Моим маме и папе
Если я дойду до почтового ящика
Если я дойду до фонаря
Если я дойду до калитки
Прежде чем машина выедет из-за угла...
Кэролин Мюррей придет на чай
Кэролин Мюррей полюбит меня
Кэролин Мюррей обвенчается со мной
Но только если дойду туда
Прежде чем машина выедет из-за угла...
Мик Гоуэр.
Из оксфордской антологии
"Сто лет детской поэзии"
Всё началось из-за канцелярской ошибки.
Если б не эта ошибка, у меня был бы совсем другой образ мыслей; мне бы просто хватало времени думать. Я был бы слишком увлечен новыми друзьями, которых планировал завести в "Менсе", международном обществе гениев. Я прошел их тест на "коэффициент интеллекта", но мои результаты вернулись без одной цифры. Где 1, которая должна стоять перед 90? Я не дотянул до категории гениев на целых пятьдесят баллов — еще чуть-чуть, и я бы не годился даже затачивать для них карандаши. Таким образом, в членстве мне отказали, и я очутился перед безнадежным валом бюрократических препон, мешающих исправить ошибку.
Эта канцелярская ошибка на некоторое время изменила мои планы и оставила несколько праздных часов, на которые я не рассчитывал. Моё уличное окно поглотило их немало. Славный вид: можно глядеть на Тихий океан, если только высунуться подальше, почти до самых пяток. На той стороне улицы ряд экзотично наименованных многоквартирных домов представлял мне бесконечный парад человеческих виньеток. Мой дом, "Хризантема", населен в основном молодыми людьми, по которым не скажешь, что они безработные, — а вот. Люди за тридцать, похоже, предпочитают "Венец Розы". Пары, у которых дети стали взрослыми, тяготеют к "Тюдор-парку", престарелые прихожане — к "Океанскому Прибою". Иными словами, можно прожить всю жизнь, так и не переехав в другой квартал.
На днях я видел Элизабет. Какое удовольствие! Она меня, впрочем, не заметила; она со мной не знакома. Но были времена, когда и Лиз Тейлор с Ричардом Бартоном не знали друг друга, — это же не значит, что они, в некотором метафизическом пространстве, уже не были любовниками. Элизабет вколачивала табличку "СДАЕТСЯ ЖИЛЬЕ" в клумбу возле "Венца Розы". Номер ее телефона был напечатан сразу под ее именем, Элизабет Уорнер. Я его списал и отправился на бензоколонку позвонить, но механический голос велел мне нажать такое количество кнопок, что я просто сдался. Не то чтобы я с этим не мог справиться, просто это ненужная мне сложность. Раз я помахал Элизабет из окна, но то ли из-за блика, то ли из-за чего другого она не ответила. На следующий день в тот же час я вышел и поглядел на свою квартиру — и точно, ничегошеньки не увидел, даже несмотря на то что нарядил торшер в одну из своих рубашек и поставил к окну.
Мне удалось перейти улицу, потому что всего в нескольких ярдах от моей квартиры — два пологих автомобильных выезда, друг против друга. Я нахожу трудным — хорошо, ладно, невозможным — пересекать улицы на перекрестках. Симметричные устья двух пологих выездов, глядящие друг в друга, имеют для меня большой смысл. Я вижу, как другие люди, переходя улицу, преодолевают бордюр, и не понимаю, как они могут. Ведь в бордюрах есть что-то недозволяющее, разве нет? Алогичное возвышение, громоздящееся между улицей и тротуаром? Пешеходные переходы — очень толковая вещь, но между двумя зловещими поребриками они — все равно, что на дне Марианской впадины. Кто это выдумал? Полоумный утенок Даффи Дак?
Вот теперь вы думаете, что или я очень умный, или меня подозревают в убийстве. Почему бы не то и другое сразу? Я вас подкалываю. Меня действительно подозревают в убийстве, но очень невсерьез, и я определенно невиновен. Всё выяснилось тут же, но я по-прежнему подозреваем. Голова кругом? Давайте объясню. Восемь месяцев назад соседа снизу, Баба-сантехника, зарезали насмерть. Полиция приехала меня опрашивать — рутинная процедура, — а полицейский Кен увидел у меня на вешалке заляпанную кровью парку. Впоследствии в лаборатории волокна от моей парки обнаружили на трупе. Сможете вычислить мое алиби? Минута на размышление.
Вот как было: однажды ночью из квартиры Боба-сантехника в истерике вылетела голая женщина. Я схватил свою парку и набросил на нее. Пришел Боб и ее увел, но был такой вежливый, что мне стало подозрительно. Жалко, что полностью подозрительно мне стало только неделю спустя, как раз когда голая женщина проткнула ему печень кухонным ножом. Однажды днем голая женщина, теперь одетая, вернула мне парку, не ведая того, что кровью и прочими изобличающими уликами заляпана вся изнанка. И я ничего не видел, покуда смекалистый полицейский не углядел кровавое пятно на парке, висевшей на крючке у входа в кухню. Полиция проверила мои слова, и они подтвердились. Истеричку, Аманду, арестовали. Конец истории.
Почти. Я по-прежнему подозреваемый. Хотя и не в обычном смысле. Мгновения моего бесславья сейчас инсценируются, потому что продюсерам "Крим-шоу" — документальной телепрограммы, в которой реконструируют реальные убийства, — понравился поворот сюжета с моей окровавленной паркой, и меня подкидывают как ложный след. Мне просто сказали: "Играй самого себя". Когда я спросил: "Как это делается?" — они ответили, что просто оттягивайся, но я не уверен, что понял, о чем речь.
Я надеюсь, статус подозреваемого в убийстве продлит мою первую встречу с Элизабет. Придаст немного пикантности. Само собой, я единым духом сообщу ей, что всё давно разъяснилось, но прежде всё-таки выжду лишнюю секунду, чтобы уж наверняка ее заинтриговать.
Более существенный вопрос, отсылающий меня к философскому словарю, будь он у меня: как играть самого себя? Где у меня руки, когда я — это я? В карманах? Я, откровенно говоря, не помню. Мне хватает забот и просто быть самим собой, на вечеринках, знаете, и так далее. Начинаю говорить с кем-нибудь и вдруг понимаю, что это уже не я, а кто-то другой во мне поселился.
Чем неактивнее тело, тем активнее ум. Я сиднем сидел дни напролет, и мой ум совершил любопытный экскурс в смежную проблему: допустим, мой список покупок состоит из двух пунктов — соевого соуса и тальковой присыпки. Соевый соус и тальковая присыпка — что может быть различнее? Соя — терпкая и соленая. Тальк — гладкий и шелковистый. Тем не менее, соевый соус и тальковая присыпка продаются в одном и том же магазине — в бакалейном. Автомобили и самолеты, с другой стороны, сходны. И тем не менее, если вы придете на автоплощадку и скажете: "Всё это очень славно, но не найдется ли у вас самолета?" — на вас посмотрят, как на сумасшедшего.
Я вот что хочу сказать. Вопрос, к которому я подбираюсь: что это значит — играть самого себя? — имеет отношение к теме соевого соуса. Соя и тальк взаимоисключащи. Соя — это не тальк, и наоборот. Я — не кто-то другой, и кто-то другой — не я. И тем не менее, мы оба есть в одном магазине. Магазине Экзистенции. Вот каков мой образ мыслей, что живо иллюстрирует, как много потеряла "Менса".
Избыток размышления, ко всему прочему, создает иллюзию случайных взаимосвязей между не относящимися друг к другу явлениями. Например: утро, тостер выбрасывает поджаренный хлеб, как раз когда мимо проезжает машина с аризонскими номерами. Взаимосвязь? Совпадение? Должен ли быть включен тостер, чтобы появилась машина с аризонскими номерами? Проблема, конечно, заключается в том, что я склонен действовать так, будто эти взаимосвязи реальны, и если проезжает машина, скажем, с номерами Небраски, я немедленно скашиваю глаза на холодильник — не открылась ли его дверца.
Я подолгу не выхожу их дома, ибо в данный момент я при деньгах (шестьсот долларов в банке, и квартплата внесена за месяц вперед), так что искать работу реальной необходимости нет. Да и вообще, искать работу трудноватисто, учитывая негодную планировку улиц с их запретительными бордюрами и редкими пологими выездами. Чтобы добраться до "Верного средства", аптеки с внушительным ассортиментом, в арсенале которой всё — от конфет до палаток, — мне приходится следовать извилистым лабиринтом, который я обнаружил как-то летом, после нескольких недель проб и ошибок. К "Верному средству" мы еще вернемся. (О боже, Зэнди — такая миленькая! А какой она фармацевт!)
Моя бабушка (ангел и спаситель) периодически посылает мне из своей усадьбы конвертики с наличностью или её эквивалентами, что делает мою жизнь возможной. А усадьба у неё хоть куда. Представьте себе "Тару", которую расплющили, вытянули и окунули в жидкую глину. Я бы очень хотел повидать бабушку, но для поездки в Хельмут, штат Техас, потребовалось бы воспользоваться общественным транспортом, а это в списке моих ни-ни. С толпой из четырех человек и выше я не справляюсь, если только мне не удается создать матрицу, которая свяжет индивидов одного с другим за счет сходных узоров на рубашках. А самолеты, поезда, автобусы и автомобили... я вас умоляю. Я перебрался в Калифорнию двенадцать лет назад, когда возможности путешествовать для меня еще имелись, но они быстро иссякли благодаря серии личных открытий по поводу замкнутых пространств, обрезиненных колёс и логики укладки чемоданов, и не осталось ни единого занюханного шанса вернуться домой.
Вы можете подумать, что раз я сижу дома, мне одиноко, но не тут-то было. Естественный хаос многоквартирного дома означает, что, повинуясь принципу энтропии, каждый неизбежно постучит в дверь каждого. Вот так я и стал парнем с травяным коктейлем. После убийства по нашим подъездам, как фурии, понеслись слухи, и довольно скоро каждый обсуждал это с каждым. Филипа — неглупая, разбитная актриса, которая живет этажом выше, — разговорилась со мной, когда я был в дверях — наполовину внутри своей квартиры, наполовину снаружи (она и сама какую-то долю секунды находилась под подозрением — будущий покойник как-то оскорбил ее тремя секундами непрошеных объятий, в ходе которых его рука скользнула ниже, чем позволительно, и Филипа оповестила всех, насколько это ее расстроило). Филипа рассказала, что страшно волнуется перед пробами на телевидение. Я сказал, давай я тебе сделаю коктейль из пырея. Мне хотелось ее успокоить, чтобы она показала себя с наилучшей стороны. Она зашла ко мне в квартиру, и я смешал в высоком стакане настои нескольких трав. Вдогонку мне пришла в голову так называемая толковая мысль — разломить пополам таблетку "индерала", который я ношу в своей карманной аптечке, и смешать его с питьем. "Индерал" — сердечное средство, предназначенное для борьбы с безобидными аритмиями, которым я иногда подвержен, но есть у него и побочный эффект: он снижает страх перед публикой. Ну и позже Филипа сообщила, что это была лучшая проба в ее жизни — ее дважды попросили прочесть "на бис". Может, питье с "индералом" тут ни при чем, а может — при чем. Главное — она хотела верить в пырейный коктейль и стала приходить за ним регулярно. Заглядывала, пропускала стаканчик, некоторое время сидела и разговаривала о своих актрисьих заботах, а потом отправлялась на очередное прослушивание под легкой дозой средства, блокирующего ее бета-ритмы.
Если Луна съезжает со своей орбиты на один дюйм ежегодно, то постепенно, где-то в непредставимо отдаленном будущем она выйдет из-под контроля и врежется, скажем, в Индию. Так что, рассуждая сравнительно, половинка "индерала" раз или два в неделю в пырейном коктейле для Филипы реально проблемой не является, но мне для того, чтобы оставаться на одной орбите с Филипой, нужно наращивать количество прописываемого лекарства. Это пара пустяков, поскольку мне достаточно немного преувеличить свои симптомы у доктора в Бесплатной клинике, и таблетки потекут рекой. Настоящая дилемма встала передо мной, когда Филипа в один прекрасный день пожаловалась, что плохо спит. Нет ли у меня коктейля, который помогает? — спросила она. И я не мог "просто сказать ей "нет"", потому что привязался к ней. Не так, как к Элизабет, Королеве Недвижимости, которая стала для меня объектом желания, но как к милой девушке сверху, за приключениями которой я следил, как за перипетиями мыльной оперы.
Филипа не понимала, что пребывает на том зачарованном отрезке жизни, когда каждое утро её будит надежда, и даже ноги в тапочки она сует с надеждой. Она жила с основательным, но, на мой взгляд, кретиноватым парнем, который, без сомнения, скоро исчезнет, уступив место фрукту позаковыристей. Я сходил на кухню, смешал апельсиновый сок с порошковым протеином, измельченной сливой, прыснул туда настойки зверобоя из "Верного средства", а потом, уверенно ведомый безрассудством, добавил еще четвертинку "кваалюда".
Этот "кваалюд" остался после какой-то студенческой вечеринки и с тех пор болтался у меня в кухонном шкафу, как был — нераспечатанным. Я даже не знал, не просрочен ли он, но на Филипу он, видимо, подействовал, судя по тому, что десять минут спустя после приема моего эликсира на ее лице появилась мечтательная улыбка, она расслабилась в моем складном кресле и изложила мне всю историю нынешнего бойфренда, которого звали Брайен. Сделала комментарий по поводу его громадного, баснословного члена, который сперва был определен ею как "...большущий хуй..." — Филипу начинало развозить, — а позднее, когда ее развезло более поэтически, был обрисован как "форменная оглобля с легкой горбинкой". Это явно пленяло ее несколько месяцев — до тех пор, пока однажды не перестало пленять. Брайен, как и раньше, полагал, что в этом ядро их взаимоотношений, а Филипа чувствовала себя не в праве с ним порвать, поскольку ее фиксация на безотказном аппарате прежде всего и привела его к ней в гнёздышко. Но теперь с его увесистой штуковиной нужно было как-то иметь дело, а интерес Филипы начал угасать.
"Кваалюдовое" питье стало вначале ритуалом ежемесячным, потом ежедвухнедельным, потом ежедвухдневным, а потом я стал ежевечерне около одиннадцати прятаться, когда она принималась стучать в мою дверь. Запасы тайного ингредиента истощались, чему я был рад, поскольку уже начал сомневаться в моральности всего предприятия. Как-то вечером, ожидая действия апельсино-сливового эликсира, она сказала, что напиток разжег в ней новый интерес к Брайеновой штуковине, и она обожает просто лежать, пока он вытворяет с ней всякие вещи. Собственно, так оно ей теперь и нравилось — глаза полуприкрыты и Брайен на всю катушку. Когда я стал урезать количество наркотика в связи как с сокращением запасов, так и с угрызениями совести, ее интерес к Брайену поколебался, и я по всему видел, что бойфренд — снова на грани отставки. Некоторое время, варьируя дозу, я мог оркестровать их взаимоотношения не хуже дирижера, но когда в конце концов достаточно устыдился, я ее обломил, а она так и не узнала, что подсела, и, судя по всему, обошлось без пагубных последствий. Каким-то образом их отношения выстояли.
Санта-Моника, штат Калифорния, где я живу, — идеальное место для инвалидов, гомосексуалистов, деятелей шоу-бизнеса и прочих ранее периферийных членов общества. Быть средним человеком здесь ненормально. Здесь приезжий из Омахи лезет в глаза, как жопа сеньориты на параде в честь дня Пуэрто-Рико. Потому что, увидев в аптеке "Верное средство" (восемь кварталов от моего дома, для меня — сорок семь минут ходьбы) конкурс на двухстраничное сочинение "Почему я самый средний американец", я изумился, что устроители всерьез рассчитывают найти среднего американца в этом дурдоме на взморье. На том картонном стенде висело объявление от спонсора — "Замороженных яблочных пирогов Теппертона". Я схватил анкету участника и помчался домой (тридцать пять минут — рекорд), по ходу начав сочинять эссе в голове.
Трудность задачи была не в том, чтобы выставить себя средним, а в том, чтобы вызвать к себе симпатию, не прибегая к вранью. Думаю, личность я довольно располагающая, но одно дело быть симпатичным в жизни, а совсем другое — в сочинении. Я, видите ли, имею тенденцию раскрываться постепенно, и пятисот слов мне мало, чтобы кому-то понравится. Мне требуется несколько лет и пачка бумаги. Я знал, что мне придется льстить, пережимать и приукрашивать, чтобы моя симпатичность уложилась в график. Так что слюнявый и патриотичный я, написавший пятьсот слов, мне бы не понравился. Понравилась бы мне девушка с темными корнями, выглядывающими из-под пероксидного окраса, хохочущая взахлеб так, что кока-кола идет носом. Да и вам, наверное, тоже. Но Мисс Кока-Кола-из-Носу в своем кока-кольном воплощении не стала бы писать это сочинение. Она бы подтянулась, пригладила волосы, вытащила трусики из жопы и принялась печатать.
"Я средний американец, — писал я, — потому что стою на берегу здесь, в Санта-Монике, а тихий океан лижет мне пальцы ног, и я осознаю, что нахожусь на самой западной оконечности нашей Родины и являюсь потомком поселенцев, первопроходцами прибывших в Калифорнию. А разве не каждый из американцев первопроходец? Разве не пребывает этот дух в каждом из нас, в каждом городе, в каждой живой душе на каждом проселке, в каждом путешественнике, едущем в каждом трейлере "Виннебаго", в каждом американце, живущем в каждом особняке или трущобе? Я средний американец — писал я, — потому что голос индивидуальности уверенно струится в моей крови, не привлекая к себе особого внимания, подобно тихой силе яблочного пирога, который остужается на окошке".
Надеюсь, люди из "Менсы" никогда не увидят этого сочинения не потому, что от него за милю разит тем, как я манипулирую бедной фирмой, которая всего лишь пытается продать свои пироги, а потому что двадцать четыре часа, что потребовались мне для его написания, я пылко верил в каждое слово.
Вторники и пятницы для меня — знаменательные дни. По крайней мере, начиная с двух часов пополудни. В два пополудни приходит Кларисса. Она беседует со мной сорок пять минут, но она не полный психиатр; она психиатр-студент. Так что формально она приходит в гости, и глаза у нее зеленые. Всякий раз приносит маленький мешок подарков — иногда сдобные плюшки в упаковке, иногда телефонные карточки — полагаю, это всё — пожертвования. Она меня спрашивает, "как я", и всегда помнит что-нибудь с прошлого раза, о чем может продолжить разговор и в этот. Если я говорил ей, что собираюсь позвонить матери по новой телефонной карточке, она не забывает спросить, как прошел разговор. Для меня это проблема, потому что, говоря, что собираюсь позвонить матери, я лгу, ведь материй моей нет в живых уже сколько — шесть лет? Для меня это проблема, потому что Кларисса знает, что моей матери нет в живых, и чувствует, что должна подыгрывать. Я знаю, что лгу и мне ее не заморочить, а она думает, что я сумасшедший и морочу сам себя. Мне нравится эта маленькая выдумка, потому что она связывает нас гораздо глубже, чем простое "здрасьте".
Кларисса по вторникам и пятницам навещает и других адресатов психиатрической благотворительности, благодаря чему, я уверен, в колледже находится на хорошем счету. Я, похоже, занимаю одну из самых низких позиций на тотемном столбе безумия, а посему мое лечение отдано на откуп начинающему. Эту информацию я выцедил по одному биту за раз. Когда кто-то не хочет выдавать информацию о себе, единственный способ её добыть — выяснение от противного: задавайте вопросы, ответы на которые вам не нужны, и вышелушивайте правду. По поводу Клариссы мне трудно было сделать выводы, поскольку ей как минимум тридцать три. И все еще студентка? На что потрачены пропущенные годы?
Не исключено, что она отчитывается обо мне перед своим преподавателем или заносит меня в свой дневник. Мне нравится думать, что она царапает моё имя карандашом в конце каждого нашего сеанса — в смысле, встречи, — но на самом деле я теперь, скорее всего, клавиатурный макрос. Она печатает Д, нажимает контроль\пробел, и возникает "Дэниэл Пекан Кембридж". Глядя мне в лицо по вторникам и пятницам, она думает обо мне, наверное, не как о Дэниэле Пекане Кембридже, а как о Д-контроль\пробел. Я, однако, думаю о ней только как о Клариссе, потому что ее движения, жесты, гримаски передаются одним-единственным словом — ее именем.
Прошлый вторник: Кларисса прибыла на своём игриво-розовом, оттенка губной помады, "додж-неоне". Припарковалась на улице, но, к счастью для нас обоих, перед моим домом зона двухчасовой свободной парковки, протянувшаяся на несколько кварталов. Так что ее, конечно, не штрафуют. Из окна я видел, как она задержалась у машины, разговаривая по сотовому телефону; я глядел, как она замерла посреди улицы, пережидая, пока проедет автомобиль, и заметил, как вывернул шею пижон за рулем, чтобы рассмотреть ее в зеркале заднего вида. На ней была юбка до колен, которая при ходьбе колыхалась как колокол. Кларисса обладает студенческой повадкой, которая, как я подозреваю, будет свойственна ей всю жизнь. Она определенно самая миловидная девушка в своей группе, и всякий романтически настроенный юноша, потянувшись для разнообразия к чему-то чистому, нацелился бы на нее. У нее волосы золотисто-каштанового — мы еще употребляем это слово? — цвета, под солнцем Санта-Моники они кажутся темно-белокурыми, но в квартире переливаются оттенками рыжего и темно-русого. И подобному тому, как цвет Клариссиных волос меняется по скользящей шкале в зависимости от освещения и времени суток, ее красота скользит по градиенте между обыденным и неземным.
Она уже сосредоточилась на мне и положила вещи, даже не взглянув, куда их сваливает:
— Извини, я опоздала.
— Не опоздала.
— Ну почти, — добавила она.
Я не стал ничего говорить по поводу ее извинений за то, что она почти опоздала. У меня сама концепция как-то не укладывается в голове. Если ты почти опоздала, значит, ты не опоздала, то есть о чем мы вообще говорим?
Что мне нравится в Клариссе — она принимается говорить немедленно, и это дает мне возможность смотреть на нее, не произнося ни слова.
— Ты не поверишь, что со мной стряслось. Вчера у меня был обратный билет из Сан-Франциско. Я так хотела улететь в восемь, но по сниженной цене были места только на пятичасовой. Я приехала в аэропорт, а пятичасовой отменили, и нас сажают на восьмичасовой за полную стоимость! Дальше, у меня машина припаркована в "Бербанке", а восьмичасовой садится в "Лос-Анджелесе-международном", и теперь мне еще приходится платить за такси, чтоб добраться до своей машины. И я потеряла ТРИ лишних часа в Сан-Франциско.
Похоже, маленькие невзгоды подобного рода валятся на Клариссу постоянно, и от этого она выглядит моложе, чем на самом деле. Однажды у нее украли паспорт — прямо перед поездкой в Мексику. Однажды аккумулятор ее сотового сдох одновременно с аккумулятором машины. Но пускай Кларисса и незадачливая, ее не это определяет. Поскольку я вижу то, что рисует ее гораздо отчетливей. Такое случается в паузах ее речи, когда ее взгляд упирается в некую точку в воздухе примерно на уровне талии, и она словно впадает в транс. А потом вдруг ее мозг как будто пускается вскачь, нагоняя реальное время, и она продолжает с того места, где отключилась.
Если вы видели ее в такие моменты, то могли подумать, что она собирается с мыслями, чтобы двинуться дальше. Но я трактую это иначе: ее мозг захлестывает два процесса, которые должны идти одновременно на всех парах. Один — взаимоотношения с реальным миром и жизнь в нем. Другой — переживания заново того, что случилось давным-давно, и печаль. Как будто эта легкость тянет ее к небесам, а добавочная гравитация не отпускает от земли.
Или я просто слишком много думаю?
Восстановление моих отношений с людьми из "Менсы" идет хорошо. Вот как покуда продвигаются дела: я подумываю о написании письма с просьбой о пересмотре итогов моего тестирования. Мой потенциальный запрос может поставить их в неловкое положение. Они будут вынуждены пристальнее вглядываться в мои результаты и предоставить мне действительное членство в "Менсе", cum apologia* [*С извинениями (лат.)], если такая категория существует. А на данный момент мне остается только ждать, пока я напишу письмо.
Не знаю, хочу ли я подкатиться к Элизабет, Королеве Недвижимости, пока не улажено дело с "Менсой". Было бы славно вскользь обмолвиться о своем членстве за рюмочкой не третьем свидании. Если я почувствую, что до третьего свидания может не дойти, то без колебаний перенесу сообщение на второе, а то и выпалю прямо на первом, сразу после "здрасте". Я думаю об Элизабет, потому что сегодня она дважды попалась мне на глаза: раз — когда приехала, и раз — когда уезжала. Квартиры через дорогу сдать не просто, к счастью для меня, и требуется множество показов, чтобы найти того единственного клиента, который не пожалеет средств на посредственное. Когда ее машина затормозила у "Венца Розы", мои чувства напряглись все до единого. Я раздвинул окно и, клянусь, на меня пахнуло ароматом сирени и лаванды, хотя нас разделяло не менее ста ярдов. Благоухание было настолько сильным, что я ощутил его у себя на языке. Я вцепился в подоконник, утопив пальцы в алюминиевом желобе. Я видел, как она вынырнула из своего дизельного "мерседеса" с отработанным совершенством королевы красоты. Я слышал, как ее каблуки, цокнув, коснулись асфальта.
Она вошла в здание, ни на секунду не отнимая от уха сотового телефона, и двадцать минут спустя я увидел пару лет тридцати с чем-то, подкатившую на "порше", который при парковке наполовину залез в красную зону. О, для меня они были открытой книгой: слишком много денег вложено в "порш", а на квартплату не хватает. Он — молодой пижон, три года как получил хорошую работу, и единственное, чего он желает, — это "порш". Что-то типа: с детства мечтал. Наконец он обзаводится машиной и привязывается к ней всем сердцем. Затем появляется жена, но, блин, он по-прежнему любит свой "пор". В общем, они считают, что денег снять жилье у них завались, пока не начинают справляться о ценах и не выясняется, что число спален, которое им по карману, усохло в полтора раза.
Я могу себе представить свою жизнь с Элизабет. В колготках за завтраком, на каблуках до обеда. Интересно, разница в возрасте вызовет проблемы? Ей, должно быть, сорок два. Мне, должно быть, скажем, тридцать пять. (Разумеется, я знаю свой возраст и могу назвать его не тушуясь. Просто, будь я с Элизабет, я вел бы себя солиднее, а с Зэнди из аптеки — ребячливей). Сомневаюсь, чтобы Элизабет захотела жить здесь у меня. Она, я полагаю, обитает в отличной съемной квартире, самой изысканной из сотен тех, с которыми ей ежедневно приходится иметь дело, и платит за нее мизерную аренду. Так что явно придется переехать к ней. Но проявит ли она терпимость, когда я начну перечислять свои чудачества? Поймет ли, что мне необходимо, чтобы совокупная мощность лампочек, включенных в квартире, была не менее 1125 ватт?
Я сидел у окна, ожидая, когда она снова появится, и взгляд мой курсировал между ее машиной и входом в квартиру. Что удивительно в новых романах, подобных этому, — явления, прежде вполне объяснимые, будучи окрашены любовным неистовством, обретают загадочность. Вследсвии чего, увидев, как таинственно отомкнулась и медленно раззявилась крышка ее багажника, я был убежден, что это произошло под действием магнитных сил нашего взаимного влечения. Теперь, оглядываясь назад, я осознаю, что открывать багажник с расстояния в сорок футов, когда Элизабет была вне моего поля зрения, ей позволил брелок с дистанционным управлением. Подойдя к машине, она вынула из багажника и протянула клиентам две брошюры — из тех, что, я полагаю, были аккуратной стопкой сложены рядом с запасным колесом.
Они стояли у бордюра и беседовали, и я видел, что это не дежурное рукопожатие и прощание; она все еще расписывала достоинства квартиры. Мне представился шанс встретиться со своим object d`amour* [*Предметом страсти (фр.)]. Или, как минимум, дать ей возможность меня увидеть, привыкнуть ко мне. План мой заключался в том, чтобы пройти по своей стороне улицы, не бросив на нее и взгляда. Это, как я чувствовал, очень умный мужской ход — познакомиться и в итоге соблазнить через отсутствие всякого контакта. Я войду в ее мысли как таинственная фигура, некто, совершенно в ней не нуждающийся. Женщинам перед этим не устоять.
Оказавшись на улице, я столкнулся с проблемой. Я забыл надеть солнечные очки. Так что проходя мимо нее, лицом на запад, к солнцу, я, быть может, и выглядел безучастной фигурой, но при этом — сощурившейся безучастной фигурой. Один мой глаз замкнулся, как улитка от соли, второй я держал открытым в попытке что-то видеть. Как раз в тот момент, когда Элизабет обернулась (я намеренно шаркнул ногой, импульсивно отступая от собственного плана дать ей заметить меня самостоятельно), вид у меня был наполовину сморщенный и, вероятно, зловещий. Согласно плану я должен был идти, по крайней мере, пока не сверну за угол, чтобы она не обнаружила бесцельности моего путешествия. Я пошел дальше вокруг квартала и, когда солнце оказалось у меня за спиной, сумел даже придать своей походке уверенную беспечность, пусть в этом и не было смысла, учитывая, что Элизабет уже никак не могла меня видеть. Десять минут спустя я вернулся. К моему замешательству, Элизабет и ее клиенты были все еще там, и мне пришлось опять шагать лицом к четырехчасовому солнцу. На этот раз я заставил оба глаза открыться, в результате чего их начало жечь и потекли слезы. Усилие воли, которое при этом потребовалось, подорвало мою напускную уверенность. Моя поступь демонстрировала мушкетерскую удаль, но выражение лица говорило о пожизненном запоре.
Но каким бы сумасбродом я себя не выставил, контакт установился. И я сомневаюсь, что краткое искаженное впечатление от меня окажется таким стойким, что его невозможно будет стереть и заменить мною в лучшем проявлении.
Что приводит меня к вопросу о харизме. Но все ли мы желаем знать, сколь далеко простирается наш магнетизм? Не могу сказать, чтобы мой шарм развернулся вовсю, когда я проходил мимо Элизабет, но, будь она на другом конце улицы, шагай я на восток, спиной к солнцу, разжмуренный и спокойный, эдаким, что ли, мглистым силуэтом, моя харизма клубилась бы, как дым от кальяна. И Элизабет, пленительная Элизабет, была бы тут же изловлена и стреножена. Но моей харизме только предстояло расцвести. Что-то как будто препятствовало мне. Быть может страх — что будет со мною и окружающими, если моя сила вырвется на волю? Вдруг я окажусь настолько чувствен, что со мною нельзя будет совладать? Быть может, мои обсессии существуют, чтобы я не стал слишком могущественным обольстителем, чтобы удержать в узде все мои потенциальные романы и интрижки. Как-никак, я не могу быть чересчур уж соблазнительным, если в заветную ночь мне приходится вычислять и регулировать совокупную мощность электролампочек в квартире избранницы, которая в это время сидит на краю кровати, поглядывая на часы.
Примерно в это время позвонили из "Крим-шоу" — им понадобилось снять дополнительные кадры для передачи. Нужен был дальний план, на котором я веду себя подозрительно, когда меня допрашивает полиция (переодетые актеры). Я спросил, что мне говорить, а они сказали — все равно что, поскольку камера будет так далеко, что достаточно двигать ртом, как будто разговариваешь. Я сказал "ладно", поскольку как бы я ни нервничал, съемки бы стали украшением грядущей недели. Праздность моей жизни на тот момент, мое пребывание в непреднамеренном отпуске сделали дни долгими, а вечера затянутыми, хоть мне было и нетрудно заполнять теплые калифорнийские часы сидением у окна, регулированием ветерка посредством использования раздвижного окна в качестве вьюшки и любованием дорожными движением.
Восемь дней спустя я вновь наблюдал Элизабет на той стороне улицы — на этот раз с другой парой, но все за тем же занятием. Она стояла у машины, вручая брошюры, потом потянула время, напоследок произнося дополнительную рекламную речь. Я вновь решил прогуляться, на этот раз прихватив солнечные очки во избежание черносливного выражения лица. К тому же я превзошел себя в части одежды. Я надел лучший свой наряд, лишь позднее осознав, что Элизабет никак не могла подозревать, что он лучший. Она могла подумать, что у меня есть три-четыре наряда получше или что у меня полный шкаф лучших нарядов, из которых этот — самый никудышный. Так что хоть я и расстарался, Элизабет пришлось бы пошариться у меня в шкафу, сравнивая мои наряды, чтобы в этом убедиться. Наряд же, чтобы вы знали, состоял из штанов цвета хаки и стильно потрепанной парадной белой рубашки. Завершали его очень славные коричневые мокасины и носочки в тон. Кстати сказать, для моего района это безупречный ансамбль. Я выглядел как калифорниец, как санта-мониканец, как беспечный франт.
Я выбрался на тротуар. На этот раз я решил не выглядеть человеком, который куда-то идет, но принять вид "мужчины, выгуливающего собаку". Хотя собаки у меня нет. Но я вообразил поводок у себя в руке; причем там живо, что несколько раз останавливался, давая невидимой собаке обнюхать встречный видимый куст. Такова была глубина моего погружения в образ "фланирующего мужчины". На этот раз с Элизабет был установлен полноценный визуальный контакт — но определенного сорта, при котором хоть я и притягивал ее взгляд, она продолжала беседовать с клиентами; люди так же глядят на человека с оранжевой поролоновой рыбой на голове: посмотреть хочется, а связываться — нет.
