ЛАРИСА, ей где-то 75 лет, на сцене одна, она ведь и всегда была одна. Кто-нибудь из ее рассказов может и появляться, но они ничего не скажут. Иногда она вдруг слышит ГОЛОС. Мы тоже его слышим, и даже догадываемся, чей он, но точно мы этого не знаем – слишком много претендентов. Да и важно ли это? Может, нам вообще показалось. Мои ремарки – тоже условность, нужно же как-то разнообразить текст.

Иначе ж все от скуки загнутся.

Она может сидеть на стуле, может на инвалидной коляске, может прилечь, может танцевать, а споет-то совершенно точно. Иногда она разговаривает с залом: ей кажется, что в темноте ее подслушивают какие-то люди, она их даже почти видит, но ведь это все иллюзия, правда? На самом-то деле никого нет. Она сама-то здесь ли – еще большой вопрос.

Может быть, она перебирает карточки, как в библиотечной картотеке. Может, фотографии. Может, тетрадь, куда она переписывала рецепты. Не знаю, я ее давно не видел.


ЛАРИСА. Ой, так не хотелось рождаться, ты не представляешь. Не хотела вылезать из матери да и все. А зачем? Там тепло было, уютно. Темно, не видно ничего - а хорошо. Заботятся. Чего наружу-то лезть, чего я там не видала?

И ведь как чувствовала ведь - ничего хорошего. И мне страшно, и матери больно. Это ж тридцать девятый год был, я еще и говорить не научилась - война началась. Не знаю. Может, и не надо было? Я уж много про это передумала и ответить не могу.

(Трет руки друг о друга, как будто моет. Смотрит куда-то вверх).

Уж сколько лет прошло, я эти позывные, "Широка страна моя родная", слышать не могу. У нас дома-то войны не было, Сибирь же, а в репродукторе - была. Как эта "Широка..." заиграет - оттуда сразу война. Я маленькая совсем, и не понимаю-то ничего, а страшно. Что-то страшное и все замолкают, слушают, потом молча расходятся. А я плакать. И сейчас прям плакать хочется. И опять как маленькая. И спрятаться, и не слышать. И не видеть. И не знать ничего. Меня нету, нету, я под столом и скатертью закрылась. Это у вас там война, а у меня тишина. И ведь до сих пор не могу слышать ее. Хорошо, что теперь не передают, да и радио у меня нет.

Включаются позывные «Широка страна моя родная»

ЛАРИСА. Да выключи ты эту шарманку! Выключи к чертовой матери. А то ничего не буду говорить.

Позывные выключаются.

ЛАРИСА. Вот помню, голодная была, да и воды-то не было, ее в бочках привозили. А тетка на элеваторе в лаборатории работала, я туда бегала иногда, украсть-то не украдешь, а зерен-крошек можно было иногда и насобирать. И вот бегу – а навстречу овчарка огромная, и в зубах ВОТ ТАКОЙ кусок сыра! Где украла – черт знает. И я ….. не знаю, как решилась, стала отбирать! Настолько голодная была, что на большущую собачищу бросилась. И страшно не было совсем, а я в два раза меньше ее была.

ГОЛОС. Слушай, ну не может быть. Не бывает такого. Литература какая-то. Ребенок и собака.

ЛАРИСА. Тебя не спросила.

( понимает, что так нельзя, меняет тон)

Потому что тебе никогда не хотелось есть ТАК СИЛЬНО! Вот и не бывает поэтому.

(молчит)

А я этот сыр и сейчас на вкус помню.


Сыр помню. А отца-то я своего настоящего и не помню, Сергея Фалалеевича, от него только одна фамилия хохлятская и осталась – Грицук, в молодости-то я ведь Грицук была. На войну ушел, мне два года и было, что я там помню-то – да и погиб в 42 году. И ведь вот ничего не осталось, ни фотографий, ничего. Мать специально выбросила всё, как Гешу-то встретила своего, только с ним и были фотографии. А все равно, сколько лет прошло, как начнет за что-нибудь ругать – Ой, Лариска! Опять в тебе хохол злой проснулся! Уж сколько я его выбивала-то из тебя, а нет, сидит там.

И вот ни одного следочка от Сергея-то Фалалеевича, я не знаю, как он и выглядел. И не говорила она про него никогда. Как до Геши её и жизни никакой не было, всё вычеркнула. На железной дороге познакомилась, на железной дороге за ним и в Вологду уехала. Ну, уж там другая и жизнь началась.

ГОЛОС. Я тебе не мешаю?

ЛАРИСА. Щас мешаешь. А когда молчишь, не мешаешь. Я и так с трудом.

ГОЛОС. Ладно. Давай.

ЛАРИСА. Ну и вот. Мы когда в Вологду переехали, снимали квартиру у неё. У Елены Степановны Голышевой. ( удивляется сама себе) Ой! И фамилию ведь помню полностью! А дом был частный, по наследству ей достался. Но он был разделен на квартирки, совсем такие маленькие. Хорошо жили, ни скандалов, ничего. Хорошая она была, ученики приходили – она им: Тише, ребята, тут люди живут, не кричите.

И вот ей пришлось дом продавать. Так она с покупателей взяла обязательство, даже к нотариусу потащила, что они жильцов не выгонят. Иначе, сказала, не продам. Согласились. И мы еще года три-четыре там жили. Я Елены Степановны лицо и сейчас помню. Хорошая была женщина. И одинокая.

ГОЛОС. Почему одинокая?

ЛАРИСА. А не знаю. Может, муж на войне погиб. Может, и не было. Не рассказывала ничего. Тогда вообще рассказывать-то не очень все. Времена-то, сам знаешь, тут рассказал – там услыхали. А про войну – дак и вообще никто не любил. Орденами-то трясти, это уж потом начали.

Но вообще раньше люди добрее были и доверяли больше, даже незнакомым. После войны уж, вот уж помню, что уже в Вологде, году в 49-м, мать послала меня в мясной магазин на Советском проспекте, сейчас не знаю, как называется. Дала 100 рублей одной бумажкой. А там был продавец дядя Миша, его все знали. Мясо дорогущее, очень редко покупали - время было тяжелое, он отвесил, даю бумажку, а сдачи нет. Я давай плакать, а он говорит: Девочка, не порти атмосфэру в приличном магазине, а иди домой и разменяй. Деньги потом принесешь. А мясо отдал! Я в слезах с этим свертком побежала домой, соседи разменяли, и обратно. А он ни "молодец", ни "хорошая девочка"... Взял и в кассу положил, как так и надо. Он не сомневался, что я деньги принесу, это для него было нормально! Теперь разве так бывает??? Злые какие-то все теперь и никто никому не верит.

Хотя нет, когда я, уже слепая, в булочную ходила, мужики всегда помогали, и до парадной доведут, и сумку донесут. А бабы смеялись только. Нет, мужики, кажется, не испортились. Хуже стали только бабы.

Вот еще помню одну. Полина Соломоновна Левитина звали.

ГОЛОС. Ты как-то точно имена помнишь, Ларис. Это подозрительно. Нет?

ЛАРИСА. А не знаю как. Что давно – то помню. А что вчера – дак… Подожди, ты мне чаю-то так и не дал, я же просила.

ГОЛОС. Да ты десять минут назад пила.

ЛАРИСА. Не пила. Ни пила я! Хватит на меня врать!

ГОЛОС. Да я давал тебе чаю свежего, вон посмотри, еще и чашка-то теплая.

ЛАРИСА. (почти кричит) Нет! Нет! Не давал ты, нечего из меня дуру делать! Вы уж совсем все, как будто я с ума сошла, ведь прямо обидно даже!

ГОЛОС. Хорошо, хорошо, ладно. Это я забыл просто. Не ты.

ЛАРИСА. Вот так! И нечего!


ГОЛОС. Хорошо, не волнуйся. Давай про Левитину Полину Соломоновну.

ЛАРИСА. Ну и вот. Она соседка наша была, врачихой работала. Ну, это мы так говорили, мол, «врачиха». А она работала в тюрьме, ну, в мужской на Чернышевского, главным врачом. Часов до 10 вечера смена, машины не было, их и вообще тогда не много было – пешком домой, идти минут 40. А уже и темно, да и времена тогда… Ну и напали на неё. Человек восемь обступили, схватили – отдавай деньги, сумку и пальто снимай. Орут, пихают. И вдруг один говорит: Пацаны, это ж наша Соломоновна! Полина Соломоновна, Вы простите нас, мы просто вас не узнали.

Она зэков этих от карцера спасала, и операции делала, и вообще, добрая очень женщина была. С того раза каждый вечер её двое с работы встречали – не волнуйтесь, Полина Соломоновна, мы просто сзади будем идти и с вами ничего не случится. Она и имен их не знала, а они до дома доводили – и исчезали. А то всё зеки да зеки, грабители да убийцы.

Не все сволочи, сынок. Добрые люди тоже есть. Везде.

Дак чай-то где?

ГОЛОС. О, господи.

ЛАРИСА. Вот тебе и господи. Вы ведь все думаете, что это я вредничаю, что это у меня характер испортился. А я ж не виновата, что у меня в голове радуга играет! И все так быстро меняется, я прямо не успеваю, то одна картинка, то другая, потом музыка заиграла, Рио Рита, потом облака поплыли и паровоз по ним несется, а в паровозе дед наш сидит и подмигивает, Ларииискаааа, говорит. А из трубы облака, облака, белые-белые плывут. А паровоз малиновый.

