Пенелопа Мортимер Крошка миссис Перкинс

Мой третий ребенок появился на свет в частном отделении огромного родильного дома на юге Лондона. Первые два дня я провела в одной палате с миссис Айзекс, но ее выписали на следующий день после моих родов. И хотя обстановка, казалось, располагала к общению, мы так и не подружились. До самого ее ухода почти не разговаривали, если не считать вялых приветствий, которыми перебрасывались, когда она, в накинутом на плечи вышитом халате, гремя банками и склянками туалетных принадлежностей, — (я уверена, именно так она их называла) — торопливо семенила мимо моей постели, стуча высокими каблуками домашних сабо, словно собиралась на пикник. Через голубую занавеску, разделявшую наши кровати, я все два дня слушала ее телефонные разговоры и бесконечные размышления вслух о том, как назвать новорожденную.

— …даже не знаю, дорогая. Алену нравится «Лиза», но мама, вроде, остановилась на «Каролине»… Это не то, чтобы семейная традиция, но вы меня понимаете… Бабушку зовут Рут. Конечно, хорошее имя, но, мне кажется, ей оно не подходит… Она у меня такая хорошенькая, глазки голубенькие… Знаю-знаю, у них у всех голубые глаза…

Я ничего не имела против миссис Айзекс, но услышав, как она упаковывает вещи, облегченно вздохнула.

Перед уходом, когда на пороге, сияя из-за груды сумок и коробок, ее уже ждал дородный с иголочки одетый муж, она на секунду задержалась возле детской кроватки, стоявшей у меня в ногах. Детей принесли на кормление, и проходило обычно не меньше часа, прежде чем их забирали обратно.

— Поздравляю, — сказала она. — Мальчик или девочка?

— Девочка.

— Как хотите назвать?

Я ответила, что еще не решила.

— А… ну, тогда до свидания. Всего наилучшего.

— Всего доброго.

Когда она ушла, я несколько минут наслаждалась чувством собственности. Комната моя, телефон мой, теперь меня наверняка переложат на ее кровать, и я смогу глядеть через окно на узкую улочку. В хрустальных вазах уже начали вянуть оставленные ею гвоздики и адиантумы. На тумбочке аккуратной стопкой лежали ее журналы с модными образцами вязания и длиннющими романами.

Проснувшись, я увидела, что цветы и газеты исчезли, белье с соседней кровати сняли, и теперь она стала гладкая и холодная, как мраморная доска, а занавеску подняли вверх; так в первый раз за все время далекое солнце коснулось меня своим холодным лучом, и я увидела троллейбусы, снующие в тумане улицы, как катера по реке. Дочь унесли, и я, вдруг почувствовав себя очень одинокой, нажала кнопку звонка. Над дверью загорелся красный свет, по коридору, прорываясь сквозь пеленки, пронесся пронзительный детский плач, режущий слух, как цыплячий писк, доносящийся на рассвете с птицефермы, однако никто не появился. Я позвонила домой — телефон не отвечал: наверное, мама гуляла с детьми в парке. Я позвонила на работу мужу — его тоже не было. Я заплакала: больше всего на свете мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь оказался рядом, и с тоской подумала о миссис Айзекс, от которой веяло унылым домашним уютом.

Когда же наконец двойные двери распахнулись, я поняла, что это опять не ко мне. В них с опаской просунулась тележка: она остановилась в дверях, и я услышала приглушенные голоса. На тележке лежала молодая женщина, видна была только ее голова и плечи; всклокоченные светлые волосы разметались по подушке, а красное, распухшее от горя лицо, казалось бесформенным, как у ребенка; все, что вкатилось в комнату потом, было закрыто простыней. Не обращая не меня ни малейшего внимания, сестры, возникшие вслед за тележкой, деловито опустили разделяющую занавеску. В дверях, шаря несчастным взглядом в поисках исчезнувшей тележки и не решаясь войти, робко стоял молодой человек, прижимая к груди кучу всякой всячины: мягкие резиновые тапочки, какие обычно носят школьницы, девичий халат, явно из приданого, пористую сумку и розовый зонтик. Мокрые от пота волосы смешно сбились на макушке, и от этого его длинное мальчишеское лицо казалось еще более жалким.

