Евгений Титаренко Критическая температура

Исчезать виновнице торжества хотя бы на несколько минут было, конечно, неправильно. И все же Милка выскользнула во двор, куда Юрка незаметно увлекал ее.

Шел двенадцатый час ночи. И было уже темно, насколько это вообще возможно в большом городе, над которым до утра не угасает призрачное желтоватое марево от уличных фонарей, от витрин, реклам, светофоров, от вспышек автомобильных фар на шоссе. И хотя двор со всех сторон замыкался домами, просматривались темные арки, дорожки от них, грибки и беседка за тополями. А безлистые ветви четкими линиями перекрещивали грязно-желтоватое апрельское небо, и лишь самые верхушки деревьев исчезали в нем, будто растворяясь.

Милка не пошла в глубь двора. Высвободила из Юркиной ладони свою руку и прижалась к тополиному стволу, машинально поглаживая кончиками пальцев шершавую кору за спиной.

Воздух, пропитанный непривычными для города запахами распускающихся почек, влажной земли, дурманил Милкину голову, потому что она, как ни остерегалась, выпила два или три стаканчика рислинга, потому что был день ее семнадцатилетия и еще потому, что она вышла с Юркой во двор, хотя знала, что сейчас должно что-то случиться, что все будет на этот раз не как прежде, а необычнее, беспокойней. И когда Юрка осторожно взял ее за плечи – даже не испугалась. Была уверена почему-то, что он не обратит внимания на ее слова, когда, напрягаясь в легком сопротивлении, сказала шепотом: «Не надо…» Почему-то знала даже, что он и не должен обращать на это внимания…

Было прохладно. Но Милка, в одном легком платье без рукавов, не чувствовала прохлады. И дрожь, что мало-помалу охватывала ее, была не от холода…

Юркины руки тоже подрагивали. И хотя в его больших ладонях буквально исчезли Милкины плечи – он держал ее не грубо, а крепко и бережно.

«Мила…» – одними губами позвал он. А она повторила чуть слышно: «Не надо…» Но она уже почувствовала Юркино дыхание на своем лице, потом – его губы… Она ответила на его поцелуй. Вот этого Милка никак не могла понять. Она не хотела отвечать ему – заранее решила, что отвечать не будет, – это получилось как-то само собой.

А потом, когда ее правая рука потеряла шершавую тополиную кору, Милке стало вдруг некуда девать эту руку. И, в замешательстве поводив ею из стороны в сторону, Милка поняла, что руке удобно, что не надо думать, куда девать ее, лишь тогда, когда уже обняла Юрку. И они снова поцеловались. Так долго, что Милка задохнулась. Уперлась в Юркину грудь руками и отодвинулась от него. Прижалась всей спиной к тополю. И опять ощутила шершавую кору под кончиками вздрагивающих пальцев. Видел он или не видел ее полыхающее в темноте лицо? Заметил или не заметил, как сушит дыхание Милкины губы?

Сама она смотрела на занавешенное лиловыми гардинами окно своей квартиры, будто ничто другое ее не интересовало. А там уже кончили танцевать летку-енку и слышался вальс. Вальсы включались в программу танцев чаще всего по требованию Ляльки Безугловой. Она называла себя старомодной и выдавала это за достоинство, хотя прическа, туфли и платье ее были всегда самой последней моды.

Милка сделала вид, будто поправляет волосы, и осторожно глянула из-под ладони на Юрку.

«Я пойду…» Она шевельнула плечами, но не сделала и шагу от тополя.

«Постоим еще», – сказал Юрка и оперся рукой о ствол рядом с ее плечом.

Вот тогда-то Милка и разглядела за его спиной человека, который, видимо, находился до этого где-то неподалеку, а теперь вдоль стены торопливо шагал к арке, что вела на улицу Капранова. Милка ойкнула, невольно прячась за Юрку. «Нас кто-то видел!» – прошептала она.

«Ну и пусть!» – небрежно ответил Юрка.

Она не стала объяснять ему, что угадала в человеке болтливого Радьку Зимина из девятого «б». Со злостью подумала, что никому нет дела до того, с кем она, что… Нынче ее праздник. Ее – и ничей больше!

А двор словно ожил на несколько минут. Из дальнего его конца, где тускло светились лестничные площадки, послышался негромкий свист. А через некоторое время с той стороны появился и нырнул под арку Ашот Кулаев, чью огромную, как аэродром, кепку можно было узнать за восемь кварталов. Потом от беседки отделилась и скользнула в глубину двора еще одна мужская фигура…

Юрка одним движением снова обнял ее за плечи, крепко прижал к себе и подряд много-много раз поцеловал в губы. И хотя она, стараясь увернуться, уже не отвечала ему, но всем своим существом чувствовала на этот раз каждый горячий – до боли в губах – поцелуй, почти сломленная и не сопротивляющаяся в неспокойных, дерзких руках.

Ночное небо в перекрестьях тополиных ветвей раскачивалось над головой, и Милка неудержно проваливалась куда-то. Пока наконец не вырвалась и не убежала.

* * *

Все это было вчера. А сегодня Милка сидела в классе, немножко ошарашенная, и невидящими глазами смотрела в окно.

С утра брызнул дождичек, и на стекле поблескивали в солнечных лучах тоненькие ровные нити.


Занятия только начались. Урок истории проходил всегда немножко шумно, а на этот раз класс буквально гудел от разговоров. За девчоночьими партами то там, то здесь раздавались смешки. Но Милка плохо воспринимала окружающее.

Ничего особенного, в чем она могла бы винить себя, не произошло вчера. И все же Милка не смогла избавиться от ощущения, что событие, случившееся в их дворе накануне, имеет к ней самое непосредственное отношение.

А случилось вот что: вчера, когда она праздновала свой день рождения, а может быть, именно в то время, когда они с Юркой выходили во двор, кто-то забрался в кабинет директора школы на первом этаже и ограбил его…

Худой, лысый, в мешковатых брюках, которые постоянно обвисали сзади, и непомерно длинном пиджаке, с клочками седых волос над ушами, преподаватель истории ходил вдоль рядов, своими замечаниями лишь усиливая разноголосицу в классе.

Потерянность Милки объяснялась несколькими причинами. О краже она узнала утром, от матери, которая, в свою очередь, слышала это от самой жены директора, когда выбегала купить творожный сырок у молочницы. Жили они в соседних подъездах, и Милкина мать с давних пор была в некотором роде доверенным лицом Елены Тихоновны, жены директора, которая в общем-то не баловала соседей вниманием. Милка немножко посокрушалась вместе с матерью, но особого значения событию не придала. Тревога началась уже здесь, в школе, и стало как-то неуютно, даже боязно, словно бы именно ее, Милку, кто-то в чем-то мог вдруг разоблачить.

Неловкость ее усугублялась оттого, что сидела она за второй партой в среднем ряду, а Юрка – в левом ряду от нее, за предпоследней партой. Очень глупо сидеть, выпрямившись, как столб, и чувствовать, что кто-то смотрит на твою спину. Это и волновало, и пугало одновременно. Милка знала, что рано или поздно она обернется и встретится взглядом с Юркой. Но как вошла, села – еще ни разу не посмотрела в его сторону. Нет, она не боялась его… Наоборот, они стали теперь как бы сообщниками. И незримая ниточка волнующей тайны прочно связывала их через класс. Милка смело посмотрит на него во второй, третий, десятый раз – боязно было сделать это впервые. Словно бы первый взгляд его и ее должен сказать больше, чем все последующие, словно бы именно с этим взглядом должно все навсегда решиться…

Вдобавок слева, через проход от Милкиной парты, сидел Ашот Кулаев. Перехватив Милкин взгляд, он усмехнулся краешком рта, отчего недавно начавшие пробиваться усики едва заметно дрогнули. Милка пошевелила бровями в ответ, но не взволновалась. Ашот вчера видел, конечно, как они целовались. Но даже ощутив невольный румянец на щеках, Милка решила, что ей нет дела до чьих бы то ни было усмешек…

Наконец, в правом от Милки ряду и тоже на предпоследней парте сидел Стаська Миронов, давнишний, с детсадовского возраста, приятель Милки. Стаська жил раньше в ее дворе и всего несколько месяцев назад переехал в микрорайон. На Стаську Милка оглянулась. И то, что он сразу демонстративно отвернулся от нее, покоробило Милку. Вчера она, естественно, приглашала его к себе на день рождения. Но Стаська, вместо того чтобы явиться лично, довольно церемонно и по́шло передал ей цветы с каким-то дошколенком. Без записки. Что-то возомнил о себе.

Рядом нетерпеливо ерзала «старомодная» Лялька Безуглова, уже успевшая приобрести сверхмодные и потому экстравагантные босоножки на тонких каблуках. Лялька без конца порывалась что-то сказать ей, но Милка ее не слушала, она машинально чертила на обложке тетради: несколько штрихов вертикально, несколько – горизонтально. И никак не могла унять все возрастающее беспокойство.

* * *

Учителя истории звали Нестор Казимирович. Но это в глаза, на уроках, а за глаза просто: Неказич.

Засунув руки в карманы длиннополого пиджака, Неказич ходил между рядами, заглядывая через плечи своих воспитанников, и, похоже, был страшно доволен, что урок его оказался наполовину сорванным, что не надо ни объяснять ничего, ни спрашивать. И клочья седых волос над его ушами торчали бодро в стороны. А скрипучий голос лишь для порядка время от времени извещал: «Энергичней, ребята, энергичней!..»

Шум и разноголосица в классе имели причину. Опять надо было заполнять анкеты, или «опросные листы», как именовались они в действительности. Кто-то не слишком остроумно назвал их однажды «опоросными» листами.

Существование «опросников» было связано с появлением в школе «научной группы» москвичей. Называясь «группой», они явно преувеличили свое качество, поскольку было их всего двое: аспирант и аспирантка. Но и двух энергичных ученых (или будущих ученых) вполне хватило, чтобы завалить школу анкетами, которые нумеровались от единицы до бесконечности. О чем только не спрашивалось в них: «Ходишь ли ты в кино? Как часто?», «Где работают твои родители?», «Сколько книг ты прочитал (прочитала) за год?», «Дружишь ли с девочкой (мальчиком)?» Вопросы адресовались учащимся мужского пола, скобки – для женского. «Каким видом спорта ты увлекаешься? Не увлекаешься – почему?», «Любишь ли смотреть телевизор? Какие передачи нравятся тебе больше всего?», «Какую профессию изберешь в будущем?» И так далее, и так далее. Чаще всего «опросники» выдавали на дом, иногда, как сейчас, требовали заполнить их прямо в классе. Жертвой этих веселых кампаний становилась, как правило, литература, а на этот раз повезло истории. Причем «опросник» № 6 раздали вторично. Милка попробовала вспомнить, что писала она в шестом номере несколько недель назад, но это ей не удалось. Благо, вопросы были такими, что отвечать на них можно было, не задумываясь. «Как ты относишься к окружающим?», «Какое качество в себе и людях ты считаешь преобладающим?»

В пространной графе для ответов на вопрос: «Как ты относишься к окружающим?» Милка своим красивым детским почерком написала одно слово: «хорошо». А, переходя к вопросу «Какое качество…», неожиданно для себя резко оглянулась назад, на Юрку. Он в это время разговаривал с Колькой Болдыревым, что сидел за его спиной, и когда он так же быстро, как Милка, глянул в ее сторону – Милка успела отвернуться от него и сразу с преувеличенным вниманием уткнулась в отпечатанный типографским способом «опросник». Удостоверила: «трудолюбие» считает она главным качеством в себе и людях. То, что Юрке не удалось перехватить ее взгляд, принесло какое-то необъяснимое облегчение. Милка даже тихонько засмеялась про себя. А потом склонилась над «опросником» и покраснела. Машинально подчеркнула тонюсенькой линией свое и общечеловеческое «трудолюбие», выпрямилась, не находя объяснения ни внезапно охватившему ее веселью, ни своему смущению затем.

На Юрке была всегдашняя спортивная куртка и белая рубашка со свободно распахнутым воротником, так что в отворотах проглядывали загорелая грудь и шея. Раньше Юрка носил боксерский «ежик», а теперь зачесывал волосы, как остальные мальчишки, – прямо на лоб, и эта короткая челка его была густой, волнистой. Вчера Милке очень хотелось потрогать ее, не решилась почему-то. Но светлые Юркины волосы даже со стороны выглядели мягкими, как бы невесомыми. И глаза у него были тоже светлые. Точнее светло-серые. Временами, когда Юрка глядел на тебя, задумавшись о чем-нибудь, казалось, он смотрит не в лицо, а куда-то внутрь тебя и угадывает твои мысли, твои желания… Под этим его взглядом становилось немножко не по себе. Впрочем, раньше Милка не слишком замечала, как и на кого смотрит Юрка. Но, должно быть, именно о таких взглядах говорят, что они «с сумасшедшинкой»…

Все началось у реки, совсем недавно, каких-нибудь полторы недели назад. Милка не помнит, кто подал идею пойти всем классом позагорать на первом уже по-настоящему летнем солнце. Но в воскресенье все как один явились к реке. Мальчишки сразу стали небрежно бросать на траву пиджаки, брюки, рубашки. А девчонки ушли раздеваться к лодочной станции, чтоб их не видно было из-за понтонов. Потом, в купальниках, держа перед собой аккуратно сложенные платья и в сотый раз на всякий случай оглядывая себя, присоединялись к мальчишкам.

На Милке был новый японский купальник. И, может быть, это, а возможно, то, что купальный сезон и, следовательно, сезон купальников, еще не наступил, повергло ее в смущение. Она раскаивалась, что пришла к реке, раскаивалась в желании похвастаться новым купальником и уже намеревалась сбежать со своим платьем за понтон, когда заметила, что откровеннее всех глядит на нее Юрка. И, странное дело, она под его взглядом опустила свое платье на траву, приткнула рядом босоножки, выпрямилась и тоже уставилась на него, глаза в глаза. Наверное, это продолжалось не очень долго. Скорее всего, никто даже не заметил, что случилось вдруг между ними. Но этот взгляд, эти мгновения или секунды их загадочного общения с Юркой что-то перевернули в Милке. Она играла в волейбол, усаживалась вместе с другими девчонками на берегу, чтобы окунуть в холодную воду босые ноги. Но все вокруг было уже совсем не таким, каким воспринималось раньше.

Юрка один из немногих ребят успел загореть, и, куда бы ни смотрела Милка, уголком глаза ловила его коричневое, мускулистое тело. Тогда впервые оценила она Юркин задумчивый – куда-то сквозь нее – взгляд, и ей впервые сделалось не по себе под этим взглядом…

* * *

От Инги Суриной пришла записка: «Слышала?!?!?!»

Милка нарочито непонимающе повертела перед собой записку, как бы стараясь вникнуть в смысл многочисленных вопросительных и восклицательных знаков после единственного слова.

Из окон директорской квартиры хорошо просматривалось единственное выходящее во двор окно его школьного кабинета, форточка которого, закрытая с вечера, оказалась утром распахнутой… Потому-то Елена Тихоновна, жена директора, и заставила мужа проверить свое хозяйство задолго до начала занятий. Однако Милкиной матери она сообщила о вчерашнем происшествии хоть и негодующе, но под строжайшим секретом. Милкина мать со своей стороны, посвящая Милку в подробности ночного события, обязывала хранить их в тайне. И Милка безоговорочно согласилась с ней. Теперь подумала: неужели вся школа уже знает об этом? И опять стало необъяснимо тревожно на душе.

Повернулась к Инге, недоумевающе пожала плечами: мол, ничего не слышала, ничего не понимаю. Инга жестами показала: «На перемене объясню!» Мол, еще ахнешь.

Вчера Инга Сурина была на дне рождения. Но под предлогом домашних заданий ушла рано. Что она «зубрила» и что до трясучки боится выпускных экзаменов – общеизвестно. Но с вечеринки она ушла одной из первых не поэтому. Инга (что ни для кого не секрет) была влюблена в Стаську Миронова и ушла потому, что его не оказалось среди гостей. Ее чувств не замечал, пожалуй, один Стаська, хотя, достаточно было ему взглянуть на Сурину, та сжималась вся и посматривала на него трусливо, как мышка на кота. Милка подумала, что надо сказать Стаське про Ингину любовь… И когда подумала об этом, невольно вздрогнула, словно бы только теперь осознав смысл простейшего слова: любовь. Насколько легко произносилось оно раньше: вслух и мысленно. А на этот раз… И вдруг Милка пришла к неожиданному, хотя, казалось бы, и простейшему выводу: если аккуратненькая Инга Сурина влюблена в Стаську – Стаська тоже мог быть влюблен в кого-нибудь! И мысль об этом немножко напугала ее. Милка вторично с невольным любопытством оглянулась на Стаса.

Тот сдвинул к переносице брови, чего Милка раньше не замечала за ним, и стал глядеть в «опросник». Эта вызывающая отчужденность его опять неприятно кольнула Милку. Стас не имел никакого права дуться на нее. Пусть думает, что хочет, – решила Милка. А через минуту вырвала из тетради по русской литературе пол-листа и отправила Стаське дипломатическую записку: «Почему не пришел вчера? М.».

Ответ ждала злая – на Стаську и на себя. Чтобы покончить с «опросником», хотела подсмотреть Лялькины ответы, но та прикрывала их ладонью. «Кто из окружающих пользуется твоим наибольшим уважением?» – «Мама», – ответила Милка. «За что?». – «За то, что мама», – написала Милка.

Со Стаськой были связаны все впечатления детства. Побеги в кино, порция мороженого на двоих, даже рыбная ловля, к которой Милка пристрастилась не хуже мальчишек. Стас был в доме своим человеком. И если портился выключатель, перегорал утюг или надо было приладить новый карниз над дверью – мать, как о чем-то само собой разумеющемся, говорила: «Стася придет, сделает». Это Стаська умел: что-нибудь приколотить, приклеить, разобрать или собрать. Всегда молчаливый и мрачный, Стаська был «себе на уме», как она не однажды убеждалась. Дней пять назад Милка между делом сообщила ему, что поступать будет не в химмаш, как они планировали раньше, а в технологический. Стаська неожиданно заявил, что поступать вовсе никуда не собирается: пойдет работать… Кто его знает, Стаса, что он там обдумал про себя.

Ответ на записку пришел, когда учитель истории задержался где-то неподалеку, за Милкиной спиной. Ждать, чтобы он прошагал к учительскому столу или назад, в сторону «Камчатки», не хватило терпения. И, держа в правой руке занесенную над «опросником» ручку, Милка левой, вплотную к себе, развернула Стаськино послание.

Ответ был, мягко говоря, нахальным. Нахальным и грубым: «Не пришел, потому что не посчитал нужным». Без подписи.

Милка резко оглянулась через плечо и уставилась на Стаса в упор – чего он хочет?

У Стаськи не шевельнулся ни один мускул на лице в ответ на ее молчаливый вызов. Лишь скользнув отсутствующим взглядом по Милкиному лицу и сдвинув густые, сросшиеся у переносицы брови, он стал быстро-быстро что-то писать в «опроснике», будто надумал целое сочинение.

Стаська был чуточку ниже Юрки, но, широкоплечий, большерукий, казался намного ниже. Драться он умел, как никто. Но и дрался-то по-своему. Стоило зацепить его, и Стаська намертво сжимал челюсти, так что вспухали желваки на его монгольских скулах, и шел в потасовку без единого слова, по-бычьи. А потом долго приходил в себя, стараясь ни на кого не глядеть, и долго молчал, словно бы не в силах разжать зубы. В эти минуты Милка сама немножко побаивалась его. Но зато, когда Стаська был рядом в парке, на танцплощадке или у реки, можно было считать себя вне опасности. Два или три раза его за драки приводили в милицию. Учитель физкультуры говорил, что если бы Стаська занялся настоящим боксом, как Юрка, – мог бы далеко пойти. Но Стаська целиком полагался на свои тяжелые кулаки и в детстве частенько платился за это.

– По-моему, ты смотришь не в ту сторону! – язвительно прошептала Лялька.

Она ревновала всех мальчишек без исключения.

«Чтобы не ошибиться, надо смотреть кругом, во все стороны!» – ответила ей Милка в письменном виде.

Под вопросом анкеты: «Кто из окружающих пользуется твоим наибольшим уважением?» – у Ляльки значилось: «Надежда Сергеевна». Тут она не лицемерила. Милке тоже захотелось приписать к своему ответу «мама» имя бывшей учительницы химии Надежды Сергеевны. Ее все уважали за доброту, за веселый характер. По отношению к ученикам она совершила, пожалуй, единственное предательство: когда перевелась в школу юго-западного района. Но ездить автобусом через весь город было, конечно, хлопотно для нее.

Милка оглянулась на левые парты, что стояли вдоль окон. Юрка теперь словно бы ждал ее взгляда. Тихонько улыбнулся. От этой улыбки, от спокойствия и теплоты в светлых Юркиных глазах к Милке пришло неожиданное облегчение. Она выдрала из тетради по русской литературе вторую половину листа и размашисто, коряво написала Стаське: «Я не знала, что ты хам. Мне следовало узнать это раньше». Думала, Стаська не ответит. Но вскоре пришла записка от Юрки: «Сегодня в «Пролетарии» Карамазовы. Пойдем?» И одновременно от Стаса: «Нам обоим следовало узнать друг друга раньше». Милка положила на парту перед собой авторучку и невидящими глазами опять надолго уставилась в окно.

* * *

Как ни пыталась Милка делать вид, будто ничего не произошло, – все же вольно или невольно замечала, что приковывает к себе внимание класса: и тех, кто был вчера на дне ее рождения, и тех, кто не был. В причинах этого внимания она и пыталась разобраться. Если ее незаурядная персона стала вызывать любопытство только из-за Юрки – никому не удастся выбить ее из равновесия. Милка может поступать как ей нравится: она давно уже не маленькая. Почему ей должно запрещаться то, что разрешается другим? Лялька Безуглова, например, почти открыто встречается со взрослым человеком, двадцатипятилетним технологом с мехзавода, – и никто ей ни слова. Два или три раза она ходила с ним в кино, а раз их видели в парке дома офицеров «под ручку»… Или Милка слеплена из другой глины? Чуточку преувеличивая собственную отвагу, Милка думала даже, что о своих взаимоотношениях с Юркой готова заявить во весь голос, – никому до этого нет дела. Все становилось гораздо хуже, когда мысли ее сосредоточивались на другом…

Жена директора школы Елена Тихоновна, рассказывая Милкиной матери о несчастье, будто между прочим, поинтересовалась, кто из Милкиных друзей присутствовал на ее семнадцатилетии! Подозрение, что скрывалось за этим вопросом, было невероятным и, однако же, могло возникнуть не у одной Елены Тихоновны.

Да, веселились, танцевали, пели и пили весь вечер, до половины первого. И да, часто выходили во двор: мальчишки выходили, чтобы покурить, девчонки – подышать весенним воздухом. Выходили по парам, целыми группами – никто ни за кем не следил. И при желании напридумывать можно всякое.

Но за своих гостей Милка как раз не волновалась. С первой минуты, когда она вошла в класс и вдруг почувствовала тревогу, она уже знала, что к происшествию в школе имеют какое-то непосредственное отношение не те, кто праздновал ее день рождения, а те, кто все время был во дворе. До крайней мере, один из них. И он все обдумал при этом, чтобы подозрение пало на участников вечеринки.

Милка пробежала глазами последние пункты «опросника»: «Какими нравственными качествами должны, по-твоему, обладать люди будущего?» – «Добротой», – написала Милка. «Хочешь ли ты пожить в этом будущем?» – «Нет», – категорически заявила Милка. Хотела приписать: «Мне нравится в настоящем». Раздумала. «Чего тебе не хватает для того, чтобы чувствовать себя абсолютно счастливым (счастливой)?» – «Не знаю», – соврала Милка, отлично зная, что ей нужно для счастья, и даже зная, что почти все самое необходимое у нее уже есть для этого.

* * *

В ответ на Юркино приглашение Милка оглянулась и неуверенно шевельнула плечами – так, чтобы движение ее он мог истолковать двояко: то ли «да, пойдем», то ли «не знаю». Здорово хотелось оглянуться и посмотреть на Стаську: какое у него было лицо, когда он сочинял свою бесстыдную записку? Не оглянулась из принципа.

Раньше Стаська всегда сидел за самой последней партой, в углу, как бы отгороженный от класса. Прошлой осенью он впервые не успел захватить своего традиционного уголка. А то затискивался в него, как бирюк… И до четвертого класса включительно Милка садилась рядом с ним. Потом перешла на девчоночью половину. А Стаська остался в своем углу, еще более отгороженный от остальных, чем раньше. Он всегда немножко отгораживался от людей. Даже когда ходили всем классом в кино, в цирк или на речку, как недавно, – Стаська оставался чуточку сам по себе.

Взять хотя бы этот поход к реке. Все мальчишки, демонстрируя выдержку, окунулись, немножко поплавали, поныряли и вылезли. А Стаська прыгнул в воду, не оглядываясь, переплыл на другой берег, немножко посидел в одиночестве у кромки полой воды, потом надолго исчез в ольховнике и присоединился к общей компании, когда многие уже начали одеваться. Разговаривал Стаська да и отвечал на занятиях короткими, отрывистыми фразами, будто говорить для него – самая тягостная обязанность.

Милка опять невольно посмотрела на Юрку. Серые усталые глаза его были, наверное, все время прикованы ко второй, ее, парте. Ей вдруг нестерпимо захотелось встать, подойти к нему и обнять его голову, как вчера… Милка даже испуганно покосилась на Ляльку, потом на Ашота, словно бы эти преступные мысли можно было читать на ее лице.

Конечно, Стаська мог оскорбиться, если что-то возомнил о себе… Но ведь она не давала ему для этого ни малейшего повода! Все, что было у нее раньше, – это так, ребячество: и с другими мальчишками, и с тем курсантом, с каким познакомилась она однажды в парке дома офицеров, и со Стаськой… А теперь все настоящее, взрослое… И если вспомнить – все началось еще прошлой весной, уже год назад. Милка относила мусор к железным контейнерам и задержалась во дворе на обратном пути. Залетный ветер шевельнул тополиные ветви, Милка вдохнула его всей грудью, и захотелось вдруг чего-то неизведанного, такого, в чем даже боязно было сразу признаться. Нестерпимо захотелось, до боли в стиснутой предчувствиями груди. А ведь Стаська был, можно сказать, рядом. Но ни эта жажда, ни эта боль не имели к нему никакого отношения.

