— Кш, мелочь. — Мимоходом распинывает кормящуюся у дороги стайку голубей солидный мужчина, он в распахнутой дубленке, сдвинутой на затылок норковой шапке, ноги в раскисший весенний снег ступают тяжело.
Голуби разлетаются. Но не все. Один лилово-серый комок, перевернувшись во влажном холодном воздухе, шлепается плашмя в снеговую жижу, замирает, выпустив сверкнувший на солнце хрупкий веер крыла.
— Ах ты, гад! — Догоняет солидного мужчину другой, высокий, худой, в телогрейке. — Стой! — Хватает за плечо и поворачивает к себе.
Не ожидая ничего подобного, солидный мужчина, поскользнувшись, падает, но тут же резко и быстро, как пружина, поднимается и хватает высокого за грудки.
Возле них останавливается проходящий мимо милицейский «уазик», чуть раньше — запыхавшаяся пожилая женщина в темно-синем, прямого покроя, болоньевом пальто. Женщина, вскинув руки, вцепляется в спину солидного мужчины. Выскочивший из машины младший лейтенант милиции заламывает руки высокому.
Солидный мужчина, одним движением сбросив с себя женщину, начинает отряхиваться, выражая возмущение довольно крепкими словами. Выпущенный лейтенантом высокий растирает торчащие из коротких рукавов телогрейки руки.
— Григорьевна? — Он удивленно оглядывается на женщину.
— Что произошло, Пал Петрович? — спрашивает солидного лейтенант.
— А ты у него спроси. — Тот кивает на высокого, задирает рукав дубленки, смотрит на часы. — Сволочь. На комиссию из-за него опоздал.
— Кто сволочь, кто? — пронзительно кричит высокий. — Ты туда погляди, туда. — Он кивает на лежащего в стороне голубя. — Разобраться надо, кто сволочь.
Солидный и лейтенант оглядываются и ничего не видят.
— И разберемся, — говорит лейтенант. — Марш в машину! Поедете, Пал Петрович?
— Ну да. — Солидный усмехается. — Век мечтал вместо райисполкома к вам попасть. Без меня разберешься.
У машины происходит замешательство.
— Ты куда, бабка? — Лейтенант отталкивает от дверцы женщину.
— С вами я. — Она подныривает под его руку.
— Да нужна ты! — Лейтенант пытается вытащить ее из машины. — Выходи, сказал.
— Не выйду. — Женщина вцепляется в сиденье обеими руками. — Свидетельница я. С самого начала все видела.
В милиции, кратко пересказав происшедший на его глазах инцидент, младший лейтенант передает задержанного и свидетельницу дежурному сержанту.
— Фамилия, имя, отчество, — начинает допрос молодой сержант, черные усы скобочкой.
— Георгий он, Николаевич, — отвечает женщина. — Я ведь и фамилии твоей не знаю, — словно чему-то радуясь, обращается она к высокому.
— Слушай, бабка, — обрывает ее сержант, — или молчи пока, или выставлю.
— Ты как с женщиной разговариваешь? — Высокий встает.
— Сидеть! — кричит, вскакивая, сержант.
— Ребята, да что же вы, ребята. — Женщина бросается между ними. — Вы же молодые ребята, — уговаривает она их, обращаясь больше к сержанту. — Ты, Гена, Стюры Новиковой сын, двадцать лет мы с ней вместе на заводе отработали.
— Я при исполнении, — бормочет сержант.
— Ну-к что ж, — еще горячее убеждает его женщина. — Ты же видишь, в волнении человек, пусть охолонет маленько. Я тебе пока расскажу.
— Ну, — соглашается сержант, — валяйте.
— Я по улице Тополиной живу, — начинает она. — Два двухэтажных дома из бруса, знаешь? Бараками их зовут, кто бараков не видел. Новый-то город до войны начали строить. Не помнишь. Благоустроенное хотели сделать народу жилье. А тут война. Ни воды не провели, ни отопления. Зато комнаты большие, светлые. Меня Зоей Григорьевной Личуткиной зовут, запиши. Седьмой год уж я на пенсии. На втором этаже моя комната, окнами на юг.
— Короче, — обрывает ее сержант. — Кто вам этот гражданин и что по делу знаете.