А потом Маруська, ну кошка-то наша, вдруг на колени запрыгнет – и все, замурчала и я дома опять, на стуле сижу и сплю. Все время спать хочется, все время.

Ой, кружка какая горячая! Не буду пока пить, пусть поостынет. Я сколько говорила, что не могу такой горячий?

И все время вот такая карусель, как в детстве во сне. А они думают, я вредная стала. А я и не вредная совсем. Я прост о стала маленькая! Мне надо платьице, носочки. Баранки. Куклу вот. Я ж не виновата. Я и плачу-то не так же просто, а что обидели. Потому что не надо обижать. Да и всё.

ГОЛОС. Хорошо, не плачь. Не плачь… (думает, решается) … доченька. На вот конфету. Без сахара, я знаю, что тебе нельзя, диабет. Я вредного не дам тебе.

ЛАРИСА. А ты кто?

ГОЛОС. Хмм…… Да не важно. Ты рассказывала, как ты маленькая…

ЛАРИСА. Да не я маленькая, а Генка был маленький, младший мой. Не путай меня, вечно смешают и говно и толокно.

Я ведь его этому не учила, наоборот даже. Ему пять лет тогда было, отца на крыльце встретил да и говорит: папа, не ходи к нам больше пьяный, не позорь нашу семью!

Пять лет! Где это он услышал-то? Вот ведь, хорошо, когда соседи-то добрые, заботливые, я-то при всем желании не могла ему такого сказать.

А отец что. Он ведь и правда все время с перегаром приходил. Встанет, слезы навернет – так сильно скучал по сыну. Потом и вообще приходить перестал. В пятом классе где-то сына последний раз и видел. Или в шестом, уж не помню сейчас.

А я так и не поняла – у тебя же сын растет! И зовут-то как тебя. И на соседней улице – там идти минут десять было.

Потом уж Валя его встретила на улице. Ты, говорит, сына-то увидеть не хочешь? Он ведь уж в институт поступил в Ленинграде.

А я, говорит, отец! Это он должен ко мне прийти!

Ну, раз так-то…. Не зря, значит, выгнала. Как это Мордюкова-то в кино сказала – любила больше жизни и выгнала! Козел. Прости меня Господи.

ГОЛОС. А чего ты сына тогда в его честь назвала? Если такой плохой.


ЛАРИСА. А он и не сразу был плохой. Они сначала-то все хорошие. А он был – красавец, кудри белые, на баяне играл. Девки прям дышать забывали. Ну и я тоже поплыла. А назвала…. Не поэтому.

ГОЛОС. Так расскажи. Все щипцами надо вытягивать.

ЛАРИСА. Про щипцы – это ты правильно, раз дорога-то в роддом (смеется).

В роддом – это через Горбатый мост от нас надо было.

Раньше Горбатый мост-то, в центр из Завокзального, крутой был. На автобусе едешь, на семерке, дак она еле забирается. А пешком дак и вообще. Слева, если в центр-то, церковь там. Вокруг нее кладбище старое было, дореволюционное. Еще и могилы оставались, какие не разрушили. Статские советники да вот эти все. Побродишь, почитаешь…. Другая жизнь. А потом снесли все. Вообще все заровняли - ничего не осталось. Как и не было ничего, как и не жили люди-то. Парк сделали. Прямо по ним и гуляют.

ГОЛОС. Какой-то слишком долгий заход. Ты же про имя собиралась.

ЛАРИСА. Ничего, потерпишь! Я терпела! Ну и вот. А за мостом как раз, там роддом и был железнодорожный, прямо почти на путях стоял, я Генку там и рожала. Как поезд идет, аж трясется все. Пришла тогда в роддом сама. А они – подожди, рано еще тебе рожать, иди домой. Да рожаю я! А они давай орать – хватит тут придуриваться, у тебя и срок-то еще не подошел. Вот чего они орали-то всегда? Хоть рожаешь, хоть помираешь – они все время орут. Я как заревела – и воды стали отходить. Они – ой, правда рожает! На каталку быстро – и всё. Дальше уж при мужиках не буду рассказывать. Ну, первый, 10 лет назад, тяжело очень, а второй – прямо как сам выскочил. Так и получилось ведь все.

Потом-то.

Вот. Я к чему это и веду-то. Его ведь никто и не хотел, я одна. С Геннадием-то, с отцом его, мы расписаны не были. С Арсентьевичем. Арсентьевич, господи… Деревенский потому что. Ну, пока он мямлил, мать всех подружек организовала. Они ко мне как на работу ходили. Лариса, делай аборт. Как ты жить-то будешь. Уж 32 ведь. Незамужняя. Этот бросит. Всю жизнь мучиться. А я чего – до этого еще чего-то и была мысль, а как начали доставать, сразу решила, что рожу и не их собачье дело. Со всеми переругалась, они и уговаривать перестали. И мать сама перестала и всем запретила. Я и в роддоме одна была, только Сережка, старший мой, приходил. Ну и вот. Пришло время как ребенка называть. Я что сделала? Санитарка там одна, материна знакомая была, я ей по секрету и сказанула, что в честь деда назову Геннадием. А тетке из другой палаты, она в соседнем доме с отцом жила, тоже по секрету, что решила в честь отца назвать Геннадием. Дак они что? Средний Геннадий наутро уж прибежал с цветами, а старший через день. Оба думали, что в их честь. И оба друг на дружку потом свысока смотрели. И мать пришла. Поглядела, фыркнула «некрасящий-то какой» и ушла. А через месяцок их всех от ребенка и не оттащить было. Прямо уж и красивее-то нет, и глаза какие умные.

А папаша сразу и давай отмечать, остановиться не мог. Почему они мне все одни пропойцы-то попадались, ума не приложу прямо. Ни одного ведь нормального. Один пьяный зимой в поле замерз. Второй вообще… А я-то сама никогда и не пила. Ну, там в Новый год бокал да Восьмое марта на работе. За всю жизнь, небось, бутылку одну и выпила.

ГОЛОС. Может, зря? Может, надо было?

ЛАРИСА. А я бы вот, может, попробовала бы еще разочек. Пожить-то. Все бы по-другому сделала, не была бы дурой-то как в этот раз.

ГОЛОС. (хмыкает, молчит)

ЛАРИСА. Ну дак чего? Молчишь-то. Я ведь спросила.

ГОЛОС. Думаешь, ты одна такая? Дайте, мол, еще раз попробую? Думаешь, другие-то не хотят? Да все хотят. И все всё будут делать правильно, конечно. Уж теперь-то. А если дать – будет все то же самое. И жить будут так же, и не исправят ничего, а только нового нагромоздят. Тяжело с вами.

ЛАРИСА. А с тобой-то, думаешь, легко?

ГОЛОС. Так!

ЛАРИСА. Хуяк!

ГОЛОС. Ты чего, мать? В своем уме-то? Материться на людях.

ЛАРИСА. Ничего, люди не обидятся. Люди и похуже слыхали. И видали. А я-то вот ничего не увижу.

(к воображаемым людям)

А вы думаете, что понимаете, как это – ничего не видеть. Вы не понимаете, ни черта вы не понимаете.

Я всю жизнь видела. И всю жизнь все сама и сама, никто ведь не помогал. А тут раз – и ничего не можешь. Вот как свет выключили. Весь мир выключили – и все. Вот выключите сейчас свет. Выключите, ненадолго, пусть они почувствуют.

(свет полностью гаснет)

Вот. И ничего не можешь, и все только наощупь. И ты все время в этой черноте, потом уж и день с ночью перестаешь различать. И что приснилось, а что на самом деле. Это же страшно, ребята. Это страшно очень! Вы минуту сидите – и вам уже страшно. И вы уж соседа за локоть хватаете, и уже думаете, а когда включат свет опять. А вот и представьте, что больше никогда! Всё! Вот так теперь всегда будет. Откроют двери – а там то же самое. На улице то же самое и дома то же самое.

Как будто одна осталась и больше никого в мире нет. Потом-то привыкаешь. Включайте, а то они уж там дрожат.

(свет возвращается)

Ну, вот. Вам включили, а мне уже не включат. И так 20 лет.


А там ведь эту инвалидность-то нужно было еще раз в год подтверждать! Ну ладно, я слепая – может, за год и прозрела. Дак там другие-то сидели в этом собесе – у кого руки нет, у кого ноги. Тоже, видать, могли отрасти за год. Может, чудом, а что, теперь все что угодно может быть.

И сидит в кабинете гаденыш, мне Генка рассказал потом, что толстый такой, лет тридцать, холеный, в очках дорогих. Вы, говорит, зеленое свидетельство не получили, дак я вам пенсию не продлю.

Я в слезы – а как его я получу-то, я же слепая! Заявление давно сдали, а получить-то мне как? И реву. А он – а ваши проблемы, сейчас охрану вызову. И встает, стул аж загремел. А я уж ору: сволочь, говорю, ты, вот ты кто. Мне семьдесят лет, я всю жизнь работала, чтобы ты тут сидел командовал, а ты охрану будешь вызывать? Вызывай! Поглядим, как охрана слепую старуху будет из собеса выкидывать. А он уж прям хрипит, чуть на стол не залез, злой такой, собака. Генка убежал, привел тетку из соседнего кабинета. И все, главное, нашлось. И это зеленое удостоверение, и пенсию продлили, тетка извинялась, мол, бывают ошибки. Ну, мы и домой пошли. А мордатый даже и не извинился, как так и надо.

