Иван Дорба. «Третья сила». Роман

Глава первая. «ОХРАННЫЙ КОРПУС» БЕЗУМНОГО ГЕНЕРАЛА

Никто не бывает от природы ни высоким, ни низким — лишь собственные дела ведут человека к почету или презрению.

Древнеиндийская мудрость

1

Январь 1942 года в Белграде выдался холодным и снежным. Угля не было, дрова давали только в дома, где жили немцы или высокие чиновники и штаб-офицеры генерала Недича.

Жора Черемисов ухитрялся иногда раздобыть вязанку-другую дров и протапливал печи в квартире у себя и у Хованского. В комнатах было зябко и сыро. И все-таки настроение и у того, и у другого оставалось хорошим. Согревали душу добрые вести: Красная армия перешла в наступление и гонит фашистов от Москвы. Держится и Ленинград. Вступила в войну Америка.

По случаю своего дня рождения Хованский ожидал гостей. Зорица испекла торт (неслыханная роскошь!) и даже покрыла его глазурью. Иван Зимовнов раздобыл две бутылки «трофейного» вина, а Черемисов — целый литр «лютой сливовицы» и копченую баранью ножку. Собраться должны были в два часа. И вдруг около полудня кто-то чужой постучал в дверь.

Алексей крадучись подошел и посмотрел в глазок. На лестничной площадке стояла женщина. Видимо, у нее был очень тонкий слух, потому что она, повернувшись лицом к глазку, тихо произнесла:

— Алексей, генацвале, отворите, это я, Латавра. «Надежда»!

Горячая волна радости в сердце охватила все существо. Алексей быстро отдвинул задвижку.

— Ну вот и я, дорогой, — она, весело глядя, положила на стул узелок, протянула обе руки и окинула, как показалось Алексею, его материнским взглядом, в котором сквозили и нежность, и беспокойство, и женская ласка.

А он не выпускал ее рук, смотрел в эти глаза, и ему чудилось, будто приветствует его сама Родина, и, едва сдерживая слезы, только твердил:

— Здравствуйте, Латавра! Здравствуйте, дорогая! — и все крепче сжимал холодные пальцы женщины.

— Рады? Я тоже. Помните нашу последнюю встречу? И наш спор? Вы оказались правы, — словно стряхнув с себя что-то, заговорила она уже по-другому и принялась снимать простенькое коричневое пальто, напоминавшее крестьянскую домотканую сермягу, и развязывать платок.

Через несколько минут она сидела в столовой у камина и, зябко потирая руки, рассказывала, как в середине января прилетела на У-2 в Рогатицу, что в Восточной Боснии.

— А в это время четники вместе с фашистами нанесли внезапный удар по одному из батальонов 1-й Пролетарской бригады. И мне с батальоном в тридцатиградусный мороз пришлось совершить переход через заснеженный горный хребет Игман. Было очень тяжело и холодно, но все-таки интересно: с высоты хребта полюбовалась минаретами Сараева. Потом побывала в Черногории, в Колашине, Бабаячах. — Латавра невольно поеживалась, сдержанно жестикулировала. — Четники открыто призывают к уничтожению коммунистов. А в Боснии против четырех с половиной тысяч партизан воюют тридцать тысяч немецких и итальянских солдат и немало усташей; и только наше наступление под Москвой вынудило перебросить на Восточный фронт немецкие войска. Вот, Алексей… Алексеевич, прочитайте партизанскую листовку. — Она потянулась к своей простой крестьянской торбе, покопавшись в ней, вытащила скомканную в шарик бумажку, разгладив, подала ему: — Тут шифровка из Центра, ее нужно проявить. — Потом она достала из торбы другую бумажку: — А вот и листовка. Прочитайте!

— «Героическая Красная Армия победоносно гонит и уничтожает злейшего врага свободы малых народов и всего человечества. Она несет свободу всем порабощенным народам. Поднимайтесь, люди, и помогайте бить кровавых фашистских оккупантов. Будем достойны наших героических братьев!» — прочел Хованский.

— Советское правительство вопреки настояниям Англии отказалось поддерживать связь с генералом Михайловичем и помогло создать на территории СССР радиостанцию «Свободная Югославия», — ласково глядя в глаза Алексею, продолжала Латавра.

Она родилась в Кахетии. Но больше походила на черкешенку. «В ней течет не только кавказская кровь,— думал с нежностью Алексей, — она слишком женственна для грузинки и в то же время слишком самостоятельна. Руки маленькие, хотя сразу видно, что сильные. Впрочем, — спохватился он, — я ведь много лет не видел советских женщин!»

— Что вы так меня разглядываете, Алексей? Я очень изменилась?

— Нет, Латавра, — вспыхнул как мальчишка Хованский, вскочил с места и поцеловал ей руку. Он почувствовал, как ее пальцы вздрогнули, словно от электрического разряда, напряглись и обмякли. И когда он посмотрел ей в глаза, увидел, что они излучали призыв и одновременно страх, будто она боялась разбить что-то драгоценное, хрупкое. Опустив пушистые ресницы, она тихонько освободила руку.

Первый раз Хованский влюбился, когда ему было девять лет. А предмету его любви, наверное, пятнадцать. Девушка не обращала на него никакого внимания, а он, подобно Дон-Кихоту, готов был сразиться за свою Дульсинею с ветряной мельницей в лице семнадцати-восемнадцатилетнего парня. Первую сердечную рану залечило мореходное училище. Вторая его любовь, взаимная, когда ему исполнилось лет девятнадцать, тянулась недолго, лишь летний сезон. Алексей гардемарином ушел в плавание, девушка вышла замуж за чиновника с собственным домом, выездом и уехала в Петербург. В «чайльд-гарольдовом плаще» и чине мичмана он с успехом ухаживал за дамами и платонически влюблялся в девушек, опасаясь, как бы они его не женили на себе. Потом началась война и все то, что ей сопутствует. Алексею удалось сохранить в себе внутреннюю чистоту. В нем крепко сидела порядочность, разборчивость, доходящая до брезгливости. В отличие от многих мужчин он выбирал женщин сам, а не они его. Теперь, на склоне жизни, как ему казалось, в пятьдесят лет, он почувствовал себя вдруг опять девятилетним юнцом, маленьким Дон-Кихотом, готовым снова вступить в бой. «Вот оно, настоящее, большое! Совсем непохожее на все прежнее, это то, что случается раз в жизни, да и не с каждым! Какое это счастье!»

Латавра смотрела на него и, словно читая мысли, вполголоса, с едва уловимым грузинским акцентом, мягко заговорила:

— Я происхожу из дворянского рода. Мой отец, офицер лейб-гвардии его величества конвоя, перешел на сторону большевиков и был убит, сражаясь с войсками Юденича под Петроградом. Мать в двадцатом году умерла от тифа. Как было принято во многих княжеских и дворянских семьях Грузии, меня отдали грудным младенцем в крестьянский дом: «Чтобы не терять связи с народом». Так в нем я и осталась. У меня было два молочных брата и сестра… К вам стучат! Если это друзья, я рада буду с ними познакомиться.

Хованский встал со стула и прислушался. Раздался условный стук, и, когда Алексей отпер, вошел Жора Черемисов:

— Жратвы привез целый чемодан и ворох новостей. Виноват, я не знал… — Заметив женщину, Черемисов поклонился и пробормотал: — Добар дан, господжица!

— Это наша гостья… Латавра, — представил Хованский.

— Черемисов Георгий! — щелкнул каблуками Жора и повернулся к Хованскому. — Ребята уже ждут. Как? Задержать?

— Нет. Латавра хочет со всеми познакомиться. При ней можно говорить все.

Черемисов удивленно поглядел на своего любимого мэтра и подумал: «Чего же он так сияет? Какая красавица! Неужто из Центра? Карамба!» — Он повернулся к двери, где уже появился Граков, как всегда, в хорошем отутюженном костюме, веселый и жизнерадостный, и успел шепнуть: «Дама — свой человек!»

Граков положил большой сверток на стол, церемонно поклонился гостье и кинулся обнимать Хованского:

— Ну вот и я! Задание выполнено! — Он достал из бокового кармана блокнот и передал Алексею, затем протянул сложенный вчетверо лист: — А это Байдалаков — Георгиевскому… А теперь разрешите вас поздравить с днем рождения! — И снова обнял Алексея.

Потом появился Буйницкий и тоже обнял Хованского.

— А я и не знала, что попала на день рождения! — удивилась Латавра, с любопытством наблюдавшая за пришедшими. Потом подошла к «новорожденному», заглянула ему в глаза и хотела поцеловать его в щеку, но их, казалось, подтолкнула неведомая сила, и их губы соединились в поцелуе.

Никто, кроме наблюдательного Гракова, этого не заметил. «Эхма, любовь! И настоящая!» — заключил он и, чтобы отвлечь товарищей, указав на сверток, весело сказал:

— Вы только посмотрите, что я привез! — И принялся, развернув бумагу, доставать берлинские гостинцы: бутылку «Редерера», пражский окорок, лиможский сыр и еще какую-то снедь. — Вот так мы и живем на иждивении Околова, нашего руководителя «Закрытого сектора» и начальника «Зондерштаба Р» города Смоленска. Конечно, когда люди вокруг пухнут с голоду, все это и в горло не лезет… Но три четверти из этой жратвы, как деликатно выразился месье Черемисов, я уже передал Зорице,— Граков, искоса взглянув на Хованского, продолжал: — Завтра еду к Георгиевскому, а дня через два возвращаюсь в Берлин. Оттуда, как договаривались, в Гамбург к «Радо», в Варшаву, Витебск, Локоть.

— На эту тему мы поговорим позже, — вдруг вступила в беседу Латавра, и в ее голосе прозвучали властные нотки. — А сейчас отметим день рождения нашего хозяина. Хочу быть с вами откровенной, предстоит решить весьма сложную задачу: наладить радиосвязь и так обеспечить регулярные передачи и прием информации, чтобы быстро менять местоположение радиостанции, избежать радиоперехватов и усложнять пеленгирование. У меня есть кое-какой опыт в этом, постараюсь вам его передать. Поживу здесь несколько дней, — она бросила мимолетный взгляд на Алексея. — Как вы считаете?

— Разумеется, согласен, — живо отозвался Алексей, и глаза его молодо и задорно сверкнули. — Мы познакомим вас с нашими белградскими делами. Прошу всех к столу.

Обед прошел оживленно. Хозяин был в ударе, сыпал шутками, острил, смеялся, легко, по-молодому двигался и даже станцевал лезгинку. Провозглашали тосты за здоровье «новорожденного», за гостью, за Гракова, за победу над фашизмом, за Россию, за Грузию, пили за Сталина и за Красную армию. Жора Черемисов спел несколько романсов.

Наконец все уселись вокруг камина и, уставясь в огонь, притихли.

— А скажите, — прервала молчание Латавра, — почему был снят со своего поста генерал Скородумов?

Черемисов глянул на Хованского, как бы испрашивая разрешение на ответ:

— «Русский охранный корпус» должен был вроде возглавить генерал Туркул, командир «Дроздовской дивизии», однако, рассчитывая на пост главнокомандующего так называемой «Русской армии», уехал в Берлин. И ничего не получилось: вы знаете, как Гитлер относится ко всему этому? А то, что немцы отстранили Скородумова и посадили Штейфона, — это дело рук Алексея Алексеевича.

