Владимир Шапко Лаковый «икарус»

Часть первая

1. Общежитие

Вверху заверещал будильник. Был тут же прихлопнут. Босо побежали по потолку. Прошипели змеями, разметнулись шторы. Щелкнула клавиша. И сразу с потолка потекло жалобное, скулёжное:

Остановите му-зыку!

Прошу вас я, прошу вас я!..

Нагорбившись, Александр Новоселов стоял перед трельяжем. Из главного зеркала на него смотрел невероятный, дикий человек. Человек был в нижнем белье, но в шапке с завязанными ушами и валенках. На руках – большие перчатки… Все лицо дикого было в коричневых полосах. Как если б что-то давили на лице и размазывали. И сразу забывали. Давили судорожно – на щеках, на подбородке, за ушами – и тут же забывали, засыпая, причмокивая сладко во сне… Чесались, шкрябались – чтобы через мгновение заснуть!..

Постель, сброшенная ночью, так и валялась на полу. Как будто непрожеванная. Железная оголенная кровать, отодвинутая далеко от стены, стояла ножками в банках с водой. Походила на черный наэлектризованный опасный элемент… Не помогло.

Сняв, содрав с себя все, Новоселов ушел в ванную. В крохотной ванночке мыслитель Родена сидел, как и положено в ней сидеть, – накорнувшись на кулак. Окинутый душем, думал, как еще бороться с клопами. А заодно и с тараканами. Что еще не пробовал… По потолку широкими твистующими зигзагами резали уже две пары женских шустрых ног:

Наш адрес – не дом и не у-улица-а!

Наш адрес – Советский Сою-юз!..

Брился у окна, подвесив на ржавый крюк железной оконной рамы зеркальце. Окно начиналось почти от самых ног Новоселова. Выпасть из него можно было запросто. Далеко внизу в обнимку с предутренней хмарью уже приплясывали на асфальте пацаны. В пэтэушных своих бушлатах с тряпичными клеймами на рукавах. Над ними шла, останавливалась, меняла очертания туча серого цвета.

Вывернул из-за общежития тяжелый длинный «икарус». Невесомо, точно сажа, пацаны снялись, полетели к нему. Ударялись, отлетали, ласкали его лаковую поверхность. Сбились в кучу у двери. Напряглись, приготовились. Дверь ушла – и началось яростное всверливание. Жестокие живцы бились в черной щели. Садили локтями друг дружку по головам. В лицо, в зубы… Накрыленно, как пойманный беркут, навис над рулем шофер. Смотрел вперед, стискивая зубы, матерился.

Внутри падали в высокие кресла прорвавшиеся. Мгновение – и раскидались. Побегали два-три неудачника – и тоже стали. Безразлично. Точно они – вовсе не они. Все так же цедя сквозь зубы, шофер выпустил скорость вниз, тронул. Начал выводить, выруливать на магистраль. Словно переждав всё, туча двинулась за автобусом.

Новоселов смотрел. Вернул взгляд в комнату. Блуждал им, ни на чем не мог сосредоточиться. Безотчетно брал бритву, откладывал. Высохшее мыло стягивало кожу. Жестко стер его.

2. Антонина Лукина

…Его привел Коля-писатель. И он сразу ей понравился. Новоселов. Константин Иванович. Пожилой, правда. Но волосы… Даже удивительно. Густые, лучистые. Так и бьют белым костром. Даже не верилось, что такие бывают. «Ну, вы сидите теперь, сидите, а я – пойду», – все время придвигался к ним, облокачиваясь на одну свою руку, Коля. Но сам не уходил. Словно бы боялся оставить их одних. Не хотел все пустить на самотек. В забывчивости кидал в рот рюмки. Снова облокачивался: «Ну, вы тут… а я…» Пошел, наконец. В гимнастерке, с подвернутым рукавом, поджатый, обрезанный на один бок. В дверях цапнулся за косяк. Улыбался пьяненько, не хотел отпускать комнату за спиной. Махнул рукой, и как оступился в коридор… Антонина спохватилась: «Вы закусывайте, закусывайте, Константин Иванович!» – «Спасибо, Тонечка! Я – ем!» Женат, правда. Но где сейчас неженатые. После войны-то… «Тонька, горит!» – прилетело из коридора. «О-охх, извините, Константин Иванович. Я – сейчас». – «Ничего, ничего, Тонечка, действуйте!..»