План начинал складываться. Проходя мимо нее, я заметил два противолежащих выезда: это означало, что при желании я смогу перейти улицу и оказаться в ее квартале. Чтобы пройти рядом, мне, после того как я перейду улицу, придется сменить направление движения на противоположное. Но для меня это представлялось вполне естественным — гулял мужчина по улице, решил ее перейти и вернулся, чтобы прочесть объявление о сдаче жилья, прежде чем продолжить путь. Большого актерского мастерства от меня не потребовалось. Я подошел к выезду, даже прошел немного дальше. Остановился, помедлил, обернулся и посмотрел на объявление, которое располагалось футах в двенадцати от места, где стояла Элизабет. Пощурился на него, будто оно слишком далеко и его не разглядеть, и стал переходить улицу в направлении Элизабет.
Элизабет стояла ко моей спиной; объявление находилось за ней, воткнутое в цветочную, или точнее, папоротниковую клумбу. Элизабет была одета в узкую бежевую с белым юбку и коричневую блузку с коротким рукавом, которую распирали изнутри пушечные ядра ее грудей. Волосы зачесаны назад и скреплены черным велюровым обручем, который сидел у нее на голове, как наушники. Ноги вправлены в лакированные туфли на каблуках с открытым носком, отражавшиеся в хромированном бампере ее "мерседеса". Я не мог представить ни одного мужчины, которого не привлек бы такой комплект.
По мере приближения к ней я испытал дискомфорт в соответствующей области. И если моя теория о том, что сексуальное влечение обычно взаимно, верна — эволюционная необходимость, а иначе никто ни с кем этим бы не занимался, — Элизабет должна была тоже что-то почувствовать. То есть, если она вообще взглянула бы на меня. Я подошел к объявлению, наклонился и сделал вид, что читаю описание квартиры, ужатое до таких крайних аббревиатур, что его невозможно было расшифровать. Что это такое "слнстр"? Мне пришлось совершить изрядные мозговые курбеты, чтобы сосредоточиться на том факте, что, пока я читаю имя Элизабет, ее реальная личность стоит в двух шагах позади меня.
Я отступил, словно для того, чтобы получше разглядеть объявление, и — клянусь, это была случайность — налетел на Элизабет, прямо мускулюс в глютеус. Она повернула голову и милостиво сказала:
— Простите, — хотя это я на нее налетел.
— О, это вы меня извините, — ответил я, принимая всю вину на себя. — Вы агент по недвижимости? — спросил я.
— Да, — сказала она и принялась рыться в сумочке, не теряя со мной визуального контакта.
— Сколько квартир сдается в аренду в этом многоквартирном комплексе в целом? — спросил я, употребив слишком много слов.
— Всего три. Не хотите взять мою визитку?
О да, я хотел взять ее визитку. Я взял ее и прикрыл ладонью, как пикового туза, понимая, что эту реликвию я пришпилю на свой стенд для памяток. Собственно, это будет первый предмет на стенде, хотя бы отдаленно подходящий под определение памятки.
— Это, стало быть, вы, — проговорил я, жестом указывая, что на объявлении и визитке значится одно и то же имя.
— Вы ищите квартиру? — спросила она.
Я ответствовал изящно:
— Я сторонник прогресса.
Я бросил это запросто и беззаботно удалился. Не в ту сторону, стоило бы добавить. Слушающие противолежащие выездные дорожки были настолько далеко и не по пути, что домой я вернулся только через двадцать пять минут, а шагая, все оглядывался через плечо на свою квартиру, которая постепенно превращалась в точку на горизонте.
Попав домой, я принялся размышлять над нашей встречей, и два момента выделялись особо. Первый: ответ Элизабет на мой вопрос по поводу того, сколько сдается квартир. "Всего три". Именно это "всего" меня и восхитило. "Осталось совсем немного", "всего три, и они быстро расходятся" — вот что подразумевалось. Элизабет явно была умелым продавцом. Я догадывался, что три пустые квартиры для такого здания — это много, и владельцы нажимают, чтобы их поскорее сдать. Держу пари, они знали, что имеют в лице Элизабет — самое, самое лучшее.
Второй момент — контакт между мной и Элизабет — было восстановить труднее, поскольку он произошел не у меня на глазах, если быть точным, то у меня за спиной. Так что приходилось рисовать себе то, чего не видел. Наши — пардон за выражение — задницы столкнулись, как две зефирины, внезапно вляпанные друг в друга. Чпок. Если б я шел на такого рода физический контакт намеренно, я был бы другим человеком. Таким, каким на самом деле не являюсь. Я бы ни за что не сделал этого нарочно, как маньяк в метро. Но я буквально впечатался в Элизабет, и во время нашей следующей встречи мы будем гораздо ближе, чем я мог себе представить, раз уж у нас имелся интимный контакт. Ее бедра коснулись моих, а мои бедра коснулись ее. Пожалуй, это куда больше, чем выпало на долю многих мужчин, которые знакомы с ней значительно дольше.
Мой третий контакт с Элизабет, случившийся неделей позже, был абсолютно провальным, что требует объяснений. Я по стечению обстоятельств был на улице, когда Элизабет подъехала и вышла из машины. Казалось бы, что может быть будничней и спонтанней, чем моё присутствие перед "Венцом Розы". Она извлекла себя из "мерседеса", вся такая с ногами, вся такая в чулках, и приветливо мне помахала. Думаю, она даже собиралась со мной заговорить. Проблема была в том, что в тот момент снимался мой дальний план для "Крим-шоу", где меня якобы допрашивали на улице двое полицейских.
Так что когда Элизабет мне помахала, я был в лапах двух "полицейских", которые жутко переигрывали, стараясь заставить меня выглядеть виноватым, — тыкали в меня пальцами и рычали. К счастью, план был очень общий и этот погорелый театр на камере увидеть было нельзя. "Эмми" им не светила. Я, по-моему, был неплох. Никакого текста нам не давали, но попросили нести околесицу, пока будет говорить голос за кадром. Они нас не записывали, просто хотели, чтобы у нас шевелились губы, как будто мы разговариваем. Один из "полицейских" говорил: "Я разговариваю, я разговариваю, я шевелю губами, и кажется, что я разговариваю". А потом вступал другой: "Теперь я разговариваю, я шевелю губами, как будто разговариваю". Потом они обращались ко мне: "Теперь ты разговаривай, просто шевели губами". И я говорил: "Я разговариваю, я разговариваю, как будто я с вами разговариваю". И так далее. Я не мог помахать Элизабет, несмотря на то что она помахала мне, ибо тогда съемка пошла бы насмарку. Вид у меня, наверное, был странный, потому что, несмотря на восьмидесятипятиградусную жару, я был одет в синюю парку с кровавым пятном, чтобы казаться на экране еще подозрительней. Всё это вряд ли обрадовало Элизабет — в особенности если она была хоть как-то склонна рассматривать меня в качестве нового мужа.
Меня всегда изумляло, сколько всего таится в мозгу до тех пор, пока однажды без всякой причины не всплывет и не появится. Той ночью в постели в моем сознании возникло лицо Элизабет, и я отчетливо разглядел, что у нее серо-зеленые глаза. Я и не подозревал, что мне известен этот маленький фактик.
В воскресенье я решил развеяться — сходить в аптеку и поглядеть на Зэнди. Это не обычное разглядывание девушек. Зэнди работает в аптеке за высоким прилавком. Ее видно только от шеи и выше, когда она проплывает с одного конца стойки на другой. Если я захожу в нишу, где стоят телефон и автоматы с кока-колой, мне выпадает увидеть Зэнди с точки зрения ее коллег — ее аптечно-белое облачение на ее аптечно-белой коже. Она истинная калифорнийская девушка за исключением того, что ее лица никогда не касалось ни солнце, ни косметика — только люминесценция ламп на потолке. Волосы у нее почти неприбраны и спадают на плечи таким количеством прядей и локонов, что я изнемогаю от желания завести маленькую доску для серфинга и со свистом носиться среди ее кудрей. Относительно Зэнди я никаких планов не строю, потому что отказ бы меня доконал. Плюс к этому она природная блондинка, а я предпочитаю, когда волосы выглядят крашеными, как у Элизабет.
"Верное средство" великолепно антисептично. Готов спорить, каждый вечер полы из шланга поливают изопропиловым спиртом. "Верное средство" — ось, вокруг которой вращается мой скрипучий мир, и я оказываюсь здесь дважды или трижды в неделю в поисках какого-нибудь редкостного предмета обихода, например суровой марли. Как и всякая аптека на свете, эта набита безумными товарами, напоминающими мне рекламу девятнадцатого века — "восстановитель волос!", "возбуждающий эликсир!". В наши дни имеется солидный процент товаров, которые и впрямь помогают, но рядом с ними в витринах лежат наполненные жидкостью стельки якобы от варикозного расширения вен.
Я сделал вид, что остановился накокаколиться\позвонить — хотя телефонная карточка у меня кончилась, — и увидел, как Зэнди скользит за прилавком, словно на коньках. Я продвинулся к концу стеллажей, делая вид, что читаю инструкцию по пользованию кока-кольным автоматом, и — о радость! Находчивые умы из "Верного средства" решили перенести плакат "Таппертоновских замороженных яблочных пирогов" о конкурсе сочинений "Самый средний американец" к кока-автомату, где я мог оторвать бланк заявки и за следующие несколько минут написал еще пятьсот слов, а Зэнди, аппетитная, как меренга, занималась своим делом, и ее было видно целиком. На самом деле я не хотел писать еще пятьсот слов, да и двухсот не хотел, но это было нетрудно, учитывая, что я получал взамен. В коробке на стеллаже лежало несколько тупых карандашей, настолько тупых, что, когда я писал, они царапали деревом по бумаге, но я рьяно взялся за дело и начал второе за две недели патриотическое эссе, перед этим не написав за всю жизнь ни одного.
Америка предоставляет мне возможность не быть первопроходцем. Меня вдохновляет заурядная работа. Работа общества, работа мира...
И так далее. Я потряс сам себя, поскольку выражал идеи, в точности противоположные идеям первого эссе: на прошлой неделе я утверждал, что во мне есть дух первопроходцев, а на этой — что его нет. И то, и другое мнение я излагал с такой легкостью, что сам поверил — я способен взять любой предмет и успешно аргументировать любую точку зрения. Умение, бесценное для общения с женщинами. Только представьте, я смогу поменять позицию на ходу, если увижу, что моя дама реагирует негативно.
Пока я писал, на Зэнди я практически не смотрел, ибо осознал, какая это вообще дурацкая затея. Что за удовольствие — сидеть в засаде и без конца сверлить женщину глазами. Моне доставит не больше радости, если я буду рассматривать его двадцать минут вместо пяти. Одного взгляда на Зэнди достаточно, и, может, она для меня — вообще только предлог выйти из дому. Второе сочинение я подписал псевдонимом — Ленни Бёрнс — и опустил его в корзину. Купил пенопластовые беруши (не то чтобы я в них нуждался, но за два доллара — дюжина, такую выгоду грех упускать) и направился домой.
Мой потолок не благоприятствует подсчетам. Его текстура создана путем протягивания мастерка плашмя по мокрой штукатурке, и он представляет собой мелковолнистую поверхность, как будто пришел кондитер и шпателем наложил ванильную глазурь. Для подсчетов предпочтительней некая симметрия, хотя уровень моей изощренности позволяет мне обходить большинство препятствий. Для меня теперь наименее интересны потолки из звукопоглощающих квадратных плиток с ровными рядами отверстий, которые уже практически высчитаны, и с моей стороны требуется лишь умножение. В каждой плитке шестьдесят четыре звукопоглощающих отверстия — умножаем на легко исчислимое количество плиток на потолке. Фу.
Но мой неправильный потолок — без плиток, без повторяющихся отверстий, без квадрантов — требует некого усилия мысли: его нужно расчленить, высчитать, представить в количественной форме. Подобно океану, он имеет неправильную поверхность, и, как и в случае с океаном, легко представить под колыханием волн целостную плоскость. Едва я представлю целостную плоскость, членить мой примерно квадратный потолок делается намного проще. Треугольники, прямоугольник и пересекающиеся параллелограммы накладываются на потолок, и в моем мозгу он превращается в гипсовую глазурь на именинном пироге.
Проблема с подсчетами заключается в том, что всё, любую плоскость, любой объект можно делить бесконечно, как расстояние, которое преодолевает Зенонова черепаха, стремясь к финишу. Стало быть, проблема — понять, когда остановиться. Если я разделил свой потолок на шестьдесят четыре сектора (иногда неправильных сектора, чтобы потрепать себе нервы), то раздумываю — не поделить ли его пополам еще раз, и еще раз, и еще раз. Но и это не всё. Сектора должны быть рассечены и в трехмерном пространстве, так что числа быстро становятся малоуправляемыми. Но есть у мозга интересное свойство — места для больших чисел в нём полно.
Само собой, на мою долю выпадало не мало ошалелых взглядов, когда я пытался объяснить эту мою маленькую привычку, допустим, человеку, сидящему рядом в автобусе. Я замечал, как люди начинали ёрзать или вставали и шли на другой конец салона, даже если там их новый сосед явно сам был на грани помешательства. Однако вам следует понимать, что моя привычка считать зародилась рано — не помню, то ли я был подростком, то ли несмышлёнышем лет двенадцати. Моя мать ехала по авеню Одинокой Звезды, а я сидел на заднем сиденье. На светофоре рядом с нами остановился бензовоз, и мой взгляд притянули его огромные скаты. Я заметил, что, несмотря на то что скаты круглые, у них есть четыре вершины — север, юг, запад и восток. Когда зажегся зеленый и грузовик тронулся, север, юг, запад и восток остались на месте — колеса в сущности крутились сквозь них. Это мне принесло неимоверное удовлетворение. Когда подъехал еще один грузовик, я снова смотрел, как вращаются его колеса, а квадранты их полюсов остаются фиксированными. Вскоре эта склонность переросла в привычку, а потом в навязчивость. Постепенно привычка распространилась не только на шины, но и на вазы, тарелки, газоны и гостиные — я членил всё и на всё набрасывал воображаемую координатную сетку.
Помню только один случай, когда эта привычка проявилась до моего вступления в отрочество. Мне было восемь, я сидел с родителями в темной гостиной и смотрел телевизор. Мой отец что-то пробормотал, обращаясь ко мне, и я замешкался с ответом. Быть может, нарочно. Я ответил равнодушно себе под нос: "А?" Ударом кулака отец запустил в воздух поднос со своим ужином и, повернувшись ко мне, стал выдергивать из брюк ремень. В моем мозгу его движение отпечаталось стоп-кадром, и я увидел, как похожая на трещину во льду ветвистая линия прочертила его с головы до ног. Тут же горизонтальная черта пересекла его туловище на уровне талии, потом проявились остальные линии, деля его на осьмушки, шестнадцатые и тридцать вторые доли и так далее. Не помню, что было дальше.
Моя привычка считать не оставила меня и в колледже, где мне открылись ее важность, цель и могущество. Классные задания казались пустяками, а неодолимо влекущая счетная работа казалась жизненно важной не только для моего благополучия, но и для блага всего мира. Я складывал вместе номера страниц в учебнике, делил их на общее количество страниц и с помощью собственным формул распределял их более подобающим образом. Страница 262 "Науки и окружающей среды" могла стать более естественно страницей 118, и я вырезал листы из переплета и переставлял их в соответствии со своими вычислениями. Приходилось и читать их в этом новом порядке, что затрудняло обучение, а когда я в список своих учебных обыкновений в итоге добавил новые правила и ограничения, учиться стало невозможно. Постепенно мои заскоки приметили разные профессора и смекалистые ассистенты и, в общем и целом, отправили "в медпункт". Обследование длилось несколько дней, после чего меня попросили из университета. Тогда я пошел в "Хьюлетт-Паккард" и устроился кодировщиком бизнес-коммуникаций.
Одно время, работая в "Хьюлетт-Паккарде", я пытался принимать лекарства, но от этого чувствовал себя неуютно. Препараты словно отнимали у меня подлинную цель каждого дня, то есть не давали высчитывать геометрические места точек и увязывать переменные. Я потихоньку перестал принимать пилюли и постепенно бросил работу кодировщика. Или она меня бросила. Когда мой мозг очистился от химии, я больше не мог позволить себе создавать коды, наперед зная, что их в конечном итоге постигнет участь декодирования. Но работа состояла именно в этом, и я не смог убедить начальство стать на мою точку зрения. В конце концов государство окружило меня бесплатными заботами, одной из которых оказалась Кларисса.
Кларисса, ученик мозгоправа, трижды тенькнула в мою дверь кока-кольной банкой. Так стучат те, у кого заняты руки. Дверь сама по себе открылась, и я припомнил, что не слышал, чтобы она защелкнулась, когда входил с пакетиком затычек для ушей. Кларисса, пытаясь не выронить сотовый, портфель, свитер (ненужный при сегодняшней погоде), наладонник, банку с газировкой и детский подарок в пакете (не захотела оставлять в машине), закрыла дверь и прошла в комнату, кожано скрипнув сумочкой. Мне понравился ее наряд: темно-синяя юбка, над ней — белая блузка с крепко накрахмаленным, слегка похожим на сердце передком. Он придавал ей вид медсестры от "Армани". (Да-да, я слежу за модой. Я отметил, насколько близок этот наряд к тому, который я сам предпочитаю. Легкие брюки из хлопка и белая парадная идеально отутюженная рубашка. Что не проблема, поскольку я люблю утюжить. Однажды я почти заутюжил подушку до идеально плоского состояния.)
— Привет, — сказала она, и я сказал:
— Привет.
— Ой, — сказала она, — извини, я опоздала.
Не опоздала, конечно. Просто предположила, что опоздала, ибо пробки были убийственные.
— Как у тебя прошла неделя, нормально? — спросила она.
Неделя у меня выдалась хорошая, хотя почему — об этом я ей конкретно рассказать не мог. А не то она бы подумала, что я помешан на женщинах. Я не рассказал ей про три контакта с Элизабет и как в аптеке пялился на Зэнди. Так что соврал и сказал... ну, не помню, что врал. Но помню точно момент, когда спросил ее, как дела, и она, прежде чем произнести ритуальное "хорошо", на секунду замешкалась. Не было ей хорошо, и я это понял. Понял, потому что мой мозг способен расщеплять мгновения не хуже, чем потолочную плитку. Я могу разделить мгновение на четвертинки, потом на осьмушки, потом далее, и способен проанализировать, вытекает ли один отрезок поведения из другого, что редко бывает, если человек расстроен или захвачен скрытым душевным течением.
Что угнетает Клариссу, выяснить не удалось, ибо она упорствует в бодрости. Я вам скажу, в чем одна из радостей быть Клариссиным "пациентом". Пока она анализирует меня, я анализирую её. Особенно весело, что мы оба в этом — полные неумехи. В тот день беседа наша протекала так:
— Ты без проблем нашла, где поставить машину?
— Да-да.
Я сказал, что сегодня с этим проблемы из-за наплыва пляжующихся.
— Ты куда-нибудь ходил на этой неделе? — спросила она.
— Несколько раз гулял и захаживал в "Верное средство".
— Проблем не было?
— Не было. Правила соблюдать нетрудно. Как ты думаешь?
— Я не уверена, что знаю правила.
— Держу пари, людей, у которых есть правила, похожие на мои, больше чем ты думаешь. — Тут я спросил: — А у тебя какие правила? — (Интересно, клюнет?)
— Давай лучше поговорим о тебе, — сказал она.
Переиграла!
Беседа шла дальше, мы оба делали выпады и уклонялись. И я умолял себя никогда не выздоравливать, ведь Кларисса перестанет ко мне ходить... правда? Хотя однажды это наверняка произойдет — она закончит колледж; или курс — то есть я — прекратится. Кому-то из нас не повезет: либо она — профессионал, а мне придется платить, либо она — интерн, а я — подопытная свинка.
А потом произошло нечто волнующее. Зазвонил ее сотовый телефон. Волнующе это было потому, что на ее лице отразилась вся карта человеческих эмоций. И — о как я мог не разделить этот миг на миллионные доли!
Прозвонил телефон.
Она решила не обращать внимания.
Она решила ответить.
Она решила проверить определитель.
Она взглянула на дисплей.
Она выключила телефон и продолжила беседу.
Но момент перед выключением телефона подразделяется на субмоменты:
Она испугалась, что это может быть некая личность.
Она в этом убедилась.
Она закрыла телефон, сердито щелкнув крышкой.
Но и этот субмомент делится на субмоменты:
Она загрустила.
Боль молнией прошила ее насквозь.
Значит, у Клариссы есть бывший, с которым она поддерживает связь. Я сказал:
— Кларисса, ты обворожительная девушка; просто подожди чуть-чуть — ты воскреснешь.
Стоп, этого я не сказал. Я только так подумал.
Следующие три дня я не выходил из квартиры. Пару раз в надежде на порцию веселящего сока заглядывала Филипа. Я уже стал ощущать себя наркоторговцем и жалел, что вообще подсадил ее на колеса. Но на душе полегчало, когда я напомнил себе, что это легальные препараты, или в случае с "кваалюдом" — ранее легальные. Я угостил ее обычным яблочно-банановым коктейлем, хоть и боролся с желанием рассказать всю правду — пусть сама достает себе наркотики. Но не рассказал, потому что мне приятно, когда она заходит, потому что она мне нравится — или мне нравится ее собака? "Тигр, к ноге". Когда Филипа спускается по лестнице, пёс тоже спускается. Я слышу, как все его четыре лапы цикают и цокают за ней. Она разговаривает с ним, как с человеком. Человеком, который может ответить. Часто, когда она говорит: "Тигр, к ноге", — я говорю про себя: "Нет, Тигр, к моей ноге", — в надежде, что собачья телепатия приведет его к моей двери, потому что мне нравится смотреть на его мультяшную морду. Тигр — идеально скомпонованная дворняга, со словарем в две дюжины слов. У него добрая душа, и он всегда настороже. Своими забавными манерами он способен покорить публику — например, спит брюхом кверху, а его задняя нога в это время дергается, будто крутит педаль невидимого велосипеда. Но его коронная черта — бесконечно глупая комичная морда, благодаря которой каждое проявление его сообразительности встречается восторгами и похвалами, ведь никто не ожидает, что такой дурачок способен принести и рассортировать косточку, теннисный мяч и резинового динозавра только по одной словесной команде. Его таланты Филипа как-то продемонстрировала прошлым летом на газоне перед домом — она ему велела пойти в квартиру 9, принести все его пожитки и сложить в резиновый обруч. Бойфренд Филипы Брайен стоял поодаль, хлебал "Красный бык" и орал: "Псина! Псина!" Держу пари, он тайком просит эту собаку проверять ему правописание.
В эти выходные вид из моего окна был довольно статичен. Кроссворд из воскресной "Таймс" оказался плёвым (вероятно, во искупление головоломки недельной давности — та посрамила бы Сфинкса), и я расправился с ним за сорок пять минут, включая зашифрованную часть, без ошибок и подчисток. Это подорвало мой временной бюджет. Пара машин медленно проехала мимо объявления Элизабет, так что она, возможно, появится на следующей неделе. Но погода стояла прохладная — велосипедистов не было, бегунов мало, ни одно семейство не высыпало из своего "универсала", попутно выгружая всё содержимое пляжного каталога "Хаммахер Шлеммер", стало быть, никаких подписей к живым картинам не сочинишь. Из-за этого затишья каждый час тянулся, как два, что усугубляло проблему моего свободного времени. Я пропылесосил комнату, отдраил ванную, выскоблил кухню. Утюжил. Утюжил. Утюжил. Что я утюжил? Свою рубашку. Рубашку. Рубашку. В какой-то момент я настолько заскучал, что переткнул телевизор с кабельного на местный канал и восемь минут смотрел дебаты в администрации Санта-Моники по вопросу об асфальтировании прогулочный аллей.
Потом настал вечер. Поначалу всё шло, как шло, только стемнело. Потом я услышал, как по лестнице спускается Брайен, предположительно — впопыхах. Утрированный топот его ног, подобно африканским тамтамам, посылал грозные сигналы. Каждый шаг бахвалился: "Да на кой она мне сдалась!" Нет сомнений, что позже в спортбаре компания его собратьев по разуму согласится: Брайен не какой-нибудь пиздострадалец, чему порукой, что вот же Брайен — сидит в баре, смотрит футбол, а не стоит под окошком у Филипы, запуская бумажные самолётики с надписью: "Я тебя люблю".
Гордый, как гладиатор, Брайен прошагал к своему зашпаклеванному "линкольну" 92-го года и, с рёвом газанув, отчалил. Потом я услышал, как некто спускается по лестнице. Некая, несомненно, Филипа. Но поступь ее не была поступью женщины, догоняющей сбежавшего любовника. Филипа медленно шла в направлении меня — я слышал, как шаркают ее ноги при каждом осторожном шаге. Остановилась у самой двери и замерла на неестественно долгий отрезок времени. Потом позвонила, но придержала кнопку звонка, так что я услышал только "динь" без "дона".
Открывая дверь, я сделал вид, будто только что проснулся. Филипа отпустила звонок и влетела в квартиру.
— Не спишь? — спросила она.
— Ни в одном глазу, — ответил я, бросив изображать засоню, ибо понял: ложь бесцельна. Я уселся в свое кресло (бабушкин подарок) и устроился поудобнее. У Филипы волосы пепельные, расчесаны на прямой пробор и спадают ей на плечи, обрамляя ее бледное лицо без грима. И тут я впервые понял, что эта симпатичная девушка выбрала не ту профессию. Она вполне миловидна для одного мужчины, но не для целого света, как того требует шоу-бизнес. Сейчас она выглядела нарядно; наверное, они вдвоем ходили куда-нибудь, поссорились, и вот теперь у нее что-то на уме. Филипа уселась на диван, уронила руки на подлокотники и удивила меня, не уделив ни минуты теме Брайена. Вместо этого глаза ее наполнились слезами, и она проговорила:
— Я не могу получить работу.
Определенно, она пропустила несколько рюмок. Я подумал, не собирается ли она попросить у меня какой-нибудь химии, которую я давать не намерен, которой у меня нет.
— Я думал, ты только что закончила работу в этом сериале, в "Юристах".
— Да, — ответила она. — Я сыграла девушку с бутербродами, которая доставляет обед в юридическую контору. Я была так счастлива. Я вкладывала в роль всю душу. Я старалась быть женственной девушкой с бутербродами, незабываемой девушкой с бутербродами, но меня попросили не форсировать. Поэтому я стала просто девушка с бутербродами. У меня был текст: "Мистер Андерсон, вам как вчера?" И я его произнесла идеально, с одного дубля. И на этом всё кончилось. Я смотрела на главную героиню, на Кэти Мерло — представляешь, какое дурацкое имя? Мерло? Почему не Сюзи Каберне? — и знала, что я не хуже, но в центре внимания она, вокруг нее вьются и визажисты, и массажисты, и...
Филипа говорила и дальше, но я перестал слушать. К этому времени ее тело в кресле стало похоже на японского бумажного журавлика — руки, ноги, локти, щиколотки торчали во все стороны. Она даже не закончила последнюю фразу — просто звук затих. Думаю, у нее в голове сменился предмет разговора. А губы по инерции продолжали старую тему, не подозревая, что у них кончились боеприпасы. Она спросила, сколько мне лет.
— Тридцать три, — ответил я.
— Я думала, тридцати еще нет, — сказала она.
Я пояснил:
— Я не бываю на солнце.
Она сказала:
— Наверное, очень стараться приходится.
Ай, молодца, подумал я, подколола. Но Филипа затихла. Как ни странно, казалось, ее отвлекает моё присутствие, сама личность человека, с которым она говорит. Ее взгляд, прежде беспокойный и метавшийся, упал на меня и остановился. Она развернулась в кресле так, что ее колени уставились прямо на меня, от чего перспектива укоротила ее бедра, но это скрыла тень от ее юбки. Мне сделалось не по себе, но в то же время я ощутил намек на эрекцию.
— Когда у тебя день рождения? — спросила она.
— Двадцать третье января.
— Ты Водолей, — сказала она.
— Наверное. А у тебя? — спросил я.
— Скорпион.
— Я имею в виду — день рождения.
— Пятнадцатого ноября.
Я сказал:
— А год?
Она сказала:
— Семьдесят четвертый.
— Пятница, — сказал я.
— Да, — сказала она, не заметив моего трюка. — Ты с кем-нибудь встречаешься?
— Да, конечно, — сказал я. — С агентессой по недвижимости.
— Это эксклюзивно?
— Нет, — ответил я. — Но ей бы этого хотелось.
Тут она запнулась. Вздернула голову, как Тигр.
— Постой минутку, откуда ты узнал, что пятница? — выговорила наконец она.
Как ей объяснить то, что я не могу объяснить себе?
— Просто я такое умею, — сказал я.
— То есть как?
— То есть я не знаю. Просто я это могу.
— Что было восьмого апреля 1978-го?
— Суббота, — сказал я.
— Боже, очуметь можно. Ты прав, это день рождения моего брата, он родился в субботу восьмого апреля 1978 года. А шестого января 1280-го?
— Вторник, — сказал я.
— Врешь? — спросила она.
— Нет.
— Чем ты зарабатываешь на жизнь, и не найдется ли у тебя вина?
— Вина нет, — сказал я, ответив на один вопрос и пренебрегая другим.
— А ты хочешь вина? У меня есть наверху, — сказала она. На что спорим — открытое, подумал я.
— О`кей, — сказал я, зная, что пить не буду. Филипа извинилась — "я щас" — и побежала к себе. Я остался сидеть в кресле, царапая ногтями его клетчатую обивку. Вскоре она вернулась с бутылкой красного.
— Блядь, — сказала она. — У меня только мерло. — Филипа налила себе полный стакан и, развернувшись ко мне, спросила: — Так чем, ты говоришь, ты занимаешься?
Мне хотелось показать, что я при работе, и потому я изменил некоторые глагольные времена. Главным образом прошедшее и настоящее.
— Я кодирую корпоративную переписку. Важные сообщения, если их доверить компьютеру, легко взламывают хакеры. И вот фирмы ищут низкотехнологичных парней, чтобы обзавестись системой кодировки, написанной от руки. Я разработал систему, основанную на слове "флоцинауцинигилифимбриляция"...
Филипа отключилась. Это доказывает, насколько скучна правда. Она осушила свой бокал до дна, а я знаю, что творит вино. В данный момент я, наверное, выгляжу для нее, как Пирс Броснан. Она встала и подошла ко мне, оперлась обеими руками на подлокотники и наклонилась. Я продолжал говорить о кодах. Она провела губами по моей щеке.
Я знал, что я для Филипы. Мгновение. И она привязана к Брайену, несмотря на недавние тучи на горизонте. И я был привязан к Элизабет, хоть она и не знала, как меня зовут. И я знал, что если мы с Филипой не упустим этот момент, наш подъезд изменится навсегда. У каждого шага появится новое значение. Станет ли она меня избегать? Стану ли ее избегать я? Что будет, если она встретит Элизабет? Догадается ли Элизабет? Женщины ведь телепаты в худшем смысле слова. С другой стороны, я знал, что если сегодня мы с Филипой покувыркаемся, это введет меня в пантеон незабываемых романов и исторических адюльтеров. У тайных связей богатые традиции. Чем более я об этом думал, тем менее это напоминало разок по пьяни, сдвигаясь в сторону высокой литературы. И вероятно, это мой единственный шанс стать героем романа.
К этому времени ресницы Филипы трепетали на моей щеке, и я чувствовал губами ее дыхание. Обеими руками я вцепился в подлокотники, как на американских горках. Моя нижняя губа оттопырилась, и дальнейшего совращения от меня не потребовалось. Она взяла меня за руку и повела в мою собственную спальню. Я уверен, что Филипу соблазнило моё главное достоинство — прическа от "Точных ножниц". Я сухощав, как бейсбольный питчер, и персонал "Точных ножниц" знает, как занавесить мне лоб челкой по номинальной цене. Тем самым, без всякой похвальбы, я даю вам понять, что могу быть физически привлекателен. Плюс — я чистоплотен. Я чист, будто меня только что помыли в автомойке, отдраили бархоткой и завернули в пальмовые листья с имбирной отдушкой. Моя отменная личная гигиена в сочетании с простецкой челкой однажды заставила мою бывшую почтальоншу написать мне записку вызывающего содержания. Филипа никогда не видела, чтобы женщины осаждали мою квартиру, так что она знала, что я не донжуан, и я начинаю подозревать, что она придерживала меня на тот случай, если ей вздумается поквитаться с любвеобильным Брайеном.
Я никогда не лез в чужие отношения. Не только из уважения к себе, но и из уважения к тому парню, однако Брайен — дубина, Филипа — сильфида, а я — мужчина, даже принимая во внимание тот факт, что не могу перейти улицу из-за бордюра.
В спальне было для Филипы несколько светловато. Она хотела приглушить свет, поэтому я выключил три шестидесятиваттные лампочки, но пришлось сходить на кухню и включить стоваттную, пятидесятиваттную и две пятнадцативаттные, чтобы поддержать равновесие. Очень трудно найти тридцативаттные лампочки, поэтому, если они попадаются, я их беру.
Всё равно атмосфера ее не устраивала. Верхний свет ее беспокоил. Тогда я его выключил и скомпенсировал потерю, включив верхний свет в гостиной. Но света, который пробивался в спальню, все равно было слишком много; ей хотелось интимного полумрака. Она встала и закрыла дверь. О нет, дверь нельзя закрывать без тщательной подготовки. Потому что если дверь закрыта, свет в гостиной отрезан от света в спальне. Вместо величественной суммы в 1125 ватт получается два отдельных множества, и единство пропадает. Я это объяснил Филипе, несмотря на то что пришлось повторить, и неоднократно. К чести ее будь сказано, она не убежала — она просто утомилась и была слишком пьяненькая, чтобы двигаться. Наш эротический момент лопнул, поэтому я проводил ее до дверей ее квартиры. С Филипой дело не выгорело, но, по крайней мере, я по-прежнему могу честно смотреть в глаза Элизабет.