Вот чтоб ему жена с каждым соседом изменила хотя бы по разику, гаду. Больше-то не надо, тоже же человек. Хоть и козел злой. Да и ну его, я уж и забыла. Наплевать, пусть не изменяет, пускай понос ему будет, он потом проходит все равно. Главное, чтоб прямо на работе обосрался.

ГОЛОС. (смеется) Ну, наконец-то! Хоть кто-то козел у тебя! (смеется) А то всё «люди все хорошие, сынок». Я уж думал, ничего интересного и не будет – а тут тебе и мужья-алкаши, и говнюк из собеса! Прям отлегло.

ЛАРИСА. А тебе про хорошее не нравится, что ли? Ты дерьма-то мало видел, соскучился?

ГОЛОС. Да нет, я просто уж боялся, что…

ЛАРИСА. (перебивает его) И я боялась. Щас-то нееет. А тогда-то…. (решает, говорить или нет)….Ой….. как мне страшно было, вам так не бывает…

(отворачивается, не хочет, чтобы видели ее лицо, наверное, лучше, чтобы и вообще не видели)

Он ночью придет, отчим, сядет. Второй муж-то ее. Послевоенный и на всю жизнь. Сначала просто сидит, потом по голове начинает гладить. Думает, я сплю, а я-то не сплю, я все чувствовала и уже боялась его. Ну, вот, а потом и дальше руками начинает. А я все думала и придумала – что сразу как будто просыпаюсь. Он и уходил. А потом догадался, что я притворяюсь – и стал уж прямо: Лариска, Лариска, ну чего ты! Тебе ж самой приятно будет. И дышит, дышит как паровоз прямо, а мне-то уже четырнадцать, я ж все понимаю, чего ему надо.

Я и его боялась, и матери боялась сказать. А потом решилась, она полы мыла. Да ты что, говорит, совсем ополоумела? Ты чего несешь-то? И тряпкой меня. И пощечину. Я убежала. Как я ревела-то, дак оой… И вот с тех пор я и стала и потаскуха, и бесстыжая, и всякая. А я до техникума даже не знала, чего как делают-то, откуда было знать, это ж не сейчас, пятидесятые годы.

Мне вот что и обидно-то было – хоть бы сделала чего! А я ведь ничего!

Ну, а потом как-то все и забылось. Ну, он забыл, мать забыла, а я-то не забыла. Простить-то простила уж давно, но помню-то все.

А ничего не проходит ведь просто так-то. Уж после второго инсульта у него все отнялось. Он и писать сам не мог, только через катетер. Пришла к ним, лежит на кровати голый – и хер-то жалкий такой. А я и думаю: ну вот, и что тебе с ним теперь? Вот эта штуковина сильно тебе теперь нужна? А он лежит и на меня смотрит, говорить-то уж не мог. И жалко его так! А ведь жизнь испортил мне. А жалко.

ГОЛОС. Думаешь, раскаялся?

ЛАРИСА. А черт его знает… Я вот тоже все в глаза ему смотрела – не знаю…. Не знаю, под конец-то многое передумаешь… Может, и мучился… Жалко. Жалко всех. Всех.


ГОЛОС. ( после паузы) Чаю, может? Ты ведь так и не попила.

ЛАРИСА. Да пила я. Не выставляй уж меня уж совсем-то. Я совсем-то не чокнулась ведь. Я если чего и забываю, дак вспоминаю потом. Я и не знаю, как оно и почему, никакой и причины ведь нету.

Вот чего вдруг всплыло? Я и не думала про него, и не вспоминала совсем, уж сколько лет.

Ухаживал за мной, на третьем курсе техникума парень один. Сережка! И красивый такой, добрый, работящий. А я отшила. Чего, думаю, размениваться. Их еще потом толпы будут, да и рано замуж, ни работы, ничего. И жить где? Да ну.

А он ходил, ходил за мной. Лариса, в кино, Лариса, давай мороженое, а я все ни в какую. Он и отстал, не всю же жизнь теленком-то ходить. И все – не видно и не видно его, я уж забеспокоилась. А он на Ленке и женился. Она не красавица была, но так-то плохого не скажешь, добрая, аккуратная. Влюблена в него была уж года три как – и вот повезло, он-то знал, что влюблена. Да все знали.

Я потом долго их не видела. Лет уже, наверное, через десять только. Говорили, что и дети у них, и все нормально.

И вот на улице встретились. Я одна шла, они вдвоем. И он как меня увидел – аж передернуло его. Как прям током ударило по голове. И смотрит. И Ленка тоже заметила. Взяла его под руку, отвернулась. Тянет его, а он стоит. Пойдем, говорит, Сереженька, пойдем, дети, дети дома. И повела, он только тогда и отвернулся от меня.

А у меня-то и старший - Сережка.

Господи, какая же я дура. Какая дура.

(Молчит, потом начинает петь):

Сронила колечко

Со правой рукииии

Забилось сеердечкоо

О мииилом дружкее.

Ушел он далеееко

Ушел по веснеееее………

Господи, как я пела-то, мамочки. И голос ведь красивый был, это уж сейчас чего там, а тогда-то красивый. И слух хороший. До сих пор ведь злюсь на мать – не пустила пению учиться. Надо профессию! Семья будет, как прокормишь, Лариска? Птичкой-стрекозой скакать? Юбками трясти?

И не пустила, заставила в этот молочный техникум. Но я и там в хор пошла. И потом уж, когда в вагонном-то депо работала, там тоже в хор сразу записалась.

Там, правда, какие песни? Сначала про партию, Ленин всегда живой и всю эту… да как прекрасна наша родина, леса и поля. А во втором уж отделении нормальные песни, мы их и ждали, скорей бы уж. Платья пошили нам, железная дорога-то богатая ведь была. Все придем на концерт в прическах, каблуки, надушились. И вот пою – вот чего это, думаю, вот как же? Это ж мое, мое! А не в котельной с колбами в лаборатории. Нет, я не жалуюсь, мне и там нормально, но тут-то прямо …. Прямо вот счастлива была. И все забудешь – проблемы, аванс, Лобанова-алкаша, картошка кончилась, масла постного купить – ничего этого вообще! Как летишь как будто. Над этими лесами и полями. Хоть на время.


И ведь вот не дала мать, заставила в этот техникум проклятый, ни уму ни сердцу. Всю жизнь злилась на нее, все ведь по-другому могло, а не дала. Уперлась и всё – переступи через мать!

Потом всю жизнь же слушала, какая я плохая! И ничего не выйдет из меня, и зачем вообще родила. Всю жизнь ведь, уж мне и тридцать и за тридцать.

Поплачешь еще, да поздно будет.

Пока не доешь, не выйдешь у меня из-за стола.

Мать тебе добра желает!

Я тебя этому не учила!

Лучший кусок тебе!

Ты меня поймёшь, когда сама станешь матерью

Вся в отца своего.

Кто тебе правду-то скажет кроме матери!

Вот умру, тогда и живи как хочешь.

Ты мне потом ещё спасибо скажешь

И в кого ты такая умная, если мать у тебя дура?

Я тоже много чего хочу.

Твои друзья не знают, кто ты. Так я им расскажу.

Не заставляй меня краснеть.

(вдруг)

Так, сынок, ты куда полез с ногами, а? Я к тебе обращаюсь!

Учишь, учишь, никакого толку.

Сдам тебя в комнату милиции! Пусть тебя на учет поставят!

Ведь как об стенку горох! Такой же как твой отец!

Вот посмотри на тети Наташиного Олега - он разве так делает?

За что мне такое наказание?!

Я с тобой дома поговорю!

Будешь плохо учиться - пойдешь семечками на базаре торговать.

Я за тобой и так говна вывезла вагон и маленькую тележку.

Давай, выбрасывай! Всё выбрасывай и меня на помойку вынеси!

Мне долго еще краснеть за тебя?!

А хочешь – дак и собирай манатки! И проваливай! Только…

ЛАРИСА ложится на пол.

Давай! Переступи через мать!

ГОЛОС. Ну, не волнуйся, мам.

ЛАРИСА. (после паузы, приподнимается) Как ты меня назвал?

ГОЛОС. Мама.

ЛАРИСА. (повторяет за ним) Мама… (встает) Господи, мамой назвал! А то все мама Лариса да мама Лариса. Да бабушка. А дети должны просто мамой называть. Вы-то нам всю жизнь дети, хоть вам сколько.

Вон сын Тропинихи больной был. И ей уж за шестьдесят было, а ему за сорок, а все сынок, сынок. Все за ним ходила – где скандал, она Пашеньку защищать бежит, больного своего. Ну не больной он был, а этот… чокнутый. Да даже и не чокнутый, это он прикидывался, а просто на учете он состоял. В психдинспансере. С виду-то и нормальный, вроде, а как не в себе какой-то. Паша Леший его все звали. Особенно никто не боялся, но так и не дружил с ним никто. Кому нужен-то такой – со справкой? Но не любили-то его не за это, а что он спекулянт был, шапками меховыми на базаре торговал. Откуда шапки, черт его знает. Говорили, что браконьерские, или откуда материал воровали да потом шили. Все его на базаре сколько раз видели, возле мясников всё терся. За это и не любили, его и отчества никто не знал – Паша Леший да и всё. Он и не протестовал, наоборот, ты что! Он как чего – «вы мне ничего не сделаете, у меня справка!». И так королем по двору и ходил, а противный дак оой, волосы дыбом седые, штаны по асфальту. А считал-то себя красавцем ведь. Я взгляд-то этот знаю, когда мужики красавцами себя считают, повидала уж. Красавцев этих. Что со справкой, что без справки.

