Никоим образом не желая заниматься саморекламой, я, по-моему, имею право считать себя во многих отношениях развитым и сформировавшимся человеком. Я много путешествовал. Я достаточно начитан. Я знаю греческий и латынь. Я не чужд интереса к науке. Я способен терпимо относиться к умеренно-либеральным политическим взглядам других людей. Я собрал целый том материалов, посвященных развитию мадригала в пятнадцатом веке. Я много раз был свидетелем того, как люди умирают в своей постели, и вдобавок оказал влияние — по крайней мере смею на это надеяться — на жизнь немалого количества других людей, произнося с кафедры слова проповеди.

И тем не менее, несмотря на все это, должен признаться, что я никогда в жизни — как бы получше выразиться? — я никогда по-настоящему не имел касательства к женщинам.

Если быть до конца откровенным, до случая трехнедельной давности я никогда ни к одной из них не притрагивался, если только обстоятельства не требовали помочь даме одолеть ступеньки или нечто в этом роде. И даже тогда я неизменно старался касаться только плеча, талии или другого места, где кожа прикрыта одеждой, потому что единственное, чего я совершенно не переносил, так это малейшего соприкосновения моей кожи с кожей любой из них. Ощущение кожного покрова на ощупь, то есть прикосновение моей кожи к коже особи женского пола, будь то нога, шея, лицо, рука или всего лишь палец, вызывало у меня такое отвращение, что, приветствуя даму, в страхе перед неминуемым рукопожатием я всегда крепко сжимал руки за спиной.

Мало того, любого рода физический контакт с ними, даже если кожа не была обнажена, совершенно выводил меня из душевного равновесия. Если в очереди женщина стояла так близко, что соприкасались наши тела, если она усаживалась рядом со мной в автобусе, бок о бок, бедро к бедру, щеки у меня начинали отчаянно пылать, а темя покрывалось колючими капельками пота.

Все, вероятно, можно было бы объяснить, стыдись я хоть в какой-то мере собственной внешности. Но это было не так. Напротив, скажу, отбросив ложную скромность, что в этом отношении судьба была ко мне благосклонна. Я был ровно пяти с половиной футов росту без обуви, а мои, хотя и слегка покатые, плечи прекрасно гармонировали с невысокой, ладной фигурой. (Лично я всегда считал, что небольшая покатость плеч придает внешности человека не слишком большого роста некоторую утонченность и едва уловимую эстетичность,— вы согласны?) У меня были правильные черты лица, зубы мои были в отличном состоянии (лишь верхняя челюсть едва заметно выдавалась вперед), а необычного, яркорыжего цвета волосы покрывали голову густой шевелюрой. Видит Бог, мне попадались люди, которые в сравнении со мной были просто ничтожными козявками и все-таки проявляли в отношениях с прекрасным полом поразительную самоуверенность. Ах, как я им завидовал! Как я хотел поступать так же — быть в состоянии принимать участие в милых маленьких ритуалах соприкосновения, которые, как я неоднократно наблюдал, имеют место между мужчинами и женщинами: касание рук, легкий поцелуй в щечку, хождение под руку, прижимание коленки к коленке или ступни к ступне под обеденным столом, а самое главное — откровенные страстные объятия, когда двое сливаются в танце.

Но подобные вещи были не для меня. Увы, взамен мне приходилось постоянно их избегать. А это, друзья мои, легче сказать, чем сделать, даже для скромного приходского священника в небольшой деревеньке, далекой от столичных соблазнов.

Дело в том, что среди моей паствы было непомерное количество дам. В приходе их насчитывалась не одна сотня, и самое печальное было то, что по меньшей мере шестьдесят процентов из них составляли старые девы, лишенные благотворного воздействия священных уз брака и потому абсолютно неприрученные.

Уверяю вас, я был взвинчен, как белка.

Конечно, зная то, как заботливо воспитывала меня мать, когда я был ребенком, можно было подумать, что подобные препятствия я способен одолевать без особого труда. Так оно, несомненно, и было бы, успей она дать мне образование до конца. Но она погибла, когда я был еще совсем молод.

Удивительная она была женщина, моя мама. На запястьях она носила одновременно по пять-шесть огромных браслетов, на которых болтались всевозможные штучки, при каждом движении со звоном ударявшиеся друг о друга. Где бы она ни находилась, по звуку этих браслетов ее всегда можно было отыскать. Ни один коровий колокольчик не звенел так громко. А по вечерам она в своих черных брюках сидела, поджав ноги, на диване и непрерывно курила сигареты, которые вставляла в длинный черный мундштук. Я же сидел на полу и во все глаза смотрел на нее.

— Хочешь попробовать мартини, Джордж? — спрашивала она.

— Прекрати, Клер,— вмешивался отец.— Будь осторожнее, иначе мальчик перестанет расти.

- Ну же,— говорила она.— Не бойся. Выпей.

Я всегда делал то, что велела мне мама.

— Хватит,— говорил отец.— Ему ведь надо только узнать, каков этот коктейль на вкус.

— Прошу тебя, Борис, не вмешивайся. Это очень важно.

Мама считала, что от ребенка нельзя абсолютно ничего скрывать. Что все ему надо показывать. Заставлять узнавать по собственному опыту.

— Я не допущу, чтобы мой мальчик на улице шептался по поводу грязных секретов с другими детьми и вынужден был сам догадываться о всякой всячине только потому, что никто ему ничего не рассказывает. Рассказывать надо все. Надо заставлять его слушать.

Мне исполнилось ровно десять, когда она начала читать мне подробные лекции на тему секса. Это был самый большой из всех секретов, а значит, и самый захватывающий.

— Подойди ко мне, Джордж, сейчас я хочу рассказать тебе, о том, как ты появился на свет, причем с самого начала.

Я увидел, как отец молча поднял голову и широко раскрыл рот — как всегда, когда он намеревался сказать нечто в высшей степени важное, но мама уже сверлила его взглядом своих сверкающих глаз, и он, не вымолвив ни слова, неторопливо вернулся к своей книге.