После того как Филипа удалилась, я лег по центру кровати, аккуратно подоткнул под себя одеяло; как бы мы всё измяли с Филипой! Вправленный столько аккуратно между кроватью и простынями, я думал о том, как, должно быть, напоминаю карманный карандаш. Тело мое было настолько явственным. Я осознавал пальцы ног, руки, свою тяжесть на постели. В коконе, обернутом глухим шумом мироздания, имелся только я. Вечер с Филипой привел меня в спокойную созерцательную неподвижность. Может, по-вашему, это чудачество — называть момент сугубого оцепенения жизнью, но то была жизнь без взаимодействий, и я чувствовал, как на меня накатывает безмолвная волна блаженства.
Покуда я оставался в постели, мои отношения с Элизабет протекали безмятежно. Мне удавалось обеспечить ее, и позабавить, и накупить ей эластичных колготок от "Версаче". Но я знал, что при свете дня, в жизни, даже улицу за ней перейти не смогу без прихотливого стечения благоприятных обстоятельств. Истина была в том — и, погруженный в свою сенсорную депривацию, я не мог это игнорировать, — что мне, в сущности, нечего было предложить Элизабет. Как, впрочем, и Филипе (буде до этого дойдет) или Зэнди (буде на меня она хоть взглянет).
Я догадывался, что однажды ограничения, наложенные мной на себя, окончатся. Но сперва, похоже, круг доступных мне действий должен сжаться до точки — лишь тогда я смогу себя перевернуть. Лишь когда я сделаюсь окончательно статичен и недвижим, я смогу взвесить и измерить все внешние силы и медленно, постепенно, впустить в себя внешний мир. И это станет моей жизнью.
На следующее утро я решил дотронуться до каждого уголка каждого копировального аппарата в салоне "Кинко". Возле квартиры наткнулся на Брайена, который пер к Филипе и, как я подозреваю, не менял одежду со вчерашнего дня. У него был засаленный вид человека, который не ночевал дома. Плюс в руке он держал сотовый телефон, и это сказало мне, что за местонахождением Филипы он следит пристально. Меня тронул его размер — экий шкаф. После вчерашнего вечера, после изощренного почти-обольщения его девушки, я чувствовал, что я Багз Банни и "Меркурий" по отношению ко нему — Элмеру Фадду и "Тору".
Я решил выпытать у Брайена, сколько он знает о моей ночи с Филипой. Решил прибегнуть к своей технике косвенного опроса: я стану задавать Брайену банальные вопросы и понаблюдаю за его реакцией.
— Я Дэниэл. Я вас иногда вижу в доме. Вы актер, как Филипа?
Если Брайен вскинет голову и вперит в меня прищуренный взгляд, я смогу сделать вывод: ему известно о моей эскападе с его девушкой. Но он этого не сделал. Он сказал:
— Я крашу. — И, как человек, у которого трудная фамилия тут же диктует ее по слогам, сразу добавил: — Дома крашу. — После чего посмотрел на меня, как бы говоря: "Как тебе такое?""
Он вел себя настолько блекло, что нет, этот парень не только не подозревал меня, он бы и козла рогатого не заподозрил, если бы тот в полночь уходил от Филипы, застегивая штаны. Похоже, в нем не было ни единой ревнивой струнки. Он тут же завел песню о спортбаре и футболе. Тупо уставившись на его лицо, якобы заинтересованный, я понял, что на рогоносца в духе великой литературной традиции Брайен не тянет. Вообще, он больше похож на гриб.
Я чувствовал себя настоящим мужчиной, когда приссыкнулся к Брайену сразу после того, как провел вечерок с его девушкой, но теперь стушевался. Этот безобидный грибок невинен и необаятелен, но пуще всего он раним, мне ли с моей ловкостью распускать перья в его маленьком мирке.
— Эй, ну, удачи тебе, — сказал я и помахал ему рукой, не уверенный, что мое замечание как-то относится к тому, что он говорил. Тут он произнес:
— Бывай, Хитрован.
А я подумал — Хитрован? Может, он все-таки точит на меня зуб.
Миссия в салоне "Кинко" оставалась невыполненной, и, повернув на запад, я направился к Седьмой улице, напрягая все свои штурманские навыки. Без усилий перемещаясь от одной пары пологих выездных дорожек к другой, я за считанные минуты добрался до Шестой улицы и тут столкнулся с препятствием невообразимых пропорций. На последней паре выездов, которые должны были стать для меня воротами в "Кинко", некто, некий парниша, некий дружбан на беспечно-бесплатной парковке поставил свой "лендкрузер" 99-го года или какую-то еще гигантскую говеху так, что она влезла на несколько футов в мой проезд. Для меня это препятствие непреодолимо, как восьмифутовая бетонная стена. Что толку в дивных плоскостях, соединяющих два выезда, если их симметрия разбита хромированным двухсотфутовым бампером? Да, водитель этого танка — переходный пешеход, ему наплевать. Я стоял там, понимая, что копировальные аппараты "Кинко" ждут прикосновения и как можно скорее, иначе — паника. И потому решил продолжить путь, невзирая на хамский автомобиль.
Я стоял на тротуаре, передо мной через дорогу находился "Кинко". "Лендкрузер" был справа, поэтому я прижался к левой стороне выезда. Никак нельзя было оправдать наличие этого бампера. Нет, если я пройду по дорожке, куда вторгся посторонний предмет, это станет нарушением логики. Но, разрываясь между "вперед" и "назад", я вывел "лендкрузер" за пределы своего периферийного зрения и добрался до поребрика. Увы. Ногу над проезжей частью я занес, но не смог ее опустить. Что это я чувствую — боль в левом предплечье?! Руки мои похолодели и увлажнились, а сердце сжалось в кулак. Я просто не мог отмахнуться от этого бампера. Палец моей ноги в поисках опоры коснулся асфальта, маневр удачный, поскольку теперь я стоял левой ногой полностью на выездной дорожке, а носком правой — на мостовой. Сердце мое при этом быстро ускоряло ход, мозг провидел близкую смерть, а слюна пересыхала с такой скоростью, что язык не отлипал от нёба. Но я не закричал. Отчего? Благопристойность прежде всего. Внутри меня взвилось и клокотало адское пламя; однако внешне я был спокоен, как творение Родена.
Я втянул ногу назад, в безопасность. Но поскольку я наклонился слишком далеко, то оказался на краю выезда на носках, и тело мое заколебалось вокруг своего центра тяжести. Иными словами, я должен был вот-вот упасть на мостовую. Как мельничными колесами, замахал я руками в надежде на некоторую обратную тягу, и настал момент длиною в вечность, когда все мои сто восемьдесят футов балансировали на кончике иглы, а руки вращались назад со скоростью торнадо. Но тут, должно быть, ангел дохнул на меня, ибо я ощутил неуловимый толчок и закачался на пятках — теперь я мог вновь шагнуть на тротуар. Я глядел на "Кинко" — он сверкал на той стороне улицы, как Шангри-Ла, однако нас разделяла коварная бездна. "Кинко" придется подождать, но ужас не рассеется. Я решил направиться домой, где можно будет составить магический квадрат.
Составление магического квадрата алфавитизирует мой мозг. "Алфавитизировать" — это мой личный слэнг, термин подразумевает "альфа-бета-зировать", то есть поднять мои альфа- и понизить бета-ритмы. Созерцание квадрата, разделенного на 256 меньших квадратов, пустых квадратов, квадратов жаждущих, уникальных чисел, чисел, которые дадут одинаковую сумму, если читать их по горизонтали, по вертикали и по диагонали, настраивает мой мозг. В кризисные моменты я создавал магические квадраты, состоявшие из шестнадцати, сорока девяти, даже шестидесяти четырех клеток, и всякий раз это приводило меня в порядок. Вот прошлогодний квадрат — взорвались две семидесятипятиваттные лампочки, а было воскресенье, и у меня не оказалось запасных.
Каждый ряд и каждая колонка в сумме равняется 260. Но это хилый квадрат — 8х8. Работа над квадратом 16х16 успокоила бы и самого раздерганного невротика. Бенджамин Франклин — который, насколько я знаю, раздерганным невротиком не являлся, был подлинным энтузиастом магического квадрата. Полагаю, он набрасывался на них, когда не был занят укрощением какой-нибудь парижской красавицы, какового отвлекающего фактора я лишен. Его самый знаменитый квадрат — гигантская обманка: диагонали в нем складываются правильно, только если их изогнуть в виде бумерангов. Вот это дарование, плюс он увернулся от молнии, ударившей в воздушного змея. Альбрехт Дюрер тоже баловался квадратами, что меня вполне устраивает.
На свинцовых ногах я доплелся до магазина "Товары для художника" и приобрел белый планшет три на три фута. Раз уж я собираюсь построить 256-клеточный квадрат, пусть он будет достаточно большим, чтобы не вписывать микроскопические цифры. После инцидента с "Кинко" я заключил себя в узкий коридор поведенческих возможностей — то есть действия, которые я мог совершить, и мысли, которые я мог думать, были чрезвычайно лимитированы. Так что приобретение прошло гладко. Я наложил на себя требование держать руки в карманах. Чтобы заплатить, мне пришлось затолкать все десять пальцев поглубже в брюки и выкидывать деньги на прилавок только гиперактивными большими. Я удостоился парочки нетерпеливых взглядов, а потом хорошо одетый бизнесмен сочувственно оказал небольшую помощь, выдернув несколько выглянувших их кармана бумажек и отдав их продавцу. Если, на ваш взгляд, это говорит о моей беспомощности, то, по-моему, вам следует знать — я впадаю в такое состояние не слишком часто и могу легко с ним справиться, просто не хочу.
Дома я разложил планшет на кухонном столе и с помощью маркера и треугольника быстро очертил квадрат. Провел еще линии, создав двести пятьдесят шесть пустых клеток. Потом уселся перед ними, как перед алтарем, и помедитировал о его божественности. Взгляд останавливается на первой колонке первого ряда — в моем сознании возникает число — 47 800. Я заношу его в квадрат. Сосредотачиваюсь на другой позиции. Позже записываю число туда: 30 831. Едва я написал 30 831, как почувствовал, что мои нервы успокаиваются. Что волне логично — интуитивное нахождение второго числа неизбежно влечет за собой остальные числа в сетке, числа, пока неизвестные мне, но уже существующие где-то у меня в мозгу. Я чувствую себя влюбленным, который знает, что где-то рядом есть его половинка, он ее пока просто не встретил.
Я внес еще несколько чисел, с паузами, чтобы квадрат полетал в темном пространстве моего мозга. Его линии были похожи на скелет, через который я мог видеть остаток не увязанной математической вселенной. Время от времени являлось число, и я записывал его в соответствующей клетке моей картонной версии. Составление квадрата давало мне ощущение сопричастности к миру, чувство, что рациональная вселенная дарит мне нечто мое и только мое, ибо, изволите ли видеть, существует больше возможных решений магического квадрата, чем прошло наносекунд со времени Большого Взрыва.
Квадрат не столько создается, сколько расшифровывается. Несколько часов спустя, когда я записал последнее число в последнюю клетку и все суммы в каждой колонке и в каждом ряду ровнялись 491 384, я отметил, что мой бордюрный коллапс изгладился. Я перестал давить на свой психический акселератор, и теперь мне захотелось с кем-нибудь поговорить. Может, с Филипой, может, с Брайеном (анаграмма от "нейраб", раб нервов, ха!), которого я теперь рассматривал как свою ближайшую связь с нормальностью. Как-никак, если Брайен изнывал по Филипе, он мог подняться на два лестничных пролета и поплакать, покаяться, соблазнить ее или что-нибудь ей купить.
Мое же спасение — составление квадрата — столь бессмысленно, к нему не прилагается никакая личность, которая могла бы оставить меня под дверью либо допустить к телу. Мое лечение — чисто симптоматическое, поэтому я прикнопил картон к стене над бабушкиным креслом в гостиной в надежде, что его созерцание отразит мой следующий приступ паники, как две таблетки аспирина отражают головную боль.
Кларисса вломилась в дверь, прижимая к груди стопку книг и папок, — будто прорываясь в зону защиты. Однако футбол тут ни при чем: она просто успевала на нашу вторничную беседу. Она принесла мне кое-что — видимо, пожертвования от благотворительной организации, которой нравится помогать недоумкам. Коробка карандашей — это может пригодиться, — несколько банок консервированного супа и обычный футбольный мяч. Эти подношения только добавили мне сомнений: что же представляют собой мои отношения с Клариссой на самом деле? Настоящий мозгоправ не стал бы дарить мне подарки, а настоящий социальный работник не стал бы править мои мозги. Кларисса же делала и то, и другое. Хотя, может быть, она вовсе и не проводит терапии, а просто задает мне вопросы из сочувствия, что было бы весьма непрофессионально.
— Как... э... — Кларисса замолкла на середине фразы, чтобы перегруппироваться. Она положила свои вещи. — Как ты поживал? — наконец спросила она. Ее стандартный дебют.
О тех единственных двух вещах, которые со мной приключались с прошлой пятницы, я не мог ей рассказывать. Понимаете, если бы я рассказал ей о своих отношениях с Элизабет и шашнях с Филипой, в ее глазах я выглядел бы двурушником. Поход же в "Кинко" я ей описывать не хотел, потому что зачем позориться. Но пока я раздумывал, что бы ей рассказать, меня не отпускала смежная мысль: Кларисса рассеянна. Женщина, способная тараторить нон-стопом, теперь она останавливалась и запиналась. Мне оставалось только смотреть и удивляться.
— Обожемой, — сказала она. — Ты это сам сделал?
Она взяла какой-то корявый керамический объектик с претензией на юмор с моего так называемого кофейного столика, и я ответил:
— Да, — хотя там был фабричный штамп на донце, и она знала, что я лгу, но я любил наблюдать, как она ко мне подстраивается. Тут она остановилась, вскинула ко лбу ладонь тыльной стороной, пробормотала несколько "э" и принялась за тему своего дядюшки, который коллекционировал керамику, и я понял, что Кларисса забыла, что это ей полагается задавать вопросы, а говорить положено мне. Но вот еще что я заметил. Пока она плела про своего дядю, что-то на улице приковало ее внимание. Голова ее повернулась, слова замедлились и растянулись, а глаза следили за кем-то или чем-то, что двигалось со скоростью пешехода. Вся сценка продлилась считанные секунды и завершилась тем, что она повернулась ко мне и сказала:
— Ты никогда не думал продолжить занятия керамикой?
Тэк-с. Это вот что она обо мне думает? Что я уже дозрел и меня пора в смирительной рубашке посадить перед гончарным кругом, чтобы я ваял вазы своим только и свободным что носом? Надо заняться имиджем, поскольку если один человек так думает — значит, так же думают остальные.
Тем временем вид из окна стал поинтереснее, ибо то, что гипнотизировало Клариссу, вошло и в мое поле зрения. Я увидел на тротуаре женщину с иссиня-черными волосами, лет, наверное, сорока с небольшим. Она шагала согнувшись — вела за руку годовалого мальчика, который ковылял рядом, расшеперившись, как морская звезда. Много лет я смотрел из этого окна, и каждый прохожий был мне знаком, я мог отличить туристов от местных, распознать, где гости, а где родственники, — но иссиня-черноволосую женщину, как и годовалого мальчика, я не видел никогда.
Кларисса вышла из транса.
— Что это? — спросила она.
— О, — сказал я. — Это магический квадрат.
Откинув голову, Кларисса принялась изучать мои 256 клеток.
— Каждый ряд и каждая колонка в сумме дают четыреста девяносто одну тысячу триста восемьдесят четыре, — сказал я.
— Ты это сам сделал?
— Вчера вечером. Ты Альбрехта Дюрера знаешь? — спросил я. Кларисса кивнула.
Я встал на четвереньки у своей книжной полки и прополз, читая названия на корешках. Вытащил одну из немногих своих книг по искусству. (У меня большинство книг — о колючей проволоке. В наших местах колючая проволока — предмет коллекционирования. Когда-то этими книжками я восхищался в доме своей бабушки, и она послала мне их после того, как дедушка скончался.) Моя книга по Дюреру была самая что ни на есть дешевая, с такими отвратительными цветными вклейками, что впору было решить: Дюрер рисовал грязью. Но там была репродукция его гравюры "Меланхолия", в которую он ввел магический квадрат. Он даже составил его на основе чисел 15 и 14, то есть года изготовления гравюры, 1514. Я показал ее Клариссе, и, похоже, гравюра ее околдовала; девушка прикоснулась к странице, легонько провела по ней пальцами, словно читая алфавит Брайля. Не отнимая руки от страницы, подняла глаза к стене, где был прикноплен мой квадрат. Потом подошла к своему портфелю и, вытащив наладонник, принялась стучать по клавишам — проверять мои вычисления. Я понимал. что магические квадраты нельзя воспринимать с помощью калькулятора; их тайна, их симметрия — вот что волнует. Но я ничего не сказал, предоставив ей оставаться в мире математики. Удовлетворившись тем, что всё сошлось, она вновь затолкала машинку в ее кожимитовый чехольчик и повернулась ко мне.
— Этим ты и занимаешься? — спросила она.
— Да.
— Ты пользуешься формулами, чтобы их составлять?
Что-то в моей способности составлять магические квадраты раздразнило в Клариссе интерес; может, это станет темой ее семестровой работы, а может, благодаря этому меня можно окончательно классифицировать как урода.
— Формулы есть, — сказал я. — Но они лишают меня удовольствия.
Я увидел, что Клариссе до смерти хочется это записать, потому что она метнула жадный взгляд в сторону блокнота, но мы оба знали, что делать заметки в моем присутствии будет уж слишком по-медицински. Поэтому я притворился, что не заметил, как она посмотрела на блокнот. А она притворилась, что смотрела мимо него. Одна проблема — за ним ничего не было, только стена.
Тогда Кларисса сказала:
— А ты никогда не думал использовать это... умение, типа в работе?
— Думал, но пока ничего не придумал, Кларисса. — Я редко, если вообще, называл Клариссу по имени и, как я уже сказал, знал почему: это слишком интимно, мне от этого неловко.
— А если бы ты пустил свои таланты в дело, как по-твоему, может, ты бы испытывал меньший стресс от необходимости ходить на работу?
— Конечно, — сказал я, нисколько так не думая. И вот почему. Я знаю, что мои таланты принадлежат восемнадцатому веку, а я живу в двадцать первом. Мозг — отсталая технология. Любом мальчишка с пентиумовским чипом может сделать то же, что и я. Зато я могу быть аптечным чудом и подсчитывать сдачу быстрее кассового аппарата.
— Дэниэл, ты дружишь с мужчинами? — спросила она.
— Само собой, — сказал я. — С Брайеном, этажом выше.
— Тебе полезно дружить с мужчинами. Чем вы занимаетесь вдвоем?
— Бегаем трусцой. Форму, знаешь, поддерживаем.
Разумеется, это была ложь, но ложь из тех, что в любой момент могут стать правдой, поскольку в потенциале я мог качаться или бегать трусцой, если бы захотел. Не уверен, что раньше Клариссе приходилось сталкиваться с этой моей мужской стороной, и, наверное, от этого у нее побежали мурашки. Потом фокус ее внимания сместился с меня на некую внутреннюю тревогу, которую она больше не могла игнорировать. Она быстро взглянула на часы и закруглилась несколько рассеянно-добродушными, ничего не значащими фразами, которые я принял близко к сердцу и тут же забыл. Кларисса собрала вещи и вышла за дверь с обеспокоенным видом, который — я это знал — никак не относился к нашему сеансу.
На следующее утро меня разбудила стереосистема Филипы. Что за песни — я не разобрал; слышал только гулкую басовую партию сквозь подушки, которые, похоже, взяли на себя роль колонок. Я встал, но остался в пижаме, подмел пол на кухне — и тут раздался стук в дверь. Это был Брайен. Ой-ей. Что ему известно? Может, Филипа раскололась вчера вечером, выложила ему всё о нашей авантюре, и теперь он собирается выколотить из меня пыль. Я отобрал с дюжину бонмо* [*От фр. bon mots — остроты], чтобы успеть высказаться, прежде чем он мне врежет: будем надеяться, кто-нибудь из тех, кто неподалеку, услышит их и благоговейно передаст моему посмертному биографу. Однако Брайен меня удивил:
— Не хочешь пробежаться?
— Само собой, — сказал я.
— Вокруг квартала? — сказал он.
— За квартал я не смогу, — добавил я.
— Окей-хокей, — сказал он. — Переодевайся. Я внизу.
Меня потрясло, что после того, как я соврал Клариссе о своем пристрастии к пробежкам, искупление материализовалось столь внезапно и быстро. Моральный императив обратить эту ложь в правду был настолько силен, что я сказал: "Да", хотя я никогда не бегал, не собирался бегать и не хотел бегать, особенно с Брайеном. Я мог бы пробежаться с девушкой. Но я рассматривал это как способ оправдаться перед небом за своего терапевта\соцработника. Поэтому отправился в спальню, чтобы надеть единственную одежду, которая приблизительно соответствовала спортивной форме. Коричневые мокасины, брюки защитного цвета с черным ремнем, старую выходную белую рубашку и бейсбольную кепку. Когда Брайен увидел меня в этой форме, его лицо на мгновение сложилось в знак вопроса, затем он расслабился, решив в это не вникать.
— До пляжа и обратно, — сказал он.
— Ой нет, только вокруг квартала... — возразил я. Как ему объяснить мои условия? Этому олуху.
— Окей, вокруг квартала, — ответил он, и мы побежали.
Брайен в спортивных трусах, майке-обдувайке и с банданой на голове выглядел атлетом. Я выглядел так, будто бегу на первое занятие в среднюю школу. Брайен терялся вдали, а я старательно пытался за ним угнаться, но вместо этого убежал от своей левой туфли. Надевая ее, я некоторое время попрыгал на месте, а потом начал свою первую со дня выпуска пробежку вокруг квартала. Брайен старался меня щадить, и я сумел сократить дистанцию между нами. Как же мне хотелось, чтобы Элизабет заканчивала сделку с клиентами на тротуаре в тот момент, когда мы героически проносились мимо. Мы разок пробежали вокруг квартала, остановившись, только чтобы дать какому-то семейству без помех выгрузить детишек из машины. Брайен в это время бежал на месте; я с ревом хватал ртом воздух. Когда мы возобновили бег, Брайен двинул по короткой стороне квартала, и я последовал за ним. Но, добежав до угла, Брайен не повернул, а метнулся через улицу. Тут уже последовать за ним я не мог. Я остался в своём квартале и побежал параллельно ему, а нас разделяла улица. Брайену, похоже, было все равно, что он нарушает условие, чтобы я оставался рядом, которого он на себя явно не брал. Похоже, думал, что среди парней так принято; они бегают параллельно по разным сторонам улицы. Затем он внезапно вновь метнулся через улицу и присоединился ко мне, в моем квартале, как ни в чем не бывало. Два парня, бегущих трусцой, вновь были вместе. Я чувствовал, что предательство Брайена было той же беспечной природы, что и прыжок дельфина из воды: это было сделано ради развлечения.
Хоть Брайен и подстраивался под мой темп, я все равно чувствовал эйфорическую волну моего любимого чувства симметрии. Он был на много ярдов впереди, но мы двигались ритмично — шаг в шаг, отмашка в отмашку. Энергия Брайена передавалась мне индуктивно. Меня нес поднятый им попутный ветер. Я был орлом или, по крайней мере, голубем. Но тут я увидел, куда направляется Брайен. Он несся прямиком через улицу. Я уже понимал, что Брайен не рассматривает мое требование оставаться в нашем квартале как непререкаемое; он видел в этом прихоть — прихоть, которую можно перехотеть в порыве атлетической доблести. Вот перед нами показался бордюр, надвигавшийся на Брайена, а стало быть — на меня. Однако на этот раз я почувствовал, что, хотя темп мой падает, мое парение продолжается. Я видел, как по идеальной дуге Брайен перескочил через поребрик. О да, это кажется мне вполне разумным. Дуга — это мост, переброшенный над мини-препятствием. Если у меня получится дуга, я тоже смогу пролететь над ним. Поребрик будет покорен одним парящим прыжком. За десять шагов я начал отсчет. Шесть, пять, четыре, три — моя правая нога оторвалась от земли, и я проплыл над невозможным, нелогичным. Противоположный бордюр был высчитан идеально. Мне не пришлось подстраиваться, я тут же перелетел и через него, и сила инерции бросила меня на траву, куда я рухнул в изнеможении, хватая воздух ртом, точно под лабораторным колоколом. Брайен обернулся, не переставая бежать на месте.
— Набегался? Хватит на сегодня. Хорошо размялись. Хорошо размялись.
Ноги у меня неуемно дрожали, и я благодарил небеса за то, что на мне защитного цвета брюки по щиколотку и мои поджилки могут вибрировать приватно. Несмотря на то что обратно я возвращался кружным путем через три пары противолежащих выездных дорожек, теперь я знал, что могу перебежать через улицу, перепрыгивая бордюры. Я мог протрусить над ними, пролететь над ними. Брайен освободил меня, высветил то самообладание, которое таилось во мне всегда, однако нуждалось в человеческом контакте, чтобы проявиться.
На следующее утро я выпрыгнул из постели и тут же грохнулся на пол. За ночь мои мышцы сжали кости, как резиновые кольца, я бы закричал от боли, но это выглядело так неуместно. Я вновь воздел себя на кровать, в то время как мозг мой сканировал шкафчик с медикаментами. Капли в нос. От живота. Аспирин... да! Я могу на полном основании выпить четыре. Я двинулся в ванную, что дало мне возможность установить, где именно гнездится боль — везде ниже пояса, в каждой связке, в каждой поперечно-полосатой мышце. Больно было не то что пустить их в дело — прикоснуться к ним. Рядом с аспирином стоял синий сосуд под названием "Минеральный лёд". Бутылка очень старая — мечта коллекционера. Но на ней было написано "анальгетик", и я смутно помнил, что пользовался ею в колледже. Так что я проглотил аспирин, взял с собой в постель "Минеральный лёд" и там начал намазывать ментоловой жижей свои ноги, бедра и ягодицы.
Через несколько мгновений их начало пощипывать, что я счел проявлением обезболивающих свойств.
Однако маслянистые гели не остаются там, куда вы их нанесли. Они растекаются. Они ползучи, словно виноградные плети, и пробираются, куда не положено. Например, в район гениталий. Мои половые органы каким-то образом вошли в контакт со щиплющей смесью, которая теперь разливалась по тонкой, будто на веках, коже мошонки, как пожар по прерии. И смыть эту дрянь было нельзя. Мыло, похоже, действовало как катализатор, заставляя адскую смесь проникать в каждую пору. Мне оставалось только лежать и ждать, пока процесс достигнет пика. И он достиг пика. Альпы. Маттерхорн. Я готов был проклясть богоматерь, но знал, что она тут ни при чем, так что проклял Брайена, который был виноват напрямую. Через сорок пять минут пульсирующее жжение унялось, но намек на ледяной ветерок, обдувающий мои гениталии, сохранялся до самого обеда. Кстати сказать, мой бутерброд с тунцом тоже был отравлен привкусом ментола, хотя я и держал его аккуратно в куске вощеной бумаги.
После обеда ко мне постучал Брайен, и я пал в кухне на колени и затаился. Я принял двойные меры предосторожности, чтобы приглашение обежать квартал с ослепительной скоростью не повторилось.
К концу второго дня моя твердая линия в отношении Брайена начала смягчаться. Я перестал думать, что он устроил это, чтобы со мной поквитаться. В конце концов, он подарил мне потрясающее чувство победы, воспоминание о котором на мгновение унимало боль в моих сухожилиях.
Только на третий день я стал выходить из своей инвалидности. Мышцы мои стали возвращаться в норму, и я пришел к выводу, что им это пошло на пользу. Да, теперь я был в отличной форме. Мой ум также обострился, ибо у меня начал складываться план, как потрясти Элизабет своим новообретенным мачизмом. Я подкараулю, когда она подъедет к "Венцу Розы", и пробегу мимо на приятной обычной скорости. Это, возможно, изгладит у нее впечатление от меня как от человека, которого стоит остерегаться. Случай представился на следующие выходные. Суббота для агента недвижимости в "Венце Розы" стала превращаться в напряженный день, и Элизабет каждый час появлялась и исчезала, проводя много времени на улице перед автомобилями потенциальных квартиросъемщиков за последней беседой о сделке. Я уже был готов в своей спортивной одежде — всё в тех же коричневых мокасинах (на этот раз с толстыми носками, чтобы не соскакивали), тех же брюках цвета хаки и той же белой рубашке — и всё это было чистое и отутюженное, за исключением туфель (хотя я об этом подумывал). Я полагал, что голову Элизабет должна вскружить не столько часть с пробежкой, сколько пролет над поребриком, в котором, я знал, и заключена магия. Я достаточно умен, чтобы понимать: Элизабет, возможно, видела, как десятки мужчин сигают через поребрик, и не влюбилась ни в одного сигавшего, — но я был уверен в следующем: когда нечто в жизни человека требует особых усилий, другие интуитивно отмечают это и ценят больше, как, скажем, в случае с ребенком, слепившим кособокую глиняную скульптуру. И сколь бы событие ни было заурядным, в нём может воплотиться недюжинная сила. Итак, я рассудил, что мой прыжок через поребрик, мое парение, мой дугообразный полет произведет на нее героический эффект и нейтрализует мои предыдущие промахи.
Только в два часа Элизабет вышла на улицу и начала разговор, который, похоже, мог продлиться достаточно долго для того, чтобы мне удалось продемонстрировать мою нововзращенную самость. Времени для отлагательств, задних мыслей и колебаний не было. Следовало действовать немедленно. Я сбежал по ступеням своей квартиры, выбежал на тротуар, срезал угол по газону и устремился в конец квартала легкими, но могучими скачками. Мое неожиданное явление заставило Элизабет и ее клиентов посмотреть в мою сторону. Мне нравился мой бег. Легкий, уверенный. Вот уж близится бордюр. Уголком глаза я проверил дорожное движение — машин не было. Я стал подбирать шаг — столь много деталей прошлонедельного триумфа всплывало в памяти! Под взглядом Элизабет я себе рисовался крылатым. Но за двадцать футов до цели я почувствовал, как что-то сжимается у меня в груди. То был знакомый признак паники. Внезапно стал бессмысленным бордюр, как и мой грядущий полет над ним. Я стремительно коллапсировал в самом себе, и бордюр словно обретал всю свою старинную зловещую силу невозможности. Однако пушечным ядром я всё еще летел вперед, а потом в точке невозвращения вдруг ударил по тормозам и застыл в мультяшном стоп-кадре — я на секунду оказался Дорожным Бегуном, а поребрик стал моим Большим каньоном. Я очутился там же, где был четыре дня назад, только теперь любовь моей жизни и ее клиенты наблюдали за мной. Даже когда я стоял там, едва удерживая равновесие, залитый позором, колеблясь над проезжей частью в попытке поймать центр тяжести, мой мозг выкачал из себя одну ясную мысль. Не идея парения освободила меня и не возбуждение от бега. Мой прыжок сделало таким возможным присутствие Брайена — человека, который столь уверенно вел меня. Брайен дал мне шанс одной ногой стать на порог обычного мира, и я уже собирался сделать шаг. Но мои условности. как оказалось, нельзя преодолеть в один день, поскольку в моем мозгу они закалились как сталь, и для того, чтобы их разбить, просто бешеного желания было мало. И вот я уже горю от стыда и надеюсь, что Элизабет не зафиксировала мою неудачу.
Давайте я вам расскажу о своем почтовом ящике. Это одна из двенадцати обшарпанных медных ячеек перед парадным входом моего дома. И это же — мой остров Эллис*: [*О с т р о в Э л л и с — островок к югу от Манхэттена, до 1954 г. — главный центр по приему иммигрантов в США и карантинный лагерь] поскольку у меня нет ни телефона, ни компьютера, и телевизор я отсоединил, всё чуждое попадает ко мне через него. В понедельник, после моей ужасающей рисовки перед Элизабет, я сходил к почтовому ящику и забрал шесть почтовых отправлений, принес их на свой кухонный стол и начал рассортировывать в три стопки. В стопку Очень Значимых пошли два личных письма, одно — надписанное от руки. В стопку Значимых я сложил письма недостаточно личные, хоть и адресованные мне, — рекламные объявления и тому подобное, поскольку всё, на чем написано мое имя, я считаю Значимым. Третьи — письма, адресованные "жильцу" и "квартиросъемщику". Стопка Незначимых. Я подумывал о четвертой стопке, поскольку для меня "квартиросъемщик" и "жилец" — совершенно разные вещи, и я с немалыми трудностями вывел инструкцию по разделению этих понятий. Да, я жилец и квартиросъемщик в "Хризантеме", но если я выйду на улицу и, надев на себя огромную картонную коробку, расположусь на газоне, можно будет сказать, что я жилец этой коробки, но не квартиросъемщик. Так что письма "квартиросъемщику" можно посылать только на адрес моей квартиры, но письма "жильцу" можно посылать в картонные коробки, побитые автомобили, большие банки из-под краски, куда я могу засунуть ноги. Письма "жильцу", таким образом, можно с полным основанием рассматривать как Крайне Незначимые.
Два письма, пришедшие в тот день, не были бессмысленными. Первое — от "Крим-шоу" — извещало, что съемки передачи со мною закончены и благодарим за участие. Прилагалась копия отказа от претензий, который я подписал: продюсеры освобождались от всякой ответственности, а я делался ответчиком в случае любых судебных разбирательств, связанных с моим появлением на экране. Вероятно, было не слишком умно с моей стороны это подписывать, но я хотел покрасоваться на телеэкране. Плюс мне казалось, что этого требует вежливость. В письме также сообщалось, что передача будет показана в течении нескольких недель с настоящего момента и, чтобы узнать точную дату и время показа, следите за местными программами передач.