— Нельзя короче, милый. — Зоя Григорьевна грустно ему улыбается. — Я все, что знаю, расскажу. Сижу я однажды у подъезда на лавочке…
…Сидела прошлой осенью Зоя Григорьевна Личуткина у своего дома на лавочке. Морозно уж было. Хоть вечер, но не темно. Фонарь на столбе, знакомец старый, светил, тихонько помигивая. А из людей никого. Рано в районных городках спать ложатся, даже в новых, рано на работу встают. Только фонари всю ночь горят для кого-то.
Сидит Зоя Григорьевна и видит — человек идет мимо. Пошатывается. Пьяный, думает она, что ли. Да и не только это. Худой уж больно да длиннющий. Не сам будто шатается, а ветер его гнет да клонит. Волосы у него нечесаные, до плеч. Развеваются они по ветру, медленно так, как в кино иногда показывают, нежизненно. И к ней этот человек подворачивает.
Сел на лавочку против нее. Голова опущена. Как бы, думает Зоя Григорьевна, мимо него в дверь прошмыгнуть. Тут он голову поднял. Лицо у него небольшое, продолговатое, молодое лицо, только будто бы от вечернего света серое, и под глазами будто пятаки буреют, долго в земле пролежавшие. Сами глаза невелики и цвету непонятного, а пронзительны, уставились на нее:
— Что, мать? Сидишь?
— Сижу, — отвечает Зоя Григорьевна, — гражданин, воздухом вот дышу.
— Ну, сиди. — Он головой мотнул. — Гражданином меня величаешь. Как в автобусе или в милиции.
— Как же мне величать-то тебя? — растерялась Зоя Григорьевна. — Человек ты мне незнакомый. — А сама думает: пьяный, с ними лучше не связываться.
— Правильно сказала, мать. — Он голову назад отбросил, лоб у него высокий, блестит. — Человек я. И ты человек. Вижу. А то как получается? Чем богаче тряпки на ней, тем она к тебе злобнее да официальное — гражданин и все тут. И будто других граждан у нас нету.
— А чего у меня тряпки, — Зоя Григорьевна отвечает. — Самое что ни на есть обыкновенное. — Сама на дверь оглядывается, вор, поди, думает, тут не гляди, что жидкий, стукнет чем ни попадя, и все разговоры.
— «Плачет старуха. А мне что за дело? Что и жалеть, коли нечем помочь…», — забормотал он и рукой будто плетью махнул — Это мне не надо, мать. Старухи по будням в пальто с лисой не рядятся. Старухи у нас к бережливости приучены.
— Дак заработанное все, — уж и не знает, как ответить, Зоя Григорьевна.
— Да вижу, — он отвечает. — Руки твои вижу. — А руки у Зои Григорьевны в рукава затолкнуты. — Возле бочки с квасом не сидела.
И замолчал. Уж лучше бы говорил. Жутко стало Зое Григорьевне. Сроду она в дела такие непонятные не попадала, людей таких не встречала. Про молодежь нынешнюю чего не говорят. Только сидит Зоя Григорьевна и чувствует, как жуткота из нее понемногу, по чуточке, выходит. Как ветер, бывает, и тут он еще вроде, и уж нету его.
— Такое дело, мать, — заговорил опять сидящий напротив Зои Григорьевны человек, и она встрепенулась невольно, будто только затем и сидела, что голоса его ждала. — Устал я. Не несут дальше ноги. Передохнуть бы.
— Дак Бог с тобой, — отвечает Зоя Григорьевна, — отдыхай.
— Холодно стало. Усну и замерзну. Я когда устану, только лягу, и будто нет меня на земле, где и бываю, не знаю.
— Далеко идти-то тебе? — спрашивает Зоя Григорьевна.
— Кто его знает. — Он вздохнул. — Боишься ты. А я тихий. У порога постелюсь. Отдохну и дальше.
— Автобусы пока ходят. Хошь, на дорогу дам? — Забрякала в кармане мелочью Зоя Григорьевна.
— Оставь, — отвечает. — Есть у меня деньги. Не езжу я на них. — А сам уж языком ворочает еле, не то засыпает, не то хмель его вовсе забрал, засомневалась опять Зоя Григорьевна.
