Рафаэль Сабатини КРАСНЫЙ СЫЧ

Монсеньор кардинал был вне себя от гнева. Как я разглядел, его лицо побагровело от злости, тёмные глаза казались преисполненными жуткого жёлтого огня, а длинные белые пальцы то и дело дёргали чопорную седую бородку, которая, казалось, чуть ли не встала дыбом.

— Я найду эту собаку, — проронил он. — Я найду его, даже если каждый дом в Париже придётся перевернуть вверх дном!

За тридцать лет своей жизни я заработал репутацию смелого человека, одинаково скорого на шпагу и на язык, но в данном случае, боюсь, не оправдал своей репутации.


В минуту легкомыслия, спровоцированный восхвалениями в адрес Ришелье[1], которые были мной услышаны из уст одного из тех кардиналистов, кто был мне ненавистен, я посмел выразить свои чувства в поэтической сатире из двадцати строф. Я назвал свою поэму "Красный Сыч", и хотя моя поэтическая сноровка носила жалкий характер, но тайная неприязнь, которую испытывали к кардиналу многие из тех, кто в страхе раболепствовал перед ним, сделала мои вирши более чем приемлемыми. Не прошло и недели, как их бубнил каждый придворный щёголь и над ними гоготал каждый солдат, покуда за месяц во всём Париже не осталось и поварёнка, который не знал бы их наизусть.

Дело становилось опасным. Шальной музыкантишка по имени Руже подобрал к ним мотив, такой же грубый и неблагозвучный, как и сами слова; тем не менее — настолько необъяснимая вещь общественное мнение — этот мотив завывали в каждом винном погребке и напевали в каждой передней.


Буря грянула прошлым вечером. Его высокопреосвященство играл в шахматы с королём в Лувре[2]. Одним из своих слонов кардинал поставил под угрозу королеву Людовика[3], и, когда он откинулся в своём кресле в ожидании королевского хода, какому-то очумелому каркуну понадобилось пройти под окном, распевая эту адскую песню.

Кардинал насторожил уши при сих звуках, затем повернулся к Сен-Симону[4], который стоял рядом:

— Что это за новый мотив, который сейчас в такой моде?

За этим вопросом последовала мёртвая тишина, когда на подёргивающееся лицо Сен-Симона было страшно смотреть. Потом пажу, стоявшему у двери, по-видимому, стало дурно. Он зажал рукой свой рот, из которого исходило придушенное бульканье. Покачнулся, зацепился за что-то ногой и с грохотом рухнул на декоративные рыцарские доспехи, потянув их за собой на пол. Не довольствуясь шумом, произведённым при падении, он лежал на спине, раз за разом взвизгивая от исступлённого неуместного смеха.

Ничего нет более заразительного, нежели веселье. В мгновение ока, так сказать, шлейф, который поджёг этот проклятый паж, причинил непоправимый ущерб, и подавляемое всеобщее оживление потрескивало недолго, а затем взорвалось.

Ну, кем бы ни был Ришелье, но уж только не дураком. Он окинул каждое искажённое от смеха лицо пронизывающим взором с тем выражением презрения, которое сказало мне, что он более чем наполовину разрешил загадку потехи.

Для меня тайна, как я умудрился оставаться в комнате без того, чтобы не выдать себя спокойным выражением лица. К счастью, осмотр кардиналом окружающих был коротким и презрительно небрежным.

Не говоря ни слова, он снова хладнокровно сосредоточил своё внимание на шахматной доске и ждал, пока король сделает ход. Но, когда игра была окончена, он заполучил копию стихов одним из тех таинственных и действенных способов, что имелись в его распоряжении.


На следующий день меня посетил лейтенант из гвардии Ришелье с сообщением от его высокопреосвященства, что я должен немедленно прибыть к нему в кардинальский дворец.

Хотя стоял июнь, холодная дрожь охватила меня при вызове, которого я не осмелился ослушаться.

И вот так я оказался в незавидном положении, о коем пишу, лицом к лицу с разгневанным кардиналом, который пригрозил колесовать[5] автора виршей, написанных мною.

Мою храбрость отчасти восстановило открытие, что я вне подозрений и что Ришелье просто послал за мной в надежде на то, что моя проницательность, как он соблаговолил выразиться, поможет ему в поисках преступника. Могу упомянуть, что он придерживался высокого мнения о моей сообразительности с тех самых пор, как я разоблачил тот заговор против его жизни, который известен как покушение на мосту Сен-Мишель[6]; ибо в пору этого заговора я занимал в его гвардии пост лейтенанта, который затем оставил, дабы принять офицерский патент в драгунском полку, милостиво пожалованный мне королём.

