Лия Семеновна Симонова Лабиринт

Часть первая. Противостояние

1

Зима была отвратная, промозглая и бесснежная.

Деревья в сквере и на улицах выглядели бесстыдно нагими и в то же время беззащитными перед порывами колючих, пронизывающих ветров, не желающих утихать.

Лине хотелось, чтобы выпал снег, настоящий, пушистый и щедрый, и все вокруг смягчилось, облагородилось под его белым покровом. Но снег шел мокрый и таял, не успев долететь до земли.

Разбрызгивая грязное месиво изящными голубовато-серыми сапожками, только что привезенными отцом из заграничной командировки, Лина не торопясь двигалась к школе, давно смирившись с тем, как тошно ей туда ходить.

Мысль о приближении Нового года и вслед за ним зимних каникул немного утешала Лину, но она не была уверена, что на этот раз самый прекрасный и добрый из всех праздников пройдет, как и прежде, радостно, а каникулы сложатся для нее удачно.

Обычно встречать Новый год Лина уезжала с родителями на дачу к бабушке с дедушкой и замечательному, совсем уже старенькому прадеду Василию, в честь которого она и названа была Василиной.

В новогоднюю ночь они всей семьей, а то и с общими друзьями, собирались у камина, зажигали свечи. Звенели бокалы с шампанским, произносились пышные и шутливые тосты, и вполголоса пели старинные романсы под гитару деда Сергея. А в полночь уходили в лес, освещая дорогу фонариками.

В хрустально-торжественном новогоднем лесу, то и дело проваливаясь валенками в снег, они пытались водить хоровод вокруг заранее наряженной елки, не удержавшись, падали в сугробы и веселились вокруг яркого костра.

Но теперь, если снега не будет, родители могут остаться в городе. Настроение у них кислое, да и отец с дедом Сергеем последнее время, встречаясь, слишком непримиримо спорят и ссорятся и, надутые, так и не договорившись, разбегаются по разным углам. А раньше они всегда были расположены друг к другу и общение доставляло им удовольствие.

Споры отца и деда поначалу мало занимали Лину, как и все, что не касалось ее лично. Но оказалось, что самое существенное запало в память и торчало занозой, нарушая привычное спокойствие.

Насколько Лина сумела понять, отец утверждал, что пирамиду системы надо не расшатывать, а крушить, ломать до самого основания, решительно и без промедлений. Только тогда человек, освободившийся от давящей на него уродливой конструкции, расправит плечи, вздохнет действительно свободно, сам накормит, оденет себя и устроит свою единственную жизнь по собственному усмотрению, сообразуясь с отпущенными ему природой способностями…

Дед Сергей, прежде самый рьяный в семье поборник прав человека, мечтавший хотя бы о «глотке свободы», теперь, когда дышалось легче, почему-то был полон сомнений. Он говорил, что стадо овец, привыкшее к окрику и кнуту, без пастуха сбивается с пути и погибает, что прирученные животные, если однажды открыть все клетки зоопарка, вряд ли пожелают уйти на волю, в неведомые им джунгли, где они будут обречены; что точно так же и «верноподданные», наученные по-холопски получать тощий кусок из барственных, начальственных рук, не выживут в новых условиях рынка и конкуренции и снова станут подопытными кроликами в еще одном сомнительном эксперименте…

Когда высказывал свою точку зрения отец. Лине казалось, что он совершенно прав, но и дед тоже был убедителен в своих сомнениях. Так где же истина?..

Дед Сергей был профессором, доктором философии, отец биологом и тоже готовился вот-вот защитить докторскую диссертацию. Лина постоянно восторгалась и гордилась умом и благородством мужчин своей семьи, в которой всегда царили мир и любовь. Раздоры изумляли и пугали ее.

Растерянность мамы и бабушки усиливали сумятицу в голове и душе Лины. Она чувствовала, что и ей передается волнение мамы, упорно пытавшейся втянуть в словесные баталии прадеда Василия, с мнением которого все особенно считались. Но старик будто и не слышал призывов, тут же хватал черного дога Мефистофеля и буквально убегал с ним в лес на прогулку или, отчаянно шаркая ногами, устремлялся за каким-нибудь лекарством, вспомнив вдруг о предписаниях врача. Странное поведение прадеда никак не вязалось с Лининым представлением о нем и вовсе сбивало с толку…

Возвращаясь в город после резких, нервозных стычек с тестем, отец замыкался в себе и надолго замолкал. Молчаливость родителей тяготила Лину, вселяла в нее тревогу и неуверенность в своем благополучии, а она дорожила им.

Разговоры, тихие и бурные, с приливами и отливами, между собою и со знакомыми, вечно наполняющими их дом, сопутствовали Лине с колыбели, их отсутствие воспринималось ею как ничем не восполнимая пустота. Взрослея, она все чаще раздражалась обилием произносимых слов, которые, несмотря на их справедливость и убедительность, испарялись бесследно, так и не воплощаясь в реальность и не принося видимой пользы. Жизнь не становилась краше, как страстно желали того все окружающие ее люди, а, напротив, все ухудшалась и уже совсем покатилась под откос. И никто, даже самые головастые и блистательные охотники долгих бесед, не в силах был удержать ее, изменить к лучшему. Так к чему же словопрения?..

Мужчин Лина еще могла понять, но приверженность мамы и других женщин к рассуждениям о политике, экономике и прочих премудростях воспринимались ею как притворство. Она полагала, что женское дело, прежде всего, быть привлекательной, со вкусом одеваться и кружить голову мужчинам. Хорошо бы всем подряд. А уж потом, когда-нибудь, для одного из них, ее избранника, растить здоровых и жизнерадостных детей, с блеском вести дом и всеми силами помогать мужу возвышаться, чтобы даже среди общей неразберихи самой жить не зная нужды, беспечно и празднично.

Постоянно вертясь перед зеркалом, Лина видела, что она недурна собой, хотя зеркало и не позволяло ей ощутить ту великую притягательную силу, которая таилась во всем ее облике.

Большие темные глаза за внешним спокойствием и робостью скрывали необузданные желания и своевольный нрав. Шелковистые волосы, цвета кофейных зерен, полукружьями искусно уложенные на уши и забранные назад, как нельзя лучше оттеняли нежную, тонкую кожу лица и подчеркивали мягкость, округлость его линий, обманывающих трепетностью и покорностью. А вся невысокая, стройная и гибкая девичья фигурка с движениями легкими и изящными таила в себе глубоко спрятанное до поры пламя, и казалось, создана природой с коварной целью — привораживать.

Еще не сознавая этого в полной мере, Лина успела заметить, что ее взгляды, чарующие улыбки и неназойливое кокетство, в подходящий момент пущенные в ход, неотразимо действуют на мужчин, не только молодых, но и в возрасте. От ее близости они оживляются, с ними происходит что-то, пока неведомое ей. Это Лину смешило, но не смущало и льстило самолюбию.


Пасмурное утро усугубляло скверное настроение Лины, которое, впрочем, никогда не покидало ее на пути в школу. Среди всех невеселых мыслей она пыталась отыскать хоть что-нибудь, о чем думать было бы приятно. Воспоминания о вчерашнем госте отца, незнакомом ей раньше профессоре Кокареве, как будто обрадовали ее. Она с удовольствием окунулась в них, заново переживая галантное ухаживание взрослого человека, его откровенные поглядывания на все за ужином и полные таинственного смысла улыбки, посланные ей лукавыми, совсем не состарившимися глазами.

Редкие, ярко-васильковые глаза незнакомца сразу обращали на себя внимание. Пышную, темную шевелюру уже тронула седина, но стройная, подтянутая фигура и элегантный костюм делали его молодым. Лина не ушла сразу же после ужина, как поступала обычно, — осталась возле нежданного поклонника.

Как выяснилось позже, профессор Кокарев Владислав Кириллович встретился отцу в недавней зарубежной поездке и покорил его образованностью и оригинальностью суждений. При том жадном любопытстве, которое отец испытывал к людям, не было ничего необычного в его увлеченности новым знакомым, которого он, судя по всему, ждал с нетерпением и слушал почтительно, не перебивая, что всегда трудно ему давалось. Вполне вероятно, они подружились бы, если б не заговорили о сложностях раскрошившейся жизни…

В отличие от большинства отцовских приятелей впервые появившийся гость говорил бесстрастно, как бы нехотя, из вежливости. Но все сказанное им, хотя и не полностью было понятно Лине, все же запомнилось — слишком уж отличалось от того, что она слышала прежде.

Всех самых популярных экономистов, имена которых часто и благоговейно произносились в их гостиной, синеглазый профессор обзывал приверженцами вульгарного и упрощенного марксизма, ничем не отличающегося от марксизма пресловутого «Краткого курса истории ВКП (б)». Он был убежден, что нынешние властители дум повернули прежние лозунги на сто восемьдесят градусов и не призывают больше к всеобщему обобществлению, зато к повальной приватизации, но следуют все той же сталинской догме о всесилии производственных отношений…

Лина видела плотно сомкнутые губы отца, как бывало, когда ему что-то сильно не нравилось, но он не спешил со своим несогласием. Возможно, взвешивал сказанное его собеседником или не хотел ввязываться в неприятную для него дискуссию… И все же не выдержал, стал настаивать, что при нормальных производственных отношениях пять процентов населения способны прокормить всю страну и приватизация, конкуренция, рынок сделают и у нас то же самое, что во всем мире…

— Возможно, — кратко и сухо отозвался Кокарев, и Лине почудилось, что он потерял интерес к отцу и к разговору с ним, но, скользнув взглядом по ее, должно быть заинтересованно внимательному личику, быстро переменился и, словно к ней обращаясь, продолжил: — Во всем мире живут по-разному. Голодают и там, где рыночные отношения. А изобилие и процветание… это в высокоразвитых странах. Но там аграрный сектор исключили из рыночной экономики, защищали крестьянина и от внешней конкуренции…

Отец попытался возразить или задать вопрос, но профессор сделал вид, что не заметил этого. Не отводя от Лины глаз, он уже шутливо и, как ему представлялось, легко одерживал победу:

— Ваши экономические кумиры, — иронизировал Кокарев, не позволяя и слова вставить отцу, — прочитали в молодости сочинения Маркса и вынесли оттуда, что экономика в капиталистических странах строится на рыночной конкуренции. С тех пор они не утруждали себя изучением положения дел в мировом сельском хозяйстве, а особенностей нашей многострадальной державы и вовсе не учитывают. И снова обманывают народ будущим процветанием. А обманывать нехорошо, не правда ли? — повернулся необычный гость к Лине, тем самым как бы недвусмысленно давая понять, что прекращает свой затянувшийся монолог. — Совершенно очарован столь прелестным юным созданием, — неожиданно для всех объявил Владислав Кириллович, меняя направление разговора и, очевидно, стараясь не потерять общего расположения.

Ласкающий, нежный взгляд Кокарева проникал в самую душу и тревожил, но Лина почти физически ощущала неудовольствие родителей, их неприятие человека, не совпадающего с ними во взглядах.

Вероятно, и Кокарев почувствовал это, во всяком случае, мягко и достаточно примирительно, но все же надменно проговорил:

— Ну, ей-богу же, друзья, протрезвейте от своей эйфории. Наша страна еще не готова воскреснуть. Нужна работа. Не митинги, не демонстрации, не вопли, а будничная спокойная работа и духовное напряжение. И нельзя, нельзя спускать лодку на воду, не зная, куда ей плыть и выдержит ли она волну. И раскачивать лодку опасно: какая разница, каким боком она зачерпнет, правым или левым? Кстати, если сильно грести влево, лодка обязательно повернет вправо… Не смотрите на меня с таким осуждением, — приложив руку к груди, взмолился Кокарев. — Клянусь! — Теперь он вскинул руку кверху, изображая, что клянется. — Я тоже большой демократ. Но то, что происходит у нас, не демократия, а анархия. И добились мы всего лишь того, что теперь у нас все против всех и царствует хаос и беспорядок.

— А вы соскучились по порядку и сильной руке? — вдруг перешел в наступление отец. — Вы полагаете, что мы еще не доросли до демократии и в лоно мировой цивилизации нам пока путь заказан. — Отец саркастически усмехался. — Это старая песня, и звучит она всегда одинаково, даже аргументы не меняются. Вы за свободу, вы понимаете, что власть, основанная на приказе и угрозе, малоэффективна, но в данный момент… разрушение существующего порядка чревато хаосом и гибельным распадом. И этот момент «чрезвычайки» будет у вас длиться еще десятки лет. «Рабы свободных песен не поют…»

Профессор не удостоил отца ответом. Он только пожал плечами и стал поспешно прощаться, бормоча обычные, стершиеся от частого употребления слова. Для приличия он все же дотронулся до локтя отца, поцеловал руку матери, а когда дошла очередь до Лины, то задержал ее пальцы в своих, заговорщически подмигнул и, нагнувшись к самому уху, будто их никто не слышал, прошептал:

— Жаль, что я поторопился родиться. А то попытал бы счастья, — и добавил, посмеиваясь: — Разумеется, в свободной конкуренции с вашими, богиня, многочисленными поклонниками.

Он удалился, а Лина долго не могла прийти в себя.

Неужели так значительны эти всего лишь словесные сражения, если они превращают добрых людей в злющих врагов?.. И не правильнее было бы всем спорщикам, всем по-своему правым в своей вере и любви к народу и отечеству, перестать болтать и начать хоть что-то делать, чтобы жилось не так мрачно и скудно?.. И собственно, почему отец, такой демократ, столько раз внушавший ей, что надо уважать иную, отличную от своей, позицию, теперь так непримирим к чужому мнению, а мама, просто сказочно гостеприимная, недовольна, что отец пренебрег их неписаным законом и пригласил к себе чужака, от которого неизвестно что ждать?.. А вообще-то чего им всем ждать? Чем обернутся для них, для нее, все разногласия, пертурбации и новшества?..

Думать обо всем этом было утомительно и беспокойно, но и не думать не получалось. Жизнь опрокинулась, нарушив привычное равновесие, и в приветливом к ней ее мире Лине становилось все более неуютно.


Прогоняя дурные мысли, Лина вскинула голову, словно ожидая милости сверху, но тусклое, однообразно серое небо выглядело холодным и далеким и не предвещало ничего доброго.

Лина подняла воротник ослепительно голубой дубленки, не пропускающей к ней ни холода, ни ветра, и прибавила шагу.

— Эй, Чижик, лети сюда! — Резкий окрик заставил ее вздрогнуть.

Чижом, Чижиком звали ее еще в детском саду и, само собою, в школе, и это прозвище, производное от фамилии Чижевская, нисколько не обижало ее, оно сделалось привычным, как второе имя. Но грубый, с хрипотцой голос был явно незнакомым и пугающим.

Лина не остановилась и не обернулась. Она уже приближалась к школьному порогу. Вокруг шумели и толкались ребята. Они неслись мимо, задевая ее локтями, но никому, в сущности, не было до нее дела.

Уверенная в своей силе рука больно сжала Линино плечо, властно развернула к себе, и здоровенный детина, словно внезапно поднявшаяся из земли скала, преградил ей путь.

— Все пялишься на небеса? — бесцеремонно сверля ее взглядом, процедил он сквозь зубы и стильно сплюнул. — Гляди, до бога далеко, а на земле нелегко, да куда денешься…

Деться и впрямь было некуда. Цепкие руки держали ее уже за оба плеча. Лицо, словно высеченное из камня, нависло над ней мощной глыбою.

Лина онемела от страха, но голова продолжала работать, подсказывая, что главное, хотя и не безопасное, оружие — ее обаяние. Посмотрев на своего мучителя уже испытанным долгим взглядом, Лина улыбнулась ему самой обворожительной из своих улыбок так, что ямочки сразу же ожили на разрумянившихся щеках и чуть приоткрылись пухлые губы.

Почти сразу Лина почувствовала, как слабеют сжимавшие ее руки и вся огромная фигура грозного преследователя вроде обмякла, а голова откинулась назад, освобождая светлое пространство над нею.

— Что у тебя с жирным очкариком? — мрачно и без обиняков поинтересовался навязчивый ухажер, грубостью тщетно пытаясь скрыть, скорее всего, незнакомое ему смущение.

— Ничего, — спокойно ответила Лина, намеренно не делая никаких попыток удрать и продолжая ласково улыбаться, словно этот ненавистный тип был самым любимым ее другом, — С этим милым очкариком в детском саду мы сидели на соседних горшках.

Парень довольно заржал, оценив юмор, и тут же пригрозил, но уже не так страшно:

— Еще раз с ним увижу, милым он тебе не покажется, ясно! А вечером прискачешь в скверик, на скамейку под дубом, там посмотрим, куда порхать, ю андестенд?

— Ай андестенд, — невозмутимо согласилась Лина. И поскольку женское начало в ней было сильнее страха, не удержалась от ехидства, спросила капризно: — А как же Вика? Вика не устроит сцену?..

Она уже вспомнила, что остановивший ее тип, не то Дикой, не то Дикарев, учился двумя или тремя классами старше ее и много лет держал их школу в напряжении. Даже самые сильные и смелые мальчишки обходили его стороной, стараясь не попасться на глаза и не испортить отношений. За буйный нрав и ничем не оправданную жестокость приклеилась к нему кличка Дикарь. Однажды, Лина сама видела это, Дикарь выхватил из рук маленькой девчонки котенка, привязал к хвосту консервную банку, и котенок, обезумев от грохота за спиной, до тех пор носился по асфальтированной площадке перед школой, пока не упал замертво. А Дикарь потешался, хохотал от садистского удовольствия. Из школы он ушел после громкого скандала. Паренька из пятого класса, который вовремя не посторонился, он так сильно ударил ногою в живот, что пришлось вызывать «скорую помощь». Говорили, Дикарь устроился работать на завод, но как-то он все же приходил на школьный вечер. Лина нечаянно столкнулась с ним и едва высвободилась из его объятий. На улице Лина встречала Дикаря с Викой Семушкиной, Семгой, упорно стремящейся всем и всеми управлять в их классе. С Семгой умнее всего было не связываться, да и интересы их совсем не совпадали.

— Ты что же, елки-моталки, замечала меня с герлой? — самодовольно перебил размышления Лины Дикарь, — И тоже ставишь условия? Подишь ты, шустрый чижик! — И он снисходительно ухмыльнулся, с недоумением помотав головой. — Ладно, вечером подлетай, там посмотрим, кто из вас лучше чирикает… — И, выпустив Лину, подтолкнул к школе.

Лина получила свободу, но осталось тягостное предчувствие, что она уже в клетке и оттуда легко не вырваться.

Первым ее побуждением было желание вернуться домой, броситься к родителям, посоветоваться, как вести себя. Но родители отправились на службу, не подозревая, в какую ловушку попала их обожаемая дочь.

Лина потащилась в класс. Уроки уже начались, но у них заболела математичка, и в отсутствие учителя ребята шумели и бесились, не заметив, к счастью, ни ее запоздалого появления, ни испуганного лица.

Лина не сразу поняла, что особое возбуждение ее одноклассников вызвано тем, что мелкий пакостник, Пупонин Колюня, гоняет по классу взбудораженных девчонок, шлепает их всех подряд по мягкому месту и норовит задрать юбку. Это занятие явно доставляло ему наслаждение, и он, как безумный, вертелся и дергался, облизывая слюнявые губы, а глаза его бегали быстрее, чем он сам.

Девчонки увертывались от него, истошно визжали, а мальчики, приклеившись к нартам, мерзко хихикали, но не нашлось никого, кто бы остановил Колюню и прекратил безобразие. Вмешиваться в действия и поступки товарищей значило бы нарушить правило — мне не нужно больше, чем другим.

В разгар буйства совсем уже ошалелый Пупок прихватил медлительную, неловкую Сонечку Чумакову, и его худые беспокойные руки, которые вечно что-то искали, перекладывали, почесывали, шарили, прижали бедную Сонечку к классной доске, и одна рука суетливо скользнула под юбку.

Все замерли.

В оглушающую тишину, разрывая ее в клочья, ворвался пронзительный девичий крик, и, словно подстреленная птица, упала к ногам безжалостного охотника самая тихая и самая скромная девочка в классе.

Не справившись с унижением, Сонечка лишилась чувств или разума, но никто не шелохнулся, никто не покинул своего места.

Сонечка, растрепанная, бледная, словно неживая, лежала у классной доски, на виду у тех, с кем каждый день с первого класса училась, а вокруг нее исполнял дикарский ганец Пупонин Колюня, выкрикивая непотребные ругательства.

Не находя в себе силы что-либо изменить, Лина прикрыла глаза, будто отодвинула от себя омерзительную сцену. От пережитого волнения по дороге в школу и вот теперь, в классе, у нее бешено колотилось сердце и к горлу подступала тошнота. Она поднялась, чтобы выйти в коридор, но у двери нарвалась на завуча Олимпиаду Эдуардовну Сидоренко.

Давно отработанным, привычным движением Сидоренко впихнула Лину обратно в класс и тут же закричала дурным голосом, низвергая на ребят водопад пустых слов. Казалось, Олимпиада Эдуардовна не слишком слушает себя и не надеется, что те, кого она наставляет, вникнут в смысл ею сказанного, и говорит больше по обязанности, для порядка.

С ходу занявшись воспитанием коллектива, завуч Сидоренко не сразу заметила распластанную на полу девочку с задранной юбкой. Обнаружив, что девочка эта Соня Чумакова, Олимпиада Эдуардовна пережила кратковременный шок, но, едва оправившись от него, тут же бросилась стыдить и оскорблять Чумакову.

Приустав и чуть поостыв, завуч все же сообразила, что с Чумаковой что-то стряслось, иначе почему она до сих пор не вскочила и не сгорела со стыда от ее бранных нравоучений. Тогда Сидоренко, мгновенно перестроившись, принялась ловко и осторожно выпытывать, что же случилось.

Тень смятения промелькнула по лицу Олимпиады Эдуардовны, неожиданно смягчив его грубые черты. Наверное, ей все же стало жаль не умеющую постоять за себя девочку, и она приказала тем, кто сидел поближе, поднять Чумакову, принести ей воды и сбегать за медицинской сестрой.

Теперь, когда Олимпиада Эдуардовна пришла в нормальное состояние и пространство ее заинтересованности как бы расширилось, в поле зрения завуча попал затаившийся в углу возле окна Пупонин. Под пристальным взглядом Сидоренко вертлявый Пупок замер в неестественной для него позе, словно ноги его, случайно ступив на раскаленный асфальт, увязли в нем. Но руки, беспокойные Колюнины руки, запоздало и тщетно продолжали сражаться с неподдающейся молнией на брюках.

По-своему истолковав этот жест, обомлевшая Олимпиада Эдуардовна начала было снова распалять себя, истерично произнося всякую чепуху о сексе, от которого нет спасения уже и детям, и в запале, вероятно в воспитательных целях, настойчиво предлагала Пупонину заглянуть и под ее юбку, но на этот раз быстро поняла, что переборщила, и придержала язык.

Сонечка, бледная, растрепанная, едва дышала, не открывая глаз. Медицинской сестры, как всегда в момент надобности, на месте не оказалось. Она побежала за каким-то дефицитом и пропала.

Олимпиада Эдуардовна с призванными ею в помощь ребятами бестолково суетилась возле Сони, ворчливо, но уже тихо проклиная никчемную сестру. А за ее спиною переживший некоторое потрясение класс нервно шушукался. В общем шипении Лина сразу уловила злобный голос Вики Семушкиной, Семги. Семга осуждала не Колюню, а Чумакову, «эту Сиротку, эту Чуму, Чумичку, которая вечно из пустяков устраивает сцены».

Лина сразу поняла, к чему клонит Семга, никогда не упускавшая удовольствия уколоть, а то и растоптать любого, кто не в силах противостоять ей. Если бы подонок Пупонин до прихода завуча успел не только расстегнуть ширинку, но и помочиться на упавшую Сонечку — а это вовсе ничего ему не стоило, — то она считалась бы «опущенной». И уж тогда каждый, даже самый слабый и маленький, получал негласное право издеваться над ней — стукнуть, оскорбить или плюнуть в ее сторону, — потому что она превращалась в изгоя. Вот и старалась Вика, готовила атмосферу отчуждения для ни в чем не повинной Сонечки Чумаковой.

Удастся ей это (а она великий мастер исполнять злые намерения) — никто не осмелится помешать, чтобы и самому не потерять расположения товарищей, не оказаться в изоляции.

Завуч, да и другие учителя, далекие от подлинной, скрытой за лицемерием ребячьей жизни, никогда не догадаются о тайной расправе. Да и узнают, все равно ввязываться не станут, а всего лишь в учительской посудачат о жестокости нынешних подростков и о новом, незнакомом им школьном злодействе и разойдутся.

Лина однажды случайно слышала такой разговор и им несла из него, что учителя близко к сердцу их дела не принимают. Но при этом зачем-то морочат друг друга, прикидываются наивными, будто не ясно им то, что и для нее, не умудренной опытом, давно не секрет — в аду ангелочками не вырастают. А жизнь, их общая жизнь, вырвавшаяся из-под узды и вздыбившаяся, зависла над пропастью и пугает, все больше превращаясь в театр абсурда.


От долгих размышлений Лине всегда становилось плохо, и когда кто-то толкнулся в дверь, она обрадовалась: не отыскалась ли медицинская сестра, может, и ей перепадет таблетка от головной боли?

Но не лекаря посылало им провидение, а воина. В класс ввалилась разрумянившаяся с мороза Арина Васильева. Убедившись, что урока не будет, Арина побежала на рынок за семечками. Теперь, немного смущенная присутствием завуча, она задержалась у порога, и возглас, готовый уже сорваться с ее уст, застрял где-то по дороге.

Арина пришла в их класс этой осенью. Ее появление было овеяно тайной и сопровождалось догадками. Ходили слухи, будто Арина сбежала от матери и переехала в семью отца — к мачехе, но точно никто не мог этого утверждать, а Арина пресекала всякие попытки задавать ей вопросы.

С первых же дней Арина дала понять своим новым одноклассникам, что в ее присутствии никто иной властвовать в классе не будет, и, чуть осмотревшись, бросила вызов Вике.

Вика поначалу кривила свой капризный ротик, посмеивалась снисходительно — слишком давно и усердно плела она тут свою сеть и немало рыбешки, маленькой и покрупнее, в нее попалось. Но Арина несла в себе такой заряд душевной силы, что и Вика почувствовала неуверенность в своем превосходстве над всеми в классе.

Первым пробным камнем в их неизбежной схватке стала Соня Чумакова. Вряд ли Арина сразу воспылала к Чумаковой нежными чувствами, не верилось и в то, что ее глубоко взволновало угнетенное положение Сонечки, которую Вика вечно цепляла. Арина брала слабого под защиту, утверждаясь в своей независимости.

Сейчас она стояла перед одноклассниками рослая, крепкая, сильная, и ее мускулистые, не по-девичьи тяжелые руки таили опасность. Острый, проницательный взгляд почти прозрачных глаз мгновенно схватил ситуацию: суетливая стайка ребят во главе с завучем возле полуживой Чумаковой, карусель шептальщиц вокруг Вики и притаившийся в углу Пупонин, испуганно теребящий молнию…

Вмиг Арина швырнула пакет с семечками на переднюю парту, одним прыжком подскочила к Пупонину и, неожиданно подпрыгнув, ногою ударила Колюню в живот. Колюня жалобно взвизгнул, совсем как побитая собака, и согнулся, схватившись руками за больное место. Не дав ему прийти в себя, Арина приподняла его за волосы и стукнула головой о коленку. Колюня теперь уже просто взвыл от боли и, не успев опомниться, схлопотал по зубам. Тоненькая струйка крови поползла из рассеченной губы.

Пупок вытер кровь тыльной стороной ладони, прогнусавил что-то невнятное и вдруг, набычившись, дико вращая черными цыганскими глазами, двинулся на Арину.

Арина не шевельнулась. Подпустила Пупонина поближе и, по-особому вывернувшись, взвилась над полом и сапогом двинула Колюне по челюсти. Колюня, весь окровавленный, заскулил и завертелся волчком.

— Козел! — Арина с силой отпихнула Пупка к стене и брезгливо отряхнула руки. — Хватит? Или еще зубки почистим?

С этой минуты корчившийся в углу Пупонин больше ее не занимал. Она повернулась ко всем остальным, и лицо ее сделалось суровым.

— И вы все, детки, — Арина обращалась к классу, но смотрела только на Вику, внятно и не торопясь выговаривая слова, — завяжите узелки на своих бывших пионерских галстуках или на чем там еще, а хотите, так запомните: кто на Софью хвост поднимет, без хвоста погуляет. Ясно? Кому не ясно, поднимите ручки, я объясню!

Завуч Сидоренко совершенно оторопела. Ее рот открылся было для крика, но так и застыл, словно его сковал спазм. Молча, как совершенно ненужную вещь, Арина отодвинула растерявшуюся Сидоренко в сторону, раскидала ребят, топтавшихся возле Сонечки, и тяжело опустилась на парту рядом с нею.

Крепко прижимая щупленькую Чумакову к себе, Арина задышала ей в лицо, будто отогревала выкинутого из гнезда птенчика, и бережно шершавыми пальцами утирала покатившиеся по Сонечкиным щекам редкие слезинки.

— Ты не боись, Чумка, — зашептала она. — Эти скоты больше не сунутся. И не хлюпти, ничего не случилось. Хочешь семечек? Я семечки принесла…

То, как теперь Сонечку утешала Арина, стало живым укором Лине. Лина с первого класса сидела на одной парте с Соней. Дружила с ней много лет, но, когда они повзрослели, кислая молчаливая подружка превратилась для Лины в обузу, выводя ее из себя покорностью и безропотностью. И Лина стала сторониться Чумаковой. Видела, как Соня страдает от этого, но ничего с собой не могла поделать. Собственное спокойствие она оберегала пуще всего, научившись во всем себя оправдывать. В конце концов, даже муж с женой, бывает, надоедают друг другу и разбегаются, а она разве нанялась к Чумке нянькой!..

Но в тот момент, когда Арина приласкала Сонечку и ее ресницы дрогнули, выпуская накопившиеся от постоянных обид слезы, Лина почувствовала, что ей нечем дышать, словно голову запихнули в целлофановый пакет и перевязали его на шее. Лина даже потрогала шею, желая освободиться от тугого узла, но ничего, кроме плотно прилегающего воротничка блузки, не обнаружила.

Остерегаясь истерики, Лина поспешно встала и, как ей казалось, незаметно выскользнула в коридор. А там, привалившись спиною к стене, на которой выстроились в почетном карауле плакаты, стенды и стенгазеты, все, как один, призывающие к праведной жизни и светлому завтра, Лина в полной мере ощутила всю безысходность своего положения: куда ей идти? Куда идти-то?.. А сердце, нестерпимо колотившееся в груди, уже стучало и в виски: «Клетка. Клетка! Клетка…»

Стиснув ладонями виски, Лина опустила голову и вдруг на своем плече ощутила чужую руку. Испугавшись, она вздрогнула, и до нее не сразу дошло, что рядом стоит, прижимая к груди распахнутую книгу, ее самый давний приятель, мешковатый, добродушный увалень Борис Катырев, тот самый «жирный очкарик», с которым ей приказано больше не знаться.