Второе письмо, глоток свежего ветра — листок, исписанный бабушкиным почерком. Я всегда откладываю чтение ее писем, из тех же соображений, что напоследок приберегаешь серединку "Орео". Бабушка живет на своей пекановой плантации в Южном Техасе (отсюда и мое второе имя — Дэниэл Пекан Кембридж). Она единственный член нашего семейства, который понимает, что мое безумие неопасно, а на работе я не могу удержаться не из лени. Певучие фразы этого письма, клянусь, бодрили меня, как тоник: "Жизнь — колючий куст, да на нем розы растут; всем сердцем мы, здесь в Техасе, желаем тебе добра; шлю тебе в этом письме бесчисленные поцелуи". И тут из конверта выскользнул чек на две тысячи пятьсот долларов. Ирония судьбы в том, что единственный человек, от которого я получаю деньги, — это единственный человек, которому я хотел бы вернуть все чеки со словами: только радость должны мы дарить друг другу. Мне было трудно написать ответ. Но я написал, поскупившись на слова любви, потому что мне они плохо даются. Я надеялся: само то, что это письмо побывало у меня в руках, его бумага, то, что оно претерпит по дороге через пять штатов, откроет ей мое сердце. Не могу объяснить, почему мне так просто рассказать вам, но ней ей, до чего помогает она мне на моем пути, что письма ее — это всё, что есть настоящего в моей жизни, и, прикасаясь к ним, я соединяюсь с миром. Если б только "Теппертоновские пироги" устроили конкурс сочинений "Самая любимая бабушка", я бы принял в нем участие, и мой пыл обеспечил бы мне легкую победу. Я бы переправил бабушке теппертоновский корпоративный журнал, где мое сочинение было бы напечатано, и она смогла бы его прочесть, зная, что оно — ода в ее честь.
Неделя состояла из взлётов и падений. Был триумф моей пробежки с Брайеном, и была неудача моего выступления перед Элизабет. Был восторг бабушкиного письма. Но вслед за ним — напоминание о моем иждивенческом статусе, когда из конверта на кухонный стол выпал чек. Однако в целом в моем положении наметились сдвиги к лучшему, и я подумал, что это подходящая неделя, чтобы отыскать сокровенный северо-западный проход к Торговому центру на Третьей улице.
Торговый центр на Третьей улице находился в самом сердце Санта-Моники, в пешеходной зоне, и там уйма полезных лавочек, товары в которых как блещут дешевизной, так и потрясают вздутыми ценами. А кроме того, имеется супермаркет "Павильон". Ограниченный выбор съестного в "Верном Средстве" давно причинял мне страдания, поскольку аптека — единственное место, куда я сумел проторить удобный маршрут. Если я умудрюсь добраться до "Павильона" — ну, это будет подобно переезду из Ирака на Гавайи. От безвкусных консервов и сухофруктов — прямиком в Райский сад. И — кофе. Боже. "Кофейное зерно", "Старбакс"! Возможно, я не похож на человека, который, сидя на веранде кафе, потягивает латтэ, а вот же. Почему? Да потому что не требуется никаких движений. Знай, сиди себе. Сиди да прихлебывай. Не представляю невроза, при котором человек не мог бы донести до рта руку с кофейной чашкой, хотя дай мне время — я сумел бы дойти и до такого. Еще мне нравится произносить слово "ява". То есть произносить его с намерением "яву" получить, а не издать приятный звук в стенах собственной квартиры.
Я уже пытался достичь "Павильона" и терпел неудачи, и я знаю почему: трусость и недостаток воли. На этот раз я решил проявить решимость, невзирая на неминуемые трудности. Мои прежние вылазки не позволяли мне пренебречь требованиями совершенства. Маршрут должен быть абсолютно логичен: никаких двойных возвращений, никаких восьмерок — и выездные дорожки должны быть строго друг против друга. Но если я настрою свои мысли на исследовательский лад — да, будут прорывы, да, будут и разочарования, — возможно, я смогу постепенно отыскать верную тропу.
Карты, разумеется, могут помочь лишь в самом общем смысле. На картах обозначены улицы, а не препятствия. Если бы только карты улиц выпускали для таких, как я. На них бы вовсе не обозначались улицы; они бы показывали высоту бордюров, расположение выездных дорожек, переходов и места, где есть салоны "Кинко". А как быть со всеми водителями, которые не могут повернуть налево? Почему для них не выпускают карт? Нет, я был вынужден искать свой путь методом проб и ошибок. Но благодаря тому, что у меня в голове уже имелся каталог противолежащих выездов и их местоположений, составленный на основе разных попыток найти другие места за много лет, я сумел составить приблизительный маршрут еще до того как пустился в путь. После некоторой корректировки, сделанной спонтанно, с третьей попытки я смог проложить дорогу до Торгового центра и три ночи подряд отправлялся в постель, осиянный колоссальной гордостью.
То, что теперь у меня в распоряжении имелась дорога до Торгового центра на Третьей улице, означало, что я чаще стал бывать на публике, поэтому пришлось составить некоторые новые правила, делающие мои вылазки за пределы квартиры более терпимыми. Например, расслабляясь в "Кофейном зерне", я проводил невидимые линии от клиента к клиенту, соединяя клетчатых с клетчатыми, однотонных с однотонными, джинсовых с джинсовыми. Как только это удавалось, мой индикатор беспокойства начинал показывать ровную линию. Меня время от времени торкали завязывавшиеся разговоры с "чуваками". Однажды, наслаждаясь кофе, я услышал как бы фоном некую мелодию. Мелодия была настолько жизнерадостная, что в кафе все превратились, в той или иной степени, в перкуссионистов. Кое-кто отстукивал ритм пальцами, кто-то притопывал ногой. Меня лично это вдохновило дуть на свой кофе на три четверти. Но самое странное во всем этом было то, что эту песню я знал. То был текущий поп-хит, но откуда его знал я? Как залетела ко мне эта мелодия, по почте? Однако она воспроизвелась, распространилась и укоренилась в моей мозговой ритм-секции. Пока играла эта песенка, я и все, кто был в "Кофейном зерне", стали одним целым. Я очутился в здесь и сейчас, зараженный популярной песенкой, которую никогда не слышал, сидя в свойской компании. И на три долгих минуты разница между мной и ими перестала существовать.
Столики и стулья "Кофейного зерна" разливались по торговому центру наподобие аллювиального выноса. Я занял место практически на самой улице, поскольку оттуда мог видеть как минимум по целому кварталу в обе стороны. Впрочем, в этом не было необходимости. Ибо происходящего в периметре этого уличного кафе хватало, чтобы развлечься на день. Люди, думал я. Это люди. Их повальное однообразие нарушалось только их индивидуальными различиями. Мои глаза скользили по окружающему, как камера слежения. Вдруг из моих грез меня вырвал годовалый младенец, проходивший под моим окном на прошлой неделе. Его крепко держала за руку всё та же черноволосая женщина, а он клонился в сторону книжного магазина, как собака, рвущаяся с поводка. В ответ на голос изнутри магазина женщина повернула к двери и отпустила руку ребенка. Мальчик пробежал несколько шагов внутрь, и я увидел, как его подняли в воздух две руки за стеклянной витриной. Всё остальное в окне было скрыто отражением улицы. Черноволосая не была матерью; это я докумекал. Черноволосая была, как я полагал, няней или подругой. Ребенок прильнул к женщине за стеклом, и когда я увидел, что из магазина, обнимая дитя, появляется Кларисса, многое из ее поведения на прошлой неделе обрело смысл.
По пути домой я мысленно составил еще один магический квадрат, но другого порядка; этот квадрат проходил у меня под заголовком "Жизнь".
БАБУШКА \ ФИЛИПА \ БРАЙЕН \ "КИНКО" \ ? \ "ВЕРНОЕ СРЕДСТВО" \ ЭЛИЗАБЕТ \ ЗЭНДИ \ КЛАРИССА
Я пробовал разные вещи, чтобы заполнить центр, но ничего не подходило; что бы я ни писал, всё как будто вываливалось. Изучив этот образ, эту схему моей жизни, я понял, что в сумме ничего не выходит.
Когда я шел домой, день был еще солнечный и яркий. Но кое-что не давало мне покоя, а именно: из моего квартала в два тридцать дня возвращался почтальон. Он никогда не бывал у нас позже десяти утра, а стало быть, в моем распорядке дня может случиться залом. Ранее, когда в отработанно беспечной манере я трусил проверить почту — боже, я, помнится, насвистывал, — ячейка моя оказалась пуста, я предположил, что не придется сортировать почту, и по глупости переменил свое расписание. Да, день завихрился, уже когда я увидел Клариссу на улице, а теперь вот еще придется сортировать почту после обеда. Иногда я просто смиряюсь перед катастрофой.
Самая любимая почта — ароматные бабушкины письма из Техаса (без чека). Самая нелюбимая — казенного вида конверты с окошечками и пятизначным индексом вместо обратного адреса. Но сегодня в богом забытые два тридцать пополудни прибыл конверт, который застрял намертво между самыми любимыми и самыми нелюбимыми. Простой белый и адресованный Ленни Бёрнсу. На передней части конверта никакого обратного адреса не значилось, и я не мог перевернуть его, пока не проанализирую все свои потенциальные реакции на какой бы то ни было адрес, напечатанный на обратной стороне. Во что я вдаваться не буду.
Имя "Ленни Бёрнс" гремело у меня в голове, будто камешек в консервной банке. Никакой Ленни Бёрнс в моем доме не жил, а на конверте был конкретно указан мой номер квартиры. Предыдущий квартиросъемщик был не Ленни Бёрнс, а мисс Роджерс, астролог с парой огромных сисек. Сами собой возникали сомнения — только ли астрологией она зарабатывает на жизнь. Однако имя "Ленни Бёрнс" было так знакомо, что я взял паузу, постукивая конвертом, как игральной картой, по столу, пока пытался припомнить соответствующее лицо. Ничего не всплывало. Наконец я перевернул конверт и увидел обратный адрес — интересно, у вас он тоже вызовет мурашки ужаса?
Теппертоновские пироги. Мама таких никогда не пекла.
Ой. Я вдруг вспомнил: Ленни Бёрнс — это псевдоним, которым я подписал второе эссе на конкурс "Самый средний американец". Его я сочинил почти автоматически, пожирая глазами Зэнди. И в мыслях не держа, что в конверте могут быть приятные новости, я также не думал, что там могут быть новости по-настоящему плохие. Письмо извещало меня, что Ленни Бёрнс является одним из пяти финалистов конкурса "Самый средний американец", наряду с Дэниэлом Пеканом Кембриджем. Который, опять-таки, я.
Итак, я настоящий и я фальшивый состязаемся друг с другом — чего ради? Да ради пяти тысяч долларов. А в состязание входит чтение финалистами вслух своих работ на торжественной церемонии в Анахайме, штат Калифорния. Это означало, что два мои различные и раздельные воплощения должны одновременно показаться в одном месте. Это все равно, что пригласить и Супремена, и Кларка Кента на именинный обед к Перри Уайту. Прочими соискателями, извещало меня письмо, были Кевин Чен, явно азиат по происхождению и, следовательно, не средний американец; Дэнни Пепелоу, судя по имени — рыжий; и Сью Дауд, которая не рисовалась мне никак. Я задумался, какие юридические последствия для меня мог иметь мой обман; я задумался, не придется ли мне вывалить перед битком набитым залом судебных заседаний , что в означенный момент я заходился в любовном угаре из-за аптекарши Зэнди, а следовательно, речь идет о преступлении страсти. Я успокоился тем, что сказал себе: если против меня и будет возбуждено дело, то лишь гражданское, а не уголовное; и: если они затевают против меня процесс — нет ничего легче, чем подавиться теппертоновским пирогом, срыгнуть мышь и начать обсуждать мировую.
На следующий день я нервничал из-за неминуемого прибытия еще одного пирожного письма — того, что адресовано мне настоящему. Это привело меня к альтернативной фиксации. Надо написать с большой буквы, поскольку Альтернативная Фиксация — методика, которую я использую, чтобы выманить себя из беспокойства. Она основана на смене предмета беспокойства. Я просто сосредотачиваюсь на том, что вызывает у меня беспокойство еще более сильное. В данном случае я решил разработать план личной встречи с Королевой Недвижимости Элизабет. В какой-то момент я написал ей письмо в жанре "разрешите представиться", которое не отослал, ибо сколько ни осторожничал, сколько ни переписывал заново, все равно можно было подумать, что я маньяк. "Я наблюдал за вами из своего окна..." "Номер вашего автомобиля с надписью РИЛТР показался мне интересным..." Я все равно выглядел чересчур наблюдательным и жутковатым. Посему я задал себе вопрос — а не слишком ли я, в самом деле, наблюдателен и жутковат, но в результате ответ вышел все-таки "нет", потому что я-то знаю своё сердце.
Пришлось признать, что мои предыдущие планы произвести впечатление дали обратный эффект. Настала пора совершить мужской поступок — встретиться с нею без обманов и предварительного обдумывания. Я решил представиться заинтересованным квартиросъемщиком, желающим переехать в квартиру с двумя спальнями, чтобы освободить место под кабинет, где я смог бы работать на пару с прославленной писательницей Сью Дауд над биографией Мао Цзэдуна. Так будет честно.
Я набрал номер, указанный на объявлении об аренде, ожидая получить и готовясь проворно исполнить инструкции, которые проведут меня по телефонному лабиринту и дадут наконец соединиться с ее голосовой почтой. Но свершилось чудо. Она ответила. Тр-др чпок, она говорила по сотовому из машины. Я объяснил ей, что я Дэниэл Кембридж (очень звучное имя, если не упоминать Пекан), что живу рядом с "Венцом Розы", и что хотел бы переехать. Пассаж насчет Мао я опустил — господи, ну ведь не идиотка же она.
Она сообщила, что у нее как раз окно между встречами — двадцать свободных минут, и она сможет встретиться со мною в десять. У меня едва хватало времени на ванну. Ну, сказал я, что ж, идет. Я могу отложить свою телефонную конференцию, сказал я. Повесил трубку и открыл душ с потрясающей меткостью. Идеальная температура одним взмахом запястья. Я вошел под него, зная, что времени в обрез, но все же испытал всегдашнее чувство, намертво связанное с утренним душем. Льющаяся горячая струйчатая вода отсылала меня во времени назад — домой, в Техас, в ранние утренние часы. Чтобы сэкономить деньги, моя мать всегда выключала на ночь отопление, благодаря чему наш дом превращался в ледяную гостиницу. Каждое зимнее утро я, заиндевевший отрок, совершал зябкий бросок из спальни в свободную ванную. Войти в наполненный паром душ — всё равно что оказаться укутанным в теплое полотенце любящей тетушкой, и теперь я иногда впадаю в неподвижность под воздействием жутковатой ностальгии в первые несколько мгновений даже быстрого споласкивания. Это чувство замедлило меня, как атом при абсолютном нуле, несмотря на то что Элизабет сейчас, возможно, летит на желтый свет, чтобы успеть со мною встретиться.
Я вытирался у окна, когда Элизабет, Королева Недвижимости, притормозила у "Венца Розы". Несколько минут она оставалась в машине и разговаривала сама с собой. Я понял, что она говорит в гарнитуру своего машинного телефона, — по крайней мере, понадеялся, что это так. Потому что одного сумасшедшего в семье вполне достаточно. Я накинул на себя кое-какую одежду, сбежал по ступенькам и перескочил через улицу по выездным дорожкам. Меня одолело впечатление, что я — английский школьник. С таким же успехом я мог быть одет в короткие штанишки и круглую шапочку. Как только Элизабет вышла из машины, я приветствовал ее сзади:
— Здрасьте вам. Меня звать Дэниэл Кембридж.
Я не нарочно подпустил в свою речь легкую деревенскую гнусавинку. И даже не знаю, почему, воспринимая себя английским школьником, я поздоровался, как обозная стряпуха. Полагаю, просто запутался, кто же я в данный момент. Впав в говорок, я теперь стремился как можно скорее из него выпасть. Поэтому в поисках собственного голоса на протяжении следующих фраз я прошел через ирландский диалект, высокий назальный английский акцент и бронксский выговор. Свой голос я обрел, но не раньше, чем Элизабет спросила меня:
— А вы откуда родом?
В ответ я выкрутился:
— О, я сын полка.
Следом за Элизабет я поднялся на один лестничный пролет. Она залезла в сумочку и вытащила оттуда устрашающих размеров связку квартирных ключей, которые гремели тамбурином. Возникла заминка — Элизабет перебирала ключи один за другим, и дверь ей удалось открыть только с шестой попытки. Внутри было три запаха. Первый — запах плесени, второй — запах мандаринов, оба исходили из вазы с гниющими фруктами, стоявшей в центре кухонного стола. Третьим был аромат Элизабет, знакомый запах сирени, который в четырех стенах закупоренной квартиры сделался весьма заметным. Амбре густело и усиливалось, как будто его нагнетал компрессор.
Элизабет смахнула испорченные фрукты в бумажный пакет и сунула его в мусорное ведро под мойкой, не переставая расписывать достоинства номера двести четырнадцать. Она была одета в узкую льняную юбку, которая заканчивалась где-то в трех дюймах от колена, соответствующий жакет и кремовую шелковую блузку с кремовым шелковым шарфом. Элизабет врубила кондиционер на полную, отчего застойный запах усилился, и мы оба принялись чихать. Она включила встроенный кухонный телевизор, чтобы оживить интерьер, и распахнула холодильник, чтобы продемонстрировать его внушительную внутреннюю кубатуру. Цена, сказала она, тысяча семьсот в месяц — окончательная — плюс залоговый депозит.
— Это прекрасный дом, — сказала она. — Обычно они просят рекомендации, но ради вас я могу это обойти.
— Не беспокойтесь, у меня есть рекомендации, — сказал я и задумался: что я имел в виду?
Для меня то был первый случай по-настоящему повидаться с Элизабет. До этого она всегда была или слишком далеко, или чересчур близко. Теперь я мог взять ее в рамку, как портрет анфас, и рассмотреть все детали. Она была загорелой. Необязательно от солнца, догадался я. Несколько перстней с камнями, но нет обручального кольца. На шее — золотая цепочка, концы которой венчали украшенные стразами очки для чтения. Глаза — голубые. Не радужные оболочки, а веки, чуть тронутые тенями. Кожа имела оранжевый оттенок; волосы, золотистые с металлическим отливом, темнели у корней. Она была коллекцией человеческих цветов, слегка дотянутых и подправленных. Ее усилия в области самопрезентации заставили меня восхищаться ею еще больше.
Элизабет была шедевром. Она подбирала трюки красоты отовсюду; она собрала себя из всего лучшего, что могла предложить косметика. Ее избраннику завидовали бы, она стала бы его венцом. В Элизабет определенно нуждался бы создатель империи; он нуждался бы в ней, и он бы ее заслуживал. Теперь я знал, что, сколько бы ни лгал ей, правда в том, кто я и что я, выйдет наружу, но все равно — я стоял там и продолжал свои дурацкие ужимки, а она лучилась совершенством.
Она спросила, не хочется ли мне заодно посмотреть квартиру с тремя спальнями, дальше по коридору, которая только что освободилась. Должно быть, я ответил "да", потому что вдруг оказался в соседней квартире, где мне демонстрировали все шкафы и ванные. Мебели в квартире не было, и шпильки Элизабет клацали по полу так звонко, что, казалось, меня сопровождает танцовщица фламенко. На квартиру я смотрел с томлением, ибо она была просторна, наполнена светом и свежевыкрашена. Здесь не гнили мандарины, и я сказал Элизабет, которая уже называла меня Дэниэлом, что проконсультируюсь со своим соавтором, Сью Дауд, чтобы убедиться, что размеры помещения ее не смущают и тем самым не препятствуют ее творчеству.
После ритуализированного запирания дверей обеих квартир Элизабет проводила меня вниз по лестнице на улицу. Раскрыла багажник с расстояния в сорок футов, потянулась туда и вручила мне брошюру. Она опять стояла на улице — как я много раз видел из окна. Только в этот раз она говорила всё это мне: "Очень востребованный район" и "У каждой квартиры два парковочных места в подвале". Я в этом участвовал. Участвовал в разговоре, который прежде только представлял. Хотя я проговорил с нею несколько минут, провел с нею время, постарался увидеть в ней человека, который может ошибиться, Элизабет пребывала у меня в душе недосягаемой и идеальной, а я был по-прежнему парень через дорогу, не по чину размечтавшийся.
— Я какая у вас сейчас квартира? — спросила она.
— С одной спальней. Но чувствую, становится тесновато, — сказал я.
— В этом районе?
— Да, — сказал я.
— Может быть, я ее посмотрю? Я могу производить обмены, устраивать сделки и тому подобное.
Я счастливо кивнул, показывая, что оценил ее "могу" — готовность обслужить по полной программе. Мысль об Элизабет в моей квартире привела меня в восторг; это будет маленькая проба нашей совместной жизни. Но я не желал тащить ее за собой по маршруту из безумных "восьмерок" к месту назначения, находящему всего в нескольких шагах по прямой. Она может с недоумением на меня посмотреть.
— Я могла бы заехать завтра или на следующей неделе, — сказала она.
— На следующей неделе хорошо.
— Какой у вас номер телефона?
— Я меняю его через два дня, и нового у меня пока нет. Мы могли бы договориться сейчас.
— Вы не объясните мне, как до вас добраться?
Я сказал:
— Само собой. Идете по Седьмой улице к океану... — Она принялась писать в блокноте на спиральке. — На Линкольн-авеню поворачиваете направо, на Четвертой улице налево, на Эванс — направо, и налево по Акации. Я в номере 4384.
Элизабет посмотрела на меня недоумевающе. Для мозга агента по недвижимости вычислить, что моя квартира находится прямо через дорогу, не составляло труда. Казалось абсурдом не повести ее в дом сразу же, не говоря уж о том, чтобы описывать, как добираться туда, куда можно допрыгнуть. Она не упрекнула меня, потому, я полагаю, что навидалась вещей и постраннее, и мы уговорились встретиться в следующую пятницу, сразу после визита Клариссы.
Элизабет уехала, а я притворился, что собираюсь соступить с бордюра. Моя уловка состояла в том, чтобы наклониться, будто что-то неотложное случилось с мыском моей туфли. Едва машина свернула за угол, я по своему скрепкообразному маршруту вернулся домой, проверил почту и забрал ожидаемое второе письмо от "Теппертоновских пирогов", сообщавшее — я так и знал, — что я в финале, вместе с Ленни Бёрнсом, Сью Дауд (если она сводная сестра Элизабет, то я влип), Дэнни Пепелоу и Кевином Ченом — не исключено, шпионом.
Немыслимо — Кларисса не явилась на пятничную встречу. Признаюсь, меня обдало разочарованием не только потому, что наши сеансы были краеугольным камнем моей недели, но и потому, что мне не терпелось увидеть ее в ракурсе моего нового знания. И еще кое-что помимо разочарования охватило меня — беспокойство. Если Кларисса не показалась, значит, случилось что-то серьезное; она не умела даже опаздывать. Ее обязательность подразумевала выполнение обещаний, и, я догадывался, она позвонила бы мне, будь у меня телефон. Этот час я использовал конструктивно. Я представил жизнь Клариссы в виде паззла. Отдельные фрагменты витали вокруг нее каждый день, когда я ее видел или думал о ней, и теперь головоломка включала дитя мужеска пола и черноволосую женщину, розовый "додж", отсутствие кольца на пальце, ее стопки книг и блокнотов, ее скорее подспудную, нежели явную сексуальность. Я поставил ее рядом с Элизабет, ее противоположностью. Мне виделось, что Элизабет — женщина, а Кларисса — девчонка. Но что-то не вытанцовывалось. Ребенок был у Клариссы, а Элизабет ловила мужа на блесну. Кларисса, похожая на девчонку, была занята женскими делами, а Элизабет, с виду женщина, поступала по-девчоночьи. Это за Клариссины ноги цеплялся годовалый мальчик, это ее распорядок дня определяли приходы няни и визиты к малолетним друзьям-приятелям, и это Элизабет каждый день наводила красоту, это ее распорядок дня определялся сотовым и беспроводной трубкой. В моем представлении Элизабет была вся золото и беж; Кларисса — пастель и белое. И хотя Элизабет была опытной, неглупой и самостоятельной, а Кларисса — разбросанной, неустроенной и студенткой, именно Кларисса несла всю взрослую ответственность, а Элизабет порхала первокурсницей-дебютанткой.
Я оставил эту информацию отлежаться. И перевел внимание на ребус Клариссы, который развернул в воздухе над кухонным столом. Одного кусочка не хватало: где мужчина Клариссы? Ее обременитель? Я предположил, что он уже отчалил или находится в процессе отчаливания, это он — источник или предмет огорчающих ее звонков. Вместо него имелась иссиня-черноволосая женщина, предположительно — подруга, заменявшая няню. Иссиня-черноволосая, таким образом, была развенчана в Бетти или Сьюзи. Жизнь Клариссы была сложнейшей эквилибристикой и, вероятно, пребывала в разрухе. Как ни странно, я теперь знал о своем психиатре больше, нежели мой психиатр знал обо мне, — поскольку я никогда не позволял ей проникнуть за кулисы моих привычек, в чем, разумеется, и смысл их наличия.
Я с нетерпением ждал следующего сеанса с Клариссой поскольку мне было интересно, какую форму примут ее извинения. Или, по крайней мере, как далеко они зайдут. Если она пустится в чересчур пространные объяснения, то раскроет чересчур много ("мой муж уехал, и я осталась одна, и никак не могла найти человека присмотреть за моим годовалым ребенком"), таким образом нарушив, как мне представляется. принцип психиатров. С другой стороны, если она поскупится на объяснения, это может показаться грубостью. В общем, ей предстоял нелегкий выбор, и я предвкушал, как она будет изворачиваться, — ведь по тому, как она с этим справится, можно будет судить об ее отношении ко мне.
Сорока минутами позже Элизабет, бывшая светская дама, обратившаяся в первокурсницу на клубной вечеринке, объезжая пустующие квартиры Санта-Моники, заглянула ко мне. По ошибке она постучала в дверь Филипы, отчего разлаялся Тигр. Я окликнул ее снизу, и переливчатый голос приветствовал меня возгласом "ой" — она перевернула свою бумажку правильно, и 9 превратилось в 6. Спускалась она несколько наклонившись и развернув корпус, чтобы груди не мешали ей видеть ступеньки.
Я попытался сделать вид, что я богаче, чем на самом деле, однако на таком скудном материале это было трудно. Главным образом, я поубирал с глаз долой вещи, которые выдавали бедность, вроде открытых пакетиков с "Читос" и их рассыпавшегося на пластик содержимого. Еще я положил на видное место набор пакетов для мусора, ибо считал их предметом роскоши. Элизабет вошла и застыла посреди гостиной. При осмотре квартиры — вся в красновато-коричневом — она напоминала взведенный кольт. Впрочем, особого впечатления на нее, похоже, ничто не произвело, поскольку она, видимо, отмечала только статистические подробности: количество спален, точнее, в моем случае — количество спальни, кухоньку, кабельное телевидение, которая она включила (на самом-то деле и не кабельное, а древний выход на общую выносную антенну — ради ее прихода я вновь подсоединил разъем на 75 омов), розетки, которые она проверила, количество ванных (открыла кран, полагаю, чтобы проверить, не ржавая ли вода). Мне понравилось, как она заглянула в сою спальню и воскликнула:
— А это, должно быть, хозяйская.
Назвать мою унылую берлогу хозяйской спальней — все равно что повысить Гомера Пайла* [Г о м е е р П а й л — рядовой Корпуса морской пехоты США, герой одноименного комедийного телесериала (1964 — 1970)] до генерал-майора.
Она сидела у меня в гостиной деловито, строча у себя в планшете, и расспрашивала, как я отношусь к квартире через дорогу. Решился ли я? Я пустился в перечисление сложностей этого решения, сказал, что необходимо связаться с моим несуществующим соавтором. Я говорил уже минуту-другую, когда заметил, что у Элизабет четко сформировалось ротовое отверстие. С отвисшей челюстью моя любовь смотрела куда-то вниз, вбок от моей талии, и ручка застыла у нее в руке. Я обернулся и увидел телевизор, и открыл рот, и если бы при этом писал, ручка застыла бы и у меня в руке. На экране был я, в момент якобы ареста, в передаче "Крим-шоу". Прежде чем я нашелся, протекло долгое мгновение:
— Боже, этот тип похож на меня.
Всё это долгое мгновение я был в шоке — не от того, как неудачно были выбраны дата и точное время показа передачи, но от того, как я выгляжу по телевизору. В синей парке я выглядел толстяком, а я не толстяк. В синей парке я выглядел преступником, а я не преступник. Кадр сменился — на общем плане со мной беседовали двое полицейских. Теперь было видно, что действие происходит на фоне моей квартиры, и отпираться от очевидного стало ни к чему.
— Ну да, это я, — признал я. — Крупно на этом подзаработал. — И кивнул, как бы подтверждая свою ложь. Затем повернулся к Элизабет и сказал: — Я там просто говорю: "я разговариваю, разговариваю, я как будто бы разговариваю".
Она подняла взгляд на меня, и я понял, что она видит во мне опасную личность.
То был решающий момент. Вся моя маленькая вселенная повернулась вокруг своей оси и видоизменилась. И вот почему: Элизабет я до сих пор видел только на её территории, либо в окно, либо у себя в голове, но теперь, переступив порог моей квартиры, она обратилась в реальное существо, которому потребуется куда-то вешать одежду. А у меня в шкафу не хватило бы места и для той, которая на ней сейчас. Я знал, что не смогу уместиться в ванной с восемнадцатью галлонами лака для волос, и начинал понимать, насколько эта женщина не вписывается в мою жизнь. В то же время, когда она увидела меня по телевизору, в ее лице затаилось хорошо темперированное отвращение. За эти несколько долгих секунд у нас произошла смена магнитных полюсов — она стала заурядной, а я прославился.
Теперь Элизабет, по-видимому, воспринимала мою квартиру как притон, потому что спросила, нет ли у нас в доме наркоманов. Я ответил "нет" и как умел объяснил смысл телепередачи, хотя когда дошел до убийства этажом ниже, Элизабет принялась икать и попросила воды. Я ощутил некоторый прилив гордости, потому что вода из кухонного крана не была ни мутной, ни даже слегка бурой. Зазвонил сотовый телефон, Элизабет ответила, трижды сказала "да" и закончила разговор. Судя по ее тону, человек на том конце линии уловил в ее голосе нервозность и пытался выведать, в какой переплет она попала, при помощи вопросов типа: "У тебя всё в порядке?", "Ты в опасности?", "За тобой приехать?" Она вышла на улицу, а я смотрел на нее со своего места у окна, и меня вдруг, как прежде, потянуло к ней — несомненно, то был рефлекс на привычные обстоятельства.
После того как я увидел бок о бок двух женщин — Элизабет воочию, Клариссу мысленно, — мне в голову пришло нечто оглушительное: а нельзя ли сгрести всю мою любовь к Элизабет и перебросить ее на Клариссу? Мысль меня покоробила, ибо это означало, что личности обеих женщин не имеют никакого отношения к сгустку любви внутри меня. Подразумевалось, что я, если вздумается, могу обратить своё обожание на любой предмет, разбередивший мою фантазию. Но следующая мысль меня успокоила. Я знал, что, если уж дело дошло до любви, от нее не отделаешься без тяжких потрясений, и будут неудержимо сверкать в мозгу ужасающие картины измены, и будешь видеть себя помраченного и безутешного, себя — пленника тоски, вязко облепившей сердце.
Но Кларисса облегчила мне выбор. Она отражала свет; Элизабет его поглощала. Кларисса была солнечным зайчиком; Элизабет — шоколадным печеньем. Таким образом, мои нежные чувства к Элизабет превратились в снежные, когда я перевел свой циклопий взор на Клариссу. Да, в каком-то смысле я всегда буду любить Элизабет, и когда-нибудь мы вновь сможем видеть друг друга. Но пока слишком рано. Пусть она совладает со своей болью — в кругу своих друзей, по-своему. Она ведь сама виновата. Что бы ни было между нами, она это разрушила, совершив капитальную оплошность — встретившись со мной.
Солнце давно закатилось, а мысли мои всё накапливались, ширились, дробились. Светит ли мне что-нибудь с Клариссой? Ничего. Ни малейшего просвета. За девять месяцев встреч дважды в неделю она не исторгла из меня ни единого романтического обета. Мало того, она говорила со мной тоном, каким говорят с душевнобольными: "Как ты сегодня?" — в смысле "Как вы поживаете, ты и твоя шиза?" Зато Кларисса знает, что я тихий. Но это не то определение, которым хочется аттестовать своего супруга: "Знакомьтесь, мой муж. Он безвредный".
Несмотря на яркие проблески оздоровления, которые вызывала идея полюбить Клариссу вместо Элизабет, ближе к ночи я стал вглядываться в себя — оценивать себя и свое состояние, взвешивать, как я жил до сих пор. Я не знал, что сделало меня таким. Я не знал, как можно стать иным. Я не знал, что скрыто внутри меня и как мне высвободить скрытое. Должно быть нечто — ключ, или человек, или предмет, или песня, или стих, или поверье, или старая пословица, — что обеспечит доступ к нему, но пока всё это, похоже, где-то далеко. Забравшись очень глубоко в своем самокопании, я завершил вечер на безысходной ноте: смиренный сердцем мил немногим.
