитателей прозвучал уверенный голос:

— Нет. Один живой… Мерген живой…

Говорил совершенно седой старец.

— Где же он? — спросили мы.

— В Дарье.

Ответ был более чем неожиданный. Он обескуражил нас. Почему человек оказался в реке, и может ли он спастись в воде при таком морозе?

Старик повел нас к берегу и показал место на мосту, где басмачи казнили бойцов заставы. Здесь было еще больше крови. Снег темнел от ярко-багровых пятен.

— Мерген не сдался, — сказал старик. — Мерген пошел в Дарью…

Невольно глаза наши проследили высоту от моста до кипящих волн и дальше — вдоль, серой свинцовой глади Нарына. Река была пустынной. А так хотелось увидеть над водой голову неизвестного нам Мергена, смелого Мергена, который бросился перед лицом врага в ледяные волны.

— А руки у него были связаны, — добавил старик. — Крепко связаны…

Это удивило нас. Человека со связанными руками, кинувшегося в реку при тридцатиградусном морозе, старики считали спасенным. Мы не могли этому верить. Не верили, что Мерген остался живым. Мало того, что он был опутан веревкой и попал в ледяную воду. По нему стреляли. Стреляли долго, пока он не исчез под волнами.

— Мерген живой. Скоро вернется, — уверенно повторяли кишлачники.

Мы невольно поддались этой убежденности. Человеческое мужество способно творить чудеса. И пусть подвиг Мергена явится тому примером…


В Уч-Кургане хорошо знали старого охотника Бурибай-Мергена. Ом никогда не возвращался домой без добычи. Дедовское кремневое ружье с деревянными козлами для подпорки ствола било без промаха. Люди посмеивались над древним оружием, но Бурибай любил свой «мул-тук» и, когда вступил добровольцем в сторожевой отряд, принес его с собой.

В тот трагический для заставы день Бурибай сидел в чайхане и горячим чаем спасался от холода. Как всегда, рядом с ним на кошме покоилась дедовская кремневка. Старик был весел и спокоен.

Да и все в кишлаке были спокойны. О басмачах давно не слышно. А если и появятся вблизи Уч-Кургана, есть защита — на заводе застава, у моста посты. Никто не ведал о готовившемся нападении. Только один человек хранил тайну, и тайна эта была страшной — к кишлаку крадутся банды Халходжи и Аман-палвана. Но человек молчал. Он ждал врагов, как друзей.

Накануне в Уч-Кургане появился басмаческий перебежчик. Он не боялся ни допроса, ни наказаний. Он требовал, чтобы его привели к начальнику заставы и оставили наедине с ним. И когда просьбу перебежчика выполнили, он передал командиру пакет, вернее письмо, написанное по-русски. В письме курбаши Халходжа обещал сохранить жизнь начальнику заставы и его бойцам при условии, что они сдадут добровольно оружие.

Перебежчика отпустили, а письмо укрылось в нагрудном кармане начальника заставы командира роты Малого. Он не рассказал товарищам о послании курбаши. Это была его личная переписка с басмаческим главарем, которая завершала начавшиеся давно тайные переговоры. Бывший прапорщик старой армии и командир роты в белой армии Дутова не собирался оставаться в Уч-Кургане и командовать заставой. Он просил Халходжу перебросить его степными дорогами в Оренбург, на родину, и взамен обещал предательство.

С этим письмом и ходил весь день Малый и ждал басмачей. Ждал с часу на час, с минуты на минуту. Он, конечно, не был спокоен, как остальные, как Бурибай-Мерген. Его мучили страх и сомнения. И когда загремели выстрелы на окраине кишлака и по улице пронеслись первые всадники в халатах, он прежде всего подумал о своей участи: судьба его оказалась в руках кровожадного и вероломного Халходжи.

Лишь несколько выстрелов успели сделать бойцы заставы. И в числе их оказался выстрел Бурибай-Мергена. Он схватил свою кремневку и, выскочив из чайханы, пустил пулю в мчащегося навстречу басмача. Тот вместе с конем рухнул наземь. Получив отпор, йигиты остановились, свернули в переулки, стали поспешно слезать с лошадей и заводить их во дворы, под защиту дувалов.

Тем временем бойцы заставы кинулись на завод, где уже шла подготовка к обороне. Добежал и Бурибай-Мерген. Успел, до того как прозвучала команда закрыть Борота.

Надо было помочь товарищам, охранявшим мост. Там звучали выстрелы и раздавались крики. Ребята отбивались из последних сил. Басмачи смяли охрану и порубили ее шашками.

Враг, захватив мост, повел наступление на Уч-Курган с двух сторон и вскоре окружил завод. Застава отстреливалась из-за хлопковых кип, наваленных па крыши цехов и сараев. Отстреливалась отчаянно, пустив в ход винтовки и пулеметы. Огонь был интенсивный, и басмачи после нескольких попыток взять укрепление штурмом отхлынули.

Весь день продолжалась осада. Никаких запасов продовольствия у бойцов не оказалось. Не было и воды. Пришлось глотать снег. Но они держались, зная, что подойдет помощь из Намангана. Взять завод трудно, почти невозможно, и пока басмачи отсиживаются под его стенами, весть о налете банды дойдет до штаба.

Прошел день. Прошла ночь. Утром басмачи подкатили свое единственное орудие и дали по заводу два выстрела шрапнелью. Через минуту-другую появилось несколько всадников с белым флагом. Остановились на почтительном расстоянии от ворот. Стали махать руками, кричать.

Бойцы прекратили стрельбу. В наступившей тишине прозвучал голос одного из басмачей:

— Откройте ворота! Письмо от хозяина — Халходжи.

Начальник заставы изобразил на лице растерянность.

Но долго играть прапорщику Малому было некогда: он торопился.

— Открыть ворота! Пропустить парламентеров!

Тишина всегда соблазнительна. Никто из красноармейцев не возразил против мирных переговоров. Тяжелые заводские ворота распахнулись и пропустили трех всадников, в числе которых был русский белогвардеец. Они улыбались, прижимали руки к груди и всем своим видом выражали удовольствие. Им помогли спешиться, приняли коней, отвели в конюшню. Так уж полагается: парламентер — человек нейтральный, он почему-то не кажется врагом.

Старший из басмачей протянул Малому послание от Халходжи. Прапорщик сразу узнал копию того самого письма, которое передал ему два дня назад перебежчик. Но он попытался удивиться и даже с интересом перечитал его слово в слово. Задумался, словно решал, как поступить. Ложь изобретательна, она открывает в человеке способность к перевоплощению. Уже продавшийся и продавший других врагу, Малый еще смог изобразить па лице гримасу отчаяния и вздохнуть с сожалением.

Однако торопливость мешала ему играть роль честного воина. Едва дочитав письмо, он дал команду бойцам построиться и сложить оружие.

Только теперь красноармейцы поняли, что командир предал их. Но было поздно. В незакрытые ворота пробрались басмачи и заняли удобные позиции для боя. Дрожащими руками складывали бойцы свои винтовки. Многие плакали, плакали не от страха. Слезы обиды текли по суровым лицам людей, только что дравшихся с врагом и готовых биться до конца. Расставаться с винтовками было мучительно тяжело.

Когда оружие выросло в горку у ног басмачей, старший из них зло спросил:

— Где пулеметы?

Строй молчал. Малый растерянно посмотрел на бойцов и повторил вопрос:

— Где наши пулеметы? Вы слышите?

Никто не ответил.

Молчание испугало прапорщика. Он понимал, что исчезновение пулеметов басмачи могут расценить, как его,

Малого, подвох, а ему хотелось, ему надо было показать себя честным предателем. И он с кулаками бросился на своих подчиненных и заорал в исступлении:

— Пулеметы! Где пулеметы?

Кричал и ругался Малый, шипели и грозились басмачи, но* безуспешно. Тот, кто скрыл от врага оружие, молчал, а остальные не знали.

Тогда по приказу Халходжи бойцов стали вязать, и первому скрутили руки начальнику заставы Малому. Может быть, в это мгновение он почувствовал, что просчитался, однако поворота назад уже не было. Прапорщика волокли на мост, и ни просьбы, ни клятвы его не действовали. Лучше уж было идти самому, как это делал старый Бурибай-Мерген, чем волочиться под ударами басмаческих нагаек.

Ка мосту пленных остановили. Остановили на том самом месте, где был Халходжа. Снова прозвучал вопрос:

— Где пулеметы?

В налитых кровью бешеных глазах курбаши можно было легко прочесть приговор. И люди прочли: смерть! И все-таки молчали.

— Вы заговорите, собаки!

Рука Халходжи ухватила ближнего — прапорщика Малого, — и прежде чем он успел вскрикнуть, кривой нож по самую рукоятку влился ему в грудь. Курбаши был опытен — удар угодил в сердце. Обливаясь кровью, Малый рухнул на настил моста, и тут же услужливые нукеры поволокли его к перилам, перекинули через них, и тело с шумом плюхнулось в реку.

Первый удар не помог Халходже. Смерть Малого не напугала бойцов, не развязала языки. И он решил прибегнуть к помощи бога. Возможно, ему подсказал это верное «средство» стоявший за его спиной седобородый Аман-палваи. Басмачи привели из кишлака писаря сельсовета старого Мирзу. Не по собственной воле, видно, взялся он за роль проповедника: слева и справа его подталкивали вооруженные йигиты. Тощее тело Мирзы, облаченное в ветхий овчинный тулуп, покачивалось не то о г порывов ветра, не то от бессилия. А может быть, он притворялся, как это делал Малый, — люди подозревали писаря в тайной связи с басмачами. Как бы то ни было, но он едва тащился к мосту, и ноги у него дрожали. И книжка в руках плясала, и очки едва держались на носу. Представ перед пленными, он глухим, едва слышным голосом произнес продиктованную ему заранее фразу:

— Кто из вас мусульманин, пусть выйдет вперед.

Люди, не откликавшиеся до этого на угрозы, принимавшие молча истязания, при упоминании о вере смутились. Как наивен бывает человек в такие страшные минуты. Два казанских татарина вышли из строя, но их сейчас же оттолкнули назад — татар басмачи не считали мусульманами.

Снова прозвучал глухой голосок писаря:

— Кто из вас мусульманин?

Тогда шагнули семеро добровольцев — местных жителей и стали перед Халходжой. Первым оказался кассанский охотник Бурибай-Мерген. Он был удивительно спокоен и смотрел внимательно в глаза курбаши. Старый Мерген что-то думал, что-то решал свое. Поэтому жалкая речь писаря его нисколько не занимала. А Мирза говорил, с трудом преодолевая страх и холод:

— Вы совершили преступление перед богом, нарушили закон веры, сошли с пути, начертанного шариатом. Вы побратались с большевиками, проклятыми аллахом. Но вы еще можете спасти себя и очистить души. Милостивый господин наш Халходжа отпустит вас с миром, если вы скажете правду, мусульмане. Где пулеметы?

Мирза сам мало верил в то, что говорил. Халходжа никогда никого не миловал. И не только пленных, но и самого писаря вряд ли отпустит.

— О мусульмане! — уже с отчаянием простонал он.

Повторить речь ему не удалось. Старый Бурибай-Мерген прямо в лицо писарю бросил:

— Врешь, Мирза! Не запятнали мы чести мусульманина. А вот ты продался собаке Халходже, и он сам убьет тебя…

Не успели басмачи броситься к Мергену, не успели оценить происходящее — он наклонился и головой ударил писаря в живот. Тщедушный Мирза ахнул и упал навзничь. Ошарашенные бандиты потянули руки к охотнику, чтобы схватить его, но Мерген был уже на перилах моста. Только мелькнула его высокая фигура со связанными руками и исчезла. Басмачи застыли. Кто из них мог решиться преследовать беглеца в волнах Нарына? Одни лишь пули полетели вслед Бурибай-Мергену, человеку, который предпочел смерти от ножа Халходжи смерть в ледяном потоке. Вся банда, прильнув к перилам, беспорядочно стреляла в воду. Старик не утонул. Он вынырнул раз, другой. Потом голова его надолго исчезла под свинцовыми волнами и опять вынырнула уже далеко от моста. Бурибай боролся с рекой, боролся с врагами, что, дико рыча, посылали ему вдогонку сотни пуль. Боролся, хотя руки у него были связаны…

Что же сталось с остальными пленными? Они погибли от басмаческого ножа. Все. Не пощадил Халходжа и Мирзу. Напрасно тот старался услужить своему господину и целовал в страхе сапоги курбаши. Ему перерезали горло и кинули в Нарын. Один лысый малахай писаря — старый, облезлый малахай — остался на мосту и очки, что слетели с горбатого носа, когда Халходжа запрокидывал писарю голову.

В этот же день мы нашли пулеметы. Они были зарыты в конюшне — очень глубоко. Кто-то, рискуя быть замеченным, сделал это геройское дело и потом перед лицом смерти смолчал. Кто он? И один ли? Потомки не узнают их имен. История не всегда способна рассказать о прошлом. А в ее молчании подчас сокрыто много прекрасных человеческих свершений. В них и подвиг безымянных бойцов учкурганской заставы.

— А Мерген живой, — заверил нас старик, когда страшный рассказ его был окончен. — Мерген скоро вернется.

Будем верить в бессмертие этого мужественного, до конца преданного революции человека.

СДАВАЙСЯ, МАДАМИН-БЕК!

Почти месяц ехал Михаил Васильевич Фрунзе от Самары до Ташкента. Снежные вьюги и заносы задерживали поезд на каждом перегоне. А надо было спешить. После разгрома Колчака и ликвидации оренбургской пробки командарм получил наказ Владимира Ильича в кратчайший срок осуществить решительный перелом в ходе гражданской войны в Туркестане. «6 февраля прибыл в Актюбинск, — телеграфировал Фрунзе Владимиру Ильичу. — Дорога в ужасном состоянии, начиная от Оренбурга. Все буквально замерзает. На топливо разрушаются станционные постройки, вагоны и прочее. В эшелонах замерзают люди и лошади. Воинские части раздеты и разуты».

Только у Аральского моря наконец повеяло югом: заголубело небо, глянуло солнце. Стало теплее. Но поезд по-прежнему тащился медленно.

В Ташкент Фрунзе прибыл лишь 22 февраля 1920 года. Ознакомившись с положением на фронтах, он тут же связался со Скобелевым по прямому проводу и дал указание командующему Ферганской группой войск Веревкину-Рохальскому начать мирные переговоры с Мадамин-беком, предложить басмаческому предводителю условия почетной сдачи.

На другой день об этом стало известно и нашей кавалерийской бригаде. Известно по той причине, что штаб Ферганского фронта решил вести переговоры с беком через Наманганский Совет рабочих, дехканских и красноармейских депутатов — Совдеп, как тогда говорили. И это естественно. Ставка Мадамин-бека находилась в Намайганском уезде, большинство его джигитов были местными жителями. Продолжительная и изнурительная война с басмачами подходила к своему логическому концу. Необходимо было каждому из ее участников понять значение шага, предпринятого Советской властью. Великого гуманного шага. Прежде всего должны были понять рядовые басмачи, в большинстве своем трудовые люди, дехкане, околпаченные, сбитые с толку контрреволюционной националистической пропагандой.

Еще стояли холода, гуляли метели, но зима уже отступала. Чаще проглядывало солнце. Ясно улавливаемое дыхание весны радовало нас. Как-то совпало это весеннее чувство с радостным ожиданием мирных дней. Должно быть, всякая война с приходом весны наталкивается на противодействующую смерти силу. Сила эта — в жажде жизни, тепла, цветения.

В логово врага для переговоров отправился мой друг — Мулла Абдукаххар. Ему, как волостному комиссару, предстояло возглавить мирную делегацию.

— Есть же пословица, — сказал Абдукаххар перед отъездом. — Если хочешь узнать цену жизни, загляни в глаза смерти. В штабе бека все равно, что в пасти тигра. Не знаешь, когда она захлопнется.

Слова эти никак не соответствовали бодрому настроению комиссара. Он был весел. Я уже упоминал в рассказе о походе на Джида-Капе, что Абдукаххар поражал нас своей неутомимостью. В его годы немногие смогли бы совершать изнуряющие поездки по весеннему бездорожью, делить с бойцами тяготы походов. Но не только неутомимость Абдукаххара поражала нас. Старик был смел. Ни разу я не видел на его лице тени страха или растерянности. А ведь в бою под Джида-Капе оснований для этого было более чем достаточно. Не думаю, что басмачи, в случае нашего поражения, ограничились бы простым убийством волостного комиссара. Самые невероятные издевательства, пытки ожидали старика. А он не попытался избежать этой опасности. Он остался, с эскадроном до конца.

Ко всему этому надо добавить одну существенную деталь. Абдукаххар был сугубо интеллигентным человеком. Восточная образованность сочеталась в нем с любознательностью и желанием узнать все лучшее, что есть за пределами его родины. До революции Абдукаххар бывал несколько раз в Петербурге, а у себя в Кассане принимал гостей из России. Тогда он, как волостной правитель и богатый человек, широко пользовался возможностью общаться с представителями русской интеллигенции. Передовые взгляды помогли ему легко принять революцию и сразу примкнуть к Советской власти. Он был в числе тех узбеков, которые уже тогда поняли величайшее значение дружбы с русским народом и будущее своей родины представляли как братское единение всех национальностей России в одной семье.

Абдукаххар пользовался необыкновенным авторитетом у местного населения. С ним считались, его уважали. Сам факт участия такого почтенного и авторитетного человека в борьбе против басмачества убеждал многих дехкан в правильности и необходимости такой борьбы. Мы безгранично верили Абдукаххару и любили его. Всякое появление старика в нашей крепости было желанным, а беседы с ним всегда казались интересными и поучительными. Своим обликом он как бы олицетворял мудрый неторопливый Восток. Желая высказать какую-нибудь важную мысль, Абдукаххар облекал ее в народную пословицу или притчу. Он никогда не бросал главное, что хотел сказать, а как бы раскладывал его перед собеседником. Раскладывал не спеша. Слова его, словно капли, падали в чашу, и когда она оказывалась заполненной доверху, мысль старика вырисовывалась очень четко. Никто никогда не испытывал сомнения или недоумения.

Вот и теперь, отправляясь на переговоры к Мадамин-беку, он удачно сравнил его ставку с пастью тигра, которая неведомо когда захлопнется. И это была не шутка, не острота. В те дни поездки к басмачам часто оканчивались трагически для наших парламентеров. Поэтому опасения Абдукаххара имели свои основания. Но ехать все же было надо. На делегацию возлагалась ответственная и очень важная миссия — проложить путь к миру в Фергане, и ради этого приходилось идти на риск, даже на жертвы.

Кроме Абдукаххара, в состав делегации входили два представителя дехканского союза «Кошчи» и два бывших наманганских торговца шелком, пострадавших от налета отрядов Мадамин-бека в марте 1919 года.

Рано утром 23 февраля делегация покинула Наманган. Впереди на сером красавце карабаире ехал празднично одетый Абдукаххар, остальные четверо парламентеров — сзади. За черту города их проводили ребята нашего полка. Простились, пожелали счастливого пути. Абдукаххар оглянулся и помахал рукой. Теперь он уже не улыбался. Лицо его стало необычно строгим, даже встревоженным. Он шел навстречу опасности. Мы понимали это и сочувствовали старику.

Утро стояло морозное. Над холмистой равниной плыла туманная дымка, и зарево раннего рассвета, еще не растаяв, горело вдоль горизонта. Дорога звонко отозвалась под ударами копыт — это Абдукаххар тронул своего карабаира, и вместе с ним дружно побежали остальные кони.

Мы долго глядели вслед пятерке смелых людей, которые понесли слова мира в убежище врага. Глядели, пока туман не поглотил их и цоканье копыт не стихло.

В ПАСТИ ТИГРА

Абдукаххар не только беспокоился о судьбе переговоров с Мадамин-беком. Его тревожил путь в ставку басмаческого главаря. Ведь надо было проехать через кишлак Джида-Капе, тот самый Джида-Капе, где несколько месяцев назад произошло сражение с бандой Байтуманходжи. Сейчас в кишлаке снова укрылись басмачи, и Бай-туман, конечно, не забыл волостного комиссара, участвовавшего в бою на стороне красных. А если он помнит, то почему не пользуется случаем, чтобы отомстить за прошлое?

Вот и холм, за которым начинаются кишлачные сады. Поворот. Навстречу вылетает десяток конных йигитов. Тут трудно сдержаться, не вздрогнуть, не стиснуть в руках и без того затянутый повод. Но выдать свое состояние нельзя, и Абдукаххар говорит приветливо:

— Ассалам алейкум! Тинч-аман юринсизми? — Что означает: — Мир вам! В добром ли здравии и спокойствии пребываете?

И басмачи отвечают теми же словами. Оказывается, они посланы Байтуманом встретить делегацию и проводить до ставки бека. Все обычно, естественно, но настороженность не покидает Абдукаххара. Он знает цепу подобному гостеприимству. Вначале всегда улыбки, угощения, а потом — нож в спину. Поэтому с такой опаской едут делегаты, поглядывают искоса на своих провожатых. Вид у басмачей воинственный. У каждого кавалерийский карабин, патронташ с патронами, а через плечо тянется пулеметная лента.

Под «дружеским» конвоем проехали кишлак. Он еще не избавился от следов недавнего боя. В центре все та же обгоревшая чайхана, служившая резиденцией штабу Байтумана, а потом крепостью для нашего эскадрона. Напоминание приятное. За бой под Джида-Капе Абдукаххар удостоился благодарности командования. Этого не знали басмачи, иначе вряд ли бы так спокойно проследовали рядом с большевистским комиссаром мимо развалин, красноречиво свидетельствовавших о поражении байтумановской банды.

У берега Сырдарьи делегацию ждал каюк. Река зло шумела холодными волнами. Брызги леденели, едва попадали на борт. И люди и Лошади дрожали от ветра, носившегося беспрепятственно над водною гладью.

Когда выбрались на противоположный берег, конвой снова окружил гостей. Басмачи ждали, куда направится делегация.

Можно было поехать прямо в ставку Мадамина, но Абдукаххар избрал другой путь — в кишлак Байлыкчи, где жил ишан Хаджимат. По слухам, этот ревнитель веры пользовался большой популярностью у местных жителей, да и на самого бека оказывал влияние. Посещение ишака безусловно могло благоприятно сказаться на ходе переговоров.

Толпы народа, несмотря на сильный мороз, наводнили берег. Люди ждали делегацию и встретили ее гулом одобрения. На глазах у кишлачников парламентеры свернули к мечети, и это еще более расположило дехкан к «большевистским комиссарам». Толпа двинулась следом.

Оказалось, что не только местные жители, но и сами басмачи ждали такого шага нашей делегации. Около мечети гарцевал на красавце скакуне Байтуман. Прежде Абдукаххару приходилось видеть этого молодого курбаши лишь издали. Теперь он мог вблизи разглядеть его. В седле Байтуман держался браво, как настоящий наездник. Не зря говорили, что курбаши заядлый «улакчи» — любитель верховых состязаний. Во время одного из игрищ ему выбили передний зуб. Когда Байтуман улыбнулся Абдукаххару, между губ ясно вырисовывалась темная щербинка.

Улыбка смутила комиссара. Видно, курбаши признал гостя: бой под Джида-Капе хорошо запомнился басмачам. «В конце концов мы враги, — решил Абдукаххар. — И этого не скроешь. Боролись и будем бороться, если Ма-дамин не пойдет на мир».

Байтуман и его свита были празднично одеты. Даже несколько русских, входивших в отряд курбаши, нарядились в синие халаты и пышные лисьи шапки.

Когда делегация приблизилась к мечети, толпа разом расступилась и образовался проход. Впереди, почти под самыми сводами, на разостланном ковре сидел ишан — седой, дряхлый и, кажется, полуслепой старик. Его окружали муллы и мюриды — ученики. Должно быть, ишан ждал делегацию, иначе зачем понадобилось ему в такой мороз выползать на свежий воздух.

Абдукаххар слез с лошади. Его примеру последовали остальные члены делегации. Старый, семидесятилетний ишан попытался подняться навстречу гостям и этим показать свое уважение к делегации, но смог только пошевелиться. Впрочем, и этого было достаточно: Верующие, столпившиеся у входа в мечеть, истолковали жест ишана самым лучшим образом и одобрительно закивали головами: ревнитель ислама за мир на ферганской земле, следовательно, переговоры угодны богу…

Все это понял Абдукаххар. Он поклонился ишану и почтительно коснулся рукой его шелкового халата. Потом произнес приветствие, соответствующее сану и возрасту Хаджимата.

Ишан выразил желание услышать слова Советской власти, таившиеся в бумаге, привезенной комиссаром. Абдукаххар охотно выполнил просьбу. Надел очки, развернул обращение штаба фронта к руководителям басмаческих отрядов и, многозначительно подняв указательный пален, стал читать. Каждую фразу он переводил, и только после того как старый Хаджимат беззвучным шепотом своих дряхлых губ удостоверял, что понял смысл, он переходил к следующему пункту обращения. Когда Абукаххар добрался до заключительных слов письма, которые призвали Мадамин-бека прекратить бесполезное кровопролитие, ишан вдруг заплакал и простер руки к небу с молитвой. Этим не окончилась церемония. Хаджимат взял бумагу, поцеловал ее и сунул себе за пазуху. Поступок ишана несколько озадачил членов делегации, однако препятствовать ему было нельзя.

— Едем к беку! — сказал Хаджимат.

Услужливые мюриды подхватили старца под руки и вывели из мечети. И тут Абдукаххар удивился перемене, произошедшей с ишаном. Он сразу обрел бодрость. С несвойственной его возрасту торопливостью и уверенностью сел в седло, на которое уже заботливо была положена мягкая подушка, взял повод, конь под ним закружился. Опытными верховыми оказались и мюриды ишана. В одну минуту вся свита «святого» превратилась в кавалерийскую группу и, возглавляемая Хаджиматом, тронулась в путь. Следом поехали члены делегации. Колонну замыкал конвой Байтумана.

От Балыкчей до Кара-Тере было не меньше восьми километров. Путь несколько раз преграждали пулеметные заставы, басмаческие разъезды. Сам кишлак, где находилась ставка бека, встретил делегацию рядом укреплений. Ишана караул пропускал свободно, а незнакомых гостей подозрительно оглядывал.

Наконец и штаб — богатая байская курганча. Делегаты спешились, вслед за Хаджиматом прошли внутрь дома и по лестнице стали подниматься на балахану. В первой комнате располагалась личная охрана бека. Несколько курбашей и русских офицеров-белогвардейцев играли в кости и курили чилим. На вошедших они не обратили внимания — знали, должно быть, кто и зачем приехал. Так же равнодушно встретили вошедших и два рослых туркмена, стоявших по обеим сторонам двери. Вид у них был грозный: огромные мохнатые папахи, нависающие над бровями, черные бешметы, перетянутые кушаками, в руках оголенные, поблескивающие вороненой сталью сабли. От этих молодцов ничего хорошего ждать нельзя. Достаточно окрика бека или просто молчаливого кивка головы, чтобы неугодного пришельца изрубили на куски, Но ишана и следующую за ним делегацию стражники пропустили свободно — действовал заранее данный приказ.

«Войти легко, — подумал Абдукаххар, — а как выйти? Зубы, которые могут свободно перекусить горло, находятся именно здесь, у входа».

Двери распахнулись, и гости очутились в михманхане. Несмотря на морозный день, в комнате было удивительно тепло. Помещение было похоже на шкатулку, обитую внутри плюшем и шелком. Со стен глядели чудесные маргиланские сюзане, пол из конца в конец устилали пушистые гератские ковры. Ноги Абдукаххара тонули в глубоком ворсе, и он с трудом передвигал их.

Среди обилия пестрых шелков выделялось своим особым тоном и яркостью зеленое знамя, стоявшее в углу. Оно было чуть раскинуто, и в глаза бросались вышитые серебристыми нитками звезда и полумесяц.

Едва делегаты переступили порог, как Мадамин-бек, до этого сидевший по древнему обычаю монгольских ханов ка белой кошме, поднялся навстречу гостям. Сподвижники его тоже встали. Ишан тотчас скрестил руки на груди и принялся лепетать молитву. Несколько минут все, кто находились в михманхане, потупив глаза, слушали старца и делали вид, будто беседуют с богом. Когда ишан смолк, зазвучали приветствия. И гости и хозяева не скупились на всяческие пожелания тишины, добра, благополучия. Затем бек жестом пригласил всех сесть и сам опустился на свою «ханскую» кошму. Рядом с ним расположились советники: Ненсберг — бывший скобелевский адвокат, выполнявший в «мадаминовском правительстве» обязанности министра внутренних дел и юстиции, курбаши Байтуманходжа, Ишмат-байбача и Дехкан-байбача.

Здесь же, чуть поодаль, на текинском ковре, поджав по-восточному ноги, сидел начальник штаба армии Мадамин-бека, известный под кличкой Белкин, данному ему, казалось, в шутку, чтобы подчеркнуть его смуглую дочерна внешность.

Настоящая фамилия его была Корнилов, это был полковник старой армии, брат известного белогвардейского генерала, на которого он был очень похож сухим злым лицом калмыцкого типа.

Белкину приписывались хлопоты перед Колчаком о даровании Мадамин-беку чипа полковника и инициатива в переговорах с английским командованием в Кашгаре.

Абдукаххар приготовился к долгим и скучным церемониям. Сегодня они казались ему ненужными — бек и его приближенные могли тешить себя непринужденной беседой, а каково делегатам: они сидят как на угольях, прислушиваются к каждому шороху за спиной. Не так-то весело слушать шутки, находясь в пасти тигра. За дверью — два телохранителя с саблями наголо, а в передней — десяток головорезов из личной сотни бека. Да и сам бек то и дело, будто невзначай, поправляет на поясе кобуру нагана. До зубов вооружены и его курбаши. А делегаты явились, как говорится, с голыми руками. Их жизнь зависит от прихоти басмаческого главаря.

Мадамин-беку было в то время около тридцати лет. Он родился в семье торговца мануфактурой в кишлаке Сокчилик, расположенном в одной версте от крупного районного центра бывшего Маргиланского уезда селения Ташлак, и в молодости помогал отцу, много путешествуя по его делам. За убийство женщины, совершенное при невыясненных обстоятельствах, Мадамин был сослан па каторгу в Нерчинск, откуда вернулся по амнистии в конце 1917 года и поступил в Старо-Маргиланскую милицию. Вскоре он был назначен начальником отряда милиции, во главе которого принимал участие в борьбе с басмачами. Но Мадамин подготовлял предательство, и наконец летом 1918 года он изменил Советской власти, перейдя к басмачам со всем своим отрядом.

Пока что Мадамин подчеркивал свое дружеское отношение к членам делегации. Перед ними на серебряных подносах появились фрукты, миндаль в сахаре, белые лепёшки. Слуги внесли кумган — медный чайник для омовения рук — и сверкающий чистотой тазик. Следом появился и душистый чай.

Минуту-другую гости и хозяева молчали: этого требовал этикет. Бек прочел послание Советского командования. Лицо его при этом было спокойным, даже равнодушным, хотя Абдукаххар, все время следивший за ним, заметил, как радостно блеснули глаза Мадамина — он ждал переговоров, и условия почетной сдачи, видимо, его устраивали. Положение басмаческого «правительства» с каждым днем все ухудшалось. Оставил бека один из лучших военачальников Сулейман Кучуков; перешел на сторону Советской власти «военный министр» генерал Муханов; распалась так называемая крестьянская армия, являвшаяся одной из сильнейших и организованнейших частей воинства ислама. А сколько отрядов вместе со своими курбаши повернули оружие против «амир лашкар баши» — своего повелителя и верховного главнокомандующего. Все это не могло не тревожить бека, не могло не толкать на поиски выхода. Впереди бесславный конец. Неминуемый конец — силы Красной Армии растут, и первый же крупный бой станет началом полного разгрома басмачества. Невеселые мысли обуревали Мадамина, но он тщательно скрывал их. Он еще изображал главу «правительства», сидел на белой кошме «хана», гордо выпячивал грудь, перевитую портупеей, и кокетливо выставлял левую руку, украшенную огромным брильянтовым перстнем. И приближенные его рядились в богатые одежды и тоже пыжились, поддерживая авторитет своего «штаба».

Выдерживая избранную форму равнодушия, бек отложил послание и сказал неторопливо:

— Предложение заслуживает внимания. Мы обсудим его с моим штабом и ответ пошлем в Скобелев.