— Позвольте мне, — подал голос Граков. — Корпус! Курам на смех, откуда можно набрать корпус, если во всей Югославии двадцать пять тысяч русских вместе со стариками, женщинами и детьми! В «Русском национальном союзе участников войны», который возглавляет Туркул, не более четырехсот человек, добавьте сотню-другую фашистов Вансяцкого да РОНД — это так называемое «Русское освободительное народное движение» Бермонд-Авалова, которым на самом деле руководит немец, граф Тизенгаузен. Я был недавно у них в особняке Гартен-Вильгельмхаузе в Берлине. Сейчас их организация называется «Дейче-Русише-Штандарт» Дест. Нечто на манер штурмовых отрядов. Ну, кто еще? — Граков посмотрел на Черемисова.

— Ну, преуменьшать силы не следует, — вмешался Буйницкий, — в него вошли «штабс-капитаны» Солоневича, кое-кто из энтээсовцев, некоторая часть офицеров РОВСа и, главное, казаки из Кубанской дивизии…

— Все равно, это еще никакой не корпус! — загорячился Граков. — И мне непонятно, Алексей Алексеевич, зачем было устраивать так, чтобы немцы сняли этого дурака Скородумова? Ведь на его место, как мне известно, посадили волевого генерала Штейфона, который сумел каким-то чудом уже сформировать целых три полка, правда, жиденьких, но это уже дивизия!

Хованский, казалось, даже не слышал заданного ему вопроса и только перевел, улыбаясь, взгляд на пылающие в камине дрова. А Буйницкий заговорил, обращаясь к Латавре:

— Командует корпусом инспектор учебной части полковник немецкой армии Шредер. И все хозяйственные и административные должности заняты солдатами и офицерами Третьего рейха. При штабе корпуса есть курсы по переподготовке офицерского состава, батальон с ротой связи, караульная и обслуживающая роты. Эти подразделения кроме выполнения своих функций несут охрану военных объектов в районе Белграда. При штабе существует активно действующий контрразведывательный орган «1-Ц», возглавляют его бывший полковник кутеповского корпуса Иордан и его заместитель, некий Лосев. Основной костяк, около пяти тысяч, — белоэмигранты. Затем в него входят около шести тысяч бессарабов и буковинцев, военнопленные, уголовники из Одессы. Большое количество эмигрантов объясняется тем, что немцы, заинтересованные быстро создать эту воинскую часть — «Шюцкор», — предложили соглашательскому югославскому правительству уволить с государственных должностей всех русских, оставив их тем самым без средств к существованию. Дал на формирование «Шюцкора» благословение и митрополит Антоний. Потому сотни русских людей, хочешь не хочешь, пошли в «Шюцкор». Не следует забывать РНО с его дружинами. А их пять: «Суворовская», «Скобелевская», «Атамана Платова», пожалуй, самая многочисленная, состоящая из казаков; потом нечто вроде политических комиссаров — дружина Достоевского и, наконец, женская — Святой Ольги. Таким образом набрался корпус. Самого Скородумова, конечно, никто всерьез не принимал. В свое время его даже из РОВСа выгнали. Сейчас он сидит под арестом.

— О Скородумове расскажите, если можно, подробнее, — попросила внимательно слушавшая Латавра. — Что еще вам о нем известно?

— Да все известно… Мне даже больно за него, — глядя в огонь, заговорил Хованский. — Боевой офицер, на фронте с четырнадцатого года, георгиевский кавалер, одиннадцать раз ранен, вместо правой руки протез. Немало энергии употребил, чтобы воздвигнуть памятник русским воинам, расстрелянным австрийцами в Первую мировую войну, и ста пяти русским солдатам, павшим при защите Белграда в тысяча девятьсот шестнадцатом году во главе с их командиром, полковником Петром Приходько! Помню обращение Скородумова к сербскому народу: «Я полагал, что это сделают сербы. И потому ждал целых двадцать лет, а сейчас я убедился, что из шести тысяч солдатских русских могил осталось триста восемьдесят семь, другие же уничтожены, перекопаны. Честь русского офицера велит мне собрать оставшиеся, чтобы не стерся последний след русских героев, отдавших свою жизнь за объединение Югославии…» Скородумов добился, чтобы ему выделили участок на кладбище в Белграде… Он по-своему честен… Но жаль, что этот человек совершает, сам того не понимая, величайшую подлость! Задумал вместе с немцами идти походом на Россию! — Хованский медленно поднялся и подошел к окну.

На улице бушевала лютая метель, раскачивая ветви деревьев и мешая идти прохожим. Все было бело…

— Мы сделали так, чтобы его убрать… и, кажется, не ошиблись…

— Оправдывает свою фамилию! — засмеялась Латавра. — Торопится думать.

— Я собственными глазами видел, как он гонялся с палкой возле русской церкви за каким-то своим «политическим противником». Вы бы поглядели на эту тощую длинную фигуру с поднятой в левой руке тяжелой тростью. Умора, и только! Этот одуревший полковник, произведенный «царем» Кириллом в генералы, считает РОВС, евразийцев, младороссов гнилыми либералами, а эсеров, меньшевиков, «Крестьянскую Россию» — трусливыми бабами, а то и большевистскими агентами. Объявил святого Владимира основателем русского фашизма. Не все дома у генерала! — Черемисов подошел к камину и подбросил в него несколько поленьев. Сырые дрова зашипели, потом по ним запрыгали маленькие язычки пламени. Запахло дымком. — Скородумова, вероятно, надо было оставить командовать корпусом?…

— Мне тоже непонятно, зачем было устранять с поста этого, как вы говорите, безумца. — Латавра глянула на Хованского. — Новый генерал с немецкой фамилией, полагаю, гораздо опасней? Объясните, пожалуйста…

— Генерал-лейтенант Борис Александрович Штейфон — выходец из немцев, — кивнул Буйницкий и поглядел на Хованского. — А это играет большую роль.

Хованский повернулся к Латавре:

— Нам стало известно, что Скородумов готовит приказ о формировании на территории Югославии «Шюцкора». Это было в сентябре, когда началась вся эта история с нашим Аркадием Поповым в Бледе и когда приезжал Васо Хранич. Я его спросил, как отнесутся черногорцы к формированию корпуса из белоэмигрантов. «Как к предателям, которые сначала предали свой народ, а теперь предают народ, их приютивший! И очень плохо, что это делает русский генерал, инвалид войны, кавалер многих русских и наших орденов, проведший всю войну на германском фронте!» И я согласен с Храничем: даже воевавшие с Деникиным и Врангелем белоэмигранты, прежде чем записаться в корпус, возглавляемый выходцем из Германии, задумаются… Ну а прочие, убежденные, что Россию большевики поработили, все равно пойдут «освобождать» ее хоть с чертом. И нет той силы, которая разубедит фанатиков. Сторонники генерала Недича, тоже героя войны, и, конечно, четники — этот некогда цвет сербской нации, легендарные борцы за освобождение Сербии от турецкого ига, — тоже, к сожалению, считают, что нужно уничтожать коммунистов, тем более что Михайловича поддерживают король Петр и Англия. — Хованский взял кочергу и подтолкнул в глубь камина полуобгоревшее полено.

Все молча смотрели на него и ждали, что он продолжит свои объяснения.

— Вы, Алексей, «заботясь» о беляках, слишком оторвались от задач фронта, — заговорила мягко Латавра. — Они сотрудничают с фашистами, а вы вникаете в нюансы их переживаний.

— Простите, чика Васо мне еще говорил: «Дорогой мой друг, я хорошо знаю свой народ, с одной стороны, великодушный и добрый, с другой — неблагодарный, злопамятный и изменчивый. Вчера они, заблуждаясь, радушно встречали белоэмигрантов, называя их братьями; плакали, как дети, по убитому королю Александру, гордились своими четниками, вступали охотно в профашистские организации вроде летичевского "Збора" или "Гарде" Стоядиновича. Сегодня они прозрели и пошли с коммунистами, для них ныне кумир "бачушка Сталин", и они пойдут до конца, если даже вырежут народ до половины». И я подумал тогда, Латавра, что и белоэмигранты в огромной массе заблуждаются… Но если они прозреют, поверят нам, коммунистам, то будут стоять насмерть за нашу Советскую державу в борьбе с фашистами…

— Улита едет, когда-то будет, — с сомнением покачала головой Латавра. — Война жестока, нам некогда сейчас заниматься психологией…

— Время просветит, образумит, — сказал Хованский тихо. — Знаете, в каком тяжелом материальном и неравноправном положении очутилась основная масса русских беженцев, какое жалкое существование влачили те четыре тысячи врангелевцев, которые были направлены на строительство горного шоссе Вране — Босильград — Гостивар — Дебаль?!

— Простите, Алексей Алексеевич, — вмешался Граков. — Руководил этим строительством русский инженер-путеец Сахаров, возглавлявший несколько лет югославское управление строительства горных дорог. В Югославии в привилегированном положении были только бывшие царские сановники, сумевшие привезти с собой значительные состояния; да еще лица из белогвардейской элиты, имевшие доступ к огромным ценностям ссудной кассы Петербурга и выданным Врангелю Англией и Францией кредитам и займам.

— Граков! — перебил его Хованский. — Вы не совсем правы, у живущих здесь мнение несколько предвзятое. Да, известно, белые эмигранты подняли в Югославии медицину, геологию, химию, естественные науки и военное дело… Они внесли свой вклад, и немалый, однако наряду с этим оставались ядовитыми источниками, отравляющими неискушенные души ненавистью к Советской России, в результате чего была поколеблена многовековая традиционная дружба между нашими государствами. Конечно, многие в эмиграции, испытав на собственной шкуре, как живется простому люду, изменили свой взгляд на жизнь и политическое мировоззрение. Одни отошли в сторону и превратились в обывателей, другие уже стали понимать, на чьей стороне правда. Яркий пример тому — Федор Евдокимович Махин, полковник царской армии, выпускник императорской Академии генерального штаба, кавалер многих орденов, в том числе высшей военной награды сербской королевской армии — ордена Белого орла, — в 1939 году вступил в компартию Югославии, а теперь руководит отделом пропаганды Верховного штаба НОАЮ[1]. Или, пожалуйста, другой пример — начальник технического отдела Верховного штаба НОАЮ Владимир Смирнов, прозванный партизанами Влада Рус-Мостоубийца. Да и все вы — такой же пример! Начиная с Аркадия Попова, который шлет вам всем привет!

Все зашумели, заговорили наперебой, заволновались. Алексей вкратце рассказал, что произошло в Бледе, как Аркадия живьем закопали в землю, как гестаповец приказал его вырыть и Попову чудом удалось бежать…

— Теперь Аркаша здоров и воюет вместе с партизанами в Словении!

— А где Зорица? — вырвалось у Гракова.

— Зорица молодец! Испекла нам торт, — засмеялся Хованский. — Родила сына. Весь в Аркашку. Около пяти килограммов! Горластый и лобастый, как ухватится за палец, не вырвешь! Иваном решили назвать, в честь деда. Иваном Аркадиевичем его величаем! А глаза — матери…

Латавра, внимательно наблюдая за всеми и особенно за Алексеем, думала: «Иной мир, иные люди! Трудно нам их до конца понять, а им трудно войти в нашу среду… Они еще не столкнулись с самым страшным, где так нужны отвага и жертвы…»

— Прошу все-таки внести ясность, почему в наших интересах было снять с поста и устроить арест Скородумова? — строго спросила Латавра.