Посреди ночи я проснулся в поту и ужасе. Впившись руками в одеяло, я натянул его до самого носа, защищаясь от смертоносной твари, которая явно затаилась в комнате. Я лежал тихо на тот случай, если она еще не знает, что я здесь. Я задерживал дыхание и медленно, чтобы не шуметь и не шевелиться, выдыхал. Постепенно эта техника меня достала, и время от времени приходилось хватать воздух ртом. Но никто не убил меня той ночью, ничей нож не вспорол одеяло, ничьи пальцы не сжались у меня на горле. Задним числом я могу определить источник своей паники. Беда в том, что при моем вечернем сократическом диалоге с собой о природе любви не было Сократа, чтобы помочь мне с логикой. Я в одиночку метался между плюсами. Некому было меня поправить, а следовательно, из одной мысли не обязательно вытекала другая, да что там — новая мысль зачастую противоречила предшествующей. Я силком пытался придать ясность своей запутанной логике, и это оскорбляло мое ненасытное чувство порядка.
Два дня спустя на тротуаре возле соседнего подъезда я увидел человека в костюме и галстуке. Он был худ как щепка, и на секунду я будто оказался в Сонной Лощине, разве что голова у человека была, а лошади не было. Он раскачивался вправо-влево, сканируя номера домов в квартале. Он состоял из одних углов — журавлем тянулся то в одну, то в другую сторону и вскидывал голову, сгибался в пояснице, чтобы свериться с адресом, который держал в руке. Человек-зверинец, он по-крабьи пробирался по тротуару и, как сова, двигал шеей, вглядываясь в ближние и дальние таблички.
Увидев адрес над крыльцом моего дома, он, похоже, нашел то, что искал. Весь собрался, поднялся по ступенькам и постучал в мою дверь.
— Дэниэл Кембридж? — выкрикнул он.
Я досчитал до трех и открыл.
— Да? — сказал я.
— Гюнтер Фриск, компания "Пироги Теппертон", — сказал он.
Мы расселись — в кресло и на диван; на этот раз при выключенном телевизоре, поскольку мне совсем не хотелось, чтобы шальное "Крим-шоу" залетело в мою гостиную. Он спросил, найдется ли у меня время прочесть мое призовое сочинение в Колледже Свободы.
— Надо свериться с расписанием, — ответил я. — Но всегда можно что-нибудь передвинуть.
— Мне нужно задать вам несколько вопросов. Ваш возраст?
— Двадцать девять лет.
— Женаты?
— Помолвлен.
— Где работаете?
— Тренирую боксеров.
Он прыснул:
— Спортсменов или собак?
Я сделал свой выбор:
— Собак.
— Проблемы с законом были?
— Нет.
Интересно, думал я, когда он задаст вопрос, на который можно ответить, не солгав.
— Вы написали эссе самостоятельно?
— Да. — Меня самого восхитила моя способность говорить правду с той же бесстыжей искренностью, с какой я до этого соврал пять раз.
Он объяснил процедуру конкурсного отбора, дал подписать обязательство не вчинять судебных исков, вручил купон на бесплатный замороженный пирог и удалился. В окно я следил, как он прошел к своему автомобилю, открыл дверцу, уселся. Взял с пассажирского сиденья свой планшет, оторопело в него вытаращился, снова втянул шею, глядя в сторону моей квартиры через ветровое стекло, опять уставился в планшет. Я видел, как вторые дубли делают комики, но теперь это происходило в жизни. Фриск выбрался из машины, еще раз сверил свои записи с номерами домов. Поднялся по ступенькам, пошебуршился перед моей квартирой и пару раз тюкнул в дверь. Я открыл дверь и увидел его ошарашенное лицо, точно он с утра надел туфли, а те вдруг оказались на пять размеров больше.
— Извините, — сказал он, заглянув в свои записи. — Я... я... Ленни Бёрнс здесь проживает?
И мы зависли, глядя друг на друга. Слава богу, мой ответ оправдал то, что прошла вечность, прежде чем я открыл рот.
— Умер, — сказал я. — Умер! — голос мой зазвенел. — Погиб в двадцать восемь лет!
Я испустил полувсхлип, вызывая в себе ту же непреклонную веру, с которой ставил подпись "Ленни Бернс" под своим сочинением. И для вящей драматичности навзничь повалился на диван. Не мой ли опыт в "Крим-шоу", подумал я, наградил меня навыками Аль Пачино?
Гюнтер застыл на пороге.
— О, простите, — сказал он. — Мистер Бернс проживал здесь?
— Это мой родственник; троюродный племянник со стороны мачехи, но были не разлей вода. Вы себе не представляете, как в одночасье... все в нашем доме любили его.
Искренняя вера в то, что я говорю, заставила меня поперхнуться.
— Он тоже прошел в финал... совсем как вы, — сказал Гюнтер.
— О боже, насмешка судьбы! — воскликнул я. — Мы вместе написали на конкурс. Ленни пришел в восторг от мысли, что он может быть типичным, и раз уж он забрал это себе в голову, то хотел быть самым типичным. Пройти в финал! Он был бы в восторге. Почему вы не приехали вчера, до его кончины?
Филипа, проходя по подъезду, услышала мои причитания. Увидела распахнутую настежь дверь и Гюнтера Фриска в понурой позе. Она заглянула к нам:
— Что стряслось?
— Ленни, — удружил Гюнтер. — Ленни скончался.
Выражение лица Филипы было столь непрошибаемо, столь безучастно, что могло быть истолковано как признак внезапного, катастрофического, патологического шока. Я вскочил и, притянув ее к себе, утешительно ткнул носом в свое плечо. Заодно это помешало бы ей разговаривать. Гюнтеру я сказал:
— Вы не могли бы нас простить?
Он пробормотал извинения, стыдясь того, что походя выболтал информацию, которую лучше услышать от священника.
— Я с вами свяжусь, — пообещал он, давая задний ход из моей квартиры.
Сверкал южнокалифорнийский день, свет лился в "Верное Средство" сквозь цельные, размером с панелевоз, стекла витрин. Внутри товары дробили свет, как миллионы призм. Искрилась фольга на шоколадных батончиках, выложенных наподобие органных клавиш. На ярусах коробок со стиральным порошком переливались радужные концентрические круги. Скудный ассортимент котелков и кастрюлек отражал вытянутые интермедии реальности. Зеленые резиновые перчатки свисали с вешалок а-ля Дюшан, и за всем этим как солнце двигалась золотистая голова Зэнди, то опускаясь, то поднимаясь над горизонтом мазей и бальзамов.
Мне действительно нужно было сделать покупки в аптеке, и лишь по счастливой случайности я попал в нужную смену и меня смогла обслужить Зэнди. Я покупал шестнадцать тюбиков бальзама для губ. Навязчивости тут были ни при чем; я исходил из практических соображений. Десять штук нужно положить в ящик, а остальные шесть я разложу по квартире, чтоб были под рукой. Я протянул деньги Зэнди, и — с таким же успехом она бы могла обратиться ко мне по имени — она вспомнила все лекарства, которые я брал по рецептам.
— Всё еще принимаете "индерал"? — спросила она.
"Индерал" я некоторое время принимал, чтобы справиться с сердцебиениями.
— Не часто, — ответил я.
— Как вам "валиум"?
— Меня от него шатает.
— "Прозак" не берете.
— Он больше не нужен.
— Неравнодушны к бальзаму для губ?
Возможно, ее целью был сбор информации. А может быть, она со мной флиртовала. Задай мне такие вопросы официантка, я определенно счел бы это заигрыванием.
Зэнди крупным планом по департаменту совершенства не проходила, и от этого нравилась мне еще больше. Кончик ее носа смотрел слегка вбок, словно его кто-то пытался перевести на три часа. Однако ее кожа была такой свежей и влажной, что я просто не мог отойти. Я взял пакет со своими тюбиками, а она сказала:
— Не забудьте сдачу, — и добавила нечто прелестное — сказала: — До скорого.
Мне пришлось простоять лишнюю секунду, глядя на нее, прежде чем я смог оторвать свои одеревеневшие ноги от пола.
Время близилось к двум, и мне было любопытно, появится ли Кларисса на этот раз. Никаких оснований думать, что не появится, не было, ведь на неделе она просунула под дверь записку (от руки), где чопорно, однако искренне извинялась и обещала, что мы возобновим наши встречи со следующей недели в обычное время. Я воспринял это как стандартное извинение, рассмотренное в пятнадцатой главе руководства для психотерапевтов: "Избегайте излишних подробностей частного характера". Но мысль о том, что бесстрастный мозгоправ крадется по лестнице и тайком пихает записку в просвет над порогом пациента, вряд ли пришлась бы по вкусу коллегиям, которые рассматривают такие дела. Впрочем, Кларисса еще студентка, ей позволительно вести себя по-студенчески.
В пятницу в два часа — ровно в тот момент, когда секундная стрелка воткнулась в середину двенадцати, — Кларисса постучала и толкнула дверь, которую я нарочно оставил приоткрытой. Она сказала:
— Извини, пожалуйста.
Кларисса — чемпион по извинениям.
— У тебя всё в порядке? — спросил я, выведывая информацию, мне и без того известную. Но мне хотелось, чтобы она сама всё рассказала.
— Да-да, — сказала она. — Я не могла найти... — Она чуть не сказала "няню", но спохватилась — это было бы чересчур откровенно — и посреди фразы вырулила на: — Я не смогла найти время, а связаться с тобой не удалось.
— Хочешь чего-нибудь попить? — предложил я.
— "Красный бык" у тебя есть?
"Красный бык" — сильнодействующая, настоянная на кофеине газировка, от которой взрослые мужчины превращаются в резонирующие виброфоны. В моих глазах напиться "Красного быка" — это помощнее, чем осушить бутылку виски. Несколько лет назад после своей первой бутылки "Красного быка" — она же оказалась и последней — я в позе стрелка улегся на полу в гостиной, распечатал колоду карт и стал раз за разом сам себе сдавать в покер. Я вычислил, что хорошая карта идет косяком, и если в одном замесе выпадет фулхаус, значит, не исключено, что будут и еще фулхаусы; а если пошла плохая карта, то в этом замесе только плохая карта и будет идти. Так что у меня в доме "Красный бык" под запретом — просто потому, что эта интермедия продлилась девять часов. Запрос Клариссы на кофеиновую дозаправку сигнализировал, что, если она собирается дотянуть до конца нашего сеанса, ей потребуется дружеское участие.
— У меня "Красного быка" нет, но я знаю, у кого есть.
Я извинился и отправился к Брайену и Филипе, несмотря на протестующее "ну что ты!" Клариссы. Заглянув в квартиру, я увидел распластавшего на диване Брайена — челюсть у него была опущена как крепостной мост. У меня не поднялась рука его будить. Я вернулся к себе и обнаружил, что Кларисса сидит на стуле и смотрит в пол. На ней была строгая розовая блузка, которая придавала ей пышущий вид, словно бы Норман Рокуэлл вздумал нарисовать "подружку месяца". Румянец на щеках лгал о ее настоящем возрасте. Лицевые углы ее были нежны — нечто розовое перетекало в другое розовое, и невзгоды, выпавшие ей на долю, никак не читались. Казалось, она твердо решила остаться невинной, отстать от жизни, несмотря на то что жизнь безжалостно тащит ее за собой. И все мои догадки подтвердились, потому что она подняла на меня глаза, попыталась сказать: "А как твои дела?" Кое-как выговорила это, но продолжить не смогла. Она снова уставилась в пол, и я пропал. Я сел. О, этого всего было довольно, чтобы я полюбил ее, ибо я не ошибся, я понимал ее каждую секунду и рвался на выручку. Мне даже не надо было знать, что конкретно ее мучает: ее голос сорвался, и я без труда истолковал это как знак первородной печали, которая носится в воздухе и в самые счастливые дни нашей жизни.
Кларисса не стала просить прощения за то, что ей изменил голос, и это означало, что на эти считаные мгновения между нами протянулась нить. Ее извинения были способом соблюдать дистанцию и формальности. Она повернулась к окну и подалась немного вперед, чтобы видеть тротуар. Я понял, что скоро расположусь так, чтобы видеть, на что она смотрит. Похоже, всё было в порядке, и с легким вздохом Кларисса повернулась ко мне.
— Иногда, — сказала она, — я чувствую, что побывала в раю, а потом меня снова отправили на Землю. Я видела, как всё должно быть, а теперь вижу жизнь, как она есть. — И опять отвернулась.
Я встал, скрестил руки на груди и прислонился к стенке. И увидел, как по улице идет иссиня-черноволосая женщина, держа за руку мальчика, которого я видел с ней в торговом центре, — и я подумал: зачем Клариссе, раз ей есть с кем оставить ребенка, нужно, чтобы они таскались за ней по ее рабочему маршруту? Слушая Клариссу и следя за бессюжетной драмой на улице, я заметил, как из-за угла вывернул черный "мерседес" и проехал мимо. Я это отметил, потому что за последнюю минуту видел его уже второй раз, и он явно шел на пониженной скорости. В этот раз, когда он проезжал мимо, черноволосая женщина его увидела и отступила на несколько шагов назад. Машина остановилась и дала задний ход. Кларисса увидела, что я смотрю в окно, и в испуге повернулась ко мне. Машина уже небрежно, наискось, стояла на улице. Водитель вышел из нее и, оставив дверцу открытой, направился к женщине с ребенком. Он был ухожен, как свежеподстриженный газон. Аккуратная бородка обрамляла лицо, седые короткие волосы окаймляли лысину. На нем был отлично сшитый темный костюм и снежно-белая рубашка для контраста. Я слышал, как он вопит и бранится. Он был крепко накручен и распускался прямо у нас на глазах.
Началась жуткая цепная реакция. Мужчина, на вид — Муссолини от "Армани", — бесновался всё сильнее, сложил руку клювом и принялся долбить им женщину, как рассерженный лебедь. Она пошатывалась от каждого тычка, но защищалась сердитыми и столь же громкими криками. Однако мужчина вышел из себя и пихнул ее чересчур сильно. Она запнулась и потеряла равновесие. Но поскольку она держала за руку мальчика, тот упал вместе с ней. После этого цепная реакция стала неуправляемой и захватила мою квартиру. Я ощутил толчок, который повалил мальчика на землю, почувствовал его ужас перед всем этим криком и насилием. Слетев по лестнице, я ринулся туда, за мною с криком бежала Кларисса, а в окошке Филипы заливался Тигр. Когда я перепрыгивал через три ступеньки за раз, включилось пресловутое замедленное движение, которое сопровождает панику и превращает секунды в минуты. Интересно, думал я в эти мгновения растянутого времени, почему я не могу шагнуть с бордюра, а лестница не представляет трудности? Почему бы не назвать поребрик ступенькой и не пойти себе дальше? Почему я рассматриваю электрический свет как количество, а не как степень? Потому что так написано на лампочке. И внезапно я понял: язык — вот мой пособник. Он мой враг. Язык позволял мне расфасовывать сходные явления по разным коробочкам, разделять их и табуировать. Время пришло в норму, когда я оказался внизу. Крик ребенка разорвал мои мысли; на меня навалились хаотические злые голоса, я услышал свое запаленное дыхание, повернулся и рванул в сторону газона.
Голос агрессора сорвался на сип, и я услышал, как он вопит: "пизда, пизда, пизда". Я несся по газону, когда он обернулся и, схватив ребенка за руку, попытался его поднять, но я бросился между ними и накрыл мальчика собой, как брезентом. Мужчина старался меня оттащить, но я впился рукой в сопло газонного разбрызгивателя так, что не сдвинешь. Мужчина стал пинать меня по ребрам.
— На, блядь! На! — приговаривал он.
Он разодрал на мне рубаху, силясь оторвать меня от малыша, крики которого усилились, донеслись до квартиры Филипы и разбудили спящего супермена. Не успел я моргнуть, как бородатого оттащили от меня и швырнули на его собственный автомобиль. Я увидел, как на него навалился Брайен, оказавшийся между им и мной, а рядом в нескольких футах скалится Тигр. Мужчина исходил пеной и пытался вырваться от Брайена, который был в два раза крупнее и в сто раз больше мужчина. И продолжал нависать над ним, прижимая его к машине. Прежде чем агрессору удалось ретироваться, Брайен вскинул ногу и врезал по дверце, оставив, как я позже осознал, вмятину тысячи на три долларов.
Кларисса подхватила на руки ревевшего сиреной сына. Прижала его голову к своей груди, и он постепенно успокоился. На месте происшествия наступила тишина, мы застыли в молчании наподобие живой картины, но было с первого взгляда ясно, что здесь стряслось нечто ужасное. Кларисса подошла ко мне, скорчившемуся на земле, и спросила, всё ли со мной в порядке. Я сказал:
— Да.
Она показала на иссиня-черноволосую женщину и сказала:
— Это моя сестра Лоррейн.
А я сказал:
— А это Брайен.
А Брайен возвышался поодаль, как роденовский Бальзак.
— Все целы? — сказал он.
— Да, — сказали мы все.
Потом Кларисса приподняла на руках ребенка и сказала:
— Это Тедди.
Тедди вытянул вверх руку с растопыренными пальцами и показал мне испачканную травой ладошку. Через дыру в рубахе Кларисса прикоснулась к моим ребрам.
— Ай, — сказал я. И порадовался, что подобрал идеальное слово для данного случая.
Убедившись, что Муссолини не следит за нашими перемещениями, мы, пятеро воинов, передислоцировались ко мне в квартиру. Брайен принял командование, и я спросил, не имеется ли у него "Красного быка", и — да, у него "Красный бык" имелся. Тут я спохватился, вдруг это ошибка; меня беспокоило, что "Красный бык" может быть опасен для Клариссы сейчас, когда ей больше всего хочется схватить ружье и разрядить его в того, кто напал на ее ребенка. Я решил установить за ней строгий надзор. Если бывает подходящий момент для пырейного коктейля с "кваалюдом", то он настал сейчас, но я давно уже пришел к выводу, что напитки с сюрпризом — идея плохая, на грани аморальности. Да и вообще, я нервничал из-за химического столкновения стимулятора и релаксанта и опасался, не вызовет ли это сочетание маленький взрыв прямо в банке.
Тедди ползал на четвереньках по моей квартире, изредка вставая и цепляясь ручками за подоконник. Брайен стоял как на часах и задавал вопросы вроде: "Кто был этот тип?" На которые никто толком не отвечал. Но я-то знал, кто это: злобный необузданный тиран, маниакально-подозрительный мелочный самодур, отец Тедди, бывший муж Клариссы. Этот брак вряд ли продлился долго, потому что она была еще молодая, ребенок совсем маленький, а муж — слишком свирепый, чтобы с ним ужиться. Я предполагал, что Кларисса ушла бы при первом проявлении его чудовищного норова, а он не стал бы этот норов таить, заполучив жену в собственность.
Сестра Клариссы, которая явно прилетела откуда-то, чтобы постеречь Тедди, пока не минует кризис, больше всех злилась на Муссолини, и она же отнеслась ко всему наиболее здраво — поносила его перед Клариссой и перечисляла все юридические и практические способы найти на него управу.
— Кларисса, я знаю, ты его ненавидеть не можешь, потому что он отец твоего ребенка, так что я буду ненавидеть его за двоих, — сказала она.
Кларисса неуловимо вздрогнула, и я увидел, что она замкнулась в себе. Она ушла в себя и занялась тем, чем должна заниматься мать — думать, как ей защитить Тедди. Размышляя, она оглядывала комнату, замирала ненадолго, прежде чем пошевелить головой или изменить позу. Когда ее посещала какая-то мысль, она реагировала физически — встряхивала головой; тревожно вскидывалась; сжимала губы. Наконец она прошептала:
— Домой я поехать не могу. Куда же деваться?
Лоррейн сказала:
— Можешь остаться у меня.
— Нет-нет, — ответила Кларисса. — Он знает, в какой ты гостинице.
Я сказал:
— Вы можете переночевать здесь. Все вместе.
Они посмотрели друг на друга и поняли, что это хорошая мысль.
Прошло несколько часов. Брайен спрятал машину Клариссы за домом на парковочном месте Филипы; ведь если Муссолини приедет еще раз, то, увидев на улице Клариссин автомобиль, он примется долбить во все двери, чтобы ее отыскать. Лоррейн и Кларисса собирались спать на моей кровати, Тедди — между ними. Я избрал для ночлега диван. Филипа пожертвовала нам пакет жареной курятины. Тигр, учуяв это, состроил мне дебильную алчущую ухмылку. Я протянул ему ножку и попытался в последний момент подменить ее припрятанным собачьим крекером, но одурачить пёсика не удалось, даже после того как я смазал крекер куриным жиром. Диван я превратил в кровать при помощи одеяла, позаимствованного у Тигра и покрытого широким валком собачьей шерсти.
С наступлением ночи у меня разыгрались нервы. Ложась спать, Кларисса, естественно, выключила свет в спальне, поэтому я не мог выключить свет в гостиной, а стало быть, мне предстояло спать при совокупной мощности освещения в 1125 ватт. Позже я заметил, что она оставила включенным ночник, и, значит, я мог выключить одну из пятнадцативаттных лампочек. Но и только. Мне предстояло спать в краю полночного солнца. Я лег ничком, зарылся головой в подушки. После пятнадцати минут ерзанья и притворства я услышал скрип двери и шаги в мою сторону. Рука Клариссы тронула моё плечо, и я перевернулся.
— Я просто хотела поблагодарить тебя.
— О, — сказал я. — Да что я сделал?
— Дэниэл, я лежала в постели и думала обо всем этом, и я поняла, что не смогу тебя больше лечить. Тебе не полагается это всё обо мне знать. Мне придется просить о замене.
— А что, эти правила относятся и к интернам? — спросил я, не теряя надежды.
— Даже более чем. Я должна проявить уважение к процедуре. Если я об этом не доложу, это будет серьезное нарушение.
Кларисса была матерью Терезой в моем лепрозории. Она мне сочувствовала. Я глядел, как шевелятся ее губы; слышал, как она дышит в паузах. Вблизи ее голос стал иным. Более глубоким, более гулким, как ветер над бутылочным горлышком. Вблизи ее красота утроилась. Волосы упали на лоб, рассеяли жесткий свет, падающий на лицо, смягчили тени. Ее рука безвольно лежала на диване, будто чужая ей, на внутренней стороне запястий кожа была такая белесо-бледная, что было видно, как им не хватает солнца.
— Спасибо, что пустил нас переночевать. Завтра мы что-нибудь придумаем.
— Вы можете оставаться здесь, сколько хотите, — сказал я.
— Возможно, завтра еще придется побыть здесь. Я позвонила его сестре. Она сказала, что он должен вернуться в Бостон в субботу. Если он уедет, у нас всё будет хорошо.
Кларисса пожала мне локоть и встала.
— Хочешь, я выключу свет?
— Нет, — ответил я. — Я собираюсь читать.
Книги поблизости не было, а про свои требования к освещения я ей не рассказывал, так что Кларисса на миг озадачилась и недоуменно огляделась вокруг. Но такая мелкая несуразица под конец судного дня почти не имела значения.
Она удалилась в спальню, оставив дверь чуть приоткрытой.
Когда полночь опустилась на нас, все внешние звуки — телевизоры и автомобили, шаги и отдаленные голоса — покинули тьму. Я закрыл глаза. Свет меня больше не беспокоил. Я думал о двух женщинах на своей кровати, об этом хранительном сэндвиче, берегущем Тедди. Моё тело скрючилось и оцепенело, как будто кто-то натянул веревку. Я схватил ртом воздух. Мне виделось, что я накрыл своим телом Тедди, как одеялом, но я смотрел на себя сверху, точь-в-точь как Кларисса, которая глядела на себя с небес. Пинки, предназначенные ребенку, я гасил своим телом. Отчего-то мое вмешательство в самый душераздирающий момент драмы пробудило во мне бездонную печаль, и у меня вырвалась пара всхлипов. А потом я увидел себя маленьким мальчиком — я слышал и ощущал удары откуда-то сверху. И почему, почему я рывком вскочил на постели, цепляясь за подушку и повторяя вслух: "Я больше не буду, я больше не буду"?
За ночь я несколько раз услышал негромкое "уа" и шлепанье шагов вокруг, так что, думаю, все мы спали урывками. Однако к пяти утра замерло всё, кроме моих глазных яблок, которые наслаждались возможностью почленить свежий потолок. Тишина, в конце концов, накрыла Санта-Монику и привела мое сознание в состояние, противоположное дзэну. Моя голова не очистилась от мыслей, скорее наоборот — каждая извилина ломилась от фактов, чисел, откровений, взаимосвязей и товаров. Установив путем дедукции, а точнее — индукции, как полосатую зубную пасту "аквафреш" на фабриках заманивают в тюбики, я сотворил новый магический квадрат.
Я был погружен в созерцание квадрата, этой схемы моей текущей жизни, когда один из его элементов, Тедди, скрипнув дверью спальни, вполз на несколько футов в гостиную и замер на четвереньках. Элемент поглядел на меня и расплылся в улыбке, затем, совершив внезапный правый финт, уклонился влево и оперся на стену, отрывая от меня взгляд только на секунду-другую по необходимости. Он повернулся, припечатал свои ладошки к стене, а потом, обогнув комнату по окружности, добрался до дивана, где я усиленно пытался заснуть. Шмякнувшись на заднее место, он протянул ко мне руки — я воспринял это как намек и поднял его с пола. Посадил его к себе на грудь, где он пребывал в полном довольстве примерно минуту, а я произносил нечто нарочито перегруженное буквой Б, поскольку считал, что буква Б может позабавить годовалого младенца. Начал я с реальных слов — бэби, буби, бабы, — затем скатился до бестолковых звукосочетаний — бубу, боба, бобоэби. Его лицо выражало гамму эмоций от сосредоточенности до неудовольствия, счастья, растерянности, досады; хотя, на мой взгляд, не было никаких причин испытывать неудовольствие, счастье, растерянность и досаду. Кроме буквы Б.
Я положил руку ему на животик, чтобы пощекотать, и обнаружил, что моя ладонь накрывает всю его грудную клетку. Я подхватил его и поднял на вытянутой руке над головой, и на несколько секунд он как бы превратился в самолетик на палочке. Эта имитация полета доставила ему несказанное удовольствие, а его мать, которая, должно быть, хватилась своего малыша, сказала у меня за спиной:
— А кто это летает по воздуху? Это Тедди летает!
Утром они ускользнули, снялись, как караван из оазиса, — и вернулся тихий и подавленный я.
Меня угнетала мысль, что мои регулярные встречи с Клариссой прекратились. Я не знал, чем заполнить эти два часа, вокруг которых, как вокруг двойных звезд, вращалась прежде моя неделя. Кроме того, я беспокоился за Клариссу, которая уже несколько дней не выходила на связь. Опасался, что меня отсекли от группы, как воплощение ужасных воспоминаний. Но в день и почти ровно в час нашей обычной встречи я ее увидел — Кларисса переходила улицу, держа Тедди под мышкой, как куль с навозом. В другой руке она несла холщовую сумку с детскими вещами, которые выпирали и кудрявились во все стороны.
Я открыл дверь и сказал "здр", но она оборвала меня.
— Можно тебя попросить об услуге? — Просьба содержала такой заряд раздражения, что я испугался, как бы она не растратила все его запасы, не оставив ничего для других случаев. — Ты не посидел бы с Тедди пару часов?
Не говоря ни слова, я забрал у нее ребенка. И тут же понял, почему она держала его, как мешок с навозом.
— Его надо переодеть, — сказала она. "Еще как надо", — подумал я. Войдя в квартиру, Кларисса добавила: — Я его сейчас переодену. Ему должно хватить.
Время явно поджимало — Кларисса торопливо поменяла подгузник, показала мне на пару игрушек, которыми нужно перед ним трясти, вручила мне бутылочку с яблочным соком, записала номер своего сотового, попыталась объяснить, что за спешка, сказала, что вернется через два часа. Добавила, что Лоррейн вернулась в Торонто, поцеловала на прощание Тедди, обняла на прощание меня и убежала.
Таким образом, я перестал быть пациентом Клариссы и стал нянькой ее сына.
Мы с Тедди уселись на пол, и я вытряхнул холщовую сумку. Среди ее содержимого оказалось двенадцать кубиков с буквами. Эти кубики стали для нас идеальным развлечением, потому что, если Тедди восхищали их вес, форма и звук, с которым они стукались друг о друга, меня приводили в восторг рельефно вырезанные на их боках гласные и согласные. Не так просто было составить из этого набора слово. Слишком много С, В, Г, Х и Ы. И маловато А, Е и И. Так что Тедди пытался что-то строить из них, а я составлять нечто осмысленное. То, что я делал, он рушил; он их громоздил — я выкладывал; он размещал их хаотически — я группировал логически.
Пролетело два часа, вернулась Кларисса и обнаружила нас на полу посреди комнаты в полном оцепенении.
Два дня спустя я согласился приглядывать за Тедди с четырех до шести, а она предложила платить мне по пять долларов в час. А я отказался.
Порой я развлекаюсь, представляя заголовки, трубящие о заурядных событиях моих будней. "Дэниэл Пекан Кембридж покупает высококачественную карманную расческу", "Житель Санта-Моники завязывает шнурок средь бела дня". Воображаю себе эти двухдюймовые заголовки и озадаченные лица читающих это граждан на перекрестках. Но заголовок, который теперь крутится у меня в голове, родился под влиянием "Теппертоновских пирогов" — письмо от них я держал обалдевшим большим и потрясенным указательным: "Психбольной избран самым средним американцем". Письмо начиналось словом "поздравляем" и сообщало, что я выиграл конкурс сочинений компании "Теппертоновские пироги". Далее излагались мои обязанности в качестве счастливого победителя. Вместе с другими финалистами я должен принять участие в небольшом дефиле по Аллее Свободы в кампусе Колледжа Свободы. Затем нам надо будет войти во Дворец Свободы, подняться на сцену и прочесть вслух наши сочинения, после чего мне будет вручен чек на пять тысяч долларов.
Меня отчасти нервировало частое повторение в письме слова "свобода". Это могло стать примером маленькой истины, которую я открыл для себя за, почитай, тридцать пять лет жизни: чем чаще повторяется слово, тем меньше вероятность того, что оно применяется. "Скидки", "единственный", "справедливость" — вот лишь несколько таких слов, а тут еще и "свобода" начинает попахивать, как трусики Тедди. Впрочем, какая разница. Я человек не политический — в колледже я голосовал за президента США. Он тут же проиграл выборы, и мне совсем не хотелось еще раз сглазить своего кандидата, отдав за него свой голос. Какой бы ни была политическая подноготная Колледжа Свободы, я намеревался получить пять тысяч за чтение вслух.
На той неделе я практиковался в чтении своего сочинения, ангажировав Филипу в качестве зрителя пробных заездов и тренера. Ее вклад отнюдь не ограничился парой подсказок. Филипа увидела в этом случай показать кому-то — хоть кому-нибудь, — до чего сложным может быть простейшее выступление. Она травила байки, выходила из себя, говорила мне комплименты, дулась, кричала "Верю!", и вообще завела всё в дебри. Ее целью было доказать кому-то — хоть кому-нибудь, в основном — себе, — до чего у нее сложная работа, а где уж ничтожеству, вроде меня, обойтись без профессионального руководства. Я и сам едва ей не поверил, пока вдруг не заметил, что у меня всё идет гораздо лучше, когда ее нет в комнате.
В пятницу приехала Кларисса и оставила Тедди и кучу гостинцев в придачу. Она заключила меня в объятия, которые мне никак не удалось истолковать. Быть может, в лучшем случае, этот акт символизировал углубление ее любви ко мне, в худшем же — впрочем, худшего не было, ибо как минимум это был символ доверия, которым она облекала меня как временного опекуна ее сына. Когда она ушла, Тедди ударился в слезы, и я поднял его к окну, чтобы он мог ее видеть. Не уверен, что это была удачная мысль, ведь как бы я это ни подавал, он видел, что его мама уходит. Оставшись наедине с Тедди, я затеял игру в "развлеки-отвлеки". Смысл игры состоял в том, чтобы привлечь его внимание тем, что ему нравится, и тем самым отвлечь его от того, что ему не нравится. В тот день я открыл закон, гласящий: каждому развлечению соответствует равновеликое и обратно направленное отвлечение, и они укладываются в равные промежутки времени. То есть пять минут развлечения означает, что на каком-то отдаленном этапе нас ожидает пять минут отвлечения.
За первый час я исчерпал свой репертуар комических гримас и прилагаемых к ним несуразных звуков. Я перебрал все диковины в своей квартире. Я взял его на руки, и мы осмотрели все шкафы, все оконные шнуры, все комодные ручки. Мы складывали и рассыпали эти треклятые кубики. С отчаяния я решил сходить с ним в "Верное средство" — там, как мне помнилось, имелся небольшой ассортимент игрушек, и я надеялся, что Тедди соблаговолит указать, какая же из них положит конец его капризам.
Оставался примерно час до темноты, и мы с ним доковыляли до первой пары выездных дорожек на моем традиционном маршруте. Я было засомневался, стоит ли с ним переходить улицу посередине, но решил, что стоит лишний раз посмотреть по сторонам, и мои душевные терзания утихнут. Вот так Тедди стал моим первым спутником на извилистом пути к "Верному средству". Он, конечно, не задавал вопросов, не бросал косых взглядов, не отступал назад, демонстрируя, что я, по его мнению, сбрендил. И я ощутил себя едва ли не шарлатаном — раз уж ты сумасшедший, казалось мне, несправедливо подверстывать к этому делу того, кто не сечет парадигму. Если, как говорится в учебниках, мои привычки существуют, чтобы держать демонов под контролем, какой смысл демонстрировать их тому, кто заведомо не является демоном? Кто вообще — явная противоположность демона?
