Лев АННИНСКИЙ
КРАСНОРЕЧИЕ РЫБ
Если бы Сергей Буртяк был человеком моего поколения, я рискнул бы предположить, какие именно события и обстоятельства толкнули автора “Эхолота” в пучину водных аллегорий. Например, магазин “Зоология” на старом Арбате в послевоенные годы: не каждый шкет мог купить аквариум, но поглазеть на рыб мог каждый. Эпоху спустя вплыл в нашу жизнь фильм “Человек-амфибия”, герой которого — ихтиандр — единственный, кажется, мог поспорить в популярности с космонавтами...
Герой повести Буртяка держится “подальше от космоса”, но вряд ли это можно истолковать как спор “высоты и глубины”; в других текстах взмоют именно в высоту; скорее перед нами глобальная метафора жизни, где решают не сопоставления внешних параметров реальности, а коренной сдвиг этой жизни в сторону внечеловеческой субстанции, поиск “философского корня” в том общем “биобульоне”, где, по замыслу Буртяка, уравниваются “ангелы, демоны, птицы, рыбы, звери, гады и прочие...”
После того, как мы все пережили кафкианский бред Грегора Замзы, превратившегося в насекомое, — все это художественно узаконено и вовсе не мешает нам размышлять над человеческой реальностью, хотя Сомов и уплывает от нее, сообразно своей фамилии. Буртяк окружает это превращение красивой орнаментальной пеной, мобилизуя в эпиграфы брызжущие цитаты из классиков от Шекспира до Мелвилла и от Жюля Верна до Саши Соколова. И все-таки под радугой ихтиомании угадывается реальный психологический сюжет.
Став рыбой, вернее, “эхолотом” видящим сквозь толщу вод, герой Буртяка компенсирует в себе то, что легко восстанавливается от обратного. Он обретает могущество: “...Обшарив с помощью нашего феномена весь мировой океан, военные засекли под водой около десятка секретных противничьих баз и множество субмарин на ходу, отыскали несколько затонувших атомных лодок и убедились, что реакторы в целости и сохранности, в отличие от экипажей и всего остального. Взяв это все под контроль, они успокоились, потребовали с Сомова подписку о неразглашении и пообещали обращаться еще...” Отметим не лишенный яда гиперболизм этой ситуации: он тоже оправдан, и именно изначальной немощью героя. То же и с деньгами: став “эхолотом”, Сомов зашибает большие деньги; компаньоны, кучкующиеся около него, живут, как миллионеры, и только потусторонняя очарованность Сомова мешает ему зажить так же. Наконец, став “эхолотом”, Сомов обретает самоуважение, он окружен славой, завален письмами поклонников, чего ему в реальной жизни и присниться не могло... вернее только и могло — присниться.
Вернув ситуацию из сна в явь, мы получаем завшивленного школяра, “оцепеневшего” перед медсестрой, раздавленного скудным бытом, убежденного, что в жизни ему ничего не светит... Конечно, и в этом мире все относительно; медсестра - просто ангел, пытающийся обеспечить в классе санитарный стандарт; живет наш герой в новом микрорайоне, в стандартной пятиэтажке, без лифта, но все-таки в отдельной квартире; к тридцати трем годам становится стандартно приличным инженером, и даже... как это... медиапланером, он ходит в пальтеце на рыбьем (естественно) меху, а все-таки имеет возможность покрасоваться и в полумохеровом джемпере. Ни тебе войны, ни голодухи, ни скученности коммуналки. Таким уровнем комфорта можно и удовлетвориться. А можно, взбунтовавшись, плеснуть хвостом и уйти в пучину вод.
Поколение, дождавшееся скудных благ, за которые отцы и деды ложились костьми в горячке революции и в ознобе войны, — чувствует себя несчастным, обделенным, обманутым, без вины виноватым.
Имя Сомова — Иннокентий.
Мир, в котором он оказался, — страшен, но еще более смешон. Героические мифы — блажь и ложь. Хоть и мягкое перо у Буртяка, а линию держит. Вот вам сравнение. Помните в “Зеркале” Тарковского эпизод, когда летит учебная граната, и военрук, принявший ее за настоящую, падает, прикрывая голову руками (а голова покалечена на фронте)? Вот как эта ситуация преображается под пером наследника, родившегося полвека спустя, в описании пиротехнического взрыва, неожиданно грохнувшего на киностудии:
“Директор грохнулся животом на асфальт и, крепко сжав ноги, закрыл голову скрещенными руками, ну, то есть, по всем правилам гражданской обороны. Так он лежал, пока все не кончилось, в окружении недоуменных и обескураженных. Когда канонада смолкла и дым рассеялся, директора подняли. И тут все увидели, что он чудовищно обмочился, что он просто весь был мокрый, в нижней части тела, в области серых шерстяных брюк очень хорошего покроя и материала, а еще в воздухе стало потягивать странным...”
