Усталый, в липкой грязи, под холодным моросящим дождем, в густых ноябрьских сумерках я возвращался домой. Ничего не евши весь день, об ужине и не думал: вместо голода меня терзала мерзкая воронка тошноты. Я чувствовал себя испачканным и опустошённым; заглядывал в освещенные свечами окна, мечтал вымыться и завалиться спать.
Вымокший до последней нитки, я добрался наконец до двухэтажного дома, окруженного могучими силуэтами деревьев. Коснулся угла и выдавил едва слышно:
— Я вернулся.
Боковая стена начала рушиться. Камни с ударами, которые слышал только я, вывалились наружу и сложились в порог. По нему я благополучно забрался в освещенную прихожую. Не успел стянуть отяжелевшую шинель, а стена уж заняла прежнее место и даже обзавелась золоченой вешалкой с несколькими женскими пальто.
Я принялся стягивать сапоги, но на подмогу мне прибежал Ермилыч. Этот подвижный сухонький старик с разбегающимся взглядом косых глаз безошибочно угадывал, когда я вернусь со службы, а ведь я приходил в разное время. За мою карьеру лишь один раз Ермилыч был настолько занят чисткой подсвечников, что встретил меня уже переодетым в домашнее. Тогда он испустил такой вопль покаяния и так долго сокрушался в своей «жестокосердной неблагодарности к светлейшему Николаю Ивановичу», что я насилу смог успокоить его и утешить. Старик был приставлен ко мне с детства, и любил меня до обожествления всем своим простым ранийским сердцем. Увы, я не всегда был к нему чуток, не всегда справедлив.
— Где это вы так заделались, батюшка мой? — вскричал Ермилыч и наловчившимися натруженными руками в два счета снял облепленные грязью сапоги.
Я посмаковал будущее действие моей фразы и сказал как можно более небрежно:
— Могилу раскапывал, дорогой мой Ермилыч.
Старик вытаращился с испугом. Его косые глаза не могли схватить одну точку.
— Грешное дело — шутить над умершими, — заметил он с укором.
— Вода есть горячая? — спросил я и, услышав утвердительный ответ, добавил, что хочу вымыться скорее и лечь спать.
— А кушать? — ахнул Ермилыч. — Не годится ложиться не поевши.
— Не хочу.
В коридоре, освещенном парой кованых свечных бра, я встретился с дочерью хозяйки, у которой квартировался, и слегка поклонился ей, выразив тем самым приветствие, которого избежал утром по причине раннего ухода. Щеки девушки, как всегда, порозовели.
— Вы усталым выглядите, — сказала она и покраснела еще больше. Я раскрыл рот, чтобы ответить, но она добавила с гордостью собственной осведомлённости: — А вам письмо пришло.
Я краем внимательных глаз сыщика заметил, как вздрогнул Ермилыч.
— Спасибо, прочту.
— Ужинаем через час.
— Я не буду.
— Как же так?
Я вздохнул. Все-таки трудно жить среди чрезмерно любопытных и заботливых людей.
— Агния Парамоновна, я очень устал. Я раскапывал могилу ведьмы, а это забирает много сил.
Девушка тихо вскрикнула и прикрыла рот, словно в него могло попасть ведьминское проклятье. Ермилыч побелел, как мякиш свежеиспеченного хлеба, и едва не выпустил из рук мою шинель.
— Не бойтесь, Агния Парамоновна, — тут я решил идти до конца, — когда мы вскрыли гроб, от ведьмы остался только пепел.
Девушка пошатнулась. Пришла очередь поволноваться мне. Я подхватил ее под локоть, но прикосновение молодого человека, при виде которого она краснела всякий раз без исключения, подействовало лучше любого одеколона или нашатыря: она вспыхнула, шумно вздохнула, слегка подобрала юбки и убежала. Мне даже весело стало. Я поглядел ей вслед и прошел в комнатку, отведенную для мытья.
Там я с удовольствием разделся. В мою гудящую голову вплывала одна глупость за другой. Например, я всерьез размышлял над тем, что стало бы с Агнией Парамоновной, кабы она увидела меня без одежды. Мне даже захотелось, чтобы она вошла в дверь прямо сейчас, ворвалась сюда сумасшедшей интриганкой и бросилась в объятия, покрывая лицо огненными поцелуями. «Тьфу ты, что за блажь! — остановил я себя. — Агния растянулась на полу, не успев как следует открыть дверь. Это ведь сущее дитя. Физиология мужчины ей знакома не лучше физиологии драконов или наших ранийских леших».