Хованский остановился посреди комнаты и, почти докладывая, объяснил:

— Укажу только две основные причины: первая чисто пропагандистская — нельзя было допустить возглавлять антисоветский сброд герою Первой мировой войны, русскому патриоту, воздвигнувшему памятник воинам, погибшим за Югославию. Вторая причина, самая важная, — генерал фон Штейфон, остзейский немец, барон, близко знаком с нашим «другом», тоже остзейским бароном фон Берендсом. К тому же главнокомандующий немецкой армией в Сербии генерал Вейш, доверяя Штейфону, делится с ним своими планами.

— И как же вам удалось заменить Скородумова Штейфоном? — заинтересовалась Латавра, а в глазах ее светилось: «Ну и молодец, Алеша!»

— Это оказалось не так уж сложно. Действовали с разных сторон. Суть была в том, что Скородумов и иже с ними не читали «Майн кампф» Гитлера и не знали его патологически высокомерного отношения к России и всему славянству, полагая, что фашисты будут считаться с ними как с союзниками. Кстати, на этом погорел не только Скородумов, надеюсь, погорят еще многие. Мы нашли людей, которые подсказали Скородумову написать манифест о формировании «Русской армии», которая под его командованием двинется на Москву! И «Великая, Единая и Неделимая Россия будет освобождена от большевизма…» И все в таком духе. Генерал Вейш взбеленился, он вызвал Скородумова к себе «на беседу», которая окончилась тем, что «главнокомандующий "Русской армией"» оказался в тюрьме!

— Теперь все ясно, — дружелюбно сказала Латавра.

— Ну, ребята, — поднялся Черемисов. — Пора и честь знать, да и гостье надо отдохнуть, тебе тоже не мешает, Шурка, — обратился он к Гракову. — Николай, ты будешь ночевать у меня, комендантский час давно наступил, а нам только во двор войти. Доброй ночи, Алексей Алексеевич, доброй ночи, уважаемая Латавра, — и подумал: «Бестолковая баба! Сто раз ей все повторяй!»

Когда все ушли, Алексей сказал:

— Милая и строгая Латавра, вам следует отдохнуть. Располагайтесь в спальне, а я еще поработаю в кабинете, мне предстоит читать шифровку из Центра и то, что привез Граков.

— Спокойной ночи, Алексей Алексеевич! — с грустью произнесла она, опустив глаза, и направилась в спальню. А он, глядя ей вслед, тут же понял, что не может, не в силах совладать с собой, из его груди вырвался тихий, похожий на вздох или стон призыв: «Латавра!» Она быстро повернулась, бросилась к нему, нежность озарила ее лицо, а из широко раскрытых глаз хлынула радость…

2

Утром, сильные, бодрые, омоложенные, словно напившись «живой воды», они принялись за работу. Шифровка из Центра гласила:

«1.42. Центр. Ивану: Ускорить предполагавшуюся отправку "Красавчика" в Локоть. Связь с источником в Витебске, который даст все указания, обеспечит "Могучая", Подготовить список и характеристики агентов НТС, ведущих подрывную работу с военнопленными в лагерях под Берлином. Описать внешний облик старших и радистов диверсионных групп, готовящихся для переброски в наши тылы. Ученые-физики, имеющие отношение к атомному оружию, приезжают на отдых в Блед под чужими фамилиями, учтите. Поздравляем с пятидесятилетием и награждением орденом Красного Знамени. Граф. 1.»

— Эту шифровку, Алешенька, мне дали на всякий случай, если не доведется с тобой встретиться. А о награде я ничего не знала. Поздравляю от всего сердца, ты это заслужил! Я дала бы тебе Героя, мой милый Алеша! — Она, нежно обняв его за шею, поцеловала.

Вторая перехваченная шифровка Байдалакова к Георгиевскому:

«19 января 1942 года. Рекомендую оставаться на месте и не прерывать связь с бывшими друзьями. Имеет ли успех пропаганда наших идей в "Охранном корпусе"? Профессор Ильин находится в данное время в Цюрихе. Адрес: Цюрих, Женевьевы, 12, желательно наладить заблаговременно с ним связь. Посланец подробно объяснит. Посылаем 10000 марок. Магу. Победа.»

— Александр Граков все нам объяснит! А вот и он, легок на помине, — сказал Алексей Алексеевич, услышав стук в дверь, и направился в прихожую.

Свежевыбритый, румяный от мороза Граков, весело и плутовато поглядывая на Хованского и Латавру, пожелал им доброго утра и вдруг, став серьезным, поглядел на часы:

— У меня в запасе один час. Полагаю, успеем.

— Прочтите шифровку вашего «Победителя» Байдалакова. — Алексей протянул Гракову записку.

Тот пробежал глазами по строкам:

— Все ясно. В связи с разгромом немцев под Москвой Байдалаков впал в панический страх. А профессор Ильин, сами знаете, фигура в эмиграции видная, ярко выраженный англоман и наверняка связан с Интеллидженс Сервис и Си-ай-си. Зная лавирующую позицию Георгиевского, они там, в Берлине, на всякий пожарный случай хотят закинуть «первую удочку», поэтому и денег столько ему отвалили.

— А откуда у них деньги? Фашисты вроде не так уж щедры — заинтересовалась Латавра.

— Крупные суммы поступают из Смоленска от Околова: золото, драгоценности, картины, безделушки.

— Грабит население?

— Конечно! Посылает добрую часть в Варшаву Вюрглеру, а тот, в свою очередь, не оставаясь сам в обиде, шлет в Берлин Байдалакову и всей его шатии. Драгоценности храним как неприкосновенный запас, а деньги тратим, — отрапортовал Граков.

— Неужели один Околов содержит всю организацию в Берлине? — удивилась Латавра.

— Не совсем. Занялись спекуляцией. Из Парижа по нелегальным каналам переправляются кофе и духи — этим занимаются Поремский и еще кто-то. Из Праги привозят шерсть и хлопчатобумажные ткани. Все это перепродается в Берлине.

— А почему в шифровке они интересуются «Охранным корпусом»? Не проще ли было вам об этом сказать?

— Думаю, это надо понимать так: «Успешно ли работает разведка НТС в "Охранном корпусе"?…» Они ведь все носятся со своей «третьей силой». Мы это выясним, расшифровав ответ Георгиевского.

— Ну ладно, поглядим. А как с вашей предстоящей поездкой в Советский Союз в соответствии с заданием «Радо»? — Латавра внимательно, с нескрываемым любопытством наблюдала за каждым жестом Гракова.

— Под Берлином, в деревеньке Цитенгорст, организован особый лагерь для военнопленных, наиболее пригодных для разведывательной и политической подготовки и засылки в оккупированные области в качестве немецких пособников в административные, хозяйственные, пропагандистские и прочие немецкие органы, а также дли шпионско-диверсионной работы в тылах Красной армии. — Граков вынул трубку, набил ее. — Вы разрешите? Подготовкой ведают Поремский с компанией, а засылку осуществляют Шитц, Редлих и отныне ваш позорный слуга. Впрочем, Редлих недавно уехал.

— Меня интересует программа, которую вы проводите, — пояснила Латавра.

— Я ездил дважды в Гамбург и встречался там не то с «Радо», не то с его представителем. Рассказал ему все наши берлинские дела и ваше, Алексей Алексеевич, предложение. Его заинтересовал лагерь советских военнопленных Цитенгорст и большой лагерь за Кепенигом, откуда мы переводим военнопленных, согласившихся работать с немцами. «Радо» предложил мне связаться в том лагере с одним человеком, который порекомендует мне «выбрать» подходящих людей для Цитенгорста. Я так и сделал, взяв пятнадцать военнопленных. Часть из них поедет со мной, а остальных пристроил к Редлиху. Первая группа с одним нашим человеком и тремя сволочами должна пересечь границу за Витебском. Вторая группа прибудет в Локоть для переброски к партизанам. Там рядом брянские леса, царство партизан. Вот немцы и хотят иметь среди них своих людей. Ха-ха-ха! Эти четверо — настоящие ребята, их «дядя Назар» особенно рекомендовал.

— А как же вы нашли в огромном лагере под Кепенигом этого «дядю Назара»? — Латавра пристально смотрела на Гракова.

— По описанию: одноглазый и хромает на левую ногу. Живет в бараке номер семьдесят один, член подпольного комитета лагеря. Они там всех знают, кто чем дышит. Удивительные люди, голодные, оборванные, холодные, в чем только душа держится?! Помочь им ничем нельзя.

— «Дядя Назар» — это бывший офицер нашей армии? Так? — спросила Латавра и заметила: — Жаль, конечно, пленных, но они сами виноваты…

— Вы меня простите, Латавра, нельзя объявлять «врагами народа» людей, которые по неопытности своих военачальников попали в плен, — возбужденно бросил Граков.

— Не говорите глупостей! — вспылила Латавра. — Как смеете вы осуждать действия товарища Сталина!

— Он не осуждает, — положив ей руку на плечо, мягко произнес Хованский. — У себя в кругу мы привыкли обсуждать все, что угодно. А вам, Александр, скажу: не спешите с выводами. Пленных немцы берут все меньше и меньше.

— Спасибо, что Красная армия и ее командиры научились воевать, — не сдавался Граков, сердито попыхивая трубкой.

— Мы тоже Красная армия, — улыбнулся Алексей, — и тоже кое-чему научились. «Лучше смерть, чем иноземное иго!» — некогда сказал Кузьма Минин, а старая русская пословица гласит: «Русский терпелив до зачина».

— Побываю на Руси, все своими глазами увижу, а покуда отправлюсь к Георгиевскому, и в обратный путь с вашего, Алексей Алексеевич, благословения. — Граков начал прощаться. Потом хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул: — Господи! Совсем из ума вон, я при ребятах не хотел открывать. Объявился Чегодов! Приезжал Вюрглер из Варшавы в Берлин и рассказывал, будто Олег сидел в черновицкой тюрьме, бежал оттуда, скрывался, потом пришел во Львов, явился к Брандту. Тот втянул его в какое-то грязное дело, как я понял, быть «подсадной уткой» в тюрьме, чтобы выведать сообщников какого-то видного партизана. А кончилось дело тем, что партизан сбежал, скрылся из Львова и Олег,чтобы оказаться в Витебске. Он ездил в Смоленск к Околову, потом они вместе отправились в Кишинев за спрятанной там типографией. Фантастика какая-то! Брандт ему, как я понял, не очень доверяет, но за Чегодова заступился Околов. К тому же обнаружилось, что в черновицкой тюрьме Олег сидел вместе с Гошкой Кабановым… Я получил шифровку от Лесика Денисенко. Пишет: «Мы с Олегом не бездельничаем!»

Хованский многозначительно посмотрел на Латавру. Его глаза, казалось, спрашивали: «Ну, что скажешь на это? Кто был прав?»

Граков ушел. Заперев за ним дверь, Алексей вернулся в кабинет. Латавра сидела в кресле и задумчиво смотрела в окно, на улицу, где по-прежнему бесновалась метель. Повернувшись к нему, она тихо, с грустью прошептала:

— Я попала в иной мир. Мне до конца вы все не понятны, вы так далеки от нашей действительности, у вас своя, выдуманная Россия. Тяжело вам будет у нас… Даже тебе, мой друг, будет поначалу непросто, ты ведь тоже привык к другому укладу жизни, к людям с чуждой для нас психологией…

Глядя в окно на мечущиеся белые хлопья, Хованский заговорил, подчеркивая каждое слово:

— Каждому разумному и мыслящему существу судьба подарила три якоря спасения — Родину, семью и дар улавливать звуки мира и связь своего «я» с человечеством… Ты, моя любимая, мой второй, надежный якорь спасения. Мне не страшны теперь никакие бури. Им всем нужно помочь. — Он взял ее за руку. — Помочь, потому что мы чекисты! А чекист — прежде всего человек! И если ты хочешь оказать влияние на других людей, ты должна оставаться человеком. Трагедия эмигрантов в том, что у них один якорь спасения — Родина, но и у этого якоря цепи проржавели.