— Твой бедный отец смущен, — сказала она и подарила мне доверительную улыбку, ту, что не дарила больше никому, только мне — улыбаясь так, она лишь медленно поднимала уголок рта, пока на лице не появлялась восхитительная длинная морщинка, которая тянулась к самому глазу, отчего улыбка сопровождалась чем-то вроде подмигивания.

— Смущение, моя лапочка, — это единственное чувство, которого тебе никогда не следует испытывать. И не думай, что твой отец смущен только из-за тебя.

Отец принялся ерзать в кресле.

— Боже мой, да подобные вещи смущают его, даже когда он остается наедине со мной, собственной женой.

— Какие вещи? — спросил я.

В этот момент отец молча вышел из комнаты.

Кажется, как раз неделю спустя мама погибла. Возможно, это произошло немного позже — дней через десять или через две недели — я точно не знаю. Помню только, что, когда это случилось, та особая серия «бесед» уже подходила к концу; а так как я и сам был втянут в короткую цепь событий, которые привели к ее гибели, я до сих пор помню каждую подробность той странной ночи так, словно это было вчера. В любой момент я могу включить ту ночь в своей памяти и прокрутить ее всю перед глазами, как рулон кинопленки; и все время вижу одно и то же. Фильм всегда кончается на одном и том же месте, ни раньше, ни позже, а начинается всегда одинаково странно и неожиданно, когда экран еще погружен во тьму, а где-то надо мной раздается голос мамы, произносящий мое имя:

— Джордж! Проснись, Джордж, проснись!

А потом в глазах моих вспыхивает ослепительный электрический свет, и из глубины этого света меня зовет все тот же, но уже далекий голос:

— Джордж, просыпайся, вставай с постели и надевай халат! Быстрее! Спускайся вниз. Я хочу тебе кое-что показать. Давай, сынок, давай! Поторопись! И надень шлепанцы. Мы идем во двор.

— Во двор?

Я так хочу спать, что едва разбираю дорогу, но мама крепко сжимает мою руку и ведет меня вниз, а потом через парадную дверь — в ночь, где холодный воздух освежает мое лицо, точно смоченная водой губка, я широко открываю глаза и вижу искрящуюся от мороза лужайку и кедр с его громадными лапами, чернеющий на фоне маленькой тусклой луны. А над головой кружится, взмывая в небеса, несметное множество звезд.

Мы торопливо пересекаем лужайку, мама и я, ее браслеты издают безумный звон, и, чтобы не отстать, мне приходится семенить за ней что есть сил.

— У Джозефины начались роды,— говорит мама.— Это прекрасный случай. Ты увидишь весь процесс.

В гараже, когда мы туда добираемся, уже горит свет, и мы входим. Отца там нет, нет и машины, помещение кажется пустым и огромным, а холодный цементный пол леденит меня сквозь подошвы комнатных туфель. Джозефина лежит на куче соломы в невысокой проволочной клетке, стоящей в углу гаража,— большая голубая крольчиха с розовыми глазками, которая подозрительно смотрит на нас, когда мы подходим ближе.

— Смотри! — восклицает мама.— Она как раз рожает первого! Он уже почти вышел!

Мы с ней подкрадываемся ближе к Джозефине, и я сажусь на корточки рядом с клеткой, лицом почти вплотную к проволоке. Я зачарован. Прямо у меня на глазах из одного кролика появляется ДРУГОЙ.

— Смотри, как аккуратно он завернут в собственный целлофановый мешочек! — говорит мама.— Нет, ты только посмотри, как она теперь над ним хлопочет! У бедняжки нет махровой салфетки, а если бы даже и была, она все равно не смогла бы взять ее в лапы, вот и приходится умывать его языком.

Крольчиха-мама, глядя на нас, беспокойно вращает своими розовыми глазками, а потом я вижу, как она ложится на соломе так, чтобы ее тело оказалось между нами и малышом.

— Идем на другую сторону,— говорит мама.— Глупышка подвинулась. Я уверена, что она хочет загородить своего ребенка от нас.

Мы обходим клетку. Крольчиха следит за нами взглядом.

— По-моему, у нее скоро появится еще один. Посмотри, как тщательно она моет детеныша! Она обращается с ним точно так же, как человеческая мать со своим ребенком! Подумать только, ведь нечто подобное я когда-то проделывала с тобой!

Крупная голубая самка все еще наблюдает за нами, и вот она вновь носом отпихивает детеныша подальше, медленно переворачивается и ложится мордой в другую сторону. Потом она снова принимается облизывать и чистить младенца.

— Разве не поразительно то, каким образом мать инстинктивно знает, что ей надо делать? — говорит мама.— Только представь себе, моя лапочка, что детеныш — это ты, а Джозефина — это я...

Смотри, как она ласкает его, как она его всего целует! Она и вправду его целует, вот это да! Ну ни дать ни взять мы с тобой!

Я вглядываюсь пристальней. Мне эти поцелуи кажутся странными.

— Смотри! — кричу я.— Она его ест!

И действительно, голова крольчонка стремительно исчезает в пасти матери.

— Мамуля! Быстрее!

Но едва успевает затихнуть мой пронзительный крик, как крошечное розовое тельце целиком скрывается в материнской глотке.

Я быстро оборачиваюсь и в следующее мгновение уже смотрю прямо на мамино лицо, всего дюймах в шести надо мной, она явно пытается что-то сказать, а может быть, настолько поражена, что не в силах вымолвить ни слова, но я вижу только ее рот, огромный красный рот, который открывается все шире и шире, пока не превращается в гигантскую зияющую дыру с черным пятном в глубине, и я вновь кричу, но на этот раз уже не могу остановиться. Потом вдруг возникают ее руки, и я чувствую, как ее кожа касается моей, длинные холодные пальцы смыкаются на моих кулаках, я отскакиваю назад, резко вырываюсь и сломя голову уношусь в ночь. Непрерывно вопя, я бегу по аллее и выбегаю за ворота, а потом сквозь собственный оглушительный крик слышу у себя за спиной звон браслетов, который делается все громче и громче,— с каждым мигом приближаясь, она мчится за мной вниз по длинному склону холма, до конца тропинки и через мост к главной дороге, где со скоростью шестьдесят миль в час несутся мимо, сверкая фарами, потоки машин.