В какой-то мере именно благодаря моей прежней должности в кардинальской гвардии его высокопреосвященство всё ещё продолжал удостаивать меня честью пользоваться моими услугами. В душе мне пришлось пожелать себе, когда я стоял теперь перед ним, предоставить заговорщикам невозбранно исполнить своё дело, потому что знал кардинала слишком хорошо, чтобы ожидать милосердия для бедного поэта, который выставил его на посмешище и так глубоко поразил его гордость.

— Вы читали эти вирши? — внезапно спросил Ришелье, держа в руках экземпляр роковой рукописи.

— Нет, ваше высокопреосвященство, — ответил я не покраснев.

— Тогда сделайте это, Рувруа, — сказал он, — если вам хватит терпения, которого на самом деле я не подозреваю в человеке ваших склонностей. Это мерзкая ахинея. Могу понять популярность, которую они приобрели в винных погребках, ибо мог бы поклясться, что они написаны каким-нибудь пьяным солдатом и, более того, написаны, когда его уже ноги не держали, если судить по спотыкающемуся ритму.

Моя кровь вскипела от насмешек, которыми он вот так осыпал моё сочинение, и сгоряча я настолько забылся, что заметил:

— По-моему, они достаточно гладкие, ваше высокопреосвященство.

Секунду он взирал на меня в полном изумлении.

— Я так понял, вы сказали, что не читали их, — холодно заметил он.

Пот, казалось, брызнул через каждую пору моего тела, когда я осознал, насколько неудачным было моё замечание.

— Но я слышал, как их пели на улицах, монсеньор, — поторопился объяснить я.

— А, правда-правда, — пробормотал он. — И вы ничего мне об этом не сказали, Рувруа! Это было с вашей стороны неблагожелательно; у нас этот дурацкий менестрель уже украшал бы собой Монфокон[7] или продумывал бы какой-нибудь затейливый перевод De Profundis[8] в подземелье Бастилии, а? — вскричал он с довольным смехом, который пробрал мою плоть до мурашек. — Но ни в коем случае не беспокойтесь, Рувруа, он нам ещё попадётся, этот сочинитель эпических поэм, и когда он нам попадётся, — его тон превратился в рычание, а руки злобно смяли рукопись, которую он держал, — мы изломаем его на колесе, не так ли, шевалье?

— Безусловно, надеюсь, ваше высокопреосвященство, — ответил я с содроганием.

После этого он досконально расспросил меня насчёт поэмы и, казалось, разочаровался, обнаружив, что я не могу пролить свет на это дело. По правде, своими вопросами и своим разочарованием он немало меня разозлил, и, будь моя позиция в этом деле менее щекотливой, я бы осведомился у него, не хочет ли он оскорбить меня, числя среди тех шпионов, которые, как он мне рассказал, были у него на службе. Так что я счёл за самое лучшее сохранять на лице улыбку, пока в конце концов он не раздосадовался от моего неведения и не отпустил меня, протянув кольцо для поцелуя и пробормотав прощальное benedicat vos[9]("да благословит вас..." — лат.).


Так вот, хотя, когда я покинул кардинальский дворец, мои мысли были довольно мрачными, вечером я оказался кутившим с полудюжиной гуляк в доме у Валансона и обратившим свою встречу с Ришелье в забавную историю, которая вызвала множество громовых взрывов хохота.

А когда я изобразил ярость кардинала (однако не выдавая своего авторства), мой дядя, герцог де Сен-Симон, который там присутствовал, был единственным, кто не разделил весёлости моего возбуждённого повествования. Напротив, его строгое лицо стало строже, когда мы ещё больше зашумели.

Он воспользовался ближайшей возможностью поговорить со мной наедине, и вот тогда я заметил в его поведении зловещую серьёзность.

— Клод, — сказал он, положив руку мне на плечо, — с твоей стороны было неблагоразумно написать эту сатиру, но ты, должно быть, обезумел, если высмеиваешь свою встречу с кардиналом. Это прискорбная история, племянник, и я весьма дивлюсь, что у тебя находится отвага смеяться и веселиться по такому поводу, когда в любой момент ты можешь поплатиться жизнью.