— Ты что? Что случилось? — тихо спросил Борис, преданно поверх очков посмотрев на Лину близорукими глазами, и на его лице появилась растерянная улыбка.

Раздражение, давно копившееся внутри, волною захлестнуло Лину и готово было выплеснуться наружу, но Лина сдержалась, не позволила себе тратить последние силы на этого жуткого умника, способного, отгородившись книжным барьером, настолько уйти в себя, чтобы не снизойти до адского представления, разыгравшегося у него под носом. Или он тоже дурачит всех, не позволяя дотянуться до таинственно обретенного им душевного покоя?..

— Послушай, — сказал Борис, будто не замечая возбуждения Лины, — я нашел у Ключевского свою фамилию. Был такой князь Катырев-Ростовский Иван Михайлович, близкий ко двору человек, который записывал события, давал характеристики людям, и его материалами пользовались потом историки.

— Ростовского тебе не хватает, — повысила голос Лина, и ее глаза, совсем потемневшие от гнева, стали наполняться слезами.

— Какого Ростовского? — не сразу понял Борис. — А, ну да, Катырев-Ростовский, так мало ли разве всего потерялось в дороге?..

— Потерялось главное, — уже срывающимся голосом почти проплакала Лина, — события и люди проносятся мимо тебя.

— Почему? — искренне удивился Борис. — Ты просто не в духе. Посмотри, как пишет Ключевский о Смутном времени начала XVII века, шикарные ассоциации: «…пока жила старая династия, народное недовольство ни разу не доходило до восстания против самой власти… народ выработал особую форму политического протеста: люди, которые не могли ужиться с существующим порядком, не восставали против него, а выходили из него, «брели розно», бежали из государства». Здорово! И как сказано, «брели розно»! Обалдеть!..

Лина дернулась, но Борис, не отрываясь от книги, придержал ее за рукав:

— Дальше самое интересное, просвещайся: «…когда династия пресеклась и, следовательно, государство оказалось ничьим, люди растерялись, перестали понимать, что они такое и где находятся, пришли в брожение, в состояние анархии. Они даже как будто почувствовали себя анархистами поневоле, по какой-то обязанности, печальной, но и неизбежной: некому стало повиноваться — стало быть, надо бунтовать».

— Идиот! Блаженный! Юродивый! — выкрикивала Лина, задыхаясь от плача. И вдруг оттолкнулась от Бориса, словно проверяла, не приклеилась ли к нему, и рванулась к лестнице.

Борис едва удержался на ногах. Подобрал с пола выпавшую из рук книгу и, недоумевая, проговорил вслед:

— Юродивых на Руси терпеливо выслушивали, даже цари, и уж тем более не оскорбляли…

Он был уверен, что сказал это достаточно громко, но она его не слышала. Она скатилась с лестницы вниз и без пальто выскочила на улицу.

Холодный ветер ударил ей в лицо. Она жадно хватала воздух ртом и дышала, дышала глубоко, учащенно, шумно. Ей казалось, внутри ее что-то хрипит, посвистывает, словно плохо действующий насос старается наполнить опустевшую, спавшуюся камеру, но все усилия его напрасны — где-то затаился прокол.

Струя холодного воздуха исправно несли кислород к ее лёгким, но почему-то не избавляли от удушья. Ее горло словно сковало, она вдруг и глотнуть не сумела, испугалась и зарыдала в голос, но ее никто не услышал.

Слёзы ползли по щекам, смешиваясь с мгновенно таявшими снежинками, раздражая ее своим соленым привкусом. Словно надеясь получить указание сверху, Лина снова запрокинула голову, но небо было по-прежнему хмурым и вовсе не расположенным к общению. Казалось, обремененное непосильной ношей, оно опустилось совсем низко и давило, давило, прижимало к земле.

Не чувствуя холода, Лина подставила лицо ветру и мокрым щекочущим снежинкам и запретила себе о чем бы то ни было думать. Но тоскливые мысли не рассеивались, одолевали ее.

Вспомнилось почему-то, как астролог, несколько раз появлявшийся на экранах телевизоров, плохо пряча высокомерие человека, владеющего тайнами, сообщал миллионам непосвященных, что сидящий рядом с ним министр, вполне преуспевающий человек, потерял связь с космосом.

Отец пошутил тогда, что гораздо важнее, чтобы он окончательно не потерял связи с Землей, а потом они с мамой долго и путано распространялись о непостижимости взаимного проникновения космического и земного и хвалили какую-то книгу «Земное эхо солнечных бурь», написанную их однофамильцем или дальним родственником, великим ученым Чижевским.

Мысленно вернувшись к недавнему разговору, Лина забеспокоилась, не оборвалась ли и ее нить, не отказались ли от нее силы космоса, не лишилась ли она высшей опеки, если ни воздух, ни вода, в образе соленых снежинок совершающая круговорот в природе, не очищают ее, не приносят покоя.

Но постепенно дыхание ее стало ровным, голова прояснилась, исчез застрявший в горле комок.

Лина с облегчением еще раз набрала полные легкие свежего воздуха и, прогнав космические размышления, побрела обратно в школу. Куда же еще?..

По всем школьным этажам, лестницам, классам несся ей навстречу призывный клич звонка на перемену. И сразу же хлынул, обрушился на Лину, обтекая и чуть не сшибая с ног, бурный поток вырвавшихся на волю узников, ликующих и воинственных.

Эта бушующая, неуправляемая, совершенно безучастная к ней, да и ко всем другим, стихия была ее земной жизнью, жизнью, которая не щадила, но и не позволяла исчезнуть в потоке, а удерживала на плаву и возвращала к пристани…

2

Засыпая, Сонечка нарочно оставляла зажженным ночник у изголовья своей постели. Мама разрешала ей это, потому что понимала, как пугает дочку темнота.

Ночь для Сони — самая что ни на есть изощренная пытка. Погружение во тьму уносит ее в бездну, откуда можно и не вернуться. И прежде чем позволить одолеть себя, Сонечка долго и самоотверженно борется со сном, заставляя разомкнуться уже слипающиеся веки и все проверяя, не погас ли огонек возле нее — крошечная светящаяся точечка, соединяющая ее с живым трепещущим миром, ее надежда на завтра.

Вполне вероятно, в этой неравной ночной борьбе Соня теряет столько сил, что после, днем, ей недостает их, чтобы выстоят против житейских неурядиц.

Время от времени Сонечке снится, что свет лампы погас и мрак обволакивает ее. Как маленькая, беспомощная мушка, барахтается она в затянувшей ее темной паутине, и воля ее слабеет от сознания, что все бесполезно — она пленница черноты, ее безмолвная рабыня. Это первый миг ужаса.

Кто-то невидимый, добрый пытается спасти ее — выстреливает во тьму пучком ярких искр, как во время праздничного салюта. Но Сонечка не успевает вздохнуть с облегчением — искры, теснясь, соединяются в пламя, неровное по краям, огнедышащее. Это снова угроза — пламя с великой скоростью надвигается на Соню, намереваясь поглотить и испепелить ее.

Соня сжимается от стиснувшего ее страха, и пламя проносится мимо, не опалив ее. Ей будто легче, вольнее, но это обман. Пламя не исчезает, оно взметнулось и неспешно переливается в раскаленный меч. Не отрываясь, Соня наблюдает за дьявольским действом, словно прикованная к нему взглядом, и видит, что огненный меч зависает над нею.

Он не спешит сразить ее, он нацеливается, и наполненное жутью ожидание невыносимо. А огненный меч то скользнет вправо, то отступит левее, то чуть поднимется, то сползет вниз. Он знает, что девочке не уйти от него, и наслаждается ее испугом и своей властью над нею. Неотвратимость беды, пожалуй, самое угнетающее чувство в этом бесконечном, вязком, с малых лет повторяющемся видении.

Сонечка знает из прошлого, что вот-вот она почувствует облегчение, и терпеливо ждет его, не просыпаясь. Из непроницаемой мглы тянутся к ней руки, маленькие, хрупкие, светлые. Это мамины руки, она помнит их тепло, она никогда не спутает их с чужими. Мамины руки пытаются перехватить меч, отстранить от нее, но меч не даётся, увиливает и появляется в ином месте, но все равно над головою. И опять нацеливается. Нет, ей не снести этой муки…

Ей жарко, должно быть, она в сатанинском пекле. Но странно, почему ей приятно? Тепло разливается по всему телу, и идет оно не из адской печи, а от нежных рук мамы. Они не в силах отвести меч, но они обхватили и заслоняют ее, и ей уже не так страшно. Она прижимается к матери, не видя ее, а только ощущая и впитывая ее тепло и… успокаивается.

Слившись воедино, мама и Соня, крадучись, проникают в длинный-предлинный туннель, за которым, если они доползут, открытое свету пространство. Нужно только добраться туда, освободиться. Все внутри дрожит от подстерегающей опасности, но они упрямо движутся вперед, только вперед. И вот наконец свобода! Они парят в воздухе. Сонечка испытывает ни с чем не сравнимое чувство полета. Ей так легко, так радостно. Ей хочется задержать, остановить сон, и тут всякий раз наступает горькое разочарование — в свободном полете они не вознеслись, они падают вниз, в пропасть…

Сонечка кричит: «Нет! Нет! Нет!» — но крик ее исчезает в пространстве. Мама на лету успевает ухватиться за какую-то раскачивающуюся взад-вперед перекладину, похожую на трапецию в цирке, но не выдерживает, разжимает пальцы, а она, Соня, зачем-то повторяет ее жест, тоже отпускает пальцы и сразу же теряет маму.

Это самое жуткое наказание в терзающем ее сне. Мама, освободившись от Сони, взмывает ввысь, как воздушный шарик, отпущенный малышом, а Соня всей тяжестью своего неуклюжего тела падает в бездну, чтобы исчезнуть навеки…

Дольше сон продолжаться не может, и Сонечка просыпается. Она вся в холодном поту, обессиленная, раздавленная, поникшая. Она не сомневается: кто-то свыше внушает ей — это сон вещий. Он предначертание. Он знак ее жизни. Ее судьба. И ей не хочется жить…


Сколько раз, еще маленькой, просила Сонечка маму растолковать ей то, что снится с таким мучительным упорством. Но мама ничего не могла или не хотела объяснить, а только обнимала Соню, гладила по голове и роняла на ее макушку слезинки.

Как-то летом, в деревне, бабушка сказала ей, что маме пришлось многое пережить, когда их бросил непутевый Сонин отец, а потом натерпелась мама и от второго, постоянно пьющего мужа, Сониного отчима. И однажды ночью мама, спрятав Соню под шалью, убежала, как была, в ночной рубашке, спасая дочку от занесенного над нею ножа. Вот и снится Соне этот нож и этот побег… Рассказ бабушки бередил давно забытую боль, но память не возвращала ей тех чудовищных, уже поблекших и сгладившихся, как старый шрам, событий. Да и не в событиях было дело, а в страдании, которое несли ей ночные ощущения — этот зловещий трепет, эта загнанность под прицелом враждебно ликующего меча и захватывающее дух падение, которое могло означать только то, что на завтра нет надежды…


Соне не хотелось просыпаться…

— Не могу разбудить!

Соня слышала досаду в словах матери, но смысл их едва ли доходил до нее, словно произносились они в ином измерении, на недоступных ей частотах.

И вдруг в ее сознание ворвался вкрадчивый, неприятный голос недавно появившегося в их доме чужого человека, нового ее отчима:

— «На заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит…» Просыпайтесь, барышня, школа не будет вас ждать, а ночник пора потушить, иначе наши карманы иссякнут, не успев наполниться…

Он будто шутил, но шутки его не веселили. Задевало, что он бесцеремонно подтрунивает над ней, и это старомодное обращение — барышня, которое звучит как издевательство, и странная манера по любому поводу вспоминать о расходах и одновременно цитировать стихи. Нет, она никогда не привыкнет к нему, не сможет его полюбить… За что же, за что судьба так немилостива к ней, ведь им так хорошо жилось вдвоем с мамой?..

Соня понимала: мама намучилась с двумя прежними мужьями, ей, как и всем на свете женщинам, хотелось ласки, опоры, и она старалась убедить дочку, что им необыкновенно повезло с дядей Колей, Николаем Тихоновичем, который не пьет, и не курит, и хорошо зарабатывает, и человек солидный, образованный, эксперт, к тому же поэтическая натура…

Мама вся расцветала, и лицо ее озарялось мягким сиянием, словно на нее спускалась небесная благодать, когда Николай Тихонович, закатывая глаза и старательно складывая толстые губы трубочкой, напевно и торжественно читал:

О, как на склоне наших лет

Нежней мы любим и суеверней…

Сияй, сияй, прощальный свет

Любви последней, зари вечерней!

В такие минуты мама, как робкая ученица перед любимым учителем, затихала в тайном восторге и не замечала ни ее присутствия, ни телефонного звонка, ни посвистывания закипающего на плите чайника. Она слушала проникновенно и преданно.

Пускай скудеет в жилах кровь,

Но в сердце не скудеет нежность…

О ты, последняя любовь!

Ты и блаженство и безнадежность.

Сонечка тоже любила поэзию, знала наизусть немало стихов и даже сама пробовала сочинять, но она полагала, что нескромно навязывать другим свое сокровенное. И в том, что, сидя на кухне над грязной тарелкой с только что съеденной котлетой или голубцами, Николай Тихонович актерствовал, словно выступал на сцене перед зрителями, Сонечка усматривала что-то надуманное, неестественное, лживое, и это отталкивало ее от отчима.

Ей казалось, что сейчас, когда жизнь ломается и перестраивается в еще неясную и пугающую всех новизну, немолодому уже человеку следовало у того же Федора Ивановича Тютчева выбрать не «Последнюю любовь», а, скажем, «Новый век». Там есть строки, которые и через сто сорок лет волнуют так, будто написаны сегодня:

Не плоть, а дух растлился в наши дни,

И человек отчаянно тоскует…

Он к свету рвется из ночной тени

И, свет обретши, ропщет и бунтует.

Только божий избранник, думала Сонечка, дарованным ему божественным огнем может через века освещать путь и просветлять во тьме души, надо только уловить его пророчество:

Безверием палим и иссушен,

Невыносимое он днесь выносит…

И сознает свою погибель он,

И жаждет веры — но о ней не просит…

Если бы Николай Тихонович искал в стихах утешение, поддержку, Соня многое могла бы ему простить, но отчим декламировал, будто со стороны поглядывая на себя, хорошо ли смотрится, а это было мерзко, пошло.

Как бы ни раскачивался и ни взрывался мир вокруг, в душе Николая Тихоновича умещались лишь колебания его собственного мирка, ограниченного успехами в делах непонятно какой и чего экспертизы, домашним уютом и денежным благополучием. Он и маму-то, пожалуй, не полюбил, а скорее, прибрал к рукам, потому что вкусно готовит, старательно ухаживает за ним и подобострастно внимает каждой изреченной им нелепице.

Царствование Николая Тихоновича в доме не допускало вмешательства. Сонино мнение о стихах никого не интересовало и было бы вопиюще неуместным. Да она и не стремилась к близкому общению с преподобным дядей Колей, она не сомневалась, что не будет понята, и, значит, довольно ее молчаливого присутствия за столом исключительно ради спокойствия мамы.

— Соня! — строго сказала мама. — Ты перестала считаться с нами. («С нами»!.. Господи, а с ней-то кто же считается?!)

Накануне вечером, после унижения и предательства, которые ей пришлось испытать в школе, она просто изнемогала от усталости и признания своей никчемности. Почему она не может постоять за себя? Почему над ней вечно издеваются и смеются? Почему Лина, с которой они столько лет дружили, отказалась от нее, а вчера и вовсе сбежала, думая прежде всего о себе? И Борис, она так преклонялась перед ним за его знания, ум, воспитанность, он-то почему промолчал, не желая разделить ее беду, а последовал за Линой, только она, одна-единственная и нужна ему?..

Соне так хотелось остаться наедине со своим несчастьем, прочувствовать и оценить его, но ей не принадлежало в собственном доме ничего, даже темного угла.

В их однокомнатной квартире рядом с мамой вместо нее расположился отчим, а она притулилась в кухне на крохотной кушетке. Пока они не поужинают, не приготовят еду на завтра, не соберут со стола, она не может лечь.

Сонечка чувствовала, что глаза набухают от накопившихся слез, но поплакать, чтобы облегчить душу, ей было негде, и никому, ни маме, ни тем более отчиму, нет до нее дела.

Мама теперь смотрела на нее как бы из-за спины Николая Тихоновича, и это мешало ей увидеть синие круги под печальными глазами дочери и ее поникшую к полуночи голову.

Окунаясь в дрему и невероятными усилиями выныривая из нее, Сонечка слышала тоненький голосок отчима, никак не соответствующий его объемному телу: «Я встретил вас — и все былое в отжившем сердце ожило…»

Играть на гитаре Николай Тихонович не умел. Но принес ее в роскошном кожаном чехле, с бантом, как у первоклассницы. Всякий раз, когда отчим снимал инструмент со стены, повторялось одно и то же. Короткими толстыми пальцами он картинно перебирал струны, брал несколько заученных раз и навсегда аккордов и исполнял всего лишь один куплет романса. Потом по-детски пояснял, что не в состоянии исполнить романс до конца, потому что ускользнуло прежнее настроение. Принимался за другой романс, но настроение снова менялось, и тогда утомительно нудное представление продолжалось стихами.

— Соня! — снова незнакомым сердитым голосом позвала ее мама. — Вставай! Николай Тихонович опоздает на ответственное совещание!

Раньше мама никогда так нервно не разговаривала с ней. И, заражаясь от мамы нервозностью, Соня почти выкрикнула:

— Так оставьте же меня, пожалуйста, чтобы я могла одеться! — и сама испугалась несвойственной ей грубой отваги.

— Подумайте только, какие нежности! — криво усмехаясь, воскликнул отчим, умеющий приторно-сладким голоском выплескивать из себя любые гнусности, — Я готов уважать ваши тонкие переживания, барышня, но и вы извольте помнить о наших надобностях…

Как только удается ему выражаться так витиевато и туманно? Но главное, мама сказала: «Не считаешься с нами» — и Тихонович повторил за ней: «Извольте помнить о наших надобностях». Они, выходит, одно целое, а она только мешает им. Этот толстый, ничтожный, наверняка неискренний человек отнял у нее маму, разрушил их крепость, сокрушил последний ее оплот среди осаждающих со всех сторон неприятностей. И ей остается только одно — провалиться в пропасть, как обещает нелепый ночной кошмар…

Соня отказалась от завтрака, ее знобило при мысли, что она должна переступить порог класса, в котором на глазах у всех над ней надругался поганый Пупок, а она не сумела защитить себя, да еще и на общее посмешище свалилась как полная идиотка в обморок. Но что же ей делать? Куда как не в школу ей идти, пока она жива?..

И Сонечка потащилась в школу, словно на плаху.

Школьные уроки никогда не доставляли ей удовольствия. Она с детства часами просиживала над книжками, ей радостно было узнавать новое, но в школе преподавали так скучно, а спрашивали заданное как на следствии, и пропадал всякий интерес к учению.

Все школьные годы Сонечка насильно заставляла себя привыкнуть к постоянным учительским назиданиям и одергиванию по пустякам, но все равно, как и в первый день, вздрагивала от окриков и грубых команд.

Среди одноклассников Соня чувствовала себя чужой, лишней, терялась, когда вокруг нее шумели и дрались, и немела, если кто-нибудь отпускал в ее адрес колкость, особенно во время ответа у доски. Это знали и этим пользовались.

Стоило ей оговориться, скажем, в слове «километр» вместо последнего слога сделать ударение на букве «о», и Лина как змея шипела со своей последней парты: «Вот деревенщина!», а все, словно только и ждали сигнала, разражались издевательским смехом. Математичка всегда почему-то торопила Соню, будто опаздывала на последний рейс самолета, а Соня, как ни старалась, соображала медленно и, даже найдя правильное решение, путалась в цифрах или каких-нибудь незначительных мелочах, и тогда вся Линина свора набрасывалась на нее с диким воем: «Шестеренки не крутятся!», «Шариков не хватает!», «Смажь мозги, Сиротка, уши заложило от скрипа!». И учительница, зачастую подыгрывая наглой компании, гаденько ухмылялась: «Твой паровоз, Чумакова, не летит вперед, у него все время остановка! (Такая она остроумная!) И причесочка у тебя, прямо скажу, какая-то нелепая…»

Тут уж Вика просто взвизгивала от восторга: «Господи, как не понять, да она же щеголяет своими ослиными ушками!» — и Соня тонула в волнах гомерического хохота.

От обид и издевок Соня так изнервничалась, что любая неосторожная шуточка все чувствительнее ранила душу. Сейчас, с трудом поднимаясь по крутой лестнице на верхний этаж, в свой класс, Соня ждала, что вот-вот над ее головой хлыстом просвистит оскорбительное словцо.

— Эй, Чумка! (Соня вздрогнула, сжалась — начинается…) Что плетешься, как старая кляча? — Настигающий ее звонкий голос принадлежал Арине, и напряжение отпустило Соню. — Похиляли по-быстрому! Ну! — Ловко подхватив Соню сзади под локти и тараня всех, кто некстати подвертывался на их пути, Арина почти понесла Соню впереди себя наверх, а Аринина сумка, висевшая на плече, ритмично, в такт шагам, колотила Соню в бок.

Покровительство Арины свалилось на Соню как манна небесная. Ей бы радоваться, но обостренное чувство опасности, выработавшееся в атмосфере постоянной враждебности, подсказывало Соне, что расположение Арины не освобождает ее от угнетенного положения, а всего лишь ввергает в новую кабалу. Соня тянулась к Арине и боялась ее.

— Что тут за базар? — гаркнула Арина и, отстранив от себя Соню, едва переступили они классный порог, всем телом навалилась на спины ребят, стайкой окруживших Лину, затихла, как разведчик в засаде.

Соня, покинутая и — слава богу! — оставленная без внимания, шмыгнула к своему столу и затаилась. Больше смерти боялась она сейчас любопытствующих поглядываний, и ей необыкновенно повезло, что все взоры устремились к Лине.

Лина, небрежно пристроившись на крышке стола, возвышалась над всеми, а ее красивые ноги в тонких узорчатых колготках, упираясь в спинку скамейки, притягивали вороватые взгляды мальчишек. Сонечка воспрянула духом и из своего угла свободно наблюдала за разворачивающимся действием.

Обеими руками Лина держала и пристально разглядывала влажную ладонь Бориса Катырева, раскрасневшегося и измокшего от натуги и смущения. Под пыткой иронических реплик и ехидного хихиканья Борис нервно выслушивал предсказания Лины, начитавшейся вошедших в моду астрологических откровений:

— Гора Юпитера гладкая — это несомненный успех… Гора Марса развита нормально — это признак большой жизненной энергии, трудолюбия и самообладании… — Лина вещала бесстрастно, без улыбки и комментариев, словно настоящая предсказательница, и, как и всякое таинство, ее гадание возбуждало ребят. — А вот гора Венеры развита слабо, разве чуть больше верхняя часть, что говорит о предрасположенности к милосердию, доброжелательности, чуткости и любви к ближнему. Но никаких страстей, никаких порочных желаний…

— Он у нас беспорочный, — заголосил Пупонин и неприлично выругался.

Арина, дотянувшись до него через головы ребят, саданула Колюне по макушке. Но Пупок все же не успокоился, заржал, как ретивый жеребец, выдал:

— Для борделя он не годится, ха-ха!..

— Впервые слышу, — сказала Вика, деланно потупив глазки, — что все венерическое от предрасположенности к милосердию и чуткости… — И ее неестественно резкий голос сметался с подобострастными смешками.

Борис посапывал, свободной рукой то и дело поправляя очки, он не сопротивлялся расправе над ним и его будущим. Он ни в чем не смел отказать Лине, а она, уверившись в этом, всегда поступала с Борисом, как ей было удобно, нисколько не думая о нем самом, о его желаниях и самолюбии.

— О, Боб! — вдруг воскликнула Лина, и в ее голосе зазвучала интонация изумления, а брови поползли кверху. — Ты обладатель огромной редкости — линия ума совпадает у тебя с линией сердца! Смотри, какая глубокая складка пересекает ладонь, и я не уверена, но предполагаю, что потребность в умственной работе у тебя поглотила все претензии сердца.

Лина завораживающе улыбалась, играя ямочками на щеках, ее пухлые губы чуть приоткрылись, и Соня подумала, что, будь она мужчиной, она тоже не устояла бы и влюбилась в Лину.

— Но ты не огорчайся, Боб. — Лина сняла улыбку и снова превратилась в пророка. — Линия судьбы у тебя берет начало от линии жизни, а это, как я уже говорила, успех во всех начинаниях. И линия жизни обещает тебе долголетие, здоровье и счастье. А вот эти три маленьких веточки, словно корешки ствола, — это корни натуры творческой, неординарной.

Соня никак не могла уловить, зачем понадобилось Лине выворачивать наизнанку Борисову душу? Лина никогда ничего не делала просто так, без умысла, но проникнуть в ее намерения Соне не удавалось, и она сердилась на неповоротливость своего ума. Резкий возглас прервал ноток Сонечкиных неторопливых мыслей, словно они неожиданно натолкнулись на подводные рифы.

— Господи, какая прелесть! — притворно взвизгнула Вика Семушкина и, стряхнув со своих плеч руки подружек, бросилась обнимать Бориса, повиснув у него на шее.

Боб сделался совершенно пунцовым и, неслышно шевеля губами, осторожно отодвинул Вику, сморщившись так, словно глотнул касторки.

— Ты не смущайся, Бобик, — покровительственно ободрила Бориса настырная Семга, снова придвигаясь к нему и бесцеремонно поглаживая по голове и щекам, будто перед ней был не человек, а домашняя собачонка, которую всегда приятно и безопасно потрепать за ухо. — Ты же не виноват, что ты неординарный. Но так как за все надо платить, ты готовься к расплате.

Соня почувствовала, как где-то в самых глубинах души начинает воспламеняться и обжигать ее ненависть. Эта мерзавка Семушкина просто запрограммирована на подлость, и, даже когда старается говорить елейно, растягивая напевно слова, как нянька, утешающая малое и неразумное дитя, ее голос не освобождается от злобности, а глаза от бесовского поблескивания.

— Наше общество не любит неординарных, Бобик, — зловеще улыбаясь, продолжала пугать Катырева Семушкина, — оно всех подравнивает, как травку на газоне. Смирись, Бобик, а то не сносить тебе головушки… — Это было предупреждение, но почему? Соня не понимала. А Семга, вдруг изменив тон, властно и грубо позвала самую преданную свою подпевалу: — Настена! Помнишь, Наполеон предупреждал как-то маршала, который на голову был выше его: если очень уж возомнит о себе, то живо лишится своего преимущества. Так, что ли?

Можно было подумать, что недалекая Настена в прошлые годы зналась с Наполеоном, как с Пупониным, и даже слыла его близкой приятельницей и ей всего-то и надо вспомнить, о чем таком важном предупреждал великий полководец своего зарвавшегося военачальника. Настёна многозначительно молчала, она слишком хорошо знала, что Викины вопросы не нуждаются в ее разъяснениях, они не для этого.

— Ну а теперь, красавица, погадай мне, — подделываясь под чужую цыганскую интонацию, потребовала Семушкина и протянула Лине руку ладонью кверху.

Странная болезненная гримаса, не успев появиться, исчезла с живого Лининого лица, и оно превратилось в неподвижную маску. Соню, словно молния ударила в голову, осенило: Лине приспичило что-то сообщить Семушкиной, но впрямую она не решается, вот и устроила спектакль, но, как всегда, за счет других. Ей наплевать на переживания Бориса, ей почему-то понадобилось убедить Семгу, что Борис для нее старинный приятель, не больше, а для любви он не создан. И самой Семге Лина жаждет услужить, расположить ее к себе, сказав приятное. Гадко! Гадко! И зачем это Лине?..

У Сонечки снова закружилась голова, и возникло знакомое жуткое ощущение, будто внутри натягивается струна. Какая же она простодушная дурочка, неумеха по сравнению с умной и ловкой Линой, которая всякую мелочь учитывает, все предвидит и все умеет. Лина не в пример ей, Соне, как свою ладонь изучила Викин характер и даже ею способна управлять, да так складно, исподтишка, что хитрая Семга и не догадывается об этом. Липа, конечно же, была уверена, что Семга первой после Боба ринется за тайнами линий своей руки, она никакой для себя возможности не упустит, у нее все должно быть прежде и лучше, чем у других.

— Ну, что же, сударыня, — уверенно произнесла Лина, как доктор, знакомящий пациента с окончательным диагнозом, — у вас красивая, узкая, женственная рука человека гордого, порою гневного, но чувствительного. В отличие от предшествующего господина вас ждут бурные страсти, могучие желания, и вы всегда будете находить пути к их удовлетворению…

— Ура! — заголосил Пупок. — Пролетарии всех стран, удовлетворяйтесь!

На губах Семушкиной задрожала нервная самодовольная усмешечка, она терпеливо ждала дальнейшую информацию, но тут зазвенел звонок.

Соня уже не сомневалась, что и это входило в Линины планы. Не случайно она тянула время — боялась, наверное, нечаянно сболтнуть лишнее или надумала подцепить Семгу на крючок, чтобы побегала за ней, поклянчила погадать.

Никто из ребят не услышал, как в класс вошла Олимпиада Эдуардовна, сегодня первым был ее урок истории.

Олимпиада постояла некоторое время молча, послушала то, что Лина говорит Семушкиной и, поняв, что нет смысла рассчитывать на почтительное приветствие, рявкнула так, что сложная ребячья пирамида мгновенно рассыпалась:

— Все по местам! Опять тусуетесь?

Завуч Сидоренко частенько бравировала перед учениками знанием ребячьего жаргона, полагая, что так скорее завоюет их доверие, но ребята откровенно посмеивались над ее глупыми претензиями.

— Опять бурные страсти! Опять неудовлетворенные желания! Даже лучшие ученики сходят с колес! Чижевская верхом сидит на столе и корешуется с Пупониным! А Катырев?! Вы только на него посмотрите, взмок, словно вывалился из парилки в предбанник! Звонок не для них! Совести ни на грош! Все дневники на стол! Всем запишу замечание, пусть родители порадуются перед Новым годом!

— А что мы сделали-то? — заныл Пупонин. — Культурно занимаемся херо… Как это? Херо… мантией. Так, Чижик?

— Не херо, а хиромантией, — машинально по учительской привычке поправила Олимпиада Эдуардовна и прикусила язык, сообразив, что попалась на непристойной двусмысленности.

Табунное ржание оскорбило Олимпиаду Эдуардовну, и она, нешуточно обозлившись, бросилась спасать положение еще одним залпом крика:

— Пупонин! К доске! Раз ты такой умный, интересуешься будущим, расскажешь нам основные положения «Манифеста Коммунистической партии».

— Я такими пустяками не интересуюсь, — возмутился Пупонин, сделав упор на местоимении «я».

