Порою, чем дальше уходит дорога жизни, тем с большим удивлением двое, идущие рядом, вспоминают начало пути. Огни прошлого исчезают где-то за поворотом… Чтобы события на расстоянии казались все теми же, теми же должны остаться и чувства.
А у нас-то с Надюшей где был тот роковой поворот? Сейчас, когда несчастье заставило оглянуться назад, я его, кажется, разглядел. И если когда-нибудь Надя вернется…
Мысленно я все время готовлюсь к тому разговору. Это, я думаю, еще не стало болезнью, но стало моей бессонницей, неотступностью. Ночами я веду диалог, в котором участвуем мы оба: Надя и я. Сюжет диалога всегда одинаков: это наша с ней жизнь.
Если прошлое вспоминается «в общем и целом», оно, наверное, умерло или просто не имеет цены. Лишь детали воссоздают картину. Подчас неожиданные, когда-то казавшиеся смешными, они с годами обретают значительность.
Так сейчас происходит со мной.
Но почему все, о чем я теперь вспоминаю, так долго не обнаруживало себя?
Я должен восстановить разрозненные детали. Быть может, собравшись вместе, они создадут нечто цельное?
Мы с Надей работали в конструкторском бюро на одном этаже, но в разных концах коридора. Встречаясь, мы говорили друг другу «здрасьте!», не называя имен, потому что не знали их.
Когда же меня вместе с чертежной доской решили переселить в Надину комнату, некоторые из ее коллег запротестовали: «И так уж не протолкнешься!»
— Одним человеком меньше, одним больше… — стал убеждать представитель дирекции.
— Это смотря какой человек! — сказала Надюша.
Потом, возникая из-за своей чертежной доски, словно из-за ширмы кукольного театра, я нарочно встречался с Надей глазами и улыбался, чтобы она поверила, что я человек неплохой. С той же целью я пригласил ее однажды на концерт знаменитой певицы.
— Пойдемте… Я тоже пою! — сказала она. И добавила: — Правда, есть одно затруднение: у меня насморк и кашель. Таких зрителей очень не любят.
Но именно там, в Большом зале Консерватории, я ее полюбил. В течение двух отделений Надя героически старалась не кашлять и не чихать. А когда знаменитую певицу стали вызывать на «бис», она шепнула:
— У вас нет платка? Мой абсолютно промок. Вот уж не ожидала от своего маленького носа такой бурной активности!
Она напоминала ребенка, который в присутствии гостей, повергая родителей в ужас, может поведать обо всех своих намерениях и выдать любые тайны семьи.
«Милая детская непосредственность…» — говорят о таких людях. Надина непосредственность никогда не была «милой» — она была удивительной. Покоряющей… Ее синонимом была честность. Я-то ведь не отважился сообщить ей, что сочиняю фантастические рассказы, которые никто не печатает! Тем более что, как я узнал окольным путем, она этот жанр не любила:
— Столько фантастики в реалистических произведениях!..
А когда я сказал Надюше, что мечтаю на ней жениться, она ответила:
— Только учтите, у меня есть приданое: порок сердца и запрет иметь детей.
— В вас самой столько детского! — растерянно пошутил я.
— С годами это может стать неестественным и противным, — ответила Надя. — Представьте себе пожилую даму с розовым бантиком в волосах!
— Но ведь можно, в конце концов, и без…
— Нет, нельзя, — перебила она. — Представляете, какая у нас с вами была бы дочь!
С той поры иметь дочь стало нашим главным желанием. Будущие родители обычно мечтают о сыновьях, а мы ждали дочь.
«Ясно… Запретный плод!» — говорили знакомые. Эти восклицания были не только банальными, но и неточными. Надюша, мало сказать, не прислушивалась к запретам врачей — она просто о них забыла. И только глаза, которые из-за припухлости век становились по утрам вроде бы меньше и уже, напоминали о том, что порок сердца все-таки есть.
— Почти всех женщин беременность украшает. На ком ты женился? — говорила Надюша, разглядывая себя в зеркале по утрам.
Другие мечтали о сыновьях. А мы ждали Оленьку. И она родилась.
