В марте месяце в их классе – пятом «А» – появилась новенькая. Звали ее Джоун Эдисон, она приехала из штата Мэриленд и с первых же дней сделалась предметом всеобщей ненависти. С ее узкого лица с длинными, черными, как у куклы, ресницами почти не сходило выражение взрослой томности. Одевалась она нарядно, волосы ее – в отличие от прочих девочек с короткой стрижкой или косами – ниспадали прямыми прядями на пушистый свитер. В тот месяц, в часы, отведенные для домашних уроков, мисс Фритц читала им повесть о некоей девочке Эмми, которая была ужасно избалована и вечно возводила напраслину на свою сестренку-близняшку Анни. И вот, когда презрение всего класса к этой Эмми достигло своей высшей точки, Джоун Эдисон имела наглость вступить в спор с учительницей! Это было так поразительно, что никто ушам своим не поверил, когда Джоун обратилась к мисс Фритц со следующими словами.
– Простите, конечно, – сказала она, даже не потрудившись встать, – но я не вижу никакого смысла в этих домашних заданиях. У нас в Балтиморе, например, не задавали уроков на дом, а все, что понаписано в этих ваших книжках, давно уже прочитано первоклашками.
Чарли, который обычно делал уроки не без удовольствия, присоединился к возмущенному гулу класса. Между бровями мисс Фритц появились маленькие обиженные складочки, и ему стало жаль ее: он вспомнил, как в прошлом году, в сентябре, когда Джон Эберли – не совсем нечаянно – пролил лиловую плакатную краску на заново отциклеванный пол, мисс Фритц опустила голову на руки и заплакала. Бедняжка боялась школьного совета.
– Да, но мы не в Балтиморе, Джоун, – сказала мисс Фритц. – Мы в Олинджере, штат Пенсильвания.
Дети, в том числе и Чарли, засмеялись. На щеках Джоун проступил смуглый румянец, и, пустившись вплавь против течения всеобщей ненависти, она звонким от возбуждения голосом пыталась объяснить, что она имела в виду, и, естественно, увязала при этом все глубже и глубже.
– Ну, например, мы там, вместо того чтобы читать о растениях в книжке, срывали, бывало, по цветку и приносили в школу, а в классе разрезали их и разглядывали в микроскоп.
Эти ее слова, вызвав смутные образы широких листьев и экзотических цветов, как-то осложняли и еще больше затемняли сложившееся у всех представление о Джоун.
Мисс Фритц поджала свои оранжевые губы, отчего они оказались иссеченными мелкими вертикальными морщинками, а затем расправила их в улыбке.
– Это дело впереди. В нашей школе вам тоже дадут препарировать цветы, – сказала она. – Но только в старших классах. Терпеливым девочкам все приходит в свое время, Джоун.
Когда же Джоун попыталась оспорить и это, мисс Фритц подняла палец и с той дополнительной вескостью, какая всегда имеется у взрослых про запас, произнесла:
– Ну вот, а теперь довольно. А то, моя милая барышня, как бы нам не поссориться всерьез.
Класс с удовлетворением отметил, что и мисс Фритц ненавидит Джоун.
После этого эпизода всякий раз, как Джоун раскрывала рот, в классе раздавался дружный гул неодобрения. А во дворе на утрамбованной щебнем площадке во время переменки, или пожарных учений, или ожидания звонка на первый урок с ней почти никто не заговаривал, если не считать насмешливых выкриков вроде «задавала», «Эмми» или «Мандрагора из Балтимора». На уроках мальчишки то и дело раздергивали бантики, которыми завязывались сзади, у шеи, ее нарядные платьица, и плевали жеваной бумагой в ее распущенные волосы. А однажды Джон Эберли желтыми пластмассовыми ножницами, украденными из класса на уроке труда, вырезал у нее клок волос. Это был единственный раз, когда Чарли видел Джоун плачущей, по-настоящему, со слезами. Сам он вел себя ничуть не лучше других, по существу даже хуже: те причиняли ей гадости просто так, по непосредственному влечению, он же – с умыслом, добиваясь популярности. В первом и втором классах к нему относились вполне хорошо, но впоследствии его почему-то стали сторониться. В классе образовалась теплая компания – в нее входили и мальчики, и девочки, они собирались по субботам в гараже Стюарта Моррисона. Чем они только не занимались! И в походы ходили, и в мини-футбол играли, зимой катались на санках по Горной улице, весной колесили на велосипедах по всему Олинджеру. В понедельник только и разговоров было что об их приключениях. С теми, кто составлял ядро этой компании, Чарли был знаком еще с додетсадовских времен, но теперь ему ничего не оставалось как плестись после школы домой, делать домашние уроки, перебирать свои марки Центральной Америки или тащиться одному на какой-нибудь фильм ужасов; а по уикендам – неизменно обыгрывать Дарила Джонса или Мартина Ауэрбаха во всех играх, будь то стеклянные шарики или шахматы. Чарли с этими мальчиками и водиться бы не стал, если бы они не жили совсем рядом; оба были по крайней мере на год его моложе и притом не слишком развитые для своих лет. И вот Чарли решил, что, если он сам, по доброй воле, поддержит политику теплой компании, ребята наконец его заметят и примут к себе.
