Гюнтер Грасс Кошки-мышки

Глава 1

…И вот однажды, когда Мальке уже научился плавать, мы лежали возле площадки для шлагбаля[1]. Мне бы следовало пойти к зубному врачу, но меня не отпускали, так как мне предстояло играть салкой, а хорошую салку заменить трудно. Зуб ныл. По лужайке наискосок пробиралась кошка, но в нее ничем не бросали. Кто жевал травинку, кто общипывал стебельки. Кошка была черной и принадлежала смотрителю стадиона. Хоттен Зоннтаг протирал шерстяным носком свою биту. Зуб топтался на месте. Турнир длился уже два часа. Мы сильно проиграли и ждали ответного матча. Кошка была молоденькая, но уже не котенок. Гандболисты на стадионе раз за разом забрасывали мячи в одни и другие ворота. Зуб твердил одно-единственное слово. Бегуны на гаревой дорожке то ли отрабатывали старт на стометровку, то ли нервничали. Кошка совершала обходной маневр. По небу с гулом тащился трехмоторный самолет, однако заглушить мой зуб он не мог. Черная кошка смотрителя мелькала в траве своим белым воротничком. Мальке спал. Восточный ветер относил в сторону дым крематория, работающего между Объединенными кладбищами и Высшим техническим училищем. Учитель гимнастики Малленбрандт свистел: смена, мяч пойман, заступ. Кошка тренировалась. Мальке спал или прикидывался спящим. Рядом с ним я мучился зубной болью. Тренирующаяся кошка подкралась ближе. В глаза бросалось адамово яблоко Мальке: большой кадык постоянно двигался и отбрасывал тень. Черная кошка смотрителя изготовилась к прыжку между мной и Мальке. Получался треугольник. Зуб притих, перестал топтаться на месте, поскольку адамово яблоко Мальке стало для кошки мышкой. Ведь кошка была такой молоденькой, а штуковина Мальке такой подвижной — во всяком случае, кошка вцепилась ему в глотку; или, может, кто-то из нас взял кошку и бросил на горло Мальке; возможно, даже именно я, с ноющим или притихшим зубом, схватил кошку и нацелил ее на мышь: Йоахим Мальке заорал, но отделался лишь незначительными царапинами.

Мне же, нацелившему ту и всех остальных кошек на твою мышь, приходится теперь писать. Приходится, даже если мы оба сами выдуманы. А тот, кто нас выдумал — такая уж у него работа, — снова и снова заставляет меня брать твое адамово яблоко и отправляться с ним по местам, которые бывали свидетелями побед или поражений Йоахима Мальке; для начала же пусть мышь прыгает через отвертку, я же запущу в порывистый норд-ост над головой Мальке стайку прожорливых чаек, погоду будем считать летней и устойчиво ясной, а затонувшее судно — бывшим тральщиком класса «Чайка», представлю себе зеленый бутылочный цвет Балтийского моря и, выбрав место действия чуть к юго-востоку от плавучего навигационного знака, обозначающего подход к Нойфарвассеру, воображу, что по телу Мальке все еще стекают струйки воды и сам он покрылся зернистыми пупырышками гусиной кожи, только не от испуга, а от обычного после долгого купания озноба.

При этом никто из нас, тощих и длинноруких, сидевших, разведя в стороны костлявые коленки, на корточках посреди того, что осталось от командного мостика, не требовал от Мальке опять и опять нырять в носовой отсек затонувшего тральщика или в его машинное отделение, чтобы достать какую-нибудь штуковину, отвинтить шурупчик, колесико или интересную вещицу вроде латунной таблички, убористо исписанной по-польски или по-английски инструкцией по использованию какого-то оборудования; мы сидели на торчащих над поверхностью воды надстройках командного мостика бывшего польского тральщика класса «Чайка», который был спущен со стапелей в Модлине, оснащен в Гдингене, а в прошлом году затонул юго-восточнее навигационного знака, то есть в стороне от фарватера, не мешая движению судов.