Значит, дружба дружбой, а это чувство приходит к человеку совсем заново, откуда-то извне, приходит вдруг и не подчиняется никаким закономерностям. Наверное, так устроена жизнь, что если существует на земле человек, – где-то существует для него второй, один-единственный, и только он: другого, при всем желании, быть не может. Ведь почему-то же любит Инга Сурина Стаську, хотя тот и замечать ее не замечает? Любит. Глаз не спускает. Косу свою распушивает для него, локоны укладывает колечками на висках для него, кофточку из-за него то и дело поправляет сзади… А Милка полюбила другого. И уж вовсе не за то, что он спортсмен, красавец…

Наверное, сначала любовь приходит не к кому-то, а сама по себе, просто – любовь: это и способность твоя, и необходимость перейти в новое, еще неизведанное состояние. И вдруг пересыхают в дыхании губы. И не уснуть ночами среди душных подушек. И случайное прикосновение ветра кажется прикосновением чьих-то губ: неосторожных, нетерпеливых. А ты даже не знаешь и не думаешь – чьих…

Дружба дружбой… Эти отношения между девчонками и мальчишками только называют одинаково, хотя ничего похожего между ними нет. Когда Милка встретилась на речке с Юркиным взглядом, она сразу испугалась чего-то: испугалась, что он подойдет, например, и вдруг возьмет ее за руку. Подумала сразу, что не позволит ему пальцем себя коснуться… И уже знала тогда, что он обязательно прикоснется к ней, что не имеет права не прикоснуться…

Ну разве мыслимо хотя бы представить себе, как она целуется с тем же Стаськой?

Нахал он. Нахал, и все. Жалкий рационалист, понятия не имеющий, как это все бывает. Он потому, наверное, и потакал раньше Милке, что считал ее своей собственностью, – как инструмент, которым он ладил выключатели.

Звонок прозвучал неожиданно для Милки, хотя весь шумный урок истории тянулся до бесконечности долго.

Она отдала свою анкету Ляльке, чтобы та положила ее на учительский стол, и поднялась из-за парты с необъяснимой уверенностью, что события сегодняшнего дня только начинаются, что все главные неприятности еще для нее впереди.

* * *

Первой, как и следовало ожидать, подскочила Инга Сурина, потащила в коридор. И хотя в общем гвалте здесь можно было кричать во весь голос, Инга спросила шепотом:

– Не слышала?!

– О чем? – уточнила Милка, придав лицу невинное выражение. И ни с того, ни с сего подумала вдруг, что Инга нисколько не ревновала ее к Стаське. Значит, Инга правильно оценивала их отношения. От этой мысли Инга стала на мгновение и ближе, и словно бы понятней. Но уже в следующую секунду, вопреки всякой логике, шевельнулась какая-то предательская настороженность: почему она все-таки не ревновала?.. Или считает Милку недостойной соперницей?

– Только смотри – это секрет! – предупредила Инга, оглядываясь по сторонам и дергая Милку за рукав.

Милка неопределенно кивнула, раздумывая про себя, что секрет Инги – уже ни для кого, наверное, не секрет.

– Вчера, когда мы гуляли у тебя… – зашептала Инга. И повторила все, что Милка слышала утром от матери. Спросила с ужасом в глазах: – Представляешь?!

Милка закусила палец и не ответила. К счастью, Инга отвлеклась, что-то рассмотрев через Милкино плечо. Милка проследила за ее взглядом и увидела Стаса, угрюмо поднимавшегося по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Сверху по отполированным до блеска перилам один за другим со сверкающими от восторга глазами слетали первоклашки. В свое время Милка тоже с удовольствием носилась по этим перилам. Теперь хотелось подойти и надрать мелюзге уши: разобьется какой-нибудь…

Инга исчезла. Возможно, побежала делиться своим секретом еще с кем-то… Пушистая коса ее маячила уже в дальнем конце коридора, возле буфета. А Милка окликнула Ашота.

В черных усиках его затаилась усмешка.

– Ты вчера был во дворе?..

– А что?

– Просто, – сказала Милка.

– Был. Кто-то заземление выдернул у меня… Боишься, подсматривал? – напрямую спросил он, хитро прищуривая левый глаз и уже не скрывая ухмылки.

Милка покраснела. Но сделала вид, что намеки трогают ее мало.

– Подсматривать тебе было нечего.

– А я и говорю, что нечего! – с готовностью согласился Ашот. И хотел уйти, но задержался на полшаге. – Зря ты все же, Миледи, не за мной приударила. Знаешь, какой я хороший?

– Дурак, – сказала Милка.

– Ну вот… И слов у тебя нет поласковей для меня.

Милка хотела еще повторить вслед ему, что он дурак, но повторяться было глупо.

В коридоре то там, то здесь по двое, по трое шушукались десятиклассники. Подобные сценки можно было наблюдать и раньше, но тогда они почему-то не бросались Милке в глаза. Она подумала, что о вчерашнем событии Елена Тихоновна рассказала, видимо, не одной ее матери… А возможно, не удержалась Оля, дочь директора школы, Анатолия Степановича, или Андрейка, Олин брат, пятиклассник, или Никитка, их младший…

Прошедшей ночью, когда Милкины друзья пили за ее полных семнадцать, а может быть, когда танцевали летку-енку, некто, пользуясь темнотой, забрался через форточку в кабинет директора школы, чем-то вскрыл запертый на замок правый ящик стола и унес голубую палехскую шкатулку, в которой было триста пятьдесят рублей, снятых накануне с книжки для того, чтобы заказать Оле новое платье-макси, в связи с тем, что на майские праздники Оле исполнялось шестнадцать лет и предстояло получать паспорт. Преступник не искал, не рылся по ящикам, следовательно, знал о существовании голубой шкатулки в столе Анатолия Степановича, который держал в ней свои карманные деньги и открывал всякий раз, когда Андрейке, или Никитке, или Оле позарез требовался наличный капитал. Все это безошибочно указывало, что в школу забрался не чужой, случайный человек, а один из тех, кто не раз бывал в директорском кабинете, то есть вероятнее всего, кто-то из двенадцатой средней…

Именно поэтому, очевидно, Анатолий Степанович не побежал в милицию и велел молчать домашним. Он был очень хороший, простой и добрый, Анатолий Степанович… Только не забывал бы он в школе этих денег!

Милке хотелось поговорить с Олей. Кстати, Радька Зимин, которого она видела вчера во дворе, учился в том же девятом, что и Оля.

Гвалт на втором этаже из-за обосновавшихся здесь первоклашек стоял еще больший. Милка заглянула в открытую дверь девятого «б», метнулась по коридору и чуть не налетела на Олю, которая, укрывшись за отошедшей под ветром гардиной, о чем-то разговаривала со Стаськой.

Милка невольно отшатнулась. Но вместо того чтобы уйти, прижалась к окну и услышала последние реплики их беседы.

– Не знаю… Откуда я что могу, – проговорил Стаська.

– Ты можешь! – убежденно и немножко умоляюще сказала Оля. – Ты все можешь, Стасик! – И вдруг добавила: – Я дружить с тобой буду…

– Не знаю… – угрюмо и, как показалось Милке, виновато, под ноги себе повторил Стаська.

– А ты не хочешь… со мной дружить? – запнувшись, тихонько переспросила Оля.

Милка и не подозревала, что у Стаськи есть еще одна поклонница.

– Хочу… – выдавил он, помедлив чуть больше, чем следовало.

– А почему ты сегодня… странный какой-то? – спросила Оля, опять запнувшись на середине фразы.

– Так… – проговорил Стаська. И сразу же заторопился: – Я, Оля, пойду, ладно? Мне тут надо… Потом еще поговорим. Ну, вечером… Ладно?

Милка скользнула вдоль подоконника под прикрытием второй гардины. Но Стаська прошагал мимо, низко опустив голову, не заметил ее.

Вокруг глаз у Оли темные круги. Плакала?.. Милке она удивилась, но не обрадовалась – уж это Милка разглядела безошибочно. Теперь она знала, почему Оля не захотела присутствовать на дне ее рождения.

– Здравствуй, – сказала Милка.

Оля кивнула.

– Здравствуй…

– Во сколько ты вчера домой вернулась? – спросила Милка.

Оля подозрительно оглядела ее.

– А ты уже… знаешь? – И опять сделала паузу в середине фразы.

– Да, – сказала Милка.

– Папа не велел никому говорить…

Ну, ясно – Милка так и подумала.

– Об этом, кажется, уже вся школа знает, – довольно резко заметила она. И неожиданно для себя вздохнула.

– Откуда?..

Милка пожала плечами в ответ на ее вопрос и, будто между прочим, поинтересовалась:

– Ты Радьку вчера видела?

– Да. – Оля слегка наклонила голову. – Мы вместе в кино ходили.

– В кино?.. – машинально переспросила Милка.

Оля утвердительно кивнула.

– Да. На десять часов, на последний сеанс. Он же всегда ко мне с билетами таскается… А что?

– Да так, ничего… – растерянно проговорила Милка.

– Ты хотела что-нибудь сказать про Радьку? Он меня не интересует.

– Да нет, – повторила Милка, – это я просто так, к слову… – И она заспешила, как до этого Стаська. – Пойду, наверно, звонок скоро… Я к вам забегу сегодня!

Оля не ответила.

Все было очень странно. С момента прихода в школу Милка думала о тех, кого видела ночью во дворе, всеми силами стараясь убедить себя, что какое-то отношение к происшествию в школе имеют Радька или Ашот… Потому заговорила с Ашотом, потому разыскивала Олю… И лишь теперь поняла, что с самого начала думала не о Радьке, не об Ашоте Кулаеве, а о третьем, кого видела она во дворе, хотя подозревать его не имела права. Но ведь именно по этой причине, потому что сразу же ни с того ни с сего она подумала утром о нем, о Стаське, она и старалась подозревать кого-нибудь другого…

Только зачем ему понадобилось это? Как ужасно и глупо!

Тоскливо-тоскливо сделалось теперь на душе у Милки. Она хотела даже остаться до звонка на втором этаже, чтобы не повстречаться в таком пакостном настроении с Юркой.

Но торчать среди колготной мелкоты было еще тоскливей. Милка подошла к лестнице и в сердцах шлепнула пониже спины какую-то первоклашку, когда та, сверкнув желтыми трусиками, попыталась взобраться на перила.

* * *

Юрка поджидал ее у входа, чтобы выяснить относительно кино: «Пойдем?..» Но, понимая, что сегодня ей может оказаться не до кино, Милка виновато пожала плечами: «Не знаю!..»

Стаська, роясь в тетрадях, не поглядел в ее сторону.

Оживление в классе Милка заметила сразу, но, только усаживаясь за парту, догадалась о причине его, когда Лялька Безуглова передвинула от себя на ее половину парты несколько густо исписанных тетрадных листиков.

Это было письмо, аккуратно, не без усердия переписанное мелкими печатными буквами. Оно сопровождалось предупреждением: «Автор этих посланий всем известен, имя его будет сообщено позже».

Почему во множественном числе: «этих посланий»? – подумала Милка. Перед ней было всего одно письмо. Значит, где-то есть второе, а может, и третье?.. Глянула на Ляльку: откуда? Та недоумевающе хмыкнула: нашли в классе, никто не знает – откуда, чье…

В груди Милки шевельнулось угрызение совести: какое у нее право лезть в чужую тайну? Но, успокаивая себя, подумала, что письмо это может оказаться всего-навсего хохмой. Тем более, что сама, вопреки всем сомнениям, уже читала. И не оторвалась до последней строки.

«Мой добрый, мой честный, мой самый хороший! – писала неизвестная. – Вчера только выторговала на это право – говорить с тобой в новогоднюю ночь, а теперь уже сижу у стола, напрочь убрав тетради, книги, и мысли путаются, вдруг становясь не теми, не самыми главными, не настолько важными, как представлялось недавно. Бог мой! Так, наверное, всегда бывает при коротких встречах, когда их слишком долго ждешь. Но там хоть есть еще право взгляда, жеста, прикосновения. А я могу только говорить. Впрочем, нет, лгу, ужасно лгу. Потому что вижу тебя и слышу – ты только, пожалуйста, не скупись на слова! Ты умнее меня и сдержанней, а я вот растерялась перед этим чистым листком. Я думала, исповедуюсь, расскажу тебе про каждый свой шаг, про каждое мимолетное ощущение, а теперь вижу, как трудно это, и хочется плакать. Люблю я тебя, родной мой! Люблю в эту сказочную новогоднюю ночь! И знаю, что весь год у меня теперь будет счастливый!

Я вспоминаю наше знакомство с тобой, это самое большое во мне: чтобы добраться до остальных воспоминаний, надо сначала вынуть из меня это и открыть его. Ты стоял такой недоступный и грозный. А я сразу бесповоротно оробела. И была только одна шальная мысль: «Все!.. Все!..» А что все? Наверное, все – пропала. Тогда я, правда, не размышляла над значением этого. Я приклеилась подошвами к земле и ужаснулась вдруг, что не надела своего лучшего платья и что каблук на правой туфле немножко сбит! А ты, как назло, сверху вниз на меня: «Вот вы какая…» Я взяла и спрятала правую ногу за левую. Не заметил каблука?

А потом, помнишь, в ботаническом… Как удивительно тихо было. Листья падали на воду. И легкая-легкая зыбь разбегалась от них. А люди, наверное, все-таки хорошие, если они тогда оставили нас одних и не потревожили ни разу. Ты говорил, а я слушала. Ты молчал, а я опять слушала. Потому что ты уже вселился в меня и лепил человека из глупой-глупой девчонки. Правда, тогда я вынесла лишь один вывод, что ты ужасно добрый. И глупая, а все же поняла, как страшно тяжело жить тебе с этой неусыпающей добротой. Ты думаешь, что ты первым поцеловал меня? Это я тебя поцеловала. Я подстерегла мгновение, потому что подстерегала его. Если сейчас закрыть глаза – желтые листочки все падают на воду. Медленно-медленно, чтобы не вспугнуть нас…

А еще: когда я заболела и не могла прийти в школу – ты не выдержал, прибежал. Помнишь? С такими испуганными, тоскующими глазами! Какая же счастливая я была тогда! Как благодарила бога за то, что создал он болезни.

Ну, вот. Какая я нерасчетливая, какая расточительная! Ведь мне дана только одна ночь, только для одного письма, и я должна бы рассказать тебе о том, что ты не знаешь, не видел! А я повторяю известное тебе… Я, право, не всегда могу сказать, что из прошлого надуманно мной, а что было. По ночам я чувствую тебя рядом. Я живу все время с тобой: разговариваю, советуюсь. Я твоя жена. Ты мой муж. Что бы там ни думали и что бы ни говорили при этом люди. И, представь себе, в ящике моего стола лежит тоненькое обручальное колечко, которого я, правда, не надеваю…

Прости, родной, я все-таки плачу. Плачу. Но ты не расстраивайся – это от счастья.

Пишу, сама не знаю, о чем. Пишу сумбурно, строку за строкой. А при этом все больше убеждаюсь, что и сказать-то имею всего одно: что люблю тебя, что я твоя, что…

Целую тебя! Ладно?

С новым годом! С новым счастьем! Это я уже шепотом добавляю, не слишком уверенная, что желания сбываются».

Подписи в конце письма не было. Лялька дождалась, когда Милка пробежит глазами последнюю строку, и, забрав у нее листки, передала их на соседнюю парту.

…Секунду-другую Милка не шевелилась, будто оцепенев. Оказалось, нелегко поверить, что кроме тебя есть на земле некто, способный чувствовать так же глубоко, а в иных отношениях даже сильнее и глубже, чем ты. Наконец, этот загадочный некто способен не только чувствовать, но и рассказать о своих чувствах, вскрыв, как рану, облитое кровью сердце… Чья-то досужая рука подчеркнула в письме: «по ночам я чувствую тебя рядом».

Милка покраснела вдруг, поймав себя на том, что из охвативших ее эмоций всего определенней было жгучее любопытство: кто мог написать это?! Кому? Исподволь медленно оглядела весь класс. Но и другие девчонки с тем же настороженным любопытством поглядывали друг на друга. Милка решила, что здесь автора письма, скорее всего, нет. А если он из другого класса… Кто же? Она стала перебирать в памяти девчонок из десятого «б», потом из девятых. Но никого, способного так откровенно, без недомолвок обнажиться перед другим человеком, не могла найти. А ведь они существовали: и эта девчонка, плачущая в новогоднюю ночь, и этот загадочный парень, из-за которого текли слезы. Человек, надумавший пустить это письмо по классу, вряд ли солгал, заверяя, что автор его всем известен. Если это сделал тот парень, кому письмо адресовалось, – ужасно подло с его стороны.

Листки таинственного послания порхали по рядам из рук в руки, и на лицах десятиклассников проскальзывали улыбки.

Было заметно, что пока Милка ходила на второй этаж, все уже ознакомились с письмом и перечитывали теперь лишь отдельные, наиболее интимные строки.

– Ничего себе? – полувопросительно, полуутверждающе проговорила Лялька. Зеленые глаза ее скользнули при этом, и что она думает, угадать было нельзя.

– Откуда оно? – переспросила Милка. И «старомодная» Лялька повторила, что не знает: кто-то нашел на уроке Неказича.

Милка подумала, что не только нашел, но и потрудился переписать. На минуту почувствовала себя в какой-то мере соучастницей этой пока странной, но уже заведомо нечистоплотной истории. И опять успокоила сама себя: ведь имя автора не было раскрыто… А если не обращать внимания на отдельные подробности, автору послания можно бы даже гордиться, что он умеет так говорить, так чувствовать.

Письмо родилось в новогоднюю ночь. Следовательно, все упомянутые в нем события имеют, по крайней мере, четырех-, пятимесячную давность. Милка хотела вспомнить, кто из девчонок болел в прошлом году. Но в октябре, если не обманывают газеты, по всему земному шару свирепствовал вирусный грипп, и в какой-то степени переболела вся школа. Четыре дня Милка сама не являлась на занятия… Подумав об этом, она заметила, что мальчишки поглядывают в ее сторону несколько внимательнее, пожалуй, чем на других девчонок. И порадовалась, что смущение ее к этому времени уже прошло.

А когда взглянула на Юрку, испытала странное чувство, будто бы он и она стали ближе друг другу после этого загадочного послания, будто главное из того, что сказано в нем, сказано ею. Для Юрки. И показалось: он думает о том же.

Равнодушнее остальных (во всяком случае внешне) проглядел анонимное послание Стаська. Передвинул его на половину Левки Скосырева. А тот взмолился:

– Ну, кто писал?! Не тяните душу!

Костлявый, рыжий, с лицом, усыпанным конопушками, Левка Скосырев на протяжении всех десяти лет выступал в качестве шута. И реплики его, не всегда остроумные, а иногда просто глупые, автоматически вызывали смех в классе. На этот раз, однако, все как по команде переглянулись, но Левкин вопрос остался без ответа и смеха не вызвал.

– Может, это мне адресовано… А я сижу как дундук, – разочарованно проворчал Скосырев.

По девчоночьим партам шелестнул натянутый хохоток.

– Ты хоть представляешь, какая она?.. – шепотом спросила Лялька, и зеленые глаза ее опять ускользнули в сторону.

– Обыкновенная, – нарочито небрежным тоном ответила Милка. Но и сама поняла, что ответ ее прозвучал фальшиво. – Не знаю! – с досадой добавила она. А подошедшая к ним Инга Сурина неожиданно дрогнувшим голосом заметила:

– А я представляю себе, какая… – И, виновато дернув себя за косу, объяснила: – Хорошая, не похожая на всех…

Нет, Милка не могла представить себе автора письма, хотя пыталась. Она могла бы сказать, что неизвестная в ее представлении – блондинка, а выдумать прическу ей не могла. Как не могла и наделить синими акварельными глазами – такого цвета, сказал один бородатый художник, ее, Милкины, глаза… Наверное, у автора письма были не синие. А темные, как у Оли, дочери Анатолия Степановича, или кошачьи – Лялькины…

Звонка почему-то все не было. В раздумьях о таинственном послании Милка на время забыла о вчерашнем событии. Ни к селу ни к городу прорвало вдруг Сашку Должикова, всегда отутюженного, прилизанного, с пробором в волосах. Он умудрился за десять лет не получить ни одной тройки и не иметь ни одного друга, хотя активничал во всякого рода начинаниях больше, чем кто-нибудь.

– Любовь – это, конечно, великая движущая сила, – вдруг резюмировал Сашка. – А кто же вчера деньги у Анатолия Степановича накрыл?

Будто ветром подуло в классе. Милка напряглась, хрустнув переплетенными пальцами. Она знала, что, достаточно кому-нибудь одному сказать о вчерашней краже вслух, тема эта будет принята на всеобщее обсуждение.

– Кто у Миледи на дне рождения был? Почему не сторожили? – высказался рыжий Левка Скосырев.

Сразу побледнев, Милка вскочила из-за парты.

– Что ты хочешь сказать этим?

– Я говорю: надо было сторожить… – не слишком уверенно повторил Скосырев.

Ответить Милка не успела: вмешался Ашот Кулаев:

– Скос… – проговорил он, не оглядываясь на Левку. – Ты знаешь, что Миледи моя соседка. А может, она мне даже больше, чем соседка. Плюху за нее я могу очень просто отвесить…

И он подмигнул благодарной Милке. Нахал, конечно. Однако парень действительно неплохой. Наверняка видел, как они целовались… И хорошо, что Юрка сейчас не вмешался.

Уже не слушая, что там такое бубнит Скосырев, Милка перехватила мрачный взгляд Стаськи Миронова. Она не имела оснований подозревать его. И почти устыдилась теперь своих подозрений. Но почему у Стаськи с утра такой подавленный, отсутствующий вид? О чем он думает?

Сашка Должиков отвлек внимание класса от анонимного письма – Сашка и возвратился к нему:

– Я считаю, товарищи, – он встряхнул перед собой листками послания, держа их бережно, за уголок, – это грубый, весьма примитивный розыгрыш! В июне и августе за такое сочинение будут ставить двойки!

– А ты попробуй сочини так! – вступилась за неизвестную Инга Сурина.

– Ха! – опять оживился Левка. – Я слышал, будет свободная тема: «Мой драгоценный!» Кто-то уже тренируется! А насчет денег, – внезапно добавил он, – Елена Тихоновна не особенно волнуется. Ей шкатулку палехскую жалко!

Звонок и вошедшая одновременно со звонком химичка вовремя прервали эту дискуссию.

* * *

До третьей четверти химию вела у десятиклассников Надежда Сергеевна, чье имя Лялька Безуглова написала в анкете, отвечая на вопрос, кого из окружающих она уважает. Надежда, как фамильярно называли ее между собой ученики, внешне сама походила скорее на десятиклассницу, чем на преподавателя: тоненькая, с яркими, улыбчивыми глазами, всегда готовая поддержать веселую шутку, интересный разговор. И два десятых откровенно соперничали между собой за право считать ее «своей». Так, если, например, десятый «б» организовывал коллективный поход в кино и Надежда шла с ними, – десятый «а» лихорадило до тех пор, пока не удавалось заполучить химичку на просмотр какого-нибудь спектакля в драмтеатре или на двухсерийный детектив. Девчонки делились с ней своими секретами, мальчишки соперничали в рыцарстве. Коллективные вылазки двух десятых сразу утратили популярность, едва Надежда перешла в школу юго-западного района.

Ее в какой-то степени можно было понять: она жила рядом со своей новой школой. А вот зачем пришла на ее место Клавдия Васильевна, понять было трудно. Жила она в том же юго-западе, рядом с Надеждой Сергеевной. И факт этот сам по себе уже ставил под сомнение таланты Клавдии Васильевны: не пришлась ко двору в микрорайоне – уцепилась за двенадцатую школу. А если добавить, что Клавдия Васильевна была неразговорчивой, костлявенькой старушкой, нетрудно догадаться, как восприняли ее десятиклассники.

Крохотными шажками Клавдия Васильевна не прошла, а проскользнула к столу и, положив на него классный журнал, вместо того чтобы поздороваться, долго, недоумевающе разглядывала книгу, которую принесла с собой. «Стивен Ликок», – прочитал за это время весь класс. В школе с первых дней узнали страсть новой химички: она обходила днем все книжные магазины, роясь в букинистических отделах, и хоть что-нибудь, да приобретала.

– Знаете, о чем я подумала, ребята… – тихонечко, будто для самой себя, проговорила она. Потом спохватилась: – Садитесь! – И, глядя на сочинения Ликока, завершила: – Я сейчас подумала вдруг, что этой книжки я уже не успею прочитать…

Она подняла глаза на класс, и в лице ее застыло непонятное удивление.

Послышался чей-то несдержанный смешок. И хотя Клавдия Васильевна высказала далеко не шутейную мысль, Милке ее слова тоже показались забавными.

Кто-то в свое время сострил, что Клавдия Васильевна – отличная пара историку Неказичу. Но Неказича любили за добродушие, непосредственность. А Клавдия Васильевна сразу и безоговорочно породила неприязнь к себе, словно бы из-за тайных происков двенадцатая школа лишилась своей единственной, незабвенной Надежды.

Клавдия Васильевна вызвала к доске Юрку. Милка невольно сжалась, как будто вызвали их обоих. Юрка прошагал мимо и взял в руки мел с тем нерешительным видом, какой появляется у него на ринге. А Милку не покидало впечатление, что защищать ему предстоит не только свое, но и ее, Милкино, достоинство, ее честь. Правда, сомневаться в Юрке не приходилось. Юрка не мог подвести ее, и когда из-под мелка заструились длинные, точные формулы, она испытала гордость.

Совершенно неожиданно Милка подумала о бывшей химичке Надежде Сергеевне, о том, что та могла быть неравнодушной к Юрке! Ведь только из-за нее он не стал отличником в первой четверти. При одинаковом количестве пятерок и четверок та вывела ему четыре. И спрашивала всегда с пристрастием, чаще других…

Милку аж в холод бросило от этих невероятных предположений. Ну, разумеется! Голубые глаза Надежды всегда искрились затаенным весельем, а когда она смотрела на – Юрку, их словно бы ледком покрывало… Впервые отчетливо подумала она, что Надежда Сергеевна, – такой же, как все, человек. Женщина. Вдобавок молодая, интересная. И незамужняя ко всему!