— Это как же не ездишь? — оттягивает она время, а сама уж будто ему подчинилась.
— Долго объяснять. Зачем тебе. Устал. Приютишь — спасибо. Нет — тут устроюсь. — И ноги на лавку закинул.
Как она тогда решилась, долго потом поднять не могла. Повела ведь его, хоть боялась. Известно, добрые люди по вечерам не знамо куда не шляются, на ночлег ни с того ни с сего не просятся.
Зашли они. Ни на лестнице, ни в коридоре никого не было. Коридор широкий, длинный. На каждой двери по глазку. Раньше всегда знала Зоя Григорьевна, что не от страху эти глазки, от любознательности. Каждому про каждого знать интересно. Теперь же страшно ей стало от этих глазков. А вид у гостя ее на свету совсем неважнецкий. Шлеп-шлеп он по коридору в резиновых сапогах. В такую-то пору.
Вот стоит Зоя Григорьевна в своей комнате и первый раз не знает, как ступить.
— Проходи, — говорит, — человек.
Он сапоги у порога снял, пальтишко свое на вешалку определил.
— Давай познакомимся, мать. Меня Георгием зовут. Победоносец такой был, слыхала? — усмехнулся горьконько.
Назвала себя Зоя Григорьевна и давай ему на диване у двери стелить. А он на табуретке сидит, голову к столу приклонил:
— Что ты творишь, Григорьевна. Я на диванах не сплю. Кинь фуфайку в проходе. А то я и свой макинтош брошу.
Так и не лег на диван. Старую пальтушку дала ему Зоя Григорьевна. Лег и будто нет его. Ни всхрапнет, ни ойкнет. Она к себе на кровать ушла. Есть у нее в переднем углу будто спаленка, шкафом отгороженная. Села и так-то всю ночь, в окошко глядя, просидела. Хороший вид у нее из окна раньше был. Прямо обочь дороги тополя могутные росли. Срубили их. Свет, видно, кому-то застили. Насадили молоденьких. Ждать стала, когда поднимутся. Солнце в них заполощется веснами. Белым пухом середку лета короткого обозначат. А в непогоду зашумят, и жутко, и жалко их, что где-то в небе они маются, а каждому судьба своя. Да только в пору вошли топольки, подрезали их. Теперь зимой и осенью они страшны. А особенно среди зелени весенней, позже всех листом занимаются. Карлы невеликие да толстые, пальцы обгорелые в небо тянут.
Раза три просыпался ее гость. Голову косматую поднимет, спросит сквозь сон:
— Не спишь, Григорьевна? Поди, меня боишься? Дак я пойду.
— Нет, — отвечает Зоя Григорьевна. — Старость, видно. Не спится.
— Ну, — он бормочет. — Спать, видно, время, и не спать время.
Встал он рано и тихо. Зоя Григорьевна глаза дремные от окошка отвела. А он на табуретке сидит, в сапогах и пальтишке уже. Сто спасиб да извинений наговорил и ушел…
— Так вот ушел и ничего не взял? — ухмыляясь, спрашивает сержант.
— Дура ты, Григорьевна. Ох, дура, — протяжно выговаривает знакомец Зои Григорьевны; он сидит, протянув наполовину дежурки ноги, руки его почти дотягиваются до заляпанных грязью носков болотных сапог. — Да мне идти-то рядом было. А тебя увидел, обессилел. Сидишь ты, приушипилась, никого не трогаешь, и тебя никто не тронь. Ох, и дура, нашла кому рассказывать и где.
— Как с женщиной разговариваешь? — Подходит сержант к задержанному и перешагивает через его ноги. — Документы. Так. — Он снова садится за стол и раскрывает паспорт. — Конин Егор Николаевич. Победоносец, — усмехается он. — Врал, значит. Вы по делу, пожалуйста, говорите, — обращается сержант к Зое Григорьевне. — Неужели не взял ничего?
— Для форсу я. Неужели неясно? — Победоносец смотрит то на женщину, то на сержанта.