О такой чепухе я продолжал думать, пока тер мочалкой тело. Воду из ковшика лил Ермилыч; его-то лицо и не нравилось больше всего.
— Что случилось, друг мой?
Ермилыч, пытаясь не смотреть мне в глаза, что-то пробурчал в ответ.
— Не слышу, — требовательно сказал я.
Старик в желании скрыть волнение добился обратного: рука его дернулась, и ковшик упал мне на ногу. К сожалению, вода не успела полностью расплескаться за время короткого полета, и ковшик оказался довольно тяжелым. Я ругнулся, схватился за пальцы правой ноги, не удержал равновесие и точно упал бы, если бы Ермилыч не удержал меня.
— Да возьми себя в руки, Тихон, и отвечай, что произошло! Не то… — голос мой дрожал от ярости. Но я досадовал на упавший ковшик, а старик решил, что на него. Он не выдержал и зарыдал. — Ну, вот, Бог ты мой… Слез твоих мне ещё недоставало!
Ермилыч попытался совладать с собой, но слезы хлынули еще сильнее.
С горем пополам я закончил мыться и одевался, пока старик, проглатывая скупые старческие слёзы, рассказывал, что всему виной письмо, которое он хотел открыть.
— Так руки и тянутся, так и хочется узнать, что же написано, — говорил Ермилыч, втягивая воздух клокочущим носом. — Уже схватил было, уже схватил своими ручищами бесстыжими, но как молния в башку мою пустую ударила: что ж я делаю, пень ушастый, кикимор болотный? Что ж я творю? Письмо читать вздумал! И так мне стыдно стало перед вами, что не в силах и сказать. Вот. Вы-то меня читать научили, а я… Небось, отправите к батюшке в имение наглеца такого.
Я дослушал продолжительную речь моего опекуна и с улыбкой сказал:
— Нашел преступление! Хотел прочесть письмо, что же тут такого? Я уж думал, ты Эсфирь Юмбовну соблазнил.
Старик был смущен тем, что так легко прощен. Видно, он чувствовал себя очень виноватым.
— Принеси письмо.
Ермилыч замялся. Я вздохнул.
— Хорошо, я сам, — облегчение отразилось на лице старика от моих слов, даже некоторые морщины разгладились. — Оно у меня на столе?
— Да, батюшка.
Нога болела. Я захромал в свою комнату и щелчком пальцев зажег на столе пять свечей. Свет высек из тьмы скупую мебель и беспорядок на столе, а так же болезненного желтого цвета конверт.
Я взял его и обжег магией пальцы. Зачем ее столько? На конверте не было надписи «от кого», а вот мой адрес выведен красивейшим почерком. Да, еще на нем стояла сургучная печать, которой я никогда не видел: шляпа шута с двумя свисающими по бокам бубенцами.
Сломав печать, я удивился количеству магии, которая теперь невидимыми тянущимися нитями срывалась с углов разорванного конверта, перетекала на мои пальцы и с них соскальзывала вниз, исчезая между половицами. Магии было ужасно много, даже мышцы свело судорогой, и в горле застрял тяжелый ком. Я не сомневался, что именно магия едва не соблазнила бедного Ермилыча. Конечно, одернул я себя, магия не может соблазнять, она всего лишь инструмент: моего дядьку терзала жестокая воля автора письма.
Меня удивило также и то, что внутри конверта оказалась не записка, а ещё один конверт меньшего размера и совершенно невыносимого розового цвета. Мне сразу подумалось о каком-нибудь умалишенном или влюбленной старой деве. Я прочел следующее:
«Ради чести мужчины и доблести сыщика прошу вскрыть это вложенное послание на третий день после получения и тут же направиться по указанному адресу».
Эти слова заставили меня задуматься. И хорошенько задуматься. Я невольно потёр вспотевший после мытья лоб.
«Ради чести мужчины и доблести сыщика…»
Такими словами не разбрасываются в Ранийской империи. Друг, решивший доверить сокровенную тайну своего сердца, редко начнет беседу с таких веских слов. Честью и доблестью не разбрасываются, на это есть другие замасленные выражения, вроде «Как поживаете?» или «Я вас люблю».
