Настоящая книга объединяет исследования, представленные в виде докладов на конференции «Перевод общественно-политической литературы и формирование языка „гражданских наук“ в России (конец XVII – начало XIX века)», которая прошла в Германском историческом институте в Москве (ГИИМ) в феврале 2017 года. Она была организована в рамках проекта ГИИМ «Трансфер европейских общественно-политических идей и переводческие практики в России XVIII века» под руководством Сергея Польского (НИУ ВШЭ, ИВИ РАН) и Владислава Ржеуцкого (ГИИМ). Проект финансировался ГИИМ в 2015–2019 годах и совместно ГИИМ и Центром истории России Нового времени НИУ ВШЭ с 2020 года. Цель проекта – исследовать процесс трансфера, адаптации и рецепции главных европейских политических идей и понятий в России XVIII века через обращение к переводу общественно-политических текстов. Этот проект продолжает исследования ГИИМ в области истории понятий – в частности, проект «История понятий и историческая семантика», которым руководили Ингрид Ширле и Денис Сдвижков, – особенно в сфере методологии, но на новом материале.
Исходной точкой проекта является предположение, что политическая терминология в русском языке XVIII века рождалась в процессе перевода, когда понятия обретали свое специфическое значение в конкретных социальных и политических контекстах. Действующими лицами этого процесса выступали переводчики, заказчики переводов и читатели, которые создавали и осмысляли новую политическую лексику, преобразующую семантическое поле русского языка. Нас интересует не только сам процесс перевода, понимания и адаптации европейской политической терминологии, но и распространение, чтение и использование печатных и рукописных переводов «политических» сочинений в России XVIII века. Одна из важнейших исследовательских задач проекта – описание обширного круга русских рукописных и печатных переводных сочинений этой эпохи; именно такую цель преследует сайт проекта – «Корпус русских переводов общественно-политических сочинений»2, который был открыт осенью 2020 года.
Во вступительной статье мы рассмотрим ряд взаимосвязанных вопросов. Кратко обозначив наше исследовательское поле, мы покажем, в чем заключаются особенности «переводческого поворота» в гуманитарных науках и каковы были основные этапы в исследовании перевода. Где пролегают границы сферы политического в XVIII веке и каково место перевода в развитии политического языка в России этого времени? Какую роль играли переводчики и читатели переводов в формировании новой лексики в эту эпоху? Чтобы понять место перевода среди всей печатной продукции, увидевшей свет в России XVIII века, и место «политического» перевода среди других русских переводов, мы рассмотрим статистические данные о русском книжном рынке, полученные в ходе реализации проекта. В последней части вступления мы кратко остановимся на статьях, собранных под этой обложкой, чтобы показать, с каких позиций и на каком материале авторы книги изучают перевод в России XVIII века и какие вопросы они поднимают в своих исследованиях.
Стремясь познать свое социальное бытие и понять политические институты и процессы, люди используют языки описания разной сложности. Эти языки, репрезентируя постоянно усложняющийся мир социальных отношений, постепенно достигают определенной степени абстракции; вырабатывается понятийный аппарат, который представляет зафиксированное в языке осмысление политического порядка и в то же время предписывает определенное отношение к нему. Таким образом, дискурс-знание конструирует понятия, идеологические «фикции» («государство», «общество», «народ», «нация» и так далее), которые становятся частью дискурсивных практик и играют определяющую роль в повседневном функционировании властного порядка. Несомненно, что становление подобного языка связано с культурными и социальными особенностями каждого общества, однако процесс обмена и заимствования идейных и концептуальных форм во многом способствует развитию новых способов осмысления общественной жизни. Как известно, «диалог культур» ведет к изменению языкового поля, что уже само по себе отражает трансформацию культуры3. Таким образом, «национальные» культуры всегда формируются и развиваются в процессе перевода, диалога и взаимообмена.
История русского XVIII века может служить тому блестящей иллюстрацией. Это был переломный этап в развитии русской светской культуры и становлении нового общественного сознания. Немаловажную роль в этом процессе сыграло принятие и использование западноевропейских идей и практик. Хотя эти тенденции становятся очевидными еще в XVII веке, новое столетие приносит существенные изменения. Важнейшими посредниками в культурном трансфере оказались переводчики, которые в связи с насущными требованиями времени переводят больше и чаще, чем их древнерусские предшественники. При этом расширяется как репертуар переводных сочинений – от научных и технических руководств до философских трактатов и поэтических сочинений, – так и круг читателей этой литературы: от придворных и иерархов церкви до провинциальных канцеляристов и мещан. И хотя большинство переводов политической литературы создается не для широкой публики, а для пользования «статских мужей» или распространения в узком кругу «знатоков», переводная книга пересекает социальные границы и находит себе читателя в широких слоях грамотного населения.
Историки современного русского языка уже давно пришли к выводу, что его формирование шло в контексте сближения «конструктивных форм русского языка с системами западноевропейских языков»4, открытости иностранным заимствованиям (в отличие от церковнославянского в эту эпоху)5 и, наконец, конструирования нового языкового стандарта в процессе переводческой деятельности6. Соответственно, становление нового рационального светского общественно-политического языка в России XVIII века было связано с активным переводом политико-правовой литературы, начавшимся в петровскую эпоху.
Однако сам процесс перевода включал в себя не только тексты и не может быть рассмотрен исключительно в лингвистической плоскости, несмотря на всю ее значимость. Изучение отдельных элементов текста (понятий) в рамках теории трансфера также не может дать полного представления о переводе как межкультурном явлении. «Культурный поворот» (cultural turn) в гуманитарных науках, пришедший вслед за «лингвистическим поворотом», заставил исследователей обратиться к проблеме перевода с иной, комплексной точки зрения. Расширение самого понятия «перевода» в рамках этого «поворота» позволяет исследователям рассматривать его как метафору культуры и переориентироваться от изучения перевода отдельных семантических единиц и текстов к рассмотрению перевода в широких рамках дискурсивных практик. В этом понимании перевод становится не только универсальной формой транснационального взаимообмена идеями и практиками, но и способом интерпретации самóй «переводящей» культуры, ее составной частью, репрезентируя внутреннюю статику и динамику мировоззренческих основ, значений, смыслов и картин мира. Проще говоря, перевод открывает нам новые способы понимания культуры и ее особенностей. Собственно, введение понятия «культурный перевод» (cultural translation) и его отделение от традиционного текстуального (лингвистического) подразумевает те концептуальные изменения, которые наметились в современной гуманитарной науке. Перевод перестал рассматриваться как простой перенос слов (или их значений) из одного языка в другой, в широком смысле он подразумевает присвоение (или переосмысление) образов мышления, картин мира и культурных практик. Контекст возникновения перевода и его использование в «принимающей» культуре позволяют обратиться к изучению тех исторических дискурсивных формаций, в которых развивается культура. Таким образом, изучение перевода ведет нас к разговору о самосознании и проблематизации культуры, которая являет себя в восприятии тем, идей и смыслов другой культуры7.
Ниже мы будем говорить о переводе в этом понимании, поэтому тема нашей книги охватывает довольно обширный круг исследовательских вопросов, которые включают в себя перевод как дискурсивную практику и культурную технику самопостижения культуры в определенную историческую эпоху.
Центральный вопрос книги, вокруг которого переплетаются все основные сюжеты наших авторов, – это перевод как культурная практика и способ присвоения знания, в данном случае знания о власти и об устройстве общества. Мы обратимся к переводу в его расширенном значении, в контексте становления светского рационального знания об обществе и государстве, которое можно описать как «политическую науку», но, избегая прямых ассоциаций с современным узким значением этого понятия и опираясь на терминологию изучаемой эпохи, следовало бы назвать «гражданской наукой» или «художеством политическим» (scientia civilis/scientia politica/ars politica). Эта «наука» была призвана говорить с членом общества («подданным», «гражданином», «сыном отечества», «статским мужем») о предназначении, истории, устройстве и механизмах управления «гражданского общества» (societas civilis)8 и должности самого гражданина (civis) в нем9. Scientia civilis и scientia politica использовались как синонимы, прямо восходя к понятию politikê epistêmê Аристотеля, который видел в нем учение об «общем благе»10. Уже у Цицерона «гражданское учение» рассматривалось как искусство участия гражданина в управлении политическим сообществом11. В этом же значении понятие «политическое художество» попало в Россию начала XVIII века и стало использоваться в переводах и оригинальных сочинениях вместе со своими синонимами. Сам Петр I поручил перевести политический трактат Самуэля Пуфендорфа, поскольку прислушивался к мнению людей, «в том наученных художестве»12. Русские читатели могли обнаружить разговор об этом «художестве» в предисловии переводчика («политика истинная есть художество управлять государством»), в переводе известного памфлета («художество государствования») или в сборнике наставлений, где есть прямой аналог scientia civilis – «наука до Гражданства»13. Таким образом, благодаря переводным текстам разговор о гражданской науке становится возможным для русской культуры XVIII века.
В последние время все чаще говорят о «переводческом повороте» (translation turn) в гуманитарных науках, благодаря которому «перевод оказывается новым основополагающим понятием наук о культуре и обществе»14, а его расширенное понимание ведет к пересмотру старых подходов к практикам перевода. Действительно, переводческие исследования (translation studies) постоянно расширяют свое исследовательское поле и становятся важнейшей частью современной интеллектуальной и культурной истории. Как могут культуры взаимодействовать друг с другом, каким образом передаются информация и технологии, как осуществляется трансфер знаний и, наконец, что и почему «теряется» при переводе?
В XX веке объектом переводческих исследований были, прежде всего, переводы известных классических текстов, а сам перевод рассматривался как способ кодирования и декодирования значений с помощью знаков. Лингво-семиотический подход к переводу рассматривал культуры как знаковые системы, а обмен информацией между ними как процесс декодирования значений в рамках иной знаковой системы. У Джорджа Стайнера герменевтический и лингво-семиотический подходы привели к комплексному осознанию культуры как формы переноса смыслов во времени и пространстве, а перевод рассматривается им как универсальная модель коммуникации внутри самой культуры15. К сходным идеям пришел Ю. М. Лотман, который считал, что перевод присутствует в любом обмене сообщениями внутри культуры, а поскольку знаковые системы индивидов не обладают полной тождественностью, перевод становится «элементарным актом мышления»16. В то же время Лотман развивал идею Д. С. Лихачева о «трансплантации» как форме культурного переноса текста, который начинает жить своей жизнью на новой почве17. Но если для Лихачева трансплантация выступает исключительным признаком средневековой культуры, поскольку текст в рамках рукописной традиции не имел «окончательного вида», то для Лотмана она возможна в разных исторических культурах как универсальная модель присвоения не только текстов, но и практик, бытового поведения и форм мышления. В этом отношении множественность языков культуры обеспечивает диалогический характер перевода, результатом которого почти всегда является создание нового текста, а эквивалентность при переводе никогда не выступает как тождество18.
Однако перенос текста из одной знаковой системы в другую невозможен без конкретных людей, которые занимались бы его декодированием и интерпретацией. Переводчики имеют свои цели и стратегии, обладают языковыми знаниями, политическими взглядами и занимают определенные социальные и идеологические позиции. Рассмотрение перевода как коммуникативного акта привело к постановке вопроса о социологии перевода и расширению исследовательского поля и самого понятия перевода. Теперь важно было изучать не только сами тексты, но и агентов коммуникативного обмена – переводчиков, заказчиков, патронов, переписчиков, типографов и читателей. Таким образом, история перевода стала историей культурного трансфера. Само понятие «культурного трансфера» ввел Мишель Эспань19, который, соединяя герменевтику и социологию культуры, выходит за рамки традиционной истории перевода20. Эспань полагает, что, переходя из одного культурного контекста в другой, переведенный текст часто приобретает новое звучание и выступает в новом качестве, отражая проблематику той культурной ситуации, в которую он попадает, однако не теряя при этом полностью своего первоначального смысла. Деятельность переводчиков и собственно те вопросы, которые вставали перед ними, вели к трансформации языкового поля, в котором они работали. Привнося новые идеи и смыслы, терминологию и понятия, они трансформировали не только язык, но и сознание читателей. Утверждая, что «культурный трансфер можно представить как перевод», Эспань отмечает у исследователей «примечательное отсутствие интереса к самим условиям перевода, то есть к переводчикам»21. Важно, что Эспань старается отойти от традиционного в историографии понятия «влияния», чтобы подчеркнуть взаимодействие разных сторон в процессе трансфера и первичное значение «принимающей культуры» в присвоении информации. Собственно культурный трансфер определяется не экспортом, а потребностями культуры-реципиента. Но подобные потребности стоит, как нам кажется, связывать не столько с нациями или культурами, которые являются слишком широкими и размытыми для анализа понятиями, а прежде всего с определенными социальными группами (или даже конкретными акторами внутри этих групп) в тех или иных культурах. Светские, церковные, академические или образовательные институты разных уровней и те лица, которые их представляют, обращаются к переводам и заимствуют новые концепты в связи со своими наличными потребностями, вызванными условиями их социальной реальности. Именно насущная потребность, возникающая в рамках принимающей культуры, заставляет агентов культурного трансфера обращаться к интеллектуальному опыту чужой культуры. Поэтому чаще всего инициатором культурного трансфера выступает «принимающая культура», поскольку перенос идей, понятий и образов основывается на особой избирательности, обусловленной предпочтениями и интересами представителей образованных социальных групп22. Выбор объекта для перевода не может быть случайным, даже сама «случайность» выбора говорит нам о его ситуационной ограниченности и культурной обусловленности.