С тех пор чаячий помет сох на ржавом металле. Чайки летали в любую погоду, жирные, гладкие, с боковыми бусинами глаз, они проносились возле самых остатков нактоуза, так что их можно было схватить рукой, и опять взмывали вверх, делая это то беспорядочно, то по какому-то тайному плану, и, пролетая, всякий раз прыскали слизистым пометом, который никогда не падал на морскую гладь, а вечно плюхался на ржавые надстройки командного мостика. Здесь комки выделений скапливались, иногда в несколько слоев, затвердевали и обызвествлялись. Всякий раз, сидя на посудине, мы отковыривали затвердевший помет пальцами рук и ног. Поэтому ногти у нас вечно ломались, но не из-за того, что мы их грызли, как это делал Шиллинг. Только у Мальке ногти, хотя и желтели от постоянных ныряний, но сохраняли свою длину, потому что он никогда не отковыривал чаячий помет и не жевал его. Он был единственным, кто никогда не брал в рот отковырянные комочки, зато мы жевали эти известковые наросты, словно ракушечную мелочь, выплевывая за борт пенистую слизь. Она была безвкусной или, пожалуй, отдавала то ли мелом, то ли рыбной мукой и всем, что приходило на ум: счастьем, девочками, Господом Богом. Винтер, который здорово пел, сказал однажды: «А вы знаете, что теноры каждый день едят чаячий помет?» Зачастую чайки подхватывали наши плевки на лету, не чуя подвоха.


Когда вскоре после начала войны Йоахиму Мальке исполнилось четырнадцать лет, он еще не умел ни плавать, ни ездить на велосипеде и вообще ничем не выделялся, в том числе адамовым яблоком, которое позже приманило кошку. От гимнастики и плавания его освобождали по болезни, так как он предоставлял медицинские справки. Мальке упорно учился ездить на велосипеде, выглядя при этом весьма комично: напряженный, лопоухий, с оттопыренными ярко-красными ушами, с торчащими в разные стороны, поднимающимися и опускающимися коленками; а до этого, зимой, он записался в нидерштадтский крытый бассейн, где поначалу ему приходилось вместе с малышней в возрасте от восьми до десяти лет выполнять упражнения на суше. Следующим летом его также не сразу допустили к воде. Смотритель купальни в Брезене, типичный спортсмен-пловец с торсом, похожим на морской буй, и безволосыми ногами под этим обтянутым майкой буем, сперва заставлял Мальке делать упражнения на песке, а уж потом стал водить у берега на специальном удилище. Мы же изо дня в день уплывали к затонувшему тральщику, плели о нем всяческие небылицы, что весьма подстегивало Мальке, и за две недели он добился своего — сдал экзамен на свободное плавание[2].

Упрямо, сосредоточенно плавал он между пирсом, большой прыжковой вышкой и купальней, набираясь выносливости, после чего принялся упражняться в нырянии с волнореза на дальнем краю пирса; сперва он доставал обычные ракушки, потом стал нырять за пивной бутылкой, которую, заполнив песком, зашвыривал довольно далеко. Вскоре Мальке научился регулярно доставать эту бутылку со дна, так что, появившись на нашей посудине, он был в этом деле уже не новичок.

Он упрашивал нас взять его с собой. Мы, человек шесть-восемь, как раз собирались отправиться по нашему каждодневному маршруту, а для этого обстоятельно смачивали себя водой, окунаясь на мелководье в квадрате семейного отделения купальни, тут Мальке и возник на помостках мужского отделения: «Возьмите меня. Я доплыву, правда».

Под кадыком у него болталась отвертка, отвлекая внимание от кадыка.

«Ладно!» Мальке поплыл с нами, опередил нас между первой и второй отмелью, но мы не стали его догонять: «Сам выдохнется!»