— Остались одни «березки да российские широкие просторы», — грустно сказала Латавра. — Но Чегодова следует проверить!

— Проверим, — согласился Алексей, но заговорил о другом: — Конечно, этим людям до конца не понять, не пустить глубокие корни в народную толщу. Даже Алексею Толстому, махине, талантищу, сколько потребовалось чуткости и ума, прежде чем найти правильный путь и загореться пафосом созидания нового государства, этой неоспоримой притягательной силой идей социализма. Недаром свой лучший роман он назвал «Хождение по мукам». А вот Куприну уже не хватило времени найти себя… А Федор Иванович Шаляпин? Как быть с ним?

— Шаляпин все еще сводит счеты с большевиками, — кивнула Латавра. — Великий талант, но алчный самодур!

— Обижен на советскую власть за то, что реквизировала у него коллекцию холодного оружия, боится, что если придется петь в Большом театре «Фауста», то ему не подадут во втором акте настоящего жареного поросенка.

— Поросенка? — удивилась Латавра.

— Помнишь, когда на пиру Мефистофель начинает петь «На земле весь род людской…», вносят на блюде бутафорского поросенка; так вот, Федор Иванович, подписывая контракт, вставляет требование подавать ему настоящего жареного поросенка и в случае невыполнения этого пункта контракта требует неустойку. Таковы причуды гения.

— Причуды гения… — как эхо повторила Латавра.

— Ты сейчас думаешь о Сталине, — угадал Алексей. — После своего пятидесятилетнего юбилея Владимир Ильич говорил: «…наша партия может теперь, пожалуй, попасть в очень опасное положение, — именно в положение человека, который зазнался. Это положение довольно глупое, позорное, смешное». Вот так-то, моя дорогая!

— Я грузинка и горжусь тем, что с именем Сталина идут в бой, ложатся под амбразуры, что его имя гремит на весь мир! Горжусь тем, что советский народ уже переломил ход истории нашей страны. Но для победы, Алеша, нужны силы каждого из нас. Страшна измена, потому… Семь раз перепроверь, Чегодов может всех вас провалить…

Хованский не сводил с нее глаз, она вся была как натянутая струна; высоко подняв руки и вскинув гордо голову, горячо и вдохновенно говорила, ее гортанный, чуть хрипловатый голос звучал пророчески, взгляд устремленных на него больших черных глаз излучал уверенность и силу. Он любовался ею и думал про себя: «И эта чудесная женщина принадлежит мне! Она боится за меня, за всех нас… Но Олег Чегодов, я уверен, надежен…»

3

В Берлин Гракову уехать не удалось. Он пришел на квартиру к Хованскому вместе с Жорой Черемисовым только на третий день. Алексей его встретил, провел в кабинет. Граков объяснил, что побывал под Белградом, в Земуне, у Георгиевского, который в последний момент заменил служивший ключом шифра сборник стихов Гумилева «Белый жемчуг» на «Черный жемчуг».

— Пришлось задержаться, съездить в Нови Сад к приятелю за этим проклятым «Черным жемчугом». — И Граков достал из кармана зашифрованное послание «Мага» Байдалакову в Берлин, в котором тот рекомендовал председателю просить балерину Рклицкую, нелегально приехавшую во Францию, связаться через Игоря Сикорского, конструктора «летающих крепостей», с его близким приятелем Алленом Даллесом, руководителем политической разведки Соединенных Штатов в Европе.

«У меня есть возможность, — писал Георгиевский, — связаться с Рклицкой и самому, но дама эта практичная и, хоть и является членом нашей организации, даром делать ничего не станет. Да и в наших интересах без липы снабдить Рклицкую заслуживающим внимания материалом для Даллеса». Далее Георгиевский писал, что торопиться к сотрудничеству с американцами не следует, надо подождать, как будут дальше развиваться события на Восточном фронте.

Прочитав шифровку, Хованский взял вторую. Вторая копия шифровки Хованского обеспокоила. Генсек сообщал Байдалакову, что начальник «1Ц» при «Шюцкоре» полковник Иордан поручил Павскому провести расследование: «В Белграде действует несколько подпольных групп большевистски настроенной русской молодежи и лиц среднего возраста. Их вожак — бывший кадет Иван Зимовнов. Красная агентура, вероятно, работает и у вас в Берлине. Павский полагает, что на днях упомянутые лица будут арестованы, как только обнаружится их связь с резидентурой». Известить о результатах «Маг» обещал через две недели, поскольку в Берлин едет член НТС Ара Ширинкина.

Хованский знал, что на всей территории Югославии, в том числе и в Белграде, действуют разрозненные подпольные группы, они помогают партизанам и распространяют сводки Совинформбюро, устраивают саботаж на производстве, составляют прокламации, готовят побеги русским военнопленным. Но его сильно обеспокоило, что в числе «засвеченных» оказался Иван Зимовнов…

— Зимовнов — член одной из подпольных групп, слившихся с другими в «Союз советских патриотов», — объяснил Алексей Латавре. — «Союз» возглавил комитет в составе Голенищева-Кутузова, Лебедева и Алексеева. Их желание войти в контакт с югославами осложнялось недоверием местных подпольщиков к бывшим белоэмигрантам. Зимовнов закончил вместе с Аркадием Поповым военное училище, пользовался доверием коммунистического подполья Земуна еще до войны. Ему поручено тщательно проверить «Союз советских патриотов», куда немцы могли направить своих соглядатаев. И вот Зимовнов на грани провала…

— Надо срочно принимать меры! Скажите, Александр Павлович, — обратилась Латавра к Гракову, — какое впечатление у вас оставила встреча с «Магом»?

— Георгиевский встретил меня любезно, взял пакет с деньгами и письмо Байдалакова, отправился в кабинет расшифровывать… Жена накрывала на стол и расспрашивала о Берлине, жаловалась на рыночные цены, на то, что «Михаил Александрович хандрит», что многие друзья их забыли. Потом пошла в кабинет и спросила: «Ивана Ивановича и Николая Ефимовича будем ждать?», а Георгиевский ей ответил: «Ты все путаешь, дорогая, Иван Иванович придет в среду. Кстати, вот деньги на расход, прислали, черти, немного!» Мы сели обедать. Он расспрашивал, особенно о Вюрглере, Околове и Вергуне. После обеда в кабинете он, не прячась от меня, взял книгу Гумилева, и я сразу понял, что это не «Белый жемчуг», а «Черный жемчуг». У меня была когда-то такая книга. И часа два, а то и больше, шифровал.

— А вы что в это время делали? — допытывался Хованский.

— Мы перекидывались словами с мадам… Прощаясь, генсек интересовался, не встречался ли я с Зимовновым, и сказал, что с ним далек и не видел его с апреля, как началась война. Он спросил, у кого я брал разрешение на проезд в Земун, не у Губарева ли? И когда я подтвердил, воскликнул: «Умная бестия! Если что потребуется, обращайтесь к нему, сославшись на меня. Он многое может». Вот вроде и все. Только не знаю, кто такой Николай Ефимович, который должен обедать у них в среду вместе с Иван Ивановичем.

— Иван Иванович? Это Павский! — воскликнул Черемисов. — А вот Николай Ефимович?

— Губарев все еще заведует в полиции русским отделом? — вступила в беседу Латавра.

— Он правая рука самого Драгомира Йовановича, близок с комиссаром гестапо Гансом Гельмом и вхож к майору Гольгейму, шефу здешнего абвера. Бывает у Берендсов. Главное его занятие — по-прежнему ловить «красных» любого толка. В методах неразборчив, жесток. Являлся одним из организаторов убийства Ивана Абросимовича. — Хованский повернулся к Латавре. Никто, кроме нее, не знал, что Иван Абросимович был руководителем Алексея Алексеевича до 1939 года.

— Карамба! Я знаю, кто тот Николай Ефимович! Это ведь ехида Бабкин. Он, подлец, однажды меня провоцировал в беседе, дескать, немцы — сволочи, надо объединяться, напустил туману и ждал, что я отвечу. Ну я его послал, извините, к соответствующей матушке. Неужели Ванька Зимовнов не раскусил эту сволочь? Беда! Надо к нему бежать, предупредить, или, может, привести сюда? Что скажете, Алексей Алексеевич? — заволновался Жора Черемисов.

— Телефона у них нет, а если бы и был, то прослушивается. Придется с ним незаметно связаться и дать адрес нашей конспиративной квартиры. Проверить, действительно ли Бабкин провокатор, и, наконец, провести операцию по ликвидации Павского, но так, чтоб комар носа не подточил. — И Алексей, глядя куда-то в окно, резко бросил: — Пора с ним кончать!

Латавра посмотрела на него одобрительно. Таким она его еще не видела — волевого, сильного, злого.

На обсуждение плана операции пошло более часа. Рассмотрели всяческие варианты. В городе установлен комендантский час, немцы в случае малейшего неповиновения стреляли. Действовать среди бела дня было рискованно.

Предупредить Зимовнова о грозящей опасности взялся Буйницкий, появившийся в последний момент их совещания. И тут же отправился на операцию. Жил Иван в бывшей квартире Драгутина и Зорицы на Баба-Вишниной улице в большом дворе. Надев на себя рваную хламиду и перекинув полупустой мешок через плечо, убедившись по задвинутым занавескам, что Зимовнов дома, Буйницкий вошел во двор и, останавливаясь перед каждым крыльцом, кричал: «Старудию купуемо! Ста-а-ру-у-удиююю!»

Услыхав знакомый голос и увидав в окно Буйницкого, Зимовнов схватил первый попавшийся ему под руку ношеный пиджак, вышел на крыльцо и окликнул «старьевщика». Буйницкий артистически сыграл свою роль: окидывал презрительным взглядом вещь, давал мизерную цену, клялся и божился, голосил на весь двор, что вещь и половины не стоит, клал ее в мешок, вынимал обратно, уходил и возвращался и хищно выспрашивал, есть ли еще что-нибудь.

Любопытные соседи смотрели в окна или, чуть приоткрыв дверь, слушали, заключая про себя: «Этот старьевщик хуже цыгана, обманет, бестия, молодого парня ни за понюх табаку!»

А Буйницкий тем временем вошел в прихожую и вкратце объяснил положение, в которое попал Иван.

— Павскому, по-видимому, поручено тебя арестовать.

— Чувствовал я, что Бабкин — провокатор, он в глаза мне не смотрит! А на днях у нас во дворе в комнате пьяницы, которого недавно похоронили, поселились два типа, — возмущенно говорил Зимовнов. — Эх, я кое в чем доверился Бабкину!

— Ну ладно. Договаривайся с Бабкиным на завтра в два часа дня на встречу. Скажи, что с ним хотят познакомиться товарищи из руководства. Назови ему этот первый адрес, Бабкин наверняка сообщит его Павскому. А сам поезжай с Бабкиным по второму, — и протянул записку. — Ясно? Теперь быстро собирай самые ценные вещи, складывай ко мне в мешок, и я уйду. Твоя задача, Иван, заманить Павского в нашу ловушку!

Через минуту-другую «старьевщик» вернулся на крыльцо. Мешок его увеличился в объеме. Обходя неторопливо оставшиеся во дворе квартиры, он заметил в одном окне русопятое лицо, голубоглазое, скуластое и курносое: «Дежурит кубанец. Наблюдают люди из "Шюцкора", а не гестапо или абвер, и даже не молодчики из полиции». В этот момент отворилась дверь крайнего домишки, на пороге показалась старуха и махнула ему призывно рукой. Буйницкий направился к ней и купил старье.

