Владимир Файнберг «В БАНАНОВО–ЛИМОННОМ СИНГАПУРЕ …» Повесть

Пролог

Солнце поднялось из‑за угла вулканов Камчатки, поплыло над огромным пространством бывшей империи. Озарило Курильские острова, Владивосток, Сибирь, страны Центральной Азии… Показалось оно над грузинским селом, протянувшимся вдоль подножья горного хребта.

По его улице шёл человек с большой брезентовой сумкой через плечо. Несмотря на то, что сумка была очень тяжёлая, он обогнал вихрастого подростка, который гнал на пастбище несколько барашков и корову, поздоровался с ним.

Впереди с грохотом мчалась река Тахури, захлёстывая деревянный настил моста.

Человек ступил на мост, почувствовал сквозь подошвы сапог, как от напора воды подрагивают мокрые доски настила. Глянул в чистое, голубое небо и подумал о том, что если там, в сванских горах ливни продлятся ещё день–другой – мост может смыть. Как бывало уже не раз.

Бешеный водоворот мчал, оттуда, сверху, взблескивающее на солнце бревно, то выскакивающее наружу, то скрывающееся в пенистом потоке.

За мостом одиноко стояло каменное строение на высоком фундаменте – бывшая база археологов. Теперь здесь находилась продовольственная лавка, где продавалось все от хлеба и сахара до «чупа-чупса» и шоколадок «сникерс». Лавочник – толстяк Вано разгружал с шофёром у задних дверей с крытого грузовичка деревянные ящики.

— Эй, Алёша! – крикнул он. – Иди, почини мне сигнализацию!

— Потом, – отозвался человек, приостанавливаясь и перекидывая ремень своей тяжёлой сумки на другое плечо.

У наружных дверей ещё запертой лавки в ожидании стояло несколько покупательниц.

— Алёша! – крикнула одна из них. – Скажи Тамрико – макароны привезли!

«Макароны… на что она купит макароны?» — подумал человек, походя к торчащему из земли остатку античной колонны, означающему ныне автобусную остановку.

Все его здесь звали просто по имени – Алексей, хотя ему было уже шестьдесят два года.

«На что она купит макарон? – с горечью думал он, в одиночестве стоя на остановке. – Вано в долг больше не даст. Давиду в Тбилиси давно пора послать денег. Хоть немного. Скоро сентябрь, школа. Нино и Мзия выросли, нужно покупать портфели, учебники для первого класса.

Сумка оттягивала плечо. Он снял её, аккуратно приставил к основанию колонны.

Ждал автобус, думал о внучках, о младшем сыне Давиде, который жил у тётки в Тбилиси, готовился поступать в художественное училище. О другом – старшем Зурике. Зурик уже два года как уехал в Россию, работал шофёром такси где‑то в Саратове. Изредка присылал деньги. Тамрико особенно беспокоилась о нём, оставившем здесь жену и двух девочек…

К ровному гулу мчащейся с гор реки, прибавился новый звук. Дребезжащий, скошенный на сторону автобус, обогнув изломанный отрог скалы, показался на дороге.

Человек воздел на плечо сумку, поднялся в остановившийся автобус, купил у водителя билет и сел на одно из свободных мест рядом с худым стариком в сванской шапочке.

— Здравствуй, Джансуг, — сказал он старику. – Что у вас там, небеса протекли?

— Протекли, — согласился тот, — потолок в кухне протёк. Залило твой буфет, дай тебе бог здоровья!

Они поговорили о резном буфете, который лет двадцать тому назад Алексей за зиму смастерил из каштанового дерева для семьи этого старика – сельского учителя.

В ту пору и горы, где сейчас шли дожди, и спускающаяся к морю речная долина, по которой ехал автобус, всё было природным заповедником под началом Алексея – кандидата биологических наук. Он берег жизнь многочисленных животных, растений, водившейся в реке форели, охранял развалины древнегреческих дворцов.

Со всего СССР и даже из заграницы приезжали сюда учёные, журналисты. И даже писатели. С одним из них он подружился. Бывая в командировках в Москве, не раз останавливался у него. Очень давно это было. Какое‑то время переписывались, перезванивались, потом во время перестройки и это оборвалось. Там в Москве у писателя были свои дела, своя жизнь, наверняка тоже нелёгкая, и он видимо позабыл о Давиде, которого полюбил, присылал ему коробки с акварельными красками, забыл о том, как учился у Тамрико готовить настоящее лобио, все вместе собирали в осеннем лесу каштаны.

И ещё приезжал из Таджикистана Ахмед – ихтиолог, а с Дальнего востока охотовед Николай Иванович, и откуда‑то с Украины, с Карпат длинноусый Дмитро – специалист по буковым лесам.

Что со всеми ними сталось? Куда делись? Поумирали, вместе с так быстро умершей страной?

Не часто доводилось теперь ездить Алексею в районный центр. Раньше ездил по нескольку раз в месяц на бесконечные совещания. Однажды даже слетал заграницу на симпозиум в ГДР, в Берлин.

Словно в одночасье всё рухнуло, стало никому не нужным. Перестали приезжать археологи из Тбилиси, егерям нечем стало платить зарплату. Какие‑то абреки наведываются в леса, перестрелял из автоматов косуль, сожгли центральную усадьбу лесничества. Этот самый бывший учитель Джансунг, который сейчас дремал рядом, после закрытия школы занялся пчеловодством. А вот ему, Алексею, до последнего времени ничего не оставалось кроме как поддерживать существование семьи случайными заработками в селе. Чинил старинные примуса, стенные часы–ходики да разрушенную зимними ветрами кровлю на домах.

Автобус приостанавливался, собирал по пути немногочисленных пассажиров.

Джансунг извлёк из‑под сиденья бидон с мёдом, попрощался и сошёл на остановке, которая до сих пор называлась «Колхозный базар».

Было начало десятого, когда Алексей со своей сумкой возник на центральной улице по–своему знаменитого грузинского города.

Издавна этот город считался столицей мафии. Со времён Сталина тут предпочитали обосновываться воры в законе, бывшие подпольные цеховики, а так же главари вооружённых налётчиков, нападающих на банки и ювелирные магазины.

Обладая миллионами долларов, воздвигали в этом тихом, провинциальном городке двух и трёхэтажные особняки за высокими заборами.

Теперь все они называли себя бизнесменами, отсылали детей, внуков учится, кого в Москву, кого в Турцию, кого в Англию. А сами в свободное время играли друг с другом в бильярд, в карты или нарды. Иногда вспыхивала междоусобица, и тогда через город к кладбищу тянулась пышная процессия.

Насквозь коррумпированная городская администрация знала обо всём. Знали остальные жители города и окрестностей. Знал и Алексей.

Недавно один из бывших работников мэрии, а ныне владелец новой фирмы некто Гаручава приезжал на джипе в село половить форель. За ужином предложил Алексею работу. Оказалось, в город пришла мобильная связь. В разных зданиях – на крышах, чердаках и других укромных местах были установлены будки – подстанции. Началась бойкая продажа мобильных телефонных аппаратов.

Гаручава предложил Алексею постоянную работу по обслуживанию подстанций, посулил месячную зарплату в семьсот долларов. Но сначала в качестве испытательного срока Алексей должен был сбить с них массивные навесные замки, от которых прежний растяпа – оператор потерял связку ключей вместе с дубликатами и поставить новые, очень дорогие и надёжные, закупленные в Швеции.

В тот раз Гаручава ни одной форели не поймал, но купил у местного браконьера трёх рыбин и днём повёз Алексея на своём джипе в город.

Там Алексей получил на фирме восемь тяжеленных шведских замков и список адресов тех зданий, где находились подстанции. В тот день ему с трудом удалось сменить только два замка. И вот теперь он с утра пораньше приехал заменять остальные. К прочим инструментам пришлось взять и пилу – «болгарку» чтобы можно было пилить по металлу.

Пренебрегать свалившейся с неба работой не приходилось. Зарплату Гаручава посулил громадную для этих мест. Хватило бы наконец и Давиду выслать денег в Тбилиси и внучек с честью снарядить в первый класс. Купить Тамрико тёплую кофту, пальто и обувку к зиме. Ходит в обносках, купленных ещё при советской власти.

То ли от тяжести сумки, которая вместе со всеми замками и инструментами весила килограммов тридцать, то ли от всегда возникающего у него в этом городе чувства одиночества, он сейчас казался себе стариком, неудачником.

Шёл к уже виднеющемуся в конце улицы самому высокому в городе семиэтажному зданию, построенному чуть ли не до революции 1917 года. Где‑то там, на чердаке, была одна из подстанций.

Справа и слева с грохотом открывались металлические ворота в заборах, выезжали боссы со своими телохранителями.

Алексею вспомнился местный анекдот, рассказанный ему Гаручавой: « - Одному мафиози не удалось откупиться взятками за очередное мокрое дело. Его приехал арестовать сам начальник милиции с отрядом спецназа.

Тот вышел из своего особняка, остановился на верхней ступеньке крыльца.

— В чём дело?

— Спускайся! Ты арестован, — приказал начальник милиции.

— За что?!

— За то, что награбил миллионы, убивая людей.

— Я?! Да я зарабатываю деньги на спор, показываю фокусы.

— Какие ещё фокусы? – спросил простодушный начальник милиции.

— Могу укусить свой левый глаз. Веришь?

— Не верю.

— Спорим на сто долларов?

— Давай.

Мафиози вынул изо рта вставные челюсти и укусил ими свой левый глаз.

Милиционер протянул ему сто долларов.

— Спускайся.

— Погоди. А веришь, что я могу съесть свой правый глаз?

— Не морочь мне голову. Этого уже не может быть никогда.

— Может. Спорим на пятьсот долларов?

Милиционер согласился, уверенный в том, что сейчас заработает пятьсот долларов.

Мафиози вынул из правой глазницы искусственный глаз и положил его в рот.

Милиционер отдал пятьсот долларов, заорал:

— Сейчас же спускайся!

— Погоди. А знаешь ли ты, с кем имеешь дело? Когда я писаю, у меня идёт не моча, а французские духи «Шанель №5». Можешь понюхать, спорим на 1000 долларов?

Мафиози расстегнул ширинку и пописал сверху на милиционера.

— Ну, вот ты проиграл! Вонючая твоя моча, — закричал милиционер. – Давай деньги!

— Нет, выиграл, — заявил мафиози. – Потому что поспорил с моим соседом на десять тысяч долларов, что в присутствии спецназа обоссу начальника милиции!»

…Алексей подошёл к высокому зданию, обвешанному по сторонам подъезда нагло золочёными вывесками. За зеркальной дверью маячила фигура охранника.

Здоровенный, коротко стриженый амбал с пистолетом у пояса нехотя впустил Алексея, выслушал его объяснения, проверил содержимое сумки. Вместе с ним поднялся на седьмой этаж, своим ключом отпер дверцу коридора ведущего ко входу в чердачное помещение. Охранник шёл впереди. Гружёный сумкой Алексей тяжело ступал за ним в полутьме.

«Хорошо бы в конце дня попросить хотя бы аванс, — подумал он. – Смог бы до автобуса, до возвращения домой послать Давиду в Тби…»

Внезапно пространство с треском взорвалось вокруг него. Алексей успел осознать, что рушится в какую‑то бездну, и всем телом ощутил страшный удар снизу.

1

Наверное, с точки зрения стороннего наблюдателя все у меня выглядело хорошо. Даже очень.

В конце августа я с женой и девятилетней дочкой должен был по приглашению знакомых улететь на отдых в Италию. Визы получены, авиабилеты, загранпаспорта – все в готовности стопкой лежало на столе. Пора было укладывать чемоданы.