Спустились сумерки, интерьер "Верного средства" купался в собственном великолепном белом свете, демократично заливавшем все углы торгового зала. Свет отражался от начищенных полов и рекламных стендов так равномерно, что ничего не отбрасывало тени. Я за руку вел Тедди по проходу к секции игрушек. По пути его обворожила витрина с крекерами, и стоило немалых трудов перебить очарование гигантских красных коробок с красными кружочками и синими каемками. Приманивая Тедди кивками и соблазнительными обещаниями радостей, ожидающих его за углом, я заметил, что прямо на нас со своего насеста в "Медикаментах" смотрит Зэнди. Она не была занята ничем — и ничто другое ее не занимало. Подошел покупатель с вопросом. Она повернулась к нему, но, чтобы перевести внимание, ей хватило секунды, и взгляд снова обратился на меня, и она усмехнулась беззвучно и счастливо.
Наконец, Тедди был пришвартован у подвесного стенда с играми и игрушками, и я не просто показал ему всё — я преподнес каждую кандидатуру, как тиару на бархатной подушечке. Он же, как падишах, осматривающий невольниц, отвергал их поочередно. Всё оглядывался, хныкал и, не умея показывать точно, вскидывал ладошку пятерней, указывая в пять разных направлений. Каким-то образом — думаю, не без помощи телепатии, — он опять вывел нас к крекерам. Таков был его выбор, и выбор хороший, понял я, ибо то, что скрывалось внутри, было интересно на ощупь, податливо на излом и, в конечном итоге, съедобно.
Уже стемнело, когда мы покинули аптеку. Мы с Тедди играли в катер и взяли курс во тьму. Веселые огни "Верного средства" остались за кормой, как огни прибрежного ресторана. Мы шли по тротуарам и выездным дорожкам мимо домов и припаркованных автомобилей, изредка слыша гул случайного вертолета. Одной рукой я держал Тедди, а в другой нес крекеры. Мы шагали вдоль высокой живой изгороди, покрытой зелеными восковыми листочками и протянувшейся до конца парковки. Вечер был росистый, но не холодный, и нам сопутствовала тишина. Тедди вытянул руку, чтобы касаться изгороди. Он ерошил листья. Он смотрел и слушал, а иногда по ходу движения хватался за веточку, чтобы почувствовать, как она выскальзывает из пальцев. Вскоре он вывел последовательность, в которой гладил и отпускал листья. Я перехватил его так, чтобы он мог дотянуться дальше, и замедлил шаги, подстраиваясь под его игру и продлевая ему удовольствие. Квартал кончился, и для меня как будто кончился сон.
Ровно в шесть пришла Кларисса и увидела нас с Тедди за кухонным столом, на котором валялось две дюжины изуродованных печенюшек. Коробка была разорвана и смята, а обертки рассыпаны по всему полу. Кавардак был бы первостатейный, будь в нем задействовано что-нибудь жидкое. Я дал ей ребенка. Она предложила помочь с уборкой, но я сказал ей "кыш", понимая, что ей и без того есть чем заняться. В дверях она сказала:
— Кстати, этот вернулся в Бостон и поостыл. Даже алименты выслал.
Ее короткая фраза заставила меня всю ночь размышлять об искуплении, о том, что можно компенсировать, что можно простить, о том, значит ли положенный чек от Муссолини, что я должен забыть о доставшихся мне тумаках. Я решил, что ответ прояснится, когда я увижу его в следующий раз и смогу оценить свою реакцию на его искреннее раскаяние.
День моей речи в Колледже Свободы угрожающе близился, и Филипа продолжала со мной репетировать, хотя я всевозможными способами показывал ей, что меня тошнит от звука собственного голоса и я устал от ее придирок. Один раз я выступил перед Брайеном — моим первым посторонним слушателем, — и он засыпал меня комплиментами, отчего я ощутил себя трехлеткой, чей первый рисунок прилепили на холодильник. Потом Брайен предложил отвезти меня в Анахайм на вручение премии, и я согласился, радуясь, что в зале будет хоть одно знакомое лицо. Позже я осознал, что вообще не задумывался, как буду добираться на церемонию, и Брайен для меня — единственная реальная возможность. Поедем в 8.30 утра, сказал он. До Анахайма полтора часа езды. Шествие Свободы начинается в одиннадцать, а выступление в двенадцать. И к часу всё кончится. Всю эту информацию Брайен раскопал в интернете и распечатал для меня, о чем с гордостью возвестил, как о свидетельстве роста своей компьютерной грамотности. Вечером накануне я аккуратно установил будильник на семь утра. Перепроверил еще раз, переведя время на двенадцать часов вперед, просто чтобы убедиться, что сигнал сработает. Потом минут десять я переживал, правильно ли поставил часы, и повторил операцию, убедившись, что на дисплее Р. М., а не А. М. Я тщательно подобрал костюм и остановился на своих коричневых туфлях, брюках цвета хаки, синем спортивном пиджаке и белой рубашке только что из прачечной: по соображениям чистоплотности я не стал снимать с нее целлофановый чехол — вдруг за ночь попадет волос или черная нитка. Я отложил избранные вещи на несколько дюймов в сторону от остального гардероба, чтобы сразу до них добраться. Я принял душ вечером, несмотря на то что не собирался отказываться от душа утром. То была мера предосторожности — вдруг что-нибудь случится с будильником и придется спешить, — и в то же время проявление моего желания прибыть на чтение безукоризненно чистым. Два душа за восемь часов — и я буду сиять и поскрипывать, если по мне провести пальцем. Мой спортивный пиджак, полиэфирный синий блейзер четырнадцатилетней давности, не знал ни единой складки и составлял разительный контраст с моими брюками хаки. Итак мой наряд: верх — гладкий синий синтетический, низ — жеваный бурый натуральный. Я знал, что в идеальном мире моды верх и низ должны совпадать: или всё гладкое синее синтетическое, или всё бурое жеваное натуральное. Я рассудил, что, подобно сое и тальку, эти две противоположности сойдутся — на моем теле.
В эти часы я совершал переход от несовершенного мира повседневности, где за каждым углом ждет непредвиденное, к целеустремленному существованию, где все неожиданности предусмотрены и предварены. Я выложил расческу, зубную пасту, носки, мыло и мочалку. Протер зеркало на туалетном шкафчике, чтобы не показалось, что на мне что-то есть, когда это на зеркале. Мелочей не могло быть — я не желал никаких помех на прямом и единственном пути к сцене и никаких раздражителей на четыре с половиной часа от пробуждения до конца выступления.
Понимая, что разыгравшиеся нервы, возможно, не дадут мне уснуть вовремя, я отправился в постель в восемь тридцать, а не в десять тридцать, как обычно, отведя себе два часа на поерзать и угомониться. Я лег по центру кровати, намереваясь проспать всю ночь лицом к потолку, избегнув моветонных ворочаний, почесываний и поскрипываний.
Затем я потянулся к тумбочке — к моему универсальному выключателю, до которого было как раз не дотянуться, ибо я улегся по центру кровати. Пришлось вскинуть тело, чтобы выключить свет. И вот наконец я — в состоянии симметрии. Белые простыни свежи и похрустывают. Никакие осадки вчерашнего ночлега не могут загрязнить меня после душа. Я прокрутил в голове свою речь и, закончив, отвел себе секунду на самопоздравление. Я, сказал я, самый средний американец. Самый средний, самый заурядный. И этим я обязан исключительно собственным усилиям, и в этом я преуспел дважды, в двух разных сочинениях. Мне не терпелось сообщить об этом бабушке. И я спросил себя, почему до сих пор не написал ей о радостном событии. Конечно, потому что хотел дождаться, когда награда окажется у меня в руках, а не хвастаться раньше времени. Так оно делается в Техасе.
К утру я сдвинулся лишь на самую малость. Верхняя простыня почти не изменила положения. Видимо, я спал навытяжку, по такой лежке "смирно", что потрафил бы самому Паттону. Прошла секунда, прежде чем я сообразил, что сегодня за день, но едва это случилось, мое напряжение зашкалило, вследствие чего выброс адреналина прочистил мои носовые пазухи.
Перво-наперво я сел на краю постели и повторил свою речь. Затем встал и произнес ее снова, на этот раз прибавив несколько запланированных жестов. Удовлетворенный, я выпрыгнул из пижамы и надел халат, чтобы пройти семьдесят два дюйма до ванной. После чего я снял халат и повесил его с внутренней стороны двери. Открыл душ, подождал пятнадцать секунд, пока установится температура. Встав под струю воды, я позволил ей поглотить себя и отдался наслаждению. Когда мой экстаз унялся, я намылился и принялся дарить своё тело — и без того чистое.
После душа каждый мой шаг был выверен, как шахматный ход. Вытирание, складывание полотенца, развешивание — всё прошло как по маслу, кроме прически. Я твердо решил не приглаживать волосы — провести разок щеткой, потом встряхнуть, чтобы, когда высохнут, получился чубчик. Я проделывал это тысячу раз, но сегодня они не приняли того простецкого вида, которого я достигал всю жизнь практически любым взмахом головы. Однако я мысленно приготовил себя к этой неопределенности. Если я решил создать прическу взмахом головы — следует принять последствия взмаха головы. Я мог бы, конечно, взять расческу и начесать их до совершенства, но не стал.
Брайен появился незадолго до восьми тридцати, и хорошо, потому что к этому времени я уже двадцать две минуты простоял неподвижно у двери, главным образом, чтоб избежать складок. И Брайен, и я были одеты одинаково, только на нем был галстук. Синий верх, бурый низ, единственное различие — лишь в дизайнерских экстравагантностях. Воротник на моей белой рубашке был прострочен; на его — не был. Мой пиджак был из полиэфира, его — из шерсти, лоск у обоих был одинаковый.
— А галстук? — спросил он.
— А надо? — спросил я.
— Думаю, да, — сказал он.
Я подошел к шкафу и извлек свой единственный галстук. Галстук, настолько уродливый, настолько старый, настолько широкий, настолько неподходящий, настолько грубый, настолько замызганный, что Брайен заставил меня надеть свой.
— Пошли, друг, — сказал он, и мы тронулись. — Сочинение не забыл? — спросил он.
— Нет, и запасные копии из "Кинко" тоже с собой, на всякий случай.
Я сложил свою речь повдоль и поместил в нагрудный карман. Вследствие чего крохотный уголок белой бумаги выглянул из-за лацкана, и я нервно заправлял его обратно каждые три минуты до конца дня.
Брайен загнал машину на выездную дорожку, и мне было легко в нее сесть, поскольку не пришлось переступать бордюр. Я повесил пиджак на плечики и разместил их на крючке над задним сиденьем. Брайен вовлек меня в навигацию, вручив карту с объяснением:
— Поедем по Десятому до Пятого на Диснейленд, там налево по Оранджвуд. Так сэкономим время, потому что от Диснейленда, и без пробок.
Он задним ходом выехал на проезжую часть и велел мне пристегнуться, но этого я, правда, не мог. Ремень пересек бы мою грудную клетку и оставил широкий отпечаток на моей накрахмаленной белой рубашке. Я напряг ноги, упер их в пол и приподнял корму в воздух. Так я удерживал распростертое положение, и только мои плечи касались спинки сиденья. Я не знал точно, зачем это сделал — то ли чтобы не измять одежду, то ли чтобы не впасть в кому. Ответ пришел позже, когда мои ноги устали, и я потихоньку опустился в сидячее положение, и ничего не случилось: я не лопнул, не потерял сознание, не умер. Но не мог отделаться от мысли, что мои брюки хаки скоро прорежутся вокруг ширинки морщинами.
Мы уже выехали на шоссе, и я направил струю из кондиционера себе на штаны, полагая, что это подействует как отпариватель. В итоге я сказал Брайену:
— Не возражаешь, если я приспущу штаны?
— А? — сказал он.
— Если я немного приспущу штаны? Думаю, они не так изомнутся.
— Валяй, — ответил он. И мне осталось только гадать, что вообще может потрясти Брайена.
Я расстегнул ремень и приспустил брюки на бедра. Затем сполз по сиденью, чтобы мои штаны раздулись во избежание измятости. Я направил вентилятор на рубашку, и она загудела как парус, — во избежание еще большей измятости. Удовлетворенный, я затем повернулся к Брайену и сказал:
— Я так тебе благодарен за помощь.
Учитывая, что Брайен вел машину, он посмотрел на меня опасно долгим взглядом, однако на его лице ничего не отразилось. Даже когда он дубасил Муссолини, его лицо не менялось, словно вырезанное в горе Рашмор.
Проезжая по шоссе на Санта-Монику, мы немного посмеялись. Вдоль боковых дорог тянулись небольшие промышленные районы, и Брайен показал на невинную заводскую вывеску. "Многоцелевые долбильные машины". Он счел это уморительным, и по его примеру я тоже счел. По мере приближения к Диснейленду поток машин густел, но Брайен сказал:
— Не переживай, отсюда уже поедем в другую сторону.
Каждый второй автомобиль на дороге был джипом, и мы в зеленом брайеновском "линкольне" с его низкой посадкой выглядели, как "Мерримак" среди океанских лайнеров.
Брайен был прав. Все поворачивали на запад к Диснейленду, а мы повернули на восток и, стало быть, избегли монструозного ожидания на выезде с шоссе. Мы выбрались на просторную четырехполосную улицу, бегущую в сторону кучки невысоких холмов, а у нас за спиной парил аттракцион "Маттерхорн". Я сверился с картой, и вскоре мы уже въезжали на парковку, которую я бы определил как роскошную. Проезды на ней были широкими, а каждые три места отделялись друг от друга отсыпанным из стекла островком. Между рядами росли деревья, придавая всему вид автомобильной allee.
Поодаль на холме стоял — или лежал — Колледж Свободы, обозначенный позолоченной надписью, элегантно вырезанной на огромной дубовой доске. Нижняя строка гласила: "Частное учреждение". В конце парковки располагался навес с транспарантами, прославляющими теппертоновские пироги и каким-то боком — День Свободы. Вокруг топталось человек двадцать; стояли столы, где студенты регистрировали народ, а также группа леди и джентльменов официального вида в блейзерах, включая моего связного в "Теппертоне" — Гюнтера Фриска. Тело его выглядело столь несообразно, что казалось, его создавали три разных бога, каждый по своему чертежу.
— Похоже, приехали, — сказал Брайен и заглушил двигатель. Я расправил рубашку над трусами как можно аккуратнее и, одним махом натянув штаны, сомкнул их над подолом. После чего принял свое распростертое положение, открыл дверцу и вынес ноги на асфальт, стараясь сгибать их как можно меньше. Сняв пиджак с плечиков, я накинул его на плечи и заправил торчащие бумаги в карман. Обозрел себя и с глубоким удовлетворением отметил, что ущерб от складчатости в области ширинки минимален. Вообще я выглядел почти таким же свежим, как при выезде из Санта-Моники.
Гюнтер Фриск заметил нас и вылетел из толпы, как из ракетной шахты.
— Эгей... сюда, сюда! — кричал он, мотыляясь из стороны в сторону и размахивая руками. Мы направились к палатке, но парковка располагалась на взгорке, и я забеспокоился, как бы не пропотела моя хлопковая рубашка, поэтому перешел на носорожью поступь, и Брайену, который шагал с нормальной скоростью, пришлось умерить темп, чтобы я не отстал. После того как Брайен представился моим менеджером, Гюнтер послал нас под тент, где нам вручили по пачке приветственных материалов. С нас сделали снимки и через две минуты выдали ламинированные бэджики с фотографиями, подвешенные на шнурки на манер судейских свистков. В углу под тентом помещалась горстка недотыкомок — остальные триумфаторы. Сью Дауд — телеса, как купол Капитолия, маленькая головка, а снизу ротонда; Кевин Чен, азиат с африканской прической; и Дэнни Пепелоу, орангутанг какой-то. И я. Не хватало только скоропостижно испарившегося Ленни Бёрнса.
Мы отрекомендовались друг друг и, честно сказать, я оказался самым нормальным. Но при всей разнокалиберности нас связывала одна общая ниточка. Побочный продукт инстинкта, заставившего нас взять теппертоновские бланки и, уединившись в комнатах своих квартир, писать сочинение. Свойством этим было достоинство, но не заработанное по-настоящему. Просто черта, которую ничтожество приобретает вследствие пассивности, из-за нашей неспособности воздействовать на мир иначе как слабым толчком. В тот день я стоял там победителем, однако чувствовал себя опозоренным. Из-за общества, в котором очутился. Мы не были какой-нибудь элитой, мы не относились к красавцам, вывешивающим свои автопортреты над каминами, или к модникам, оглашающим слэнговыми словечками бары роскошных отелей. Мы были победителями конкурса "Теппертоновских пирогов", и я, пусть всего на один день, — в первую голову.
Эта слабость скоро прошла. Я напомнил себе, что написал на конкурс забавы ради и вообще затеял это, чтобы продлить свое пребывание в аптеке на несколько Зэнди-минут, хотя, как я догадывался, мои соперники принимали свои усилия всерьез. Я представлял, как они, высунув синие языки, корпят над блокнотами, сжимают ручки, как копья, и надсадно скрипят мозгами. К тому же, морок прогнал Гюнтер Фриск, троекратно хлопнув в ладоши с криком: "Народ, внимание!" Пора, сказал он, начать Шествие Свободы. Он попытался сбить нас в единую когорту, но за нами увязалось столько доцентов с бюрократами, что группа получилась пестроватая. Мы поплелись по бетонной дорожке. Мне нужно было идти медленно, чтобы не удариться в пот, поэтому я хитро начал путь в первых рядах, надеясь, что к концу шествия не слишком отстану. Солнце обрушилось на меня, и я испугался, что одна сторона лица обгорит до красноты, или кожа от жары станет сальной, и лоб в свете юпитеров будет блестеть, как смазанная жиром сковородка.
Вершина холма являла собой нечто кромешное. Оказывается, Колледж Свободы был маленькой деревней, свежей и опрятной — аудитории располагались на тучных лужайках, окруженных чугунными воротцами. Перед каждым из этих бунгало на столбиках из натурального дерева были подвешены доски с каллиграфически выведенными названиями факультетов, и каждая усадебка гнездилась в отдельном квартале, а между пролегали улицы и тротуары. И бордюры. Бордюры, на которые я не рассчитывал. Готовясь к сегодняшнему событию, я ни разу не озаботился проблемой поребрика. Да, изредка попадались выездные дорожки для служебных грузовиков, но они не смотрели друг в друга даже искоса. Хуже того, студенты обоих полов, наряженные в одинаковые блейзеры, выстроились по всей длине тротуаров, чтобы чествовать нас, и мой ужас обрел зрителей. Наше воинство набирало пары и не стало бы перестраиваться в угоду моим необъяснимым прихотям. Дорожка вливалась в тротуар, и я увидел, что столкновение с бордюром неминуемо.
Я лелеял несбыточные надежды. А вдруг, думал я, и остальные конкурсанты не в состоянии переступить бордюр. Но я понимал, что шансы найти еще кого-то, чей невроз упарился бы до страха перед поребриком, ничтожны. А вдруг мои причуды перешибет чья-то еще большая экстравагантность? Вдруг окажется, что Дэнни Пепелоу склонен запрыгивать в мусорные бачки и лаять? Может, Сью Дауд не способна прожить и часа, не напялив себе на голову фольгу от попкорна? Но спасение не снизошло. И бордюр надвигался. Я мог повернуть назад. Я не обязан держать речь во Дворце Свободы, сказал я себе. Я могу остановиться, съежиться, обливаясь вонючим потом, заныть и запричитать: "Нет, я не могу через это переступить". Или просто дать задний ход, и все будут наблюдать мое землистое лицо и "лунную походку". Принять эти трусливые решения мешала другая мощная сила — страх перед публичным унижением. Студенты начали жидко аплодировать, вероятно, потому что их подучили. Страх перед поребриком и страх перед конфузом схлестнулись, и мои конечности похолодели. Руки затряслись в ознобе. Я почувствовал, как теряю равновесие, и расставил ноги пошире, чтобы не шататься. Глубоко задышал, чтобы успокоиться, но вместо того у меня стало опасно зашкаливать пульс. Если бы я позволил своему телу делать всё, что ему заблагорассудится, оно бы упало на колени и уткнулось головой в землю, простерев руки в сторону тротуара. Я, однако, продолжал свой марш, подгоняемый инерцией и чуть тлеющим воспоминанием о том, как недавно преодолел поребрик и не умер.
Мои ноги сделались как наковальни и, казалось, не я подхожу к бордюру, а бордюр подъезжает ко мне. Мой страх воплощал несовершенство человеческой конструкции. Такова печальная истина творения — чего-то не хватает в нашей системе, имеются в психике незаизолированные концы. Мои страхи — не что иное, как темные секреты эволюции. С ними не разобрались вовремя, и я вынужден возводить причудливые храмы, чтобы их разместить.
По мере приближения к поребрику мой аллюр замедлялся. Большинство моих спутников обогнали меня и, довольные и беспечные, уже достигли середины улицы. Даже Брайен, который поначалу приотстал, теперь со мной поравнялся, и к бордюру мы подходили нога в ногу, отмахивая руками в такт, как метрономы. Брайен уже собирался ступить с бордюра, когда я скользнул указательным пальцем ему в рукав пиджака и захватил его большим. Цепляясь за Брайена, я цеплялся за жизнь. Не думаю, чтобы он заметил мою миниатюрную струбцину у себя за манжетой. Занося ногу над мостовой, я вновь воспринимал Брайена как вожака — тот его прыжок через поребрик несколько недель назад раскрепостил меня, мотор его мужского начала каким-то образом раскочегарил мой. Нога моя коснулась мостовой — я словно нырнул в леденящую воду. Звуки студенческих аплодисментов удалялись по мере погружения, а мои пальцы тайком сжимали спасительную нить.
Когда появился следующий бордюр, я вынырнул на поверхность и ступил на тротуар. Приглушенные звуки стали четче и яснее. К этому времени Брайен заметил подергивание рукава и обернулся ко мне. Давление у меня взлетело, в моих глазах налились красные жилки, и он увидел, как они расширяются от страха. Но Брайен, похоже, считал нормальным, что я ради безопасности ухватился за него. А я чувствовал себя в безопасности, несмотря на то что площадь контакта равнялась отпечатку пальца.
Бордюров было четыре, и четыре шага вниз четырежды притапливали меня как салемскую ведьму. Я погружался в адское пламя и возносился к небесам глотнуть воздуха. Моими гонителями были теппертоновские пироги, а избавителями — большой и указательный пальцы, стиснувшие квадратный дюйм шерсти. И когда наконец я увидел в нескольких ярдах перед собой Дворец Свободы, в его названии прозвучал двойной смысл. Пульс мой упал до приемлемого, язык отлип от нёба. Но, боже мой, как я взмок. Я постарался идти так, чтобы мое тело не касалось одежды, попытался отцентровать ноги в штанинах, чтобы кожа не осквернила потом брюки. Руки я держал колесом, чтобы проветрились и просохли подмышки. Я ощущал, что загривок мой увлажнился и кудрявится.
Наконец мы оказались за сценой в комнате с кондиционером. Холодок был под стать температуре моего собственного тела, упавшей ниже нуля, и от испарения пота меня начало поколачивать. Нервозность моя нарастала, и я опасался, что, если кто-нибудь меня напугает, я взовьюсь со свистом в воздух, как "уйди-уйди".
Скоро нас отвели в кулисы, где мы ждали, пока нас вызовут на сцену. Через толстый занавес было слышно, что нас представляют, но слова раскатывались эхом и были почти неразличимы. Поблизости крутилось несколько студентов, и я подслушал, как один их них прошептал:
— А этого садовника как с работы отпустили? — И он со смешком кивнул в сторону Кевина Чена.
Нам сообщили, что мы будем выступать в порядке "от худших к лучшим", что было тут же исправлено на "по возрастанию баллов". Это означало, что я — последний в очереди. Помреж отогнул занавес и, вращая локтем, как пропеллером, погнал нас на сцену. Мы вышли почти одновременно, и я осознал, что впервые после Санта-Моники Брайена нет рядом. Я обернулся — помреж рукой загораживал ему выход из кулис.
На сцене мы четверо уселись на раскладные стулья, и декан колледжа представил нас одного за другим. Не думаю, чтобы кто-нибудь из нас разобрал хоть одно слово. Мы сидели за колонками и слышали только звон реверберации. Однако время от времени он простирал руку в сторону кого-то из нас, и мы по одному вставали и получали горячие аплодисменты. Интересно, откуда в этих аплодисментах горячность. Наверняка, не из зрительных сердец — зал понятия не имел, кто мы и в чем преуспели. Я рассудил, что восторги насаждались искусственно, как дисциплина в исправительных школах.
Первой говорила Сью Дауд, и хотя я не понял ни слова, всё-таки прослезился. По какой-то причине меня завораживали движения ее тела и жесты. Знаки препинания в предложениях она подчеркивала взмахами кулака и плавными мановениями ладони. Ее яйцевидное тело колыхалось при каждой фразе, как галеон на море, и заключила она свою речь, смиренно опустив голову. Перед овациями возникла заминка — то ли аудитория была настолько тронута, что не могла прийти в себя, то ли не сообразила, что речь окончена.
Следующим, и неимоверно скучным, был Дэнни Пепелоу. Думая о том, сколько усилий он приложил, чтобы красиво одеться, я дивился: кто же надоумил Дэнни Пепелоу, что клетчатая байковая рубаха, джинсы и кожаная куртка — то, что надо. Из его сочинения я сумел уловить несколько слов, ибо говорил он так медленно, что звуковые волны не успели интерферировать. Непонятно, с какой стати он набрал больше баллов, чем Сью Дауд. Та хоть жестикулировала, Дэнни же стоял как истукан. Голос у него был настолько монотонный, что, когда на несколько секунд "завелся" микрофон, писк послужил украшением его речи. Он уселся, сорвав вполовину меньше аплодисментов, но улыбался так, словно говорил не хуже Линкольна в Геттисберге.
Затем прожектор метнулся на меня. Но едва осветитель услышал азиатское имя, как луч прыгнул на Кевина Чена, вызвав смех в зале. Кевин Чен уверенно вышел на авансцену, однако из закоулков аудитории я услышал несколько смешков на расовой почве. Кевин Чен был чрезвычайно не глуп и весьма трогателен, в его сочинении история успеха иммигрантской семьи соединялась с подкупающей любовью к Америке. Когда он сел, ему тепло аплодировали, и, по-моему, Кевин Чен продемонстрировал слушателям нечто подлинное — то, что не могло не расшевелить каждое сердце, кроме самого черствого. Помимо того, в затемненной задней части зала имелся отдельный участок особенно бурных оваций: там, я полагаю, расположилось семейство Чен.
Итак, оставался только я, и декан произнес излишне витиеватое вступление, из которого я не услышал ни слова. К концу интродукции, однако, появился Гюнтер Фриск, подошел к нему и зашептал на ухо. После чего декан проинтонировал еще несколько фраз, и до меня донеслись кое-какие слова, от которых похолодели мои руки: "умер", "друг", "Ленни Бёрнс". "Что?" — подумал я. Декан сделал мне знак рукой. Я встал, и Гюнтер Фриск заключил меня в сокрушительные объятия.
— Надеюсь, вы не возражаете? — спросил он.
— Против чего не возражаю? — спросил я.
— Сказать несколько слов о Ленни Бёрнсе, — сказал он, вручая мне сочинение Ленни.
Я вышел к микрофону, пощелкал по нему, подул в него; не знаю зачем.
— На самом деле сегодня должен был победить Ленни, — сказал я, понимая, что Ленни — это я же. — С Ленни мы дружили в старших классах, но наши отношения не прервались и после... — Оп-ля, сказанул — впору подумать, что мы были любовниками. Но я мог видеть первые несколько рядов до того, как их размыло светом, и там по-прежнему сияли застывшие улыбки. — Ленни любил женщин, — пояснил я, противореча сам себе, и почувствовал, что равновесие восстановлено. — И что есть Америка, как не свобода любить кого угодно. — Речь уже затягивалась. Я добавил еще несколько слов — каждая фраза при этом противоречила последующей — и закруглился: — Мне будет его не хватать.
Я умудрился выжать слезинку на слове "хватать". Прочтя несколько строк из "его" сочинения, втайне я сознавал, что если бы победитель — я — уже не был определен, мои скорбные изъявления по ушедшему Ленни могли бы смягчить судей, и он тут же получил бы приз. Выступление я закончил с блеском, украв у Сью Дауд трюк со склоненной головой, что было принято на "ура". Ленни Бёрнс удостоился заслуженных аплодисментов. И не только потому, что умер ужасной смертью (из-за неудачной операции на колене, как я пояснил слушателям).
Затем я нашарил свое сочинение, которое, как я обнаружил, не просто торчало из кармана, а готово было вывалиться на пол. Я застегнул пиджак и заметил, что моя ширинка стала складчатой, как аккордеон, плюс штаны сидят слишком низко. Я поддернул их, взявшись за пояс, и растянул книзу, чтобы брючины расправились. Несколько складок таким образом было ликвидировано. И я почувствовал, что готов читать. Свою речь я начал с "эхем" — нарочито прочистив горло, я, как мне думалось, выказал власть над аудиторией. Первые несколько фраз я произнес уверенно, хотя голос удивил меня своим сопрановатым тембром. Затем, разглядев в зале восхищенные лица, я почувствовал, что распаляюсь. Как-никак я был лидером. Всё больше души вкладывал я в каждое слово, и это было ошибкой, потому что тут я начал понимать, что в моей речи нет никакого смысла. "Я средний, потому что голос индивидуальности струится в моей крови"? Я средний, потому что я уникален? Эдак можно назвать средним кого ни попадя. Мои хитроумные фразочки, которые должны были звучать неотразимо, по сути оказались пустыми. Всю жизнь мой внутренний семантик старался вынюхивать эти перекрученные конструкции и очищать от них мой мозг, и вот тебе — я стою посреди сцены, и они свисают у меня изо рта как недожеванная лапша. Путаница слов и значений вихрем завертелась у меня в голове. Поэтому я нагнулся и потянул за штанины. В опрокинутом виде мне думалось яснее. Я вспомнил, что речь моя замышлялась не как трактат, но как стихотворение. Больше Романтизма. И, будучи Романтиком, я обладал куда большей лингвистической свободой, нежели математик у классной доски. По-прежнему вверх тормашками я напомнил себе, что нахожусь перед слушателями, которые желают, чтобы их пленяли, а не поучали. Я решил пойти вглубь, к самому источнику своей харизмы и, окунув туда пальцы, благославляюще окропить ею аудиторию.
Я расщелкнулся. Мой голос стал глубже, мошонка расслабилась. Я говорил голосом римского сенатора.
— Я средний, — говорил я, — ибо голос индивидуальности струится в моей крови, как древняя река... как тихая сила яблочного пирога, выставленного на окно, чтобы остудиться.
Я сложил свои бумаги и сел. Последовали теплые аплодисменты, которые было сложно измерить, потому что никогда в жизни я не удостаивался аплодисментов. Гюнтер Фриск, аплодируя быстрыми шлепками, потянулся к микрофону:
— Будем надеяться, что он имеет в виду теппертоновский яблочный пирог!
После этой вставки аплодисменты продолжались, и мне вновь пришлось подняться. Гюнтер поманил меня рукой и эффектно вручил чек, потом, поманив остальных конкурсантов, вручил им чеки поменьше. Свет в зале зажегся, и несколько человек подошли к сцене взять автографы, что меня ошарашило. Четыре секунды я был рок-звездой, после чего меня спокойно проводили на улицу к гольф-кару, который раздобыл Брайен, и отвезли к машине.
По дороге домой Брайен отпустил мне несколько комплиментов, которые я не учел и отверг. Это его раззадорило, и он снова ударился в комплименты, и когда они стали достаточно восторженными, я их принял. Затем он перешел на спортивные темы — на "Лэйкеров", на "Рэйсеров", на "Ангелов" — команды мне настолько неизвестные, что я никак не мог увязать матчи с названиями. Но Брайен оказал мне такую искреннюю поддержку, что я чувствовал себя обязанным откликаться энергичным "да" и кивками, хоть и промахнулся пару раз, судя по его озадаченным взглядам.
Брайен отвез меня к банку, и мы едва успели до закрытия. Я положил чек на депозит, оставив себе сорок долларов наличными и предложив пятерку Брайену за бензин. Я десять лет не брался за руль и не представлял, в какую стратосферу взлетели цены на топливо. Теперь-то знаю — то был мизер по сравнению с его затратами, и мне хочется когда-нибудь с ним рассчитаться.
О бабушкином самоубийстве я узнал до того, как оно произошло. То ли она раздумывала, то ли не могла собрать необходимое: дата ее смерти приходится на несколько часов позже той минуты, когда я прочитал ее письмо. Оно пролежало у меня на столе несколько часов, прежде чем я приступил к чтению, намазав бутерброд джемом и налив стакан клюквенного сока. "Ладушка моя Дэниэл", — так оно начиналось, и я ничего не заподозрил. Почерк у нее всегда был крупный и веселый, с преувеличенными завитушками и большими засечками. Только в последние несколько лет я стал замечать в нем нестойкость. "Не буду расстраивать тебя разговорами о своем здоровье, скажу только, что недолго мне остается. Я не могу позволить, чтобы мое тело меня так подводило — надо с этим как-то бороться. Горько на сердце от того, что я больше не увижу тебя, но на этом листке, в этих буквах, в том, как перо водит по бумаге, — вся моя к тебе любовь..." Дальше, в следующем абзаце: "Я не могу дышать, Дэниэл, хватаю ртом воздух, легкие переполняются, и я тону". В следующих нескольких строках она говорила, что ей пора освободиться самой и освободить тех, кто о ней заботится, от их обузы. У бабушки были две мексиканские сеньоры, которые за ней ухаживали, и одна из них, Эстрелла, так ее любила, что называла "мама". И последняя строка: "Мы в итоге становимся мудрыми, да только слишком поздно". Бабушка скончалась в 88 лет по собственной воле, от таблеток, водки и пластикового пакета.