Убедившись, что за ним не следят, Буйницкий двинулся в сторону улицы Кнеза Милоша, а еще через десяток минут страхующий его Граков подтвердил: «Опасности нет», — и они оба шмыгнули во двор, где жил Жора Черемисов.

Место первой встречи — Дубоки поток на окраине Белграда — в пору ненастья было непроезжим для машин, а в эту снежную зиму добираться до разбросанных по сторонам речки домиков можно было только по протоптанным в снегу дорожкам.

На другой день Павский проехал на своей машине до самого конца улицы Мали вук и остановился у крайнего дома за час до встречи. Потом, сообразив, что его черный «рено» снизу заметен, отогнал его назад и поставил впритык к кирпичной стене какой-то конюшни; захлопнув дверцу и нахлобучив на глаза шапку, из-под которой торчал его длинный нос, замаршировал, как журавль, в сторону Дубоки поток — никогда не замерзающей, узкой, но глубокой речушки, вытекавшей из-под горки. Постояв на берегу, он уверенно свернул направо, дошел до небольшого стога сена, уселся под ним, сунув перед собою в снег сломанную ветку. Вытянул ноги, обутые в высокие охотничьи сапоги, вытащил из-под бортов теплого пальто бинокль и принялся изучать домик со двором, где, как ему доложил Бабкин, назначена его встреча с руководством «Союза советских патриотов».

Прошел час. Ничто не свидетельствовало, что в доме напротив есть люди. Минул еще час. Павский продрог, мерзли руки, ноги, а тут еще поднялся лютый ветер… Поземка срывала с сугробов и наметов сыпучий снег, вздымала его вверх, закручивала вихрями и с бешеной быстротой мчала по долинке. Наконец кто-то показался на крыльце дома. Это была закутанная в платок женщина. Она поглядела на затянутое серыми тучами небо, сбежала с крыльца и пустилась бегом к стоявшему в глубине двора отхожему месту. Павский плюнул, поглядел на часы и окинул взглядом всю близлежащую долинку Дубоки поток. Кругом ни живой души. Даже собаки, не привыкшие к таким морозам, куда-то попрятались. Время приближалось к трем. «Что-то случилось? Неужели провал? Скорей всего отложили свидание. Терпение! Никуда они не уйдут». И Павский по привычке вытянул подбородок, отбросил в сторону ветку, поднялся и зашагал к своему «рено». Когда он подходил к машине, из ворот двора, где находилась конюшня, вышли двое. Они возникли неожиданно, словно его поджидали. «Оглянись, — подсказало ему "шестое чувство", — за спиной враги, берегись!» Но дворянская честь офицера Измайловского лейб-гвардии полка не позволяла показать трусость. До машины оставалось несколько шагов, когда он увидел сидящих в машине людей… Попытку сунуть руку во внутренний карман пальто за пистолетом остановили шедшие сзади.

— Спокойно, полковник! — приказал знакомый голос.

«Капитан Хованский? Он всегда был мне подозрителен! Как же я промахнулся?» — мелькнуло в мозгу в те секунды, когда его обезоруживали и вталкивали в машину, ловко завернув руки назад. Ему вспомнились Билеча, кадетский корпус, застолье у гостеприимного старого Гатуа, генерал Кучеров, Скачков, красавица Ирен и Людвиг Оскарович Берендс с его фальшивой улыбкой, шаркающими ногами и непрерывно кланяющийся. Еще ключ от сейфа… — все это промелькнуло молниеносно, монтажными кадрами и сгинуло, заслоненное липким страхом и предчувствием роковой, неизбежной смерти…

Его заставили спуститься с сиденья на пол, накрыли голову черной тряпкой и, приставив нож к затылку, предупредили, что пустят его в ход, если он хоть пикнет. Последнее, что он увидел, была спина Черемисова, который в немецкой шинели сидел за рулем. Машина постояла еще с полчаса и тронулась. Ехала долго. Павский догадывался, что его везут в сторону Смедерова. Сидеть, согнувшись в три погибели, ему, высокому, длинноногому, было больно, ног своих он уже не чувствовал, трудно было дышать. Наконец машина остановилась.

— Ну вот и прибыли! — отворяя дверцу и выходя, громко сказал Граков. — Николай, помоги полковнику увидеть божий свет. Здесь ему разрешается кричать.

Буйницкий снял с головы Павского тряпку, втащил его на сиденье и беззлобно, даже со снисхождением и грустью произнес:

— Посидите, отдышитесь, господин полковник…

К машине подошли какие-то люди в крестьянской одежде, с карабинами за плечами. Один из них, высокий, черноволосый, положил большую, тяжелую руку на плечо Буйницкого и поприветствовал:

— Здрав био, Никола! Како си? «Ымынынык»!

— О! Давненько тебя не видел, Любиша Стаменкович! «Ы» научился произносить, молодец! Никогда не забуду, как в кафане «Код Далматинца» на Ташмайдане вы с Зорицей спектакль с портфелем Вергуна проводили. Артисты!

— А как Зорица?

— Зорица сына Аркадию родила!

«Они не стесняются при мне обо всем разговаривать. Значит, это конец?» — холодея, подумал Павский.

Полузанесенная снегом хижина рыбака на сваях стояла неподалеку от замерзшего Дуная, ее высокая черепичная кровля прикрывала деревянную пристройку для хранения сетей. В довольно просторной комнате, обшитой досками, куда все вошли, на очаге горел огонь. Пахло ракией. Варили «шумадийский чай»[2].

За большим столом на скамейках и треногих табуретках уселись Хованский, Зимовнов, Черемисов, серб, которого Буйницкий назвал Любишей, и еще двое незнакомых, тоже, видимо, сербов. В стороне, в углу, опустив голову, съежился Бабкин. Павскому предложили сесть с ним рядом. У двери остались стоять Буйницкий и два серба.

— Товарищи! — поднимаясь, начал Хованский. — Нам предстоит выполнить долг патриотов, борцов с фашизмом, покарать предателей Родины, предателей страны, которая их приютила, предателей своих сотоварищей по эмиграции… Бывший полковник Павский, сотрудничая с фашистами…

— Я не бывший полковник! Не вам лишать меня чина, в который произвел меня государь император! Я не предатель! Это вы предали Россию! Вы отдали ее на откуп синедриону и на разграбление дикому хаму! Вы загубили Россию, разрушили и расхитили ее богатства, вы отняли у ее народа здравый разум, лишили веры в Бога! Вы… — Глаза Павского вылезли из орбит, нос побелел, на губах пузырилась пена. Он выкрикивал слова громче и громче, переходя на визг. — Именем Всевышнего Бога, именем нашей Святой Руси… — Павский поднялся во весь рост, поднял левую руку, которая коснулась деревянных стропил, сунул правую за пазуху, словно хватаясь за сердце, — проклинаю…

У Буйницкого, стоявшего возле двери в двух шагах от «скамьи подсудимых», слова полковника вызывали только жалость, он слышал подобное и только думал: «Истерик! Чего доброго, кондрашка стукнет, за сердце вон хватается!» Но рука полковника сжималась в кулак, и Буйницкий догадался, что у того за пазухой, наверное, спрятан другой пистолет, рукоятку которого он сжимает. «Мы ведь его толком не обыскали!» — И кинулся к нему.

В тот же миг Павский выхватил из-за пазухи руку с зажатым в ней браунингом и, направив его в сторону Хованского, крикнул:

— Умри же! — и выстрелил…

Полковник попадал в брошенную монету с двадцати шагов и не промахнулся бы сейчас, если бы на мгновение его не опередил Буйницкий, оттолкнув резко руку в сторону. И тут же подоспевшие на помощь стоявшие у двери сербы вырвали пистолет.

Остальные, как завороженные, следили за происходящим, никто подобного не ожидал. Никто поначалу не заметил, что сидевший на скамье Бабкин завалился назад, и, только когда он рухнул на пол и начал биться в предсмертных судорогах, поняли, что пуля попала в него. Павский безвольно, как мешок, опустился на скамью и тупо уставился на своего осведомителя, из шеи которого фонтанчиком била кровь.

Бабкина унесли, наспех вытерев образовавшуюся лужицу. Павский сидел неподвижно, уставясь в пространство, плечи его опустились, лицо побледнело, осунулось, кожа на лбу и висках собралась в морщины, глаза посоловели, он лишь вяло шевелил пальцами и, казалось, о чем-то сосредоточенно думал. Но он ни о чем не думал, в голове было пусто, перед глазами вставали, как сквозь дымку, далекие картины прошлого, и вдруг ему померещился сон, который он видел еще в детстве: он сидит, как сейчас, в мрачном темном помещении, смотрит в черную пасть чердачного люка и видит серую волосатую спину… Так вот он, страшный, вещий сон, так крепко засевший в его памяти. Такой же унылый закут, черный чердачный проем и та же страшная волосатая спина, чуть покачивающаяся из стороны в сторону, на этот раз не во сне, а наяву!…

Он опустил глаза, во рту стало горько, по спине пробежали мурашки, тело налилось ужасом. Все существо, каждый нерв, каждая клеточка кричали: «Смерть!» Вся воля была сосредоточена на том, чтоб больше не посмотреть в черный проем, на волосатую серую спину. Он не знал, что «сатана» на чердаке — всего лишь покачивающаяся на сквозняке рыбачья сеть…

Бывший адъютант Корнилова рассказал, что в январе 1940 года тремя выстрелами в спину убил Ивана Абросимовича; организовывал это убийство начальник русского отдела УДБ[3] Губарев, а выследила Абросимовича немецкая разведка, агенты абвера, в частности Людвиг Оскарович Берендс. С каким-то тупым равнодушием Павский рассказал о деятельности «1Ц» «Охранного корпуса», назвал сотрудников отдела и тайных агентов. Словно сквозь сон, едва шевеля губами, он безвольно называл фамилии:

— Андриевский Борис Георгиевич, штабс-капитан белой армии, член НТС, сорока лет, светлый шатен, среднего роста, нос прямой, глаза карие, особая примета — шрам на шее слева; Кавердынский Павел Нилыч, советский гражданин, ранее учитель в Одессе, около пятидесяти лет…

С таким же безразличием сообщил, что в РОК действует комиссия по вербовке добровольцев из числа русского населения Румынии, которую возглавляет полковник Пивник…

Допрос длился до глубокой ночи. Безучастно принял Павский слова приговора: понурив голову, с отвислой челюстью шагал по заснеженному берегу Дуная в ожидании пули…

Георгиевский так и не дождался его на обед. Хватились его только через день. Потом оказалось, что нет и Бабкина. Началось следствие. Молодчики Губарева кинулись на квартиру Ивана Зимовнова, но того и след простыл.

А полковник лейб-гвардии Измайловского полка Павский медленно плыл подо льдом к Черному морю, завершая круг своих скитаний на чужбине. За ним, как на буксире, следовало тело Бабкина.

4

На другое утро, в понедельник второго февраля, на рассвете, распрощавшись с Зимовновым, которому нельзя было возвращаться в Белград, Хованский, Граков, Буйницкий и Черемисов уселись в «рено», доехали до пригорода и поставили машину в сарае сгоревшего, полуразрушенного бомбой или снарядом дома.