— Добрый день, — сказал он тихо и вежливо.

Он был очень вежливый. Служил, наверное, в каком-нибудь Министерстве — Иностранных или Внутренних Дел, а может, По Делам Колоний, но в эту среду, бросив все дела, примчался сюда, растерянный и ошеломленный.

— Пройдите, мистер Перкинс, — строго сказала сестра.

Краснея, он стал пробираться через занавески, запутался в них, уронил зонтик, принялся извиняться, и я услышала всхлипывания его жены, такие жалобные, такие детские. Сестры пронеслись мимо моей кровати с пустой тележкой и выскочили из комнаты.

На минуту мы остались одни — Перкинсы и я. Боясь их смутить, я притаилась в своей постели за занавеской.

Она рыдала.

— Дорогая, все будет хорошо, — торопливо зашептал он. — Вот увидишь, все будет хорошо!

Рыдания.

— Милая, все будет хорошо. Честное слово. Обещаю тебе.

Она зарыдала еще сильнее.

В палату снова влетела сестра и произнесла почти нежно:

— Мистер Перкинс, не угодно ли будет подождать в коридоре?

— Да-да, конечно, — пробормотал он, но не двинулся с места.

Страх перед сестрой и невозможность оторваться от жены приковали его к полу. Опухшие глаза жены молили остаться, нежный лай сестры велел уходить. Он переминался с ноги на ногу и не двигался. Я закурила; то же самое я испытала в четырнадцать лет, когда впервые затянулась сигаретой. У сигареты был такой же вкус, и я задохнулась от дыма.

— Прошу вас! — рявкнула сестра, ее сердитое лицо мелькнуло за занавеской и тут же скрылось. — Подождите в коридоре.

Мгновение он еще стоял в нерешительности, потом, спотыкаясь, попятился к двери, виновато кивая в мою сторону, а я, вымучив улыбку, с трудом сдерживала кашель и подступившие слезы. Я представила, как он будет сидеть один в коридоре, содрогаясь от малейшего запаха лекарств, так похожего на запах прелых листьев.

— Сестра, уже есть шесть часов? — спросила я.

Я точно знала, что уже шесть, но боялась ей прямо сказать, что пора кормить детей.

Сестра фыркнула. Занавеска качнулась и замерла.

— Ну, что ж, пусть умрут с голода, все ваши пухленькие детки, которых рожали в стерильных условиях. Пусть ваше жалованье умрет с голода. Вы ведь, если не ошибаюсь, получаете по сто фунтов за каждого младенчика?

Но я произнесла все это одними губами, беззвучно.

За занавеской составлялась история болезни. Что бы человек ни испытывал — боль, надежду, радость или отчаяние — документ есть документ: Памела Аманда Перкинс, 24 года, место жительства — Вестминстер, полное имя мужа — Дэвид Александр Перкинс, профессия — импресарио (значит, я ошиблась), не рожала, ничем не болела, ах, да, забыла, болела скарлатиной, еще в школе, операций не было, только гланды в пять лет. Так в чем же дело, недоумевала я. Почему она так страдает? Сильная, здоровая девушка, изящно напудрена детской присыпкой, на шее — ожерелье из отборного жемчуга и маленьких алмазов. К чему вся эта суета? Завтра ее оденут в меха и осыпят цветами, а Дэвид Александр напьется на радостях. Я презрительно фыркнула.

— Расслабьтесь, — сказала сестра.

— Но я хочу сохранить… — конец фразы утонул в рыданиях.

Только через час выяснилось, что Крошка Миссис Перкинс — странно, как быстро в моем сознании изменился ее статус — приехала не рожать; она изо всех сил пыталась сохранить ребенка. Детей наконец принесли, а к Крошке Миссис Перкинс пришел ее доктор, мистер Маколи. Одет он был лучше моего врача, загар на его лице казался темнее; в остальном, как всякий преуспевающий акушер-гинеколог, он походил на кумира-однодневку из утреннего спектакля, которого к сорока годам подняло на гребень волны, и теперь все женщины от него без ума.