Они стояли спиной к покинутой входной двери двухэтажного дома. Как ждущие выстрела, как приговоренные. Ворочалась впереди глухая октябрьская темень… Антонина повернулась. Волосы его словно светились… «Что же вы, Константин Иванович?..» – «Да знаешь, Тоня… я ведь женат… если честно…» – «Знаю», – согласно и твердо сказала Антонина, сглотнув комок. И опять спросила: «Что же вы, а?..»

Он спал без храпа. Как ангел. А Антонине все не верилось, что у мужчины могут быть такие лучистые волосы.

Приезжал он в Бирск и еще несколько раз.

Весной 48-го Антонина забеременела.

Ходила на работу в райисполком до последнего. Когда печатала – сильно ломило поясницу. Примеряла, подкладывала под себя папки. Чтоб выше как-то было. Выше. Наконец садилась. Живот, казалось ей, уже подлез к самому горлу, а оголенные руки были худы, беспомощны, малокровны. Как не ее. Как плети чьи-то…

Он появился в городке в октябре, в золотой ветреный денек. Когда Антонина увидела его – прикрывающего в приемную дверь, – сердце ее упало. А он смотрел на нее во все глаза. Охватывая всю, разом.

Он загнанно дышал, весь взмок. Чудные волосы его после шляпы замяло, поставило белым колтуном. Но глаза сияли. И уже стеснялись, не могли остановиться ни на чем. Он толокся возле стола, прижимая шляпу к груди. «Тоня, я ведь теперь собкором… Добился… Ты извини… Может, тебе неприятно… Понимаешь, часто бывать буду… И в Мишкино, и здесь…»

Они словно вместе несли Антонинин большой живот. Они пугливо ловили глаза встречных. Они удалялись в мокрое золото аллеи – как в икону.

Дома он осторожно держал руку на ее высоком, твердом животе и сквозь тонкий ситец халата слушал вспухающие и тут же прячущиеся пошевеливания, толчки. Этакое осторожненькое ляганьице. «Ах ты чертенок!» Крутил головой, дух переводя. Снова улыбчиво вслушивался, ждал, заперев дыхание.

А Антонина на кровати, откинувшись головой к стенке, плакала тихонько, промокала соленым платочком глаза и нос. И Иван-царевич с коврика на стене глядел на нее очами прямо-таки отборными…

3. Серов попал в вытрезвитель!

Лифт спружинил, отстрелив, стал. Разъехались двери, Александр Новоселов вышел в холл.

Холл походил на разбросанную плоскую декорацию, составленную из площадок и площадочек, пустую сейчас, без статистов. От лифтов и от боковых коридоров все сбегалось к высокому стеклу со вставленной коробкой дверей, за которой пасмурно клубилось утро.

Дежурили Кропин и Сплетня. Перекидывая неподалеку на столе конверты, Новоселов краем глаза видел, как Сплетня порывалась вскочить, а Кропин не давал ей, сдергивал обратно на стул. Зная уже, что услышит неприятное, Новоселов ждал.

Дмитрий Алексеевич подошел перепуганный, бледный. Пропуская приветствие Новоселова, подхватил под локоть, повел на площадку, которая справа. Торопливо переставлял по ступенькам свилеватые стариковские свои ноги. Глядя в пол, говорил без остановки. Слова завязывались и развязывались как шнурки на ботинках:

– Неприятность, Саша! Беда! Серов попал в вытрезвитель! Сережа. Привезли прямо сюда. Час назад. К жене повели, к детям. Так сказать, на опознание. Я было… Да какой там!..