Однажды она почему-то слишком долго раздумывала, что поставить Стаське Миронову. Потом неуверенно вывела тройку.

– Мне не нравится ваш ответ… – Она всех, даже пятиклассников, называла на «вы». – Мне вообще не нравится, как вы учитесь. И живете, наверное. Почему вы все делаете вполсилы? Человек должен работать на пределе мощности.

Разговор этот происходил уже на перемене, и, шутки ради, Юрка спросил:

– А я, Надежда Сергеевна, в полную мощность работаю?

Она зачем-то переспросила:

– Вы?.. Пожалуй, да. Но вы слишком распыляетесь, – глядя на него теми строгими, подернутыми ледком глазами, заметила она, словно хотела сказать при этом больше, чем заключалось в словах. И добавила после паузы: – Во всем. Надо быть требовательнее, суровей к самому себе.

На вечере, во время зимних каникул, Надежда была вместе с Клавдией Васильевной. Должно быть, представляла ей будущих учеников. И один вальс Юрка танцевал с учительницей – вальсировать Надежда Сергеевна умела, ничего не скажешь. Но потом Юрка приглашал Олю… А записку, когда затеяли играть в веселого почтальона, прислал, несмотря ни на что, Милке. Она тогда не придала ей особого значения. «Миледи! – извещал Юрка. – Вы очень нравитесь мне. Пустите в сердце, если найдется место». Она даже не ответила ему, ведать не ведая, что, всего каких-нибудь три месяца спустя он войдет в ее сердце уже без спроса. А тогда… Что ж она еще заметила на том вечере? Надежда Сергеевна подозвала Олю и, кажется, знакомила ее с Клавдией Васильевной…

«Чепуха какая-то!» – с внутренним содроганием подумала Милка.

Отходя от доски, Юрка снова едва заметно улыбнулся ей. А Милка покраснела. Раньше вогнать ее в краску было почти невозможно. Теперь она вспыхивала румянцем по поводу и без повода.

Ото всех этих раздумий и от химии также Милку отвлекло событие, которое оказалось внезапным даже для искушенных десятиклассников.

Инга Сурина наткнулась в своей парте между учебниками по истории СССР и «Органической химии» на второе, переписанное аккуратными печатными буквами письмо.

Белая как полотно Инга некоторое время держала его на расстоянии перед собой, разглядывая, как разглядывают жабу…

А спустя пять или десять минут тетрадные листки с новым посланием уже ходили по классу.

* * *

«Мой славный, мой единственный!» – опять ласково начинала неизвестная.

И уже сама первая фраза настораживала: «Вот и еще год позади…» А дальнейшее переворачивало все досужие представления об авторе писем:

«Много это или мало? Триста шестьдесят пять дней… Иногда, с предельной ясностью осознав всю быстротечность нашего существования, я думаю, какое счастье, что есть у меня ты! Мысль о тебе, о том, что ты живешь, дышишь, думаешь, наполняет содержанием все триста шестьдесят пять суток, каждые двадцать четыре часа в них. И мое восприятие окружающего, вдруг четкое, емкое, приобретает гравюрную завершенность. Но иногда, в порядке самоанализа, а может, из-за приступов незваной тоски, я представляю, что тебя нет у меня, и в страхе вижу себя неприкаянной, потерянной… Как сразу все становится иным!

Вдруг теряют смысл случайные обретения, вдруг осознаешь действительную цену утрат… Я вскакиваю как угорелая и через весь город, к окнам твоим… Сама потом смеюсь над собой, и легко-легко вдруг становится. Приятно, знаешь, убедиться лишний раз, что ты такая законченная, такая беспросветная дурочка.

Я там часто бываю, возле тебя. Особенно летом. Потому что у меня их много, тем для раздумья… Но, пожалуй, всего важнее для меня – понять: корыстно или бескорыстно люблю я твоих детей? Это очень важно. А я не знаю. И сильно мучаюсь от этого… Я боюсь, что в наши отношения, в мои чувства к тебе ворвется что-нибудь нечистое, неискреннее, заведомо фальшивое. И мне становится больно… В августе я видела на бульваре твоего карапешку. Он стоял против тележки с мороженым. Взрослые люди брали и ели такие большие, круглые порции в шоколаде. А он облизнет губы – они у него опять пересохнут, он снова облизнет. Мне так хотелось подойти угостить его! Не решилась…

Жизнь по-своему и справедлива и несправедлива к людям. Ты знаешь: абсолютно счастливые, полностью удовлетворенные, преуспевающие во всех отношениях люди живут один раз, всего одну жизнь. А чудаки, как я, да и как ты – тоже в значительной степени одинокие, проживают, по сути, множество – и трудных, и радостных – жизней. Ведь наше прошлое складывается во многом из наших прошлых эмоций. Отсюда: ранняя седина, ранние морщины и мудрое старческое восприятие земного бытия. Каждый день для меня, а вернее – каждый вечер после неизбежных дневных забот – это еще одна прожитая с тобою жизнь. И сегодня ты придешь ко мне не таким, как вчера, сегодня мы построим нашу судьбу иначе, чем накануне…

В юности мы были бессильны перед обстоятельствами, перед жизнью. А теперь я поджидаю, когда ты станешь дедушкой, чтобы с полным основанием, без оговорок перейти в благостное царство бабушек. Событие это, пожалуй, не за горами. И, честное слово, во мне уже зреют терпеливые, теплые бабушкины чувства.

Прости меня за этот печальный тон. Ведь самое главное, что мы есть, что мы видимся и никого – никого, слышишь?! – не обворовываем при этом.

Меня одна женщина предупреждала: нельзя мужчине слишком часто говорить о своем чувстве – он может разлюбить. А я все повторяю и повторяю, глупая… Ты не сердись, пожалуйста. Я сильно-сильно люблю тебя. И ты будь, насколько можешь, радостен в эту ночь!

Целую тебя, хороший мой».

* * *

После этого нового послания сам собой напрашивался вывод, который сразу почему-то никому не пришел в голову.

Десятиклассники прежде всего выяснили, что автор писем – не школьница. Это в некоторой степени разочаровало Милку. Неизвестные – он и она – были в преклонном возрасте. И Милке представились двое отживших свое время людей, для которых в общем-то уже давно все позади, все должно улечься в душе, утихомириться… А они снова и снова оглядываются назад, как это присуще только неудачникам. Ибо тому, кто живет полной жизнью, нет нужды (ни нужды, ни желания) посматривать через плечо.

Автор писем наверняка достойнее, лучше и чище того, кому они предназначены. Потому что ОН виноват в ее теперешней неустроенности. Он же мужчина!.. От ее ненавязчивого обожания, от совершенной униженности перед ним он предстал в Милкином воображении злым духом, который умышленно, с наслаждением терзает женщину. И Милке сделалось не по себе при мысли, что однажды неизвестная узнает о его обмане. Увидит когда-нибудь, что предмет ее поклонения жалок – не достойный ни чувств, ни преданности ее… Что ей останется тогда?..

Милка подумала вдруг, что лучше бы не читала писем… Лучше бы не знала о их существовании! Кто и откуда притащил эти листочки?!

* * *

На перемене она хотела во что бы то ни стало переговорить со Стаськой Мироновым. Юрка задержал ее.

– Куда ты все бегаешь?

– Так… – Она взглянула на него снизу вверх. – Почему – бегаю?

Он засмеялся.

– Пойдем на «Карамазовых»?

– Не знаю, Юра… – Переступив с ноги на ногу, Милка виновато поежилась, хотела добавить что-нибудь, но промолчала, отводя глаза в сторону.

Класс опустел тем временем. Последней, подчеркивая всем своим видом, что она хорошо разбирается в обстановке, удалилась Лялька Безуглова.

– Ты сегодня какая-то нервная, – опять начал Юрка.

Она хотела соврать, что нет, ничего подобного. Призналась:

– Ты слышал, что случилось?

Юрка кивнул.

– Ну и что?

– Ничего… – сказала Милка. – Это случилось, когда гуляли у нас. И… болтают всякое во дворе!

– Еще чего! – обозлился Юрка. – Внимания не обращай, что там болтают! Пусть друг за другом присматривают. А наши были вместе все время… Кто болтает? – спросил он после паузы.

Милка не ответила.

Он переспросил по поводу «Карамазовых»:

– Так пойдем сегодня?.. Или не хочешь?

– Я не знаю… – повторила Милка. – А ты приходи к нам!

– Одна дома будешь?

– Нет! С мамой. – И Милка неожиданно для себя покраснела, испытующе поглядывая на него.

– Приду, – пообещал Юрка.

Она заволновалась и на всякий случай напомнила:

– Все смотрят на нас… Я побегу. Ладно?

Он кивнул, улыбаясь ее осторожности: пускай смотрят, кому это нравится! Милка и сама накануне рассуждала так, а сегодня ей было немножко неловко. Выскользнула за дверь.

Стаськи в коридоре не было. Поймала его опять на втором этаже. Что приманивало сюда Стаську?

Она поймала его в буквальном смысле: за рукав.

– Мне надо поговорить с тобой!

Он поглядел с неприязнью:.

– О чем?

– Обо всем! – ответила Милка, не отводя от него упрямого взгляда. – О том, например, что ты не имеешь никакого права грубить мне.

– Разве? – усомнился он. – Да я как будто и не трогал тебя.

– Почему не пришел вчера?

– Посчитал, что нечего там делать.

– А я думала, ты будешь.

Стаська провел двумя пальцами по рукаву, за который она только что держалась, будто отряхнул его.

– Зачем я тебе?

– Стаська… – Она приблизилась, чтоб он не мог отвести от нее взгляда. – Я что, другая стала?

А он все-таки посмотрел вниз, на ее ноги. Милка даже подумала: «Смотри!» Ноги у нее были красивые.

– Да, – подняв голову, сказал Стаська.

– Хуже?

Он повел плечами.

– Как рассудить…

– Из-за Юрки? – напрямую уточнила она.

Стаська выжидающе промолчал. Желваки на его скулах дрогнули.

– Друзьями-то мы остались или нет? – спросила Милка.

– Ах, друзьями… – протянул Стаська. – Тебе только это нужно было выяснить?

– Нет, не только.

– А что еще?

– Ты был вчера во дворе?

Стаська помедлил. Слишком долго помедлил, прежде чем ответить.

– Да.

– Зачем?

Он поглядел в сторону. Милка взяла его за плечо и встряхнула.

– Зачем, Стаська?

– Просто так.

– Нет, не просто, – сказала Милка.

И они долго глядели в глаза друг другу. Потом он буквально вырвал из Милкиной руки свое плечо и, не оглядываясь, зашагал вниз по лестнице, на первый этаж.

– Стаська! – позвала Милка. – Слышишь, Стаська? – Она даже притопнула ногой от возмущения. Но Стаська не оглянулся.

Чуть не сбив Милку, пролетела к лестнице знакомая первоклашка и, сверкнув желтыми трусиками, взобралась на перила. Но Милке было не до воспитания.

– Оля! – окликнула она проходившую через коридор дочь директора школы Анатолия Степановича.

Та подошла, остановилась напротив.

– Что?

А Милка и сама не знала, зачем позвала ее.

– Ты помнишь… ну, бал во время зимних каникул?

– Д-да… – слегка удивленная, подтвердила Оля.

– Тебя химички подзывали к себе… Что они тебе говорили?

– Так… Ничего, – ответила Оля, по-отцовски приподняв голову. Темные круги у глаз были едва заметны, и все же они делали ее страже, старше.

– Как ничего? – переспросила Милка.

– Ну… Сказали, что игра в почтальона – немножко глупая игра, – нехотя выдавила из себя Оля.

– И все?

– Сказали, чтоб не забывала, что это всего лишь игра, – сделав строгое лицо, добавила Оля. Вопросы раздражали ее.

– Это я так… – пояснила Милка. – Просто… – Она и сама не знала, зачем ей все это: машинально подозвала Олю, машинально спросила о первом, что пришло в голову.

Оля круто повернулась на каблуках и, ничего не сказав, пошла к классу.

А Милка осталась возле лестницы, уже определенно чувствуя, как что-то нехорошее творится с нею. В душе нарастала злость или взвинченность, раздражение – она не могла понять, что это.

* * *

Находка третьего письма никого не удивила. К этому уже начали привыкать. Письмо нашли на перемене, в десятом «б», кто-то из девчонок.

«Ты напрасно мучаешь себя раздумьями, – писала неизвестная. – Напрасно жалеешь меня! Ты, пожалуйста, меня не щади! Потому что делаешь меня этим несчастной.

Думаешь, я не замечаю, как ты стараешься отойти в сторону, стушеваться, когда я знакомлюсь с более или менее порядочными людьми? Вот на совещании, когда я разговаривала с этим завотделом из горкома, ты почему так внимательно наблюдал за нами? Будто надеялся, ждал: вдруг он понравится мне? Думаешь, я не видела?

И тут, когда ты коснулся моего прошлого.

Ты не думай, что я развелась только из-за тебя и потому теперь несчастна. Просто я однажды пыталась, как это делают люди, и, если признаться, единственно по их советам, попыталась создать что-то вроде семьи. Надеялась этим сколько-то увлечь себя. А может быть, даже кого-то сделать счастливым, окружив заботой, уютом, каким-то пониманием… Но нет. Семьи никак не выходило. Из-за меня. Потому что это не увлекло меня. А значит, я и не могла никого осчастливить. Не могла! Веришь? И не думай, что я сколько-нибудь сравниваю при этом себя с тобой. Не думай, что этим сколько-то упрекаю тебя. Служу примером или укором. Нет! Совсем нет. Даже, чтобы ты поверил: еще раз нет!

Я, родной, понимаю тебя. В самом главном. От этого никуда не уйдешь…

Ведь когда я, глупая, пробовала создать семью, от меня зависело: иметь мне или не иметь детей. А от тебя не зависело это. И здесь тебе надо, пожалуй, не сочувствовать, а завидовать мне! Ведь у меня сейчас только и мысли, что о тебе! Представляешь? И все, что я ни делаю, о чем ни забочусь, – для тебя… Рассказать кому-нибудь – засмеют. Но вот считается, например, что люди одинокие постепенно, как правило, опускаются. А я всегда готовлю вкусный завтрак, обед. И сервирую стол, чтобы ты не упрекнул меня, не засмеялся бы надо мной. Я стараюсь хорошо одеваться, не хуже других. Ты представляешь теперь, что ты для меня значишь? Он, тот, о ком я говорила, мой муж, ничего такого не вызывал во мне…

Он был не такой уж плохой. Как все люди. Как большинство. Умный, внимательный. Очень удобный, наверное, как муж… Нет, я ни разу не сказала ему этих слов: про любовь. Он сказал мне. И предложил… Я долго думала, потом согласилась. А теперь даже с собой наедине я вся горю от стыда, едва подумав об этом.

И ты знаешь, родной, о чем еще. Я свыкаюсь, а может, свыклась уже со всем, что и как есть у меня в жизни. Раньше здорово верилось, это преследовало даже ночью: будто должно рано или поздно что-то произойти, должно что-то случиться вдруг – и ты станешь около меня. Навсегда. Навсегда-навсегда. А теперь я не думаю об этом. Ну – почти не думаю…

Вся экзотика детства, все представления о романтическом связываются, как правило, с жаркими странами. А я, когда представляю нас вдвоем, – я думаю о глухой-глухой уральской тайге, где родилась я… Представляю озеро, избушку в пять стен, со ставнями, оградкой. Высокое крыльцо, сарай, баньку на огороде… Представляю себя: как я набрала во дворе охапку березовых полешек и поднимаюсь по ступенькам, чтобы затопить печь… А утро раннее-раннее. И ты с удочками, неподалеку от дома. Ну, чтобы мне видно было тебя…

Люблю. Целую».

* * *

Все вдруг приобрело немножко комический характер.

Неведомый переписчик, снабжавший письмами два десятых: «а» и «б» – не назвал имени их автора. Но и потребность в этом исчезла вскоре.

Клавдия Васильевна несколько запоздала на второй урок. А когда вошла, минуту-другую стояла возле стола, в рассеянности глядя на закрытый классный журнал. Потом медленно, будто нехотя, повернулась к доске. Взяла мел и уже занесла было руку, чтобы записать новую тему, но опустила ее и оглянулась на класс. Блеклые губы ее тронула виноватая улыбка.

– Что-то у меня сегодня с утра все не клеится…

Лицо ее было осунувшимся. Глаза, усталые больше чем когда-нибудь, вовсе потускнели. Но и теперь еще никто не сделал вывода, который буквально напрашивался в связи с таинственными посланиями. Во всяком случае, он пока не приходил в голову Милке да и большинству в классе, как она заметит чуть позже.

Вездесущий Левка Скосырев уточнил по поводу признания химички:

– Это вы из-за кражи?

Выцветшие, серые брови ее медленно поползли вверх.

– Нет… – удивленно проговорила она. И, поведя головой, как-то испуганно, словно бы не желая допускать никаких сомнений по этому поводу, еще раз повторила: – Нет-нет! При чем здесь кража?

– А почему Анатолий Степанович в милицию не заявляет? – полюбопытствовал настырный Левка. Потом ни к селу ни к городу добавил: – У нас сегодня сплошные сенсации с утра. То грабеж, то любовь… Поэма с продолжениями. Чокнуться можно.

И палочка мела вдруг хрустнула в руках Клавдии Васильевны. Одна половинка упала на пол, а другую Клавдия Васильевна завертела в сухих, нервных пальцах, беспомощно взглядывая под ноги.

Инга Сурина вскочила и услужливо подняла мел.

– Это его личное дело… При чем здесь Анатолий Степанович?.. – ответила Клавдия Васильевна рыжему Левке.

Но девчонки уже переглянулись. И Милка была убеждена, что большинство, как она и Лялька, только сейчас поняли, что кража тут действительно ни при чем. Но АВТОРОМ ПИСЕМ, той загадочной неизвестной, что с утра будоражила умы десятиклассников, была КЛАВДИЯ ВАСИЛЬЕВНА!

Открытие это оказалось настолько ошеломляющим, настолько невероятным, что когда Клавдия Васильевна тусклым голосом объявила: «Давайте повторим бензолы…» – и начала что-то писать, никто не слышал ее и не обращал внимания, что там она пишет. В сверкающих глазах одноклассников застыл один и тот же недоуменный вопрос: можно ли в это верить?

Представление о таинственной неизвестной, с ее беспредельной добротой, с ее внутренней собранностью, постоянством, нежностью чувств, никак не увязывалось с представлением об этой робкой, во многом приниженной, ну совершенно бесцветной женщине…

Нет, Милка просто не могла допустить, чтобы Клавдия Васильевна, эта пережившая свой век старуха, так чувствовала. Даже в прошлом! Даже когда-то! Не говоря уж о том, чтобы – теперь…

И все же это надо было признать. Тогда упоминание о школе, о недолгом замужестве, об одиночестве – все получало объяснение…

Но кому адресовались письма? На мгновение какая-то смутная догадка промелькнула в Милкиной голове. Однако не это было сейчас главным.

Вдруг припомнилась фраза из последнего письма: «Я стараюсь хорошо одеваться…» И еще отчетливее бросились в глаза монашеская юбка Клавдии Васильевны, узел жиденьких, бесцветных волос, неряшливо выбившиеся пряди…

Все стало смешным и немножко даже обидным. Как будто Клавдия Васильевна обманула Милку. Всех обманула. И себя тоже. Она просто выдумала эту притягательную, наполненную страстями жизнь. Выдумала ЕГО. И выдумала себя: пылкую, преданную, щедрую в чувствах, гордую, во всех отношениях красивую… И потому не вызывал протеста у Милки приглушенный, немножко нервный хохот, что вспыхивал то там, то здесь по классу.

А Клавдия Васильевна молча все писала и писала формулы органики, словно бы припала грудью к доске, и не решалась оглянуться. Вся съежившаяся, сухонькая. Вся чуточку по-стариковски неопрятная.

* * *

Что творилось в классе на большой перемене, Милка могла только представить себе, но сама в разговорах не участвовала, поскольку, едва отзвенел звонок и Клавдия Васильевна, подхватив журнал, направилась к выходу, в дверь с чьим-то «опросником» в руках вошел Неказич. Извинился перед химичкой, дождался, когда она уйдет, и показал «опросник» классу.

– Ребята, чья это анкета?.. Можно, конечно, не признаваться, – торопливо оговорился он. – Анкеты без подписей, по условиям опроса. Но…

Договорить он не успел. Из-за парты поднялся Стаська Миронов.

– Это моя анкета!

Добродушный Неказич даже растерялся немножко, пригладил пучки волос над ушами.

– Ну… Если ты не возражаешь… Пройдем на минуту в учительскую…

Стаська прошагал через класс и первым вышел за дверь.

Все это очень насторожило Милку. Хотя, если говорить откровенно, ее настораживал сегодня любой пустяк. Но только скрылся за дверью просторный пиджак Неказича, как она, воспользовавшись неразберихой, что сразу же охватила класс, выскользнула в коридор почти одновременно с историком.

Еще не думая, зачем ей это, решила, что найдет причину и, когда Стаська будет в учительской, – проникнет следом. Но известный путаник Неказич повел Стаську Миронова не в учительскую, а в кабинет завуча. Это упрощало задачу. Кабинет находился почти у выхода, рядом с раздевалкой, то есть в самом оживленном месте, и по этой причине, наверное, всегда пустовал. Дверь его, сколько помнит Милка, с утра до вечера была открытой, и стоило прихлопнуть ее, как через секунду она опять отходила. Люди посвященные привыкли к этому, а новички по сто раз мучительно закрывали ее за собой. И, чтобы слышать происходящее в кабинете, достаточно было пройти в раздевалку, снять свое пальто и поочередно выворачивать карманы, отыскивая пропавший, скажем, рубль, которого у тебя никогда не было. Пользовались этим довольно часто все без исключения, и потому угрызений совести никто не испытывал.

Правда, Милка подумала, что шпионит за Стаськой уже второй раз. Но ее оправдывало беспокойство, что мучило с самого утра.

Уборщица тетя Галя, которая всегда дежурила в раздевалке, меланхоличная, на редкость полногрудая и белокожая в пятьдесят с лишним лет, прекрасно знала, отчего вдруг теряются в карманах пальто рубли, и смотрела на озабоченных искателей сквозь пальцы.

В кабинете завуча историка и Стаську поджидал московский диссертант. Лет ему было от силы двадцать пять. Но ходил он, подражая стереотипным киношным профессорам, сгорбившись и словно бы не замечая никого в ученой своей рассеянности. Благодаря этому да еще благодаря козлиной бородке на круглом, гладком лице почтения среди учащихся двенадцатой школы мужская половина научной группы не вызывала.

– Видишь ли, Станислав… – услышала Милка скрипучий голос Неказича. – Если хочешь, садись!

– Я постою, – сказал Стаська.

– М-м.. – протянул Неказич, колеблясь по неизвестной причине. – Вот в этой стопке точно такие же анкеты, которые товарищи из Москвы раздавали вам раньше. Можешь ты найти здесь свою?

Зашелестела бумага.

– Вот, – сказал Стаська.

– Ну, видишь! – обрадовался Неказич. – Здесь ты писал совсем другое, чем сегодня! Может, ты пошутил? А то, видишь ли, твои ответы снижают им положительный процент… Э-э… Ну, диссертации должны быть объективны, понимаешь?.. – Неказич опять замялся, сам, видимо, толком не зная, что такое «снижает» «опросник» Стаськи Миронова. – Ну, вообще говоря, ответы твои, конечно, оригинальны. Пошутил, да?

– Не пошутил, а стал понимать все, как надо, – ответил Стаська.

– То есть переосмыслил все свои взгляды? – уточнил Неказич.

– Да, – сказал Стаська.

– За такой короткий срок?

– А я не знаю: короткий это срок или длинный, – огрызнулся Стаська.

– Ну, посмотри. Какое качество в себе и людях ты считаешь преобладающим? Ты пишешь: «Эгоизм». Значит, ты эгоист?

– Да, – сказал Стаська.

– Еще. Как ты относишься к окружающим? Ты пишешь: «Главным образом с презрением». Чего тебе не хватает для того, чтобы чувствовать себя абсолютно счастливым? Ты пишешь: «Порядочности в людях не хватает».

Милка поняла, что никакого отношения к ее бедам Стаськин вызов не имеет. Анкета была его очередной глупой выходкой. Поправив для видимости на вешалке свое пальто, Милка вышла из раздевалки.

В класс она возвращалась нехотя, и Стаська обогнал ее в коридоре. Милка окликнула его:

– Что это ты написал там?

– Где?

– Я была в раздевалке, – сказала Милка.

– А-а… – Стаська поглядел в сторону. – Написал, как думаю. Врать не умею.

– Что ж ты, презираешь всех?

– Не всех, – возразил Стаська. – Но большинство. Зачем меня спрашивать, как я отношусь к людям? Люди разные, и я к ним – по-разному. Есть хорошие. Но и сволочей много. И я не собираюсь радоваться по этому поводу. Мне жить с ними, хочешь не хочешь…

Милка неприязненно, зябко поежилась. Все-таки негодяй Стаська, действительно эгоист, причем законченный. Как полено…

– О тебе Инга беспокоилась, – ни с того ни с сего сообщила Милка, вспомнив, что Сурина тоже заглядывала в раздевалку, когда она исследовала там свое пальто.

– Знаешь что… Вон идет… – Стаська показал головой за спину, откуда приближался к ним Юрка, будто видел затылком. – А в мои дела не лезь. Я в твои не лезу. – И, круто повернувшись, он зашагал прочь.

Милка могла бы многое понять, но предательства… Откровенного, подлого, не по-мужски мелочного… Почему он так разговаривает?!

С трудом подавила в себе бешеную – до слез – ярость, чтобы не выказать ее Юрке.

– Куда ты ходила?

– Подслушивала. За что Стаську вызвали.

– За что?

– Да. так… Ерунду наплел в «опроснике»…

Юрка смотрел ей в лицо, а она в Юркину грудь за отворотами рубашки, потому что, несмотря на все свое бесстрашие, немножко робела под его взглядом, и еще потому, что ей нравилось глядеть на загорелую Юркину грудь в белых, свободно распахнутых отворотах.

Подняла глаза и сразу чуточку покраснела.

Юрка улыбнулся своей всегдашней осторожной улыбкой, хотел что-то сказать, но в это время мимо них прошла со стороны учительской Клавдия Васильевна. Оба проводили ее глазами.