— Ну-с, миссис Перкинс, — начал он, и я услышала щелчок — это он включил свою излучающую тепло улыбку. — На что жалуемся? На что жалуемся? Побаливает немножко? Где у нас побаливает?

Она что-то пробормотала.

Он явно не слушал.

— Сейчас мы тебя осмотрим. Как мы относимся к обезболивающему?

Ответа я не услышала. В коляске, стоящей у меня в ногах, заплакала дочь. Мистер Маколи вышел из-за занавески, взял коляску и рукой специалиста вывез ее в коридор.

— Извините, — сказал он, вернувшись. Потом машинально добавил:

— Надеюсь, вы не возражаете?

— Нисколько, — ответила я, понимая, что мой ответ все равно ничего не изменит.

Миссис Перкинс снова принялась всхлипывать.

— Слезами горю не поможешь, — сказал Маколи. — Мужайся, будь хорошей девочкой. Никто тебя не обидит. Мы все за тебя.

Он произнес все это так заученно, просто лаская ее словами.

— Но есть хотя бы надежда?

— Конечно! Ты, наверное, немножко побегала. Вот и все. Кому можно, а кому нет. Так уж мать природа захотела. Ты только постарайся расслабиться.

— Я постараюсь, — прошептала она. — Правда, постараюсь.

Когда он ушел, она притихла. Я чувствовала — даже через занавеску, как она старается расслабиться. Сестры сновали туда-сюда, неуклюже изображая участие. Я очень хотела сказать ей что-нибудь ободряющее. Мне были так понятны ее опасения. Когда пришел мой муж, я попросила его разговаривать шепотом, и через четверть часа он ушел. Наконец появились сестры и укатили крепко спящую миссис Перкинс.

Я не слышала, как они привезли ее обратно. Проснулась я, как обычно, в полшестого утра; в это время разносили крепкий чай, и голодные дети уже надрывались на разные голоса. За занавеской было тихо. Сестры, проявив небывалое милосердие, не разбудили миссис Перкинс. Незаметно подползал день — одна чахлая минута за другой. Пришла индианка с чудесными серьгами в ушах и натерла пол, какая-то старуха разнесла газеты, потом появилась старшая сестра и сказала, что видела изумительный фильм с Деборой Керр, только вот названия не помнит. Я ужасно хотела спросить про миссис Перкинс, но знала, что мне все равно не ответят.

Часов в одиннадцать она наконец зашевелилась. Сестры тут же принялись над ней подтрунивать.

— Ну, ты и спишь, девочка. Уже и муж твой звонил, сказал, что придет сегодня… Не успеешь оглянуться, тебя и выпишут.

В ответ послышались какие-то непонятные звуки, которые могли быть выражением несогласия или благодарности — слава Богу, не такие грустные как вчера. Когда сестры наконец оставили ее в покое, я обнаружила, что через занавеску просвечивают неясные очертания плоской кровати, где неподвижно лежала миссис Перкинс, и услышала ее дыхание. Холодное солнце, казавшееся теплым через закрытые окна, поднималось все выше. В воздухе стоял резкий запах мастики, мы дремали, каждая в своей кровати, чужие друг другу, но обе спокойные — по крайней мере, в ту минуту.

К полудню приехал мистер Маколи. На нем было изумительное темно-серое пальто и шелковый шарф. Проходя мимо моей кровати, он вежливо кивнул, и покой был нарушен. Конечно, он поступил совершенно правильно, распорядившись, чтобы дочь мне привозили только в часы кормления, но тогда мог бы остановиться, поговорить о погоде или хотя бы спросить о моем здоровье. Мой врач, объявив, что он мне больше не нужен и единственное, что он может для меня сделать — это прислать счет, уехал на Майорку. Я поступила в распоряжение больничного врача, но он был слишком занят, чтобы ходить по случайным больным, и я осталась одна.