Лето в Москве кончалось. Холодный дождь за окном сиротливо перебирал листву тополей, кое–где желтеющую, то ли пережаренную зноем июля, то ли уже тронутую осенью.

На редкость удачно всё складывалось. Только что вышла в свет моя новая книга. Правда, крохотным, тысячным тиражом, правда, как и за предыдущие книги, я не получил за неё ни рубля.

Тем, кто уже успел её прочитать, она нравилась. Люди начали искать её по магазинам, в интернете.

Больше года я работал над ней. Предстоящая поездка казалась заслуженной наградой.

Но радости странным образом не было. Может быть от того, что люди, которым я в первую очередь хотел бы подарить эту книгу, в большинстве своём умерли. Или давно куда‑то исчезли. Наверное, забыли обо мне. Словно не было братской дружбы. Многолетнего участия в жизни друг друга.

А может быть всё дело в возрасте. Когда тебе идёт восьмой десяток, поневоле теряешь способность радоваться, становишься занудой. Хотя до сих пор никто не даёт мне моих лет. Недавно один чудак, видимо желая сделать приятное, сказал, что я выгляжу лет на сорок пять…

Нет, не в возрасте дело! Просто уже довольно давно многие теперешние люди напоминают мне компасы без стрелок. Север, магнитный полюс никуда не делся. Но жители страны потеряли ориентацию…

В то утро жена последний раз перед отъездом пошла на работу. Я накормил дочь завтраком и принялся было складывать в папку кое–какие записи, чтобы обдумать на досуге один полузабытый замысел.

Я стоял у стола, бегло проглядывал наброски в ветхих тетрадях, исписанные листики блокнотов. Пытался понять, отчего много лет назад остановилась работа.

— Папа! Телефон звонит, неужели не слышишь? – крикнула из другой комнаты дочь.

Оторванный от дела, я с досадой снял трубку.

— Здравствуйте! Это Лидия Ивановна! – услышал я голос экзольтированной прихожанки из нашей церкви. – Хочу вас обрадовать! Оказывается, когда мы умрём, нас на том свете встретят наши коты и собачки!

— Мерси! – сказал я и повесил трубку.

Пора. Пора было уезжать от этой безумной жизни.

Только начал укладывать в папку свои бумаги, как телефон зазвонил снова.

— Володя, здравствуйте. Вы это?

— Я это.

— Ох, Володя, чудом нашла через Нодара новый номер вашего телефона. Помните Нодара – археолога?

— Конечно! А с кем я говорю?

— Тамара. Помните речку Техури, моего мужа Алексея, нашего сына Давида?

— Господи! Тамрико! Какое счастье, что вы нашлись! Я вам писал, столько раз пытался дозвониться в контору заповедника. Давид уже большой? Стал художником?

— Володя! Алёша разбился.

Я опустился на стул. Кровь бросилась в голову.

— Погиб?

— В двух местах разбит позвоночник. Спиной мозг повреждён. Отнимаются руки, ноги. – Она зарыдала. – Сломаны ребра, перелом плеча…

— Чем помочь? Нужны лекарства?

— Нет, Володя…Не знаю как и сказать, к кому ещё обратиться…

— Так, что нужно делать? Говорите!

И вот сквозь её плач я услышал о том, как Алексей во время работы провалился сквозь гнилой пол какого‑то здания, пролетел этаж; как какой‑то охранник вызвал «скорую», как Алексея удалось перевезти в Тбилисскую больницу, в отделение нейрохирургии.

Слушал её, не мог себе представить этого надёжнейшего человека, мастера на все руки, обездвиженным инвалидом.

— Володя, на Гаручава, который послал его на эту работу, никто не хочет помочь. А врачи говорят нужна срочная операция. Если вставят какой‑то испанский имплантант, чтобы скрепить позвоночник, дней через десять сможет вставать.

— Чудесно!

— Володя! Имплантант, с операцией стоят пять тысяч долларов!..

— Понял.

— Это какая‑то пластина из титана.

— У врачей она есть?

— Есть. Только нужно пять тысяч долларов.

— Понял, Тамрико, понял. Ты откуда звонишь?

— Из Тбилиси. Остановилась у сестры, где Давид живёт. Ни у кого таких денег нет, или не хотят давать. Вспомнила о вас…

— Молодец! Диктуй адрес. Послезавтра я должен уехать. За день–два постараюсь достать. Вышлю через банк. Позвони мне завтра вечером.

— Бога за вас будем молить.

— Алёша в сознании? Передайте ему привет.

— Да! Адрес! Диктуй фамилию, имя, отчество.

2

Ведь знаю, что нельзя давать невыполнимых обещаний. И вот попался. А что делать? Что делал бы на моём месте любой другой человек?

Для меня было честью, что в далёком селе, давно вместе с Грузией отрезанном от России лезвием границы, обо мне вспомнили, как о последней надежде.

В некотором замешательстве я закурил сигарету. Взял со стола записную книжку. Мелькали фамилии, адреса и телефонные номера. Заранее было ясно, что нет у меня таких богачей, которые могли бы дать или занять пять тысяч долларов для спасения человека, тем более, незнакомого. Даже кликнуть клич, чтобы срочно объединить усилия, сложится, я не мог.

Не нашлось никого, кому стоило бы отважиться позвонить. Хотя бы посоветоваться. В растерянности отыскал в глубинах секретера другую записную книжку, старую, за прошлые годы. Половина адресов там была вычеркнута. Люди или умерли, или уехали…

Среди невычеркнутых мелькнула фамилия – Немировский. Это был давний соученик по школе. С юности изворотливый малый, ставший любителем антиквариата. Несколько раз, всегда неожиданно, возникал в моей жизни. Последний раз уже взрослым, солидным человеком в годы, когда из продажи исчезли самые необходимые вещи, добыл для меня упаковку прекрасной финской бумаги.

Вспомнил, как приехав к нему домой, я увидел на стенах квартиры подлинники картин Айвазовского, Шишкина, старинные иконы.

Трудно понять, чем я ещё со школьных времён привлекал к себе внимание Немировского. Он изредка мне названивал, поздравлял с Новым годом. Иногда появлялся то с баночкой красной икры и шампанским, то с блоком сигарет для меня и коробкой шоколадного «Ассорти» для жены. Я чувствовал – зачем‑то ему нужен. Так сказать, про запас.

Всегда он был состоятелен. Хотя сегодня вряд ли захотел бы помочь спасти Алёшу от инвалидства. Никому, кроме родных, неизвестный Алёша был не нужен.

Время шло. Практически у меня оставались лишь сутки до отъезда.

В отчаянии обвёл глазами комнату. И сразу споткнулся взглядом о большую, старинную тарелку, висящую на стене у изголовья моей тахты. На ней синей краской был изображён зимний пейзаж. С мельницей, замерзающим озером, лодкой на его берегу, идущим вдоль берега человеком с трубкой, сидящим на снегу псом.

Она сопутствовала мне с детства. Наверняка дорогая, безусловно, антикварная вещь. Под тарелкой в круглой, старинной рамке висело моё собственное фотоизображение 1933 года — трёхлетний мальчик в матроске.

Я подошёл к тарелке вплотную и впервые в жизни разглядел выведенную латинскими буквами фамилию художника – Аттейве.

Это была подписная работа! Семнадцатого или восемнадцатого века!

Сколько она могла сейчас стоить? Во всяком случае, наверное, несколько тысяч долларов.

Вовсе не уверенный в том, что Немировский жив–здоров, не уехал, не сменил квартиру, я набрал номер его телефона.

Он был на месте. Удивительно, не успел я назваться, он узнал меня по голосу. Как ни в чём ни бывало, спросил – не нужна ли мне бумага?

Упоминание о бумаге было как бы воскрешением наших отношений.

Ободрённый этим, я сообщил, что должен срочно продать старинную вещь, но не знаю, как это сделать. Немировский оживился, предложил сразу приехать к нему домой. Я записал позабытый адрес.

Снял со стены тяжёлую тарелку. Влажной тряпкой обтёр с неё пыль, кое‑как завернул в газеты, обвязал крест на крест бечёвкой. Принёс из кухни целлофановые пакеты. Ни в один из них она не влезла, будучи диаметром не меньше полуметра.

Спасла положение дочь Ника. Она вытряхнула из большой пластиковой сумки свои старые игрушки.

Я поцеловал её, пообещал скоро вернуться. И ринулся из дома к метро.

Только вошёл в верхний вестибюль, как меня остановил милиционер.

— Покажите, что в сумке.

— Мина, — сказал я, давая ему возможность заглянуть внутрь.

— Распакуйте!

— Да это тарелка, — сказал я. – Настенная тарелка. Как я её буду здесь распаковывать? Ещё грохнется, разобьётся.

— Ладно, — кивнул он, — Проходите.

… Немировский жил в одном из переулков между «Маяковской» и «Белорусской». За данностью лет я позабыл, откуда ближе дойти. Доехал до площади Маяковского.

Асфальт площади, памятник поэту – всё было влажным от только что закончившегося дождя.

Я шёл со своей сумкой мимо памятника, обрамлённого понизу прибитыми цветочками с каплями воды на листьях. Вспомнил, как однажды часов в шесть весеннего утра увидел вылетевшую со стороны Садового кольца вопреки всем правилам движения автомашину. Милиционер с жезлом кинулся к ней, отдал честь. Машина круто развернулась на улицу Горького, чтобы помчаться в сторону Кремля, и в этот момент я успел увидеть за рулём Брежнева.

— Любит кататься! Без охраны! – крикнул мне в порыве верноподданнического восторга милиционер.

Это было в семидесятые годы. Тогда очень близкие мне люди, муж и жена, правозащитники находились в тюрьмах. Он на Лубянке, она – в Лефортово. А у меня дома были спрятаны папки с кое–какими их материалами.

Теперь не было на свете ни Брежнева, ни этих моих друзей.

В доме Немировского на двери лифта висела от руки написанное объявление – «Лифт не работает». И я со своей ношей стал восходить на восьмой этаж.

«Сколько за неё просить? Стоит ли тарелка пять тысяч долларов? Да ещё какие‑то деньги потребуются, чтобы заплатить банку за перевод — я постоял с колотящимся сердцем на площадке пятого этажа, чтобы перевести дыхание. – А если она не стоит и ста долларов?»

Одолевая последние три этажа, я думал о нереальности всей этой затеи.

За годы, что мы не виделись, Немировский при его высоком росте ссутулился, отпустил седую бородку. Облачённый в какой‑то сибаритский халат с витыми шнурками, он встретил меня в высшей степени радушно. Ввёл в сияющую евроремонтом квартиру, усадил за накрытый в гостиной стол, пригласил присоединиться к завтраку.

— Поздно завтракаешь, — сказал я. – Уже без четверти одиннадцать.

— Ложусь во втором часу ночи.

— Зачем?

— Втянулся смотреть спутниковое телевиденье. Выпей хотя бы кофе, — сказал он, не спуская глаз с моей сумки. – Вынимай, что там приволок?

Пока в стоящей на столе машинке он приготавливал для меня кофе «эспрессо», я вытащил свой товар и стал развязывать бечёвку.

— Погоди, — Немировский поставил передо мной чашечку с кофе, схватил со стола нож, разрезал бечёвку, скинул газетную обёртку.

Я пил очень вкусный и крепкий кофе, наблюдал, как он пристально рассматривает тарелку. Сначала с изнанки. Потом с лицевой стороны.

— Что ж… Аукционная вещь. Сколько за неё хочешь?

Стесняясь назвать цену, я сначала счёл должным рассказать о случившемся с Алёшей несчастье. О пластине из титана. И, наконец, назвал цену.

