Все считали, что Бен недоразвитый. Он не умел говорить. Вместо слов у него получались какие-то хриплые, резкие звуки, и он не знал, куда девать собственный язык. Если ему что-то было нужно, он показывал пальцем или шел и брал сам. Говорили, что он не совсем немой, просто косноязычный, и что, когда он подрастет, его положат в больницу и будут лечить. Мать уверяла, что он вовсе не глуп: все понимает с первого раза, соображает, что хорошо, что плохо, только очень упрямый и слова «нельзя» вообще не признает. Из-за того что он всегда молчал, взрослые забывали, что с ним тоже нужно разговаривать — объяснять причины приездов и отъездов и разных других перемен, поэтому ему казалось, что мир целиком подчинен непонятным прихотям взрослых. То его почему-то заставляли переодеваться, то велели идти играть на улицу, а то вдруг запрещали прикасаться к игрушке, которую сами же дали ему час назад.
И наконец наступал предел, когда он уже не мог выносить всей этой бессмыслицы: он раскрывал рот и оттуда вырывался такой надрывный звук, что он пугался сам, — пугался, пожалуй, даже больше родителей. Почему он так кричал? Откуда брался этот звук?.. Когда это случалось, кто-нибудь из взрослых, чаще мать, хватал его и тащил в чулан под лестницей, и там его запирали одного среди старых дождевиков и корзин, и он слышал, как мать, наклонившись к замочной скважине, говорила с угрозой: «Будешь тут сидеть, пока не замолчишь, так и знай!» Но крик не прекращался. Он словно существовал сам по себе. Ярость, с которой невозможно было совладать, искала выхода.
Потом, скорчившись, он сидел под дверью, вконец опустошенный и обессиленный, оглохший от собственного крика. Мало-помалу гул в ушах замирал, и чулан наполнялся тишиной. Тогда он пугался, что мать уйдет куда-нибудь и забудет его выпустить, и начинал дергать дверную ручку, чтобы напомнить о себе. И только когда ему удавалось сквозь замочную скважину увидеть, как мелькает за дверью ее юбка, он успокаивался, садился на пол и терпеливо ждал, зная, что скоро загремят ключи и его выпустят на свободу. Он выходил наружу и, щурясь от яркого света, заглядывал снизу вверх в лицо матери, стараясь угадать, какое у нее настроение. Если она в эту минуту прибирала в доме — стирала пыль с мебели или подметала полы, — ей было не до него. И все шло хорошо, пока на него не накатывал очередной приступ бешенства и отчаяния, и тогда все, как по нотам, проигрывалось заново — его снова сажали в чулан или отбирали игрушки и отправляли спать без ужина. У него был только один способ избежать наказания — не раздражать родителей и стараться им угодить, но это требовало постоянного напряжения, которое было ему не под силу. Увлекшись игрой, он начисто забывал наставления взрослых.
Как-то раз он обнаружил, что все вещи уложены в чемоданы, а сам он одет как зимой, хотя на дворе уже была весна; в этот день они навсегда покинули дом в Эксетере, где он родился и жил до сих пор, и отправились в чужие края — туда, где верещатники.[1] Последние несколько недель он не раз слышал в разговорах родителей это загадочное слово.
— Там все по-другому, ничего похожего, — наперебой повторяли отец и мать. Вообще они вели себя странно: то расписывали, как ему там будет хорошо, а то строго-настрого предупреждали, чтобы он не вздумал никуда исчезать без спросу, когда они прибудут на новое место. Само слово «верещатники» обдавало зловещим холодом, оно словно таило в себе неясную угрозу.
Предотъездная суматоха только усиливала страх. Знакомые комнаты, непривычно пустые, вдруг сделались чужими и неузнаваемыми, а тут еще мать без конца сердилась и бранила его. И она сама выглядела не как всегда — на ней была какая-то незнакомая одежда и уродливая шляпка на голове. Шляпа закрывала уши, и от этого лицо ее тоже казалось чужим. Когда они втроем вышли из дома, мать схватила его за руку и потянула за собой, и он в растерянности смотрел, как родители, необычайно возбужденные, усаживаются среди своих сундуков и чемоданов. Неужели, думал он, они сами чего-то боятся? Сами не знают, что их ждет впереди?