В первый раз миссис Перкинс заговорила своим нормальным, как я полагала, голосом. У нее был высокий, очень молодой голос; наверное, в старших классах школы она прошла курс риторики на случай, если придется произнести речь при спуске на воду какого-либо судна или на открытии благотворительной ярмарки.

— У меня все нормально? — нетерпеливо спросила она. — Все в порядке? Я чувствую себя дико хорошо.

— Конечно, все у тебя в порядке, — заверил ее мистер Маколи. — Просто надо легче смотреть на жизнь, вот и все. И никаких шалостей.

— Шалостей?

— Ну, танцульки, там, велосипеды всякие, — что ты еще делаешь? — Носишься, наверное, на этих убийственных каблуках.

— А, это… — она весело хмыкнула, как будто хотела сказать ему: «Не смеши меня». — Если так, то прекрасно. Просто замечательно.

— Я не шучу. Утром лежать. В десять вечера — в постель. Кто-нибудь приходит тебе помогать?

— Да-да, няня…

— Вот и хорошо. Легче смотри на жизнь. Конечно, я ничего не гарантирую, да и кто может гарантировать в таком деле. Но если все будешь выполнять и не будешь отчаиваться, то вероятность велика. Ты вяжешь?

— Нет.

— Рисуешь? Читаешь? Шьешь? Чем-нибудь спокойным занимаешься?

— Да нет, вроде.

— Значит, пришло время начать. Тебе лучше еще денька два побыть здесь, чтобы мы за тобой присмотрели. И как только станет больно, сразу зови меня. Обещаешь?

— Больно? — она не поняла. — Но ведь больно будет, только когда начнутся…

— Будем надеяться.

Тупица, подумала я. Почему ты ей не доверяешь? Неужели ты не видишь, как она хочет этого ребенка? Мне захотелось крикнуть ей: «Все будет хорошо, в «Куин» появится отличнейшая фотография, и твоя любимая няня будет кормить малыша овсянкой от Робинсона, как в детстве кормила тебя; и в парке будет стоять высокая серая коляска, и летом ее верх будет отбрасывать зеленую тень от желтого солнца, и Дэвид будет радостно кричать в телефон, а потом напишет объявление в «Таймс» на страницу «Браки и рождения». Все будет хорошо. Почему он ей этого не говорит?

— Шансы на благополучный исход велики, — продолжал он. — Все зависит от тебя.

— Да, — стеснительно пробормотала она.

— Я поговорю с твоим мужем, скажу ему, что тебя надо побаловать.

— Да-да, на той неделе мы уезжаем в Тенерифе. — Она оживилась, заулыбалась. — Мама сняла дом, и там мне будут дико баловать.

Долю секунды мистер Маколи стоял в нерешительности. Если бы я его видела, я бы, наверное, не заметила его замешательства. Потом изрек:

— Очень хорошо. Я бы тоже с удовольствием съездил.

И ушел. Осеннее солнце заполнило половину комнаты, где лежала миссис Перкинс, серебряным светом, и во время ленча ее силуэт стал четче вырисовываться на фоне голубой занавески — положив тарелку под подбородок, она ела маленькими порциями, изящно поднося ложечку ко рту. Мне стало неловко смотреть на нее, не пытаясь заговорить. С другой стороны, она уже знала, что не одна в комнате. И если хотела бы, заговорила бы сама. Почему она никому не звонит? Неужели у нее нет друзей, родственников? По-видимому, нет. После ленча она улеглась поудобнее и, насколько я могла судить, заснула здоровым сном.

Я уже плохо помнила, как она выглядит. Я была уверена, что ее проблемы решены. Мою дочь оставили в кроватке у меня в ногах, и она тоже притихла. Все трое, мы чуть слышно дышали, как дети в спальнях, притворяясь мертвыми.

