[Владимир Галкин] рассказывает о себе: «Работаю патентным чиновником, а писал в стол, многие годы… Предлагать стал только недавно, когда потеплело. Пятьдесят три года мне… Печатался в парижском «Ковчеге» под псевдонимом Кирилл Сарнов, еще в 1978 году. Предложил рукопись книги в издательство «Столица», им понравилось, но ничего пока не известно».
— Врешь, не возьмешь… — скорготал Чапай, загребая левой рукой широкую уральскую волну. — Врешь, не возьмешь…
Вокруг него так и зуськали белые пули, шипела вода.
А на берегу стоял белый чапаевский конь по кличке Бирюк и задумчиво ржал, следя за Чапаевым.
Чапай вышел из воды на том берегу, попрыгал на одной ноге, чтобы вылить из ушей воду. Потом снял кальсоны и рубаху, отжал их, снова надел и так, весь белый, медленно пошел степью в легенду…
…Недавно я уезжал в командировку в Новочеркасск. Перед поездом, естественно, взял бутылку водки, два пивка, колбаски и белого хлеба, всё чин-чинарем. Мог, конечно, глотнуть прямо на путях — я это люблю. Но увидел заманчивую темноту за пригородными кассами Курского вокзала, что-то звало меня туда. Я зашел. Чуть белел первый снег. Горы ящиков навалены. На одном из них примостился поудобнее, достал свой выпивон, кружку, разложил на газетке закусь. Двинул первые полкружки. Хорошо.
Тут кто-то тихо проржал. Я встрепенулся.
Достающий до ящиков с вокзальной площади свет обозначил фигуру тихо подошедшего мужика, я вгляделся: морда лошадиная, весь зарос густым волосом, воротник поднят, руки дрожат, и несет он их как-то невисяче.
— Извините за беспокойствие, — пробормотал он каким-то глубоким голосом — стоном, идущим как бы из желудка. — Извините, Христа ради, за беспокойствие.
— Ну, раз христа ради, то я спокоен.
Мужик, темно глядя на меня, спросил:
— С вами можно выпить?
— Пардон, — говорю, — выпить, конечно, можно, ящиков — эвон их сколько, но самостоятельно. У меня водки только на себя и на Бога.
— Да у меня есть своя. Не извольте гневаться.
Он вытянул из кармана обеими руками (казалось, что это протезы) бутылку и поставил на ящик рядом с моей, а из другого кармана достал полбуханки ржаного хлеба.
— А-а-а. Ну, раз своя есть, то давай, дед, присаживайся, вместе выпьем: ты из своей, а я из своей.
Мы глотнули с ним. Он скусил ржаной кус прямо с ящика, будто у него рук не было.
— Кто ты? — спрашиваю я. — Как тебя зовут?
— Конь я. Конь Чапая.
— Это хорошо. Рассказывай биографию.
Мужик шумно вздохнул и начал:
— Зовут меня Бирюк. Дончак я. Донских, значит, мы кровей. Мне пяток лет было, когда Василий Иванович изволил на мне воевать и в Урал опосля того кинувшись. А кинувшись оне тогда, конечно, от расстройства. Очень им обидно было.
Теперь мне, значит, все шестьдесят. Старик уж я. Ржал тогда на берегу ужасно, безысходно. За хозяина переживал. Но оне вышли на том берегу и ушли степью.
…Неужели Чапаев ушел? А все думают: погиб.
Старик-конь невесело проржал и продолжал:
— Этта думают… Да, так дончак я. Ты, вот, в Новочеркасск ехаешь, вот спроси-ка там, чем коней раньше кормили. Лучшие крови во мне сидят. Я, понимаешь, произвел и Дуню Вторую, от которой пошел внук Парад, на ём Ворошилов ходил в сорок седьмом году на парады. Сталина, между прочим, таскала на себе тоже моя родственница — Сулико, от мого Цыганка и ахалтекинки Лиственницы. Мы, понимаешь, дончаки. У нас ноздри широкие, ноги крепкие, но любим обхождение. Тимофей чтоб в траве, водочка, зарница — вишь! — падает…
— Это не зарница, дед, это вокзал варют. Так что насчет Чапая-то. Ты-то сам как? Ты давай последовательно, вдумчиво, факт за фактом, дата за датой, как в серии «Жизнь замечательных людей». Ясно?
— Сам-то как? Инбридинг. Холодно, значит, по-немецки. Ну, ладно, потом я попал, если следишь, к белым. Сам Каппель Владимир Оскарыч на мне поездил. Но то — разве езда? Не та езда, не та. Под Василь-то Ивановичем я, бывало, птицей летел…
А под этим германским сундуком разе полетишь? От белых перекочевал опять к красным, да так и остался у них. Нну, тут меня за кровя мои и во-ди-ли! И пшено, и всё, как у наркомов. Буденный на мне еще в 26-м году командовал парадом на Красной площади. Нно — не любил я его. И вроде коня понимает, и герой, и то, и сё… А — нехорошо мне у него как-то. Я ведь тоже гладкий был, белый, ножки в черных чулочках.