Немножко пришибленная по обыкновению, Клавдия Васильевна выглядела на этот раз и вовсе разбитой. Какими-то неуверенными, болезненными шажками не прошла, а медленно протащилась к выходу, бесцветная, сгорбленная.

В груди Милки опять без причины возродилась ярость, так что захотелось вдруг разреветься. Почему сегодня все, что бы ни случилось, задевало ее?!

Юрка заметил перемену в Милкином лице.

– Что с тобой?

– Не знаю, Юра!.. – с трудом проговорила она, виновато поморщив лоб и ненадолго поджав губы. – Плохо мне почему-то сегодня. Словно что-то должно случиться! – призналась Милка и сама испугалась своих мыслей.

– Это ты из-за кражи? – Он дотронулся до ее руки.

Милка кивнула.

– Из-за нее тоже. А потом еще из-за чего-то. Сама не знаю. Взвинченная вся!

– Не принимай все так близко! – сказал Юрка. – Тебе-то какое дело до этого?

Она кивнула.

– Да я ничего! Это так… – И, чувствуя, что не может она сейчас разговаривать с ним, глядеть на него, просто совершенно не может, хотя для этого не было никаких оснований, она попросила: – Я пойду, Юра?.. Это так у меня, случайно…

Милка решила больше ни о чем не думать, ни из-за чего не волноваться, но все-таки не выдержала, остановила одиноко проходившего по коридору Ашота.

– Ты кого-нибудь видел вчера во дворе? Кроме меня, – решительно уточнила Милка. – Ну, кроме нас… Видел еще кого-нибудь?

Ашот глянул на пол, потом на Милку. Тряхнул головой.

– Нет.

– Врешь!

– Сказал – нет! – категорически повторил Ашот. И по лицу его было видно, что ничего другого он не скажет.

Милка вздохнула, отходя от него. И на смену недавней взвинченности как-то сразу пришло опустошающее безразличие. Ей стало вдруг все равно – до скуки.

* * *

Заявление Ашота ничего не значило: он был в хороших отношениях со Стаськой, еще когда тот жил во дворе по улице Капранова… Категоричность Ашота почти наверняка доказывала противоположное тому, что он говорил… И некоторое время Милка думала об Ашоте Кулаеве.

Потом, в связи с письмами, припомнила Юркино признание на школьном балу: «Миледи, вы мне очень нравитесь…» Кто и когда прозвал ее Миледи? Раньше, в пору увлечения романами Дюма, это даже нравилось, а затем стало привычным, как собственное имя. Глупо, конечно…

Возвращаясь к тайным перипетиям жизни Клавдии Васильевны, подумала: «А у Неказича есть дети?» И вспомнила: да! Четверо. К тому же молодые. Он женился лет сорока… Начинала вырисовываться личность адресата. Но это не вызвало у нее никаких определенных эмоций.

С трудом дождалась конца занятий.

Еще на уроке Неказича Милке было совершенно безразлично, как там и что думает о ней Стаська Миронов. И отчуждение его, и хамская записка затронули ее лишь постольку-поскольку. Но чем откровеннее он избегал разговора с ней, тем настоятельнее становилась для Милки необходимость в таком разговоре. Капризом это было или естественным желанием прояснить отношения, но идея увидеться со Стаськой один на один сделалась к последнему уроку просто навязчивой. Если не сказать болезненной, как у психопатки какой-нибудь. Милка даже взяла ручку, листок бумаги и хотела отправить ему еще одно послание: «Нам обязательно надо поговорить». Устыдилась. Она трижды пыталась наладить с ним контакт, все три раза начиная, по сути, одинаково: с того, что им надо поговорить, и он трижды недвусмысленно отвергал ее попытки.

С Юркой относительно вечера они условились, так что после занятий Милке без труда удалось избежать с ним встречи. Своей всегдашней попутчице Ляльке Безугловой она сказала: надо забежать в универмаг. Потом испугалась, правда: вдруг Лялька захочет пройтись до универмага? Но та, к счастью, покупать ничего не собиралась.

Милка одной из первых забрала с вешалки свое легкое, в серебристую клеточку пальто и, выйдя из школы, направилась в противоположную от улицы Капранова сторону – туда, где останавливались трамваи на юго-запад, и где, направляясь домой, не мог не появиться Стаська.

Чугунная решетка и яркие рекламные щиты на ней прикрывали Милку со стороны школы, киоск «Союзпечати» и бездействующие автоматы газированной воды – со стороны трамвайной остановки. Ей же из своего убежища было хорошо видно и школу, и остановку.

Унизительно было и стыдно прятаться, как маленькой девчонке, чтобы поймать кого-то на три слова. И кого поймать – Стаську. Который еще вчера – только пожелай она – два часа поджидал бы ее за этим самым киоском. Чувство стыда и униженности возрастало от минуты к минуте, но Милка упрямо не покидала своего убежища, испытывая при этом даже какое-то нездоровое удовлетворение. Пусть она совсем унизится – от этого Милка станет ожесточеннее и будет иметь полное право надавать Стаське пощечин, если не в прямом смысле, то хоть в переносном.

А Стаськи, как нарочно, все не было. Милка проводила глазами своих одноклассников, меньшая часть которых прошла мимо нее в сторону трамвайной остановки, остальные, среди которых был Юрка, – по направлению к улице Капранова.

Потом разошлась почти вся первая смена. Последними из школьной двери вывалили ярким рассыпающимся клубком семиклассники из «в», задержанные по неизвестной причине. Стаська появился сразу вслед за ними, когда Милка уже и злость растеряла, и устала от ожидания, так что, застигнутая врасплох, не вдруг могла припомнить, что хотела сказать ему в первую очередь.

Но Стаська, к некоторому облегчению и к досаде ее, не собирался ехать в юго-запад, а следом за большой группой семиклассников зашагал по направлению улицы Капранова.

Милке ничего не оставалось, как догонять его. С трудом высвободив свой портфель из чугунных тисков ограды, отчего на желтой коже появились коричневые и черные полосы, она вернула себе необходимую для разговора злость и, глядя в удаляющуюся Стаськину спину, зачастила по тротуару короткими, но решительными шагами.

Не разобрала, что крикнул Стаська в сторону семиклассников. Машинально остановилась, когда он остановился, и видела, как, отделяясь от группы своих дружков, подбежал к нему Герка Потанюк, загадочный – то ли круглый идиот, то ли очень хитрый – мальчишка.

Разговора их Милка не могла слышать да и не хотела. Наконец Потанюк возмущенно махнул рукой и побежал догонять товарищей. Стаська хотел удержать его, потом сердито окликнул:

– Герка!

Тот приостановился.

– Чего ты?! Сколько я тебе… – Герка не договорил и, придерживая рукой дерматиновую сумку на боку, помчал дальше.

Стаська некоторое время глядел в землю перед собой, а когда Милка хотела позвать его, вскинул голову и почти побежал следом за Геркой.

Милка бежать на глазах у прохожих не собиралась, но в досаде обругала Стаську и, перекинув горемычный портфель из руки в руку, поспешила в том же направлении. От угла она увидела, что переулок Героев стратосферы пуст, а на улице Капранова настигла всех семиклассников со своего и соседних дворов, но ни Стаськи, ни Герки Потанюка среди них не было. Ото всей этой гонки лишь усилилось ощущение, что Стаська – жалкий предатель.

Злая и разочарованная, сразу убавила шаг и оглядела себя. После утреннего дождичка тротуары давно просохли, но кое-где еще сохранились лужицы, и в спешке Милка забрызгала сзади все чулки. Такой стыдобы она еще не замечала за собой, поэтому, оглянувшись на прохожих, торопливо перешла с кромки тротуара на противоположную его бровку, что вдоль домов, как будто грязевые кляксы на ногах станут от этого менее заметны.

* * *

Утром весь сегодняшний день представлялся иначе. Мать впервые закатила Милке такие пышные именины по той причине, что это был ее последний школьный праздник. А для Милки вчерашний вечер по многим причинам становился особенным, переломным в жизни… И утром, подкалывая кружевные манжеты к рукавам платья беж, она, примостившись на диване, босая, еще не причесанная, в легкой ночной рубашке, испытывала преступное томление и каким-то внутренним чутьем улавливала предательскую дрожь в мышцах тела от радостного нетерпения поскорей войти в класс, увидеть девчонок, Юрку, чтобы тем самым как бы вернуться во вчерашнее…

Теперь, войдя в квартиру, Милка бросила портфель на тумбочку и минуту-другую стояла недвижная перед зеркалом, что гвоздями когда-то приколачивал в коридоре Стаська Миронов. Потом сняла пальто, сбросила туфли и по мягкой ворсистой дорожке все так же бессознательно прошла в кухню.

Пока мать бывала на работе, Милка никогда ничего не готовила себе.

Вот и на этот раз: открыла холодильник, достала кусочек желтоватого, прихваченного временем сыра и, не отходя от холодильника, меланхолично прожевала его без хлеба.

Квартира у них была хорошая: в две изолированные комнаты, с просторным коридором, кухней и высокими, не теперешними потолками. Комната поменьше принадлежала матери. Здесь была ее кровать, шкафы с книгами и небольшое, под красное дерево бюро. Комната Милки примерно в два раза больше. Но зато она была одновременно и гостиной, поскольку здесь кроме диван-кровати, платяного шкафа и небольшого письменного стола с книжной полкой над ним размещались и круглый гостиный стол, и журнальный с торшером, и радиола, и телевизор… Хотя, если честно признаться, и радиолой, и телевизором пользовалась одна Милка. Да и гости бывали, как правило, только у нее.

Отец ушел от них четырнадцать лет назад и жил теперь где-то далеко. Какое звание он имел в те давние времена, Милка не удосужилась поинтересоваться, а теперь он носил погоны полковника. Раз в год, когда он по традиции навещал их, Милка видела его. Но странно, что ничего не испытывала при этом. Замечала его пристальный взгляд и догадывалась, что он хочет уловить в ее лице неожиданную радость от встречи с ним или, на худой конец, затаенную обиду. А она совершенно ничего не испытывала. И это нервировало его. Он спрашивал что-нибудь вроде: «Как ты живешь?» – «Хорошо!» – искренне отвечала Милка. «Тебя не обижает никто?..» – «А кто меня может обидеть?!» – недоумевала Милка.

Мать тоже хотела, чтобы Милка не оставалась безучастной к приездам отца. И хоть сама встречала его мирно, спокойно – от Милки ждала хотя бы капельку неприязни. Но Милка ничего не испытывала при виде своего родителя и не пыталась ничего изобразить. Это нервировало мать.

Милка сама удивлялась, отчего у нее все так. Но мать она любила, мать была, по сути, главной, первостепенной связью между нею и окружающим миром, без матери этот мир, наверное, перестал бы существовать: мир настоящего и мир прошлого – тот, что брезжит в воспоминаниях. Мать была родной – это Милка не просто знала, а чувствовала самым настоящим образом. Тогда как отец был и оставался чужим. Совершенно чужим, но ОБЯЗАННЫМ по неважным для Милки причинам посылать ей регулярно, раз в месяц, деньги. Вот и все.

Конечно, Милка была немножко легкомысленной. А потом, ей очень везло в жизни: на мать, на друзей, на глаза вот повезло, на волосы, на фигуру… Ей было неведомо чувство ущербности. Ни в чем. А потому и отсутствие отца казалось естественным, даже, говоря откровенно, желательным. Иногда она представляла себе, что он постоянно в доме: неторопливый, длинный, с припухлыми мешками у глаз… Она никогда не видела его в пижаме, но дома обязательно представляла в полосатой пижаме и теплых домашних тапочках. Он ходит шаркающей походкой из комнаты в комнату и, по своему родительскому естеству, интересуется: «Куда ходила, Мила?.. С кем была?.. О чем задумалась?..» А какое ему дело до всего этого? Матери, допустим, Милка рассказывала – почти все. Но то ведь мать! – существо женского пола, такое же, как она, Милка. И года два-три назад пугало только, что мать возьмет да и приведет себе кого-нибудь… В мужья. И хотя Милка никогда не говорила матери о страхах своих, увидев ее на улице с мужчиной, надолго мрачнела вся. А с некоторых пор, точнее, с весны прошлого года, и это уже не пугало ее. О подобной вероятности Милка думала теперь даже с некоторым любопытством: ведь у нее, у Милки, будет – начиналась уже – своя, личная жизнь, почему не может произойти то же самое с матерью? Это не изменило бы Милкиной верности ей. И в анкете на вопрос: «Кто из окружающих пользуется твоим наибольшим уважением?» – она опять записала бы «мама». Ведь мать бы тоже наверняка не переменилась.

Думать обо всем этом было страшновато и в то же время необъяснимо приятно.

Себя и мать Милка представляла в некотором роде сиамскими близнецами. Когда заезжий художник сказал, что у нее акварельные глаза, она заметила, что у матери точно такие же – цвета синей акварели. И когда они в тот вечер случайно уставились друг на друга, Милка вдруг испытала странное ощущение, будто пространство между ними исчезло и взгляды смешались, как смешиваются одного цвета краски. Так что уже нельзя было сказать, где начинается она, Милка, а где – ее мать. Та, наверное, испытала что-то похожее. Спросила: «Чего ты?» Милка рассказала ей о своем открытии. «Ты немножко чокнутая. Ты знаешь это?» – спросила мать. А Милка усадила ее рядом с собой и стала целовать: в лицо, грудь, шею. «Это не я тебя целую, а это мы целуем вас!» – «Ну и дураки же мы!» – изумилась мать, с трудом вырываясь от нее. Но с тех пор Милка уже знала, что достаточно ей пристально посмотреть на мать, как бы та ни избегала ее взгляда, всеми силами поворачиваясь спиной к ней, обязательно поймается в эту ловушку. Запричитает: «Милка! Перестань, дурочка!» Но взгляды их уже смешаются, пространство между ними исчезнет. И обе хохочут потом до слез, а оторваться друг от друга не могут. Пока не сойдутся, и мать начнет колотить Милку, а та – целовать ее.

Все так легко и легкомысленно было раньше… А сейчас Милка, дожевывая черствый сыр, подумала ни с того ни с сего: ведь у отца с матерью было не только понятное ей настоящее – было прошлое! И было начало… Какое? Как у нее с Юркой?

Отодвигая эту шальную мысль, встряхнула головой.

Есть больше не хотелось. Только для порядка, чтобы самой себе доказать свою хозяйственность, оглядела кухню: все было прибрано и перемыто матерью. Удовлетворенная, подумала, во что бы ей переодеться. Но быстренько прошагала в ванную, смоченным клочком ваты замыла грязевые кляксы на чулках, опять надела туфли и, простоволосая, без пальто, заспешила через двор к подъезду Анатолия Степановича, директора школы.

На площадке первого этажа, под лестницей, прижавшись к стене, стояла Оля. Рядом, у ее ног, светлым пятном проглядывал такой же, как у Милки, портфель из желтой, в тиснениях кожи. Милка прошла было мимо нее. Но потом шагнула назад.

В лице Оли застыл испуг, а темные круги у глаз при сумеречном освещении сделались отчетливее, резче, и это прибавило ей еще несколько лет взрослости.

– Ты почему здесь?.. – растерянно спросила Милка.

Оля шевельнула уголками сомкнутых губ и, прежде чем ответить, как это делал отец, слегка приподняла голову:

– У нас милиция…

Милка вздрогнула, прикрывая кончиками пальцев рот, и довольно нелепо спросила:

– Откуда?..

Оля помедлила, нервно шелестнув болоньей.

– Папа говорил – не вызывать, а мама вызвала…

– Ну, хорошо, – сказала Милка, – пусть милиция делает, что им надо… А при чем здесь ты?

– Не знаю… – Оля шелестнула болоньей в перекрещенных руках. – Папа очень не хотел, чтобы заявляли в милицию…

– Чепуха! – решительно, даже чуточку зло оборвала ее Милка и подхватила из-под ног у Оли портфель. – Идем домой! Кто-то там что-то вышаривает, кто-то что-то ищет – ни тебе, ни мне до этого дела нет! Поняла?.. Ни тебе, ни мне! – зачем-то уточнила она.

Оля неожиданно всхлипнула, утирая глаза тыльной стороной ладошки, и вся взрослость ее как испарилась. Перед Милкой была маленькая, очень несчастная девочка, которую она должна была утешить.

– Идем! – повторила Милка. – Милиция так милиция… Нам чихать на нее! – бодро добавила она, хотя у самой этой бодрости не было и в помине.

Дверь квартиры оказалась не запертой. И Милка вошла первой.

У Анатолия Степановича было четыре комнаты. Две, что налево, располагались, как у Милки. Одну из них занимали мальчишки, Никитка и Андрейка (кстати, где они?), в другой жили родители. Маленькая правая комнатка принадлежала Оле, маленькую, что была прямо по коридору, занимал под свою библиотеку Анатолий Степанович. Гостиной у них не было: каждый принимал гостей у себя.

За открытой дверью библиотеки Милка сразу увидела Елену Тихоновну, мать Оли, и двух посторонних, один из которых был в штатском, другой в форме милиционера: Штатский, сидя за секретером, что-то писал, милиционер оглядывался по сторонам, Елена Тихоновна, скрестив руки на груди, наблюдала, что он пишет ручкой Анатолия Степановича на вощеной бумаге из его запасов. Когда скрипнула дверь, она бросила взгляд на девчонок и продолжила свои наблюдения.

Милка приставила Олин портфель к стене под вешалкой, поздоровалась.

– Здравствуйте, здравствуйте! – не отрываясь от бумаги, весело отозвался штатский. И так же, не глядя, спросил: – Хозяйки? – Будто знал, что войдут двое, а не одна, и не мальчишки, а девчонки.

Милиционер оглянулся на них с подобающей случаю серьезностью, но не выдержал и широко ухмыльнулся, потому что был молодой, с веснушками, и на погонах его – хоть шаром покати – ничего не было. Это Милка знала: рядовой.

Елена Тихоновна в ответ на «здравствуйте» лишь бросила еще один короткий взгляд по направлению двери, но ничего не сказала.

– Раздевайся! – шепотом приказала Милка Оле.

Та сдвинула брови и отрицательно повела головой.

Милка неприметно вздохнула, разглядывая милиционеров.

– Мальчишки где? – спросила она прежним шепотом. – Не пришли еще?..

Оля, приподняв плечи, кивнула на ранец и сумку за трельяжем.

– Ну, что ж, – сказал штатский, поднимаясь из-за секретера. – Будем искать! А сейчас глянем еще во дворе….

Он кивнул неприветливо сосредоточенной Елене Тихоновне, а проходя мимо девчонок, оглядел обеих. Оле весело подмигнул на прощанье, а потом задержал свой взгляд на Милкиных ногах дольше, чем следовало. Судя по серебру на висках, было ему уже за сорок, и Милка с неприязнью подумала: «Мог бы не заглядываться уже…» – хотя в любых других условиях этот факт вызвал бы у нее только удовлетворение.

Посматривая на мать, Оля медленно, нехотя повесила болонью… Так же нехотя начала снимать башмаки.

Секретер не закрывался, и Елена Тихоновна дважды прихлопнула его, так что зазвенела посуда в кухне.

Милка выскользнула вслед за милиционером.

Елена Тихоновна была единовластной, непререкаемой главой в доме и не скрывала этого. Ее любимой присказкой было: «Я родила троих!» Предполагалось, что утверждение это исчерпывает всю значимость жизненного подвига Елены Тихоновны: она свое сделала, об остальном должны позаботиться другие. И в первую очередь – муж, Анатолий Степанович. Нелегко, должно быть, досталось Оле уговорить ее раскошелиться на шикарное макси…

Через двор по направлению к школе, поглаживая кончиком указательного пальца усики, шествовал в сопровождении своего младшего брата Ашот. Милка вспомнила, что братишка его, Загир, тоже из седьмого «в» и шел сегодня в общей толпе впереди нее. Остановилась на дороге у них.

– Герка Потанюк дома?

– А я откуда знаю?! – искренне удивился Загир и, явно подражая брату, коснулся пальцем девственно чистой губы.

– А Стаську Миронова ты не видел?

Загир недоуменно хмыкнул в ответ.

Не давая Ашоту возможности сострить по этому поводу, Милка отвернулась от них и шагнула к милиционерам у школьной стены. Ашот и Загир пристроились за ее спиной.

Со стороны двора двенадцатая школа не имела входа, поэтому, чтобы попасть на занятия, приходилось обегать почти весь квартал. Стена по сути была глухой. Во двор бельмами закрашенных окон взирал спортзал, раздевалка, химлаборатория. Если не считать двух зарешеченных окошек на лестничных площадках, которые располагались у самого пола, во двор из школы выходило таким образом лишь единственное окно директорского кабинета. И милиционеры, заглянув через него, убедились, что кабинет пуст. Затем некоторое время они молча поглядывали то на землю у своих ног, то на бетонированный приступок цоколя, который был немногим выше их колен, то на форточку вверху. Наконец, который в штатском, сказал сам себе: «А ну!» – и, отодвинув молодого милиционера, легко, с двух шагов разбега вспрыгнул на узкий приступок и ухватился руками за поперечину рамы. Открытая форточка была на уровне его лица.

А когда он, прежде чем соскочить на землю, глянул через плечо на зрителей: на Милку, Ашота и Загира, Милку осенило. И первым чувством ее было удовлетворение, эдакое самодовольное, даже гордое удовлетворение – она поняла мысль штатского: в форточку не мог пролезть взрослый человек! Вторым ее чувством была радость – словно огнем обдало Милку: ни Стаська, ни кто другой из десятого класса «а» не мог пролезть через форточку! И сразу вслед за этим: Загир мог бы пролезть! И Герка Потанюк – мог бы!.. Что общего между ним и Стаськой?

Она приросла к земле и не слышала, о чем говорили между собой милиционеры. Видела, как они пошли в сторону арки, как затерялись в толпе людей на улице (должно быть, кончился очередной сеанс в кинотеатре «Ладога»). Услышала голос Ашота:

– Завертелись колесики?

Милка обернулась к нему.

– Расследование ведешь?.. – криво усмехнулся Ашот.

Милка должна была что-нибудь соврать, изобразив беспечность, но догадалась, что это у нее не получится.

– Веду.

Ашот глянул на брата, который, поглаживая пальцем верхнюю губу, взирал на них с явным любопытством, развернул Загира на сто восемьдесят градусов и дал ему любовный, братский подзатыльник.

– А ну, марш! – И когда Загир, понимающе оглянувшись на них, исчез, снова обратился к Милке: – Зачем тебе следствие понадобилось? – Его всегдашней усмешки не было на этот раз. Прищуренные глаза смотрели настороженно, цепко.

– Просто так, – сказала Милка. – Для ясности. А тебя что, волнует это?

– Меня? – удивился Ашот. – Нет! Мне это совсем ни к чему. Но и тебе – тоже.

– Мне – к чему, – сказала Милка. – И ты это знаешь.

– Ничего я не знаю! – обозлился Ашот. – Ты тоже не знаешь. Поняла? Не навыдумывай глупостей!.. Миледи… – добавил он после паузы и, круто развернувшись, зашагал прочь от нее. – Загир? Где ты?!

А Милка, опустив голову, побрела домой. Но возле двери, что вела со двора в подъезд Анатолия Степановича, задержалась, потом решительно рванула ее на себя и словно окунулась в прохладные, густые после уличной яркости сумерки лестничной площадки.

* * *

Елена Тихоновна куда-то вышла. Квартира была по-прежнему не на замке, но Милка позвонила. И когда Оля открыла дверь, что-то дрогнуло в ее лицо. Но обрадовалась она или нет, понять было невозможно.

Прошли в комнату. Оля выдвинула для Милки стул, сама села на угол кровати.

– Что они здесь делали, Оля?

Та повела плечами: она не знает.

– Мама ничего не говорила?

Оля опять неуверенно шевельнула одним плечом. Потом ответила:

– Нет.

– Но почему ты так расстраиваешься?

– Папа не велел вызывать милицию… – упрямо повторила Оля.

Милка заерзала на стуле.

– Потому что он думает – это сделал кто-нибудь из нашей школы, да? – спросила она.

Приподняв голову, Оля долго смотрела на нее в упор. Недавняя растерянность ее исчезла, в лице проступила та всегдашняя отцовская твердость, которая делала его похожим на героев кино: благородных, мужественных. И голос ее прозвучал спокойно, когда она ответила:

– Да…

– Кто? – спросила Милка. И глянула на ковер за Олиной спиной.

– Я не знаю, – сказала Оля.

– Но ты подозреваешь кого-нибудь?..

Оля помедлила, тряхнула головой.

– Нет…

«Да! – подумала Милка. – Да! Ты кого-то подозреваешь! Но кого?..»

Они сидели друг против друга, обе немножко усталые от напряжения. И молчание снова затянулось, когда скрипнула входная дверь.

Елена Тихоновна остановилась у входа в Олину комнату, помедлила, раздумывая, заглянуть ей к девчонкам или пройти мимо. Вошла и, скрестив на груди руки, посмотрела сначала на Милку, потом на Олю и опять – на Милку.

Милка почувствовала своим настороженным чутьем, что с языка Елены Тихоновны вот-вот – и слетит вопрос, ненужный, неуместный… Упредила ее:

– Что они говорили, тетя Лена?

– Ничего… – ответила Елена Тихоновна. – Я говорила, а они спрашивали.

– О чем спрашивали?

– Я пойду, гляну, – кажется, почту принесли… – вмешалась Оля с явным намерением убежать. Глаза ее, когда она от выхода посмотрела на Милку, были влажными.

– Спрашивали, кого я подозреваю, – ответила Елена Тихоновна, не обратив ни малейшего внимания на дочь.

– Что вы ответили? – спросила Милка, зная, что этого не следовало спрашивать, и напрягла все силы, чтобы не утратить самообладания.

– Да это ребенку ясно! – Черные, в глубоких глазницах глаза Елены Тихоновны будто укололи Милку. – Из тех, кто бывал у него, кто видел… Может, кто из твоих, Милка, которые гуляли, – жестко добавила она.

– В ту форточку не пролезет ни один из наших ребят, тетя Лена! – воскликнула Милка и, словно бы защищаясь, прижала руку к груди.

– А из девочек? – спросила Елена Тихоновна.

Какое-то время ошарашенная Милка не могла не только сказать что-нибудь – даже подумать ни о чем не могла. И лишь смотрела на Елену Тихоновну. Потом ее захлестнула шальная мысль: да! Девочка могла бы пролезть! И от ярости ей захотелось кричать. Какая обезоруживающая глупость!..