В полдень ее навестил муж. Сама того не зная, я, оказывается, проспала до самого его прихода. Взглянув на занавеску, я сразу поняла, что миссис Перкинс на верном пути к выздоровлению. В комнате стоял резкий запах косметики, тень за занавеской сидела вопреки предписаниям, и мне показалось, что ее волосы схвачены бантами.

Они одновременно произнесли «дорогая» и «дорогой» и замолчали. Потом он спросил:

— Ну, как? Как ты себя чувствуешь? Мне сказали ты…

— Прекрасно. Т-с-с-с, а то разбудем ее.

— Моя дорогая бедняжка. Моя дорогая мужественная бедняжка.

Он так и сказал: дорогая мужественная бедняжка.

— Ну, как бы там ни было, сейчас все хорошо. Знаешь, было так ужасно, но я все время думала… столько истрачено…

— Ну, что ты!

— Я думала, можно ли будет продать все эти одежки — ведь мы их покупали по бешеным ценам, а взнос за коляску!

— Ну, что ты. Это было бы не важно.

— А теперь мне так хорошо. Я так рада. А ты рад?

В этом вопросе прозвучала такая нежность, он так напрашивался на проявление любви, что мне сделалось неловко. Несколько минут они молчали. Я не смотрела на занавеску. Он уже, наверное, ответил.

— Скоро мы помчимся в Тенерифе и будем лежать на солнце, и все забудется. Что может быть лучше! — воскликнула она.

— Ты так прекрасно выглядишь.

Знаешь, что. На магазины будет мало времени, да мне и незачем туда ходить. В общем, вот список.

— Дорогая!

— Мне совершенно нечего носить, я ведь собиралась зайти в «Трэжа Кот» на этой неделе. В общем, передай этот список няне. Ты слушаешь меня?

— Дорогая, я…

Я посмотрела на занавеску. На ней отчетливо вырисовывались две тени, одна из которых, оттесненная к концу кровати, сидела очень прямо. Я сосредоточенно вслушивалась. Между ними что-то происходило. Дэвид Александр мучительно пытался сформулировать свою мысль, но услышала его, почувствовала напряжение я, не она.

— Послушай, Дэвид. Это очень важно. Вот список для няни, а это

— Я говорил с Маколи.

— И что же? — ее голос дрогнул. Она замолчала, и на полсекунды в воздухе повисла невыносимая тишина. — Что он сказал?

— Что он не рекомендует… Если мы, конечно, хотим, чтобы все было хорошо до марта; а ведь мы хотим, Господи, хотим же! «Видите ли», — сказал он…

— Значит, мы не едем. Значит, я не увижусь с мамой, — повторяла она очень спокойным, сухим тоном.

— Боюсь, что нет. Дорогая, мне ужасно жаль.

— А мне он не сказал, — ее голос зазвучал иначе — категорично, громко, почти жестоко. — Я говорила ему про Тенерифе, но мне он ничего не сказал.

— Ну, конечно. Он думал… — казалось, Перкинс задохнулся в нелепости ее возражений. — Он думал, тебе лучше будет услышать это от меня, что я смогу…

Воцарилась долгая тишина. Оба как будто онемели. Потом, слава Богу, она смягчила тон.

— Прости меня, Дэвид. Я все понимаю. Все понимаю. Не сердись.

Сердиться? — его голос сорвался, как у мальчишки. — Мне сердиться? Господи, помилуй, это ты должна сердиться! Пережить такой кошмар, и держаться таким молодцом, а что я-то делаю?

Т-с-с-с

— Ужасно, что ты не сможешь плавать, танцевать и вообще.

— Да, ужасно.

— И потом это путешествие.

— Да, конечно.

— Я же знаю, как ты хотела поехать. Может, мама приедет к нам? Нам ведь несложно все для нее устроить…

— Спасибо, Дэвид.

— Понимаешь, любое напряжение, и может начаться все, что угодно… И потом — так далеко от Маколи. Понимаешь? Ты ведь не очень сильно расстроилась?