— Ну да, — согласилась Олимпиада Эдуардовна, в свою очередь издевательски ухмыляясь, — научный коммунизм для тебя пустячки, конспект ты не сдал, ты узнаешь будущее по гаданию на руке…

— А что, — уже валял дурака Пупок, — разве у призраков есть будущее? Ну, побродил призрак по Европе, так я тоже черт-те где брожу, иногда и сам не припомню…

Класс просто стонал от хохота, извергая бурлящие, свистящие, клокочущие звуки, а кое-кто, схватившись за живот, повалился на парту.

— Можно выйти? — робко спросил Гвоздик, Слава Гвоздев, поднявшись из-за парты и переминаясь с ноги на ногу.

— Отставить разговоры! — приказала Олимпиада Эдуардовна.

Гвоздев пожал плечами и без разрешения устремился к двери.

— Вернись! — вдогонку скомандовала завуч.

— Но он же ноги ошпарит, — изображая смущение, фыркнула Вика.

— Семушкина, от тебя я такого не ожидала, ты, кажется, староста, — напомнила Семушкиной завуч. — Ты не заботилась, чтобы в вашем безобразном классе все сдали конспект по «Манифесту»?

— Ну, разумеется, — старательно изображая покорность, подтвердила Семга. — В нашем классе конспект сдали все.

— Не все! — шаря по журналу, определила Олимпиада Эдуардовна. — Пупонин и Гвоздев не сподобились. Потому Гвоздев и сбежал. Вернуть его!

Но Гвоздев уже и сам возвращался в класс, и его спокойное лицо выражало явное удовлетворение.

— Почему до сих пор не сдал конспект? — прогрохотала Олимпиада.

— Я болел, — тихо пояснил Гвоздев.

— Много стал врать! — Завуч уже не могла остановиться.

— Да не вру я, — невозмутимо возразил Гвоздев. — Я принес справку от врача. Вам отдать?

— А конспект принес? Конспект можешь сдать? — Сидоренко приободрилась, не сомневаясь в отрицательном ответе.

— Он у вас на столе с начала урока. — Ничто и никогда не могло вывести Гвоздева из равновесия.

Олимпиада Эдуардовна перевела взгляд на учительский стол, и действительно обнаружила там тетрадку Гвоздева. Она открыла ее и с явным любопытством углубилась в чтение.

Класс замер в ожидании. Только Пупонин, продолжая ерзать, вдруг приподнялся над партой, сделал несколько взмахов руками, будто крыльями, и тихонько прокукарекал. Но его выступление не оценили. Со всех сторон на него зашикали, предвидя более яркое представление, и предвидение это оправдалось.

— Гвоздев! Выйди к доске и прочитай всем, что ты написал, — распорядилась завуч вдруг увядшим голосом.

Гвоздев смиренно направился навстречу своей судьбе.

— Читай, — велела Олимпиада Эдуардовна, и в ее глазах застыла скорбь.

Гвоздев неспешно принял из рук Сидоренко свою тетрадь и монотонно прочитал написанное:

— «Пролетарии всех стран не соединились. Капитализм не загнил социально, напротив, социализм загнил капитально. В этом его преимущество.

Горбачев думает, что виноват во всем Брежнев, Брежнев ссылался на ошибки Хрущева, Хрущев разоблачил вождя народов Сталина, а Сталин уверял всех, что он продолжатель идей Ленина и теории Маркса — Энгельса. А Маркс, поднимись он из гроба, сказал бы им всем: «Ребята, да вы что? Я же пошутил, а вы, дурачки, поверили? Ну, раз заварили кашу, расхлебывайте. Жаль мне вас».

Выплеснув на бедную голову Олимпиады Эдуардовны гремучую смесь шутовства и отчаяния, почерпнутого в сочинениях писателей-юмористов и расхожих анекдотах, Слава Гвоздев понурил голову.

— Завтра же пусть придут родители! — вконец сорвав голос, прохрипела завуч и схватилась за горло.

— Родители придут, — сразу согласился Гвоздик. — Коммунизм не придет.

— Почему это? — вознегодовала Олимпиада Эдуардовна, хотя совсем уже потеряла способность говорить.

— Потому что Маркс в своей теории не учел особенностей человеческой натуры. Человек порочен от рождения. Он стремится к деньгам, к собственности, об этом уже пишут, — равнодушно произнес Гвоздик, удивляясь, что его учителю неизвестно то, что ему давно ясно.

— Хорошо, — примирительно сказала Олимпиада Эдуардовна, обессилев в сражении с классом, хотя для нее ничего хорошего в том, что коммунизм не придет, не было. До недавнего времени Сидоренко к тому и была призвана, чтобы ее ученики изучали «Манифест Коммунистической партии» и знали назубок учебник истории, так некстати устаревший за короткое время. — Вы должны научиться конспектировать.

Вялое пояснение Олимпиады Эдуардовны не вызвало энтузиазма у ее учеников, и она сделала последнее усилие, чтобы вернуть класс в русло урока:

— Семушкина, иди к доске и расскажи нам о признаках революционной ситуации, предшествующей революции 1848 года во Франции.

Семушкина одернула форму и, покачивая бедрами, двинулась к учительскому столу.

— Значит, так, — сказала Вика, устремив к Олимпиаде Эдуардовне свой утиный носик и помогая себе руками. — У революционной ситуации три признака: верха не могут управлять по-старому, низы хотят жить по-новому, повышается революционная активность масс…

Сидоренко одобрительно кивнула:

— Приведи примеры.

— Ну… — Вика сморщила лоб, делая вид, что задумалась… — Ну, разразился кризис… Появилась безработица… Заработная плата снизилась… Налоги возросли… Люди вышли на улицу, стали громить лавки, бить стекла…

— А у нас еще и морды, — неожиданно ворвалась в Викин ответ до сих пор не проронившая ни слова Арина Васильева, — но не правительству, а друг другу.

— Вот дура! — в сердцах вырвалось у Семушкиной, и чтобы сгладить впечатление от своей несдержанности, которую она тщательно скрывала от учителей, Семга всем корпусом повернулась к Олимпиаде Эдуардовне, выражением лица и жестами вызывая сочувствие. — Меня перебили. Я не успела сказать еще, что тайные общества призывали народ к восстанию… Перепуганный король объявил об отставке правительства, но массы уже вышли на баррикады…

— Во! Ты забыла про клич «К оружию!», — снова перебила Семушкину Арина. — И про то, сколько льется крови при всех этих дурацких революциях сверху и снизу.

— Семушкина, садись, пять, — еле выдавила из больного горла явно растерянная Олимпиада Эдуардовна, — а к доске пригласим Васильеву.

— Не пойду я, — отказалась Арина. — Хоть двойку ставьте, хоть отца зовите, не могу я больше слушать обо всех этих признаках и причинах, которые у всех революций одинаковые. Почему мы долбим даты и события и никогда не узнаем о том, что переживают участники этих событий? И у людей из народа, и у многих революционеров судьбы трагические, так ведь?..

— Вот заучка! — Семушкина вложила в эти слова столько презрения и ненависти, что Сонечка почувствовала, как ее снова захлестывает дурнота. Она больше не могла существовать в беспокойной обстановке непрекращающегося скандала с одними и теми же исполнителями главных ролей при полном безмолвии ко всему привыкшей, равнодушной массовки. Почти отключившись, Соня все же услышала злые слова Семги: — Танк, а не баба! Прет напролом, кувалда!

— А ты балаболка, — вскипел всегда такой уравновешенный и подчеркнуто вежливый Катырев. — Оттарабанишь учебник и радуешься пятерке, а мозги у тебя прямые как палка. — Борис так разогрелся от возмущения, что, казалось, прикоснись к нему, обожжешься. — Арина права. И Гвоздев по-своему прав. Они ведут себя как порядочные люди, хотят не зубрить, а понять, но их за это ставят к стенке.

— К какой еще стенке, Катырев, что ты мелешь? — У Олимпиады даже голос прорезался. — Что ты оправдываешь — нежелание учиться?

Катырев не Пупонин, с ним окриком не справишься. Он сын известного журналиста, депутата, которого в школе явно побаиваются, да и сам Боб семи пядей во лбу, и Олимпиада Эдуардовна — Сонечка могла поклясться в этом — всегда волнуется, как бы в споре с Катыревым не обнаружить отсутствие эрудиции.

— Я отвечаю за себя, — с достоинством, не повышая голоса, отверг притязания завуча Борис. — Я учу уроки и конспектировал «Манифест» — в конце концов, это документ истории. Но разве Гвоздев не имеет право иметь о нем своего мнения? Фарса Гвоздика я не оправдываю, но и зубрить учебник сейчас, когда взгляд на события меняется, тоже смешно. Устаревший учебник необходимо дополнять чтением книг, статей. Я когда прочитал «Слепящую тьму» Артура Кестлера, у меня мозги перевернулись…

— Во, точно, у него мозги не прямые, а перевернутые, — желчно съязвила Вика. — Сам признался, чертов ботаник!

Чуть приметная улыбка удовольствия мелькнула на грубом лице Олимпиады Эдуардовны. Завуч благоволила к старосте класса Семушкиной и во всем поддерживала ее. Вика была для Олимпиады Эдуардовны ближе и понятнее Катырева.

— Ты хочешь нас просветить, Катырев? — надменно и в то же время осторожно полюбопытствовала Олимпиада Эдуардовна. — Милости просим…

— Да не хочу я вас просвещать, — вздохом выражая безнадежность, тихо сказал Борис. — Вы учитель и знаете больше нас. — Чувствовалось, что Борис делает страшные усилия над собой, чтобы не обидеть Олимпиаду Эдуардовну, но он не умел хитрить и своим простодушием еще сильнее обижал ее. — Согласитесь, мы же не можем не заметить, что якобинцы, торжественно заявив в «Декларации прав человека». «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах», установили потом жестокую диктатуру, безнаказанно казнили любого, кого определяли контрреволюционером. Марат и Робеспьер сами пали жертвами террора. И у нас диктатура пролетариата репрессировала и казнила неугодных, но в результате вслед за теми, кого посчитали врагами, погибли и те, кто диктатуру устанавливал. Почему так?..

Сонечка видела, что Олимпиада Эдуардовна встрепенулась — не к ней ли обращен вопрос? Втайне она, без сомнения, ненавидела Катырева за недоступные ей образованность и интеллигентность, но Борис и не ждал от нее никаких разъяснений, он мечтал только о том, чтобы его хоть однажды выслушали, и наивно предполагал, что, выговорившись, сумеет внести необходимую ясность в наболевшие вопросы.

— Несчастье и, кстати, виновность всех революционеров, — робко продолжил он, — в том, что, устанавливая диктатуру, интересы общества, человечества они ставят выше интересов человека, мораль приносят в жертву целесообразности. Примерно так объясняет это Артур Кестлер.

Завуч затравленно молчала. Скорее всего, она не удосужилась прочитать Кестлера. Где уж ей, при ее-то занятости!.. А Борис слишком осмелел, должно быть, от нервного возбуждения и рискнул высказаться до конца:

— Кстати, я не понял, почему вы с такой издевкой говорили о предсказаниях? Разве нам не известны пророчества Мишеля Нострадамуса? В книге, вышедшей в 1558 году, он выделил строку, в которой говорилось: «1792 год будет предполагать возобновление века». Он угадал великую Французскую революцию, недавно изученную нами с вашей помощью. И все другие важнейшие события предвидел больше чем на полторы тысячи лет вперед. И век Октября обозначил семьюдесятью тремя годами и семью месяцами…

Трудно представить себе, как выкрутилась бы застигнутая врасплох Олимпиада Эдуардовна, но тут, сметая все страсти и дальнейшие рассуждения, вольным ветром пронесся по школе звонок на перемену, и буйная орава старших подростков вырвалась из загона на просторы широкого школьного коридора.

Сонечка принудила себя оторваться от парты и дотащиться до лестничной площадки, где и забилась в укромный угол у входа на чердак. Взбалмошность одноклассников убийственно действовала на Сонечку. Она лелеяла мечту о спокойной и справедливой жизни, но знала, что ее желаниям никогда не осуществиться.

Присев на корточки, оттого что плохо держалась на ногах, Соня вдруг услышала рядом два знакомых взволнованных голоса.

— Я уйду из этой дурацкой школы, от этих идиотов, иначе я сорвусь и попаду в психушку. — Это был Боб Катырев, его голос Соня признала бы из тысячи.

— У тебя странный ум, Боб, книжный, — прошептала, оглядываясь по сторонам, Лина. Соню, затаившуюся у их ног, Лина и Боб не замечали. — Неужели ты не понимаешь, что в другой школе будет другая Вика, другой Колюня, другая Олимпиада Эдуардовна, но они все равно будут, потому что все они продукт системы… — Она еще понизила голос: — Система никуда не делась и не денется еще долгое время, и ты, Боб, должен научиться жить в ней, а то погибнешь, как тебе пообещала Вика…

— Что же мне, отказаться от самого себя? Как ты? Ты взаимодействуешь с ними, извини, как последняя дура. И, как заметила незабвенная Олимпиада Эдуардовна, корешуешься с Пупониным и Семушкиной.

— Ах, Боб, — с сожалением посмотрела на Бориса Лина, — мы с тобой не в дворянском собрании. Пойми, не хочется навлекать на себя неприязнь, вот и приходится прикидываться газонной травкой. И поверь, чтобы выглядеть дурой, нужно быть очень умной. Ну, пошли, их раздражает, когда мы вместе. Не стоит подставляться, давать повод чесать языки. Ты же умница…

Лина за рукав потащила Бориса к двери, ведущей в коридор, так и не обратив внимания на Соню.

«Почему я родилась уродиной? — смахивая непрошеные слезинки, думала Соня. — Почему я не такая умная и красивая, как Лина? Почему вообще я не такая, как все? Никогда не получается у меня нормальная прическа, чтобы волосы не торчали, как сухие колосья из снопа. Мне легче исчезнуть с лица земли, чем броситься на шею к Борису Катыреву, как это сделала при всех развязная Семушкина. Если бы я выпрыгнула из собственной кожи… все равно ни за что не освоила бы науки подергивать плечиком, вилять задом и строить глазки мальчишкам. И перекидываться колкостями и хамскими словами, словно мячом, и легко прыгать через козла в физкультурном зале, и уверенно отстаивать свою точку зрения в споре, и многое, многое другое… И значит, быть мне всегда отшельницей, забытой всеми и одинокой. И не то, что Борис Катырев, никто и попроще никогда не полюбит меня…»

Усердно вытерев слезы, Сонечка поднялась, размяла затекшие в неудобной позе ноги и, сгорбившись по-старушечьи, отправилась на следующий урок.

Впереди предстоял еще длинный безрадостный день…

3

Ввалившись в дом, Вика с такой силой хлопнула дверью, что откуда-то сверху посыпалась штукатурка. Все, по очереди, жалкие грязные кусочки известки она придавила ногой и с яростью растерла в порошок. С каким удовольствием она прихлопнула бы и размазала по полу эту кувалду Арину Васильеву вместе с ее дохлятиной Чумизой, при одном виде которой у Вики начинало щекотать в ноздрях и чесались руки. А уж как бы она покуражилась, будь ее воля, над красоткой Чижевской и мешком с мозгами Катыревым — тоже нашлись непорочные голубки. Давно пора лишить их невинности, да связываться с ними — греха не оберешься: у этих родители не дремлют, всегда на стреме. Как они все ей осточертели, даже Настена с Катюхой, шавки чертовы, таскаются за ней, прилипалы, а проку от них — ноль целых, ноль десятых. Послать бы их к Кирику с запиской, так ляпнут еще чего не надо. Надоели, все надоели…

Вика врубила маг на полную мощность, брякнулась в кресло и стала ждать, пока соседка забарабанит ей, разозленная, что музыка разбудила ее ребенка. Ничего, пусть привыкает, раз родился в обезумевшем мире, где все психопаты и садисты.

За стеной малец не возникал: то ли соседка поперла его гулять, то ли изменила тактику — перетащила драгоценное чадо в дальнюю комнату, давно бы так. Не будет больше голосить над ухом и днем и ночью. Когда враг сдается, охота воевать пропадает. Вика приглушила звук магнитофона. У самой голова раскалывается.

Последнее время она в школе сильно уставала и домой приходила злющая. Эта Чумизина нянька, тоже еще — вторая Арина Родионовна, прилично мотала ей нервы, пора было ее наказывать, да как, если Дикарик дал задний ход? Не положил ли он глаз на кого другого? С ним не соскучишься. Она-то, дуреха, блаженная, просияла, думала, он ее поджидает возле школы. А он шапочку свою спортивную как чулок на глаза натянул, морду в воротник спрятал, руки в карманах, стоит в одиночестве, дерево подпирает. Она с разбегу к нему на шею, но Дикарь, чокнутый, отшвырнул ее от себя, точно она мокрица или медуза слюнявая. Приказал: «Сгинь!» — а она на своей шкуре не раз испытала, что бывает, когда его приказания не исполняются. Кирик обижать умеет, да так, чтоб побольнее, чтобы сполна упиться унижением, на это он большой мастер.

Майкл Джексон пел, и Вика не заметила, как начала погружаться в дрему. Толчок изнутри, словно кто-то встряхнул ее, вынес на поверхность странную картину: Линка в обнимку с отцом из школы куда-то торопятся, Дикарь же, как только они проскользнули мимо него, смылся. Ох, она и дура ж дремучая, утешила себя, что Кир прогнал ее, потому что своих фраеров ждет, дела у них вечно какие-то, а он, может, Линку стерег, пастух а б в г д е!..

Ну и ладно, даже любопытно посмотреть, как эта интеллигентка пожарится на Дикариковой сковородке. Пусть попробует, как ей пришлось, пройти все круги ада, тогда пококетничает, поулыбается, да и папочка ее на вертеле покрутится. Небось еще не предчувствует, что его ждет, если полезет на Рембову компанию.

Вика даже развеселилась: вот потеха будет, на всю епархию! А Дикарику она отомстит. Она сумеет. Она половиком расстелется, но натравит на него самого Рембо. У нее получится, она, слава богу, не уродина и угождать умеет. Унижаться, оно, конечно, противно, ну ничего, от нее не убудет, зато насолит драгоценному Дикарику.

Но может, ей от ревности померещилось, что Кирилл Линку пас? Она-то его всю дорогу умоляла лишний раз прогуляться, да он все отнекивался, трухал глаза людям мозолить, а тут на тебе — перед самой школой столбом торчит, и хоть бы хны. Как понимать?..

Полыхая от злости и бессилия, Вика схватила телефонную трубку, позвонила по очереди Настене и Катюхе, наорала на них ни за что ни про что, велела вечером причаливать к их знаменитым скамейкам у дуба в скверике, куда к определенному часу стекались подростки со всего микрорайона, а сама села за уроки. Перед родителями и учителями она разыгрывала прилежание, иначе давно догадались бы, какой на самом деле образ жизни ведет примерная девочка. Отец наверняка убил бы ее, если б узнал, как она развлекается. Ему ж не положено по штату иметь дочурку, мягко сказать, с панели. Инструктор райкома партии, уже не правящей, правда, и даже на ладан дышащей, так тем более обязан, как жена Цезаря, быть вне подозрений.

Сам-то папочка не прочь вильнуть налево. Она в этом не сомневалась. Вешает матери лапшу на уши, мол, задерживается на совещаниях, а мать каждому его слову верит. Или не верит, да куда денешься? Все-таки квартира приличная, заказы выдают по средам и тряпками обеспечивают на распродажах, а летом в санаторий можно поехать. Не бросает же он ее, ночевать домой возвращается и не из дома — в дом тащит. Радости от их совместной жизни маловато, — да где ее отыщешь, эту радость-то?..

Мать быстро увяла, и постная она какая-то — кто на нее посмотрит? Одной куковать не сладко, а так все-таки мужик в доме и опять же — общественное положение…

К матери, единственной из всех, Вика испытывала жалость, а отец, хоть и видела его насквозь, все же вызывал у нее восхищение: ловчит, не попадается и, главное, никогда мать не оскорбляет. Делает вид, будто готов для нее в лепешку расшибиться, цветы и подарочки носит, да и ей кое-что перепадает. Ее-то отец по-настоящему любит, хвастается, что дочь у него красавица и умница, общественная деятельница в школе. И его стараниями все у нее есть: и шмотки импортные, и косметика, и маг, и видик, — а денег попросит, даст по секрету от матери. Чего же еще? Панин что надо! Раньше можно было и погордиться — в райкоме партии не последний человек, заведующим отделом обещали сделать. Но времена круто развернулись. Теперь лучше помалкивать, что отец у тебя партийный работник. Вот если бы депутат, как у Боба Катырёва, нынче в моде депутаты, они у власти.

Уроки не лезли Вике в голову. Она достала из потайного места за книгами дневник и шваркнула его на письменный стол. Никому из друзей свои душевные тайны она никогда не доверяла, знала, с кем дело имеет, а душу иногда так распирало, что казалось, не вывалишь тяжкий груз на бумагу, лопнет душа к чертовой бабушке…

Входная дверь хлопнула. Вика поняла, что мать вернулась с работы вместе с отцом. Это случалось редко. Даже поднатужившись, Вика не припомнила бы, когда это было в последний раз. Отец приходил поздно и быстро ложился спать.

— Дочка, ты дома? — позвал он ее из прихожей, и голос его звенел как литавры в оркестре, исполняющем праздничную музыку. — Топай на кухню, я сухую рыбку приволок, сейчас мы ее с пивком сжуем, а мама нам еще и креветочек сварит, она у нас золотко высшей пробы.

Вика вскочила из-за письменного стола, рада-радехонька, что сами родители освобождают ее от зубрежки. Математичка второй день больна, пока ее никто не заменяет, по истории ее спросили, литературу с географией она уже прочитала по учебнику, а еще завтра физкультура, тут учить нечего.

Покачивая бедрами и распустив по плечам длинные белые волосы, которые отец так любил гладить и наматывать жгутом на пальцы, Вика выплыла на кухню, чмокнула отца в щечку, пропела сладко:

— Ты у меня лучший папка в мире!

За похвалу да ласку отец мог расшибиться в лепешку, и Вика не упускала случая воспользоваться этой его слабостью. Схватила рыбину двумя пальчиками, шумно изобразила удовольствие, чокнулась с отцом кружкой пива и позвала мать:

— Маман, без тебя нет компании!

— Садитесь, девочки, — надкусывая сочную луковицу и сияя от наслаждения, предложил отец. — Я вам сейчас такое изложу, на ногах не удержитесь. Сигачева помнишь, Вера? — обратился он к матери. — Ну, шустрый такой, в очках, интеллигент, все хотел обойти меня в начальники… А почуял, что ветер переменился, подался в райсовет. Изображал из себя демократа. Расчет верный: депутаты практической работы не знают, им аппаратчики на первых норах позарез нужны, особливо лояльные. Ну и попер Сигач в гору. Смотрю, его уж там в начальники выдвигают. Ну а он еще кочевряжится, пожелал выборов на альтернативной основе, по новой моде…

Отец, как семечки, лузгал мелкие креветки, сок стекал с его губ и пальцев, приходилось придвигаться поближе к столу, чтоб не капнуло на брюки.

— Ветер-то новый — паруса старые. Сигач, как полагалось раньше, обошел всех нужных людей, заручился поддержкой и мотанул в заграничный вояж, в Париж, не куда-нибудь. Вернулся через пару недель, довольный, всем сувенирчики разнес, заодно и тылы проверил. Будущей своей заместительнице французские духи отвалил, она так ему в преданности клялась, аж слезы на глазах… — Отец едко усмехнулся, покачал головой, продолжил рассказ: — Наступают выборы. Чувствует Сигач по атмосфере в зале, что-то не то происходит. Какие-то люди между рядами шныряют, с народом шепчутся, и все его враги, сколько нажил в райкоме, в первых рядах сидят и вроде незримо, но все же суетой дирижируют. Постарались, выходит, пока он по заграницам шастал. И многие из тех, с кем он хороводил, первыми на трибуну лезут, несут про него такое, чего он и сам про себя не знал. И жестокий он, и карьерист, и дочке квартиру получил по блату… Прямо как в анекдоте. Когда выбирали раввина, кто-то ляпнул: «У него дочь проститутка». Тот возмутился: «У меня нет дочери!» А его враг плечами пожимает: «Мое дело сказать, ваше разбираться…» Словом, нужное количество голосов набрала та стерва, что замшей к Сигачу намечалась и овечкой прикидывалась… Иду я сегодня мимо исполкома, Сигач из подъезда вываливается. В одной руке пачечка книг, бечевочкой перевязана, в другой кейс и ботиночки в целлофановом пакете — все, что нажил за верную службу. Жалкий такой, чуть не плачет. Я, как водится, посочувствовал: работу по нынешним временами найти непросто. Но не скрою, подумал: «Так тебе и надо, демократ паршивый, поиграл в свободу, собирай игрушки и мотай на все четыре стороны».

Вика привыкла к тому, что отец смакует промахи и ошибки своих сослуживцев, и хорошо усвоила ироничную самодовольную улыбочку отца, которой он сопровождал свои рассказы. Ей тоже нисколько не было жаль растяп и неумех, не выдерживающих жестокой борьбы. Не могут выстоять, пусть мрут как мухи!

Вика посмотрела на мать. Она сидела ссутулившись, опираясь на стол, словно что-то тяжкое навалилось на нее и не дает разогнуться. Потом, наверное, совершив усилие над собой, она проговорила глухо, натянуто:

— А мне, Витя, вашего Сигачева жаль. Партократы, демократы, в драке вы забыли, что все вы люди. Не знаю, какой человек твой Сигачев, но человек же… Что же ты его беде радуешься?

Отец тарелку отставил, пошел руки мыть и — к телевизору. А Вика с горечью подумала: «Зачем она его поперек шерстки? От такого занудства не то что к другой бабе, за тридевять земель убежишь. В кои веки сели вместе поужинать, так надо было права качать, портить всем настроение».

— Пойду прогуляюсь, — сдержанно сказала Вика матери.

— Уроки сделала? — Мать только и интересовало, чтобы ее дочка сыта была, обута-одета и уроки учила, а что у нее на душе да на уме, никто у нее не спрашивал.

— Па, — заглянула Вика в комнату, где стоял телевизор, — я пойду… — и осеклась.

Отец храпел в кресле, нижняя челюсть отвалилась, как у старика, а он ведь еще не такой старый, недавно ему отмечали тридцать пять…

На улице, в скверике, Вика вздохнула легко. Тут она скидывала с себя все школьные и домашние неприятности, освобождалась от неудобных вериг добропорядочной школьницы и становилась сама собой. Не последней спицей она была в колеснице подростковой вольницы, живущей, как ей вздумается, по своим законам. Как-никак девчонка Дикаря, королева. И казалось, так будет всегда, даже и не возникала мысль, что Дикарь от нее к другой намылится. Но может, еще обойдется?..

Вика очень надеялась припереть Кирилла к стенке, по-хитрому выведать, что у него на уме. Но Кирилла в сквере не оказалось. С Настёной и Катюхой обшарили они весь сквер вдоль и поперек. Вика нервничала, но виду не подавала. Злословила с девчонками по обыкновению, подшучивала над всеми, кто на пути попадался, и громко смеялась, чтоб все слышали, как она веселится. Вику воротило от этого пира во время чумы, по иначе нельзя — дашь слабинку, задерут как Сидорову козу!

Колюня углядел Вику с девчонками издалека, завыл на всю аллею:

— Сема, подруливай!

Вика вроде нехотя, ленивой походочкой поплыла на зов, а Настена с Катюхой последовали за ней в фарватере. Пупонин подвинулся, освобождая место рядом с собой. Он и Лында сидели на спинке скамейки, вокруг них толпились знакомые ребята, каждый вечер отирающиеся возле Дикаря, Лынды и Пупка.

Дикаря все смертельно боялись, Лынду любили. Лында был среди всех парней в округе самым длинным и самым добродушным. Рядом с Кириллом он старался не выпячиваться, не лезть на первые роли, но ребята тянулись к нему, потому что он, как никто другой, умел балагурить, а анекдоты сыпались из него словно из рога изобилия. Лында удачно устроился грузчиком на овощную базу, таскал оттуда друзьям яблоки и апельсины, понемногу конечно. Когда получал зарплату, не жадничал, на всех покупал вино и сигареты, да и так, по будням, все кому не лень у него стреляли и сигары, и деньги. За веселый прав и широкий карман Лынде прощали любые шуточки, и все сходило ему с рук, что не сошло бы другому.

Вика остерегалась Лынду, Валика Лынникова, пуще всех. Валик мог, не стесняясь, любому врезать в глаза правду, да так спокойно, наивно, с улыбочкой, что и прицепиться было не к чему. Лында на Вику и вместе с ней подошедших девчонок и глазом не повел, продолжал травить очередной анекдот:

— Один пацан другану предлагает: «Хочешь хорошо провести время, моя герла приволокет подружку». Ну, этот друган спрашивает: «А она ничего на морду и все такое?» Тот парень отвечает: «Напьешься, любая телка красавицей покажется». А этот, кому предлагают, говорит: «Нет, я столько не выпью, если она на твою мымру похожа».

Ребята за животы хватаются, а Лында даже не улыбнется. Переждет очередной приступ хохота и начинает по новой:

— Мать сына попрекает: «Твоя телка со всем городом спит». А сын смотрит на нее как баран под градусом. «Подумаешь, — говорит, — город, десять тысяч всего».

Лында вытащил сигареты, и, пока закуривал, образовалась пауза. Вика глазами и едва приметным кивком головы дала понять Пупонину, чтобы последовал за ней, и двинулась от скамейки вдоль аллеи.

Колюня нагнал ее, пошел рядом, дыханием согревая замерзшие руки в плохоньких, прохудившихся перчатках. Вика обняла Колюню, оттащила в сторону, за деревья, подальше от любопытных глаз, и, прихватив Колюнины руки в свои, стала растирать их ладонями, трогательно улыбаясь:

— Заинька, не знаешь, где наш общий дружок, только по-тихому, ладно?

— Гад буду, не знаю, — высвободив руки, кулаком стукнул себя в грудь растерявшийся от неожиданных милостей высокомерной Вики недалекий Колюня.

— Ну а ты напрягись, зайчик, ты же вроде у Кира доверенное лицо, или он тебя за дурака держит?

Вика умела попадать в яблочко.

Задетый за живое, Колюня не мог не проявить осведомленности:

— Ну, бункер он хотел вроде искать новый, разделяться с Рембо. Но ты, это, если заложишь меня, нам обоим кранты.

— Нешто я порядка не знаю?! — только ей одной доступным елейным голоском пропела Вика, обнимая Колюню и чмокая его в щечку. — А Рембо Дикарика отпустит прямо так, по договоренности сторон? — Вика уводила Колюню все дальше от заветной скамейки.

— Дикарь говорил, тесно, мол, двум медведям в одной берлоге. А как уж они договорятся, не моего ума дело. Может, Рембо тачку затребует или драться будут. Дикарь вроде Рембо не докладывался. Ходит мрачный, ни с кем ни слова…

— Колюнечка, и за что только я так обожаю тебя, зайчик? — Вика буквально выпрыгивала из пальто, с остервенением обнимая и лобызая Пупонина, ошалевшего от благосклонности недоступной для него Семги. — Ты мой самый близкий дружок в классе, из мужиков, конечно. Я тебе все, ну все могу доверить, что и девкам-трепачкам не открою.