Потом я слышу, как где-то сзади визжат тормоза, после чего воцаряется тишина, и вдруг я замечаю, что браслеты за моей спиной уже не звенят.

Бедная мама.

Если бы только ей удалось прожить хоть немного дольше!

Надо признаться, с этими кроликами она меня до смерти напугала, но это была не ее вина, во всяком случае, подобные странные вещи творились у нас с ней постоянно. Еще тогда я начал расценивать их как нечто вроде процесса закаливания, приносящего мне скорее пользу, чем вред. Но если бы только ей удалось прожить еще немного и дать мне образование до конца, тогда мне наверняка не пришлось бы сталкиваться с теми проблемами, о которых я рассказывал вам несколько минут назад.

Я рассказывал о старых девах в моем приходе. Не правда ли, мерзкие слова — старая дева? Они вызывают в воображении либо костлявую дряхлую выдру с поджатыми губами, либо орущую на весь дом уродливую великаншу в бриджах для верховой езды. Но эти были совсем не такие. Они представляли собой группу чистых, здоровых и статных особей женского пола, в большинстве своем получивших прекрасное воспитание и на удивление состоятельных. Я совершенно уверен, что нормальному неженатому мужчине подобное окружение доставило бы огромное удовольствие.

Поначалу, когда я только получил должность приходского священника, все шло более или менее гладко. Разумеется, в какой-то мере я находился под защитой моей профессии и духовного сана. К тому же я и сам старался держаться с холодным достоинством, рассчитанным на то, чтобы не допускать никаких фамильярностей. Таким образом, в течение нескольких месяцев я мог свободно общаться со своими прихожанками, и ни одна из них не осмеливалась взять меня под руку на благотворительном базаре или коснуться своими пальцами моих, если передавала мне за ужином графинчик с маслом. Я был по-настоящему счастлив. Долгие годы я не чувствовал себя так хорошо. Стала исчезать даже глупая нервическая привычка постукивать во время разговора указательным пальцем по мочке уха.

Таким было то, что я называю моим первым периодом, и растянут он приблизительно на шесть месяцев. Потом пришла беда.

Полагаю, мне следовало бы знать, что здоровый мужчина вроде меня не может бесконечно долго избегать конфликтов, просто держа дам на почтительном расстоянии. Это абсолютно нереально.

Более того, результат при этом достигается прямо противоположный.

Я видел, как они украдкой разглядывают меня через всю комнату, сидя за партией в вист, как они шепчутся, кивают, облизывают губы, глубоко затягиваются сигаретами, планируя сближение, но всегда только шепотом, и временами до меня долетали обрывки их разговора: «Какой он робкий... просто немного стеснительный... он ведет себя неестественно... ему необходимо дружеское общение... нельзя же быть таким церемонным... нужно научить его держаться проще». А потом мало-помалу они перешли в скрытное наступление.

Таким был мой второй период. Он длился почти год и проходил на редкость мучительно. Однако по сравнению с третьей и последней стадией он оказался просто райским блаженством.

Дело в том, что теперь вместо того, чтобы время от времени вести по мне снайперский огонь из далекого укрытия, противник, не считаясь с опасностью, перешел в штыковую атаку. Это было просто ужасно. Ничто так расчетливо не лишает мужества, как быстрый, внезапный штурм. Хотя я отнюдь не трус. Я ни при каких обстоятельствах не уступлю в единоборстве ни одному человеку моих габаритов. Однако этот яростный натиск велся, как я теперь понимаю, значительно превосходящими силами и был умело подготовлен и согласован.

Первой нарушила перемирие мисс Элпинстоун, крупная женщина с родинками. В тот день я зашел к ней за пожертвованием на новый набор мехов для органа, и после приятной беседы в библиотеке она милостиво вручила мне две гинеи. Я велел ей не трудиться провожать меня до двери и направился в коридор за шляпой. Но едва я протянул за ней руку, как вдруг — должно быть, мисс Элпинстоун подкралась ко мне сзади на цыпочках — вдруг я почувствовал, как чужая обнаженная рука скользит по моей, а секунду спустя наши пальцы сплелись, и она принялась сдавливать мне руку, точно это был пузырек с аэрозолью для больного горла.

— Неужели вы действительно такой святой, каким всегда притворяетесь? — прошептала она.

Вот те раз!

Могу сказать только одно: когда ее рука коснулась моей и скользнула к ладони, у меня возникло такое чувство, как будто вокруг моего запястья обвилась кобра. Я отскочил как ужаленный, распахнул парадную дверь и без оглядки бросился бежать по аллее.

На следующий день мы устроили в здании деревенской управы благотворительную распродажу, и когда она уже близилась к концу, а я стоял в углу, спокойно пил чай и наблюдал за столпившимися вокруг лотков обитателями деревни, до моего слуха внезапно донеслось: «Боже мой, да на вас лица нет от голода!» Мгновение спустя ко мне уже прижималось длинное пышное тело, а пальцы с красными ногтями пытались запихнуть мне в рот толстый ломоть орехового торта.

— Мисс Прэттли! — воскликнул я.— Прошу вас.

Но она уже прижала меня к стене, а с чашкой в одной руке и блюдцем в другой я был абсолютно не способен сопротивляться. Я почувствовал, как весь покрываюсь потом, и, не набей она мне рот тортом так быстро, я наверняка поднял бы крик.

Омерзительный случай, нечего сказать; но худшее еще было впереди.

День спустя за дело взялась мисс Анвин. Надо сказать, что мисс Анвин приходилась близкой подругой как мисс Элпинстоун, так и мисс Прэттли, и уже одно это должно было меня крайне насторожить. И все-таки кто бы мог подумать, что именно она, мисс Анвин, эта тихая, кроткая мышка, которая всего за три недели до этого преподнесла мне новую подушечку, собственноручно украшенную тончайшим игольным кружевом,— кто бы мог подумать, что она когда-нибудь позволит себе вольности по отношению к мужчине! Поэтому, когда она попросила меня спуститься с ней в подземную часовню и показать ей саксонские фрески, мне и в голову не пришло, что в ход пущены сатанинские козни. Но это было именно так.