— Нет, — храбро прошептала она. — Честно, не расстроилась. Во всяком случае… — она даже попыталась засмеяться, и я возненавидела себя за то, что мне хотелось ей покровительствовать. — Ты-то у нас не очень-то хотел ехать, верно?

— Не говори так. Пожалуйста, Я поеду куда угодно, куда угодно, лишь бы ты была счастлива. Ты же знаешь, я не хотел ехать только из-за этой дурацкой премьеры. Все были так…

— Да, ты не мог все бросить. Теперь и не придется. Уже хорошо.

— И из-за ребенка.

— Ах, да. Конечно. Ребенок.

— Может быть, теперь тебе будет не так обидно, что мы не поехали. Если бы мы потеряли ребенка, я…

— Что — ты, Дэвид?

— Я был бы ужасно несчастен. Прости меня.

— Перестань просить прощения, — сказала она так ласково и с таким потрясающим хладнокровием. — Мы же остаемся не по твоей вине. Так, что-то я подустала. Надо отдохнуть.

— Конечно, — воскликнул он с жаром. — Конечно, нужно отдохнуть.

Спустя несколько минут ему удалось оторваться от нее. Когда он, спотыкаясь, миновал мою кровать, он больше не выглядел таким подавленным; он успокоился, и это придало ему сил и что-то вроде благородства. Поздоровавшись, он даже взглянул на меня. У него были большие, красивые глаза; они-то и придавали лицу выражение слабости; теперь я рассмотрела — он был старше, чем я думала и, возможно, не такой уж растяпа. Я была искренне тронута подслушанной сценой. И решила поговорить с ней.

К моему удивлению — не знаю, почему, но миссис Перкинс снова показалась мне почти непогрешимой. Как только он ушел, она опять принялась рыдать — не так громко, но с прежним отчаянием. Я была озадачена. Наверное, это истощение — как-никак у нее был сильнейший испуг. А, может, она раздосадована, хотя, конечно, поездку в Тенерифе и встречу с матерью нельзя сравнивать с угрозой потерять ребенка. Она не пыталась сдерживать слезы, она плакала так, будто считала рыдания чем-то естественным — тихо, размеренно, без остановки. Полуденное солнце светило во всю, и я даже видела легкие движения ее пальцев, когда она снова и снова переворачивала платок на изнанку и обратно на лицо.

Внезапно она замолкла. Я подумала, она уснула. Но она, медленно, осторожно, стащила с себя одеяло, толкая его ногами. Может, она хочет встать? Нет, раскрывшись, она лежала неподвижно. Затем, очень аккуратно подняла вверх ногу; через занавеску ее качающаяся тень казалась длинной и тонкой. Согнув ногу в колене, она ее резко выпрямила. Потом, все еще очень медленно и осторожно, согнула и выпрямила другую. Она что-то опробовала, но что? Одна нога. Потом другая. Бесшумно — даже пружины не скрипели. Кругообразные движения ног, все быстрее, быстрее. Она старалась не шуметь. Она делала «велосипед».

Не знаю, долго ли продолжался этот беззвучный и упорный марафон. Наверное, минут десять-пятнадцать. После некоторого замешательства я поняла, чего она пытается достичь и ужаснулась. Но она не знала, что я ее вижу, а я не решилась ее остановить. Я часто думаю — нужно было заговорить, позвать сестер. Я могла бы позвонить по телефону, разбудить дочь; я могла бы сделать что-нибудь, но к сожалению, я не сделала ничего и чувствую за собой вину. Можно начать длинные, бесконечные споры об ответственности, которые так любит мой муж. Отвечать ли за ближнего своего или оставаться в тени? Но тогда я чувствовала нечто другое. Я только чувствовала, что она не знает, что я знаю, и я не могу ей сказать. Голубая занавеска была неподвижным, неустрашимым барьером, разделявшим наши жизни. И я ничего не сделала, ничего не сказала.

Когда в коридоре раздались шаги ночных сестер, миссис Перкинс торопливо забралась под одеяло и замерла.

Одна из них вошла в палату.