Поезд уносил их все дальше от знакомых мест, но Бен не мог как следует рассмотреть, где они едут. Он сидел на среднем сиденье, между родителями, и видел только мелькавшие за окном верхушки деревьев; он понял, что они выехали за город. Мать сунула ему в руку апельсин, но он совсем не хотел есть и кинул апельсин на пол. Это был неосторожный поступок. Мать больно шлепнула его по спине. В тот же миг, по странному совпадению, поезд резко дернулся и въехал в черноту туннеля. В голове мгновенно возникла знакомая картина: темный чулан, наказание… Он открыл рот, и на весь вагон раздался крик.
Как всегда, никто не знал, что с ним делать. Мать тряхнула его так, что он прикусил язык. Вокруг было полно чужих людей. Старик с газетой недовольно сдвинул брови. Какая-то женщина, оскалив в улыбке зубы, протянула ему зеленый леденец. Он знал — все против него. Его истошный крик становился все громче, и мать, с пунцовым от стыда лицом, схватила его в охапку и вытащила в грохочущий тамбур.
— Да замолчишь ты наконец?! — крикнула она.
Он перестал понимать, что происходит. Его вдруг оставили силы, в голове все перепуталось, и он повис у нее на руках. Но от страха и ярости он заколотил по полу ногами, обутыми в новенькие башмаки с коричневыми шнурками, и грохот в тамбуре еще усилился. Душераздирающий звук, подымавшийся откуда-то из его нутра, наконец замер, и только шумное, прерывистое дыхание и судорожные всхлипывания напоминали, что боль все еще не прошла, но почему ему так больно, он не знал.
— Ребенок просто устал, — сказал кто-то.
Они снова вернулись в вагон, и его пересадили к окну. Снаружи проплывал незнакомый мир. Мелькали островки лепившихся друг к другу домиков. Он видел дорогу и на ней машины; видел поля, а потом одни только откосы, которые тянулись вдоль окон и, как волны, то вдруг вздымались, то падали вниз. Поезд стал медленно тормозить, и родители поднялись со своих мест и начали доставать с полок вещи. Снова все засобирались, засуетились. Поезд со скрежетом остановился. Захлопали двери, где-то закричал носильщик. Они выгрузились на платформу.
Мать стиснула его руку в своей, и он снизу вверх заглянул в лицо ей, потом отцу, стараясь по их выражению понять, все ли идет как надо, все ли так, как они ожидали, и знают ли они, что будет дальше. Они все забрались в машину и кое-как разместились там со своими вещами; и когда он вгляделся в сгущающиеся сумерки, то вдруг осознал, что это не тот город, откуда они выехали утром, да и вообще не город, а какая-то сельская местность. Воздух был прохладный, покалывал кожу и пах как-то по-особому терпко. Отец обернулся к нему и со смехом сказал:
— Чуешь? Верещатниками повеяло.
Верещатники… какие они? Он пытался разглядеть их, но почти все окно загораживал чемодан. Мать и отец о чем-то говорили между собой.
— Уж чайку-то она согреет к нашему приезду, да и с вещами, наверно, разобраться поможет, — сказала мать и добавила: — Не будем до конца сегодня распаковываться, все равно тут работы не на день и не на два.
— Да… дела, — сказал отец. — Как-то там все будет, в этой глуши…
Дорога без конца петляла, и машину заносило на поворотах. Бен почувствовал, что его начинает тошнить. Еще немного, и он окончательно опозорится. Он ощутил противный кислый привкус и зажал рот рукой. Но на этот раз так подкатило, что он не удержался, и рвота фонтаном хлынула изо рта, забрызгав всю машину.
— Этого еще не хватало! — воскликнула мать и так резко столкнула его с колен, что он рассадил себе щеку об острый угол чемодана. Отец постучал в стекло шоферу.
— Остановите… мальчика вырвало.
Стыд, позор, неизбежная в таких случаях сумятица и вдобавок озноб — его трясло как в лихорадке. Следы позора были повсюду, и шофер вытащил откуда-то вонючую старую тряпку, чтобы вытереть ему рот.
Машина снова покатила по дороге, правда медленнее, и он уже не сидел, а стоял, зажатый отцовскими коленями; наконец мучительная тряска по ухабам и рытвинам кончилась — впереди замаячил огонек.