— Понятно. Сам погибай, а товарища выручай.

— Зачем же «погибай»?

Если бы я знал, как он окажется прав!

— Пять тысяч долларов… — задумался Немировский. – Эта керамика может стоить гораздо меньше. И гораздо больше. Я по этим вещам не специалист. По–хорошему надо бы выставить на аукцион. Аукционы бывают не каждый день. Неделю–другую придётся потерпеть.

— Не годится. Деньги нужны сегодня. В худшем случае – завтра. А послезавтра, я уезжаю.

— Ладно. Так и быть сегодня отнесу её к знакомому эксперту. Он хотя бы приблизительно оценит. По каталогу. К вечеру созвонимся. Если тарелка стоит пять тысяч – сам куплю. Недавно продал одного из своих Айвазовских олигарху. За миллион долларов. Сам понимаешь, не бедствую. Тут же отдам наличными.

«А если тарелка стоит дороже? – подумал я. – И потом, почему он не приглашает вместе поехать к эксперту?»

И тут же поразился собственной подозрительности.

— Спасибо тебе, – я поднялся из‑за стола. Вытащил из пачки сигарету.

— У меня не курят, – строго сказал Немировский, провожая в переднюю.

… Вечером, придя с работы, моя Марина обратила внимание на отсутствие тарелки. Я рассказал ей об утреннем звонке Тамрико, о своём посещении Немировского.

— Кто он? Чем занимается? Когда вы виделись в последний раз?

— Лет двадцать тому назад.

— Ты хотя бы взял у него расписку?

— Нет. Да он вот–вот должен позвонить.

Именно в эту минуту раздался телефонный звонок. Но это звонил не Немировский, а Тамрико. Звонила вроде бы только для того, чтобы передать мне привет от Алёши и продиктовать адрес банка. Но незаданный вопрос как бы завис между Тбилиси и Москвой. Я был их единственной и последней надеждой.

— Потерпи, Тамрико. Сейчас должно выясниться. Не волнуйся!

Я прождал до начала первого. Немировский так и не позвонил.

Ночь промаялся без сна.

«В самом деле, кто его знает, этого Немировского с его миллионом долларов, – думал я. – Мог соблазниться тарелкой… Действительно, почему не предложил пойти с ним вместе к оценщику? Не позвонил, как обещал. Почему я сам ему не позвонил?»

Еле дождавшись девяти утра, я счёл приличным набрать номер телефона Немировскрого.

— Разве я тебе не говорил, что ложусь поздно? – сказал он, зевая. – Не смог вчера позвонить от того, что ты ухитрился не оставить мне номер твоего телефона.

— Так вот в чём дело… Оценил тарелку?

— Знаешь что? Приезжай ко мне часов в двенадцать, не раньше.

— Как все‑таки дела?

Он ничего не ответил. Положил трубку. Пошёл досыпать.

Я был настолько издрызган бессонной ночью, раздражён неопределённостью этой истории, что не смог принять участие в предотъездной укладке вещей.

— На тебе лица нет, – сказала жена. – Поспи хоть немножко. Завтра во второй половине дня уже сможешь плыть в море. В аэропорту нас встретят, отвезут на машине в дом, который стоит у самого пляжа среди черешневых деревьев. Есть терраса, где ты сможешь работать. Правда, чудо?

К двенадцати часам я был у подъезда дома Немировского. Для приличия покурил снаружи несколько минут, вошёл и начал своё восхождение. С трудом одолевал крутые ступени лестницы. Все же в этот раз одолел все восемь этажей без пауз. Задыхаясь, позвонил в дверь.

— Кофе пить будешь? – спросил Немировский, встретив меня в передней с чашкой в руке.

— Спасибо, нет.

— И правильно! Сейчас накину пиджак и поедем.

— Куда?

— В банк. Наличных почти не держу. Придётся снять со счета.

Он пошёл за пиджаком и через открытую дверь гостиной я увидел висящую на стене свою тарелку.

… Когда спускались по лестнице, все‑таки спросил:

— Так это ты покупаешь?

— Я, — признался Немировский. – Аукцион состоится только через месяц, в сентябре. Получится дороже – мой навар, дешевле – мой риск.

Я обождал у подъезда, пока он вывел со двора свой джип, с очень высокой подножкой.

Минут через десять мы были у банка. Немировский почему‑то не захотел, чтобы я вышел с ним из машины.

— Посиди здесь. Куда надо перевести деньги? давай адрес.

Такого оборота дела я не ожидал. Отдал ему бумажку, где были записаны данные, продиктованные Тамрико.

Стоял по–летнему душный день.

Чтобы не накурить в машине, я вышел наружу. Ломило в глазах от пересверка стёкол автотранспорта, сверкания витрин.

Операция по спасению Алёши кажется, удачно завершалась. И теперь хотелось одного – поскорее добраться домой, лечь, закрыть глаза, выспаться. Какая‑то непомерная, ниоткуда взявшаяся усталость наваливалась на меня.

Я выкинул окурок, хотел забраться обратно в тенистое лоно машины, но почему‑то не мог одолеть высокую подножку.

— Все в порядке, – послышался за спиной голос Немировского, — Тороплюсь на Пресню, в Экспоцентр. Тебе по дороге?

— Нет.

— Тогда извини! – он сел в машину. Рванул с места.

«А квитанция за перевод? – спохватился я. – Не отдал мне квитанции… Бог с ней. Лишь бы деньги дошли».

Горячий пот покатился по лбу, заливая глаза. Захватило дыхание. Захотелось на что‑нибудь опереться. Но опереться было не на что.

И я повалился на асфальт.

3

— Обширный инфаркт миокарда задней стенки левого желудочка, – констатировал врач, сняв мне тут же в машине «скорой» кардиограмму сердца.

Я лежал навзничь на каталке с куском марли во рту. Марля была пропитана какой‑то гадостью.

В это время молоденькая медсестра куда‑то названивала по мобильному телефону, чтобы узнать в какую больницу меня сбагрить.

— Пожалуйста, отвезите домой, – пролепетал я, пытаясь подняться. – Завтра уезжаю.

— Не рыпайтесь, дяденька. Вы умираете, – она продолжала названивать.

«Неужели это происходит со мной?» — подумал я. Попросил:

— Пожалуйста, позвоните жене.

Хватило сил вспомнить номер её мобильника. Надеялся, что Марина убедит их не везти меня в больницу.

Медсестра сначала дозвонилась куда‑то. Потом позвонила Марине. Сказала:

— Госпитализируем вашего мужа в Боткинскую.

Врач пошёл садиться к шофёру. Медсестра села рядом с каталкой. И мы поехали, по центру Москвы.

— Хочу домой, – задыхаясь, время от времени взывал я. – Отвезите домой.

Кем был поднят с асфальта, кто вызвал «скорую» – ничего не помнил. «Неужели это я умираю?». Из полутьмы «скорой» сквозь не закрашенные доверху окна виднелись кружащиеся, оборачивающиеся вслед вершины зданий, освещённые солнцем. И одновременно представлялся мне трёхлетний мальчик в матроске. И вот он, оказывается, умирал.

«Скорая» то и дело замирала в автомобильных пробках, и теперь уже хотелось быстрее, пока не поздно, в больницу спастись. Не столько мне, сколько трёхлетнему мальчику в матроске. У которого оставались на свете любимые дочь и жена.

Сердце не болело. Только дыхание, то срывалось, то становилось частым. Как автомобильный двигатель, когда он толком не заводится и вот–вот замрёт окончательно.

«Скорая», казалось, двигалась слишком медленно. Я решил, что должен пока не поздно вмешаться, как‑то помочь ей. Может быть дорога каждая секунда. Но что именно должен сделать – никак не мог вспомнить.

«Скорая» резко затормозила. Потом рванула вперёд. Мелькнул поднятый шлагбаум. В окнах исчезли верхушки зданий, замелькали кроны деревьев, и я понял, что мы, наконец, въехали на территорию Боткинской больницы, мчим по полукругу, огибающему парк установленный больничными корпусами. Когда‑то здесь мне вырезали аппендицит, здесь в инфекционном отделении навещал маму, потом в хирургическом – приятеля, сломавшего ногу. Где‑то здесь работает Лиля – доктор, с которой меня когда‑то познакомил отец Александр Мень.

«Скорая» почему‑то опять стояла, не двигалась. Медсестра продолжала, как каменная сидеть на месте. Никто меня из машины не вытаскивал.

И тут я вспомнил, что нужно сделать: нужно пока не поздно попросить Бога вмешаться, помочь…

«Господи!» – только шепнули мои губы, как медсестра сказала:

— Другие машины загородили подъезд. Уже отъезжают. Больной, не волнуйтесь.

Но прошло ещё несколько минут, прежде чем «скорая» подъехала к пологому пандусу у входа, по которому вытащенную из машины каталку вместе со мной, повезли…

Сияние солнечного дня сменилось полумраком тускло освещённого электричеством коридора. Резкая смена света на тьму была ошеломляющим переходом в безнадёжность, в окончательную утрату права на собственную волю.

Движение замедлилось, остановилось. Врач раскрыл створки каких‑то дверей с матовыми стёклами. Медсестра снова толкнула каталку вперёд, и тут послышался набегающий топот. Кто‑то нагнал, обнял, прижался лицом к лицу.

— Маринка, как ты здесь оказалась? – слезы навернулись у меня на глазах.

— Женщина, сейчас же уйдите отсюда! – завопила медсестра. – Здесь реанимация.

— Не волнуйся. Я тут. Я с тобой, — торопилась сказать Марина, утирая ладонью слезы с моей щеки. Вот увидишь, всё будет хорошо.

— Сейчас же уйдите! – набежали из глубины помещения две пожилые медсестры. – Здесь нельзя оставаться!

Они перевалили меня на высокий топчан у стены.

— Раздевайтесь до трусов!

— Подожди, я помогу, — Марина пригнулась, чтобы развязать шнурки на моих ботинках.

— Гражданка, немедленно покиньте помещение!

Увидев, что Марина продолжает помогать раздеваться, одна из медсестёр сначала яростно вцепилась в неё, потом кинулась куда‑то за помощью. А работники «скорой», кивнув мне на прощанье, удалились со своей каталкой.

— Гражданка, что за безобразие!? – заорал на Марину появившийся седой верзила в белом халате. – Посторонняя, вон отсюда! Иначе вызову милицию.

— Я не посторонняя. Я его жена.

Обе медсестры накинулись на Марину, выталкивая её к выходу.

— Я тут. Я с тобой! – крикнула она.

Двери за ней захлопнулись и были заперты. Но силуэт Марины виднелся за матовым стеклом.

4

… Скорее всего, это продолжалось десяток минут. А может быть вечность. Обо мне позабыли.

На меня накатывали волны озноба. Я стал замерзать.

Сидел на топчане, привалившись спиной к стенке. Голый, в одних трусах, чувствовал, что меня трясёт так, что вот–вот свалюсь с топчана на кафельный пол.

«Если умираю, зачем же меня оставили одного?» – мелькнуло в сознании.

— Марина! – попытался я крикнуть, позвать на помощь.

Но за матовым стеклом её силуэта уже не было видно.

Наконец, с грохотом катя каталку, появились обе медсестры. Завалили меня на неё, быстро повезли в другое помещение, тесно установленное приборами, опутанное проводами. И я попал в лапы седого реаниматора и его подручного.

Что со мной делали – не вспомнить. Возможно, вкололи какой‑то наркотик.

На миг очнулся. В руки почему‑то суют авторучку и бумажку.

— Подпишите, — настаивал седой реаниматор. – Необходимо сделать отверстие прямо в вену, чтобы можно было непосредственно вливать лекарство.