— Плоха та философия, месье, которая учит нас сегодня предаваться размышлениям о смерти, возможной завтра, и солдат уразуметь её не может.

— Да чума побери твою философию, сударь, — ответил он с гримасой. — Какая философия сделала из тебя поэта? Шпионы кардинала, — продолжил он, — действуют в каждом квартале. В любой миг ты можешь предстать перед его высокопреосвященством разоблачённый как автор L'Hibou Rouge ("Красного Сыча" — франц.). Что тогда, друг мой, а?

И он сделал многозначительный и устрашающий жест, легко проведя пальцами по горлу. Я невольно содрогнулся; заметив это, он воскликнул:

— Ты на самом деле можешь трепетать, племянник, но слушай! Вчера вечером, когда эта катастрофическая история случилась в Лувре, — и при воспоминании об этом он не смог сдержать улыбки, — я предугадал, что произойдёт, и решил отправить тебя в путешествие, которое ты на самом деле должен предпринять, если хочешь избежать виселицы. Требуется надёжный гонец, чтобы доставить в Швецию кое-какие бумаги и устное послание его величеству Густаву Адольфу[10]. Два часа назад я добился от короля позволения доверить тебе это поручение.

У меня вырвался крик радости.

— Ваша светлость спасли меня! — воскликнул я.

— Я искренне надеюсь на это. Ты отправишься завтра, так спешно, как сам решишь. Приходи в мой особняк в полдень, и я предоставлю тебе пропуска и эскорт из шести всадников. Ты можешь отослать их обратно, когда доберёшься до Стокгольма. Что до тебя самого, то при шведском дворе ты, несомненно, найдёшь достаточно интересного, чтобы задержаться там, пока эта история не будет забыта или пока я не вызову тебя в Париж. Понимаешь?

— Вполне. Как я могу выразить свою признательность?

Он на мгновение воззрился на меня с огоньком в своих лукавых стариковских глазах.

— Хм… Не пиши больше стихов, — сухо ответил он.

Когда несколько мгновений спустя я присоединился к Валансону и остальным, то был беспечен, как жаворонок на заре. Ну, когда человек весел, он обычно при том испытывает жажду; и поскольку моя радость была огромной, то и жажда моя была чрезмерной. Посему события той ночи окутаны расплывчатой атмосферой, которая не позволяет моему обращённому в прошлое взгляду толком увидеть их вновь.

Достаточно того, что, вслед за тем как мы выпили за каждого мужчину и женщину, которых наша память могла счесть достойными тоста, и в пьяной неразберихе за Красного Сыча, под каким прозвищем стал теперь широко известен монсеньор кардинал, я распрощался и нетвёрдой походкой пешком отправился в дорогу, с тем чтобы попасть домой и подготовиться к завтрашнему путешествию.


Но вино настолько вконец затопило мой разум, что когда я доспотыкался до улицы Сент-Антуан[11], то возвысил голос и во всё горло запел первые строчки своей сатиры.

Сыч церковный есть,

Он нашёл насест:

Смел на спинку трона слететь, —

Голова хитра,

Епанча[12] красна, —

И уныло стал ухать-петь.

Затем, сделав паузу для вдоха, я был поражён, услышав сильный голос, подхвативший мою песню.

Молит люд честной:

Прочь, пугач ночной,

Поскорей к чертям провались!

Уж верёвка ждёт —

Монфокон зовёт,

Чтобы сыч тот на нём повис!

Мгновение спустя высокий, пышно разодетый кавалер, в котором я узнал своего приятеля де Мерваля, стоял рядом со мной и, перестав горланить, с дружеским смехом приветствовал меня.

Я схватил его за руку и, снова испытывая растущую жажду, потащил к ближайшему кабачку, а там, за бутылкой красного анжуйского[13], позволил своему языку развязаться. Я помню, что он спросил у меня, знаю ли я автора песни, на что я ответил, что кардинал отдал бы свои уши, чтобы узнать столько же, сколько знаю я на этот счёт.

Смутно припоминаю, что, когда я сделал это глупое заявление, прохвост, выполнявший наш заказ, наклонился над столом и мгновение весьма испытующе всматривался в меня, а затем напрямик спросил, насколько я серьёзен. Естественно, я рассердился, что трактирный слуга посмел вступить в разговор дворян, и приказал ему убираться, нимало не тратя на него любезностей. Но поскольку этот прохвост шевелился недостаточно проворно, чтобы угодить моему настроению, я швырнул в него бутылку, а затем, вскочив с уже полуобнажённой шпагой, быстро разделался бы с ним, если бы Мерваль не схватил меня в охапку. А когда он силой вывел меня на улицу, то утихомирил моё неистовое сопротивление, шепнув мне на ухо:

— Уймись, Рувруа! Это Муанье, шпион кардинала!