Елена Тихоновна имела среднее медицинское образование. Но с тех пор, как родила Олю, нигде не работала и умела теперь лечить лишь самое себя, чем она и пользовалась, нещадно изобретая всевозможные недуги. Но, говорят, в первые послевоенные годы, еще будучи молодой, Елена Тихоновна работала в госпитале. Там-то и свела с ней судьба Анатолия Степановича. У него было восемь ран. И три последние он получил уже в день победы, под Прагой. Милка никогда не интересовалась подробностями, но знала, что несколько послевоенных лет Анатолий Степанович, по сути, находился на положении безнадежно больного.

Ответить она не успела. С газетами в руках вернулась Оля, хотела пройти мимо, в библиотеку, Елена Тихоновна задержала ее:

– Что там?

– Газеты, письмо папе…

– Давай сюда… – Елена Тихоновна протянула руку и, не глядя, взяла у Оли конверт. Оля при этом виновато посмотрела на Милку. Но та сделала вид, что ничего особенного в самоуправстве Елены Тихоновны не заметила. А уже в следующую секунду произошло нечто настолько внезапное и необъяснимое, что все иные проблемы отошли далеко на второй план.

Елена Тихоновна одним движением разорвала конверт, выдернула из него сложенный пополам тетрадный лист… И все трое оцепенели на время, когда, выскользнув из этой бумажки, рассыпались по полу деньги.

Три сторублевые кредитки, одна пятидесятирублевая – без труда сосчитала Милка. А Елена Тихоновна, швырнув на Олину кровать ненужный больше конверт и тетрадный листок в клетку, быстрыми, точными движениями (что было неожиданно при ее комплекции) подобрала драгоценные купюры и, склонившись над радиолой, пересчитала их дважды.

До сегодняшнего дня Милка не знала, что такое сердечные боли. А тут кольнуло в груди с левой стороны, и она схватилась за сердце. Все показалось вдруг пустым и нелепым. Голову опять заполнила, возможно, несправедливая, но злая, неотступная мысль про Стаську: «Дурак!.. Дурак!.. Идиот!.. Зачем все это?!»

Сразу обессилевшая, Милка откинулась на стуле и сама почувствовала, как осунулось ее лицо.

А безбожница Оля заглядывала в глаза матери и, сияющая от радости, повторяла без конца:

– Господи!.. Господи!. Счастье-то какое!..

– Что счастье? – резко переспросила Елена Тихоновна, сгибая пополам кредитки.

– Ну, ведь – все теперь… – полуутверждающе, полувопросительно пробормотала Оля, сразу потухая под взглядом Елены Тихоновны.

– Что все? – в прежнем тоне переспросила Елена Тихоновна. – А шкатулка где? А стол кто взломал?

– Ма-ма! – умоляюще протянула Оля.

– Что мама? – отозвалась Елена Тихоновна, делая шаг к выходу, чтобы припрятать деньги. – За это судить надо!

Оля заплакала, прижав к губам кулаки. Как-то неожиданно заплакала, вздрагивая всем телом, но без слез и неслышно. Должно быть, от этого и появляются круги возле глаз.

Милка поняла, что она теперь лишняя здесь. Встала, чтобы уйти.

Но зазвенел звонок над входной дверью. Елена Тихоновна прошлепала по коридору к двери. А Оля утерла ладошками сухие глаза и схватила Милку за рукав, чтобы та осталась. Может, ухватила инстинктивно, не зная, кого принесло к ним в гости. Но Милка задержалась. Опять села.

* * *

Пришел Анатолий Степанович. В обыкновенные дни он возвращался домой, как правило, после конца второй смены.

Усталый, не по-всегдашнему отрешенный, он прошагал мимо комнаты Оли, не заметив девочек. Голова его была опущена, в уголках рта залегли жесткие складки.

Милка быстрым движением подхватила с кровати оставленные Еленой Тихоновной конверт и бумагу. Тетрадный листок в клетку был, как она и предполагала, чист. Адрес же на конверте чья-то недетская рука выписала большими, по-детски каллиграфическими буквами. Письмо было отправлено сегодня, заказным. Обратный адрес: улица Чкалова, 48, квартира 17. – был заведомо фальшивым, потому что в городе, насколько это помнила Милка, улицы имени Чкалова не существовало.

Когда Анатолий Степанович проходил мимо двери, Оля вся подалась к нему и даже приоткрыла рот, чтобы сообщить о последнем событии. Но вслед за Анатолием Степановичем прошаркала по тускло мерцающему паркету Елена Тихоновна, и Оля удержалась от восклицания. Потом торопливо забрала у Милки в одну руку конверт, в другую – тетрадный листок и сделала два шага к двери… чтобы остановиться у порожка. И при одном взгляде на ее напряженную спину заметно было, как вся она обратилась в слух.

– Успели донести?.. – без приветливости поинтересовалась Елена Тихоновна. – Никита?.. Или Андрей?..

Анатолий Степанович сел, потому что заскрипел старенький, с гнутыми ножками стул, что испокон веков стоял против секретера.

– Зачем ты вызвала милицию? – вопросом на вопрос ответил Анатолий Степанович.

Елена Тихоновна вместо того, чтобы порадовать мужа хорошей новостью, снова заговорила о второстепенном:

– В другие дни тебя силой из школы не вытащишь…

Оля шагнула в коридор.

– Папа! Деньги вернулись! – воскликнула она, показывая отцу конверт и всем своим видом призывая родителей порадоваться вместе с ней.

– Где они?! – быстро и неожиданно взволнованно спросил отец.

– Деньги у мамы, а конверт вот! – радостно сказала Оля.

– А говоришь – зачем вызывала милицию… – упрекнула Елена Тихоновна. – Не успела вызвать – и деньги сразу тут! – Милка представила себе, как задвигались при этом бесчисленные морщинки Елены Тихоновны, в словах ее была язвительная, если не сказать – желчная, насмешка.

Коротко скрипнул стул.

– Конверт, говоришь?.. – зачем-то переспросил Анатолий Степанович. Затем прошагал по коридору и, взяв у Оли конверт, листок бумаги, поглядел в дверь, на Милку. – Здравствуй, Мила.

– Здравствуйте… – Мила встала.

Анатолий Степанович крутнул перед глазами конверт, бумагу.

– Когда пришло?

– Только что… – ответила Оля, с трудом удерживая на лице затухающую улыбку, поскольку ответной радости Анатолий Степанович не высказал.

– Где деньги?

– У мамы… – повторила Оля.

Анатолий Степанович помедлил, возвращая ей конверт и бумажку. Потом, глядя на тетрадный листок в руке дочери, спросил:

– Больше там ничего не было?

Пытаясь угадать, о чем он, Оля куснула губы.

– Нет… – И повела головой из стороны в сторону: нет…

А Милка вдруг медленно опустилась на стул. И в распахнутых, цвета синей акварели глазах ее был ужас.

Потом, всего несколько минут спустя, ей будет казаться, что она обо всем догадывалась раньше. Но нет. Совсем нет! Только теперь, когда она смотрела на Анатолия Степановича и Олю, когда услышала его последний вопрос, ее ошеломила внезапная догадка.

Она бессознательно опустилась на стул, и почему-то из всех ее впечатлений от этой сцены врезался в Милкину память склоненный, резко очерченный профиль Анатолия Степановича, седая прядь на высоком лбу, сомкнутые в молчаливом раздумье губы и упрямый, слегка раздвоенный подбородок… Да еще жесткая складка в уголке губ… Да еще синеватый осколочный шрам через висок…

Хлопая ресницами, Оля непонимающе взглядывала то на отца, то на Милку.

Анатолий Степанович, больше ничего не сказав, круто повернулся, чтобы уйти в свою комнату. И хотя Милка уже не видела его – слышала, как он остановился на полдороге. Потом возвратился назад.

Он уже овладел собой, голова его была по-всегдашнему приподнята, но жесткие складки в уголках рта и холодный, как бы остановившийся взгляд выдавали напряжение. Опершись рукой на боковину двери, он обратился почему-то не к Оле, а к Милке:

– Идите, девочки, погуляйте…

Заметил он ее состояние или нет, но Милка еще не умела так совершенно владеть собой, и как медленно опускалась на стул, так же медленно поднялась теперь.

– Мне надо поговорить с мамой, – ровным голосом объяснил он по-прежнему ничего не понимающей Оле и твердым шагом направился в библиотеку.

* * *

Оля будто знала, что ей не следует появляться во дворе. На лестничной площадке остановилась, сказала Милке: «Мне надо… пойду…» – и вышла через парадное, на улицу Капранова. А что «надо» и куда «пойдет» промямлила так, что Милка не разобрала. Да это, видимо, и не имело значения.

Во дворе было многолюдно. Все успели переодеться, пообедать после школы, и в группе, что словно бы невзначай толклась близ директорских окон, Милка увидела Ингу Сурину, Ляльку, Радьку Зимина и даже Левку Скоса, чья идиотская улыбка бросилась в глаза прежде всего. Несколько в стороне от общей компании стояли под тополем Кулаевы – Ашот и Загир. Милка хотела проскользнуть мимо девчонок к Ашоту. Но ее заметили. И едва она остановилась возле братьев, Лялька пристроилась рядом.

Тут же, навострив уши, оказались и две бабки, хранительницы истории двора, его сплетен и его скандалов: бабка Мотя, одинокая пенсионерка, учительница бальных танцев в каком-то необозримом прошлом, с тяжелой мужской тростью в руках и вся, вплоть до короткой прически «полубокс», мужиковатая, да ее неизменная подруга – бабка Серафима Аркадьевна, мать директора молокозавода, седенькая, аккуратненькая, до приторности елейная в каждом своем движении старушка.

Отраженное в окнах, глаза слепило жаркое солнце, и нарастала тягучая, влажная духота.

На лестничной площадке Милка не слышала ни звука, а здесь благодаря открытым форточкам становилось общим достоянием каждое слово, произнесенное в квартире директора. Тем более, что разговор Анатолия Степановича с женой проходил на высоких тонах. И Милка сначала остановилась возле Ашота, сначала прислушалась, а уж потом, краснея вдруг, сообразила, что это нечестно, что это подло, и, невольно вобрав голову в плечи, заспешила к своему подъезду.

Наверное, те же чувства испытали и Ашот, и Лялька, и другие девчонки, потому что никто не задержал ее, и все разом, как она, заторопились по своим делам, оставив дожидаться развязки мужиковатую учительницу танцев да бабку Серафиму Аркадьевну.

Но пока Милка шла от выхода с лестничной площадки Анатолия Степановича до тополя, под которым стояли братья Кулаевы, затем какие-то секунды мешкала возле них, пока семенила через двор, чтобы скрыться в своем подъезде, – до нее донеслись обрывки разговора из квартиры Анатолия Степановича, и, внутренне закипая вся, она ежилась от стыда при каждом новом восклицании Елены Тихоновны. Да и говорила, в основном, только она – Анатолий Степанович отделывался короткими, взывающими к благоразумию репликами.

Елена Тихоновна: «Я знала! Я давно знала, что ты из себя представляешь, старый бабник!»

Анатолий Степанович: «Елена!»

Елена Тихоновна: «Что Елена?! Была и есть Елена. А ты до старости дожил, а ума не набрался! Как только люди тебя слушают?! Дир-рек-тор!» – Она плюнула.

Анатолий Степанович: «Замолчи!»

Елена Тихоновна: «Почему я должна молчать?!»

Анатолий Степанович: «Елена!»

Елена Тихоновна: «Что Елена?! Пусть все слышат! Пусть все знают! Какой ты вахлак проклятый! То у него заседания вечером, то у него педсовет! А ты, значит, вон как советуешься?! Спасибо, что сказал! Утешил. Спасибо!»

Анатолий Степанович: «Я прошу тебя, замолчи!»

Елена Тихоновна: «Не замолчу! У тебя дочь скоро замуж пойдет, а ты, значит, сам все шашнями занимаешься?! До министра дойду, а тебя, гада, выведу на чистую воду! Мерзавец проклятый!» – Она уже плакала и от слова к слову кричала все громче.

Милка представила себе, что будет твориться во дворе к вечеру, когда придут с работы все его обитатели. Уж бабка Мотя и Серафима Аркадьевна постараются ввести их в курс дела…

«Зачем Анатолий Степанович рассказал ей?!» (Милке даже в мыслях не захотелось называть Елену Тихоновну по имени-отчеству – назвала безлико: «ей»…).

Анатолий Степанович был назначен директором двенадцатой школы и переехал из района Березовой рощи на улицу Капранова сравнительно недавно, каких-нибудь три года назад. И с первых дней он служил укором для всех мужчин двора. Даже Милкина мать, не выдержав, раза два откровенно вздыхала при. Милке: «Хорошим женщинам в мужья всегда сатана достанется, а сатане – человек…» Елена Тихоновна ни разу не вынесла мусорного ведра из квартиры – это делал Анатолий Степанович. Елена Тихоновна не позовет слесаря, электрика, плотника, что традиционно вменялось в обязанности других жен, – сходит в домоуправление и позовет нужного человека Анатолий Степанович. Ссылаясь на боли в ногах, Елена Тихоновна выходила из дома только для того, чтобы посидеть на лавочке во дворе; Анатолий Степанович брал хозяйственную сумку, сетку и ходил по воскресеньям на базар, стоял в очередях за мясом, капустой, первыми помидорами… Распространялись даже слухи, что и стиральной машиной, и электрополотером орудует дома он. То есть в глазах женщин двора он представлялся идеальным мужем: его ставили в пример, на него ссылались при каждом удобном случае… То-то воспрянут духом мужчины! То-то удовольствия будет для злопыхателей!

* * *

Дома, не находя себе места, Милка некоторое время послонялась из комнаты в комнату… Снова заглянула в кухню и, открыв холодильник, с минуту бессмысленно смотрела на остатки вчерашнего пиршества: салат с горошком на майонезе, пластики лимона в сахаре, половинка «Юбилейного» торта… Потом захлопнула холодильник. Стены собственной квартиры впервые казались неуютными, они отгораживали ее от всего главного, что происходило сейчас на улице. А в том, что именно теперь, сегодня, в мире совершается нечто, кровно касающееся ее, Милкиной, судьбы, она не сомневалась. И, захватив ключи, опять вышла из дому. Но уже не во двор, а на улицу Капранова.

Прохожих в этот послеобеденный час было мало. По тротуару гоняли на трехколесных велосипедах пацаны. Чирикали воробьи над головой. Тополя, что были посажены вдоль тротуаров, росли наклонно в сторону проезжей части улицы, и, когда они одевались плотной сочной листвой, образовывалась красивая, тенистая аллея, и пешеходы, нервируя водителей автомашин, как по уговору, смещались с тротуаров на проезжую часть, под укрытие тополей…

Оли возле дома не было..

Милка уже два или три раза прошлась взад-вперед мимо играющих девчонок, когда из соседнего подъезда, неожиданно энергичная, неожиданно решительная, появилась Елена Тихоновна. Чтобы пропустить ее, Милка прижалась к стене за водостоком. Елена Тихоновна прошла среди расступившихся перед ней девчонок, не обратив ни малейшего внимания на них, и скрылась за поворотом. А Милка, не очень задумываясь, нужно ли это и, если нужно, то зачем, поспешила в тот самый подъезд, откуда вышла Елена Тихоновна.

На звонок после недолгой паузы ей открыл Анатолий Степанович. Пропуская Милку в коридор, он отступил на шаг и молча, выжидающе остановился перед ней. Милка в замешательстве крутнула туфлей по суконному коврику у входа.

– Оли нет?..

– Оли нет, Мила… – ответил Анатолий Степанович и, словно бы зная, что Милке вовсе не обязательно видеть Олю, что явилась она совсем не за этим, повернулся и молча прошел в библиотеку.

Милка, как привязанная, последовала за ним. Анатолий Степанович, проскрипев допотопным стулом, сел за секретер, а Милка остановилась в дверях, сбоку от него.

– Анатолий Степанович…

– Что, Мила?.. – спросил он, не поворачивая головы, и в голосе его была усталость.

– Все думают… – Милка замялась. – Ну, про то, что случилось у вас, – на моих гостей…

– Никто не думает, Мила. Что за глупость? – ответил он, по-прежнему глядя в секретер перед собой.

– Нет, думают, – возразила Милка, хотя пришла, чтобы поговорить вовсе не об этом, не о пустяках.

Он медленно повернул к ней голову. И настолько непривычно было видеть его усталым, опустошенным, что Милку опять ни с того, ни с сего кольнуло под левой грудью. Плечи его были опущены, руки лежали на столе секретера тяжело и безвольно, под глазами впервые наметились припухлые, старческие мешки. Даже прядь волос, что всегда непокорно спадала на лоб и молодила Анатолия Степановича, казалась на этот раз неприбранной от безразличия, от усталости.

– Если тебе наболтали что-нибудь, – сказал он, – не обращай внимания. – И снова повернулся к секретеру.

Милка неслышно переступила с ноги на ногу, чувствуя, как отливает кровь с ее лица и неприятный, зудящий холод сковывает пальцы.

– Анатолий Степанович… – Она думала, он обернется к ней, но он продолжал выжидающе глядеть перед собой, и Милка решилась, убежденная почему-то, что не может не сказать этого даже – обязана сказать: – Что если я подозреваю одного человека?..

Он помедлил.

– На каком основании, Мила?..

– Ну, если есть основания…

– Ты понимаешь, что это значит?

– Да… Я потому и говорю вам, а не кому-нибудь… – Милка сглотнула внезапную сухость в горле.

– Зачем ему это, Мила?

Теперь, в свою очередь, помедлила она.

– Чтобы отомстить…

– Кому отомстить? – сразу уточнил директор.

– Мне, – сказала Милка.

В ответ на ее заявление Анатолий Степанович обернулся. По лицу его скользнуло и тут же погасло удивление.

– Каким образом?

Милка под его взглядом опять невольно переступила с ноги на ногу.

– Ну… чтобы подумали… на тех, кто был у меня…

Анатолий Степанович повернулся к секретеру.

– А за что он тебе мстить должен?..

– За то, что дружили… Ну, как все дети дружат… – Милка не робела, ей просто не вдруг удавалось найти нужные слова. – А потом… Ну, когда пришло настоящее, он не понял, как это бывает… Ну, не понял, что с ним – это одно, а с другим – другое… – Теперь она смутилась. И замолчала.

Анатолий Степанович бросил на нее короткий испытующий взгляд. Он догадался, о ком она. Минута или две прошли в молчании. Анатолий Степанович колебался, и кожа на его лице, где шрам, едва заметно подрагивала. Потом он опять растерянно взглянул на Милку, передохнул и как-то глухо, словно бы через силу, проговорил в сомкнутые на столе руки:

– Если бы это так… – Потом, после паузы, добавил: – Увидишь его – попроси: пусть он… зайдет…

– Хорошо… – чуть слышно ответила ему Милка и скользнула к выходу.

* * *

Она старалась не думать о том, как с чьих-то позиций может быть расценен ее поступок. Сегодня ее вообще не интересовали ничьи позиции, кроме своих. А в теперешней ситуации дело касалось лишь Анатолия Степановича да Стаськи. Да еще – косвенным образом – ее. Никого больше…

Впрочем, и об этом она не думала – она действовала.

Герка и Загир Кулаев жили в третьем подъезде, рядом с директорским: Загир – на втором этаже, а Герка – на третьем. Во дворе и на улице их не было. Милка несколько раз нажимала кнопку звонка квартиры Кулаевых, однако никто не отозвался на ее трезвон. Выглянула в щелку соседней квартиры, а потом вышла на лестничную площадку, чтобы заговорить, елейная Серафима Аркадьевна. Но Милка сделала вид, что не догадывается о ее намерениях, и, отстучав каблуками по широким ступеням, взбежала на третий этаж.

Уже на ее первый короткий звонок с бутербродом в руках вышел сам Герка. Когда человек тебе неприятен, почему-то все в нем отталкивает, даже такие детали, на которые в другом месте, в связи с другим человеком, возможно, не обратил бы внимания. Герка только что надкусил намазанный сливочным маслом и обильно посыпанный сахаром бутерброд. Увидев Милку, ухмыльнулся, он всегда с такой оценивающей ухмылкой разглядывал девчонок.

Милка поздоровалась.

Тот сглотнул, причем было видно, как скользит по его горлу кусок, и опять ухмыльнулся жирным от масла ртом.

– Здравствуй! – Удивления по поводу ее визита Герка не высказал.

– Ты Стаську Миронова видел? – стараясь удержать на себе блудливые Теркины глаза, напрямую спросила Милка. И заметила при этом, что Герка насторожился.

– А тебе что?..

– Мне он нужен. Я видела вас вместе, – добавила Милка, чтобы внести ясность.

Геркино лицо впервые отразило работу мысли. Не такой уж он дурак, просто хитрый…

– Там он! – кивнул в неопределенном направлении.

– Где там?

– В лесу был! Около затона! – раздраженно ответил Герка. – Может, был, да сплыл… Что он там, ночевать останется?..

Но Милка, не слушая его, уже сбегала по лестнице.

– А зачем он тебе?! – опять спохватился Герка.

Милка оглянулась на площадке между этажами, повторила:

– Нужен!

Герка насупился и, пока она спускалась, глядел сверху, позабыв о бутерброде. Чтобы хлопнула за ним дверь, Милка так и не услышала.

Покровским лесом называли большой когда-то, смешанный из ивняка, березы, сосны, а кое-где – дуба массив, что начинался сразу же за пустырем и в незапамятные времена тянулся вдоль реки на несколько километров. В те – не Милкиной памяти – годы пустырь назывался, должно быть, полем, а нынче строительные машины утрамбовали его, и уже не трава, а пыль мягко пружинила под ногами, когда приходили сюда играть в волейбол. Кварталы нового микрорайона со всех сторон поджимали, поджимали Покровский лес, и теперь от него, по утверждению стариков, остались одни воспоминания. Но бог с ними, со стариками, – у Милкиного поколения никаких воспоминаний о столетнем прошлом не было, и то, что существовало теперь, как Покровский лес, вполне оправдывало себя в глазах Милки.

Она знала местечко у затона, о котором сказал Герка, в былые времена Стаська днями напролет просиживал здесь с удочкой. И Милка частенько разделяла его компанию. Удить она умела. Только никогда сама не насаживала червя и не снимала с крючка рыбу – это делал за нее Стаська.

В осинниках землю под ногами устилала прошлогодняя листва, там, где преобладали сосны, – хвоя. Вся эта залежь подсохла сверху, так что Милка прошагала в белых туфлях аж до реки, не испачкав каблуков.

Стаську увидела издалека. Опершись ногой на пенек и подперев кулаками голову, он стоял у самого берега, спиной к ней, и глядел на воду, что несла перед ним кусочки березовой коры, пучки травы с длинными, белыми щупальцами корней, ржавые листья.

Хвоя скрадывала шаги, и все же Стаська каким-то образом догадался о Милкином появлении. Выпрямился. Обернулся. Отходя от воды, медленно, не спеша поднялся на взгорок. Перед Милкой остановился.

Она тоже остановилась. И вдруг почувствовала, что вся энергия ее кончилась на этом. Упрямо добиваясь разговора со Стаськой, она так и не подготовилась к нему – не знала, с чего начать этот разговор. И одновременно с растерянностью к ней возвратилась та обидная злость на Стаську, что вдохновляла Милку в укрытии, за афишами кинопроката.

Смешно и нелепо было унизиться до объяснения с Геркой, а потом через два квартала, через пустырь и лес идти за полтора километра от дома, наконец разыскать Стаську, чтобы уставиться и молча разглядывать его, наверняка зная, что сам он, без побуждений с ее, Милкиной, стороны, не заговорит.

Но то единственное мгновение, когда не стоило больших усилий произнести любую самую пустяковую фразу («Вот ты где…», или что-нибудь в этом роде), было упущено, и Милке ничего не оставалось, как молча, выразительно глядеть на Стаську, не скрывая ни злости своей, ни униженности. В конце концов это она его разыскала, а не он ее – одного этого уже предостаточно.

Но сегодня Стаська с утра был не таким, как всегда. Его словно бы ничуть не волновало, с какой-такой новостью пожаловала к реке Милка. Заговорит она – он выслушает. Не заговорила… Стаська подобрал из-под ног сухую, ломкую рогатулину и, держа ее в двух пальцах перед собой, неторопливо побрел мимо посторонившейся Милки прочь от реки, в глубину леса.

Она понаблюдала за ним со стороны, потом догнала и пошла рядом.

В прозрачном осиннике то там, то здесь белели какой-то ласковой белизной тонкие прямые березы. А дальше, за безлистым осинником, и справа и слева, опять темнели сосны. Когда-то здесь, говорят, было самое грибное место. И нынче еще, если захотеть, поутру можно было набрать в сезон маслят на сковородку. Но для этого требовалось подняться вместе с солнцем, что Милке никак не удавалось. А через час-другой после восхода во всем Покровском лесу не оставалось крохотного грибочка…

Портфель Стаська, как и другие мальчишки, уже не носил с собой. Из-под распахнутого пиджака выглядывали сунутые за пояс две общие тетради.

Во дворе дома уже нагнеталась духота, а здесь тянуло прохладой от реки и едва уловимо пахло прелью.

Милка забрала у Стаськи рогатулину, которую он, изучив со всех сторон, по-прежнему нес в руке, дважды переломила ее и отбросила за спину.

– Тебя вчера видели во дворе, Стас…

– Ну… – Он даже не приостановился.

– Я тоже видела…

Стаська глянул на свою пустую ладонь, будто не заметил, что Милка взяла у него деревяшку.

– Я не собирался подсматривать за вами, я не знал, что вы выйдете во двор.

– Что ты имеешь в виду?

– Ничего.

Милка хотела задержаться, передумала.

– Что ты мнишь о себе, Стаська?

– Я? – Он шевельнул желваками на скулах. – Что значит, мню? Я ничего не мню.

– А почему ты так разговариваешь со мной?

Он вздохнул.

– Нам просто нечего больше делать вдвоем. Не о чем говорить и незачем встречаться.

Милке захотелось сказать ему что-нибудь оскорбительное, злое. Но только она почувствовала вдруг какую-то неодолимую усталость… Нежданная и незваная шевельнулась в груди жалость к самой себе и навернулись на глаза слезы.