«Она не могла поступить иначе, — написала мне Надюша в своей первой записке после того, как нас на земле стало трое. — Меня полгода держали в больнице. Разве она могла обмануть мои и твои ожидания? Спасибо ей!» С этой фразы, я думаю, все началось. Эта фраза перекинула мост и в тот страшный день, который разлучил нас с Надюшей. Мост длиною в шестнадцать лет и два месяца…
Это было воскресенье. По радио началась передача «С добрым утром!».
Надя вместе с картошкой, которую она чистила, переместилась поближе к приемнику.
— Не пою сама, так хоть послушаю, как поют другие, — сказала она.
— А разве ты уже… не поёшь? — удивился я.
— А разве ты не заметил?
— Я как-то… Пожалуйста, не сердись.
— Наоборот, я горжусь: незаметно уйти со сцены — это искусство.
Надя любила подтрунивать над собой. Я знал, что на это способны только хорошие и умные люди.
Жизнерадостные голоса, женский и мужской, попеременно, как бы забегая из радиоприемника к нам в комнату, желали, чтобы утро для всех было ясным и добрым.
В дверь постучали.
— Звонок не работает, — сказала Надюша. — Пробки, что ли, перегорели?
Стоило мне прикоснуться к замку, как по ту сторону двери вскрикнули:
— Оля дома?
Я увидел на пороге Евдокию Савельевну, классную руководительницу нашей Оленьки, и двух Олиных одноклассников — Люсю и Борю. «Вырос Боря нам на горе!» — пошутила однажды Оленька.
Она часто и легко переходила на рифмы.
Боря был самым высоким в классе и всегда что-нибудь или кого-нибудь собой загораживал. А тут он хотел, чтобы Евдокия Савельевна сама его от меня заслонила, и поэтому неестественно пригибался.
Хрупкая Люся тоже пряталась за громоздкой, но очень подвижной фигурой своей классной руководительницы. Евдокия Савельевна была в брюках, старомодной шляпе с обвислыми полями и с рюкзаком за спиной.
— Оля дома? — повторила она.
— Нет.
— Она не вернулась?!
— Нет.
— Как… нет?! Что вы говорите?
— Она же ушла вместе с вами. В поход.
— Это так. Это, безусловно, так. Но вчера вечером она куда-то исчезла.
Я почувствовал, что сзади, за мной, стоит Надя. Она не сказала ни слова. Но я почувствовал, что она сзади.
— И ночью Оленьки не было? — полушепотом-полукриком спросил я.
Они молчали. Это было ответом, который заставил Надюшу за моей спиной произнести:
— Где же она теперь? — Я не узнал Надиного голоса. Не уловил привычных для меня интонаций.
Трудное умение взглянуть на события собственной жизни со стороны, спокойное чувство юмора всегда помогали Наде удерживать себя и меня от радостной или горестной истерии.
— Ты бы одолжила мне свое чувство юмора, — как-то попросил я ее.
— У меня… юмор? Смешно! — сказала она. — Но свой собственный сбереги. Он помогает смягчать крайние человеческие проявления.
— Эти проявления всегда очень опасны, — сказала она в другой раз. — Потому что отрывают человека от людей и делают его одиноким.
— Не понимаю, — сознался я.
— Значит, виноват объяснявший! Мы часто излагаем то, о чем размышляли целые годы, так, будто и наш собеседник размышлял вместе с нами. И еще удивляемся: почему он не понимает нас с полуслова!..
Я любил, когда Надюша мне что-нибудь растолковывала: она делала это легко, не настырно. «Преподавай она в школе, все были бы отличниками», — думал я.
— Вот и растолкуй мне… О вреде, как ты сказала, «крайних человеческих проявлений»!
— Верней, о бестактности их, — сказала она. — Это как раз очень ясно. Например… Когда слишком уж бурно ликуешь, не мешало бы вовремя спохватиться и подумать о том, что кому-то сейчас впору заплакать. А упиваясь собственным горем, не мешает подумать, что у кого-то в душе праздник, который, может быть, не повторится. Надо считаться с людьми!
Что-то подобное Надюша сказала мне и в тот день, когда я, потеряв от счастья человеческий облик, переносил Оленьку из родильного дома в такси.
В соседнюю машину с такими же шашечками на боках садились, как рассказывала мне потом Надя, жена и муж, сын которых, в результате родовой травмы не двигался.
