Крученых – самый прочный футурист как поэт и как человек.
Его творчество – крученый стальной канат, который выдержит любую тяжесть.
Про себя он говорит:
За был повеситься
Лечу к Америкам
а в «важные минуты» жизни Крученых молится:
беляматокияй
С этими двумя фразами он может пройти вселенную, нигде не споткнувшись! Потому что в них ровно ничего не сказано, они великое ничтожество, абсолютный нуль, радиус которого, как радиус вселенной – безмерен!
Никто до него не печатал такого грандиозного вздора – Крученых воистину величайшина, грандиозный нуль, огром!..
Со смыслом жизни на 5-й минуте покончив
Ищу нелепия упорных маслаков
Чтобы грызть их зубами отточенными
Каких не бывает у заморских грызунов!
Моя душа – эссенция кислот
Расставит кость и упругие стали
Слюну пускает без хлопот
На страшном расстоянии
Не зная устали
Транспорт будалый!..
Когда публично выступает он с самостоятельным докладом, его лицо, перекошенное судорогой зевоты, кажется яростным, он выкрикивает полные сочной скуки слова и доводит до обморока однообразным построением фраз…
Ему возражают цивилизованные джентльмены, но в этот момент вы начинаете понимать, насколько неопровержим Крученых, что из его гримасной слюны рождается пятносая Афродита, перед которой вежливо принуждены расшаркиваться приват-доценты.
Такова творческая сила нелепости:
…Голая чушь
Какой не бывает короче
И злей и глуше
И будет не то что мы в газете ежедневно читаем
Перепутаю все края
Выкрою Нью-Йорк рядом с Китаем
И в начале происшествий и новых алфавитов поставлю
Я.
Будет Чехов сидеть на французской горчице Перьев своих сильнее острясь
На колени к нему в восторге вспрыгнет спина певицы
А вместо меню захудалых – ручаюсь! – бесконечная мразь!
И на баранине клеймо: огромной закорюкой мой клятый глаз!
Пусть красками всех афиш и погребальных объявлений
Будет кричать мое: гви-гва!
Пусть прославляется красный нуль и гений
И лопнет от гнева редактора голова!
В русской поэзии «голая чушь», начиная уже с символистов, медленно подтачивала кривизной и шероховатиной биллиардный шар обмысленного публикой слова. Корнеплодство в огороде Хлебникова, слова изнанкой – «от трех бортов в угол» – Маяковского являются последней попыткой сделать слово заметным хотя бы по яркой дыре: но этого уже недостаточно. «Тринадцатый апостол» изысканного метафоризма – Маяковский безнадежно орет:
Милостивые Государи
Заштопайте мне душу…
История футуризма – увлекательная повесть для Энциклопедического словаря, но футуристы все забывают: может, у них и памяти нет никакой!..
Так или иначе, будальный Крученых всегда «бьет по нервам привычки» и теперь уже он, если кто-нибудь, слушая «ноктюрн на флейте водосточных труб», в его присутствии «подавится восторгом», Крученых пропишет:
душистое рвотное
Молафар… озной… озноб… мымз… мылз… экка… мыкыз. («Наступление» и др.). Всем, кто
С чужой Люлей
Невестой Брюсова
заплюзганной
глязюли акушеркой
цлами цлай
Охт зо 5 ч. утра…
Сглазили смокинг!.
Наемь… онота
На смену поэзии обновлявшей (Бурлюк, Хлебников, Маяковский) идет поэзия просто и совсем новая. В 13-м году Крученых обнародовал «Декларацию слова как такового», где впервые говорится о некоем «свободном заумном» языке, который «позволяет выразиться полнее»:
го-оснег-кайд и т. д.
В своем творчестве Крученых еще не окончательно расквитался с «умной» поэзией, где стоит на последней ступени безумия, дразнясь и хитро увертываясь от лаврового листа:
Я спрятался от солнцев
Чтоб не сглазили
впивается в ногти стальной каприз («Будалый»)
Уехал в Чагодубию
Притворился буддою
В произведениях, написанных на языке «умном», орбита которого целиком проходит среди т. наз. «обстоятельств жизни», Крученых наугад, но в математически точных формулах беспредельного вздора утверждает прочность своего ума, зашедшего за разум и делающего разуму «рожки».
Здесь он вне стиля, вне всего, что заведомо хорошей марки – хотя бы футуристической.