Абдукаххар легко разгадал тактику Мадамина. Не хотел «амри лашкар баши» так просто признать свое положение критическим и сразу ответить согласием на письмо штаба Ферганского фронта. Надо было показать окружающим, что бек еще силен и может решать вопрос о мире и войне не спеша.

Он нацедил в единственную пиалу густого чаю, отпил глоток, а затем передал пиалу Хаджимату. Тот не спеша, чинно выпил. Следующий, кто удостоился внимания хозяина, был Абдукаххар. Началось традиционное чаепитие, во время которого протекала беседа. Первым заговорил хорошо владевший узбекским языком советник Ненсберг.

— Командующий армией господин Мадамин-бек, — сказал он, — надеется на восстановление права собственности. Иначе говоря, па возвращение земли землевладельцам, а хлопковых заводов их хозяевам.

Это был вопрос, которого ждал Абдукаххар. Собственно, не вопрос, а условие, выдвигаемое беком. Лозунги мадаминовского «правительства» сводились к одному, в сущности, положению, выдвинутому еще «Кокандской автономией», — вернуть землю и заводы их прежним владельцам. Автоматически бек продолжал политику националистической буржуазии. В русло этой политики его толкали советники, типа Ненсберга, крупные баи, поддерживавшие басмачество. Толкали господа из-за рубежа, снабжавшие курбашей оружием и деньгами.

— Я не уполномочен дать такое обещание, — мягко, но определенно ответил комиссар.

Наступило неловкое молчание. Первая проба сил оказалась не в пользу бека. Второй вопрос задал Ишмат-байбача, известный богач и кутила.

— Правда ли, что Советская власть приказала снять с наших жен и сестер паранджу?

Курбаши беспокоился о своих многочисленных женах — по слухам, их было что-то около пятнадцати.

— Приказа такого нет, — возразил Абдукаххар. — Но в городах некоторые женщины с согласия родителей, мужей и братьев уже открылись.

Слушая ответы, бек пристально вглядывался в комиссара, будто изучал его.

Возможно, в эту минуту он думал: почему такой почтенный, когда-то богатый человек, настоящий мусульманин стал на сторону Советов. Не известна ли ему какая-нибудь тайна большевиков?

Пока бек раздумывал, его подручные продолжали испытывать комиссара.

— Возможно ли, уважаемый мулла Абдукаххар, уравнять всех людей, больших и малых, богатых и бедных, как хотят большевики? — Этот вопрос задал Байтуманходжа, до сих пор упорно молчавший.

Молодого курбаши, выдвинувшегося и разбогатевшего при Мадамине, интересовало будущее. — Вот рука человека! — Он протянул вперед правую руку. — На ней пять пальцев, и все они разные по величине, так создал бог.

Недавний противник в бою под Джида-Капе намеревался вступить в спор с Абдукаххаром и теперь уже наверняка выиграть сражение. Рука его с растопыренными пальцами требовала ответа.

— Этот вопрос мы слышим часто, — проговорил комиссар, поглаживая свою густую черную бороду. — И я отвечу на него словами Ахунбабаева из союза «Кошчи».

— Это какой Ахунбабаев? Батрак из Джойбазара? — оживился Байтуман.

— Да, когда-то он был батраком. Ахунбабаев говорит, что пальцы все разные по величине, но по какому ни ударь — человеку больно, какой ни отруби — жаль. В этом отношении все пальцы равны.

Байтуман убрал руку и смущенно кивнул — ответ озадачил его.

Снова наступило молчание. Мадамин почувствовал растерянность своих приближенных и сказал примирительно:

— Не будем слишком любопытны, дабы не обидеть уважаемых гостей.

Вмешательство бека охладило начинавшие разгораться страсти. Бог весть, куда бы завел спор противников, а любая ссора сейчас опасна. Опасна прежде всего для Мадамина, который накануне переговоров со штабом Ферганского фронта не хотел никаких осложнений. Он предложил гостям откушать плова.

Абдукаххар вежливо отказался от угощения, сославшись на отсутствие времени и дальнюю дорогу. Хозяин принял отказ с деланым сожалением, но не повторил просьбу.

Гостей проводили вниз, во двор курганчи, где уже стояли наготове лошади. Через минуту делегация покинула Каре-Тере.

Тем временем в ставке Мадамина все стали расходиться. Мадамин удержал Дехкан-байбачу: «Поговорить надо».

Они остались вдвоем, расположились на ковре. Мальчик принес в совочке горячих угольков для чилима. Мадамин затянулся, — низко стелясь, поплыли облака сизого дыма, — передал чилим Дехкан-баю.

— Слышали мы сегодня от муллы Абдукаххара, — начал Мадамин-бек, — про Ахунбабаева Юлдаша. Знал я его когда-то, высокий такой нескладный батрак, теперь это раис — голова всех безземельных, безлошадных чайрикеров «Кошчи». Раньше мало кто знал Юлдаш-бая, теперь куда ни пойдешь, куда ни поедешь, по всей Фергане только и слышишь — Ахунбабаев, Ахунбабаев… Иди в Яйпан — Ахунбабаев, поезжай в Шахимардан, в Наукат — Юлдаш Ахунбабаев из Джойбазара раис, председатель союза «Кошчи». Два раза ловили его наши люди, да не удержали, кишлачники отбили кетменями. Здесь в зиндане у нас сидят три человека из Джойбазара. Надо было позвать арестантов, спросить, как здоровье Юлдаш-бая Ахунбабаева. Вели-ка, Дехкан-бай, привести их сюда.

Зазвенели кандалы. Тюремная стража ввела арестованных в михманхану Мадамина. Они были в чапанах из суровой домотканой дерюги, в рваной обуви, в синих полинялых чалмах, загорелые дочерна, с глубокими морщинами на лицах, черными бородами, все трое уже не совсем молодые, по виду вдосталь хлебнувшие горя.

Смиренно, прижав по обычаю руки к животу, дехкане поклонились хозяину, по знаку его сели у стены на пятки, пробормотали «бисмилла», положили руки на колени.

— Кто вы, за что арестованы? — задал им вопрос Мадамин.

Отвечал за всех троих сидевший посредине. Был он тощее двух своих товарищей и, видимо, старше годами.

— Мы, чайрикеры бая Абдураима из Джойбазара, арестованы Ишматом-байбачой, сказывали, по вашему, господин бек, приказу, за то, что отказались отдать баю урожай с трех танапов из четырех и «кан-пуль».

— Юлдаш-бай так советовал? — спросил Мадамин.

Арестованные молчали, потупившись.

— Что это за «кан-пуль»? — допрашивал бек. — Объясните.

— Слышали мы от стариков, — продолжал кошчи, — что в давние времена до прихода русских правил в Фергане народом паша Худоярхан Кокандский, было, говорят, у хана пятьдесят жен. Сорока девяти женам и детям от них и внукам роздал Худоярджан все жирные поливные земли, пятидесятой же, самой молодой, жене и потомкам своим от нее завещал навеки вечные воды Шахчмардана, Исфайрама, Соха и всех других больших и малых, знаменитых и безымянных, безвестных горных ферганских рек, ручейков и арыков. Вот и платит народ за воду правнукам пятидесятой ханской жены.

— Вы мусульмане, — сказал Мадамин, — дела о воде и земле следует решать по шариату.

Шариат шариатом, однако времена новые, идут разговоры о мире, сильна армия советская… И Мадамин решил посоветоваться с ишаном Хаджиматом Балыкчинским.

— Идите домой в свой Джойбазар, — объявил он арестованным. — Судить вас не будем.

Кошчи переминались с ноги на ногу, посматривая робко на Мадамин-бека и Дехкан-курбаши, не верили своему счастью. Поняв, наконец, что бек действительно решил отпустить их, кошчи низко ему поклонились.

Предупрежденная Дехкан-байбачой стража распахнула перед дехканами двери штаба…

— Если тигр не трогает добычу, значит, он чем-то напуган, — сказал Абдукаххар, слезая со взмыленной от долгой скачки лошади. Дома, в родном Намангане, он снова был спокоен и добродушен. — А может быть, у него слабые зубы. Говорят же старые охотники, больной тигр не бросается и на зайца. Ему надо думать о собственной шкуре. О ней бек и заботится сейчас.

ПОЕЗД ПРИБЫВАЕТ В ЧАС ДНЯ…

В этот день жители Намангана с самого утра стали собираться на железнодорожной станции. Город пришел в движение. Из уст в уста передавалась новость:

— В час дня… Ровно в час…

Мы — люди военные, которым все становится известно прежде, чем гражданскому населению, — недоумевали: откуда просочились в город совершенно секретные сведения? На мой удивленный вопрос Абдукаххар ответил иронической усмешкой:

— Узун-кулак.

Да, видимо, «длинное ухо» способно улавливать сообщения, оберегаемые шифром «совершенно секретно». Ведь по условиям военного времени передвижение поезда командарма составляло тайну. Как бы то ни было, но

Наманган к часу дня вышел встречать Фрунзе. На станции собрались и любопытные одиночки, и целые семьи. Из ближних селений пришли кишлачники в пёстрых халатах и праздничных чалмах. Площадь перед вокзалом была запружена народом до отказа.

Тут же выстроился полуэскадрон Первого кавалерийского полка. Конники, понимая всю важность предстоящей встречи, подтянулись и, застыв, ожидали прибытия поезда.

По платформе прогуливались представители наманганских партийных и советских организаций, а также муллы, и в их числе прибывший из Балыкчи старец ишан Хаджимат. Здесь же находился Эрнест Кужело — командир нашей бригады, а в данном случае руководитель всех вооруженных сил Намангана.

С шумом подошел поезд. Собственно, современное понятие поезд к этому составу неприменимо. Впереди двигались две железнодорожные платформы, обложенные по бортам кипами спрессованного и обтянутого проволокой хлопка — надежная защита от вражеских пуль. На платформах стояли бойцы Казанского пролетарского полка, охранявшего поезд. Следом катилась бронеплощадка со стальными бортами, в проемах которой торчали дула орудия и пулеметов. Потом появился паровоз и за ним вагон командарма, тот самый вагон, в котором Фрунзе ехал от Самары до Ташкента. Состав замыкали такие же, как и впереди, платформы, заставленные хлопковыми кипами.

Пыхтя, посвистывая паром, локомотив остановился у перрона. Почти в ту же минуту дверь вагона открылась и из тамбура вышел Михаил Васильевич. Он был одет в гимнастерку с алыми петлицами. На портупее висела кавказская шашка в серебряных позолоченных ножнах, на правом боку красовалась новенькая кобура маузера. Полевой бинокль, дополнявший вооружение командарма, держался на тонком ремешке у груди и слегка покачивался, когда Фрунзе спускался по ступенькам на перрон.

Первое, что заметили все, — это орден Красною Знамени, алевший на гимнастерке, — редкая для того времени награда.

Эрнест Кужело вытянулся в струнку перед командующим фронтом и отрапортовал. Как пи старался он произносить ясно русские слова, акцепт мешал ему, и, ударения падали совсем не там, где им следовало быть. Михаил Васильевич внимательно выслушал рапорт. Из-под, большого козырька своей военной фуражки он ободряюще смотрел добрыми серыми глазами на комбрига и словно говорил: «Правильно. Хорошо!», Потом, тепло поздоровавшись с ним и встречавшими его горожанами, зашагал вдоль перрона.

Следом за Фрунзе из вагона вышли его адъютант Сергей Сиротинский, командир Казанского полка Соколов, прозванный бойцами «соколенком» за малый рост и необычайную храбрость, и председатель ферганского союза «Кошчи» Юлдаш Ахунбабаев. Своим костюмом он несколько выделялся среди военных. Полушелковый, стеганый халат, перепоясанный цветным бельбагом, к желтые сапоги из верблюжьей кожи с загнутыми вверх носами свидетельствовали о принадлежности их обладателя к гражданскому населению. Но вот кривой узбекский нож в кожаном чехле и наган, привешенный к кушаку, роднили молодого председателя «Кошчи» с военными. В те тревожные дни батракам-активистам часто приходилось с оружием в руках защищать свои права, обороняться от кулаков и басмачей, поэтому наган, выпиравший массивной рукояткой из кобуры, никого не удивил: он как бы дополнял облик дехканина, ставшего в ряды революции. Высокий, костистый Ахунбабаев возвышался над всеми и, казалось, глядел сверху, чуть наклоня голову. Уже тогда он носил бородку, очень аккуратную, подстриженную. Усы по местному ферганскому обычаю были подбриты над верхней губой. Карие глаза, темневшие на сероватом от рябинок лице, глядели внимательно и пытливо. Вслед за Фрунзе Ахунбабаев поздоровался со всеми и даже с ишаном и муллами, только поглядел на них косо.

День был по-настоящему весенним. Февральские морозы ушли, снега стаяли, и над землей растекалось ласковое южное тепло. Погода как нельзя лучше украшала торжественную встречу. Когда Михаил Васильевич вышел на площадь, толпа радостно загудела. Блики солнца играли на кумачовых полотнищах, плескавшихся у зданий, сверкали на оружии бойцов. Кто-то звонко закричал «ура», все вокруг подхватили приветственное слово, и оно нестройно, но громко прокатилось по площади.

Командарму подвели горячего верхового текинца, стройного, будто выточенного из камня. Тонкая золотистая шерсть коня лоснилась на солнце, а сбруя играла светлым серебряным набором.

Любуясь конем, Михаил Васильевич разобрал поводья, положил левую руку на холку, а ногу вдел в стремя, чтобы сесть в седло. В это мгновенье застоявшийся текинец вдруг взвился на дыбы. Однако его попытка освободиться от руки всадника не удалась — Фрунзе уже был в седле и умело осадил коня. Пританцовывая, текинец понес седока мимо выстроившегося полуэскадрона. Командарм поздоровался с бойцами, потом пришпорил коня и, сопровождаемый Кужело и почетным конвоем, направился в сторону кавалерийских казарм.

Отдельная кавалерийская бригада, выстроенная на большом поле перед казармами, ждала командарма. Стоит ли говорить о том, как мы торопливо и старательно готовились к этой встрече. Хотелось не только рассказать о наших боевых делах, но и показать себя, как говорится, в приличном виде. А вот вида-то и не было. Старенькие, а у многих заплатанные шинелишки, худые сапоги плохо украшали бригаду. Вот и пришлось наскоро подшивать, подбивать, чистить. В отсутствие Кужело командование бригадой поручалось мне. И я весь свой командирский пыл направил на наведение порядка в казармах и конюшнях. Мне старательно помогали командиры полков и эскадронов. Бойцы носились с ведрами, метлами, скребками. И вот наконец все убрано, вычищено, приведено в порядок. Бригада на конях. Две шеренги вытянулись развернутым фронтом перед казармами.

Вдали показался командарм. Трубачи только этого и ждали. Загремел наш кавалерийский марш «Прощание славянки».

Я волнуюсь. Волнуюсь и за себя и за ребят — не осрамиться бы перед командармом. Ведь это первая в нашей боевой истории встреча со знаменитым полководцем революции. Нервы настолько напряжены, что я никак не могу дотянуть до условного момента — приближения Фрунзе — и, кажется, раньше, чем надо, даю команду:

— Смирно! Шашки вон!

Впрочем, не рано. Фрунзе едет на хорошей рыси, текинец выбивает своими тонкими ногами широкий шаг. Поддаваясь общему возбуждению, мой конь тоже ждет посыла. Я пришпориваю его, и он с места берет галопом. На скаку салютую шашкой и, осадив коня перед командармом, рапортую.

Все как будто получилось хорошо, «как надо», сказали потом ребята. И Фрунзе остался доволен. Проезжая по фронту, он поблагодарил полки за службу. Бойцы зарделись — похвала командующего легла на сердце каждого светлым и радостным словом.

После команды «шашки в ножны» Михаил Васильевич вызвал по списку отличившихся в боях красноармейцев и командиров и наградил орденом Красного Знамени.

— А теперь глянем на ваше житье-бытье, — сказал командарм.

Полки спешились. Бойцы отвели лошадей в конюшни, расседлали и, вернувшись, выстроились перед своими казармами.

В прежние времена беседа командующего с рядовыми носила формальный характер. В старой армии мне не раз приходилось присутствовать при таких опросах. Генерал торопливо проходил вдоль строя и громко, раздраженно повторял: «Жалобы! Жалобы!» Никто не откликался, да и не полагалось откликаться. Жалобщика после отъезда командующего начальство сживало со свету бесчисленными придирками.

По-иному начался опрос в нашей бригаде. Михаил Васильевич отправил Кужело и штабных работников в канцелярию бригады, а сам стал обходить строй. Ближе всего был третий эскадрон, которым командовал наш общий любимец, беззаветно храбрый Ваня Лебедев. Ребята его эскадрона улыбкой встретили командарма. Он внимательно оглядел бойцов, как говорится, с ног до головы. От хозяйски заботливого ока не укрылись заплаты на шароварах и гимнастерках, и Михаил Васильевич погрустнел. Душевно, вполголоса он спросил ребят:

— Какие претензии?

Никто не пожаловался. Да и па что было жаловаться, когда трудности и так всем известны, а хныкать мы не привыкли. Время закалило бойцов, сделало равнодушными к пустякам быта.

— Молчите?.. — пожал плечами командарм. — Как будто все в порядке. Не верю.

И Михаил Васильевич направился в казармы. Ребята, получив разрешение разойтись, шумной толпой потянулись вслед за командующим.

Убогость казармы поразила Фрунзе. Сплошные пары стояли на земляном полу. Вдоль стен тянулись голые столы и скамьи. Серые с бесчисленными прорехами одеяла, какой-то хлам вместо матрацев заменял солдатам постели. Простыней и подушек вовсе не было.

Командующий покачал головой.

— Воюете вы, я слышал, хорошо, а вот живете плохо. Совсем плохо. А ну-ка, чем вас кормят?

Дневальные помчались на кухню и принесли несколько ломтей черного хлеба и котелок супу из сушеной воблы.

Лицо Михаила Васильевича потемнело. Со вздохом он произнес:

— Плохо. Постараюсь помочь. А как у вас, ребята, с бельем?

На глаза командарму попался высокий и тощий боец второго взвода Ожередов. Он был в довольно потрепанной черной кожаной куртке, коричневых брюках в обтяжку и в сапогах с широченными голенищами, болтавшимися на икрах.

— Разденься-ка, братишка, — сказал Фрунзе мягко.

Ожередов покраснел и стал неохотно раздеваться. Сначала он скинул тужурку, потом сел на нары и сбросил носком свободные сапоги.

— А где же портянки! — удивился Михаил Васильевич.

— Сти… Сти… — цепляясь за буквы, пытался ответить Ожередов: он был заика.

— Стибрили, — подсказал кто-то, и красноармейцы весело захохотали.

— Н-н-нет, — с трудом выговорил наконец Ожередов. — Стираются…

— Ну а с баней как? В баню-то ходите?

— Насчет бани трудно, товарищ Фрунзе, — ответил за всех один из красноармейцев. — День и ночь в походе, какая там баня. В Намангане бываем, редко, а когда возвращаемся, то в одиночку и даже малыми командами начальство ходить не разрешает — басмачи подстерегают на каждом шагу. Как-то два эскадрона мылись, а два в сторожовке охраняли голых бойцов. Потом сменились.

— А кто здесь Карпов? — вспомнив что-то, сказал Фрунзе.

— Да вот он.

В сторонке, смущенно переминаясь с ноги на ногу, стоял молодой, маленького роста боец, с длинной русой бородой, единственной в первом полку. Несмотря на насмешки ребят, он упорно не сбривал ее. Кроме бороды,

Карпов отличался от остальных красноармейцев еще одной особенностью. Он был страстным рыболовом. Складную удочку держал при себе во всех походах и умудрялся закидывать ее в короткие часы привала у любой речки. В полку сочинили каламбур: «Карпов пугает карпов». И он не обижался.

— Товарищ Карпов, подойдите поближе! — попросил Михаил Васильевич. Видно, командир слышал что-то о забавном рыболове от наших штабных работников и теперь хотел узнать подробности веселой истории, произошедшей с Карповым.

История была действительно занятная. Однажды на привале после боя Карпов передал товарищу коня и винтовку, а сам с удочкой побрел на берег Сырдарьи порыбачить. Вокруг было тихо, и он спокойно устроился в уютном месте. Занятый поплавком, рыболов не заметил, как к нему подкрались два басмача. Когда шум в кустах заставил его оглянуться, бандиты были уже совсем близко. С ножами в зубах они застыли, намереваясь прыгнуть на бойца. Одну лишь секунду раздумывал Карпов. Как стоял наклонившись над водой, так и сиганул в реку. Метров пятьдесят проплыл под волнами. Это его и спасло. На привал явился мокрый, без шапки, но с удочкой в руках. Он ее никогда не терял.

Историю бородатого рыболова и хотел услышать командарм из уст самого Карпова. Но тот продолжал смущенно улыбаться и молчал. За него высказался Ваня Лебедев:

— Он, товарищ Фрунзе, изготовил камышинку такую, через нее под водой и дышит.

— Подождите! Пусть Карпов сам расскажет, — попросил Михаил Васильевич.

— Да он тоже заика.

Командарм невольно улыбнулся.

— Что, у вас все заики?

— Никак нет, товарищ, командарм. На весь полк только двое — Ожередов и Карпов.

— Ну ладно. А песенники у вас есть?

Казарма была забита бойцами. Из всех полков собрались сюда красноармейцы, чтобы посмотреть поближе на командарма, послушать, о чем он говорит с ребятами. Лишь только намекнул Михаил Васильевич насчет песенников, как десятки рук вытолкнули на середину командира первого эскадрона, коренастого весельчака и лучшего запевалу полка Ярошенко.

— Давай, Никита, затягивай!

Ярошенко стал рядом с командармом, приосанился, вскинул мечтательно глаза кверху и запел своим высоким звонким тенором старинную песню:

Во поле охотник целый день гуляет,

Ему неудача, сам себя ругает.

Как мне быть, горю пособить…

Едва дотянул Никита строку, как дружный и ладный солдатский хор подхватил песню:

Нельзя быть веселому, коль зверь не бежит.

Снова затянул Ярошенко. Снова зазвенел его высокий голос и, затаив дыхание, будто внимая этому вольному полету песни, молча стояли бойцы. Молча слушал и Фрунзе. Глаза его затуманились какой-то мечтательной дымкой, а губы едва приметно улыбались. Удивительно хорошо было на душе у каждого из нас. Не верилось, что вчерашние, злые и суровые воины, со страстью рубившие врага, идущие на смерть не задумываясь, сейчас с трёпетным, нежным чувством отдаются душевной песне. Человеческое, большое было в этом единении суровости и доброты.

Летела песнь, кружилась над бойцами и вдруг смолкла. А на смену ей выплеснулась другая, веселая, разудалая:

Ах вы, сашки-канашки мои,

Разменяйте вы бумажки мои…

Над хором взметнулся тенор Ярошенко и разом перекрыл весь могучий голос полка:

А бумажки все новенькие,

Двадцатипятирублевенькие.

Кто-то подыгрывал на деревянных ложках. Четкая дробь выстукивалась громко, с азартом. Никита не только пел, он уже пританцовывал и вызывал в круг плясунов. Откуда-то взялась гармонь, и как нельзя кстати. Заливистые переборы «тальянки» захмелили бойцов. Казарма наполнилась радостным гулом. И тут, пробиваясь сквозь веселье, прозвучал чей-то голос:

— Михаил Васильевич, просим в круг!

— Просим! Просим! — подхватили красноармейцы.

Глаза командарма блеснули мальчишеским задором'.

Секунду он колебался. Потом глянул на веселые лица бойцов и сказал:

— Ну что ж… Если мой черед…

Отстегнутые сабля и маузер легли на нары. Михаил Васильевич скрестил руки на груди и с приплясом вышел в круг. Серебряные шпоры мелодично зазвенели в такт движению. Вокруг еще громче, еще веселее гремела песня, еще звонче трещали ложки, и гармонь заливалась до хрипоты. Командарм прошел из конца в конец по земляному полу, вернулся и ловким коленцем закончил пляс. Словно прорвался поток — так дружно и восторженно зааплодировали бойцы. А когда Фрунзе пристегнул саблю и направился к выходу, вслед понеслось:

— Ура товарищу командарму!


Вечером Фрунзе делал доклад на заседании ревкома, поэтому опоздал на партийное собрание нашего полка. Задержка огорчила Михаила Васильевича.

— Нехорошо. Я ведь обещал быть вовремя. — сказал он мне и Кужело, когда садился в пролетку. Мы оба со взводом охраны сопровождали командарма.

Он торопился и попросил ехать быстрее. Курбан-ака — наш полковой возница — дал волю серому рысаку, и тот понесся по наманганским улицам, звонко стуча копытами.

Было еще светло, но сумерки уже пали на город. Голубоватая весенняя тень прозрачным шелком стлалась у домов и заборов. Вечер вступал в свои права.

Как всегда, тишина, особенно вечерняя тишина, настораживала нас. Наманган находился на военном положении. Не только на окраинах, но и в центре города басмачи иногда устраивали засады, стреляли в наших бойцов. Ходить в одиночку или малыми группами бойцам не разрешалось. Сейчас, когда в городе находился сам командарм, враг, безусловно, попытается совершить нападение. Из-за любого забора можно ожидать выстрела. Свои опасения мы не высказали Фрунзе, но каждый из нас чувствовал себя ответственным за его жизнь и поэтому испытывал волнение. На быстрой рыси мы летели за пролеткой, готовые в любую минуту принять на себя вражеский удар. Только у казармы, когда пролетка остановилась и командарм вошел в охраняемую часовым дверь, мы успокоились.

Забегая несколько вперед, следует сказать, что опасения наши были не напрасными. Враг готовился к нападению, и только тактические соображения остановили его. В тот день басмачи не успели выполнить задуманное. Однако от плана своего не отказались и осуществили его несколько дней спустя.

Дежурный по казарме, как только увидел вошедшего командарма, скомандовал боннам:

— Встать! Смирно!

Все собрание разом поднялось. Фрунзе замахал рукой:

— Садитесь. Садитесь, пожалуйста… Извините, что задержался. — Он опустился на скамью рядом с военкомом полка Филипповым. Тот только что закончил доклад о текущем моменте и хотел объявить перерыв. Но теперь это намерение отпало само собой.

— Товарищ командарм, — обратился он к Михаилу Васильевичу. — Бойцы просят вас сказать несколько слов.

Еще не отдохнувший с дороги, весь день хлопотливо занимавшийся организационными вопросами, а десять минут назад выступавший с большим докладом на заседании ревкома, Фрунзе не подумал отказаться. Он поднялся, правда устало, поправил ремень, сдвинул саблю набок, чтоб не мешала, и начал речь.

Я слышал много ораторов в дни революции и гражданской войны. Митинги и собрания были частым явлением. Выступали на них люди взволнованные, охваченные горячим чувством. Время было такое — после митинга шли в бой. Иногда и речи прерывались выстрелами.

В бой звал нас и Михаил Васильевич. Он говорил о только что прошедшем заседании ревкома, где решался вопрос о мобилизации сил на решительную борьбу с басмачеством.

— Страна разгромила банды Анненкова, добивает Колчака и Деникина, народ переходит па мирный труд, а у вас здесь все еще фронт, еще льется кровь, дехканин не может засеять землю и вырастить урожай. Война разоряет хозяйство, мешает преодолеть голод. Нужно кончать с басмачами. Мы ведем переговоры с Мадамин-

беком и, возможно, заключим с ним мир, но есть курбаши, которые не хотят и слышать о мире с Советами, готовятся к новым авантюрам. Небезызвестные вам Курширмат и Халходжа стягивают силы к важным для пас стратегическим пунктам. Этого нельзя допустить. В ходе войны с басмачеством произошел решительный поворот. Мы захватили инициативу и должны удержать ее. Больше того — довести до конца борьбу и установить мир в Фергане…

Мы слушали со вниманием. Годы, проведенные многими из нас в строю, были трудными. Дни и ночи в тревоге. Бесконечные походы. Холод. Голод. Да, голод. Незачем стыдиться этого слова. Красная Армия вместе с народом переносила все лишения. А лишений не перечесть. Но мы как-то привыкли к своей суровой жизни. Привыкли и полюбили ее. Полюбили не за нищенские нары казарм. Не за суп с сушеной воблой. Не за рваные шинели и сапоги. Полюбили за стремительные вихри атак. За гром выстрелов. За ту необъяснимую радость, что горела в наших сердцах. Горела постоянно.

Вот сейчас, слушая командарма, мы тоже испытывали эту радость. Радость за великое, что завоевывалось боями и лишениями. Страна была в огне. И все-таки гремели песни. В пламени летело наше алое знамя. Летело, побеждая…

И вот — мир. Фрунзе говорит о мире. Далеким и неясным представился он нам. Что там за боями? Какова она — тишина? Ни семьи, ни привязанности к месту у бойцов не было. Никто не думал об уюте, о маленьком счастье для себя. Что дорожить теплом хаты или сладостью покоя, когда сама жизнь — единственная, раз только данная нам, — сгорала в пламени боя. Молодые, сильные, мы отдавали ее без стона и слез. Для всех, кто сидел сейчас в казарме, слово «мир» не связывалось с личным благополучием. Да и что могло вознаградить нас за понесенные жертвы? Нет такой платы. Только одно было равным жертве — счастье всех! Будущее, начертанное на нашем знамени. Ему — великому будущему — мы отдавали себя целиком.

Мне казалось, что так думали все. Мира с Мадамин-беком было слишком мало для нас. Полный разгром врага. Мир на всей земле! — вот о чем мечталось Каждому. И когда Фрунзе, заканчивая речь, сказал, что впереди бои, и бои трудные, я встретил это как призыв и внутренне откликнулся готовностью к новым лишениям, в жертвам.

Эрнест Кужело, сидевший недалеко от меня, был сосредоточен. Золотистые брови его сошлись на переносице выдавая напряженную работу мысли. О чем думал комбриг? Борьба сроднила нас — ни я, ни остальные бойцы не считали Кужело гостем. Мы забыли, что у него есть своя родина, далекая, незнакомая нам. Забыли, что в его сердце теплятся воспоминания о детстве, всегда светлом и прекрасном. Забыли, что он не русский. Он наш. И это означало все — братское доверие, любовь, дружбу. Мы считали себя сынами революции — сынами одной семьи. И не было ничего сильнее этого родства. Самым радостным для нас и для него могли быть вот такие же пламенные бои за свободу его родины, за счастье его народа, бои, в которых участвовала бы вся наша бригада — одна чудесная большая семья. Я иногда, глядя на Кужело, мечтал об этом.

А комбриг слушал речь и думал. Мысль его я понял только тогда, когда Фрунзе сказал:

— Мы многое завоевали, товарищи. Мы завоевали свободу для всех народов России. Но нам предстоит еще завоевать доверие и любовь людей, ради счастья которых мы несем великие жертвы. Каждое наше действие, каждый наш поступок должен отвечать высоким идеалам революции. Чтобы не слезы и горе, а радость и благодарность оставляли вы за собой, проходя через селения и кишлаки Ферганы. Пусть видит мусульманская беднота, что Красная Армия не просто военная сила, а опора и надежная защита народа. По вашим поступкам будут судить о революции, о Советской власти. Не запятнайте себя. Не запятнайте великого дела революции. Крепите воинскую дисциплину. Держите высоко знамя коммунизма!

Еще острее обозначились складки на лбу Кужело. Лицо посуровело, и губы, всегда приветливо улыбчатые, плотно сжались. Он уперся подбородком в кисти рук, лежащие на эфесе шашки, поставленной стоймя между колен, и смотрел на земляной пол.

В это время прозвучали последние слова речи — здравица в честь Советской России и мировой революции.

В казарме грянул гром оваций.

Филиппов, чтобы перекрыть аплодисменты, крикнул:

— Товарищи, собрание окончено!

И сам одноголосо пропел первую строку «Интернационала»:

Вставай, проклятьем заклейменный…

Гром овации смешался с гимном, потом они отступили, и торжественные, всегда волнующие слова стройно поплыли под невысоким темным потолком. Бойцы стояли. Все пели, охваченные единым чувством. И ни чешского акцента, ни узбекского выговора, ни украинского, ни мадьярского не слышно было — звучал один голос, могучий и вдохновенный. Незабываемая минута. Будто и обычная, но отчего-то глубоко залегшая в сердце.

Михаил Васильевич продолжал знакомиться с нашей кавалерийской бригадой. В один из дней решено было провести конные состязания. По тому времени — событие необыкновенное, если учитывать состояние войны, в котором мы находились, и близость басмачей. Банды бродили буквально рядом с Наманганом.

