После рассказанного в течение добрых десяти дней, на протяжении тысячи верст, одинокая старческая фигура — с платком вокруг черной от солнца шеи, в высоких сапогах, в страшной трубообразной шляпе и красной шерстяной блузе, — совершала, не останавливаясь, перемещение от одной точки земного шара к другой, пока не появилась на площади Амбазур.
Сначала фигура сидела на одном из звеньев длинного речного плота, затем путешествовала верст пятьдесят от берега к берегу другой реки, где села на пароход, а с парохода, дней пять спустя, в шумный вагон, который к вечеру десятого дня доставил благополучно фигуру на упомянутую блестящую площадь.
Было без четверти пять, когда в передней «Звезды» раздался неуверенный короткий звонок, и редакционный сторож, злобно открыв дверь, увидел живописную фигуру Спуля, благоговейно созерцающего эмалевую дощечку, где строгими черными буквами возвещалось, что секретарь «Звезды» сидит за своей конторкой ровно от трех до пяти — ни секунды более или менее.
— Подписка внизу, — отрывисто, подражая редактору, заявил сторож, — да затворяй двери, дед!
— Послушай-ка, паренек, — таинственно зашептал Спуль, продвигаясь в переднюю, — я, видишь ты, дальний… Мне, видишь, нужно поговорить с вашими. А прежде скажи: здесь находится господин писатель Дон-Эстебан?
— Вот, надо быть, к вам пришел, — сказал сторож, приотворяя дверь в комнату секретаря. — Я, хоть убей, не понимаю этого человека.
Секретарь «Звезды», желчный толстенький господин, измученный флюсом и корректурой, выскочил на каблуках к Спулю.
— От кого? — процедил он сквозь карандаш, зажатый в зубах, тонким, словно оскорбленным, голосом. — Стихи? Проза? Рисунки?
— Как бы мне, — запинаясь, проговорил старик, — потолковать малость с господином Дон-Эстебаном?
— А! Фельетонист?
— Может быть… может быть, — кивнул Спуль, уступчиво улыбаясь, — не знаю я этого. Может, он ваш директор, может, и побольше того.
— В трактире, — сердито сказал секретарь, прыгнул за дверь, подержался с той стороны за дверную ручку, снова приоткрыл дверь, высунул голову и крикливо адресовал: — «Голубиная почта»! Трактир на той стороне площади! Вот где ваш Дон-Эстебан!
Старик печально надел шляпу. Он не понимал ничего: ни ободранности темной, грязной редакции, где, однако, знают о жизни герцогов и князей больше, чем их прислуга; ни того, почему надо идти в трактир; ни раздражительности толстенького господина. У Спуля был такой обескураженный вид, что сторож пояснил ему, наконец, в чем дело.
— Зайди в «Голубиную почту», дед, — жалостливо сказал он, — там спроси: где тут сидит Акаст? Потому что, видишь, пишет-то он под именем одним, а настоящее его имя Акаст. Вот он Дон-Эстебан и есть.
С холодом и тяжестью недоверия к своему положению Спуль переступил порог «Голубиной почты». Здесь его не мучили; слуга, услышав: «Дон-Эстебан», вытащил палец из соусника и ткнул им в направлении большого стола, за которым сидело и возлежало человек шесть в позах более свободных, чем пьяных. Малое количество бутылок указывало, что головы пока на местах.
— Кто из вас, добрые господа… — начал Спуль, но сбился. — Не тут ли… Который здесь господин писатель Дон-Эстебан?
— Я, — сказал высокий в накидке и серой широкополой шляпе. — Откуда ты, одетый в первобытные одежды, странник Киферии? Кто указал тебе путь в жилище богов? Бессмертных ты или смертных дел древний глашатай? Сядь и скажи, Гекуба, что тебе в моем имени?
— Господин, — сказал Спуль, — послушайте-ка меня… Уж, право, не знаю, как это вам все объяснить, в точку-то самую, а только, изволите видеть, без вас в этом деле, вижу, не обойтись.
И вот, путаясь и волнуясь, поощряемый сначала возгласами и смехом, а затем общим молчанием, рыбак рассказал Акасту, как в глухом, пустынном уголке дикой реки читалась с трепетным напряжением, со страхом и радостью, с опасениями и облегчениями история любви блистательного графа Эмиля и Араминты, дочери угольщика.
— Дзета-то, дочка моя, — говорил Спуль, — хлопочет об них не знамо как, прямо так и скажу: надрывается Дзета. А тут и застопорило, да целых полгода… этого… никаких известий. Здоровому, так скажем, каприз, потому его сиятельство может ведь свои резоны иметь… а больному — горе; только ей, бедняге, Дзете-то, и радости было, что мечтала, будто граф женится на той барышне. И выходит теперь одно-единственное мучение… как принесу это, «Звезду», ну, вроде ребенка моя Дзета: «Опять, — говорит, — нет ничего». Читай ей вот опять про старое, где прощались. Меня измаяла, и сама извелась; да не встает; хоть бы гуляла или что: слаба, видишь… Ну, я и поехал. Чего там? Сердце-то ведь того… Думаю, разузнаю у вас. Так что на вас вся надежда…
Старик замолчал; Акаст, опустив глаза, водил пальцем по скатерти.
— Вот тебе и макулатура, Акаст, — серьезно сказал сутулый человек в синих очках. — Что ты об этом думаешь?
Акаст поднял голову.
— Вы приехали как раз вовремя, Спуль, — сказал он, протягивая рыбаку полный стакан. — Теперь все известно. Эмиль… впрочем, придите сюда завтра к этому же времени. Дела графа блестящи.
— Ну-те?! — повеселел Спуль. — Значит, благополучно?
— Просто прекрасно. Лучше нельзя.
— И пропечатано?
— Конечно. Завтра я дам вам конец романа, и вы отвезете его домой.
Спуль встал.
— Так я рад, что и сидеть никак не могу, — засуетился он, ища шляпу. — Я и то думал: где же и знать, как не здесь? Я ведь грамотный. «Идти уж, — думаю, — так уж по самой по первой линии! По прямой то есть! Приду». Кончину и причину, значит, представите? Ангел вы, господин Дон-Эстебан… ну — запрыгал старик!
Он вышел, то оборачиваясь и пятясь, чтобы еще раз отвесить поклон, то спотыкаясь о тесно расставленные стулья.
— За здоровье Дзеты! — сказал Акаст, поднимая стакан.