Вика смотрела на Колюню по-собачьи преданными глазами, а он, бедняга, никак не мог взять в толк, чего это Дикарева телка, такая гордячка и зазнавала, клеится к нему, как муха к липучке?

— Колюнечка, — продолжала шептать Пупку на ухо Вика, — а ты не чуешь, Кирик возьмет нас с собой в новую хату или он и команду новую собирает?

Пупонин подозрительно покосился на Семушкину, исподтишка определяя, к чему клонит эта хитрая лиса, и, не сообразив ничего путного, на всякий случай проявил осторожность:

— Поживем — увидим.

— Ладно! — резко изменила свое отношение к «лучшему другу» Вика. — Насильно, как говорится, мил не будешь, не хочешь — не говори. Просто я обманулась. Думала, ты мужик самостоятельный, а ты подкаблучник, трус несчастный.

— Чего ты завелась-то?.. — вспылил Колюня. — «Трус, трус»… Молчит он, не колется. Я ж к нему в башку не запрыгну. Ты чего сама-то у него не спросишь, твоя же рубашка ближе к его телу?! А может, ты сама трусишь, что он тело поменяет? — осклабился Пупок. — Ха-ха!..

Это был запрещенный удар, и Вика едва удержалась; чтоб не врезать по тупой наглой роже, но ограничилась тем, что, потрепав ласково Пуповина по щеке, больно ущипнула его, а потом, притянув к себе за воротник куртки, прямо в лицо прошипела:

— Гуляй, Пупок. Проболтаешься — порядок известен! Мы с тобой, дорогуша, повязаны. Вернешься к ребятам, скажешь, что я тебя как близкого друга попросила проводить до дома. Голова, мол, у меня кружилась, наверное, грипп вирусный начинается… Сечешь? Ну и лады. Про Кирика ни гугу, даже под пыткой!

— Лады, — пообещал Пупок и бегом отправился обратно к ребятам.

Вика с презрением посмотрела вслед его удаляющейся худосочной фигурке и отправилась домой в еще большем смятении, чем прежде. Неразгаданное поведение Дикаря не предвещало ничего доброго, а самые мрачные предположения рождали незнакомое беспокойство. Мысли, как назло, текли медленно, не подсказывая никакого приемлемого решения, а ноги сами собой несли ее не к своему, а к Кириллову дому.

Сколько раз вваливался он к ней без приглашении, когда ему только заблагорассудится, и, пока родители не вернулись с работы, сидел и лежал с ней, а она развлекала и ублажала его, как приказывал. Если теперь, один раз в жизни, она заглянет к нему на секундочку, проведает, не случилось ли с ним чего, выставит он ее за дверь? С него не спросишь, может и прогнать, Дикарь он и есть дикарь… Что же тогда? Нет, она не сумеет его забыть! Ничем он вроде от других не отличается, есть и покраше, и поумнее, да вот запал в душу. И гипнозом его не возьмешь. На других три-пять минут посмотришь — оборачиваются, я этот, хоть весь затылок спали взглядом, с места не сдвинется. Если бы он знал, как он ей нужен! Для неё он и бог, и царь! Вдруг он совсем от нее откажется? Тогда враги сразу же скрутят ее в бараний рог, не пожалеют, как и она никогда никого не жалела…

Вика неуверенно открыла дверь подъезда, в котором, ми верхнем этаже, жил Кирилл, и, чтобы успеть окрепнуть духом, стала подниматься по лестнице пешком. Вдруг ей почудилось, что она слышит голос отца. Вика подумала, что рехнулась от тоски и ревности. Отец храпел у телевизора, когда она уходила из дома, но голос его звучал тут, все отчетливее приближаясь к ней.

Вика не на шутку перепугалась: не спятила ли она? Инстинкт самосохранения преобладал в ней над всеми чувствами. Вика, не раздумывая, метнулась к кабине лифта, чтобы спрятаться. Но лифт вызвали снизу, и не успела она помниться — кабина проскочила мимо нее, увозя за стеклянной дверью (она не могла ошибиться) ее отца и с ним смеющуюся женщину. Наваждение? Чур, чур, не я!

Дрожащими руками Вика вцепилась в перила, чтобы не грохнуться, и, стараясь ступать быстро, но неслышно, поспешила за лифтом наверх. И опоздала. Только в спину увидела она мужчину, входящего в квартиру Кирилла. Пальто и шапку этот человек носил точно такие же, как и отец. Но разве не одевали на себя сотни советских людей похожие вещи, не имея особого выбора?..

Что, собственно, ее отцу делать у Кирилла? Господи, не прочитал ли он ее дневник? Теперь она вспомнила, что, вытащив его из тайника, оставила на столе, когда рванула на кухню пить пиво с креветками и сухой рыбой. Неужели отец пошел убивать ее Дикарика? Да нет, глупости, откуда адрес узнал? Да и с ним была смеющаяся женщина. Если только это он?.. Нет, она обозналась, у нее мутится разум от того, что Кирилл отвернулся от нее. Но если это отец, то… Нет, нет, не может свалиться на нее такое несчастье!.. Неудачи не для нее, она удачливая, но… Нет, нет, неужели он спит с матерью Кирика?.. Она, кажется, работает в ресторане? Или в буфете? В каком? Могли вполне встретиться там с отцом. Вот будет комедия! Обхохочешься…

Именно в такой момент крайнего душевного напряжения, когда все нервы на пределе, а мысли роятся и путаются, люди совершают отчаянные поступки.

Вика кинулась к только что захлопнувшейся двери и, сколько хватило сил, нажала на кнопку звонка. Долго никто не отзывался. Но она трезвонила как безумная, и наконец приятный женский голос, не открывая, спросил:

— Вам кого?

— Кирилла, — робко ответила Вика, почувствовав, что весь запал разом пропал, будто ее разрядили.

— Кирилл уехал. — Женщина помолчала, потом совсем тихо пояснила: — К отцу. — И, желая, наверное, чтобы её не беспокоили больше, добавила: — Вернется через неделю. А кто спрашивает?

Вика так взвинтила себя, что даже не уразумела вопроса, опустилась на ступеньку у двери, зажала виски пальцами и тихо заплакала. Никогда еще она не окапывалась в таком глупом, безнадежном положении и не испытывала такого унижающего бессилия. Надо было, пока её не засекли тут, убираться восвояси. Домой! Домой! Куда же еще? Не в подвал же идти без Дикаря, чтобы Рембо поставил ее на хор, пустил по рукам мерзавцев… Вика внутренне шарахнулась от этой дикой мысли и впервые ощутила себя беззащитной, не со щитом, а на щите…

Она бежала домой и все еще верила, что найдет отца спящим у телевизора, но чудес, как известно, не бывает. Мать в несвежем, наполовину расстегнутом халатике, с нечесаными волосами, терла на кухне плиту так старательно, как будто рассчитывала под слоем жира и гари обнаружить не эмаль, а платину. Она подняла на Вику красные от слез, совершенно отсутствующие, словно душа покинула их, глаза, а ее и так бесцветное лицо было и вовсе мертвенно бледным.

— Где отец? — сразу оценив состояние матери, спросила Вика.

— Уехал, — односложно, потухшим голосом сообщила мать.

— Куда?

— Сказал, в командировку.

— Надолго?

— На неделю.

На неделю!.. На ту самую проклятую неделю, когда Кирилла не будет дома. Надеяться не на что, рухнул карточный домик. Ненависть захлестнула Вику, она почувствовала, что готова на любое злодейство. Она еще всем им покажет! Попомнят они ее!..

— Что ж он за ужином не объявил, что уезжает?

— Он зашел за мной на работу, по дороге объяснил, что срочная командировка, потому и идет домой пораньше, и тебе не хотел, наверное, портить настроение.

— И не попрощался со мной?

— Он заходил к тебе в комнату — может, записку оставил? — Мать едва держалась.

— Так ты ложись! — раздраженно крикнула Вика. — Из-за этого козла переживать — переживалки не хватит!..

Мать вдруг по-детски зарыдала в голос и ткнулась носом в Викино плечо.

— Ладно, не хнычь, — обняла ее Вика, словно она была старшей, — Москва слезам не верит. Все равно никто не пожалеет, только порадуются. В наш жестокий век надо быть выносливым.

— Он тоже так говорит: «Побеждает сильнейший!» — а я, в отличие от вас, никак не загрубею душой.

Вика проводила мать в спальню, раздела и уложила, словно малого ребенка, под одеяло и долго еще слышала в своей комнате, как мама ворочается с боку на бок, тяжело вздыхая.

Запаска от отца лежала поверх дневника: «Дочёк! Я задремал, а ты дала деру. Скоро вернусь, не скучай. За мной презент. Твой папка».

Ишь, ублажает презентом! Знает кошка, чье мясо съела…

Дневник, словно его не трогали, лежал на том месте письменного стола, где Вика так неосмотрительно его оставила. И все же она не сомневалась, что отец, не склонный к щепетильности и до крайности любопытный, не преминул заглянуть в ее записи. Одна надежда, времени у него, судя по тему, было в обрез. Но неприятное ощущение, что не, пусть даже отцовские руки порылись в ее душе, осквернили все самое сокровенное, не давало покоя. Хотелось куда-нибудь зашвырнуть дневник, сжечь его, будто это освобождало от прошлого и стирало все в памяти.

Вика с отвращением взяла дневник в руки, полистала иго и попробовала шпионскими глазами отца прочитать те странички, которые ей больнее всего было отдавать на праведный суд.

«…Да, я влюблена в себя. Я без ума от своей внешности и ума. Я считаю себя выше других. И что же?..

Жалость и совесть — для меня не существующие чувства, так, прихоть, мимолетные ощущения…

Я ломаю и крушу все вокруг себя, потому что все, что нас окружает, стеклянное. Издалека блестит, а вблизи грязное и хрупкое. Этот стеклянный мир непобедим, его будут разбивать, а он снова и снова станет возрождаться.

На глазах таких, как я, молодых и когда-то веривших, втаптывают в грязь все самое драгоценное, и мы, молодые, барахтаемся в этой грязи и утопаем в ней. Иногда так хочется остановить карусель, спрыгнуть с искусственной лошадки и упереться ногами в незыблемую твердь — но где она? Вокруг трясина, которая затягивает все глубже и глубже. Чем жить? Легче стать жертвой СПИДа или уколоться и уйти навсегда…»

«Он и сам такой, самовлюбленный и безжалостный, — подумала Вика. — А про СПИД и наркотики он не поверит, слитком мы с ним любим себя, чтоб подвергаться опасности. Сразу усечет, что я малость красуюсь, знает же, что я во всем на него похожа».

Дальше шла запись, которую Вика сделала еще осень ночью после дискотеки.

«После дискотеки мы пошли с ребятами погулять. В парке остановились покурить, и я увидела, как за деревьями шестеро парней насилуют двух девчонок. Господи, какие они до того были расфуфыренные! В кожаных костюмах, в высоких сапожках, с прическами «я у мамы дурочка». Теперь они валялись в грязи и истошно орали. Я почувствовала, что К. смотрит на меня, прикинулась испуганной, но не выдержала и расхохоталась. Жалость вырвана из моего сердца, я смеялась от радости, и это чувство было настоящим. Если эти пигалицы не имеют своих парней, которые защитят, зачем лезут на дискотеку. Хотели подцепить кавалеров, вот и напоролись на то, что искали… Парни смылись, а девки, дуры, барахтались в грязи и ревели. Я потащила ребят от греха подальше, испытывая ничего, кроме брезгливости…

Меня вообще нисколько не трогают другие люди. Я смотрю на всех сверху: «Эй, чего это вы там бегаете? До меня не добежите». Я думаю, что могу убить, ограбить, растоптать, если меня разозлят. А злюсь я почти всегда, меня раздражают даже самые мелочи: кто-то прикоснется ко мне случайно, у кого-то на пол упадет ручка, кто-то придет в такой же шапочке, какую ношу я, — и меня всю трясет. Я делаю невинное личико и мило улыбаюсь, а верят мне или нет, меня не интересует.

Хорошо я чувствую себя только в компании таких же, как я, потому что им, как и мне, на все и на всех наплевать. Я вижу себе подобных и счастлива».

«Тут я не ангелочек, но, с точки зрения папана, особого криминала нет, — утешила себя Вика. — Насиловали не меня, я без сопровождения не хожу, не дура!»

Вика торопливо листала странички последнего времени, после начала учебного года.

«Когда я думаю о нашем прошлом, я чувствую себя обманутой. Сталин, Берия, Брежнев — все это осколки разбитой вазы. Но эти осколки застряли в каждом из нас, как кусочек льда, оставшийся в глазу Кая по мановению Снежной королевы. Теперь все валят на партократов и бюрократов. А кто они? Да это же мы. Это все мы — такие же, ничуть не лучше. Бедняга Горбачев! Пытался сдвинуть повозку, в которой мы окопались. Господи, как мне его жалко! Хотел сдвинуть недвижимое! Или только прикидывался?..

Ненавижу весь мир, всю эту ложь, ханжество, обман. Ненавижу родителей, класс, учителей и необходимость везде и всюду казаться не тем, что есть на самом деле. Пусть все идет к черту!

Жизнь сделала меня агрессивной. Неужели взрослые не знают, как нам, подросткам, трудно жить? Хочется на кого-то равняться, кого-то уважать — но кого? Господи! Гали бы мой отец мог понять, какая горечь в моей душе, оттого что он учил меня любить и верить. И все рухнуло. Как это озлобляет!

И хочется ненавидеть всех. И партию, и комсомол, и пионерию, и демократов, и весь этот мир с его неразрешимыми проблемами…»

«Пусть почитает. Ему на пользу. Пусть знает, что и он приложил руку, чтобы я стала такой, меньше станет воспитывать», — зло думала Вика, отыскивая и от волнения не находя те строки, которые ни в коем случае не следовало читать отцу. При мысли, что ему открылась главная ее вина, Вика чувствовала, что холодеет.

«Когда я вспоминаю, как К. кладет мне голову на колени, меня охватывает дрожь. Даже если его нет со мной, я чувствую его руки и губы и пропадаю. Никогда не помню, как сползают с меня лифчик и трусики, я погибаю…

Мне нравится сознавать себя падшей, канувшей в грех, заблудшей. Почему я должна отказываться от наслаждения, если это единственное настоящее, что жизнь пока еще не осмелилась отнять у нас?..

Если К. переметнется к другой, я не смогу вычеркнуть его из сердца. Он прячется от меня, а мои глаза невольно тянутся в ту сторону, где я надеюсь найти его. Без него — пустота, исчезают краски жизни и все мысли крутятся вокруг «единственного объекта». Почему он не предупредил меня, когда я действительно была еще наивной дурочкой, что все это кончится и ничего путного для меня из этого не выйдет? А может, он прав, когда убеждает меня, что он нужен мне только для того, чтобы валяться с ним в постели? Не знаю, ничего не знаю. Спросила тут у отца: счастлив ли он в любви? Он замялся и стал говорить о семейном благополучии. Благополучие — это как расшифровать? Быть снабженцами друг для друга. А любовь искать на стороне, как отец? Или любви не существует, только физическое удовлетворение, секс?

Нет, это не мой удел — лить слезы. Дудки, я не хочу становиться несчастной. Способ разлюбить есть: лечь с другим и забыться. Ох, как я отомщу К., попробует он бросить меня, а его новой любви размозжу башку, оболью лицо серной кислотой, выдеру глаза, не знаю, что еще сделаю. Я становлюсь бешеной, когда думаю об этом…

Нет, я отцова дочка, я не стану молча переживать, как мать. Ей тридцать пять, а у нее все виски седые и лицо выцветшее, так что выглядит она вечно больной. Нет, я возьму от жизни все, как отец! Не понимаю, как это маме удалось сохранить до сих пор детсадовское простодушие? Вроде она не дуреха? Наверное, если б узнала, с какого возраста нынче обнимаются и целуются и все прочее, она бы обмерла, но, к счастью, она такого не подозревает».

«Неужели отец прочитал это? — ужаснулась Вика. — Перед девками и парнями, которые сами занимаются сексом, курят, и даже травкой балуются, и пьют, не стыдно — одной веревкой связаны. Но отцу не полагается подсматривать за постельными делами дочери. Или все перетасовалось в этом мире?

Если он лицезрел то, что я нацарапала на бумаге, почему не рухнул? Не бросился опрометью спасать свою милую девочку? Не убил ее обидчика? А спокойно, несмотря ни на что, намылился к его матери — шлюхе? Все предельно просто — для него важнее всего комплименты. Дочь хочет быть на него похожей, осуждает мать, а все остальное рано или поздно должно случиться, и то, что слишком рано, — дань времени! Он промолчит и дальше?

У самого рыло в пуху, а из записей он усвоил, что я давно обо всем догадываюсь. Да, мы два сапога пара!»

Стрелка часов перевалила за полночь. Ужасно хотелось свалиться и отдохнуть от неприятностей. Вика быстро разобрала постель, брякнулась головой на подушку, приказала себе ни о чем больше не думать и сразу же отключилась. Она обладала счастливой способностью немедленно засыпать и в нужный момент просыпаться без всякого будильника.

Утром Вика встала свежая, с ясной головой, и на ум ей приходили самые смелые, тактически неоспоримые ходы в начинающейся для нее свирепой войне, которую она объявляла всем.


Первыми были два урока физкультуры. Обычно они всем классом ходили в парк на лыжах, устраивали соревнования и просто прогулки, но этой зимой настоящий снег так и не выпал, занимались в зале.

В начале второго урока, несколько раз подряд удачно бросив мяч в баскетбольную корзину, Вика отпросилась у преподавателя позвонить по срочному делу отцу и пошла одеваться в раздевалку, небольшую комнатенку при зале.

В вестибюле, где висел телефон-автомат, никого не было. Автомат, к счастью, оказался исправным, что случалось не часто. Вика опустила двушку и набрала рабочий номер отца.

— Нет его, — холодно ответили на том конце провода, и сразу же Вика услышала короткие гудки — трубку положили на рычаг. С негодованием Вика вытащила еще одну двухкопеечную монетку, снова набрала нужный номер, но теперь уже не своим, измененным голосом прощебетала:

— Почему вы бросаете трубку? Звонят из газеты. Нам срочно нужен Семушкин.

Некоторое время трубка безмолвствовала, потом человек, который поначалу смешался, неуверенно пробасил:

— Семушкин очень занят, просил не тревожить.

— Только сегодня? — надменно поинтересовалась Вика.

По долгой паузе она уже сообразила, что ее невидимый собеседник растерян.

— Если не горит, позвоните через неделю. Семушкин работает над важным документом.

— Горит! — крикнула Вика. — Зовите!

Накаляясь, она теряла терпение. Вот ловкач! Все предусмотрел! Взялся за какой-то документ, чтобы оправдать свою просьбу не подзывать к телефону. В открытую с сослуживцами не играет, знает, что при первой же возможности заложат. Если вдруг мать позвонит, неделю будут отвечать, что он отсутствует, — полное впечатление правдоподобия. Но Вика не мать, ее он не перехитрил и не перехитрит никогда.

Отец не подходил целую вечность, потом она услышала его характерное: «Алле!», словно он приглашал тигра спрыгнуть с тумбы. Вика с остервенением швырнула трубку на положенное ей место и почувствовала мефистофельское удовлетворение. Пусть понервничает, пораскинет мозгами, кто звонил. Ясно же, не из редакции, если не стали разговаривать. Нехорошо с отцом такие шутки шутить — а в ее дневник нос совать порядочно? Дотумкает небось, что дочка действует, платит ему его же монетой. Теперь уж и вовсе не в его интересах будет возникать, тем более в присутствии матери. И пусть все катится к чертям собачьим!..

Испытывая острое желание немедленно разрядиться, Вика трассирующей пулей влетела в зал, увидела, как Арина покровительственно и терпеливо учит Чумку попадать мячом в кольцо над головой, и метнулась в раздевалку — пусть тренируются, она так спрячет их формы, что до конца уроков будут искать — не найдут. Кувалда не постесняется и в трусах явиться в класс, а вот Сонька, сирота несчастная, та слезу пустит, покорежится…

Женскую половину раздевалки от мужской отделяли шкафы, в которых, переодеваясь для занятий спортом, ребята оставляли одежду. Вика по блузкам, тем они только и отличались, отыскала форменные костюмы Васильевой и Чумаковой и вместе с вешалками втиснула их в щель между шкафами для мальчиков и девочек. И только тут обнаружила, что, примостившись за матами, предназначавшимися для акробатических упражнений, почитывает книжечку милый умничек Катырев, у которого, если послушать его подружку Чижевскую, не возникает никаких порочных желаний. Бугор Венеры у него, видите ли, развит слабо!

— Профессор! — обозначив на своем лице крайнее изумление, всплеснула руками Вика. — Вы гнушаетесь спортом? Не желаете тренировать свое дряблое тело? Вы не страшитесь, что тонна заплывшего жиром мяса раздавит утонченную душу?

— Отстань! — отмахнулся Борис, продолжая читать. Вика уплыла на свою половину, но почти тотчас же вернулась. Состроив страдальческую мину, попросила жалостливо:

— Бобик, будь добр, золотко, помоги; понимаешь, побежала звонить, натянула по-быстрому платье прямо на футболку, никак не стяну…

— Я что, твоя горничная? — покраснел Борис. — Позови Настену или Катюху.

— Они же далеко, — имитируя искренность, удивилась Вика, — а ты рядом. Я думала, ты джентльмен и готов помочь даме…

Посапывая и поправляя очки, как всегда в момент волнения, Борис приблизился к Вике:

— Ну, что делать?

— Всего-навсего потянуть за подол кверху, мне же мой неудобно, — оправдывалась Вика, состроив ангельское личико.

И не успел Борис пошевелиться, она накинула подол платья на голову, наклонилась, протянув к Борису руки, и ловко выставила напоказ свой нехуденький зад в коротких трусиках.

У Бориса перехватило дыхание. Оголенные ноги покрывал золотистый пушок, от разомлевшего тела шел дурманящий запах. Борис зажмурился и поплыл…

На физкультуре все они прыгали и бегали полураздетыми, не слишком обращая внимание друг на друга, но впервые в жизни женщина обнажалась при Борисе, и он ощущал мучительную неловкость, неведомое ему томление. Вика не ошиблась в своих ведьмовских затеях.

— Я задыхаюсь, — глухо пробубнила она из платья, мешком свалившегося ей на голову. — Тяни! — Вика прихватила Борисовы руки своими и рванула подол.

Платье слетело вместе с майкой, Вика разогнулась, и прямо перед глазами Бориса качнулись упругие острые девичьи груди с нежными коричневатыми сосками. Борис оцепенел и почувствовал, что не может унять дрожи.

— Ой, какой ужас! — внутренне посмеиваясь над растерянностью Катырева, изобразила смущение Вика и прикрыла груди ладонями. Резким движением потянувшись за отскочившим в сторону платьем, сделала вид, что высвобождает из него майку, и, будто не удержавшись на ногах, всем телом навалилась на Катырева. Прильнула губами к его горячим губам, оголенной грудью к свирепо колотящемуся сердцу, а ее мягкие, гладкие руки потянулись вверх по ногам Бориса.

Однажды перейдя границы запретного, Вика не испытывала стеснения в таких развлечениях и наслаждалась страданием Бориса.

— Бобик, — потупив глазки и жеманясь, пролепетала Вика, — извини, пожалуйста. От смущения я прямо уже на ногах не держусь.

Борис слышал, что Вика что-то говорит, но ее слова тонули в мутном тумане. Внутри его все предательски пульсировало. Величайшая тайна, так неожиданно выскользнув из-под покрова неизвестности от случайных прикосновений, открывалась ему. Но почему же все так гадко?..

Вика, ехидно посмеиваясь, ушла.

Борис открыл глаза, с опаской оглядел себя. Ужасное пятно на светлых трусиках, позорное свидетельство пробудившейся плоти, повергло его в смятение. Как он посмотрит теперь в глаза Лине?..

Его охватил ужас при мысли, что не знающая чести Семга станет упиваться своей победой и все, а в первую очередь Липа, узнают о том, что произошло.

Борис решил потихоньку выбраться из зала, убежать куда глаза глядят и никогда в этот ад не возвращаться. Но как только он вышел из раздевалки, на него обрушился истерически неестественный смех Настены и Катюхи и еще кого-то, с кем Семушкина весело обсуждала его мужские достоинства.

— Бобик! — нарочно громко позвала Бориса Вика. — У тебя, дорогой, с бугром Венеры полный порядок! Если кто сомневается, — продолжала она, со змеиной улыбкой поглядывая на Лину, — могу поставить личное клеймо, я проверила!

— Дрянь! — крикнул Борис, не помня себя от обрушившегося на него приступа гнева. — Бесстыжая тварь! Панельная девка!

Раздавленный обломками стены, искусно возведенной им для обороны от недоброго внешнего мира, Борис с остервенением хлестал Семушкину по щекам, выкрикивая оскорбления, вместе с которыми извергалась наружу его боль и обида.

Вике же не было ни больно, ни обидно. Напротив, истерика Бориса, застывшее от ужаса лицо Лины и привычное всхлипывание вечной страдалицы Чумаковой взбодрили ее, дали вновь почувствовать власть над людьми, словно только в чужом мучении могла она черпать необходимую ей для жизни энергию.

И вдруг по-мужски сильные руки схватили Вику со спины и поволокли в коридор, она и опомниться не успела.

— Признавайся, швабра, — учиняла ей грозный допрос Арина, — ты спрятала нашу форму?

Вика молчала. Все, что угодно, но она не даст взять верх над собой Васильевой.

— Ты что, чокнулась? Уж совсем… — вступилась за подружку Катюха, обычно никак не напоминающая о своем существовании. — Если ты больная — лечись. — Она попыталась оттеснить Васильеву от Семушкиной, но от резкого толчка сама отлетела в сторону.

— Да вы кидаете все куда не попадя, а на других валите, — запричитала дурковатая Настена, семеня за Ариной. — Вот я найду вашу форму, будете извиняться…

— Ищи! — согласилась Арина. — И по-быстрому! А пока эта швабра посидит, подумает, как ей жить дальше…

Вика поняла, что сопротивляться бессмысленно. Арина сильнее ее, и озверевший Катырев пусть лучше уж сразу спустит пары.

Втроем, Арина под мышки, а Катырев с подоспевшим Гвоздевым за ноги, они подняли Вику над баком для мусора и, сложив пополам, запихнули в него вниз задним местом. Вика знала, что самостоятельно выбраться из бака невозможно, но продолжала деланно улыбаться, всем своим видом стараясь показать, что она не против озорных шуток, которые и сама обожает учинять своим одноклассникам.

Вика мгновенно и точно рассчитала, что не в ее пользу поднимать шум, привлекать внимание к ситуации, в которой она оказалась в невыгодном положении.

Скоро вернется Настена, Катюха позовет Колюню и еще кого-нибудь, да и уборщица не ушла далеко, если поставила бачок вблизи спортивного зала, где заканчивались занятия. Удовлетворенно отмечая, что ее смиренное поведение сбивает с толку ее мстителей и вроде бы обезоруживает их, Вика, не проронив ни слова, продолжала улыбаться. Только зло поблескивающие глаза могли бы выдать ее, но Вика никогда не смотрела прямо, отводила, прятала взгляд.

4

Предчувствие возмездия томило Арину, возбуждало в ней, всегда уверенной в себе, беспокойство и раздражение. Это непривычное для себя состояние Арина не умела скрыть, все больше нервничая еще и оттого, что Вика теперь постоянно следила за каждым ее шагом, жестом, словом, ждала момента, когда сможет отыграться, ударить побольнее.

У Семушкиной были странные, будто замазанные краской глаза, заглянуть в них не удавалось. Вполне вероятно, в душе ее бушевала буря, но внешне она, по своему обыкновению, держалась спокойно, даже невозмутимо, будто не приняла всерьез случившееся.

Дьявольское лукавство этой бестии, умеющей с деланным безразличием нашептывать на ухо каждому именно то, что могло настроить его на нужную ей волну, уже дало первые всходы. Не случайно же все дружки и подружки Семги обходили Арину, словно она была камнем на дороге, а завуч Сидоренко, не чаявшая души в Семушкиной, вопреки всем своим замашкам, не орала на Арину, а только осуждающе покачивала головой и бросала недобрые взгляды, не оставляя сомнений, что очень скоро затишье сменится грозой.

При всей своей недюжинной силе Арина впервые испытывала бессилие и, не признаваясь себе в этом, почти жалела, что схватилась с Семушкиной, не имея еще надежной поддержки, не пустив корни в новую почву. Но раз уж ввязалась в драку, не в ее правилах отступать. Семушкина и это учитывала в своих действиях и незаметно для Арины вынуждала ее проявлять неуравновешенность, грубость, дерзость на глазах у всех.

На уроках и переменах Арина слышала, как Семушкина, едва шевеля губами, выдавливала из себя всего несколько слов, после которых становишься человеком второго сорта. Что-нибудь такое, снисходительно-пренебрежительное: «Не женщина, а кувалда, танк!» И вот уже слизняк Пупонин окликает тебя Кувалдой, а в общем мнении ты дура, попусту размахивающая руками, если тебе вдогонку полетело унизительное: «Сила есть, ума не надо!» Но самое страшное, когда с безмятежным видом тебе бросают камень в спину: «Такие психи рождаются у алкоголиков!» Тут уж хоть стой, хоть падай, и на лету прикидывай: пронюхала что-то швабра Семушкина или на ощупь попадает в десятку?

Хочешь захлебывайся ненавистью, хочешь слезами, а эта гадюка, даже не прикоснувшись, уложит тебя на лопатки, вытрет об тебя ноги и, перешагнув, двинется дальше с едкой кривой усмешечкой на ярких губах бантиком.

Никогда раньше Арина столько не дымила. Прикуривая сигарету от сигареты, мучаясь удушающим кашлем, в мыслях она постоянно продолжала сражаться с Семушкиной.

Да, ее мать алкоголичка, но это болезнь, такая же, как и все остальные. Так сказал ей доктор, безуспешно пытавшийся помочь матери вылечиться. Не одна ее мать, миллионы людей страдают неизлечимыми недугами и погибают от рака, лейкемии и еще чего-то. Правда, то благородные, непорочные болезни, их не нужно скрывать, сгорая от стыда и втягивая голову в плечи. За что же ей, Арине, такое наказание?..

Теперь, когда она переселилась к отцу, мама наверняка совсем опустилась и уже ничем не отличается от уличных пьянчужек, неряшливых и потасканных, с вымученными, одутловатыми лицами, каких немало шатается у винных ларьков и магазинов, и, вполне вероятно, кто-то видел ее там.

Бред! Никто из здешних не знает ее матери! Да хоть бы и узнал! Она родилась в то время, когда мать была здоровой, молодой и красивой. Тогда ее считали одной из лучших работниц на заводе, награждали и заставляли выступать по бумажке на всех собраниях и больших конференциях. Потом ее приняли в партию, выдвинули в партком и еще куда-то, повыше, и мама перестала работать на своем месте, у станка, а разъезжала повсюду, делилась опытом и уже не вылезала с трибун и не расставалась с президиумами. И так погрузилась в общественную работу, в которой преуспевала, что и о доме забыла, и семью забросила. Возвращалась поздно, а то и под утро, как будто с каких-то торжественных встреч и приемов, где непременно полагалось произносить тосты и пить. И она пила, и в конце концов пристрастилась к вину… Отец все ей прощал. Поджидая ее, как затравленный метался по квартире с валидолом под языком, пока не свалился с инфарктом…

Покрутилась бы Семушкина, как она, когда отец лежал в больнице, а мать, которая все чаще стала напиваться в ноль, становилась почти безумной… Она совсем не выдерживала нервного напряжения и пила как раз в самые сложные моменты жизни, когда и без того было погано.