Новость о ее смерти оставила меня до огорчения безучастным. По крайней мере, на какое-то время. Я подумал, а не сумасшедший ли я в самом деле, раз не чувствую, что меня поглотила утрата, и всё валится из рук. Но скорбь оказалась отсроченной и скачкообразной. Она не пришла в положеный час, но являлась отдельными порциями в разные дни, растянувшись на месяцы. Однажды, когда я подкидывал Тедди в воздух, порция материализовалась в пространстве между нами и исчезла, едва он приземлился мне на руки. Однажды я поставил ладонь между глазами и солнцем и почувствовал, что это как-то связано с бабушкой — ведь она стояла между мной и тем, что могло меня сжечь. Нельзя сказать, что я по ней скучал; она была очень далеко от меня, когда это случилось, и наше общение было скудным. Она жила во мне мертвая ли, живая ли. Даже теперь не получить от нее письма — все равно что получить: когда я смутно чувствую, что пора бы ему уже прийти, меня охватывает знакомое блаженство, как тогда, когда я держал его физически.
На следующий день после письма было Пасхальное воскресенье. Я вспомнил, как в отрочестве меня прихорашивали, причесывали и заключали в царапучий, как наждак, шерстяной костюм. После чего волокли в церковь. Где приходилось несколько часов сидеть на голой кленовой скамье в удушающем техасском зное. Этот опыт иссушил во мне концепцию милосердия Иисуса. Я, однако, с гордостью щеголял эмалевым значком, символизирующим, что я знаю наизусть названия всех книг Библии.
То, что смерть бабушки пришлась на этот ностальгический день, было просто неприятным совпадением, и в ту Пасху я лежал на кровати, зажатый в тиски воспоминаний. Уже перевалило за десять и, хотя мысли мои о прошлом были вязкими и неотступными, темнота в комнате обострила мой слух, позволив мне хоть одним из чувств держаться за настоящее. В момент глубочайшей сосредоточенности на картофельном салате тридцатилетней давности я услышал хлопок автомобильной дверцы, вслед за ним — торопливые шаги, затем — тихий, однако настойчивый стук в мою дверь. Я натянул штаны и футболку и открыл, не спрашивая кто там. Передо мной стояла измученная Кларисса, которую, как мишка-коала, облапил Тедди. Я не видел их обоих всю пасхальную неделю.
— Не спишь? — спросила Кларисса.
— Не сплю, — ответил, а Тедди вытянул ручки и перебрался ко мне. Кларисса вошла, поглядывая на улицу.
— Этот вернулся? — сказал я.
— Он пробыл здесь всю неделю, и всё было, по крайней мере, терпимо. Но сегодня начал возбуждаться. У него как будто таймер внутри. Стал мне названивать каждые пять минут, я из-за этого расстраивалась. Вдруг бросил звонить, но я уже знала, что будет дальше. Услышала, как под окнами скрипят тормоза, и поняла, что это он. Схватила Тедди, а он стукнулся головой, когда я его в машину сажала. — Голос у нее дрожал, и она поглаживала Тедди по голове. — Можно, я просто посижу здесь или останусь на минуточку или, может быть, на одну ночь? Пока не придумаю, что делать? — Но она знала, что ей не нужно спрашивать — нужно просто остаться. Тедди ухватился за два моих пальца, и я водил ими из стороны в сторону. — У тебя что-нибудь есть? — спросила она. — Детские салфетки или пеленки или что-нибудь?
У меня было всё.
Всё пошло по старинке. Кларисса и Тедди спали в моей комнате, а я — на диване при таком освещении, что впору загорать. Около трех часов ночи раздалось негромкое детское хныканье, и я услышал приглушенные шаги Клариссы, которая ходила по комнате, укачивая Тедди. Дверь была приоткрыта, и я спросил:
— Всё нормально?
Она просунула ребром ладонь в дверь и приоткрыла ее на несколько дюймов.
— Не спишь? — спросила она. — Заходи, давай поговорим.
В спальне мы несколько раз передавали Тедди с рук на руки. Я знал, что это за приглашение: друзья-туристы, всё такое. Но, казалось, то, что у нее на уме, действительно имеет вербальную природу. Кларисса подстроилась под мои требования к освещенности, прикрыв дверь ровно настолько, чтобы создать в комнате мягкий полумрак. Некоторое время спустя мы посадили Тедди на середину кровати, и он, хотя спать по-прежнему не собирался, успокоился и принялся гулить. Мы лежали по бокам от него, я опустил руку на его грейпфрутовый животик и стал его покачивать туда-сюда.
— Как тебе жилось эти дни? — спросила Кларисса.
И я рассказал ей о бабушкином самоубийстве.
— Похороны послезавтра, — сказал я. — Но я не смогу поехать
— Ты хочешь туда съездить? — спросила она.
— Что мне там делать? Зачем я там нужен? — спросил я.
— Я вот думаю, ненадолго уехать следует мне, — сказала Кларисса. — Хочешь, куда-нибудь с тобой съезжу? Мы могли бы на машине поехать в Техас, ты, я и Тедди?
— На похороны все равно не успеем, — сказал я.
— Да, но ты там побываешь, съездишь ради нее.
После предложения Клариссы мой мозг предпринял героические вычисления, вылившиеся в неустойчивое уравнение. С одной стороны знака равенства имелись неисчислимые препятствия, ожидающие меня в подобном путешествии. Я мог назвать тысячу невыносимостей: я не в состоянии войти в лифт, я не в состоянии жить в отеле выше третьего этажа, я не в состоянии пользоваться общественным туалетом. Что, если там нет аптек "Верное средство"? Что, если мы будем проезжать мимо торгового центра, где открыт один магазин, а остальные закрыты? Что, если я увижу слова "яблоневый сад"? Что, если наш путь проляжет поблизости от ужасающе манящего зева Большого Каньона? Что, если мы поедем через горный перевал по крутому серпантину или за всю дорогу я не встречу ни одного рекламного щита с палиндромом? Что, если наши чемоданы будут разного размера? Как я буду дышать на большой высоте? Не убьет ли меня разряженный воздух? Как мы определим точные границы штатов? И что, если на бензоколонке в Фениксе заправщик будет в синей шляпе?
Другой частью уравнения был Тедди. Я мог представить, как он лопочет сзади, невпопад колотя ножками по своему детскому сиденью, и я мог представить, как идеи очередной забавы роятся у меня в голове всю дорогу от каменных столбов Нидлз до Эль-Пасо, вытесняя все невротические мысли. Я мог представить, как пытаюсь экстрагировать порядок из младенческого хаоса и беру на себя ответственность защищать Тедди. А я рядом была бы Кларисса — и раз я ей больше не пациент, ей можно задавать вопросы напрямую, а не вызнавать что-то моим методом косвенной дедукции. Я все еще мало знал о ней, помимо того, что я в нее влюблен. Вот какие два фактора оттягивали вторую чашу. Однако все вопросы я уладил при помощи дозы блестящего самообмана. Я подкинул своему строгому уму новую мысль: а что, если я некий существующий страх преобразую в другой, более отдаленный? Что, если смогу перевести мой страх перед Большим Каньоном в страх перед горой Рашмор? Что, если смогу перевоплотить свое желание потрогать все четыре угла копировальных автоматов в "Кинко" в одержимость Биг-Беном? Но мое конечное предложение самому себе было таково: что, если я на протяжении всей поездки не позволю себе произнести ни единого слова с буквой "е"? Вот такого рода колоссальная задача может вытеснить и подавить все мои самовмененные обязанности. Я быстро просканировал собственный словарь на предмет полезных слов — "это", "оно", "я", "быть", "жить", "для", "против", "сквозь" — и обнаружил, что их довольно, чтобы меня поняли. Таким образом "Давайте поедим" становилось: "Я голодный, ляля! Айда хавать!" Я не мог сказать "я тебя люблю", но мог сказать "я схожу от любви с ума", что, наверное, даже лучше в любом случае. Я мог называть по имени Клариссу, а Тедди получал теплые прозвища вроде "богатырь", "мальчуган" и "малыш". Одна мелкая загвоздка — я не мог произнести собственное имя.
Эта идея — сконденсировать все мои привычки в одном всепоглощающем ограничении — показалась мне настолько хитроумной, что я, исполнившись этилом, сказал Клариссе: "Да, я готов". И хотя официально я еще не приступил к своему подвигу, мой ответ был первой ласточкой обез-е-енных предложений.
Было решено выдвинуться утром. Кларисса побоялась ехать домой за вещами; ее ярко-розовая машина даже ночью не отличалась незаметностью. Одежду придется купить по дороге, решила она. На кредитной карточке денег полным-полно — несколько сотен до лимита. Сотовый телефон у нее был с собой, но не было зарядки, так что использовать его нам предстояло рачительно. Мы дождались десяти утра, когда я смог снять для этой поездки оставшиеся у меня три тысячи восемьсот долларов.
Я сел в машину и сказал:
— Это долгая дорога для нас. Я хочу, чтобы она знала мало пробок.
— А? — сказала она.
— По случаю броска на юг я пытаюсь говорить языком навахо, — ответил я. Кларисса, слава богу, рассмеялась и отчалила от бордюра.
Мы знали, что нам не добраться до Техаса ко дню бабушкиных похорон, но в нашем странствии был другой грааль: я смогу в последний раз увидеть бабушкину ферму прежде, чем она пойдет с молотка по причине отсутствия родственников, желающих ею управлять.
Апрель в Калифорнии — все равно что июнь в другом месте. К десяти утра уже семьдесят градусов и делается всё жарче. Невзирая на то что побег из Лос-Анджелеса имел мрачную подоплеку, его спонтанность вселила в нас некоторую веселость, и Кларисса смеялась, когда мы подъезжали к универмагу "Гэп", где она купила майки, трусики и носки. Тедди смотрел на меня со своего сиденьица и лопотал, ворочая ложкой. Я же — пассажир\второй-пилот\наблюдатель\следопыт, не способный сесть за руль, размышлял, что мне делать, если меня попросят вести машину. Видимо, только улыбаться. После "Гэпа" я заскочил в "Верное средство" и, благодаря моему знанию его внутреннего устройства, мигом разобрался с зубными пастами-щетками-нитками, расческами и всякой женской мелочью, которая могла понадобиться Клариссе в дороге.
— Я взял твои бритвы и штучки, — сказал я. Это было просто; мне еще предстояло заскучать по букве "е".
Вернувшись в машину, я полез в бардачок за картами. Их было несколько — никчемных, но, по крайней мере, карта Калифорнии доведет нас до Аризоны. Вычислить свою конкретную парковку на карте всего штата Калифорния оказалось невозможно, поэтому я понадеялся, что Кларисса знает, как нам выехать из города. Она обернулась через плечо, повозилась с Тедди, а затем, даже не спрашивая, куда ехать, просто двинула на юг.
Движение на бульваре Санта-Моника то густело, то пропадало, но вскоре мы по центробежному "клеверному листу" выбрались на шоссе, где Кларисса ударила по газам и разогнала машину до головокружительной скорости. У автомобиля как будто выросли крылья — мы понеслись над светофорами, над поребриками, над тротуарами. И я задумался: а вдруг причина моего безумия, причина, почему у меня нет работы, нет друзей, — как раз в том, чтобы в этот конкретный момент моей жизни я смог из чистого каприза удрать из города с некой женщиной, и лететь, не привязанным ничем ни к небу, ни к земле. Момент настал, и я был к нему готов. Мы опустили окна, и ветер загудел вокруг нас; Тедди сзади стал похрюкивать. В честь Тигра, собаки Филипы, я высунул голову в окошко и позволил ветру трепать мой язык, а Кларисса заменила слова в старой песне и распевала "Калифорния, вот и прощай", отбивая такт ладонью по рулю.
Непредсказуемые и непостижимые заторы случались, пока мы не миновали некие торговые заведения в Палм-Спрингс, а затем дорога вдруг стала широкой и плоской, будто ее пропустили через бельевой пресс. В полдень мы заехали в закусочную, почти не снижая скорости. После четырех часов пути мы не утратили воодушевления, но стихли — лучась изнутри и блаженно улыбаясь. Кларисса проверила сообщения на телефоне. Послушала, и по лицу ее сползло разочарование; она выключила "Нокию". Я взял аппаратик и заткнул его в дверцу, где было подходящее место для хранения всячины.
Мы продолжали мчаться на юг, и солнце было еще высоко. Время от времени бросая украдчивые взгляды, я заметил, что Клариссе полегчало. Каждая ее ресничка отчетливо рисовалась в яркости неба и пустыни. Гамма пастельных цветов — кожа, сияющая розовым светом, белый песок, бирюзовая голубизна блузки. По виду Клариссы, по тому, что я о ней знал, я выделил самое задушевное ее качество: отвержение печали. Лишь под воздействием самых трагических обстоятельств могла исчезнуть улыбка с ее лица и упругость из ее походки. Даже теперь, убегая от кошмара, она смотрела вперед в невинном ожидании счастья, которое — не исключено — всего в нескольких милях.
Закупоренный в твердую скорлупу Клариссиного "доджа", я поймал себя на том, что замечательным и таинственным образом освободился от гнета законов и правил, руководивших моей жизнью в Санта-Монике. Потому я решил вовлечь Клариссу в беседу. Кларисса, видимо, тоже решила вовлечь, ибо не успел я заговорить, как она пустилась в монолог, при котором даже моего "а-га!" почти не требовалось.
— По-моему, Крис рассматривал меня как свою куколку, — сказала Кларисса. По ледяной интонации я понял, что под Крисом подразумевается ее осеменитель. — Но я не додумалась, пока не вышла за него, — продолжала она. — Он воинствующий нарциссист. Ему нужна помощь, но, само собой, с чего бы человек стал обращаться за помощью, когда у них один из симптомов — считать всех вокруг неправыми? Я думаю, я и сама нарциссист. У меня куча симптомов. Четыре из шести согласно "Диагностическому и статистическому руководству".
Я не понимал, о чем она говорит. По мне "Крис" был просто бесноватой сволочью. Но мне-то с ним жить не пришлось. Если бы мне нужно было кого-то оправдать в своих глазах, я бы тоже бросался словами. Чем больше слов я бы задействовал, тем больше путей к пониманию у меня было бы. И вскоре всякая безобразная выходка имела бы синтаксический маршрут к моему прощению. "Ах, он просто проявляет абстрактные нео-конъюнкции синапсов", — говорил бы я, а после пытался бы найти лечение этих абстрактных нео-конъюнкций синапсов.
Разница между мной и Клариссой заключалась в том, что она изливалась, а я размышлял. Я ощущал, что беседую с ней, но моя часть диалога оставалась непроизнесенной. Так что блистательные комментарии, возражения и выводы пребывали в коре моего мозга, где я один мог отметить их остроумные повороты и аллюзии.
Дорога из Калифорнии в Нью-Мексико по сути представляет собой один левый поворот. Монотонность маршрута была желанным отдыхом после кипучих страстей нашего житья-бытья в Санта-Монике. К концу дня мы уже практически проехали всю Аризону и чуть не на самой границе остановились в "Вампум-мотеле", где в комнатах а-ля вигвам застоялся запах шестидесяти лет гостеприимства. "Вампум" идеально вписывался в наш бюджет. Поскольку желающих там остановиться не было, кроме разве что самых неприкаянных или студентов, искателей приключений. Допотопная вывеска изображала индейца в таком карикатурном виде, что вполне могла вызвать восстание.
Не знаю, почему Кларисса разместила нас всех в одной комнате. Поскольку платил я, может быть, из уважения к бюджету. А может, она считала, что мы — три неразлучных мушкетера. В комнате, которую она сняла, были кровати-двойняшки и единственная ванная. Освещение было настолько тусклое, что проблем с совокупной мощностью у меня не возникло. Мне стоило лишь, оставив свет в ванной, приоткрыть дверь на дюйм — и место идеально подходило для ночлега.
Эти приготовления вознаградили меня, к тому же, одним из четырех-пяти неизгладимых впечатлений жизни: после выхода из "Вампум-кафе" мы пораньше отправились отдыхать, чтобы с утра сразу продолжить путь. Пока Кларисса принимала душ, Тедди безмятежно спал на одной из двойняшек, подпертый с двух сторон большой и маленькой подушками. Я забрался на другую кровать и выключил свет. Свернулся калачиком и пытался согреться под прозрачными мембранами, которые в "Вампум-мотеле" назывались простынями. Комнату освещала только луна — она просачивалась через все жалюзи и шторы. Я услышал, как выключился душ. Через мгновение тихо вышла Кларисса, по моей просьбе оставив включенным свет в ванной, но закрыв дверь. Для Клариссы в комнате была кромешная тьма, но, поскольку мои глаза привыкли к сумраку, для меня комната состояла из лоскутов света и тени. Обмотанная полотенцем, Кларисса пробиралась на ощупь. Формально я спал, но был не в силах оторвать от нее взгляд. Став в профиль на фоне шторы — силуэтом в пробивающемся лунном свете, — она скинула полотенце, подняла над головой футболку и скользнула в нее. Тело Клариссы, очерченное по контуру серебристым свечением, было соблазнительнее, чем я мог себе представить. Затем она присела и, покопавшись в пластиковом пакете, встала и надела еще какое-то белье. Мне подумалось: а не грех ли то, что я делаю — не перед господом, перед ней? И я простил себя. Припомнив, что я мужчина, а она женщина, и это в моей природе — смотреть на нее. Хотя легкость, с которой сняла передо мной одежду, проистекала, возможно, из того, что она не считала меня существом сексуальным.
Сколь бы неотразимым ни было это зрелище, я не привнес в него ни ощутимого зноя желания, ни холодной отрешенности любования. Потому что знал — и тот и другой подходы останутся невознагражденными, так что превалирующим чувством на остаток ночи для меня стала изоляция.
Утро пролетело в сумятице младенческих надобностей. Гремели вещи открывались бутылочки, Кларисса отворачивалась, чтобы покормить грудью. Хотя мы спали хорошо, поездка утомила и сбила с ритма нас обоих. Всё же к семи часам мы были в дроге, и очень скоро — в Нью-Мексико.
Нью-Мексико сжал меня тисками ностальгии, хотя я никогда прежде там не был. Только шесть часов спустя, на въезде в Эль-Пасо, я понял, что меня так разбередило. Дело в том, что в южных районах Нью-Мексико начинает смотреться, ощущаться, обоняться как Техас. Северный Нью-Мексико в сравнении — тропический лес; он выглядит так, словно в почве циркулирует чрезвычайно избирательное удобрение. Камни взрываются красками. Радужные складки прошивают уступы столовых гор и уходят в землю. Сизовато-зеленые суккуленты живописно усеивают буро-желтые холмы, а в отдалении порой мелькает гигантский цереус, миролюбиво вскинувший руку, как инопланетный пришелец.
Но южный Нью-Мексико — бесплодный, выветренный и плоский. Клариссе по ходу поездки вздумалось отключить кондиционер, опустить окна и дышать пылью. Солнце начало припекать мне правую половину лица, и мы беседовали, перекрикивая рев ветра в салоне. Она рассказала, что ее банковский счет иссякает и она боится, что ей придется бросить учебу, таким образом утратив шанс достигнуть в конечном итоге повышения доходов. Она сказала, что опасается, как бы ей не пришлось вернуться в Бостон, подчинившись требованиям бывшего супруга, а ей непонятно, на кой они ее бывшему в Бостоне, учитывая, что Тедди его мало интересует. Все эти дурные вести были изложены без жалости к себе, как простые факты, и я почувствовал острый призыв смягчить ей падение: ведь рушилась ее жизнь. Однако чем поддержать ее, кроме зажигательного танца, мне в голову не приходило. Вероятно, можно было оказать моральную помощь, но я уже сомневался в своем статусе и по этой части.
Наш разговор напомнил мне о том, что у меня возникли финансовые проблемы. Бабушкина интуиция выручала меня неоднократно, но теперь ждать помощи с этой стороны не приходилось. Интересно, подумал я, то, что я притворялся перед собой и перед бабушкой, что мне деньги не нужны, было глупо или как? Жалкий чек от государства неспособен был поддерживать мой широкий — по сравнению с некоторыми — образ жизни. Я понимал, что без периодических бабушкиных щедрот по возвращении в Санта-Монику меня постигнет жилищный, одежный и продовольственный кризис.
В Эль-Пасо мы отыскали мотель "Джимми Сломанный Початок", который соответствовал моим новым секвестрированным взглядам на бюджет. Я пошутил:
— Приюты наши скорбны.
К чести ее, Кларисса рассмеялась и кивнула. Мы остановились в разных номерах, предчувствую тесноту ванных, и оказались правы. В эти закутки едва помещались колени.
Единственной попыткой мотеля облагородить территорию были ветхие деревянные мостки, дугой выгнувшиеся над бетонной чашей пруда. Как бы противно нам с Клариссой не было глядеть на это болото, Тедди счел его Женевским озером; он желал купаться, резвиться, кататься на водных лыжах и ходить под парусом в этих зеленых помоях. Мы не разрешили ему вступить в контакт с тинистой жижей, до того густой, что на бетонных бортах оставалось зеленое кольцо, но я наделал бумажных пароходиков, которые Тедди было позволено закидывать камнями и топить.
Утром меня разбудил душ Клариссы, и я смог синхронизировать наши омовения, благо стены были не толще бумаги. Мы почистили зубы, пописали и умылись в унисон, таким образом, я появился в дверях одновременно с ней, и к семи часам утра в компании с Тедди, убаюканного до ступора бегом автомобиля, мы уже вершили свой последний бросок на Хельмут, штат Техас.
Произошедшее под сенью пекановых деревьев относится к событиям, которые, будучи ничтожны, как атом, обладают ядерным потенциалом.
Мы с Клариссой поселились в местном мотеле неподалеку от бабушкиной усадьбы, который практически оседлал реку Льяно. Он угнездился в зарослях кривых можжевеловых деревьев, ветви которых, сплетясь в навес, отбрасывали раскидистую сетчатую тень. Нам повезло, что мы нашли этот недорогой рай — здесь Тедди предоставлялся ряд возможностей для общения с природой, как то: отыскание орехов, плюханье в воде и поедание листьев; и здесь было приятно скоротать несколько утренних часов, пока мы усиленно переваривали наши добротные техасские завтраки.
Перед обедом Кларисса отвезла меня к бабушке. Я не помнил, как туда добираться, хотя некоторые ориентиры — широкий бок беленого амбара, заброшенная бензоколонка, огороженное пастбище — шевелились у меня в памяти. Однако стоило нам съехать с трассы и углубиться в пекановые рощи, осеняющие дорогу к ферме, я ощутил непрерывную волну узнавания. Деревья по мере приближения к дому делались всё выше и гуще, а сам дом укрывало больше дюжины исполинов, взметнувшихся ввысь на сто пятьдесят футов и хранящих его от наступающего летнего зноя. Дом представлял собой одноэтажную гасиенду, обернувшуюся вокруг пеканового дерева в центре двора. Внешние стены — беленые саманные, из-под крыши выглядывают стропила. Длинное крыльцо с мескитовыми подпорками, покосившимися от времени, опоясывало дом с трех сторон, а возле поилки были привязаны конь и коза. Кроны деревьев были настолько густыми, что даже теперь, в разгар дня, на дом падали только солнечные зайчики. Между деревьев располагалось несколько грубо сколоченных скамеек. К дому прилегала рамада, оплетенная вьющимися растениями, в конце которой журчал мексиканский фонтан, выложенный плиткой, что довершало картину безмятежности.
У дома были припаркованы три автомобиля: два дряхлых фермерских пикапа и запыленный черный "мерседес". Мы подъехали и высадились. Сетчатую дверь распахнул мужчина в бежевом костюме. При нем был тонкий портфель, указывающий, что перед нами лицо официальное. Мужчина расслабленным тоном поздоровался — так мы впервые за всю поездку услышали протяжный южный акцент. Мы представились, и когда я сказал, что я "Дэн, бабушкин внук", настал миг остолбенения, а за ним:
— Ах, да, мы вас искали.
Кларисса увела Тедди порадоваться фонтану. Я вошел в дом вместе с Мортоном Дином Аргусом, как оказалось — юридическим поверенным данного имения. Он объяснил, что приехал аж из Сан-Антонио и прожил здесь на ферме три дня, улаживая вопросы с родственниками — теми, что прибыли на пикапах, как только до них долетела новость.
— Вот приедь вы на полчаса позже, так меня бы здесь уже и помину бы не было, — сказал он.
Всё полезное из дома исчезло. Всё личное осталось. Старинные семейные фотографии по-прежнему висели на стенах, а микроволновку забрали. Плита "Волшебный повар" 1930 года показалась мародерам слишком древней, и на нее не позарились, не имея понятия, какое это сокровище для настоящего повара-эстета. Таинственным образом проглядели кедровый шкаф с индейскими коврами. Изредка попадались настоящие конфетки: старинная выездная сбруя, развешенная на стене для украшения, и небольшая коллекция тяжелых глиняных фигурок спящих мексиканцев. Под патиной времени их изначально кричащие цвета обратились в пастельные.
Мортон Аргус сообщил, что бабушку кремировали и предали земле на территории имения под указанным ею деревом. Завещание на одной странице было зачитано, и некоторые предметы — по сути, мелочи — розданы нескольким работникам и родственникам. Здесь была моя сестра Ида, сказал он, и я почувствовал укол вины за то, что мой неполноценный образ жизни не позволил ей связаться со мной раньше, чтобы мы смогли встретиться тут, в доме. Как раз Ида, сказал он, и руководила распределением мебели между горсткой нуждающихся родственников.
Ида младше меня на три года. Она переехала в Даллас, рано вышла замуж, родила детей, и, кажется, ее не затронули импульсы, заставившие меня замкнуться в себе.
— Мой папа был? — спросил я. Мортон спросил, как его имя. — Джак, — сказал я. Нет, не был.
В сопровождении Мортона я обошел дом и наткнулся на комнату, заставленную картонными ящиками и пустыми рамами от картин. Овальное зеркало было кое-как прислонено к стенке. Четыре деревянных кухонных стула вверх ногами составлены друг на друга.
— Вам здесь что-нибудь понадобится? — спросил Мортон.
— Я посмотрю, — сказал я.
Мортон оставил меня одного, сославшись на нужду разобрать бумаги. Я встал на колени и пошарил в паре ящиков. На дне одного обнаружилась металлическая шкатулка величиной с коробку из-под обуви. Она закрывалась на внутренний замок, но ключ давно сгинул. Я подумал, что для взлома понадобится отвертка, но, потеребив немного крышку, понял: она просто приржавела. Я дернул несколько раз, и шкатулка открылась. Внутри лежала стопка писем — все адресованные бабушке, все со штемпелем конца семидесятых. На двух после обратного адреса были проставлены печатные инициалы Дж. К. Письма от моего отца. Я взял коробку, понимая, что из этого дома я не заберу больше ничего.
Мортона я нашел в гостиной, где из-за наружной тени и маленьких окон было очень сумрачно. Он сидел в кресле, обшитом выцветшим от солнца индейским одеялом. В руках у него была стопка бумаг, которые он перетасовывал и раскладывал, как карточную взятку.
— Ваша сестра с вами связывалась? — спросил он.
— Возможно ли припомнить? — ответил я. Моя реплика мне понравилась, поскольку была сформулирована парадоксально и совершенно обез-е-ена.
— Стало быть, вы не знаете? — уточнил он.
— Знаю про что?
— Вы и ваша сестра, — сказал он, — унаследовали примерно шестьсот девяносто тысяч долларов, напополам.
Я пробыл в доме еще час, переходя из комнаты в комнату и ловя тени воспоминаний. То были не воспоминания о событиях, но нечто смутное и недоступное мне. Как бы призраки, проносящие по комнатам, чтобы, задев нервы медиума, пропасть.
Кларисса и Тедди, забравшиеся было далеко от дома, вернулись назад. Она показалась в дверях и спросила:
— Как продвигаются дела? — что выказывало, как ей не терпится уехать. Я попрощался с Мортоном, обхватив Тедди рукой, усадил его на деткое сиденьице, от чего он заверещал. Металлическую коробку я бросил назад, и мы отправились в мотель.
Мы сидели в обеденном зале, и я видел, что путешествие начинает утомлять Клариссу. Наше молниеносное бегствие не решило ее домашних проблем. Я видел, как чуть раньше она звонила сестре, и телефон разрядился, а теперь она, похоже, пребывала в собственном мире — мире, куда я не был допущен. Потом она провела пальцами по левому запястью и подскочила.
— Я потеряла часы! — сказала она. Огляделась кругом, потом, оставив Тедди на меня, обыскала номер и машину. Вернулась без часов и объяснила, что это был подарок — самой себе, — и я решил, что за этим кроется больше, чем она мне рассказывает. Не исключено, то была награда за личное достижение, цену которого могла понять только она.
— Как ты думаешь, мы уже готовы ехать домой?
— Сейчас? — спросил я.
— Утром.
— Я хочу заехать к бабушке, где-то на часок.
Это ее раздосадовало. Она хотела выехать до рассвета и стояла на своем.
— Мне нужно ехать, — сказала она. — Я вообще не понимаю, что я здесь делаю.
Так Кларисса впервые проявила намек на грубость, но загладила это в тот же вечер.
Мы с нею разместились в одной комнате. Мотель этот был из тех, что представляются путникам очаровательной памятной находкой, ибо его архитектура и убранство идеально соответствовали конкретному году конкретного десятилетия в конкретной местности и не могли встретиться более нигде. Построенные в 30-е годы ванные вмещали фарфоровые раковины и ванны весом в тонну. Комнаты были узкие и длинные, стены и потолки по краям обшиты длинными планками темной сосны. Дверные короба стягивались скобами из ковкого чугуна, светильники ручной работы отбрасывали сквозь полупрозрачные кожаные абажуры силуэты вырезанных из жести ковбойских сцен. Один конец комнаты заняли Кларисса и Тедди, а я спал в дальнем углу на диване, продавленном посередине человеческим фактором. Перед сном мы развлекались игрой в карты, распластавшись по полу, — колода, когда-то намокшая, была втрое больше нормальной. Кларисса и я пытались играть в кункен, хотя едва помнили правила, а из-за Тедди играть было вообще невозможно: он постоянно хватал и перепутывал карты. Кларисса стала называть его Хойлом* [*Э д м о н д Х о й л (1672 — 1769) — английский писатель, автор первых записанных правил карточных игр; первым опубликовал правила в трик-трак и шахматы], а я ему говорил: "Ну так как, Билли Боб* [*Б и л л и Б о б Т о р н т о н (р. 1955) — американский актер, сыграл роль нечестного крупье Джонни Тайлера в вестерне Джорджа Косматоса "Тумстоун" (1993)], я могу пойти с этой карты?" Он же хватал карту и пускал на нее слюни или подпихивал кому-нибудь из нас, что нас смешило.
Кларисса и я уже привыкли видеть друг друга в белье. Оба мы спали в трусах и футболках. Она выключила свет, и мы скользнули каждый в свою кровать. Она мягко заговорила со мной с другого конца комнаты:
— Как прошел день?
— Спасибо.
— За что?
— Что спросила, — сказал я.
— Дэниэл, — прошептала она — думаю, в том смысле, что: ну еще бы она не спросила!
Несколько минут мы не разговаривали. Я не хотел говорить Клариссе о наследстве, потому что мне самому хотелось с ним освоиться, и еще потому что не желал, чтобы внешние факторы влияли на наше маленькое трио. Потом послышался шорох простыней, потом шаги. Кларисса прошла через комнату и опустилась на колени у моей постели. Она протянула руку по одеялу, нашла мое плечо и положила на него ладонь. Ее пальцы забрались мне в рукав, и она начала водить ими взад-вперед. Она опустила голову мне на руку. Я не шевелился.
— Ах, Дэниэл, — сказал она. — Ах, Дэниэл, — прошептала она.
Я не знал, что делать.
— Мне так нравится, что ты любишь Тедди.
Верхняя одна восьмая ее тела ласкала верхнюю одну восьмую моего тела. Она убрала руку с моего плеча и положила ладонь мне на шею, слегка прижав.
— Мы должны съездить на ферму завтра, раз ты так хочешь. Извини за сегодняшнее. Я просто засуетилась; засуетилась на пустом месте.
Она закрыла глаза. Моя рука, опертая на постель, была разогнута в локте и тупо торчала в темноту комнаты. Эту деталь художник опустил бы, пожелай он придать сцене хоть какое-то изящество. Я, оценив степень нежности Клариссы, решил, что имею возможность положить свою руку ей на плечо, не будучи истолкован превратно. Я согнул локоть и коснулся ее спины. Она не отпрянула, но и не прильнула.
Я не знал, носят ли жесты Клариссы характер платонический, аристотелевский, гегельянский или эротический. Поэтому просто лежал и всё, пересекаясь с ней в трех точках: ее рука у меня на спине, моя рука у нее на спине, ее волосы щекочут мой бок. Я глядел в потолок и думал, как меня угораздило полюбить человека, имя которого не имеет анаграммы.
Позже, сонно проведя рукой по моей груди, она вернулась к себе в постель, оставив на мне призрачный отпечаток — будто фосфоресцирующий оттиск ладони.
Тедди проснулся позже обычного, и мы с Клариссой проспали свой обычный семичасовой подъем. К девяти, однако ж, мы успели позавтракать, собраться и загрузиться в автомобиль. Добрались до выезда на шоссе, и, когда остановились, я сказал:
— Я не хочу возвращаться к бабушке.
Но Кларисса заспорила:
— Но ты же сказал, что хочешь.