ГОЛОС. Ты как-то про мужиков-то… все время…

ЛАРИСА. А как я должна-то? Про них. Я что от них видела? Думают, у кого яйца отросли, дак тот и мужик? Я! Я здесь мужик, и всегда была. Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик. Много я помощи-то от них видала? Кроме алиментов. И то выбивать каждый раз. Да билеты на елку. Сама всё. Сама рожала, сама двоих вырастила, спасибо некому сказать. Все сама и на своем горбу, и без всяких без яиц без ваших.

ГОЛОС. А сыновья-то без отца! Оба ведь без отца росли, хорошо разве?

ЛАРИСА. А лучше что, с алкашом расти? Меня бы бил, и их бы бил, и при всем честном народе за волосы, да мордой по асфальту? Так-то лучше было бы, а? Что бы из них выросло-то? Что я, как у других-то не видела? Чего молчишь? Был бы ты женщиной, дак не спорил бы. Кто женщины, те меня поймут.

(долго молчит, как будто не доспорила) Это мои дети. А не их. Не этих двух…Я сама! Сама. Все сама.


И вот целый год копишь, чтоб ребят на море-то отвезти.

Одно лето у мужика в Геленджике комнату снимали. Валерий Игоревич, как сейчас помню. Смешной мужик такой, веселый, с животом. У него рыбки были, как-то корм кончился – так он им колбасы мелко нарезал и в аквариум насыпал. А чего, говорит, из того же делают-то. Они и подохли все.

Ко мне подкатывал, конечно. Видит же, что одна с детьми, так глазки-то и загорелись. Я отшила. Мол, чего это я сразу к мужику в кровать, я ж тебе не эта! И он сразу с уважением стал. До дому только доехали, через пару дней письмо – люблю, переезжай ко мне жить, и сыновей усыновлю, выращу, им отец нужен. А на кой он мне? Потом помоложе на море приедет кто, так он ей станет письма любовные писать. Потом перестал писать: наверно, другая комнату снимала. Не нужен мне такой козел, и хорошо, что отшила. А то стал бы потом кормить чем попало, как рыбок своих. Они ж все сначала романтики, а потом смотришь, а корм-то кончается. Нашел тоже рыбку.

ГОЛОС. Слушай, а почему…

ЛАРИСА. Тихо!

ГОЛОС. Что ты сказала?

ЛАРИСА. Тихо, сказала! Не сбивай, собьешь ведь. Я вспомнила про счастье. Какое счастье я видела. Младший-то когда родился, старшему уж десять ведь было. Ну и вот. Он как вместо отца ему и стал. И пеленал, и мыл, и гулять. В коляску положит – и по двору ходит гордый. А мальчишки чего, смеются ведь. Маменькин сынок да и все такое. А он как цыкнет, посмотрит, они и отваливали сразу с шуточками своими. Достанет из коляски, обнимет и стоит. Я из-за дерева смотрела стояла. Дак чуть не до слез. Да чего «чуть», до слез. Вот. Ты про счастье спрашивал, вот оно это и было.

(вдруг резко)

Господи, куда я глядела-то? За деревом стояла она. Дура. Сначала счастье, а потом арестовали его, Сережку. Ночью с обыском пришли, часа в два. Я все думала: чего они по ночам-то обязательно приходят? А вот потому что ты полуголая, немытая, спросонья, не понимаешь ничего – дак и делай что хочешь. Ну, я говорю: ищите, что найдете – все мое будет, а не его, он-то не нажил еще. Вот, говорю, платишки мои, лифчики, вот чайник, кастрюля эмалированная, вот туфли, у меня вон целых двое. Одни даже лакированные. Гуляйте! Вот учебники у ребенка, тетрадки – хотите? Злятся. Да и чего, работа такая, понимаю же я. Не их сын-то дурнем вырос, гад проклятый. Мой. Чего на них-то обижаться.

А вот друзей-то всех как корова языком слизала. Уж какие были не разлей-то вода, дак ооой! Теть Ларис, Сережка ж мой лучший друг! Чуть не ночевали ведь. А с утра – всё. Ни одного я их больше не видела, ни одного козла! Никогда! Да и насрать, жалко только Сашку одного, я уж его как своего полюбить успела. Самый и красивый он был. Блондин! И такой… это… мясистый.

А Валя на следующий день с чемоданом пришла. Они уж года полтора с ней гуляли. Я, теть Ларис, у вас жить буду, Сережку ждать. И все пять лет ждала.

Генка проснулся утром, ночью ничего не слышал – как они крепко спят-то, нам бы щас так!

- Где Сережа?

- Нет Сережи. Долго теперь не будет, сынок.

А я-то знала же. Компания у него дурная была, наварзали, машину угнали пьяные, в ларек залезли. Дурачье. А ему пригрозили, дак он всю вину на себя и взял. Мол, он главарь. А он там самый младший и был, только 18 исполнилось зимой. Ну и вот, всем по году да по два, ему пять. Потом уж, лет через 10 спрашивала. Да чего уж, говорит, теперь-то. Уже не починишь. Жизнь только поиграть взял – и сломал. Поздно всё. Поздно. Никто не виноват.

ГОЛОС. Никто? Ну, он-то не виноват, а ты-то виновата?

ЛАРИСА. ( как будто и не слышала вопроса) Ой! А вот платье-то это! Которое на обыске-то! Вот же оно лежит!

Платишко, симпатичное, и расцветка приличная, но не как партком, мы его купили в универмаге в 76 году. На выход хорошо - новый год, юбилей мастера цеха нашего, 1 сентября с гладиолусами. Через пару лет оно уже "в город" - по магазинам, с ребенком на карусели. Потом "во двор-то и хорошо". Потом домашнее, когда если приходят. Домашнее, когда одна. Под фартук на кухне. Потом лежит месяца четыре, потому что еще жалко на валявку полы им мыть, еще же не такое уж страшное-то, может, на дачу пойдет. Ну, и все-таки на валявку. А там уж и перед дверью ноги вытирать, там-то долго лежит, простирнула - и нормально осенью-то, все равно грязищу с улицы несут. И вот как просохнет, так и маки эти видны, и листочки. А потом уж ничего, серое да и всё. А так хорошо сидело оно, в июле тогда. Все оборачивались! Как быстро летит-то, господи. Как быстро.

ГОЛОС. Так ты-то виновата? Ты так и не ответила.


ЛАРИСА. А если и виновата, дак давно расплатилась. Вот слушай, тебе 2 года 11 месяцев было.

ГОЛОС. Мне?

ЛАРИСА. Тебе, сынок. ( вдруг задумалась) Да не тебе, Генке. Отвела тебя в садик, Генку в смысле, пошла на работу. Часов в пять звонят – сыну вашему плохо, мы все делаем, но все равно приходите. Я как сумасшедшая побежала, там чего – километра три. Через мост, ну, через пути на вокзале, перелетела, прибегаю. Медсестра говорит: Лариса, Геночка на животик жаловался, стал капризничать, я решила погреть, скорую вызвала, но что-то не едут. Я к тебе – а ты уж чуть не зеленый и дышишь еле-еле. Где скорая, ору?

Схватила на руки тебя, всех растолкала, побежала навстречу скорой, там же одна дорога-то. Не знаю, я думала, часа три бежала, бегу и реву как дура. Тут машина, врачи положили, повезли в больницу.

Врач в приемном на меня смотрит и начинает кричать – женщина, вы охренели??? У Вас ребенок умирает, вы где были? Ну, я ему рассказала там все, пока в операционную везли. Он вдруг остановился, ну, как прибили его: ЧТО??? Грели???? Как эту тварь зовут?

Ну, в общем, операцию сделали. Врач этот вышел и говорит потом: Знаете, а вы его спасли, что навстречу побежали. Еще бы минут двадцать – и все. Господи, как я рыдала там, все медсестры сбежались – успокаивали.

- А медсестру из ясель ты потом видела?

- Какое видела? Это же Людка, она в нашем же дворе жила, в нормальных отношениях были до этого. А потом каждый раз, как меня видит – сразу сворачивает. Но прощения не попросила. Да уж и чего там! Её уж, наверно, и нет давно. А ты-то живой!

ГОЛОС. Да, я всегда живой.

ЛАРИСА. Это Ленин всегда живой, а остальные-то обычно помирают. Вот дед-то помер, дак мать… На похоронах его не так чтобы она убивалась-то, нееет. Какая-то стала …. Деловая. Как-то всё делом занята. Все говорила «Гешенька, Гешенька, что ж ты такое время-то помирать выбрал, землю-то мерзлую тяжело копать, лучше бы ведь летом-то, а?» и все в таком духе. А потом уж отпустило – дак как выкачали ее. Ничего не хотела. На работу ходила, еду готовила – а как во сне.

Как смысл потеряла. Любила-то ведь его…. Я такого и не видела. Все и знала, что изменял, и с кем – знала. А пьяный напьется – дак она его на себе домой тащит. Все прощала. Все. После второго инсульта на руках почти его носила, он уж сам не мог почти. А он умер – дак и ей зачем?

А умерла, Сережка прибежал – у меня ноги подкосились, еле подхватили. Мама, говорю, мама, мама, мама. Не знаю, как собралась, оделась. А зима ведь. И вот прибежали туда на работу, в общаге вахтершей она работала, на смене и умерла, сказали – стояла да в секунду и упала, и всё. Скорая уж все зафиксировала, уехала, она на диванчике лежит, кругом люди ходят – кто с детьми, кто еду готовит, у них-то жизнь же, не есть им теперь что ли.