Мерзкая дрожь охватывала Арину при воспоминании о том, как, возвращаясь домой, она находила мать полуголой, со спутанными, грязными волосами, в луже мочи и блевотины.

Выбиваясь из сил, чтобы оттащить отяжелевшее тело на сухое чистое место, Арина надрывалась до изнеможения и часто, не удержавшись, валилась рядом с матерью, задыхаясь от тошнотворного запаха и душившей ее обиды.

Когда запои прекращались, мать затихала, плакала, и на ее угасшем лице блуждала жалкая, виноватая улыбка. Иногда она падала перед Ариной на колени, вымаливала прощение и пыталась погладить по щеке дрожащей рукой, не удерживающей даже сигарету.

Если бы Арина могла поплакать вместе с матерью, защититься слезами! Но слезы не шли из ее глаз, а разъедали ее изнутри, ожесточая.

Пусть она кувалда! Пусть танк! Ей пришлось стать такой, каменной, железной, стальной, иначе бы ей не выдержать, а она выдержала!

Отец милый, добрый, но слабый человек, а она, Арина, сильная. Она и дальше, до конца, несла бы свой крест, если бы мать не предала ее, подло, цинично, как прежде предала и растоптала отца.

Она никогда не осуждала отца за то, что он не захотел понапрасну рисковать жизнью ради женщины, нисколько не заботившейся о нем и даже не навещавшей его в больнице. Слава богу, что нашлась медсестра, которая выходила и полюбила его и готова была принять вместе с дочерью.

Мать, агрессивная в запое, не отпустила Арину к отцу, чтобы насолить ему, а главное, при себе иметь няньку. Кому еще, кроме дочери, нужна она, такая?.. Но вот понадобилась же…

Вечерами Арина уходила в подвал, куда стекались со всей округи ребята, такие же неприкаянные и никому не нужные, как она сама. Прячась от зимней непогоды, ее кореши отгораживались подвальными стенами от несуразностей поганого взрослого мира, отторгнувшего их и толкнувшего в объятия друг к другу. Чтобы забыться и отдохнуть, они слушали вместе музыку и ловили кайф, попивая вино и покуривая сигареты. И, никуда не торопясь, никем не понукаемые, развлекались, обмениваясь впечатлениями дня, веселыми байками и анекдотами.

Все тут случалось, в их подвальном доме: и жестокие разборки, и быстротечная любовь, и юродство, и самопожертвование, но даже после унижения или обиды они снова возвращались к своим, потому что в куче им легче было справиться с житейскими невзгодами, да и кто бы из их верха позволил им разваливать кучу, нарушать неписаные законы их жития, считавшиеся для всех и каждого священными?!

Однажды, почувствовав жар, Арина вернулась домой раньше обычного. Мать она застала в постели с мужчиной. Противно ей было, омерзительно. Она не маленькая и кое-что повидала в своем подвале, но мать есть мать… Да и мужичонка, жалкий такой, растерянный, оказался ее классным руководителем. Пришел, бедолага, побеспокоиться о её судьбе, да бес попутал. Такой же, как все, а прикидывался, высокие слова произносил. Кому же после этой пакости верить? А никому! Никто не выдерживает проверки на вшивость. Все в грязи! Все прогнило и смердит!

Ну и лады! Лады! Распалась броня. В конце концов, даже у самых прочных металлов есть предел прочности, Арина свой исчерпала. Никакие соображения больше не удержат ее подле матери.

Арина хлопнула дверью и бросилась в темноту улицы, как, должно быть, выбрасываются на берег отчаявшиеся киты. Как ей хотелось тогда умереть! Поплакали бы о ней ее родители, каждый в своем углу, со своими новыми возлюбленными. Или и тогда никому из них не было бы до нее дела?..

Несколько дней, пока жар не спал, Арина пожила в подвале. Паша и Саша, самые верные ее дружки, с которыми она выросла в одном дворе и никогда не разлучалась, таскали ей лекарства и еду и оставались ночевать вместе с нею, чтобы ей одной не было страшно. А потом, только ей полегчало, Роман, учивший их великолепную троицу рукопашному бою, тайком от мальчишек утащил ее к себе, благо мать его уехала куда-то в отпуск.

Роман был уже совсем взрослый, недавно вернулся из армии, отслужив в десантных частях, и Паша с Сашей дико ревновали к нему Арину. Не могли понять, чудики, что она помнит их совсем маленькими, с сопливыми носами, мокрыми от снега варежками и с ключами на тесемочке вокруг шеи, за что их и прозвали Ключиками. Они — ее подружки, ее братики, а Роман ее первая любовь, ее парень.

Как только начались летние каникулы, Паша и Саша потянули ее подальше от Романа, в Одессу, где море, и «шаланды, полные кефали», и фрукты задешево, а люди не такие сумрачные и затюканные, как повсюду, а юморные и вольные и умеют качать монеты. Пашка и Сашка, поднаторевшие зарабатывать не хуже взрослых, скопили на поездку деньжат, а Роман, все понимая и снисходительно улыбаясь, подкинул им еще немного, чтобы проветрились. Как они были счастливы, когда садились в поезд! Кто мог предположить, что окаянная жизнь настигнет их и в этой благословенной поездке?!

Дядечка, четвертым подсевший к ним в купе, ласково щебетал, угощал их икрой и копченой рыбкой, конфузливо, будто они детсадовцы, предлагал им коньяк и сигареты. Они вкусно поели и выпили, а больше ничего не помнили.

Очнувшись в детприемнике, они узнали, что их сосед по купе, бандюга, подлил им в коньяк клофелину, а когда они отключились, засунул Арину в рюкзак великанских размеров и пытался вынести из поезда, чтобы потом продать в притон. И во сне такое не привидится, а в жизни, так все встало с ног на голову, вполне может произойти и самое невероятное. Спасибо, проводница заподозрила недоброе. С помощью пассажиров прихватила ловкача с живым грузом и на станции сдала его в милицию…

Возвращаться к матери Арина наотрез отказалась, она и к отцу не хотела ехать, но тут уж ее не послушали, силком доставили в новый отцовский дом на милицейской машине.

Знала бы стерва Семга, как жить на чужбине! Без своих ребят, без Ключиков, без Романа.

Отец-то принял ее хорошо, даже будто обрадовался, и Татьяна, отцова медсестра, старалась изо всех сил угодить, даже представила ее своей пятилетней дочке Наташке старшей сестренкой. Забавно было наблюдать, как Татьяна с заискивающей предупредительностью предлагает вместе испечь пирог или перешить из старых отцовых штанов модные брюки. Понимала бы она что-то в моде! А отец всякий раз, когда Татьяна делает робкий шаг ей навстречу, замирает, как тренер, следящий за прыжком с трамплина неопытного спортсмена.

Отец сильно постарел, похудел, поседел, и глаза его стали какими-то тусклыми. После работы он бегает по магазинам, суетится, помогая Татьяне накрыть на стол, а сразу же после ужина за этим же столом усаживается чертить — берет сверхурочную работу на дом.

В тесной комнатенке, перегороженной шкафами, теснятся они теперь вчетвером, и Татьяна, чтобы никому не мешать, большую часть вечернего времени проводит на кухне, общей с соседями по квартире, — все что-то стряпает, консервирует, стирает и гладит и еще успевает бегать на ночное дежурство. Тоже, трудяга, подрабатывает.

В новом отцовском доме, несмотря на тесноту, чисто, уютно, сытно и спокойно, но невыносимо тоскливо и скучно. А отец не замечает этого. Он так настрадался от непредсказуемой жизни с матерью, что его все здесь устраивает. И ее, Арину, тоже. С Наташкой она подружилась, вечерами забирает ее из садика, играет и балуется с ней, читает книжки. Что ей еще остается делать без друзей, Паши и Саши, и без Романа, которые остались на другом конце города, и часто с ними не увидишься…

Противостояние с Семушкиной и Пупониным отрезало все пути к здешним ребятам. Ясно же, что Семга и Пупок не подпустят ее к своим ни на улице, ни в скверике, ни в подвале…

Взвинчивая себя мрачными размышлениями, Арина все отчаяннее настраивалась против Семушкиной, Пупонина и всех их прилипал. Она еще им покажет! Она размажет их по стенке! Будут они лизать ее пятки, хиляки! Сила везде сила!

Накурившись до тошноты в туалете верхнего этажа, где собирались в основном девчонки из самых старших классов, толком еще не знавшие Арину, она с силой отшвырнула сигарету, не поглядев, куда она отлетела, и побежала на урок литературы, к Светлане Георгиевне.

Светлана Георгиевна, их классная руководительница, единственная из всех в этой школе, нравилась Арине. Среди школьных старух она выделялась молодостью, спокойствием и приветливостью. К тому же она явно симпатизировала Арине — хвалила ее ответы и сочинения, поручала сходить за журналом и даже купить билеты в музей Шаляпина для всего класса. Вику же, как казалось Арине, Светлана Георгиевна недолюбливала — просила не повторять слово в слово учебник, думать самостоятельно, искать свои оценки прочитанного и услышанного на уроке. Отношение к Семушкиной как бы объединяло Арину со Светланой Георгиевной, и это ободряло и поддерживало ее в поединке с Викой.

Арина на все была готова, только бы убедить Светлану Георгиевну в том, что Семушкина, Пупонин и вся их компания — самые настоящие подонки, от которых никому нет житья. Но и Вика не теряла надежды открыть Светлане Георгиевне глаза на ее любимицу Васильеву, наглядно показать, какая психопатка и бандитка их новая одноклассница.

Светлана Георгиевна, ничего не подозревавшая об этом, сейчас вдохновенно рассказывала о ссылке Пушкина в село Михайловское, в заброшенную северную усадьбу.

Она замечательно передавала ребятам переживания поэта, молодого человека, вдали от привычной городской жизни и друзей, да еще под оскорбительным надзором отца, согласившегося следить за опальным сыном.

Слушая Светлану Георгиевну, Арина особенно остро ощущала предательство своей матери, свое одиночество и свою разлуку с Романом, Пашей и Сашей.

Когда Светлана Георгиевна стала говорить о том, что выйти из душевного тупика поэту помогло сближение с семьей Осиповых, которые жили в соседнем Тригорском, Арина уловила в этом подсказку себе. Общение с хорошими, близкими по духу людьми воскрешает духовные силы, возвращает желание жить и действовать. После свиданий с Пущиным и Дельвигом, навестившими Александра Сергеевича в изгнании, Пушкин написал своему другу Гаенскому: «Чувствую, что духовные силы мои достигли полного расцвета, могу творить». В Михайловском Пушкин создал драму «Борис Годунов», стихотворения «Пророк» и «Я помню чудное мгновенье…», посвященное Анне Петровне Керн, приезжавшей в Тригорское.

Светлана Георгиевна читала стихи, и Арина впервые вполне осознала, как поэзия может завладевать всем существом. Она как бы приподнялась над земным, тяготившим её, возвысилась. И вдруг, словно полоснули ее по крыльям, подсекли на лету.

— Говорят, у Пушкина немало было этих чудных мгновений?

Арина не сразу поняла, от кого исходит ноющий голосок, не успела переключиться от праздника к будням. Для этого нужно было увидеть маячившую поблизости вертлявую фигурку Пупонина, приплясывающего и почему-то ощупывающего себя беспокойными, вечно ищущими руками, и услышать, как искривленными гаденькой улыбочкой слюнявыми губами он произносит:

— И сколько он поимел деревенских девок? Были у него побочные дети?

Арине почудилось, что Светлана Георгиевна, как цветок от ночного холода, сложила лепестки и закрылась.

В давящей, разламывающей душу тишине подрастерявшийся, трусливый по натуре Пупок поспешил оправдаться:

— А что я такого сказал? Могу я поинтересоваться: почему поэту можно, а другим нельзя?

Светлана Георгиевна вздохнула с сожалением, тяжело опустилась на стул, и плечи ее поехали вниз, как бывает с человеком, уставшим и опустошенным безнадежностью предпринятого им дела.

— Как гадко ты обо всем говоришь, Коля! (Светлана Георгиевна еще называла его по имени! И не раздражалась, не теряла достоинства. Вот бы научиться у нее так держать себя в руках!) Видишь ли, все исследователи жизни и творчества Пушкина сохраняли почтение к гениальному поэту. Он же наша национальная гордость! С него начинается золотой век нашей литературы, расцвет нашего литературного языка. Я не помню, чтобы кто-то стремился сообщать о побочных, как ты говоришь, детях Александра Сергеевича.

— Понятное дело, — погано хихикнул Пупок, — он барин, он поэт! Это и теперь так: случись, кто-то из высокопоставленных деток втихую настряпает, — все шито-крыто, а попадется простой смертный — его в тюрягу по сто семнадцатой два…

— Господи, — взмолилась Светлана Георгиевна, — какие пошлости ты говоришь?! Мы ведь читали стихи, рассуждали о высокой поэзии… Кстати, Коля, я вспомнила, Пушкин в письме к своему другу поэту Вяземскому писал по поводу публикации дневников Байрона; я процитирую по памяти, но, думаю, близко к тексту: «Толпа жадно читает исповеди, потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабости могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок — не так, как вы, — иначе». Эти строки Александр Сергеевич написал в Михайловском, в 1825 году, коли не ошибаюсь…

— А я уважаю толпу, — не пожелал отступать Пупонин. — В толпе все равные и нет всяких там выскочек и гениев, для которых все иначе. Что иначе-то? Чудные мгновения заканчиваются, сами знаете чем, — у всех одинаково. В любовь вашу я не верю, выдумки это поэтов и слабонервных интеллигентов. Нормальные люди общаются друг с другом, потому что природа требует. Хочется есть, пить, ну и еще это… сексом заниматься…

И, не обращая больше внимания на Светлану Георгиевну, Колюня со всего маху бабахнулся на скамейку и опустил голову на руки, спрятав в них разгоряченное лицо.

— Ты, наверное, чем-то огорчен? — заволновалась Светлана Георгиевна. — Может, Коля, ты испытал разочарование, так бывает, но это же не повод…

Она не успела договорить, звонок прервал ее на полуслове.

Вопреки школьным привычкам никто не тронулся с места, не проронил ни слова. Только Колюня вскочил, как ужаленный, подбежал к доске, нацарапал ломающимся мелком непотребное, после чего отшвырнул мелок на пол и метнулся к двери.

Арина, словно кто подстегнул ее, вслед за Пупониным вылетела в коридор и за воротник втолкнула упирающегося Колюню обратно в класс. Не знающее границ негодование прибавило силы и так не слабым рукам Арины. Она чуть приподняла Колюню над полом, притиснула его спиной к доске и повозила туда-сюда, пока не стерлось то, что он написал.

— А теперь еще языком вылижешь то место, которое ты опоганил! — приказала Арина и сунула Пупонина лицом к доске.

— Арина, остановись, — робко попросила Светлана Георгиевна. — Можно ли так вести себя?..

— Можно! — уверенно заявила Арина, хотя меньше всего хотела дерзить Светлане Георгиевне. — Я этих гадов не могу выносить, они ненормальные.

— Можно подумать, она нормальная, — буркнула Вика, не поднимая головы. — Бандитка!

Все остальные молчали, будто их и не было в классе. Большинство здешних ее одноклассников казались Арине постоянно отсутствующими — приходят, посидят на занятиях и незаметно исчезают. Ни лица, ни голоса их не припомнишь…

— Зло злом не искоренишь, — сердито сказала Светлана Георгиевна. — Прошу вас прочитать дома «Пиковую даму». Следующий урок будет по внеклассному чтению. Подумайте о Германне. И можно ли сохранить себя, уничтожая другого?..

Ребята молча и неторопливо стали расползаться из класса, а Арина, раскидывая всех, смерчем пронеслась в туалет, чтобы спастись сигаретой.

Одним махом взлетев на подоконник, Арина сделала первую затяжку и вроде почувствовала облегчение. Надо бы ей поскорее убраться из школы, но класс ее, как назло, в тот день дежурил.

Арина не сомневалась: ни Пупок, ни Семга к ней не полезут с разборкой без подмоги. Хиляки они, но дружки у них есть и здесь, среди старшеклассников, и за пределами школы. Кто-то говорил, что Семгин чувак у здешних — шеф. Почему же они до сих пор ее не трогают? Выжидают? Прикинули, что за ней тоже стоят ее кореши? Пусть из далекого района, но, начнись заваруха, прикатят же. А тутошним почему-то теперь некстати драка. Или еще что-то?..

Рядом с нею на подоконник плюхнулась ярко накрашенная толстушечка, подпихнула Арину боком: «А ну, подвинься, раскорячилась!» Даже не взглянув на Арину, толстуха полезла за сигаретами в потайной карманчик с тыльной стороны форменного жакета, но прежде, чем закурить, она бросила быстрый взгляд сквозь оконное стекло на улицу и вдруг истошно завопила:

— Валюня! Глянь, кто пожаловал!

Арина невольно тоже посмотрела в окно. Чуть поодаль от школьного порога спиною подпирал дерево высокий, красивый, ладно сложенный парень. Даже издалека в нем угадывалась недюжинная, подчиняющая сила.

К толстой размалеванной соседке Арины не торопясь приблизилась худосочная, с впалой грудью Валюня, полная противоположность подружке.

— Кто там еще? — нехотя полюбопытствовала она. Ловко, как обезьянка, вскарабкалась на подоконник, и толстушка еще потеснила Арину.

— Господи святы! — всплеснула по-обезьяньи длинными руками нескладная Валюня и нарочито осенила себя крестом. — Никак, Дикарик пожаловал? Олимпиада с вечера его шуганула, так он сказал, что ноги его здесь не будет. Зойка, не к добру это…

— Факт! — отозвалась Зойка, не отрываясь от окна. — Клеит он новую бабу. Знаешь, такая хорошенькая, прямо цветочек, из седьмого или из восьмого класса. Ну, причесочка еще у нее такая — девятнадцатый век.

С очкариком ходит. Неужели и эту вспашет, Змей Горыныч?

Арина сразу поняла, что речь идет о Линке Чижевской. То-то за ней в школу стал прибегать отец, а вчера Чижевская уходила домой вместе со Светланой Георгиевной. Ну и дела!..

Арина старалась не шевелиться, чтобы ее не замечали.

— Слушай, Зойка, — удивленно протянула жердеподобная Валюня, — он же вроде за Семгой таскался?

— Поясняю, — не сразу откликнулась толстая Зойка. — Дикарь он и есть Дикарь, будто ты его не знаешь? Снял девку и бросил, подарил Рембо.

— Рембо же вроде над ним, что-то не складывается.

— Очень даже складывается! — обиделась Зойка, попыхивая сигареткой и округляя свои и без того круглые, небрежно подведенные глаза. — Девки говорили, Рембо сам целину не вспашет, а после Дикаря он баб по-всякому использует, извращенец он…

— Да?.. — растерянно, с явным любопытством приклеилась взглядом к подружке тощая Валюня. — А как это — извращенец?

— Меньше зубри, быстрее образуешься! — огрызнулась Зойка с чувством явного превосходства.

Арина не удержалась, прыснула и спрыгнула с подоконника.

— А кто эта чувиха-то? — услышала Арина вслед грубоватый басок Зойки. — Надо ее прищучить, а то трепанет чего не надо…

«Прищучили, как же! — беззлобно подумала Арина. — Трепачки! Значит, этот Дикарь наставил Семге рога! Вот в чем дело-то! Ясно теперь, зачем Линка затеяла гадание по руке, хотела успокоить Семгу, а Семга позабавилась над Катыревым, чтобы предупредить Чижевскую, что в случае чего она поменяется с Чижиком ухажером…»

Ребята разбрелись на дежурство по этажам, в раздевалку, вестибюль и столовую, а Арина медленно потащилась в свою классную комнату, кабинет литературы, который сама же сдуру напросилась мыть вместе с Сонькой. Думала, Светлана Георгиевна к ним заглянет, так удастся пообщаться с ней наедине, Чумка не в счет. Пообщались…

Поганец Колюня все испортил. Да и она хороша, руки у неё чешутся. Теперь и Светлана на нее зуб поимеет, нужно ей это…

Отец уверял ее, что эта школа, возле их дома, хорошая, но для Арины она все равно чужая и враждебная.

В прежнем классе она блистала. С самых первых дней учителя восхищались ее способностями, ее памятью и, можно сказать, преклонялись перед ее умением повести за собой ребят. Если она и не очень готова была к ответу, ей никогда ниже четверки отметки не ставили — в школьной жизни сильны традиции, да и сочувствовали ей все, знали, какая свалилась на нее беда. Здесь никто ничего не знает, и слава богу, но и не ценят ее, как она того заслуживает.

В старой школе тоже бывали несправедливости, и влетало им порядком с Сашкой и Пашкой за их выходки. И учителя — не все, конечно, — были замечательные. Но то была своя школа, свои ребята и свои учителя. Там она ни на кого долго обиды не держала и к ней все относились по-доброму. Может, это и ностальгия по прошлому, но здесь-то точно паршиво.

Никто никем не интересуется, все бегут мимо друг друга, больно цепляя локтями и нисколько не прислоняясь душой. А учителя держатся заносчиво, ребят ни во что не ставят, могут и перебить, и оскорбить, а знают едва ли больше своих учеников, особенно таких, как Катырев или Гвоздев, да и Чижевская.

Эти книжники, интеллектуалы, в общем, нравились Арине, но у нее с ними не очень получалось. Слишком уж они были надменными, слишком кичились своей образованностью. Арина всегда ходила в библиотеку. Книги проглатывала ночами и знала не меньше тутошних «ботаников», но разводить с ними споры-разговоры ей до зевоты было скучно.

Невидимой стеной разделяло ее с этими маменькиными сынками и дочками ее несчастье, ее знание неприукрашенной, жестокой жизни и любопытство к неизведанному, манящее ее на улицу, в шумные ребячьи тусовки, на дискотеки и мотогонки, в которых она не уступала мальчишкам.

Ей хотелось и здесь сойтись с такими ребятами, которые не витают в облаках, как Катырев, не любуются собою, как Чижик, не распускают нюни, как Сонька-Чумка, а умеют постоять за себя и своих корешей, трезво оценивают людей и свои возможности и чувствуют ногами землю, понимая, что она твердая и подстелить соломку не всегда успеваешь.

Она рискнула бы прошвырнуться по здешнему скверику, чтобы своими глазами оценить, что за народец там тусуется, но не одной же ей тащиться туда?..

А с кем? Линку и Боба родители не выпустят поздно вечером. Гвоздь вечно торопится куда-то, больно деловой мужик. А Соньку вольная пацанва на смех поднимет в ее клетчатом пальтеце и войлочных башмачках «прощай, молодость!».

Арина толкнула дверь кабинета литературы. В пустоте тесной комнаты одинокая фигурка Сони Чумаковой, сжавшейся клубочком на своей парте в дальнем углу, выглядела похожей на спустивший воздух мячик, чьим-то сильным ударом заброшенный в чужой огород.

Плаксивая Сонька уже порядком поднадоела Арине, но, кроме Чумки, сразу потянувшейся к ней, у Арины здесь не было никого, кто ради нее пошевелил бы пальцем.

— Слушай, Сонька, ты что, и вправду сдвинутая, все и рем я слезы льешь? — грубо окликнула Чумакову Арина, и Соня, потихоньку хлюпавшая носом, зарыдала уже в голос.

— Ну, ладно! — Арина примирительно положила руку на плечо Чумаковой. — Хватит лить воду на вражескую мельницу. Обидел тебя кто, говори?

Арина тряхнула Соню за плечи, приблизила к себе и впервые внимательно глянула в ее лицо.

— А ты, девушка, ничего себе! — удивилась Арина. — Только больно уж бледненькая, и глазки от слез выцвели. Накрасить твою мордаху да постричь по-человечески, не хуже других будешь!

Арина улыбнулась, подсела к Соне, а та, уткнувшись ей в плечо, прогнусавила сквозь слезы:

— Колюня… поймал меня в коридоре, сказал, что хочет со мной общаться… И если… если… я с кем другим… он меня убьет…

— Не убьет, Чума ты этакая, он тебя пугает, потому что ты ему, девушка, нравишься. Ишь, гад слюнявый, губа у него не дура! А он тебе, может, тоже приглянулся, не виляй, Чумка? — Арина шутливо погрозила Соне пальцем: — Смотри, а то мы его помоем, почистим и человеком сделаем.

— Что ты? — испугалась Соня, будто ей предлагали плавать в одном водоеме с крокодилом. — Я люблю другого человека и всегда буду любить только его, даже если он никогда этого не заметит. Я знаю, я некрасивая, нескладная, а ему нравятся красивые, веселые, такие, как Лина Чижевская…

— Ну и кто этот принц? Борька, что ли, Катырев? Успокойся, ему, индюку надутому, никто не нравится, кроме него самого, поимей в виду. Он просто привык к Линке, она говорила, в детском саду они на горшках рядом сидели. С Линкой ему не страшно, а Вику, видала, как он испугался! Если по-честному разобраться — чего уж такого особенного она сотворила? Ну, скинула майку, хотела посмеяться над Бобом, знает же, какой он тютя, женского тела будто не видел?

— Он не такой! — встрепенулась, бросилась защищать Боба Соня. — Он не позволяет себе лишнего, как на скверике и в подвале. Он такой…

— Какой? — горько усмехнулась Арина. — Откуда тебе знать, какой он? Думаешь, образованный — значит, хороший и добрый?! Эх, Сонька, жизни ты совсем не понимаешь. В подвалах-то тоже есть настоящие люди. Гордые, смелые и за своих корешей в огонь и воду. Без друзей, Сонька, не проживешь, они как бронежилет, от врагов защита. Ты вот книжки читаешь, не попадался тебе «Крестный отец»? Нет? Ну, я как-нибудь съезжу на прежнюю квартиру, привезу. Там один человек, Крестный отец для многих, сказал своим крестникам: «Дружба — это все, дружба превыше таланта, сильнее любого правительства. Лишь немного меньше, чем семья. Стоит воздвигнуть вокруг себя стену дружбы — и ты не взывал бы о помощи». Усекла? Я наизусть запомнила. Вокруг себя надо воздвигать стену дружбы, одиноким — хана, в подвалах об этом любой малец знает.

Арина почувствовала, как защемило сердце, как хочется ей вернуться к своим, в ее подвал, и она в порыве доброго чувства открылась Соне:

— Я ведь тоже подвальная девушка. Хочешь, свезу тебя к своим? Увидишь, какие там люди! Только надо маленько постричься и поштукатуриться, а то, не ровен час, испугаются тебя нормальные люди. Давай подстрижем твой дурацкий хвостик, мотается как метелка, а?.. У меня ножницы где-то валялись в сумке, я своих парней и девок всегда стригла, у меня здорово получается!

И не успела Соня сообразить, что происходит, Арина оттяпала ей половину сухих, посекшихся от неухоженности волос и принялась выстригать модную челочку.

— Не надо, пожалуйста, не надо! — жалобно просила Соня. — Что я скажу маме? Отчим засмеет меня…

— Скажешь, что ты уже взрослая и хочешь быть привлекательной. И пусть купят тебе нормальную куртку, как у всех, и сапоги кожаные. Что они у тебя — неимущие? Не купят приличные шмотки, мы и сами их раздобудем — не лыком шиты. Подкрасишься, приоденешься, перестанешь рыдать и сама будешь выбирать, с кем тебе общаться…

Соня затихла, покорившись властным рукам Арины, лепившим ее новый облик, и сидела совершенно неподвижно, словно застыла и онемела. Арина даже наклонилась к ней, проверила, дышит ли, и принялась за макияж: смазала лицо кремом, помассировала немного, подкрасила ресницы, навела зеленоватые тени под невыразительными Сониными глазами и чуть коснулась ее щек румянами. Подвинулась на шаг, взглянула на свою работу и обомлела — бесцветное Сонькино лицо преобразилось до неузнаваемости, будто на том самом месте, где только что была измученная зимними холодами, сухая, потрескавшаяся земля, заблагоухало разноцветье сочных трав с яркими, любых оттенков, форм и размеров цветами…

— Чумка, — всплеснула руками Арина, — да тебя не узнать! Ну-ка, пошевели плечиками! Какая девушка!..

Соня, никогда не слышавшая восторгов по поводу своей внешности, испуганно и недоверчиво смотрела на Арину.

— Встань, Сонька! Да шевелись же ты, сонная муха! Стряхни пыль с ушей, дуреха. Глянь на себя в зеркало! — Арина радовалась сотворенному ею чуду, поднимая Соню за плечи и пытаясь заставить двигаться. — Покрутись, покрутись перед зеркалом, ты же не ватная кукла, ты красивая женщина! Хорошенькая! Можно сказать, привлекательная!..

— Я — хорошенькая? — Соня слабо, болезненно улыбнулась и сделала несколько неуверенных шагов к Арине, протягивающей ей извлеченное из старенькой косметички зеркало. — Ты смеешься надо мной, Арина? Да? Смеешься?

— Вот Чума так Чума! — беззлобно подосадовала Арина. — Ты спину-то распрями и представь, что я вылила на твои плечи это вот ведро с водой, встряхнись!

Соня невольно поежилась и замерла в нерешительности. Арина схватила ее за плечи, повертела, покружила и, подхватив со спины за локти, как прежде на лестнице, принялась вместе с Соней пританцовывать и напевать: «Желтые тюльпаны, желтые тюльпаны…»

За этим занятием и застала их Светлана Георгиевна, неслышно вошедшая в класс.

— Я думала, вы уже пол вымыли, — упрекнула она девочек, — а вы тут пляшете.

Арина и Соня одновременно повернулись к учительнице и сразу заметили, как вытянулось и застыло ее лицо. Светлана Георгиевна намеревалась еще что-то сказать, но, будто потеряв мысль, молчала.

— Вы не узнаете эту девушку? — развеселилась Арина. — Я тоже. То ли это Софья Чумакова, то ли Софи Лорен? Здорово, правда?..

— Правда, — согласилась уже пришедшая в себя Светлана Георгиевна. — Это ты, Арина, у нас такой мастер? Можешь открывать институт красоты, сейчас входят в моду частные предприятия. Заранее записываюсь к тебе на прием.

— Я вас приму без очереди, — хихикнула Арина, хотя настроение у нее испортилось.

Светлана Георгиевна явно не пожелала включиться в игру и подчеркнуто отчужденно вела себя, не так как раньше — доброжелательно и даже ласково.

— Директор, — объявила Светлана Георгиевна, — просила тебя, Арина, зайти к ней; я думаю, она не в восторге от твоего поведения. Не понимаю, зачем ты создаешь конфликтную ситуацию?..