Этот социокультурный подход, введенный Эспанем, развивается в современных исследованиях переводов, где все большее внимание уделяется их «внетекстовому» изучению, а именно – коммуникации между автором-«источником», переводчиком-читателем, переводчиком-«рерайтером» и целевым читателем перевода23.
Еще более широкое понимание перевода появляется в развитии понятия «культурного перевода» (cultural translation), возникшего в переводческих исследованиях в 1990‐е годы. Перевод в рамках этой концепции выполняет роль «негоциации» между культурами, предполагающей сложное взаимодействие, обмен идеями и последующее изменение их значений в рамках «принимающей культуры». По мнению Питера Бёрка, «культурный перевод» – это не просто целостный перенос информации из одной знаковой системы в другую, не одномоментное решение конкретной проблемы (перевод понятия или передача точного значения), а скорее компромисс между разными культурами, предполагающий потери, недопонимание, уступки, оставляющий путь для новых переговоров и решений. Поэтому каждый перевод историчен, он несет в себе отражение уникальной и изменчивой ситуации взаимодействия24. При этом «переводчик» выступает как активный и творческий агент в процессе культурного перевода, именно он конструирует текст заново, создавая эквиваленты переводимых понятий. Маргрит Пернау отмечает, что перевод глубоко укоренен в социальном взаимодействии и властных отношениях, он служит индикатором культурных доминант и стереотипов, существующих в обществе. В этом смысле «потери при переводе» не менее важны для исследователя, чем то, что удалось получить в процессе переводческой деятельности, поскольку эти «потери» говорят историку о существенных культурных различиях и служат маркерами «особости» и «инаковости»25. В этом отношении теория «культурного перевода» позволяет понять значение взаимодействия культур в процессе созидания «национальной» культуры, которая становится возможной только в рамках этих «пересечений»26.
Изучение перевода является составной частью исследования развития общественно-политических понятий в рамках метода «истории понятий». Для Райнхарта Козеллека и его последователей социально-политические понятия являются носителями исторического опыта, темпорализованного в них. Само формирование понятий для Козеллека связано с переводом с одного европейского языка на другой, сложным процессом переноса и трансформации значений. Поэтому для Begriffsgeschichte важно различение «слова» и «понятия», актуализация понятия в определенной исторической ситуации и его развитие в процессе конкуренции значений, вводимых разными политическими силами в эпоху водораздела (Sattelzeit), когда формируется современный политический язык27. Созданные в процессе перевода эквиваленты могут иметь иную семантику и нести новые значения, которые отсутствовали в переносимом понятии.
Для Кембриджской школы, часто определяемой как contextualism, существенен интеллектуальный контекст, который позволяет реконструировать исторический смысл речевого действия. Так, под «контекстом» Джон Покок понимает определенную языковую ситуацию, которая складывается в языках политической теории в определенную эпоху. Наличные политические языки и их идиомы, то есть присущие определенному политическому языку понятия, подразумевающие только для него характерные смыслы, выступают как «контекст», активное языковое поле (langue), в котором действует «автор», конструируя свою индивидуальную речь (parole)28. В частности, для России XVIII века подобным контекстуальным полем могли выступать не только так называемые «оригинальные» сочинения, но и даже в большей степени переводные политические труды. Соответственно, для понимания русских оригинальных политических и литературных текстов необходимо поместить их в данный «контекст», поскольку смысл речевого акта высказывающихся акторов становится понятен только при сравнении их высказываний с общими идеями и текстами, которые они читали, которые они использовали и к которым они апеллировали. В то же время нам кажется оправданным исследование перевода именно лексических единиц, которые выражали понятийный аппарат политики. Изменения, которые претерпевают при переводе синтаксис, структура предложения, несомненно, важны, но в случае развития политического языка играют второстепенную роль.
Мелвин Рихтер, который пытался соединить методы английской и немецкой «истории понятий», и Мартин Бёрк организовали в 2005 году под эгидой Германского исторического института в Вашингтоне конференцию, посвященную методам истории понятий в изучении перевода29. Результатом их усилий стал сборник статей, объединивший ученых из разных стран, в котором представлены исследования трансфера политических понятий в процессе перевода в европейских и неевропейских культурах30. Концептуально исследователей объединяет попытка сближения подходов переводческих исследований с методами Begriffsgeschichte, как в теории (концептуализация перевода понятий, проблема перевода у Козеллека), так и на практике (перевод понятия «либеральный» в 1800–1830‐е годы; перевод Боденом и Гоббсом своих текстов с одного языка на другой; переводы европейских политических мыслителей на китайский и японский и так далее).
Один из участников этого сборника, Дуглас Хауленд, известен как автор исследования о проникновении западной политической терминологии в Японию второй половины XIX века, в котором он подверг критике положение о «семантической прозрачности» (semantic transparency), характерное для многих исследований трансфера политических идей31. Тезис о семантической прозрачности предполагает, что переносимое понятие или идея сохраняет свое значение независимо от исторического и культурного контекста, между тем, как блестяще демонстрирует Д. Хауленд, один и тот же текст может быть понят по-разному европейским и японским читателем, а содержащиеся в нем понятия наделены для читателей разных культур разным смыслом. Собственно, в самой европейской мысли те же понятия «свобода» или «правовое государство» не были однозначными и имели разное значение, обусловленное борьбой идей, в Японии же переводчики и читатели трудились над созданием новых смыслов для этих понятий. Поэтому необходимо исследовать эти разночтения, поскольку, как замечает автор, значение понятий существует не в словаре, понятия конструируются в процессе их использования, в контексте конкретного политического действия. В этом отношении проблема перевода западных политических понятий (свобода, права человека, суверенитет, демократия, общество) на незападные языки, в которых отсутствовали равные лексические эквиваленты, становится актуальной для исследователей32, впрочем, как и проблема перевода незападной политической терминологии на европейские языки33.
В свою очередь Маргрит Пернау в рамках «перекрестной истории» (entangled history, histoire croisée) предложила конкретную программу исследования перемещения политических понятий между культурами через изучение переводов определенных «канонических текстов», которые вводили новые понятия в рамках принимающей культуры. По ее мнению, необходимо проследить, каким образом понятия существуют в разных текстах и контекстах до проникновения в новую культуру, как понятия распространяются в новых условиях, как они адаптируются и присваиваются, возникает ли полемика по их поводу, наконец, происходит ли в результате этой полемики отказ от использования понятия или появляются его альтернативные переводы34.
В современных исследованиях в рамках cultural translation под «стратегиями» переводчика чаще всего понимаются его интенциональные характеристики (для чего, с какой целью и направленностью совершался перевод?), между тем как «тактика» перевода подразумевает практики его осуществления: в какой манере совершается перевод, каким теориям следуют переводчики, каков габитус переводчика? В Новое время, как, впрочем, и ранее, сосуществуют две основные манеры перевода: переводчик может следовать за оригиналом «слово в слово» (verbum pro verbo)35 или посвятить себя поиску смысла, стоящего за словами (sensum de sensu), будучи свободен в подборе слов36. В раннее Новое время переводчики использовали разные приемы перевода, которые характеризуют их социальные стратегии, понимание текста, ориентацию на культурные нормативы. В частности, исследователи выделяют распространенные приемы аккультурации (культурного присвоения идеи или понятия, предполагающего их смысловую трансформацию), боудлеризации (исключения из перевода «неприемлемого» текста без специальных оговорок), амплификации (умножение терминов при переводе одного слова), транспозиции (перестановки акцентов и смыслов при переводе, вплоть до введения противоположного авторскому значения), «традаптации» (перевода-адаптации, при котором переводчик творчески меняет контекст, содержание и смыслы исходного текста, фактически становясь соавтором)37. Все эти приемы присутствуют, в той или иной мере, и в деятельности русских переводчиков XVIII века.
Питер Бёрк предлагает рассматривать «культурный перевод» как двойной процесс «деконтекстуализации» (decontextualization) и «реконтекстуализации» (recontextualization), где деконтекстуализация есть форма присвоения чуждого для принимающей культуры элемента, в то время как реконтекстуализация предполагает доместикацию, «одомашнивание», при котором чужое становится своим, но теряет прежний смысл, заложенный при создании «послания»38. Собственно, с этой амбивалентностью культурного перевода связаны и две стратегии лингвистического перевода, о которых говорил еще Фридрих Шлейермахер и которые сейчас называют «форенизация» и «доместикация»39. Если первая стратегия предполагает сознательное отстранение переводчика и читателя от преподносимого на родном языке чужого незнакомого материала, который должен и в переводе сохранить свою «инаковость», то доместикация требует стирания культурных границ, включения текста в знакомое и очевидное пространство принимающей культуры, посредством потери нюансов, присущих культуре, в которой был создан текст. На протяжении большей части XVIII века господствовала стратегия доместикации, если только переводчик не прибегал, в большей или меньшей степени неосознанно, к форенизации текста, не желая вникать в текст и принимать стоящую за ним реальность, чуждую его мировоззрению. Только на рубеже XVIII–XIX веков, благодаря немецким романтикам, в переводе вполне осознанно возникает стратегия форенизации, основанная на представлении о языке как отражении своеобычного видения мира, присущего каждой уникальной культуре, и о том, что именно это своеобразие и должен передать переводчик. Однако, как и любая схема, эта концепция не учитывает всех нюансов и особенностей развития перевода: форенизация в XVIII веке могла быть вызвана не только непониманием текста, но и осознанной стратегией переводчика, который принимал иностранную лексику и синтаксис за норму и приспосабливал к ней языковые средства родного языка40. Используя иностранный образец, переводчик конструировал непривычные для своего времени языковые формы, вызывавшие протест современников. Эти форенизированные конструкты могли не прижиться или, наоборот, стать естественными для следующего поколения читателей.
Обратимся теперь непосредственно к «политическим» переводам, которые находились в фокусе проекта Германского исторического института в Москве. Что входило в сферу «политического» в эту эпоху? Как обозначить границы того поля, на котором росла и развивалась политическая мысль в раннее Новое время?
Политическая литература эпохи была разнообразна и не помещается в современные дисциплинарные границы социальных наук («социология», «политэкономия», «экономика» или «право»), сформировавшиеся только столетием позже. Для европейской системы знаний этой эпохи характерно пересечение различных дисциплинарных дискурсов, и хотя в XVII веке появляется попытка противопоставить ars rhetorica дискурсивному полю «гражданской науки» (civilis scientia)41, тесная связь «научного» и «художественного» текста продолжает существовать. Собственно, само понятие civilis scientia возникает еще у Цицерона (De inventione, I.V.6) и прямо связано с представлением о «гражданской» (государственной, республиканской) мудрости, которая без красноречия молчит и, соответственно, не может принести пользы обществу. Отсюда следует, что в основе образования государственного деятеля должна лежать риторика, а политика оказывается тесно связанной с риторическим искусством42. Поэтому политический текст «риторической эпохи»43 мог быть не только трактатом (Жантийе, Пуфендорф, Локк), но и собранием конкретных наставлений монарху, его наследнику или министрам и придворным (Макиавелли, Гвиччардини, Сериоль), книгой графических эмблем с метафорическим описанием «должностей» государя и подданных (Сааведро Фахардо и Де Ла Фей) или сборником исторических примеров на конкретные политические «казусы» (Липсий и Бессель). Таким образом, понятие «гражданской науки» объединяло все знания, необходимые «политику» для осуществления государственной деятельности. Так что же должен был знать «политик» риторической эпохи?