Лет десять назад (пожалуй, не меньше, это было накануне поступления в школу) Милка простудила горло. Мать, чтобы не выпустить ее на улицу, припрятала Милкины башмаки, платье, майку и, уходя на работу, заперла ее, а ключ отдала Стаськиной матери, чтобы та время от времени навещала Милку. Стаська выкрал дома ключ, принес на лестничную площадку два кирпича под ноги себе и открыл Милкину дверь. Найти одежду им не удалось, поэтому во двор Милка выскочила босиком, в одном рваном сарафанчике на голом теле. Тогда впервые обоим крепко досталось от матерей. И выяснилось, что это совсем не больно, зато очень-очень обидно, когда тебя бьют. До того обидно, что Милка со Стаськой решили уйти от своих родителей. И они ушли в лес. Где-то здесь, на границе осинника, они сидели со Стаськой на куче сосновых лап. И было тоскливо, и было одиноко. А матери ходили по лесу и часто, тревожно звали: «Ми-ла!.. Ста-сик!..» И потому, что они все время проходили мимо, стороной, – от жалости к самой себе вот так же, как теперь, хотелось плакать Милке.

На минуту она забыла о цели своего прихода сюда и тронула Стаську за рукав.

– Помнишь, Стас, как мы прятались тут… а? Когда нас отлупили.

– Помню… – Он нагнулся и, не останавливаясь, подобрал опять какую-то палочку из-под ног.

– Тебе не хочется иногда стать снова маленьким?

– Нет, Милка…

– А мне хочется… – дрогнувшим голосом призналась она.

И тогда он опять непонятно вздохнул.

– Я, Милка, никогда не хочу того, что невозможно.

– Ты что, не хочешь разговаривать со мной?

– Если честно, то – не очень…

Она остановилась.

– Я противна тебе?..

Он не ответил. И хотя тоже остановился – не обратил внимания на Милку, что-то высматривая в глубине сосен. Она должна бы повернуться и немедленно уйти…

Не повернулась и не ушла почему-то.

– Я теперь прокаженная, да?.. Я стала хуже, да? – забыв, что уже спрашивала об этом, повторила она, от стыда и от злости едва разжав губы.

– Для меня – да… – ответил он и стал разглядывать корявую, с кое-где опавшей корой палочку.

– Почему? – И поскольку он слишком долго молчал в ответ, она повторила еще раз: – Почему, Стаська?.. Я никакого преступления не совершила.

Стаська как-то криво, совершенно непохоже на себя усмехнулся вдруг… И сказал глупость:

– Я не знаю: может, после поцелуев губы и отмываются… След все равно остается.

Милка покраснела до того, что в глазах затуманилось.

– Я бы на твоем месте постыдилась шпионить…

– Но я же говорю: нечаянно… Я не знал, что вы выйдете во двор.

– А какое тебе дело до этого?! – сорвавшимся голосом спросила Милка.

– Никакого. – Внимательно разглядывая все ту же паршивую палочку, он повел головой из стороны в сторону. – Разве я сказал, что мне есть дело до этого?

– Тебя вчера многие видели во дворе! А сегодня я видела тебя с Геркой Потанюком! Что у тебя за дружба вдруг с ним?!

Теперь Стаська глядел ей прямо в глаза.

– Уходи, Милка… – глухим, сдавленным голосом проговорил он. – И как можно скорей… Убирайся!

Милка выпрямилась перед ним.

– Не хами! – Даже ногой притопнула. – Не имеешь права хамить! Ты не мужчина, если так разговариваешь со мной!

Стаська шевельнул губами и поглядел опять в сторону, в глубину сосен.

– Я не потому так с тобой… – проговорил он с безразличием, после паузы. – Ну, что ты заподозрила меня… Мне теперь не важно, что ты или как обо мне думаешь… Мне это все равно. Я тебя не затрагиваю. Но и ты… Ты тоже лучше меня не трогай больше…

Что-то очень похожее на презрение испытала Милка, глядя на него. Едва сдержалась, чтобы не высказать ему всего, о чем она подумала в эту минуту. Зачем? Если все – от начала до конца – глупо…

– Анатолий Степанович просил тебя зайти к нему…

Стаська опять внимательно посмотрел на нее.

– Хорошо, я зайду, – сказал он. Круто повернулся и зашагал прочь от Милки.

– Когда?! – прикрикнула она, чтобы удержать его.

Он глянул через плечо.

– Сегодня.

– Идем сейчас! – Она снова притопнула.

Стаська остановился неподалеку от сосен.

– Сейчас мне надо подумать. Побыть одному и подумать…

Снова пошел.

– Что ты из себя мыслителя Спинозу строишь, Стаська?

Он не обратил внимания на ее реплику. Хам. Самый настоящий хам! И столько лет она делила с ним все свои радости!

Милка решительно повернулась спиной к нему.

Окажись Стаська не человеком, а какой-нибудь букашкой, вроде этой желтенькой, что ползала по траве у Милкиных ног, – Милка, не моргнув глазом, вот так вдавила бы его в землю и еще крутнула бы каблуком для верности…

Но, к сожалению, Стаська не был маленькой, безответной букашкой и маячил уже далеко за соснами.

* * *

Во дворе дома царило плохо скрытое оживление.

Герка Потанюк в числе десятка других недорослей гонял клюшкой консервную банку в дальнем углу двора.

Милкины однокашники теснились в беседке. Колька Болдырев, обхватив колени руками, восседал прямо на полу, Ашот и Лялька Безуглова взгромоздились рядышком на перила, Скосырев, стоя посреди беседки и энергично жестикулируя, доказывал какую-нибудь заведомую ерунду, остальные сидели на лавочках вдоль перил.

И первый вопрос, который задала Лялька Безуглова при появлении Милки, был, конечно же, на злобу дня:

– Ты слышала?! Деньги нашли!

– Я знаю… – небрежно кивнула Милка, давая понять, что проблема эта – для нее не самое главное в жизни.

Ашот хлопнул ладошкой по широким перилам возле себя.

– Давай сюда, Миледи!

И хотя он предлагал очень удобное место рядом со стойкой, Милка вспрыгнула на перила и уселась по другую руку Ляльки. Посожалела мимоходом, что не надела, как другие, брюки…

Она ошиблась, разговор в беседке был далек от вчерашней кражи. Видимо, то, что деньги вернулись, положило конец страстям, а тема недавнего скандала в директорской квартире либо исчерпала себя, либо не выносилась на коллективное обсуждение.

Левка Скос на полном серьезе предлагал не разлучаться после выпускных экзаменов, а всем классом податься либо в один институт, либо на производство… Казалось бы, неожиданный и вместе с тем легко объяснимый коллективизм со стороны Левки. Куда уж проще таранить жизнь в толпе: кто-то таранит, а кто-то лишь продвигается со всеми вместе.

– Давай, Скос, ты двигай первым, а я уж и остальные – за тобой! – прокомментировал Ашот, словно бы подслушав, о чем думает Милка.

И Левка сразу надулся.

– Что я? Надо всем обществом!

– Тогда всем в авиацию! – оживился Кулаев. – Было же во время войны: эскадрилья Марины Расковой, полк Гризодубовой. Теперь будет: полк Миледи! Эскадрилья Безугловой или звено Суриной! Звучит?

– Почему это мне всех меньше? – обиделась Инга.

– Ну, пусть эскадрилья Суриной, звено Миледи! – легко согласился Ашот. – Возьмешь меня в свое звено ведомым, Миледи?

– А что это значит? – на всякий случай поинтересовалась Милка.

– Это значит: куда ты – туда и я!

– Нет, уж лучше ты за кем-нибудь другим пристройся, – покосилась на него Милка.

Левка сплюнул далеко через перила и, обхватив колени, сел на пол, рядом с Колькой Болдыревым.

Милка надеялась, что скользкая тема последних событий вообще не будет затронута. Но в это время показалась во дворе Оля. Все умолкли как по команде. А Инга тревожным шепотом сообщила:

– Елена Тихоновна куда-то в центр поехала, на автобусе…

Значит, разговор об этом все же состоялся.

– Мила! – позвала Оля от дома.

Милка соскользнула с перил и через открытую дверь следом за Олей взошла на лестничную площадку.

– Тебя папа просил зайти… – сказала Оля, снова прижимаясь к стене под лестницей, так что Милка опять не вдруг рассмотрела ее.

– Зачем?.. – машинально спросила она, прекрасно понимая, что Оля может не знать этого.

Оля пожала плечами. Она-то из-за чего так переживает?

– А ты? – спросила Милка, поворачиваясь, чтобы идти.

– Я… в магазин, – соврала Оля.

Но когда Милка шагнула к двери, опять негромко позвала ее:

– Мила… О чем… говорили там? – Оля повела головой в сторону двора.

– Об учебе! Скос предлагал всем в один институт пробиваться! – ответила Милка. И поскольку Оля продолжала молча глядеть на нее, поклялась, прижав к груди руку. – Честное слово!

– Да я ничего… – сказала Оля. – Это я так… Пойду. – И, оттолкнувшись от кирпичной стены, направилась к парадному выходу на улицу Капранова.

* * *

Анатолий Степанович снова прошел в библиотеку. Но не присел на этот раз, а, сдвинув на сторону кривоногий, с отполированным до блеска сиденьем стул, зашагал в узком проходе между секретером и книжными полками: от двери к окну, от окна опять к двери, где остановилась Милка. И сначала заложил руки за спину, потом опустил их, нервно перебирая пальцами.

– Я тебя просил передать… Станиславу… чтобы зашел. – Анатолий Степанович остановился против Милки. – Не надо, Мила. Я просто не подумал. – Разговаривая, Анатолий Степанович, как всегда, немножко приподнял голову, и взгляд его сверху вниз был по необыкновению тверд. Но кожа на виске, где синеватый осколочный шрам, слегка вздрагивала, выдавая скрытое беспокойство.

Милка будто чувствовала, что он передумает, и, возможно, еще по этой причине спешила, разыскивая Герку, Стаса…

– Я уже сказала ему, Анатолий Степанович.

– Н-да… – проговорил Анатолий Степанович и, отойдя к окну, некоторое время смотрел во двор.

– Он обещал зайти сегодня… – добавила Милка.

Анатолий Степанович повернулся к ней от окна, но сказать ничего не успел, потому что раздался короткий звонок от двери, и оба они догадались, что это Стаська. Анатолий Степанович сдвинул, потом двумя пальцами расправил брови.

– Открой, Мила.

Она прошла к выходу.

Вряд ли Стаська ожидал увидеть ее здесь. Однако внешне совсем не отреагировал на это. Какие-то неуловимые доли секунды помедлили оба, разглядывая друг друга. Милка подумала, что ей, наверное, следует уйти. Но шагнула от двери в Олину комнату и остановилась у входа, так, что из-за портьеры ей виден был весь коридор и библиотека Анатолия Степановича. Директор опять стоял у окна, спиной к ним.

Стаська щелкнул дверным замком, два или три раза шаркнул подошвами о коврик у входа и, не взглянув на Милку, прошел мимо нее по коридору. В дверях кабинета остановился. Но не поздоровался, ничего не сказал.

Повернулся к нему от окна и поздоровался Анатолий Степанович:

– Здравствуй, Станислав.

– Здравствуйте, – коротко ответил Стаська. Он был весь напряжен, как перед дракой.

Анатолий Степанович как-то неуверенно, исподволь взглянул на Стаську и, заложив руки за спину, опять повернулся к окну.

– Видишь, какое дело, Стася… Пусть это тебя, конечно, не обидит… Я не хочу сказать… Но если что-то от тебя зависит…

– Вы думаете, я замешан в том, что случилось?.. – перебил Стаська чужим, металлическим голосом.

Анатолий Степанович замер и будто съежился при этом.

– Я не потому тебе… – глухо, в сторону окна проговорил он. – Но пока еще хоть что-то можно исправить… Пока совсем не поздно…

– ОНА тоже думает, как вы?! – опять несдержанно перебил Стаська все тем же металлическим голосом. И, не видя его лица, Милка знала, как побелел он.

Анатолий Степанович резко обернулся на этот внезапный, даже странный вопрос, и – нет, не испуг, но удивление застыло в его глазах, когда он пристально уставился на Стаську. Повел головой из стороны в сторону.

– Нет… Она так не думает… – И снова отрицательно качнул головой. Но Стаська уже пошел в драку, уже не мог остановиться, и голос его сквозь стиснутые зубы дрожал, когда он высказал в лицо директору:

– Тогда она лучше вас, Анатолий Степанович!

Сделав два быстрых шага навстречу Стаське, Анатолий Степанович сдавил его плечи и слегка даже посторонился, чтобы свет из окна падал прямо в лицо Стаське. Внимательно и строго разглядывая его, кивнул – глаза в глаза:

– Лучше!.. – И повторил еще раз: – Лучше… Прости меня, Стасик. Прости, пожалуйста… – Потом, сразу опустив голову, он возвратился к окну и, усталый, потерянный, замер на фоне ярких солнечных стекол.

И Стаська повернулся одновременно с ним. Бледный, прошел мимо Олиной комнаты на выход. Щелкнул замком.

«Вот и все»… – равнодушно подумала Милка. Словно бы она присутствовала при всем этом в качестве совершенно безучастного наблюдателя.

Ни раскаянья, ни угрызений совести она не испытывала. Все происшедшее оправдывала какая-то странная ожесточенность, что давно уже появилась и час от часу нарастала в ней по отношению к Стаське. Теперь Милка не сомневалась, что с самого утра была уверена в его непричастности к вчерашним событиям. Но Стаська должен был доказать это. Обязан был! И она своего добилась…

Теперь, бесшумно выходя за дверь и стараясь как можно тише щелкнуть замком, она уже ничего не чувствовала ни по отношению к Стаське, ни по отношению к кому-нибудь другому… Даже подумала с тоской, что хорошо бы Юрка почему-нибудь не вырвался из дома вечером.

* * *

Домой, чтобы не появляться во дворе, прошла через улицу Капранова.

Сбросила туфли, расстегнула пуговицы на воротничке, чтобы снять платье. Но упала на диван лицом в подушку и сначала, закрыв глаза, долго лежала, неудобно подвернув под себя руки. Потом, когда они затекли, одним трудным усилием повернулась на спину. И, безвольная, ослабевшая, стала глядеть в потолок.

Милка не думала и старалась не думать. Но каким-то бодрствующим, беспокойным уголком сознания понимала, что все происходящее с ней и теперь, и немногим раньше, и весь день с утра не укладывается в пределы нормального. Что-то очень важное продолжало совершаться в ней и совершилось почти независимо от Милки.

Приход матери на время вывел ее из оцепенения. У матери был свой ключ, но она, как правило, всегда звонила, потому что бегала во время обеденного перерыва на базар, а после работы заходила в магазины, и ключ оказывался где-то на дне сумки, под газетными свертками, пакетами, банками. Хорошо, что добропорядочная Милка к ее приходу почти всегда оказывалась дома.

Открыла дверь и, не дав матери поставить сумку, уткнулась лицом ей в грудь, обняла за шею, отчего та ойкнула даже, едва не потеряв равновесие.

– Ты что это сегодня?

– Ничего… – ответила Милка, растирая ладонями лицо.

Мать передала ей тяжеловесную сумку.

– Помой редиску и лук, я сбегаю за сметаной…

Милка пронесла сумку в кухню, разобрала ее: колбасу, буженину, кусочек мяса – в холодильник, свежий хлеб – на стол… Обрезала ботву редиски, почистила зеленый лук… Уха слегка перекипела, но к возвращению матери, которая задержалась где-то, успела даже остыть.

За стол сели молча. Есть Милка не хотела. Занятая собственными болями, она и не заметила, что мать тоже чем-то озабочена. Потом, когда надоело безвкусно хрустеть редиской, спохватилась:

– Почему ты молчишь?

– А ты? – вопросом на вопрос ответила мать.

– Я думаю, – серьезно ответила Милка.

– Вот как… – Мать рассеянно улыбнулась. – Ты иногда думаешь… – и сначала положила, потом опять взяла вилку, неуверенно ковырнула ею в салатнице. – Ты слышала, что опять случилось?

– У Анатолия Степановича?

– Да…

– Слышала, – хмуро ответила Милка.

– С чего это навыдумывала Елена?.. – Мать посмотрела выжидающе, словно была уверена, что Милка знает больше нее. И Милка ответила раздраженно:

– Почему навыдумывала? Выдумывать ей нечего…

Синие, акварельные глаза матери смотрели потухше.

Милка впервые заметила ее отяжелевшие в тридцать шесть лет веки, признаки грядущих морщин на висках. И впервые Милке не захотелось встречаться с нею взглядами. Отвечая матери, она черенком вилки рисовала кружочки на скатерти.

– Откуда тебе известно? – спросила мать.

– Известно, – коротко ответила Милка.

– Та-ак… – протяжно вздохнула мать.

Милка подняла голову.

– Что с тобой?

– Ничего. Просто грустно почему-то…

– Грустно! – повторила Милка. – Что это ты стала грустить?

– Разве это в первый раз?.. Я часто грущу. Не замечала?

– Нет! – резко ответила Милка.

И в затянувшемся молчании мать рассеянно ковыряла редиску в салатнице, а Милка чертила бесчисленные кружочки на скатерти.

– Уху будешь?.. – спросила мать после паузы.

– Нет! Не хочу, мам! – ответила Милка. И, на мгновение столкнувшись взглядами, они отвели их в стороны. Только сейчас впервые почувствовала Милка, как страшно обе они одиноки в своей квартире!..

Милка встала из-за стола. Виновато объяснила:

– Я, мам, не хочу есть… Спасибо. – И, не дожидаясь ответа, ушла в свою комнату.

Это было нечестно и некрасиво с ее стороны. Но Милка не могла ничего поделать с собой.

Через минуту мать тоже вошла к ней и как-то неслышно, осторожно села в уголок дивана.

– Рассердилась на меня? – спросила Милка.

Мать отрицательно повела головой. Осторожно улыбнулась приспущенными уголками рта.

– За что сердиться… – проговорила она и, возвращаясь к начатому разговору, спросила: – К кому Елена приревновала его?

Милка неуверенно шевельнула плечами.

– К кому-то…

– А кто нашептал?

– Да никто… – Милка помедлила. Ей не хотелось говорить на эту тему. – Он сам сказал, мама.

– Ясно… – Мать вздохнула. Мысли ее, казалось, были где-то далеко, а глаза из-под ресниц внимательно изучали дочь. И под этим ее взглядом Милке опять стало не по себе.

* * *

Звонок у двери обеих застал врасплох. Мать молча, выжидающе смотрела на Милку. А Милка, внешне предельно собранная, какие-то мгновения медлила еще, пребывая в необъяснимом смятении. Потом шагнула в коридор.

Звонок тем временем дзинькнул вторично. Так неуверенно, коротко звонят в чужие квартиры лишь робкие люди.

Юрка. Еще два дня назад Милка ни за что не поверила бы, что он умеет так осторожно звонить…

Юрка неуверенно улыбнулся и глянул по сторонам.

– Мам, это Юра! – сообщила Милка, предупреждая сразу обоих. И, взяв гостя за руку, повела в комнату.

Мать как-то вся подобралась и, в ярком халатике, независимая, прямая, выглядела прямо-таки «светски», что Милка отметила про себя с удовлетворением.

– Это Юра, – повторила она. И оставила его, когда он замешкался у входа. – А это моя мама, Нина Алексеевна.

Наклонив голову, Юрка пробормотал что-то похожее на «очень приятно».

Мать встала, одним движением оправила халатик.

– Пойду отдохну…

И не успела Милка сказать что-нибудь, как она мимо Юрки уже прошла в коридор. Вот этого Милка почему-то не ожидала от нее. И с внутренним раздражением подумала, что матери бывают иногда слишком предупредительны…

Юрка опять улыбнулся ей кроткой и потому неожиданной в нем улыбкой, словно бы извинился за то, что вынудил Нину Алексеевну уйти. Это немножко искупило в Милкиных глазах материн поступок.

Она усадила Юрку на диван. Сама отошла к стулу, что стоял возле радиолы. Но подумала, и, придвинув его ближе к дивану, села напротив, немножко сбоку от Юрки.

– Почему ты невеселая? – спросил Юрка.

– Не знаю… – ответила она и, склонив голову, потерлась щекой о свое плечо.

– Все из-за того, что вчера?

– Да.

Он взял ее руку.

– Зачем тебе вмешиваться в это? При чем здесь ты?

– Я не могу быть спокойной, если с кем-то что-то случилось… – Она осторожно подергала свою руку, но не отняла у Юрки.

– Вот еще… – приглушенно сказал он, легонько притягивая к себе Милку. И левой рукой обнял ее за плечо, когда она невольно наклонилась к нему.

– Не надо!.. – умоляюще попросила Милка, уже чувствуя тепло его дыхания на своем лице. И повторила: – Не надо, ладно?

Юрка не упорствовал.

Тогда она сама взяла его за руку, чтобы он не чувствовал раскаянья за свой недавний порыв.

Юрка снова тихонько привлек ее к себе, и Милка не противилась, взволнованная, покорная…

Но когда их губы сошлись, она задохнулась вдруг от непривычной, неизведанной близости его рук, его тела. И, как вчера, во дворе, исчезло окружающее…

Когда же невероятным усилием она оттолкнулась от него и выпрямилась, благодарная за то, что он ее не удерживал, прикрывая ладонью пылающее лицо, отошла к радиоле. Спросила, не оборачиваясь:

– Поставить тебе чего-нибудь?..

– Поставь.

– А что?…

Юрка тихонько засмеялся. И смех его был приятен Милке. Оглянулась на него из-под упавших с плеча волос:

– Ну, что поставить?

– Что хочешь!

Ей попалась под руку пластинка бабушкиных времен: «Сибоней». Она поставила ее и, растревоженная, замерла над радиолой в ожидании, что скажет сейчас Юрка или что он сделает, словно бы это вдруг стало теперь самым главным после всего, что случилось между ними.

– Мила… – тихо позвал он.

– Что?.. – дрогнувшим голосом, не оборачиваясь, спросила она.

– Куда ты решила поступать? Будет очень плохо, если мы разъедемся…

Милка побелевшими пальцами стиснула уголок радиолы. Сказалось то главное, чего ждала она. Хотела обернуться к нему, но не решилась.

И, наверное, он понял ее, встал, подошел сзади и легонько развернул ее за плечи…

Милка блуждающими глазами посмотрела ему в лицо, и все мучительное, недоброе, что происходило с ней в этот непонятный, изматывающий длинный день, кончилось.

Проговорила косноязычно: «Юра…», потому что очень захотелось произнести вслух его имя. А что добавить к этому, она не знала, разглядывая его по-прежнему блуждающими глазами.

– Что, Мила? – переспросил Юрка. Наверное, тоже для того, чтобы назвать ее по имени.

И тогда она беззвучно, одними губами сказала: «Я тебя люблю!»

Сказала про себя, но была уверена, что он поймет ее. Она сама прижалась к нему, когда Юрка взял ее за плечи, сильно прижалась, чтобы раствориться в нем.

Юрка целовал, а она бессознательно повторяла одними губами: «Люблю… Люблю…»

Он подвел ее к дивану и усадил. Сам сел рядом.

Она опомнилась, когда уже изнемогала от поцелуев. Коснулась ладонью его загорелой груди в отворотах рубашки.

– Мама услышит…

Он тоже словно бы очнулся, расслабил руки. Но Милка тронула осторожными пальцами его волосы, потом опять – загорелую грудь в отворотах, под ключицами…

– Я люблю тебя, Миледи… – тихо-тихо сказал Юрка, наклонясь так, что лица их почти соприкасались.

– Не называй меня Миледи! – шепотом попросила она.

– Мила! – поправился он.

Милка кивнула. Ответила прежним шепотом: «Ю-ра!»

Вздрогнула и напряглась, почувствовав его руку на своей груди. Потом невольно расслабилась, вдруг утрачивая контроль над собой. А он повторил: «Ми-ла!..»

И светлые глаза его расплывались перед Милкой. А ищущие, сильные руки обезоруживали, лишая ее чего-то последнего, за чем она могла еще укрываться, сохраняя хоть крошечную самостоятельность, недоступность…

Наконец поймала его за руки. Выдохнула:

– Зачем?!

– Я люблю тебя! – повторил Юрка.

Она мягко, виноватой улыбкой еще более смягчая свое движение, отстранила его руки.

– Не надо… – С трудом выпрямилась, встала, шаткой походкой, уронив голову на грудь, отошла за противоположный край полированного стола, глянула исподлобья на Юрку и, прикрывая глаза ладонью, немножко смущенно, немножко нервно засмеялась сама не зная чему.

И Юрка спросил:

– Чему ты?

– Так!..

– А чему так?

– Просто так! – ответила она. неожиданно испуганным голосом, в котором звучали слезы.

Юрка хотел подняться.

– Не надо! – попросила она и, сразу позабыв о смущении, предостерегающе вытянула руку.

Юрка остался на диване.

Они оба не заметили, когда доиграла и отключилась радиола.

Теперь, подойдя к ней, Милка медленно, почти не глядя на этикетки, перебрала несколько пластинок и ни с того, ни с сего остановила свой выбор на Зыкиной: «Что было, то было…». На этой беспокойной и недоброй по теперешнему Милкиному состоянию песне. Чуточку поколебалась, прежде чем установить ее на проигрыватель.

Что было, то было, закат догорел…

Взгляд ее утонул в густеющих сумерках за окном. Где-то само собой увяз в недосказанности едва только начатый разговор с Юркой… И в нагнетающемся, наполненном недоброй песней молчании Милка остро ощутила, как входит в нее, опять возвращаясь, глухая, властная, ничем не объяснимая тревога. Милка почти физически чувствовала ее насильственное, стремительное проникновение сразу отовсюду: из молчания, из этой песни, из ранних сумерек за окном…

«Юра! – мысленно позвала она, чтобы Юрка не дал этой стихии поглотить ее. – Ю-ра!..»

И поверила, что он услышал, когда Юрка поднялся, подошел, обнял ее за плечи. Снова тихонько и нервно засмеялась вдруг без причины. И машинально защитила грудь в то время, как он целовал ей виски, голову…

А радиола остановилась опять, замолчала.

На дворе уже едва просматривались деревья. И, против обыкновения, не слышалось детских голосов.

Милка заставила себя повернуться к нему.

– Тебе пора, Юра…

– До завтра?.. – спросил Юрка.

Она кивнула:

– До завтра!