Падая в пропасть, а не с какого-то этажа в лужу, он развивает безудержную инерцию, которая прорезывает живот земли. и вот:
Тянуткони
Непонятные нони.
Зверь испугался
Откуда галь ся.
Вместо расслабленной поэзии смысловых ассоциаций здесь предлагается фонологика, несокрушимая, как осиновый кол.
Везут осиновый кол
Убьют живых чол
О чем говорится в этих стихах?
Такие слова как «нони» и «чолы» странны, они туго воспринимаются, не чешут пяток воспоминания, они тешут осиновый кол на упрямой голове людей с хорошей памятью.
И в результате эти стихи будут поняты!
К ним прилипнет содержанье! И не одно, а больше, чем ты можешь выдержать. Потому что нелепость – единственный рычаг красоты, кочерга творчеств:
«голая чушь» – чудо!
Поэты-символисты, утвердившие в себе союз формы и содержания, были кровосмесителями, их потомство рахитично, оно:
Чахоточной ночью выхаркано
В грязную руку Пресни
Только нелепость дает содержание будущему:
Нулево
Пулево
Кулево . . . . дыж
Ягал-млы
хо-бо-ро
мо-чо-ро
Эти слова втираются в кожу сознания, животворя его. В равной степени они могут излечить насморк, ревматизм и ше ра тизм:
моя стихина
сильней стрихнина.
Внешние формы и условия творчества Крученых так же нелепы, как их сущность. Он «забыл повеситься» и теперь неудержимо издает маленькие книжки, собственноручно рисуя их шапирографским чернилом. В каждой такой книжке не наберется более 100 букв: две-три фразы, рекламное название и вот уже новая книга Крученых, подлинная рукопись, рисунок, нестрочье, где буквы ле-та-ют, присаживаясь на квадрат, треугольник или суковатую поперечину…
Такие книги не исправляются автором, не переписываются: они точный след крови, произвольно упавшей из наклоненного к бумаге пера; они пахнут фосфором, как свежие локоны мозга. Вот «Город в осаде», где выпускаются на улицу «свирепые вещи» вместе с воззванием сумасшедших, которые диктуют всему «наизнанку законы»; «Восемь восторгов» – приходно-расходная тетрадь радостей футуриста; «Нестрочье», заявляющее о «совершенной откровенности» автора, когда он пишет на родном заумном языке. «Ф/нагт», «Шбыц», «ра/ва/ха»… этим книгам нет конца и не будет:
все хорошо, что
хорошо начинается
и не имеет конца.
Этими словами заканчивается драма-опера Крученых «Победа над Солнцем». Здесь он оказывается бешеным драматургом. Его драму нельзя читать: столько туда вколочено пленительных нелепостей, провальных событий, шарахающих перспектив, от которых станет мутно в голове любого режиссера. «Победу над Солнцем» надо видеть во сне или, по крайней мере, на сцене. Это не «Ошибка смерти» Хлебникова, где все сидят в одной комнате, разговаривают и входит какой-то неизвестный и еще что-то разговаривают и что-то читают… Эту пьесу можно безболезненно мус<о>лить в кабинете.
Здесь сказывается глубокое различие темпераментов: домомнитствующий, комнатный схоластик Хлебников и летящий на Америке Крученых.
Домашняя мистика не интересует Крученых. В своих критических произведениях он любит все сводить к ярой практике творческого ремесла.
То, что бесцельно путает, должно быть выброшено: чёрта, оседлавшего русскую литературу, он превращает просто в дворника, который не хуже других:
И бес стал пятиться невольно
Заметя что глумлюсь
Щипнул себя, щипая больно
Тебе я предаюсь
В той же книге («Черт и речетворцы») вместе с победой над чертом заявлена победа над «украшением ада» – сладострастием. Величие этого последнего идола колеблется:
Тебе навеки я отдадена
вияся ведьма изрекла
И ветр и зверь и дева-гадина
Касались моего чела
Победа над великой Вавилонской Блудницей! Тут впервые наступил момент, когда все разрушено, вплоть до апокалиптических ужасов и начинается «Мирсконца».
Эта мысль – «мирсконца» – записанная как одно слово, фундамент футуризма. Новый мир уже начался, вытеснив собою все нежные воспоминания; вот почему футуристы о таинственной, строгой и нежной луне – Саломее говорят, что она сдохла.