В переводе немецкого руководства «Статская комната», выполненном Иоганном Вернером Паузе в начале XVIII века, на вопрос «кто есть Статской муж44, и что надлежит ему знати» следует пространный ответ:
Тому надлежит невежду не бытии во историях, подобает ему знать каким образом и в кое время всякая Речь Посполитая45 начиналася, како простиралася или уменшалася, и какая памяти достойная пременения во время войны и мира прислучилися, також де ему ведать обладающих и велмож родословия и родства <…> Гражданская и Г<осу>д<а>рская дела хорошо разумети, сиречь каким образом всякая Речь Посполитая, Страна и Г<осу>д<а>рство управляется, кто обладатель, если он самовластен и единоначален или от Статов46 поставлен, которие высоки министры и статские областники, какие Фундаментальные законы во всякой Речи Посполитой. <…> Зело пристойно ему есть знати, что началние политицы о всякой Речи Посполитой мнят и разсуждают, кто сие и подобная сим разумеет, тот во истине статской муж нарицается47.
Здесь дается целая программа политического образования, где находится место не только истории, географии и экономике, но и политической теории: для «статского мужа» важно знать, что «началние политицы», то есть теоретики политической науки, «о всякой Речи Посполитой мнят и разсуждают». Автор данного руководства различает «две дороги» к «статскому вежеству»: во-первых, путь практический – «еже получится аще кто либо сам в Г<осу>д<а>рствовании сидит, или в нем советника, посла, секретаря и сим подобное место имеет», и во-вторых:
аще кто в писмах и по устному о том приобщается или всякия политическия добрыя книги печатныя и непечатныя читает. Сия последняя дарога часто болше сотворит к статскому знанию, нежели много тысящь денег на странства в чужих землях или при болших дворах изживати. Для того и Алфонсус король во Аррагонии обыкновенно глаголе, яко он из книг лучше учился войне, нежели во обучении или из оружия48.
Слово «политика» было известно в России и ранее49, но только в эпоху петровских реформ оно стало достаточно распространенным в разных типах текстов. В этот период, видимо, сложились основные значения этого слова. Во многом они были не столько конкурирующими, сколько параллельными и независимыми, а также равно употребляемыми в письменной и устной речи. В конце XVIII века «Словарь Академии Российской» фиксирует следующие значения:
ПОЛИТИКА: 1) Знание располагать в жизни дела так, чтобы произошла из них истинная польза. 2) Наука преподающая управляющим народами правила к достижению предполагаемых намерений. 3) Учтивость, знание обходиться с людьми. Он во всем наблюдает политику.
Определение прилагательного «политический» в академическом словаре проясняет нам две параллельные парадигмы восприятия слова в это время: «Политический. Относительный к правлению государством, к государственным делам. Политично поступать, говорить. Поступать, говорить скрывая свои мысли»50. Политика воспринималась и как «наука государствовать», и как особое умение «обхождения с людьми». Обе парадигмы словоупотребления не были российским изобретением, а стали результатом «культурного импорта». Так, в русском переводе трактата немецкого камералиста Якоба фон Бильфельда можно встретить жалобу на смешение этих двух пониманий политики:
Имя Политики всем известно, только не все одинаково оное разумеют. Народ всегда смешивая доброе употребление с худым, считает Политику вредным искусством обманывать людей <…>. Если взять имя Политики в самом пространном разуме: то она содержит в себе знание лучших способов к исполнению своего намерения <…>. Политика, которую мы здесь изыскиваем <…> есть искусство править государством и учреждать публичные дела51.
В русских текстах XVIII века куда более распространенным оказывалось понимание политики как частной манеры поведения человека по отношению к другим людям, причем в повседневной речи «политика» несет скорее негативные коннотации, отражение которых мы встречаем в литературных памятниках эпохи от риторической прозы до поэтической эпиграммы (например, у В. Г. Рубана: «Что прежде был порок под именем: обман, / Тому политики теперь титул уж дан»52). Следует отметить, что подобное негативное отношение к «политике» переносилось и на «высокую» политику, и на риторику (неразрывно связанную с понятием политического, как было сказано выше)53. Так, в рукописных сборниках второй половины XVIII века получило распространение сочинение «Утренники прусского короля», приписываемое Фридриху II54, где анонимный автор этого язвительного памфлета сплавляет две семантические парадигмы «политики» в одну:
Обманывать друг друга есть дело подлое и законопреступное и для того потрудилися сыскать слово, которое б умягчало самое дело и выбрали к тому слово политика. Всеконечно сие слово изобретено [для] пользы только одних государей, ибо со благопристойностию не можно называть нас ни плутами, ни мошенниками <…> я разумею, дорогой мой племянник, чрез слово политика, что всегда надобно искать, как бы провести других55.
Между политикой государственной и «партикулярной» не делалось разницы: и то и другое – способ обманывать людей. Такое понимание пытались преодолеть сторонники «истинной политики» от антимакиавеллистов и камералистов до просветителей. Неизвестный переводчик «Тестамента политического» Ришелье предпослал его тексту обширное «Предисловие» (1725), где противопоставил «истинное» и «ложное» понимание политики:
Политика истинная есть художество управлять государством, новое уставлять, установленное содержать во благополучии и не дать ему разорится, а разоренное восстановить, которой министр оное художество знает тот Политик. Еще всякой человек политик, которой со всеми людми обходится разумно, честно и правдиво, себя от всякаго зла охраняет, а другим никакова зла не делает. Такая политика не толко надобна министру, но и всякому человеку <…>. Оное описание политики и политика предлагаю здесь ради того, что оные слова в нашем языке чужие и в разговорах всякие люди оные слова политика и политик много употребляют не в прямом и натуральном разуме, политикою называют злодейство и безделничество, а политиками называют злых людей и безделников, противно и резону, понеже многия не знают в чем состоит истинная политика, и что есть двоякая политика, одна министерская, а другая всяких людей, как выше сего показано, а доброму министру обе надобны56.
Таким образом, семантика «политического» в русской культуре XVIII века была связана с двумя уровнями понимания: политика могла выступать, во-первых, как наука управления государством, а во-вторых, как наука управления самим собой, своими чувствами, словами и действиями для достижения важных социальных целей; в последнем смысле она часто ассоциировалась с искусством жизни при дворе и этосом «придворного человека». Следовательно, «политическая литература» эпохи может быть условно разделена на две группы: книги, предназначенные для образования «статского мужа», и книги, необходимые подданному (гражданину) для верного исполнения своей должности в обществе. В то же время обе группы связаны теснейшим образом, поскольку политик является таким же подданным и должен сообразовывать свое поведение с системой социальных должностей: от члена домохозяйства до «слуги отечества». Все многочисленные наставления и предписания, касающиеся королей и их наследников, рассматривались как образцовые и для придворных, и для «добрых подданных». К примеру, М. М. Щербатов в предисловии к своему переводу «Наставления для совести короля» Франсуа де Ла Мот-Фенелона утверждал, что хотя эта книга «для государей писана», однако «доволные обретаются наставлении и для людей партикулярных, сколь им должно убегать от раскоша и сластолюбия, ненавидеть ложь и клевету, любить свое отечество и государя»57.
Учитывая характер этой литературы, можно говорить о трех ее видах в эту эпоху, которые могут быть отнесены к широкой сфере политического знания, «гражданского учения», предназначенного для образования «статских мужей» и граждан-подданных58:
1) Theoria: то есть политические, юридические, экономические трактаты, отличающиеся высоким уровнем обобщения, предполагавшим использование абстрактных политических понятий (res publica, stato, status, gouvernement, constitution, raison d’ état и так далее), и в то же время предлагавшие реализацию определенных теоретических установок в государственной деятельности;
2) Monita et exempla: сюда можно отнести «информационную» литературу, которая должна была предоставить примеры («приклады») или конкретные модели применения политических наставлений («увещания») в существующей практике; сюда входят книги по политической истории и географии, справочники;
3) Praxis: это та литература, которая выполняет иллюстративную функцию по отношению к теории; это своеобразная практическая разработка тех тем и идей, которые встречаются в трактатах; сюда относятся морально-политическая литература, политический роман (Staatsroman) и наставления, то есть литература предписаний и наставлений, ближе всего стоящая к «изящной словесности»; это руководства, предписывающие нормы «правильного поведения» для государей, придворных, «статских мужей» и частных лиц; сюда следует отнести не только своды предписаний и комментированных эмблем, но и политические романы воспитания, самым популярным из которых был, конечно, «Телемак» Фенелона, неоднократно переведенный на русский язык и ставший образцом для многочисленных подражаний.
Несомненно, что все три перечисленные группы книг имели почти равное значение для трансфера понятий различных политических языков, формирования особой манеры говорения об обществе и индивиде и способствовали развитию новых форм осмысления социальной действительности.
Какую роль перевод играл в формировании нового политического языка? Как можно оценить его место и значение в процессе становления новых понятий и концепций? В отечественной историографии традиционно внимание уделялось не столько изучению конкретных переводов и их особенностей, сколько наличию самого текста перевода в культуре эпохи. Априорно подразумевалось, что переведенная книга должна была доставить в «принимающую» культуру почти без изменений те смыслы и идеи, которые были вложены в нее автором. Культура могла отвергнуть эти идеи, принять и адаптировать их к условиям «русской жизни», но перевод всегда выступал как что-то второстепенное относительно оригинальных сочинений и памятников отечественной общественной мысли.
Большинство известных исследований истории отечественного перевода XVIII века посвящены или установлению репертуара европейских политических сочинений, переведенных в это время, или собственно истории создания отдельных переводов. Попытки изучения манеры и языка переводов, путей и способов осуществляемого переводчиками трансфера понятий, значения и смысла переводимых текстов – не столь многочисленны.
Начало сбора материала и изучения движения западных книг и их переводов в России XVIII века связано с именами Петра Петровича Пекарского (1827–1872), Михаила Ивановича Сухомлинова (1828–1901), Алексея Ивановича Соболевского (1857–1929) и Владимира Петровича Семенникова (1885–1936), чьи работы до сих пор сохраняют свое значение59. Однако первые попытки обобщения и анализа материала русских переводов политических сочинений были предприняты уже Александром Сергеевичем Лаппо-Данилевским (1863–1919)60 и Николаем Дмитриевичем Чечулиным (1863–1927)61, монографические работы которых, к сожалению, остались незавершенными и большею частью неопубликованными, они мало известны даже исследователям.
Н. Д. Чечулин в своем труде «Литература общественных знаний в России XVIII в.» (1919–1925) обратился к комплексу опубликованных текстов, не различая специально переводные и оригинальные сочинения62, поскольку предметом его изучения стали наличные знания в общественных науках, которые мог получить русский читатель из тех книг, которые были ему доступны63. В своем исследовании Чечулин намеревался
<…> выяснить теоретические основы, на какие, главным образом, приходилось тогда русским людям опираться в их деятельности по государственному строительству и в общественных отношениях, указать, какие давала им наука принципы и положения, сообразуясь с которыми люди принимали решения по вопросам общим именно тогда, когда желали следовать не собственной своей выгоде или воле, а справедливости и указанием науки64.
По-новому поставив проблему («прошлое может быть верно понято только тогда, когда известны основания, от каких в каждом отдельном случае люди отправлялись»), рассмотрев обширный и многообразный материал, историк, к сожалению, делает самые общие выводы, для которых не было необходимости в тщательных изысканиях. К примеру, в заключении, разбирая влияние западной политической литературы на русского читателя, Чечулин утверждает: «Система просвещенного абсолютизма находила себе тогда поддержку во множестве трудов и, будучи почитаема наилучшим осмыслением жизни и обязанностей государства, она пользовалась сочувствием и признанием наиболее образованной и мыслящей части общества»65. Основываясь на изучении печатных памятников переводной и оригинальной «серьезной литературы», историк характеризует русское общественное сознание как верноподданническое, консервативное и ограниченное в своей интеллектуальной жизни. Выделяя общие моменты и сводя все к тенденциям, Чечулин не замечает многоголосия книжной культуры XVIII века. В частности, из его поля зрения полностью выпадает рукописная литература.
А. С. Лаппо-Данилевский поставил перед собой еще более амбициозные задачи и претендовал на широкий охват источникового материала. В подготовленной им «Истории политических идей в России в XVIII веке в связи с общим ходом развития ее культуры и политики» (1910–1919) он часто обращался к рукописным книгам эпохи. Фактически он впервые исследовал не только описи библиотеки Д. М. Голицына, но и содержание рукописных переводов из ее состава. Он пошел дальше и в архивохранилищах Москвы и Петербурга продолжил изучать рукописные переводы политических трактатов первой половины XVIII века, описывая и характеризуя их в подготовительных материалах к своей книге. Обладая, в отличие от Н. Д. Чечулина, широкой источниковой базой и диалектически подходя к проблеме, он отмечал, что
<…> политические идеи, получившие господство в эпоху преобразований и в век Просвещения, не были, однако вполне согласованы между собой, да и каждая из таких совокупностей содержала элементы, развитие которых приводило к отрицанию господствующей теории. В самом деле, доктрина абсолютизма вызвала попытку противопоставить ей понятие об ограниченной монархии, а принятая русским абсолютизмом либеральная система просвещения породила в обществе стремление, с точки зрения «революционных» учений, подвергнуть критике самодержавный строй полицейского государства66.