Пока Мальке плыл брассом, отвертка плясала у него между лопатками, потому что рукоятка у нее была деревянной. А если он переворачивался на спину, деревянная рукоятка начинала болтаться у него на груди, однако не могла полностью закрыть тот злосчастный хрящевой выступ между подбородком и ключицами, который торчал из воды, словно спинной плавник, оставляя за собой кильватерный след.

А потом Мальке показал нам, на что способен. Вооружившись своей отверткой, он нырнул несколько раз подряд, с короткими перерывами, вытаскивая все, что можно было открутить внизу за два-три захода: заслонки, элементы оснастки, деталь электрогенератора. Он отыскал внизу трос и вытащил из носового отсека этим изношенным, растрепавшимся тросом настоящий огнетушитель «Минимакс» — между прочим, немецкого производства, — который оказался вполне исправен. Мальке продемонстрировал нам это, пустив струю пены, показал, как тушить пеной огонь, залил ею бутылочно-зеленые волны — и с первого же дня утвердил собственное превосходство.

Хлопья пены еще лежали островками или же длинными лентами на мелкой, равномерно колышущейся зыби, притягивая и отпугивая чаек, пена опадала, становясь подобием прокисших сбитых сливок, которые относило к берегу; наконец Мальке угомонился, присел в тени нактоуза, и сразу — нет, еще раньше, пока клочья пены таяли на командном мостике, трепеща от малейшего ветерка, — на коже у него выступила зернистая сыпь мурашек.

Мальке бил озноб, кадык ходил вверх-вниз, отвертка вздрагивала над ключицами. Покрытую мурашками спину Мальке, местами бледную, но от лопаток вниз обгоревшую, красную, словно вареный рак, с шелушащейся кожей нового загара вдоль ребристого, как стиральная доска, позвоночника, подергивали судороги. Желтые губы посинели по краям, обнажая стучащие зубы. Чтобы унять их клацанье, он обхватил своими большими выщелоченными ладонями колени, ободранные о заросшие ракушками иллюминаторы.

Хоттен Зоннтаг — или это был я? — принялся растирать Мальке: «Не хватало, чтобы ты окочурился. Нам еще назад плыть!» Отвертка образумилась.


От пирса мы доплывали до тральщика минут за двадцать пять, от купальни — за тридцать пять. На обратный путь уходило добрых три четверти часа. Как бы он ни вымотался, Мальке всегда вылезал на гранитный пирс минутой раньше нас, не меньше. Отрыв первого дня неизменно сохранялся. Всякий раз, когда мы добирались до нашей посудины — как был прозван тральщик, — Мальке, уже успевший побывать внизу, молча показывал нам, пока мы более или менее одновременно цеплялись мягкими, словно у прачек от долгой стирки, руками за ржавые и облепленные чаячьим пометом поручни командного мостика или за турель снятого носового орудия, какой-нибудь шарнир или что-то другое, что удавалось отвинтить, при этом его знобило, хотя уже на второй или третий день он начал намазывать себя толстым слоем «Нивеи», не жалея крема, потому что карманных денег у него всегда хватало.

Мальке был в семье единственным ребенком.

Мальке рос наполовину сиротой.

Отца Мальке не было в живых.

Зимой и летом Мальке надевал старомодные высокие ботинки, унаследованные от отца.

На шнурке от высоких черных ботинок Мальке носил отвертку, болтавшуюся на шее.

Только сейчас мне припомнилось, что кроме отвертки Мальке — по особой на то причине — носил на шее еще одну вещь, но отвертка была приметнее.

Наверное, так было всегда, просто мы не обращали на нее внимания: по крайней мере с тех пор, как Мальке стал учиться плавать в купальне, делая упражнения на песке, он носил на шее серебряную цепочку с католической серебряной иконкой Девы Марии.