Мир не умер, не почил, а именно подох, потому что от него теперь ничего не осталось, кроме «блевотины костей» или «душистого рвотного». Те, что с верою ждут еще «конца света», не заметили минуты, когда мир погибал! Для Крученых «света преставление» факт давно совершившийся и даже малоинтересный!.. Казалось бы что «мистического» в ярких клееных бумажках, которые делает Крученых вместо картин: не то ли самое нравится детям, и дети, придя на выставку картин футуристов, совсем не боятся бумажек Крученых.
Почему же родители их полны ужаса под маской негодования и презрения?!
Не потому ли, что тут они не узнают себя, природы, всего, что существует с начала мира и должно существовать до «конца света»! Должно существовать, время еще не пришло, а между тем в бумажках Крученых уже ничего нет! Что это? Издевательство? – два черных прямоугольника, из которых один бархатно-матовый квадрат, а другой лакированно-блестящая полоса?!
А вдруг в следующий раз он возьмет и наклеит только один блестящий или матовый квадрат?! что тогда?! Тогда «конец света»! И с детства привычный для человечества страх ночи и светопреставления подымается в душе взрослого человека, потому что не заметил он, как мир кончился и начался с конца… без «трубного гласа», мир заумный, заойный… Для тех, кто этого не заметил, мир продолжает существовать, но Крученых давно заявил в «Победе над Солнцем»:
знайте, что земля не вертится.
Понимающие слово-мирсконца только как символ творческого обновления или чего-нибудь еще – заскакивают вперед, но неудачно, потому что символическое понимание вещей не дает и отдаленного постижения живой и плотской мысли – мирсконца.
Мирсконца пока еще не символ, а только факт. Только петуший голос Алексея Крученых. Только он, Крученых, писавший вместе со всеми русскими поэтами-футуристами и объединивший в своих книгах всех русских футуристов художников, которые любовно украшали его «голую чушь» собственной «чушью», может теперь, принеся догмат и войну, прокричать:
И так я живу
Полый
Протух
Петух мудрости
Мне смерти нет и нет убоя в лицо плюют карболкою напрасно как будто пухну от ядопоя а пистолета выстрел застенчиво гаснет. («Будалый»)
Но все эти крайние нелепости, этот театр безумия является только подходом к иному, еще большему вздору – заумному языку. Весь футуризм был бы ненужной затеей, если бы он не пришел к этому языку, который есть единственный для поэтов «мирсконца».
Голосом звонким, как горлочервонцем шекспировского оборванца, были выброшены первые будетлянские слова:
Дыр-бул-щыл
Глы-глы-воггулы
Чагогдубия
Го-оснег-кайд.
Здесь впервые русская поэзия заговорила гортанью мужчины и вместо женственных: энных, енных, ений эта глотка исторгла букву «Г» – «глы-глы». Мужественность выразилась не в сюжете, что было бы поверхностно, но в самой сердцевине слова – в его фонетике, как это уже намечалось в словах: гвоздь, голан-дос, Ассаргадон, горилла…
К. Малевич пишет: «„Бумг, мумонг олосс, а чки облыг гламлы“ – в последнем Вашем облыг лежит большая масса звука, которая может развертываться, и конечные буквы дают уже сильный удар, подобный удару снаряда о стальную стенку».
Ууа-ме-гон-э-бью
ом-чу-гвут-он
за-бью
Гва-гва. уге-пругу
па-гу.
Та-бу-э-шиш.
Бэг-уун-а-ыз.
Миз-ку-а-бун-о-куз,
са-ссакууи.
Зарья? Качрюк?!!!
(Кстати: это стихотворение еще раз докажет востроголовым пушкиньянцам, что они окончательно не могут отличить Крученых от Пушкина.) Стихи должны быть похожи не на женщину, а на «грызущую пилу». Вот какое обязательство принял на себя первый заумный поэт – Крученых.
Но это обязательство он выполняет, конечно, так же мало как и всякое другое, п. ч. он художник, которому не важно создавать в русской поэзии эпоху «мужества» или иную, – он должен жить, оставаясь чистым нулем – он может, напр., и пококетничать:
ик вик любверик
ики кри
Карчи!. . .