Местом для состязаний явилась равнина за взгорьем, та самая, с которой почти год назад начали свое наступление на город отряды Мадамин-бека.

Накануне состязаний Фрунзе вместе с инспектором кавалерии Ферганского фронта Бобровым объехал всю равнину и осмотрел сооружения.

— Ваши препятствия, — сказал он инспектору, — рассчитаны не на молодое кавалерийское соединение, а на опытную регулярную конницу.

— Соревнования и покажут, как именовать Ферганскую бригаду, — довольный замечанием командарма, улыбнулся Бобров.

Михаил Васильевич окинул взглядом холмы, тянувшиеся грядой вдоль окраины Намангана.

— Для скачки равнина удобна, но и опасна. Не забудьте выставить сторожевое охранение. Как бы Курширмат не пожаловал к нам на «тамашу».

— Будет сделано, товарищ командарм.

Фрунзе и Бобров ехали широким строевым шагом, направляясь к штабу бригады.

Фрунзе сидел на коне спокойно и уверенно, ведя твердою рукою в сборе рыжего басмаческого коня.

Бобров невольно залюбовался замечательным всадником.

— Не могу, право, не заметить, — сказал он, обращаясь к Фрунзе, — вы прекрасно держитесь в седле. Простите, где обучались вы правилам верховой езды?

— В раннем детстве овладел я этим искусством. Но не смейтесь, моими учителями были простые аульные киргизы. Я ведь коренной туркестанец. Отец мой из военных фельдшеров, был в старые времена в родном моем городе Пишпеке главнейшим и едва ли не единственным врачом. Не знаю, чем он стяжал популярность среди кочевого населения, но к нашему домику на Сергиевской народ съезжался как на базар. Меня эти отцовские друзья баловали невероятно — учили киргизскому языку, сажали на коня в ту нору, когда я был еще совсем малышом. Потом, когда я немного подрос, отец брал меня с собой на охоту в горы. Вы не бывали в Киргизии?

Помню, будучи в седьмом классе гимназии, довелось мне приехать из Верного в Пишпек на каникулы; с киргизами-проводниками двинулся я собирать гербарии к Иссык-Кулю по Боамскому ущелью, берегом горной реки Чу. Чудесные места! Представляете, среди мрачных теснин многоводный поток бурлит и катит огромные валуны…

Однако мы, кажется, доехали. Прощайте, желаю успеха.

И командарм послал лошадь в галоп навстречу выбежавшим из штаба бригады вестовым…


Всю первую неделю марта погода стояла ясная. Солнце ни разу не затуманилось облаками. Обогретая земля стала торопливо наряжаться, и нежная, по-весеннему светлая зелень ползла на склоны холмов. Необходимо сказать, что в день состязаний травы не было видно. Склоны сплошь облепили горожане и свободные от службы красноармейцы.

Почетные гости устроились на трибунах, наскоро сколоченных против главных сооружений «ипподрома». Неподалеку от барьера вытянулся строй всадников, которым выпала честь открыть программу состязаний.

Солнце в зените. Пора начинать. Но на трибунах еще нет Фрунзе. Впрочем, согласно его приказу, конный праздник должен начаться в назначенное время — ни на минуту позже. И Бобров, как главный судья, в последний раз бросает взгляд на часы и машет белый платком.

Разноголосый шум, царивший над холмами, мгновенно погас. Все внимание сосредоточилось на всаднике, который оторвался от строя и поскакал галопом к препятствию. Это был Тимофей Ожередов — один из лучших наших наездников. Мы были уверены, что в состязаниях Ожередов не посрамит чести бригады. Я, как и все, с интересом следил за своим бойцом. Но к интересу моему присоединялось еще и волнение. Страшно хотелось, чтобы все удалось.

Тимофей вихрем летел через препятствия, рубя направо и налево. Остро отточенный клинок вспыхивал на солнце короткими молниями. Хорошо тренированный карабаир вытянулся под ним птицей. Перед препятствиями он вскидывал голову, поднимался сам и плавно переплывал высоту. Впереди последнее испытание — «кирпичная стенка». Вид ее всегда пугает лошадей: сделана она из досок, но окрашена под сложенный штабелями кирпич. Боясь удара о камень, лошадь теряет уверенность и сбавляет ход. Конь Ожередова, как ни удивительно, мчался на прежней скорости, и мы были уверены, что стенка останется позади. В это время к трибунам подъезжали Фрунзе, Кужело, Ахунбабаев в сопровождении штабных ординарцев. Трубачи грянули встречный марш. От неожиданности конь Ожередова метнулся в сторону и сбавил ход. Я думал, что Тимофей обойдет препятствие и повторит заезд. Рискованно было при слабом темпе брать стенку. Но я ошибся. Ожередов выправил своего карабаира и пошел на препятствие. Все, кто хоть немного понимал в верховой езде, естественно, замерли, ожидая падения. И оно было почти неминуемо. Фрунзе тоже почувствовал опасность и насторожился.

Тимофей сделал последний решительный посыл. Конь вскинулся на стенку, но толчок оказался слабым, и ноги ударились о доски. Однако стремление перелететь несло и всадника и лошадь, и они преодолели препятствие.

Михаил Васильевич оставил своих спутников и на рыси подъехал к Ожередову.

— Молодец! — ободряюще улыбнулся командарм, глядя на возбужденного Тимофея. — Как фамилия? — Но, прежде чем Ожередов успел ответить, Фрунзе уже снова заговорил, еще теплее и радостнее. — Так мы же старые знакомые… Портянки еще стираются? А?

Тимофей смущенно покачал головой:

— Н-нет…

— Ну и хорошо. А ты молодец. И конь у тебя послушный. Не подведет… — Командарм протянул руку и похлопал ладонью шею карабаира.

Вторым шел на барьер на рослом гнедом донце боец третьего эскадрона Яковлев. Под крики и аплодисменты зрителей он свободно взял первое препятствие, чисто срубил клинком лозу, перелетел через «хердель», и здесь лоза не миновала его шашки, потом ловко рассек картошку, подвешенную на проволоке, но «итальянская банкетка» подвела его. Надо было одолеть ров, второй берег которого выше первого.

То ли не ко времени Яковлев затянул повод, то ли сробел конь при виде шумной пестрой толпы зрителей, но обеими передними ногами он зацепился за высокий берег и рухнул. Всадник вылетел из седла, ударился о землю плечом, и головой. Первое, что мелькнуло у каждого из нас, — «разбился». Конь лежал па левом боку, закинув голову и вытянув ноги. Рядом распластался недвижимый Яковлев. Но это продолжалось не более минуты. Не успели санитары подбежать к месту происшествия, как боец шевельнулся, медленно, словно во сне, стал подниматься, опираясь на руку. И вдруг вскочил. Вид у него был страшный: лицо окровавлено, волосы сбиты, гимнастерка порвана. Однако он даже не попытался привести себя в порядок. Шагнул к коню и резко потянул его за повод. Животное с трудом поднялось, отряхнулось от пыли.

Мы удивленно глядели на Яковлева, не понимая, что он намерен предпринять. Вначале отвел лошадь на обочину, стал прохаживаться с ней. Потом неожиданно вскочил в седло, — вскочил лихо, без упора на стремя, — и рысью поехал к старту.

На холмах зрители зашумели, заволновались. Послышались выкрики: «Расшибется совсем», «Нельзя пускать его». Но прежде, чем я смог что-то предпринять, Яковлев уже пришпорил коня, и тот помчался к барьерам.

Никто теперь не смог бы остановить кавалериста. Да и надо ли было останавливать? Человек летел отвоевывать свою честь, и только доброе слово и сочувствие нужны были ему в такую минуту. А мешать — не смей!

Яковлев одолел одно за другим все препятствия. Злосчастная «банкетка» тоже покорилась. Наш необычный, окаймленный холмами ипподром гудел от восторга. И больше всех и радостнее всех аплодировал Фрунзе.

— Вот такие люди нам нужны, — сказал он Кужело. — Какая воля к победе! Объявите бойцу особую благодарность в приказе. От меня лично.

Третьим брал препятствия Никита Ярошенко. Его издали узнал командарм.

— Запевала! Ну поглядим, каков он, Ярошенко, на барьерах…

— Хороший везде, — ответил Кужело. — Все возьмет, если надо.

Такая уверенность командира пришлась по душе Михаилу Васильевичу. Он кивнул в знак согласия, хотя Ярошенко прошел только первый барьер. Впрочем, по посадке, по уверенному удару клинка можно было заранее определить исход заезда. Никита прошел препятствия и выехал к трибунам. Все было проведено так ловко, что головка глинки, которую положено срубить, осталась на месте. Среди судей возник спор — выполнил Ярошенко условия или промахнулся. Чтобы установить истину, командиры сошли с трибуны и направились к стойке. Пошел и Михаил Васильевич в сопровождении Кужело…

Головка оказалась срубленной — чуть сдвинулась с места, хотя и не упала. Лишь сильный и точный удар мог рассечь глину, не смяв ее.

— Вот это запевала! — искренне восхищался Фрунзе. — Молодец, ничего не скажешь.

Состязания закончились скачкой. Победителем оказался Ахмеров — бывший командир Ошского партизанского отряда. На своей маленькой гнедой лошаденке он быстрее всех прошел два обязательных круга и вырвался на финиш первым.

Призы раздавал сам Михаил Васильевич. Ярошенко и Ахмеров получили золотые часы. Остальным участникам, завоевавшим первенство, были вручены серебряные часы и портсигары.

Трубачи заиграли вальс «Ожидание». Участники состязания во главе с командармом и судьями двинулись легкой рысью вдоль поля. Кони пружинно перебирали ногами, подчиняясь волнующему такту музыки. Михаил Васильевич ехал на рыжем скакуне, отливающем в лучах предвечерного солнца светлым золотом. Конь грыз трензель и просил повода. У крайнего барьера Фрунзе неожиданно дал шпоры коню, и тот с места взял галопом. Мы тоже пустили лошадей, полагая, что это своего рода команда. Но тут же остановились. Михаил Васильевич скакал к старту.

Все, кто были на ипподроме, невольно замерли в ожидании. Рыжий скакун повернул у первого барьера и с ходу взял его. Не замедляя движения, текинец помчался дальше, ко второму препятствию. Секунду мы любовались необычной скачкой. Но тут же всеми овладела тревога — нетренированный конь мог сорваться на трудном барьере. Надо предотвратить опасность.

Позже я оценил решимость Кужело. Никто другой, пожалуй, не нашелся бы в такую минуту. Он послал своего коня наперерез командарму. Следом поскакал весь штаб.

Оказавшись перед строем, Фрунзе сдержал своего текинца и удивленно посмотрел на конников. Потом добродушно засмеялся:

— Подчиняюсь!

Он был неповторимо весел в этот день. Лицо сияло, а голубые глаза добро и щедро смотрели на людей. И весь он озарен солнцем и радостью. Таким я и запомнил его — скачущим впереди нас на рыжем коне.

Запомнил навсегда…

НАПАДЕНИЕ НА ПОЕЗД КОМАНДАРМА

Утром Михаил Васильевич Фрунзе на своем поезде отбыл в Уч-Курган, к месту гибели стрелковой роты первого полка Красных коммунаров. Железнодорожный мост через Нарын являлся важнейшим стратегическим пунктом, который надо было удерживать любыми средствами. Басмаческие банды систематически наносили удары по Уч-Кургану, пытаясь завладеть им. Отряды Ата-Кузы и Аман-палвана, действовавшие на севере Наманганского уезда, стремились соединиться с главными силами басмачей, гнездившимися в районе Кара-Тере. Железнодорожный мост нужен был врагу как средство связи. Кроме того, утвердившись в Уч-Кургане, они перерезали путь в Андижан, изолировали этот крупный город от остальных пунктов Ферганской долины. Уже сейчас линия от Уч-Кургана до Андижана была почти целиком разобрана бандитами, и ее полотном окрестные дехкане пользовались как проселочной дорогой. Пыля и поскрипывая огромными колесами, по ней двигались арбы.

Часто разрушалась линия и от Намангана до Уч-Кургана. Перед выходом поезда командарма путь проверили, подремонтировали. В 10 часов утра 4 марта состав вышел в рейс. Как обычно, салон-вагон с обоих концов оберегали железнодорожные платформы, уставленные хлопковыми кипами, и бронеплощадка, вооруженная орудием и пулеметами.

В это же утро наша Отдельная кавалерийская бригада получила приказ выступить в район Тода — Хакулабад на соединение с Приволжской татарской бригадой, которую сильно теснили басмачи…

Горнисты заиграли сигнал «Армейский поход», и полки, вытянувшись колонной, вслед за своими командирами и знаменосцами двинулись по улицам города к шоссе.

В Намангане остались только крепостная рота и третий эскадрон первого полка, которым командовал Ванюшка Лебедев. Обязанности гарнизонного начальника возложили на моего помощника Виктора Гурского, молодого, но энергичного командира. Молодого в самом прямом смысле. И Гурскому, и Лебедеву было всего по восемнадцати лет в ту пору, пушок над губами едва пробивался. Но они уже прошли огонь войны и умели держать в руках оружие.

День начался спокойно. Бойцы гарнизона занимались строевой службой, выполняли наряды. Дневальные убирали казармы и конюшни. В городе жизнь шла тоже своим чередом: работали учреждения, торговали базары. Но вот в полдень тишину наманганских улиц нарушил громкий стук копыт. Три всадника, настёгивая взмыленных коней, мчались к гостинице «Россия», где тогда помещался штаб Ферганской кавалерийской бригады.

Скачущий всадник не был в те дни событием, и горожане проводили лихих наездников равнодушными взглядами. У крыльца гостиницы верховые осадили измученных коней и, спешившись, вбежали в здание.

Спустя несколько минут Виктор Гурский уже звонил по телефону в штаб первого полка. Разговор был короткий:

— Лебедев? Немедленно седлать! Через пятнадцать минут быть у штаба бригады с эскадроном з полной боевой готовности.

Сам Гурский выскочил взволнованный на крыльцо, чтобы встретить эскадрон. Вестовой уже подвел ему оседланного коня. Чуя беспокойство, животное прядало ушами, тянуло повод.

Тут же у арыка, сидя на корточках, трое кишлачников отдыхали после трудного и опасного пути. Измученные вконец лошади тяжело поводили боками — скачка едва не стоила им жизни.

Тревога не терпит ожидания. Только- все мгновенное способно утолить ее. Поэтому тринадцать минут, вместо пятнадцати, показались начальнику гарнизона долгим часом. Едва эскадрон появился в конце улицы, как Гур-

ский вскочил в седло и сразу повел отряд в сторону вокзала.

Ехавший рядом Ваня Лебедев спросил;

— В чем дело?

Гурский огорченно махнул рукой:

— Басмачи напали на поезд командарма.

По отряду мгновенно пролетел слух: «Фрунзе в опасности…». Лица бойцов посуровели, невольно каждый проверил оружие, сжал в руке повод.

За вокзалом эскадрон перешел в галоп. Дробно загремели копыта, зазвякали шашки, ударяясь о стремена. Конники мчались во весь опор, торопясь на выручку командарму.


Поезд остановился неожиданно примерно в версте от кишлака Чартак. Начальник охраны Соколов, находившийся на паровозе, позвонил в вагон по телефону:

— Товарищ командарм! Дальше ехать нельзя — путь разобран. Прошу перейти на бронеплощадку.

Это была мера предосторожности. В случае нападения салон-вагон не мог защитить от ружейного и пулеметного огня. Фрунзе, его адъютант Сиротинский, Ахунбабаев и вестовой командующего Искандеров взошли по стальным ступенькам на бронеплощадку. Туда же для руководства обороной перебрался и Соколов.

Пока что вокруг было тихо. Попыхивал паровоз, да ветер шумел в кустарнике — привычные и естественные звуки, подчеркивающие спокойствие. Вдали какой-то дехканин мирно пахал землю, погоняя пару пестрых волов.

Михаил Васильевич поднялся во весь рост, вооружился биноклем и стал оглядывать окрестности. Ничто не говорило о близости врага. Вот только дымившаяся впереди путевая казарма напоминала, что здесь были басмачи. Но где они теперь — возможно, ушли, сделав свое черное дело.

Тишина, однако, оказалась обманчивой. С окраины кишлака, из-за дувалов грянул залп. Пули защелкали по броневым плитам, словно горох:

— Сейчас и сами покажутся, — объявил Соколов, уже изучивший повадки басмачей.

И верно. Конная разведка врага вынеслась из-за укрытия и поскакала к поезду. Выбежали и пешие басмачи. Укрываясь за кустами и холмиками, они тоже устремились к железнодорожному полотну. Видимо, враг плохо представлял себе назначение поезда и потому попытался открытой атакой взять его. Разведка с обнаженными саблями неслась по чистому полю.

С бронеплощадки ухнуло орудие, зарокотали пулеметы. Басмач, уже приближавшийся к полотну, взмахнул руками и вылетел из седла. Лошадь проскакала несколько метров, потом испуганно шарахнулась в сторону и помчалась прочь. За ней хлынула и разведка.

— Проба сил, — заметил Соколов. — За разведкой пойдет вся банда. Надо отходить, — Он передал на паровоз команду — двигаться назад, к Намангану.

Локомотив, шипя и пофыркивая, тронул платформы, и те медленно, словно пробуя путь, покатились по рельсам. И эта осторожность оправдала себя. Не прошел состав и полуверсты, как снова остановился — басмачи успели разобрать полотно и в сторону Намангана. Судя по всему, враг готовился к захвату поезда.

Соколов, решительный во всех случаях, когда дело касалось его собственной жизни, теперь несколько растерялся. Окруженный со всех сторон состав мог, конечно, отбить атаки басмачей. Но если они, не считаясь с потерями, прорвутся сквозь огонь и начнут штурмовать площадки, сил у защитников поезда хватит ненадолго. А ведь среди них командарм!

Начальника охраны выручил сам Фрунзе. Он принял на себя командование поездом.

— На бронеплощадке остается товарищ Сиротинский и орудийная прислуга. Остальные — в цепь! Прикажите машинисту непрерывно двигаться на оставленном пространстве, чтобы противник не сосредоточивал огонь на удобной цели.

Рота казанцев, охранявшая поезд, торопливо сошла с площадки и, рассыпавшись цепью, стала занимать удобные для обороны позиции. Следом соскочил и Михаил Васильевич с кольтом в руке.

В горячке все как-то забыли о стоявшем у бокового щита Ахунбабаеве. Он был здесь единственным гражданским лицом, и к нему приказ командующего не имел прямого отношения. Да и что мог сделать невоенный человек в обстановке боя? Только сочувствовать или в крайнем случае обороняться, если дойдет до рукопашной схватки.

Последним спустился с площадки вестовой командарма Искандеров. Когда он оказался на земле, сзади кто-то его подтолкнул. Это неловко спрыгнул Юлдаш Ахунбабаев. В руках у него была винтовка.

— А вы куда? — по-военному строго спросил вестовой.

— Туда… — многозначительно ответил председатель союза «Кошчи» и побежал вслед за цепью пехоты.

Что подумали басмачи, увидев движущийся взад-вперед поезд, неизвестно. Должно быть, они решили; что попавшие в западню красные мечутся в отчаянии. Это придало им смелости.

Со стороны кишлака к насыпи двинулись пешие отряды басмачей, а за ними развернулась конница. Враг наступал решительно, торопливо. Вот уже послышалось злобное и торжествующее «урр!» Кучный залп цепи и артиллерийский огонь смели первые ряды наступавших, но задние продолжали напирать. Басмачи выползали из-за холмов, и число их все увеличивалось.

— На каждого из нас приходится целый десяток, — хмуро заметил Фрунзе. Теперь стало ясно, что одной атакой бой не завершится, басмачи будут делать наскоки, пока у защитников поезда не иссякнут патроны. И Михаил Васильевич передает распоряжение Соколову — выбрать двух-трех охотников, способных добраться до Намангана с донесением.

А в это время из кишлака высыпал новый отряд вражеской конницы. И опять над полем раздался вой «урр!»

Путь басмачам преграждала полусгоревшая железнодорожная казарма. Она стояла у насыпи и своими каменными стенами возвышалась над полем. Пулеметный взвод получил команду занять казарму и уже поднялся, чтобы идти, но ружейный огонь басмачей прижал бойцов к земле. Тогда встал Фрунзе и с кольтом в руке зашагал первым. Никто не посмел сробеть, глядя на командарма. Цепочкой взвод двинулся к казарме.

Возможно, враги издали узнали командующего и бросились наперерез. Огонь с бронеплощадки, дружные ружейные залпы казанцев не останавливали их. Началась самая страшная и самая злобная атака басмачей.


Сквозь грохот копыт скакавший впереди Гурский все же услышал призывные гудки паровоза и треск пулеметов. Услышал их и эскадрон. Впереди, за невысоким, но густым кустарником, вился дымок, а вокруг расстилалось холмистое поле, по которому бежали люди. Бежали. Падали. Снова поднимались. Шел бой. Шел уже не один час. Это Гурский знал хорошо. Знал еще, что свои слева у поезда, а враги справа — идут в атаку. И, поднявшись на стременах, он крикнул что было силы:

— Шашки вон! В лаву направо галопом!

Эскадрон на лету перестроился и хлынул горячим потоком в обход кустарника.

Этот внезапный удар оказался для басмачей настолько неожиданным, что в первую минуту они даже не поняли, откуда взялся эскадрон красных. Но остановиться они уже не могли. С ходу атакующие джигиты врезались на своих взмыленных конях в лаву и попали под острые клинки красноармейцев. Первым упал с рассеченной головой курбаши, летевший впереди банды. Гурский рубил без промаха. Под стать ему был и Ванюшка Лебедев. Эскадрон в какие-нибудь десять-пятнадцать минут покосил всю первую линию атакующих. Остальные успели сдержать распаленных скачкой коней и повернули назад. Не сразу, конечно, удалось им уйти из-под клинков. Лошади храпели, мотали мордами, осаживались с трудом, не хотели менять направление. Кто сумел совладать с конем, тот ускакал назад, а кому страх или горячность помешали, тот навсегда распростился с седлом.

В стороне, шагах в пятидесяти от бронепоезда, под низко склонившимся талом Гурский заметил узбека в синем халате, который отбивался от наседавших на него двух басмачей. Он, видимо, расстрелял все патроны и теперь орудовал прикладом. Высокий рост и недюжинная сила давали ему возможность держаться одному против двоих.

— Да это же Ахунбабаев! — мелькнула у Гурского мысль. Он пришпорил коня, и тот в несколько скачков донес его до тала.

Взмах клинка — и один из басмачей повалился с лошади. Второй бросился прочь, но его настигли подоспевшие красноармейцы.

Бой был коротким. И все же он так захватил бойцов, что сигнал отбоя прозвучал для них неожиданно. Они еще мчались по полю, преследуя удирающих басмачей. Еще сверкали на солнце клинки и потрескивали выстрелы. Но это были последние выстрелы, за которыми приходит тишина.

Отбой означал победу.

Весна пришла в том году поздно. Поэтому она торопилась наверстать упущенное время. На поле, где шел бой и лежали убитые, где бродили потерявшие всадников кони, уже цвели алыми огоньками первые маки. Бойцы ловили чужих лошадей и рвали цветы. Когда эскадрон снялся с места и направился домой, на шлемах у ребят краснели маки, а уздечки лошадей перевились с зеленью.

Маки украшали и паровоз, ожидавший окончания ремонта пути, — на насыпи уже работала поездная бригада. Командарм продолжал свою поездку в сторону Уч-Кургана…

КОГДА РЯДОМ ФРОНТ…

В тот же день в наманганской газете «Рабочий путь» была опубликована заметка:

«2 марта с. г. на заседании ревкома командующий Туркфронтом т. Фрунзе сделал доклад по текущему моменту».

Ниже публиковалось постановление ревкома:

«Настоящим объявляется мобилизация 10 процентов членов партии, имеющих возраст от 18 до 30 лет. Мобилизация будет происходить по жребию в Угоркоме партии в течение трех дней: 13, 14 и 15 марта с. г. (четверг, пятница, суббота) с 10 часов утра до 1 часа и с 3 до 5 часов дня.

Все указанные товарищи должны явиться в комитет партии. За неявившихся жребий тянет комиссия».

На заседании ревкома по предложению Фрунзе было принято постановление о проведении в Намангане «Недели фронта». В короткий срок предстояло мобилизовать все силы города на помощь Красной Армии, готовившейся к решительному наступлению против басмачей. Та же газета «Рабочий путь» поместила необычное для сегодняшнего читателя, но очень характерное в то время объявление:

«От комиссии «Недели фронтам

1. Всех граждан, имеющих незарегистрированное огнестрельное и холодное оружие, просят таковое сдать в военный комиссариат, не боясь преследования за сокрытие.

2. Граждане, имеющие какое-либо военное снаряжение и желающие его продать, благоволят обращаться в военный комиссариат. Цены по соглашению.

3. Прием пожертвований вещами продуктами, литературой производится комиссией (здание ревкома). На пожертвования требовать квитанции.

Председатель комиссии Ферапонтов.

Секретарь Хохлов"

И рядом с этим объявлением жирным шрифтом было напечатано:

«Дезертир, тебе дан недельный срок, реши, кому ты служишь — трудовому народу или Колчаку и Деникину!»

Близость фронта наложила отпечаток на всю жизнь города. Даже представление в гарнизонном театре, по названию своему далекое от мысли о войне, имело прямое отношение к фронтовым нуждам. Газета сообщала: «Театральной секцией народного образования 5 марта с. г. исполнена будет «Свадьба Кречинского», комедия, сочинение Сухово-Кобылина. Начало спектакля в 7 часов вечера». На первый взгляд могло показаться, что местные любители искусства решили поразвлечь публику веселой комедией. Конечно, вместе с главной целью преследовалась, и эта. Но прежде всего артисты заботились о фронте. Спектакль был платный, и весь сбор поступал в фонд помощи Красной Армии. Мне помнится, что входной платой служили не только деньги, кстати сказать, очень обесцененные в то время. Зрители вместо билета могли дать контролеру рубаху, кусок мыла, старое полотенце, поношенную фуражку… Все годилось, все было полезно для растущей, но плохо одетой и обутой армии. А ведь она готовилась к решительным боям.

Гражданская война всюду была сходной в своей сути. Но в разное время и в разных местах окрашивалась в свой цвет и оттенок. Ферганская долина породила особую разновидность вооруженной борьбы. Города находились в руках Советской власти почти с первых дней революции. Но окружали их, иногда на близком, иногда на дальнем расстоянии, контрреволюционные силы. Стоило только выйти за пределы городских укреплении, как оказывался в зоне врага. Тут можно было ожидать нападения в любую минуту. Никто не знал, где сейчас бродит басмаческая банда, возможно, рядом с дорогой, за грядой садов или тугайных зарослей. Поэтому жители города лишь в случае крайней необходимости отправлялись в путешествие, и то на небольшое расстояние. Город с городом связывала только армия, способная собрать значительную по числу воинов группу и притом хорошо вооруженную. Да и то не всегда такой отряд благополучно добирался до намеченного пункта. Стычки с басмачами были явлением частым.

Мы знали, что враг находится близко, что он иногда подбирается к самому городу и прячется на окраинах. Лазутчики, спрятав под халатом наган или браунинг, бродили по улицам Намангана, толкались на базарах, сидели в чайханах к беседовали с жителями. Басмаческих разведчиков следовало ловить и расстреливать по законам военного времени. Но у нас не было сил и времени заниматься агентурой врага. Эту трудную и опасную работу вели чекисты — работники особого отдела. Помогал им сам народ. Кое-кого удавалось схватить на базаре, в толпе, и тогда мы узнавали о тайных планах врага, принимали меры к предотвращению удара.

Так жил город, окраины которого были уже линией фронта. Причем линия эта не была постоянной: она то приближалась, то удалялась, а то и вовсе исчезала. Иногда недели и даже месяцы протекали в спокойствии. Люди забывали о подстерегающей их опасности. Но вдруг неведомо откуда просочившиеся слухи взбудораживали население. Тогда горожане прятались в домах, ожидая нападения басмачей. В такие дни базары пустовали, и лавки были закрыты. Потом слух «выветривался», город возвращался к обычной нормальной жизни. Нормальной по тем понятиям — без паники и неожиданных выстрелов. Иногда басмачи для «острастки» посылали своих людей в город, и те ночью в глухом саду на окраине поднимали стрельбу.

Прежде чем наши конные разъезды успевали прибыть па шум, лазутчики уже исчезали в темноте.

Налетчиков не преследовали. Гоняться за тенями бессмысленно. Они таяли среди садов, зарослей кустарника, и казалось, ловишь не человека, а призрак. Летишь, летишь за ним и вдруг оказываешься в пустоте.

А в это время сзади раздается звонкий треск выстрела, и пуля летит тебе в спину. Хорошо, если у стрелка слабое зрение и пуля только просвистит рядом. Чаще она приносит смерть.

Нет, за тенями мы не гонялись. Да и зачем тратить попусту силы? У нас их было не так уж много. Мы берегли людей для настоящего дела, которое часто требовало от нас жертв.

Несколько дней назад бригада вернулась из Тода-Хакулабада, усталая от марша и боев. Нам обещали отдых. Обещало не командование. Обещали сами события. До Намангана дошла весть о заключении мира с Мадамин-беком.

Действительно, переговоры с Мадамин-беком велись. Вскоре после отъезда Фрунзе в Ташкент в штаб Ферганского фронта, находившийся в Скобелеве, пришло послание Мадамин-бека, в котором после цветистых приветствий следовало приглашение нашему командованию посетить его ставку или выслать на переговоры кого-либо из ответственных сотрудников штаба. Письмо это было оглашено на собравшемся в срочном порядке Военном совете 2-й Туркестанской стрелковой дивизии, в которую с осени 1919 года объединены были все красноармейские части Ферганы.

Ферганским фронтом в то время командовал коренной туркестанец Николай Андреевич Веревкин-Рохальский, бывший капитан русской армии. Получив тяжелое ранение в конце империалистической войны, он был демобилизован и вернулся в Туркестан.

До назначения командующим фронтом Веревким-Рокальский был военным комиссаром Ферганской области.

Он был худощавый, стройный, очень быстрый в лужениях, с копной каштановых кудрей, в пенсне; пораженная пулей левая рука была неподвижно согнута в локте и подвязана черной муаровой лентой.

— Товарищи члены Совета, — сказал он, после того как послание Мадамин-бека было оглашено, — особенно доверять басмачам нельзя, но, может быть, найдутся желающие…

В то время секретарем Военного совета дивизии был Левашев, по случайному совпадению еще до войны довольно хорошо знавший Мадамин-бека.

К Левашеву, который вызвался поехать на переговоры к Мадамину, прикомандировали переводчика штаба Буйлина.

Встреча произошла в назначенном Мадамин-беком пункте. — в кишлаке Гарбуа.

Переговоры были завершены при свидании Веревкина-Рохальского с Мадамин-беком, состоявшемся б марта 1920 года в Старом Маргилане.

Командующий Ферганским фронтом прибыл туда на единственной в то время во всей Фергане штабной машине в сопровождении, сильного кавалерийского эскорта.

В штабе Мадамин-бека Веревкин-Рохальский торжественно объявил об амнистии, дарованной Советской властью всем сдающимся басмачам и белогвардейцам. В тот же день был подписан договор.

Пока этот договор печатался в местной типографии, люди уже передавали друг другу новость. На улицах, ка базарах группами собирались горожане и оживленно обсуждали событие. Перемирие радовало их и одновременно настораживало. Причина для этого была. Местом почетной сдачи басмачей назначался Наманган. Сюда уже двигались главные силы Мадамин-бека, и, по слухам, они представляли собой скопище йигитов, вооруженных винтовками и пулеметами.

Наманганцы с нетерпением ждали выхода газеты «Рабочий путь», чтобы собственными глазами увидеть договор, успокоиться. И когда свежий номер, отпечатанный на серой бумаге бледной краской — то и другое являлось дефицитом в военное время, — появился на улицах, его расхватали немедленно. Текст договора был опубликован полностью. Он гласил:


«6-го марта 1920 года, город Скобелев.

Мы, нижеподписавшиеся, с одной стороны начальник 2-й Туркестанской стрелковой дивизии Веревкин-Рохальский и военно-политический комиссар дивизии Слепченко, действующие на основании приказа Революционного военного совета Туркестанского фронта, и с другой стороны командующий мусульманской армией Мухамед-Амин-бек Ахматбеков, заключили настоящее соглашение в следующем:

Я, Мухамед-Амин-бек, вместе со своей армией, курбашами и сотрудниками, которые мне лично выразили на то полное согласие, торжественно заявляю, что признаю Советскую власть и обязуюсь быть ее верным другом, подчиняюсь всем ее приказам и распоряжениям при условии:

Местом постоянной стоянки моих отрядов назначается город Наманган.