На уроках естествознания, которые у пятого «А» проводились через коридор, в классе мисс Бробст, он сидел как раз впереди Джоун и, несмотря на то, что ощущал смутную солидарность с нею, так как оба они являлись жертвами всеобщей неприязни, изводил ее, как только мог. Он сделал, между прочим, небольшое открытие: она, оказывается, не такая уж умная. На контрольных, например, ее отметки почти всегда бывали на один балл ниже, чем у него. Он ей как-то сказал: «Похоже, все эти твои микроскопы, в какие вы глазели в Балтиморе, не пошли тебе на пользу. Или это было так давно, что ты на старости лет позабыла все, чему вас там учили?»
Чарли любил рисовать; время от времени он рисовал у себя в тетрадке – нарочно избоченившись так, чтобы ей было видно, – картинку и сверху писал: «Дурочка Джоун»; это был профиль девочки с острым носом и угрюмым жеманным ртом; ресницы опущенных глаз были такой густой черноты, какой только можно было добиться от графита, а волосы ниспадали нелепыми параллельными крючками, ряд за рядом, пересекая синие линейки и доходя до самого края страницы.
Март постепенно перешел в весну. Одним из сигналов, возвестивших ее приход, было появление на школьном дворе – когда не начали еще полоть гаревую дорожку, а бейсбольная площадка все еще утопала под толстым слоем грязи – Счастливчика Ласкера со сложной моделью самолета, на изготовление которой он убил всю зиму. На крыльях модели красовалась американская звезда, в кабине был нарисован летчик, а миниатюрный моторчик работал, как настоящий, на бензине. Раздававшееся все утро жужжание привлекло на школьный двор всю мелюзгу, начиная со Второй улицы и до Линоука. Затем произошло то, что происходило каждый год: Счастливчик Ласкер запускал самолет в воздух, тот с минуту, издавая дразнящий рокот, набирал высоту, а затем, круто пикируя, врезался в землю, и разломанные его части догорали где-нибудь в грязи или на траве. У Ласкера был богатый отец.
Наряды Джоун постепенно, из недели в неделю, делались проще, приближаясь к стилю, принятому у других девочек Олинджера, а в один прекрасный день она явилась в школу с новой прической: укороченные на две трети волосы ее были туго зачесаны назад и собраны в коротенький хвостик чуть ниже затылка. Такого хохота, какой поднялся в этот день вокруг Джоун, ей еще не доводилось слышать. «Ух ты! – закричала одна идиотка как только Джоун вошла в раздевалку. – Джушка-лысушка!» И дурацкая эта приговорка все утро так и порхала по классу.
– Джушка-лысушка! – раздавалось отовсюду.
– Умора из Балтимора!
– Что это наша старушка Джушка так разрумянилась сегодня?
А Джон Эберли изображал пальцами движение ножниц, сочно причмокивая при этом языком. Мисс Фритц так долго стучала костяшками пальцев по подоконнику, что ей пришлось потом оттирать их другой рукой, чтобы унять боль. Наконец, к тайной и великой радости Чарли, она отправила двух мальчишек в кабинет мистера Ленгела.
Реакция Чарли на новую стрижку не была шумной: ему просто захотелось изобразить изменившийся облик Джоун. В парте у него лежали, сложенные в стопку, все прежние рисунки, какие он делал с Джоун; он был коллекционер по природе – так, он коллекционировал комиксы, американские и костариканские марки. Розовая от смущения, Джоун сидела несколько поодаль от него, не шелохнувшись, боясь даже рукой двинуть. С новой прической лоб ее обрел больше веса по отношению к остальному лицу, шея обнажилась, подбородок заострился, а глаза казались крупнее. Чарли – который раз! – ощутил благодарность за то, что не родился девочкой и что ему не суждены такие острые переживания, как потеря локонов или внезапное кровотечение, которое придумано словно нарочно, чтобы девочкам было больнее взрослеть. «Как ужасно быть девочкой!» – это было едва ли не первой его сознательной мыслью в жизни. Карикатура, которую он с нее тут же нарисовал, получилась исключительно удачной, гениальной, – словом, слишком хорошей, чтобы сидевший сзади него Стюарт Моррисон мог ее оценить: его тупые яйцевидные глаза скользнули по рисунку, и только. Тогда Чарли перевел контуры этого рисунка на другой листок из тетради и сделал Джоун совсем лысой. За этот рисунок Стюарт ухватился мгновенно, и он пошел по партам.