Эти слова обрушились на меня, как ледяная вода на перегревшегося человека. Я вполне осознал, что я за дурак, если дал подслушать такие слова, и содрогнулся, подумав о том, что ещё мог бы добавить, если бы излишнее рвение Муанье не воспрепятствовало ходу разговора.


Не требуется посему повода удивляться ни тому, что на следующий день я был в особняке своего дяди в более ранний час, чем тот, который он назначил, ни вдобавок тому, что я совершил свой отъезд из Парижа без прощания с монсеньором кардиналом.

Мне не дышалось свободно, пока я не покинул Францию, ибо в любой момент ожидал столкнуться с каким-нибудь облечённым властью гонцом, который приказал бы мне вернуться в Париж и ознакомить его высокопреосвященство со значением тех самых опрометчивых слов, произнесённых в присутствии Муанье.

Но, — как я впоследствии узнал, — только через двадцать четыре часа после моего отъезда, когда я был уже полностью недосягаем для погони, кардиналу сообщили о моём отсутствии. Письма, которые я получал в Стокгольме от моего дяди, предоставляли мне надёжные известия касательно отношения Ришелье, рассчитанные отбить у меня какую бы то ни было охоту вернуться. Безусловно, я бы мог быть вполне доволен шведским двором и согласен пребывать там ещё много дней, как советовал Сен-Симон, если бы не Антуанетта де Реми, которую я оставил в Париже.

Как бы то ни было, после двухмесячного отсутствия меня охватила ностальгия, я проводил дни в бесконечных воздыханиях над портретом своей дамы и рассеянно задавался вопросом, что она думает о моём внезапном исчезновении, — ибо в своей спешке я посмел позволить себе не попрощаться. Только послал ей записку через моего преданного друга Гастона де Бриссака — единственного человека во всём Париже, который, кроме дяди, знал о моём авторстве "Красного Сыча". Но на эту записку мне в Стокгольм не пришло никакого ответа, и отсутствие новостей о той, кого я любил, оказалось довольно тяжёлым бременем для моего духа.

Я не знал, сколько ещё мне предстояло выносить изгнание, пока наконец до меня не дошло письмо, привезённое придворным Людовика XIII, которому случилось отправиться в Стокгольм около трёх месяцев спустя после моего прибытия туда. Письмо гласило следующее:

"Мой возлюбленный Клод,

почему от тебя нет вестей? Почему ты не приезжаешь ко мне? Я в отчаянии. Мой отец пообещал мою руку шевалье Гастону де Бриссаку, и меня принуждают к этому ненавистному браку. Если ты не забыл меня, как они говорят; если ты всё ещё любишь меня, — не медли, но тотчас приезжай и спаси свою несчастную

Антуанетту".

Я положил письмо на стол и прижимал его стиснутой в кулак рукой, покуда проворачивал у себя в уме эти странные новости.

Бриссак, из всех на свете людей!.. Бриссак, которого, несмотря на все его пороки, — а они на самом деле были многочисленны, — я любил и которому доверял как своему самому лучшему другу! Бриссак знал о моих чувствах. Он бы не устроил другу такого подлого подвоха.

Более того, было нелепо, чтобы граф де Реми заставлял свою дочь выйти замуж за Бриссака — дуэлянта, игрока, распутника, нищего.

Вот это примерно я и сказал господину де Преснилю.

— Из того, что я наблюдал, шевалье, — отвечал он, — я делаю вывод, что Бриссак обладает какой-то тайной в отношении господина де Реми: граф когда-то был заговорщиком, с нездоровой приверженностью к орлеанистам[14].

Pardieu! (Бога ради! — франц.) — вскричал я. — Понимаю. Бриссак в обмен на молчание принудил графа отдать ему в жёны свою дочь. Я покинул Париж, месье де Пресниль, потому что обладал некоторыми сведениями, которые, как мой дядя сообщает мне, монсеньор кардинал вытащит из меня под пыткой, если сможет схватить. Но кардинал кардиналом, а я, видит Бог, месье, вернусь в Париж до конца месяца.