…И вот впервые Надя изменила себе. Ее тревога не знала границ, не могла щадить окружающих.
— Где же она… теперь? — повторила Надюша.
Потрясенный ее состоянием, я крикнул:
— Оля просто не вынесла. Всему есть предел!
Я сказал так, потому что именно они, те трое, все еще стоявшие за порогом, были причиной частых страданий и слез нашей дочери.
— Сейчас уже утро. А ее нет! Ее нет… Где же она?! Куда же она?.. — спрашивала меня Надя.
Она сама приучила меня чаще задавать сложные вопросы, чем отвечать на них. Поэтому я беспомощно повторял одну и ту же нелепую фразу:
— Не волнуйся, пожалуйста, Наденька. Не волнуйся!
А те трое были еще за порогом. «Виновники… главные виновники того, что произошло!» — мысленно повторял я.
Что именно произошло, я не знал. И неизвестность, как всегда в таких случаях, была самым страшным.
Огромная шляпа с обвислыми полями скрывала лицо Евдокии Савельевны.
Люся по-прежнему пряталась за спиной классной руководительницы, а Боря изучал каменные плитки у себя под ногами.
Наверно, я смотрел на них не просто с осуждением, а с ненавистью.
Евдокии Савельевне было пятьдесят четыре года: она называла себя «предпенсионеркой». Но ей можно было бы дать и пятьдесят семь лет и тридцать девять: она была, как говорят, женщиной без возраста.
Поскольку Евдокия Савельевна раз и навсегда решила, что внешность и годы значения для нее не имеют, она и одежде никакого внимания не уделяла. Поверх модных, где-то впопыхах, случайно купленных брюк она могла надеть широкую юбку, заправить в нее мужскую ковбойку, а в короткие, под мальчишку подстриженные волосы воткнуть костяной гребень «времен Очаковских и покоренья Крыма».
Приблизительно в таком виде и предстала она перед родителями учеников 9-го класса «Б» на одном из собраний. На том собрании Евдокия Савельевна, помнится, объясняла нам, как важно прививать детям чувство прекрасного, учить их замечать и понимать красоту.
А ранней весной я увидел ее в белой панаме с такими же печально обвислыми полями, как будто на улице стояла жара. Хотя все, и она в том числе, были еще в пальто… В тот раз она, продолжая борьбу за прекрасное, вела свой класс в какой-то музей. А я пришел сообщить, что Оленька готовится к выставке юных скульпторов, и попросил освободить ее от экскурсии.
— Привычная мизансцена! — воскликнула Евдокия Савельевна. — Все вместе, а она — в стороне.
Классная руководительница очень любила, чтобы все были вместе. И с ней во главе!.. Я был уверен, что в искусстве ей ближе всего хор и кордебалет.
В классе она прежде всего замечала незаметных и выделяла тех, кто ничем абсолютно не выделялся.
Характер у нее был вулканического происхождения. Говорила она громко, то восторгаясь, то возмущаясь, то изумляясь.
«Наша безумная Евдокия!» — сказала о ней Оля. С тех пор у нас дома ее так и стали называть: «безумная Евдокия».
— Костя Белкин еще недавно не мог начертить прямую линию, а теперь у него по геометрии и черчению твердые тройки! — восклицала она на родительском собрании. — Учительница математики предполагает, что в будущем он может добиться четверки. Это радостное событие для нас всех.
— Люсю Катунину включили в редколлегию общешкольной стенной газеты. Она умеет писать заголовки. Это приятно для нас всех!
«Все», «со всеми», «для всех» — без этих слов не обходилось ни одно ее заявление. Она хвалила тех, кто смог наконец начертить прямую линию, и тех, кто умел писать заголовки. Но о нашей дочери, которая училась в художественной школе для особо одаренных детей, она вспоминала лишь в связи с тем, что Оленька в чем-то не приняла участия и куда-то не пришла «вместе со всеми».
Когда Оле было семь лет, у нее обнаружили искривление позвоночника. Мы повезли ее к Черному морю, в Евпаторию. Там к Оленьке впервые пришло признание. Весь пляж поражался ее умению лепить фигуры людей и зверей, рисовать на мокром песке пейзажи и лица.
«Чем сегодня порадует ваша Оленька?» — спрашивали у нас с Надей.