— Я создаю ситуацию? — Арина, сраженная несправедливостью, почти захлебывалась возмущением. — До чего же вы слепые, учителя, тычетесь наугад, как народившиеся котята, не видите, что творится вокруг. Да эта же свора, Семга да Пупок и все их прилипалы, они же изводят Соньку и над Катыревым измываются, и во всем их верх!..

— А ты хочешь, чтобы верх был твоим? — почти сурово и, как показалось Арине, неприязненно сказала Светлана Георгиевна. — И устраиваешь драки?..

— Не драки, а разборки, — упавшим голосом пояснила Арина, — а это две большие разницы, как говорят в Одессе. — Что же им, спускать все? Не могу я смотреть, как они пакостят с приятной улыбочкой, кулаки у меня чешутся…

— А как, кстати, директриса узнала о моем поведении, от которого она не в восторге? — словно спохватившись, спросила Арина и презрительно, испытующе посмотрела на Светлану Георгиевну.

Светлана Георгиевна не отвела глаз. Горькая, ироничная улыбка скользнула по ее губам.

— Ну, это проще простого. Так называемый «ящик доверия» приносит директору вести из каждого школьного уголка…

— Вы тоже пользуетесь этим «ящиком доверия»? — не скрывая отвращения, с вызовом поинтересовалась Арина. — Ну и порядочки в вашей школе, прямо фабрика по производству доносчиков.

— Если честно, мне тоже такой порядок не по душе. И на педсовете говорила об этом, но меня не услышали. Я тут тоже человек новый… — Светлана Георгиевна, горестно вздохнув, пожала плечами и уже приветливо, как прежде, улыбнулась Арине. — Хорошая ты девчонка, Арина, честная, справедливая, способная, нравишься ты мне, признаюсь. Но ведешь себя странно. Грубо, не женственно. Почему так?..

Почему так? Разве объяснишь на ходу свою дурацкую жизнь? Арина чувствовала, что смогла бы довериться Светлане Георгиевне, но не сразу же. А в данную прекрасную минуту она была счастлива: впервые в этой проклятой школе признавали, что она способная, и честная, и справедливая, да еще не кто-то, а ее любимая учительница, — и Арина просияла, не сумев спрятать распирающую ее радость.

Светлана Георгиевна направилась к двери, но вдруг резко остановилась. Вспомнила что-то и, вытащив из сумки большой бумажный пакет, протянула его Арине:

— Передашь директору. Дежурный учитель вынимает из ящика послания и доставляет по назначению — школьному начальству. — Лицо Светланы Георгиевны болезненно, как от зубной боли, искривилось. — Меня срочно вызвали в детский сад, там Дашка моя, вроде тебя атаманша, прыгнула с горки или с качалки, напоролась на стекло или на камень, я побегу, а ты не подведи меня, Арина. Очень прошу, не дерзи директору. Договорились?

— Договорились, — согласилась Арина, чувствуя, что между нею и ее любимой учительницей возникает та невидимая ниточка дружбы, ухватившись за которую с пути не собьешься, не упадешь.

Светлана поспешно ушла, а Арина рухнула на парту и сидела так некоторое время, переваривая случившееся. Соня, вяло протирая доску, ощупывала свободной рукой подстриженные волосы и, выронив тряпку, вывела Арину из задумчивости.

— Сонька, — спросила Арина, — тебе Светлана нравится?

Соня с готовностью покачала головой.

— Света тут единственная без привета, — срифмовала Арина. — Умная баба и красивая, редкий экземпляр среди здешних старух. Молоток будет, если ее не согнут оглоблей.

Арина взялась за тряпку, поспешно протерла пол, помогла медлительной подружке привести в порядок парты и подоконники и позвала Соню:

— Слушай, девушка, давай взглянем, что там за послания в пакете?

Чумакова испуганно уставилась на Арину:

— Ты что, Ариша, как можно читать чужие письма? Светлана Георгиевна доверила тебе, просила не подвести…

— А я и не собираюсь ее подводить. Я только одним глазком гляну, а? — выпрашивала разрешения Арина, как будто Соня была ее материализовавшейся совестью. — Ну, я только три верхних прочту, ладно? Никто, кроме тебя, об этом не узнает…

— Но мы же сами будем знать, что поступили скверно, — сопротивлялась Соня. — Потом совесть замучает…

— Вот зануда! — рассердилась Арина. — С порядочными людьми нужно вести себя благородно, а с этими подонками, тайными агентами, чего церемониться? Это же будущие анонимщики, стукачи, подводилы… Из-за таких знаешь сколько хороших людей погибло, да и сейчас погибает…

— Ну, я не знаю… — засомневалась Соня. — Дело не в них, некрасиво по отношению к Светлане Георгиевне.

— Ты же не скажешь ей? Не скажешь! — спросила и сама же ответила Арина. — А я хочу понять, с кем я тут из той миски суп хлебаю, понятно?.. Арина решительно вытащила из пакета тетрадный листок, сложенный треугольником, развернула его, прочитала вслух:

— «Сережка Звягин мне надоел, так как все время и поется, пачкает слюнями мою форму, стреляет из пистолета апельсиновыми корками и щиплет меня на уроках. Это мешает мне учиться, убедительно прошу Вас что-нибудь сделать. Митрофанов Андрей, 4 «В». Во гад ползучий! — покачала головой Арина. — Нет чтобы врезать по уху этому Звягину, так он ябедничает директору, дебил! А что, интересно, директор делает в таком случае? Приходит вытирать с митрофановской формы звягинские слюньки? Или беднягу Звягина в карцер сажают? На орехи ставят? Вонючих сосисок лишают в школьной столовой?

С отвращением, словно боясь испачкаться, вытащила Арина следующий донос. Этот сочинили девчонки из шестого класса:

— «Сообщаем Вам, что Хотимский Виталий и Белов Владимир во время уроков играют в карты на деньги, на замечания учителей не реагируют, а учительница географии боится их и делает вид, что ничего не замечает…» Ну и дряни, пацанов заложили, а заодно и географичку. Теперь директриса прижмет ее к ногтю при случае! Она, наверное, всех тут в страхе держит? Чуть что — пожалуйста, тычет бумажку из досье под нос. Приличная дрянь, выходит, тутошняя директорша?

Соня подавленно молчала.

— Не нервничай, — небрежно посоветовала ей Арина. — Вынимаю последнюю, как и обещала, третью поклепку. Так, девятиклассники, голубчики, всем коллективом клепают, на кого? «Доводим до Вашего сведения, что учительница по биологии большую часть урока разбирается с учениками и не успевает как следует объяснить материал, а нам потом ставит плохие отметки. Учитель физики читает нам лекции, в которых мы ничего не можем понять, а на контрольных, когда мы не можем решить задачки, называет нас тупицами и обормотами». Да, нечего сказать, гадюшник у вас приличный, в таком гадюшнике и сам гадом станешь или кроликом, трепещущим перед удавом, как говорится — на выбор, с альтернативой… Ну, я пойду, Чумка, скажу этой стерве пару теплых слов, пусть только попробует поучить меня.

— Не надо, Ариша, — взмолилась Соня. — Ты же обещала Светлане Георгиевне. Директриса выгонит тебя из школы…

— Не выгонит. И тебя из кролика, извини, пора превращать в нормального человека. Что ты сутулишься-то перед всеми? Жди меня, я по-быстрому…

— А можно, я смою с лица краску? — жалобно простонала Соня. — Как я выйду на улицу? Засмеют меня.

— Не засмеют. Наоборот, все пацаны упадут к твоим ногам, увидишь. Если умоешься, я тебе больше не пара, ясно? — И Арина шмякнула дверью, оставив Соню в растерянности наедине с дурными предчувствиями.


Директриса, сухонькая, сутулая старушечка с колючими, потерявшими цвет глазками и такими же бесцветными тонкими губами, небрежным кивком, отчего на ее голове задрожали седенькие кудряшечки, позволила Арине войти в кабинет. Оглядела с ног до головы проницательным, выворачивающим наизнанку взглядом и, не теряя времени, объявила:

— Мы не потерпим в стенах нашей школы того, кто нарушает ее порядок. Я доступно поясняю?

— А какой у вас порядок? — дерзко, глядя в упор, спросила Арина. — Прав тот, кто клепает? Как в зоне?

Арина сунула пакет с содержимым «ящика доверия» на директорский стол и отодвинулась, не скрывая омерзения.

Лицо директрисы сделалось похоже на резиновую маску, волею чей-то руки сжатую и искривленную.

— Вон! — задребезжала маска, с трудом расправляясь и восстанавливаясь. — Пусть придет отец! Я пошла ему навстречу, приютила тебя, но, видно, твое место не в школе, а в зоне, о которой ты так хорошо все знаешь.

Арина усмехнулась с такой силой презрения и неприязни, что директриса даже отодвинулась вместе со стулом от стола к стене.

— Ваше место тоже не в школе, — ледяным голосом произнесла Арина. — Ваше время ушло. Я не боюсь вас. Я доступно поясняю?

И, резко развернувшись, она в два шага преодолела расстояние от директорского стола до двери.

Выпрыгнула в коридор и скисла. Никогда она не может сдержаться. Вечно рубит с плеча. Чертов характер! У отца сердце больное, расстроится, если вызовут, да и свинство с её стороны доставлять им с мачехой лишние хлопоты, они с ней по-доброму… Взяли в одну комнату, и ни слова упрека. А разозлятся, так, чего доброго, отошлют в интернат. Арину передернуло от одной мысли, что она может оказаться среди совсем чужих людей, без поддержки и защиты. Но дело было сделано, деваться некуда, не вернуть обратно слова, брошенные в лицо директору, как перчатка, приглашающая на дуэль.

«Ничего, — сама себя успокоила Арина, — переживем и это. Пойду работать, или еще что-нибудь придумается. Будем живы — не умрем!» И вдруг, подбоченившись, Арина, неожиданно для себя самой, влетела в директорский кабинет, с ходу выпалила с угрозой:

— Только попробуйте вызвать отца! Он сердечник. И тогда ваш знаменитый «ящик доверия» вырву из стенки вместе с гвоздями и прямиком к депутатам. Пусть порадуются, как вы фабрикуете новое поколение подонков и доносчиков, у которых главные качества — страх и покорность. Я не покорюсь вам, и ничего вы со мной не сделаете. Я свободный человек и буду поступать как считаю нужным! Хороших людей я не трогаю, а гадов буду давить!..

Не дожидаясь ответа, Арина хлопнула дверью и сразу ощутила облегчение. Те, кто пугает других, как правило, ты трусы. Топнешь на них — и они в кусты. Больше директриса клеиться к ней не станет, хотя, яснее ясного, постарается ее выжить. Но это еще бабушка надвое сказала.

Радостно возбужденная Арина помчалась в класс, где ждала Соня Чумакова. С разбегу кинулась к окну, распахнула его настежь и высунулась до пояса на улицу, шумно вдыхая сырой, не приносящий облегчения воздух. Подняла голову и уперлась взглядом в того самого парня, о котором трепались девчонки в туалете, называя Дикарем. Он по-прежнему стоял, прислонившись к дереву, словно прирос к нему, и походил на скалу, нависшую над дорогой.

Арина отпрянула от окна, чтобы позвать Соню, и глазам своим не поверила — рядом с Чумкой сидела Чижевская. Липка сама на себя была не похожа: упругое, красивое ее тело обмякло, глаза потеряли живость, лицо напоминало вылинявшую тряпку. Чижевская жалась к Соньке, словно пыталась почерпнуть от нее, забитой и слабенькой, жизненную анергию. Неужели пришла искать защиты?..

— Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил? Выпил рюмку, выпил две, закружилось в голове… — пропела Арина, насмешливо поглядывая на подавленную Лину. — Понимаю тебя. Голова вполне может закружиться. Классный мужик! За таким любая девка потащится, не оглянется, а ты чего — трухнула? Семгу забоялась? А ты не боись! Держись Арины, девушка, и не пропадешь! Правильно сделала, что пришла. Без друзей, девушка, все одно, что без порток, на люди не покажешься!.. — И, развеселившись, Арина вдруг не без гордости спросила у Чижевской: — А как тебе Сонька? Клёвая девка, правда? Можем втроем по мужикам ходить. Да ты не морщись и не вздрагивай, я пошутила. Хотя в каждой шутке, как известно…

— Что вам известно? — протискиваясь локтем в чуть приоткрытую дверь классной комнаты, полюбопытствовал Боб Катырев. Руки его были заняты книгами и пирожками, которые он обожал. — Мне же известна одна пикантная подробность из биографии великого поэта. Я пошел в библиотеку поискать то письмо, что нам цитировала Светлана, — и что бы вы думали?.. Натолкнулся еще на одно послание, и тоже Вяземскому, и тоже из Михайловского. Читаю: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил». — Борис поверх очков посмотрел на девчонок: произвел ли впечатление? Но ожидаемого интереса к своему сообщению не обнаружил. Смущенный непредвиденной реакцией, он все-таки продолжил чтение, но быстро перешел на пересказ:

— Значит, так. «Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу… Потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах…» Ну, дальше он просит приютить девушку, дать ей денег и позаботиться о будущем малютке. Никогда бы не подумал…

— Дурак ты, Катырев! — не позволила Арина договорить Борису. — И зануда! Что тут особенного? Пушкин же был молодой, страстный… Ничто человеческое, как говорится, ему было не чуждо. Но в отличие от таких мерзавцев, как Пупонин, которые через пять минут после любви в упор не узнают своих возлюбленных, человеколюбивый Пушкин посвящал им гениальные стихи и заботился об их благополучии в будущем. Гад Пупок совратил, похоже, какую-нибудь малолетку и трясется, что его заметут, вот и прикрывается Пушкиным, подлюга… — Аринины прозрачные глаза сверкнули ледяным блеском. — А ты, Катырев, ради своей возлюбленной способен на что-нибудь? На дуэль, к примеру, как Пушкин, защищавший честь Натальи Николаевны? Ты и драться-то, наверное, не умеешь, тютя? А Линку у порога поджидает дядя с приличными мускулами, не чета тебе. Выйдем на улицу, он тебя одной левой приложит…

— Так я потому и пришел, — признался, поправляя очки и краснея, Катырев, — чтобы не пустить вас на улицу…

— Что же, мы ночевать здесь останемся? — горько усмехнулась Арина.

— Но он же до ночи не станет ждать, — возразил всегда имеющий аргументы Катырев, — потолчется и смотается. Я стену лбом не прошибаю…

— Головка у него слабая.

Никто не заметил, как в класс вошел Слава Гвоздев. Гвоздик никогда не задерживался после уроков, тем более после дежурства, но забыл какой-то сверток в парте и вернулся.

— В цивилизованных странах, Боб, такие болтуны, ты, литераторы всякие, писатели, журналисты, занимают, как я слышал, сто сорок какое-то место в табели о рангах, а на первых позициях те, кто что-то умеет делать — дело, деньги или драться хотя бы…

Странно было слышать столь внушительное высказывание Гвоздева, из которого, даже при большой надобности, лишнего слова не выудишь.

— Ишь, разговорился, и все в точку! — одобрила Арина Гвоздева, собравшегося уже уходить. — Постой, рыцарь, — схватила она его за рукав, — а кто защитит нас, слабых, если не человек дела?

От резкого движения Арины сверток, который Гвоздев держал под мышкой, вывалился, обертка надорвалась, и на пол вывалилась упаковка больших значков с изображением политических деятелей.

— Почем торгуешь? — сразу все сообразила Арина.

— Рынок, — ничуть не растерявшись, ответил Гвоздев, — зависит от конъюнктуры. Некоторые политики идут по трельнику, другие по пятаку, а самых-самых можно сбыть и за чирик.

— В рублях? — деловито осведомилась Арина.

— Кому нужны твои деревянные рубли? — оскорбился Гвоздев. — Разумеется, в долларах.

— Так вот почему ты, парень, как шальной долбишь английский! Фарцуешь, значит? Качаешь монету от загнивающих империалистов? Молоток! А я думала, ты такой же тютя, как Катырев… Ну, вот что, ты хоть и фарца, а они, известно, спокойные, берегут нервы для коммерции, но если придется драться, на тебя основная надежда, ясно? Мне одной этот детский сад из окружения не вывести…

— Ты что, ку-ку, с Дикарем драться? — Гвоздев покрутил пальцем у виска, наглядно поясняя Арине, как он оценивает ее умственные возможности. — Да с ним во всей округе ни один самый сильный мужик не свяжется, он у тутошнего Рембо вышибалой.

— А кто этот Рембо? — ошарашенно поглядела на Гвоздика Арина.

— Рембо? — переспросил Гвоздев, раздумывая, не сболтнул ли лишнего.

— Ну, рожай, рожай, что вы все здесь такие испуганные-то? Не заложим мы тебя, не боись.

— А я и не боюсь. Просто не нужна тебе лишняя головная боль.

— Это не твоя забота! — отрезала Арина. — Говори, не тяни жвачку!

— Ну, Рембо — местный пахан, — неохотно сообщил Гвоздик. — Он вообще-то афганец, говорят, был в плену, и там с ним что-то такое сделали, надругались как-то… Когда он вернулся, думал — его встретят, как героя, а про него забыли. Мать его умерла, квартиру заняли какие-то ловкачи. Ну, этот Рембо, я даже не знаю, как его зовут на самом деле, заховался в подвал, к пацанве, и осел там. К властям на поклон не пошел, а наша замечательная власть о нем и не вспомнила. Вот он и хоронится в подвале и почти не выходит, во всяком случае, днем. Вроде был человек — и нет человека. Это называется — исполнял воинский долг!.. Форму он свою, говорят, не снимает, а вместо погон нацепил денежные бумажки, чирики, кажется. Сам не шелохнется, ребята на него пашут. Богатейший мужик! И все тут у него под ногтем. Жестокий до ужаса! А его тронь, так вся афганская братия зашевелится. Жалеют они его, не знают, до чего докатился. Напрасно ты, Васильева, вяжешься с Пупком и Семгой. Пупок для Дикаря шестерит, а Семга его герла. Заметут они тебя — пылинки не останется… Так что, други, уходить будем огородами. Под окнами кабинета труда стоит старый верстак. Если не развалится под Катыревым, то по-тихому смотаемся…

Арина отрешенно смотрела на Гвоздика, переваривая его информацию, а Борис, потирая покрывшийся испариной лоб, полюбопытствовал:

— А как же дамы? Они тоже будут выпрыгивать из окна на этот трухлявый верстак? — Тут он обратил свой пылающий нервным возбуждением взор к Лине и Соне, притиснувшимся друг к другу, и только теперь заметил, что Чумакова преобразилась.

— О! — вырвалось у Боба многозначительное восклицание. — Какие женщины нас окружают! Не Чумка, а просто Скарлетт из «Унесенных ветром», да еще в исполнении Вивьен Ли! Вот это да!..

— Слушай, тютя, — со снисходительностью взрослого человека к ребенку обратился Слава Гвоздев к Катырёву, — ты сейчас лучше о своем табло думай, а то помажут его красной краской. Какая у тебя группа крови?

Славка ехидно улыбнулся и повернулся к Арине:

— Ты что, Васильева, собралась Чумакову выводить в люди?.. — Проницательный Гвоздик сразу все понял.

Арина не любила, чтобы лезли в ее дела и тем более мысли, но Гвоздику она простила. Она не могла не признать, что Славка для нее — свой парень, и хотя разговаривают они откровенно в первый раз, понимают друг друга с полуслова. У нее крыша еще не поехала — без своих схватиться с чужаками. Да и все ее причиндалы для серьезной разборки валяются на квартире у матери, и не исключено, что мать давно уже выбросила со злости ее шлем, перчатки и непробиваемый кожаный жилет, подаренный ей Романом. Стараясь не выдать своих размышлений, Арина скомандовала так, будто, несмотря ни на что, считала себя главной в этой компании:

— Значит, так, в случае чего ты, Боб, держись Гвоздя, спиной к нему становись, а то сзади подсекут под ноги и замесят, а вы, дамы, держитесь меня. Поодиночке всех передавят. В свалке индивидуальность не требуется. Усек, Катырев? Ну, двинулись!..

5

Кирилл, которого все в округе мальчишки знали по кличке Дикарь и боялись до ужаса, был, как никогда, мрачен. Сейчас его малоподвижное лицо было и вовсе каменным и напугало бы всякого, кто осмелился заглянуть в него.

Из жизни, поступков и высказываний Дикаря мальчишки постоянно и вполне успешно творили легенды, но никто из них не мог бы поручиться, что наверняка знает что-то о Кирилле.

Тщательно обустроенный, бесчувственный мир Дикаря угадывался всеми, но вряд ли кто-то предполагал, что и Дикарь может испытывать внутреннюю неустроенность. А у него все не ладилось, все шло наперекос, и он, уже отвыкший от противодействия, все больше ожесточался в последнее время.

Девчонка, впервые в жизни всерьез понравившаяся Кириллу, бежала от него прочь. Другие ластились, лебезили, напрашивались на любовь, а эта ускользала, ласково улыбаясь. Он мог взять ее силой, но самолюбие останавливало его: хотелось не сломать, а завоевать. И Кирилл придерживал свой необузданный нрав, не торопил события, тем более что и привести такую девчонку, как Лина-Чижик, ему пока было некуда. В подвале Рембо все давно прогнило и не располагает к нормальному общению, а в собственном доме он всегда чувствовал себя постояльцем.

Когда отчим внезапно умер, Кирилл надеялся, что вздохнет свободно. Но теперь мать цеплялась к нему по пустякам, приставала, чтоб устраивался на работу и доучивался, хоть в училище, хоть в вечерней школе, — обидно ей, что он год не дотянул до аттестата. Нужно ему это учение и эта работа для дураков — вкалывать у станка или торчать, переминаясь с ноги на ногу, у конвейера. Зачем эта карусель, если любой пацан по его требованию раздобудет и отвалит ему столько монет, сколько он прикажет! И сам он без напряга поимеет все, что ему надо, — по нонешним временам сила и ловкость в цене…

Смешны ему все эти людишки, всю жизнь мельтешащиеся как муравьи в муравейнике и не прощающие никому, кто хочет выбраться из их дерьмовой кучи. Чихать ему на его бывших начальничков вместе с их трудовыми коллективами, подогретыми побасенкой, что они тащат на своем горбу только одного бездельника — именно его, Кирилла! Пошли они все туда-растуда, в свое светлое будущее! Он с удовольствием увольняется «по собственному желанию», и пусть оно с желанием его матери не совпадает, кормить его она обязана до восемнадцати — по закону!

С самого раннего детства Кирилл жил с ощущением своей ненужности, лишности, и обида на мать, глубоко укоренившейся в его душе, незаметно переросла в полное неприятие ее, а потом и во враждебность к людям. Скоро ему идти на срочную службу в армию, могла бы перетерпеть, по-доброму проводить его. Так нет же, снова он ей поперек горла! Плясала перед отчимом вприсядку, но долго по нему не горевала, тут же нашла замену. И не постеснялась, намекнула, что она еще не старуха и в мужчине нуждается. Но как женщина порядочная — она-то порядочная?! — встречаться с поклонником намеревается в собственной квартире.

К случаю и без случая мать вспоминала теперь родного отца Кирилла, о котором раньше даже заикнуться не позволялось. Как бы оправдываясь тем, что отец постарел, одинок и нуждается в помощи, мать настырно советовала навестить его, не забывая при этом растолковать открывающиеся великие возможности.

Отец все же профессор, не чета ей, буфетчице. Он лучше наставит, научит уму-разуму повзрослевшего сына, да и обеспечит по-людски — как-никак у него большая квартира, дача, машина, библиотека ценная, куча барахла. Кому же все это, если не единственному наследнику?..

Сколько помнил Кирилл, мать всегда превыше всего лелеяла свою выгоду и на этот раз, беззастенчиво борясь за свои новые интересы, не желала замечать, что пробуждает в сыне самые низменные инстинкты.

Отца Кирилл почти не знал. Последние годы, пока тяжело болела и умирала от рака его вторая жена, они не виделись. Да и прежде отчим всегда мешал их общению, пресекал все попытки сблизиться с «вонючим интеллигентом», устраивая по этому поводу безобразные скандалы им с матерью.

Даже после смерти отчима Кирилл не простил ему порок и издевательств, которых немало натерпелся в детстве. Но, словно в насмешку, именно от отчима унаследовал одну манеру куражиться над более слабым и недобрую силу в руках, несущих отмщение за былую униженность уже ни в чем не повинным. Мать же, ни разу не заступившуюся за него, он может и поколотить в порыве охватывающего его бешенства, а заодно покалечить и ее кавалера. И выходило, надо от греха подальше уносить ноги, хоть к отцу, хоть к черту-дьяволу, но побыстрее…

Обдумывая возможную встречу и разговор с отцом, Кирилл считал эту затею делом зряшным. Не верил он, что два взрослых человека, волею обстоятельств отброшенные друг от друга на долгие годы, сойдутся и прикипят душой только потому, что в их жилах течет родственная кровь, а в паспортах записана общая фамилия. Что еще у них общего?

Не зная, как правильнее вести себя и о чем говорить с отцом, Кирилл нервничал и все больше утверждался в мысли, что искать ему следует более подходящий для него выход из положения.


Глубоко в земле под массивными домами, со всех сторон обступившими их двор, было спрятано бомбоубежище. Ходили слухи, что оно похоже на лабиринт, в котором ничего не стоит запутаться, заблудиться, а двери внутри имеют хитрые затворы, герметически, то есть намертво, отделяющие один отсек от другого. Можно там и задохнуться, и нарваться неизвестно на что. И ребята не совались туда, довольствовались подвалами, которых и без бункера в их огромных домах на всех хватало.

Теперь, когда Кирилл твердо решил уйти от матери, а с поездкой к отцу повременить, он вспомнил про старый бункер и принялся искать какой-нибудь лаз туда. С наступлением темноты Кирилл кругами бродил возле домов, стараясь быть незамеченным, оглядывал все люки и двери. Но Подземелье не спешило открывать свои тайны, и Кирилл отчаялся от беспомощности.

С последним поездом метро Кирилл уезжал ночевать на вокзал. Однажды на рассвете, прогнав беспокойный сон на жёсткой скамейке вокзального ожидания, Кириллу явилась удивительно простая и вполне обнадеживающая мысль. Внезапно он сообразил, что высокие квадратные каменные пеньки с решетками по бокам, торчащие вдоль всего их двора, не что иное, как воздухозаборники для вентиляции бомбоубежища. Став частью привычного дворового пейзажа, вместе с полуразвалившейся песочницей, скрипящими донельзя качелями и вконец сгнившей деревянной горкой, они настолько примелькались, что уже не задерживали внимания. Если плохонькие, давно проржавевшие решетки осторожно подпилить, то можно рискнуть, чем черт не шутит, проникнуть в старый бункер.

От радости Кирилл так резко перевернулся с боку на бок так, что едва не свалился с узкой скамьи. Вскочил, побродил по промозглому утреннему городу, обдумывая и мысленно проверяя свои дальнейшие действия, и позвонил матери. Трубку никто не поднял, значит, мать ушла уже на работу. Для верности Кирилл покрутился немного у подъезда, с оглядкой поднялся наверх и своим ключом открыл дверь квартиры. Не раздеваясь, залез в кладовку, отыскал зашарпанный чемоданчик отчима со слесарными инструментами — все, что от него осталось, — вывалил его содержимое в свою пустую сумку, закинул чемоданчик на прежнее место и так же стремительно, как ворвался, покинул недавнее пристанище без всякого сожаления.

Набор инструментов у отчима был классный. Кирилл взял из него самое необходимое, а сумку отнес к Лынде и попросил спрятать в развалюхе — сарайчике, доставшемся семейству Лынниковых с незапамятных, еще довоенных времен и чудом уцелевшем среди современных гаражей для личных автомашин.

Под прикрытием рано наступившей декабрьской ночи, когда люди, имеющие крышу над головой, не высовывали носа из тепла в холодную сырость уставших от мокрого снега улиц, Кирилл сделал первый шаг в неизвестность.

Напильник не очень-то и понадобился ему. Дышащие на ладан решетки не выдержали напора сильных молодых рук, сами вывалились из крошащегося от старости цемента. Чиркнув зажигалкой, Кирилл обнаружил на внутренней стене воздухозаборной трубы железные скобы. По этим скобам, как по лестнице, он спустился вниз, в глубокий колодец, и оказался перед узким темным тоннелем. Пробираться тоннелем можно было только ползком. Зажигалку, чтобы не выронить, Кирилл запихнул во внутренний карман куртки и теперь из-за тесноты никак не мог высвободить руку, чтобы достать ее. Распиханные по карманам разводной ключ, отвертка, пассатижи больно вдавливались в бока и грудь, мешали двигаться. Не знающий страха Кирилл впервые испытывал неведомое ему ощущение жути. Нависшая над ним громада в любую секунду могла обрушиться и распластать его, превратив в тонкий лист, похожий на стальной или даже бумажный…

Тоннель длиною в тридцать, а то и все пятьдесят метров неожиданно стал расширяться и будто идти под уклон. Остерегаясь скатиться с большой высоты и, чего доброго, разбиться, Кирилл напрягся и попытался за что-нибудь уцепиться. Но руки, попадая в грязное, липкое месиво, предательски скользили, пока не натолкнулись на твердый предмет, преградивший путь.

Отжавшись от пола, Кирилл попробовал встать на колени, вызволил из кармана зажигалку и, посветив ею вокруг, обнаружил, что уперся руками в железную дверь. Дверь замкнута была на засов, закрепленный болтами, а в верхней ее части с двух сторон торчали провода, к которым явно был подключен ток.

Кирилл поднялся во весь рост, высота тоннеля тут позволяла, и дотянулся до проводов. Минуя оголенные концы, он осторожно ухватился за места, обмотанные изоляционной лентой, и отогнул провода от двери к стене.

С болтами пришлось повозиться. За ненадобностью никто не прикасался к ним долгое время, и они заржавели от безделья. Разводной ключ, не слишком подходивший по размеру, проворачивался. Делая одну попытку за другой, Кирилл с каждым новым усилием терял уверенность в успехе. Но проржавевшие болты, расшатанные все же ключом, стали вдруг сами вываливаться из одряхлевшей стены и потащили за собой засов с покоящимся на нем большущим амбарным замком.

Кирилл толкнул дверь, но она не отворилась. Тогда он с силой ударил в дверь ногой, навалился плечом. Дверь не поддавалась. Кирилл понял, что она закрыта или подперта чем-то изнутри. Озверев от усталости и досады, Кирилл отошел назад, насколько позволяло окружающее его пространство, и с ходу бросился на дверь, как на амбразуру. Что то за нею заскрежетало, хрустнуло, ударилось, и дверь со скрипом отодвинулась.

Огонек зажигалки, раскромсав черноту, высветил сломанную им дубинку, которая заклинивала дверь, упираясь и камень и дверную ручку, и мрачную, совершенно пустую Комнату, вполне пригодную для фильма ужасов. Из этой комнаты можно было войти в три другие, смежные с ней, такие же неприветливо угрюмые. Правда, в этих комнатах стояло несколько широких скамеек без спинок, похожих ни те, что расставлены у подъездов, и дряхлый стол с надтреснутой ножкой. Кириллу пришло в голову, что когда-то, наверное, здесь проводились занятия по гражданской обороне, и он стал шарить глазами по стенам в поисках двери — не лезли же сюда те, кого загоняли образовываться на случай войны, через грязный тоннель, спускаясь и шахту по скобам.