Ему некогда останавливаться на исторической самооценке перед зеркалом славы, когда «будалая» эпоха наступила и творятся самые необходимые слова:
Янь юк зель дю гель газ шья жлам низвак, цлам цлай, залан-далы… А вот милые стихи, после которых всяческая необходимость исчезает:
иемень
мень
ень
зья фью ра
зьяньте мня.
Таким образом, Валерий Брюсов дождался ответа на свой вопрос «где вы, грядущие гунны?», а Мережковский простым глазом может видеть «свинью, летящую в лазури».
На заумном языке можно выть, пищать, просить того, о чем не просят, касаться неприступных тем, подходя к ним вплотную, можно творить для самого себя, потому что от сознания автора тайна рождения заумного слова скрыта почти так же глубоко, как от постороннего человека.
Но заумный язык опасен: он убьет всякого, кто, не будучи поэтом, пишет стихи.
Заумные стихи ему не понравятся. А дверь мышеловки закроется сама собой.
Когда-нибудь новый Даль или Бодуэн составит толковый словарь заумного языка, общего для всех народов.
Новый Грот упорядочит правописание.
Тогда явится и новый футурист.
И это будет наш Алексей Крученых.
Достоевский верил, что Россия «спасет Европу», в наши дни русский народ клянется «научить» ее, у нас: или все, или нуль, или научить, или, по крайней мере, проучить, сотворить грандиозную мерзость.
Последние морфологические изыскания Крученых в книге «Малахолия в капоте» устанавливают несомненную анальность пракорней русской речи, где звук «ка» – самый значительный звук.
как та дева что спаслась
по пояс закопавшись в грязь
(подробно в книге Крученых «Ожирение роз», мой разговор с ним на «Малахолии в капоте»). Европейский футуризм весь в пределах некой случайной идеологии и технического овладения быстротой.
Мы же органичны и беспредельны, почему Крученых и нарек однажды как истину, что у русских футуристов есть наемники: футуристы итальянские.
Природные свойства русского языка еще Пушкину дали как-то возможность оскорбить Европу рифмой, что связывает существенную анальность нашу с нашим же отношением к Европе.
Крученых не мог, будучи русским, остаться только русским поэтом-футуристом: он позволил себе все непозволительные поступки и остался грандиозным нулем, как Россия, абортировавшая войну:
Жижа сквернословий
Мои крики самозванные
Не пишу к ним предисловия
Я весь хорош даже бранный!
Он не будет популярен, его не ухвалишь, он бурный грандиозарь, настолько великий для Чуковских, что они из всего Крученых увидели лишь кусок циклопического коричневого голенища. Скоро они и вовсе перестанут видеть Крученых, суть которого уже утонула в заумном. Вот последнее благожелательно – умное слово – завещание Величайши – вам:
И будет жужжать зафрахтованный аэроплан
Увозя мои свежие стихины
За башню Эйфеля, за беглый океан –
Там ждут их омнибусов спины,
И вновь испеченный – я конкурент мороженой свинины!
Схватят жирные экипажи тонкими руками
Мои поюзги и повезут по всему свету кварталов
По Сити, по Гай-Старам
Удивленные люди остановят машины и трамы
И солнце повиснет как бабочка на раме!
Все читать заумь станут
Изучая мою поэтскую сустень…
Радуйтесь же пока я с вами
И не смотрите грустными.
В кудри мозга моего
Она заплелась ногами
И завила в излом его
Прижгя горячими щипцами!
Муза подбрасывала угли
Крючками кочерги ног
Скрыть смогу ли? –
Как лягухушку мое сердце прочмокнул Али!..
я был влюбленно-строг…
Мильон я твою чушь
вот как тебя люблю!
монетой звонкой колочу
пластами золотно графлю
создателю поюзг!
А вот еще лучше:
удалый будала
фабула кабула
Карчи, слушай!..
Пок! пок! пугамек,
Тра-ла-ла…
Кража со взломом – твой профиль
строгий пилотский – ограбление касс
в каске твоя голова.
дрожаще влюбленный – вы безнадежно сдохли…
вверх прошумел черный баркас
колыхаясь едва…
природа сбоку на прискоку
уна приводе роде воде… дря!!.. –
Чол чло-ал
жан-чол
чул чуллы
вожулы
фужулы
у-у
чурры
<…>рр мурр
чол чбой
. . . . . . . . . .
<…>ьнь чольнь чуленек
чурик
й
чек