Я не намерен описывать здесь ту схватку; она причинила мне слишком много боли. С того момента новые возмутительные инциденты стали происходить почти ежедневно. У меня окончательно сдали нервы. Временами я едва соображал, что делаю. Во время бракосочетания юной Глэдис Питчер я принялся служить панихиду. Совершая обряд крещения, я уронил новорожденного младенца миссис Харрис в купель, едва его при этом не утопив. На шее у меня вновь выступила сыпь, которая не беспокоила меня больше двух лет, а досадная привычка постукивать по мочке уха принялась одолевать меня с невиданной до той поры силой. Даже волосы мои стали оставаться на расческе. Чем быстрее я отступал, тем стремительнее была погоня. Таковы все женщины. Ничто их так не возбуждает, как проявление мужской скромности и робости. К тому же настойчивость их удваивается, стоит им обнаружить за всем этим — и здесь я должен решиться на весьма неприятное признание,— стоит им обнаружить, как обнаружили они у меня, тайный лучик страсти, блеснувший в глубине глаз.

Видите ли, по правде говоря, я без ума от женщин.

Знаю, знаю. После всего, что я наговорил, вам трудно будет в это поверить, и все-таки это чистая правда. Вы должны понять, что тревогу я испытывал только тогда, когда они касались меня пальцами или прижимались ко мне всем телом.

Но если они пребывали на безопасном расстоянии, я мог часами смотреть на них с тем особым восторгом, какой вы и сами могли испытывать, глядя на существо, до которого никогда не решились бы дотронуться,— на осьминога, к примеру, или на длинную ядовитую змею. Я любовался тем, какой гладкой и белой выглядит не прикрытая рукавом рука, голая, точно очищенный банан. Я мог прийти в крайнее возбуждение, наблюдая только за тем, как идет по комнате девушка в облегающем платье; особое наслаждение я получал, любуясь сзади парой ног, если туфли были на высоких каблуках — ах, этот упоительный вид напряженных мышц под коленками, тогда как сами ноги такие упругие, точно сделаны из крепкого эластика, растянутого почти до точки разрыва. Сидя летними днями у окна в гостиной леди Бердуэлл, я то и дело бросал взгляд поверх чайной чашки на плавательный бассейн и приходил в неописуемое волнение при виде полоски загорелого живота, выпирающей между верхом и низом двухпредметного купального костюма.

В подобных мыслях нет ничего дурного. Время от времени они возникают у каждого мужчины. Но у меня они вызывали жуткое чувство вины. Неужели именно я, то и дело спрашивал я себя, невольно несу ответственность за то, с каким вызывающим бесстыдством держатся теперь все эти дамы? Неужели лучик у меня в глазах (с которым я ничего не могу поделать) неизменно пробуждает в них страсть и подбивает на подобные выходки? Неужели стоит мне взглянуть в их сторону, как я бессознательно подаю им то, что иногда зовется «зазывным знаком»?

А может, их отвратное поведение изначально свойственно самой женской природе?

Я имел достаточно ясное представление о том, как ответить на этот вопрос, но мне этого было мало. Дело в том, что я был наделен совестью, которую не могли успокоить никакие догадки; она требовала доказательств. Я просто должен был разобраться в том, кто именно в данном случае является виновной стороной — я или они, и с этой целью я решил провести несложный опыт собственного изобретения. Опыт с крысами Снеллинга.

Примерно за год до описываемых событий у меня вышли небольшие неприятности с несносным мальчишкой-певчим по имени Белли Снеллинг. Три воскресенья подряд этот юнец таскал с собой в церковь парочку белых крыс и выпускал их на пол во время моей проповеди. В конце концов я конфисковал животных и отнес их домой в сарай на краю сада приходского священника, где и посадил в коробку. Только из гуманных соображений я и в дальнейшем не прекращал их кормить, и в результате, хотя и без всякого потворства с моей стороны, эти твари начали очень быстро размножаться. Двое превратились в пятерых, а пятеро — в дюжину.

Именно в этот момент я и решил использовать их в научных целях. Количество самцов и самок было равным — по шесть, и поэтому условия представлялись мне идеальными.

Сначала я разделил их по половому признаку и оставил в таком состоянии на целых три недели. Крыса, надо сказать, животное весьма похотливое, и любой зоолог подтвердит, что такой период разобщения для них непомерно велик. Грубо говоря, для крысы неделя принудительного безбрачия равняется примерно году жизни в подобном режиме для кого-нибудь вроде мисс Элпинстоун или мисс Прэттли; отсюда видно, что условия эксперимента весьма точно воспроизводили действительность.

Когда три недели подошли к концу, я взял большой ящик с перегородкой посередине и поместил в одну половину самок, а в другую — самцов. Перегородка состояла всего лишь из трех жил оголенного провода, однако по этим жилам был пропущен сильный электрический ток.

Чтобы придать происходящему оттенок реальности, каждую самку я нарек именем. Самая крупная, имевшая к тому же самые длинные усики, стала зваться мисс Элпинстоун. Крыса с коротким толстым хвостом получила имя мисс Прэттли. Самая маленькая — мисс Анвин, и так далее. Самцы, все шестеро, были МНОЮ.

По природе своей все крысы весьма недоверчивы, и, когда я посадил оба пола в один ящик, разделив их лишь тонкой проволокой, ни одна из сторон не сдвинулась с места. Самцы сквозь перегородку пристально разглядывали самок. Самки, в свою очередь, смотрели на самцов и ждали от них решительных действий. Я видел, что обе стороны одолевает страстное желание. Усики дрожали мелкой дрожью, морды подергивались, и временами о стенку ящика резко хлестал длинный хвост.

Через некоторое время первый самец отделился от своей группы и осторожно, припав брюхом к дну ящика, двинулся в сторону перегородки. Он коснулся проволоки и был тотчас же убит током. Оставшиеся одиннадцать крыс застыли в неподвижности.

Затем в течение девяти с половиной минут ни одна из сторон не пошевелилась; однако я заметил, что, в то время как все самцы смотрели на труп своего собрата, взгляды самок были устремлены только на самцов.