Задачи, поставленные перед собой Лаппо-Данилевским, до сих пор остаются актуальными для исследования русской политической мысли XVIII века. Подчеркивая необходимость изучения источников определенных идей, он утверждает: «Если бы даже удалось установить источники заимствований и степень их, с исторической точки зрения предстояло еще объяснить, почему в Россию проникли те, а не иные течения»67. Не менее важным Лаппо-Данилевский считал изучение той реакции, какую эти идеи вызывали в русском обществе68. Бóльшая часть выводов и заключений, сделанных историком, остается до сих пор неизвестной широкому читателю, за исключением его программной статьи, созданной в первый период работы над книгой69.
После А. С. Лаппо-Данилевского к «идейной» стороне русских политических переводов и проблеме их влияния на русскую культуру XVIII века обращалось не так много ученых. Значимое исключение составляют работы М. А. Юсима, который в своем исследовании рецепции идей Макиавелли в России70 не только искал книги Макиавелли в библиотеках русских государственных деятелей XVIII века, но и изучил сами переводы западных политических сочинений, в которых обсуждалась проблема макиавеллизма (Боккалини, Вернулей, Фельвингер и др.). Ему же принадлежит комментированная публикация первого известного русского перевода «Государя» Макиавелли по рукописи, созданной около 1756 года71.
Большинство работ, затрагивающих проблемы перевода политических сочинений в России XVIII века, было связано или с историей книги и библиотек этого времени, или с историей языка. Важные и информативные исследования в этих направлениях прямо не затрагивали вопросы содержания и значения переводной литературы в развитии политической мысли, поэтому мы не будем рассматривать их здесь подробно. Так, в работах С. П. Луппова был детально изучен репертуар западной книги в России, а Б. А. Градова, Б. М. Клосс и В. И. Корецкий подробно представили историю и состав библиотеки Д. М. Голицына в своих статьях72. В исследовании Г. Маркера было рассмотрено становление, развитие и репертуар печатной литературы73. Рукописная книга XVIII века до сих пор занимает незначительное место в исследовании русской культуры петровской и послепетровской эпох: после работы М. Н. Сперанского74, посвященной библиографическому описанию рукописных сборников XVIII века, не так много было сделано для изучения этого пласта русской литературы.
Изучение формирования русского литературного языка и влияния на его становление переводной литературы, начало которому было положено А. И. Соболевским и Н. А. Смирновым75, было продолжено советскими исследователями В. В. Виноградовым, Г. О. Винокуром, Ю. Д. Левиным и Ю. С. Сорокиным76. Развитию языка естественных наук в XVIII веке были посвящены работы Л. Л. Кутиной77; лексические, семантические и морфологические изменения, становление новых языковых норм изучали В. М. Живов, Е. С. Копорская, Г. Хютль-Фольтер и др.78 Среди важнейших работ недавнего времени, посвященных изучению переводной литературы XVIII века, следует отметить труды С. И. Николаева и В. М. Круглова, Р. Евстифеевой, М. Мозера, А. А. Костина79.
В последнее время появился целый ряд исследований русской общественной мысли, где изучение перевода через призму методов истории понятий и исторической семантики позволяет по-новому подойти к изучаемой проблеме. Важной вехой в этом направлении стали публикации исследований по истории понятий под эгидой Германского исторического института в Москве80, а также изданные под редакцией В. М. Живова и Ю. В. Кагарлицкого сборники статей по истории лексики и по исторической семантике81, где проблема перевода затронута лишь частично. Для актуализации и изучения этой проблематики стал значимым проект ГИИМ, который позволил объединить усилия исследователей по истории понятий в России XVIII века82.
Среди новейших исследований стоит отметить ряд публикаций К. Д. Бугрова, в том числе и его монографию о языке проектов Н. И. Панина, в которой исследователь активно использует методы кембриджской школы для реконструкции происхождения политического лексикона своего героя83. Новаторским исследованием стала монография К. Д. Бугрова и М. А. Киселева, посвященная русской политической мысли XVIII века, в которой авторы уделяют значимое место изучению переводной литературы и ее роли в развитии политического языка в России84. Однако, обозревая обширный корпус переводной литературы, вводя в оборот новые источники по истории перевода западноевропейской политической литературы и подвергая критике традиционалистские подходы изучения трансфера идей, они рассматривают перевод как неоригинальное явление, обнаруживая в нем исключительно роль посредника. Авторы полагают, что возможны три основные стратегии изучения интеллектуального трансфера: во-первых, «история артефактов» (книг и библиотек), во-вторых, анализ идей и доктрин (приписывание определенных «-измов») и, наконец, история трансфера, которую можно представить как процесс адаптации, то есть создания собственных «оригинальных» текстов (в число которых нельзя включать переводы). Критикуя первые два подхода как упрощенные и механицистские (поскольку чтение определенной литературы не означает принятие ее идей читателем, а влияние почти невозможно зафиксировать85), К. Д. Бугров и М. А. Киселев настаивают, что только изучение оригинальных русских текстов позволит лучше понять особенности адаптации нового политического языка в России86. Такой подход делает перевод служебным, несамостоятельным явлением, он рассматривается авторами только как часть коммуникативного контекста, позволяющего российским мыслителям создавать собственные тексты.
Такая позиция требует уточнения нашего понимания значения и функции перевода в культуре, особенно после «переводческого поворота» в гуманитаристике. Когда перевод рассматривают как неоригинальный текст, выполняющий посредническую функцию между двумя знаковыми системами, он пропадает в зазоре между двумя культурами, теряя свою объективную принадлежность культуре, на язык которой переведен текст. Однако подобная позиция довольно уязвима, поскольку перевод – это всегда новый текст, созданный в рамках «принимающей» культуры, принадлежащий прежде всего ей и отражающий особенности сознания ее представителей. Для «принимающей» культуры перевод будет выступать как оригинальное сочинение, которое отличается своеобразием происхождения, но его система знаков и образов, языковые особенности, цепочки ассоциаций, понятийный аппарат связаны с автором-переводчиком и той культурой, в которой переводчик сформировался, подчас больше, чем с оригиналом. Как отмечал В. В. Бибихин, «граница между переводом и другими видами словесного творчества не просто расплывчата, ее по сути дела вовсе нет»87. Это, например, прекрасно понимали русские читатели XVIII века, рассматривая переводы Андрея Хрущова как его творения, снискавшие ему славу «русского Сократа», а Василий Тредиаковский утверждал, что «переводчик от творца только что именем рознится»88. Об особом значении перевода в русской культуре XVIII века говорил Ю. М. Лотман: следуя за теорией «трансплантации» Д. С. Лихачева, он указывал на своеобразное перерождение иностранных текстов в русском переводе, приобретавших иные значения и новые функции на русской почве89.
Действительно, перевод является одним из видов словесности, связанным с универсальной функцией интерпретации любого сообщения, не обязательно переведенного с другого языка. В этом смысле каждый человек постоянно существует в рамках «культурного перевода», считывая и интерпретируя знаки и символы90. Стоит согласиться с Джорджем Стайнером в том, что «любая модель коммуникации – это одновременно и модель перевода», поэтому, «принимая речевое сообщение от любого человеческого существа, человек осуществляет акт перевода в полном смысле этого слова»91. Изучение перевода – это всегда изучение коммуникации, ее языковых особенностей и способов формирования знания о мире, поэтому переводческая деятельность шире, чем простой перенос единиц значений из одной информационной системы в другую92, это каждый раз конструирование нового текста на основе иноязычного источника и попытка соавторства, авторской интерпретации «чужого». В этом отношении история перевода в России XVIII века является неотъемлемой частью процесса развития новой языковой культуры вообще и политического языка в частности, и переводчики играют в этом процессе важнейшую роль, выступая не только агентами трансфера, но и сотворцами новых для русской культуры текстов.
Для понимания «режимов перевода» в Европе раннего Нового времени, по мнению Питера Бёрка, необходимо ответить на шесть главных вопросов: «Кто переводит? С каким намерением? Что? Для кого? В какой манере? С какими последствиями?»93 Эти же вопросы стоит задать и русскому XVIII веку, чтобы понять, какое место перевод занимает в формирующейся светской культуре говорения о политическом.
Особенность творческой деятельности переводчика состоит не только в том, что он должен сделать доступной иноязычную информацию своему читателю, но и в своеобразном «присвоении» текста чужой культуры как самим переводчиком, через самостоятельное конструирование его заново, так и принимающей культурой, которая включает идеи, понятия и смыслы этого текста в свой интеллектуальный «арсенал». Переводя текст, переводчик присваивает чужой понятийный аппарат, ему приходится заново создавать понятия. Культура в целом (точнее акторы, которые существуют в рамках культуры как знаковой системы) присваивает эту информацию через чтение перевода и внедрение его понятий, идей, мотивов и образцов в свою языковую и поведенческую практику. Присвоение начинается в переводе или при чтении оригинала без перевода, когда читающий или переводящий соразмеряет чужой текст со своей системой ценностей и представлений, данных ему как члену своего социокультурного сообщества, поэтому чтение на иностранном языке по сути – уже перевод, реинтерпретация через призму представлений и стереотипов своей культуры. Начавшись как перевод, присвоение продолжается в чтении и усвоении переведенного текста, то есть для культуры присвоение – это всегда процесс, а не одномоментный акт. Несомненно, переводчик только один из многих агентов, которые участвуют в культурном трансфере, кроме него важную роль играют заказчики переводов, издатели и переписчики книг, книготорговцы и читатели. Однако во многом именно роль переводчика становится центральной в этом процессе. При этом переводчик – это агент принимающей культуры, у которой может быть несколько подобных агентов. Если есть несколько переводчиков одного текста, который они по-разному переводят, значит они обращаются к разным социокультурным группам, которые могут иметь разные вкусы и представления о правильном языке, манере и точности перевода. Как правило, в такой ситуации переводческой конкуренции «образцовым» становится тот перевод, который более всего соответствует требованиям доминирующей в эту эпоху социальной группы, а вместе с изменением социального доминирования и ростом культурного соперничества подобные «образцы» меняются, а их число умножается.
Таким образом, присваивая оригинал, переводчик каждый раз ориентируется на определенную социальную группу. Если бы цель переводчика заключалась в том, чтобы понять текст самостоятельно, ему не нужно было бы, переводя, заново реконструировать текст на своем языке. Создание письменного перевода – всегда социальное действие, апелляция к своей языковой и культурной общности, попытка повлиять как на ее язык, так и на людей, которые говорят на этом языке. Таким образом, перевод является актом коммуникации (причем одновременно как на межкультурном, так и на внутрикультурном уровнях), но вместе с тем он самостоятелен по отношению к оригиналу и по отношению к «принимающей» культуре.
В этой ситуации переводчик – ключевая фигура: он выступает не просто как формальный агент трансфера-переноса (пушкинские «почтовые лошади Просвещения»), а как социальный актор, создающий свой текст и внедряющий его в культуру на основании определенных стратегий и практик. Как подчеркивает Маргрит Пернау, переводчик «не находит эквиваленты между языками, он создает их»94. При этом перевод глубоко укоренен в социальном взаимодействии и властных отношениях, он служит индикатором культурных доминант и стереотипов, существующих в самом обществе95. Так, на рубеже XVII–XVIII веков заказчиками переводов политических трактатов и наставлений выступали представители московской аристократической элиты, которые не только читали на латыни, но и искали образцы, модели и понятийный аппарат на языке отечественной книжности для описания своих претензий на участие во власти, подобно польской аристократии96. В этих переводах введение новой лексики сочетало прямую транслитерацию политического понятийного аппарата с принципом доместикации при объяснении неизвестных русской действительности явлений97. Каждая национальная культура формируется только в сложном процессе «негоциации»: взаимовлияния, взаимообмена, отказов и принятия, переосмысления и внедрения новых смыслов в «принимаемые» понятия98. «Принимающая» культура, а вместе с ней и любой переводчик, прочитывает «принимаемое сообщение» по-своему – так, как ей (ему) выгодно, присваивая, а значит переосмысливая чужой текст. В таком ракурсе «принимающая» культура перестает быть пассивной, она становится активным агентом межкультурного обмена.