Защищать Советскую власть от ее врагов внутренних и внешних обязуюсь временно в пределах Ферганы, не выезжая на другие фронты.

Все русские, служившие в моих отрядах, получают полную амнистию и по их желанию остаются на службе в моем отряде.

Не позже 13 марта с. г. обязуюсь выехать в Ташкент для засвидетельствования перед Революционным военным советом Туркестанского фронта и Туркестанской центральной властью своей преданности Советской власти.

Начальник 2-й Туркестанской стрелковой дивизии

Веревкин-Рохальский.

Командующий мусульманской армией

Мадамин-бек».


Когда договор перед глазами, сомневаться нельзя. И все-таки чувство страха исподволь подтачивало уверенность. В тайниках человеческого сердца билась пугливая мысль: «а вдруг!» Надо признаться, что и бойцы гарнизона не особенно верили в силу соглашения. Не один раз басмачи нарушали свои клятвы и после кратковременного мира снова обращали оружие против нас.

Нечто подобное, но в неизмеримо большем масштабе рисовалось некоторым и теперь перед приходом в Наманган Мадамин-бека. За ним шли не сто и не триста джигитов, а целая армия в три с половиной тысячи человек.

Тревожась, прислушиваясь к каждому новому известию, ждал Наманган событий.

ПЕРЕМИРИЕ

Я увидел Мадамин-бека, когда он во главе своих отрядов выехал на Скобелевскую улицу. Большое расстояние не давало возможности хорошо разглядеть всадника, но белая чалма была приметна, выделялся и парчовый халат, игравший на солнце золотыми и серебряными нитями. Белоснежный араб под беком, холеный и откормленный, танцевал, выгибая лебяжью шею, выставляя церемонно стройные ноги.

Рядом ехал на своем рыжем текинце Эрнест Кужело. Он был одет просто: в серую гимнастерку, перехваченную ремнями портупеи, и в фуражке с большой пятиконечной звездой. Так вместе — вчерашние враги, а сегодня друзья — они двигались по мостовой, сдавленные с обеих сторон толпами народа.

Полуденное солнце грело по-летнему. Было даже жарко. В гуще людей сновали босые ребятишки, звонко выкрикивая: «Муздай! Муздан!» Это продавцы воды рекламировали свой «товар», сравнивая его со льдом. В руках у каждого жестяной, чайник и такая же кружка — самое «совершенное приспособление» для утоления жажды.

Впрочем, в то время и жестяной чайник был в некотором смысле роскошью. Люди пили воду, не обращая внимания на форму «сосуда» и цвет жидкости, — на юге жажда нестерпима, особенно в такие дни, когда солнце припекает, а со всех сторон жмет разгоряченная толпа.

Все население Намангана, казалось, высыпало на улицы. Еще бы! Зрелище поистине необыкновенное — басмачи мирно входят в город, и с ними сам Мадамин-бек. Как и всегда в таких случаях, событие привлекло жителей окрестных кишлаков и аулов. В серо-желтых чапанах из верблюжьей шерсти, в косматых папахах и в белых войлочных шапках с загнутыми вверх полями кишлачники теснились в переулках, не смея на своих громадных скрипучих арбах выбраться на главную улицу, сплошь забитую горожанами. Верховые — на лошадях, ишаках, верблюдах — пробивались вперед, наседали на толпу. Нередко над чьей-нибудь головой красовалась равнодушная морда животного, пережевывающего клевер. Мальчишки оседлали заборы, заполнили крыши. Везде пестро от самых различных головных уборов, но больше всего тюбетеек: русское население легко перенимает «моду» Востока, особенно молодежь.

Так народ мог встречать только мирное войско. Приди Мадамин с боем, как он пытался это сделать год назад, штурмуя Наманган, город встретил бы его безлюдьем, наглухо закрытыми калитками и дверями. А теперь жителей вывело на улицы любопытство, желание убедиться в мирных намерениях басмаческого главаря. Страх еще таился в сердце каждого. Воинственный вид джигитов, вооруженных винтовками, саблями, перепоясанных пулеметными лентами, не мог не вызвать робости. К тому же отряды бека вытянулись огромной лентой и ползли через город медленно, гремя тысячами конских копыт. Казалось, не будет конца этим перекрещенным ружейными ремнями разноцветным халатам. Для горожан удивительнее всего было присутствие в рядах бека русских. Они составляли штаб Мадамина, ехали следом за ним. В отличие от бека и курбашей, они были в одежде, напоминавшей форму старой армии, на кителях и шинелях еще примечались следы офицерских погон. Шипели составляли обмундирование и «волчьей сотни» бывшего прапорщика Фарынского, замыкавшего колонну. Белогвардейский казачий отряд служил у бека на особых правах и подчинялся только своему командиру.

Три с половиною тысячи джигитов привел с собою Мадамин. Не нужно было считать их, чтобы наглядно убедиться в количественном превосходстве басмаческого войска над гарнизоном Намангана. Мы, соединив все три полка бригады — мой 1-й полк, 2-й Интернациональный полк Миклаша Врабеца и Мусульманский полк Муллы Иргаша, — смогли противопоставить Мадамину только тысячу сабель.

Вот откуда рождалась неуверенность в благополучном исходе «перемирия». Вот почему у многих горел в душе тревожный огонек: «а вдруг!»

Бригада наша выстроилась развернутой линией в две шеренги по широкой Скобелевской улице, правым флангом примыкая к воротам крепости. Солнце, поднявшееся уже в зенит, светило справа и не мешало бойцам смотреть на приближающуюся армию бека. Я, как исполняющий обязанности комбрига, выехал вперед, навстречу Кужело и Мадамину, и отрапортовал. Эрнест Францевич взял под козырек, его примеру последовал бек.

Теперь голова колонны поравнялась с бригадой и продолжала двигаться по фронту. Мадамин скосил свои черные глаза и с нескрываемым любопытством, хотя и спокойно, разглядывал наших бойцов, будто оценивал их. Надо сказать, что своим внешним видом ребята не могли похвастаться. Обмундирование было старенькое, Но держались бойцы браво, с достоинством. И кони под ними были сытые.

На лице бека, не тронутом чувством, блуждала мысль, но понять ее стороннему человеку было трудно. Возможно, он думал о превратностях судьбы, которые вынудили его, «амир лашкар баши» — повелителя правоверных — вместе со своими почти четырехтысячными силами сдаться красным.

За те несколько минут, что Мадамин проезжал по фронту бригады, я не смог ничего прочесть на его смуглом лице, не смог ничего уловить в его черных глазах. В них было спокойствие. Только одно казалось очевидным — бек доволен встречей. Это выражалось легким изгибом губ. напоминавшим улыбку.


Лучше разглядеть Мадамин-бека мне удалось через час, когда на веранде бывшей гостиницы «Россия» собрались за праздничным столом и гости и хозяева. Я сидел как раз против бека. Нас разделял только стол, накрытый белой крахмальной скатертью, уставленный тарелками с тортами. вазами с сушеными фруктами и батареями винных бутылок. Кстати, у всех присутствующих сервировка стола вызвала радостное изумление — подумать только, двадцатый год, разруха, паек в полфунта хлеба, ни грамма сахару, а тут торты, вина, фрукты! И не просто торты. Искусству местного кондитера могли позавидовать столичные мастера. Из чьих-то кладовых, из-под замков изъяты сладости, мука, пряности. В каких-то тайных подвалах сбереглось чудесное южное вино, ароматное, хмельное, ясное, как янтарь. А мы-то думали, что все подвалы давно разгромлены, склады растащены. Кужело сумел найти «клады».

Столы, соединенные вместе, выгнулись буквой «П» на огромно и веранде гостиницы. За ними уместился командный состав бригады и отрядов бека. Рядом с Мадамином расположился его советник Ненсберг. Изменение ситуации не повлияло пока на их отношения. Бек все еще доверял скобелевскому адвокату и советовался с ним по самым различным вопросам, в том числе и связанным со светским этикетом. Мне казалось, что бывший «амир лашкар баши» впервые в своей жизни сидел за таким столом и, как человек умный, старался не ударить в грязь лицом.

Он незаметно следил за Ненсбергом и повторял очень естественно, непринужденно его движения.

Дальше, за адвокатом, сидели братья Ситниковские — бывшие белогвардейцы и Иван Фарынский — командир «волчьей сотни». А за ними расположились в ряд курбаши— все удивительно разные и по возрасту и по внешности. Аман-палван— могучий грузный старик с длинной белой бородой — глядел, нахмурившись, из-под седых бровей и молчал. Наоборот, Ишмат-байбача был весел, его черная вьющаяся бородка мелькала, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, словно откликалась на голоса за столом. Рядом с блеклым лицом Аман-палвана смуглые до черноты щеки Ишмата казались опаленными огнем. Два других басмаческих военачальника, Байтуман-ходжа и Прим-курбаши, олицетворяли собой всю негюсредственность молодости. Особенно Прим-курбаши. Он смеялся, потешал окружающих тем, что ел торт вместе а Пловом. Остальные курбаши, сидевшие поодаль, вели между собой беседу и не особенно прислушивались к тому, что делалось на другом конце стола. Только когда раздавался голос Мадамина, они замирали и устремляли свои взоры в сторону «амир лашкар баши», по-прежнему являвшегося для них вождем и повелителем. Но голос бека звучал редко.

Молчаливость Мадамина несколько озадачила меня. Трудно было понять, что определяет поведение нашего почетного пленника: или он в самом деле неразговорчив и это, естественно, проявляется на людях; или роль «вождя» мусульман требует от него степенности и немногословия. Или, наконец, раздумье по поводу случившегося сковывает человека. Во всяком случае, каждое свое слова бек преподносил с достоинством и открывал рот только тогда, когда убеждался, что все вокруг слушают его. Видимо, быть «повелителем» стало длят него формой существования, и даже в пшену он продолжал жить в прежнем облике. И вместе с тем бек казался мягким, вежливым, внимательным.

Невольно я сравнивал Мадамина с Эрнестом Кужело. Командир бригады, как и подобает гостеприимному хозяину, угощал всех и не раз подходил к беку. Рядом эти два человека производили впечатление разительного контраста. Кужело был естественным и искренним во всем. Его открытое лицо дышало радостью, голубые глаза приветливо светились. Он по-настоящему был доволен всем происходящим к верил в эту минуту беку, его советникам и курбашам, даже командиру «волчьей сотни» — неуловимому Фарынскому, когда тот, чуть захмелев, поднимал бокал за свободу. Между прочим, в Фарынском он не ошибся, если иметь в виду будущее. И так же искренне Эрнест Францевич огорчался, глядя на лицо Мадамина, омраченное какими-то мыслями. Кужело не играл в величие и не демонстрировал свою власть военачальника, не подыскивал специальных слов, подчеркивающих мудрость большого человека. Говорил обычно, просто, со знакомым всем акцентом. Легко было заметить, что перед комбригом никто из нас не заискивал, не льстил ему, но все относились к командиру с глубоким уважением, любили его по-братски и могли пойти за ним в огонь и в воду. Рядом с Кужело подчиненные чувствовали себя свободно, шутили, переговаривались, а вот приближенные бека казались скованными, подчиняли себя целиком настроению «хозяина».

Кужело уже перешагнул грань войны, вел себя с басмаческими вожаками по-дружески. Мадамин, напротив, таил в себе вчерашнее и лишь внешне старался показать свое дружелюбие. Каждый свой поступок бек обдумывал, чтобы не выделяться среди красных командиров, он снял чалму и халат, явился на «банкет» в кителе цвета «хаки» и в простой черной ферганской тюбетейке с белыми разводами. Вот только оружие осталось прежнее — шашка в золоченых ножнах, пристегнутая к казачьей портупее с золотыми насечками. И еще остался неизменный бековский перстень на указательном пальце холеной правой руки. Брильянт величиной в небольшую пуговку вспыхивал голубоватым пламенем, когда Мадамин небрежно поворачивал кисть.

Говорили, что во время подписания мирного договора в Скобелеве начальник 2-й Туркестанской стрелковой дивизии Веревкин-Рохальский пожал руку беку и сказал:

— Итак, всегда с нами?

— С вами до самой смерти, — ответил твердо Мадамин.

Сейчас, глядя на нашего нового союзника, я размышлял, искренен ли был тогда, в Скобелеве, «амир лашкар баши». Станет ли сил у этого человека, проведшего большую часть жизни в разбоях, быть преданным Красному зиамени. Еще недавно он служил верой и правдой контрреволюции. Это он — Мадамин-бек — обещал англичанам отдать Туркестан под их протекторат на семьдесят пять лет. Это его за ревностную службу на стороне белых Колчак «пожаловал» чином полковника. И все-таки поворот в судьбе басмаческого предводителя мне представлялся не лицемерным ходом неудачника, а закономерным шагом человека, пересмотревшего свое отношение к событиям. Причем к этому шагу он готовился заранее. Но прежде чем совершить его, использовал все для личного успеха, для собственной славы. В нужный момент, я бы даже сказал, удачный момент, бек сложил оружие. Промедление могло окончиться катастрофой. Назревали решающие события, конечным итогом которых явился полный разгром ферганского басмачества.

Все эти выводы складывались во мне постепенно. К тому моменту, когда мы за праздничным столом отмечали подписание мирного договора, многое было еще неясным, хотя главное уже определилось, и я, хотя и колеблясь, все же склонялся к тому, чтобы видеть в Мадамин-беке нашего будущего союзника. Ведь борьба продолжалась. Курширмат собирал силы для новой войны. К нему примкнули все личные враги бека, в том числе лютый и кровожадный Халходжа. Зеленое знамя, брошенное беком, подхватили новые «воители за веру».

И среди сподвижников Мадамина, которые пили теперь вино и веселились вместе с нами, кое-кто в душе сожалел о совершенном шаге. Седой Аман-палван боролся с самим собой, это было видно по мучительным складкам, кривившим его лицо, по хмурому прищуру глаз. Мрачные тучи теснились в голове старого курбаши. Мир не роднился с ним, его тянуло туда, где носился за своей бандой друг его Халходжа, манил огонь пожаров и шум драки.

За словом. который удался на славу и дразнил нас ароматом сдобренного салом и луком риса, беседа стала еще оживленней. Гости и хозяева, бросив «официальные» места за столом, смешались. Около меня оказался Иван Фомич Фарынский. Вино не развеселило его. Он побледнел, даже посерел, только глаза горели каким-то холодным, но ярким огнем.

Я налил ему водки, и мы чокнулись.

— Вы нездоровы? — пришла мне в голову мысль проявить заботу о госте.

— Нет, — твердо ответил командир «волчьей сотни». — Измотался за последнее время… Сил не было отбиваться — Он понизил голос и, глядя настороженно в сторону своего «повелителя», добавил: — Да, признаться, и желания не было… Имел много случаев раскаяться, что ввязался в авантюру. Глупость, конечно… Но далее, как бы ни повернулось дело, — полный нейтралитет. Не возьму в руки оружия. Признаться, надоело…

Фарынский говорил доверительно, считая, видно, что отношения между бывшими офицерами должны строиться на искренности. Я слушал молча. В излияниях этого истерзанного войной человека угадывалась душевная усталость и апатия. Примкнув к басмаческой банде, он в сущности, потерял облик русского офицера и, называя себя прапорщиком, не понимал, насколько нелепо звучит это звание в его положении. Мне было трудно понять, что привело Фарынского под зеленое знамя «газавата», — убеждения или простая случайность. На авантюриста он похож не был, но что-то роковое, безрассудное тлилось в нем. Он мог пойти под любое знамя и драться «честно», если понимать честность как выполнение обязательства. Однако настойчивости, видимо, не проявлял и легко раскаивался в собственном шаге.

— Признаться, доволен, что так вышло, — закончил Фарынский. — А то ведь Плотникова прирезали…

Пока мы наслаждались великолепным пловом, в сяду, чуть подернутом первой зеленью, гремели серебряные трубы — наследие 6-го Оренбургского казачьего полка, стоявшего когда-то в Фергане. Звучали вальсы, волнующие, навевающие воспоминания, Иван Фомич слушал музыку с какой-то тоскливой усмешкой па губах.

— Удивительно… Оказывается, есть еще жизнь, — произнес он. — А я, признаться, уже не верил…

Но вот трубачи сложили пюпитры, на смену им пришли песенники первого кавгюлка — пятеро ребят, все как на подбор: рослые, красивые, голосистые. Перед началом своеобразного армейского концерта я поднес им по стакану самогона. Ребята выпили, не морщась и не закусывая.

Любимую нашу полковую песню затянул боец четвертого эскадрона Алексеев:

Среди лесов дремучих

разбойнички идут.

И на плечах могучих

товарища несут…

Когда хлынул басовитый хор: «Все тучки-тучки понависли, на поле пал туман…», к певцам присоединились мой помощник Гурский и казаки Мадамина братья Ситниковские. Мы все очень любили эту песню. С ней были связаны воспоминания о наших походах, боевые схватки, и я с упоением слушал. Из радостного состояния меня вывел легкий толчок в плечо. Оглянулся. Эрнест Кужело знаком звал меня в сторону.

— Что-нибудь случилось? — вспыхнула во мне тревога.

— Нет, пока ничего… — ответил комбриг. — Я вот подумал, зачем такие песни. Ведь гости — разбойники…

Эх, Кужело! Он беспокоился, как бы мы не обидели гостей. Я улыбнулся;

— Ничего, теперь они все наши люди…

Эрнест Францевич не ответил, только кивнул. Вместе мы вернулись к столу.

За первой песней последовала вторая. Ее заказали братья Ситниковские. Снова затянул наш Алексеев:

Славное море, священный Байкал,

Славный корабль — омулевая бочка…

Едва смолкла песнь, как бек встал из-за стола и, поблагодарив за угощение, начал собираться в дорогу. Мы знали, что из штаба фронта получен приказ на имя Мадамин-бека немедленно следовать со своими отрядами в Ташлак. Там намечалось переформирование бывшей «мусульманской армии» в Советскую мусульманскую бригаду.

Мы поднялись следом за беком.

— Прошу наведать меня в Ташлаке, — сказал Мала-мин, прощаясь с Кужело. — Буду рад отблагодарить вас за хлеб-соль.

Хозяева проводили гостей до крыльца штаба, где уже стояли оседланные лошади.

Сдавшиеся отряды Мадамина прошли через Наманган, оставив после себя, словно след, надежду и тревогу. Это двойное чувство вселилось в нас, как только простучали копыта конницы и последний басмач скрылся за холмами.

Наступила ночь. Неспокойная мартовская ночь. Что несла она наманганцам…

ТРЕВОГА НАРАСТАЕТ

Ни звука… Кажется, действительно наступила тишина.

Я приехал в казармы в приподнятом настроении. Нельзя сказать, что на сердце у меня было спокойно. Напротив, исподволь подбиралось волнение, но я считал это следствием пережитых вчера тревог и не прислушивался к собственному чувству. Мне казалось естественным состояние, когда все вокруг меняется и события будоражат человека своей необычностью.

Меня ожидало путешествие. По приглашению нашего вчерашнего гостя Прим-курбаши я с женой должен был откушать плова в его курганче, что стояла у дороги на Кассан. Поездка мирная, дружеская. Так — представляли ее в штабе бригады. Но для меня это представление не было утешительным. Уверенность в том, что мы обрели искренних друзей в лице басмаческих курбашей, еще не укрепилась. Торжественный прием в бывшей гостинице «Россия» лишь на короткое время столкнул нас лицом к лицу с недавними врагами. Веселье — не то средство, которое сближает людей, раскрывает их чувства. А если и сближает, то лишь на короткое мгновение. Перед моим мысленным взором все время стояло хмурое лицо Аман-палвана с недоброй, почти мучительной улыбкой. Что таилось за этой улыбкой, неведомо никому. Но, верно, таилось что-то злое. Правда, вспоминались и другие лица, того же Прим-курбаши — веселое, открытое. Тот действительно радовался перемирию. Ему можно было доверять. По крайней мере, так казалось мне. Я надеялся на молодого курбаши и, собираясь в дорогу, говорил себе: «Все будет хорошо. Он наш. Не подведет».

Мою уверенность несколько поколебал штабной кучер Курбан-ака. Когда мы — Анна Андреевна, жена моя, я и Гурский — садились в рессорную коляску, возница наш покачал головой и сказал:

— Зачем к басмачам едешь, командир… Плохо будет.

Курбан-ака разговаривал редко. И уже если утруждал себя словом, то лишь в случае крайней необходимости. Почему-то мне запало в душу это предупреждение и еще более усилило волнение. Но изменить ход дела было уже нельзя. Не только желание и настроение принуждали нас к поездке. Принуждал долг. Приглашение нового друга принято, нас ждут, и если мы не явимся, курбаши расценит это как вызов, пренебрежение гостеприимством и потеряет доверие к нам — советским воинам. Надо ехать во что бы то ни стало.

Тройка уже мчалась по чуть пылящей весенней дороге, и о сомнениях и тревогах не думалось. Да и не для нас эти думки. Мало ли тревог выпадало на нашу долю — не перечесть. Свыклись мы с ними, сроднились.

Рыжие лошади несли коляску. На ухабах и неровностях дороги нас подбрасывало и кидало то в одну, то в другую сторону. Я сидел рядом с Анной Андреевной, маленькой и худенькой, похожей своими коротко остриженными волосами на мальчишку. И в серых глазах ее было что-то мальчишечье — задорное и смелое. В то тревожное время мы редко выезжали вместе за пределы города, и для нее это путешествие было своеобразным праздником. С удивлением она смотрела на раскинувшуюся за городом весну, па чистую раннюю зелень и цветы, красными огоньками вспыхивающие в невысокой траве. Будто все открывалось впервые. Наше счастье с ней было еще молодым— года не прошло как мы поженились. А вместе находились и того меньше. Доля командирской жены несладкая — разлуки да ожидания. Бессонные ночи, когда муж в походе, и короткая радость, пока он дома на отдыхе. Отпускать страшно, все кажется, если вместе, то и смерть минует, собой защитит мужа от пули. Поэтому-то и настояла Анна Андреевна на своем участии в поездке к Прим-курбаши. Ехала смело, словно ее присутствие обеспечивало благополучный исход дела.

На выдвижной скамейке против нас сидел Виктор Гурский. Сапоги его с трудом умещались в проеме, и шпорам он то и дело ворошил маленький коврик, постеленный нам под ноги. Виктор привык к кавалерийскому седлу и в тесноте чувствовал себя нейдобно, но терпел.

Недолгий путь наш скрашивала беседа, суть которой можно было бы выразить всего несколькими словами: долог ли мир в Фергане? Мы рядили и так и этак. И в утверждениях и в возражениях таилось все то же беспокойство за будущее.

— Ну полно вам, — решила за нас трудную проблему Анна Андреевна. — Не воевать же постоянно. Люди устали от выстрелов. Ах, если бы можно было забыть все это…

Курбан-ака вдруг натянул вожжи, и разгоряченная тройка нехотя остановилась. Навстречу нам летели двое всадников. Летели карьером и только у самой коляски сдержали коней. По виду это были басмачи, и мы, естественно, насторожились. Но верховые успокоили нас. Они представились йигитами Прим-курбаши и передали, что хозяин ждет гостей. Я поблагодарил посланцев, и мы расстались — коляска продолжала путь в сторону Кассана, а всадники поскакали дальше.

— Разведка, — посмотрел вслед йигитам Гурский.

— Ты думаешь? — усомнился я.

— Уточняют, сколько нас и не следует ли сзади конвой.

С доводом Виктора нельзя было не согласиться.

— Возможно, — ответил я. — И в этом нет ничего удивительного. Доверие приходит не сразу.

Тройка свернула на проселок и на рыси въехали в гостеприимно распахнутые настежь ворота большой байской курганчи. Хозяин встретил нас у самого порога. Его окружали незнакомые мне люди, все больше старики — седобородые, одетые в светлые шелковые халаты. Они, как и сам курбаши, приветствовали нас поклонами и пожеланием благополучия и здоровья.

Первый двор, в который мы въехали, был пуст — ни одного йигита. Это как-то успокоило нас. Видно, отряд расположился где-то поодаль. Хозяин распорядился распрячь лошадей и отвести их в конюшню. Как и вчера,

Прим-курбаши был весел, шутил, старался сразу же показать себя гостеприимным хозяином.

Мы вошли в дом, где красовался богатый по тому времени дастархан, с сушеными фруктами, засахаренным миндалем и белыми лепешками, и расположились на коврах. В комнате было очень светло. Щедрое, хотя и не горячее еще солнце через большие окна лилось на стены и многоцветные сюзане, создавая ту яркую пестроту, что так обычна для юга. Из пиал, приютившихся в наших- руках, струился терпкий запах свежего густого чая, а со двора тянуло ароматом жареной баранины и кипящего в сале лука. Около нас вертелся мальчик в зеленом бархатном халате и лакированных сапожках и подносил угощения. Седобородые старики неторопливо, с уважением к себе разговаривали. Хозяин улыбался. Все чинно, мирно. Война в самом деле кончилась.

Никто за дастарханом не обмолвился о прошлом, будто не было долгих изнурительных боев, не было вражды, не было крови. Людям не хотелось вспоминать плохое. Или просто неудобно было затрагивать то, что разделяло нас прежде. Ведь друзья теперь. Прим-курбаши шутил по-прежнему, рассказывал, как понравился ему плов с тортом, хвалил наших командиров и особенно Кужело. Старики слушали, одобрительно кивая головами.

За пловом, а он удался на славу, беседа продолжалась в том же духе, только стала более оживленной. Мы, подчиняясь местному этикету, ели руками, загребая из большого блюда комки жирного риса, лакомились аппетитно подрумяненной бараниной. После сытного обеда хозяин предложил нам покурить и первый приложился к своеобразному восточному чубуку, напоминавшему своим внешним видом тонкий деревянный графин с длинным горлышком. Душистый табак курился от уголька, положенного в чилим мальчиком. По очереди мы вдыхали дурманящий голову дымок. Волшебный угар настраивал нас на веселый лад, и каждое слово казалось смешным. Мы смеялись без умолку.

Прим-курбаши показалось, что нам душно в комнате, и он предложил пройти в сад. Под деревьями, едва окраплёнными бледной зеленью выбивающихся листьев, нам расстелили коврик. На воздухе беседа продолжалась, и снова всех занимал хозяин. Вокруг было спокойно, лишь птицы неугомонно спорили у своих первых гнезд и этим нарушали безмятежную тишину.

Все было хорошо, но мне не понравилось, что мальчик, который прислуживал за обедом, вышел вслед за нами с карабином в руках. Отчего-то не вязалось оружие с обликом этого юного существа, почти ребенка. И вообще, карабин, так хорошо знакомый нам по стычкам с басмачами и напоминавший о крови, неуместен был при дружеской встрече. Во всяком случае, с этого злосчастного карабина все и началось.

Пока мы беззаботно болтали на невысокой супе, застеленной ковриком и шелковой курпачой, мальчик поднял карабин и выстрелил. С ветки сорвалась горлинка и камнем пала на землю у самых наших ног. То ли вид окровавленной птицы, а возможно, просто жалость заставили Анну Андреевну вскрикнуть. В испуге она сжала мою руку:

— Едем! Едем отсюда скорее.

Собственно, ничего особенного не произошло. Мальчишка подстрелил горлинку, хотел, видно, показать свою меткость. Я так и сказал жене. Но испуг мешал ей здраво оценить- этот пустяк, и она продолжала настойчиво уговаривать меня ехать домой. С тревогой смотрел на меня и Гурский. Ему тоже не понравилась история с горлинкой.

— Пожалуй, пора, — согласился я и по-узбекски сказал хозяину: — Прим-ака, велите запрягать. Нам надо засветло поспеть домой.

— Хоп, хорошо, — ответил тот. — Сейчас подадим лошадей.

Он неохотно поднялся с супы и пошел в соседний двор, где в конюшне стояли кони.

— Не слишком ли поторопились, — сделал я замечание Анне Андреевне и Гурскому, когда Прим-курбаши исчез в калитке. — Хозяин может обидеться…

— Это не так уж страшно, — возразил Виктор. — Хуже. если мы окажемся в ловушке. По-моему, выстрел был условным сигналом.

Я посмотрел на мальчика. Он сидел на ступеньках айвана и перезаряжал карабин. Пальцы его работали ловко, уверенно, будто он со дня рождения только тем и занимался, что разбирал и собирал оружие. «Чертенок, — подумал я. — Он хорошо усвоил ремесло своих воспитателей. Если доведется, рука его спокойно пошлет пулю не только в горлинку». Однако роль разведчика к мальчишке не подходила. Слишком юн. В конце концов сам Курбаши мог без шума, без выстрела передать приказ своим людям, и они мигом совершили бы расправу.

— Не думаю, — высказал я свое мнение Виктору. — Но теперь, конечно, надо, ехать. Сейчас подадут.

Но мои прогнозы не оправдались. «Сейчас» растянулось на довольно длительное время. Прошло пятнадцать минут, двадцать, полчаса — коляска не появлялась. Не показывался и сам хозяин. Мы перестали разговаривать я лишь напряженно сверлили глазами конец двора, откуда должна была вынырнуть наша тройка. Старики, оставленные хозяином, чтобы развлекать нас, тоже приумолкли. Мальчонка давно кончил перезарядку карабина и теперь, опершись на ствол, наблюдал за нами.

За эти полчаса я успел переменить мнение и о Прим-курбаши и о мальчишке в зеленом халате, и о седобородых старцах. Стало очевидным, что вокруг происходят какие-то события и вот-вот они коснутся нас. Тишина, которая вначале успокаивала меня, сейчас настораживала, пугала. Прошло уже сорок минут. Пятьдесят. Почти час мы ожидали коляску. Я наклонился к Гурскому и тихо спросил:

— У тебя есть гранаты?

Едва приметно пальцами он показал — две! И добавил шепотом:

— У Курбан-ака в сиденье еще парочка.

Четыре гранаты — это уже неплохо. Только можно ли рассчитывать на вторую пару, что в сиденье? Если басмачи решили разделаться с нами, то вряд ли допустят гостей к коляске. Да и жив ли сам Курбан?

— Пойди-ка, Виктор, на конюшню, — попросил я своего помощника. — Узнай, в чем дело, и сейчас назад!

Прошло еще пятнадцать минут. Гурский вернулся встревоженный.

— Едва нашел Курбана… Запрягает.

— А где хозяин?

— Не знаю.

Подъехал на тройке Курбан-ака. Поглядел на нас хмуро. Я не стал спрашивать его о причинах задержки — не до того было.

— Скорее, товарищ командир! — поторопил он нас и покосился на задний двор.

— А как же Прим-курбаши? — попытался возразить я. — Без хозяина неудобно.

Гурский махнул рукой.

— До этикета ли!

Паника казалась мне безосновательной — что, собственно, случилось? Задержали лошадей. Подумаешь, событие. Возможно, за всем этим кроется мелочь, не заслуживающая внимания. Ради нее рушить дружбу, рвать отношение с курбаши не следует. Обида вызовет конфликт.

— Подождем, — сказал я твердо. — Уверен, что ничего не случится.

Не знаю, насколько у меня хватило бы выдержки, но Прим-курбаши своим появлением сам разрешил сложную задачу. Приложив руку к сердцу, он попросил прощения за задержку, пожалел, что мы уезжаем так быстро. Ему нельзя было не верить. В добродушных глазах теплело искреннее огорчение, а губы по-дружески улыбались. Тревога тенью пробегала по лицу и сейчас же исчезала.

Мы поблагодарили хозяина к сели в коляску. Я сказал Курбан-ака, что можно трогать.

— Поезжайте спокойно, — произнес хозяин вслед. — Вас проводят мои люди.

— Зачем? — удивился я этой неожиданной заботе.

— Так лучше… — и он махнул рукой.

Тревожная тень снова пробежала по лицу хозяина, хотя он и улыбался.

Мы еще раз простились.

За воротами нас ожидали четверо всадников, вооруженных карабинами. Они пристроились сзади и, как только коляска выбралась на дорогу, поскакали следом, держа дистанцию шагов в десять.

Отдохнувшие кони легко бежали, а Курбан-ака все подстегивал их, особенно коренника. Тот рвался вперед напористой рысью, увлекая пристяжных, летевших галопом. На рытвины и бугры мы уже не обращали внимания. Коляска едва не срывалась с колес — металась то влево, то вправо, то подскакивала, то опадала.