Внезапно короткохвостая мисс Прэттли потеряла терпение. Она метнулась вперед, налетела на проволоку и упала замертво.

Самцы еще теснее прижались к дну ящика и задумчиво уставились на два трупа у перегородки. С виду самки тоже были потрясены, и вновь наступило ожидание при полной неподвижности каждой из сторон.

Потом признаки нетерпения начала выказывать мисс Анвин. Она громко фыркнула, подернула по сторонам розовым подвижным кончиком носа и вдруг принялась на месте резко отталкиваться ото дна, как будто делая отжимания. Оглядев четверых оставшихся компаньонок, она высоко задрала хвост, как бы говоря: «Ну что, девочки, была не была!» — после чего проворно бросилась к перегородке, просунула голову между двумя проводами и — погибла.

Шестнадцать минут спустя впервые шевельнулась мисс Фостер. Мисс Фостер жила в деревне и разводила кошек, а недавно она имела наглость установить возле своего дома на Хай-стрит большую вывеску, гласящую: «КОШАЧЬЯ ФЕРМА ФОСТЕР». Казалось, от долгого общения с этими тварями она переняла все их самые гнусные свойства, и стоило ей приблизиться ко мне в комнате, как даже сквозь дым ее папиросы я различал слабый, но едкий запах кошатины. Она никогда не производила на меня впечатление женщины, способной совладать со своими низменными инстинктами, и поэтому я с некоторым удовлетворением наблюдал за тем, как она безрассудно лишает себя жизни в последнем отчаянном стремлении к сильному полу.

Затем настал черед некой мисс Монтгомери-Смит, маленькой решительной женщины, которая однажды уверяла меня в том, что обручена с епископом. Она погибла, пытаясь проползти на брюхе под нижней проволочкой, и должен заметить, что я счел такую смерть весьма справедливым возмездием за то, как она прожила свою жизнь. А пятеро оставшихся самцов все еще выжидали, не шевелясь.

Пятой из самок решила действовать мисс Пламли. Эта лицемерная особа регулярно подбрасывала адресованные мне записочки в мешок для денежных пожертвований. Как раз в предшествующее воскресенье после утренней службы я считал в ризнице деньги и наткнулся на одну из них — она была спрятана внутри свернутой в трубочку десятишиллинговой банкноты. «Во время проповеди мне показалось, что ваш голос звучит хрипловато,— говорилось в записке.— Позвольте мне принести вам бутылочку моего собственного вишневого снадобья и вылечить ваше бедное горло. Любящая Вас Юнис Пламли».

Мисс Пламли медленно подобралась к проволочной перегородке, обнюхала центральный проводок, придвинула морду ближе, чем следовало, и ее тело потрясли все двести сорок вольт переменного тока.

Все пятеро самцов оставались на месте и смотрели на бойню.

А с женской стороны оставалась лишь мисс Элпинстоун.

Добрых полчаса ни она, ни остальные не двигались с места. Наконец один из самцов заставил себя шевельнуться, шагнул вперед, помедлил и, решив не искушать судьбу, вновь замер, прижавшись брюхом к полу.

Должно быть, это окончательно вывело мисс Элпинстоун из себя, потому что она, сверкнув глазами, бросилась вдруг вперед и с разбега взлетела над проволокой. Прыжок получился весьма эффектный, ей даже почти удалось взять высоту, однако она задела верхний проводок задней лапой и погибла, как и все прочие самки.

Слов нет, насколько благотворно подействовало на меня наблюдение за этим несложным и — отбросим ложную скромность — остроумным экспериментом. Мне удалось одним махом разоблачить невероятно похотливую, не знающую препятствий натуру особей женского пола. Моя мужская честь была спасена; моя совесть была чиста. Все те яркие вспышки сознания собственной вины, которые мучили меня почти непрерывно, вмиг улетучились. Узнав о своей невиновности, я внезапно ощутил в себе присутствие духа и силу.

Несколько минут я тешил себя нелепой идеей пропустить -электрический ток по черной металлической ограде, которой был обнесен сад приходского священника; а может, хватило бы и одних ворот. Тогда, уютно устроившись в кресле, я мог бы наблюдать из окна библиотеки за тем, как настоящие мисс Элпинстоун, мисс Прэттли и мисс Анвин одна за другой выходят вперед и расплачиваются жизнью за приставания к невинному мужчине.

Что за дурацкие мысли!

Что мне действительно следует сделать, сказал я себе, так это сплести вокруг себя нечто вроде невидимого электрического ограждения, сооруженного исключительно из моих высоких моральных качеств. За таким забором я сидел бы в полнейшей безопасности, тогда как враги бросались бы на проволоку один за другим.

Начать следует с формирования грубых манер. Со всеми женщинами я буду говорить твердо, воздерживаясь от улыбок. Если кому-нибудь из них вздумается проявить агрессивность, я не отступлю ни на шаг. Я не сдам своих позиций и буду с презрением на нее смотреть, а обнаружив в ее словах непристойный намек, резко поставлю ее на место.

Вот в таком расположении духа я и направился на следующий день к леди Бердуэлл на пикник с партией в теннис.

В теннис я не играл, но ее светлость любезно пригласила меня заглянуть к ней в шесть часов, после окончания игры и пообщаться с гостями. По-моему, она полагала, что присутствие духовного лица должно придавать вечеринке некий дух аристократизма, и, кроме того, вероятно, рассчитывала уговорить меня повторить представление, данное мною во время предыдущего визита, когда я не меньше часа с четвертью просидел после ужина за роялем, развлекая гостей подробным рассказом о развитии мадригала с течением столетий.

Ровно в шесть часов я подъехал на велосипеде к воротам и по длинной аллее направился к дому. Стояла первая неделя июня, и по обе стороны аллеи тянулись густые заросли розовых и пурпурных рододендронов. Я чувствовал себя на редкость счастливым и бесстрашным. После проведенного накануне эксперимента с крысами застать меня врасплох было невозможно. Я точно знал, чего следует ждать, и был соответствующим образом вооружен. Вокруг меня было возведено незаметное ограждение.

— Ах, добрый вечер, викарий! — воскликнула леди Бердуэлл, агрессивно надвигаясь на меня с распростертыми объятиями.