Новоселов молчал.

– Но самое главное, Саша, уже Верке шепнули… Вон… стерва…

Новоселов повернул голову. Сплетня как-то радостно, судорожно пошевелилась на стуле. И замерла. Блаженная, невинная. Бледный, в испарине, Кропин отирался платком. Руки его дрожали. Новоселов сжал костистое плечо старика.

Шел в пятящейся темноте коридора-туннеля.

В кабинете за столом писала напудренная женщина. С натянутыми на головке волосами и в остроплечем пиджачке похожая на шахматную пешку.

– A-а! Уже друг идет. Уже узнал. Садитесь, садитесь, товарищ Новоселов. Одну минуточку, одну минуточку. Сейчас за-кан-чи-ваю… Сей-час…

Силкина дописала и локтем, на спинку стула – откинулась. Прямо, торжествующе, разглядывала Новоселова. Снова к бумаге приклонилась, черкнула что-то. Опять откинулась… Приклонилась. Размашистая подпись. И опять победное торжество, развешенное на стуле… Подпустила Новоселову бумагу:

– Ознакомьтесь, товарищ Новоселов…

Пока Новоселов читал, ходила возле стола, слегка подкидывая себя, с удовольствием выказывая себе прямые, стройные ножки на умеренном каблуке и в блестящих чулках, сунув руки в кармашки пиджачка, еще выше остря плечи.

Новоселов прочел. Отложил бумагу на стол. Болезненно морщился.

– Зачем вы так… Вера Федоровна?.. Не надо… Честное слово…

– Д-да, – с какой-то ласковой и непреклонной утвердительностью закивала она головкой, все подкидывая себя с удовольствием на прямых ножках. – Д-да, докладная пойдет в ваш местком. Д-да, будем выселять. Д-да, ваш уважаемый Совет – сегодня в семь. Д-да, я распоряжусь, оповещу, не волнуйтесь, товарищ Новоселов…

Глаза Новоселова мучились, не находили выхода. Не мог называть ее по имени, но называл:

– Но… Вера Федоровна…

– Д-да, обслуга по высшему разряду. И «свинью» из вытрезвителя на стену, и фотографию, д-да. В холле, товарищ Новоселов, в холле, д-да!..

– У него ведь… дети…

– А вы как думали? – И уже остановившись, шепотом, со сжатым ужасом в глазах: – Вы как думали, Новоселов! А чем он думал! О чём он вообще думает!.. – И махнула рукой. Брезгливо. Как Сталин: – Бросьте, Новоселов. Заступник нашелся. Плюньте на него. Забудьте!.. Отброс… Сопьетесь с ним…

Новоселов встал, пошел.

– Минуточку!.. Я повторяю… сегодня в семь. В красном уголке. И чтобы весь актив! Ну, и желающие. А такие, я думаю, найдутся… А вы, как наш уважаемый Председатель…

Новоселов взялся за ручку двери.

– Минуту, я сказала!.. – Голос ее дрожал. – И не вздумайте… – Руки ее вдруг начали метаться, хватать всё на столе. Она комкала бумажки. Ей хотелось добить этого парня. Ужалить. Побольней. Пудреные щечки ее подрагивали. Она быстро взглядывала на него, тут же прятала глаза, и руки ее всё метались: – Это вам не речи свои говорить… На собраниях… Р-разоблачительные… Это вам… Я вам говорила… И не вздумайте!.. Я…


Новоселов вышел.

На двуспальной кровати, на казенном одеяле в черную клетку, плашмя лежал Серов. Лежал – как висел, как вцепился в прутья этой рисованной клетки. Опустошенные большие глаза вмещали все окно. За окном стоял туман.

Неузнаваемо – сутуло – взад-вперед ходила Евгения. Кулачком стукала и стукала в ладошку. Полы халата ее откидывались, оголяя худые ноги. Точно за командиром, мучительно ищущим решения, поворачивали за ней головы маленькие Манька и Катька. Держались за руки. Полураздетые, тихие.