— Тут никто ее, голубушку, не найдет. Кругом развалины, одни трубы, деревья и те обуглены, точно в мертвом царстве. Карамба! Ванька Зимовнов рассказывал, вся Сербия такая. У мостов и железнодорожных будок проволочные ежи, спирали, бетонные бункеры с амбразурами, пулеметные гнезда, торчат стволы пушек. Страшно смотреть! Вдоль всей дороги ходят часовые, установлены посты, наблюдательные пункты с оптическими приборами. — Черемисов повернулся к Гракову. — А в Хорватии тоже так?

— Там Анте Павелич с сербами расправляется. В лагерях лучшая смерть для серба, самая «гуманная», — если умрешь, забитый палками. Ни женщин, ни детей, ни стариков не щадят. Если православный, значит, бей его! Хорватия пострадала меньше. — Граков посмотрел на сарай, где они оставили «рено», и удовлетворенно проговорил: — Снежком все следы запорошит, а метелица подметет.

— На обратном пути будешь проезжать через Словению, верно? Интересно, как там? — спросил Черемисов.

— Белград — Загреб — Марибор — Вена — Берлин, виноват, Загреб — Любляна, а потом уж Марибор, — и Граков посмотрел на Хованского.

— А на черта тебе делать крюк? Где Любляна, где Марибор? — удивился слушавший их беседу Буйницкий.

— Он едет по делу, — вмешался Хованский. — Завтра все узнаете. А сейчас разойдемся. Ты, Жора, идешь на квартиру Павского, ключи у тебя, входи не с улицы, в парадную дверь, а со двора, с черного хода. Николай тебя подстрахует. Не торопясь, разберитесь с бумагами, в чемодан — и домой. Только осторожно, чтобы следов не оставлять. Мы же с вами, Александр Павлович, — обратился он к Гракову, — пойдем к Зорице, это недалеко, на Крижаничевой.

Было морозно. Порывы свирепой кошевы били в спину и, казалось, пронизывали насквозь, с воем раскачивая висевшие на верхушках редких столбов фонари. Одиночные прохожие, подняв воротники и надвинув поглубже шапки, ни на кого не глядя, спешили по своим делам. Наконец вышли на улицу Господара Вучича и свернули на Крижаничеву, тут все казалось как в сказке: маленькие, занесенные снегом домики, палисады, деревянные и каменные ограды; кругом полное безлюдье, слышно только, как под порывами ветра поскрипывают калитки и ворота да покачиваются под его напором верхушки пирамидальных тополей…

Зорица жила в небольшом доме у вдовы умершего от туберкулеза рабочего чулочной фабрики, той самой, где работал до войны Черемисов.

С тех пор как Хованский последний раз видел ее, прошло около трех месяцев. Потерянная и обессиленная, сидела она тогда в стареньком кресле и сначала не поняла, что он читает ей письмо Аркадия, и только потом вскинула на него большие лучистые глаза, в которых вдруг заискрилась ликующая радость. Она брала сына на руки и, приподняв его, казалось, хотела произнести: «Поглядите, какого сына я родила!»

— Пишите, Зорица, письмо мужу. Мы сможем его скоро передать. Обрадуйте Аркадия рождением сына, успокойте; впрочем, вы лучше знаете, что написать. — И Хованский, усаживаясь возле окна небольшой комнаты, служившей гостиной, столовой и кабинетом, добавил: — А за торт спасибо! Очень был вкусный.

Граков подошел к старинной люльке, где, тараща глазенки, посасывал соску запеленутый младенец, и засмотрелся на синеглазое маленькое чудо. Порылся тут же в карманах пиджака, вытащил несколько цветных карандашей, взял со стола лист бумаги и весь ушел в рисунок.

«В этом человеке неистребимо сидит талант художника, он никогда не расстается со своими карандашами. Разведчик, пожалуй, должен быть художником с острым глазом, — размышлял Хованский. — У него феноменальная зрительная память!»

Алексей Алексеевич терпеливо ждал, пока Зорица напишет письмо, и, глядя в пространство, с нежностью думал о Латавре, о ее признании, о том, что она настояла на своем вылете в Югославию ради него.

Вложив исписанный лист в конверт, поцеловав его украдкой, Зорица протянула Хованскому.

— Вот, пожалуйста. Не увижу я Аркадия больше…

— Ну, ну, Зорица, не унывайте. — И Граков положил перед ней на стол свой рисунок. — Эскизно, но, увы, нет времени. Я надеюсь еще написать и ваш портрет, и Аркадия, и маленького Иванчика.

На рисунке были изображены люлька с ребенком и Зорица за столом. Сходство было так разительно, что подошедший Хованский восхитился:

— Чудесно! И с настроением.

Зорица долго разглядывала рисунок, потом взяла его и прижала к груди:

— Господин Алекса, миленький, я вас очень прошу, нельзя ли передать этот рисунок Аркаше? Ну пожалуйста!

— Можно, конечно! — Граков опередил Хованского. — Только кое-что надо добавить.

И через пять минут он изобразил стоящего над колыбелью Аркадия Попова.

— Аркаша, милый… — Зорица залилась слезами.

— Этот рисунок останется у Зорицы, а вы пишите другой, — повернулся Алексей Алексеевич к Гракову.

Скоро они уже шагали по заснеженным улицам домой. А в полдень сидели втроем в кабинете Хованского в ожидании Черемисова и Буйницкого. Те явились с тяжелым, полным бумаг чемоданом.

— Карамба! Все забрали: тайник обнаружили, даже в сейф проникли. — Жорж ткнул в сторону чемодана: — Документы, списки, деньги, копии донесений Губареву, Иорданскому, Летичу, какому-то немцу и Георгиевскому.

— Полковник, гад, недаром в разведке у Врангеля служил! — выругался Буйницкий и осекся, заметив укоризненный взгляд Латавры.

— А квартиру чин-чинарем привели в порядок, заперли. Уехал полковник, и все тут. А на нет и суда нет! — Жора раскладывал бумаги на столе.

Провозились, просматривая документы, до вечера и вычитывали вслух самое интересное. Первым не выдержал Черемисов:

— Вот послушайте из дневника полковника! Здесь он подробно изложил разговор с вновь прибывшим в Белград шефом гестапо в Сербии группенфюрером Майснером.

«Этот весьма решительный человек, — писал Павский, — мне заявил прямо, что миндальничать здесь не собирается, индивидуальная вина не берется в расчет как мерило, поскольку ответственность несет весь народ Сербии, подлежащий уничтожению. На это я заметил, что основная культурная масса Югославии, вернее Сербии, остается пассивной. Что касается партизанских отрядов, то они состоят из неграмотных крестьян, а интеллигентов там единицы». А вот еще: «Генерал Милан Недич связался с немецкой разведывательной службой через Дмитрия Лётича в 1940 году. А Лётич имел непосредственный контакт с резидентом VI Управления РСХА, скрывавшегося под маской директора транспортного агентства "Шенкер А.Д…"[4]».

«Драже Михайлович тайно сотрудничает с немцами и итальянцами. Свидетельство тому — факты: убийство командира отряда в Пожеге Милана Благоевича, передача немцам пленных партизан в Вальеве, об этом же свидетельствует поведение четников на боевых позициях под Кралевом и Крагуевцом, а также засылка к красным партизанам диверсионно-террористических групп, которые успешно расправляются с их вожаками. Таким образом, общими усилиями удалось избавить Сербию от коммунистов. А сейчас, насколько я понял из разговора с Лётичем, немцы договорились с Драже Михайловичем посылать своих инструкторов для обучения террористических групп, состоящих из четников, так называемых "командосов", для засылки их в Боснию, Черногорию, Словению. См. № 3, с. 127, список кандидатов…

Около девяноста процентов офицерского состава воюет на стороне четников, недичевцев, летичевцев против партизан. Самое интересное, что Драже Михайловича король Петр Второй произвел в генералы и что Англия и Америка признали и поддерживают Михайловича. И понятно, они боятся красных. Это первая трещинка в альянсе СССР — союзники!»

«Черткову известно, что золотой запас Югославии был перехвачен итальянцами. См. № 2, с. 8…»

«С наступлением лета некоторые подразделения предпримут карательные экспедиции против сербских партизан. И, судя по всему, РОК будет включен в состав немецкой армии. Однако русские солдаты наденут форму царской армии. Жаль, что русское офицерство не пошло с нами, а в своем большинстве осталось пассивным, даже сочувствующим Советам и безграмотному сербскому крестьянству, в отличие от офицеров-сербов, оставшихся верными королю и престолу…».

В отдельной папке были собраны характеристики виднейших деятелей эмиграции. Занявшись ими, Жора Черемисов то и дело распрямлялся и читал вслух:

«Бывший начальник штаба Корниловской дивизии Евгений Эдуардович Месснер держится в тени, служит в белградской "Општине" и руководит отделом "Русского информационного агентства" "Галиполиец". Во всех обществах и союзах, русских колониях и офицерских объединениях у него свои осведомители. В начале тридцатых годов через находящегося в Румынии генерала Геруа вел переговоры с румынскими властями о разрешении допуска в их порты приобретенной РОВСом шхуны для переброски агентуры. Месснер — участник переброски членов НТС, так называемых солидаристов Ирошникова и Фроловского. Часто ездил в Париж, сейчас служит в редакции недичевской газеты "Време". Пишет комментарии о военных событиях на Восточном фронте под псевдонимом "Вегециус". Видел его 13 апреля 1941 года на Теразии, после вступления в Белград немецких подразделений дивизии СС "Рейх" в форме немецкого офицера. Он работает над созданием "Охранного корпуса". Связан с гестапо. Умен. Осторожен. Подозрителен. К Георгиевскому относится отрицательно. Бывает изредка у фон Берендса».

— А вот свеженькое: помечено декабрем 1941 года. Грак, погляди-ка, что там, на восемьдесят девятой странице?

— Потом, Жора, надоело! — отмахнулся Граков. — Впрочем, подожди. Тут действительно интересно! — И Граков сам громко зачитал: — «Генерал Головин — представитель Врангеля при английском военном министерстве, личный консультант Черчилля по русским вопросам, специальный советник генштаба Франции, близкий друг Гувера, Детердинга, Петена и Розенберга. Живет в Лондоне и Париже, часто гостит в Белграде. При помощи «Државной комиссии»[5] организовал «Военные курсы». Написал книгу о «Будущем устройстве русской армии».

«Профессор Владимир Давац — главный идеолог РОВСа, председатель общества "Галиполийцев" и Югославии, редактор газеты "Новое время", связан с некоторыми финансовыми кругами Соединенных Штатов…»

— Что-то вроде картотеки, — заметила Латавра. — Это очень ценно! Разве Скоблина там нет?