Не стоит забывать, что в культуре раннего Нового времени переводчик мог выступать как соавтор текста, внося в него значительные изменения, сокращая «вредные» или опасные фрагменты или дополняя исходный текст своими вставками, меняя авторскую позицию на прямо противоположную, перенося место действия или переименовывая персонажей. Все это свидетельствует об «открытом режиме перевода» в ту эпоху, причем рукописный перевод приобретал черты «интерактивного посредника»99, поскольку мог стать основой для заочного «диалога» читателя с автором или переводчиком на полях манускрипта, а иногда читатель превращался в соавтора переводчика, внося изменения и правку в сам перевод. Например, неизвестный русский читатель-пурист анонимного перевода книги шведского аристократа Юхана Оксеншерны «Recueil de pensées» постоянно правил стиль перевода и вносил замечания в текст рукописной книги: переправлял «шляхтичей» на «дворян», «героя» на «витязя», «антагониста» на «супостата», «театр» на «игральное позорище», «женский пол» на «баб», а «политику» на «градочиние или градаправительство»100. А читатель «Разговора в царствии мертвых, во втором свидании между Густавом Адольфом королем Швецким и Карлом Первым королем аглинским», в одном из списков начала 1750‐х годов внес такую обильную литературную правку, что фактически появилась новая редакция текста, которая начала распространяться в списках параллельно с первой редакцией 1720‐х годов101. Конечно, читатель мог оставлять маргиналии и на полях печатного перевода, но рукопись предполагала иное отношение к тексту, особенно если создатель и читатель рукописи совпадали, – рукописный текст становился полем для творчества переписчика: он мог вносить изменения уже в процессе создания списка.
Ярким примером творческого обращения читателя с рукописным переводом может служить редактура перевода петровского времени «Breviarium Politicorum: seu Arcana Politica» (1684) Джулио Мазарини, выполненная уже в середине XVIII века и фактически конструирующая на старой основе совершенно новый текст102. Читатель-соавтор начал правку уже с названия, испещряя титульный лист тремя вариантами заголовка103, а затем он сократил целые фрагменты текста, которые показались ему неважными, иногда заменяя длинный фрагмент перевода кратким пересказом его сути. Видимо, автор правки рукописи БАН.16.9.24 предполагал использовать свой перевод в коммерческих целях (распространять в рукописных копиях или напечатать в академической типографии): он не случайно изменил старое название, тщательно подбирая привлекательный «коммерческий» заголовок. Правка коснулась как стиля, так и языка перевода; часто «редактор» пересматривал и заменял архаичную лексику. При этом неясно, насколько он оглядывался на оригинал: можно предположить, что он работал только с текстом имевшегося в его распоряжении перевода. Вот удивительный пример «открытого режима» переводческой работы, когда читатель-соавтор просто отказался и от перевода, и от оригинала и выдал свое резюме исходного переводного текста, которое по всем формальным признакам является новым сочинением и по отношению к старому переводу, и к самому оригиналу:
Которые люди зело много у себя особливых и знатных разных вещей имеют, такия суть роскошники и мало богобоязнены. Так же и те которыя вельми оружие красовитое имеют, мало почитай такия воины бывают, тако ж и которыя ремесленники инструменты или снасти при себе хорошие ж держат, мало исправны бывают же, разве то для младости будет. Тако ж и те которые тщатся сверх пристойности о украшении телесном, красноличны, и любителны, то суть мало мудры, ибо забавляются болше собеседованием жен и охота их ко угождению оным суетными способы, ибо оное учение весма есть противно, а нелепообразные природу добрую наукою украшают104.
Знак малоумных больше стараться о внешнем, нежели о внутреннем, больше приобретать орудие, нежели самое художество, больше украшать тело, нежели душу105.
Текст здесь стал подлинно «интерактивным», читатель манускрипта создал альтернативную версию перевода на основе старого, нисколько не задумываясь о проблеме авторства, не соотнося свою редактуру с оригиналом, оставаясь столь же анонимным, как и первый переводчик, руководствуясь при исправлении текста исключительно своими представлениями о верности перевода и стилистической точности. Другими словами, он утратил роль обычного посредника, поскольку не стремился точно передать мысли и идеи оригинала. Становясь соавтором, он создал свой оригинальный текст.
В целом европейская культура XVIII века во многом строилась вокруг перевода и интерпретации уже известных текстов. Как утверждает Джейкоб Солл, критический дух Просвещения выражался не в стремлении «создавать великие книги и идеи, а скорее в том, чтобы переводить, изучать, компилировать, переиздавать и критиковать существующие произведения»106. Новые явления, идеи и веяния эпохи часто возникали вокруг перевода («Энциклопедия» Дидро и Д’ Аламбера) и комментирования уже существующих текстов («Анти-Макиавелли» Фридриха II). Поэтому поиск «оригинального» не всегда может быть связан с анализом оригинальных сочинений русских авторов этой эпохи. Перевод уже выступает самостоятельным фактом культуры, достойным специального анализа как явление русской мысли XVIII века. То, что определенный текст был осознанно выбран для перевода, а переводчик и публикатор приложили немало труда, чтобы представить его читающей публике, наделяет перевод значением источника по истории русской политической мысли и культуры своего времени.
Трудно понять роль перевода в культуре изучаемой нами эпохи, не представляя, какое место переводная литература занимает во всем корпусе печатной продукции. Анализируя данные о книжном рынке, мы можем, в частности, получить представление об основных тематических направлениях переводческой деятельности, как и о том, какие жанры литературы считались приоритетными в среде переводчиков и издателей. В ходе создания базы данных русских переводов общественно-политических текстов107 участники проекта провели подсчеты общего количества публикаций на русском языке, сделанных в XVIII веке. Мы опирались как на главные печатные каталоги, так и на электронные каталоги крупнейших российских библиотек – Российской национальной библиотеки и Российской государственной библиотеки.
Чтобы посмотреть на историю русской книги и историю перевода в России на общеевропейском фоне, необходимо сравнить русский книжный рынок с другими крупными книжными рынками Европы. Но возможно ли это?
Данные по количеству книжной продукции могут сильно различаться в зависимости от того, что мы считаем книгой. Так в «Сводном каталоге русской книги гражданской печати XVIII века»108 мы можем найти брошюры объемом в 6–8 страниц. Во французских исследованиях истории книги во Франции XVIII века чаще всего книгой считается издание более 47 страниц. Эта граница была установлена французскими властями уже в XVIII веке, чтобы отличать книги (livres) от брошюр (livrets). Этот критерий использует, например, Анри-Жан Мартен, один из авторитетных исследователей истории книги во Франции XVII–XVIII веков, но существуют и другие подходы109, и учет книжной продукции объемом менее 48 страниц радикально меняет данные. Клодин Адам, которая исследовала историю книгопечатания в Тулузе, учитывала брошюры (которые она называет plaquette) и выяснила, что типографские издания от 1 до 47 страниц представляют 77% всей (сохранившейся) продукции типографий Тулузы за период с 1739 по 1788 год110. Сравнение между книжными рынками становится еще более сложным, если учитывать формат изданий111.
Все это показывает, что сравнивать данные российских каталогов с данными зарубежных, в частности французских, исследователей книги очень сложно. Даже без учета брошюр и ограничиваясь периодом с 1723 по 1789 год, по которому во Франции мы располагаем достаточными источниками, количество известных французских изданий в разы превышает число книг, вышедших в России XVIII века. Основываясь на реестрах так называемых «привилегий», то есть публичных разрешений печатать книгу, и реестрах «негласных разрешений»112, которые известны исследователям, главным образом, за вторую половину века, Франсуа Фюре насчитывает около 44 000 французских изданий113. Доля публикаций менее 48 страниц была, конечно, намного больше в провинциальных французских типографиях (которые работали в значительной степени на провинциальную администрацию, издававшую множество объявлений с небольшим количеством страниц), чем в парижских, но в любом случае, при учете публикаций объемом менее 48 страниц число изданий, вышедших во Франции XVIII века, вероятно, увеличится многократно.
Такой объем французской печатной продукции не удивляет. Французский был международным языком, на котором читали книги по всей Европе, поэтому французский книжный рынок обслуживал далеко не только французского читателя и конкурировал в этом смысле с другими книжными рынками, на которых число изданий на французском языке было значительным – издателями Женевы, Лондона, Амстердама и так далее114.
В этом отношении Россия находилась на периферии книжной Европы, хотя, даже находясь на периферии, она участвовала в этом общеевропейском процессе, публикуя книги на наиболее популярных европейских языках того времени. Всего за XVIII век в России было издано около 3500 изданий на иностранных языках, что очень много, учитывая, что книг на русском языке, напечатанных гражданским шрифтом, было издано менее 10 тысяч. По количеству изданных французских переводов беллетристики за последние 15 лет XVIII века Санкт-Петербург занимает восьмую позицию среди других крупных центров книги в Европе115.
Кроме того, Франция в эту эпоху представляла собой во многом сложившийся книжный рынок, который активно развивался уже в XVII веке, в то время как в России массовое производство книги началось только в XVIII столетии и, скорее, во второй его половине.
Есть и еще некоторые отличия, которые чрезвычайно затрудняют сопоставление этих книжных рынков. Во Франции в XVIII веке существовало большое количество частных типографий, в то время как в России официально частные типографии были разрешены только в 1783 году116. Казалось бы, значительная централизация книжного рынка как в России, так и во Франции (благодаря тому что парижские издатели находились в европейском центре литературы и науки) позволяет сопоставить их, однако во французской провинции число частных типографий и количество выходившей там книжной продукции все-таки было весьма существенным в отличие от России117.
Исследований о переводе как явлении и об отдельных переводах в России XVIII века было опубликовано немало, но большинство ученых не занимается статистической обработкой данных. Как правило, рассматриваются главные тенденции в переводе прозы и поэзии в ту эпоху, описываются центры переводческой деятельности (Академия наук, Сухопутный шляхетный кадетский корпус, двор), показывается отношение общества к тем или иным переводным жанрам, уделяется внимание переводам отдельных писателей, но опять же с точки зрения оценки качества переводов, их восприятия в обществе, но очень редко с использованием статистических методов118. Некоторые исследователи, конечно, прибегали к статистическим методам, анализируя производство и бытование книги в России в XVIII веке, – среди них больше всего для внедрения этого подхода сделали Сергей Павлович Луппов и ученые его круга119. Но ко всему объему печатной продукции в России XVIII века статистический анализ применялся, насколько нам известно, только в старом исследовании Василия Васильевича Сиповского120. Однако Сиповский не имел в своем распоряжении таких точных инструментов для исследования, как «Сводный каталог русской книги гражданской печати XVIII века», вышедший уже в советское время, и его данные сегодня невозможно проверить, да и критерии его подсчетов не всегда ясны. Среди исследователей недавнего времени к статистической обработке данных о печатной продукции той эпохи обращались Гэри Маркер в своей книге об издательском деле в России XVIII века121, К. Д. Бугров и М. А. Киселев122, которые во многом опирались на подсчеты Г. Маркера, а также А. Ю. Самарин123. Однако до проекта Германского исторического института в Москве анализ всего массива данных о русской гражданской печати с использованием большого количества параметров не делался124.
В других странах существует мало похожих по тематике и охвату материала общедоступных баз данных, которые представляли бы весь репертуар переводной литературы или значительную его часть за длинный отрезок времени. Более всего в этом отношении повезло переводам на французский язык. Сайт «Intraduction : Traduire en français, 18e–19e siècles»125 объединяет две базы данных, «Литературные переводы на французский, 1840–1915» и «Корпус беллетристики XVIII века»126. Последняя представляет собой собрание библиографических сведений о переводах литературных произведений (прежде всего, поэзия, проза и драматургия) с любых языков на французский с 1776 по 1812 год. На сайте можно получить доступ к статистическим сведениям, генерируемым на основе базы данных по ряду категорий (с указанием как абсолютных значений, так и долей в процентах от общего числа переводных изданий): главные переводимые авторы, переводчики, издатели, места издания, языки и жанр оригинальных произведений, а также «маркеры перевода» – идет ли речь о точном или вольном переводе или имитации127. Этот сайт дает нам некоторые возможности для сравнения с российским рынком переводов, которые мы используем в последующих частях этого раздела.
Согласно «Сводному каталогу русской книги гражданской печати XVIII века. 1725–1800» (1962–1975, далее – СКГП) и «Описанию изданий гражданской печати. 1708 – январь 1725 г.» (1955), в главных библиотеках СССР сохранилось около 9500 книг на русском языке, напечатанных гражданским шрифтом в России с 1708 года по конец века128, причем около 7350 книг из этого числа вышли за последнюю четверть века129. К изданиям из каталога 1955 года мы применили критерии, которые выбрали составители СКГП130.