— Не буду! – я вырывался из рук, убеждённый, что меня заставляют подписывать согласие на собственную смерть.

Но тут передо мной внезапно возник кулак. А за ним лицо. Неожиданное, родное. Лицо доктора Лили, которая работала где‑то здесь в Боткинской.

Хватило сознания догадаться, что это Маринка успела найти её, позвать…

Всунутой в руку авторучкой, не глядя, что‑то подписал, и мне тотчас стали проделывать дырку где‑то у правой ключицы.

5

Забытье прервалось. Я лежал навзничь. Мне было худо. Надо мной в полутьме маячил силуэт штатива капельницы.

Закрыл глаза. Почувствовал, снова открыть их не будет сил.

Вспомнил, что перед смертью обязательно нужно успеть помолиться. Не мог сообразить, как это делается. В отчаянии пытался вспомнить хоть какую‑нибудь молитву, хоть слово. В этот момент внутренним взором увидел приоткрытую дверь. Понял, там, за ней, находится «тот свет». Дверь как бы приглашала заглянуть туда.

Ни весть как оказался у двери, раскрыл её настежь. Увидел сплошную клубящуюся тьму.

И снова ушёл в забытьё.

Утро проступило несколькими кроватями с такими же дохлецами, как я. Появлением одной из вчерашних медсестёр, бравшей у всех нас кровь на анализы.

Потом возле койки возник мой мучитель – седой реаниматор с фонендоскопом на груди. Он подсел на край, послушал моё сердце.

— Как себя чувствуете? – спросил он, улыбаясь. – С утра пораньше опять приходила ваша жена. Рвалась к Вам.

Я сообразил, что он всю ночь работал где‑то тут, рядом, за стеной. Спасал от гибели таких же инфарктиков, как я. Пересохшими, колючими губами шепнул:

— Спасибо, доктор.

Он подмигнул мне. Уходя, что‑то сказал медсестре.

Она принесла пластиковую бутылку с какой‑то тёмной жидкостью, налила в белую кружку – одну из наших домашних кружек с изображением попугая, подала мне.

Там был кисель. Очень вкусный. Черничный что ли?

Что‑то непривычное мешало держать кружку и пить. Я провёл свободной рукой по груди, обнаружил у правой ключицы нашлёпку из ваты и пластыря.

— Кисель вкусный, как в детстве, – поделился я с вновь появившийся медсестрой, которая поставила рядом на тумбочку рюмашку с таблетками.

— Примите лекарства. Завтракать будете?

— Нет.

— Говоришь, кисель у тебя? Дал бы хлебнуть… – послышался хриплый голос больного с кровати, стоящей у противоположной стены.

Попросил медсестру налить киселя и ему.

«Ох, Маринка! – подумал я. – Ну, и досталось тебе… Сегодня должны были лететь в Италию. Все испортил и ей, и Нике».

Снова потянуло в забытьё.

…Одурелого от таблеток, капельниц, кардиограмм на второе или третье утро меня пробудил топот, какая‑то возня медиков у противоположной койки. Потом появилась каталка. Больного быстро повезли на ней. Накрытого с головой. И я расслышал короткое, как выстрел слово – морг.

Пришла санитарка. Заново застелила опустевшую койку.

Все, кто были в палате, лежали затаившись, как дети, напуганные страшной небылью.

6

Наверное, как каждый, я чуть ли не с детства подумывал о неотвратимом конце… Видел во дворе у клумбы мёртвую бабочку, видел похороны красноармейца Феди из соседнего флигеля. «Все помирают! – не без хвастовства сообщила мне девочка Нюрка из нашего двора, – И ты помрёшь!»

Но сызмальства вне всякой логики почему‑то казалось, что смерть – это не про меня. Умирают другие.

С этим подспудным чувством я прожил довольно долго, лет до сорока, суеверно уклоняясь от участия в похоронах, посещения кладбищ. Родители были живы, друзья тоже.

Чем дольше я жил, тем больше страшился, как заразы всего, что так или иначе связано с уходом человека. Желание избежать неизбежного особенно усилилось после того апрельского утра, когда мне впервые все‑таки пришлось придти к зданию больничного морга, где должно было состояться отпевание первого из череды друзей, дорогого мне человека.

Народа к моргу пришло много. И священник уже прибыл. А труп все не поднимали в залец, где прощаются с покойным.

Над головой в юной листве деревьев наперебой чирикали воробьи, хрипло ворковал сизарь, топая среди травы за голубкой.

Покойный был лет на пятнадцать младше меня. Дико было представить себе, что вот сейчас увижу мёртвым этого обаятельного, талантливого красавца, у которого во время сна почему‑то оторвался тромб и попал в сердце.

Собравшиеся, с цветами в руках толпились снаружи у раскрытых дверей зала. Священник утешал мать умершего.

Внезапно из глубины морга послышался грохот заработавшего компрессора. Потом последовал как бы мощный выдох. Ноздри наполнили вырвавшийся наружу омерзительный смрад. Трупный. Такой невыносимый, что всю толпу отшатнуло от морга.

— Проветрили! – раздался через несколько минут голос служителя. – Заходите!

— Как после Двадцатого съезда, – сказал священник, вдыхая очистившийся воздух.

…Вот что ярко вспомнилось мне, когда после того как умершего увезли, за мной чуть ли не с то же самой каталкой явились два санитара, что бы перевезти из отделения реанимации в обычную палату.

— Сам. Не надо каталку! – Я сделал попытку подняться. Даже ступил на пол. – Где моя одежда?

— Ложитесь! – Испуганно осадил меня один из сенаторов. – Нельзя вставать.

А я оказывается, и не мог встать. Ноги подгибались.

Вывезли холодным коридором, где сиротливо мерцали люминесцентные лампы, в вестибюль к грузовому лифту. Там было окно, за которым, озарённое живым солнечным светом, стояло дерево. И пока ждали лифта, я не сводил глаз с его ветвей, его листвы. Там, на воле, длилось лето. Там оставался мир без меня.

Со скрипом и грохотом, наконец, появился грузовой лифт, и санитары вкатили меня в его тусклое нутро. Увидел тощую старушку в грязном халате, управляющую посредством кнопок этим механизмом. Подумал о том, как она весь рабочий день за гроши курсирует в этой подвижной клетке с живым и мёртвым грузом.

Мы поднялись на несколько этажей. Санитары стали меня вывозить, и я сказал ей:

— Спасибо бабушка.

— На что мне твоё спасибо? – огрызнулась она. – Спасибом сыт не будешь.

Мельком прощально заметил в окне крону дерева. Затем коридор с маленьким холлом, где ходячие больные в халатах и пижамах таращились на экран телевизора. Открытые двери палат. В одну из них меня ввезли.

7

Четверо обитателей палаты молча взирали со всех своих постелей на то, как меня перекладывают на койку у окна.

Кружка и пластиковая бутылка с остатками киселя были водружены справа на тумбочку. По другую сторону тумбочки находилась ещё одна, свободная кровать.

Чувство ученика, которого перевели в незнакомую школу, в новый класс, испытывал я, согреваясь под одеялом.

— Михаил Иванович! – попросил какой‑то бородач с койки у двери. – Ему дует.

Меня и в самом деле бил озноб.

Лежавший поверх застеленной постели человек в тренировочном костюме, отбросил газету, снял очки, юрко соскочил со стоящей торцом ко мне противоположной койки, влез на табурет, затем на подоконник. Захлопнул форточку.

— Вам надо чего? – оглянулся он на меня. – Если что, тут над тумбочкой шнур. Потяните – придёт дежурная.

Сил не было благодарить. Кивнул. Начал впадать в забытьё.

И снова стал трёхлетним мальчиком в матроске.

Отчего это бывает? Из глубин памяти, со дна времён всплывает то, о чём вроде бы не вспоминал, не думал всю жизнь.

…В воскресенье папа привёл к нам в гости своего сослуживца по текстильной фабрике. Это немецкий инженер. В своё время он приехал в СССР, сопровождая закупленные в Германии станки для прядения шерсти. И остался здесь. Потому что он был коммунистом. А у него на родине к власти пришёл Гитлер.

Не помню, как этот инженер выглядел. Помню только поразившую меня корявость его русской речи. Помню, как он гладит меня по голове, фотографирует своим заграничным фотоаппаратом и несколько раз говорит: – «Каков счастливый мальчик! Когда вырастешь – увидишь коммунизм. Будешь жить при коммунизме».

Вот кто сделал фотографию, которая висит у меня в круглой рамочке под тем местом, где была тарелка!

Получила ли Тамрико деньги? Все‑таки послал их Немировский? Или как теперь говорят, «кинул» меня?

…Кто‑то гладит по голове. Открываю глаза. Вижу склонившуюся надо мной Марину.

— Ну, как ты? – спрашивает она. – Привезла тебе завтрак.

— Почему ты не на работе?

— Ты забыл. Я ведь уже четыре дня в отпуске.

— Устроил тебе с Никой отпуск… Как Ника?

— Она здесь.

И правда, вот она, моя девочка. Застенчиво стоит поодаль. Смотрит, словно не узнает.

— Никочка, ты чего? Иди сюда поближе.

Несмело подходит.

— Ника, да что с тобой? – вмешивается мать. – Поздоровайся с папой.

Ника быстро чмокает в щеку. Отпрянула.

— У тебя исчезли волосы, – объясняет Марина.

Провожу ладонью ото лба к затылку. Провожу по щекам, которые должны были за эти дни покрыться небритостью.

Гладко.

Марина пытается накормить меня заботливо приготовленным дома салатом из помидор, тушёной говядиной с гречневой кашей, ещё тёплыми.

Ничего в горло не лезет.

Начинается обход. Оставив пластиковые коробки с едой на тумбочке,

Марина с Никой к моему облегчению вынуждены уйти. С трудом скрываемое отчаяние написано на их лицах.

Неужели моё дело – труба? Зачем тогда перевели из реанимации? Молодая врач с тетрадью в руке, за ней медсестра по очереди подходят к каждой койке, где в ожидании уже приподнялись больные.

У самой двери лежит единственный в палате молодой парень. За ним виден рукомойник с зеркалом. Мне туда не дойти, не добраться… А любопытно было бы глянуть на то, чего родная дочь не узнала.

«Вот и дожил до коммунизма», – вспоминаются слова бедолаги- немца. Что с ним сталось после 1941 года? В начале тридцатых фотоаппарат был ещё в диковинку. Сфотографироваться считалось событием. У него, вероятно, была «лейка».

Во что теперь превратился я – трёхлетний мальчик в матроске? А во что превратились мы все – граждане бывшего СССР? Все мы тут валяемся, как обломки империи. Один, как я успеваю помнить во время обхода – тот, кто закрывал форточку – русский, другой – тот, кто попросил его это сделать, судя по акценту – кавказец.

Кто двое остальных – не ясно. Сидят на постелях в белых казённых рубахах, по очереди подвергаются осмотру и опросу улыбчивой врачихи.

Вот дело доходит и до меня. Задираю рубаху, чувствую холодное прикосновение к груди фонендоскопа. Выслушивает сердце. Проверяет, принял ли таблетки. Измеряет давление. Спрашиваю, почему меня не держат ноги, не могу встать.

— Вставать ни в коем случае нельзя, – отвечает врачиха. – Сегодня вас отвезут на рентген. Только что говорила с вашей женой. Жаловалась, что ничего не хотите есть. Имейте в виду – сердцу сейчас необходимо питание. Мясо. Фрукты. В этих коробочках то, что она принесла? Не капризничайте. Заставляйте себя через «не хочу». Помните, то, что с вами произошло, очень серьёзно. Через день–другой можете воспользоваться одним из кресел- каталок, которые стоят в коридоре. Есть вопросы?