— Вот и Скоблин! — порывшись в бумагах, проговорил Граков. — «Бывший председатель общества "Галиполийцев", правая рука исчезнувших генералов Кутепова и Миллера, подозревался в их похищении. Скоблин вступил в Добровольческую армию унтер-офицером и в двадцать шесть лет стал самым молодым генералом в армии Врангеля и командиром Корниловской дивизии. Человек необычайной смелости, талантливый полководец… Пример тому — Каховка, где он был ранен, но где ему удалось на какое-то время не только отразить натиск красных, но и разбить наголову целый полк; тогда же он взял в плен известную певицу Надежду Васильевну Плевицкую и ее мужа — командира батареи, который перешел на сторону белых и после разгрома очутился вместе с женой в Галиполи. Там Скоблин и отобрал у него жену и вместе с ней уехал сначала в Болгарию, потом в Югославию и наконец во Францию, где впоследствии возглавил общество "Галиполийцев", насчитывающее пятнадцать тысяч человек. После исчезновения Кутепова Скоблин фактически направлял всю деятельность РОВСа. Он же возглавил и "внутреннюю линию" после генералов Шатилова и Эрдели, а это значило — знал все не только о деятельности различных эмигрантских обществ и союзов, но и следил за проникновением большевистских агентов в их среду, а также руководил засылкой своих в СССР. Я напомнил Месснеру о том, что после исчезновения Кутепова капитан Федосенко обвинил Скоблина, утверждая, что он был завербован еще в Турции советским военным атташе в Анкаре Соболевым и что каждая группа террористов, засылаемая в СССР, с тех пор как он возглавил "внутреннюю линию", неизменно проваливалась, в связи с чем совет проводил следствие и учинил Скоблину суд, на котором тот оправдался. Месснер вспоминал лишь, как во время последних боев за Крым они вышли вместе, чтобы выяснить обстановку боя, как он вынес из-под огня раненого Скоблина и, хотя в дальнейшем их пути разошлись, он, Месснер, не верит в причастность к этому делу генерала Скоблина. Вероятнее всего, его впутали в аферу, а он потянул своего начальника — Миллера».

Граков оторвал глаза от бумаги и спросил:

— Продолжать? Тут еще много о Скоблине, Кутепове, Миллере.

— Нам интересны выводы, зачитайте концовку о похищении Кутепова и Миллера, — попросила Латавра. — Я плохо знаю эту историю.

Граков перелистал пару страниц и потряс листками в воздухе:

— Вот! «Я встречался с сыном генерала Миллера, Николаем, который живет в Славонском Броде, на улице Пашича, семь. Он не сомневается, что его отца похитили большевистские агенты. Первое время после исчезновения Кутепова отца охраняла французская полиция и постоянно сопровождал дежурный офицер. Последний год отец ходил всегда один. Вкратце произошло вот что: двадцать второго сентября тысяча девятьсот тридцать седьмого года в двенадцать ноль-ноль Миллер, покидая канцелярию РОВСа на улице Колизе, сказал перед уходом своему ближайшему помощнику, генералу Кусонскому: "Распечатайте, если не вернусь". Кусонский, поскольку это делалось всегда, отнесся к заявлению спокойно. Но когда Миллер не пришел домой на обед и вечером (а он никогда позже десяти не задерживался) и не появился в РОВСе, Кусонский вскрыл конверт: "Сегодня в двенадцать тридцать у меня свидание с генералом Скоблиным на углу улиц Жасмен и Рафе, мы вместе отправляемся на встречу с немецким военным атташе в Латвии г. Штроманом и их атташе в Париже г. Вернером. Они хорошо говорят по-русски. Это свидание состоится по инициативе генерала Скоблина. Допускаю, что они агенты гестапо. Поэтому и оставляю записку". Кусонский тут же созвал совет. Послали и за Скоблиным, началось бурное собрание. Скоблин все отрицал, утверждая, что в двенадцать обедал с женой в ресторане на улице Лоншар. В два часа ночи решили обратиться в полицию. Скоблин вызвался пойти с генералами Кедровым и Кусонским. Быстро оделся и вышел первым. Кедров и Кусонский почти тут же последовали за ним, но Скоблин исчез, улица была безлюдна».

— Старые вороны, пока выползли! — засмеялся Черемисов.

— «Один из первых очевидцев этой истории, капитан Ленц, рассказал, что около двух ночи видел, как Скоблин, выйдя из помещения РОВСа, быстро направился к стоявшим машинам, подергал за ручку дверцы одной и, убедившись, что она заперта, подошел к другой и уехал. Лично зная генерала, Ленц не придал этому значения, полагая, что тот в темноте ошибся. В тот же день, согласно заявлению в полицию хозяина газетного киоска, около трех ночи к нему на квартиру явился Скоблин, попросил в долг двести франков и тут же удалился.

Правая французская печать утверждала, что это дело рук Москвы, и ссылалась на показания свидетеля: будто двадцать третьего сентября в порт Гавр прибыл автомобиль с дипломатическим номером. В нем было три человека, а обратно в Париж отбыла с двумя! Полиция опровергла газетную "утку", заявив, что в машине находились четыре известных им лица, из коих два вернулись, а два остались и поднялись на пароход "Мария Ульянова", который тут же отчалил.

Левая и умеренная печать, в том числе и некоторые эмигрантские газеты, считали, что Советы никакого отношения к афере не имеют, скорей к ней причастно гестапо. Французские власти подняли всех на ноги. Похищение Миллера стало сенсацией дня. Пестрели заголовки: "Кто, в сущности, генерал Скоблин?", "Сомнительная роль жены Скоблина, известной певицы Плевицкой", "Шпионка в монашеской рясе", "Таинственные апартаменты" и так далее. Скоблины, согласно данным прессы, жили широко. На окраине Парижа у них была роскошная вилла, в городе два апартамента. Они часто устраивали вечеринки, на которые собирались дипломаты и военные высокого ранга.

Полиция в первую голову кинулась на поиски Скоблина и его жены, но никто из них за последние двадцать дней ни в одной из трех квартир не ночевал. Разыскали Плевицкую лишь на следующий день. На допросе она заявила, что всю ночь бродила по Парижу в поисках мужа, а где он, не имеет понятия. "Вчера, в двенадцать, — утверждала Плевицкая, — мы вместе обедали в ресторане на улице Лоншар, в час дня я взяла туалеты в доме моды, заплатив две тысячи семьсот франков. В два мы поехали на Северный вокзал проводить госпожу Корнилову; в пять вечера отправились с друзьями в Булонь к генералу Деникину, а оттуда поехали к себе на виллу в Озуар…" При выяснении оказалось, что время, указанное Плевицкой, не совпадало. Не было у Плевицкой и алиби для Скоблина от одиннадцати тридцати до тринадцати тридцати, поскольку "она находилась в доме моды". И уже не вызывало сомнений, что Скоблин сыграл главную роль в похищении или убийстве генерала Миллера».

«План, как утверждала пресса, был построен умно. Не будь разоблачительного письма, никто не смог бы заподозрить Скоблина. Все бы сошло, как семь лет назад, при исчезновении Кутепова. Французский суд осудил Плевицкую на пятнадцать лет как соучастницу преступления. В тысяча девятьсот тридцать девятом году в португальской газете была напечатана короткая заметка: "Сегодня при таинственных обстоятельствах убит бывший генерал белой армии Скоблин". Ни подтверждения, ни опровержения не последовало. Тайна осталась неразгаданной».

«Генерал-лейтенант Абрамов, получив телеграмму об исчезновении Миллера, тотчас издал приказ: "Двадцать первого сентября тысяча девятьсот тридцать седьмого года в Париже исчез начальник Русского общевоинского союза генерал Миллер. Допуская возможность предательского покушения на генерала со стороны наших врагов, я как первый заместитель вступаю в исполнение должности начальника Русского общевоинского союза с сегодняшнего дня. Одновременно оставляю за собой пост начальника третьего отдела в Болгарии и Турции с резиденцией в Софии"».

Граков откашлялся и продолжал:

— «Однако в марте тридцать восьмого года Абрамову пришлось передать дела РОВСа генералу Архангельскому. Причиной тому был сын Николай Абрамов, который оставался в России до тысяча девятьсот тридцать первого года. Служил он матросом на советском судне, в Гамбурге сошел на берег и попросил убежища. Оттуда приехал к отцу в Софию, где вскоре включился в работу "внутренней линии". И вот теперь полностью разоблачен как большевистский агент. Николая из Болгарии выдворили, а генералу пришлось уйти в отставку».

«Все эти события вызвали в эмигрантской среде большой переполох. Мямля Архангельский не был популярен в офицерской среде. Началось брожение, кончившееся расколом…»

Граков поднял голову и поглядел на Латавру: «Нужно ли читать дальше?»

— Раскол в РОВСе, — сказал Хованский, — намечался давно. В основном образовалось два лагеря: приверженцы франко-английского альянса и сторонники Гитлера, так называемые «нейтралы» и «активисты», кроме того, разделились на старшее и младшее поколения. С приходом Миллера в тридцатом году, который, в общем-то, ничем себя не проявил, ближайшие сподвижники генерала Кутепова не раз выражали недовольство инертностью Евгения Карловича Миллера, которая, по-видимому, была вынужденной, поскольку зависела от политики Франции и Англии. Генерал Туркул, командир Дроздовского полка, отделился от РОВСа первый и создал свою организацию, связавшись с немецкой, японской и румынской разведками, когда Миллер не согласился с его требованием обратиться с воззванием к белому офицерству ориентироваться на Германию. Выражали недовольство и Скоблин, и ряд начальников отделов РОВСа — Абрамов в Болгарии, генерал фон Лампе в Германии, видные деятели РОВСа — генералы Штейфон, Скородумов, полковник Месснер и многие другие. В общем, грубо говоря, вся «внутренняя линия» в какой-то мере перешла на службу к немецкой разведке. Недаром Миллер не раз высказывал опасение за свою жизнь и все-таки придерживался французской ориентации. А выражалось это прежде всего в отказе посылать в Испанию своих офицеров и близко сотрудничать с немцами.

— Ему ничего не оставалось делать: Сюрте и Интеллидженс Сервис шутить не любят, — отметила внимательно слушавшая Латавра, — вот почему участь генерала Миллера была предрешена.

— Если мы начнем разбирать операцию «похищения» или скорей убийства Миллера, то прежде всего подозрительна сама записка генерала: «Мы отправляемся на свидание с немецкими военными агентами Штроманом и Вернером». Миллер знал в совершенстве немецкий язык и, конечно, знал, что слово «штроман» означает «страшилище», «пугало»; знал генерал и то, что атташе Германии в Париже не Вернер и что Вернер — фамилия югослава, убитого неизвестными лицами при таинственных обстоятельствах сразу же после исчезновения Кутепова. И еще: зачем эта фраза — «они хорошо говорят по-русски»? И, наконец, самое главное: почему господа генералы заседали до двух часов ночи, допрашивая Скоблина, и каким образом ухитрились дать ему возможность бежать? Проще было бы тут же вызвать полицию, обратиться, наконец, в Сюрте.

— Да, туману напустили господа генералы, ничего не поймешь. И почему так строго судили Плевицкую? Вина ее не доказана, и она в преступлении не созналась. Тоже очень странно! — вздохнул Черемисов. — Хорошая была певичка, я слушал ее с пластинки…

— Спрашивается, почему Миллер, получив такое сомнительное предложение от Скоблина, не взял с собой охраны?! И почему обвиняют Москву, когда они пошли на свидание с немцами? — недоумевал Буйницкий.

— Москва у них во всем виновата, это ведь проще. РОВС в Европе насчитывал более трехсот тысяч активных членов. Около ста тысяч во Франции — целая армия, готовая вести бескомпромиссную борьбу против Советского Союза! Материал и дневник интересны, их ценность в том, что они актуальны сейчас, когда мы подбираем ключи ко многим людям, описанным в его большом списке. Ниточки вьются с тех пор. Держать их в руках — значит управлять действиями наших врагов. — Хованский умолк.

Наступила пауза.

— В разведке, как в жизни, без прошлого нет ни настоящего, ни будущего! — прервал молчание Граков. — Я постараюсь в Берлине кое-кого подергать за эти ниточки. Павский собирал материалы обстоятельно, ссылаясь на факты, документы, компрометирующие целый ряд лиц, все, «что слышал собственными ушами, видел собственными глазами, щупал собственными руками». — И снова принялся листать страницы.

— С какой целью он это делал? И для кого? — пожал плечами Хованский. — Пока неясно; впрочем, задумываться не приходится. Материал заслуживает внимания, его следует переправить в Центр, кое-что должны также знать партизаны.