Но «безумную Евдокию» Оленька никогда и ничем не радовала. Она ее огорчала. Хотя за девять лет, которые минули после нашей поездки в Евпаторию, дочь добилась больших успехов. Они-то и раздражали классную руководительницу. Про Оленьку нельзя было сказать, что она «как все». Но разве она в этом была виновата?
Кроме Оли, никто в 9-м «Б» не собирался стать скульптором или художником. Но Евдокия Савельевна уважала людей других профессий.
— Вася Карманов оправдал мои надежды. Полностью оправдал! — восклицала она. — Стал директором троллейбусного парка! А начал с того, что сидел за баранкой.
«Прошел путь от водителя до руководителя, — сказала нам дома Оленька. — Точнее сказать, проехал!»
— Вот Леша Лапшин… Полностью оправдал мои ожидания! — шумела на родительском собрании «безумная Евдокия». — Теперь он старший диспетчер. Старший! Я хочу, чтоб и ваши дети были такими.
Более дерзких задач она перед нами не ставила.
Она постоянно воспитывала учеников нынешних на примере учеников бывших, для чего устраивала встречи и собеседования. А Оленька в это время занималась в художественной школе. Да еще изучала итальянский, чтобы прочитать о гениях Возрождения на их родном языке. Иногда после родительских собраний Евдокия Савельевна упрямо пыталась познакомить меня с моей собственной дочерью. «Лицом к лицу — лица не увидать!» — процитировала она в одной из таких бесед. «Есенин имел в виду временные расстояния», — отпарировал я.
На всех бывших учеников у Евдокии Савельевны была заведена картотека. Как в читальнях и библиотеках на книги… В карточках, помимо адресов, телефонов и библиографических сведений, было отмечено, когда проведена встреча с бывшим учеником и сколько ребят присутствовало.
— Их отрывает от дела. Нас отрывает, — вздыхала Оля. — Ну если бы сутки были в два раза длиннее! Тогда бы уж пусть.
— Ты абсолютно права, — соглашалась Надя. — Но будь снисходительной. У нее нет семьи, ей некуда торопиться.
Надюша жалела «безумную Евдокию», но еще больше опасалась за Оленьку.
— Не надо конфликтов, — просила она.
Этот страх преследовал нас обоих со дня рождения дочери: а вдруг с ней что-то случится?
В семье, состоящей из трех человек, всегда кто-нибудь оказывается в меньшинстве: либо мужчина, либо женщина. У нас в меньшинстве были мы с Надей: центром семьи и ее лицом стала дочь. Она заслужила это право. И мы были счастливы.
Когда-то, очень давно, я посылал свои фантастические рассказы в редакции толстых и тонких журналов. Мне присылали ответы на гладкой плотной бумаге с названием журнала вверху. Выразив уважение в начале и в самом конце письма, в середине мне объясняли, что мои литературные опусы лишены самобытности. Похожесть была моей главной бедой. Учись я у Евдокии Савельевны, она бы меня обожала!
А Оля даже посуду мыла каким-то своим способом: бесшумно и быстро.
— Не остри по поводу этих встреч с бывшими учениками, — просила Надюша. — И ничего не рифмуй. Я прошу тебя.
— Нет, я хочу понять, — отвечала Оля, — почему все мы должны тратить время и силы на то, что доставляет радость одной Евдокии. Эти люди ей дороги? Пусть и встречается. Но ведь так можно устраивать вечера в честь любого из жильцов нашего дома. Каждый кому-нибудь дорог. Разве я не права?
— Ты права… Но все-таки, пожалуйста, не рифмуй.
— Я рифмую бездарно. Евдокия Савельевна должна радоваться таким рифмам!
— И все-таки я прошу тебя…
От бывших учеников «безумная Евдокия» требовала, чтобы они подробно рассказывали о своих «трудовых буднях»: бухгалтер — про бухгалтерию, начальник ЖЭКа — про ЖЭК, шеф-повар — про кухню.
— Как это было интересно! Как поучительно! — восторгалась Евдокия Савельевна.
И ученики, которых она своим громким голосом как-то тихо сумела прибрать к рукам, послушно вторили, что им было действительно интересно. А Оля молчала… Потому что в час встречи нынешних с бывшими она десятый раз перерисовывала какого-нибудь «Старика с телеграммой в руке» или мучилась от того, что фигура собаки получилась статичной, а собачий взгляд не выражает собачьей верности и ума.