Стали звонить – нету машин у них. А что делать? А ждите. Нету у нас машин. Я уж и ору, и реву – все. И ничего не сделать! Два уж часа, три прошло. Она лежит, машин нету. Мы уж звоним, они просто посылают, потом милицией угрожать стали.

Ну, мальчишки поймали машину, уговорили водителя. Москвич, помню, зеленый, бензином пах. В одеяло завернули, на заднее сиденье положили и увезли.

Вот тебе, Антонина Ильинична. Заработала. Заслужила. На, распишись.

Рыдать-то уж я потом начала, не сразу. А там уж и в клинику неврозов и все такое. Все как-то остановилось, не знаю.

Мне ж почти пятьдесят было-то, я и не привыкла, что никто не руководит, оценки не ставит. Посуду вот забыла помыть, думаю: ой, с утра мать придет, получу ведь! Валявка да неряха, Лариска!

А не придет никто. Некому валявкой-то уже.

ГОЛОС. Она что ненавидела тебя, что ли? Или что?

ЛАРИСА. Нееет. Любила. Ну, как не любила-то она меня? Неет, любила, конечно. Но вот такая любовь у нее была. Все отпустить не хотела, все надо было руководить. Чуть что не по ее – дак я и проститутка и черт знает кто. И все не так делаю, и не так живу, и зря меня вырастила и всё в таком духе.

Но это от любви ведь она, как лучше ведь хотела. Лучше меня всё знала-то.


ГОЛОС. Слушай, у тебя все постоянно как лучше хотели. Чего ты всех оправдываешь-то? И зла не держу, и простила. А может это не твои слова-то? Может, тебе просто их вложили, потому что сами хотели это сказать? Кто-то.

ЛАРИСА. Нет! Мои! Это мои слова, мои! Это я сама давно хотела это все сказать. Это мои слова, и жизнь моя, всё моё.

ГОЛОС. Да врешь ты.

ЛАРИСА. Неет! Я не вру. Не вру я! (почти плачет) Я и раньше никогда не врала. Ну, почти. Ну, там… совсем уж, только если…. (пауза) Может, надо было, тогда не так бы все и сложилось. А я не умела. И мне-то врали – и то не замечала. Столько врали! Потом уж только подумаешь: господи, да чего ж я дура-то такая была, верила. А в следующий раз – все равно.

Вот и старший такой же вырос. Все ведь сам себе поломал.

Вечером, зимой, уж спать собрались, я уж и свет хотела выключать. А мы на первом этаже-то тогда жили. Вдруг форточка открывается снаружи — Мааам! Это я!

Сережка! Я, говорит, соскучился, дак домой пришел. Сбежал! А ему на химии-то меньше года оставалось. Как я орала-то на него. Ведь добавят же к сроку, что же ты наделал, сыночек, господииии. А он в дверь уже заходит. Счастлииивыыый! Голова в снегу, ресницы в снегу, хохочет, а слезы текут. Я еще подумала - какой красивый-то он у меня вырос, глаз не оторвать, девки-то ведь за ним толпами ходили.

Ну, я реву, Валя обняла его - ревет, Генка ревет. Соседи прибежали — ревут.

Да почему ж ты у меня дурак-то такой вырос, Сереженька, я ведь тебя не так воспитывала, ну и все в таком духе. Ну, поплакали, а утром его забрали и полтора года еще добавили за побег.

Потом вышел, я и спрашиваю — чего, говорю, ты побежал-то? Ведь оставалось-то там, господи.

А соскучился, говорит, сил не было никаких. Ночь думал, думал, не стерпел. Да ну его, думаю, хочу домой и все. Пусть там как уж будет, а хочу домой или щас помру тут.

Дак потерпел бы немножко-то!

Не, мам, не мог. Не жалею, что побежал. Может, так-то и не дождался бы.

(молчит)

Ой, да чего я все про грустное. Подумаешь, что я всё страдала да страдала.

ГОЛОС. Я так не думаю.

ЛАРИСА. Да ты уж не знаю, думаешь вообще или нет. Как вот это все можно было так устроить-то?

ГОЛОС. Как?

ЛАРИСА. Да по-дурацки. Не поймешь иногда, чего и как и зачем. Кто эту ерунду всю придумал-то?


Вот у нас пожар был – и лифт сломался. И все, никто ничего не ремонтирует. Уж мы везде ходили, жалобы писали – ничего. Начальница в Жилкомсервисе дак уже не стеснялась вообще. Мы придем, она нас в жопу просто посылала. Вы в плане на двадцать там какой-то год поставлены, вот и ждите. Сидит довольная, счастливая, а у нас семь этажей – мамаши с колясками, инвалиды, блокадница баба Лиза, под нами прямо жила на шестом – и все враскорячку на верхотуру лезут пешком. Гадина такая, в общем, что убить мало.

Ну и вот. А была передача по телевизору, где Валентина Ивановна на вопросы отвечала. Мол, чувствует нужды народа и все такое. А Генкины знакомые на этой передаче работали. Они ему и говорят: в следующий вторник Сама в Дом радио, там все жалобы записывали, случайно заедет в пять часов, как бы мимо проезжала и решила встретиться с народом.

Мы, значит, соседями все собрались – надо идти. Я, Наташа с четвертого с двумя детьми, сказали, чтоб без коляски, так жалостливей, Баба Лиза блокадница, чтоб лучшее на одевала, а поплоше что есть, я с белой палочкой и Тимур сосед, по-русски с трудом, но такой солидный, типа ветерана.

Пришли, а там нароооду…. А девочки нам помогали – протолкнули куда надо. Тимур увидел губернаторшу-то и как заорет: Валэнтына Ивановна, тут слэпая жэнщина! И меня вперед все толкают.

Она подошла, приобняла: ой, что у вас?

И я уж ей выдала все. Не посрамила! Нарисовала картину-то. Чувствую, она уж на слезе, горло прям перехватило. Бабки вокруг орут – безобразие! Как можно так над людьми издеваться! Когда это кончится в конце концов! Все поддержали. И все плачут. В общем, хорошо я выступила, дала уж им всем просраться!

Валентина-то Ивановна дослушала – да что же это, говорит, такое! Что же это творится-то у нас! Ветераны и блокадники пешком на восьмой этаж ходят! (это уж я приврала про этаж-то, у нас семь всего) Матери с детьми! Это ведь уму непостижимо! Немедленно запишите всё, чтоб всё было сделано, я проверю! И прямо слезы в голосе-то, так пробрало ее.

Ну и всё, через три дня машина приехала, привезла новый мотор для лифта, двери новые, и всё нашлось, и всё заработало.

В общем, не зря я в хоре-то когда-то пела, не забыла, как это делается. Только раньше на выступления надо было самое красивое одевать, а сейчас – что похуже. А то ничего не дадут.

ГОЛОС. Вот видишь, не так все плохо. Правда, не так, как в молодости-то, при Советской власти, нет?

ЛАРИСА. Ой, я слышала про это - мол, как ведь хорошо жилось-то при Советском Союзе, как мы жили! Жили-то хорошо, только жрать нечего было. В Вологде ж ничего не было у нас, за всем в Москву да в Ленинград ездили. За колбасой, это называлось. А как за колбасой - за всем. Выйдешь на Ярославском-то вокзале, надо сначала камеру хранения занять, а то потом не будет свободных. Вот и бегом туда, поезд-то длинный, много желающих. А потом через дорогу, там универмаг "Московский" был, а в подвале продовольственный. Сама в одну очередь, Генку в другую. Потом еще раз встанешь, да снова возьмешь - и в камеру хранения. Я эту Москву-то только по магазинам и знала, когда по музеям-то ходить да по экскурсиям? Вечером же поезд обратно, "длинный зеленый, пахнет колбасой". На Комсомольском проспекте в магазине, прямо вот помню его, одна продавщица другой кричит - Наташа, сегодня колбаса хорошая, вологодская, тебе оставить? Ах ты, думаю, гады-то вы, стоят клуши накрашенные в прическах! Мы ее там и не видим, сюда ездим, а нам еще и хамят: понаехали, все сметают, москвичам ничего не остается. А мы-то не люди, что ли? А, нет, в Мавзолей вот сходила. Он рано открывался, дак можно было потом и по магазинам успеть, спасибо дедушке Ленину, отцу родному. А нет, это Брежнев был отец родной. А то рассказывают - в холодильниках всё было. Конечно, было, когда я на себе это все таскала да на ребенке. Было у них, хоть не врали бы уж.


ГОЛОС. Ну, не ты одна, это все же так.

ЛАРИСА. А знаешь, какая я была? Ооой! Ты сейчас-то не смотри. Я ведь красивая была! Все заглядывались ведь мужики-то! И я не то чтобы там чего, нет….. но я знала, конечно, чего уж врать-то. Прямо приятно было, как они смотрят. Это потом уж жизнь замучила.

Знаешь, что я всегда в Москве делала? Вот сколько раз в Москве была, столько раз была на Маяковской станции, в метро. Там переход, значит, и панно такое, из мозаики все. Красный фон и работники с работницами, мол, веселые герои труда. И одна стоит - ….. вот на нее я ходила смотреть каждый раз. Стоит, вперед смотрит. В косынке, в одежде рабочей. Счастливая, видать, хорошо у нее все. А как нехорошо-то в советской стране может быть? У всех же хорошо! И смотрит куда-то стоит, довольная, красивая, молодая, а лицо-то мое! Как первый раз увидала — сумку уронила. Лицо мое, и улыбка моя, и руку держит — ну, я прямо! Мне все и говорили — Лариска, это ж твой портрет в метро в Москве! Признавайся, какой гонорар-то заплатили! Или сама заплатила, художнику-то? И хохочут.