Спутники следовали за нами с километр, потом отстали. Курбан-ака чуть придержал лошадей, повернулся назад и проговорил со вздохом:

— Ой, ой! Товарищ командир, зачем к басмачам ехал? Совсем джанджал. Старики сказали Прим-хозяину: «Не пускай неверных! Сделай русского командира илликбаши — «пятидесятником».

Я и Гурский легко поняли Курбан-ака. На басмаческом жаргоне сделать пятидесятником означало — отрезать голову.

— Теперь там большой джанджал, — продолжал напуганный возница. — Старики сказали хозяину: «Отпустишь кяфиров, тебя убивать будем…»

Мы отъехали далеко от курганчи, опасность миновала, но Курбан-ака снова хлестнул коней, и они понеслись кай сумасшедшие.

— Гони, гони! — помогал ему Гурский. — Черт его знает, что еще надумает курбаши.

И мне теперь стала очевидной опасность, которой мы подвергались, но я отчего-то не верил в плохое. Не знаю, почему, по не верил. Меня успокаивала улыбка Прим-курбаши. Он не предал нас, не нарушил дружбы, которая с таким трудом рождалась на ферганской земле.


А мир в Фергане, не успев родиться, рушился. Басмаческие главари, те, что не пошли за Мадамин-беком, собирали силы для продолжения борьбы. Не соблюдали условий соглашения и курбаши, находившиеся под началом бека. Извне неведомые нам силы толкали басмаческие отряды на прежний путь. Позже эти силы стали известны — агентура эмира бухарского и собравшаяся в подполье и теперь поднявшая голову националистическая буржуазия со своей контрреволюционной идеей панисламизма. Курбашей призывали объединиться под новым лозунгом — мусульманского братства и повести беспощадную войну с кяфирами-неверными. В Персии и Афганистане английские разведчики накапливали оружие и золото для снабжения воинов ислама, проще говоря, басмачей. Они сулили главарям всевозможные блага и гарантировали поддержку в плане интервенции. Обещания действовали.

С разных концов шли нерадостные вести. Мы едва успевали оценивать их. Самая горькая для меня весть пришла на другое утро после поездки в гости к Прим-курбаши.

Я сидел в штабе полка и просматривал бумаги. В последнее время их накопилось немало — все руки не доходили до канцелярских дел. Помню, вчитался в рапортичку на довольствие и вдруг слышу голос адъютанта Милованова:

— Разрешите доложить! Там во дворе какого-то покойника привезли.

— Что еще за покойник? — изумился я, — Некогда, Гриша… Пусть Гурский сам разберется.

— Так точно… Только он вас просит,

Бумаги пришлось отложить. Я вышел во двор. Возле — ворог стояла арба со странным грузом — бугорок, прикрытый ветхим одеялом. Возница — чумазый паренек в рваной рубахе — сидел верхом на лошади, упираясь босыми ногами в оглобли. Он равнодушно глядел на нас и расчесывал рукоятью камчи гриву своей большой серой лошади. Всем своим видом паренек будто говорил: «Вот, привез, теперь разбирайтесь, а мое дело сторона».

Гурский приподнял одеяло и, пораженный чем-то, торопливо отстранился.

— Это же Прим-курбаши!

— Кто? — не поверил я.

Одеяло стянули, и теперь открылось все тело мертвого. Прим-курбаши лежал на спине, глядя в небо застывшими глазами. Его застрелили. Пуля угодила в затылок. Должно быть, стреляли сзади, вслед. Кровь короткой струйкой стекла на шею и запеклась почти черным сгустком. Свою угрозу басмачи выполнили…

НОЧНЫЕ ТРОПЫ

Далеко, за человеческим жильем, среди тугаев, уже зазеленевших по весне и таинственно шумящих на ветру, лежат неведомые тропы. Они вьются едва приметной лентой, причудливой, как горный ручей, только тот гремит и поет день и ночь, а тропа таится беззвучно и под солнцем, и в глухой тьме. Иногда она исчезает вовсе в кустарнике или рисовом поле, и тогда надо чутьем угадывать ее движение, находить за грядой тугайных зарослей, за арыком серую нить стежки.

Не для всех эти тропы. Кому день — брат, тот не кроется от чужих глаз, идет большой дорогой, у людей на виду. А кому только ночь с руки, его ищи на дальних тропах, да и не при свете, а ночью. Его лишь собаки чуют и брешут зло, отгоняя подальше от жилья. Брешут, пока не стихнут осторожные шаги.

В такую ночь, черную, апрельскую, скакали два всадника пустынными околицами кишлаков. Тёмно-гнедые кони сливались с мраком, синие халаты и бордовые повязки на головах таяли на фоне зарослей. Не час и не два торопливо гнали они лошадей. Еще засветло начался их путь. Минула полночь, а конца дороги не видно. То вскачь мчатся они, то переходят На рысь, то сдерживают коней, и те грудью раздвигают упрямый, жесткий кустарник, а то, осторожно цокая копытами о гальку, спускаются к речке и одолевают ее вброд. На другом берегу, фыркая и отряхиваясь, кони опять бегут, подгоняемые плетьми.

Всадники молчат. Лишь на перепутье, решая, какую лучше избрать дорогу, перекидываются двумя-тремя словами. Оба неразговорчивы. Неразговорчивы по нужде. Как бы не сорвалось с языка что лишнее. Не тихой ночи боятся они, не темного кустарника. Кто захочет в такой час следить за всадниками, да и кто посмеет! Себя боятся. Несет каждый тайну, запечатанную клятвой, и ни одно слово не должно выплеснуться.

Старший, с черной бородкой, с костистым горбатым носом, со шрамом на лбу от неловкого сабельного удара, — мрачен и подозрителен. Он косится на своего спутника. И когда тот слишком отстает, настороженно вслушивается в топот копыт сзади — не смолкли, ли они совсем. Рука сама собой подбирает повод. Бег коня замедляется. Он ждет.

Молодой догоняет, и оба некоторое время скачут вместе. В темноте не отличить их друг от друга — и одежда, и оружие, и кони одинаковые. Только лица разные. У молодого оно без усов и бородки, и шрама нет. И не хмурится. Смотрит добродушно. Даже с интересом. Иногда будто улыбается, словно хочет сказать что-то, но не решается.

Всадники пересекают широкую воду, бурную, хлещущую коней по бокам, купающую сапоги до самых икр, и выбираются на берег. Он пологий, мокрый. Земля под копытами чавкает, расползается зыбкой грязью. Гуляет ветер свободно, легко по степи.

Лошади идут устало. Приходится подгонять их камчой. Но это плохо помогает — дорога трудная, петляет меж кочек и зарослей сухого камыша. Тропка становится все уже и неприметнее. Неожиданно передняя лошадь останавливается, увязнув в густой хлюпающей жиже. Чернобородый гонит ее. Еще шаг делает животное и завязает совсем.

— Эй ты! — окликает он своего спутника. — Где дорога?

Молодой подъезжает, вглядывается в темную степь.

— Тут была…

Чернобородый осаживает коня, и тот с трудом вытягивает ноги из топи.

— Ищи, если была! Или, может, тебе показалось?

— Нет, хозяин, я здесь родился.

— То-то и видно, — усмехнулся Чернобородый. — Что может путного вырасти на болоте. Ищи!

— Слушаюсь, хозяин.

Они поменялись местами. Впереди поехал молодой. Его лошадь тоже провалилась в жижу, но вытянула копыта и поднялась на влажное, но твердое место. Чернобородый последовал за ним, ругаясь и понукая коня. Лужи и кочки чередовались через каждые десять шагов, но ютом пошла нетвердая, колеблющаяся, как тесто, тропа. Лошади дрожали, чуя под собой топь, вскидывали пугливо морды, замирали перед каждым движением.

— Сын собаки! — зло прорычал Чернобородый. — Ты утопишь меня.

— Зачем же, хозяин, — спокойно ответил молодой. — Нам нельзя умирать, у нас важное донесение.

Раскосые глаза старшего сузились — он посмотрел пристально в темную качающуюся спину своего спутника.

— Важное или неважное, это не твоего ума дело, ублюдок. — Тропа заплясала под его конем, и он жадно, со страхом вцепился в луку седла. Минуту длилась молчаливая затаенная борьба за жизнь. Копыта лошади снова нащупали твердую стежку, и Чернобородый облегченно вздохнул: — А когда придет твоя смерть, — продолжал он недосказанную мысль, — знает один бог…

— Да, хозяин, — кивнул молодой.

Из темноты вынырнул далекий неверный огонек, не то от костра, не то от светильника. Потом второй, третий…

— Оббо! — радостно прошептал Чернобородый. — Кажется добрались.

Молодой снова кивнул:

— Это Гарбуа.

— Вижу. Гони к большой курганче. Там хозяин Шер-Магомет-бек… Да побыстрее!

Уже начало светать, когда путники въехали на своих изнуренных конях в большой двор, обнесенный высоким глинобитным забором. И за околицей, и внутри двора стояли у коновязей лошади — много лошадей, раздавался перестук копыт и из конюшни, тянувшейся вдоль забора. Несмотря на ранний час, кишлак уже проснулся. Всюду бродили люди, вооруженные винтовками.

Путников принял Курширмат или, как его назвал Чернобородый, Шер-Магомет-бек. В полумраке михманханы можно было разглядеть только его светлый шелковый халат и обожженное солнцем красно-желтое лицо. Один глаз, которым пользовался курбаши, налитый кровью, воспламененный, бессонницей, ветром и вином, уставился на пришельцев. Второй — перекошенный, слепой — мертво покоился в глазнице. Курбаши молча выслушал гонцов, не шелохнулся даже на своем ковре и, только когда Чернобородый кончил говорить, спросил тихо:

— Кто еще знает об этом?

— Никто, о великий «гази». Мы двое.

Курширмат оценил своим единственным глазом Чернобородого, потом мельком пробежал по лицу его спутника и сказал:

— Двое… Щедрый ваш хозяин Халходжа. — Помолчал, потом запустил руку за бельбаг, пошарил в нем и, вынув несколько серебряных полтинников царской чеканки, бросил их гонцам. — Передайте хозяину, что решение наше волею аллаха осуществляется. Гость прибудет к нам в пятницу после новолуния. Пусть не задержится и благочестивый ишан. Мы ждем… Идите!..

Они снова пробирались болотом. Снова вязли лошади в густой жиже, снова вздрагивали на пляшущей тропе.

У густого камыша, пересекавшего их путь, молодой спросил Чернобородого:

— Какого гостя ждут в Гарбуа?

Он спросил по наивности — молодость любопытна. Но старший принял вопрос настороженно. Ему вспомнились слова Курширмата: «Кто еще знает об этом? Двое. Щедр ваш хозяин Халходжа».

— Не твоего ума дело, — ответил Чернобородый. — Показывай лучше дорогу.

— Слушаюсь, хозяин.

Долго пробивались всадники камышом. Сухие стебли громко шуршали, ломались с треском, больно хлестали — до крови — грудь коней. Чернобородый все смотрел, как, нагнув голову, молодой раздвигал камыш, как мелькал его халат в зарослях. Он думал: «Двое. Зачем двое?»

За грядой зарослей, у воды, старший сказал:

— Напоим лошадей.

Огги спешились, сдернули поводья, подвели коней к берегу. Пофыркивая, потянули осторожно губами студеную воду животные. Люди стояли рядом, смотрели, как беснуется поток. Потом Чернобородый сел в седло. Молодой стал подтягивать подпругу своего коня.

— Подтяни и мне!

— Хорошо, хозяин.

Он подошел, нагнулся, чтобы отстегнуть ремень под брюхом лошади. В это время сверху упал нож. Упал точно под левую лопатку и вошел в тело по самую рукоять. Молодой застонал, в испуге поднял голову, хотел увидеть, что произошло. Но увидел лишь ногу Чернобородого. С силой сапог ударился ему в лицо и откинул наземь.

— Сын собаки!

Вокруг было пустынно. Бурлила река. Шумел, посвистывая на ветру, камыш. Чернобородый подождал минуту-другую — не застонет ли снова его спутник, не пошевелится ли. Но тот лежал тихо, раскинув широко руки. Тогда старший слез с коня, стянул с убитого винтовку, клинок, пошарил за халатом — нашел три серебряных полтинника, сунул все это себе в бельбаг — прошептал торопливо:

— Бисмилля!..

Лошади — одна с седоком, другая на привязи — вступили в говорливый поток. Как и ночью, он бился о берег, хлестал коней, омывал сапоги. Уже на другой стороне Чернобородый оглянулся, вслушался в тишину и, успокоенный, поскакал в степь…


Кужело выслушал нашего старого друга Абдукаххара с волнением.

— Так вы думаете, что Халходжа соединяет свои силы с Курширматом для нового выступления?

— Да. Шер-Магомет уже объявил себя «амир лашкар баши».

— Больше ничего не сказал этот молодой басмач? — снова поинтересовался комбриг.

— Он говорил еще о каком-то госте. Но люди не поняли его… — Абдукаххар провел рукой по своей холеной бороде, будто нащупывал редкие серебристые сединки. — Умирающие не словоохотливы. Его не успели донести до кишлака.

— Жаль, — думая о своем, произнес Кужело.

— Конечно, жаль. Человек рождается, чтобы жить…

— За что же басмачи убили своего человека?

— Видимо, он перестал быть своим, — покачал головой Абдукаххар.

— Возможно…

Все, что рассказал друг наш, казалось обычным — мало ли находили мы в те дни убитых людей! Но Абдукаххар придавал факту особое значение. Молодой басмач, подобранный дехканами на берегу, был гонцом. Он нес какую-то тайну и не достиг цели. А тайна была важной. Абдукаххар пытался всякими умозаключениями разгадать ее, и мы всячески помогали ему. Однако, кроме смутных домыслов, наши совместные усилия ничего не рождали. Предположения касались главным образом возможных налетов банд на определенные пункты. Всему мешал «гость», упомянутый Абдукаххаром. Кто он? Почему его ждут оба курбаши? О гостях из-за кордона нам было известно. Через свою агентуру англичане вели переговоры с Мадамин-беком. После его перехода на сторону Созетской власти щупальца британской разведки нацелились на Курширма-та. Это был наиболее сильный из басмаческих главарей и наиболее враждебно настроенный против новой власти. Контакт с ним уже установлен. Советники Шер-Магомета — белогвардейские офицеры — встречались с английскими резидентами и получали от них директивы. Возможно, теперь ожидается приезд самого «посланника» королевства в ставку Курширмата.

Гость! Как же перехватить его, прервать нить, которая тянется из Афганистана и Персии к басмачам? Не дать новоиспеченному «амир лашкар баши» укрепиться, раздуть пламя гражданской войны, которая ужке начала гаснуть. Пока мы ломали голову, разгадывали тайну убитого гонца и расшифровывали слово «гость», события приняли самый неожиданный поворот. И поворот трагический.

ВУАДИЛЬ — ЧИСТОЕ СЕРДЦЕ

Мадамин-бек получил письмо от Курширмата. Привез его басмач с черной бородкой и шрамом на лбу. Приехал прямо в Ташлак, где стояли верные беку части, и попросил пропустить его к главному хозяину. На левой руке его алела красная повязка — знак того, что он свой человек, признавший Советскую власть.

Письмо гласило:

«Бисмилля ар-рахман ар-рахим (то есть во имя бога милостивого и милосердного), — писал Курширмат, — Мухамед Амин-беку, другу бедных, покровителю сирот, гази непобедимому, воителю за веру от Шер-Магомета салам — привет! Ваша доблесть известна далеко за пределами Ферганы — в Бухаре, Ширабаде и Кабуле. Слышно, что вы, Мадамин-бек, пребываете в мире и спокойствии на службе у Советской власти, собирая воедино все мусульманские отряды. Просим приехать к нам в Гарбуа для совместного совета и присоединения моих овец к общему стаду. Ожидаем вас и вашего русского советника.

Шер-Магомет Кул.


Составлено 3 числа, месяца шавбана, 1928 года хиджры».

Кишлак Гарбуа, расположенный всего в восьми верстах от Старого Маргилана, среди трудно проходимых песчаных дюн, был его ставкой и являлся много раз ареной кровопролитных сражений.

Курширмат вместе с Иргаш-чулаком (хромым) и Хал-ходжой был организатором контрреволюционного басмачества в Ферганской долине и состоял- одно время помощником Мадамин-бека, имел титул «лашкар баши», то есть командующий войсками. Настоящее его имя Шер-Магомет, сокращенно Ширмат. На печати его еще было прибавлено «гази», что значит «воитель за веру». В народе его звали «кёр» — «кривой». Он был действительно кривой на один глаз, которого лишился в далекие дореволюционные времена, когда дехкане поймали его при краже коней.

Чернобородый ждал ответа. Ему нужно было обязательно услышать слова Мадамина. Но тот молчал. Он, как всегда, не торопился с решением сложных вопросов я не обнадеживал собеседника торопливым обещанием или отказом. Даже на лице нельзя было прочесть отклика.

— Если конь ваш устал, пусть отдохнет. — сказал он посланцу Курширмата. — Если свеж, поезжайте и передайте своему хозяину, что письмо вручили Мухамед Амин-беку.

Чернобородый помялся, переступил с ноги на ногу, но вынужден был все же откланяться. Конь его мог без отдыха проделать обратный путь.

Мадамин показал письмо своему комиссару Сергею Сухову. Со дня переименования отряда бека в «мусульманскую бригаду» Сухов неотлучно находился в Ташлаке к вместе с Мадамином занимался переформированием басмаческих частей. Место многочисленных советников в разных чинах и званиях, прежде окружавших бека, занял теперь один человек. По виду он был сравнительно молод, хотя и прошел германскую войну и имел два «георгия». Новый советник, как именовали Сухова аскеры, за недолгое время показал себя с самой лучшей стороны. Он не навязывал своего мнения командиру, не донимал бывшего басмаческого главаря мелочной опекой. Поэтому опасения, что комиссар окажется стражником, сразу же отпали. Бек увидел в Сергее Сухове внимательного друга и умного помощника, с которым было легко начинать новую для «амир лашкар баши» жизнь, новое дело.

— Вы верите Курширмату? — спросил комиссар, ознакомившись с посланием.

Мадамина озадачил прямой вопрос:

— Имеет ли это значение?

— Конечно.

— Хочется верить. Его вынуждают к миру события. Другого выхода нет.

Сухов посмотрел своими живыми внимательными глазами на командира, пытаясь уяснить, искренен ли он.

— Значит, Курширмат. становится нашим другом по-неволе?

— Да.

— Трудно решать, в таком случае, вопрос, — заключил

комиссар. — Можно ведь ошибиться. А от нашего шага зависит многое — мир или продолжение войны в Фергане. Посоветуемся со Скобелевым.

— Пожалуй.


Телефонный разговор со Скобелевым устранил неясность. «Поездка в Гарбуа желательна, — заявили в штабе. — Выход Курширмата из войны приведет к полному и скорому умиротворению басмаческих отрядов».

Сухов передал трубку Мадамину:

— Просят вас.

Бек с минуту слушал голос из Скобелева, потом утвердительно кивнул:

— Я готов.

Его о чем-то спросили. Пришлось подумать.

— Я человек военный. Будет сделано.

И еще добавил:

— Приказа не нужно. Еду добровольно.

Он повесил трубку, повернулся к комиссару:

— Пусть готовят лошадей, утром выезжаем в Гарбуа.


Эти два письма, уже пожелтевшие от времени, мне передал спустя много лет бывший партизан Ошского отряда. Передал как реликвию. Он хранил их в память о своем друге и командире Сергее Лукьяновиче Сухове. Они вместе бились под Андижаном с басмачами в сентябре 199 года. Со своей сотней курсантов Ташкентского военного училища Сергей атаковал и захватил тогда железнодорожный мост через Сай и отрезал противнику путь из города. За этот подвиг он был награжден орденом Красного Знамени. Награду Сергею вручил сам Куйбышев.

— Возьми эти письма, — сказал партизан. — Они вроде частицы Сергея.

Пересказать чужое письмо трудно. Да и нужно ли пересказывать. Тот, кто в порыве отчаяния выразил свое чувство, не заботился о красоте слов, не искал одобрения или укора. Он просто делился постигшим его горем.

Писала Шурочка Белова, жена комиссара Сухова:

«Милая моя мамочка! Я не хотела, может быть, не должна была так жестоко огорчать тебя, но нет сил молчать…

Помнишь, я писала тебе, что Сережу из Андижана перевели сюда, в Ташлак, военным руководителем к Мадамин-беку на формирование бригады из сдавшихся басмачей, их называют «мирные басмачи». Мы прожили с Сереженькой здесь более месяца.

Вчера утром он выехал вместе с Мадамином на свидание с Курширматом — главарем незамирившихся басмачей. И с тех пор ни о Сереженьке, ни о Мадамине нет никаких вестей. Самое ужасное, как могла я отпустить его. Ведь мы даже не простились, не сказали друг другу ни слова. Он поднялся до рассвета, когда я спала, и неслышно вышел. Зачем он все это сделал!

Я, как только узнала об отъезде, побежала в штаб. У меня было предчувствие нехорошее. Но в штабе успокоили, сказали, что к обеду они оба вернутся: кишлак Гарбуа недалеко. Днем уже порешили — приедут к вечеру. Весь день я проплакала у себя в комнате. Вечером не выдержала, потребовала, чтобы в штабе сказали мне правду. Только они ничего не знали сами. Просили успокоиться. Но как успокоиться, когда Сережи нет,

А сегодня утром сказали — Сереженька, Мадамин и весь отряд пропали без вести. Разведка донесла, что в Гарбуа их нет и не было. Как это. случилось, мама… Как я могла потерять его? Что теперь будет? Слезы не утешают. Стою у дороги и жду. Жду Сережу. Ведь я не одна, мамочка. У нас должен быть ребенок. Сережин малыш. Страшно подумать… Прости, не могу писать…»

Шурочка Белова верно назвала время — они выехали из Ташхака на рассвете. Им хотелось еще к обеду вернуться назад. Да и по утренней прохладе коням легче идти быстрее можно одолеть непростой путь до Гарбуа.

Май только начался. Южный май с горячим солнцем, когда первые утренние лучи уже несут тепло и вздымают над землей трепещущие токи влажного воздуха. Когда вокруг все тонет в зелени — и равнина, и холмы, и далекие склоны Алая, а у самой обочины дороги стелется густым ковром трава. Когда буйно цветут маки, расцвечивая малиновыми брызгами изумруд долины.

Облетел белый наряд яблонь и груш, а гранат еще пылает своими огненными цветами. И все это глядит из-за дувалов, встречает и провожает всадников.

Их было двадцать шесть человек вместе с Мадамин-беком и Суховым. Впереди ехал командир на белом арабе, танцующем под седлом и просящем беспрестанно повода. В обычные дни бек носил военную форму — китель, перехваченный ремнями портупеи, и тюбетейку или серую каракулевую папаху, а сегодня облачился в парчовый халат и белую кисейную чалму: Простая казачья шашка свисала вдоль бедра, к поясу был пристегнут наган в черной кобуре.

Рядом ехал Сухов. По нраву своему он выбрал и коня— могучего, спокойного Гнедко. Быстротой тот не отличался, но был вынослив как черт и в бою грудью сбивал любую лошадь противника. Ожидая хозяина, он умел стоять часами без привязи и ничем не выдавать своего нетерпения. Сейчас Гнедко шел ровным шагом, равнодушно глядя на дорогу и слегка поматывая большой головой.

В седле Сергей Лукьянович держался прямо, по-солдатски. Да и всем своим видом не показывал, что он начальник. Разговаривал просто, шутил, с веселым любопытством вглядывался в даль, раскрывавшуюся причудливым изгибом снежных вершин.

Сзади ехали два туркмена в больших белых папахах— прежняя личная охрана бека, а за ними — строем по трое — йигиты узбеки. Один только русский был среди них — боец Орехов, суровый на вид, но добродушный семиреченский казак.

Солнце еще не поднялось, когда отряд миновал последние дворы Ташлака, отцветающие сады за околицей и выехал на широкую ровную дорогу, хорошо прибитую копытами и укатанную колесами. Слева и справа протянулись поля, карагачевые рощи и заросли кустарника.

Ровной, хотя и не очень быстрой рысью проследовали, так версты три и вдруг увидели впереди двух всадников. Они стояли около карагачей и как будто поджидали отряд. Лишь только Мадамин и Сухов приблизились, один из верховых спрыгнул с лошади и, бросив повод товарищу, побежал навстречу.

— Ассалам алейкум!

Он прижал руки к животу, принялся старательно кланяться и выкрикивать приветствия.

— Ким сиз? Кто вы? — строго спросил бек.

Тот, будто не слыша вопроса, продолжал лепетать. Пожелания всяческого благополучия, мира и спокойствия сыпались как горох. И лишь когда он выговорил все, то ответил:

— Мы люди хозяина Шер-Магомета. — Человек протянул беку что-то наподобие письма — свернутый вчетверо лист бумаги — и снова стал кланяться.

— Вот еще новости, — удивился Сухов. — На дороге ловят с письмами.

Пока отряд стоял, а Мадамин разбирал витиеватые строки курширматовского послания, Сергей Лукьянович разглядывал курьеров. Тот, что на коне, жался в тени карагачей, будто боялся показаться, а спешившийся глядел со страхов, втянув голову в плечи и прижав руки к животу. Он наверняка ждал или удара камчой или пули. На правом рукаве его халата краснела кумачовая повязка — своеобразный мандат на проезд в зону расположения частей Красной Армии. Басмачи прибегали к этой наивной, но на их взгляд хитрой маскировке, чтобы обмануть население и разведать территорию противника.

— Что там пишет Курширмат? — спросил Сергей Лукьянович, когда послание было наконец прочитано.

Мадамин неопределенно пожал плечами — письмо привело его в растерянность.

— Пишет, что вынужден оставить Гарбуа, — ответил по-русски бек. — Какие-то красные отряди появились около кишлака, и, чтобы не осложнять отношений с Советами, он ушел в Вуадиль. Ждет нас там.

— Мда… — протянул Сухов. — Ситуация меняется. Что же предпримем?

Басмач исподлобья поглядывал на командиров, пытаясь понять причину замешательства. Глаза его торопливо бегали от Мадамина к Сухову. Он словно хотел подсказать им решение, но не знал, как это сделать.

— Где сейчас Ширмат? — спросил его бек. Вопрос преследовал определенную цель — получить подтверждение от третьего лица.

— Ушел в Вуадиль, — охотно ответил басмач.

Мадамин задумался. Какое-то сомнение мешало ему сделать решительный шаг. Но он все же сделал его.

— Едем в Вуадиль, — сказал бек. — Какая разница, где вести переговоры. К вечеру вернемся. Здесь недалеко.

Он посмотрел на Сухова — как тот отнесется к такому решению. Ему хотелось, чтобы комиссар не посчитал его, Мадамин-бека, малодушным, трусливым. Чтобы увидел желание бывшего «амир лашкар баши» честно служить Советской власти.

Сергей Лукьянович ободряюще кивнул. Отряд снова двинулся по дороге. Басмачи помчались вперед, азартно нахлёстывая своих лошадей, и через минуту скрылись за рощей.

Мадамин и Сухов ехали рядом. Почти стремя в стремя. Ехали одной дорогой и к одной цели. Но думали о ней по-разному.

Бек был неспокоен. Судьба снова сталкивала его в людьми, которых он недавно оставил и оставил навсегда. Ему казалось, что прошлое отсечено и если придется стать с ним лицом к лицу, то только в бою, только с обнаженным клинком. А вот он едет по доброй воле к Курширмату и будет разговаривать с ним словами дружбы. Надо называть врага добрым именем, пить чай из рук ненависткого человека, касаться губами пиалы, оскверненной его дыханием. Ненависть их друг к другу глубокая и давняя. Курширмат не желал мириться с ролью Мадамина, не признавал его «амир лашкар баши». Теперь, в письме, он называет бека «гази непобедимым», воителем за веру, другом бедных. Но прежде именовал собакой и кяфиром. Что произошло с Курширматом? Неужели дела его так плохи? Неужели он понял бессмысленность борьбы и складывает оружие? Честно принимает мир. Собственный пример помогал Мадамину решать чужую судьбу на свой лад. «Понял, — ответил за Ширмата бек. — Понял и выходит из войны».

И тут же возникал другой вопрос: «Но почему комиссар Сухов не верит? Что заставляет его настораживаться при упоминании о Курширмате?» Мадамин скосил глаза на Сергея Лукьяновича, будто хотел по выражению лица разгадать его чувства. С минуту он наблюдал за спутником и не нашел ответа. Внешне — комиссар казался спокойным, даже равнодушным. Его занимали лишь горы, величественной сине-голубой грядой теснившиеся на горизонте. Из-за них должно было вот-вот глянуть солнце, уже выбросившее корону ослепительно ярких лучей. «Нет. Он не понимает нас, — решил Мадамин-бек. — Не понимает душу мусульманина. Они, большевики, видят во всем только нужду бедных и довольство богатых. А мусульманин живет не этим — он живет богом, законами шариата, которые равняют и бедных и богатых». Сам Мадамин плохо знал законы шариата, вернее почти не знал. Все его сведения о религии сводились к семи стихам первой суры корана, начинавшиеся словами: «Бисмилляги р-рахмани р-рахим…», то есть к тому, что обязан знать каждый мусульманин. Но бек слышал от мулл и особенно от старого Хаджимата множество различных притч, толкующих и суры корана, и законы шариата. Он верил, что «пророк» завещал правителям превыше всего ценить труд земледельца. Их место было будто бы по правую руку султана и эмира. Лично Мадамин этого закона не придерживался: по правую руку от него всегда сидели советник Ненсберг и курбаши. Однако собственные порядки не являются образцом, поэтому бек не руководствовался ими в толковании религиозных законов. Сейчас его занимала только одна задача — доказать себе, а потом и Сухову, что мусульмане едины в своих убеждениях и свои интересы подчиняют делу утверждения блага для верующих. Следовательно, Курширмат отбросит старое и пойдет дорогой мира. Так нужно народу.

— «Вуадиль» значит «чистое сердце», — прервал молчание Мадамин. — Оно не обманет нас.

— Хорошо бы, — просто ответил Сухов.

— Там святые места, — продолжал начатую мысль бек.

— Может, для кого и святые… Только разве Курширмат верующий?

— Он мусульманин.

— Что ж, посмотрим…

Многое надо было сказать беку, и, если бы не дорога, не близкая цель, Сергей Лукьянович, конечно, поддержал бы разговор. Но перед встречей с Курширматом не хотелось сеять сомнение в душу Мадамина. Сам Сухов мало надеялся на удачный исход переговоров. Слишком туманны были письма курбаши. Смущала и перемена места. О Гарбуа знали в штабе, а Вуадиль и в голову никому не придет, даже не смогут послать людей на выручку. У него была мысль послать одного из бойцов в Ташлак с донесением, но он побоялся встревожить этим бека. Да и оснований пока для особых опасений не было. В конце концов в отряде двадцать шесть человек — голыми руками не возьмешь. При первой попытке врага ударить можно повернуть назад и на добрых конях уйти от преследования.

За месяц, что Сергей Лукьянович находился в Ташла-ке, сделать удалось немного. Он только успел сойтись с людьми, наметить будущих политработников, на которых можно было положиться и доверить им работу среди недисциплинированных, развращенных разбоями джигитов. Сделать из бывших басмачей сознательных, преданных революция войной — нелегко. Нужно время и терпение. Терпения Сергей Лукьянович набрался, а вот со временем было туговато. Многочисленные организационные мелочи отрывали его от политической работы. «Ничего, наверстаю, добьюсь», — думал Сухов. С рассвета шел в эскадроны и только к ночи, да и то не всегда, возвращался домой. А тут еще эта поездка. Целые сутки — прочь. Жаль. Но надо. Ничего не попишешь. Переговоры важнее всего. Чем меньше врагов, тем быстрее конец войне. Конец кровопролитию, голоду, разрухе. Вот бы только отделаться от Курширмата и назад, в бригаду, за работу.

Поднялось солнце из-за Алая. Яркий свет залил долину, заиграл на весенней зелени. Стало веселее, спокойнее. Кони настойчиво запросили повода. И едва всадники тронули их шенкелями, как рванулись вперед размашистой рысью.

Жаль, что людям не пришлось сохранить память об этом чудесном утре. Горы встали будто рядом, подняв в небо седые вершины — там белели снега и льды. Голубые, синие и изумрудные склоны, притуманенные легкой дымкой, спадали к самой дороге. Она тянулась, одетая в зелень деревьев, у берега буйного Шахимардан-сая. Он сверкал зеленоватым хрусталем ледниковой воды — урчал, звенел, стучал камнями, торопился куда-то. И все вокруг пело, откликалось на эту бесконечную, неумолчную игру струй.