Никогда, даже на уроках гимнастики, Мальке не снимал иконку с шеи; после занятий для новичков в крытом нидерштадтском бассейне, где он поначалу выполнял упражнения без воды, а потом плавал на специальном удилище, Мальке появился и в нашем спортивном зале, отказавшись от медицинских справок, которые раньше выдавались ему домашним врачом. Иконка либо исчезала за вырезом майки, либо серебряная мадонна красовалась чуть выше алой нагрудной полосы на белой майке.

Мальке не потел даже на параллельных брусьях. Он не боялся прыжков через длинного «коня», хотя такие прыжки исполняли всего три-четыре сильнейших гимнаста из первой команды; угловатый, мосластый, он отталкивался от подкидной доски, взлетал над «конем» и, взбивая пыль, кособоко приземлялся на матах со съехавшей на сторону мадонной. Исполняя на турнике обороты вразножку — позднее, пусть неуклюже, он сумел выдать на два оборота больше, чем Хоттен Зоннтаг, наш лучший гимнаст, — он вымучивал свои тридцать семь переворотов, серебряная иконка тридцать семь раз выскальзывала из майки, опережая русую шевелюру, облетала скрипящую перекладину, не в силах, однако, оторваться от шеи и обрести свободу, ибо разгулявшуюся иконку останавливал не только кадык, но и сильно выдающийся выступ стриженого затылка. Поверх иконки обычно находилась отвертка, шнурок которой отчасти закрывал цепочку. Впрочем, инструмент не оттеснял иконку, тем более что отвертка на деревянной рукоятке в гимнастический зал не допускалась. Наш учитель гимнастики штудиенрат Малленбрандт, пользовавшийся известностью в спортивных кругах, поскольку опубликовал основополагающий труд о шлагбале, запретил Мальке носить отвертку во время уроков гимнастики. Против шейного амулета Мальке Малленбрандт не возражал, ибо кроме гимнастики и географии преподавал религию и вплоть до второго года войны ухитрялся сохранять остатки гимнастического клуба рабочих-католиков, которые под его руководством продолжали заниматься на брусьях и перекладине.

Таким образом отвертке приходилось оставаться в раздевалке на крючке поверх рубашки, в то время как серебряная, слегка потертая Дева Мария имела возможность, вися на шее Мальке, сопровождать его головоломные гимнастические упражнения.

Обычная отвертка, надежная и дешевая. Чтобы отвинтить маленькую табличку, не больше тех, где указываются имя и фамилия квартирного жильца, освободить пару шурупов и поднять ее наверх, Мальке зачастую нырял раз пять-шесть, особенно если табличка была привинчена к металлу, а сами шурупы заржавели. Зато иногда таблички побольше, убористо исписанные пространным текстом, извлекались аж со второго захода, ибо отвертку удавалось использовать в качестве рычага, чтобы выдернуть табличку вместе с шурупами из прогнившей древесины, после чего поднятый трофей демонстрировался на командном мостике. К своей коллекции трофеев он относился довольно небрежно, многое раздаривал Винтеру и Юргену Купке, которые без удержу собирали все, что можно было где-нибудь отвинтить, даже таблички общественных туалетов или указатели с названиями улиц; к себе домой он уносил лишь подходящее к уже имеющейся коллекции.

Мальке не давал себе поблажек; мы дремали на посудине, а он работал под водой. Мы ковыряли чаячий помет, покрывались загаром до цвета сигары, русые волосы выцветали до соломенной желтизны; Мальке же всякий раз обгорал заново. Пока мы наблюдали за движением судов севернее навигационного знака, он неизменно всматривался в глубину: в его, помнится, голубых глазах с покрасневшими, чуть воспаленными веками и редкими ресницами проявлялся интерес лишь тогда, когда он оказывался под водой. Нередко Мальке возвращался без табличек и прочей добычи, с одной только сломанной или безнадежно погнутой отверткой. Однако он и тут производил на нас впечатление предъявлением этой отвертки. Жест, которым он швырял отвертку за спину в море, переполошив обманутых чаек, не нес в себе ни удрученного разочарования, ни бесцельной злости. Мальке никогда не выбрасывал испорченный инструмент с наигранным или действительным равнодушием. Этот жест всего лишь говорил: погодите, то ли еще будет!