Господи, да если бы! Какое там, я только посмотреть ведь и могла. Всю жизнь только вот посмотреть. На других-то. Как она с моим лицом счастливая стоит.

Так и тянуло ведь туда каждый раз. Хоть со стороны. Хоть на мозайке.


Ой, раз уж про эту колбасу-то проклятую.

Помнишь, у нас два продовольственных магазина было, 49-й и Шестерка?

ГОЛОС. Помню, конечно.

ЛАРИСА. Конечно, ты же со мной всегда стоял. Как куда что завезут – весь район бегом и в очередь.

А это перед первым мая было, узнали, что завтра в шестерку колбасу рублевую завезут, помнишь, такая с виду страшная, но вкусная, типа Краковской? И вот мы с соседками с вечера очередь заняли, номерки там на ладонях писали ручкой, всю ночь отмечались. На следующий день забрала тебя из садика – и к магазину, привезли как раз около шести. А там человек триста, пускают внутрь по десять. А торгует одна продавщица на весь магазин – долго, все уже на взводе. Магазин был до девяти, в пол-девятого еще человек 150 на улице, а они нам : все, не успеете, закроемся скоро. Перед нами стояла воспитательница твоя с сыном на руках – Вова Сухоцкий , помнишь? Он как заревит: тетеньки, продайте нам колбасыыыы! И вся очередь давай возмущаться, кричать, а они уж и двери закрывают.

И тут кто-то начал Интернационал петь. И все сразу заподпевали. Через 5 минут приехала милиция - Что тут такое, говорят? А мы давай «Мы жертвою пали», все же еще со вчера занимали, кто уйдет?!

А милиционеры чего – у них жены так же в очередях стоят, они ж сами такие же как мы. Говорят: продавайте, пока очередь не кончится. А они им - Нет, мы закрываемся, сейчас начальству вашему позвоним. Приехал еще наряд – а у нас уже «Прощание славянки» на ляляля.

В общем, позвонили в обком дежурному, он им приказал продать все, пока очередь не кончится.

В 11 вечера я тебя притащила домой . Довольная, счастливая – победа же! И полтора килограмма колбасы. Не, она вкусная была, теперь такой и нет. Только дети плакали в очереди, это зрелище, конечно.

ГОЛОС. А сколько мне лет было?

ЛАРИСА. Пять, это ж 77-й, 60 лет революции.


ГОЛОС. А спой!

ЛАРИСА. Да сейчас-то уж не знаю. Раньше могла.

ГОЛОС. Не кокетничай.

ЛАРИСА. ( немного мнется, но ясно, что для виду, а самой очень хочется. Встает, находит позу, поет)

По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой на плечах.

(сморит в зал)

Ой! Харчевский пришел, мастер цеха наш! Сидит, красавец. Усы топорщит! Как дома-то, Степан Ильич? Жена знает, как ты баб на работе в каптерку приглашаешь перевыполнение плана обсудить? Стесняешься? Скажи Петровне, пусть ко мне зайдет, я ей в красках опишу! У меня память-то хорошая, особенно на запахи!

Бежал из тюрьмы темной ночью,

В тюрьме он за правду страдал,

(снова смотрит в зал)

Ой, и Клавка, продавщица наша из колбасного отдела! Здравствуй, Клава! У Генки в группе мальчишка был – Славка, сын ее. И вот он наварзает чего – никто его не наказывает, другого кого найдут. Сломает игрушку, а виноват будет Лешка. Или Сашка. У кого родители простые – так тот и виноват. В магазин-то все же ходят! Конец семидесятых годов, ничего уж не было, маргарин один стоял да «завтрак туриста» с рыбой. Какой дурак будет ребенка продавщицы-то наказывать? Колбаса-то лучше маргарина!

Идти дальше нет уже мочи,

Пред ним расстилался Байкал.

Бродяга к Байкалу подходит,

Рыбацкую лодку берет,

И грустную песню заводит,

Про родину что-то поет!

Ты посмотри, Иван Степаныч! Парторг наш. Говорит, Лариса, вступай в партию, нам по проценту как раз подходишь. На кой черт, говорю, мне партия-то ваша, чего я там не видала? А мы, говорит, тебе квартиру дадим! У нас все для блага человека, все во имя человека! Ой, эту песню я хорошо помню, про благо человека. Я ж одна двоих растила, приходилось подрабатывать. Устроилась дворником на полставки. В смысле, работаешь-то как целый дворник, но платят половину, потому что совмещаешь. И все старалась пораньше выходить, чтоб никто не видел, участок-то прямо напротив Гениной школы, все детей ведут. Все у нас равны! А как косились на меня, господи, когда узнавали. А кто и отворачивался, как будто не видят, что это я. Надо же, дворничихой работает! Как будто я украла чего. А я на двух работах – чтобы сыновей летом на море, одеть нормально, никогда они у меня в обносках не ходили, да за музыкалку заплатить. Когда снегу было много, и Генка шел со мной. И тоже: мам, давай пораньше, а то увидят. А чего стыдного? Чего стыдного-то, работать? Как будто лучше б я из Депо доски воровала. Или как эти вон…. Да ну их.

Бродяга Байкал переехал,—

Навстречу родимая мать.

«Ах, здравствуй, ах, здравствуй, родная!

Здоров ли отец мой и брат?»

Ой! Александра Васильевна! А вы-то….. почему…?

Это бабка моя. Она меня всю жизнь не любила. Я и выкормыш, и подобранка, и проституткой вырасту. Я её боялась страшно. У ней роза на окне стояла. И вот не цветет – и все. Она говорит: Вот зацветет – и в лучший мир мне. Здоровая была, как бык, а роза зацвела – и слегла. Знала, что ли, что?

Дня за два до смерти говорит: Не любила я Лариску. Грех это. Позовите.

Я пришла. Говорит: Прости ты меня. Дура я была, ненавидела тебя. Я ведь не со зла. Не помереть мне спокойно, столько тебя мучила. Уж прости . И плачет, и искренне, без обмана.

ГОЛОС. Простила?

ЛАРИСА. А как? Она и правда…. злилась не от злобы. Жизнь тяжелая была у неё, она ж с 1890-го, и революция, и тридцатые. И война. Что её судить. Нет, она на самом-то деле добрая была. Я на неё зла не держу.

«Отец твой давно уж в могиле.

Землей призасыпан, лежит,

А брат твой давно во Сибири,

Давно кандалами гремит».

(устала, падает в кресло)


ГОЛОС. Ларииис. Я заплачу сейчас. Ты специально, что ли, такие истории выбираешь?

ЛАРИСА. Ну, хочешь смешную? Про путч?

ГОЛОС. Что там смешного-то?

ЛАРИСА. Сейчас – ничего, а тогда было. Ой, я этот путч-то хорошо помню. На работу с утра пришла – а там радио с шести всегда на всю работало. И чего-то ни зарядки, ни Пионерской зорьки, ни про тружеников села, а какое-то зачитывают обращение. Мы с девчонками сели, обсудили – чего ждать-то? Но не понравилось это все. Куда Горбачева-то дели? Вчера здоровый был как лось, а тут на тебе – работать не может. Темнят, значит. Темнят!

И вот ночью мы с Генкой бороться пошли. Взяли краску – и к магазину, у нас там на углу был на Ленинградской. Я на стреме стояла, или как его …. на шухере, точно, на шухере! Вдруг чего, а он там краской и написал – «Долой хунту Язова», у нас краска такая коричневая оставалась полбанки, пол красили. Не выбросила, пригодилась. Тряслась дак ооой. Расстреляют, говорю, сынок, эти могут! А он – а расстреляют, так хоть вспомнить что будет. Ой, нахохоталась потом тогда…. Этот Язов на магазине года три еще был, не стирали.

А я чего? Молодость вспомнила, вот чего. Как к соседке через забор за яблоками лазили – они, главное, и невкусные были, кислятина такая, а интересно же залезть – потом рассказов на месяц! Да и коммунисты эти осточертели. Столько лет старичье одно, одной уж ногой в могиле, а все – вперед да вперед.

ГОЛОС. Вот видишь? Не расстреляли. А ты все на них бочку катишь. То не так, и это не эдак.

ЛАРИСА. Дак а чем я виновата-то опять? Я все как было рассказываю, я вообще выдумывать не умела никогда. Что помню, то и рассказываю. Это уж ты у себя спроси, почему оно все так. Если сам не знаешь, я тебе не объясню.

ГОЛОС. Опяяяять…

ЛАРИСА. Я тебя, кстати, слушать и не заставляю. Не интересно, дак иди делом займись. У меня тут и без тебя есть. Вон, директорша кинотеатра сидит! Вон она! «Спутник» у нас кинотеатр был, у железнодорожного моста, ближе всего ходить. Там встречи со зрителями делали, приезжали артисты из Москвы. И вот приезжает Костолевский. А он мне так нравился — красивый такой, а билетов уже и нету. Я к заведующей. Так и так, билетов нет, а я очень его люблю. Вот, говорю, смотрите: у меня сын на него похож! И фотографию Сережкину показываю. Она — женщина, это Костолевского фотография, чего вы мне голову-то морочите? Да нет, говорю, Сережка, мой старший на нашем крыльце сидит.

Ну в общем, она поохала да и дала билеты на приставной ряд. А он первый прямо перед сценой-то.