В ту же ночь я покинул Стокгольм, а через неделю отплыл из Гётеборга. Ещё одна неделя — и я высадился в Антверпене. Далее не медля — так быстро, как хлыст и шпора смогли гнать коней, — в Париж. Подпитываемый лихорадкой спешки, из-за которой мне едва требовались еда или отдых, я бешено промчал Термонд, Нинове, Валансьен, Камбре и Сен-Кантен[15].


И вот так случилось, что на девятнадцатый день после своего отъезда из Стокгольма я натянул поводья — грязный от пота и пыли, измученный, томимый жаждой и обтрепавшийся в дороге — у ворот особняка Сен-Симона на улице Сент-Оноре[16]. Однако, когда в ответ на мои расспросы лакей сообщил, что господин герцог в библиотеке с шевалье де Бриссаком, я забыл про усталость и грязь и, как будто недавно из постели, а не из седла, бросился вверх по лестнице, отрясая тучу пыли со своих сапог при каждом шаге. Остановился на мгновение перед библиотекой, чтобы подготовиться к тому, что должно неизбежно воспоследовать; затем, без предупреждения повернув ручку, открыл дверь и вошёл.

Мой дядя и господин де Бриссак сидели за столом над доской для триктрака[17], погружённые в игру.

— Что за… — раздражённо начал мой дядя; затем распознал племянника под маской пыли: — Клод! — выдохнул он, уткнув руки в дородные бока и направив на меня взгляд невыразимого удивления. — Что это за новая дурь?

— Это не дурь, сударь, — кротко ответил я с чувством собственного достоинства. — Честь требовала моего немедленного возвращения.

Де Бриссак, к лицу которого были прикованы мои глаза, слегка побледнел при этих словах и рассеянно забарабанил пальцами по столу.

— Твоя честь? — повторил мой дядя. — Тьфу! А что насчёт твоей жизни? Ты забыл об опасностях, которые угрожают тебе в Париже?

Мне не нужно было дальнейшего приглашения объясниться, и я сделал это так кратко, как мог, однако ни на йоту не умеряя обращённых к де Бриссаку горьких издёвок и оскорблений, которые слетали с моих уст. Не раз он пытался прервать моё повествование, но мой дядя склонил его быть терпеливым до конца.

Закончив, я вытащил из кармана письмо, которое получил от Антуанетты, и передал его герцогу в качестве доказательства того, что изложил.

Сен-Симон взял из моей руки бумагу и в молчании внимательно прочёл. Затем, направив на де Бриссака взгляд крайнего отвращения, велел ему покинуть дом.

Де Бриссак взял свою шляпу и нахлобучил её на самые брови.

— Я не уйду, — сказал он холодным, официальным голосом, — пока не получу от господина де Рувруа удовлетворения за нанесённое мне оскорбление.

— Требовать удовлетворения, а не предоставлять его — вот именно за этим я отправился в Париж и рискнул своей свободой, — ответил я с такой же надменностью. — К вашим услугам, месье де Бриссак.

Он засмеялся и презрительно вскинул свою красивую голову. Затем внезапно, казалось, задумался.

— Стойте, месье де Рувруа, — пробормотал он. — Поскольку вы так ставите вопрос, то не думаю, что буду драться.

— Не будете драться? — вскричал я.

— Вы требуете у меня удовлетворения. Мне нечего предоставить, и я не стану за ваше убийство нарываться на наказание по эдикту[18].

Из других уст это прозвучало бы хвастливо и нескромно, но фехтовальное мастерство де Бриссака было настолько известно, что даже он сам не мог притворяться, игнорируя его, и, когда он говорил о намечающейся смерти, это казалось достаточно естественным утверждением, на какое прошлые победы давали ему право.

— Собака! — закричал я вне себя от бешенства, и если бы Сен-Симон не встал у меня на пути, то бросился бы на де Бриссака.

— Спокойно, дурень, — огрызнулся тот. — У меня есть для тебя более смертоносное оружие, чем моя шпага. У монсеньора имеется к тебе счёт к оплате за твоё бегство. Он отблагодарит любого за известие о твоём возвращении, и — Mortdieu! (Смерть Господня! — франц.) — он будет ещё более признателен за такие сведения, какие я мог бы предоставить ему об авторе знаменитой сатиры. — Он резко расхохотался, затем, сняв шляпу, с насмешкой раскланялся перед нами.