Новоселов подошел, загреб их, сел и стал разбираться с разбросанной на кушетке одеждой.

– Меня пе-ервую одевай, – растянула рот Манька. Младшая.

Новоселов кивнул.

Евгения вдруг остановилась перед ним и покачала раскрытыми на стороны руками:

– Вот!.. Вот, Саша… Вот… – все качались руки и голова.

Подбородок ее задрожал, скривился. Она словно повела

его к прихожей, ушла с ним туда. Еще больше сутулилась, плакала, клонила голову к плечу. Халат ее жалко обвис. Будто не осталось под ним ничего, кроме сутулой этой, с большими лопатками, спины. Новоселов смотрел куда-то вбок. Забыто гладил детские головки.

Потом он сидел возле кровати с Серовым и, уставясь в окно, где так и не расходился туман, вяло внушал, что надо встать и идти на работу, в гараж, прокантоваться там хотя бы до обеда. Надо, Сережа, сам знаешь…

Серов распластанно лежал. Точно спал с вытаращенными глазами.

– Слышишь, Сережа?..

Зажмурившись, Серов сжал сухие, как из ремней, кулаки. В один рывок взметнулся с кровати. Пошел в ванную. Но в прихожей остановился. Стоял перед некрасивой вздрагивающей спиной жены, точно каялся. Сам в тощем, заправленном с бугорками в носки, трико, потерявший разом свою поджарость, ловкость, силу – такой же обвисший, жалкий…

4. Маленький Серов

…Когда Серов появился на свет (случилось это в 48-м году в Барановичах), старший Серов, отец, увидев новорожденного в первый раз, удивленно произнес: «Какие-то у него… свиные глазки. А?» Он работал заготовителем в кооперации. Видя, что жена выпрямилась, поспешно забормотал: «Ну-ну! Пошутил! Пошутил!» И уехал заготовлять. Через полгода он уже тетёшкал сына. Полюбил. Но втихаря ему чирикал: «Ма-лень-кий кре-ти-нок! Ма-лень-кий кре-ти-нок!» Жена натягивалась. Она была учительницей. «Шучу! Шучу!» Отнятому у него сыну все же успевал пустить вдогонку: «Нет, нет, не маленький… этот самый! А маленький… к! Просто малю-ю-юсенький ккк! У-у, ккк!» – мотал головой, закрыв глаза, стиснув зубы от переизбытка чувств. Теперь все время дочь и мать (теща) ждали от него. Он стеснялся после поездок за скотом. Ну а раз ждали – не удерживался-таки, выдавал: «Ну этот маленький… ккк!» – Опять со стиснутыми зубами, раздув ноздри. От переизбытка чувств. К трем годам маленький Серов побывал: Фталазолом (фталазолом пользовала теща заготовителя, она была гинекологом. «Ма-лень-кий фта-ла-зол!»), Подгузником («Ты подгузник, ты подгузник, золочены ножки!»),

Куйлосом (Кто это?! – пугались мать и дочь)… И много, много других было прозвищ еще – выскакивающих непроизвольно, чудом, неизвестно откуда – на напряженное ожидание, удивление, досаду, злость… «Куи-и-и-илос!» – ржал с жеребячьим долгим прононсом. И тут же успокаивал поспешно: «Шучу! Шучу!»…

У человека было, видимо, небольшое отклонение, пунктик, сдвиг… Но этого признать не захотели – и заготовителю пришлось уйти. Увидев на улице бывшую жену, заготовитель бежал к ней через весь перекресток. Сумасшедше бил офицерскими коваными сапогами по черепному булыжнику. Задохнувшись, кланялся, боком пятясь от нее, примерялся в ногу, в шаг, потирал руки, старался расспрашивать. Ну и: «Как там наш ма-а-аленький…» – И разом умолкал. Виновато посмеивался, махал рукой. Тряслись, мучались, проливались янтарные глаза сильно пьющего… Бывшая жена проходила мимо.