— Два. Доктор, я буду жить? Поживу ещё хоть несколько лет?

— Никаких гарантий. На улице кирпич может упасть на голову… Второй вопрос?

— Курить хочется…

— Что ж… Резко бросать нельзя.

Сигареты вместе с одеждой остались в приёмной реанимации. Но я уже почти счастлив. Заставлю себя поесть, перебазируюсь в кресло–каталку, стрельну у кого‑нибудь курево в коридоре.

8

Итак, Господь, видимо решил попридержать меня в этом мире. Я, конечно, не знал, какие у Него виды.

Как бы то ни было, я сидел в кресле–каталке у окна вестибюля третьего этажа. С преступным наслаждением предавался курению сигарет, которые мне выдал добродушный грузин из соседней палаты. Он оправлялся от второго инфаркта и со дня на день ждал выписки.

Время от времени за моей спиной прогрохатывала махина грузового лифта. Старушка–лифтёрша высовывалась оттуда, как кукушка из старинных часов–ходиков, бессильно пытаясь пресечь наглое табакокурение.

А я словно моряк после шторма, возвращался к самому себе. Мне казалось, что самое страшное позади. Одно только пугало – почему ноги не держат, и я вынужден пользоваться инвалидной каталкой.

Я думал об этом, смотрел через стекло окна на густую крону нежащегося под солнцем дерева. Того самого, которое я мельком уже видел снизу. Оно казалось настолько красивым, что трудно было предположить, что это обыкновенный тополь. Он был какой‑то особенно стройный, густолиственный. Воробьи то скрывались в его зелёных недрах, то вылетали пулей. Их чириканье доносилось и сюда, в эту обитель скорбей.

Множество моих предшественников наверняка тоже любовались растущим на воле красавцем. Таким близким и таким недоступным.

А может быть после той передряги, в которую я попал, любая травинка может казаться чудом.

Но ведь и без всяких передряг в моей памяти наберётся целый парк безмолвных друзей самим фактом своего существования ободрявших меня на протяжении жизни.

Нет, не безмолвных!

О чём‑то шептала под дождём склонившаяся надо мной плакучая ива, когда я сидел с закинутой удочкой в лодке? К стволу этой ивы я привязал на рассвете свою плоскодонку и оказался внутри зеленного шатра.

Тогда я был подростком. Но до сих пор помню, как учился забрасывать удочку, чтобы не зацепиться крючком за ветви, как привязал верёвочный кукан с пойманной рыбёшкой к самой длинной из ветвей, как подрагивала она, когда улов ходил кругами по воде.

Не знаю, сколько лет живут ивы. Надеюсь, она до сих пор смотрится в чистые воды скромной русской реки.

А ещё в моей жизни был огромный куст персидской сирени, росшей в полукруглом дворе сухумской гостиницы «Абхазия».

По утрам, сидя в одиночестве за столиком под гроздями лиловых соцветий, хорошо было пить из белой чашечки турецкий кофе. На большее часто не было денег. Но благодаря персидской сирени завтрак мой был царским.

…Раскидистый грецкий орех–патриарх, растущий среди рощи своих собратьев в долине, зажатой между горных хребтов Таджикистана, давал тенистую защиту от солнца, уединение для моих занятий. И щедро кормил своими плодами в колючей кожуре… Цветущий каштан в Минске у католического костела… Увешанная сверкающей в лучах рассвета росой ёлочка по дороге к подмосковному водохранилищу…

А королевская пальма при входе на пляж итальянской Варлетты! В войлочных чешуях ствола она давала приют маленьким пугливым ящеркам, а меня хранила от палящего солнца, когда с полотенцем через плечо ждал своего друга Донато.

А ещё в Тунисе растёт удивительный, может быть единственный в мире кучерявый кипарис. Нас вдвоём по моей просьбе сфотографировала Марина, и это одна из самых дорогих для меня фотографий.

А тысячелетняя слива, живущая у родника на острове в Эгейском море! Помню как в жару пил из жестяной кружки холодную пресную воду, а вокруг штормила стихия солёной воды. С оливы под ветром падали почти чёрные маслины. Она ещё плодоносила.

— Чего‑то вас долго нет, — раздаётся за спиной. – Дым пускаете? Кому кадите?

Юркий Михаил Иванович со сползшими на нос очечками, со смятой газеткой в руках прерывает целительскую для меня череду воспоминаний. Это он вызвался привезти из коридора к моей постели кресло–каталку, помог в неё перелезть.

— Кому кадите? – снова вопрошает он и, видя что я не нахожу, куда выкинуть докуренную сигарету, устремляется на лестничную клетку, откуда приносит банку для окурков.

— Спасибо.

— Не швыряйтесь этим словом. Знаете, что оно означает? Спаси Бог! Хотите, отвезу обратно в палату? Скоро обед.

— Спасибо. То есть, благодарю. Я сам.

— Да, видел, как вы мучаетесь с колёсами. Всё время заносит не туда.

Он разворачивает меня с креслом–каталкой, вывозит из светлого вестибюля с тополем за окном в полумрак коридора. У раскрытой двери нашей палаты приостанавливается, нагибается к уху.

— Заметил у вас крестик на шее. Хотите, дам почитать газету «Русь державная»?

9

Неужели дела мои так уж плохи? Судя по тому, что я увидел, возвратясь в палату и подкатившись к зеркалу над рукомойником, неважны.

Безволосая голова – сущий череп, синячищи под глазами.

Воспользовался случаем, кое‑как запоздало умылся. Подкатил к своей кровати, перебрался на неё.

Услужливый Михаил Иванович тотчас выкатал опустевшее кресло в коридор. А там уже подкатывала с громыхающей двухэтажной тележкой санитарка.

— Мужички! Разбирайте еду! Живенько!

— Супчик на первое! Перловый! – Бодро крикнул от дверей Михаил Иванович. – Будете?

Все кроме меня были ходячие. Все разносили наполненные тарелки по своим тумбочкам. Лёжа поверх одеяла в привезённом Мариной домашнем тренировочном костюме, я смотрел на суету людей, радующихся хоть какому‑нибудь нарушению нудного течения больничного времени. И никак не мог взять в толк – где я все это уже видел?

— Кушайте дорогой! Будете кушать – будете жить, – мимоходом посоветовал бородатый кавказец.

— Кто вы? – спросил я этого рослого человека с непомерно большим животом, распирающим больничные шаровары. Из Айзербайджана?

— Армянин, – ответил он, присаживаясь со своей тарелкой супа на табурет рядом с моей кроватью, – надо питаться.

— Потом. Позже. Вы здесь уже сколько дней?

— Завтра обещают выписать, – неопределённо ответил он и поделился. – Летел из Еревана в Москву. По дороге – инфаркт. Были в Ереване?

— К сожалению, никогда. Вы там живёте или в Москве?

— Во Франкфурте на Майне. Там семья. Там моя база. Летаю оттуда по всему миру – в Америку, по всей Европе, в Индию, Пакистан.

— Торговый бизнес?

— Я доктор. У меня пациенты по всему миру. – Он дохлебал суп и сообщил, понизив голос, — Года полтора назад завтракал вместе с Бен Ладаном.

— Где? – Задал я глупый вопрос.

И получил ответ:

— Врачебная тайна.

— А можно спросить – зачем летали в Ереван?

— Занимаюсь благотворительностью. Открывал школу.

От этого разговора голова пошла кругом. Я закрыл глаза. Под усыпляющее звяканье посуды начал задрёмывать.

…Похожий на ветхозаветного пророка Бен Ладан со своим посохом и автоматом, которого я не раз видел на экране телевизора, и этот словоохотливый армянин с его довольно‑таки фантастической судьбой…

Собственно, от каких болезней он лечит, летая по всему свету? А может, голова кружится и впрямь от того, что ничего ни ем?

Стремительная, запыхавшаяся Марина склонилась надо мной, целует.

— Почему не обедал?

— С чего ты взяла?

— Люди говорят. Сейчас же садись. Будешь есть то, что я приготовила. Хочешь совсем ослабнуть?

Достаёт из большого пакета термос, наливает в нашу домашнюю миску борщ, выдаёт ложку.

И пока я впихиваю в себя первое, перекладывает из пластиковой коробочки в тарелку котлету с картофельным пюре, нарезанный кружочками огурец.

— Спасибо Мариночка. С меня борща хватит. Больше не смогу, — я впервые обращаю внимание на то, что голоса моего почти не слышно. Слабый, старческий.

— Только что была в ординаторской у твоего врача. Она сказала, необходимо мясо. Не капризничай, – Марина вилкой запихивает мне в рот куски котлеты. А у меня нет сил на то, чтобы жевать.

Я готов заплакать, как ребёнок, от её усилий, своей беспомощности, от того что палата смотрит на то, как меня кормят.

В конце концов, наверное, каждого кто ухитрился дожить старости, ждёт подобный итог. Но ведь внутренне я не чувствую себя стариком!

— Ну ладно, – говорит Марина. – Дай слово, что поешь позже. А пока вот выжала тебе полную бутылку морковного сока. Запей им дневные таблетки.

— Хорошо.

Принимаю лекарства. Марина начинает прибирать посуду. Вдруг понимаю, что она голодна. Зверски.

— Так и быть, — неожиданно легко уступает она моим уговорам. – Ложку ты, ложку я.

Как славно быть вместе, обедать вместе.

Марина больше чем на тридцать лет моложе меня. Замоталась с ребёнком, со мной…

— А что Ника? Как Ника?

— В этот раз не взяла её с собой. Наша девочка позаботилась о тебе, увидела, везу мобильный телефон, говорит: «Отвези папе и радио, чтобы слушал свою «Свободу». Радио и мобильник вот в этом пакете.

— Кстати, звонила Тамрико из Тбилиси?

— Нет. Только не волнуйся. Ты и так сделал всё, что мог. Лежишь тут с инфарктом…

«Сам погибай, а товарища выручай», – вспомнил я слова Немировского и опять с ужасом подумал о том, что он мог не выслать денег, мои усилия были напрасны и Алёша обречён остаться недвижным инвалидом.

— Марина, а курить привезла?

Она нерешительно смотрит на меня. И тут раздаётся голос Михаила Ивановича:

— Он у вас курит возле лифта. Правда, ему врач разрешила.

Марина достаёт из сумочки пачку сигарет, зажигалку.

Забираю их, прошу привезти из коридора кресло, провожаю её до вестибюля.

И остаюсь наедине с моим зоконным тополем.

10

Я лежал под очередной капельницей. Видел над головой закреплённую на высоком штативе склянку, откуда по длинной трубочке сочилась в мою вену на правой руке лекарство.

Думал о том, что, наверное, в каждой больнице рассвет начинается с того, что в палату влетает дежурная медсестра, держа в руке банку с торчащими, позвякивающими градусниками, по очереди тормошит больных, заставляет измерять температуру. В то время, как особенно хоть немного доспать после тяжёлой больничной ночи.

Затем приходят брать кровь и мочу на анализ.

Только потом наступает пауза, когда больные один за другим вяло влекут себя к рукомойнику умываться, бриться чтобы снова вернуться и своим надоевшим койкам, ждать завтрака – какой‑нибудь манной каши и жидкого чая.

Правда, в палате есть холодильник, и каждый может добавить к трапезе из своих запасов, то, что принесли накануне посетители.

Кажется, у каждого есть родственники и друзья.

Кроме армянского доктора. Доктор только что, не дождавшись завтрака, простился со всеми и поехал прямо в аэропорт Шереметьево добывать билет на ближайший рейс во Франкфурт на Майне.