…и вот однажды — на рейде как раз появилось двухтрубное госпитальное судно, в котором мы после некоторых колебаний опознали «Кайзер», приписанный раньше к Восточно-прусскому пароходству, — Йоахим Мальке отправился без отвертки в люк носового отсека, исчез в захлестываемом волнами мутно-зеленом прогале, зажав двумя пальцами нос; сначала туда ушел пробор его раздвоенной плаваньем и нырянием шевелюры, за ним последовали спина и задница, он мотнул слева ногами по воздуху, затем оттолкнулся обеими ступнями от ободка люка и нырнул наискось в холодный тусклый аквариум, куда через открытые иллюминаторы проникал рассеянный свет: пугливые колюшки, застоявшаяся стайка миног, болтающиеся, еще свернутые подвесные койки в матросском кубрике, обвитые бородатыми водорослями, в которых шпроты выводили свое потомство. Изредка — отбившаяся от стайки навага. Никаких угрей, про них только слухи ходят. Камбалы тоже нет.

Обхватив зябко подрагивающие колени, мы пережевывали чаячий помет в плевки, подсчитывали — отчасти со скуки, отчасти с интересом — идущие строем военные шверботы, следили за вертикальными столбами дыма из труб госпитального судна, настороженно переглядывались — он задерживался внизу уже слишком долго, — а чайки кружили в небе, волны бурлили над носовым отсеком, разбиваясь о крепления снятого носового орудия, плескались за мостиком, где вода откатывала между воздухоотводами назад, облизывая все те же заклепки; известь под ногтями, зуд сухой кожи, блеск моря, доносимый ветром стук моторов, отметины на теле от сидения на железе, полувставшие пенисы, семнадцать тополей между Брезеном и Шлетткау — и тут он вымахнул из воды, иссиня-красный подбородок, пожелтевшие скулы, следом из люка выплеснулась вода, а он, со строгим пробором слипшихся волос, пошатнулся над носовым отсеком, по колено в воде, хватаясь за выступающие поручни, присел, выпучив глаза, и нам пришлось втащить его на мостик. Из его носа по краешкам губ еще текли струйки, а он уже показывал нам добычу — целиковую стальную отвертку. Английского производства. С выдавленной надписью «Шеффилд». Ни пятнышка ржавчины, ни зазубрины, вся еще в девственной смазке, капельки воды шариками скатывались с нее.


Эту тяжелую, можно сказать «неистребимую» отвертку Йоахим Мальке ежедневно носил на шейном шнурке больше года, носил даже тогда, когда мы совсем перестали навещать нашу посудину или же появлялись там лишь изредка, — он прямо-таки сделал свою отвертку предметом культового поклонения, хотя был католиком, а может, именно поэтому; например, перед уроком гимнастики он, опасаясь кражи, сдавал отвертку на хранение штудиенрату Малленбрандту и даже брал ее с собой в церковь, куда ходил не только по воскресеньям, но и в будни, посещая перед уроками утреннюю мессу в церкви Девы Марии, что находилась на Мариенвег, поблизости от кооперативного поселка Новая Шотландия.