В дальней комнате да и в той, что первой открылась, двери действительно имелись. Мощные, железные, с круглыми ручками, выкрашенными красной краской. Эти ручки как раз и задраивали отсек, в котором он находился, и красная краска на них, не исключено, предупреждала об опасности. Вполне возможно, но этим ручкам проходит ток… Кирилл не стал больше в одиночку испытывать судьбу. Нервы его и так были уже на пределе. Ясно же, что он нашел то, что искал, можно подниматься наверх. И такое надежное укрытие ни Рембо, ни Викуле до него не дотянуться, а эти двое, он знал, если взъярятся, способны на дикую месть.


Хозяйской опекой Рембо Кирилл тяготился еще больше, чем прежде разнузданностью дебошира-отчима. Размежеваться с Рембо было давней его мечтой и совсем не простым делом. Как опытный бильярдный игрок справляется с шаром, Рембо одним уверенным ударом мог загнать его в лузу. За Рембо стояли не знающие пощады парни, и Кирилл, ожидая худого, прикидывал все же, чем умаслить шефа, — за здорово живешь его не отпустят…

Подвал Рембо все больше становился похожим на притон, где, кроме ребят, толкались уже и полупьяные шлюшки, и опустившиеся вконец бомжи, и все, кому не лень, лезли в приятели. В своем бункере Кирилл хотел все устроить по-своему, чтобы напоминало человеческое жилье и не стыдно было привести интеллигентку вроде Линки-Чижика. И остаться с ней наедине, не опасаясь, что припрется незваный гость и сунет нос не в свое дело.

Было время, он гордился близостью к Рембо и внимание Викули льстило ему, но это время ушло. Теперь он сам хочет стать хозяином, и в новой жизни ему нужна Лина, а не Вика.

Вика, что ни говори, девчонка заметная. Не красавица, и ножки коротковаты, похожи на морковки каротельки, но одевается не хуже манекенщицы и держится как богиня. Отчего бы и не возноситься ей так, имея за спиной такого папочку! Любую прихоть ее удовлетворяют, живет как сыр в масле, вот и отмечены все ее слова и действия печатью избранности. Поначалу Кирилл полагал, что Семушкина вознамерилась заполучить его из каприза, как безотказно получала в детстве редкую, не всем доступную игрушку. И он приготовился сбить с нее спесь, унизить, растоптать, отшвырнуть.

Но позже, когда они сблизились и прошло время, Кирилл вдруг понял, что если и была какая-то игра со стороны Вики, то она сама себя переиграла. И спортивный интерес нежданно-негаданно обернулся для нее пылкой, дурманящей, изматывающей страстью. Кто знает, как долго жил бы Кирилл под гипнозом бесовского темперамента этой белокурой бестии, если бы на школьном вечере случайно не влетела в его объятия разгоряченная танцами Лина Чижевская…

Кирилл и раньше, когда учился в школе, замечал Чижевскую в стайке девчонок Викиного класса. Слышал, что зовут ее Чижиком, но большеглазая, губастенькая, на стройных ножках девочка казалась ему совсем еще ребенком, хорошеньким птенчиком среди других неоперившихся, желторотых птенцов. И вдруг… глаза ее засветились никак не обманывающим любопытством, на чуть припухлых, кокетливо приоткрытых губах замелькала призывно манящая улыбка, а точеные ножки, без сомнения нарочно выставленные напоказ, возбуждали желание прикоснуться к ним.

Что-то неуловимое произошло внутри Кирилла, что-то шевельнулось, стронулось с места, словно включился и заработал неведомый ему механизм. От его вибраций измельчилось, истончилось, улетучилось то доброе чувство, которое он испытывал к Вике, а в осадок выпало раздражение и досада.

Вика неотступно преследовала его, караулила повсюду, где он появлялся, и он знал, что, разъярившись, она сметет всё на своем пути, без оглядки и пощады. Усмирить Викулю можно только обманом или угрозой расправы, перед которой трепещут даже самые развращенные девчонки. Вика стала для Кирилла проблемой ничуть не меньшей, чем Рембо, и, не дай бог, если они объединятся…

До норы Кирилл принуждал себя не думать об этом и, сдерживая горячность, терпеливо стерег Лину у порога школы, а она, раскланиваясь и улыбаясь, с изяществом циркачки исчезала в одно мгновение — то под руку с отцом, то приклеившись к учительнице, а на этот раз и вовсе одурачила, выпрыгнув из окна первого этажа на старый верстак, забытый у тыльной стены школы.

Вроде он все предусмотрел: Колюня слонялся по вестибюлю, у раздевалки, Валик Лынников стоял на стреме, спрятавшись за дырявым дощатым забором, якобы охраняющим деток от нехороших взрослых. И сам он не дремал, подпирая старое, разлапистое дерево, прижившееся на школьном дворе. Но Линкино пальто вынес из раздевалки кто-то, оказавшийся хитрее его, а Лында, не ожидавший от изнеженной Чижевской акробатических трюков, не сразу приметил ее в окружении вывалившихся из окна и давших дёру ребят.

Когда Валик-Лында принес дурную весть, а вслед за ним, как провинившаяся собачонка, виляя задом, на полусогнутых приполз Колюня, Кирилл потемнел лицом и зубы его скрипнули, а глаза налились гневом. В такие минуты он напоминал дикого зверя, и становился зверем, алчущим крови. Почуяв, что добыча уходит, он, уже не подвластный разуму, подчинялся только слепому инстинкту, влекущему его преследовать, нагнать, растерзать, разорвать на куски, взять свое. Лында порывался удержать его, но он отшвырнул Лынду прочь, приготовился к погоне.

Ярость всегда приумножала Кириллову силу, ловкость и стремительность в движениях. Он бежал легко, не чувствуя ног, не замечая тяжести тела и прерывистости дыхания. С каждым следующим прыжком все сокращая расстояние к цели, Кирилл наслаждался ощущением быстрого бега и, как никогда, чувствовал бегущих рядом, след в след за ним, коренных его стаи.

Он не должен был их поучать на ходу, они давно и хорошо усвоили правила охоты и нападения. Юркий, вихляющий Колюня трусцой обогнал уже успокоившуюся и потерявшую осторожность компанию и, как бы дурачась, с криком бросился под ноги Борису Катыреву. От неожиданности близорукий, плохо видящий сбоку Борис пошатнулся и со всего маху рухнул на жидкое тело Пупонина. В ту же секунду Лында сзади подсек под колено не успевшего оборониться Славу Гвоздева, и Гвоздик тоже не устоял, упал поверх Боба.

Лында сапогом откинул Славика в сторону, чтобы дать свободу рукам Колюни и месить пацанов, придерживая их поодиночке. Колюня тут же вынырнул из-под Катырева, оседлал его и, обхватив ладонями, стиснул горло. Но прежде сдернул и отбросил под ноги Кириллу очки Боба. Очки хрустнули под подошвой, а Боб, задыхаясь, прохрипел: «Зачем?» — и немедленно схлопотал по носу от возбужденного победой Колюни.

Кирилл рывком прихватил за плечи Лину Чижевскую, рванул на себя и, дохнув жаром в ее и без того полыхающее лицо, заорал:

— Задавить твоего лошкарика или пойдешь со мной?

Лина молчала, опустив голову, и Кирилл не видел ее глаз. Заметалась, заплакала другая девчонка, но прозвищу Чума, смешно хватая за руки то Кирилла, то Валика, то Колюню, она, размазывая по лицу краску, запричитала слезливо:

— Мальчики! Не надо! Ну пожалуйста, не надо! Отпустите их, прошу вас…

Колюня, подбодренный присутствием старших и более сильных парней, крикнул Чумаковой, копируя интонации Кирилла:

— Пойдешь со мной или мы вас всех передавим?

— Пойду, я пойду, — захлебываясь слезами и явно не соображая, что говорит, прогнусавила Чумакова, — только отпустите их, Боб задохнется…

«Вот идиотка! — зло подумал Кирилл. — Правду верещала Викуля, чокнутая эта Чума! Говорили — тихоня, а туда же — накрасилась…» Но Чумакова меньше всего занимала Кирилла. Крепко сжимая плечи Лины, он не выпускал из поля зрения рослую, светловолосую девчонку с прозрачными свирепеющими глазами. Он видел, что она до боли в ладонях сжала кулаки и, прикусив губу, оценивает расстановку сил.

«Эта телка нюхала пороху!» — мелькнула быстрая мысль, но близкое присутствие Лины отвлекало Кирилла, мешало ему держать под контролем всю ситуацию. Лина, словно почувствовав его замешательство, вдруг подняла голову, и нежная, завораживающая улыбка, дрогнув на ее мягких, дышащих соблазном губах, затаилась в причудливо переливающихся на щеках ямочках. Казалось, она покорилась грубым рукам Кирилла и смотрит на него приветливо и доверительно. Странное, непохожее на всех других девчонок поведение Чижевской обескураживало Кирилла, и он с недоумением почувствовал, что руки и ноги его слабеют, совсем как в первый раз, когда он задержал Лину на школьном вечере, и угасает, расплавляется его гнев…

Цепкие, привычно схватывающие все вокруг себя глаза Кирилла, несмотря ни на что, замечали все же, как лениво тузит беспомощно слепого Катырева Пупок, как Лында, не сильно ударяя сапогом и валяя по земле второго пацана, не позволяет ему подняться. И вдруг… вдруг Лында, словно его сверху зацепили за крюк невидимого подъемного крана, завис в воздухе и, отлетев в сторону, шмякнулся, проехав телом и лицом по грязной земле.

Кирилл быстро обернулся, ожидая увидеть подоспевшего на выручку мелкоте серьезного противника, но никого, кроме трех девчонок, рядом с собой не обнаружил. Та, у которой глаза напоминали капли прозрачной и холодной ключевой воды, отпихнула от него Линку-Чижика и обманным уверенным движением вынудила его, не знающего равных себе в драке, собрать воедино все свои мускулы и, смешно сказать, приготовиться к защите. Только после этого шикарного маневра она спросила с вызовом, но беззлобно:

— С бабами воюешь?

Это было так забавно, что даже не задевало. Кирилл ухмыльнулся. Девчонка эта, Арина, о которой все уши ему прожужжал Пупок и что-то напевала Викуля, знает приемы рукопашного боя не хуже поднаторевшего в ребячьих сражениях парня. И незачем ему попусту размахивать кнутом, если можно подманить ее пряником. Эта Арина еще пригодится ему в бункере, чтобы всех девок держать в руках. И она, именно она, приволочет к нему Чижика. И Чуму — для Колюни. И разом избавит от тяготивших его проблем.

Улыбка никогда не удавалась Кириллу, но, пересилив себя, он наскоро сляпал кривую, но подчеркнуто невраждебную ухмылочку и пробасил с привычной для него хрипотцой:

— С такими бабами мы не воюем. С такими мы любовь крутим. Но пацанов этих дохлых ты с моих глаз убери, а то невзначай уколю. Ты обо мне слышала?..

— Как не услышать! — Арина притворно тяжело вздохнула и по очереди, придерживая руками, подставила на обозрение Кирилла оба своих уха. — Видишь, уши у меня ватой не заткнуты, а все вокруг болтуны трепят, что ты Дикарь… — Она помедлила с дальнейшим высказыванием, словно что-то прикидывала в уме, и, без тени смущения приглядываясь к Кириллу, добавила: — Но знаешь, как говорится, чем сто раз услышать, лучше один раз увидеть…

Кирилл понял, что Арина не прочь завести с ним компанию, и настроился пригласить ее вместе с подружками на скверик. Но Арина уже переместилась от него туда, где снова готовилась вспыхнуть никому не нужная теперь свара. Да, эта оторва, как и он, видела и затылком.

Выясняя с ним отношения, она не упустила момента, когда вызволенный ею из плена Лынды Гвоздь торопливо вскочил на ноги и, облизывая языком рассеченную и кровоточащую губу, двинулся к оправившемуся после внезапной атаки Валику. Арина вовремя встала между ними, заслонила Гвоздика и не подпускала его к Лынде.

Лында, не меньше поверженного им паренька вывалявшийся в грязи и при падении разбивший лоб, не лез в бой. Он молча, с нескрываемым удивлением — Кирилл видел это — изучал Арину.

— Ты извини, парень, — вполне дружелюбно обратилась Арина к Валику, — я лично против тебя ничего не имею, но корешей своих в обиду не даю. Не приучена…

— А где тебя учили-то? — стараясь восстановить свое якобы поколебавшееся превосходство, ехидно полюбопытствовал приблизившийся к ним Кирилл. — Не в зоне, случаем?

— Ладно, — остановил его Валик, — чего ты? Классно она подцепила меня, пусть живет нам на радость. — И он заинтересованно подмигнул Арине, как бы договариваясь с ней о будущем.

Почуяв, что Дикарь и Лында сменили гнев на милость, Колюня бросил Катырева на попечение кудахтающей вокруг них Чумаковой, а сам подлетел к мирно беседующим недавним противникам. По дороге он прихватил под руку и потащил за собой будто приросшую к земле и остолбеневшую Лину Чижевскую и заорал, как всегда, по-петушиному:

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

— Заткнись! — оборвал его Кирилл. — Такие люди в твоем классе, а ты, дебил, блефуешь. Приглашай всех на совместную прогулку.

Кирилл многозначительно посмотрел на Арину, как бы признавая ее главенство над девчонками:

— Так ты пригонишь своих девок?

— Они не телки, — грубо обрезала Арина. — Захотят — придут, если понравишься. Я вот к твоему дружку приду, не знаю только, как зовут его.

— Валик, — неожиданно смутился Лында.

— Валик мне понравился, — посмеиваясь, не то шутя, не то серьезно призналась Арина. — А вот ты, Дикарь, и твой сопляк Колюня вряд ли очаровали Линку и Софью, но я за вас походатайствую… Где и когда?..

Опираясь на руку Славика Гвоздева, чтобы не дать ему и низаться в новую потасовку, Арина силком потянула его к ослепшему без очков Катыреву. Чумаковой она велела поискать в его портфеле запасные очки, а Линку-Чижика послала притащить отлетевшую при падении шапку.

Кирилл и Лында, уже не таясь друг от друга, с восхищением наблюдали за Ариной, быстро и споро собравшей в кучу своих ребят. Уже с дороги, на ходу оглянувшись, она помахала им рукой, и они услышали издалека её звонкий голос:

— Общий привет! До новых встреч!

— Я вам говорил, говорил же, — загнусавил не до конца врубившийся в происходящее Колюня. — Эта баба — кувалда, танк! Сёмга её так и кличет Кувалдой или Танком.

— Заткнись! — снова отмахнулся от Колюни Кирилл. — Твоя Сёмга много чего несёт, да не всё по делу.

— Она тебя ищет, — вроде бы ни с того ни с сего ляпнул Пупок. — На сквер прибегала, интересовалась.

— И ты что ей сказал? — грозно спросил Кирилл, придвигаясь к Пупонину.

— А чего я мог сказать? — попятился Колюня. — Я ж ничего не знаю.

— Смотри, — пригрозил Кирилл, — прибью как собаку! Пошли!

— Кирик, — пристраиваясь в ногу с Кириллом, сказал Валик, — эта Арина Родионовна в своих сказках, туда её растуда, воспитает для нас целую ферму тёлок, если ты решил отшвартоваться.

— Факт! — угрюмо согласился Кирилл. — Синхронно мыслим. И ты, сопляк, — как она тебя припечатала! — повернулся он к Колюне. — Станешь выступать, Кувалда она или Танк, яйца поимеешь всмятку. Понял?

— Ну, понял я, а чо? Я чо? Я, как вы… — жалобно заныл Колюня. — А куда сматываться-то будем? Ты с шефом договорился?

— Не твоего ума дело, — огрызнулся Кирилл, — и прикуси язык, Пупоня. Разинешь пасть перед Сёмгой — нахлебаешься дерьма. Усвоил?

Колюня понуро опустил голову, не глядя по сторонам, поплёлся за Кириллом и Валиком.

— Прикинься шлангом, Кир, — как бы размышляя вслух, посоветовал Валик, — скажи Рембо, что уезжаешь к отцу, предложи ему Сёмгу…

— Ну, я к отцу, а вы? К ядрене Матрене? Он что, дурак?.. Ладно, поглядим по ходу действия. С ним никогда наперёд не угадаешь, в каком он настроении. Пошли…


…Днём в подвале было непривычно пустынно. Кирилл, Валик и Колюня прошли через длинный ряд отсеков, набитых старыми, обшарпанными столами, поломанными стульями, наскоро сооружёнными из досок скамьями, а кое-где и диванами да кушетками с вывороченными пружинами и торчащей из дыр ватой — отжившим свой век в уютных квартирах барахлом, подобранным обитателями подвала на свалках и возле помоек.

В самой дальней, непроходной комнате, принадлежащей Рембо, шеф подвала восседал в громоздком старинном, донельзя обшарпанном кресле с мощными подлокотниками и высокой массивной спинкой. Веки его глаз были приспущены, как всегда, а на губах повисла характерная кривая сладенькая улыбочка. Одной рукой он обнимал сидящую на подлокотнике Викулю, другой, с самодельным латунным перстнем-печаткой на указательном пальце, одобрительно поглаживал по щеке недавно появившегося в подвале высокого, светловолосого, стройненького, как свечка, паренька по имени Деня. Этот Деня, Денис Смурыгин, получил кличку Смурной, но Рембо обращался к нему только по имени и всё чаще держал подле себя, вызывая недобрые предположения. Деня-Смурной, это признавали все, обладал завидными качествами: он умел из любой бойни вывёртываться невредимым, да ещё и победителем, что само по себе немало значило для остальных. К тому же он знал и лихо травил анекдоты, как бы вступая в соревнование с незаменимым по части баек Лындой, и поэтому всё больше преуспевал в глазах Рембо. Сложись всё по-иному, Дикарь и Лында, самые влиятельные в подвале и приближённые к Рембо люди, взвинтились бы, но теперь возвышение Смурного играло им только на руку, и они помалкивали.

А вот маневр Викули застал Кирилла врасплох. Чёртова девка спутала все его карты, выбила главный козырь. Не дожидаясь его приговора, она сама подкатила к Рембо, чтобы не он ей, а она ему диктовала условия. В уме и хитрости ей не откажешь, и легко с ней не разделаешься…

Кирилл скрипнул зубами, едва справившись с собою. А Рембо, будто и не приметив вошедших, не двинулся, не шелохнулся, не изобразил шумного восторга при появлении Дикаря, Лынды и Пупка, как делал это обычно, разыгрывая надуманно театральные сцены.

Это было плохим предзнаменованием. И хуже того, щенок Деня, то ли угадав настроение хозяина, а может, подбодренный незаметным движением его руки, продолжал ублажать шефа, не выказывая почтения к старшим. Такое в их кругу не прощалось. Но сейчас они должны была стерпеть, выждать.

— Один металлист приходит домой грустный-грустный, — не обращая внимания на тех, кто занимал верхушку подвальной лестницы, рассказывал Деня. — Мать спрашивает: «У тебя, сынок, голова болит?» Сынок отвечает: «Болит, мама». Мать липнет: «Таблеток в аптеках нету, так, может, тебе металл включить?» Сынок отказывается: «Металл не надо. Поставь «Ласковый май». Может, вырвет меня, так полегчает».

Довольная сладенькая улыбочка шефа означала, что он блаженствует. Не открывая глаз, он скользнул вдоль спинки кресла вниз, и рука его поползла по незащищенной, едва прикрытой коротенькой юбочкой ноге Викули. Викуля, будто ее ударило током, вздрогнула, гаденько улыбнулась, и в ее непроницаемых немигающих глазах появился сатанинский блеск.

— Сидят на дороге два панка, — снова завел свою волынку восходящий в гору Смурной, — сидят они и кефиром обливаются. Подходит к ним незнакомый чувак, интересуется: «Вы что, друганы, в шахматы играете?» Они ему: «А как ты догадался?» А он: «А у меня велосипед за углом…»

— Велосипед — это хорошо, — мечтательно протянул Рембо и перетащил Викулю к себе на колени, — но тачка — лучше. Хочу тачку. Тачку хочу. Дикарик, я хочу тачку…

Рембо хныкал, как безнадежно избалованный малыш, уверенный, что любая его блажь непременно исполнится. Приоткрыв полные истомы карие очи, взрослый мужик просительно посмотрел на Кирилла и, заведомо досаждая ему, принялся тискать Викулю так, словно в комнате, кроме них двоих, никого не было. Викуля не сопротивлялась…

Кирилл уже плохо владел собой. Он понимал, что Викуля отчаялась на крайность, чтобы пробудить в нем ревность, а заодно и пригрозить покровительством Рембо. Но поведение самого Рембо для Кирилла не прояснялось.

Унижать его, вышибалу, главного своего советника и телохранителя перед младшаком и девкой, перехватить его девчонку без предварительного уговора и на его глазах забавляться с ней — это уж было сверх всякой меры, вываливалось из рамок ими же установленных законов. Значит, Рембо что-то против него имеет. Догадывается, похотливая тварь, о его намерениях или выследил его и плюет ему в рожу, как любому другому, самому ничтожному.

Главное, не потерять контроль над собой — тогда перестаешь уже думать о последствиях и способен на все, самое страшное!.. Лында, только Лында, умел вовремя успокоить его, удержать от неверного шага, и Кирилл в поисках поддержки скользнул взглядом по напряженному ищу Лынды, но Валик вроде о чем-то задумался и не проявлял интереса к происходящему. Зато Колюня вел себя беспокойно: ерзал спиной по стене, без конца облизывал слюнявые губы, что случалось с ним в момент крайнего волнения, и цыганские его глаза скакали туда-сюда, ни на ком и ни на чем не задерживаясь.

Молниеносная мысль, вырвавшись из подсознания, подсказала Кириллу, что Колюня проболтался Викуле, обведшей его, дурака, вокруг пальца. Рембо знает, что они от него уходят! Пупок заслуживал лютого наказания, но в этот роковой для них момент, как ни странно, непростительный проступок Колюни облегчал непосильную задачу — не придется ничего объяснять.

— Просьба шефа — закон, — почти не разжимая губ, процедил сквозь зубы Кирилл. И, цитируя заученные в школе стихи, добавил: — Будет тебе, шеф, и белка, будет и свисток.

— Свисток мне не нужен, — закапризничал Рембо. — А мотоцикл — это хорошо, это дело. Деня, как ты думаешь, «Белка» нас устроит?

— Устроит, — согласился Деня, глядя только на своего хозяина.

— Ну вот, видишь, Дикарик, Деня согласен, — пропел Рембо, стараясь одобрением младшего пацана еще раз побольнее уязвить Кирилла в присутствии всех, и особенно Викули. — Деник, сколько у нас монет?

Деня Смурыгин хладнокровно вывернул все имеющиеся у него карманы, наскреб горсть мелочи и старательно пересчитал ее.

— Девяносто три копейки, шеф.

— Отдай, Деня, все, что мы имеем, моему лучшему другу, не жадись, — сокрушенно вздохнул Рембо. — У моего друга намечаются большие расходы.

— Спасибо, шеф, — низко поклонился Кирилл, принимая деньги от Смурного. — Я ж не сегодня родился, знаю, что за все надо платить. Я заплачу. «Белка» потянет всего-навсего на кусок, так что сдача за мной. Чего не сделаешь для лучшего друга!..

Рембо, услышав в его словах угрозу, быстро вскинул томные глаза, и они сделались стеклянными. На один миг, на неуловимую долю секунды. Но и этого было достаточно, чтобы не сомневаться, что перед тобой не человек — дьявол. И лучше не дразнить, не искушать его. Лында чувствовал это тоньше Кирилла.

— А я, шеф, знаю потрясающую байку, — как ни в чем не бывало объявил Лында, по-детски простодушно всем улыбаясь.

Кирилл не переставал удивляться умению Валика разряжать самую напряженную ситуацию, пользуясь безотказно действующей на окружающих детской непосредственностью. Его располагающая к себе наивность позволяла ему делать и говорить все, что он хотел, и даже то, что другим не простилось бы.

Приблизившись к Рембо со стороны Дени, Лында, не забывая широко и вполне дружески улыбаться, ловко оттеснил новоявленного фаворита с занятого им места и сам сел на освободившийся стул, который предусмотрительно повернул к Рембо спинкой.

— Во Франции было дело, — начал он, не дожидаясь одобрения. — Возле города Сержи-Понтуаз. Три приятеля, Фрэнк Фонтэн, Жан-Пьер Прево и Соломон Н’Дяй, собрались на базар торговать джинсами…

— Джинсами? — удивленно переспросил Рембо, будто Лында сказал что-то необыкновенное. И без всякого видимого перехода снова запривередничал, кривляясь, как ребенок: — Лындочка, купи у них и для меня джинсы. Мои, смотри, совсем поистерлись…

Рембо живо переместил Викулю на подлокотник, словно куклу, с которой уже наигрался, и выставил на всеобщее обозрение просвечивающие из дырок на брюках колени.

— Ладно, купим, — сразу же изъявил готовность Лында, будто французы из его байки торговали на соседнем базаре и речь шла о пустячной мелочи, о которой и говорить-то нет резона. — Слушайте дальше… У Фрэнка имелся старенький «фордик». Стартера у него уже ни фига не было, и заводился он с, трудом, но товар возить можно. Фрэнк подкатил к дому Жан-Пьера, и этот Жан-Пьер вместе с Соломоном погрузили часть джинсов в телегу и поперли за остальными. А Фрэнк из телеги не вылезает, чтобы мотор не заглох. И вот видит он, что-то с неба палится. Подумал, самолет гробанулся, рванул к тому месту, где бы ему упасть, да вроде ничего не падает. Задрал он морду кверху, а над ним четыре ярких шара мотаются…

— Да что ты?! — всплеснул руками Рембо, отчего Викуля чуть не свалилась с подлокотника. — И долго они так будут мотаться? Видишь, девочка скучает, ждет меня, а ты баланду травишь-травишь…

Все в подвале, и Лында в первую очередь, знали, что Рембо обожает длинные истории с приключениями, особенно если в них молодые люди, такие как он, совершают чудеса храбрости, злодейства и оборотистости. Неудовольствие Рембо на этот раз выражало крайнюю степень его раздражения попыткой Дикаря, Лынды и тем более Пупка проявить независимость от него, о чем, как пить дать, донесла ему ослепленная ревностью и обидой Семга. Известие оказалось настолько неожиданным и ошеломляющим, что Рембо до конца в него не поверил и пока по-отечески терпеливо, всего лишь показным пренебрежением вразумлял своих зарвавшихся корешей. Не трудно представить себе, как озвереет Рембо, убедившись, что они на самом дело покидают его.

Лында предвидел это и вполне правдоподобно прикидывался, что не замечает дурного настроения шефа. После короткой паузы он продолжил свой рассказ:

— Ну вот, тягают Жан-Пьер с Соломоном новую партию джинсов, а телега Фрэнка стоит уже в двухстах метрах от дома. И весь ее передок не то в тумане, не то в дыму. Мужики подумали, что «фордик» ку-ку: загорелся там или еще чего — трухлявый же! Похиляли посмотреть, что с Фрэнком, а Фрэнка и след простыл. Мотор, сволочь, тарахтит, фары горят, а Фрэнка, поискали вокруг, нигде нету…

История принимала детективный оборот, и Лында умело смаковал таинственность ее событий, но Рембо, вопреки своим пристрастиям к таинственному и сверхъестественному, слушал нехотя, нетерпеливо поглядывая на Смурного.

Смурной, как объезженный скакун, хорошо чувствующий седока, не дожидаясь окончания рассказа, вышел из комнаты. Это было уже прямым вызовом, но Лында и Дикарь, и даже Пупок понимали, что они не должны сорваться. Лында, притворившись, что не придал значения оскорбительной выходке юного наглеца, попробовал пообещать Рембо увлекательную развязку:

— Слушай, шеф, я тебе такого еще не рассказывал… Те четыре ярких шара, которые над Фрэнком мотались, ну, я говорил уже, теперь и Жан-Пьер с Соломоном увидели. И прямо на их глазах шары эти вдруг растаяли в воздухе, а яркое облако превратилось в светящуюся трубу и тоже исчезло. Ну, парни порядком трухнули, поперли в жандармерию. Жандармы ушами шевелят, насторожились, стали, как водится, мужиков допрашивать. Каждого по отдельности, да только они ж не врали, шлепают все одинаково, на мокруху тут не похоже. Тогда жандармики подняли всех на ноги, слазили на электростанцию, поблизости была у них, пошуровали баграми в реке, все думали жмурика найдут, ни фига не нашли. Газеты у них, знаешь ведь как, тут же все поразнюхали, жандармов подначивают: они, мол, вас за дураков держат, а сами припрятали своего приятеля. Жандармы отбрехиваются: не могут они ваньку валять. Оказывается, этот Жан-Пьер с Соломоном торговали без разрешения властей и налоги не платили. Зачем же им с жандармерией шутки шутить?..

Рембо, казалось, чуть оживился, но тут же погас, впадая в прежнее томное равнодушие ко всему, кроме живой игрушки, которую он снова перетащил на свои колени.

— Через неделю Фрэнк появился на том самом месте, откуда исчез, — уже комкая, наскоро сворачивал шикарную байку Лында. — Щетиной зарос, но так больше ничего в нем не изменилось. Вызвали его в жандармерию, а он ничего не помнит, никак не может врубиться, что уже неделя прошла, и, похоже, крыша у него поехала. Ну, жандармы туда-сюда, обратились к врачам, к ученым, которые космическими исследованиями занимаются, неопознанными объектами, пришельцами и всем таким, и выясняется, что Фрэнка этого пришельцы на свой корабль уволокли. Вспомнил он через некоторое время, что лежал в какой-то белой комнате, будто лаборатории, и с ним инопланетяне, или кто там еще, какие-то эксперименты проводили. Усыпляли его, а когда хотели поговорить, то слова возникали прямо в его сознании. Он будто слышал металлические голоса, но никого не видел. И вот так, не общаясь, через черепушку, эти инопланетяне предупредили его, что вспоминать он ни о чем не должен, если не хочет причинить себе боли. Вы, мол, елки-моталки, жители Земли, варвары, склонные к разрушению, и лишнего вам знать не положено, вы все знания употребляете себе во вред…

— Надо же! — обрадовался Рембо. — Фартовые мужики эти пришельцы. Предупредили человека, что причинят ему боль, если будет понтоваться во вред им. Фраера! Ты понял, Лында, понял, нет? А ты, Дикарик, понял? Вот Пупок, он умница, он понял. Подойди ко мне, Пупоня, — позвал Рембо, — я хочу пожать твою руку.

Колюня послушно вразвалочку поплелся к Рембо. Шеф протянул ему руку с перстнем и, дождавшись полагающегося ему поцелуя, поставил Пупка на колени.

— За понятливость, Пупок, разрешаю тебе полизать мои пятки. Вот, умница! Умеешь! Ботиночки у меня, видишь, старенькие, грязные, лизать их — одни слезы, правда, Пуп? Притащишь мне новые «адидасы». Их и лизать не придется, они и так блестят. Ты со мною согласен?..