— Я поначалу-то думала, правда, не взял. — Зоя Григорьевна улыбается. — Так-то месяц прошел, не схвачусь…
…Целый месяц прошел. Сидит Зоя Григорьевна как-то вечером, телевизор смотрит. Картина производственная, мудрено порой, да спать-то рано. В дверь забарабанили. Бойко, по-свойски. Открывает она. На пороге человек стоит: сапоги резиновые, пальтишко обдергайчиком, шапчонку в руках мнет. Волосы длиннющие развеваются, будто не с головы идут они у него, а сзади на него налетают и вперед толкают.
— Здравствуй, Григорьевна! Я ведь опять пришел! — Пальтишко тут же, сапоги скинул, волосы пригладил, за стол сел. — Эх, хорошо по друзьям-то ходить. Пока всех обойду, ноги не носят!
Растерялась Зоя Григорьевна, угощение на стол выставляет.
— Раз друзей у меня много, значит, людей хороших на свете много! Так ли? — продолжает гость.
— Конечно, — отвечает Зоя Григорьевна, — есть люди хорошие.
— Ах ты, какая! — Он засмеялся. — На лавочке сидишь! Разве ладно сидеть-то, пока живой?
— Я свое отработала, — возражает Зоя Григорьевна. — Вы молодые, вам и бегать.
— Какой я молодой, Григорьевна. — Гость тарелку с пирогами уже опорожнил, Зоя Григорьевна еще добавила. — Хороши пироги у тебя. Ох хороши! Тридцать три уже стукнуло. Всю святую Русь исходил. На зиму такой вот, как ваш, городок облюбую, перезимую, а весной только и видели, дальше полетел. Нету мне покою, Григорьевна. Ни дела мне, ни места нету.
И замолчал. Лицо свое тонкое наморщил, и здесь сидит, и нету его, только венка синяя на шее его бьется, торопится будто.
— Семья-то есть у тебя? — кашлянув, спросила Зоя Григорьевна.
— А? — Он встрепенулся. — Была. Все вроде было. Как начинал, вроде знал, для чего жить буду. Ох, ты-ы. Светлое будущее впереди. Детдомовский я. Плотником работал. Жилы вытянул, а университет кончил. Потом будто увяз. Бежится будто легко, и все будто на месте. Будто земли да города все одинаковые. Своего найти не могу. — Он снова замолчал, голову опустил, волосы лицо закрыли.
— Работаешь-то где сейчас? — поддерживает Зоя Григорьевна разговор.
— Я-то? — Он словно бы развеселился. — Подметальщик я. Тут, в новом городе. А старый-то у вас как хорош! Через реку гляну на него, а подойти боязно. Начальник меня брать не хотел. Какой дурак, говорит, в дворники к зиме нанимается. Дурак или пропойца. Комнату тебе давай, а потом не выкуришь. — Гость захохотал, голову запрокинул и тут же задумчивым сделался. — Работа у меня хорошая. Рано-рано встаю. Ох! Землю еще никто испоганить не успел. Выпирает она из асфальта, дышит. Вся нечисть, что с вечера, мертвая уже, земля ее своим духом задушила. Соберу метелкой, и будто не было ее. А листья? Листья соберешь в кучи. Ты знаешь, Григорьевна, зажечь их надо обязательно вечером, в темноте, когда редко кто по улице ходит. Дым ядреный такой. Утонешь в нем, будто конец мира или начало его. Черт его знает. Один мимо идет, фыркает: безобразие. Другой подойдет на огонек неясный, вот тут и разговоры. Разговоры… — проговорил он будто про себя и забылся.
А Зоя Григорьевна смотрит на него, и кажется ей, что руки его, длинные да тонкие, все так и летают, так и летают. На нее взглянет, споткнется будто, волосы назад откинет, и опять не разобрать, с кем говорит, куда смотрит.
— А давай-ка, Григорьевна, песню, — услышала она тут и вздрогнула. — Средь высоких полей затерялося небогатое наше село…
— Ой, горе горькое по свету шлялося да на нас невзначай набрело, — подтянула Зоя Григорьевна.
И так хорошо ей, и горько, и сладко сделалось. Ну, она-то, думает, ладно, поет, дак и горе у нее случалось, и старуха она, ей такие песни петь положено. А он-то откуда про все это знает, как выводить такое может. Не заторопится, не споткнется, словечка не собьет.