Ему, с его английской отверткой, было совсем недалеко до церкви Девы Марии: сначала нужно выйти с Остерцайле на Беренвег. Здесь много двухэтажных домов, даже настоящих вилл с крышами в два ряда черепицы, с колоннами и шпалерами плодовых деревьев. Затем по обе стороны улицы кооперативный поселок, дома неоштукатуренные или оштукатуренные, но с водяными подтеками. Направо уходят трамвайные пути с их электропроводами под довольно облачным, как правило, небом. Слева худосочные садики и огородики железнодорожников, сарайчики и крольчатники, сколоченные из красно-черной обшивки списанных товарных вагонов. Дальше семафоры на путях, ведущих к порту. Силосные башни, неподвижные или движущиеся портовые краны. Разноцветные надстройки иностранных грузовых кораблей. Никуда не делись оба серых линкора — старомодные громадины со множеством башен, а еще плавучий док, хлебозавод «Германия», приспущенные серебристые аэростаты, отъевшиеся, некоторые слегка покачиваются. Справа немного выступает бывшая школа Хелены Ланге, ныне переименованная в школу Гудрун; она прикрывает собой стальной хаос верфи Шихау с эллинговым краном; рядом ухоженное поле стадиона, свежевыкрашенные ворота, белая подновленная разметка штрафных площадок на подстриженном газоне: в воскресенье состоится футбольный матч «сине-желтых» против клуба «Шелльмюль 98» — зрительских трибун нет, зато есть выкрашенный в светлую охру, с высокими окнами, современный спортивный зал, на новенькой красной крыше которого чужеродным элементом красуется просмоленный крест, ибо бывший спортзал гимнастического общества «Новая Шотландия» теперь переоборудован под храм, так как церковь Сердца Христова находится слишком далеко и жителям Новой Шотландии, Шелльмюля и поселка между Остерцайле и Вестерцайле, преимущественно рабочим с верфи, служащим почты или железнодорожникам, приходилось годами слать прошения в Оливу, резиденцию епископа, пока еще во времена Вольного города они не добились разрешения выкупить спортзал, который переоборудовали под церковь и освятили.

Несмотря на собранные по запасникам и кладовым почти всех приходов епископства и из частных владений красочные живописные полотна и предметы церковного убранства, не удалось устранить характер спортзала, который был изначально присущ церкви Девы Марии — даже ладан и запах восковых свечей не мог иногда до конца перебить настоявшийся за долгие годы смешанный дух мела, кожи, гимнастических снарядов, пота, гандбольных турниров, отчего церковь Девы Марии хранила какую-то неизгладимую протестантскую скаредность, фанатичную трезвость молельного дома.

В построенной к концу девятнадцатого века из обожженного кирпича неоготической церкви Сердца Христова, которая стояла вдали от жилых кварталов, рядом с пригородным вокзалом, стальная отвертка Йоахима Мальке смотрелась бы дико, кощунственно и безобразно. А в церкви Девы Марии он мог носить свое высококачественное английское изделие вполне спокойно и открыто: эта церковь с чистым, натертым линолеумом на полу, с квадратными матовыми окнами под самым потолком, с аккуратно вмонтированными в пол стальными креплениями, некогда надежно удерживавшими турник, со стальными, хотя и побеленными поперечными балками на зернистом бетонном потолке между дощатой обшивкой, на которые раньше крепились кольца, трапеция и полдюжины канатов, отличалась, несмотря на обилие раскрашенного и позолоченного гипсового благолепия, столь современным деловитым стилем, что стальная отвертка, которую почитал необходимым носить на груди молящийся и причащающийся гимназист, не привлекала особого внимания ни редких прихожан на заутрене, ни его преподобия отца Гусевского, ни его заспанного министранта, коим довольно часто бывал я сам.

Неправда! Я бы непременно обратил внимание на эту штуковину. Служа перед алтарем, я даже во время вступительной молитвы неизменно — по разным причинам — старался не упускать тебя из виду: ты никогда не стремился выделиться, прятал стальную штуковину на шнурке под рубашку, из-за чего на ткани оставались масляные пятна, повторяющие контуры отвертки. Он стоял на коленях справа от алтаря у второй скамьи левого ряда, устремив молитвенный взгляд широко открытых — по-моему, светло-серых — глаз, обычно воспаленных от ныряния и плавания, в сторону алтаря Девы Марии.