Ночью Чарли приснился сон – это был, вероятно, последний, утренний сон, перед самым пробуждением, когда солнце уже встало, иначе вряд ли Чарли запомнил бы его так отчетливо и полно. Они были в джунглях. Джоун, в длинной пестрой юбке, как у индонезиек, плыла в прозрачной реке, среди крокодилов. Чарли смотрел на нее откуда-то сверху, должно быть, с ветки дерева, растущего на берегу. Движения худенькой девочки, лавирующей среди крокодилов, казались удивительно плавными, спокойными под тонкой стеклянной пленкой воды. Лицо Джоун, когда оно на минутку всплывало в окружении расходящихся от него веером волос, выражало попеременно то ужас, то оцепенение, Чарли от горя беззвучно кричал. И вот он ее спасает; он не помнит ощущения мокрой воды, когда он погрузил руки в реку, чтобы вытащить Джоун, – этого как бы не было, а просто, одетый в купальный костюм, он шагает с нею на руках; ноги его твердо упираются в шишковатую спину крокодила, все трое скользят вверх по течению, мимо теней, простирающихся по реке от высоких деревьев, мимо белых цветов на берегу и свисающих в воду лиан, и все это похоже на короткометражный фильм, демонстрирующий серфинг. Их несет к деревянному мосту, перекинутому через реку, и только Чарли подумал, как бы вовремя пригнуться, как река и джунгли вдруг уступили место его постели и комнате. Однако и после смены декораций, которая оказалась устойчивой, сладкое чувство гордости, какое испытывал Чарли, спасая и неся на руках девочку, продолжало длиться, как звук клавиши, удержанный педалью.
Он любит Джоун Эдисон! Утро выдалось дождливое, и Чарли шагал в школу, вновь и вновь твердя про себя эту открывшуюся ему новость, ощущая, как она собралась туманным колоколом у него над головой, под зонтом, который пришлось взять по настоянию матери. Любовь его, прозрачная, как воздух, как вода, не имела собственного вкуса, зато она обострила его обоняние, так что и прорезиненный плащ, и галоши, и красноватые прутья кустарника, выставившиеся из-за низкой ограды, охраняющей газоны вдоль шоссе, самая земля и мох в расщелинах тротуара – все издавало свой особенный аромат. От радости Чарли хотелось смеяться, но что-то мешало, что-то деревянное, тяжелое, расположенное где-то в верхней части груди, у самых ключиц. Нет, нет, ему не до смеха. Похоже, что он достиг наконец того состояния, к которому бедненькая усатенькая мисс Уэст – учительница воскресной школы, куда ходил Чарли, – его так старательно пыталась подготовить. Он стал молиться: «Дай мне Джоун!» В эту всепроникающую мокрядь весь мир, казалось бы, был охвачен торжественной монотонностью, приводящей к общему знаменателю и оранжевый автобус, притормаживающий перед крутым поворотом, и четырех птичек на телефонном проводе. Сам Чарли тем не менее ощущал себя упругим и легким, и весь путь в школу воспринимался им как ряд острых углов, которые ему предстояло лихо обогнуть, вперемежку с канавами, вдоль которых надо было мчаться. Если ему удастся ее унести, спасти от жестокости одноклассников, то-то натянет он нос теплой компании! Он соберет вокруг себя новую, собственную. Сперва они с Джоун вдвоем, затем, постепенно выдираясь из тенет собственной вредности и тупости, к ним присоединятся другие, и наконец его компания наберет такую силу, что гараж Стюарта Моррисона будет пустовать по субботам. Чарли станет королем, он заведет свой мини-футбол, и все бросятся к нему, моля о помиловании.
Войдя в раздевалку, Чарли первым делом объявил, что любит Джоун Эдисон. Почему-то его заявление не возымело того эффекта, которого, учитывая всеобщую ненависть к объекту его любви, казалось бы, следовало ожидать. А ожидал он, что ему придется поработать кулаками. Почти никто не захотел остановиться послушать сон, который он вознамерился рассказать во всеуслышание. Впрочем, Чарли знал, что, так или иначе, нынче же утром весть о его публичном признании в любви к Джоун разнесется по всему классу. Но, хоть он именно этого и жаждал, за тем, чтобы в некотором роде расчистить место между собою и Джоун, ему было немного не по себе, и, когда мисс Фритц вызвала его к доске, он отвечал урок с запинками.