У въезда в Вуадиль скрытые на короткое время предгорьями вершины Алая снова вскинулись в ясную синь, словно родились сызнова. Дорога вбежала на мост через поток, и копыта коней гулко застучали по деревянному настилу.

А дальше уже начался кишлак. Пыль желтым туманом стлалась, окутывала густой пеленой. А когда туман чуть рассеялся, всадники увидели дервишей. Они шли, притопывая босыми ногами, кривляясь, размахивая посохами. Высокие войлочные колпаки, отороченные мехом, были натянуты почти на самые уши, грязная, выжженная солнцем рвань висела на плечах, и клочья серой ваты выбивались из этого нищенского одеяния. Каждый на свой лад гнусаво выпевал:

— Ля-иллаги иль алла… Ля-иллаги иль алла…

Встреча с дервишем, что встреча со святым. И мусульманин невольно вспоминает о боге, проникается чувством страха. Мадамин бросил повод и поднял руки ладонями кверху, собираясь произнести молитву. То же самое сделали и йигиты, следовавшие сзади. Один Сухов не проявил никакого уважения к бродячим оборванцам и ехал, не замедляя шага и не сворачивая. Ему показалось странной эта нелепая встреча. Словно в горячем бреду, люди что-то выкрикивали, гримасничали, жестикулировали. Может быть, это равнодушие Сухова и помогло ему первому услышать далекий шум, уловить топот коней. Он оглянулся. Из-за дувалов, из-за деревьев вырвалась ватага всадников и с криком кинулась на отряд бека. Какой-то отчаянный басмач подлетел к Мадамину и схватил его испуганного Султана за повод. Остальные стали наседать на Сухова, на взвод охраны.

Увы, это совсем не было похоже на гостеприимство, и в возгласах басмачей не слышалось добрых приветствий. Они выкрикивали одно, хорошо знакомое Сухову слово: «ур — бей!». Нетрудно было догадаться, что хозяева устроили парламентерам засаду и эта первая группа послана для затравки. Следом хлынут сотни басмачей.

Тот, что. схватил Мадаминова коня за повод, был чем-то знаком беку. Черная бородка, вытянувшийся от переносицы к уху шрам и опьяненные страстью глаза. Это он передал доброе письмо от Курширмата и просил ответа. Только теперь посланец курбаши не кланяется низко, не улыбается заискивающе. Лицо его перекошено злобой. Рука рвет повод.

Привычным безошибочным движением Мадамин отстегнул кобуру, выхватил наган и в упор выстрелил в Чернобородого. Басмач сразу обмяк, будто его придавила сверху, и уткнулся головой в шею лошади.

Сухов в это время ударил клинком другого бандита. Ударил с такой силой, что рассек до пояса, и тот рухнул под ноги Султану. Араб отпрянул назад и взвился на дыбы.

— За мной! — крикнул Сухов и первый кинулся на своем огромном Гнедке к ближнему двору. Как лавина, пробился конь сквозь наседающую цепь басмачей, а комиссар помогал ему клинком сшибать особенно упрямых бандитов. Вместе с Мадамином они проложили путь к калитке, высадили ее, и отряд бека, отмахиваясь саблями, втиснулся в небольшой, но огороженный толстым и высоким дувалом двор.

Не дожидаясь приказа, люди поспрыгивали с лошадей и стали клинками просверливать в глинобитных стенах бойницы.

За дувалом нарастал гул. Вокруг двора кипела, бурлила толпа конных и пеших басмачей. К джигитам присоединились дервиши. Они выкрикивали заклинания, выли, словно шакалы, ожидая кровавого пиршества. Живая волна то с шумом ударялась о стены, то, встретив пули, отбегала, и к вою и крикам присоединялись стоны раненых.

Все двадцать шесть человек, засевшие в своей маленькой крепости, защищались упорно. Сухов сказал бойцам:

— Помощи ждать неоткуда. Рассчитывать только на себя, беречь каждый патрон:

Он боялся за Мадамина. Впервые тот попал в окружение и подвергался испытанию — или сдержать слово и остаться в рядах красных до конца, или повернуть вспять, пойти на мир со своими вчерашними друзьями и сообщниками. Бек, не ожидая вопроса, ответил сам:

— Не сдадимся.

Окрыленный Сухов крикнул:

— Приказываю стоять насмерть!

Он первый взвел гранату и бросил в катящийся к стеке вал. Грохнул взрыв. Потом второй — это поддержал комиссара своей гранатой Орехов.

Наступила мгновенная тишина. Но вслед за ней раздались стопы и вопли. Волна отхлынула, за ней поползли, обливаясь кровью, искалеченные басмачи. Минут десять, а может, и больше, длилась передышка. Казалось, смелость покинула нападавших, и они не решались штурмовать двор, в котором засели красные. Но вот над кишлаком заревели своими медными глотками огромные карнаи, затрещали барабаны. Громче прежнего заголосили дервиши, призывая на помощь бога. Рассеянная туча стала снова собираться. На дорогу выехал сам Курширмат в сопровождении Халходжи. Курширмат держал на пике белый флаг и помахивал им, предупреждая осажденных, что хочет с ними разговаривать. Это было довольно странное проявление миролюбия — сначала заманить парламентеров в ловушку, наброситься на них с оружием, а потом предлагать переговоры.

Сухов дал команду не стрелять: возможно, курбаши допустил ошибку или джигиты набросились на делегацию без его ведома — пусть объяснит.

Музыка стихла. В неверной, тревожной тишине прозвучал голос Курширмата:

— Эй, собака Мадамин! Сдавайся! Мы будем судить тебя по законам шариата.

Каждое слово было слышно во дворе. И Сухов, и Мадамин, и бойцы поняли, что им даруют жизнь взамен предательства. Надо бросить оружие, поднять руки и выйти на дорогу, чтобы просить у Курширмата пощады. Комиссар, как и в первый раз, испытующе посмотрел на бека — как он? Не сломлен ли еще? Не победило ли прошлое, во имя которого столько лет шел он рядом с Курширматом?

— Отвечай, презренный кяфир! — продолжал кричать курбаши.

Мадамин подошел к одному из бойцов, вырвал из его рук винтовку и, прильнув к бойнице, прицелился.

— Вот мой ответ!

Грохнул выстрел. Курширмат гарцевал на своем коне-Он был весь на виду, и пуля могла сразить его. Но она попала лишь в коня. Тот вздернулся на дыбы и рухнул в пыль. Облако заволокло все вокруг желтым дымом. И когда он рассеялся, Мадамин увидел Курширмата, поднимающегося с земли и отряхивающегося от пыли.

— Смерть кяфирам! — завопили басмачи.

Толпа хлынула к маленькому двору, чтобы разнести его…

ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ

Второе письмо Шурочки Беловой:

«Мама! Спаси меня, утешь хоть словами. Сил моих больше нет. Если бы ты была рядом, было бы легче. Сегодня я узнала самое страшное. В штабе фронта, в Скобелеве, меня принял командующий Веревкин. Я разрыдалась как сумасшедшая и плохо слышала, что он мне говорил. Веревкин и начштаба Ходоровский успокаивали меня, кажется, поили валерьянкой. Но разве можно не плакать? Все так плохо, так плохо… О Сергее до сих пор ничего не известно. Говорят, что Мадамин и Сережа попали в руки Курширмата. Так считает и Веревкин. Он дал мне слово вызволить их любой ценой. Если не удастся отбить силой, то обменяют на четырех курбашей, попавших к нам в плен, и десять заложников. Но каково Сереженьке, мама. Я уже не знаю, во что верить. От Веревкина ушла со смутной надеждой на спасение. Вернулась в Ташлак — и эту надежду потеряла. Тут настоящая паника. Аскеры Мадамина разбегаются. Уже несколько отрядов снялись и ушли неизвестно куда. Остальные не подчиняются командирам. Вестовой Сергея Каюм сказал мне: «Уезжай, хозяйка, отсюда. Нехорошо тут». И другие то же самое советуют. Жалеют меня. Но как я могу уехать, не узнав о Сереже? Скоро прибудет на смену Мадамин-беку Петр Митрофаиович Парамонов — ему поручено формировать мусульманскую дивизию. Может быть, он что-нибудь сделает для спасения Сережи. Буду ждать. Иначе не могу…»


Надежда укрепляет силы, помогает идти вперед. надо идти, надо жить. У Шуры Беловой сложная судьба. Она разделяла с мужем тяготы войны. А тяготы эти велики. На каждом шагу опасность. И смерть. Рядом смерть. Она тесно прижимается к человеку, как только конница бросается в бой. Она таится во тьме ночи, прилетает вместе с пулей из-за засады. И надо думать о ней постоянно. Боец — он счастливый. Ему не до страха: он опьянен борьбой, закален опасностями. А жене, подруге его, выпадает эта черная думка о смерти.

Не спала Шура. Только задремлет, сомкнет усталые, воспаленные слезами веки — и тотчас ток в сердце — смерть! Сережа убит. И глаза — открыты. Руки прижимаются к груди, чтобы заглушить боль. Так минуту-две-.. Час… Потом усталость побеждает, смыкаются веки. И опять холодный укол в сердце.

Так до утра. Лишь перед рассветом приходит короткий, полный кошмаров сон…


— Смерть кяфирам!

Толпа ревела, выла, улюлюкала. Пули и гранаты уже не останавливали захмеленных анашой басмачей. Дервиши первыми лезли на дувалы, царапая костлявыми пальцами сбитую солнцем землю. Они хрипели, стонали, и в этих звуках были слова молитвы. Кое-кому удалось одолеть препятствие и, взобравшись на дувал, они плевались, изрыгая на осажденных грязную, пропитанную пылью слюну.

Соседние дома оказались в руках курширматовских молодчиков. С крыш, с деревьев они стреляли по осажденным. Отряд бека редел быстро. Почти все бойцы оказались ранеными. Многие отстреливались лежа или приткнувшись к стене плечом. Пуля попала в голову Мадамина. Он пытался еще держаться, но силы убывали, кровь вливала лицо, слепила глаза. Сухов подхватил командира, оттащил за сарай, в тихое место. Сорвал с шашки индивидуальный пакет, перевязал рану. Кровь немного спала.

Басмачи наседали. Учуяв скорую победу, они еще более осмелели. Небольшая, но крепкая калитка, припертая изнутри бревном, трещала под ударами прикладов. Шашками, пиками джигиты ковыряли забор, пытаясь сделать брешь. Теперь и Сергею Сухову стало ясно, что остались какие-то минуты. Только минуты. Он увидел спрыгнувшего с крыши басмача, первого, кому удалось попасть в маленькую крепость, и выстрелил в него. Тот скрючился, поджал руками живот и покатился по двору. Сухов выстрелил еще раз — теперь по дувалу, где кривлялся дервиш. Но пуля прошла стороной. В ответ раздался залп. Со всех сторон целились в комиссара, и он, пробитый насквозь, закачался, словно не знал, в какую сторону упасть. Рухнул тяжело, замертво.

Он не слышал, как, сломав калитку, с торжествующим криком ворвались басмачи, не чувствовал, как жалили его мстительные пули, как топтали коваными каблуками лицо и грудь. Сергея Сухова уже не было.

Расстрелянные после смерти, исполосованные клинками, проколотые пиками, лежали на земле двадцать шесть человек.

Приходит в бою минута, когда борьба уже не нужна. Пришла она в тот полдень и в Вуадиль. Стало тихо. И вдруг один из двадцати шести, казак Орехов, встал. Встал на дрожащих ногах, глянул затуманенными глазами вокруг и пошел. Басмачи в ужасе расступились. Живой коридор пропустил Орехова до калитки. И за калиткой отхлынула толпа, дала «мертвому» дорогу. Он шел к реке, к мосту, шел домой. Люди провожали его немыми взглядами. Вот уже и Шахимардан-сай, бурлящий, пенистый. Вот мост. Вступил на него Орехов. Сделал шаг. И упал. Упал навзничь.

Жизнь, мелькнувшая в нем на короткое мгновение, чтобы вынести тело бойца на волю, угасла навсегда. Басмачи подняли тело казака и бросили в поток.


В чайхане, на старых коврах, раскуривая анашу, праздновали свою победу курбаши. Сизый дымок кукнара уже затуманил глаза их, наполнил сердца покоем и радостью. Они говорили, улыбаясь, слушали, прикрыв блаженно веки. Каждому хотелось сказать Курширмату что-нибудь лестное, ласкающее слух, подогревающее тщеславие. И они не скупились на пышные слова. Но сам Курширмат не обращал внимания на эти потоки лести, он только жадно слушал скупой и тихий голос молодого гостя, сидевшего в кругу, рядом с Халходжой. Черные пытливые глаза этого гостя то и дело обращались к новоиспеченному «амир лашкар баши» и будто изучали его. «Говори, говори, — мысленно подталкивал гостя Ширмат. — Ради тебя все сделано, ради тебя собрались в этой чайхане и тянем сладостный аромат кукнара». Курбаши мог бы присовокупить к перечисленному и наряд свой — новенький желто-зеленый офицерский костюм английского образца, подаренный Курширмату гостем и специально для него надетый сегодня. Час назад он сфотографировался в нем, чтобы друзья и враги, чтобы господа за морем, как сказал человек с черными пытливыми глазами, увидели нового «амир лашкар баши» во всем блеске и поверили в его искреннюю дружбу к англичанам. «Офицер вооруженных сил Великобритании!» — назвал его гость и горячо пожал руку.

Конечно, один лишь костюм не мог бы осчастливить Курширмата. Но человек с пытливыми глазами обещал английские винчестеры, пулеметы, патроны. Обещал золото. Все то, что получал прежде Мадамин-бек, и даже больше. Ради этого можно стать искренним, настоящим другом. Тем паче, что цели их совпадают и ненависть к Советам одинакова. Под зеленым знаменем можно сражаться в любой форме. Сегодня пусть будет форма сирийского офицера. Она надежнее, чем мадаминовский чин полковника белой армии.

Курбаши продолжали курить кукнар, продолжали восхвалять Курширмата.

— Ты настоящий «амир», — льстиво пел Халходжа. — Мадаминов перстень тебе как раз. И белый конь бека нашел настоящего хозяина. Все твое по праву. Отдай же н мою долю за верность.

— Назови! — щедро откликнулся Курширмат.

— Она невелика.

— Все же?

— Голова Мадамина.

Курбаши не поверил:

— О какой голове говоришь?

— О мертвой.

Курширмат удивился нелепой и странной просьбе:

— Зачем тебе она?

Трудно было ответить на вопрос, и Халходжа промолчал.

Ему помог гость. Он сказал:

— Иногда и мертвецы бывают полезными. — И добавил с усмешкой: — Судьба грешника может образумить колеблющихся и теряющих веру в наше святое дело.

Он что-то знал, этот человек с черными пытливыми глазами. А может, только догадывался.

Курширмат посмотрел па гостя, потом на Халходжу и произнес смущённо:

— Ладно, бери. Твоя доля.

Через полчаса конюхи принесли мертвую голову бека. Она была уже очищена от грязи, вымыта. С мокрой черной бороды стекали розовые капли воды и крови.

— Ты еще послужишь мне, проклятый кяфир, — шепотом произнес Халходжа.

Он взял голову и осторожно положил в хурджун.

БЛУЖДАЮЩИЕ КОСТРЫ

— Русские убили Мадамина!

— Русские нарушили мир!

Стоустая молва потекла по Фергане и в ту же ночь докатилась до нас. Неведомо, кто принес ее. Во тьме трудно разглядеть лица, слышен лишь зловещий шепот. Мы в Намангане еще не знали, что произошло с беком и Сергеем Суховым, поэтому слухи поразили нас. Штабу бригады было известно одно: Мадамин и Сухов со взводом охраны выехали в Гарбуа и не вернулись. И еще — что разведка не нашла их следов. Но почему, каким образом гибель бека связывается с действиями наших войск? Неужели он снова вернулся к басмачам и убит во время боя? Где Сухов? Десятки вопросов возникали, и ни на один нельзя было ответить. И еще новость: басмаческие отряды, перешедшие на нашу сторону вместе с беком, подняли мятеж. Сегодня ночью многие сотни снялись и ушли в неизвестном направлении. Поднял зеленое знамя Аман-палван. Вокруг Намангана снова образовалась вражеская зона.


Горит керосиновая лампа. Желтоватый свет падает на большой стол, на котором лежит старая карта. Старая настолько, что проглядывают лысинки, краска поистерлась, да и сама бумага махрится. Кое-где совсем дыры, и Скуба — начальник штаба бригады — прежде; чем разыскать нужный пункт, старательно расправляет ладонью и пальцами лохмотья. Он умудряется все же устанавливать почти исчезнувшие названия и твердо называет их.

Несколько штабного вида, тучный, уже пожилой, в золотых очках, с аккуратно подстриженной бородкой, наш начштаба напоминал солидного учителя гимназии. Несмотря на «мирную» внешность, он обладал незаурядной храбростью и умел сохранять спокойствие в самых рискованных положениях. Добродушный и учтивый, любивший пошутить, он снискал к себе любовь и большое доверие всей кавбригады.

Усталые, мы сидели и ждали, когда Владимир Александрович разберется С картой.

Кужело вышагивает просторную комнату взад и вперед, о чем-то думает. Впрочем, можно легко догадаться о мыслях комбрига. Последние донесения тревожат всех и прежде всего Эрнеста Францевича.

Уже полночь. В номерах бывшей гостиницы «Россия» тишина. За стеной мерно стучит сапогами часовой. Во дворе, дожидаясь нас, хрустят сеном лошади. В открытые окна все слышно, даже шелест деревьев, одетых ранней листвой.

Наконец Скуба поднимает голову.

— К Пишкарану можно подойти с двух сторон, но на близком расстоянии укрытий нет. Нас сразу заметят, и Аман-палван снимется.

Почему зашел разговор об Аман-палване? Штаб фронта в Скобелеве, учитывая сложившуюся обстановку и возможность новой вспышки басмаческого движения, дал приказ ликвидировать банду Амана — наиболее крупную и опасную в уезде. Аман-палван уже примкнул к Курширмату и пытается соединиться с ним. Из Скобелева требуют начать операцию сегодня же. Но… прежде надо было попытаться вернуть Аман-палвана под наше знамя. Так рекомендовал, вернее настаивал, штаб фронта.

— Задача, товарищи, сложная, — сказал нам Кужело. — Еще раз предоставим басмачам право покончить все миром, без кровопролития.

Многим из нас предложение штаба показалось довольно рискованным. Аман-палван не из тех курбашей, что способны порвать со старым. Слишком враждебно он настроен к Советской власти. К тому же родственная близость его с местными баями, да и собственные богатства помешают ему принять — новый строй.

— Видите ли, — попытался объяснить точку зрения штаба Кужело, — Аман-палван — жертва обмана. Курширмат распространяет среди басмачей ложные слухи, будто Мадамин-бека вероломно убили большевики. Клевета смутила многих, в том числе и Аман-палвана. И если ему рассказать правду, он может вернуться к нам. Под его командой крупные силы, это надо учитывать.

— Ну, а если?.. — задал кто-то вопрос.

— Тогда выполним второй пункт приказа. В общем, все решится этой ночью или утром.

Часы на стене мирно тикают, отбивая секунды, минуты… Тишину, вдруг прерывает стук копыт. К штабу скачут несколько всадников. Мы сразу догадываемся — эго торопится вызванный в Наманган Фарынский. На него возлагает Скобелев миссию переговоров с Аман-палваном.

По топоту коней мы следим за движением верховых до самой гостиницы. Вот цокот стал реже, но звонче, все перемешалось и наконец затихло. Через какое-то мгновенье дверь распахивается и вбегает возбужденный Фарынский.

Он в гимнастерке, плохо заправленной и не застегнутой на все пуговицы, фуражка чуть сбилась набок. Глаза воспалены — должно быть, вызов поднял его прямо с постели.

— Прибыл по вашему распоряжению! — произносит привычной скороговоркой Фарынский и оглядывает нас тревожным, непонимающим взглядом.

Кужело кивает и жестом предлагает Фарынскому сесть. Но тот, не то удивленный, не то напуганный, отказывается и продолжает стоять, нервно теребя ворот гимнастерки.

— Иван Фомич, — мягко обращается к нему комбриг. — У нас к вам дело…

Фарынский несколько успокаивается, но тревога все еще мечется в его глазах. Он кажется совсем щуплым, даже хилым, не верится, что этот человек командовал «волчьей сотней». Да и держится он как-то странно, будто стесняется и даже побаивается Кужело.

— Если разрешите, я закурю, — неожиданно произносит он.

Эрнест Францевич не терпел, когда во время делового разговора курили, тем более в присутствии командира, но на этот раз даже одобрил собеседника.

— Конечно, курите.

Он понимал волнение Фарынского, хотел помочь ему совладать с собой.

Иван Фомич свернул дрожащими руками цигарку, зажег ее и несколько раз глубоко затянулся.

Вряд ли решится, подумалось мне. Ехать к Аман-палвану сейчас было равносильно прыжку в пропасть. Впрочем, Фарынский и басмаческий предводитель — старые друзья. Он служил довольно долгое время под началом Амана и знает нрав и повадки курбаши. Единственное, что могло изменить прежние отношения, — это различие полюсов, к которым сейчас примыкали бывшие единомышленники. Пока Кужело объяснял Фарынскому задачу, я наблюдал за Иваном Фомичом, пытаясь угадать его настроение. Мне не верилось, что он примет участие в выполнении нашего план?. Однако, к моему искреннему удивлению, Фарынский согласился.

— Поеду, — сказал он не особенно твердо. — Признаться, дело щекотливое, но надо же кончать как-то всю эту историю. Была не была… — Он еще раз жадно втянул табачный дым, смял самокрутку и прижал пальцами к старой щербатой пепельнице. — Сейчас, что ли?

— Да.

— Что ж, едем.


Головные дозоры ждали за холмами, в стороне от дороги. Бойцов и коней укрывали высокие заросли кустарника. Собственно, таиться особой необходимости не было. Вокруг на большом расстоянии безлюдно — ни шороха, ни звука.

Спокойный летний день. Уже летний. Весна отгуляла, отцвела, и над долиной воцарилось жаркое лето. Тихое, безмятежно дремлющее под синим небом.

Фарынский в сопровождении своего помощника Мозгунова, командира эскадрона Пивоварова и взвода охраны и отправился в Пишкаран. Уже прошло три часа. Время достаточное для того, чтобы добраться до логова Аман-палвана, поговорить со стариком и вернуться. По на дороге никого не видно. Разведчики несколько раз поднимались на холмы, проглядывали дали. Результаты все те же — пусто. Лишь вьются дымки сизыми струйками. Это в Пишкаране горят костры. Много костров.

Минул еще час.

По-прежнему пустынна дорога. По-прежнему лежит на холмах тишина. Вдруг далекий топот. Торопливый, напряженный.

Мчатся кони. Летят словно бешеные. Вот уже видны всадники — бойцы Фарынского. Они настегивают лошадей, машут рукамй. Впереди Пивоваров. Одни Пивоваров, Фарынского не видно. Не видно и Мозгунова.

Те, кто в дозоре, догадываются — что-то случилось, Выезжают па дорогу. Ждут с беспокойством.

Пивоваров почти на ходу спрыгивает. Он без шапки, на щеке кровь, глаза мутные.

— Беда, братцы… — хрипит он. — Беда стряслась!

Иван Фомич Фарынский слыл человеком отчаянным, хотя это никак не вязалось с его внешностью- Ему, по его виду, следовало держаться в стороне от опасности, жить тихо, мирно и уж никак не помышлять о военной карьере. Но он оказался прапорщиком и воевал, с немцами. До конца войны, однако, не дотянул и по болезни вернулся домой в Фергану. Февральская революция сделала Фарынского «комиссаром» Заркентского горного района. На этой должности он преуспел. Сумел сколотить довольно крупный отряд милиции, в основном из кулаков и зажиточных крестьян. Отряд этот не столько охранял порядок, сколько оберегал свои хозяйства. Едва только волна Октябрьской революции докатилась до Туркестана, как Фарынский вместе со своим «ополчением» переметнулся к басмачам и вошел в подчинение к Мадамин-беку. В «мусульманской армии» он возглавил уже дивизион, состоявший из двух эскадронов — русского и киргизского.

Первым командовал бывший унтер-офицер старой армии Пивоваров, вторым — бай Асанбек Каваев.

Помощником Фарынского был белый офицер Мозгунов, сын узенского землевладельца и мукомола. Все четверо считались друзьями Аман-палвана, и дружба эта сложилась еще до начала борьбы с Советской властью. Старый курбаши, претендовавший на роль вожака наманганских басмачей, окружал себя опытными военными и всячески поддерживал их. Правда, отношения с Фарынским у него несколько испортились, после того как по приказу Мадамин-бека тот разоружил банду Абдумалика — друга и родственника Аман-палвана. И не только разоружил, но и убил главаря, оказавшего сопротивление. Внешне, однако, старик ничем не выказывал недружелюбия к Фарынскому. Ненависть он затаил.

Посты свободно пропустили Ивана Фомича, хорошо известного джигитам, он даже перекинулся с ними несколькими фразами. Никто еще не знал, на чьей стороне прапорщик Фарынский и с какой целью он приехал в Пишхаран.

Белая войлочная юрта «лашкар баши» стояла на краю кишлака рядом с мазаром — могилой какого-то святого. Вокруг расположились юрты других курбашей — больших и малых. Все становище дымилось кострами. Пахло горящим салом и луком — готовилась походная еда.

Фарынский застал Аман-палвана в обществе его приближенных — Дардака-курбаши и Исман-бека. Тут же на кошме сидели и лежали другие басмаческие командира — все изрядно пьяные. Сам Аман разливал из бурдюка бузу — рисовую водку — и протягивал по очереди то одному, то другому наполненную доверху пиалу.

Трех друзей курбаши принял с бурной радостью: обнимал их, угощал бузой. Ни о каких делах он и слушать ее хотел. Старик веселился и требовал, чтобы веселились все вокруг. Правда, искренности в его смехе не чувствовалось. Он забывался в пьяном угаре. Последний шаг его в сторону Курширмата не мог не вызвать ответных действий красных войск, и Аман-палван понимал это. Под зеленым знаменем не было ему покоя.

— Друг мой! — пожаловался он Фарынскому. — Какое несчастье — русские убили Мадамин-бека.

Иван Фомич принял из рук старика пиалу и стал медленно отхлебывать мутный напиток, похожий на разведенное молоко. Он не решался возразить хозяину, хотя и знал от Кужело истинную причину гибели бека.

— Мы должны мстить, — продолжал Аман. — Мстить большевикам.

Снова смолчал Фарынский. Начало не особенно понравилось ему. Курбаши был настроен явно на воинственный лад и подогревал себя ложью. Кому-кому, а Аман-палвану донесли о расправе Курширмата над Мадамин-беком и Суховым. Да и звучали, слова не искренне: старик всегда был по меньшей мере равнодушен к беку и даже недолюбливал его.

Чтобы как-то обойти щекотливый вопрос, Иван Фомич принялся расспрашивать о здоровье, интересоваться разными пустяками. А старик все поворачивал в сторону бека, пытался выяснить позицию гостя. Фарынский наконец не выдержал:

— Как бы там ни было, — сказал он настойчивому хозяину, — а война ни к чему, признаться. Надо ее как-то кончать. Право, надо…

Слова были как будто общие, не отвечающие на вопрос курбаши, но старик понял гостя по-своему. Улыбка сразу сбежала с его лица, могучее тело напряглось, пальцы сжались в кулак. Фарынского невольно охватил страх. Такая махина могла придавить не только его одного, но и десяток подобных. Говорили, что Аман взваливал себе на плечи стреноженную лошадь и проносил ее двадцать шагов. Рукой он сбивал с ног годовалого быка. Сила курбаши была предметом бесчисленных рассказов и легенд. Несмотря на свои семьдесят лет. он не имел себе равных в борьбе. Поэтому и прозвали старика палваном — богатырём. Но Аман не тронул Фарынского, только зло сказал:

— Они нас убивают, а ты хочешь кончать войну?

Иван Фомич не стерпел:

— Мадамин-бека убили не русские.


Пивоваров не запомнил точно, с чего начался спор: с этих ли слов Фарынского, или с чего другого. Но оба они — и Аман-палван и Иван Фомич — заговорили громко, шумно.

Последнее, что сказал Фарынский, было:

— Вернись, отец, а то будет поздно!

— А, собака, и ты продался кяфирам! — заревел курбаши. — Умри же!

Басмачи, находившиеся в юрте, бросились к Фарынскому и повалили его. Смят был и Мозгунов. Ни выстрела, ни крика не прозвучало. Каким-то чудом Пивоварову удалось вырваться из юрты «лашкар бащи». Он выскочил наружу и бросился в кишлак, где стоял взвод охраны. За ним погнались. Отстреливаясь из нагана, укрываясь за дувалами, Пивоваров добежал до своих.

Бойцы скакали, не щадя коней, не скупясь на крепкое слово. Ну, Аман-палван, теперь уж тебе несдобровать!

Гремели копыта по пыльной дороге, храпели кони на бешеном карьере. Ветер бил в лицо, свистел в ушах. Поворот. Еще поворот. Налево. Направо. Долина. Околица Пишкарана. Дымят костры.

Шашки вон! Нет. Клинки не нужны. Это только костры. Только брошенные остовы юрт и снопы клевера. Банда бежала.

Десятки троп ведут в горы. Куда подался старый волк? Несколько эскадронов бросаются его преследовать. Но вскоре возвращаются. Аман-палван рассеял банду, и она потекла стремительными потоками в разные стороны. Ущелья скрыли врага.

Тела Фарынского мы не нашли. Пропал и Мозгунов. Лишь пятна крови краснели на том месте, где стояла юрта курбаши.

На покинутом стойбище в котлах кипела шурпа, варились целые тушки баранины. Обед поспел уже при нас. Вкусный ароматный обед. Но, увы, мы не притронулись к нему. Мало ли что осталось в котлах вместе с мясом…

В эту ночь костры зажглись в горах. Они вспыхивали то тут то там. Алели до утра!

А на следующую ночь они поползли выше, к неприступным скалам. Так они блуждали долго, боясь спуститься вниз, в долину, где уже начались последние бои с Курширматом.


Старый крестьянин из горного села приехал на днях в Наманган и сообщил новость.

В хутор прискакала лошадь, к хвосту которой был привязан человек. Мертвый, конечно. Обезумевшее от страха животное неслось во весь опор, и тело ободралось о камин до неузнаваемости. Долго не могли разгадать, кто это. Только потом, по шраму на груди и серебряному портсигару с монограммой, опознали мертвого. Это был прапорщик Фарынский. Конь принес его из самого Пишкарана…

ПОСЛЕДНИЙ ПОХОД ХАЛХОДЖИ

В другой стороне долины, в предгорьях Алая, тоже блуждали огни, пробирались по склонам, таились в ущельях. Это уходил со своей бандой Халходжа. Уходил не спеша, заметая следы, сводя счеты с прошлым.

Отряды шли за своим вожаком поневоле. Никто не знал, зачем бежит из родных мест ишан, что он задумал. Удачи уже не сопутствовали ка шкуру. После расправы над Мадамин-беком в Вуадиле Халходжа метался у предгорий, как затравленный шакал. Впереди его поредевшего войска, насчитывавшего теперь лишь четыре сотни, по-прежнему зеленело «священное знамя». Но к нему присоединилась мертвая голова бека, водруженная на длинную пику. Её избрал он вторым своим знаменем — знаменем мести.

Встреча с далеким гостем не вдохновила Халходжу. Посулы и обещания, щедро расточаемые человеком с пытливыми глазами, мало радовали ишана. Это была синица в небе, и за нее предстояло расплачиваться кровью. Собственной кровью. А он еще хотел жить. Пусть Курширмат борется, его тщеславие удовлетворено — титул «амир лашкар баши» присоединен к имени Шер-Магомета. Судьба обошла ишана и остановила свой выбор на кривом Ширмате. И судьбой руководили люди из Афганистана и Персии, люди из-за моря. Это тоже знал Халходжа. Так пусть избранник и платит за почести, обещания и английскую форму. А ему, ишану, лучше выйти из опасной игры. Настало время подумать о собственной шкуре. Теперь, на закате жизни, он вдруг вспомнил, что приобщен к сонму ревнителей мусульманства и даже именуется ишаном. К лицу ли ему, вероучителю, совершать подвиги воина? Тихая обитель, молитвы, четки в руке — вот удел священнослужителя. Остаток дней своих он проведет в покое, а когда бренное тело его отдаст душу богу, люди построят мазар и станут почитать ишана Халходжу как святого. Мазар с конским хвостом на шесте — достойная могила. О ней стал часто говорить курбаши в кругу своих подчиненных. Он готовил себя к роли подвижника мусульманства, обнажившего меч в защиту шариата.