Adieu, messieurs! (Прощайте, господа! — франц.) — пробормотал он. — Есть одно словечко, которое я прошепчу в ухо постриженника[19]. Это всего лишь имя. Имя человека, написавшего бессмертные строки "Красного Сыча".

Однако это было больше, чем я мог вынести. Обезумев от ярости, я обнажил шпагу прежде, чем мой дядя успел вмешаться.

— Ты Иуда! — закричал я. — Посмотри только на себя!

Герцог больше не пытался мешать мне. Он осознал, что у меня нет выбора. Мгновение де Бриссак ещё колебался.

— Месье де Рувруа, — возразил он с наглостью, которая была за гранью объяснимого, — подумайте, это неразумно. Давайте лучше…

— Видит Бог, сударь, — прервал его я, — если вы не обнажите шпагу, я убью вас, пока вы вот так стоите.

Он увидел безумие в моих глазах и сообразил, что я говорю всерьёз. Пожал плечами и скинул с себя плащ. В следующее же мгновение лязгнули наши встретившиеся клинки.

С несколькими первыми выпадами я стал спокойнее и какое-то время машинально сражался, проникаясь в душе тупым отчаяньем от осмысления того, что из-за моих действий Антуанетта должна потерять своего единственного защитника. У меня не было никаких сомнений относительно исхода. Я мог бы до поры до времени сосредоточенно фехтовать и вполне сдерживать остриё его шпаги, но скоро я утомлюсь, мои ответные удары станут более размашистыми, а потом — конец.

Кому-то может показаться странным, что, осознавая всё это, я настоял на поединке. Но закон кодекса чести, по которому я жил, не оставлял мне выбора.

Затем внезапно я сделался неистов и безрассуден. Зачем падать духом? Это не по-мужски! Моё остервенение скоро проявилось в моём фехтовании. Я сильно теснил де Бриссака, и он отступал передо мной. Я бешено преследовал его и почти достал быстрой атакой в низкой кварте. Он парировал более с силой, нежели с осмотрительностью и на секунду раскрылся. Я увидел щель и ударил всем своим весом, полностью растянувшись, — забыв, что мы топчемся на полированном полу, — и когда я ударил, то поскользнулся. Мое левое колено ударилось об пол, и одновременно моя шпага, от которой отвлеклись мои глаза, казалось, попала в воздух.

С помощью левой руки я спасся от заваливания набок, затем, когда поднял глаза, ожидая в любой момент смертельного удара, случилось грохочущее падение, и де Бриссак тоже оказался на коленях, пронзённый моей шпагой в грудь навылет. Впоследствии дядя объяснил мне: увидев, что я поскользнулся, де Бриссак опустил свой клинок и из-за тени, которую отбрасывал перед собой, только когда стало слишком поздно, обнаружил, что, несмотря на мою неудачу, моя правая рука сохранила заданное направление выпада.

Ошеломлённый этим неожиданным концом, — который показался мне вмешательством небес, — я выдернул свою шпагу и, отшвырнув её от себя, подхватил де Бриссака на руки, когда он рухнул вперёд без сознания.


В молчании мы подняли его и осторожно уложили на диван. Пока я расстёгивал его дублет[20] и тщетно пытался остановить кровь своим платком, мой дядя повернулся, чтобы пойти за помощью.

С его уст сорвалось восклицание, когда он это сделал, что заставило меня оглянуться. На мгновение я счёл, что мой перевозбуждённый рассудок вызвал в воображении призрак, чтобы ужаснуть меня, когда в обрамлении дверного проёма увидел высокую, хорошо знакомую фигуру в алых одеждах.

Наконец голос моего дяди разрушил чары.

— Что это за вторжение? — гордо осведомился он. — Mort de ma vie (Прах меня побери — франц.), монсеньор, разве никто уже не хозяин в собственном доме?

— Вы несколько бесцеремонны и опрометчивы в своих речах, герцог, — сказал Ришелье, ибо, клянусь мессой, это был он. — Полчаса назад мне доставили известие о прибытии в Париж моего благородного друга господина шевалье де Рувруа. Его внезапное возвращение вызывает у меня такую же большую радость, какую боль причинил мне его неожиданный отъезд, и, — его голос стал холодным и резким, — я поспешил сюда, чтобы его поприветствовать.

Его беспокойный взгляд, который всё время перемещался от Сен-Симона ко мне и то и дело к фигуре на диване, теперь был всецело направлен на меня.