— Спасибо, мне гораздо лучше, — пробормотала миссис Перкинс.

— Значит, увидимся в марте. Я запишу тебя в графу двойняшек, киска.

Надеюсь, двойни не будет.

— А кого вы хотите: мальчика или девочку?

— Мне кажется, девочки как-то милее.

— Вот и чудесно. Только лежи спокойно. А в следующий раз можно будет прыгать, сколько угодно.

— Хорошо, — кротко пролепетала миссис Перкинс. — Я постараюсь об этом помнить.

Я покормила дочь и попросила сестру увезти ее. В палате было тихо. Я чего-то ждала. Мы обе ждали. Упражнений больше не последовало, но воздух наполнился чем-то, что можно описать только как постоянный поток волевой энергии. Женщина, когда она ждет ребенка (хотя в случае с миссис Перкинс дело обстояло несколько иначе), обладает этой странной способностью заполнять всю комнату, вселенную, неослабевающими, равномерными потоками энергии. Возможно, и мужчины способны на такое, но мне не приходилось наблюдать. Я слышу, узнаю этот внятный ритм, эту попытку неустанного саморазрушения, из которого, претерпев необычайные изменения, возникает нечто.

Ритм остановился, зажужжала красная кнопка вызова, было около половины девятого. Тут же прибежала сестра.

— Извините, — пробормотала миссис Перкинс, — и могу поклясться, она при этом улыбнулась, — у меня немножко болит.


Я встретила ее лишь спустя восемь месяцев. Больничная сестра сказала мне весьма неохотно, что миссис Перкинс было плохо, очень плохо после выкидыша и что она лежала потом в отдельной палате.

— А в Тенерифе она съездила? — спросила я.

— Не знаю, — отрезала сестра. — Я не работаю с послеродовыми, миссис Льюис.

Мы столкнулись в начале июня. Я везла из парка дочь, которую, в конце концов, назвали Джеральдиной в честь какой-то родственницы. Рядом ковыляли и двое других детей, посасывая первое летнее фруктовое мороженое. Когда мы остановились на переходе через громаду Бромптон Роуд, они ухватились свободными ручонками за детский складной стульчик, в котором сидела Джеральдина. С тремя детьми, с корзинкой продуктов, я пережидала поток машин, как скромный турист в национальном парке пережидает табун бегущих буйволов.

— Пойдем, — тянул меня сын, пытаясь соскочить с тротуара.

— Нельзя. Подожди.

Я втаскивала его обратно, напряженная, сосредоточенная только на том, чтобы кто-нибудь из них не угодил под машину. И вдруг я увидела Перкинсонов.

Они ехали в белой спортивной машине; не знаю, какой марки — она была длинная, низкая и ехала очень осторожно. За рулем сидела Крошка Миссис Перкинс. На голове у нее был светло-розовый платок; гладкое, сильно загорелое лицо и бледные губы выражали болезненную злобу. Рядом сидел Дэвид Александр. Сердитым он не был. Он выглядел так, словно его взяли напрокат вместе с машиной, но он не оправдал ожиданий. К моему удивлению, машина остановилась. Миссис Перкинс уступила нам дорогу. Ее руки мягко лежали на руле.

— Пошли. Пошли. Пошли.

Меня стащили с тротуара. Величавый автобус тоже снисходительно дал нам проход. Мы перешли на ту сторону. Я обернулась и махнула рукой.

Я знаю об этой женщине больше всех на земле, подумала я.

Она грациозно кивнула в ответ на мою благодарность. Потом тронулась, розовый платок не шелохнулся; она спокойно направила машину на восток, ловко управляясь со всеми механическими премудростями — приводом, тормозами и рулем.

— Ты знаешь ее? — пропищал голосок снизу.

— Нет. Не совсем. Правда, один раз…

— А она тебя не узнала.

— Верно, не узнала. Да она меня и не знает.

И только тут я поняла, что миссис Перкинс никогда меня не видела. Она даже не подозревала о моем существовании.

Загрузка...