Колюня, не поднимая головы, кивнул. Рембо, вполне удовлетворенный задуманным им спектаклем, дернул Колюню за руку, поднял с колен, больно похлопал по щекам, смачно плюнул в лицо и еще раз подставил руку для поцелуя. Не смея утереться, Колюня, как повелось, поблагодарил шефа за внимание и снова поцеловал его руку.

В этот самый напряженный до предела момент, словно за дверью поджидали удобного случая, послышался страшный, нечеловеческий мальчишечий крик, и Деник Смурыгин втолкнул в комнату невысокого мальца, которому на вид было не больше одиннадцати-двенадцати лет.

— На колени, гад! — заорал Смурной. — Порядка не усвоил? Тебя сам шеф принимает!

Мальчишечка со связанными за спиной рунами от мощного удара под колено мгновенно свалился на пол.

— Не бей! По почкам не бей! — попросил неопытный младшачок. — У меня почки больные. — И тут же получил ботинком по почкам.

Скрючившись от боли, мальчишка вскрикнул и затих. Рембо жестом остановил Смурыгина, приказал:

— Развяжи его! Пусть подойдет!

Мальчишка сделал поползновение, но не смог подняться. Смурной сцапал пацана за шкирку и, словно огородное пугало, не имеющее плоти, перенес поближе к Рембо, удерживая, чтобы не упал.

Рембо поморщился, соорудил сожаление на своем по-женски пухлом лице, жалостливо спросил:

— Деня, за что ты так отшлепал мальчика, он провинился? Ты же видишь, дружок, у меня гости, а ты устраиваешь домашнюю сцену — некрасиво…

Шеф, которому Дикарь, Лында и Пупок долго и беззаветно служили верой и правдой, называл их гостями, попирал, изощряясь, как хотел. И все время подчеркивал, что один Деня заменит ему их всех, вместе взятых. А Деня из кожи лез, подыгрывал шефу:

— Извини, шеф, так получилось, утомил меня этот псих. Я ему русским языком объясняю: «Можешь проваливать, мы слабоумных не держим, но верни то, что взял, отдай долги». Так или нет? А он, шляк психованный, шлангом прикидывается, не понимает.

— Я все отдал, — заплакал мальчишка, — деньги и сигареты, целый блок припер, а брал пачку…

— Во, видишь, видишь, шеф, — выставлялся Деня, — скромнягу косит. Я ему доказываю — не та марка, не та страна, а он — за свое. Честно, шеф, заманал он меня вконец…

— Ну ладно, — снисходительно улыбнулся Рембо, — простим ему, он еще несмышленый, пионер, наверное… Отпусти его, Деня, я прошу. Пусть гуляет, зачем нам дебилы? Нам и умных хватает…

Деня все так же за шкирку выдворил парня из комнаты, пнул на прощанье коленкой под зад, а сам, в точности повторив движения Лынды, хотел выкинуть Валика с захваченного стула, но Рембо искусно перехватил его руку, предотвратив преждевременную схватку.

— Проводи пионерчика, Деня, — ласково попросил Рембо, — почки у него больные, по дороге отвалятся, придется тебе пахать на искусственные…

Деня неторопливо, вразвалочку вышел.

— И ты, красавица, — снова приторно-сладко улыбаясь и будто млея от вожделения, снял с кресла и поставил на ноги Викулю Рембо, — иди приготовься, куколка, и жди меня, я скоро…

Викуля, лицо которой во время разговора казалось застывшей в злобе маской, будто ожила, воскресая от просочившегося сквозь макияж неподдельного ужаса. Кириллу стало жаль недавнюю свою возлюбленную, но он стиснул зубы, сдержал постыдное в его представлении чувство.

— Лындочка, — сказал Рембо, томным взглядом провожая Викулю, — послушай, я тоже расскажу тебе сказочку. — Он привычно полуприкрыл веками глаза и повернулся всем корпусом к Лынде. — Прикинулись душманы овечками, изобразили покорность, суют под нос воинам, стало быть, интернационалистам подарочек — как бы в так примирения. Не примешь дара — заклятым врагом почтут, по ихнему исламскому понятию. А дар тот диковинный — на тонкой картоночке бумажный кулечек, в какие у нас семечки насыпают, — стоит перевернутым. Командир наш, простая душа, расслабился, протянул руку к кульку, а под колпаком — скорпион. Мгновение — и нет человека. Выл же, был человек — и в миг стал жмуриком… Вот какая классная баечка, Лында. И, заметь, коротенькая. Понравилась тебе моя баечка, Лында? — снова придуривался зловещий затейник. — Нельзя расслабляться, Лындочка, наша жизнь земная цены не имеет. Так, обман один… А все почему-то за эту дрянную жизнь цепляются. Почему?..

Теперь, когда они остались вчетвером, пахан и его взбунтовавшиеся приближенные, Рембо в последний раз увещевал их, незатейливо припугивал, как обычно стращают непокорных детей, призывая в помощники Бармалея, Бабу Ягу или Кощея Бессмертного. Но детки пахана, им же воспитанные, изображая перед ним смирение, затаились, как дикие звери перед прыжком, готовые к защите и нападению. Он на их счет не обманывался, и они на его тоже.

— Ты, шеф, — великий человек, король! — с пафосом проговорил долго молчавший Дикарь, постоянно помня о том, что шеф падок на неприкрытую лесть. — А короля, как уверял меня один шибко умный мужик, играют придворные. Мы, шеф, уже не годимся для этой роли. Тебе нужны молодые, рьяные, такие, как Деня-Смурной, рвущиеся наверх. Расстанемся, Рембо, друганами и без всяких там скорпионов…

Казалось, Рембо обмозговывает неожиданные доводы Дикаря и, похоже, даже соглашается с ними. Но отклика от него не последовало. Рембо медленно, устало поднялся и, тяжело переступая, отправился наслаждаться любовью с Викулей.

— Твою цену мы приняли! — крикнул вдогонку Дикарь. — И заплатим сполна, — договорил он, уже понизив голос, цедя сквозь зубы.

Больше в подвале делать им было нечего. Дикарь, Лында и Пупок, переглянувшись, молча двинулись к выходу, чутко воспринимая каждый шорох.

— Где я возьму ему «адидасы»? — заныл Колюня, когда они отошли от подвала на приличное расстояние и убедились, что хвоста за ними нет. — За «адидасы» сейчас знаешь сколько заломят!..

— Не скули! — цыкнул на Колюню Кирилл. — Попашешь на вокзале.

— А чего я там попашу-то, на полтинник? Вагон мне одному не разгрузить, а за вагон больше стольника не отвалят.

— Во! — пренебрежительно, сверху вниз, посмотрел на Колюню Кирилл. — Типичный совок, продукт социалистической системы. Ты не горбом, а мозгами шевели, недоумок. Лобовуху на телеге высадишь и на шузы перебросишься. Бизнес! Глядишь, что-то еще и в осадок выпадет…

— Я тебе подкину, — пообещал Лында, — у меня завтра премия. За сообразительность. Поумнеешь — отдашь.

— Отдам, — пообещал Колюня, — гад буду, отдам.

— Не скули! — снова притормозил его Дикарь. — Скажи лучше, Лында, где мот прихватить? Ему ж вынь да положь сей момент. А я тут стоящей тачки не видел.

— Ну, смотай к отцу, ты ж намыливался. Подкатись, пусть раскошелится. Может он хоть раз за всю жизнь отвалить сыну кусок? Он же вроде профессор! У него связи. Сям знаешь, советский народ, как утверждают сведущие поди, делится на черных и красных. Черные ездят на черных машинах, покупают шмотки с черного хода и едят черную икру. А красные по красным дням календаря выходят красным флагом на Красную площадь. Он у тебя какой? Чёрный или красный?

Колюня заржал, как возбужденный предстоящей скачкой жеребец, а Кирилл, что-то обмозговывая, огрызнулся:

— А я, Валик, дальтоник. Я в упор ни черных, ни красных не вижу. Мне серенькие нравятся. У нас сейчас плюрализм, так что шю-ю-точка твоя, Лында, устарела. Серенькие из норок повылезали и деньгу качают. Пока черненькие с красненькими и еще какими-нибудь отношения выясняют, серенькие столько монеток нагребут, что всех остальных пошлют в задницу. И будут они там все вперемешку сидеть нюхать сами знаете чего. Ладно, я к отцу подался. Если погибну в бою, считайте меня сереньким…

— Ты же девок позвал, — напомнил Колюня и добавил обиженно: — А у нас и бункера своего нету…

— Опять развонялся? — уже не на шутку озлился Кирилл. — Девок я снял на завтра, если, конечно, привалят, а бункер приглядел классный, тащиться будете…

— Где? — деловито полюбопытствовал Колюня.

— Господи! Забодал, скотина, пора рога ломать! — Дикарь схватил за грудки Пупка. — Тебе знаешь сколько с меня причитается?!

— Господи, Господи… — застонал Колюня. — Пионером был? Был! В Бога не веришь? Не веришь! А Господа поминаешь.

— Кого ж ему поминать-то? — разнимая дружков, попытался пошутить Лында. — Маркса, что ли, с Энгельсом и прочими крестьянами и рабочими? Хочется иногда к кому-нибудь обратиться.

— К советской власти обращайтесь! — серьезно посоветовал Колюня. — У нас теперь вся сила в Советах. Разных уровней. Говорите: «Советская власть, услышь меня! Не оставь меня! Не дай подохнуть, как собаке!» — Колюня закатил свои темные цыганские глаза к небу, и казалось, правда вымаливает пощаду.


…Кирилл нашел, что в сорок с лишним лет отец его еще вполне молоток: подтянутый, мускулистый, сильный, Любая баба польстится, а он не женится, тещу пасет. И эта старуха, похожая на статую, за ним ухаживает, хозяйство ведет. Красивая старуха, нечего сказать, величественная. Волосы темные, не поседели, назад гладко зачесаны. Дома ходит не в халате задрипанном, а в тонкой шелковой кофточке, светло-бежевой, со старинной брошкой у ворота. Впустила Кирилла в дом, проводила в кабинет к отцу, сказала с едва заметной улыбочкой:

— Владислав Кириллович, если бы я знала заранее, что у нас будет такой замечательный гость, я бы кулебяку испекла. А так у меня только пирог яблочный и кофе я вам сварю…

Отец расплылся.

— Спасибо, — говорит, — Анна Александровна, я бы и от отбивной не отказался. Помнится, вы грозились хорошим куском мяса? — сказал и внушительно посмотрел на старуху. — Накормите нас ужином, пожалуйста, а то на голодный желудок мы не почувствуем вкуса вашего фирменного пирога.

«Ишь пити-мити развели, — враждебно подумал Кирилл. — «Владислав Кириллович»!.. «Анна Александровна»!.. «Замечательный гость»!.. «Пожалуйста, накормите»!..»

— Я не голодный, — пробурчал Кирилл себе под нос.

— Я — голодный, — отозвался отец. — А ты со мной за компанию. Договорились? Коньяк пьешь?

Прикидывая, не расставлена ли ему ловушка, Кирилл не спешил с ответом, сопровождая пасмурным взглядом каждое движение отца. Отец, не дожидаясь его согласия, открыл бар, в котором зажегся свет, и достал оттуда бутылку французского коньяка «Камю». Кирилл знал о таком только понаслышке — классный коньяк, дорогой. Но отец при этом не суетился, не устраивал парадного представления и вообще при встрече не изображал радости, бьющей через край, а вел себя спокойно и обращался с ним как с приятелем — дружелюбно и по-мужски сдержанно. Кириллу это понравилось.

Анна Александровна ходила неслышно. Безмолвно накрыла все для ужина на низеньком журнальном столике тут же, в кабинете отца. Привезла складную тележку на колёсиках со всякой всячиной и, пожелав им приятного аппетита, удалилась.

«В магазинах шаром покати, — с осуждением отметил про себя Кирилл, — а у них отбивные, салаты с крабами и икра! Буржуи хреновы, интеллигенция!..»

Когда за старухой закрылась дверь, отец разлил в рюмки коньяк и предложил:

— Выпьем за встречу!

Они молча выпили, и отец, жестом пригласив Кирилла приступить к еде, сказал совсем буднично:

— Придется нам с тобой заново знакомиться. Расскажи о себе, что можешь и хочешь, ну и я, естественно, готов ответить на все интересующие тебя вопросы.

Так просто и уважительно никто не разговаривал с Кириллом, и он смешался. Возникло и стало мешать странное, противоречивое состояние. Деликатность отца, принимавшего его как равного, возвышала Кирилла, пробуждала дремавшее чувство собственного достоинства, но в то же время его душила горькая обиженность за не прожитые с отцом годы, которые были бы, конечно, не такими погаными, как теперь, и сотворили бы из него иного человека. А так, сколько бы отец ни прикидывался, ровней ему Кирилл все равно не станет и люди, похожие на отца, вроде Линки и ее предков, в свой круг его не примут, не пустят. Для них он навсегда останется сыном подвыпившего водопроводчика, его придурковатого отчима, напоказ соседям лупившего его по голой заднице. Этот люмпен-пролетарий вылепил его по образу и подобию своему, злым на все и на всех, кто умел жить лучше, богаче и интереснее. Недоброе чувство зависти и голоштанной фанаберии зашевелилось сейчас и в нем.

— Мама сказала, ты бросил учиться? — Вопросом отец, должно быть, рассчитывал помочь ему преодолеть неловкость, но от упоминания о матери, к тому же успевшей уже заложить его, у Кирилла вовсе пропало желание говорить. Ему захотелось вскочить и не прощаясь уйти, но отец снова наполнил рюмки коньяком и невозмутимо, как мое не меньшей горечью, чем у сына, сказал: — Ты не думай, что я, через столько лет повстречавшись с тобой, собираюсь читать нотации. Упаси бог! Я не имею на это права. Просто так случилось, что жизнь отобрала у меня сына. Долгие годы я лишен был наслаждения обмениваться мнением с более молодым и близким мне человеком. Мне, разумеется, не безразлична твоя судьба. Но помимо этого, мне любопытна позиция, взгляды, аргументы человека твоего поколения. Я слышал, не ты один — многие юноши и даже подростки не хотят учиться. Почему?

Кирилл скрипнул зубами, но увиливать от ответа не стал; у него вдруг возник азарт доказать отцу, что он не дурак и кое в чем тоже разбирается.

— Почему не хотят учиться? — переспросил Кирилл, пренебрежительно усмехнувшись. — Наверное, потому, что школа не учит, а оболванивает.

Отец держал паузу, продолжая пилить отбивную, и Кириллу ничего не оставалось, как пояснить свое заявление:

— Сначала от нас скрывали проблемы. Не предвидели, наверное, что мы подрастем и сами во всем разберемся. — Кирилл немного дурачился, как прежде в разговорах с учителями, но выглядеть при этом пытался солидно. — Потом… на наши бедные головы опрокинули парашу с дерьмом, накопившимся… за семьдесят лет, чтобы мы похлебали и захлебнулись. — Тут Кирилл спохватился, что сидит за столом с отцом-аристократом и, картинно прикладывая руку к сердцу, принялся извиняться: — Извини, из-з-ви-ни… Дерьмовый запах отбивает вкус к еде, но и к ученью тоже…

Во все глаза наблюдал Кирилл за реакцией отца, но тот никак не выдавал своего отношения к сказанному. Кирилл был уверен, что и отец изучает его и тоже покатил пробный шар, когда небрежно заметил:

— Но есть же и объективные истины, которые не зависят от политики.

— Это про биссектрису, что ли? — не церемонился Кирилл. — Которая, как крыса, бегает по углам и делит угол пополам? — Его интонации приобретали издевательскую ироничность. — Так в нашей отдельно взятой стране все биссектрисы свое место знали. Сидели по углам, куда их определили, и не возникали. Кибернетики, как я слышал, в глубоком подполье, генетики — по лагерям, на лесоповалах наблюдали за природой. А нам с детского сада вдалбливали только одну истину: «Наш паровоз вперед летит, в коммуне остановка». И не учили нас, а вербовали. На службу дохлой идее, от которой теперь открещиваются. Плевать, что ради этой вонючей идеи загубили и исковеркали столько жизней! Вполне хватило бы жмуриков вымостить все площади, на которые торжественно выносят красные флаги…

Кирилл говорил резко, заносчиво, но отец не заводился, лез в бутылку, как многие другие старшие по возрасту умники.

— Честно говоря, — сказал отец без вызова, — я полагал помочь тебе получить образование.

— Образование? — не поблагодарив, явно подначивая отца, переспросил Кирилл. — Образование в нашей стране, где так вольно дышит человек, только мешает дыханию. — Кирилл рвался в бой, напрашивался на ответный удар. — Сам знаешь, чем образованнее были люди, тем больше натерпелись они от властей. Стреляли их, как собак и унижали по-всякому, а они гнули спину, поддакивали да помалкивали. Отчим мой, пролетарий, как и его пролетарская власть, ни в грош не ставил интеллигентиков и презирал их. А мне вас жаль. — Мстительное настроение завладело Кириллом окончательно, и он полосовал по иному. Классная руководительница, помнится, водила в театр смотреть пьесу Чехова «Вишневый сад». Баре там слезки пролили по вишневому саду и уехали, а старого слугу своего, Фирса, в брошенном доме заколотили. Ваши хозяева, — тыча в отца пальцем и все больше хмелея, орал Кирилл, — сдается, вас, интеллигентов, своих прислужников тоже бросили в покинутом доме, который заставляли за ними вылизывать и любить. А слезки вы льете по разные стороны заколоченной двери. Так ведь?!

Отец, как показалось Кириллу, смотрел на него с изумлением и испугом, почти как младшаки в подвале и на улице, и Кирилл вдруг почувствовал, что цепь, на которую и сам себя посадил, переступив порог отцовского дома, ослабла. Сейчас он все выскажет этому фраеру, спохватившемуся с разрешения матери побеспокоиться о его судьбе, даст под дых, все вытряхнет из себя, что наболело и отчего лихорадит. Пусть изучает, изучатель занюханный, его взгляды и аргументы. Наглея от вздорных и ядовитых своих мыслей, Кирилл сам себе налил в рюмку коньяк и пустился в разглагольствование:

— Люди на экзамены намылились, между прочим, на аттестат зрелости, а экзамен отменили, и зрелость тоже. Учебник, говорят, по истории неправильный и сама история тоже неправильная — сплошное вранье. Надо ее переучивать, ну а то, что всю дорогу зубрили, забыть. «Я забыл все, чему поклонялся, поклонился всему, что топтал». Так, что ли? — Кирилл, икнув, через стол потянулся к отцу и кулаком ткнул его в плечо, привлекая к себе особое внимание. — Я стихи — не очень. А ты? Ты ж вроде литературой занимаешься. Правильно я цитирую?..

— Почти, — улыбнулся отец, не желая замечать наглого поведения вновь обретенного сына. — «Я сжигал все, чему поклонялся, поклонялся всему, что сжигал».

Отец не поддавался на его провокации, не опровергал его и не выходил из себя. Не получив ожидаемого ответного удара, Кирилл предпринял новую атаку.

— Вы, умники образованные, швыряли свои жизни — офигеть можно, как вы благородно придумали, — на алтарь всеобщей справедливости, равенства и братства. Где она, ваша справедливость-то? Равенство и братство? Не было их и никогда не будет! А вы уже новые постановления строчите, намыливаетесь загаживать наши мозги новой лажей. Нет, я не дурак, чтобы доверяться вам. Я не позволю учить меня, что я должен думать, я и сам могу думать, что захочу…

— По-своему, ты прав, — неторопливо, не повышая голоса, произнес отец, заметив, наверное, что первый запал у сына кончился. — Только не стоит забывать, что ваше поколение получило некоторую ясность за счет горького опыта своих предшественников. И те, кого вы с такой легкостью втаптываете в грязь, своими жизнями оплатили для вас возможность свободно мыслить и жить по своему разумению. Я не собираюсь завладевать твоим будущим. Но мама сказала, что ты и работать не рвешься…

Кирилл просто осатанел от этого заявления, скрипнул зубами, грохнул кулаком по столу, так что зазвенели тарелки и рюмки:

— Мать моя, в качели ее, мелет с утра до вечера и с вечера до утра, и вся мука ее червивая. Если бы ты не слушал ее, нам бы не пришлось, как ты зафинтилил, знакомиться заново. А я сейчас, как и ты, почитывал бы книжечки и жрал икру ложками, не требовалось бы гнуть спину на дураковой работе, чтобы подсчитывать копеечки от получки до получки!..

— Ну, положим, спину гнуть приходится на любой работе, если хочешь не считать копеечки, — без всяких эмоций сказал отец. — Днем я читаю лекции студентам, вечерами и ночами работаю за этим вот письменным столом, без выходных, и в отпуске не помню когда был. А икру мы ложками не едим и «Камю» каждый день не пьём. Одна баночка икры завалялась, наверное, с лучших времен, так Анна Александровна из уважения к нашей долгожданной встрече ее и открыла. И коньяк этот я хранил много лет до особого случая. Обрадовался тебе и посчитал, что это как раз тот самый случай…

Кириллу стало не то чтобы стыдно, не знал он, что такое стыд, но как-то все же не по себе. Зарвался он вконец, попер на отца как танк, а зачем? Не поднимая глаз, он прохрипел:

— Да ладно, не бери в голову, это я так, по дури. Я хотел объяснить, что деньгу можно зашибать и по-умному, не горбатясь.

— Как же это? — поднял брови отец.

— По-разному, — пожал плечами Кирилл, злясь, что от волнения голос его осел и скрипит, как несмазанная дверь, — Мой дружок один, Валик, на овощной базе трудится. Разгрузят там чего надо и гуляет. Зарплата — мизер, но зато платят за сообразительность. Тем, у кого с арифметикой лады. Приходит товаровед, Николай Тихонович. Важный такой, с дипломатом, экспертом себя называет. Рассаживается поудобнее, чаек или чего покрепче, если найдется, выпьет, стихи почитает бабам и вместо двух килограммов овощей или фруктов на каждые сто, как полагается, запишет в отходы на килограмм побольше. Помножат они стоимость этого килограммчика на сто тысяч тонн, заброшенных в хранилище, и по карманам всех смышленых приличную штуку положат, вроде как премию…

— Ты тоже хочешь на этой базе работать? — спросил отец, пристально вглядываясь в лицо сына.

— Не, — помотал головой Кирилл, быстро соорудив каменное лицо, от которого все пугливо шарахались. — На базе места нету, желающих навалом. Я пойду на мясокомбинат. Там тоже с арифметикой полный порядок. К примеру, если всего на один градус изменить температуру, вымерзание мяса снизится. Множь все лишние килограммы на их цену, и это все твое. Тоже истина, и очень даже от общей политики зависящая!

— Пусть так, — согласился отец, тоже каменея лицом. — Но это же обман. Безнравственно зарабатывать обманом.

— Да что ты? — повеселел, снова издевательски дурачась, Кирилл. — А без обмана не проживешь. Все обманывают. Я вот, приходилось, читал твои книжки о социалистическом реализме, но никакого реализма, сам знаешь, не было, тем более социалистического…

— Ты хочешь обидеть меня? Поссориться? — устало спросил отец. — Ты разве за этим пришел?

— Я пришел, — быстро сказал Кирилл, чтобы не передумать, — попросить у тебя денег. Раз в жизни и с отдачей.

Кирилл понимал, что причиняет отцу боль, но разве он не имеет на это права, если сам по отцовской милости так натерпелся от боли, что перестал уже ее чувствовать?! Пусть отчим виноват — выставлялся, не позволял матери брать алименты, стеною становился между ним и его отцом, но сам-то отец почему не протестовал, не настаивал на свиданиях и нормальных отношениях с сыном? Теперь все законно: отливаются отцу сыновние слезки, разбитой посудины не склеишь…

— Почему раз в жизни? — жестко, но не повышая голоса удивился отец. — Я все эти годы по сто рублей в месяц клал на твою книжку. Способным к арифметике не трудно подсчитать, что там скопилось уже больше двадцати тысяч. Исполнится тебе восемнадцать лет, пойдешь в сберкассу и распорядишься деньгами по своему усмотрению.

Отец снова был на коне, а он, Кирилл, — под конем и мордой, мордой срывался все время в грязь. Не может он ни с кем по-хорошему… Да он-то много ли хорошего видел в жизни? Ему перепадала от других доброта или радость?

— Мне деньги нужны сейчас, — хмуро настаивал Кирилл, отводя от отца глаза в сторону, — я попал в ситуацию…

Кирилл не договорил, отец перебил его кратким деловым вопросом:

— Сколько нужно?

— Кусок, — прохрипел Кирилл и вдруг в упор посмотрел на отца: — Одну штуку.

— Переведи на русский, — все так же спокойно, не обнаруживая истинных чувств, попросил отец.

— Ну, тысяча. Мне позарез нужно, я отдам.

— У меня таких денег нет дома. Придешь через пару дней…

Кирилл поднялся. Отец не задерживал его и не лез ни с рукопожатиями, ни с лишними, уже ничего не изменившими бы словами.


Ночь втянула Кирилла в свою черноту и сразу вернула к привычной действительности. Вряд ли Рембо согласится ждать. Даже если через пару дней он получит от отца деньги, мотик по-быстрому не достанешь. Кирилл пошарил по карманам, нащупал двушку и позвонил Лынде. Через полчаса они вдвоем, Пупка звать не стали, чтобы не сболтнул лишнего, спускались в воздухозаборную шахту получше разглядеть бомбоубежище.

— Может, мот у лысаков попросить? — предложил Велик после беглого осмотра замкнутых со всех сторон комнат, которые должны были стать теперь их обителью. — Лысаки к нам расположены, а в их районе до фига рокеров. Отдадим им потом штуку или мот или поможем им отработать «гуляк». Как скажут…

— А потом кто-нибудь стукнет Рембо, что мы мот у лысых поимели. Они же не знают, что мы с ним в раздрыге…

Они присели на корточки и закурили. В этот момент дверь из тоннеля скрипнула, и, как в сказке, три пацана в костюмах и шлемах мотоциклистов один за другим вышли из дверного проема.

Кирилл и Валик, как по команде, вскочили, бросили и сапогами придавили сигареты, ощетинились в темноте. «Рембо их выследил!»

Ничего другого не могло прийти им в голову, и они заволновались. Мотоциклисты чиркнули спичками. Самый рослый и расторопный из них скинул резким рывком шлем, и Дикарь с Лындой остолбенели, увидев перед собой Арину.

— Я же сказала: «До новых встреч!» — забавляясь растерянностью здоровенных парней, пошутила Арина. — Это ваш бункер?

Два других мотоциклиста, не разоблачаясь, стояли в стойке за ее спиной, готовые к любой неожиданности.

— У советских граждан нет ничего собственного, — начал не раз выручавшим его шутовским тоном Лында. — Только настроишься думать, что это твое, а оно уже, глядишь, коллективное…

— В том районе, где я раньше жила, — пояснила Арина, — дома точно такие же и такой же бункер. Мы замерзли, хотели погреться, смотрим, и у вас решетки подпилены, полезли наугад — думали, тут детки примерные, в одиннадцать баиньки укладываются. Дураки, конечно, нарвались бы на чужаков, пристроили бы нас тут…

— А эти мумии кто такие? — сплевывая и снова закуривая, кивнул в сторону пацанов, стоящих за Ариной, Кирилл. — Случаем, не Чума с Чижом?

— Нет, это мои корешки, Паша и Саша, выросли в одном дворе, — посмеиваясь, просто ответила Арина. — Мальчики, обнародуйтесь.

Паша и Саша послушно скинули шлемы и поклонились хозяевам.

— А это, — объявила Арина, широким жестом представляя Дикаря и Лынду, — здешние мои дружки, Кирилл и Валик. Как говорится, будем знакомы.

— Будем, коли не шутишь, — насупился Кирилл. — В принципе у нас и своих мальчиков хватает. Нам девочки нужны, а где они?..

— Эти юноши, — отразила атаку Арина, — порядок знают. Они меня проводили и отвалят восвояси, а девочек ты приглашал на завтра, так?

— Я слышал, пока лез сюда, — сказал, как отрубил, один из пацанов, — вам мот нужен. Поднимитесь наверх, возьмите любой из наших. Это вам взнос за Василия. Но предупреждаем: если ее зацепите, с Романом будете иметь дело.

— А кто такой этот Роман и тем более Василий? Чихать мы на них хотели и на тебя тоже. Вали отсюда, пока не прибили, — сделал первый шаг к парню Дикарь. Но Лында, будто надумал прикурить от сигареты Дикаря, случайно подвернулся ему под ноги.

— Василий, — успел пояснить в этот момент предложивший им мотоцикл парень, — это Аринка. Она же Васильева, вот мы ее в детстве и прозвали Василием. А Роман — наш пахан, он за Аришку голову оторвет и чихать красными, как флаги, соплями заставит. Ясно? Нам воевать нет причин. Вася теперь здесь живет, и ей с вами надо входить в компанию. Берите мот и не обижайте ее. Лады? — Парень протянул руку Кириллу.

Кирилл отвернулся, не разглядел протянутой руки. Лында перехватил и поспешно пожал руку мотоциклиста, оказал:

— Мой кореш сегодня не в духе — со шнурком не поладил. Вы его извините, а за вашего Василия нервы себе не трепите. И пахану вашему передайте, мы ее тут пригреем. Я, Лында, в ответе. А за тачку, если не блефуете, мы вам по гроб не забудем.

— Вы только это, — строго, но вполне миролюбиво посмотрел на Лынду разговорчивый приятель Арины, — мотик причешите, как положено: МОА замените на МОД, тройку перекрасьте в восьмерку, единичку — в семерку. Василий знает как. И с концами!..

Мотоциклисты, пропустив Арину вперед, стали первыми безбоязненно взбираться наверх. Дикарь и Лында потянулись за ними.

— Ключики, — тихо позвала Арина, когда они уже поднялись, — а как же вы без мотика? Вы тогда возьмите мой — у матери.

— Обойдемся, — пообещал тот, что до сих пор молчал. — Гешевт провернем. Пашка заявит, что «Белку» сперли, и страховку получит. Ясно? — несильно хлопнул он по плечу Арину. — Звоните! Пишите! Ждем привета, как соловей лета! — Они сели на оставшийся мотоцикл вдвоем и укатили.

— А ты, — все еще не смирясь с вынужденной зависимостью, попытался уколоть Арину Кирилл, — ты у них за спиной ездишь или для красоты шлем напялила?

— Пошел к матери! — разозлилась Арина и кивком головы пригласила Лынду: — Садись! Прокачу с ветерком! Куда вам отпереть мот?

— Вези к себе в сараюху, — посоветовал Лынде, как приказал, Дикарь. — И не забудь потом девочку проводить до дому, а то дело будешь иметь с Романом.

— Поехали! — сказала Арина. — А этот гусь пусть подышит свежим воздухом!

Дикарь едко ухмыльнулся: «Бой-девка!» Подождав, пока шум мотоцикла затих, и, огладываясь, не стережёт ли его кто, снова спустился в бомбоубежище. Для него и для всех них начиналась новая, неведомая пока жизнь в бункере, построенном для защиты от врагов и похожем на неприступный и путаный лабиринт.

Загрузка...