…Унизительная зависимость от кресла–каталки не давала мне теперь надежды не только на вольные путешествия, но даже на привычное перемещение по комнате.

— Прочли мою газету? – Михаил Иванович, пользуясь тем, что я присоединён к капельнице, как рыба, попавшаяся на удочку, бесцеремонно присел на краешек моей койки, тихо сообщил:

— Жена принесла ещё пяток номеров «Руси державной» и газету «Радонеж». Судя по фамилии, вы – еврей, – почти шёпотом продолжал он, –но крестик‑то у вас православный. А ведь жид крещёный, что вор прощеный…

Я закрыл глаза. Притворился дремлющим. Однако Михаил Иванович продолжал страстным шёпотом, и пригибаясь ко мне так, что я поневоле морщился от его несвежего дыхания:

— Сообщают: иудеи – сионские мудрецы вместе с американцами создали тайное всемирное правительство. Мировую закулису! Слыхали?

— Слыхал–слыхал… Михаил Иванович, позовите, пожалуйста, медсестру. Лекарство кончилось. Пусть отключит меня от капельницы.

Он побежал выполнять мою просьбу. Тщедушный, в болтающихся на нём мятых шароварах.

После того, как медсестра освободила меня, Михаил Иванович нацелился было снова пристать со совей антисемитской пропагандой, но тут в палату стремительно вошла и направилась ко мне Лиля. Доктор Лиля нашла время, видимо по дороге на работу в своё отделение, навестить меня после нашей встречи в реанимации.

Я был тронут так, как если бы меня посетил наш общий духовный отец Александр Мень.

Оказалось, она только что встретилась с моим лечащим врачом, знала все о моём состоянии лучше меня.

Я разговаривал с ней, испытывал сложное чувство жгучего стыда за своё безумное поведение в реанимации и благодарности за вовремя показанный кулак, за её такое своевременное вмешательство.

— Не валяй дурака, — сказала Лиля, прежде чем уйти, – Должен питаться, поддерживать себя.

В дверях палаты она столкнулась с санитаркой, разносящей завтрак, обернулась:

— Чай, бутерброд с сыром и каша. Чтобы все съел!

— Кто она вам? – не без зависти спросил Михаил Иванович.

Кроме нас в палате теперь осталось два человека. Нелюдимый, не вступающий в контакт ни со мной, ни с ним плешивый джентльмен в синем простёганном халате и молчаливый парень, ютящийся на койке у рукомойника. Лицо джентльмена порой казалось знакомым. А парень вызывал во мне острое чувство жалости. Под вечер к нему прибегала девушка. Они часами сидели на койке в обнимку, чуть раскачиваясь и не говоря не слова.

— Кто она вам? – продолжал допытываться Михаил Иванович.

— Сестра во Христе, — ответил я, наконец.

Явно довольный ответом, он расторопно принёс и поставил на тумбочку мой завтрак. Снова уселся со своей тарелкой каши рядом, сообщил:

— У Николая Второго «Протоколы сионских мудрецов» были настольной книгой – так напечатано в «Радонеже».

После завтрака и врачебного обхода я попросил Михаила Ивановича привезти кресло. И он привычно покатил меня в вестибюль. Прокатили мимо холла, где с утра пораньше сидели против включённого телевизора больные, преимущественно старые женщины в халатах.

Я уже понимал, что усердный читатель «Руси державной» и «Радонежа» не оставит меня наедине с тополем и решил выяснить, что такое этот Михаил Иванович, откуда взялась его псевдоправославная настырность.

Но тут раздался голос:

— Простите, что не смог навестить вас раньше.

Я увидел моего теперешнего духовного отца в рясе, с крестом на груди.

Приехал, принёс в чемоданчике все необходимое для того, чтобы справить обряд, причастить.

Михаил Иванович проявил некоторую деликатность. Отошёл подальше в сторону к грузовому лифту, наблюдал за нами и всё время крестился, пока не ушёл священник.

Михаил Иванович продолжал стойко держаться рядом. И хотя он явно проникался ко мне всё большей симпатией, не преминул упрекнуть:

— Не хорошо, что он причастил вас, после того как вы позавтракали.

— Михаил Иванович, кто вы такой?

Без всякой заминки и даже с готовностью он стал отвечать на расспросы. Сразу стало понятно: этим человеком никто никогда не интересовался.

Оказалось, бывший прапорщик.

11

Рутинная жизнь палаты продолжала о чём‑то напоминать. Особенно, когда уходила Марина.

Она навещала меня порой несколько раз в день. Привозила домашнюю еду. Перезнакомилась со всеми моими сопалатниками и даже с их посетителями. Подбадривала не только меня – всех.

Представляя себе её обратный путь домой, я терзался совестью. Но поделать ничего не мог. Однажды, когда я стал поднывать, просить, чтобы она поговорила с врачихой о моей выписке, Марина проговорилась. Врач ей сказала, что пока мои кардиограммы и анализы не сулят ничего хорошего.

После таких новостей, каково было одиноко возвращаться к Нике?

Оставшись без неё, острее ощущал своё одиночество. И в тоже время рядом со мной словно кто‑то появлялся. Не Бог, не ангел небесный.

Словно чьими‑то глазами видел я эту палату, этого Михаила Ивановича, этого плешивого джентльмена в синем халате и шлёпанцах с меховой оторочкой, этого парня у рукомойника, молча раскачивающегося по вечерам в обнимку со своей девушкой.

Молчали они о страшном. Как донёс мне Михаил Иванович, у парня – Вити с рождения ненормально большое сердце, обрекающее его теперь на скорую гибель. Ни операции, ни терапия спасти его не могли, и вот Виктор, уже который месяц угасал в палате, ни на что не надеясь. И при этом всячески порывался отвоевать у Михаила Ивановича право катать меня в кресле.

Но этого права бывший прапорщик уступать не желал. Он дорожил моим терпеливым вниманием, возможностью рассказать о себе. И поделиться вычитанными в газетках бреднями.

Он оказался деревенским жителем, единственным оставшимся в живых потомком раскулаченной когда‑то и прибившейся в Забайкалье семьи. От голода и болезней вымерла вся родня. Родившийся после войны малец выжил благодаря чужим людям, детскому дому. После школы попал в армию. Теперь солдатчина вспоминалась ему лучшим, самым сытным временем жизни. Служил он там же в Забайкалье.

Солдаты–сослуживцы демобилизовывались волна за волной, а он оставался. Потому что выходить на гражданку было некуда.

Притом, что гарнизонное начальство ценило его безотказную расторопность, выше прапорщика он не возрос, ни на какие учебные курсы идти не хотел. Да его и не посылали.

У Михаила Ивановича сформировалась психология слуги. Хорошо ему было пребывать в услужении у офицеров. Не считал зазорным чистить им сапоги.

Единственное, что с течением лет все чаще омрачало Михаила Ивановича, это усиливающееся ощущение тяжести на сердце, одышка, шум в голове и ломотьё в затылке. Как он ни старался скрывать недомогание, врачебная комиссия все же списала его из армии. В никуда.

Как он оказался в Подмосковье, как познакомился с бездетной пятидесятилетней вдовой – старостой сельского храма, я не стал уточнять.

— Это она потчует вас «Русью державной» и «Радонежем»? – спросил я как‑то, лёжа под очередной капельницей.

— Нас окормляет духовный отец батюшка Серафим – настоятель храма, – ответил Михаил Иванович. – Посылает меня в Москву за свежими газетами. В метро меня и прихватил инфаркт.

Держа на отлёте бритвенные принадлежности, джентльмен в синем халате прошлёпал мимо нас, выразительно посмотрел, словно хотел что‑то сказать. Но все же промолчал, проследовал дальше к рукомойнику.

Жену Михаила Ивановича мы все уже видели. Юркая, сухонькая чернавка, она навещала его дважды в неделю. Первым делом перестилала постель. Потом доставала из кошёлки провизию. Перекрестясь, закусывали вдвоём. Затем заставляла его прилечь, шуршала привезёнными газетами. Читала ему вполголоса о той же «мировой закулисе», о евреях, задумавших погубить русский народ.

Часто повышала голос, явно желая, чтобы откровения «Руси державной» услышали и мы все. «Геополитический заговор сионистов достиг своего апогея», – шустро балабонила она.

Как только она в сопровождении своего Михаила Ивановича ушла, джентльмен не выдержал. Он подошёл ко мне, опустился на стоящую рядом пустую кровать, яростно зашептал:

— Это невозможно больше терпеть. Как вы, Володя, можете с ним общаться? Ужас какой‑то. Подсудное дело…

Удивлённый тем, что он назвал меня по имени, я мог бы ему многое ответить… Но в этот момент Михаил Иванович, проводив жену, вернулся в палату. И я сказал коротко:

— Лежачего не бьют.

12

Если бы десяток дней назад я помер на одной из центральных улиц Москвы, то очевидно не знал бы ни этой палаты, ни коридора, ни вестибюля, где я покуриваю, сидя в кресле–каталке перед окном с тополем.

Получалось, должен быть счастлив хотя бы наличием этого жалкого микромира с его специфическим пространством–временем.

Залетающие с воли посетители с деланно оживлёнными лицами не мыслят о том, что попадают в собственное будущее, их пространство и время совершенно другие по сравнению с этим застойным мирком.

Вместе с Мариной или отдельно меня тоже посещают друзья и знакомые. Преимущественно читатели, прослышавшие о беде. Конечно, это приятно, хотя утомительно. Отчётливо вижу, чувствую, как их быстро начинает угнетать несвобода, несовпадение ритмов больницы и воли.

Особенно ярко это заметно, когда приводят Нику. Девочке здесь явно не по себе.

Они уходят, а ты остаёшься. Как рыба на песке после отлива…

У меня хотя бы есть надежда. А каково обречённому Виктору с его непомерно большим сердцем? Невозможно не думать о нём, и нет ничего тупиковее этих мыслей. Парень не достиг и двадцати пяти лет, в сущности только начал жить… О чём все‑таки он молчит со своей девушкой, часами раскачиваясь по вечерам?

…Воспользовавшись тем, что Михаила Ивановича вызвали на другой этаж в рентгеновский кабинет, в вестибюле появляется наш соратник – нелюдимый джентльмен в синем халате.

— Володя, — говорит он, неужели я так изменился, что ты до сих пор меня не узнал?

Высится надо мной, криво улыбаясь. Невероятно! Неужели это Эдуард Максимов?!

— Эдик! Прости, ты действительно изменился. Что случилось? Последний раз я видел тебя на экране телевизора году в девяносто третьем.

— В девяносто шестом, — поправляет меня Максимов.

— Слушай, почему тебя никто не навещает? Жена жива?

— Мила погибла в автокатастрофе. Дочка вышла замуж за англичанина. Живёт в Манчестере.

— Далеко…

— Далеко, Володя… А я о тебе всё знаю.

— Каким образом?

— Покупал твои книги. Кажется, не пропустил ни одной. В той, где «Сорок пять историй», почему‑то искал рассказ о себе. Помнишь, как ты однажды спас меня пьяного?

— Было дело. Кажется, в шестидесятых годах. Что же с тобой произошло потом, после того как во время перестройки ты вдруг стал депутатом сначала Верховного Совета, а потом членом Государственной думы, соратником сначала Горбачева, а потом Гайдара и Ельцина? Видишь, я тоже следил за твоей деятельностью. С надеждой. Знал о тебе все. Или не все?

— Не все…Скажи по совести, как ты ко всему этому относишься, к этой эпохе?

— По совести? Лучше Лермонтова не скажешь – «С насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом».

Максимов молча стоял лицом к окну, к моему тополю.

И тут ревниво набежал Михаил Иванович. Максимов повернулся, ушёл в палату.