— Ладно хоть дождя нет, и то слава богу, — сказала мать. — А ну как зарядит? Что хочешь тогда, то и делай.
Домик, возле которого они остановились, стоял одиноко, на отшибе, в окнах горел свет. Бен, моргая в темноте и все еще дрожа, выбрался из машины. Пока выгружали вещи, он осматривался кругом. На время о нем все забыли. Перед домом был зеленый луг — в вечерней темноте казалось, что на земле расстелили большой мягкий ковер; дом был покрыт соломой, а за ним, вдалеке, горбатились черные спины холмов. Сладковато-терпкий запах, который он почувствовал еще на станции, был здесь намного сильнее. Он задрал голову и так стоял, принюхиваясь к воздуху. А где же верещатники? И ему представилась веселая ватага братьев-силачей, могучих, но добрых.
— Иди скорей сюда, мой хороший, — позвала его вышедшая из дома женщина; и он не стал упираться, когда она, большая и уютная, притянула его к себе и повела в кухню. Там она придвинула к столу табуретку и поставила перед ним стакан молока. Потихоньку прихлебывая, он внимательно разглядывал кухню — выложенный плитками пол, водяной насос в мойке, маленькие окна с решетками.
— Он что, всегда у вас такой застенчивый? — спросила женщина, и тут взрослые начали шептаться — говорили что-то про его язык. У родителей был сконфуженный вид. Женщина снова, на этот раз жалостливо, посмотрела на него, и Бен поскорее уткнулся в свой стакан с молоком. Потом его оставили в покое, он перестал вслушиваться в скучный разговор и, зная, что никто за ним не наблюдает, вволю наелся хлеба с маслом и угостился печеньем — тошнота уже совсем прошла, и он почувствовал голод.
— Вы еще их не знаете! Где что плохо лежит — они тут как тут, — говорила женщина. — Главное, не забывайте запирать кладовую, а то эти красавцы как придут ночью — сразу туда наведаются. Особенно если холода начнутся. А уж снег выпадет — точно объявятся. Известные воришки!
Бен сразу понял, о ком идет речь: значит, верещатники — это просто разбойники. Ватага грабителей, которые промышляют по ночам. Бен вспомнил картинки из детской книжки, которую купил ему отец, со страшным людоедом на обложке. Неужели и они такие же? Не может быть: ведь толстая женщина сама назвала их красавцами.
— Да вы не бойтесь, — сказала она. — Они у нас смирные.
Это она добавила специально для Бена, заметив, что он слушает ее раскрыв рот. Она рассмеялась, и все принялись убирать со стола остатки ужина, распаковывать вещи, устраиваться.
— Ты тут не очень-то разгуливай, слышишь? — сказала ему мать. — Не будешь вести себя как положено — отправлю спать, и весь разговор.
— Да ничего ему не сделается, — вступилась женщина. — Калитку я заперла.
Улучив момент, когда на него никто не смотрел, Бен выскользнул в открытую дверь и остановился на пороге. Машина, которая привезла их сюда, уже уехала. Было непривычно тихо — в городе он всегда слышал уличный шум; так тихо бывало еще дома в те редкие дни, когда отец и мать на него не сердились. Тишина мягко обволакивала его со всех сторон. Где-то там, за лугом, приветливо мерцали огоньки других домов, и казалось, что они далеко-далеко от него, как звезды в небе. Он подошел к калитке, оперся подбородком на верхнюю перекладину и стал смотреть в темноту — просто так, ни о чем не думая. На душе было хорошо, покойно. Не хотелось идти в дом, вынимать из коробки игрушки.
Должно быть, поблизости была ферма — в холодном воздухе пахло навозом. Потом он услышал, как где-то в стойле замычала корова. Все это было ему внове, все очень нравилось. Но больше всего его занимали верещатники — таинственные ночные воры, только теперь он их уже не боялся: его успокаивало то, что женщина говорила о них с улыбкой и родители тоже смеялись — значит, не такие уж они страшные и злые, эти воры. И потом, родители ведь нарочно перебрались сюда, поближе к верещатникам. Ведь только о верещатниках и шел разговор все последние дни и недели.
— Вот увидите, мальчугану там понравится, — говорили их городские знакомые. — Он у вас там окрепнет, аппетит нагуляет. Известное дело — верещатники!