Оделась как положено, пришла. Но не со старшим, а с младшим, старший-то работал уж. Ну и вот, а она на сцене с Костолевским сидит, задает вопросы. А я-то прямо перед ней! И вот она только на меня и смотрит: мол, обманула меня, не стыдно? Чего-то Костолевского спросит — а сама на меня: ах ты ж, бессовестная, фоткой трясла, а сын-то не похож и возраста другого! И прям лицо искривилось, еле сдерживается. А мне-то не крикнуть же, что это младший просто, а старший-то одно лицо! Так весь вечер и просидела, не помню уж, чего там и спрашивали.

Потом хотела зайти, да не пробиться было, все за автографами полезли.

И вот уж сколько лет прошло, а мне всё неудобно. Я ведь не обманывала! А она подумала, что я наврала. Потом, небось, еще и рассказывала, какая наглая баба, мол, на встречу пролезла. Надо было, может, потом найти ее, да рассказать, да уж чего теперь...

И ведь столько такого в жизни было, дак оой...

И ничего ведь не исправишь, ничего.


(в зал)

Как это вообще исправишь-то? А? Это исправить – дак только если поджечь. Там на Можайского-то сначала просто такие деревянные мостки были, потом уж заасфальтировали, году в семьдесят…. Нет, не помню. Хорошо стало. Как в городе большом прямо.

И вот он нажрется, а почти каждый вечер нажирался, и давай ее молотить смертным боем. Она уж и сука, и блядь, и всему депо давала, и жрать готовить не умеет, а он на себе всю семью тащит, и ее, гадину такую. В комнате-то тесно, не развернешься, дак он ее во двор вытащит и рожей по асфальту, не зря асфальтировали-то. Будешь гулять, Нинка, будешь? А она уж в крови – сам кобелина, сволочь, алкаш, скорее бы сдох, зря от тебя и детей-то рожала, от урода, ну и все в таком духе. На всю улицу крику, все вышли, смотрят. Такое представление-то.

Соседи за милицией сбегают, телефонов-то не было, приезжает козелок. Они уж знали, в чем дело, сколько раз ездили. Ну и его в козелок, побои же, статья.

А Нинка как накинется на них – куда мужа тащите, скоты? Кормильца моего? Коленька, любимый мой, родной! И за ноги его хватает – не отпущу! А сама на ментов прыгает. Отдайте Коленьку моего родного! Люди, поглядите! Что творится-то, забирают ведь ни за что.

Ну, они уедут, он ее обратно домой. И уж оттуда – ты вызвала мусоров, ты? Сука, блядь, убью. И прямо слышно удары-то.

Я вот все и думала – а зачем им эти Коленьки, вот зачем? Его бы, любимого-родного, посадили за побои, дак хоть пару лет бы нормально пожила, спокойно. Хоть без синяков на работу бы ходила, Нинка-то.

А то меня ж часто стыдили: чего ты, Лариска, одна с двумя детьми и без мужа. Да вот поэтому. Спасибо уж, сама, без любимого-родного.

Главное, я сама-то ведь никогда и не пила. Ну, там на работе за 8 марта с девочками, новый год. Да и то чего там – бокал да и все. А крепкого-то даже и не помню, когда и пробовала. А мужики вокруг – одни пропойцы.


ГОЛОС. Подожди, ты сколько лет там прожила-то? Потом новую квартиру-то дали, которую партия обещала?

ЛАРИСА. Дали, дали. И двадцати лет не прошло.

Квартиру-то дали, а там только отопление нормально и работало. То воды нет, то свет отключат – сиди как хочешь. Вот зима, а вечером свет отключился – и что делать? Телефонов еще нет ни у кого, автоматов тоже нет. А уж ночь почти. Через дорогу вытрезвитель был, вот у них все работало. Мы с женщинами туда и пошли: дайте, просим, позвонить. А там вонища, алкаши кругом, да и менты сами тоже не очень. Дозвонились в диспетчерскую.

Здравствуйте, говорим, это дом 75-а, у нас света нет, мы вот из вытрезвителя звоним.

А они ржут: ааа, говорят, протрезвеете – звоните. И трубку бросили.

Мы опять звоним. Да вы, говорим, не поняли, это мы в вытрезвитель сами пришли, у нас дома света нет. Они уже грубо так – прекратите хулиганить, сейчас милицию вызовем.

Да у нас тут и так милиция, говорим, это ж вытрезвитель. Они опять орут и бросают.

Мы пока думали, ментам от начальства звонок. Вы что там (а телефон громкий, все слышно), так вашу мать-то на рельсы, перепились, что ли? Живо прекращайте хулиганство, а то утром проверка приедет.

А уж из коридора пьянчуги стали выползать – мы ж одни тетки пришли-то.

Ой, мол, девочкиии, девочки пришлиии, праздник продолжается! А мы уж все покраснели, стыдобень такая. Мы и сбежали. Лейтенант один согласился сам позвонить, объяснить им там. На следующий день к обеду уж и включили. Не так уж и долго, чего. В тепле зато, в своей квартире, а не в коммуналке, и то хорошо.

Я ведь за этой квартирой 20 лет на очереди стояла, а дали однокомнатную, это вдвоем-то с сыном разнополым! Я же ради этой квартиры и в партию вступила, сказали – вступишь, Сергевна, дак квартиру дадим. И не обманули ведь, всего 20 лет и прошло. А то нужна мне была эта их партия сраная, название одно, что коммунизм. Врали только всю дорогу да и всё.

Ты тут?

ГОЛОС. Куда я с подводной лодки-то?

ЛАРИСА. Я чего… это…. Спросить хотела.

Зачем жила-то? Для чего это все было-то? Весь этот маскарад.

Не знаю. Думала, хоть теперь расскажут – дак нет, не говорят. А я спрашивала.

ГОЛОС. А зачем тебе это надо знать-то? Что ты с этим знанием делать будешь?

ЛАРИСА. Да ничего. Теперь-то уж ничего, а раньше-то я ведь думала! Думала, зря и прожила, не добилась ничего, ничего не смогла. Все как будто не то, и не там, и незачем. Но ведь какой-то смысл был ведь?

ГОЛОС. Был. Был, Лариса. Не волнуйся. Смысл был, девочка моя.

ЛАРИСА. Ну, слава богу.

ГОЛОС. Спасибо.


ЛАРИСА. Тьфу ты! Дурак. Я знаешь, чего. Не так, чтобы уж совсем-то не понимала, для чего все да почему. Какие-то бывают … (осеклась) бывали моменты. Что и понимаешь сразу, зачем.

Вот, еще на Можайского, в Завокзальном, речка там у нас текла, за школой еще две девятиэтажки, потом речка, там уж дальше частные дома, потом поля и «Осаново» совхоз. Шограш. Речка-говнотечка. Летом-то малюсенькая, ручей просто, через мостик перейдешь, дак дно видно, через мазут. Грязная, вонючая! Туда и мусор бросают, ведра какие-то, сапоги, доски, чуть ли не столы старые. Так и валяется летом-то. А весной такая страшная речка становится, когда половодье. И прямо потоком сносит все. И мост даже уносило. Никто так-то и не подходит, боятся все.

И вот, как щас помню, конец марта - начало апреля. Или середина даже. Снежная зима была, и вдруг как солнце стало жарить! В окно смотрю – бегут куда-то все, я – чего такое? Да там, говорят, на Шограше мальчишка утонул. Переходил по трубе сверху, да и упал. Унесло уж, наверно. Генка какой-то.

Господиии!!! У меня как пропеллер включился, как само понесло туда. А там бежать-то минут пять, ну семь. А я бегу – и как будто уж час прошел, а все не добежала. Не вижу ничего совсем, дыхания не чувствую, ног не чувствую, как завязла да и всё. Бегу и не добежать, господи!!! И оно все никак не ближе, все проносится, дома, гаражи вот, школа пронеслась, а я все не ближе. Люди обгоняют, орут чего-то, а я не ближе, приросла. И сердце выпрыгнуло, торопится, боится, что я уж не добегу – выпрыгнуло и само поскакало вперед-то меня. Выпрыгнуло – и скачет мячиком, от земли оттолкнется – и прыгает. И вот впереди меня прыгает. Вот прямо как мячик. Такой, сверху синий, снизу красный, посередине полоса. Господи, да что же это! Да за что же! Доползла – на берегу толпа, орут, показывают. Вон, мол, мелькнуло что-то, да нее, ой, вон опять из-под воды чего-то торчит. А какое там торчит-то, там уж все, небось, перемололо, поточище-то такое – смотреть страшно, не то что там. А у меня и голоса нету, так уж прохрипела – как зовут-то, Генка??? И думаю, вот как в секунду голове: если Генка – брошусь туда, в воду прямо ледяную. Может, успею еще! Орать там буду под водой, звать его. Сыночек! Сыночееек мооой! А и утону – так и насрать, чего уж тогда теперь.

Генка, да???? Ору уж, а не слышно, видать. Да, говорят. Его имя. Ковалев. Другая, другааая фамилия!

Вот знаешь же, говорят, что перед смертью вся жизнь за секунду проносится, да? Ну вот. У меня между двумя словами пронеслась, между именем и фамилией. Как умерла и опять родилась.

Поплелась домой. Ну, думаю. Ну, увижу его сейчас – убью к чертям собачим. Убью, чтобы никуда далеко гулять не ходил, чтобы всегда на глазах. Удушу ведь своими руками нахуй. Иду реву, прям матом даже заругалась, а ведь и не ругаюсь так-то.