— Снимали рентген лёгких, – сказал Михаил Иванович. – Чего там увидели, не сообщили.

— Снимки должны просохнуть, сказал я. – Не волнуйтесь. Потом сообщат.

— Может, отвезти вас в палату?

— Спасибо. Идите. Покурю. Побуду один.

…Возобновлённое знакомство с Максимовым всколыхнуло. Он был человек неожиданных поступков, поворотов судьбы.

В начале шестидесятых годов нас одновременно приняли учиться на Высшие курсы сценаристов и режиссёров. Уже тогда у него была репутация диссидента. И пьяницы. Не стесняясь, резал лекторам правду–матку, говорил всё, что о них думает. Это была храбрость человека, находящегося в состоянии тяжёлого похмелья.

Однажды к нам привезли делегацию то ли чехословацких, то ли венгерских кинематографистов. Они показали несколько своих фильмов. Не очень удачных. После просмотра все направились в буфет выпить кофе.

Там, в буфете, Максимов обратился к иностранцам, знающим русский язык, с речью. «Что вы тужитесь? – презрительно сказал он – Никогда ничего великого не создавали. И не создадите! Провинция! Подбираете крохи со стола Запада!»

На следующий день с курсов он был изгнан.

Через несколько месяцев, помниться ранним декабрьским утром, я неожиданно увидел его на заметаемой вьюгой улице «Правды». Он раскачиваясь, сидел на снегу без пальто и обнимал фонарный столб.

«Замерзаю. Домой хочу, к жене», – потребовал Эдик.

Я еле добился от него, чтобы назвал адрес. Остановил такси.. Довёз. Доставил в квартиру, где сдал с рук на руки жене Миле, которая оказалась на вид респектабельной дамой.

Больше до этой встречи в палате инфарктников с ним не пересекался. Странным показалось, что Эдуард прозябает здесь, а не в привилегированной Центральной клинической больнице для государственной элиты, к которой бывший член Государственной думы вроде бы должен был принадлежать.

— Поехали! – вбежал в вестибюль Михаил Иванович. – К вам пришли. Какой‑то мужчина в белом халате.

13

Ай да Лиля! Прислала ко мне доктора – специалиста по лечебной физкультуре.

Тот терпеливо научил делать упражнения для ног. Целых десять упражнений. Запретил пользоваться креслом–каталкой.

Теперь палата посматривала на то, как я несколько раз в день упражняю свои мышцы, кручу ногами педали воображаемого велосипеда, вроде бы ползу по–пластунски поверх одеяла… Жалкое зрелище!

Устаю. Иногда кажется, что начинаю ощущать тяжесть в области сердца. Тогда приходится отдыхать.

…Лежал со своим приёмничком возле уха, слушал новости, когда ко мне в очередной раз подсел Михаил Иванович.

— Вы, какую станцию ловите?

— «Свободу».

— А ещё есть патриотические – тот же «Радонеж», «Народное радио»…

— Так вы ещё и оттуда черпаете?

— Они доказывают, что еврейская мировая закулиса, в которую вы не верите, уже тысячу лет старается погубить русский народ. Сначала послали немецких псов–рыцарей, которых разбил святой Александр Невский, потом хана Батыя, потом поляков–католиков, которых разбили Минин и Пожарский, потом фашистов, которых разбил Сталин… Неправда, что ли?

Ну что мне было делать с этим Михаилом Ивановичем – лёгкой добычей национал–патриотической пропаганды? При всей своей простодушной услужливости лез ко мне, еврею, со своими антисемитскими бреднями…

Выключил радио.

— Михаил Иванович, вы действительно считаете себя христианином?

— Я – православный христианин!

— Ну, хорошо. Вы – православный христианин. А как может христианин, пусть даже и православный, ненавидеть целый народ? Тем более давший миру Христа, Богородицу, множество Героев Советского Союза, жизни отдавших за нашу с вами Россию? Вообще, как это получается, что вы, называющий себя христианином, живёте ненавистью вопреки главному завету Христа – любить ближнего, как самого себя?

— А зачем евреи внушили выложить на полу храма Христа Спасителя свою сионистскую звезду Давида? Называется могендовид.

— Кто это сказал? Ваш духовный наставник? Я слышал, как вы с женой после обеда распеваете псалмы. Их создал царь евреев Давид. Читали библию? Если читали, думали над тем, что читаете? Что касается нашей родины, нашей России, то скажите вашему духовному отцу…

Но тут Михаил Иванович перебил меня совсем уже диким сообщением:

— Они, сионисты, даже подсылают к нам своих попугаев!

— Каких ещё попугаев?

— Белых какаду.

И он рассказал, что в их подмосковном посёлке живёт большая семья какого‑то капитана дальнего плаванья. Капитану подарили в Израиле молодого попугая какаду. Семья капитана два года растила его, добивалась, чтобы он заговорил. Из‑за этого попугая среди многочисленных родственников капитана вечно вспыхивали ссоры с оскорблениями, рукоприкладством, дикой руганью.

Попугай молчал. Безобразия в семье продолжались. Однажды престарелая бабушка капитана пожаловалась на происходящее жене Михаила Ивановича. Та посоветовала пригласить батюшку, чтобы освятил квартиру.

Тот получил вперёд плату за освящение. И в назначенный день торжественно явился с чемоданчиком, где было все необходимое – свечи, кадило с ладаном…

И вот только священник начал обходить комнаты, бормоча молитвы и брызгая на стены кропилом, как из клетки раздался истошный вопль: «Пошёл на… Твою мать!»

Проклятый израильский попугай неистовствовал, демонстрируя весь накопленный за два года запас матершины.

Угомонить его не удалось, и отец Серафим, захватив свои манатки, бежал, проклиная нечистую силу.

…Я, конечно, засмеялся. Смеялся со мной и Михаил Иванович. Глупый, несчастный экс–прапорщик.

— Чего ржёте? – угрюмо поинтересовался Виктор.

— Не говорите, – шепнул Михаил Иванович. Ему было неприятно выставлять своего отца Серафима в смешном виде.

14

Ошалел. Обрыдло. Каждое утро непременное измерение температуры, анализы, капельница. Потом физические упражнения. Затем завтрак. Приём таблеток. Врачебный обход.

Взмолился: «Когда выпишите?»

«Держим минимум двадцать один день», – ответила врач. – При хорошей динамике»

— А меня завтра выписывают! – громко похвастался Михаил Иванович.

— Значит, не будет вам больше дармовой манной каши, – заметил Витя.

— Что мне твоя каша? – огрызнулся Михаил Иванович. – Жена, слава Богу, кормит со своего огорода, своего хозяйства. У нас и куры свои, и поросёнок даже.

— То‑то каждый раз уносит в судке ваши объедки, – не унимался обычно неразговорчивый Виктор.

Выписки ждать ему не приходилось… Перед рассветом я проснулся, увидел как бедняга, встав на табурет и прильнув к открытой форточке, жадно дышит свежестью ночи.

— Слушайте, а нельзя ли потише, – вмешался в их перебранку Максимов. – Разгалделись, как вороньё.

Он шумно сел на кровати. Потом снова лёг, демонстративно укрывшись с головой одеялом.

В палате наступила тишина.

Уже несколько дней как стало понятным, где я все это уже видел. Видел много лет назад, читая великую книгу А. И.Солженицына «Раковый корпус». Правда, события, которые описаны там, происходили в другие времена, вроде бы совсем не похожие на нынешние. Хотя, как сказать…

Я поднялся. Проверил, есть ли в кармане шаровар сигареты и зажигалка. Придерживаясь за спинки кроватей, за стенки, потихоньку пошёл к выходу.

— Может, вас все‑таки подвезти? – крикнул в спину Михаил Иванович.

Я не ответил. Ноги не слушались. Подгибались. Все‑таки вышел в коридор. Постоял секунду – другую. Двинулся дальше, все так же придерживаясь за стены. Когда оказался рядом с отсеком, где в глубине стоял телевизор, почувствовал, что свалюсь. Поэтому рад был плюхнуться в ближайшее ободранное кресло.

Телевизор, как всегда работал. Но сейчас здесь никого не было. Кроме одинокой старушки. Да дежурной медсестры, которая сидя за своей стойкой, то посматривала на экран, то раскладывала по рюмочкам таблетки для больных.

Телевиденье давно стало клоакой, стоком нечистот. Но то, что я увидел, было особенно отвратно. Кому‑то пришло в голову показать банду молодых холуёв – парней и девиц, которые раскрашивали свои физиономии, переодевались в шутовские наряды и под собственное улюлюканье приступали к увеселению хозяев роскошного коттеджа на Рублевском шоссе. За плату и угощение с выпивкой они изгилялись на маленькой сцене, отплясывали, сопровождая свои пританцовки похабными жестами, или бегали на четвереньках с высунутыми языками, готовые предоставить свои тела для утех пьянеющих нуворишей.

Судя по «Сатирикону» Петрония подобное творилось во времена распада Древнего Рима.

— Вас тоже выписали? – раздался голос одинокой старушки.

— Нет, – отозвался я.

— А вот меня выписали. Должен приехать сын, чтобы забрать домой. Жду четвёртый час…

— А он знает?

— Соседка по палате дала позвонить по мобильнику. Обещал сразу забрать. Может, забыл?

— Задержался, наверное… Потерпите немного. Пульт у вас? Давайте переключимся?

Пульт оказался у медсестры.

— Какие‑то проститутки и педерасты, – сказала медсестра, переключая канал.

На другом канале две упитанные писательницы и критикесса в очках обсуждали современную литературу. Жонглировали модными словечками «фикшн», «нон фикшн».

Бессмысленные компасы без стрелок… Прошлая страна, как Атлантида уходила в глубь небытия. Со дна вздымались на поверхность тошнотворная муть.

«Фикшен», «нон фикшен» – продолжали чирикать самодовольные дамочки. Мимо в сторону вестибюля направлялся в своём синем халате Максимов.

— Эдуард! – позвал я, поднимаясь с кресла, – Обожди.

Он приостановился. Потом подошёл, взял под локоть и довёл до подоконника в вестибюле. Тополь купался в солнечных лучах под голубым небом.

— Телевизор смотрел? – презрительно спросил Максимов, глядя на то как я закуриваю. – Свой я уже давно ликвидировал.

— Ну, да, – буркнул я. – По–страусиному голову в песок. Это легче всего.

— Зато ты позволяешь себе смотреть это дерьмо, общаться с этим православным совком Михаилом Ивановичем. Он и мне пытался всучить свои вонючие газетёнки.

— Эдик, он тоже человек. Тоже, как мы побывал в когтях у смерти.

— Ладно. Не будем о нём. Знаешь, зачем я вышел из палаты?

Чтобы найти тебя, поговорить наедине. Почему‑то мучает, что я обманул тебя… Видишь ли, моя Мила не погибла в автокатастрофе. Она, видишь ли, ушла от меня. Знаешь почему? Я её особенно люблю, уважаю за этот поступок.

Я покосился на Эдуарда. Показалось, в глазах у него набегают слезы.

— У них, Эдик бывает множество причин, чтобы уйти, развестись…

— Нет, Володя. Не тот случай. Мила ушла из‑за того, что мы, называемые демократами, упустили из рук свободу, завоёванную с Горбачевым. Допустили распад СССР, страдания миллионов людей. Ушли к другому мужику. реабилитированному после Колымы.

Теперь становилось понятно, отчего этот когда‑то самоуверенный человек изменился, постарел, так что я его не узнал.

— Перестань. Давление подскочит, – сказал я и подумал о том, что его нужно срочно переключить. – Знаешь, там у телевизора сидит старушка, за которой никто не приехал. Нужно бы что‑то сделать, чтобы отправить домой.