Он шел прежними дорогами, словно возвращался назад, к прошлому. Это походило на блажь, на прихоть больного и старого человека, который прощается со своей молодостью. Люди, следовавшие за Халходжой, удивлялись и роптали. Ропот доходил до ишана, а может, он просто догадывался о недовольстве джигитов. «Скоро, скоро все кончится, — обещал он. — Путь наш уже недолог».

Банда продолжала петлять по дорогам, ведущим к границе. Как ни старался ишан скрыть свои цели, но тропа, словно стрелка, указала направление. Много глаз следило за ней. Поэтому, когда отряды Халходжи вышли и предместью Оша, гарнизон, охранявший город, уже поджидал курбаши, и ему пришлось укрыться и ближних кишлаках.

Зачем понадобился Ош Халходже? Он мог бы пройти мимо. Не в тенистых ли рощах у подножия Сулейман-горы решил ишан обрести тихую обитель или подыскать местечко для мазара на берегу светлоструйной Ак-Вуры? Нет. До святых дел еще не дошло. Халходжа намеревался перед уходом за рубеж вызволить из ошской тюрьмы своих сподручных, ожидавших суда за убийства. В первую же ночь он послал джигитов на разведку, и те, пользуясь темнотой, попытались сделать подкоп. Однако тюремная стража заметила лазутчиков и отогнала их ружейным огнем.

Неудача не остановила Халходжу

— Вырвать джигитов во что бы то ни стало! — приказал он.

И банда стала готовиться к бою…


На помощь ошским товарищам срочно бросили мой первый полк. Из Намангана мы двумя эшелонами добрались через Андижан до Кара-Су, а оттуда на конях — в Ош.

Город расположен в ложбине среди холмов, поросших тополями. С любой точки можно наблюдать за движением на улицах и вести обстрел. Казарма — тоже в центре, не укроешься, не убережешься от вражьих глаз. Тополевые заросли вокруг города — удобное укрытие для басмачей. В таких условиях трудно защищать город. Сиди, как в ловушке, и жди нападения.

Первое, что мы сделали, — вырубили лес ка холмах и вырыли там окопы — оборона выдвинулась за пределы города. Штаб расположили недалеко от тюрьмы главного объекта басмаческих вожделений. Отсюда легче было руководить операциями. В помощь нам городские власти мобилизовали человек тридцать горожан и снабдили их оружием — старыми берданами и охотничьими ружьями. Ополчение засело в окопах на подступах к городу.

Ночью Халходжа совершил пробный налет. Басмачи обстреляли нас со всех сторон. Конные отряды появлялись то там то здесь, прощупывая оборону, пытаясь прорваться. Но ни одна атака не увенчалась успехом.

На другой день курбаши повторил нападение и уже нацелился на определенный объект — край города, где находились штаб и тюрьма. И снова дружными залпами мы отогнали врага.

Наша пассивная оборона давала противнику ряд преимуществ и прежде всего сохраняла за ним инициативу. Полк постоянно ожидал нападения, рассеивал свои силы на сплошную цепь застав. Мы решили перейти к активным действиям. Наши эскадроны стали заходить в тыл врага, сея там панику и расстраивая планы басмачей. Они уже сами опасались нападения, держались скопом, чтобы не попасть под удар красных конников. Это несколько сдержало Халходжу, охладило его ретивость. Однако осаду он не снимал и, видимо, готовил решающий удар.

Когда он последует? Мы гадали, строили предположения и, конечно, ошибались. Как бы то ни было, полк все время находился в напряженном состоянии. Ночь превратилась в день. Мало кому удавалось спокойно поспать, отдохнуть после тревог и перестрелки. Лишь только смеркалось, я забирал штабных писарей и шел с ними в секрет до утра. В штабе оставался мой помощник Виктор Гурский с дежурным эскадроном. В любую минуту его мог поднять сигнал тревоги и бросить на выручку товарищей.

Неделю продолжалась осада. Почти ежедневно происходили стычки, порой превращавшиеся в настоящий бой. Мы были отрезаны от остальных пунктов Ферганы и не знали, что происходит на фронтах. Связь со Скобелевом была прервана. Только в конце недели линия ожила и я смог переговорить по телефону со штабом фронта. Мне сообщили радостную весть. В Ош послано пополнение. Ведет его вернувшийся из отпуска командир эскадрона Ярошенко.

Не знаю, дошла ли весть до Халходжи или его джигиты, болтавшиеся у железной дороги, пронюхали о приближении эшелона, со он отошел от города. По крайней мере, встречая с 3-м эскадроном пополнение, я не увидел басмачей. Не потревожили они наши посты и в течение дня и ночи.

Го, что мне рассказали на следующее утро, было удивительным, хотя и правдоподобным. Халходжа распустил свой отряд и с сотней преданных джигитов двинулся в сторону Алайской долины, намереваясь пробраться через Иркиштам в Кашгар. На рассвете ишан покинул окрестности Оша и скрылся в горах.

Второе, что поведали мне, было тоже удивительным, но менее правдоподобным. Каждую ночь будто бы Халходжа исчезал из кишлака, где стояла банда, и в одежде странника бродил за дальними холмами и вдоль берега Ак-Буры. Два или три раза он выезжал в сторону Гульчи. Никто не сопутствовал ишану. Никто не видел, когда он уезжает из кишлака и когда возвращается. В свою тайну Халходжа не посвятил даже близких, доверенных людей. Последний раз он съездил в сторону Гульчи накануне роспуска отряда. Конь, которого принял под утро старый конюх, дрожал от усталости и был в густой пене. Ишан собственными руками снял с седла хурджун и отнес его в дом. Переметная сума, по словам конюха, казалась такой тяжелой, что курбаши согнулся под ее тяжестью.

Этот рассказ позже подтвердили многие, в том числе и приспешники самого Халходжи, отпущенные им перед уходом в Кашгар. Возвращение ишана в родные места было не случайным. Он собирал зарытые сокровища — плоды многолетней «борьбы» за веру. Под зеленым знаменем ему удалось скопить немало золота и драгоценностей. Истребляя неверных, он не забывал набивать пазуху свою чужими кольцами, браслетами и серьгами. Время от времени курбаши освобождался от грешного металла и в сопровождении какого-нибудь старика, знающего потаенные места, совершал жертвоприношения богу. Под покровом ночи золото зарывалось в землю, а доверчивые старик на обратном пути умирал. На его теле чаще оставался след ножа. Но иногда он падал с обрыва и разбивался или тонул в бурном потоке. Во всяком случае, ни один соучастник «жертвоприношения» не возвращался под родной кров живым. Их приносили бездыханными соседи-дехкане.

Теперь рассеянное по ферганской земле золото вернулось к шпану, и он мог отправляться на покой замаливать грехи и готовиться к райской жизни.

Халходжа прошел через Лянгарское ущелье, достиг пограничного укрепления Гульча, обогнул его, заночевал в кишлаке того же названия и утром двинулся на Суфи-Курган.

Горы не ласковы в это время года. Голубое небо может неожиданно покрыться тучами, зашумит ветер, и густой снег закрутится метелью.

В то утро шел снег. Склоны гор, холмы — все было покрыто белой порошей. Копыта лошадей месили расползавшуюся холодную грязь, перемешанную со снегом. Отряд двигался медленно, с трудом одолевая скользкую, поднимающуюся вдоль склона тропу. Только к вечеру удалось добраться до Суфи-Кургана.

Уже смеркалось. Кишлак тонул в туманной мгле. Редкие огни очагов едва пробивались сквозь летящую сетку снега. Никто не встречал ишана. Лишь собаки, сторожевые, почти одичавшие в схватках с волками, лаяли зло, неистово, до хрипоты.

Это не был кишлак в обычном представлении. Редкие мазанки лепились по склону горы и являлись как бы основанием для поселений. Зимой Суфи-Курган редел: люди вместе с отарами спускались в долину, а весной он снова оживал, стада поднимались в горы, а вокруг мазанок вырастали войлочные юрты. Кочевье наполнялось голосами, дымилось кострами, превращалось в большое селение.

Появление Халходжи не обрадовало полуголодных, оборванных жителей Суфи-Кургана. Они попрятались в свои юрты и пугливо выглядывали. Слава канхура не предвещала ничего хорошего. Одни богатеи вышли навстречу ишану, чтобы поклониться ему и пожелать доброго пути. Им хотелось остаться в стороне от дороги, по которой шел страшный курбаши. Но их желание не совпадало с намерениями ишана. Он избрал Суфи-Кургаи своей стоянкой.

Гостя пригласили в лучшую юрту. Для него закололи самого жирного барана. Едва он переступил порог, как вспыхнул огонь в очаге и засуетились женщины, готовя угощение. Всем предстояло прислуживать ишану, развлекать его. Надо было любыми средствами вызвать на хмуром лице курбаши улыбку. Однако ни запах жареного мяса, ни веселый треск арчовых веток в очаге, ни льстивые слова хлопотливых баев не настроили Халходжу на веселый лад. Он даже не стал слушать торжественные пожелания добра и благополучия, принятые восточным этикетом.

— Позовите аксакалов! — приказал он.

Курбаши хотел посоветоваться со старейшинами, ему нужно было узнать, какой дорогой легче и быстрее пройти к границе. Его приказ выполнили тотчас. Вошли седобородые и поклонились низко ишану, сидящему на расшитых узорами, кошмах. Он не дал им произнести многословное приветствие. Объявил свое решение немедленно идти к Иркиштаму и потребовал проводников, знающих кратчайшую дорогу.

— Великий хозяин, — взмолились аксакалы. — В ночь идти никак нельзя. Завтра вторник — дурной день. Сами знаете, во вторник да в субботу киргиз не оставит юрту, не выйдет из аула: злые духи собьют с пути. Подождите хотя бы до среды. Зарежем баранов, сделаем угощенье. И вы отдохнете.

— Ждать, пока придут большевики! Хорош совет, но мне не подходит. Готовьте проводников!

— Слушай, великий хозяин, — снова заговорили старики. — Целый месяц в горах бушевала метель, занесло все тропы, завалило ущелья. Давно народ не видел столько снега. Громкое слово скажешь — беда! Хоронит снег живого человека. Ждать надо. Солнце придет, оттают тропы и, откроются ущелья. Спокойно доедешь до самого Кашгара.

— Хватит! — сверкнул своими красноватыми глазами Халходжа. — Идите. Утром выступаем.

Старики поклонились и оставили разгневанного курбаши. Им надо было, вопреки обычаю и здравому смыслу, принять решение. Трудное решение. В дальней юрте, грея руки у очага, они долго совещались. Наконец выход был найден. Против злых духов обратили их же оружие — колдовство. Наполнили солью кожаный мешочек и в полночь зарыли его в сорока шагах от юрты по намеченному пути. Теперь духи были обезврежены, и можно было отправляться в дорогу даже во вторник.


Едва рассвело в горах, как отряд Халходжи, вытянувшись цепочкой, двинулся по заснеженной тропке к перевалу Шарт-Даван. Ехали попарно, гуськом. Впереди двенадцать проводников, за ними, шагах в двадцати, — Халходжа, одетый в теплый ватный халат и меховую шапку. Следом тянулась вся колонна, возглавляемая двумя знаменосцами. Один держал древко с развевающимся на ветру зеленым шелком, второй — пику, увенчанную головой бека, дряблой, сморщенной, уже не похожей ничем на Мадамина.

Тепло еще не коснулось своим дыханием этих суровых мест. Всюду лежал снег, глубокий, рыхлый. Он устилал склоны, вис над пропастями и, казалось, таился, готовый сорваться и хлынуть вниз бушующим белым водопадом. Небо очистилось. Огромное, сверкающее ослепительной короной лучей, горело в ясной синеве солнце. Оно лилось на снега и играло в них радужным блеском, вспыхивало, обжигало белым огнем.

Лошади вязли ногами в свежей пороше, спотыкались, вскидывали пугливо головы. Колонна двигалась медленно. За три часа отряд прошел не более пяти верст. Проводники все чаще и чаще останавливались, отыскивая невидимую под снегом тропу. Потом вовсе застыли.

Халходжа, исподлобья поглядывавший на стариков, насторожился. Ему не понравилась медлительность, с которой эти седобородые горцы выполняли его приказ. Уже несколько раз он подгонял их окриком. Теперь чаша его терпения переполнилась.

— Эй, собаки! — прорычал он. — Долго я буду ждать?

Злого слова было достаточно, чтобы поторопить проводников. Но он решил как следует припугнуть их — выхватил из кобуры наган и выстрелил в воздух. Звонкое эхо прокатилось по ущелью, отталкиваясь от заснеженных склонов и повторяясь на разные лады.

Обомлевшие от страха проводники торопливо погнали лошадей, а следом пошла вся колонна. Опять в тишине поскрипывал снег, фыркали пугливо кони, звякало, оружие. По-прежнему сверкало ослепительное солнце и безмолвно высились вершины Алая. И никто не заметил, не учуял, что вековой покой гор уже нарушился, что они ожили.

Где-то слева, в поднебесье, неприметно для глаза тронулся оторванный звуком голубой покров и неслышно потек вниз по склону. Только птица, какая-то пугливая птица, взметнулась ввысь и полетела прочь, подальше от несчастья. Малое и неслышное росло, становилось большим, огромным, заговорило, зашумело.

Когда люди внизу заметили бегущие сверху снега, горы уже бесновались, грохотали, выли. Лавина, дымя белой пылью, катилась с умопомрачительной скоростью, сметала камни, вырывала деревья. Никто и ничто не могло остановить ее.

Халходжа первый бросился назад, чтобы уйти от смерти. Камча до крови впилась в круп коня, руки протянулись над гривой, словно хотели вынести животное из вязкого снега. Но и нескольких прыжков не смог сделать конь. Упал, сбитый и придавленный лавиной.

Через несколько минут снова стало тихо. Успокоенные горы обрели прежнее безмолвие, солнце все так же горело и сверкало. Только в ущелье, где лежала невидимая тропа и недавно шли люди, высилась гигантским холмом застывшая лавина. Под ней нашли свою могилу джигиты, проводники, сам ишан и голова Мадамин-бека.

Снежный мазар укрыл их навечно.

ГАСНЕТ ЗЕЛЕНОЕ ЗНАМЯ

Мы готовились к решающим боям против Курширмата. В течение последнего месяца от нового «амир лашкар баши» отпало несколько отрядов, да и соратники его в разных районах долины переживали «черные дни». Басмачи терпели поражение за поражением. Инициатива прочно перешла в руки красных частей, и они уверенно развертывали, наступление на главные силы Курширмата.

В первых числах июня два полка Ферганской кавалерийской бригады были сосредоточены в районе железнодорожной станции Федченко.

В связи с отъездом Кужело в штаб фронта на совещание временное командование бригадой было возложено на меня. Ни о каких операциях мы пока не помышляли. Планы разрабатывались в Скобелеве, и надо было ждать приказа.

Непредвиденное обстоятельство, однако, изменило ход событий.

Наши разъезды захватили в плен двух басмачей и привели в штаб бригады. Один, пожилой на вид, бородатый, одетый в шелковый полосатый халат, с наганом за поясом, держался с достоинством, называл себя воином ислама. Второй, помоложе, вооруженный карабином и шашкой, был явно, напуган и жалостливо поглядывал на красноармейцев.

Едва они переступили порог штаба, как оба, будто по команде, согнулись в поясе и наперебой стали лепетать:

— Ассалам алейкум! Ассалам алейкум!

Я ответил на приветствие и предложил пленным сесть. Однако они продолжали стоять, а старший многословно принялся объяснять, что они не разбойники, честные люди, и всегда шли правильным путем, начертанным шариатом. Бог тому свидетель — рука его никогда не поднималась на безоружного человека, он не запятнал себя кровью невинных.

Мне пришлось прервать бородатого. Я сказал, что верю в его честность и поэтому надеюсь услышать от пего только правду. Поскольку он старше своего друга и, наверное, опытнее, пусть и расскажет обо всем красным начальникам. Бородатый охотно кивнул, выражая согласие с моей просьбой.

Дежурный вывел, молодого, и мы остались с бородатым наедине. Я предложил пленному чай, угостил черствой лепешкой, и это легко настроило его на дружеский лад.

— Хозяин мой Юлчибек-курбаши — самый, сильный начальник в Араване, — начал рассказывать басмач. — Он друг самого Шер-Магомет-бека.

— Кривого Ширмата? — уточнил я.

Мое замечание покоробило бородатого, он усмотрел в этом унижение достоинства «великого» воителя за веру,

— Шер-Магомет-бека, — повторил басмач. — Оба хозяина — Юлчибек и сам «гази» — с войсками в две, а может быть, и три тысячи джигитов находятся сейчас в кишлаке Беш-Тентяк. Туда же привели своп отряды майгарский курбаши Казак-бай и Ахмат-палван Ассакинский. И еще много собралось курбашей больших и малых.

— А зачем они съехались? — спросил я с нескрываемым любопытством.

— Это не будет составлять тайны для советских командиров, — охотно ответил басмач. — В Беш-Тентяке идет курултай. На белую кошму «амир лашкар баши» сел хозяин Шер-Магомет-бек-гази, чтобы решать великие дела. Из войска отобрали двадцать лучших молодых джигитов и посылают их в Афганистан обучаться военному делу у инглизов. Большая война будет, нужно много начальников…

Военный совет в Беш-Тентяке интересовал меня не только как событие, раскрывающее планы басмачей на будущее, Скопление вражеских сил давало нам возможность нанести удар сразу по целой группе курбашей, расстроить систему, которую пытался наладить Курширмат. Бородатый басмач пояснил, как организована защита Беш-Тектяка. Араванский отряд стоял у въезда в кишлак, северо-восточную часть селения занимали Ахмат-палван и Казак бай, северо-западную часть охранял сам Ширмат-гази.

По карте я легко представил себе расположение сил противника и возможные подходы к кишлаку. Место для сборища басмачи выбрали пустынное. За околицей Беш-Тентяка и последними выселками Сали-Максум-чек и Мурад-бек-чек по водосбросам рек Шарихан-сай и Кува-сай тянулись до самой Сыр-Дарьи непроходимые, поросшие густым камышом, болота. Они надежно защищали тыл Курширмата. Оттуда нечего ждать опасности, поэтому курбаши сосредоточил свои силы на подходах к кишлаку с северо-востока и северо-запада.

Сведения, полученные от пленного, представляли большой интерес не только для меня. О курултае басмачей должен был знать штаб фронта. Сейчас же после допроса я отправил двух «воителей за веру» в Скобелев под охраной надежных ребят. Через несколько часов в штабе разберутся с пленными и примут нужное решение. Каким, будет это решение, я не знал. Но мне казалась, что последует боевой приказ. И не ошибся.

К вечеру прибыл вагон-салон, прицепленный к товарному поезду, и доставил посланцев штаба.

— Товарищ комбриг! — отрапортовал спрыгнувший с площадки рослый круглолицый парень. — Прибыл в ваше распоряжение, назначен полевым адьютантом комбрига.

Это был Павел Богомолов.

— Что за церемонии — мы старые знакомые, — ответил я улыбаясь.

Встреча приятно поразила меня. Немало походов было совершено в одном строю, немало пережито невзгод. Теперь Павла прислал Военный Совет фронта накануне новых походов, прислал к старым друзьям. Я взял гостя, вернее своего адъютанта, под руку и повел в штаб.

Под какой только кровлей не оказывался наш штаб за время войны! Планы операций составлялись и обсуждались в кишлачных чайханах, богатых байских домах, бедных батрацких мазанках, в шалашах, в расписанных пестрыми красками номерах гостиницы «Россия», в роще под развесистым карагачем. На этот раз мы расположились в конторке хлопкового завода. Богомолов привез приказ из Скобелева, и надо было его обсудить.

Трое — Павел Богомолов, начальник штаба бригады Чернов, заменивший Скубу, уехавшего с Кужело в Скобелев, и я — развернули десятиверстку и по ней принялись решать задачу, поставленную перед нами. Через некоторое время в дело включился и подоспевший комиссар полка Филиппов. Он окуривал нас своей прокопченной трубкой, попыхивал, посапывал. В наши споры не вмешивался, лишь изредка задавал вопросы и, удовлетворенный ответом, долго, сосредоточенно размышлял. Голубые глаза его при этом внимательно смотрели на карту, по которой путешествовали пальцы — мои или Чернова.

Предположение мое оправдалось. Штаб дивизии приказывал двинуться с рассветом на Беш-Тентяк, выбить противника и опрокинуть в Маргиланскую зону. Для встречи отрядов Курширмата со стороны Маргилана направлялся к селению Джугара-Гарбуа каракиргизский национальный полк под командованием Сулеймана Кучукова, того самого Кучукова, который вместе с генералом Муха-новым под крепостью Гульча перешел на нашу сторону в январе этого года. Энергичный и умный командир, хорошо знающий военное дело, он быстро превратил свой отряд в крепкую дисциплинированную кавалерийскую часть, насчитывающую до шестисот сабель. Защита Ташлака возлагалась на батальон пехоты 5-й стрелковой бригады, который возглавлял Тарасов. Если бы, наткнувшись на заслоны, Курширмат попытался пройти на юг, его встретил бы огонь бронепоезда имени. Розы Люксембург, курсирующего между станциями Владыкино и Горчаково. Последняя возможность — отход на Наманган — пресекалась частями 6-й стрелковой бригады дивизии «Красных коммунаров» под командованием Петра Митрофановича Парамонова.

По плану штаба Курширмат попадал в своеобразное окружение, выбраться из которого было почти невозможно. Единственная слабая сторона задуманной операции— малочисленность резервов, брошенных на прикрытие выходов. В целом наши силы были значительными, но мы их распыляли по участкам, а отряды Курширмата оказались сконцентрированными и равнялись, если верить пленному, трем тысячам джигитов.

Нашей бригаде, получившей задание нанести решающий удар по противнику в Беш-Тентяке, подбросили роту учебной команды 5-й стрелковой бригады. Она прибыла ночью 9 июня. Курсанты не успели даже отдохнуть — перед рассветом предстоял марш.

Лошадей седлали в темноте- На горизонте едва пробивалась бледная полоска далекой зари, она не могла еще растворить глубокую черноту южной ночи. Но это был уже рассвет — время, назначенное на выступление.

Сколько раз вот так предрассветной порой мы уходили в поход, сколько раз день начинался боем. И снова заря предвещала борьбу.

Тревожно позвякивают удила, перестукивают копыта, звучат то спокойные, то раздражительные: «Но, но, дьявол!» Привычно все. И за этой торопливой деловитостью кроется суровое волнение людей: «Как-то сегодня?..»

Мне тоже неспокойно. Впервые предстоит руководить такой крупной операцией против превосходящего пас численностью противника. В сборах все как будто забывается — и опасность, и трудности, но иногда, словно боль от забытой раны, вдруг вспыхнет тревога и обожжет сердце. Мысль подсказывает: «Скоро. Скоро начнется…» Стиснешь зубы, ругнешься — к чертям тревогу! Снова торопишься и торопишь ребят, скорее бы начать дело. Оно избавляет от ненужной думки.

Когда подана команда, когда уже цокают копыта па дороге и все устремлено вперед, мелкое, обыденное исчезает. Тот, кто много раз ходил в бой. знает это чувство, рождающееся в сердце. Его ничем не выскажешь. Это ожидание, идущее рядом с жизнью и смертью. Неповторимы торжественные минуты, для них чужды слова, не нужны песни. Все лишнее. Только молчание способно ужиться с этим чувством. И еще шутка, простая солдатская шутка. Иногда в строю кто-нибудь скажет с досадой: «Эх, жмет нынче сапог что-то…» Понимай иначе. Одолел парня страх, смерть страшна стала. Играет сердце с опасностью, бросает ей навстречу эту досаду на сапог. По колонне, как живой огонек, бежит смех, негромкий, взволнованный, но все же смех, и цветут лица бойцов короткой мужской улыбкой.

Пули просвистели над нами. Это было уже вблизи Беш-Тентяка. Вместе с пулями прилетели и связные:

— Передовую заставу и фланговые дозоры обстреляли басмачи!

В конном строю атаковать укрепленный кишлак было бессмысленно. Предстоял пеший бой.

Начальник штаба быстро узел коноводов и лошадей в безопасное место. Отошли под укрытие, в резерв, и два эскадрона. Бригада приготовилась к атаке.

В последний момент неожиданно заболел командир 4-го эскадрона 1-го полка, и я решил назначить на его место бойца Горбатова. Того самого Горбатова, что именовался в бригаде Карпом и Карповым за свою страсть к рыбной ловле. Ни увлечение удочкой, ни большая русая борода, как у дядьки Черномора, ни заиканне, ни, наконец, маленький рост не мешали Горбатову быть хорошим кавалеристом и храбрым человеком. Уже не раз я прибегал в критический момент к его помощи, когда в 4-м эскадроне оголялось место командира. И всегда «Карп Карпов» с честью справлялся с этой ролью в условиях боя. Ему бы вообще полагалось стоять во главе эскадрона, но вот бела — не знал Горбатов грамоты, не мог ни приказа прочесть, ни составить рапорт. В бумажных делах ему пособлял рядовой Миша Оракулов, он же и расписывался за командира. Одолеть грамоту было нетрудно, однако на подобные предложения Карпов обычно отвечал: «Не время. Опосля как-нибудь». «Так тебя бы с грамотой командиром поставили», — резонно замечали товарищи. «Тоже не обязательно, — отпарировал Горбатов. — Не всякому ходить в командирах. А ежели когда пособить, так не отказываюсь…»

Тщеславие в его душе не уживалось. Он легко менял все почести командира на скромное удовольствие посидеть часок-другой у тихой заводи в ожидании клева. Оттого, видно, и за букварь не брался — жаль было расставаться с удочкой. С таким же упорством отстаивал Горбатов и свою длиннющую бороду. «Сбрей ты ее, мешает ведь», — увещевали бойцы Карпова, А он отвечал: «Кому мешает, тот пущай и бреет. А мне ничего пока».

Вот этого Горбатова я поставил в последнюю минуту перед боем командиром, и он, выслушав приказ, кивнул, дескать слушаюсь, все в порядке. Не мешкая, вместе с 3-м эскадроном новый комэск рассыпал ребят для наступления цепью и сам, пригибаясь, побежал вперед.

Левый фланг занял своими тремя эскадронами командир 2-го Интернационального полка Миклаш Врабец,

В центре пошли курсанты учебной роты. Особое задание получил Никита Ярошенко. Ему надо было обойти Беш-Тентяк и связать басмаческие отряды, стоящие против нашего левого фланга. Задача была трудной, но Никита мог ее решить. В бригаде он считался одним из лучших в рубке п джигитовке. Выл смел до самозабвения. Его первого из наших младших командиров Михаил Васильевич Фрунзе наградил орденом Красного Знамени. А тогда это был единственный орден революции, и представляли к нему лишь за большие подвиги — редко у кого горело на груди алое пятнышко. Орденоносцы были славой и гордостью наших полков. Все трудное, суровое, опасное ложилось на их плечи, и они не робели, не роняли чести Красного Знамени. Ярошенко был еще и коммунистом.

В пламенный семнадцатый год он вступил в партию и с первого же дня окунулся в борьбу. Право называться большевиком утверждал с оружием в руках, громя контрреволюционные банды. Никите Ярошенко принадлежала скромная, но по тому времени важная заслуга — с группой коммунистов он организовал Скобелевский партизанский отряд и в его рядах бился против басмачей.

Когда я отдавал приказ командиру 1-го эскадрона, то, конечно, не вспоминал и не перечислял заслуг Ярошенко.

В такие минуты все, что знаешь о человеке, выливается в чувстве. И оно руководит порывом. Тут вера в друга, в бойца, командира.

— Выполняй приказ!

— Есть выполнять!

Он еще улыбнулся мне, словно сказал: «Не беспокойся. Не впервой нам такое дело».

Пулеметные взводы сняли свои тяжелые «максимы» с вьючных седел и приготовились к бою.

Огонь со стороны противника усилился. Пуль басмачи не жалели. В этом они были много щедрее нас — с первого дня воины англичане хорошо снабжали боеприпасами своих наемников. Невольно пробуждалась зависть — нам бы столько патронов! Но, как говорят, по одежке протягивай ножки, умей воевать тем, что есть.

Во всей бригаде мы трое — военком Филиппов, Павел Богомолов и я — остались еще в седлах. Теперь и нам пришлось спешиться. Сплошной ливень пуль хлынул навстречу наступающей бригаде — уцелеть в такой перестрелке было мудрено.

Бой разгорался. На беспорядочную ружейную пальбу басмачей наши бойцы отвечали дружными залпами. Били по видимой цели и наносили урон противнику, несмотря па то, что люди Курширмата прятались за дувалами, деревьями, полуразрушенными домами.

Едва только оживилась перестрелка и бой стал напряженным, как на командный пункт прискакал знаменосец 1-го полка Рахматулла Абдуллаев со своими ассистентами. Он был возбужден. В глазах негодование, обида.

— Товарищ командир, разрешите доложить, — торопливо проговорил он. — Что такое, опять нас со знаменем в резерв посылают. Позвольте передать знамя, пойду в строй.

Негодование и обида были понятны мне. Какой боец, настоящий боец, согласится уйти с поля боя, когда его товарищи, опаленные огнем. Идут в наступление. Внутренне я гордился молодым знаменосцем, любовался им — лицо горит, твердая, сильная рука держит знамя, а оно вьется алым бархатом на ветру. И весь он в порыве. Только скажи: «Рахматулла, в цепь!» — и он с винтовкой бросится в строй идущих товарищей. Но я не сказал этого, не имел права. Я строго скомандовал:

— Отделение, из-под обстрела налево кругом, рысью марш!

Рахматулла подчинился. Он умел быть исполнительным и, когда надо, подавлял в себе противоречивое чувство. Мы его считали старым фронтовиком и строевиком. В числе многих ферганцев он был мобилизован на тыловые работы в 1916 году и рыл окопы под Двинском. Хотя ему и не пришлось тогда держать в руках винтовку, но войну он прошел и испытал на себе ее суровую тягость. Не только испытал, понял, что старые порядки не вечны и их надо изменить. Революция пришлась по душе Рахматулле Абдуллаеву. Вернувшись в конце 1918 года домой, он вступил добровольцем в Кокандскую партийную дружину. Ему доверили знамя отряда. Знаменосцем Абдуллаев стал и в 1-м Ферганском кавалерийском полку. Нес он его в смену с бойцом 1-го эскадрона Ожередовым.

Знамя, полоща в синем небе багряный бархат, не спеша, словно нехотя, поплыло назад, за цепи, в тыл.

Раннее утро, пронизанное синеватой дымкой, поднялось над Беш-Тентяком. Солнце пало розовыми лучами на некошеные хлеба, высокие заросли кукурузы, густые кишлачные сады, растворило туман, таившийся в зелени, и все вокруг разом вспыхнуло ярким светом. В такое утро хорошо встречать тишину, идти садами, полем, мыть ноги в прохладной кристальной росе, радоваться тому, что живешь и видишь жизнь рядом с собой. И вдруг — стон…

Мимо нас пронесли первых раненых. Два молоденьких курсанта упали в цепи, сбитые басмаческими пулями. Для одного из них это был первый бой и, может быть, последний. Ранение оказалось тяжелым. Я послал ребят, несших на руках товарищей, в тыл к коноводам. Там бригадный врач Чеишвили организовал санитарный пункт.

Как всегда, страдание или смерть товарищей пробуждают жажду мести. Настойчиво, зло застучали два курсантских ручных пулемета. Они били по балахане, в которой укрылись басмачи. Курсантов поддержали вытянутые в цепь шесть «максимов». Их полнозвучный уверенный рокот перекрыл нервную дробь «кольтов». Балахана была буквально изрешечена, и все живое в ней перестало существовать.

Огонь курширматовских молодчиков не смог остановить нас. Все ближе и ближе красноармейские цепи подбирались к кишлаку. Они угрожали басмаческим заставам, гнездившимся на окраине. Чтобы отбросить нас, противник несколько раз переходил в контратаку. С криком «ур-ур!» джигиты выбегали из своих укрытий и бросались на наши цепи. Численно они превосходили подразделения, ведущие наступление, и, чтобы отразить удар, приходилось выводить из резерва оба эскадрона. Эскадроны сминали бегущих басмачей, и те, оставив десяток убитых, возвращались под защиту дувалов.