— Задал нам Павский работенки! — вздохнул Черемисов.

— Сграффито[6]! — воскликнул Граков. — Вы только послушайте, что он тут в этой папке номер один пишет: «Я, полковник лейб-гвардии Измайловского полка, Иван Иванович Павский, клянусь честью офицера и дворянина, что собранный здесь материал, раскрывающий предысторию уничтожения коммунизма в Югославии, правдив и объективен». И дальше подпись. Полюбуйтесь, каким каллиграфическим почерком написано! Колоссально!

— Рано собрался нас хоронить! Так его растак! — не выдержал Буйницкий и, взглянув на Латавру, с виноватым видом опустил голову.

— Ничего, ребята, я уже наслушалась и у наших бойцов, и за эти несколько дней у югославских партизан, — отмахнулась Латавра. — Мне придется отложить отъезд, надо как следует изучить материал, переснять на пленку в двух экземплярах: один возьму я, другой — Александр Павлович. Для страховки.

— А мне завтра приказано выехать, — сказал Граков. — Впереди еще Любляна! Но я прочту основной материал. Память у меня хорошая. — И Граков полез в карман за трубкой. — Алексей Алексеевич, вы разрешите, мы сейчас пойдем к себе, время позднее: все, что отложили, я возьму с собой и сфотографирую для себя, Латавры и, как понимаю, для югославских партизан. Им это очень пригодится. — И, увидев, что хозяин не протестует, начал собирать бумаги в портфель.

— Тут не так уж много. — Черемисов помогал ему. — Мы быстро управимся! Айда, ребята! Быстрота и натиск решают битву, как сказал Суворов.

И оба направились к двери.

— Какие они славные! — сказала Латавра, протягивая Алексею руки, когда он запер за ними дверь. — Вот мы и одни…

* * *

В полдень пришел Граков. Он был одет по-дорожному.

— Все в порядке, Алексей Алексеевич, вот пленки, а это вам подарок на память. — Протянул Алексею и Латавре по рисунку, написанному гуашью. Это были их портреты. Особенно удался портрет Латавры — глаза были как живые, а выражение лица чуть напряженное, счастливое, оно светилось…

Затем они сидели втроем в кабинете и обсуждали предстоящую встречу Гракова на конспиративной квартире в Любляне со связным партизанского отряда, подразделением которого командовал Аркадий Попов.

— Соблюдайте предельную осторожность, явка может быть провалена и на квартире устроена мышеловка, — наставлял Алексей.

— А разве нет никаких предупреждающих знаков?

Неужели человек, которого берут, не может предостеречь товарищей? Закрыть, скажем, форточку, отодвинуть по-особому штору, поставить на окно что-нибудь, оставить какой-то знак на улице или во дворе?

— Немцы не идиоты, прежде чем брать связника или ворваться в конспиративную квартиру, они фотографируют ее со всех сторон и обследуют все кругом и, конечно, оставят так, как было… Но кое-что сделано: в соседнем дворе под аркой, в нише, в левом углу, где стоят мусорные ящики, будет записка под камнем, в которой поставлены число и месяц. Связник каждое утро выбрасывает мусор и меняет записку. Таким образом, риск несколько уменьшен. Но помните — лишь в какой-то мере! Чуть что покажется подозрительным, уходите. Впереди у вас много крупных дел в Берлине, Витебске, Локоте.

— Значит, так: в Берлине я опущу это письмо, вложив туда свою записку. Адрес: Гамбург, Зееуферштрассе, двадцать один, фрау Батте. Потом забираю своих «молодцов» и еду в Витебск. Дальше все вроде обговорили. Теперь благословите меня и пожелайте удачи, Алексей Алексеевич, и вы, Латавра.

— Погоди, еще раз все проштудируем сначала.

Через полчаса Граков распрощался со всеми и отправился на вокзал. Латавра видела в окно, как он оглянулся на их дом и бодро зашагал по улице.

Несколько дней пролетели; настал час расставания. Хованский проводил Латавру далеко за пределы города, где их уже поджидал Любиша Стаменкович, проверенный опытный боец, не раз побывавший в «Главняче» на допросах самого Драгомира Иовановича.

— Любиша, поручаю тебе товарища из Москвы, доведи до партизанского отряда, а там по цепочке до самой Боснии, куда время от времени прилетают советские самолеты.

Отведя Алексея в сторону, Латавра зашептала:

— А не лучше ли скрыть, что я «товарищ из Москвы», ради элементарной конспирации?!

— Нет, не лучше. Верь людям из народа. Подозрительность до добра не доводит, милая Латавра.

Латавра смотрела на него с удивлением.

— Мы встретимся, не может быть, чтобы не встретились… — прошептала она. — Увы, наверное, только после победы. Мы поедем с тобой в Грузию, в мою любимую Кахетию!…

День выдался на редкость солнечным, метель утихла, но мороз держался. В загородном парке Топчидер, на небольшой лесистой горке, солнечные блики отражались на снегу бриллиантовой россыпью, тишину нарушал только дятел на сосне, постукивая клювом. Природа создала все условия для прощания — голубое по-весеннему небо, смеющееся солнце, сверкающий разноцветными блестками снег, — и даже послала огненного снегиря на ветку. Казалось, все свидетельствовало: «Будет у вас еще встреча, будет!»

5

В Любляну поезд прибыл с опозданием часов на семь — около полудня. Едва ли не на каждой узловой станции приходилось стоять и пропускать немецкие воинские эшелоны, которые мчались на восточный фронт.

Узнав, что состав простоит по меньшей мере часа три, Граков с вокзала направился пешком по узким улочкам искать Петрошково Набрежье, где на берегу реки, неподалеку от Водниковой площади, находилась конспиративная квартира. Через полчаса Граков вышел к Тромостовью и залюбовался открывшимся видом: занесенная снегом Замковая гора, на вершине старинный белый Град, обнесенный стенами, восьмиугольная башня с остроконечным шпилем… В нем проснулся художник, захотелось запечатлеть каждую деталь. Бой часов на башне церкви Святого Франциска заставил его обернуться… и он увидел освещенный зимним солнцем, возвышающийся на каменном постаменте собор с фигурами святых, стоявших в нишах, а над входными воротами, сверкающими позолотой, голубь — Святой Дух. А рядом небольшую изящную колоколенку в стиле барокко…

«Любляна — древний город, возникший кто знает когда на перекрестках водных путей». Граков вспомнил когда-то прочитанное и вдруг заметил, что на колокольне стрелки часов отстают на пять минут; что широкая лестница, ведущая к распахнутым вратам церкви, по которой поднимается монах в черной сутане, подпоясанный веревкой, выщерблена разрывом снаряда… Спохватившись, быстро направился вдоль по улице, свернув в первый же переулок, и, пройдя три дома, шмыгнул в подворотню, отыскал камень и записку со свежей датой. Потом неторопливо зашагал в соседний двор, поднялся по каменной, стертой многими тысячами ног лестнице на третий этаж старинного средневекового дома и, остановившись у единственной низкой, обшитой железом двери, на которой намертво был прикреплен железный петух — колотушка, постучал условленным кодом. В дверях показался рослый человек с копной густых седеющих волос и подозрительно уставился на него:

— Что вам угодно, сын мой?

Правая его рука висела на черной повязке, была скрыта и, видимо, сжимала пистолет. Граков произнес слова пароля…

В небольшой кухне, за чашкой дымящегося кофе-суррогата, Граков завел разговор об Аркадии Попове. Лицо хозяина просветлело, он вдруг весь переменился, встал, полез в старинный буфет и, достав оттуда бутылку, налил в бокалы густое красное далматинское вино.

— Мы ведь с Аркадием партизанили! Сейчас он командует отрядом: воюет неплохо. А я лечусь, сын мой, — и он поднял правую руку на повязке. — Прости, Господи, прегрешения наши… Будьте здоровы! — И патер Йоже поднял бокал.

Выслушав рассказ патера-партизана о том, как его ранили, когда отряд вырвался из облавы, Граков передал патеру письмо Зорицы, свой рисунок и шифровку. Патер достал с полки молитвенник.

— Здесь замурована шифровка из Бледа. — Положил молитвенник перед Граковым. — Рад за Аркадия. — Патер Йоже сел в кресло, положив поудобнее раненую руку. — А теперь на словах: из подслушанной Марией Хорват в отеле «Топлица» беседы профессора, доктора Рудольфа Ментцеля, обладателя «золотого партийного знака», и бригадного генерала войск СС, возглавляющего имеющие военное значение научные работы в университетах Германии, удалось узнать интересное… — Патер поправил повязку. — Ментцель отдыхал в январе в Бледе. «Немецкие ученые, — говорил доктор, — пришли к убеждению, что следует привлечь внимание Гитлера к проекту "ядерная физика как оружие"». Понимаете? Я плохо в этом разбираюсь. В феврале в Берлине соберется совещание, вопрос ставится о «дебюте уранового проекта».

Вдохновитель проекта — Вернер Гейзенберг, талантливый физик, убежденный в великом значении своей личной миссии для победы Третьего рейха.

В молитвеннике еще один листок. Советские и союзные разведки должны это знать, сын мой, я же буду молить Бога не допустить свершиться козням антихриста, чреватым уничтожением всего живущего. Буду молиться и за Страну Советов…

Они проговорили еще около часа и расстались. Граков, прохаживаясь по городу, размышлял над рассказом патера. «Что еще за урановое оружие? Передам в Гамбург "Радо", пусть физики в Москве думают».

На другой день, к вечеру, Граков без всяких приключений прибыл в Берлин.

Байдалаков сидел у себя в кабинете за письменным столом. Оторвав взгляд от газеты, он с любезным выражением лица поднялся и, расширив руки, принял Гракова в объятия. Долго расспрашивал о положении в Югославии, о Георгиевском, о «Шюцкоре», четниках, летичевцах…

Прослушав доклад Гракова, вождь НТС приосанился и успокоительно заметил, что некоторые успехи Красной армии — это лишь последние ее предсмертные судороги. Но по его бегающим глазам можно было догадаться, что в своих словах он не уверен. Помолчав, он опасливо прошептал, наклонившись к уху Гракова:

— Гитлер совершает ошибку. Вздумал сразу поставить русский народ на колени… Без нас, без «третьей силы»?! Дудки! Он видит в эмиграции лишь резерв для «зондеркоманды». Дудки! Население Советского Союза свирепеет против немцев! Мы, «третья сила», закончим эту войну! — Байдалаков опасливо погрозил кому-то пальцем, отошел к окну, включил радио, стал в позу и, заглушая голос диктора, громким баритоном объявил:

— Для вашего путешествия в Витебск и Локоть все оформлено. Подготовленные вами военнопленные проверены немцами и лично мной. Это настоящие офицеры нашей революции, преданные «солидаризму». Несколько сот их, переброшенных в советские тылы, через год обрастут тысячами. А на освобожденных территориях мы создадим до окончания войны целые армии, которые и станут костяком нового государства!

Слушая Байдалакова, Граков вспомнил предупреждение Хованского о коварстве вожаков НТС, которые принуждением и обманом вербуют ослабевших от голода и невыносимой лагерной жизни советских военнопленных.

На другой день Граков выехал «по делам фирмы» на встречу с одним из агентов «Радо» в Гамбург; а через неделю сидел в купе вагона, который шел в Варшаву; в поезде ехала группа из бывших военнопленных. Из Варшавы ему предстояло ехать через Витебск в Локоть.

Загрузка...