Уже школьником маленький Серов однажды столкнулся нос к носу со странным человеком. Увидев маленького Серова, странный человек разом остановился и словно в ужасе завис над ним. Налившиеся слезами глаза подрагивали, стеклились… Шмыгнув мимо, маленький Серов заторопился, быстренько оглядывался, проверяюще поддергивал ранец как драгоценную поклажку. А странный человек стоял, тянул голову за ним и тяжело, вздыбливая грудь, дышал. Точно ему дали немного воздуха, дали немного пространства, где он мог теперь дышать… Маленький Серов рассказал матери. Мать стала серой. «Это больной человек… Ненормальный. Он скоро уедет отсюда». Больше маленький Серов странного человека в городке не видел.

5. Манаичев

В обширном кабинете, во главе длинного стола, голого, как выбитый кегельбан, сидел крупный мужчина с тяжелой булыжниковой головой. Левая рука его была сжата в кулак на полированной поверхности стола, правая – переворачивала, гоняла в пальцах карандаш. Над головой мужчины висел портрет человека, похожего на матерого голубя. Во всю длину кабинета протянулось окно, шторы дисциплинированно таились при нем, однако в самом кабинете стоял сумрак, свет почему-то в него не шел.

Мужчина поднял трубку. Брезгливыми швырками начал набирать номер. Снова взял карандаш. Гонял…

«Кто? Силкину! (Карандаш переворачивался, в ожидании стукал.) Приветствую, Вера Федоровна! Манаичев… Ну-у! Сразу за свое, понимаешь. Цемент дал, доски дал. Чего еще? Не забываю… Ладно. Хорошо. Будут вам унитазы. Субботину скажу… Тут вот что. Был у меня Новоселов… Ну-у, наступил на больную мозоль! Пошло! (Карандаш с досадой стукал.) Хорошо, хорошо, разберусь. Только, к слову, Совет-то его и держит какой-то порядок в вашем бардаке, понимаешь, вам бы это давно понять… Ну хорошо, хорошо. Рога отрастут – обломаем. Но пока не трогать его. Присматриваемся. Взвешиваем. Может, и двинем, понимаешь… Кому-то надо за массой смотреть. Вам бы это, как бывшему партработнику, знать надо… Не цепляйтесь за слова… Павел Антонович недавно спрашивал. Да, о вас. Я – самое хорошее. Так что взвесьте, понимаешь… Не стоит, не стоит. Я вас знаю.

Так вот я о чем: у вас там попался один. Привезли его в общежитие. На опознание… Да, Серов. Шофер. Вы ему там собрание хотите устроить. Отменить. Пока – не надо. У Хромова, в автоколонне, на месте пропесочим… Не надо, я сказал! (Карандаш ударил.) Вышибем из Москвы после Олимпиады. Вы, верно, забыли, какой сейчас момент. Пролетит время, глазом не успеем моргнуть. К слову, есть указание. Да-да-да. И Павел Антонович говорил об этом. Что поделаешь, на вес золота сейчас они… Так что договорились. А с Новоселовым срабатывайтесь. Он нам нужен. Присматриваемся. Субботина пришлю. У меня всё. До свидания!»

Мужчина бросил трубку. Отвалился на спинку кресла, и еще долго перекидывал карандаш. Карандаш был толст, стоеросов. Под два его цвета можно было подогнать все на столе. Всё на свете. Его можно было только раскрошить. Как череп.