И конверты… Только сумасшедший, плохо владеющий рассудком человек, мог нарочно выбрать бумагу таких необыкновенно пёстрых цветов и сделать из неё конверты. (О, как близко я был к истине в тот ненастный ноябрьский вечер!) Это не более чем шутка и чей-то мальчишеский розыгрыш.
Да, со мной играют в понятия доблести и чести и проще всего выбросить этот конверт и никуда не идти. Так я и сделал: разорвал маленький конверт (помню, меня обдало холодом и внутри все дрогнуло), а потом вложил кусочки в конверт большего размера и бросил его в ведро для мусора. Мне вдруг захотелось как следует поужинать, поэтому я потушил свечи и вышел из комнаты, подавив навязчивые мысли о письме.
Дождь за окнами усилился и теперь с ожесточением хлестал в черные стекла. Кое-где на подоконниках появились лужи. В коридорах было темно и зябко. Я с удовольствием очутился в теплой освещенной столовой и приветствовал хозяйку дома.
— Что вы там за страсти рассказываете про могилу? — набросилась Эсфирь Юмбовна. Этой стремительностью выказывалось любопытство.
Я посмотрел на ее дочь.
— Пару слов о сегодняшнем непростом деле. И более ничего.
— Агния напугана и не ест, — теперь в голосе дамы звучал укор.
Яко послушный сын, я склонил голову.
— Прошу меня простить, но стремление хоть немного походить на джентльмена порой туманит мне голову, а поэтому, когда вопрос задаёт такая красивая девушка, я не могу уходить от правдивого, искреннего ответа.
Бледность Агнии Парамоновны мигом сменилась багрянцем на нежных щёчках.
— Боюсь, вы думали о джентльменстве в последнюю очередь, — с лукавством заметила Эсфирь Юмбовна и перевела разговор на другую тему (за что я был ей весьма благодарен).
Итак, меня звали Николай Иванович Переяславский, я уж три года довольно успешно работал сыщиком. Дом, в котором я жил, не мой; я всего лишь квартировал в нем три комнаты: спальню для себя, спальню для Тихона и нечто вроде гостиной для друзей, которые, впрочем, побаивались хозяйки и чаще сами зазывали в гости, чем приходили ко мне. Остальная же часть двухэтажного здания принадлежала вдове Старджинской и её дочери.
Эсфирь Юмбовна была дамой почтенной и, как говорят во все времена, «ещё того поколения». Она из тех людей, которых почти невозможно представить маленькими задорными юношами или беззаботными девушками. Казалось, она родилась с высокой величественной прической, аристократичной осанкой и строгим взглядом.
Полностью седые волосы её потеряли цвет, как говорят, после смерти мужа. Удивительно: и после потери, пошатнувшей ее здоровье, не похоронила она интерес к мужчинам: смотрела на них с любопытством, охотно пускалась в продолжительные беседы, искренне смеялась шуткам, но могла поговорить и о деле. А впрочем, близко мужчин не подпускала, женихов мягко отталкивала, желая посвятить оставшиеся дни свои воспитанию Агнии. Ко мне Старджинская прониклась любовью, но всегда твердила дочери, что я ей не пара, поскольку «голова его во власти приключений и характер у него необузданный, как у всех Переяславских». «Уж я знавала его батюшку», — прибавляла она с туманом прошлого во взгляде.
Говорила она так часто, потому что Агния Парамоновна была в меня влюблена отчаянно. Первое время Старджинская даже сожалела, что взяла меня на квартиру. Я был весьма красив и кружил голову дамам даже более опытным и наученным горьким опытом. Агния Парамоновна казалась мне жертвой несчастной, и болезнь ее считал неизлечимой.
Когда я входил в комнату, она невольно краснела, когда я играл, она то краснела, то бледнела, наконец, когда я однажды вернулся с цветком в наружном кармане, она не с того ни с сего устроила матери такой скандал, что бедная Эсфирь Юмбовна не знала, что и думать. Внешне же Агния Парамоновна была девушкой весьма симпатичной, лет двадцати, смело, но плохо играющей на фортепиано, так же смело, но и столь же дурно рисующей портреты своих немногочисленных поклонников, и, наконец, ужасно быстро щебечущей на французском, так что у меня звенело в ушах, и я не мог, сколько ни пытался, разобрать ни слова. Все эти недостатки ничуть не портили, а наоборот, как-то даже красили её в глазах всех, с кем она встречалась в жизни.