Потом, уже у выхода, Юрка еще раз осторожно поцеловал ее в губы.

А Милка, прикрыв за ним дверь и подождав, когда стихнут его шаги на лестнице, замешкалась вдруг, будто оцепенела, держа руку на никелированной защелке замка.

Очнулась и торопливо скользнула в свою комнату, когда услышала движение в комнате матери. Хотела занять себя чем-нибудь для виду, но не нашла – чем, и остановилась у подоконника, лицом к двери.

Мать вошла в том же ярком халатике и с высокой прической, какую делала по утрам.

Села в уголок дивана и закинула ногу за ногу. Только после этого внимательно, долго посмотрела на Милку и спросила:

– Тебе очень нравится Юра?

– Я не приглашаю домой того, кто мне не нравится… – сказала Милка.

Мать усмехнулась, вприщур испытующе глядя на нее.

– Ты меня отлично понимаешь. Я говорю не об элементарном уважении к человеку… – Она поморщилась, не находя ясных и в то же время достаточно обтекаемых выражений, какие приняты в разговорах родителей с детьми. – Он кажется тебе самым лучшим?

– Почему – кажется? – переспросила Милка. – Он и есть лучший!

– Ну, дай бог… Тем более, это твое личное дело… Только у тебя еще куча времени впереди… Не ошибись.

И Милка наконец не выдержала, взорвалась:

– Почему ты как будто предостерегаешь меня?! Ты что, сама слепая?! Не торопись, не ошибись!.. Или ты хочешь, чтобы и я тоже, как ты, – одна вот так, всю жизнь, а?! Ты знаешь, что мы как сироты с тобой?! – Даже губы ее побелели в эту минуту, чего никогда еще не случалось с ней.

Мать убрала ногу с колена, растерянно выпрямилась.

– Нет, что ты… Этого я и не хочу как раз: чтобы ты, как я…

– А у меня и не будет так! – заявила ей Милка, уже раскаиваясь в постыдной вспышке, но и не в силах сдержать себя. – Я не хочу стать одинокой! – В голосе ее дрожали слезы, хотя глаза были сухими.

Мать встала, подошла к ней и сначала как будто виновато, а потом раздраженно высказала, поймав Милку за локоть:

– Если я и думаю о чем-нибудь, то только, чтобы ты не стала одинокой, вроде меня! – Они смотрели в глаза друг другу, но взгляды их впервые не смешивались. – Обо мне речи уже нет! Хотя я одинока только ради тебя! Я хочу, чтобы ты была счастливой, вот и все! Поняла?! Это и цель моя и утешение, пусть даже относительное…

Как неожиданно вспылила Милка, так сразу и успокоилась.

– Я, мам, счастливая! Уже счастливая, понимаешь?.. И не сердись на меня! Я, наверное, еще не привыкла к счастью…

Мать привлекла ее к себе, чтобы поцеловать, и Милка непроизвольно спрятала от нее лицо, потому что в лицо целовал Юрка.

– Дура я… – сообщила она.

Мать подтвердила:

– Мы обе дуры. – И поцеловала ее в затылок.

Потом они без видимой на то причины расхохотались вдруг. Потом, не размыкая рук, обе прошли к телевизору, включили его и, тесно прижавшись друг к другу, остаток вечера сидели в одном кресле, пока дикторша не пожелала им спокойной ночи.

– Не сердись на меня, мама! – уже совершенно успокоенная и счастливая этим спокойствием, еще раз попросила Милка.

– Я не сержусь, глупая! – В подтверждение своих слов мать, категорически тряхнув головой, вслед за дикторшей пожелала ей доброй ночи.

«Сибоней, ты прекрасна, словно утро, Сибоней!..» – напевала Милка, застилая постель.

* * *

А ночью Нина Алексеевна, Милкина мать, проснулась от какого-то смутного ощущения беды в доме. Некоторое время глядела в темноту над собой, справедливо рассудив, что ощущение это могло явиться в результате вчерашней нервотрепки, из-за какого-нибудь мимолетного, тут же забытого сновидения. Но задержала дыхание, напрягая слух, и отбросила на сторону одеяло.

Милка плакала, уткнувшись лицом в подушку и обхватив ее руками, плакала навзрыд, тихонько голося и вздрагивая всем телом.

На появление матери не среагировала, но едва Нина Алексеевна, отогнув простыню, которой укрывалась Милка, присела рядом и едва тронула ее голову, чтобы погладить, Милка вся развернулась к ней, обхватив руками за талию, прижалась лицом к ее бедру и, не переставая плакать, сразу вдруг маленькая, несчастная, поджав коленки, вся обвилась вокруг матери.

Нина Алексеевна одной рукой обняла ее, теснее прижимая к себе, а другой стала гладить по волосам, по мокрой щеке.

– Глупышка… – устало проговорила она.

Милка потерлась глазами о ее ночную рубашку.

– Все, мам… – сказала плачущим шепотом.

Нина Алексеевна не ответила, продолжая тихонько гладить ее по волосам.

– Почему все матери добрые, а все дочери злые?.. – всхлипывая, спросила Милка словно бы у самой себя.

– Не злые… – поправила ее Нина Алексеевна. – Просто они еще растут, развиваются… Если меня сейчас потянуть за какую-нибудь косточку, чтобы подросла, – я тоже обозлюсь…

Потом сказала серьезно, усталым голосом:

– Зря я, наверное, вечеринку тебе устроила…

Милка сразу насторожилась.

– Почему, мам?.. – И, не услышав ответа, возразила: – Совсем не зря! Что тебе, жалко?.. Наоборот! Очень хорошо даже!.. – И опять расплакалась.

Нина Алексеевна помедлила немного, потом, уронив шлепанцы, прилегла рядом с Милкой, ничего не сказала, глядя в темноту над собой и заложив руки за голову.

Милка укрыла ее простыней, обняла и уткнулась под мышку матери, чтобы стать снова маленькой, беззащитной – и уж плакать на этом основании, пока плачется.

Потом она успокоилась. И долго лежали обе, укутанные вязкой, наполненной медленными, трудными думами темнотой. Молчали, утомленные. И обе знали, что не спят, и обе долго не решались нарушить скованного зыбкой тишиной молчания. Потом Нина Алексеевна тихо спросила:

– Зачем ты это?..

Милка ответила не сразу. И ответила словно бы о другом:

– Папка прислал что-нибудь к дню рождения?

– Телеграмму, деньги… Разве не помнишь?

– Не помню… – сказала Милка.

– Я тебе показывала вчера…

Милка немного помедлила, словно припоминая, что ей мать показывала вчера, а потом спросила:

– А раньше он мне что присылал?

– Когда раньше?..

– Когда я была маленькой… – объяснила Милка.

– То же самое… Игрушки…

Опять долго помолчали обе.

– Мам… – осторожно позвала Милка. – А как ты встретилась с папкой?..


– Зачем тебе это?

Милка пожала плечами.

– Ничего в этом не было… – сказала Нина Алексеевна. – По крайней мере сейчас не вижу там ничего… Ничего особенного, – уточнила она. – Все, как всегда… Все, как у всех… Это только в семнадцать лет кажется, что мы – не как другие.

– А потом?.. – тревожно спросила Милка. – Потом уже ничего интересного?

– Как тебе сказать… – Нина Алексеевна помедлила. – Всегда интересно… Только интересы потом бывают совсем другие, чем в семнадцать… или даже двадцать, тридцать…

– Значит, все, что в семнадцать, – глупость? – дрогнувшим голосом уточнила Милка.

– Нет, почему?.. Не глупость… Но и совсем-совсем не так уж важно, как это представляется в семнадцать…

– Неправда! – решительно возразила Милка, в голосе ее опять звучали слезы. – Неправда, мам! Зачем тогда жить, если это не важно?! Ты обманываешь меня!

– Может быть, и так… Не обращай внимания. Я все же почти старушка…

Милка протестующе затрясла головой и, безнадежно всхлипывая, еще теснее прижалась к матери.

– Ты не старушка! Но все это очень важно для жизни!.. Это самое главное! Поняла?!

Они замолчали. А минут через двадцать, разбитая, обессиленная, Милка проводила Нину Алексеевну в ее комнату, потому что на работу матери надо было вставать рано.

* * *

Знала, знала Милка, что произошедшие накануне события не исчерпали себя, и внутренне была готова к продолжению неожиданностей, поэтому не удивилась, когда, войдя в класс перед началом занятий, обнаружила, что по рукам ходит новое послание. До звонка оставалось еще около пятнадцати минут, а класс был почти в сборе.

«Хороший мой! Любимый мой! – все так же начинала неизвестная. – Снова год позади. Еще триста шестьдесят пять дней! Сегодня уже нет ощущения потери от необратимости уходящего времени, сегодня все воспринимается, как должно, закономерным. И все же чувство рубежа, этапа – есть. Как ни убеждай себя, ни прикидывайся, что ты по-фаустовски достаточно мудр, что естество быстротечности – это и твое духовное естество, – приходит новогодняя ночь, и совсем, как в детстве, как десять лет назад, опять перебираешь в памяти свои неровные – уверенные и неуверенные – шажки по жизни, и в любом случае казнишь себя за то, что ты мог бы успеть, а не успел: где-то сблагодушничал, где-то пожалел себя, где-то поленился…

Не признавалась тебе: все последние месяцы перечитывала старую литературу. Не признавалась потому, что причина этого неожиданного увлечения мною не была до конца осознана. Да и теперь еще мои выводы «по поводу» – весьма осторожные.

Видишь ли, родной, я с некоторых пор перестала быть эгоисткой, и меня тревожит судьба человечества. Даже вне связи с моей собственной судьбой! И я – не с изумлением, а, пожалуй, с испугом – обнаружила, как непростительно медленно изменяемся мы в этом стремительно изменяющемся мире! Сафо, Гораций, Вергилий… Наконец, Аввакум, Сервантес, Мильтон… Если и существует опасность уйти от них – это опасность оскудеть. Во всех отношениях: умственном, эмоциональном.

Теперь я больше, чем когда-нибудь, понимаю Платона Каратаева, князя Мышкина, Алешу Карамазова. Мы решительно и дерзко перекраиваем окружающее нас. Но мы преступно мало – нехотя и от случая к случаю – занимаемся собственной перестройкой.

Ты прости меня, родной мой! Я чудачка и всегда увлекаюсь. Даже ерундой. И мне надолго становится вдруг важным то, что вчера еще могло не вызывать никакого интереса. Но, ты помнишь, мы говорили с тобой о детях. Я тогда не смогла точно высказать тебе свою мысль по этому поводу. И мне, видишь ли, понадобилось окунуться в прошлое, чтобы полностью утвердиться в своих соображениях на этот счет. Я терпеть не могу, когда при мне расхваливают детей! Я всякий раз угадываю лицемерие, фальшь за патетическими восторгами в их адрес. Любовь к детям не должна быть слепой. Надо любить человека, зарождающегося в них, и ненавидеть негодяя, который также в них заложен. Надо бороться за человека в детях! Вот что я хотела тебе сказать тогда. И вот, наверное, основное, что определяет мои взаимоотношения с учениками. От сотворения мира заложено в нас двойственное начало. И всего отчетливее проявляется оно в ребенке: сегодня перед тобой человек, а завтра – беспросветная дрянь. Дай волю ей, распусти ее – и дрянь вовсе подавит человека. Другое дело, что от нас зависит противоположный процесс. Но в ребенке, хороший мой, и сегодня, как тысячу лет назад, сосуществует на равных подвижник и инквизитор.

Ты слишком добр, и потому тебе трудно руководить школой. Не скрывай от меня – я вижу это. И я не решусь никогда сказать тебе это в глаза. А вот так, спрятавшись за расстояние, все проще. У французов это, ну все точные слова, которые приходят потом, называют, кажется, юмором на лестнице. Мне он очень свойствен, этот лестничный юмор. Особенно, когда я с тобой. Только расставаясь, я вспоминаю, что ничего не сказала самого нужного, а все, что сказала, должно быть сказано иначе. Даже теперь, лишь отправив это письмо, я догадаюсь, что не написала главного, о чем думала написать.

Рубеж настал, и о чем-то хочется мне предупредить тебя, родной! О чем-то трудном и крайне необходимом. Все сильнее и все чаще ухожу я в воспоминания, все больнее и все дороже мне каждое из них. Будто спешу я закрепить в памяти твое малейшее прикосновение, твой каждый случайный взгляд. Будто всего этого однажды уже не станет…

Я сегодня все-все вспоминала заново. И – что бы там ни случилось! – был в прошлом день, когда ты, сильный, мудрый, прибежал ко мне напуганным, чтобы сказать, что любишь меня…

Какие-то решения назревают во мне. И сладко, и плохо мне от этого! И не спрятаться за рассудочность, как бы я ни пыталась.

Вот и все пока.

Целую тебя. Не огорчайся, единственный мой…»

* * *

Из всего письма наиболее потрясающее впечатление произвела на десятиклассников фраза, которой разрешалась последняя загадка таинственных посланий – их адресат: «Ты слишком добр, и потому тебе трудно руководить школой…» Что вчера еще знала одна Милка – стало теперь достоянием всей школы. И это Милка тоже предугадывала заранее.

Самой определенной и самой первой реакцией класса на новое открытие было, пожалуй, изумление. Окажись неведомым адресатом человек посторонний или хотя бы Неказич – все воспринялось бы довольно естественным. Но Директор! Личность, которая в представлении Милкиных одноклассников находилась выше каких бы то ни было человеческих слабостей. И в десятом «а» ощутимо наросло возбуждение.

Все стало на свои места: и отдельные намеки из прежних писем, и вчерашний скандал во дворе. Елена Тихоновна имела основания устроить сцену мужу. Но к кому она ревновала?! Это открытие сразу лишало директора былой привлекательности, даже слегка озлобило всех. Словно бы годы, потраченные на разгадку тайны, что была скрыта за медленным, ровным его взглядом и его гордо поднятой головой, оказались потраченными впустую, ибо тайны просто-напросто не существовало.

– Что теперь будет?! – в ужасе прошептала Лялька, будто катастрофа должна разразиться не над чьей-нибудь, а именно над ее, Лялькиной, головой.

Милка неопределенно пожала плечами и досадливо отвернулась от нее.

– Ничего не будет. Все уже было.

– Анатолий Степанович теперь уйдет из школы! – с неожиданной тревогой в голосе объявил Левка Скосырев. Странно. От него можно было ожидать скорее злорадства, нежели сочувствия.

– Чего это он уйдет?! – вступилась Инга Сурина. – И чего ты выдумываешь? Может, все это липа!

– Ха! Липа! – ухмыльнулся Левка и сразу стал самим собой. – А вчера что Елена Тихоновна кричала – тоже липа?!

Все разом заговорили опять, и в общем гомоне то там, то здесь в одних и тех же вариациях склонялись эпитеты из вчерашней брани Елены Тихоновны: «вахлак… бабник…»

Причастность Анатолия Степановича к анонимным письмам затмила на время все остальное, что можно было почерпнуть из них.

Три года назад, когда Анатолий Степанович только появился в школе, красивый, властный, девчонки-старшеклассницы поголовно влюбились в него. А поскольку Милка оказалась соседкой Анатолия Степановича, старшеклассницы невольно посвятили ее в свои преступные чувства: им, каждой по отдельности, вдруг до зарезу стало нужным увидеть жену Анатолия Степановича, разгадать, какими такими волшебными качествами обладает она, что смогла завоевать лучшего на земле мужчину. И, окажись Елена Тихоновна действительно красавицей, эпидемия любви, наверное, прогрессировала бы до последнего времени. Но когда девчонки увидели Елену Тихоновну рядом с Анатолием Степановичем, неуклюжую, сварливую (она и в тот раз не преминула за что-то выговорить Анатолию Степановичу), директор сразу утратил значительную долю своего обаяния. Все будто лишь теперь заметили, что он – стар… Так Милка впервые столкнулась со странностями любви: оказывается, не только предмет обожания, но и предмет ревности твоей должен быть достойным…

Стараясь избежать разговора с Лялькой, Милка встала из-за парты и хотела уйти в коридор. Из-за настырного желания еще раз потолковать со Стаськой задержалась. Хотя о чем ей толковать с ним, она не знала. Это сделалось манией. Опять она не могла уяснить даже для самой себя, что ей хочется доказать ему.

Ашот, перехватив ее взгляд, со всегдашней усмешкой поднялся из-за парты. И, не сговариваясь, Милка впереди, Кулаев за ней – прошли к окну, чтобы хоть условно изолироваться от возбужденных одноклассников.

– Ну, как твое следствие, Миледи?

– В порядке! – зло ответила Милка.

– Нравятся тебе эти письма?

Милка не нашла, что сказать ему.

– Хорошая ты девка, Миледи. Но все-таки девка, – неожиданно заключил Кулаев.

– Что ты хочешь сказать этим?! – в бешенстве переспросила Милка. – Что ты изображаешь из себя всезнайку?! И какое тебе дело до меня?! При чем здесь я?

– Да это я так, – примирительно сказал Ашот. – Я хотел сказать, что девке таких писем не выдумать. Не по мозгам… – Отходя, он глупо засмеялся чему-то.

И только теперь Милка заметила, что класс притих. Не сразу догадалась, что вот-вот раздастся звонок и потому все настороженно ждут развязки – ждут с тем щекочущим нервы любопытством, право на которое всегда имеют свидетели, но не соучастники житейских драм.

Не глядя ни на кого, Милка прошла и села за свою парту, подавленная, яростная, вдруг убедив себя, что главная и единственная причина ее теперешней нервозности – именно эти письма!

* * *

Обычное расписание уроков изжило себя в этот последний месяц: урокам обществоведения, физкультуры отводилось время от случая к случаю, а химия, русская литература, история повторялись чуть ли не ежедневно. И то, что первых два урока принадлежали в этот день Клавдии Васильевне, выдвинуло на передний план дилемму: придет она или не придет?

Дверь скрипнула в абсолютной тишине. И десятиклассники встали за партами с неожиданной для них, почти солдатской четкостью, не загремев, как бывало, крышками парт, не перебрасываясь торопливыми, вечно не досказанными на переменах фразами.

Но Клавдия Васильевна словно и не заметила необычности обстановки. Углубленная в себя, неслышная, старчески невесомая, проскользнула к учительскому столу и, положив классный журнал, вместо приветствия, не глядя на десятиклассников, чуть слышно, грудным голосом разрешила:

– Садитесь, ребята…

Была она все в той же просторной юбке, слегка обвисшей с правого боку, в теплых чулках. И, как всегда, из жиденького узла на затылке выбивались неряшливые пряди. Показалось чем-то оскорбительным это ее неуместное постоянство.

Полминуты, наверное, если не больше, стояла она перед классом, глядя в закрытый журнал на столе, после того как десятиклассники сели и замерли выжидающе.

Затем подняла голову и, переводя свои бесцветные глаза с одного лица на другое, медленно оглядела всех. Мысли и настроение учеников при определенной наблюдательности угадывались без труда, а вот что говорила она в этом неинтересном, молчаливом диалоге, понять было нельзя.

Будто спохватившись, круто повернулась к доске, взяла в одну руку мел, в другую – тряпку и опять, как накануне, застрочила формулами. Скупой комментарий ее при этом скользил мимо ушей десятиклассников: никто ничего не записал за ней да и не пытался вникнуть в ее писанину.

Две или три случайные формулы зарисовала себе в тетрадку боязливая Инга Сурина. Но затем и она, поддаваясь общему настроению, убрала ручку.

Ожидаемой развязки не наступило. Тогда затеялась вдруг энергичная переписка. А мальчишки стали разгуливать по классу, подходя на цыпочках чуть ли не к доске. Милка, как и большинство девчонок, получила дюжину записок с предложениями руки и сердца, в основном, конечно, провокационными. Но две она потихоньку спрятала в портфель. Одну от Юрки: «М. Я тебя очень л-ю!» Другую от Ашота Кулаева: «Гляди в корень, Миледи!» Она была помечена инициалами «КП», что значило скорее всего «Козьма Прутков», но лихой, расхлыстанный почерк Ашота Кулаева можно было угадать на расстоянии, как и его кепку.

Милка принимала записки и прочитывала их с мстительной надеждой получить хоть одно слово от Стаськи, чтобы не ответить ему. Но Стас, по своему всегдашнему эгоизму, в общей переписке не участвовал.

Клавдия Васильевна остановилась вдруг, точно споткнулась на формуле. И какие-то доли секунды оставалась у доски с занесенным в руке мелом. Догадывалась она или знала, что творится за ее спиной?

Десятиклассники опять замерли в ожидании.

Медленно опустив руку, медленно положив мел, тряпку, Клавдия Васильевна повернулась лицом к классу и, неимоверно усталая, крохотными шажками прошла к столу. Впервые в невыразительных ее глазах появилось что-то сокровенное, невысказанное, что заставило Милку напрячься.

Химичка смотрела как бы одновременно в глава каждому, и она обязательно сказала бы, что хотела сказать, но в поле ее зрения попала сунутая под классный журнал записка. Милка не заметила, кто и когда подложил ее.

Шевельнув уголками губ, Клавдия Васильевна взяла и развернула бумажку. Теперь ей надо бы смолчать. А она прочитала своим всегдашним тусклым голосом:

– «Я сегодня все-все вспоминаю заново… И что бы там ни случилось… был в прошлом день, когда ты, большой и сильный… большой, усталый и мудрый…»

Мало того, что это было неумно, это было, конечно, подло…

Не дочитав до конца, Клавдия Васильевна повернулась и с бумажкой в безвольно опущенной руке побрела вон из класса.

Должен был произойти какой-то непредугаданный взрыв, и он обязательно произошел бы в классе. Но Клавдия Васильевна остановилась в дверях, поглядела на своих великовозрастных питомцев, и непонятная: растерянная, жалкая, а вместе с тем уничтожающая улыбка растянула ее блеклые губы.

– Какими жестокими бываете вы, ребята… – чуть слышно проговорила она в звенящей от напряжения тишине. Качнула головой. – Садистски жестокими…

И когда вышла, класс еще долго пребывал в оцепенении.

* * *

Для стороннего наблюдателя сцена в классе, должно быть, напомнила бы остановившийся во время действия кинокадр. И первым из неподвижного немого кадра вышел Стаська Миронов. В его характере было бы распахнуть дверь ударом плеча… Но Стаська открыл и закрыл ее за собой почти неслышно.

Униженные и подавленные, десятиклассники мало-помалу приходили в себя. Вызванное анонимными письмами нездоровое любопытство так или иначе было удовлетворено, и сразу позабылось вдруг, что недавно еще все без исключения грубо вникали в чужую тайну, – классу понадобился зачинщик.

Все только переглянулись, но общую мысль, что сопровождала это мгновенное движение, кто-то должен был высказать вслух. И сделала это Инга Сурина.

Она встала из-за парты, машинально пригладив пушистые завитки на висках, и в решимости лицо ее приобрело слегка пепельный оттенок, под цвет волос. Маленькая Инга всегда была робкой, в соответствии со своей полудетской внешностью, и необходимость высказаться от лица всего класса придала ее голосу ту внезапную требовательность, что порождает обманчивую надежду, будто в следующую секунду сразу все станет ясно.

– Говорите, кто притаскивал в класс эти письма?! – категорически потребовала Инга.

Молчание было прервано, и это оказалось единственным следствием ее категоричности.

Милка будто невзначай отодвинула свою руку от Ляльки, потому что в этой общей неразберихе ей снова стало нехорошо. Она чувствовала себя загнанной и бессильной, словно бы все, что ни происходило вокруг, имело к ней самое прямое отношение.

– Мы должны извиниться перед Клавдией Васильевной! – по-прежнему требовательно, но уже далеко не с той решимостью, как раньше, заявила Инга Сурина, чье первое выступление повисло в воздухе без ответа.

– А как извиниться? За что? – резонно уточнила Лялька. – Не можем же мы признаться, что все знаем?

Инга села, обескураженная.

– А кто подложил записку? – поддержала ее тоненькая, узкогрудая, доверчивая и хрупкая на вид Кира Рагозина, которая сидела рядом с Ингой и по причине своей картавости очень осторожно вступала в общие разговоры. Было похоже, что она подобрала фразу без единого «р», прежде чем сказать ее.

– Кто подложил – не самое главное! – опять ответила ей Лялька Безуглова. – При чем здесь записка? А вот кто принес эти письма?!

– И к Анатолию Степановичу залез! – поддержала Кира, снова благополучно избежав проклятого «р».

Ашот, слегка поворачивая голову, с кривой усмешкой поглядывал то на одну из девчонок, то на другую.

Последнее высказывание хрупкой Киры Рагозиной привлекло к себе внимание класса. И Милка подумала, что ошиблась, посчитав удовлетворенным вызванное письмами любопытство. Одна их загадка была решена, оставалась другая, что до поры до времени представлялась второстепенной.

– А может, это кто-нибудь не из нашего класса?.. – уже без тени решимости вставила Инга.

Предположение ее было настолько маловероятным, что на него с ироничной усмешкой прореагировал один Ашот:

– Может, даже не из Европы, а из Африки кто-нибудь.

Милка молчала.

Лялька перехватила ее взгляд и с предельной искренностью пожаловалась:

– Как все гадко, а?!

Странно… Такой восприимчивости от Ляльки Милка не ожидала. В словах ее прозвучала горечь… Очень даже странно! И в общей этой странности, пожалуй, самое невероятное в том, что Милка до последнего времени, оказывается, вовсе не знала своих одноклассников! Она судила о людях по каким-то отдельным качествам, не обращая внимания на прочие, возможно, более существенные… Ну и пусть! Ведь ей не нужны люди – ей нужен всего один человек, только один! – со внезапно вспыхнувшей тоской и раздражением подумала она, хватаясь за эту мысль, как за соломинку.

– Но мы должны что-то сделать! – опять вскочила Инга Сурина.

И на этот раз нельзя было уйти от ее призыва. Глаза десятиклассников обратились в сторону Инги, словно бы она могла тут же и подсказать, что надо делать.

В минутной тишине разорвавшейся бомбой прозвучал негромкий голос Левки Скосырева:

– А Стаська заявление написал, чтобы его из школы исключили…

Лялька Безуглова до боли стиснула Милкин локоть. Инга облизала вдруг пересохшие губы и, совершенно пепельная, медленно опустилась на сиденье парты.