6. Тараканы по́ полу, паук на потолке

В марлевой повязке и резиновых перчатках Кропин ползал на коленях по коммунальной кухне, подпускал и подпускал из баллончика. Под плинтуса, под газовую плиту, вдоль стены. «Сколько же вас, паразитов, развелось! По всей Москве… Тараканы, моль, блохи, клопы! Никогда такого не было!» Приклонив голову к полу, заглянул под кухонный стол Чуши. Да-а, хозяйка… Пустил туда отравы продолжительно, широко. Поливая, сметал все тенета и грязь. Дал струю и под пустую тумбочку Жогина. Так, на всякий случай. Все так же на коленях ладонью выглаживал одеревенелую спину. Хотел уже вставать, и уставился на таракана. В метре от себя. На полу. Таракан весело, хулиганисто ждал. От него, Кропина. Потом побежал. Дескать, догоняй! Как на ветру затрепался. Как с флагом он. С победным флагом!.. А-ах, ты! Забыв про суставы, Кропин отчаянно заширкался за ним на коленях. И жег, жег его с садистским выражением лица.

Вставал на ноги. Суставы потрескивали, щелкали. Сняв марлевую повязку и сдернув перчатки, бросил все в раковину. Распахнув окно, глубоко дышал. Вдоль сырого бульвара пролетали машины. Неподвижный, во весь торец дома, плакат призывал хранить деньги в сберегательной кассе. А повыше, над плакатом, ходили осенние сажные облачка. «Надо предложить Новоселову. Саше. Этот дихлофос. Сильный как будто…»

Все время помнилось о Якове Ивановиче. Но прежде чем поехать к нему, решил выкупаться. Суббота. Пошел к себе за бельем, полотенцем, мочалкой. Пока ходил – ванную заняли. Чуша. «У-уть, Кропин!» – со всплесками послышалось жизнерадостное с низу двери в деревянной решетке. «А-а, черт тебя!» Топтался, не знал, куда белье теперь: в комнату ли обратно, на кухню ли пока? Отнес на кухню, положил на подоконник.

В высоком коридоре, бросая взгляды на еле мерцающую под потолком лампочку (Чушин хахаль опять сменил!), далеко отстраняясь от настенного аппарата, – осторожно набрал номер. Попал не туда. Еще попытался – опять накладка! Чертыхаясь, пошел за очками.

С нарастающим беспокойством вслушивался в пустые и пустые гудки. Задрожавшей рукой трубку на место, на аппарат старался. Снова сдернул. Быстро набрал номер. Сразу упала в трубку рассыпающаяся, потрескивающая одушевленность, и через долгую секунду взвесился в ней дорогой голос. Кропин закричал: «Яша! Черт! Здравствуй! Почему не отвечаешь, не берешь трубку?» С приоткрытым ртом, улыбчиво уже, ловил ответные слова. Снова кричал. Радостно. Освобожденно.

Загнувшись старухой, в грязной ложбине потолка работал в паутине паук. Споро двигались все лапы. Кропин смотрел. «Погоди-ка, Яков Иванович…»

С баллончиком к пауку подпрыгивал по-стариковски неуклюже, тяжело. Струи ложились как попало, не попадали. Паук быстро утянулся вверх, в угол сети, разом свернулся, как высох, пусто покачивался. Тяжело дыша, Кропин снизу смотрел. Отступил к телефону, взял трубку. «Да нет. Паук… Где, где! На потолке… Я тут с тараканами… Ну и… Да ладно об этом. Как ты-то, Яков Иванович? Как спал сегодня?» Долго слушал слова Кочерги. Снова говорил, успокаивал. Что-нибудь другое можно попробовать. Лекарств – воз. Предложил искупать. Суббота же. Забыл? Еще раз помянув чертову Чушу, договорился быть у Кочерги часа через полтора. Попей молока до меня. Подогрей, не забудь. Из холодильника все же. Ну, пока!

Через два часа, изругавшись с Чушей, поехал, наконец, к Кочерге на Красную Пресню.

7. Московский зоопарк в 1939 году

…Когда усталые, знойные, вытираясь платками, вышли из зоопарка на площадь перед ним, у Кочерги осталось неприятное ощущение, что с ними вместе вышли и все решетки зоопарка. Что все они воплотились, наконец, в одну гигантскую решетку в виде толстенных заостренных пик-прутьев в главных арочных воротах. Андрюшке одному было мало увиденного. Потненький, толстеньк…

Загрузка...