Я тоже её любил, но ведь к чему скрывать: сердце мужчины похоже на длинную лавку, на которую могут усесться одновременно несколько женщин, конечно если не станут они выдирать друг другу волосы и ногтями рассекать щёки. Любовь к одной даме не отрицает любви к другой, а также к третьей, четвёртой и последующих. Это лишь доказывает величие мужского любвеобильного сердца — так я полагал тогда.
— Так вы расскажете, какое дело сегодня раскрыли? — поинтересовалась Эсфирь Юмбовна.
— Я устал, — признался я. — Вы позволите мне все рассказать завтра вечером, а сегодня лечь спать пораньше?
Старджинская согласилась подождать до завтра, и мы быстро закончили ужинать. Я пожелал всем спокойной ночи, с сочувствием понаблюдал за тем, как Ермилыч чистит мои сапоги и шинель, пожелал и ему спокойной ночи, не надеясь, что он когда-нибудь позволит мне самому почистить свои вещи (ему это казалось стыдом невообразимым, я уж пробовал). Я хотел было взять книжку да раздумал, натянул пижаму и забрался в постель. Заснул я мгновенно и тут же упал в липкий кошмар.
Темная комната без стен, пола и потолка. Не ведаю, почему я решил, что нахожусь именно в комнате, а не в каком-нибудь свободном пространстве. Наверное, я чувствовал стены вокруг, не видя их. В комнате стоял старинный диван с золочеными подлокотниками. Видна каждая его деталь, словно он светится. На диване черная фигура человека. Голова его покрыта капюшоном, и только острый серый подбородок режет мои воспалённые глаза. Человек легонько манит меня длинной мраморной рукой.
От этого мановения болотный ужас стягивает грудь, но закричать я не в силах. Себя я даже не вижу, просто нахожусь в комнате, и меня уничтожает тёмная зловещая власть незнакомца.
Человек молчит. Он перестал манить, видя, что я, по его мнению, уже стою на правильном месте. Теперь он направляет взгляд скрытых глаз мне в сердце. Я чувствую нечто похожее на то, как врач стальным инструментом проникает в открытую рану и ковыряется в ней, пытаясь вытащить пулю, а ты лежишь на столе связанный и во рту у тебя толстая материя, чтобы ты не сломал себе зубы. Мое естество с невыносимой болью раскрывается под беспощадной силой взгляда. Мысленно я умоляю Небо, чтобы это скорее закончилось, и слышу внутри одну лишь фразу: «Приходи». Взгляд ослабевает, фигуру незнакомца заволакивает тьма, я на секунду остаюсь один, ощущая тошноту, и просыпаюсь.
Проснувшись, я сразу забыл сон. Я забыл все, что было там, за границей нашего мира. Единственное, что я помнил ясно, было веление незнакомца. Но откуда оно взялось, я тогда не мог сказать.
Я почувствовал, что полностью мокрый и пижама липнет к телу. Я догадался, что вспотел от приснившегося кошмара, и принялся стягивать пижаму. Но едва я коснулся пуговиц, взгляд мой упал на единственный светящийся объект в комнате: ведро для мусора. Матовое сияние легонько освещало угол.
Я слез с кровати, подошел по ледяному полу до мусорного ведра и вынул конверт. Светился именно он, и от моего прикосновения свет его начал слабеть. Вскоре он совсем потух. Я зажег одну свечу и убедился в том, что порванный мною конвертик меньшего размера совершенно цел и чернила на нем отливают серебром, так что я смог прочесть послание еще раз.
«Приходи», — вспомнилось мне, и я решил, что непременно приду. Приду обязательно, ради одного лишь любопытства приду! (Повторюсь, тогда я еще не помнил сна; он постепенно возвращался в мою память после всех происшедших событий.)
Я положил письмо в ящик письменного стола, стянул пижаму и нырнул под одеяло. С кровати я затушил свечу, повернулся на бок и крепко заснул. Мне снились цветущие сады родительской усадьбы, и сердце с трепетом болело от любви к родному дому.