От этой вони и впрямь нырнешь в воду. Утопишься, как сестра Лаэрта. Ну и что? Вслед тебе только и споют на современном прикольном стебе:
Воды, Офелия, вокруг тебя — залейся,
И не хер слезы лить... Но мы — ублюдки —
Никак не врубимся, что нас природа круче,
Она кладет на стыд; и я, как баба,
Рыдаю и боюсь лишиться драйва!
Прощай, Король! Достали эти слезы!
Иду мужать...
Это — относительно утопленников, которых Сомов обнаруживает у берегов Турции. И размещает в своем бестиарии. Судя по тому, как перестебан Шекспир, главные бестии в этой тусовке — мы, люди. Но, слава богу, мы не одни в этом мире. “Этология” — наука о поведении животных. Глобальная метафора: Сергей Буртяк оборачивает ее на людей, чтобы они были видны как бы “с того берега”. Оттуда, где летают птицы, шныряют ящеры, рыщут волки и жужжат стрекозы. Особой притягательностью (после рыб, естественно) обладают те, кто летает. Или хочет летать. А летать у Буртяка хочет не только пассажир троллейбуса, но и сам троллейбус. Всё хочет стать всем. “Иногда в сновидениях человек был птицей, иногда — часами. И почти всякий раз птица хотела стать часами, а часы — птицей. И никогда никто из них не хотел быть человеком”.
Разгадка оргии превращений — в последней фразе, конечно. Однако простая, как палка, ненависть не заполнила бы художественного объема: он заполняется тотальным оборачиванием живой и неживой материи. Впрочем, преимущественно живой. Которая, превращаясь из формы в форму, ежесекундно готова стать неживой.
“...Поэтому и не удивился, когда, бросив взгляд в зеркало заднего вида, заметил мошку настигающего автомобиля. Мошка росла, постепенно превращаясь в муху, осу, шмеля, колибри, воробья, дрозда, ворону и, наконец, в кондора или орла. Пройдя и эту фазу, и фазу собаки и отвратительно страшной гиены, она стала просто омерзительным существом неопределенного вида, но, впрочем, новым и гладким. Темная поверхность автомобиля красновато бликовала в косых лучах уставшего солнца, а голос сдержанно рычал о немалой нагрузке на двигатель. “Немудрено! Я-то с какой скоростью иду”. Легонько тронув руль, предусмотрительно ушел с середины дороги вправо, но скорости сбавлять не стал — не хотелось”.
Дорожно-транспортное происшествие, в результате которого через несколько секунд сверкающий лимузин должен превратиться в груду дымящегося железа, а несколько живых душ — в души бесплотные, — Буртяк готов представить в двенадцати проекциях. Как все это видят: водитель тот, водитель этот, идущая мимо бабка, автомобиль тот, автомобиль этот, колесо этого автомобиля (привет от Гоголя!), бегущая мимо собака, инспектор ГАИ и, наконец, птица, наблюдающая все это сверху (характерно, что она одна остается непокалеченной).
Столь изощренная развертка показывает, что в Сергее Буртяке, при всех его отлетах в параллельное бытие, дремлет матерый реалист. И прежде, чем обернуться рыбами, птицами, земноводными и пресмыкающимися, его герои успевают побывать в обстоятельствах сугубо человеческих и весьма реальных. Например, выпить с бомжами водки ночью в троллейбусном парке. Мы видим, как (ночью же) охранник частной фирмы упивается компьютерной игрой (естественно, кровопролитной). Или как накачиваются наркотой малолетки на чердаке многоэтажного дома. Или как следователь во время допроса соображает, своротить скулу малолетнему преступнику сейчас или на завтрашнем допросе.
От такой реальности захочешь куда угодно, только не в общество Homo sapiens...
Может статься, это двоение духа, упертого в ужас наличного (слишком наличного!) бытия и грезящего о бытии, как сказал бы Пушкин, заочном, — и есть главная черта сознания, обретающего себя в слове на пороге третьего тысячелетия?
“Перестать быть частью материального мира...” А ведь не в сладкую грезу отлетают, а в гибельный туман.
“Мы в разных местах... Мы здесь, а ты пока там...” То есть те, которые должны быть здесь, мучаются там, а те, которые хотят быть там, мучаются здесь.
“Тогда взял Иван, да и лег сам в себя, словно слился с собой...” И как это ему удалось такое?
А ведь угадал “Иван”, то есть Сергей мое напутствие. Найти себя. Слиться с собой. Сохраняя в контексте биосферу, — вот мое читательское пожелание Сергею Буртяку.
“Биосфера” — замена Абсолюта там, где человек немеет, как рыба. И тогда в красноречие впадают “ангелы, демоны, птицы... звери, гады и прочие”.
Январь 2001г.