Как известно, в печатной продукции, выходившей в России в XVIII веке, было два корпуса: книги кириллической печати131 и книги гражданской печати. Первый представляет собой, прежде всего, религиозную православную литературу, второй – в основном литературу светскую132, хотя понятно, что православная литература не ограничивается исключительно кириллической печатью, так же как среди изданий кириллической печати есть книги, которые трудно отнести к религиозной литературе в чистом виде, – например, книги для обучения (всевозможные азбуки и буквари, выходившие огромными для XVIII века тиражами), которые могли включать молитвы и другие церковные тексты. Встречаются даже отдельные издания, не имеющие никакого отношения к церкви (как до введения гражданского шрифта в 1708 году, так и после). Поэтому мы не будем рассматривать эти два корпуса с точки зрения их соотношения с религиозной литературой.
Сравнивать гражданскую печать с кириллической сложно и даже едва ли корректно еще по одной причине: существующие каталоги кириллической печати не охватывают весь ее репертуар за XVIII век. Сводный каталог А. А. Гусевой (2010) включает только издания московских и петербургских типографий, как и каталог Зерновой и Каменевой (1968). В то же время СКГП учитывает всю доступную нам сегодня книжную продукцию, изданную на территории Российской империи гражданским шрифтом. Реальное число книг кириллической печати, конечно, больше, чем то, которое мы приводим ниже по каталогу 1968 года.
Для большей корректности сравнения в трех следующих таблицах мы не учитывали книги, напечатанные гражданским шрифтом в провинции. Мы разбили весь век на четыре равных периода и сравнили динамику выхода изданий гражданской133 и кириллической печати (табл. 1 и 2).
Доля изданий кириллической печати в общем объеме книжной продукции падает, но в первой половине века очень незначительно, а большое падение происходит только во второй половине века, как это и показал уже Г. Маркер134. Очевидно также, что, хотя доля изданий кириллической печати уменьшалась, в абсолютном выражении этот сегмент продолжал расти, особенно во второй половине века, хотя и незначительно по сравнению с гражданской печатью, которая переживает настоящий бум в царствование Екатерины II.
Таблица 1. Соотношение числа изданий гражданской и кириллической печати
Таблица 2. Процентная доля гражданских и кириллических изданий
Таблица 3. Динамика изменения соотношения между гражданскими (без провинциальных) и кириллическими изданиями в 1750‐е годы
Таблица 4. Динамика изменения соотношения между гражданскими и кириллическими изданиями в 1760‐е годы
График 1. Динамика изменения соотношения между числом гражданских и кириллических изданий в 1750–1760‐е годы (сплошная линия – изменение количества изданий гражданской печати; пунктирная линия – изменение количества изданий кириллической печати)
Когда разрыв между двумя сегментами – гражданской и кириллической печатью – стал особенно большим? Посмотрим на данные (табл. 3, 4).
Если основываться на данных только московских и петербургских типографий, в 1750‐е годы по количеству изданий кириллическая печать совсем немного уступает гражданской135.
Гражданская печать существенно обгоняет печать кириллическую только в 1760‐е годы, причем это происходит еще до восшествия на престол Екатерины II. Разрыв между ними продолжает увеличиваться в последующие годы, как показывают таблицы 1 и 2. Отобразим эти изменения на графике 1.
Выделим временные отрезки (первая/последняя четверти века; первые/последние 15 лет; первое/последнее десятилетие) и посмотрим на рост гражданской печати в целом за век (до 1708 года мы учитывали всю книжную продукцию) (табл. 5).
Таблица 5. Динамика роста числа печатной продукции (гражданские и кириллические издания) на протяжении XVIII века
Сравнение первых и последних десяти лет дает рост печатной продукции в 20 с лишним раз, а сравнение первой и последней четверти века, первых и последних пятнадцати лет приводит к весьма отличным цифрам – увеличение в 12–13 раз, что можно объяснить прогрессом книгопечатания во второй половине царствования Петра I, после введения печати гражданским шрифтом в 1708 году. Начиная XVIII век с минимальных значений, русский книжный рынок показывает впечатляющий рост за весь век, хотя, повторим, его трудно сравнить с более развитыми книжными рынками Европы. Так, во Франции в XVII веке количество книжной продукции выросло примерно в три с половиной раза, а в XVIII веке – приблизительно в три раза (согласно Керару), однако по сравнению с французским книжным рынком в России мы имеем дело со сравнительно небольшим объемом книжной продукции – по числу печатных изданий русский книжный рынок в конце XVIII века выглядит так, как французский в его начале136. Еще более впечатляющим выглядит британский книжный рынок, где за XVIII век было издано, вероятно, не менее 200 000 книг137. Российский книжный рынок имеет по крайней мере одно неоспоримое преимущество – его скромную по объему книжную продукцию гораздо проще проанализировать статистически.
Сделав обзор изменения объема гражданской и кириллической печати за XVIII век, рассмотрим место переводных книг в корпусе гражданской печати, в котором, в отличие от кириллической печати, переводная литература играла важнейшую роль. В нашей базе книг гражданской печати, содержащей издания с 1708 года по конец века, 3860 названий являются переводами, это примерно 40% от всего числа изданий гражданской печати в России138.
Много это или мало в контексте Европы того времени? Единственный рынок, по которому у нас есть подобные данные, – французский, где с 1716 по 1786 год доля переводов составляет чуть более 5%, и отклонения от этой цифры незначительны: от 3% (1736) до 7% (1771)139. Однако, учитывая, что французский рынок на порядок крупнее российского, в абсолютных цифрах это все-таки весьма значительный корпус переводов. Количество переводов в России можно сопоставить и с числом переводов с французского на немецкий язык с 1770 по 1815 год. За этот период исследователи обнаружили по меньшей мере 6618 таких переводов, не считая 9318 переводов в периодической прессе140. Таким образом, очевидно, что общее число переводов на русский язык в XVIII веке выглядит не таким большим по сравнению с другими крупными европейскими рынками книги, однако доля переводов в массиве русской книги этой эпохи очень большая, что, конечно, объясняется не только интенсивностью переводческой деятельности, о которой мы будем говорить, но и незначительным количеством оригинальных изданий на русском языке, в отличие от Франции, Великобритании, немецких государств и так далее. Важно при этом отметить, что, как и в случае упомянутых европейских стран, в России речь идет почти исключительно о переводах с европейских языков, что хорошо иллюстрирует ориентацию русского общества на европейские культурные модели как до, так и после появления в России частных типографий в 1780‐е годы.
До 1760‐х годов количество выходивших книг на русском языке было более чем скромным, и столь же незначительным было число печатных переводов. Однако не следует забывать, что в этот период рукописная традиция перевода играла в России более важную роль, чем перевод печатный. Это верно в отношении литературы разных жанров, в том числе в отношении «политической» литературы в широком смысле, как это показывает С. В. Польской в своей статье, публикуемой в данной книге. Однако рукописную традицию перевода, по справедливому замечанию К. Д. Бугрова, не следует рассматривать как подготовительный этап печатного перевода141. Они сосуществовали долгое время и после того, как печатные станки в России заработали на полную мощность142.
Существенное увеличение числа публикаций в России начинается при Екатерине II и объясняется в некоторой степени восшествием на престол новой императрицы. Мы видим в 1762 и 1763 годах целую вереницу од: если в 1760 году, кажется, не было напечатано ни одной оды (мы учитывали только отдельные издания), а в 1761 году всего три, то в 1762 году их вышло не менее 26, а в 1763 году не менее 15. Также появился ряд других сочинений, связанных с началом нового царствования, – в частности, описания фейерверков. Но не только одам и фейерверкам мы обязаны увеличением числа публикаций в эти годы. Заметно возросло число переводов (табл. 6), причем рост заметен еще до восшествия на престол Екатерины II, а при новой императрице этот процесс стал быстро набирать обороты.
Таблица 6. Доля переводов среди всех изданий гражданской печати с 1759 по 1763 год 143
График 2. Соотношение оригинальных русских сочинений и переводов, 1730–1800 годы
Соотношение оригинальной и переводной литературы после окончания петровской эпохи до конца XVIII века представлено на графике 2.
По числу изданий 1788 год стал вершиной в книгоиздательском деле в России XVIII века. С 1761 года, то есть года, предшествующего восшествию на престол Екатерины II, до 1788 года число оригинальных русских книг увеличилось более, чем в 7 раз, а число переводов выросло почти в 10 раз.
Какие издатели больше других внесли лепту в достижение такого впечатляющего результата в издании книг в екатерининской России? Продукция некоторых типографий на протяжении 1780‐х – начала 1790‐х годов оставалась мало подверженной изменениям (наиболее крупной из таких была типография Академии наук), но гораздо чаще после разрешения заводить частные типографии, последовавшего в 1783 году, казенные учреждения стали публиковать меньше книг: это касается, например, типографий Сухопутного шляхетного кадетского корпуса и Морского кадетского корпуса. Заработали частные типографии, некоторые из уже существовавших стали увеличивать число выпускаемых изданий (типографии И. К. Шнора, М. Пономарева, М. Овчинникова, Б. Л. Гека, Богдановича и так далее). Самой продуктивной – причем с большим отрывом – была в эти годы Типографическая компания, образованная в 1785 году Н. И. Новиковым, который де-факто управлял ею, и московскими масонами-розенкрейцерами его круга. В 1788 году Типографическая компания опубликовала не менее 89 книг, к которым нужно добавить 72 книги, изданные Университетской типографией, также находившейся под контролем Новикова. Это почти 40% всех книг гражданской печати, изданных в России в 1788 году. Однако уже в 1789 году доля книг, изданных Новиковым, упала до 15%.
Этот книжный бум был связан не только с развитием частных типографий, но и с популярностью переводов, которые выходили все чаще. Если в 1786 году число оригинальных русских изданий еще превышало число переводов (135/116), то в 1787 году оригинальные русские книги уже уступали пальму первенства переводам (167/191), а в 1788 году разрыв между ними увеличился еще больше (154/256). По этим цифрам видно, что рост числа переводов был почти взрывным. Причины такой диспропорции, вероятно, в недостатке оригинальных русских сочинений и в большом читательском спросе, который можно было удовлетворить за счет переводов. Именно частные типографии внесли самый большой вклад в такое быстрое увеличение числа переводов. Так, за период с 1773 по 1793 год число книг, изданных Новиковым, превысило 900, из них почти 540 были переводами, что составляет почти 60% всего репертуара книг этого издателя.
С началом революции во Франции и последовавшими за этим трудностями с доставкой печатной продукции в Россию, а также с введением цензуры количество переводных книг резко уменьшилось в 1789 и 1790 годах, возвратившись к уровню 1786 года. Интересно, что в 1790 году число оригинальных русских сочинений снова пошло вверх, причем довольно резко, и обогнало переводную литературу почти в два раза. Далее мы видим очередной упадок издательской деятельности начиная с 1795 года, что объясняется введением строгого цензурного контроля, в частности применением указа, подписанного Екатериной II 16 сентября 1796 года, незадолго до ее смерти, которым упразднялись частные типографии144.
В исследовательской литературе высказывалась мысль о том, что рассмотрение «национальной принадлежности» переводимых произведений нецелесообразно в силу того, что для русского читателя XVIII века «национальный характер» источника представлял второстепенный интерес, а путь некоторых произведений до русского читателя проходил через перевод-посредник145. Как нам кажется, делать столь широкие обобщения вряд ли возможно, ведь читатели были очень разными и по социальному происхождению, и по своей культуре146. Однако в данном случае нас интересует не восприятие человека того времени, а оценка культурного разнообразия переводной литературы, которое, конечно, зависело от того, из какого языкового и культурного резервуара приходили в Россию произведения, которые переводились на русский язык.
Французский занимает лидирующие позиции среди языков, с которых переводили в XVIII веке в России, за ним следует немецкий. Согласно нашим данным, в общем объеме печатной продукции переводы с французского и немецкого составляли соответственно 18,8 и 11%. Если же говорить об их доле только среди переводных книг, то она будет намного значительнее: 46,5 и 27,2% соответственно. Все остальные языки занимали гораздо более скромные позиции как среди всей переводной литературы, так и в корпусе переводов политических текстов: так, например, книги, переведенные с латыни, составляли 4,8% среди всех книг гражданской печати и 12% среди всех переводов147. Интересно отметить, что доля переводов с французского больше среди «политических» текстов (55%), чем среди всей переводной литературы (46,5%), в то время как пропорция книг, переведенных с немецкого, в обоих корпусах сильно не различается. А если мы будем считать не по названиям, а по томам, то доля французского возрастет еще больше. Конечно, можно было бы подумать, что в полученных результатах сказалась субъективность тех, кто отбирал общественно-политические переводы для базы данных148. Но причина, скорее, в том, что в корпусе европейских политических сочинений французских работ было больше. Подобный дисбаланс мы увидим и в других тематических разделах нашего корпуса переводов, о чем речь пойдет ниже.