Во время обеденного перерыва он нарочно укрылся в галантерейной лавке, мимо которой обычно проходила Джоун. Неказистая девчонка, с которой она шла, должна была свернуть – Чарли это знал – на следующем перекрестке. Выждав с минуту, Чарли побежал вперед, чтобы обогнать Джоун, когда та направится от улицы, в которую завернула ее подружка, к той, где находилась галантерейная лавка. Дождь перестал, и свернутый зонт в его руке походил на штык от винтовки. Подбежав сзади, он произнес:
– Пиф-паф.
Она обернулась, и под ее взглядом, зная, что она знает, что он ее любит, Чарли почувствовал, как кровь подступила к его щекам, и потупился.
– Ах, это ты, Чарли? – протянула она своим мэрилендским, чуть напевным, говором. – Что это ты делаешь на этой стороне шоссе?
Полицейский Карл возглавил группу малышей из начальной школы, которую надлежало перевести на другую сторону, и это значило, что Чарли придется потом одному, без регулировщика, пересечь опасный перекресток, от которого расходится пять дорог.
– Да ничего особенного, – сказал он и произнес приготовленную заранее фразу: – Мне нравится твоя новая прическа.
– Спасибо, – сказала она и остановилась.
«Верно, у них в Балтиморе здорово муштруют по части манер», – подумал Чарли.
Она подняла глаза, и его собственный взгляд отпрянул от кромки ее нижних век, как от бездны. В пространстве, которое она занимала, ощущалась удивительная насыщенность, которая и ему как бы придавала больше роста, – так бывает, когда зимним утром выглянешь в окно и увидишь первый снег.
– А впрочем, и старая была ничего.
– Да?
Чарли был озадачен таким ответом. И еще он заметил одну особенность у Джоун – смуглоту ее, как бы спрятанную под самой кожей; он и раньше ее замечал, но впервые увидел с такого близкого расстояния, что, когда она краснела, на ее щеках проступал не столько румянец, сколько нежный матовый загар. И потом – душится она, что ли?
– Как тебе вообще нравится Олинджер?
– Да, по-моему, хороший город.
– Хороший? Пожалуй. Может быть. Хороший Олинджер. Почем мне знать – я ведь больше нигде не бывал.
К счастью, она приняла все это за шутку и засмеялась. Боясь, что следующие его слова могут оказаться не столь остроумными, он принялся молча балансировать зонтиком на кончике пальца и, когда как следует наладился, пошел назад спиной, перемещая зонтик с руки на руку – правая, левая, правая, левая, – изогнутая ручка зонта прочерчивала черную дугу по рябоватому голубому небу. На углу, где они простились, он так разошелся, что, изображая изысканного джентльмена, опирающегося на трость, перегнул ручку зонта так, что ее было уже не выправить. Изумление, написанное на лице Джоун, заранее более чем вознаградило его за нагоняй, какой его, по всей вероятности, ожидал дома.
Он рассчитывал снова проводить ее после уроков, и притом дальше, чем в первый раз. Все обеденное время прошло в составлении планов на будущее. Они с отцом перекрасят его велосипед. В следующий раз, когда его поведут стричься, он попросит парикмахера сделать пробор на другой стороне и таким образом избавится от чуба. Он переменится весь, он станет просто другой человек, так что все будут только диву даваться: что произошло с Чарли? Он научится плавать и поведет ее на плотину.
После обеда импульс, вызванный сновидением, начал понемногу ослабевать. Теперь, когда он не спускал с нее глаз, он заметил, что при переходе из класса мисс Фритц в класс мисс Бробст Джоун вовсе не была одна, а шла, болтая с подружками. У Чарли заныло под ложечкой. Да и в классе, оказывается, она со всеми перешептывается! Так что, когда он увидел Джоун сквозь темное стекло галантерейной лавки, где он ее поджидал, в сопровождении всей компании, причем она и Стюарт Моррисон, закинув головы и оскалив зубы, визжали изо всех сил, а Стюарт при этом, очевидно, что-то изображал, меж тем как этот идиот Эберли плелся за ними, как толстый собачий хвост, – когда Чарли увидел все это, он испытал не столько изумление, сколько стыд – жгучий, невыносимый стыд, такой стыд, что, казалось, он даже собственным родителям не посмеет отныне показаться на глаза. Чарли смотрел им вслед, покуда они не скрылись за изгородью; чувство облегчения в эту минуту пока еще занимало микроскопическое место в его внезапно перевернувшемся сознании. До него вдруг дошло, что то, что он принимал за жестокость, было любовью, что ее полюбили с первого дня и что самые большие тупицы догадались об этом за много недель до него. Она была королевой класса, а что касается его, Чарли, она могла бы и вовсе не существовать: ему во всем этом не было ни малейшей доли.