Тут я возразил:
— Нам это не по пути.
Тут Кларисса сказала:
— Я не против. По-моему, тебе надо съездить.
Из вежливости мы поменялись ролями и спорили сами с собой некоторое время, чтобы показать, что понимаем и уважаем позиции друг друга. Кларисса свернула направо, и мы потихоньку обнаружили, что снова проезжаем через пекановые чащи.
Машин перед домом не было, а сам он был заперт. Я знал, что хочу сделать — найти бабушкину могилу. Кларисса сказала:
— Я тебя оставлю, — и побежала за Тедди, который сразу же припустил к реке. Я стоял перед домом и слушал, как ветерок шелестит в кронах. Я решил пройти вверх по течению, чтобы не отвлекаться на Клариссу и Тедди, которые направились в другую сторону. Пошел, но взгляд мой приковал розовый "додж". Я вернулся к нему, пошарил под бумажными пакетами с грязным бельем и достал металлическую коробку — ту, что избрал единственной памяткой о своей жизни с бабушкой.
Я прошагал через рощу и выбрался к деревянной скамейке из половинки бревна, которая смотрела на мелкую хрустальную речушку. Там был вручную побеленный камень с именем бабушки и датами, маленький лоскуток недавно потревоженной земли. Этот крохотный знак приютился под самым величавым пекановым деревом на ферме — поэтому-то, догадался я, бабушке и приглянулось это место. Я сел на скамейку, стал смотреть на реку, пытаясь размышлять об этом доме, об этой земле, но не тут-то было. Мозг мой всегда действовал независимо от моих планов. Я потянулся за шкатулкой и вынул из нее маленькую связку писем. Перебрал их и вытащил два — от своего отца. Прочел раннее, от 1979 года. Оно было о бабушке. Язвительная критика ее манеры управлять собственностью, и вслед — бестактно преподанный совет, как исправить положение.
Второе было обо мне:
8 января 1980 г.
Дорогая Б.,
До чего же я рад, что ты смогла повидать Иду перед поездкой. Правда ведь она наше солнышко? У меня есть фото, где она с сахарной ватой на ярмарке Сан-Антонио. Ангел да и только. И совершенно точно знает, кто такая Бабушка. Мы ей показывали твое фото, а она говорит "бабуля". Ей всего четыре, а она, похоже, умнее всех вокруг. Поется в песне "жить без женщины нельзя", и ведь нельзя. Я не понимал, как я хочу девочку, но когда Ида родилась, для Дэниэла ничего не осталось.
Письмо продолжалось, но я остановился. Сидя у могилы, я понял, что эти несколько слов могут стать для меня либо гибелью, либо воскресением. Два месяца спустя, тихой калифорнийской ночью я узнаю, чем именно. Там я испущу последний вздох в мире, который сам создал.
Кларисса и Тедди шли вдоль реки. Заметив меня, Кларисса закричала "эй", подхватила Тедди и подошла.
— Угадай что, — сказала она, протягивая мне ребенка. — Я нашла свои часы. Люблю, когда случаются хорошие вещи.
Кларисса раскочегарила "неон" и вывезла нас на шоссе, где мы погрузились в тяготы и лишения долгой дороги домой. Некоторое время мы не разговаривали, хотя я сохранял на лице широкую улыбку — чтобы не выдать своего липкого озноба. Все мы, включая Тедди, рвались домой, и наша трехмотельная поездка в Техас на обратном пути обернулась всего двумя ночлегами. Она не хотела останавливаться до поздней ночи, и я часто опасался, что нам не удастся найти мотель, где есть свободные номера.
Пока мы ехали, рядом с Клариссой я чувствовал себя неадекватно. Считал, что не вправе заговорить с нею первым. Склонен был соглашаться со всем, что она скажет, отчего становился каким-то ненастоящим. По временам мы погружались в одинокие думы, не замечая течения времени. Как-то мы снова запели "Калифорния, вот и я", и я заглушал себя громким "пиип", когда встречались слова с "е". Кларисса повернулась ко мне и засмеялась:
— Знаешь, кто мы? Передвижной сельский хор.
На "сельский хор" я откликнулся ревом. Потом мы снова впали в молчание. В Альбукерке мы отведали лучших в жизни тако, и я заставил Клариссу остановиться на десять минут у муниципальной библиотеки, где отксерокопировал двадцать страниц из разных книг по инвестициям, пока она припудривала и переодевала Тедди.
Нескончаемая дорога навевала нескончаемые мысли. Местная архитектура вызывала во мне ностальгию, которой, по всему, неоткуда было взяться. Ночь смывала начисто отвлекающие придорожные образы. На заднем сиденье стопка писем излучала боль. Видения озаренного луной тела Клариссы приходили наплывами. Письмо отца наконец было вручено своему конечному адресату. В следующие несколько часов я испытывал эмоции, которым не было названия. Я ощущал себя своеобразным первопроходцем, открывателем новых чувств, новых купажей старых переживаний, и был не в силах отождествить ни с чем то, что меня обуревало. Я решил называть это как сорта чая — "Синяя мальва", "Восторг апельсинового пеко", "Ассамский охряная гардения". Затем я поработал над новыми выражениями лица для моих новопоименованных эмоций. Лоб наморщен, левая губа оттопырена, подбородок выпячен. Глаза скошены, рот раззявлен, нижние губы оскалены.
Я садился на заднее сиденье и держал Тедди на руках, если тот начинал колготиться на своем стульчике. Но когда его смаривало, я садился на переднее и принимался мысленно играть с моими тремястами пятьюдесятью тысячами. То, что я знал о финансах, было усвоено осмотическим путем, но я прикинул, что могу без риска получать с моего наследства шесть процентов годовых. То есть могу снимать по сорок одной тысяче семьсот сорок семь долларов в год в течении двенадцати лет, прежде чем капитал исчерпается. Сорок одна тысяча в год — это в два раза больше, чем то, на что я жил сейчас, и мне бы столько не понадобилось, если бы не следующий вопрос Клариссе. Девять вечера, оба мы были измотаны.
— Ты не могла бы притормозить и остановиться? — сказал я.
— Здесь? — переспросила Кларисса.
Она спросила "здесь", потому что мы находились посреди темного-претемного, пустынного-препустынного шоссе темным-претемным безлунным вечером.
— Сказочная ночь, и надо бы нам, народ, выскочить полюбоваться на стожары. — Я изъяснялся с оттенком южного говора, чтобы мое обез-е-еное предложение прозвучало разумнее.
Она сбросила скорость и остановилась. Механический гул двигателя уже воспринимался как тишина, но, когда мы вышли из машины, бескрайняя глубокая тишина ночи потрясла нас обоих. С Тедди на руках я прислонился к машине и показал Большую Медведицу, потом Полярную звезду, потом Юпитер. Краем глаза я заметил метеор, но Кларисса не успела обернуться. Ни я, ни Кларисса не разговаривали, но это молчание отличалось от скованности, что была в машине. Воздух был холодный и колкий, но его пронизывали внезапные порывы знойного ветра.
Пришлось проявить изрядное актерство, чтобы Кларисса не заметила, что мои губы двигаются с трехсекундной задержкой, пока мозг пытается устранить букву "е" из того, что я собираюсь сказать.
Вот что я хотел сказать: "В "Венце Розы" есть свободная трехспаленная квартира. Не хотите ли вы с Тедди поселиться в ней вместе со мной?" Но фраза была нашпигована "е". Так что я присел на краю машины и изрек:
— Я ходил на просмотр в дом напротив — там большая квартира. Думаю снять. Можно пожить на пару — смотри сама. Я бы нянчился с ним, пока ты учишься. — Повисла долгая пауза. — Вам — своя просторная комната. Надо поспать — я к малышу встану, ноль вопросов.
Я никак не мог придумать, что еще сказать, хотя мне хотелось болтать и болтать, чтобы не пришлось выслушивать ее ответ.
— Сколько это стоит? — спросила она.
— Я буду платить за квартиру, за продукты и тэ дэ. Ты доучишься.
— Зачем тебе это? — спросила она.
Затем, что я псих. Затем, что я одинок. Затем, что я люблю тебя. Затем, что я люблю Тедди.
— Это кстати для нас обоих. Я бы нянчился с ним, пока ты ходишь в школу.
— Я подумаю?
— Само собой, — сказал я.
— Всё пополам? — сказала она.
Она имела в виду "пополам" и — всё. Я кивнул, и мы снова сели в машину.
Через двенадцать часов она произнесла:
— Я думаю, у нас может получиться. Ты уверен, что не против?
— Я — за.
По дороге от бабушки шло сплошное нагнетание зелени, окончившееся у дома.
Чахлый кустарник Южного Техаса сменился кактусами, которые сменились редкими оазисами Аризоны, которые сменились дубами и соснами Калифорнии, которые преобразовались в бордюры и улицы. Когда мы наконец затормозили у моего подъезда, я выставил ногу из машины на траву и сказал:
— Зеленеет, редеет, перемелется, длинношеее.
Кларисса посмотрела на меня как на сумасшедшего.
В последующие несколько дней все мои привычки навалились на меня с такой силой, будто я им задолжал.
По возвращении меня ожидало два письма. Одно — от моей сестры, любезное, но краткое— сообщало мне о бабушке и нашем наследстве, другое — от юридической фирмы из Сан-Антонио — сообщало мне о том же. Письмо Иды, хоть и не такое прочувствованное, как бабушкино, все же было проникнуто той же добротой, и я написал ответ, извинившись за годы молчания и перечислив некоторые из своих основных заскоков, чтобы она могла меня лучше понять. Письмо у меня получилось такое хорошее, что я его скопировал и отослал заодно в юридическую фирму, хотя позднее осознал, что они могли использовать его против меня в суде и попытаться оставить себе деньги. Но они не стали.
Табличка "сдается" по-прежнему красовалась у "Венца Розы". Но я не хотел предпринимать никаких шагов, пока на руках не будет наличных, а деньги, само собой, добирались до меня не одну неделю. Мне нужно было удостоверить свою личность, что составляло трудность. Я считал, что мой аргумент — "я это я, а то кто же?" — был убедителен, но от меня хотели другого. Нужно было подтвердить родство. Документы у меня были расплывчатые. Имелись водительские права, а свидетельство о рождении куда-то запропастилось. В конце концов, в юридической фирме решились: деньги им, кроме меня, отдать было некому, и моя сестра высказалась за меня, так что долой проволочки — деньги на бочке.
Теперь у меня была реальная причина позвонить Элизабет, Королеве Недвижимости. Не имея телефона, я взял адрес ее компании и пошел туда, хотя маршрут оказался умопомрачительным. Интересно, думал я, если на него взглянуть с самолета, не покажется ли, что я вывожу свое имя? Почти отчаявшись, я наткнулся на переход для инвалидов, где были срезаны бордюры, и, как по трапу, перебрался по нему к Элизабет в квартал. Я оставил записку, где говорилось, что квартира меня заинтересовала.
Она подъехала через несколько часов, и я сбежал по лестнице прежде, чем она добралась до моей двери. У Элизабет, должно быть, выработалось изощренное чутье на богатство, ибо она стала относиться ко мне как к полноценному клиенту, который купается в деньгах, хотя я был уверен, что мое поведение не изменилось никак. Даже после того, как ей пришлось прокатить меня на другую сторону улицы, куда было от силы шагов двадцать, она держала профессиональную марку и не выказала возмущения. А может быть, уловила мое к ней равнодушие и попыталась снова меня завлечь.
За час я снял квартиру и даже сторговался о скидке пятьдесят долларов в месяц. У меня оставалось еще восемь оплаченных дней на старом месте, и я уведомил Элизабет, что перееду в конце недели. Несколько раз в ту неделю я оставался с Тедди, и Кларисса не проявила желания пойти на попятную.
Теперь я покупал газеты каждый день и штудировал финансовый раздел. Я ревностно следил за облигациями, объединенными фондами и акциями и отмечал их движение. Движение — вот чего я терпеть не мог. Мне не нравилось, что сегодня у тебя, например, доллар, а завтра, например, восемьдесят центов, без всякого твоего участия. С другой стороны, идея, что сегодня у тебя, например, доллар, а завтра уже доллар двадцать, будоражила меня неимоверно. Я опасался, что когда мой доллар будет стоить восемьдесят центов, я буду грустить, а вдень, когда он будет стоить доллар двадцать, впаду в эйфорию, хотя мысль, что мне будут известны причины моих настроений, и пришлась мне по вкусу. Однако я отыскал другой вариант. Если я куплю облигации и дождусь их погашения, колебания стоимости меня не затронут; к тому же, мне понравилось, что дивиденды прирастают регулярно. Это означало, что мое настроение будет регулярно повышаться и к моменту погашения я дойду до экстаза.
Проводя серию собеседований с брокерами, я искал того, кто будет соответствовать моему требованию крайней занудливости. Я чувствовал, что чем брокер счастливее, тем он пройдошливее. Если он счастлив, значит, у него на уме — что-то помимо облигаций. Счастье означает, что он позволяет себе излишества вроде отпусков. А мне нужен был Скрудж Мак-Дак, который думал бы только о цифрах после запятой. И поскольку мое личное настроение зависит от личности, с которой я общаюсь, встречи с брокерами получались заупокойными. Чем мрачнее был брокер, тем мрачнее становился я, и нередко мы виток за витком оба погружались в бездну уныния.
Я побеседовал с четырьмя брокерами из нескольких фирм в районе Санта-Моники. Второй был нуден до очумения, и меня повлекло к нему, как на голос сирены, когда я встретился с его соперниками. Его звали Брендон Брейди, и он был настолько уныл, что, я уверен, его слегка подташнивало от ритмической аллитерации в собственном имени. Окончательно я остановился на Брендоне не из-за его бесцветности, но потому, что проникся тем, какой у него узкий, а следовательно, дотошный и математический ум. Я сидел с другим брокером, чья тоскливая индивидуальность соперничала с Брендановой. На основе одной заунывности выбрать было бы очень трудно. Но когда этот брокер разворачивал передо мной свои планы, то начал с предложения купить десятилетние облигации, срок которых начинался в следующую среду.
— С покупкой десятилетних облигаций в следующую среду есть одна проблема, — сказал я.
— И какая же?
— Если я куплю облигации в следующую среду, через десять лет их погашение придется на субботу, но я не смогу обналичить их до понедельника. За два дня я потеряю проценты.
Он сверился со своим компьютером, а затем поглядел на меня, как будто я — моя восковая копия: с виду вроде человек, а вот поди ж ты.
Так всё и решилось. Я вернулся протестировать брокера номер один, который допустил ту же оплошность. А вот Брендон, которому я предложил купить облигации в следующую среду, вынул калькулятор, с клацаньем пробежался пальцами по кнопкам и сильно нахмурился.
— Так, — сказал он. — Похоже, нас здесь надули. Почему бы не подождать несколько дней и не посмотреть, какие облигации подвернутся еще?
Я понял, что передо мной — мой человек.
Вход Клариссы и Тедди в новую квартиру был библейским. Их словно привели в землю обетованную. Солнечные пятна ковриками расползлись по всем спальням, я украсил все пустующие углы дешевыми растениями — как в каталоге по дизайну интерьеров, который нашел у себя в почтовом ящике. Я проводил Клариссу по всем комнатам, и она восхищенно вздыхала в каждой, что мне доставляло удовольствие. Я включил в бюджет ровно столько мебели, чтобы квартира была функциональной, так что помещение выглядело несколько голым. Но если мой двенадцатилетний план сработает, наличные потекут, как песок в песочных часах. У Клариссы имелась кое-какая мебель — она напрягла приятеля с пикапом ее перевезти, и пестрые пожитки Тедди быстро распространились по всей квартире. Кларисса установила телефон, на который я подозрительно косился, но в итоге забыл о его существовании. Мало-помалу дом заполнялся, несколько фотографий в рамках — и к концу месяца он выглядел семейным очагом. Разве что.
Разве что дистанция между мной и Клариссой не исчезла. Иногда я чувствовал с ее стороны сильную любовь ко мне — но вдруг это было из-за Тедди? Я не торопил события, и не торопить их было легко, потому что зачастую выходки Тедди не оставляли места для серьезных разговоров. Если моя рука ложилась на Клариссину, то лишь на мгновение — я убирал ее, чтобы перехватить Тедди. Когда он топал по квартире, Кларисса клонилась над ним как ива. Понятия "минута наедине" просто не существовало. Я начал позволять себе в уме фразу, которую никогда не позволил бы на той стороне улицы. Несовершенный идеал. Насколько зарегулированной была моя жизнь на той стороне, настолько беспорядочной она стала в "Венце Розы". Хаотичность Тедди приводила и меня в структурную сумятицу, и думаю, мне удавалось с этим мириться, потому что у хаоса был единый источник. Это был индивид вне логики; это был уникум.
Когда обнаруживаешь, что человек, любимый тобой, любит другого — это разочаровывает. Такое открытие я сделал дважды. Впервые — когда мы сидели втроем за нашим обычным ужином. Трапезы представляли собой фантастический ералаш в конце моих строго структурированных дней, которые я проводил, уткнувшись носом в финансовые журналы и сводки. Я приучился это предвкушать и принимать в этом участие с моей новообретенной беспечностью. Мы с Клариссой скидывались и заказывали на дом еду — и сколько было непринужденной болтовни под аккомпанемент белых бумажных мешков с салфетками и пластиковыми приборами и пакетов с тунцовыми сэндвичами и горчицей. Этот шорох и треск пластиковых контейнеров с майонезом всегда разжигал в нас захватывающие воспоминания о самых незначительных событиях дня, и месяцы спустя я осознал — то были священные получасы.
Усадив Тедди на высокий стульчик, Кларисса раскладывала перед ним несколько кусочков тунца, он мял их в шарик и совал в рот, после чего поворачивался к ней и улыбался. Кларисса сияла и расплывалась в улыбке — она была сосредоточена только на сыне; ничего больше не существовало — ни квартиры, ни работы, ни учебы, никакой жизни, помимо той радостной энергии, что струилась между ними. И никакого меня. Я сидел и переживал эту поглощенность, которая ослабела, когда Кларисса тянулась за новой порцией пищи, и в конце концов оба спускались на землю.
В учебе Кларисса делала успехи — она отдавалась занятиям с азартом, на лету схватывая язык психологии. И лексику, и понятия она усваивала с легкостью и намекала, что испытывает к предмету чувства, которых нет у других студентов. По вечерам она делилась со мной тем, что узнала за день, давала краткие разборы недугов и синдромов, пересказывала свои ответы на семинарах, чтобы услышать мое мнение.
Кларисса всегда относилась ко мне внимательно и благодарила за поддержку в жизни, а я, в свою очередь, говорил спасибо ей, что ее всегда озадачивало. Воздействие, которое они с Тедди оказали на мою жизнь, явно проявилось в тот день, когда пришел пакет писем, перенаправленных с моего старого адреса. Там был и конверт из "Менсы". Я его открыл и прочел, как я и догадывался: обнаружено, что мои результаты искажены из-за человеческой ошибки, и не желаю ли я пройти тестирование вновь? Моя первая мысль приняла форму шока: человеческая ошибка в "Менсе"? А что же тогда творится в "Макдоналдсе", в "Верном средстве" и "КомпСША"? Моя вторая мысль приняла форму семантического содрогания от словосочетания "человеческая ошибка": а что, разве бывают другие? Третья моя мысль была: нет, я не хочу тестироваться снова, потому что здесь у меня идет жизнь, пусть даже она всего лишь компиляция из фрагментов жизни другого человека.
Как-то вечером мне позвонила Кларисса и спросила: ничего, если она придет позже, чем обычно?
— Ты не против? Ты никуда не собирался? — спросила она. — Ты не мог бы присмотреть за Тедди; как там Тедди?
— Самой собой, — ответил я.
Мы с Тедди провели блаженный вечер. Он был образцовым ребенком, а я образцовым опекуном\дядей\другом. Мы побесились на кровати, сыграли в мусороведерный баскетбол, сыграли в "А где Тедди?" — всё на профессиональном уровне. Наконец он понурился, и его сморило на моей постели, а я, подвинув его, прилег рядом. Мои требования к освещению оставались в силе, и неяркую тридцативаттную лампу на моем комоде уравновешивала солнечная яркость в гостиной. Дверь была приоткрыта, и я мог видеть вход и окно, оставаясь в относительной темноте. Это время я употребил на абсолютное ничто, ибо стравил из мозга все мысли.
Тонто* [*Т о н т о — индеец, герой популярного радио- и телевизионного вестерна "Одинокий объездчик" (с 1930 г.). К своему другу, техасскому борцу за справедливость, обращался "кемо сабе" (верный смельчак)].
Вот кем я себя почувствовал, когда услышал шаги в галерее второго этажа. Я сказал себе: "Их двое, Кемосабе, и они идут сюда". Я услышал голос Клариссы, потом — мужской голос. Они говорили медленно, отзываясь одинаковым полушепотом. Ее ответы были робкими; его вопросы — невозмутимыми и уверенными. Они прошли мимо окна, и я увидел, как она смотрит в пол, нашаривая ключи. Дверь открылась, она вошла в квартиру, положила сумочку и обернулась. Он заговорил и вошел в квартиру. Ее рука легла на выключатель, и яркий верхний свет погас, что ввергло меня в трупное окоченение. Но я смотрел. Они снова заговорили, и он, положив руку ей на плечо, повлек ее к себе. Она поддалась. Он скользнул рукой ей под волосы. Он припал к ней и уткнулся лбом в ее лоб; я видел, как он закрыл глаза и глубоко вдохнул, упиваясь ею. Губы его коснулись ее щеки, и я увидел, что она сдалась, опустились ее плечи, безвольно повисли руки. Его ладонь легла ей на спину, и он надавил, прижимая ее к себе. Ее рука обняла его спину, и он подобрался своими губами к ее губам и поцеловал, ее рука напряглась у него на спине, а вторая скользнула к его локтю. Ее голова откинулась, а он всё целовал ее, а потом отпустил, глядя ей в глаза, без слов.
Тяжело узнавать, как тот, кого любишь, любит другого. Я понял, что моему проживанию с Клариссой и Тедди придет конец.
Было начало июня, с Тедди я общался как повелось, а свою привязанность к Клариссе мало-помалу ослаблял. Были и другие ночи, подразумевавшие тихое закрывание дверей и предутренние ускользания. Эти звуки облегчали мне отрешение, хотя никаких официальных деклараций любви не было, хотя, насколько я знал, не было и знакомства Тедди с новым мужчиной, что, по моему ощущению, мудро со стороны Клариссы и бережно по отношению к ребенку.
В один особенно катастрофический день, когда я присматривал за Тедди, мы вступили с ним в битву интеллектов. Мой ум был последовательным, рациональным, неоспоримым. А его — нет. Сколь бы убедительны мои аргументы ни были, его невербальный ум сопротивлялся. У нас не имелось объединяющего языка и убеждений. Мне требовался посредник-консультант, который бы взялся нас переводить, искать общую почву, догмат, в котором бы мы сошлись, а затем подвел бы нас к взаимосогласованному поведению. Вся фрустрация сосредоточилась на бельевом кольце, надетом на подпорку для бельевой веревки. Тедди вопил — он его хотел, он его не хотел, он бранился (я уверен, это была брань), и никакой трассы спокойствию не просматривалось. Но были переходные моменты. Переходы от нахождения одной гадости к отыскиванию другой гадости. И тут он смотрел мне в глаза, как бы считывая, чего я от него хочу, чтобы сделать наоборот. Но эти переходы были и моментами тишины, а в тишине мой мозг работает быстрее всего. Я глядел в колодцы его радужек, в темные омуты линз, то наводящихся, то теряющих фокус.
Я провел с ним немало времени; порой мое лицо было первым, что он видел спросонок. Я зафиксировался в нем; мой образ отложился в его сознании, и я гадал, не проскользнуло ли его впечатление от меня под ватерлинию сознательного, не проникло ли в первородное вместилище снов? Не считает ли он меня своим отцом? Если да, то всё становится на свои места. Я был безопасен, против меня можно бунтовать. Со мной можно познать природу, ограничения и контекст бельевого кольца.
Я выстроил в голове треугольник. В основании находилось восприятие Тедди меня как героя, по восходящим сторонам шло мое участие в жизни Тедди, сколь бы кратким это участие не оказалось. На вершине было слово "триумф", и его значение взметалось из треугольника как фейерверк: если однажды Тедди, мальчик и ребенок, потянулся ко мне с доверием, если как-то утром вбежал в мою спальню меня разбудить, если как-то днем был счастлив меня видеть и верил, что я его не обижу, тогда я добился победы над своим прошлым.
Но мысли мои Тедди не утихомирили; он желал действий. Уже наступили сумерки, а крикливое сопрано этого витии всё не смолкало. Я решил, что приспело время для "Верного средства", и он убавил звук, когда я показал, что мы идем на улицу.
Небо светилось раскаленными багровыми полосами. Воздух намекал, что вечер грядет теплый — никакого движения, ни в едином листочке. Тедди, уже окрепший пешеход, протянул ручку, чтобы я за нее взялся, я сгорбился и двинулся стариковским шагом. Мы шли по тротуару, и время от времени я, забавы ради, поднимал его над приближающейся трещиной. Я подошел к бордюру, где обычно свернул бы налево и прошел бы восемь выездных дорожек, чтобы перейти улицу. Но я замер.
Моя рука сжимала руку Тедди. Я взглянул на него и понял: когда мое сосуществование с Клариссой закончится, он, быть может, меня совсем забудет. И все-таки я знал — я на него влияю. Всякий раз, когда хмурюсь или улыбаюсь ему, это регистрируется, когда повышаю голос или ласково хвалю — архивируется в его впитчивом уме. И что же — я желаю передать ему этот спиралевидный маршрут до аптеки, и что же — я хочу, чтобы он перенял от меня оцепенение и панику при виде восьмидюймового поребрика? Или же я сделаю для него то, что сделал для меня Брайен? Проведу ли я его, как Брайен меня, через опасное место и дам ли держаться за себя, как я держался за Брайена? Вдруг свернуть направо, в свой лабиринт выездных дорожек оказалось так же невозможно, как переступить бордюр. Я не мог оставить ему в наследство страх из позабытых мест. Я потянул его к бордюру, чтобы он не стал таким, как я. Вспоминая день, когда перелетел через бордюр на бегу, я опустил одну ногу на мостовую, чтобы он не стал таким, как я. Он без усилий сошел вниз, колыхаясь на негнущихся ножках. Я проверил, нет ли машин, и мы двинулись вперед. Я перевел его через улицу, чтобы он не стал таким, как я. Я вывел его на другую сторону. Я продолжил свой кратчайший путь к "Верному средству", о существовании которого лишь грезил. Через улицы, по тротуарам, по переходам и вне их — всё ради того, чтобы Тедди не стал таким, как я. Я был "Санта-Марией", Тедди — "Ниньей" и "Пинтой". Я был ведущим — он ведомым. Я покорил все поребрики, пронесся на юг по новому маршруту и достиг "Верного средства" за пятнадцать минут.
Входя в аптеку, я не ощущал ни малейшей приподнятости — вообще триумфа моего как будто и не бывало. Я чувствовал: так и должно быть, — и догадывался: мой страх перед поребриком был блажью, чтобы почувствовать себя особенным. Я отпустил руку Тедди, и он перешел на автопилот. Я шел следом, иногда поторапливая. Один раз не дал ему смахнуть с витрины всё мыло. Мне, однако, не удалось предотвратить лавину мужских красителей для волос — Тедди вывернул на пол весь нижний ряд.
Я усадил Тедди на пол и попытался расположить краску в прежнем порядке. Мужской средне-русый, мужской темно-русый, мужской пепельный блондин. Мужской гель для усов — русый. К беспорядку протянулась женская рука, взяла один флакон. Обнажилось запястье, потому что рукав белого халата отстал от устремленной вперед руки. На запястье были маленькие хромированные часики и покрытый филигранью серебряный браслет, настолько легкий, что даже не звенел при движении. Когда рука попала в мое поле зрения, я услышал голос:
— Это ваш?
Я поднял глаза и увидел Зэнди — только сейчас она была на другом конце зала от своего поста в "Медикаментах", и мне стало интересно: нарочно она к нам подошла или всего лишь проходила мимо.
— Нет, он дружеский.
— Как его зовут? — спросила она.
— Тедди.
— Привет, человечек, — сказала она. Потом повернулась ко мне. — Я иногда заполняю ваши рецепты, так что мне известны ваши хвори. Меня зовут Зэнди.
Я знал ее имя, и она знала мое, но я сообщил его еще раз, включая второе, и она вскинула на дюйм голову к небу. Мы уже выстроили красители по местам, и Зэнди встала, а я ползал на карачках, препираясь с Тедди. На Зэнди были прозрачные с белым отливом колготки и кроссовки, как я предположил, чтобы смягчить ее ступням контакт с бетонным полом "Верного средства". Пока я любовался ее ногами, до меня сверху донесся голос:
— Не хотите пиццы?
Тедди и я, ведомые Зэнди, прошествовали за угол в "Кафе Делорес" и заказали тройное что-то там с тонкой корочкой. Я глядел на Зэнди и думал, что она очень мило занимает свое место. Я думал о состоянии своей любовной жизни, которая крошилась, как та пицца. Я решил призвать всю мощь своей харизмы и обрушить ее на эту аптекаршу. Но ничего не вышло. В этом как бы не было нужды, ибо Зэнди была сама себе голова, и ей не требовалось ничего помимо, чтобы определить, что она обо мне думает. Я спросил:
— Ты давно работаешь в аптеке?
Вместо ответа она улыбнулась, потом рассмеялась, положила свою руку поверх моей и сказала:
— Ой, можешь не заводить разговоры. Ты мне и так нравишься.
Зэнди Элис Аллен оказалась любовью моей жизни. Я как-то спросил ее, почему она заговорила со мной в тот день, и она ответила:
— Из-за того, что ты так относился к мальчику.
Поухаживав за нею пару-другую недель, я припомнил Клариссин поцелуй в дверях. Воплотился в ее соблазнителя и как-то вечерком на пороге прижал Зэнди к себе. Она откинула голову, и я поцеловал ее. Руки ее повисли вдоль тела, затем, после мгновения беспомощности, она обняла меня. Задержала дыхание, покуда мои губы были поверх ее губ, и, думаю, прошептала слово "люблю" — но очень невнятно, потому что ей мешал мой рот.
Однажды мы вместе обедали, и она спросила, сколько мне лет, и я сказал ей правду — тридцать один. Шли месяцы, и она забралась мне в самую душу. С веселой деликатностью разделила мои навязчивости на три категории: приемлемые, неприемлемые и уморительные. Неприемлемыми были те, что сковывают жизнь, вроде поребриков. Но с этой уже благополучно расправился Тедди; всякий раз подходя к бордюру, я представлял себя вожаком, и со временем импульс угас.
На другие неприемлемые она просто накладывала вето, и мне удавалось их изжить или преобразить в страх перед айсбергами. К терпимым относились счет в уме и алфавитизация, хотя с появлением Анджелы на эту блажь у меня осталось совсем немного времени. По поводу освещения мы выработали компромисс, но постепенно юмор Зэнди — в частности, внезапное помаргивание светом и выскакивание из комнаты — сделал эту навязчивость чересчур нервирующей, чтобы ею тешиться.
Мне потребовалось полгода и неиссякаемая настойчивость, чтобы перестали приходить чеки от государства. Я смог вернуться на работу в "Хьюлетт-Паккард" и получил повышение, создав шифр настолько человечный, что ни один компьютер его взломать не в состоянии. Мы с Зэнди зажили в "Венце Розы", когда съехала Кларисса, хотя они с Тедди оставались частью нашей жизни, пока однажды просто не ушли. Я знал — то, что произошло между мной и Тедди, однажды откроется ему. Как-то ночью мы с Зэнди лежали в постели, и она, прижавшись ко мне, прошептала, что беременна, а я притянул ее к себе — мы сплелись и медленно без слов занялись любовью, не сводя друг с друга глаз.
Анджела родилась 5 апреля 2003 года, что меня порадовало, поскольку ее двадцать первый день рождения выпадает на пятницу, а значит, ей удастся выспаться после именин, которые, несомненно, затянутся.
Когда Анджеле исполнился год, Зэнди отправилась с нею в город отпраздновать это событие в кругу меленьких барышень, а я остался в "Венце Розы" один. Из окна было видно мою старую квартиру и сквозь занавески — даже мой старый торшер. Тот самый, что я нарядил однажды в свою рубашку и использовал, как дублера, чтобы выяснить, видела ли Элизабет, как я на нее смотрю. И вот теперь в "Венце Розы", ощутив, как далеко я от того времени, я позволил себе старое развлечение. Глядя на ту сторону улицы, я составил в голове свой финальный квадрат.
Я \ СЭНДИ, МАМА ЗЭНДИ \ НАША СОСЕДКА МИССИС ТОМПСОН, КОТОРАЯ ЛЮБИТ АНДЖЕЛУ \ ФИЛИПА \ ЗЭНДИ И АНДЖЕЛА \ БРАЙЕН \ ПАМЯТЬ О БАБУШКЕ \ КЛАРИССА И ТЕДДИ \ МОЯ СЕСТРА ИДА
Пришли и другие имена, но квадрат переполнился, и это затруднение меня порадовало. Я отошел от окна, повернулся спиной к квартире на той стороне. Перебравшись в гостиную, сел и задумался об именах в квадрате и вокруг него. Я задумался об их потрясающем множестве и в прошлом, и в настоящем, о Зэнди и Анджеле, о Брайене, о бабушке, даже о моем отце, чье отречение от меня и привело меня сюда, и я понял — как бы я ни ограничивал свою жизнь, как бы ни суживал каналы к себе, все-таки много на свете людей, которым мил смиренный сердцем.