Сидел он на стуле сначала пригнувшись. А чем горше песня, тем он прямее и выше. Руки по коленям уложил, голову поднял. Волосы вкруг головы легли гладко и замерли. В горлышке тоненьком, как в ручейке, будто камушек перекатывается. А ноги-то у него, охнула про себя Зоя Григорьевна, и полу почти не касаются, будто в воздухе он весь, и все выше, выше… А песня все дальше, про любовь да кручину, про серых уток да ямщика…
— Замолчи, Григорьевна, ох, замолчи, — умоляет Зою Григорьевну уронивший голову на грудь Егор. — Замолчишь ты или нет? Дура! — кричит он и колотит кулаками по столу.
— Все! — резко выдыхает сержант. — Хватит с меня! Вот бумага и ручка. — Он подходит к Зое Григорьевне. — Пишите объяснительную, когда и что он у вас взял и что знаете о сегодняшнем происшествии.
— Да кабы знала я. — Зоя Григорьевна всхлипывает. — Разве искала бы его. Уж все худое передумала. — Однако идет к стоящему у окна второму столу и задумывается.
— Так. — Сержант листает паспорт задержанного. — Прописка на месте. Место работы?
— «Не гулял с кистенем я в дремучем лесу,
Не лежал я во рву в непроглядную ночь…» —
Егор гримасничает, развалясь на стуле.
— Давай, давай. — Сержант ухмыляется. — А я сутки считать буду.
— «Я за то глубоко презираю себя,
Что живу, день за днем бесполезно губя…»
— Стишки клепаешь? — Сержант накаляется. — Не таких видали. Где работаешь, говорю?!
— Ушел я давно из дворников. Церквуху ремонтируем. В старом городе. Леса вон отсюда видно. — Егор кивает за окно.
— Врешь. — Сержант приподнимается из-за стола и, увидев леса вокруг стоящего на берегу реки собора, берется за телефон. — Юрий Иванович? Райотдел беспокоит. Есть у вас такой, Конин Егор Николаевич? Строитель. Есть? Ну, ладно. Ладно. — Он кладет трубку. — Чего тебе от Пал Петровича надо было? Только коротко.
— Какой Пал Петрович? — Егор разводит руками. — Не знаю я никакого Пал Петровича. И гражданку эту не знаю.
— Все!!! — багровея, ревет сержант. — Попов! Уведи…
— Постой! Постой же ты, Христа ради! — Бросается к сержанту Зоя Григорьевна. — Это что же. Это что же… Это в тюрьму его, значит? Да за что же?
— За Некрасова. — Егор усмехается.
— Все. — Сержант трясет темноволосой головой. — Замотали. Я вас вместе сейчас. В одну камеру. Там спектакли устраивайте.
— Не могу я бумагу написать. — Зоя Григорьевна плачет. — Не умею.
— Ладно, — соглашается сержант. — Отвечайте на вопросы. Только коротко. Что у них с Пал Петровичем сегодня произошло? Как все было?
— Дак что, — начинает Зоя Григорьевна. — Я ведь на лавочке теперь не сижу. Некогда. Уборщицей в магазин пошла. Убралась, значит, перед обедом. Выхожу. А его, — она кивает на Егора, — считай, два месяца искала. В толк не могла взять. Самое худое думала. Он всю зиму ко мне приходил…
…Приходил Егор к Зое Григорьевне всю зиму, раз в месяц примерно. И она уж его поджидала. Как долго нету, заволнуется, день-два пироги печет, думу свою думает. Одно она верно знала: сколько в жизни наробишь, столько от нее и получишь. А жизнь взяла да и шутку над ней сшутила: за детей нерожденных чуду такую под старость принесла. Парня несуразного, к счастью, к горю ли. Часа по два, по три сидели они, разговаривали, для чего да как человек жить должен да как все труднее ему, человеку, дело и место свое найти.
— Ты вот, Григорьевна, — раздумывал вслух Егор, — огнетушители всю жизнь делала. А то ли тебе было предназначено? Не знаешь. Вот и я не знаю. Брожу по земле и себя кляну. Что же будет-то, если каждый так бродить станет?