Рассмотрим теперь, с каких языков переводили в России в разные периоды XVIII века (табл. 7).
Если сравнивать число переводов с четырех языков, составляющих группу лидеров в первой половине XVIII века, – немецкого, итальянского, латыни и французского – то мы обнаружим, что количество переводов с немецкого значительно, примерно в два раза, превышало число переводов и с итальянского, и с латыни, и с французского, который начнет входить в силу только в 1750‐е годы. Присутствие итальянского в этой группе лидеров объясняется не столько длительной традицией, как в случае латыни, сколько резким увеличением числа переводов с итальянского в 1733–1735 годах, что было связано с потребностями придворного театра Анны Иоанновны, ставившего значительное количество итальянских пьес149. Также нельзя не отметить, что за этот период не было, по-видимому, ни одного прямого перевода ни с английского, ни с испанского.
Таблица 7. Количество переводов с разных языков в России первой половины XVIII века 150
Чтобы проследить дальнейшую историю перевода на русский язык в России, мы выделили два периода: 1759–1763 и 1780–1788 годы (табл. 8). Первый интересен тем, что охватывает последние годы царствования Елизаветы Петровны и первые годы правления Екатерины II и соединяет в себе черты двух эпох; второй также захватывает конец одной и начало другой эпохи – до и после разрешения заводить частные типографии (1783), которое оказало огромное влияние на издательское дело в России вообще и на издание переводов в частности.
Таблица 8. Число отдельно напечатанных переводов на русский язык с 1759 по 1763 год
Таблица 9. Ведущие языки оригиналов русских переводов в 1750–1759 и в 1760–1763 годах (абсолютные цифры/доли в процентах)
Таблица 10. Языки оригиналов отдельно изданных переводов на русский язык, 1780–1788 годы
Как мы видим, в первый период число переводов было еще небольшим, поэтому говорить с уверенностью о тенденциях вряд ли возможно. Но можно отметить, что число переводов в целом росло довольно быстро (хотя понятно, что период начался с весьма низкого показателя). Сравним доли четырех наиболее значимых с точки зрения количества переводов языков в 1750–1759 годах (всего 69 переводов) и в 1760–1763 годах (всего 113 переводов) (табл. 9)151.
Получается, что в начале 1760‐х годов французский заметно упрочил свои позиции, и произошло это в основном за счет латинского и итальянского языков, в то время как доля переводов с немецкого почти не поменялась.
Посмотрим теперь, с каких языков переводили книги в следующий период, который охватывает как время до разрешения открывать частные типографии (последовавшего в 1783 году), так и после него. Мы заканчиваем этот период 1788 годом как наиболее успешным с точки зрения объема печатной продукции на протяжении всего XVIII века, после чего начался спад (табл. 10).
Ведущими по количеству в эти годы были переводы с французского, немецкого и латыни, причем, по сравнению с 1759–1763 годами, доля французского и немецкого чуть-чуть уменьшилась, зато доля латыни немного выросла. Можно также отметить некоторый рост переводов с других языков, не входящих в группу лидеров (с английского, а также с маньчжурского и польского) накануне эпохи Французской революции. С 1780 по 1786 год число переводов мало меняется, а начиная с 1787 года начинается большой рост, возможно, вызванный отложенным эффектом либерализации издательской деятельности. Хотя в среднем за последние три года этого периода в процентном отношении доля французского остается примерно такой же, как раньше, если рассматривать значения в динамике, видно, что она возрастает в 1788 году, а доли немецкого и латинского, после значительного роста в 1787 году, в 1788 году, наоборот, уменьшаются. Другими словами, разрыв между французским и остальными иностранными языками становится еще более заметным накануне Французской революции. Это хорошо видно на графике 3.
График 3. Языки оригиналов русских переводов с французского, немецкого и латинского языков, 1780–1788 годы (сплошная линия – французский; длинный пунктир – немецкий; короткий пунктир – латинский)
Возможно, в какой-то степени это можно объяснить функцией языка-посредника в переводе иностранной литературы, которую французский выполнял больше, чем какой бы то ни было другой язык. Так, в 1788 году с французских переводов переводили на русский произведения Локка, Мильтона, Поупа, Шекспира, Филдинга, Эдварда Янга. Очевидно, что это касается прежде всего литературы на английском языке. Прямо с английского на русский язык за весь XVIII век было переведено менее ста книг, в то время как по крайней мере 154 книги были переведены с французских переводов английских книг, к которым надо добавить не менее 49 переводов с немецких переводов английских книг. Причем этот процесс, очень мало проявлявшийся еще в середине века, набирал скорость: в 1776–1785 годах через французский было переведено 20 английских произведений, а в 1791–1800 годах их было уже 36. Есть также примеры переводов через французский с немецкого, итальянского и испанского.
Этот двойной фильтр, конечно, не проходил бесследно. Мы уже говорили, что перевод всегда является новым произведением, в которое переводчик мог вкладывать значения, которых не было в оригинале. Это тем более справедливо для XVII и XVIII веков, когда доминирующей идеологией в европейском переводе, и во всяком случае в переводе с английского на французский, который нас интересует в данном случае, был подход, который позже теоретики перевода назовут «доместикацией»152: французские переводчики, оправдывая свое право адаптировать английские романы к вкусам французского читателя, писали о том, насколько английская проза была плохо структурирована. Неудивительно, что при таком подходе и при нередком отсутствии самого слова «перевод» на обложке произведения, некоторые переводы воспринимались как оригинальные произведения и переводились вновь на тот язык, с которого они были переведены: в истории переводов с французского на английский и наоборот есть целый ряд таких случаев153. При переводе с перевода риск полного преображения переводимого произведения, конечно, повышался. Хорошим примером могут послужить переводы произведений Макферсона, которые он выдавал за творчество Оссиана. Существовало несколько французских переводов, некоторые из них (переводы Сюара и Летурнера) «улучшали» оригинал, придавая ему изящество или «величие», которых не было у Макферсона. Первый полный русский перевод, принадлежащий Ермилию Кострову, вышел в 1792 году и был сделан с французского перевода Летурнера. Костров не только во многом следовал за Летурнером, сглаживая «северный» колорит автора Оссиана, он еще и архаизировал стиль произведения154. Перевод с перевода продлился в России еще довольно долго и в XIX веке, несмотря на возраставшую критику подобной практики155.
У нас нет примеров статистических данных по всему массиву переводной литературы за XVIII век на другие европейские языки, однако уже упомянутый сайт «Intraduction» дает нам некоторое представление о переводе беллетристики на французский во всей Европе в последнюю четверть XVIII – начало XIX века156.
В 1776–1800 годах почти половина всех литературных переводов на французский (46,7%) была сделана с английского. Вместе с растущей ориентацией на французский в России того времени и незнанием английского языка среди русских157 это объясняет, вероятно, почему так много английских книг было переведено на русский именно с французских переводов. Второе место (22,5%) по численности переводов на французский занимает художественная литература на немецком языке, далее идут литературы на латинском (16,7%), древнегреческом (14,5%), итальянском (10,8%) и испанском (3,8%) языках.
Таблица 11. Языки художественных произведений, переведенных на французский язык в Европе 158
Если рассмотреть динамику, сравнив первое и последнее десятилетия этого временного отрезка159, мы увидим в переводе на французский в Европе определенные тенденции (табл. 11).
Эти данные не показывают, что в первый период наблюдался некоторый упадок в развитии литературного перевода на французский (при значительной вариативности данных). Также большую вариативность мы наблюдаем и во второй период, но в целом идет увеличение числа переводов.
С каких языков переводили художественную литературу в России в эти же отрезки времени? (табл. 12).
Судя по этим данным, в России переводили примерно столько же художественной литературы, как во Франции и других центрах издания на французском, хотя следует напомнить, что в этот период французский книжный рынок по общему объему книжной продукции многократно превосходил российский рынок. Это подчеркивает еще раз огромное значение перевода в России вообще и его роль в литературной жизни России в особенности, ведь, в отличие от Франции, в России в это время издавалось гораздо больше переводов художественной литературы, чем выходило оригинальных литературных произведений на русском языке160. Если верить французским данным, то рынок литературного перевода продолжал активно развиваться во Франции и в период Французской революции и Директории, в то время как в России наблюдается некоторый упадок переводческой деятельности в этот период.
Таблица 12. Языки художественных произведений, переведенных на русский язык
С. Жюратик, одна из создательниц базы данных французского литературного перевода, показывает, что во второй половине XVIII века – которая, по крайней мере с 1750‐х по 1780‐е годы, представляет собой пик в переводческой деятельности во Франции за долгий период, – переводы составляли незначительную часть всего корпуса изданий на французском языке, другими словами, это был весьма скромный канал для знакомства с текстами, опубликованными на других европейских языках в раннее Новое время. В этом смысле пространство франкоязычной книги (С. Жюратик пишет об «aire francophone») не отличалось в те годы большой открытостью другим культурам1.
Но даже при своей относительной закрытости рынок франкоязычного литературного перевода был разнообразнее русского с точки зрения языков переводимых произведений. По крайней мере, в первый из двух выделенных нами периодов в переводе на французский пять языков имели доли, превышавшие 10%, – это английский, немецкий, латинский, древнегреческий и итальянский, в то время как в России таковых было только два – французский и немецкий.
В обеих странах ведущие языки, с которых больше всего переводили литературных произведений, – английский, латинский и немецкий во Франции, французский и немецкий в России – занимали особо прочные позиции. Для Франции интерес к английскому и немецкому языкам был во многом новым явлением. Хотя детальных сведений по XVII веку у нас нет, данные по отдельным крупным французским издателям второй половины XVII века, издававшим большое число французских переводов, свидетельствуют, что значительная часть книг переводилась тогда с древних языков – латинского и древнегреческого, за которыми следовали испанский и итальянский, а с английского и немецкого переводили гораздо реже162. К 1770‐м годам, однако, английский и немецкий как языки оригиналов уже занимали ведущие позиции вместе с латынью, причем их позиции продолжали укрепляться: за последнюю четверть века число франкоязычных переводов с английского и немецкого увеличилось примерно на 15 и 8% соответственно. Этот взлет перевода английской книги объясняется не только интересом французов к политике, науке и беллетристике Великобритании, в особенности к английскому роману, но и рядом других факторов: влиянием французских протестантских издателей, распространившихся по Европе после отмены Нантского эдикта и осевших в крупных центрах книгопечатания, в особенности в Лондоне, развитием других европейских центров печати на французском языке, где не было такой строгой цензуры, как во Франции, – не только в Швейцарии, но и особенно в Голландии, а с 1760‐х годов и в городах, расположенных вблизи от Франции, – в Льеже, Буйоне, Нефшателе163.
В России, как мы видели выше, выход на авансцену французского как языка, с которого больше всего переводили на русский, – это явление совсем новое, относящееся к 1760‐м годам, в то время как немецкий, наоборот, был частью давней традиции. Однако для литературного перевода ситуация в значительной степени иная, чем для перевода нелитературного. Можно сравнить, например, с десятилетием, предшествующим приходу к власти Екатерины II (1762), при которой, как мы отмечали, книгопечатание и перевод весьма оживились в России. Правда, в 1752–1761 годах переводов литературных произведений в России было совсем мало – 32 за десять лет, да и то больше к концу этого периода, поэтому невозможно делать на основе столь скромного корпуса твердые выводы. Однако кажется не случайным, что в это время в литературном переводе французский и итальянский пользовались почти одинаковой популярностью (17 и 13 переводов соответственно), а немецкий совсем не был источником литературных произведений для перевода (мы не нашли ни одного отдельно изданного русского перевода литературного произведения на немецком языке за эти годы)164. Но к 1770‐м годам немецкий стал вторым по важности языком, с которого переводили литературные произведения на русский язык, и в последнюю четверть века практически никакой динамики в позиции ведущих языков мы не видим, кроме небольшого уменьшения числа переводов с французского в результате введения цензуры и сложностей со ввозом французской книги в Россию в годы Французской революции (табл. 13).
Однако надо учесть, что доли разных языков в художественном и нехудожественном переводе часто не совпадают (мы сохранили тот же порядок, что и в предыдущей таблице для удобства сравнения).