Бой продолжался весь день. Мы сокращали интервал, отделявший нас от противника, постепенно поджимали басмачей. Приходилось пока что довольствоваться малым. По это малое давало нам возможность основательно прощупать врага, уточнить расположение его сил, выявить слабые места. Мы не только проверяли Курширмата, мы изматывали его. Он задыхался в Беш-Тентяке. Бешеный огонь басмачей почти не приносил нам урона, но истощал противника. Держаться под напором ему было трудно, и уйти он боялся. Отход, когда на плечах повисает красная конница, был равносилен разгрому. И Курширмат отбивался.

Мы тоже изрядно притомились. Бой не прекращался ни на минуту. День жаркий. Укрыться от палящих лучей солнца некуда — лежи, грейся. Где-то недалеко журчит прохладный арык, манит, напоминает о жажде, а добраться нельзя. О еде вообще не задумывались. Какой там обед, когда в любую минуту басмачи могут броситься в атаку.

Самым неутомимым был, кажется, мой полевой адъютант Павел Богомолов. Я редко видел его около себя. На рыжем коне он то рысью, то галопом носился из конца в конец боевых линий. Пули не настигали его. Казалось, басмачи не видят адъютанта, не могут взять на прицел, слишком быстро менял он направление, появлялся неожиданно и так же неожиданно исчезал. Но пули всё-таки летели за Богомоловым, вились вокруг него. И если не коснулись, то лишь случайно. Скакавший рядом с ним связной чешского эскадрона Ганосек упал с копя и, обливаясь кровью, поволочился за стременем. Павел на всем скаку остановился, подхватил товарища и вынес из-под обстрела. Рана оказалась опасной. Уже без сознания Ганосека доставили на санитарный пункт.

Я появлялся в цени вместе с. военкомом Филипповым. Нам сопутствовала, как всегда, прокуренная Комиссарова трубка. Она дымила иногда, чадя махорочной гарью, а чаще дремала с зубах по привычке, и Яков Емельянович, забывшись, аппетитно посасывал ее. В спокойную минуту он принимался старательно набивать свою люльку табаком, не обращая внимания на близость врага. «Брось ты ее, Емельяныч, — не без досады советовал я. — Ведь не столько куришь, сколько жуешь». Он отмахивался: «Трубка как зазноба — верен ей до гроба». Отвечать в рифму было тоже странностью Филиппова. Правда, эта странность всех устраивала. Без нее мы не представляли себе нашего веселого Якова Емельяновича. С его легкой руки по эскадронам, да и не только по эскадронам, разбредались рифмованные поговорки, подбадривая бойцов. Стоило лишь кому-нибудь из ребят «скиснуть» во время дальнего похода, как Емельяныч появлялся со своей прибауткой: «Эй, соловушки, что повесили головушки!» И произносил ее с такой теплой душевностью, с таким задором, что бойцы разом оживали и вместо грустной усталости появлялась бодрость, на лицах расцветали улыбки. Возникал разговор, веселый, со смешком, а то и хохотом.

Сегодня в цепи, в самый разгар перестрелки, Филиппов сочинил новую прибаутку: «Ты не вешай носа дулей, не смущайся визгом пули!» Она была как нельзя кстати. Пули действительно роились над головами бойцов, приходилось то и дело пригибаться, искать укрытия. Шутка сейчас же окрылилась и полетела по цепи от эскадрона к эскадрону. Такова уж судьба всякого меткого слова, оно само находит себе путь — и путь верный. Шутку со смешком повторяли наши ребята и пытались перевести чехам и мадьярам. Я ловил издали улыбчатые лица красноармейцев — им пришелся по душе своеобразный рифмованный призыв комиссара.

Он не был поэтом. Я никогда не слышал стихов, сочиненных Яковом Емельяновичем. Все, что принадлежало ему, равнялось самое большее — четырем, а чаще двум строкам. Экспромты не поражали нас изысканностью формы и иной раз просто грешили против поэтических норм и законов. Да и слова Филиппов подбирал не из литературного словаря, а из нашего солдатского обихода. И удаления ставил не там, где следовало. Но двустишья были понятны бойцам, трогали их своей правдивой мудростью, своим откликом на чувство. Мне думается, в этом и заключалась сила и пленительность Комиссаровых прибауток— живых, западающих в память. Что-то поэтическое все же скрывалось в них, они отражали чувства этого сурового на вид, казавшегося со стороны даже грубым человека. Он мог иной раз бросить злое, соленое слово, но, как ни странно, делал это с отвращением и даже трубку в такую минуту вынимал изо рта, будто не хотел осквернить ее. А вот шутил, смеялся всегда с носогрейкой в зубах.

Мы шли по цепи, и, не скрою, мне было хорошо рядом с Филипповым Бывает же так — мужественный, суровый, веселый человек укрепляет веру, множит силы тех, кто рядом с ним. И не я один это испытывал, испытывали и бойцы. Нам всем нужен был Емельяныч. Нужны были не всегда благозвучные, но радостные, идущие от сердца и мечты прибаутки.

Почти до вечера длился горячий, такой же, как летнее ферганское солнце, бой. И мы, и противник измотали силы. Но у нас их оказалось все же больше. Это я и учел, принимая решение начать последнюю атаку.

На закате солнца из-за укрытия запели медные трубы сигнал «армейский поход»— «Всадники-други, радостный звук вас ко славе зовет!» Следом вырвался на своем сером карабаире старший трубач 1-го кавалерийского полка Гугочкин. На всем скаку он заиграл тревожный, волнующий призыв к атаке — «Скачи, лети стрелой!»

Не знаю, понимали ли наши враги песнь труб. Дога* дались ли о близкой смертельной схватке. Но они затихли за своими стенами и дувалами. Выдержали и мы паузу перед атакой — несколько минут покоя. И лишь только пропела труба, как, перебивая друг друга, вспыхнули пулеметные очереди, разорвались в стене врага наши ловко брошенные гранаты. Первым поднялся во весь рост командир интернационального эскадрона Павел Валах. Гимнастерка на его левом плече алела от крови — он был ранен еще в начале боя, но строя не покинул. Сейчас у него одна рука висела на перевязи, другая занесла над головой сверкающую в лучах закатного солнца саблю. Смелый Валах шел в атаку. За ним поднялись бойцы 1-го и 2-го интернациональных эскадронов. Поднялась бригада, словно выросла из кустов, из высокой нивы, и двинулась на укрепления врага.

По сигналу ворвался с тыла в кишлак Никита Ярошенко. Лихой эскадрон, как ветер, пролетел по улицам, сея ужас и панику, сминая и кося басмаческие заставы.

Удар был смелый, напористый. Враг никогда не выдерживал такой атаки. Не выдержал и на этот раз. Оборона почти одновременно дрогнула по всей линии. Джигиты кинулись к своим лошадям и, визжа, бешено нахлестывая перепуганных животных, понеслись прочь из кишлака.

Никита Ярошенко настигал замешкавшихся, и только хорошие кони смогли спасти басмачей от наших клинков и пуль. К 1-му эскадрону присоединились два резервных. Они преследовали противника, не давая ему задержаться и укрепиться. Но о задержке Курширмат. видимо, и не помышлял. Пользуясь сумерками, он уходил на юго-запад, в Маргиланскую зону.

Вместе с бригадой в освобожденный кишлак ворвалось и наше победное Красное знамя. Рахматулла держал его своими крепкими руками и горделиво улыбался. Ему выпала честь пронести стяг революции через улицы Беш-Тентяка.


И другое знамя пронесли по кишлаку. Пронесли без почестей, волоча по пыли. Это было зеленое знамя Юлчи-курбаши. Его вырвали из рук подстреленного басмача бойцы 1-го эскадрона. Никита Ярошенко бросил его у входа в михманхану, где расположился штаб бригады, и равнодушно переступил через мертвый шелк.

— Отвоевалось… На портянки только и годится-

— Зачем на портянки! — возразил Чернов. — В музей пойдет, для истории.

— Ну, если для истории, то пусть его…

Несмотря на пренебрежение, звучавшее в голосе Никиты, он все-таки гордился своими ребятами, отбившими знамя. Это был редкий трофей, и мы подошли, чтобы лучше разглядеть его. Воздушный маргиланский шелк тек по рукам, и лишь тяжелые белые буквы, старательно вышитые кем-то, задерживались на пальцах. Арабской вязью было начертано изречение из корана. Святые слова предназначались для бога. К нему взывали басмачи о помощи. Но помощь не пришла. Знамя выпало из рук воинов ислама. И Юлчи-курбаши не первый потерял его и, уж конечно, не последний. Длинное древко, окованное позолоченной медью, при всей своей крепости не смогло удержать зеленый цвет «газавата», как не смогло удержать и самою идею священной войны.

Я убедился в этом, когда к нам в михманхану пришли кишлачные старики — аксакалы. Мы пригласили их распить с нами чайник чаю. Седобородые охотно согласились, но прежде чем пригубить пиалы с ароматным горячим напитком, полюбопытствовали:

— Ким сиз? Кто вы? Русские или мусульмане?

Часто задавали нам кишлачные этот вопрос, слыша чистую узбекскую речь наших командиров, особенно Чернова, Ярошенко, Богомолова.

— Аралаш — разные есть, — ответил я.

Старики кивнули. Они и сами видели, что разные есть— и узбеки, и русские, и киргизы, и украинцы, и чехи, и мадьяры… Это единение было удивительным и непонятным для кишлачников. Что собирало под Красное знамя людей самых различных национальностей, самой различной веры? Аксакалы старались разгадать трудную для них тайну.

Борясь с большевиками, басмачи возводили на новую власть всякую напраслину. Великое, что несла с собой революция, было неведомо народу. Были неведомы и идеи самой революции. За потоками лжи трудно было угадать истину. Однако что-то просачивалось и волновало неграмотных, веками угнетаемых людей. И это волнение высказали в своих вопросах аксакалы:

— Правда ли, что Советская власть и землю и воду разделит между нуждающимися?

— Правда ли, что самый бедный человек сможет носить шелковый халат?

— И правда ли, что грамота станет доступной для каждого?

— Правда. Правда. И правда, — отвечали мы.

Аксакалы тянули чай из пиал, покачивали головами, поглаживали седые бороды. Должно быть, мы убедили их своими ответами, по крайней мере так следовало понимать молчаливые кивки. Во всяком случае, все, что говорилось в тот вечер в байской михманхане, старики передадут односельчанам.

Еще одна любопытная деталь. Прощаясь с нами, аксакалы без страха прошли мимо зеленого знамени, не выказали внимания, к этому символу священной войны. Они правильно рассудили — то, что повержено в прах, тому поклоняться не стоит, оно мертво.

Так рассудили и остальные жители кишлака. Лишь пала темнота, как запылали очаги во дворах Беш-Тентяка. Люди варили ужин для наших бойцов. Каждый готовил по своему достатку и вкусу. Но чаще всего пахло во дворах пловом — любимым блюдом красноармейцев. Да и кто, побывав в Фергане, не полюбит это чудесное кушанье, аппетитное, ароматное, пряное и сытное. Над кишлаком курился запах жареного мяса и лука, гудели веселые голоса, поднималась тягучая узбекская песня. После долгих месяцев страха и молчания Беш-Тентяк запел…


Победа далась нелегко. Правда, смерть не коснулась наших рядов, по семь человек оказались ранеными. О последнем ранении стало известно уже после боя. В михманхану вошел Богомолов и опустился на текинский ковер, разостланный во всю длину комнаты. Помню, он еще провел рукой по густому ворсу:

— Не успел захватить Курширмат, — произнес Павел с улыбкой. Но улыбка была невеселая, будто с болью.

Пока мы с Филипповым и Черновым переговаривались по поводу пережитого, Богомолов сидел, прислонясь к стене. Лицо было бледным, губы плотно сжаты. Меня хоть и озадачил неестественный вид адъютанта, но я отнес это за счет усталости — целый день в движении, па солнцепеке — тут не будешь веселым и цветущим.

— Разрешите переобуться, товарищ комбриг, — вдруг обратился ко мне Богомолов.

— Конечно.

Он напрягся, стараясь стащить правый сапог, но тот не поддавался, или сил было мало. Тогда один из ординарцев помог ему. Из голенища прямо на ковер хлынула кровь. Павел оказался раненным пулей выше колена.

Сейчас же был вызван бригадный врач Чеишвили, который сделал перевязку. К счастью, пуля прошла через мышечную ткань и не затронула кости. На предложение врача выехать в госпиталь Павел ответил отказом:

— Товарищ комбриг, разрешите остаться в строю.

Как часто приходилось слышать такую просьбу от наших бойцов! Человек с перебинтованным плечом пли головой- был довольно обычным дополнением боевых рядов. И на этот раз я не смог отказать товарищу:

— Оставайтесь.

Усталые, разморенные жарой, мы спали как захмелённые. Ночь проходила над Беш-Тентяком, не нарушая нашего покоя. Так бы наступил и день — ясный, овеянный победой день, — но еще до зари, затемно, бригаду поднял сигнал тревоги. Дозоры донесли, что слышат отделенные раскаты артиллерийских залпов. Должно быть, бронепоезд имени Розы Люксембург ведет бон с Курширматом.

— Седлать!

И вот уже стучат бешено копыта, бригада несется туда, где грохочут выстрелы.

В ПУСТЫНЕ ХА-ДЕРВИШ

Сюда редко забредают люди. Что можно найти в безводной каменистой и песчаной степи — горячий ветер и неутолимую жажду.

Предание гласит, что когда-то в здешних местах попали в песчаную бурю двенадцать нищих монахов-дервишей. Изнуренные зноем и жаждой, ослепленные тучей мелкого песка, они перекликались и громко звали друг друга: «Ха-дервиш, ха-дервиш», пока все не погибли. В память о несчастных монахах мертвую землю и назвали пустыней «Ха-дервиш»…

Отряд Петра Митрофановича Парамонова шел в пески, преодолевая неимоверные трудности. Был полдень. Солнце стояло в зените и казалось огромным, как небо. Палящие лучи растворялись в желтой пелене, висевшей над пустыней. Это метались песчаные вихри. Из Кзылкумов летел обжигающий лицо, иссушающий губы ветер. Каждый шаг стоил усилий…

Сколько таких шагов надо сделать, чтобы добраться до намеченной цели! А идти приходится не налегке — давит оружие. Артиллерийские кони с трудом тянут две скорострельные пушки. Могучие красавцы, запряженные шестерками цугом, едва одолевают подъем. Впереди орудий — эскадрон 15-го кавалерийского полка Василия Виноградова; в коляске едет со своим адъютантом Бурчиянцем комбриг Парамонов. Чуть поодаль — национальный полк из перешедших на сторону Советской власти басмачей. Все они на прекрасных конях и вооружены карабинами и шашками. Колонну замыкает старогородская кокандская рота. Это надежная, испытанная в боях кавалерийская часть, состоящая в основном из коммунистов-узбеков. Командует ротон слесарь Евгений Сосиновский.

Артиллерия отряда, насчитывавшая всего две пушки, была главной силой, и возглавлял ее известный всей Фергане Федор Михайлович Зазвонов. Слава его родилась в боях. Кто не знал в те годы командира кокандской крепостной артиллерии, не раз громившей басмачей! Когда в 1919 году Андижан оказался окруженным врагами — отрядами Мадамин-бека и кулацкой бандой Монстрова — отряды кокандской Красной Гвардии поспешили на выручку к андижанским товарищам, однако попали в- трудное, почти безвыходное положение. В Коканде остался с гарнизоном в несколько десятков человек Зазвонов. Тревожная весть застала Федора Михайловича, как говорится, врасплох. Но не откликнуться на призыв о помощи он не мог. В невиданно короткий срок Зазвонов сумел мобилизовать почти триста человек — больных и легкораненых бойцов — и двинулся с ними к Андижану. Ему удалось прорваться к товарищам и в пути еще восстановить разрушенную басмачами железнодорожную линию.

Теперь Зазвонов со своей прославленной артиллерией шел в пески, чтобы отрезать Курширмату путь в Яз-яванскую зону.

Под палящими лучами солнца двигалась бригада Парамонова в пески. Неведомо было командиру и бойцам, что враг предупрежден о походе и устроил засаду.

Кто раскрыл Курширмату тайну, никому точно не известно. Предполагают, и не без основания, что, помог ему в этом бывший военный советник Мадамин-бека — казачий есаул Алексей Ситняковский. Переметнувшись от бека к новому «амир лашкар баши», Ситняковский снова стал басмаческим советником. Он служил Курширмату верой И правдой. Рыская и вынюхивал повсюду, Ситняковский будто бы случайно, а возможно и намеренно, подсоединился к полевому телефонному проводу штаба дивизии в момент переговоров. Расположение, численность и маршрут бригады Парамонова стали известны Ситняковскому, а через него и самому Курширмату.

Для курбаши эти сведения оказались более чем полезными. После бегства из Беш-Тентяка басмачи кинулись в Маргиланскую зону. Ночью в кишлаке Джугара-Гарбуа они наткнулись на заставы Каракиргизского полка Сулеймана Кучукова. Темнота мешала правильно оцепить обстановку, и джигиты, предполагая, что их преследуют, решили во что бы то ни стало пробиться через кишлак. Они всей массой навалились на сравнительно небольшой полк Кучукова и смяли его. Бой длился почти всю ночь. Бойцы Кучукова дрались отчаянно, но потери были так велики, что задержать банду не представлялось возможным. Пуля свалила самого Кучукова. Раненный в бедро, он потерял сознание, и красноармейцы унесли его с поля боя. Остатки полка укрылись за стенами хлопкового завода и оттуда отстреливались.

Курширмат не думал вести осаду. Он бросил своих раненых джигитов и поспешил к железной дороге, чтобы до рассвета перейти ее. Здесь, однако, басмачи попали под огонь орудий бронепоезда имени Розы Люксембург и отхлынули назад. Курширмат заметался, как волк, окруженный цепью стрелков. В отчаянии он решился на последнее — уйти в пески Яз-Явана, надеясь, что там его уже не встретят красные. Банды «амир лашкар баши», довольно поредевшие, но еще способные защищаться и даже наносить удары, обогнули Старый Маргилан и торопливо устремились в пустыню. Алексей Ситняковский успел к этому времени сообщить Курширмату о приближении отрядов Парамонова. Отступать, когда по следу идет целая бригада, было рискованно. Курбаши переменил свое первоначальное решение, свернул с дороги, укрыл свои отряды в глубоких оврагах и стал ждать Парманкула, как называли басмачи Парамонова. Здесь он намеревался исподтишка ударить по колонне красных и разгромить ее.

Пулеметный и ружейный огонь среди тишины и покоя показался бойцам Парамонова более чем неожиданным. Первыми пали артиллерийские кони. Подстреленные как на выбор, они бились в предсмертных судорогах. Ездовые бросились рубить постромки, чтобы вывести из-под обстрела запасных лошадей, а в это время новые залпы стали косить людей. Колонна смешалась, строй нарушился.

Трудно что-либо предпринять в такую минуту. Под убийственным огнем, когда падают один за другим бойцы, а кони испуганно мечутся, сбивают идущих в колонне, когда стоит неимоверный шум — ни команда, ни окрик не действуют на людей. А басмачи, вдохновленные первой удачей, все усиливают и усиливают огонь.

Несколько джигитов, пьяных от анаши, подскакали к самой колонне с истошным криком:

— Сдавайся, Парманкул!

Несмотря на хаос, кто-то нашелся и выстрелом из карабина уложил одного, а потом и остальных смельчаков, предложивших сдаться. О капитуляции не могло быть и речи. Надо было только восстановить порядок. И вот среди шума и трескотни выстрелов прозвучала громовая команда Парамонова:

— К пешему бою! Слезай!

Высокий, в плечах — косая сажень, настоящий русский богатырь, Петр Митрофанович одним видом своим мог внушить уверенность, придать силы товарищам. У него были светло-голубые глаза и необычайно пышные рыжеватые усы с подусниками.

Кто был рядом, моментально исполнил приказ командира. Бойцы спрыгнули с лошадей, передали их коноводам, а сами залегли — кто за камень, кто за бугорок, кто за песок, наспех собранный в горку. Прозвучали первые ответные залпы по бесновавшимся у оврагов басмачам.

Адъютант, верткий и быстрый Арменак Бурчиянц, и начальник штаба Сергей Андреев помчались вдоль колонны, передавая приказ комбрига и устанавливая боевой порядок.

Бой начался. Только молчала пулеметная команда, никак не реагируя на огонь противника. Оказалось — убит командир Яков Байда. Но вот заговорили и пулеметы. Заговорили дружно. Но голос их звучал недолго. Мешал песок.

То один, то другой «максим» захлебывался. Очереди становились все короче и короче, а паузы продолжительнее. Обливаясь потом, обжигая руки о раскаленные пулеметные стволы — воды совсем не было, — бойцы делали героиические усилия, чтобы вести огонь, не дать врагу передышки.

В этом беспримерном по трудности сражении бригаду выручил Зазвонов со своей артиллерией. Когда басмачи выплеснулись из оврагов и песчаных барханов и тучей хлынули к дороге, намереваясь порубить и затоптать спешенных бойцов, грянул пушечный залп. Один. Второй. Скорострельные трехдюймовки били по летящему навстречу врагу картечью, шрапнелью, гранатами.

Федор Зазвонов стоял у первого орудия, вытянувшись во весь рост, и взмахивал обнаженной саблей.

— По басмаческой сволочи — огонь! — громко взволнованно выкрикивал он.

В ответ на команду грохотали орудия. Каждый выстрел вырывал из басмаческой лавины десятки конников.

На месте разрывов вздымались тучи песка, и все вокруг заволакивалось желтой пылью.

Какое-то время между артиллеристами и басмачами длился поединок. Враг тоже искал уязвимое место и постоянно держал на прицеле зазвоновцев. Казалось, вся банда стреляет по орудийному расчету. Одна за другой пули достигали цели. Уже не было почти ни одного бойца без ранения. Но по молчаливому обещанию стоять до конца они продолжали драться. Если кому-нибудь было слишком трудно, его поддерживали товарищи. Вокруг орудий темнела горячая кровь. Сухой песок впитывал ее жадно, и только алели влажные пятна.

Упал и сам Зазвонов. Как был с саблей в руке, так и повалился, и сталь звякнула, ударившись о ствол орудия. Его хотели унести, но Федор Михайлович со стоном произнес:

— Не трогать! Слушайте мою команду!

И он снова выкрикивал:

— Огонь?

Семен Чебан — вестовой и кучер известной всей Фергане вороной зазвоновской пары, старался, как только мог, — облегчить страдания командира. Придерживая голову раненого, он поил его водой из походной фляги. Но освежающие, целительные капли влаги, такие дорогие в пустыне, уже не могли поддержать Федора Михайловича. Боль мутила рассудок, глаза заволакивались темной пеленой — он с трудом видел близко стоящих бойцов. Лишь грохот разрывов был явственно слышен, и по нему он судил ходе боя

Солнце жгло по-прежнему. Все накалилось — и оружие, и седла, и. песок. Словно огонь выдыхала пустыня, и он опалял тело. Губы пересохли, потрескались, источали кровь. Ту кровь, которой и так было мало. Ее отнимали пули, сабельные удары. Но во время боя разве сбережешь кровь! Раз, и другой, и третий бросались в атаку бойцы эскадрона Виноградова. Кони, разбрызгивая песок, натужно дыша и храпя, летели навстречу басмачам. Сверкали сотни сабель, как белые молнии, и бойцы откуда только брались силы — вдохновенно кричали «ура!». Дважды скрещивала с врагом клинки кокандская мусульманская конная рота. Впереди скакал Собиновский, такой же высокий и здоровый, как и Парамонов, и рубил басмачей; Спешенный мусульманский полк помогал конникам дружными залпами. Ни минуты отдыха. Ни минуты тишины…

В самый разгар боя к начальнику штаба Андрееву приполз Семен Чебан. Он был без фуражки и ремня, в мокрой от пота рубахе. Волосы сбились на лоб и закрывали глаза.

— Сергей Александрович! Вас кличет товарищ Законов… совсем плох… — срывающимся от боли голосом произнес Семен.

Андреев оставил бойцов, вместе с которыми отстреливался из-за песчаного бархана, и побежал к орудиям.

Все в том же положении, прислонясь к снарядному ящику, лежал Федор Михайлович. Он был действительно плох. Лицо осунулось, глаза померкли, на шее темнели страшные иссиня-багровые пятна.

— Товарищ Андреев… умираю я… — прошептал глухо Зазвонов.

Андреев опустился на колени в горячий песок, стал поправлять волосы на висках Федора Михайловича — ему хотелось как-то утешить друга.

— Что ты, Зазвоныч! Мы еще повоюем.

— Нет… Воюйте вы… Тебя и Семена как коммунистов прошу, передайте товарищам — сражаться до полной победы мировой революции… Шашку завещаю жене…

По щекам Семена текли горячие, сохнущие на раскаленном ветре слезы. Зазвонов умирал.


Шесть часов длился этот почти легендарный по мужеству и жертвам бой в пустыне Ха-Дервиш. Люди воевали уже не мускулами, а волей и страстью. Стояли вопреки всем законам жизни. Стояли, когда им надо было пасть, двигались, когда надо было лежать замертво, стреляли, когда пора было смолкнуть.

У них хватило силы подняться в последнюю атаку по команде Парамонова. Они сели на коней, выхватили клинки — верные, привычные рукам клинки — и, пыля огненным песком, рассекая жаркий ветер, помчались к оврагам, где тучей теснились басмачи.

В это время грохнул приветственный салют. Артиллеристы извещали о прибытии полка особого назначения, спешившего на выручку товарищам. Его вел храбрый командир — чех Прихода. Не останавливаясь, полк включился в атаку, и, слившись, две силы обрушились на врага.

Над пустыней загремело торжествующее «ура!», взметнулись красные знамена. Никто теперь не мог устоять против победного шквала.


На рассвете наша бригада доскакала до селения Джугара-Гарбуа, к месту ночного боя Каракиргизского полка с бандой Курширмата. Все подступы к кишлаку были усеяны трупами. Убитые бойцы и джигиты лежали вдоль дороги, у арыков, в садах за разрушенными дувалами. Борьба была страшной.

Наши разъезды, высланные в сторону Акбарабата, доложили, что басмачи ушли из этих мест еще ночью. Мы двинулись к Ташлаку, но и здесь не обнаружили следов Курширмата.

Я навестил раненого Кучукова. Он страдал от непрекращающейся боли. Раздробленное бедро не давало возможности ни на минуту забыться. Но старый воин крепился, и на бледном лице его иногда проглядывала улыбка— короткая, едва приметная. Он спрашивал о своих бойцах, о судьбе полка: его унесли с поля боя в разгар сражения, и, чем кончилась схватка, командир не знал. Как мог, я утешал его. Судьба этого удивительного человека, как и его отряда, была примечательна. Они сумели устоять на новом пути — и не только устоять, а вступить в борьбу с прошлым. Сулейман Кучуков бросил вызов Курширмату. То, что видел я под Джугарой-Гарбуа, было суровым доказательством этого. Они бились насмерть. И только малочисленность Каракиргизского полка не дала возможности Кучукову прикончить старое, освященное зеленым знаменем.

— Но мы его всё-таки настигнем, этого Курширмата, — слабым голосом произнес Кучуков.

— Уверен, — ответил я определенно. — К тому все идет…

Тропу из крови и трупов протянул Курширмат по пустыне, уходя в пески. Он бежал, не слыша криков о помощи, не подбирая раненых и обессиленных джигитов. Только спасти себя, спасти имя «амир лашкар баши», с таким трудом вырванное из рук Мадамин-бека, — вот о чем думал кривой Ширмат, торопясь в глухие, почти недоступные человеку места. Из барханов Ха-Дервиш он метнулся в балыкчинские камышовые заросли и непроходимые тугаи…

На этом, пожалуй, и можно было бы закончить нашу повесть. Но только повесть. Жизнь продолжалась. Продолжалась борьба. Ни смерть, ни время не могли остановить ее. Мы прощались с близкими, дорогими нам людьми, оставляли на их могилах память о великом подвиге, свершенном пламенным человеческим сердцем, мечтой о светлом будущем, и шли дальше. Шли с боями, побеждая, покрывая славой наше знамя, знамя революции. И оно поднималось все выше, горело все ярче. Ему принадлежал завтрашний день. День, в который мы вступили с тобой, читатель. Так поклянемся ему в верности на вечные времена.

Оно бессмертно.

ОБ АВТОРЕ И ЕГО КНИГЕ

М. И. Полыковский родился в 1889 г. в гор. Верном (Алма-Ата), в семье одного из первых поселенцев края.

Окончил гимназию в гор. Скобелеве (Фергана), учился В Петербургском университете.

В 1914 г. ушел добровольцем на германский фронт.

В феврале 1918 г. вернулся в Туркестан. Около года работал учителем математики в Наманганской школе II ступени.

В конце марта 1919 г. при осаде Намангана бандами Осипова и Мадамин-бека принял участие в защите города и был избран командиром эскадрона Кокандского партизанского отряда имени III Интернационала. Затем командозал 1-м Ферганским кавалерийским полком, состоял в Оперативном отделе штаба Ферганского фронта, был более года начальником учебной части Бухарской военной школы, работал в Душанбе в штабе 13-го стрелкового корпуса. Демобилизовался в августе 1923 г. До выхода на пенсию работал юристом.

В 1966 году издана книга «Конец Мадамин-бека», подготовленная М. И. Полыковским с помощью писателя Эд. Арбенова (А. Бендера).

После смерти М. И. Полыковского улица в Намангане названа его именем.

Узнав о настоящем издании книги «Конец Мадамин-бека», ныне генерал-лейтенант Н. А. Веревкин-Рохальский, в период гражданской войны командир 2-й Туркестанской стрелковой дивизии, написал:

«События гражданской воины в Туркестане — это героическая летопись мужества и стойкости народа, отстоявшего свою свободу, независимость и родную Советскую власть в напряжённой борьбе с контрреволюцией и иностранной интервенцией.

В 1914—24 гг. Туркестан был охвачен огнем гражданской войны. Рабочие и дехкане вели мужественную борьбу против местной буржуазии, реакционного духовенства, баев, басмачей и белогвардейцев. В эти грозные годы плечом к плечу с узбеками, киргизами, таджиками и туркменами за Советскую власть сражались русские, украинцы и белорусы, татары революционной России, а также бойцы-интернационалисты, среди которых была чехи, — венгры, болгары, немцы, поляки и люди других национальностей.

Большой вклад в разгром крупных банд басмачей Мадамин-бека, Кргаша, Курширмата и Рахман-Кулы был сделан Первой интернациональной Ферганской кавалерийской бригадой, которой командовал Эрнест Францевич Кужело — уроженец города Кутна Гора.

Незабываемые события тех огненных лет описаны в повести «Конец Мадамин-бека», автор которой — Марк Ильич Полыковский — был командиром Первого полка Интернациональной Ферганской кавалерийской бригады и сам лично участвовал в боях против басмачей.

Читатель узнает о подвигах таких героев гражданской войны, как комиссар Сергей Сухов, волостной комиссар Мулла Абдукаххар, командир артдивизиона Федор Зазвонов, командир эскадрона разведки Павел Богомолов, знаменосец полка Рахматулла Абдуллаев, командир партизанского отряда Никита Ярошенко и другие.

В главах «Нападение на поезд командарма» и «Поезд прибывает в час дня» рассказано о боевых эпизодах, участниками которых был Михаил Васильевич Фрунзе и Юлдаш Ахунбабаев.

Большой интерес представляют страницы, в которых повествуется о коммунистах-интернационалистах М. Врабеце, Я. Наде, В. Варге, А. Приходе и других, мужественно сражавшихся вдали от своей Родины с белогвардейцами и басмачами за установление и упрочение Советской власти а в Туркестанском крае. Особо привлекателен образ командира Первой Интернациональной Ферганской кавалерийской бригады чеха Эрнеста Францевича Кужело («Человек, которого нельзя забыть», «Перемирие» и пр.). Это пламенный коммунист, человек большой души и железной воли, бескомиромиссный и беспощадный к врагам революции.

Боевой дух интернационализма, дружба и взаимопомощь трудящихся всех национальностей в борьбе за светлое будущее, за мир без эксплуататоров и угнетателей — вот та главная сюжетная линия, которая проходит красной нитью через всю повесть».

Фотографии


Марк Полыковский










Загрузка...