…и вот однажды — уже не помню, в каком году: то ли в летние каникулы того года, когда взяли Францию, или же следующим летом? — выдался жаркий день со знойным маревом, толчеей в семейной купальне, обвисшими вымпелами на ее мачтах, распаренными телами, бойкой торговлей прохладительными напитками, с обжигающими ступни циновками, с хихиканьем из закрытых кабинок, с распоясавшейся ребятней, которая валялась в песке, пачкалась, кто-то хныкал из-за порезанной ноги; а среди тех, кому нынче года двадцать три и кто тогда находился под заботливым присмотром взрослых, был трехлетний малыш, который монотонно лупил деревянными палочками по жестяному барабану[3], превращая пляж в адскую кузницу; оставив все это позади, мы уплыли на нашу посудину — смотритель купальни видел в бинокль лишь шесть уменьшающихся голов: одна — впереди, она же — раньше всех у цели.

Растянувшись на охлаждаемом ветерком, но все-таки раскаленном железе, заляпанном чаячьим пометом, мы ленились шевельнуться, а Мальке успел уже дважды побывать внизу. Он выныривал, подняв левой рукой находку, которую отыскал, пока обследовал носовой отсек и кубрик, пока рылся среди полусгнивших, вяло распустившихся или все еще собранных висячих коек, среди стаек блескучей колюшки, среди водорослей и мидий, пока разгребал заросшую илом, слипшуюся рухлядь; так он нашел вещевой мешок матроса Витольда Душинского или Лишинского, а в нем — бронзовую пластинку величиной с ладонь, где на одной стороне под небольшим горделивым польским орлом значились имя владельца и дата вручения, а на другой красовался профиль усатого генерала: после обработки песком и измельченным чаячьим пометом пошедший по кругу наградной знак обнаружил надпись, которая свидетельствовала, что Мальке извлек на поверхность портрет маршала Пилсудского.

Две недели подряд Мальке нырял только за медалями и наградными пластинками; однажды он отыскал медную тарелку в память о регате тридцать четвертого года на рейде Гдингена, а перед машинным отделением, в центральном отсеке, где размещалась тесная и труднодоступная офицерская кают-компания, он нашел серебряный медальон, не больше одномарочной монеты, с серебряным ушком; изображение на реверсе медальона полностью стерлось, зато на лицевой стороне четко проступал рельеф — профиль одухотворенного лика мадонны с младенцем.

Из не менее величественной надписи следовало, что на медальоне изображена знаменитая Матка Боска Ченстоховска, и Мальке решил не чистить серебро, оставил на нем черноватую патину, когда разглядел на командном мостике, что именно извлек из-под воды, а мы предложили ему для чистки наносной песок.

Пока мы спорили, желая, чтобы серебро заблестело, он уже примостился в тени нактоуза и до тех пор устраивал находку между костлявых коленок, покуда не нашел подходящий угол зрения для своих молитвенно потупленных глаз. Нам стало смешно, когда он, перекрестившись дрожащими посиневшими пальцами, зашептал непослушными губами молитву — от нактоуза донеслось что-то вроде латыни. Мне до сих пор чудится, будто он бормотал строки из своей любимой секвенции, которую обычно исполняют в пятницу, накануне Пальмового воскресенья: «Virgo virginum praeculara mihi iam non sis amara…»[4]

Позднее, когда наш директор гимназии, обер-штудиенрат Клозе запретил Йоахиму Мальке демонстративно носить этот польский медальон и появляться с ним на уроках — Клозе был партийным функционером, хотя редко вел занятия в партийной форме, — Мальке пришлось довольствоваться привычным маленьким амулетом и стальной отверткой под адамовым яблоком, которое кошка приняла за мышь.

Черновато-серебряную мадонну он повесил между бронзовым профилем Пилсудского и небольшой, величиной с почтовую открытку, фотографией коммодора Бонте, героя Нарвика.

Загрузка...