Евдокия Савельевна обожала выставки и вернисажи. Но, устраивая экскурсию в музей, она на первое место по значению ставила все же слово «экскурсия».
Увидев как-то по телевидению Олины рисунки и скульптуры, завуч предложила организовать в школе показ этих работ. Поинтересовалась мнением классной руководительницы… Но оказалось, во-первых, что у «безумной Евдокии» нет телевизора. А во-вторых, она предпочла устроить выставку произведений всех, кто умел держать в руках кисточку и карандаш. У Оли она взяла два рисунка, чтобы было не больше, чем у других.
В 9-м «Б» замыслили разыграть на английском языке сцены из шекспировской «Двенадцатой ночи». «Безумная Евдокия» преподавала историю, но тем не менее стала режиссером спектакля. И хотя было известно, что Оленька владеет английским лучше всех в классе, ей довелось произнести на сцене всего несколько фраз. Главные роли исполняли любимые Евдокией посредственности.
— Она нам все время напоминала, что нет маленьких ролей, а есть маленькие актеры, — рассказывала потом Оленька. — Подавляла нас опытом Станиславского!
— Но он вряд ли имел в виду, что маленькие актеры должны исполнять большие роли, — сказала Надюша.
— С маленькими спокойнее, — объяснила нам Оля. — И вообще, они ей гораздо ближе. Привыкните к этому. И смиритесь.
— Увы, нелегко придется нашей талантливой дочери в мире людей обыкновенных, — сказал я Надюше.
— Мы с тобой тоже обыкновенные, — ответила она. — Но разве мы страшимся талантов?
Классная руководительница и в самом деле руководила умами и поступками учеников 9-го «Б». И вслед за ней они не желали замечать того, что было для них непривычным. Яркое не радовало, а ослепляло их. Как бы надев защитные очки, они сквозь них и смотрели на нашу Оленьку.
...В один миг я вспомнил все это, глядя на шляпу «безумной Евдокии», которая скрывала ее лицо.
Что же там произошло, в этом походе? Как еще унизили там нашу девочку? Почему не выдержала она? И где же она теперь?
За моей спиной была Надя… с ее больным сердцем.
«Оленька исчезла вчера вечером. Если она вот-вот не появится, — думал я, — невозможно представить себе, что будет с нами! Невозможно себе представить».
— Говорят, что самые опасные недруги — это бывшие друзья, — сказала нам Оля. — Я убедилась, что это так.
Помолчала и добавила:
— О ком я говорю, спроси. И я отвечу: о Люси!
Люсю Катунину она называла на французский манер: Люси. «Как в доме Ростовых! — пояснила Оленька. — Или Болконских».
Люся упорно предрекала нашей дочери судьбу Леонардо да Винчи. Несмотря на сопротивление Оленьки, она таскала за ней огромную папку с рисунками, даже готовила краски и мыла кисточки. Какая женщина устоит перед таким обожанием? Оленька стала дружить с Люси. Хотя времени на дружбу у нее было мало.
Да и у Люси его было не очень много. Люсина мама в течение долгих лет не поднималась с постели. За ней ухаживала незамужняя Люсина тетка, сестра отца. Но Люся то и дело звонила домой — даже когда была в школе или у нас в гостях.
Стремясь доставить матери радость, она восклицала:
— Если б ты видела фигуру спящего льва, которую вылепила Оля! Я весь вечер говорю шепотом: вдруг он проснется?
Часто она забирала Олины работы, чтобы показать маме. И взяла слово, что, когда мама поднимется (а на это появилась надежда!), Оля нарисует ее портрет.
Люся и сама потихоньку рисовала. Но мы видели только ее заголовки в школьном юмористическом журнале, который по предложению Оли носил название «Детский лепет».
Неожиданно все изменилось.
Первые тучи появились в тот день, когда в художественной школе организовали встречу со знаменитым мастером живописи. Люся высоко чтила этого мастера. Но чтили его и все остальные, поэтому школьный зал был переполнен. И Оленька не смогла провести туда подругу.
— Я не нашла для Люси места в зале, — рассказывала в тот вечер Оля. — У дверей стояли церберы. А она обиделась… И за…