Я не сдал позиций и взглянул ей прямо в глаза.

— Как Бердуэлл? — спросил я,— Он все еще в городе?

Не думаю, чтобы она когда-либо слышала, как человек, ни разу в жизни не видавший лорда Бердуэлла, говорит о нем в подобном тоне. Мои слова припечатали ее к месту. Она подозрительно взглянула на меня, не зная, судя по всему, что и ответить.

— Я сяду, если позволите,— сказал я и направился мимо нее к террасе, где, уютно устроившись в плетеных креслах, потягивали свои напитки человек девять или десять гостей. В основном это были женщины, обычная компания, все в белых теннисных костюмах, и, решительно подойдя к ним, я подумал, что скромный черный наряд как нельзя лучше подчеркивает мою обособленность.

Дамы приветствовали меня улыбками. Я кивнул им и уселся в свободное кресло, не улыбнувшись, однако, в ответ.

— По-моему, лучше мне закончить рассказ в другой раз, — говорила мисс Элпинстоун.— Боюсь, викарий его не одобрит.

Она хихикнула и лукаво взглянула на меня. Я знал, что она ждет от меня всегдашнего нервного смешка, за которым следует моя непременная краткая сентенция о том, какие у меня широкие взгляды; однако ничего подобного я не сделал. Я всего лишь приподнял краешек верхней губы, что должно было означать презрительную усмешку (в то утро я репетировал ее перед зеркалом), а потом резко, отчетливо произнес:

— Мэнс сана ин корпорэ сано.

— Что это значит? — воскликнула она.— Повторите, викарий.

— В здоровом теле — здоровый дух,— отозвался я.— Это фамильный девиз.

После этого надолго воцарилась странная тишина. Я видел, как женщины переглядываются, хмурятся и качают головами.

— Что-то наш викарий хандрит,— заявила мисс Фостер. Это была та самая особа, что разводила кошек.— По-моему, викарию необходимо выпить.

— Благодарю вас,— сказал я.— Но я не пью. Вам это известно.

— Тогда позвольте, я принесу вам стакан охлажденного фруктового крюшона.

Последняя фраза мягко и довольно неожиданно прозвучала справа у меня за спиной, и в голосе говорившей послышались нотки такого искреннего участия, что я обернулся.

Я увидел необыкновенно красивую даму, которую встречал лишь однажды, примерно за месяц до этого. Ее звали мисс Роуч, и я вспомнил, что в тот раз она произвела на меня впечатление женщины весьма незаурядной. Особенно поразил меня ее сдержанный и кроткий характер; а то, что в ее присутствии я чувствовал себя уютно, несомненно, доказывало ее полнейшее несходство с особами, пытавшимися то и дело на меня покушаться.

— Я уверена, что столь долгая езда на велосипеде вас утомила,— продолжала она.

Не вставая с кресла, я повернулся вправо и внимательно посмотрел на нее. Безусловно, она обладала поразительной внешностью — для женщины необычно мускулистая и широкоплечая, с сильными руками и мощными икроножными мышцами. Ее вид все еще выдавал напряжение дневных забот, а лицо светилось здоровым румянцем.

— Премного благодарен, мисс Роуч,— сказал я.— Но к алкоголю я не притрагиваюсь ни под каким видом. Разве что стаканчик лимонного сока...

— Фруктовый крюшон готовится только из фруктов, падре.

Как я любил, когда меня называли «падре»! В этом слове слышится нечто военное, оно вызывает в воображении суровую дисциплину и офицерский чин.

— Фруктовый крюшон? — вмешалась мисс Элпинстоун.— Он абсолютно безобиден.

— Это всего лишь витамин С, мой милый,— сказала мисс Фостер.

— Намного полезней для вас, чем шипучий лимонад,— добавила леди Бердуэлл.— Углекислый газ разрушает стенки желудка.

— Я принесу вам немного, — мило улыбаясь мне, сказала мисс Роуч. Это была добрая, открытая улыбка, и даже в уголках рта не притаилось ни тени коварства или озорства.

Она встала и подошла к столу с напитками. Я видел, как она режет апельсин, потом яблоко, огурец и виноград и бросает дольки в стакан. Затем она налила туда изрядное количество жидкости из бутылки, этикетку которой я не смог как следует разобрать без очков, но мне показалось, что в названии мелькнуло слово «джим», «тим» или «пим».

— Надеюсь, там еще хватит! — крикнула леди Бердуэлл.— Мои прожорливые детишки страшно любят крюшон!

— Вполне,— ответила мисс Роуч и, принеся мне стакан, поставила его на столик.

Еще не пригубив напиток, я сразу понял, почему он так нравится детям. Сама жидкость была темного янтарно-красного цвета, и в ней среди кубиков льда плавали большие куски плодов; а сверху мисс Роуч бросила веточку мяты. Я догадывался, что мята добавлена специально для меня — чтобы отбить чересчур сладкий привкус и придать напитку, явно предназначенному детворе, хоть какие-то свойства коктейля для взрослых.

— Не слишком густой, падре?

— Восхитительный,— сказал я, сделав глоток.— Просто превосходный.

Я с сожалением прикончил напиток, на приготовление которого мисс Роуч затратила столько труда, однако он так освежал, что я не смог удержаться.

— Позвольте мне приготовить вам еще один!

Мне понравилось, что она ждет, пока я поставлю стакан на столик, а не пытается вырвать его у меня из рук.

— На вашем месте я бы мяту не ела,— сказала мисс Элпинстоун.

— Пожалуй, принесу из дома еще одну бутылку! — крикнула леди Бердуэлл. — Тебе она понадобится, Милдред.

— Конечно,— отозвалась мисс Роуч.— Я и сама потребляю это пойло галлонами, — продолжала она, обращаясь ко мне.— Вам не кажется, что меня с полным основанием можно назвать истощенной?

— Ничуть! — с жаром ответил я.