— Прискорбно, что я не прибыл мгновением ранее, так чтобы эта трагедия могла быть предотвращена. — Затем, внезапно распознав лицо того, кто лежал на диване, он воскликнул в изумлении: — Что?! Де Бриссак сражён наконец-то! Ma vie (Клянусь своей жизнью — франц.), месье де Рувруа, вы не теряли времени с момента своего возвращения.

Его тон стал рычащим, и я прочёл в нём свою погибель. Я убил человека, и его высокопреосвященство мог бы на основании своего эдикта повесить меня за это, если ему было бы так угодно. Предложи он мне мою жизнь, подумал я, в обмен на имя автора "Красного Сыча", то дал бы я ему эти сведения или хранил бы молчание — всё едино.

Внезапно де Бриссак зашевелился и схватил меня за руку, стараясь подняться.

— А, — проронил он слабым голосом, — монсеньор пришёл ко мне. Я могу умереть удовлетворённым.

Я снова повернулся к нему и впервые обратил серьёзное внимание на его рану. С первого взгляда я увидел, что он умирает.

— Что ж, — проговорил он с горькой улыбкой, — де Бриссак провёл свой последний бой. Diable, но я заслуживал лучшего конца, нежели быть пронзённым случайно. Но подождите, со мной ещё не покончено. — Затем, немного возвысив голос ценой огромных усилий, он позвал, обратив глаза к Ришелье: — Монсеньор, не изволите ли подойти? Я кое-что сказал бы вам касательно "Красного Сыча".

Кардинал нетерпеливо встрепенулся при этих словах, затем подошёл к умирающему.

Сен-Симон метнул острый, красноречивый взгляд на меня, тогда как я стоял там безмолвный и отчаявшийся, с тем чтобы услышать свой смертный приговор. Затем слабый голос де Бриссака нарушил тишину.

— Я должен был жениться на мадемуазель де Реми, — начал он. — Мой друг Клод де Рувруа узнал об этом в Стокгольме. Он любил эту даму, а она любила его. Он поспешил в Париж, чтобы противостоять мне, прибыв сегодня вечером и встретив меня здесь. Я не собирался прислушиваться к его призывам, и поэтому он поклялся, что, поскольку я вот так предал его дружбу и доверие, он больше не будет покрывать меня себе на беду и с риском для своей жизни.

Мой дядя разъярённо двинулся вперёд, но, по счастью, к нему была обращена кардинальская спина, и Ришелье не заметил этого движения.

— Он был намерен нанести визит вашему высокопреосвященству, — продолжал де Бриссак, его голос становился слабее, а дыхание превратилось в быстрые, короткие вздохи, — чтобы рассказать вам то, что мог рассказать он один. Он хотел сообщить вам имя автора "Красного Сыча". Я преградил ему дорогу со шпагой в руке. Он защищал себя, и меня настигло возмездие.

Он снова сделал паузу, и бесстрастное лицо кардинала склонилось ниже.

— Кто написал поэму? — с любопытством поинтересовался он.

— Я написал, — ответил Бриссак ясным, отчётливым голосом; затем его голова откинулась назад, и он снова потерял сознание.

Я стоял, словно превратившись в камень, и это чудо, что не выдал себя, когда кардинал обратился ко мне со словами, превозносившими моё былое самопожертвование, которое заставило меня подвергнуться изгнанию, чтобы защитить друга.

Постепенно я осознал, как много значит для меня ложь де Бриссака. Я больше не был беглецом от мести кардинала. Мог перемещаться свободно и безбоязненно, как делал до того, как написал эти злополучные строки, и мог жениться на Антуанетте на следующий же день, если бы захотел. И если когда-нибудь в Книге Суда[21] ложь стоила человеческой признательности, то это, безусловно, великодушная ложь умирающего дуэлянта.

Когда кардинал отбыл и мне больше не нужно было играть роль, я бросился на колени рядом с диваном и взял руку де Бриссака в свою. Он открыл глаза и, когда они встретили мой взгляд, попытался улыбнуться.

— Прости меня, Гастон, — воскликнул я.

— Клод, дорогой мой друг, — пробормотал он, — прости мне моё предательство.

Он приподнялся последним запредельным усилием.

— Прощай, Клод! Прощайте, герцог! — сказал он. Затем, снова откинувшись назад, воскликнул с чем-то средним между смехом и рыданием в голосе: — Ma vie, может быть, я и жил как подлец, но умираю порядочным человеком!

С тем он и отошёл.



Загрузка...