Не знала Зоя Григорьевна, что ему отвечать. Жила и жила всю жизнь, то тяжело, а то полегче. А почему да зачем, не знала. Может, некогда, а может, неохота думать. Родился на свет и живешь, по правде стараешься, как отец-мать учили.
К весне затосковал Егор: и дальше идти вроде надо, и держит что-то. Стихотворение ей прочитал, разве знала она, что на прощание:
— «От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови,
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!»
И ушел. Шлеп-шлеп резиновыми сапогами по общему коридору.
А на другой вечер к Зое Григорьевне опять стучат. Отворила. В коридоре лампочка слабая, только видит: народ. Старший по дому, Митя-однорукий, впереди:
— Выйди, Зоя Григорьевна.
— Дак заходите, — она им. — Чай не остыл еще.
— Нет, — Митя ей отвечает. — Дело у нас серьезное. Официальное, можно сказать. Выйди на общую территорию.
Вышла она. Человек шесть народу. Соседка молодая, Катя, ножку эдак выставила, руки в боки:
— Вы, Зоя Григорьевна, недоумеваете. Немудрено это. Быстро человек скатывается и критически себя видеть уже не может. Но мы в нашем доме безобразия не потерпим, хоть и не полностью он благоустроенный. Чтоб всякие темные личности наш дом посещали, не позволим. Что это у вас за знакомство такое? Молодой человек, а нестрижен, нечесан, одет как, безобразие. Кто он вам?
Растерялась Зоя Григорьевна, кто он ей, ответить не может. Одно только и сказала, что есть у него одежда и ботинки есть, а нравится ему в сапогах ходить да пешком да на полу спать.
— Во-во. — Нюра, тоже пенсионерка, чуть слюной не забрызгала. — Еще бы ровня, я понимаю. А как жена зачнет бегать да стекла бить? Мое окно рядом. Не хочу я. Двух лет не прошло ведь, как ты, Зойка, мужа схоронила…
— Постойте, девки. — Из-под локтя Нюры высунулась совсем древняя Ипатьиха. — Тут Зоюшку-то вини и не вини. Сколь девок после войны одинокими остались. А она безногого прибрала, да мало пожил. Другой был, да сам ушел, помоложе приглянулась. Петра Алексеича честь честью схоронила, раньше нас мужики-то изнашиваются. А есть в ней что-то для них притягательное. Вот ОН к ней и привязался. Вы думаете, ОН почто в сапогах-то ходит? Заглянула я раз к ней. А ОН сидит на стуле и копыты-те выставил. Ты попробуй в ботинки копыты-те затолкай. Таку узкую обувь делают.
Зашумели тут все на Ипатьиху. А Зоя Григорьевна, ничего не ответив, в свою комнату зашла. А Егор с тех пор не пришел к ней больше…
— Ох, не могу, ох, не могу больше! — сквозь слезы смеется Егор. — Хватит, Григорьевна! Хватит. Сержант человек святой. А с меня хватит! Распяла ты меня. Не могу больше. Пожалей ты меня.
— Черт, дежурство кончилось, — бормочет сержант, глядя на часы. — Ладно, штраф тебе выпишу и мотай отсюда.
— Заплачý я, заплачý. — Зоя Григорьевна торопливо достает деньги. — Да за что штраф-то? Он ведь худого не хотел. Он ведь за птицу небесную на него кинулся…
— Хватит! — Сержант снова накаляется. — Давайте отсюда, птицы небесные, сами разбирайтесь.
— Ни черта ты не понял, сержант, — говорит напоследок Егор. — Квитанцию я тебе завтра принесу. Не беспокойся.
— Еще бы не принес, — бурчит молоденький сержант, одеваясь.
Все трое они еще раз сталкиваются у выхода. Егор легко открывает тяжелую дверь. Солнце еще не село. Высокое крыльцо облепила стая голубей, и оно волнуется, как живое, переливается в закатных лучах неуловимыми красками. Егор садится на корточки, вытягивает свои длинные тонкие руки. Голуби не разлетаются, воркуя, стукаются клювами в его узкие мозолистые ладони. На лице Зои Григорьевны усталость. Сержант, будто ничего не замечая, сморщившись, смотрит в небо.
— Кш, небесные! — Егор осторожно разводит руки, раздвигая голубей. — Зоя Григорьевна идет!