Я вновь наблюдал за ней, пока она готовила мне еще одну смесь, и заметил, как играют мускулы под кожей руки, которая поднимает бутылку. Шея ее, если смотреть со спины, тоже оказалась необычайно изящной; не тонкой и жилистой, как у большинства так называемых современных красавиц, а толстой и крепкой, с едва заметными выступами по сторонам, где выпирали сухожилия. Нелегко было определить возраст такой женщины, но я решил, что ей никак не больше сорока восьми или сорока девяти.

Покончив со вторым стаканом фруктового крюшона, я вдруг начал испытывать весьма странное ощущение. Мне казалось, что я выплываю из кресла, а подо мной плещутся сотни теплых маленьких волн, поднимающих меня все выше и выше. Я чувствовал себя пузырьком на поверхности воды, а вокруг все подпрыгивало и мягко раскачивалось из стороны в сторону. Все это было очень приятно, и меня охватило почти непреодолимое желание запеть.

— Вам хорошо? — раздался где-то очень далеко голос мисс Роуч, и, повернувшись взглянуть на нее, я был поражен тем, что на самом деле она совсем рядом. Она тоже подпрыгивала.

— Потрясающе,— ответил я,— Я чувствую себя просто потрясающе.

Лицо ее было большим и розовым и находилось уже так близко, что я мог разглядеть светлый пушок, покрывающий обе щеки, и то, как солнце, освещая каждый волосок, придает ему золотистый блеск. Внезапно я ощутил в себе желание протянуть руку и провести пальцами по ее щекам. По правде говоря, попытайся она проделать то же самое со мной, я бы нисколько не возражал.

— Послушайте,— тихо сказала она.— Почему бы нам с вами не прогуляться по саду и не полюбоваться люпинами?

— Прекрасно,— ответил я.— Чудесно. Все, что пожелаете.

В саду леди Бердуэлл, рядом с площадкой для игры в крокет, стоит маленькая беседка в стиле эпохи Георгов, и не успел я и глазом моргнуть, как уже сидел там в чем-то вроде шезлонга, а подле меня была мисс Роуч. Я все еще подпрыгивал, подпрыгивала и она, как, впрочем, и беседка, однако чувствовал я себя великолепно. Я спросил мисс Роуч, не хочет ли она, чтобы я ей спел.

— Не сейчас,— сказала она, обвивая меня руками и прижимая к груди так крепко, что стало больно.

— Не надо,— пробормотал я, окончательно раскисая.

— Так лучше,— твердила она.— Так намного лучше, правда?

Не знаю, что произошло бы, попытайся мисс Роуч или любая другая женщина проделать со мной нечто подобное часом раньше. Вероятно, я упал бы в обморок. Я мог бы даже умереть. И вот вам, пожалуйста,— я тот же самый человек, уже получал удовольствие от прикосновения этих огромных обнаженных рук к моему телу. Мало того — и это самое поразительное,— я начинал испытывать побуждение ответить взаимностью.

Я взялся большим и указательным пальцами за мочку ее левого уха и игриво дернул.

— Шалун,— сказала она.

Я дернул сильнее, одновременно слегка сжав пальцы. Это возбудило ее до такой степени, что она принялась хрюкать и похрапывать, как свинья. Дыхание ее стало громким и хриплым.

— Поцелуй меня,— приказала она.

— Что? — вымолвил я.

— Ну же, поцелуй.

В это мгновение я увидел ее рот. Я увидел, как этот громадный рот медленно опускается на меня сверху, как он начинает открываться — все ближе и ближе, все шире и шире; и вдруг внутри у меня все перевернулось, и я оцепенел от ужаса.

— Нет! — завопил я,— Нет! Не надо, мамуля, не надо!

Уверяю вас, никогда в жизни не видел я ничего более устрашающего, чем этот рот. Его приближение было просто невыносимо. Пихай мне кто-нибудь в лицо докрасна раскаленный утюг, клянусь вам, я и то не был бы так потрясен. Сильные руки сжимали меня в объятиях так, что я был не в силах пошевелиться, а рот становился все больше и больше, потом он оказался вдруг прямо надо мной — огромная влажная пещера, и секунду спустя я уже был внутри.

Я лежал на животе внутри этого громадного рта, вытянувшись во всю длину языка, а ноги мои болтались где-то в глубине горла; инстинктивно я понимал, что, если мне не удастся выбраться, я буду проглочен живьем — совсем как тот крольчонок. Я почувствовал, как некая сила засасывает меня в глотку, вскинул руки, ухватился за нижние передние зубы и вцепился в них изо всех сил. Голова моя находилась у самого входа в рот, и я мог даже выглядывать в просвет между губами и видеть кусочек внешнего мира: солнечный свет, отражающийся от натертого до блеска деревянного пола беседки, а на полу — гигантская нога в белой теннисной туфле.

Я крепко держался за кромку зубов и, несмотря на всасывающую силу, медленно подтягивался к дневному свету, когда верхние зубы опустились вдруг на костяшки моих пальцев и так свирепо принялись их кромсать, что мне пришлось убрать руки. Я скользнул в глотку вперед ногами, на пути отчаянно хватаясь за что придется, но все было таким гладким и скользким, что уцепиться было попросту не за что. Скользя мимо последних коренных зубов, я мельком углядел слева яркую золотую вспышку, а потом, тремя дюймами дальше, увидел вверху то, что должно было представлять собой язычок, свисающий со свода гортани, точно толстый красный сталактит. Я попытался ухватиться за него обеими руками, но пальцы мои соскользнули, и я полетел вниз.

Помню, я звал на помощь, но из-за шума ветра, поднимаемого дыханием обладательницы глотки, едва слышал собственный голос. Казалось, непрерывно бушует буря, странная, изменчивая буря, то очень холодная (когда воздух поступал внутрь), то нестерпимо жаркая (когда он вновь выходил наружу).

Мне удалось уцепиться локтями за острый мясистый выступ — полагаю, это был надгортанник,— и какое-то мгновение я висел там, борясь с силой всасывания и пытаясь ногой отыскать опору на стенке гортани; однако глотка сделала резкое глотательное движение, которое увлекло меня за собой, и я снова сорвался вниз.

С этого момента хвататься уже было не за что, и я летел и летел вниз, пока не повис, болтая ногами, в верхних пределах желудка, а потом почувствовал, как тащит меня за лодыжки неторопливая мощная пульсация перистальтики, затягивая все глубже и глубже...