И правда — Бен съел целых пять кусков хлеба с маслом и еще три печенины. Так что дружная ватага братьев уже показала, на что способна. Интересно, думал он, далеко они отсюда или нет; наверно, прячутся за теми черными холмами и улыбаются ему, как сообщники, — мол, держись, мы с тобой.
Внезапно ему в голову пришла мысль: что если оставить для них что-нибудь съестное на улице? Тогда им не придется воровать. Они будут благодарны за угощение и ничего не тронут в доме. Он вернулся в кухню. Сверху доносились голоса родителей и женщины, которая помогала им распаковывать вещи. Значит, путь свободен. Со стола уже убрали, и вся грязная посуда была составлена в мойку. Бен нашел буханку хлеба, целый, нетронутый пирог и оставшееся от ужина печенье. Он рассовал печенье по карманам, а хлеб и пирог взял в руки. Потом открыл дверь и по дорожке пошел к ограде. Там он положил еду на землю и принялся отпирать калитку. Оказалось, что это совсем легко: он только поднял щеколду и калитка сама отворилась. Взяв с земли хлеб и пирог, он вышел за ограду на луг. Женщина говорила, что воришки первым делом наведываются на луг — рыщут взад-вперед, высматривают, не перепадет ли им чего съедобного, и если ничего интересного там не окажется и никто их вовремя не спугнет и не прогонит, то могут и к домам подойти.
Пройдя несколько ярдов, Бен остановился и разложил на траве свои дары. Если воры и впрямь придут, то наверняка заметят угощение. Они, конечно, обрадуются, мигом все съедят и уйдут в свое логово за черные холмы, сытые и довольные. За его спиной, в освещенных окнах спален наверху, двигались фигуры родителей. Он подпрыгнул, чтобы лучше почувствовать пружинистую траву под ногами; ему понравилось — трава была гораздо приятнее, чем мостовая. Он снова задрал голову, вдыхая ночной воздух, холодный и чистый, который шел со стороны черных холмов, точно воры-верещатники давали понять, что знают, какой славный пир им приготовлен. У Бена стало легко на душе.
Он побежал назад, к дому, — и вовремя, потому что в эту минуту мать как раз спустилась вниз.
— Марш в кровать, — сказала она.
В кровать? Уже? На его лице ясно читался протест, но мать была непреклонна.
— Без тебя забот по горло, нечего вертеться под ногами, — сказала она усталым голосом.
Она взяла его за руку и потащила за собой вверх по узкой крутой лестнице, и там, в комнатушке, при свете свечи он увидел свою прежнюю кровать, которая непонятно как тут очутилась. Кровать стояла в углу, рядом с окном, и он сразу подумал, что сможет не вставая смотреть на улицу и следить за воришками, когда они придут. Поэтому он не сопротивлялся и покорно дал матери раздеть себя. Но сегодня руки ее были грубее, чем обычно, — расстегивая какую-то упрямую пуговицу, она царапнула его ногтем и, когда он жалобно захныкал, резко оборвала:
— Да помолчи ты, не ной!
Метнулся огонек свечи, наспех укрепленной на блюдце, и на потолке шевельнулась страшная тень, в которой нельзя было узнать фигуру матери — так причудливо она вдруг исказилась.
— Сегодня не буду тебя мыть, устала, — сказала мать. — Ничего, разок и так поспишь.
Снизу раздался голос отца.
— Послушай, куда ты дела пирог и хлеб? — крикнул он. — Не могу найти.
— Посмотри на кухонном столе, — отозвалась она. — Сейчас спущусь.
Бен понял, что родители станут искать еду, чтобы убрать ее до завтра. Почувствовав опасность, он сделал вид, что его все это не касается. Мать кончила его раздевать, и он не мешкая улегся в постель.
— И чтоб я до утра тебя не слышала, — предупредила она. — Только пикни — будешь иметь дело с отцом.
Она ушла и унесла с собой свечу.