— А что можно сделать? – бессильно спросил Максимов.

Мы подошли к дежурной сестре, попросили её вызвать такси. Сложились. Дали денег на дорогу. Сестра проводила старуху вниз, к выходу.

15

— Не курите! – сказал на прощанье Михаил Иванович. – Вот огурчики остались. С нашего огорода. Храни вас Господь!

Он кивнул Максимову. Уже с сумкой в руке подошёл к Вите. Тот лёжа под капельницей, произнёс:

— «Мёртвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий».

Михаил Иванович стихов Державина не знал. Испуганно поморгал ресницами. И покинул палату.

— Уф! – выдохнул Максимов. – Не взял с собой свои газетёнки с «державностью». Оставил на тумбочке.

Нас осталось трое в палате на шесть коек.

— У кого‑нибудь есть сметана? – Спросил я. – Давайте сделаем к обеду салат из огурцов. Михаил Иванович оставил целый пакет.

Баночка сметаны нашлась в холодильнике у Вити.

Днём в палату ворвалась Марина.

— Только что говорила с твоим врачом. Наконец‑то хорошие показатели! Как ты себя чувствуешь? Смотри, волосы начали отрастать. Ёжик на голове, на щеках – небритость.

И вправду, меня кажется, возвращало к прежнему облику.

Марина принесла с собой домашний обед. Ухитрилась разделить его на всю компанию. Сделала салат из огурцов Михаила Ивановича.

Как‑то само собой получалось, что мы вроде бы празднуем его отбытие.

— Редкостно повезло с женой, – сказал мне Максимов, когда Марина пошла из палаты выносить грязные тарелки.

— С вашей стороны было бы подло по отношению к ней взять и помереть, – заметил Витя.

Когда Марина вернулась, я пошёл проводить её к лифту.

— Тяжело идти? – спросила она, крепко беря меня под руку, — Но ты лучше, гораздо лучше ходишь. Правда?

— Правда, – соврал я. Каждый шаг давался с трудом – Послушай, неужели Тамрико до сих пор не звонила? Если деньги пришли – должна была позвонить. Если не пришли – тем более. Поневоле думаю об этом всё время.

— Ты сделал всё, что мог, – сказала Марина, целуя меня на прощанье, – А твой Немировский… Бог ему судья!

«Немировский чем‑то похож на Максимова, – подумал я. – Оба в халатах ходят.»

Она уехала. Я остался покурить в вестибюле наедине с моим тополем. Воробьи уже не сновали в его листве. Август шёл к концу. Первого сентября Марине нужно было выходить на работу. Нике – в школу.

Я думал о том, что мог умереть от инфаркта, ничего этого уже не знать. Не видеть своего молчаливого друга, преданно стоявшего за окном, как бы являясь послом всего теперь недоступного мне зелёного мира – русских берёзовых рощ, кавказских буковых лесов, тропических джунглей с их лианами, бананами, апельсинами. И лимонными деревьями далёкой Испании…

Мог умереть и не слышать ворчливого голоса старушки из грохнувшего поблизости грузового лифта:

— Опять куришь, хулиган?

Прекрасно было оказаться в её глазах хулиганом. Прекрасно видеть чуть покачивающуюся вершину тополя. Кажется, я получал шанс на вторую жизнь.

Двое санитаров выкатывали из лифта носилки на колёсах, где лежал громадный пожилой человек. Глаза его были закрыты.

Они повезли его в глубь коридора. Потом вернулись в лифт с опустевшей каталкой. И вскоре поднялись с усатым доходягой, тоже лежащим в беспамятстве.

Нужно было как можно скорей мотать отсюда, отринуть от себя, как заразу, все эти пейзажи несчастий.

Тополь все раскачивал своей вершиной. За стёклами дул ветер. Ещё тёплый, летний.

В сознании всплыло: «Что за ветер в степи молдаванской! Как дрожит под ногами земля! Хорошо мне с душою цыганской кочевать, никого не любя…» Вспомнился высокий человек на эстраде.

Это был один из первых концертов Александра Вертинского после его возвращения из эмиграции. Ещё шла война. Мне было пятнадцать лет, и я сидел в зале, исполненный предубеждения против этого белоэмигранта с его смокингом, аристократической картавостью и манерными жестами. Он пел о какой‑то запредельной жизни, где не было нашей войны.

«В лимоново–бананном Сингапуре, в бурю, когда ревёт и плачет океан…»

Уходил я из зала полностью покорённый высочайшим, неповторимым искусством этого человека.

— Кончай курить! – не унималось старушка при каждом появлении грузового лифта. – Кончай хулиганить!

Я загасил сигарету в стеклянной баночке. Пошёл обратно в палату. И увидел, что оба новых больных привезены к нам. Один хрипит на койке, где прежде находился армянский доктор, вроде бы завтракавший с Бен Ладаном. Второй – старый великан – распростёрт на койке, дотоле пустовавшей. Рядом с моей.

16

Вечером над Москвой, над больницей разразилась сухая гроза. Толстые молнии ослепительно сверкали во тьме. Я побаивался за Витю, который стоял на подоконнике, чуть не высунув лохматую голову в форточку, спасался от духоты.

— Слезай, — попросил я после очередного взрыва молнии, на миг озарившего палату. – Опасно.

— А мне уже всё равно! – весело ответил Витя, перекрикивая мощный раскат грома. – С детства по больницам, с детства на лекарствах. Хоть бы все скорей кончилось.

— Не трогай его, – сказал Максимов. – Парень замечательно держится. И его девушка тоже.

Эдуард подсел на край моей койки, покосился на постанывающего рядом спящего великана. Вдруг спросил:

— О чём сейчас пишешь?

— О лимоново–бананном Сингапуре, – зло сказал я. Было жалко Витю.

Невыносимо от бессилия хоть как‑то помочь.

— Почему о Сингапуре? Ты туда ездил?

Я ничего не ответил. Максимов посидел–посидел и отошёл. Поплёлся к своему ложу. Потом и Витя тяжело спрыгнул с подоконника. Дождь так и не начался. К ночи духота в палате усилилась. Тишина нарушалась стонами новых больных. Того, что положили рядом с Максимовым – усатого дядьку – стало выворачивать наизнанку. Максимов сбегал за санитаркой. Та появилась с ведром, шваброй и тряпками. Включила свет, матерясь, стала убирать рвоту на полу, на кровати. Переодела ничего не соображающего дядьку в чистую больничную рубаху.

— С вами тоже так было, – сказал мне Витя. – Даже хуже. Ещё и врачи колдовали.

Наконец, санитарка ушла, погасив свет.

Гроза замирала. Отдалённые раскаты грома едва достигали слуха. И тут сквозь наплывающую дремоту я различил в темноте, как силится сесть мой новый сосед. Черным силуэтом он приподнимался, беззвучно рушился, снова пытался встать.

— Нельзя вставать, – тихо сказал я. – Вам сейчас нельзя вставать.

Тот на минуту притих. Потом с новым упорством принялся за своё. В конце концов сел. Даже сидя, он выглядел Гулливером.

Передохнул и, опираясь руками о постель, стал поворачиваться, опускать ножищи в мою сторону.

— Ложитесь, – повторил я. – Нельзя вставать.

— Хохлы! – неожиданно заявил гигант. – Хохлы пекут коржи.

— Какие ещё хохлы? – поинтересовался я.

И тут с дальней кровати, где лежал усач, донеслось:

— Барыбинские коты следят из‑за палисадника.

Максимов и Витя спали… Гигант все сильнее кренился в мою сторону, грозя всем телом рухнуть мне на ноги.

— Хохлы, – яростно бормотал он. – Пекут, понимаешь, коржи под кроватью.

— Барыбинские коты… — издали вторил усач.

Гигант накренился и обрушился поперёк моих ног. Я чуть не взвыл от боли. В панике нашарил у стены сигнальный шнур, задёргал.

Вбежала медсестра. Потом кинулась за дежурным врачом.

Они с трудом подняли слабо сопротивляющегося соседа, уложили, эластичными бинтами привязали его руки и ноги к кровати. Затем, пока врач делала ему укол, медсестра сбегала за какими‑то металлическими решётчатыми стойками, которые они ловко водрузили по бокам его кровати. Пленённый великан, засыпая, все‑таки пытался втолковать им что‑то о хохлах. Но они перекинулись к постели усатого.

Я долго не мог уснуть.

…Где‑то в Тбилиси, в больничной палате так же, наверное, лежал Алёша. Неподвижный. Если Немировский все‑таки не перевёл денег. С другой стороны, зачем миллионеру мараться из‑за пяти тысяч долларов? Вспомнились, как давным–давно сидел с Алёшей возле развалин древне–римских бань в апацхе – сарае с бамбуковыми стенками. Он наливал из глиняного кувшина изабеллу в липкие стаканы и над нами вились осы. Пахло дымком костра, над которым шипела баранина и варилась в котле мамалыга.

…А вечером вокруг спящего дома Алёши и Тамрико летали в темноте светлячки, издали слышался рокот реки Техури.

— Володя, — донёсся голос Максимова, — спишь?

Последние дни он всё время искал повода поговорить.

Насколько Эдуард лично виновен в том, что произошло с нашей страной, я не знал. Но снова беседовать с ним об этом было противно. Я не мог забыть самодовольного выражения его лица, когда много лет назад видел по телевизору репортажи сперва из Верховного совета, потом Первой думы.

Я притворился, что сплю.

Утром шёл врачебный обход, когда я увидел в раскрытой двери Марину. Обычно она так рано не приезжала. И сумки с провизией в её руках не было.

— Что с Никой? – спросил я, в то время, как врач выслушивала фонендоскопом моё сердце.

— Все хорошо, – почему‑то сияя, ответила Марина.

— Доктор, как сердце? Последние дни совсем не болит. Я его не чувствую.

— И, слава Богу. Пожалуй, всё стабилизировалось.

— Тогда, пожалуйста, выпишите меня.

— Вы не пролежали положенных трёх недель.

— Ну и что? Лекарства можно принимать и дома.

— Нет. Не имею права, – она перешла к кровати моего соседа. К этому времени медсестра с санитаркой сняли решётчатые стойки, освободили Гулливера от пут.

— Хохлы! – сказал я ему, вставая с кровати. – Хохлы пекут коржи…

Он ничего не понял, ничего не помнил… Слабо улыбался.

Я подошёл к Марине, потянулся было поцеловаться и тут за её спиной в коридоре увидел двух человек. Мужчину и женщину. Мужчина стоял на костылях. Неестественно прямой. Женщина держала в руках корзину, прикрытую шалью.

— Алёша! Тамрико! – сказал я. И заплакал.

…Как мне удалось добиться от врача освобождения под расписку, как мы с Мариной, Алёшей и Тамрико долго ждали в холле у телевизора необходимое медицинское заключение с рекомендациями, как я выручал из хранения свою городскую одежду, торопливо переодевался – уже совсем другая история, другая жизнь.

Как можно было сразу догадаться, Алёше все‑таки сделали удачную операцию, вживили имплантант из титана, поставили на ноги.

Оказалось, Немировский деньги все‑таки выслал! Получив их, Тамрико сразу же позвонила мне, да никого не застала дома. А потом закрутилась в связи с операцией Алёши.

Теперь она привезла его на консультацию в институт имени Бурденко. Но первым делом они решили навестить меня.

Корзину с грузинскими деликатесами из Тбилиси мы оставили обитателям палаты.

Когда спустились к заранее вызванному такси, я поискал глазами тополь, чтобы на прощанье обнять его ствол, но дерево, видимо, росло с другой стороны корпуса.


2007

Загрузка...