Таблица 13. Языки нехудожественных произведений, переведенных на русский язык
По этим данным хорошо видно, что, во-первых, для ряда языков их доли в литературном и нелитературном переводе сильно различаются и, во-вторых, что в отдельных случаях их доля в каждом сегменте переводной литературы сильно меняется со временем. Это касается в особенности французского в оба периода (разница примерно в 25–26% в пользу литературного перевода) и латыни (особенно в первый период, разница в более чем 17% в пользу нелитературного перевода, во второй период она сократилась до 10,5% из‐за снижения доли латыни в нелитературном переводе, что отражает постепенный отход латыни на второй план), но также и ряда других языков. Для немецкого доля литературного перевода увеличилась во второй период по сравнению с первым, но доля нелитературного перевода с этого языка выросла еще больше, и разрыв между ними стал ощутимее (около 6% в первый период и около 13% во второй). Очевидно, что, если в области изящной словесности немецкий даже в конце века не может «тягаться» с французским, то в других областях он становится его реальным конкурентом. Более подробно о тематике переводов с этих языков мы расскажем в следующем разделе.
Ощутимое уменьшение переводов с латинского и древнегреческого во Франции в период с XVII до второй половины XVIII века объясняется, вероятно, и тем, что в это время выходило гораздо больше, чем в предыдущий период, франкоязычной литературы во многих областях помимо словесности: как религиозных произведений под воздействием Реформации и янсенизма, так и научных, что отразилось на составе библиотек165. Однако во Франции за латынью и древнегреческим стояла давняя культурная традиция, поэтому они продолжали сохранять некоторый вес. В России же, при сравнимых объемах литературного перевода, с латинского и греческого переводили в те годы гораздо меньше, чем во Франции, что не удивительно, учитывая малое знакомство с этими языками вне духовного сословия и практику использования французских переводов латинских и греческих произведений, например в дворянской среде166. Итальянский, который еще в середине века, как мы видели, играл в России значительную роль в переводе литературных произведений, постигла та же участь, что и во франкоязычном переводе. Отметим также несколько переводов на французский с арабского в конце века, что закономерно, учитывая связи Франции с арабоязычным миром, что можно сравнить с появлением редких переводов на русский с китайского и маньчжурского языков. В России к маргинальным, но сохранявшим некоторое культурное влияние языкам, с которых переводили литературные произведения, относится польский, который был частью давней культурной традиции167.
Г. Маркер, а за ним К. Д. Бугров и М. А. Киселев отмечают в истории русской книги XVIII века уменьшение доли религиозных сочинений и одновременное увеличение таких тематических групп, как беллетристика, философская литература, историко-географическая литература и ода168. С констатацией общей тенденции – уменьшения доли религиозной литературы и увеличения доли светской литературы – трудно не согласиться, это общеевропейский тренд, который отмечали и другие исследователи, например на французском материале169. Мы сосредоточим внимание только на тематике переводов в их соотношении с языком оригиналов.
График 4. Тематика отдельно изданных переводов с французского на русский язык, 1786–1788 годы (общее число и доля в процентах)
Мы видели, с каких языков переводили в 1760–1763 годах. Что в этот период переводили с французского? Сочинения по педагогике, дворянскому воспитанию и правилам поведения для дворян, а также учебные пособия. Однако самая большая группа переводов – это художественная литература. Тематика русских переводов с немецкого языка во многом иная. Правда, мы также находим отдельные наставления по поведению, переведенные с немецкого – очевидно, что это общеевропейская тенденция, – и учебники, прежде всего языковые, в том числе для изучения латинского языка. Однако в остальном эта группа книг не похожа на переводы с французского. Так, в это время мы практически не видим литературных произведений, переведенных на русский с немецкого языка. Основная часть корпуса сочинений, переведенных с немецкого в эти годы, состояла (в порядке убывания числа изданий) из научных трактатов и учебных пособий по точным наукам, пособий по истории, географии и политике, трактатов по военному делу (речь идет о сочинениях Фридриха Великого, изданных при Петре III, который был поклонником прусского короля) и по животноводству, а также описаний путешествий.
Посмотрим теперь на тематику переводов на русский за 1786–1788 годы (график 4). Переводы с французского представляют собой неоднородную по своему содержанию и жанрам группу изданий. Мы встречаем сочинения по военной проблематике, учебники для изучения французского, собрания афоризмов, но, кажется, не больше, чем обычно. Есть отдельные политические сочинения (например, «Политическое завещание дюка де Ришелье»), сочинения по медицине, юриспруденции. Традиционно печатались педагогические сочинения, переведенные с французского: франкоязычная литература была важным источником работ по этому вопросу. Так, в 1788 году вышли три перевода произведений много раз издававшейся в России мадам Лепренс де Бомон, а также «О воспитании девиц» и «Странствования Телемака» Фенелона, которые и ранее уже выходили на русском. Мы видим немало анонимных французских сочинений на разные темы. Но основной массив переводов – это французская беллетристика. В этом смысле конец 1780‐х мало отличается от начала 1760‐х годов, отличие скорее в объеме этой книжной продукции: шел настоящий вал переводов французских литературных произведений, не только авторов первого ряда, но и писателей, в большинстве своем сегодня забытых. Правда, качество переводной прозы вызывало многочисленные нарекания в литературных кругах России второй половины XVIII века, также нередко упоминали пагубное (как считалось) воздействие иностранных романов на нравы170. А. Т. Болотов с возмущением спрашивал, «откуда они [переводчики] такие глупости и вздоры для перевода вышаривают»171.
В 1788 году было опубликовано семь отдельно изданных переводов сочинений Вольтера, что значительно больше, чем обычно. Рекордсменом стал Мольер – вышли переводы двенадцати его сочинений. В русских переводах представлена вся изящная словесность Франции, причем это прежде всего сочинения живших тогда авторов: Бомарше, Беркена, Данкура, Дидро, Дора, Жана-Франсуа де Лагарпа, Мармонтеля, Луи-Себастьена Мерсье, Флориана. Есть и несколько произведений писателей предыдущих эпох: Детуша, Дюфрени, Жана-Батиста Руссо, Скаррона и других172.
График 5. Тематика отдельно изданных переводов с немецкого на русский язык, 1786–1788 годы (общее число и доля в процентах)
Как на этом фоне выглядит литература, переведенная с немецкого? В 1786–1788 годах, как и в начале 1760‐х, среди переводов с немецкого были труды по самым разным отраслям знания: экономии и политическим наукам, истории и географии (причем география была представлена работами российского академика Герхарда Фридриха Миллера), табаководству и виноделию, лингвистике, медицине, военному делу и так далее, но все это отдельные издания. Было несколько сочинений о христианской вере. Довольно большую группу (около двадцати изданий) составили учебные пособия, в том числе учебники для недавно основанных народных школ и языковые пособия. Другая крупная группа книг – сочинения по педагогике и морали, среди которых выделяются труды Геллерта. И, вероятно, самая большая тематическая группа – изящная словесность, включая ряд анонимных сочинений. В этом ряду можно выделить сочинения Виланда, Геллерта, Гесснера и Лессинга. Таким образом, немецкоязычные страны продолжали поставлять учебные пособия, причем некоторые из них создавались специально для российских школ. Новым явлением стало обилие педагогических и моральных сочинений (которые ранее переводились в основном с французского). И наиболее яркое изменение – появление целой библиотеки переводов немецкоязычной изящной словесности, чего мы не видим в 1760‐е годы (график 5).
Сравнивая два ведущих языка, с которых переводили в России в то время, мы видим несколько отличий. Хотя в переводах с немецкого художественная литература (мы суммируем прозу, драму и поэзию) тоже стала занимать ведущее место, эта группа все равно намного меньше – особенно в абсолютных цифрах – чем среди переводов с французского: 56 (40,3%) и 173 (60,7%) изданий соответственно. Отметим также крупную группу (почти 20%) переводов немецких исторических и географических сочинений, в корпусе переводов с французского в процентном отношении она существенно меньше, хотя в абсолютных цифрах эти группы почти равнозначны.
График 6. Тематика отдельно изданных переводов с латинского на русский язык, 1786–1788 (общее число и доля в процентах)
С латинского языка (график 6) переводили произведения отцов церкви и античных авторов, также труды по теологии, среди которых выделяются духовные сочинения немецкой новолатинской традиции. Есть отдельные переводы работ по истории, написанных профессорами, работавшими в России, учебники латинского языка, учебники поведения, сочинения по медицине. Переводов с древнегреческого мало, единственная заметная группа – это переложения античных авторов.
Изменение числа переводов с определенных языков следует как будто за динамикой знакомства с этими языками в образованном российском обществе: если на протяжении всей первой половины века с немецкого переводилось гораздо больше книг, чем с французского, то во второй половине века, на которую приходится начало расцвета русской франкофонии173, переводы с французского решительно захватили пальму первенства. Этот параллелизм может показаться парадоксом: если в обществе лучше знали французский, а значит, могли читать книги в оригинале, то почему нужно было больше книг переводить с этого языка? На этот процесс следует смотреть шире: взрыв переводов с французского свидетельствует о том, что эта книжная продукция получила признание у россиян, способных читать, имеющих определенный уровень культурной подготовки и достаточные для покупки книг материальные средства, – число их, конечно, было гораздо больше, чем число хорошо владевших французским дворян. Р. Боден с полным основанием пишет о «добродетельном круге» в развитии печати в России во второй половине XVIII века: увеличение числа печатных станков и развитие сети книжных лавок вело к сокращению цен на книги, что позволяло более широким кругам – как из числа низшего дворянства, так и недворянским, в большинстве случаев не знакомым с французским языком, – приобретать книги, чего ранее они не могли себе позволить, создавая тем самым спрос, подстегивающий развитие издательского дела, особенно после разрешения заводить частные типографии (1783)174.
Для развития книгопечатания и перевода имели значение и новые тенденции в обществе, в частности дискуссия о свободном времени и о проведении досуга (которая началась еще до манифеста Петра III об освобождении дворянства от обязательной службы, 1762), вкус к литературе для проведения досуга, в особенности к роману, в противоположность пристрастию к технической и практической литературе у предыдущего поколения русских читателей, и появление новых практик знакомства с книгами, например чтения в одиночестве, а при таком способе чтения обращались обычно именно к беллетристике175.
Хорошо известно, что факт издания тех или иных авторов и тем более размеры тиражей не могут рассматриваться как явные доказательства читательского спроса, скорее они говорят нам об интенциях и стратегиях издателей. И все-таки на основе такого изобилия переводов литературных произведений нельзя не предположить, что именно в годы, предшествующие Французской революции, вкус к литературе вообще и к французской литературе в частности широко распространился в образованных слоях российского общества.
График 7. Наиболее часто переводимые в XVIII веке на русский язык писатели (отдельные издания) 176
Даже на общем фоне большого количества переводов франкоязычных авторов выделяется Вольтер (график 7). Многие произведения Вольтера появлялись в русском переводе очень быстро, что показывает большой интерес к творчеству писателя. Причем публиковались переводы его произведений самых разных жанров, включая ряд работ, которые можно рассматривать как политические тексты. Первые переводы Вольтера вышли в 1760‐х годах (если не считать журнальные публикации, которые появлялись и раньше), их число немного увеличилось во второй половине 1770‐х годов, достигло своего пика в конце 1780‐х и стало резко уменьшаться начиная с 1790 года, следуя в этом отношении за динамикой числа переводов вообще177.
Вернемся к корпусу «политической» литературы. Каково его место в общем росте переводов? В нашей базе178 всего около пятисот названий опубликованных «политических» переводов за весь XVIII век (в томах это существенно больше), это примерно 5% всей книжной продукции гражданского шрифта и около 13% всех переводов, опубликованных в России за XVIII век. В 1759–1763 годах переводов сочинений, которые мы идентифицировали как «политические», было немного – как правило, от пяти до семи в год. За 1786–1788 годы их больше – и в процентах, и в абсолютных цифрах – в корпусе литературы, переведенной с французского, чем среди книг, переведенных с немецкого, что опять же подтверждает наше наблюдение о французском как языке политических сочинений par excellence (табл. 14).
Число переводов «политических» сочинений не такое большое, чтобы на его основе можно было делать твердые выводы. Однако тенденция кажется ясной: сначала рост, который хорошо заметен в 1787–1789 годах, но затем еще более впечатляющее падение, чем для прочей переводной литературы, что, вероятно, отражает не только проблему с французской книгой в России в период революционных событий, которая затронула самые разные тематические группы переводной литературы, но и усиление цензуры.