Мам, вдруг впереди говорит, ты с Шограша идешь? Чего там? А то мы с ребятами к магазину ходили, а все на берег бегут.

Как обхватила его, как сжала. Реву, а он не понимает, чего я реву. Да и не надо. Да и никто не поймет.


ГОЛОС. Ларис. Как думаешь, ты хорошая мать? Ну, в смысле, ты все правильно делала? Как положено?

ЛАРИСА. Не знаю… Старалась. Ой, а я ведь один раз ребенка потеряла.

ГОЛОС. Ты чего несешь-то?

ЛАРИСА. Да не это, по дороге потеряла, с работы шла! Смену отработала, устала как не могу прямо, ноги отваливаются. Генку у матери забрала — и домой. А зима, мороз, он на санках сидит укутанный. Вечер уж совсем, и нет почти никого. Сугробы, звезды. Автобус проехал, семерка, тоже пустая. И вот звезды эти — далеко ведь так, и представить нельзя, сколько до них там километров. И, главное, нам-то кажется, что они рядом друг с другом, а они-то ведь не рядом, нам кажется только. И там тоже холод собачий. И тишина там, там же космос. И я читала, что какие-то и погасли уж, просто свет до нас долго идет. Ну, мол, их нет давно, а мы видим как будто они живые и светят до сих пор. И там бесконечность, это не представить.

И вдруг сзади: Женщина!

Это мне, что ли? Или кому? Я и сообразила-то не сразу.

Женщина, орут, вы ребенка потеряли!

Ой!

Гляжу – а санки-то пустые! Я давай бегом искать. А он в сугроб свалился и лежит, ты посмотри! Главное, и не орет, а ему лет пять и было. Лежит в сугробе на спине, как выпал из санок — так и лежит. И молчит, и тоже в небо смотрит. Хотела разозлиться, а потом думаю — на кого? Сама же рот-то разинула, не он же. На руки взяла его, прижался. Не, в санки уж не буду сажать, а то вдруг опять!? Да уж и недалеко нести-то было, да и свое — не тяжело.

Вот в Ленинград ездили за колбасой, это обычное было дело, то в Москву, то в Ленинград, у нас-то ничего ж не было. И вот уезжать уж, идем с ним по Невскому. А он в ДЛТ видел зонтик. Детский, раскладной коричневый зонтик. И недорогой, главное, чего сразу не купила?

Мааам, говорит, вон у мальчика такой же зонтик, как мы видели. А мы не купили.

Все, думаю, не простит ведь. На углу его поставила (не волновалась, он с детства ж ответственный был) и бегом побежала обратно. Там очередь. Я в слезы: пропустите, умоляю, там меня ребенок на Невском ждет. Один! Пропустили. А до поезда уж и совсем ничего.

Как он счастлив был, господи! И дождик как раз пошел, как по заказу. Так под дождем по Невскому и бежали, и он под зонтиком. Своим, настоящим!

Успели. Он без этого зонтика потом и на улицу не выходил, так полюбил его.

Да нет. Не зря я побежала тогда. Всё не зря, вообще всё.

(Вдруг)

Тихо! Тихо, я сказала! (слушает) Вот. Вооооот. Слышите скребут сверху? Знакомый кто-то!


ГОЛОС. Да успокойся ты, нет там никого.

ЛАРИСА. Это кот скребется наш! Котенька, иди сюда! Кс! Кскскс!

(наверх)

Это котик наш! Вон он! Как его звали-то, господи…

Денег-то всегда не хватало, стала лестницу в подъезде мыть. На Ленинградской уже там. Это рублей 20 что ли в месяц набегало.

Потом сама же ходишь по квартирам – «за уборочку», тоже чего приятного-то. Одни нормальные, другие смотрят как на попрошайку.

А ты пойди покорячься пять этажей-то, да ведро с водой к себе на пятый без лифта! Не девочка поди уж.

Ну и вот. На втором мужик жил. Один. Вроде, и женат даже не был никогда, а ему уж за 60. На балконе все сидел как сыч. Чего он меня ненавидел, не знаю. Все писал письма и в ящик почтовый бросал – видать, левой рукой, все как ворона лапой. Думал, я не знаю от кого, дурак-то, прости господи. Мол, деньги-то собираешь, а вот на втором этаже ни разу не мывала! А все под коврик говно заметаешь! А сама ходишь как проститутка и все в таком духе. Я его встретила на улице – чего, говорю, пишешь-то, герой? В глаза-то бабе стыдно, что ли? Дак развернулся и убежал, откуда и силы взялись, козел. А то ведь все помирал. Через три дня в ящике письмо: Дура, это не я!

Ну и вот. Кот был у нас – умный как я не знаю кто. Сам на улицу с пятого этажа спускался, погуляет и домой. Еще и кошек с собой приводил. Приведет, на кухню отведет, она ест – он рядом сидит, потом опять гулять.

Так этот его отравил. Потом уж, когда умер кот-то, соседи рассказали – видели, как он его два дня кормил чем-то. А кот доверчивый был, вокруг-то люди нормальные, чего бояться? Ну, и съел. Как у нас ведь всё.

А этот гад…. Ну, чего… Потом как меня увидит – чуть не под землю проваливается, через секунду нету. Сам не жил – и другим решил не давать. Может, его там после смерти-то кошки жрут, хоть какая справедливость. А это… как звали – не помню ведь, а? Вообще как стерлось. Да и черт с ним. И сейчас-то только из-за кота его и вспомнила. Кот хороший был, Махно.

Получше некоторых людей-то.

Вот кошка Маруся только и понимала меня. Никого так она не любила. Все вокруг меня да вокруг меня. Я поесть - она поесть. Я поспать - и она забирается на одеяло. Или на подушку рядом ляжет, мордой в ухо уткнется - и как будто шепчет чего-то.. про жизнь рассказывает. И я не понимаю что, но вот точно поддержать меня хотела! Мы ж почти одинаковые уже были - она уж под старость и ослепла, и оглохла потом, но квартиру-то знала, сама и поесть, и в туалет - за 20 лет ни разу мимо не нагадила, вот какая кошка была. Она и умерла-то как человек, от инсульта. Шла, шла, да как упала, затряслась....

Ну, вот я сразу и поняла: я следующая.

(молчит, трет руки, как будто моет)


ГОЛОС. Ну….

ЛАРИСА. Подожди, еще немного подожди. Последнюю.

ГОЛОС. Да хватит.

ЛАРИСА. Я быстро! Вот все не зря было, ты говоришь…

ГОЛОС. Да это не я. Это ты сама сказала.

ЛАРИСА. Я не сказала, я надеюсь. Как на самом деле – это мне и сейчас отсюда не видать. Но все не так, ведь все не так тут!

(в зал)

Сынок! Сыночек! Не торопись ты, не торопись! Нам ведь не так все рассказывали! Все странно так, я не разобралась еще. Вроде как чего не успела, не доделала, должна теперь исправить. Но я не знаю как! И не понимаю что, не понимаю. Я же старалась! Если виновата, прости меня, сынок.

(куда-то вверх)

И ты прости. Ты-то сам…. Тоже …

(не договаривает, отворачивается, чтобы никто не видел, как она плачет. Вытирает слезы, возвращается).

ГОЛОС. Ларис, ты ведь говорила, что…

ЛАРИСА. Да я не жалуюсь, не так уж плохо и прожила.

Я и так...... как будто не свою жизнь прожила, а все чужую. Мать жить не давала, потом оба мужа не давали, потом для сыновей жила. И все не сама, и не для себя, и не про себя, все для кого-то. На себя уж и времени не оставалось, и сил. Да и привыкла уж, что все как гонка какая. Я и лошадь, я и бык. Как впряглась - так и пропахала. А не жалуюсь, чего уж теперь.


Я вот знаешь чего… Чего хорошо-то бы… Дом деревянный же был, старый.

Проснулась рано, все спят, суббота. Этот тоже спит. Открыла окно, рамы-то наружу открывались, и вот открыла – и во дворе никого, а солнце только-только встает, трава мокрая еще, тихо так. И никого, главное - никого. Вот так стояла бы и стояла.

А мимо пролетают поезда….

Все. Засыпаю. Как сквозь сон всё.

ГОЛОС. Да. Спи. Спи, доченька, спи, мама. Спи, любимая. Помнишь?

(напевает)

Машина, машина, идет гудит.

Бибиби, бибиби.

Иди на ручки.

Спать пора, уснул бычок, лег в коробку на бочок.

ЛАРИСА. Глаза закрываются – и все как в вате. Помнишь, Деды Морозы были такие ватные? А сверху краской покрашено, и блестками по шапке и по шубе. У нас вот такой голубой был. Огоньки сверкают, красный-голубой. Сколько лет стоял – я вот теперь как Дед Мороз. Как ватой обложили, не двигается ничего. И не чувствуешь ничего. Я дед Мороз! А нет, Снегурочка, дурочка-Снегурочка! (смеется) А праздник-то и кончился. Тряпочкой протрут и в коробку уложат. И там забудут. Забудут, что была – что не была.

Все кончилось. Или не кончилось, а я просто не поняла. Или не заметила. Все прощелкала. А может, и вообще не было. Или только будет. Не знаю. Не знаю. Ничего не знаю.

Молчит, встает. Поворачивается. Уходит. Видно, что очень хочет оглянуться, очень. Но она не будет. Она уходит куда-то, она должна.

Ушла. Тишина. Или играет какая-то музыка. Не важно, какая.

Уже ничего не важно.

Загрузка...