Старик-конь высунул из рукавов большие разбитые копыта.
— Э, глянь, милай. Во. И во. А Буденный топтал меня, бил, скот, когда чуть не потрафлю…
Конь смахнул слезу и налил мне, потом себе по полной кружке.
— Держали меня уж, как производителя. Крыл я им кобылок молодых. Потом отрезали мне яйца, и пошел я на Кремлевское подворье возить бочки с водой. Да-а, Василь Иванович так бы не поступили, нет, так бы не поступили!
Ну, ладно. С пятнадцатого года я, значит. В тридцатом… или в тридцать первом… не, в тридцатом точно, определили меня на колбасу. Н-да. И никто — слышь, милай, — никтошеньки, господи, не вспомнил, что чапа… чапаевского… коня… на колбасу…
Конь плакал-ржал, из его черных ноздрей лилась обильная влага.
— Так погоди, на колбасу-то, выходит, ты так и не попал?
— Не попал, сокол, не попал. Рази это можно — коня Чапая и на колбасу?
— Нонсенс. Ну что же?
— Слухай, сокол, слухай. Я еще работал у Рогожской заставы, муку подвозил в пекарню. Как-то стою, понурившись, жду, когда нагрузят телегу. Вдруг, гляжу: батюшки-светы, сами Василь Иваныч идут, собственной, ей-богу, персоной. Они. Я узнал. Но какие? В пиджачишке плохоньком, в картузе, шваркают кирзовыми сапогами. И — пьяными! Но усы-то — ихонные. И глаза-то — тоже ихонные, бешеные глаза! Чуть не упал я на колени, да оглобли не дали. Заржал я, головой замотал. А оне меня узнали. Подошли, целовать стали в морду, гладить, шептать…
Ну, договорились мы с Чапаем, что они меня из конюшни (а я тогда стоял на дворе в Таганской улице, это теперь возле райисполкома) ночью уведут. Как цыган. Да он ведь и промышлял первое время после Гражданской войны конокрадством. И увели.
Увели они меня, значит, и увели.
Увели в подмосковную деревню Карачарово, по Владимирке меня так и повели за узду. Там и рассказали про свое горе-мыкание.
Вышли оне тогда, в 20-м году из реки Урал, преобразившись. В кальсонах и рубахе — кто им теперь поверит ежели что, — что мол, оне — Чапай? И кому только Василь Иваныч не рассказывали-доказывали, что оне Чапай, ну только ни-ктошень-ки тому не поверил, а смеялись над ими. А тут и Гражданка кончилась. И поняли Василь Иваныч, что людям оне нужны лишь для легенды, а не как живой.
Устроились оне тогда сад колхозный сторожить, да еще вот лошадями потихоньку промышляли. Анка-то, стерва, в Москве гремела, в кино ее снимали, а Чапай — сад сторожить, а? Э-эх, ма.
Ну, зажили мы с Чапаем. Ничаво зажили. Зажили и зажили. Только прозывались оне теперь не Василь Иванычем Чапаем, а каким-то Михаил Петровичем Фокиным, такой паспорт себе достали.
А я, значит, работал с ими в подмосковном колхозе. Чапай жалел меня, не грузил шибко, а так — в малость, больше для видимости. Да и то, — какой уж я возчик. А еды — что, мне много ли надо…
Но беда-змея пришла. Спились оне. Всё пили да всё про черного ворона пели. И помер в 35-м годе. Да, если б, милый, оне и остались после Гражданки в енералах, так их все равно Сталин-змей усыпил бы, как Михал Василича Фрунзе, как Григория Иваныча Котовского, как многих. Что там говорить!
Я, хоть и конь, а понимал это уж и тогда. Так что оне даже и вовремя поспели.
Но перед смертию пригласили Василь Иванович какую-то старуху из Андроньева монастыря, ворожею, та что шептала надо мной, поплевала, подула мне в уши, потом повалили меня, завязали глаза и пустили кровя. Вон из этой вот мышцы… И очнулся я уже человеком.
— Контавром вроде.
— Ну да. Так-то всё вроде как человек я, и паспорт у меня, и хожу на двоих. А на самом деле — конь. Конь Чапая. Так и остался, так и хожу с тех пор.
— А не говорил твой Чапай, для чего он это с тобой сделал?
— Говорил, когда я опростался. Говорит: «Будешь, Бирюк, жить дальше, в тебе память моя останется». Но я не понял. Дык что ж… Хожу, живу.
— Работаешь?
— А как же. Гружу вагоны на Курской-товарной. Сила-то ведь у меня конская, не людская. Плотют ничаво.
Конь помолчал, допил водку.
— А таперь вот и пью. Спасибо тебе, сокол, за кумпанию. Однако надо идти. Завтра опять мне грузить, а послезавтра у меня завпой. На три месяца. Ну, прощай.
И конь с этими словами ушел в темноту.
Где-то с вокзальной площади раздалось через минуту его дряхлое ржание. Уж не «Черного ворона» ли он пел?
Я, долго, задумчиво сидел пьяненький, смотрел на белеющий во тьме снег.
И никак не мог понять — что же это такое?