Что-то резкое хотел сказать Ашот, всем корпусом разворачиваясь в сторону Левки. Но дверь класса распахнулась, и, сопровождаемый абсолютным молчанием, Стаська прошагал от входа на свое место. Его появление, его отсутствующий вид и предельное безучастие к тому, что творилось вокруг, привнесло некоторое замешательство в общее настроение.

Первый, самый трудный вопрос, полагая, очевидно, что это ее неоспоримое право и обязанность, задала все та же Инга. И голос ее, который по замыслу должен был звучать строго, дрогнул при этом:

– Стас… Почему ты… заявление написал?

Стаська вынимал из парты тетради. Услышав обращенный к нему вопрос, положил их назад и уставился на Ингу долгим, ничего не объясняющим взглядом.

Он словно бы похудел или повзрослел за сутки. Но если и раньше в лице его нередко проступала жесткость, теперь оно казалось просто жестоким.

– Ты знаешь, о чем подумали все?! – Краска прилила к лицу Инги Суриной до того, что глаза ее стали влажными.

– Нельзя так, ребята… – испуганно пробормотала Лялька.

– Это ты сделал, Станислав? С письмами – ты? – вдруг строго спросила Кира Рагозина. – Тебя видели во дворе…

Стаська переводил воспаленные глаза с одного лица на другое.

– Почему ты не защищаешься, Стас?! – срывающимся голосом выкрикнула Инга Сурина.

Инга, а не Милка, которой полагалось это сделать. Милка лишь загнанно и беспомощно посмотрела на Юрку. Тот, сразу поднявшись, хлопнул откинутой крышкой парты.

– Я это сделал!.. Я! – повторил он. – Что вы пристали к человеку?!

Ярость в лице Стаса ненадолго сменилась изумлением. Но взгляд его упал на Милку, и в темных его глазах затаилась прежняя, глухая жестокость.

Ашот вскочил следом за Юркой, так что никто не успел среагировать на Юркино заявление.

– Врешь! – сказал он Юрке. – Не ври!

Юрка пожал плечами и усмехнулся, опускаясь на сиденье парты. Милка взглядом поблагодарила его: своей неразумной выходкой он снял то недоброе напряжение, что воцарилось в классе.

– Кто это сделал, знаю один я! – заявил Ашот. – Его здесь нет! И не ищите!

«Лжет!.. Лжет!..» – с ужасом подумала Милка. В ее памяти, кажется, еще никто не лгал так беспомощно, как на этот раз Ашот. И неуклюжее вранье его свидетельствовало, что он вместе со всеми подозревает Стаса. Подозревает или знает, что это он?!

– Почему ты написал заявление?.. – спросила Инга уже тихим, виноватым голосом.

И Стаська впервые разжал бледные губы:

– Потому что я больше не хочу учиться в этой школе…

Звонок прозвучал как избавление.

* * *

Милка выскочила из класса в числе первых. Выскочила, как из мышеловки, чтобы затеряться в коридорной неразберихе, среди веселых, не отягощающих себя ни пустопорожними раздумьями, ни жизненно важными поступками малышей. И еще втайне надеялась поймать кого-нибудь с глазу на глаз: Юрку, или Ашота, или Стаську, если тот надумает сбежать из школы, – все они что-то скрывали от нее! О Клавдии Васильевне Милка старалась не думать, ибо все и так было достаточно скверным. Но ей не удалось ни затеряться, ни переговорить ни с кем, потому что она сразу налетела на девчонок из десятого «б» и вынуждена была полностью возвратиться к той же невеселой истории: в десятом «б» на уроке Неказича обнаружилось еще одно послание неизвестной.

Судя по всему, это было ее последнее письмо. Продолжений ждать не следовало.

«Родной мой! Милый мой! Добрый мой, славный мой!» – все так же начинала неизвестная.

«Сегодня я к тебе с надорванным сердцем, с плохими вестями. От этого не уйти. И плачу я сейчас вволю. Как никогда не плакала. Сегодня это можно.

Мне бы следовало все сказать тебе раньше. Но, слабосильная, всячески обманывая себя, ждала я этой единственной возможности высказаться издалека. Чтобы не увидел ты, как спешу я и как трушу при этом. Спешу от самой себя, и, наверное, потому не получится у меня на этот раз ничего последовательного. Впрочем, ты поймешь меня. Лишь бы ты меня понимал. Остальное не имеет значения.

Сколько раз, присматриваясь к ученикам, я ловила себя на ощущении, что все они (да и мы тоже!) далеко не такие, какими представляются. На словах мы знаем, что не природными задатками красен человек – они, пожалуй, равны у нас. Ценность человека измеряется его действенным проявлением в обществе. И при всем при том, родной, все наши будничные оценки относительны. Ибо наступает однажды температура минус 273, и совершаются невероятные превращения. Такой я представляю атмосферу боя. Ты воевал, ты знаешь, я могу только догадываться. Наступает минус 273, и масса, чрезвычайно объемная вчера, на глазах обращается в нуль. А расплывчатая, внешне инертная форма вдруг превращается в кристалл.

Совсем девчонкой, голоногой, курносой, я обрекла себя на одиночество. Хорошо помню это. Я поссорилась с бабушкой. Повод был самый незначительный, обиходный. Но бабушка высказала мне ту расхожую истину, что синица в руках предпочтительнее журавля в небе. Я ушла обижаться на нее к реке. А в детстве маленькие обиды наши, пожалуй, быстрее и естественней принимают вселенские масштабы, нежели в пору зрелости. Я хорошо помню затененную еловым бором речку, темно-бордовую зарю над тайгой и свое первое упрямое решение на всю жизнь, что проживу ее трудно, что проживу одиноко… и пусть всего лишь с мечтой, но – о журавле в небе, нежели с заведомой синичкой в руках…

Мне страшно повезло однажды. Когда я встретила тебя: мечта ли моя снизошла ко мне? я ли до нее возвысилась?

Но об одном я позабыла при этом, одного не учла… И сегодня я отпускаю тебя в небо.

Слепая от счастья, я думала, не приношу зла, ничего не требуя от тебя… Приношу! Отнимая тебя у семьи, у детей хоть на час, хоть на минутку. Надеясь, что когда-нибудь отниму вовсе…

Я не случайно упомянула о войне. В поисках возможных решений я, грешница, часто возвращалась к ней. Я бы хотела одна там быть, рядом с тобою, одна врачевать твои раны. И мимолетно возникала совсем уж преступная мысль: что – если бы война… А я – рядом.

Я, родной, обязана уйти в сторону. Твои дети растут. Многие из житейских тайн им уже сегодня, почти как нам, понятны. И вольно или невольно заставляя тебя раздваиваться, я в чем-то обездоливаю их. К тому же не покидает страх, что однажды по неведомым причинам тайное станет общеизвестным… Я боюсь представить себе возможные последствия этого.

В последние месяцы, особенно в последние дни я замечала, что ты обо всем догадываешься, и взгляд твой становится час от часу тревожней. Как больно мне от этого! И нельзя иначе.

Когда надо, я весьма практична. Я давно задумала свой коварный план. Трудно было только осуществить его, тем более, что я не имела права ни поговорить, ни посоветоваться с тобой. Я просто не выдержала бы. Я бы непременно спасовала перед тобой, а этого нельзя допустить. На помощь, как уже не раз, пришел наш с тобой добрый гений – человек, который всю жизнь так или иначе устраивает чужие судьбы и, скорее всего, потому не нашел времени устроить свою. Она все поняла с полуслова. Ох, и ревели же мы в тот вечер! Ты даже не представляешь, до чего сладки они, эти горькие бабьи слезы!

Я, милый мой, обязана отойти.

Я люблю тебя – и поэтому обязана! Я не могу без тебя – и поэтому обязана вдвойне! Я не мыслю без тебя земли, деревьев, воздуха, тротуаров – и поэтому не могу иначе!

Иногда льщу себя обманчивой надеждой, вроде бы в чем-то, в главном все остается, как было: и те же самые рассветы будут вставать для нас, так же будут вспыхивать по вечерам твои незатухающие, грустные окна… Но сейчас нужно исключить даже мысль об этом, сейчас я не должна оставлять для себя никакой лазейки, должна приготовиться к тому, что все будет уже не так – и рассветы, и окна… Благо, что самое-самое трудное пока впереди. Мнительная и суеверная, каким-то адским испытанием представляю я грядущую новогоднюю ночь – она должна стать уже больше чем наполовину без тебя.

Боже! Как не хотелось мне терзать твою душу! Как хотелось показаться рассудительной, спокойной. И – ты заметил – я начала довольно по-деловому. Я не хотела эмоций. Я не хотела слез. Ты, пожалуйста, учти это. Ведь ты мужчина и воин. А я – бабенка, и у меня опять ничего, кроме журавля в небе…

Уделяй побольше внимания своей девочке. У нее папина впечатлительность. Это небезопасно в ее теперешнем возрасте. Береги себя. Для всех для нас.

Все. Не прощай, нет. Но… прости, милый! Наступила критическая температура, надо кристаллизоваться, надо выдержать.

Целую тебя, как никогда уже…»

Милке хотелось кричать. Кричать или выть, реветь белугой! Она никогда не слышала и не представляла себе, как может реветь белуга. Но, вспоминая впоследствии охватившие ее при чтении письма чувства, она определяла их для себя этой загадочной и вместе с тем очень точной формулой: ей хотелось орать до спазм в горле! И, как та же белуга в рыбацком неводе, билась в голове Милки, не находя выхода, одна шальная и беспомощная мысль: «За что?!» За что все это на Милку? Словно бы в чужих горестях была виновата прежде всего она. И словно бы настало время расплачиваться… Тяжело и горько было Милке, когда она дочитывала письмо.

Даже девчонки обратили внимание на ее изменившееся лицо, полюбопытствовали, что с ней.

– Ничего! – ответила Милка, возвращая им, будто отшвыривая от себя, злосчастное послание. – Голова болит! – приврала она, уже не глядя на девчонок.

Сжимая виски, она обеими руками убрала за спину волосы.

Вокруг девчонок из «б» столпились ее одноклассницы.

Это напомнило Милке о ее первоначальных замыслах. Пока она читала письмо, Стаська мог смыться.

Лавируя между ненавистными ей отныне «головастиками», пробралась к вешалке. Табачного цвета Стаськин картуз был на месте.

Она волновалась за Стаську больше, чем он сам! Хотела обозлить себя этой мыслью, однако в душе царила та же безрадостная пустота, растерянность да еще страх, и обмануть себя не удалось.

Юрку заметила, когда тот подходил к ней. Невольно устремилась навстречу. И легко позаимствовала у него немножко спокойствия.

Остановились неподалеку от лестницы. Коридорная суета теперь не досаждала Милке. Пока напротив стоял Юрка, малышня обтекала их, как ручейки обтекают в половодье тяжелый камень.

– Раньше ты так не бегала! – Он засмеялся.

– А ты замечал, какая я была раньше?..

Юрка кивнул, радостью своей как бы освобождая Милку ото всех ее многочисленных тревог.

– Я всегда замечал тебя!

И захотелось Милке сказать ему в ответ что-нибудь приятное, доброе, такое же незамутненное, как его обращенная к ней улыбка.

– Ты зачем наговариваешь на себя – про то, что случилось?..

– Но ведь ты испугалась за Стаса?

– Да, – ответила Милка. Поглядела на него снизу вверх пытливо, без тени шутки на лице. – Испугалась. А ты что-нибудь знаешь про это? Только честно!

– Нет! – Юрка весело тряхнул головой. – И знать не хочу! А когда это случилось – меня и вовсе другое интересовало.

Милка сделала вид, что не поняла его.

– Стаська здесь? – спросила она.

– По-моему, да! А зачем тебе это? – спросил Юрка. – Ну все это: что было, что есть! – В голосе его послышались нотки недовольства.

– Надо! – серьезно ответила Милка. – Надо, понимаешь?! Очень надо… Я сама не знаю, зачем. Но мне так надо.

Юрка помедлил, притушив на лице чрезмерную радость.

– Значит, мы и сегодня никуда не сходим?.. – спросил он после паузы.

– Наверно, нет, Юра, – честно призналась она. И добавила с кроткой, извиняющейся улыбкой: – Я не смогу, наверное, понимаешь?

Юрка снова помедлил.

– Заглянуть к тебе вечером?..

Появилась и прошла за его спиной в сторону лестницы Оля.

Коридор начинал пустеть перед звонком.

Держась рукой за широкие, отполированные «головастиками» перила, Оля взбежала на несколько ступенек. Потом замедлила шаги. Остановилась и посмотрела на Милку задумчивым отцовским взглядом.

Стала подниматься выше.

И в прежние времена не по-девчоночьи строгая, сдержанная в движениях, она выглядела теперь окончательно повзрослевшей. Милка с грустью подумала, что и усталость, и потухшие, в синих обводах глаза могут остаться у Оли навсегда…

– Давай потом все решим? – просительно сказала она Юрке. – После уроков, ладно?.. Я пока ничего о себе не знаю!

И оттого, что голос ее звучал виновато, Юрка снова повеселел. Согласился: «Ладно!» – и уже хотел уходить, но приостановился, чтобы неслышно, одними губами сказать: «Я тебя люблю!»

Милка покраснела и не решилась войти в класс одновременно с ним. Автоматически сделала несколько шагов назад, в сторону раздевалки, когда Оля негромко окликнула ее:

– Мила!..

В замешательстве расставания с Юркой Олю она выпустила из виду и задержалась теперь, выжидающе глядя на нее, пока та спускалась на этаж.

Оля остановилась в двух-трех шагах от нее и, прямая, гордая, непонятно медлила какое-то время.

– Помнишь, Мила… Ты спрашивала меня про новогодний бал?.. Ну… что сказала мне тогда Надежда Сергеевна?..

За колготой новых треволнений Милка выбросила из головы не только этот разговор, но и самое учительницу Надежду Сергеевну. Теперь, глядя на Олю, неожиданно обеспокоилась.

– Так вот… – сказала Оля. Было заметно, что ее намерению высказаться предшествовали долгие колебания, и ото придало Олиному голосу еще большую строгрсть, даже официальность. – Я не хотела тебе… Но – чтобы честно. Мы тогда… Нет, не дружили. Но Юра ходил ко мне… Предлагал дружить. А когда играли в почту, прислал письмо… – Она запнулась на мгновение. – Ну, что я нравлюсь ему… Так вот Надежда Сергеевна сказала мне тогда, чтобы я ему не верила. Сказала, что он многим девочкам такие записки шлет. И раз даже говорил такое же ей самой… Ходил за ней. Ну… следил. А одной девочке даже испортил жизнь… Вот, – добавила Оля. – Это я – чтобы честно.

Милка не могла произнести ни слова, когда она повернулась и пошла на второй этаж.

«Врешь! – всем существом протестовала Милка. – Вре-ешь, О-ля!!! Врешь ты!» Но колени ее впервые как-то противно тряслись и голоса не было.

Мысли и чувства ее словно бы одеревенели, когда она входила в класс. И показались вырубленными из дерева лица, стали неподвижными остекленевшие глаза. Да и сама она, как смешной, обструганный Буратино, протопала до своего места нелепо четкими, деревянными шагами.

Только здесь, уже за партой, щелкнув, разомкнулась какая-то сковывающая ее связь. Все чувства Милки пришли в движение. И вместе с ужасом, унижением, которые она испытала в этот миг, явилось желание громко закричать на весь класс: «До чего глупо врет Олька!»

И, наконец, ведь Милка – она сама по себе, не все ли равно ей, что там было раньше у Оли?!

Ах, как хотела Милка, чтобы ей это было действительно все равно!

* * *

Олина заступница оказалась легкой на помин.

Все происходило, как во сне, и оборачивалось при том самой грубой явью.

Никто не успел встать, когда рывком отворилась дверь и в класс, потерянная, разбитая, что бросилось в глаза сразу, вбежала химичка. Не Клавдия Васильевна (которую, что бы там ни было, ждали десятиклассники), а Надежда Сергеевна – бывший кумир двенадцатой средней, чье имя Лялька Безуглова записала в анкете, отвечая на вопрос: «Кто из окружающих пользуется твоим наибольшим уважением?»

Энергичная, веселая в прежние времена, она мало походила на себя, когда с разбегу, будто уткнувшись в невидимую преграду, остановилась против класса.

Впрочем, сравнивать, припоминая отдельные подробности, можно было только потом, спустя время. А тогда Милке отчетливо, ярко увиделись почему-то лишь ее разметавшиеся волосы… да слезы, катившиеся по щекам.

И, наверное, не вбежала она, а, по-всегдашнему стремительная, беспокойная, прошла к учительскому столу.

Но протянула над ним дрожащие руки… губы ее жалобно кривились.

– Ребята! Верните мне мои письма! Пожалуйста… Ведь они больше не нужны вам…

В оцепенелой тишине грохнула по напряженным нервам откинутая крышка парты.

Стаська.

Бледный, он весь подался вперед и не проговорил, а прокричал сквозь зубы:

– Зачем вы?! Зачем вы унижаетесь перед ними?!

Она загородилась от него непослушными руками. Взметнула строгие, разлетающиеся к вискам брови, вдруг выпрямилась вся, приподняла голову, как бы увеличивая тем самым дистанцию между собой и классом. Сказала:

– Это меня не унизит…

Все было неожиданно и страшно в происходящем.

Будто перешагнув через ряд, Стаська одним движением размахнулся и ударил Юрку по лицу…

Трудно сказать, одновременно или в какой-то череде совершались последующие события.

Брызнула на отвороты белой рубахи Юркина кровь.

В ужасе закусила руку и как подкошенная не опустилась, а рухнула на стул Надежда Сергеевна.

С треском захлопнулась дверь за Стаськой.

Сначала Кира Рагозина, Инга, а за ними и Лялька Безуглова с платочками в руках бросились к Юрке…

Никто не видел, как врывался в чужой класс Стаська, что он там делал. Но в десятом «а» не успели опомниться, когда снова открылась дверь и, вытолкнув ближе к доске насмерть перепуганного Герку Потанюка, Стаська остановился у входа.

– Говори!

Ища спасенья, Герка метнул взгляд на учительницу, потом на Юрку в окружении девчонок, на отрезанный для него выход и забормотал, обращаясь к Стаське:

– Ты же обещал – не скажешь…

– А я и не скажу! – выдавил сквозь зубы Стаська. – Ты сам скажешь! Не я, а ты! Сам! Понял?! Говори!

И что-то в позе, в голосе его заставило Герку Потанюка отступить дальше от двери. Он сглотнул.

– Ну… Я… Он… В общем… – Герка показал головой на Юрку, объясняя почему-то Надежде Сергеевне. – Он подговорил – за голубей… Мы залезли, переписали… Деньги ж мы вернули? – Он оглянулся на Стаську Миронова.

Но Стаськи уже не было в классе.

* * *

Милка знала, где найти его.

Во владениях старого Покровского леса она притихла. Покой и умиротворение властвовали под разомлевшими на утреннем солнце деревьями. Густые сосны переплетались в искрящуюся крышу над головой. А там, где начинались березы, осинник, мир будто размыкался, и, легко обтекая безлистые прутья ветвей, со всех сторон набегал простор. Буквально за ночь на осинах лопнули почки, и сам воздух, облака, небо казались подернутыми бледной зеленью.

Стаську она увидела издалека. Распахнув пиджак и заложив руки в карманы брюк, он шел берегом, впереди Милки.

Милке вдруг показалось, что Стаська идет, наслаждаясь безмятежностью, идет, как человек, для которого не существует больше проблем на земле: все неотложные задачи решены, все знаки препинания расставлены. И первый вопрос, который машинально приготовила для него заботливая Милка: «Что теперь делать, Стас? Как быть со школой?» – утратил смысл. Каким-то особым уголком сознания поняла Милка, что не это самое важное для Стаськи: ни сегодняшний день, ни завтрашний… А те, часто необъяснимые для окружающих, но всегда прямолинейные законы, по которым он живет: и вчера, и сегодня, и будет жить через десять лет – единственно они принципиально важны для него, единственно этими своими законами он никогда не поступится.

Догнала его.

– Ты?.. – спросил Стаська, будто не видел, что это она.

– Я… – сказала Милка.

– Зачем бежала?

И хотя она вовсе не бежала за ним, а просто шла быстро, спорить не стала. Ответила:

– За тобой…

Стаська остановился, вынул руки из карманов и посуровел. Потом оборвал какой-то росточек с кустика под ногами, глянул в белесый горизонт за противоположным берегом, снова успокоился.

– Не надо, Милка…

– Чего не надо? – тихо спросила она.

– Да вот это… – Разминая в пальцах сорванный росток, он глядел, как отстает от него тоненькая, прозрачная кожура. – Ходить не надо нам… Встречаться…

– Почему?.. – спросила Милка. И тихонько повторила после паузы: – Почему, Стас?.. – Ведь знала прекрасно, что у него есть чем ответить.

Но Стаська заговорил не сразу. Доломал и уронил под ноги зеленый росток, сорвал новый, крутнул его между пальцами.

– Я, Милка, правда эгоист… Помнишь, я написал тогда в анкете? Я, Милка, не соврал. Есть вещи, которыми я не смогу делиться никогда, ни с кем… – Он попробовал кончиком языка прозрачную капельку, выступившую на изломе стебелька, и поморщился. Глянул в упор на Милку. – Если человек со мной, так только со мной чтобы! Весь! – уточнил он. – До конца! Иначе мне этот человек становится… – Он не нашел подходящего слова, но глянул в сторону реки и, вызвав краску на Милкиных щеках, опять, уже без причины, сморщился. – Я эгоист, Милка… Но этот эгоизм я и в других уважаю…

Наверное, она выглядела жалкой. Но не испытывала унижения. Даже робко сказала ни к селу ни к городу:

– Я, Стас, решила с тобой в химмаш поступать…

И не догадалась ни о чем в то время, как он долгим, уплывающим взглядом смотрел в белесый горизонт за рекой.

Даже когда он сказал:

– Я, Милка, не пойду в химмаш, я буду в педагогический поступать… – она еще ничего не поняла.

Она только чувствовала, что Стаська ускользает от нее, и не знала, как удержать его. Хоть на немного, хоть ненадолго… Хотела польстить, вспомнив, что Надежда Сергеевна разыскивает его в школе. Но когда подумала об этом, испугалась вдруг.

– Стаська!.. – Потянула его за рукав. – Стаська… – Заглянула в глаза. – Ты любишь ее, да?..

Он грубо ответил:

– Можешь даже опубликовать это.

Краска ударила ей в лицо. Но обижаться Милка не имела права. Сорвала вслед за ним зеленый стебелек из-под ног, хотела улыбнуться. Улыбка получилась жалкой.

– Как же ты теперь, Стаська?..

– Что как?

– Но ведь она… – Милка опять неуклюже улыбнулась. – Она взрослая… И она любит!

– Ну и что? – сказал Стаська. Желваки на его скулах вздулись и лицо затвердело. – Мне достаточно, что она есть!

– Стаська! Ведь это же бессмысленно!.. – умоляюще воскликнула Милка.

– А я не ищу смысла! – сказал, будто бросил ей в лицо, Стаська. – Зато я знаю, что не все люди сволочи! Есть настоящие! Как она… И мне достаточно этого! – Он круто повернулся и зашагал вдоль берега прочь от Милки, глубже в лес.

Милка покусала стебелек. Он был горьким-прегорьким.

А Стаська уходил! Глупый Стаська…

Опомнилась Милка и поняла, что все ее вчерашние раздумья о жизни, о любви пусты, как хрупкие елочные фонарики. Вчера она еще ничегошеньки не знала о жизни. О любви – тоже. Любовь не может явиться вдруг, как наитие, как залетный ветер в апреле… Столько же чернорабоча, сколько празднична, она трудна и сложна!

Стиснув сомкнутые у груди руки, Милка хрустнула переплетенными пальцами.

Что же тогда: все в жизни, как вечный бой?! На пределе усилий, на исходе напряжения – от начала и до конца? Только так?!

«Стас!» – мысленно позвала Милка.

Он удалялся. И ей было не удержать его. Слишком далеко ушел он от Милки. Не теперь, а раньше, когда в одиночку приблизился ко всему тому, что лишь сегодня, теперь, начала сознавать она, обманутая или обманувшая себя апрельским ветром с его пьянящими девчоночью кровь дурманами.

Догнала его.

– Стас! Стаська!.. – Остановила за рукав. – А почему ты вчера не пришел ко мне? Когда мне трудно было – почему, а?

Стаська осторожно убрал ее руку. И, не глядя на Милку, ответил спокойно, даже с сочувствием или грустью:

– Я тебе не нужен был вчера, Милка… Тебе вчера нужен был другой…

Упрек ее вдребезги разбился о Стаськину прямолинейность. Он снова был прав!

Двумя пальцами опять крепко взяла его за рукав.

– Ты и раньше любил ее, Стаська?

Он не ответил, пытаясь высвободить руку. И молчание его, как никогда, означало согласие.

– А почему ты тогда ко мне ходил?.. – спросила Милка. – Зачем?

– Ты похожа на нее… – ответил он после паузы, И жестко добавил: – Внешне.

Милка устала смущаться. Ей было уже все равно, краснеет она или не краснеет.

– Я уйду, ты не бойся… – предупредила она, чтобы он оставил в покое рукав, за который она держалась. – Но ведь ты, Стаська, ничего не возьмешь от нее… Ведь она…

Стаська не дал ей договорить. Глянул холодно, без приязни.

– А мы все, Милка… – Он поправился: – Кто способен, достаточно взял от нее, когда она была у нас.

Милка покусала неспокойные губы.

– Ты и в педагогический пойдешь – чтобы рядом с ней?..

– Не рядом… – поправил Стаська, отворачиваясь от нее. – Но чуть-чуть ближе…

Она отпустила его рукав. И хотела больше не окликать его, когда он снова зашагал прочь, вдоль реки: мимо надломленной березки, мимо зарослей тальника…

Потом неожиданно вскинулась, догнала.

Задыхаясь от бега, стала на дороге.

– А как же я, Стаська?.. – испуганно спросила она. – Все, да?!

Стаська посмотрел в землю у ее ног.

– Почему?.. Когда будет скучно, заходи… В кино сбегаем. Друзьями-то мы останемся? – заключил он, не думая, что повторяет ее же жестокую фразу.

И ушел.

А Милка заплакала, медленно опускаясь на траву.

Заплакала горько и жалобно, почти зримо пытаясь установить для себя, отмываются или не отмываются поцелуи.

Загрузка...