Далеко в вышине, под открытым небом, звучали невнятные женские голоса:

— Не может быть...

— Ах, какой ужас, моя милая Милдред...

— Он, должно быть, сошел с ума...

— Твой бедный ротик, только взгляни...

— Сексуальный маньяк...

— Садист...

— Надо написать епископу...

А потом, громче всех прочих, голос мисс Роуч, скрипучий, как у изрыгающего проклятия длиннохвостого попугая:

— Этому гнусному недомерку чертовски повезло, что я его не убила!.. Я ему говорю: слушай, если мне вдруг понадобится удалить зуб, я пойду к дантисту, а не к распроклятому священнику... Да и повода я ему никакого не давала!..

— Где же он, Милдред?

— Бог его знает. Кажется, в этой треклятой беседке.

— Эй, девочки, идем с ним разделаемся!

Боже мой, Боже мой! Вспоминая все это теперь, спустя почти три недели, я не могу понять, как мне удалось пережить кошмар того ужасного дня и не лишиться рассудка.

Шутки с такой бандой ведьм крайне опасны, и, попадись я им тогда под горячую руку в беседке, они бы наверняка тут же, на месте, разорвали меня на части.

А не исключено и такое, что меня за руки и за ноги потащили бы по главной улице деревни в полицейский участок, с леди Бердуэлл и мисс Роуч во главе процессии.

Но, разумеется, они меня не поймали.

Они не поймали меня тогда, не поймали и до сих пор, и, если счастье мне не изменит, думаю, есть надежда окончательно от них ускользнуть — во всяком случае, на несколько месяцев, пока они обо всем не забудут.

Как вы могли догадаться, я вынужден сторониться людей и не принимаю участия ни в светских развлечениях, ни в общественных делах. Полагаю, в такие периоды весьма полезно заняться литературным творчеством, и я ежедневно часами играю с фразами. Каждую фразу я рассматриваю как маленькое колесико, и еще недавно моей мечтой было собрать вместе несколько сотен таких колесиков и выстроить их в ряд, чтобы сцеплялись, как у шестеренок, зубцы, но чтобы все колесики были разного размера и вращались с разной скоростью. Время от времени я пытаюсь поставить одно из самых больших колесиков вплотную к очень маленькому таким образом, чтобы большое, медленно поворачиваясь, заставляло маленькое вращаться со свистом. Сделать это очень непросто!

Кроме того, по вечерам я пою мадригалы, однако мне страшно не хватает моего клавесина.

Тем не менее здесь не так уж и плохо, и я чувствую себя весьма уютно. Я нахожусь в небольшом отсеке, расположенном скорее всего на верхнем участке двенадцатиперстной кишки, как раз там, где перед правой почкой она круто уходит вниз. Пол довольно ровный — в самом деле, это было первое ровное место, на которое я попал во время ужасного спуска по глотке мисс Роуч,— и лишь по этой причине мне вообще удалось остановиться. Вверху я могу разглядеть окруженное чем-то мягким отверстие, представляющее собой, как я полагаю, пилорус, то есть место, где желудок переходит в тонкую кишку (я еще помню некоторые из тех схем, что показывала мне мама), а внизу в стенке есть смешная дырочка, через которую проток поджелудочной железы попадает в нижний участок двенадцатиперстной кишки.

Для человека столь консервативного во вкусах, как я, все это несколько странно. Лично я предпочитаю дубовую мебель и паркетные полы. Но есть здесь все-таки одна вещь, которая доставляет мне огромное удовольствие, и вещь эта — стены. Они упоительно мягкие, как будто чем-то набиты, и благодаря этому я могу сколько угодно бросаться на них и отскакивать, не получив ни малейшего ушиба.

Здесь есть еще несколько человек, что весьма удивительно, но все они, слава Богу, мужчины. По какой-то причине одеты они во все белое и к тому же вечно суетятся и важничают, делая вид, что очень заняты. На самом-то деле все эти типы на редкость невежественны. Кажется, они даже плохо представляют себе, кто они такие. Я пытаюсь им это растолковать, но они отказываются слушать. Иногда они приводят меня в такую ярость, что я теряю самообладание и начинаю кричать; и тогда на их лицах появляется лукаво-недоверчивое выражение, и они начинают медленно пятиться к выходу, приговаривая: «Ну что вы, что вы! Успокойтесь. Успокойтесь, викарий, будьте паинькой. Успокойтесь».

Что за странные речи!

Но есть среди них один пожилой человек — он навещает меня каждое утро после завтрака, который, похоже, живет немного ближе к действительности, чем все остальные. Он держится в рамках приличия и с достоинством, и я полагаю, что он одинок, потому что больше всего он Любит тихо сидеть в моей комнате и слушать меня. Вот только одно меня беспокоит: стоит нам коснуться вопроса о нашем местопребывании, как он начинает говорить, что намерен помочь мне бежать. Сегодня утром он снова это сказал, из-за чего мы с ним крепко повздорили.

— Ну как вы не поймете,— терпеливо доказывал я.— Я не хочу бежать.

— Но почему, дорогой мой викарий?

— Я же вам говорил — потому что там, снаружи, они меня ищут.

— Кто?

— Мисс Элпинстоун, мисс Роуч, мисс Прэттли и все остальные.

— Что за вздор!

— Нет, это не вздор! Полагаю, они охотятся и за вами, только вы не хотите в этом признаться.

— Нет, друг мой, за мной они не охотятся.

— Тогда почему же, позвольте спросить, вы находитесь здесь, внизу?

Этот вопрос его озадачил. Я видел, что он не знает, как на него ответить.

— Держу пари, вы приударили за мисс Роуч и были проглочены, как и я. Держу пари, что именно так оно и было, только вам стыдно в этом признаться.

После этих моих слов он вдруг так помрачнел, что мне его стало, жаль.

— Хотите, я вам спою? — спросил я.

Но, ничего не ответив, он встал и молча вышел в коридор.

— Веселей! — крикнул я ему вслед.— Не унывайте! Бальзам в Галааде всегда найдется.

Загрузка...