Бен привык оставаться в темноте один и вообще-то не боялся; но здесь, в незнакомой комнате, ему было не по себе. Он не успел как следует рассмотреть ее и освоиться, не заметил, был ли в этой комнате стул, стол, какой она формы — длинная или квадратная. Он лежал на спине и, сам того не замечая, покусывал край одеяла. Потом он услышал под окном шаги. Он привстал, выглянул в щелку между занавесками и увидел женщину, которая сегодня их встречала; она прошла от дома к калитке. Перед собой она держала фонарь. Он видел, что она не пошла через луг, а свернула в сторону, к дороге. Фонарь мерно раскачивался в такт ее шагам. Вскоре она растворилась в темноте, и только пляшущий вдали огонек обозначал ее путь.
Бен снова улегся на спину, но заснуть не мог — перед глазами все еще прыгал огонек фонаря и снизу доносились голоса родителей, которые о чем-то громко спорили. Потом он услышал на лестнице шаги матери. Она распахнула дверь и встала на пороге, держа перед собой свечу, а за ее спиной снова шевельнулась страшная тень.
— Ты что-нибудь брал на кухне? — спросила она.
Бен издал звук, который родители привыкли понимать как отрицание, но это, по-видимому, ее не убедило. Она приблизилась к кровати и, прикрывая рукой глаза от свечи, испытующе посмотрела на него.
— Пирог и хлеб куда-то пропали, — сказала она. — И печенье тоже. Это ты взял? Да? Куда ты их дел?
Как всегда, когда на него повышали голос, в мальчике проснулось упрямое сопротивление. Он вжался в подушку и закрыл глаза. Нет, не так надо спрашивать. Что ей стоило улыбнуться, обратить все в шутку — это было бы совсем другое дело.
— Что ж, как знаешь, — сказала она, — раз не понимаешь по-хорошему, придется иначе с тобой говорить.
Она кликнула отца. Бен застыл от ужаса — будут бить. Он заплакал. Что ему еще оставалось? Он ведь ничего не мог объяснить. Лестница заскрипела под тяжелыми шагами отца; он появился на пороге, и за ним тоже маячила тень. Теперь родители и их огромные тени заполнили всю эту маленькую, еще незнакомую комнату.
— Что, давно не пороли? — сказал отец. — Последний раз спрашиваю, куда дел хлеб?
У отца было осунувшееся, измученное лицо. Все эти сборы, возня с вещами, переезд, волнения и, наконец, новое место и новая жизнь впереди — все это, видимо, далось нелегко. Бен смутно чувствовал это, но уже ничего не мог с собой поделать. Он открыл рот и зашелся в истошном крике. От этого крика вся усталость и раздражение, скопившиеся за день, волной вскипели в отце. Но сильнее всего была досада: ну почему, почему его сын какой-то немой выродок?
— Ну все, хватит, — сказал он.
Одним движением он сорвал с Бена одеяло и стянул с него пижамные штанишки. Затем он схватил ребенка, который отчаянно извивался и корчился, и кинул ничком к себе на колени. Рука нащупала голое тело, ударила — больно, со всей силы. Бен завизжал еще громче. Большая, сильная, не знающая жалости рука опускалась опять и опять.
— Ладно, будет тебе, довольно, — сказала мать. — Еще соседи услышат. Разговоры пойдут.
— Пусть знает свое место, — сказал отец, и, только когда у него самого заныла рука, он остановился и сбросил Бена с колен.
— Поори у меня еще, попробуй, — сказал он, резко выпрямляясь, а Бен остался лежать на кровати лицом вниз. Рыдания его стихли, но он не подымал головы. Он слышал, как ушли родители, и почувствовал, что в комнате опять стало темно, — он остался один. Все тело у него болело. Он попробовал шевельнуть ногами, но тут же в мозгу вспыхнул предупреждающий сигнал: не двигаться. Боль поднималась от ягодиц вверх, вдоль позвоночника, и отдавалась в темени. Теперь он молчал, только слезы тихо катились из глаз. Может быть, если лежать совсем неподвижно, боль пройдет. Он не мог переменить положение и укрыться одеялом, и холодный воздух скоро добрался до него, и он уже не знал, от чего больше страдает — от боли или от холода.
Постепенно боль улеглась. Слезы на щеках высохли. Он лежал по-прежнему лицом вниз. Он забыл, за что его выпороли. Он забыл о воровской ватаге, о братьях-верещатниках. Все мысли куда-то ушли… И если скоро не будет ничего — и пусть не будет ничего.