Все было, как в настоящем стаде: одни — мальчишки-пастухи — как угорелые бегали с тынзеями[1]; другие — олени — хоркали, прыгали из стороны в сторону, увертывались от летящих на них арканов. Пастухи же хитрили: бежали наперерез оленям, пугали их криками и метко бросали тынзеи. Так ведут себя и настоящие оленеводы, когда им нужно поймать в стаде ездовых быков для нарт.
И вдруг в этой мешанине и суматохе раздался крик Женьки Канюкова:
— Упряжка!
И тотчас ребята забыли, кто из них пастух, кто олень. Женька показывал рукой на гребень зеленого холма; по нему бежала пятерка серых, впряженных в нарты оленей.
— Плохо бегут, — сказал мальчишка с царапиной на носу. — Или быки устали, или груз большой.
Скоро все увидели на нартах две фигурки. Собаки с лаем бросились навстречу упряжке. Вот упряжка обогнула озерцо, скрылась в лощине, вынырнула и олени вынесли нарты к самым чумам. Ребята окружили их, замолкли, разглядывая нового человека.
— Чего вытаращились, — сказал пастух дядя Ипат, слезая с нарт. — Товарища вам привез, чтоб не скучали.
— А нам и не скучно, — заявил мальчишка с косой царапиной на носу.
— Заткнись! — Женька замахнулся свернутым в моток тынзеем.
Небольшой человек, сидевший на нартах с пастухом, сдвинул с головы капюшон малицы, и на ребят неожиданно глянула краснощекая девчоночья мордашка с бойкими черными глазками. Девчонка поправила на затылке темные косички с синими бантиками и вздохнула.
— Голова прямо разболелась, — сказала она тоненьким голоском. — Как по морю.
Женька заинтересовался:
— А ты что, по морю плавала?
— Плавала, — сказала девчонка. — Из Архангельска в Нарьян-Мар на «Юшаре». Как ударит волна, как качнет, как подбросит вверх, а потом вниз — голова кружится и болит. А здесь вместо волн — кочки. — Девчонка тронула пальцами лоб.
— Это называется морская болезнь, — сказал Женька. — Я читал. А тебя звать-то как?
— Лена.
— А я Женька, — сказал он, протягивая ей руку, как это делают взрослые, знакомясь.
Мальчишки почему-то громко захохотали, а Женька покраснел и запнулся. И, чтоб приятели не заметили смущения, он засы́пал ее вопросами:
— Ты городская?
— Да, — почему-то грустно сказала Лена.
— И в тундре не была?
— Нет.
— И в чумах не жила?
— Не жила.
— А еще ненка! — засмеялся мальчишка с поцарапанным носом.
Женька уже хотел дать ему подзатыльник, но девчонка не обиделась, и все обошлось по-хорошему.
— Я в городе родилась, откуда же мне жить в чуме?
— В чуму, — поправил поцарапанный нос.
— Ой, сколько тут цветов! — вдруг вскрикнула Лена оглянувшись; бросилась к небольшой лужайке, опустилась на колени и стала быстро рвать лиловые колокольчики и белые ромашки.
Их было много, и она все ползала на коленках и рвала. Собрав в пять минут целую охапку, она встала, окунула в них лицо — оно сразу заблестело от росы — и засмеялась.
Женьке почему-то стало досадно.
— Ну разве это цветы? — сказал он. — Остатки одни. Вот весной бы приехала — посмотреть больно!
— Правда? — удивилась она.
— А то вру, что ли!
Девчонка поровней уложила в букете цветы.
— А какое тут у вас небо! — неожиданно сказала она, закинув голову.
Небо было самое обыкновенное, и Женьке хотелось узнать ее мнение об их небе.
— Какое? — спросил он.
— Синее-синее! У нас такого никогда не бывает.
— Ну, вот еще!
— Честное слово! Как стеклышко. Ясное очень. А я думала, оно везде такое, как у нас.
Женька почесал затылок.
— А сколько тут озер! Едешь, а они смотрят на тебя, как глаза, огромные глаза великана. Добрые такие и очень смелые.
Ни разу еще не попадались Женьке такие девчонки. В стойбище их было пять. Они качали люльки, подвешенные на ремнях к шестам, бегали за хворостом, носили с озера ведра с водой, шили пимы и паницы. Это были свои, привычные девчонки, и он просто не замечал их; а эта Ленка была какая-то странная и не похожая на всех. И небо для нее особое, и обычные озера кажутся великанскими глазами. А на цветы как налетела! Точно первый раз в жизни видит. И глаза у нее вырезаны как-то мечтательно и грустно, и они очень ясные и доверчивые: наверное, она никого еще не обманывала…
В это время из чума вышла жена Ипата и сразу увела Ленку в чум, и Женька даже не успел спросить, надолго ли она приехала сюда, в каком классе, учится, страшно ли плыть по морю и что идет быстрей — оленья упряжка или пароход…
Вдруг его крепко дернуло, и он чуть не упал. Тугая петля тынзея захлестнулась на его груди. Женька взвился на дыбы, захоркал по-оленьи и понесся в тундру: охота продолжалась. Он играл и время от времени оглядывался на чум дяди Ипата: не выйдет ли из чума Ленка, не захочет ли поиграть в их любимую мальчишечью игру?
Другие девчонки вечно строят из палочек крошечные чумики, покрывают их кусочками шкурок, а внутри постилают меховые постели и укладывают тряпичных кукол, и никаким криком не докличешься их поиграть в «олени и пастухи». А Ленка должна согласиться: она ведь не такая, как другие…
Но она не выходила. Несколько раз Женька нарочно пробежал возле самого ее чума и даже остановился, сделав вид, что потерял что-то. Из чума донесся Ленкин смех, легкий перезвон ложечек о стаканы — чай пьют, говор дяди Ипата, и мальчишка еще раз посожалел, что она все сидит в чуме. Он даже легонько рассердился на нее за это.
Ночью Женьке приснился шторм: по клокочущему морю плывет пароход, его швыряет с волны на волну, все пассажиры попрятались внутрь, а Ленка пляшет на палубе. И, чем сильней она пляшет, тем резче кренится пароход, и, очевидно, он потонул бы, если б не настало утро и Женька не проснулся бы…
Женька пил чай и думал, что хорошо бы расспросить ее про атомный ледокол «Ленин», который недавно спустили на воду, — она, наверное, знает. Но как увидеть Ленку? Почему она упорно сидит в чуме? Или она выходит тогда, когда он сидит в своем? Тысячи раз бывал Женька в жилище дяди Ипата, ничего не стоило сунуть туда голову и сейчас, но все же было как-то неловко: подумаешь, приехала из города девчонка, а он уже и бежит к ней! Почему-то вчера он так запросто познакомился и говорил с ней, а сегодня, после всех этих мыслей и сна, в котором она отчаянно плясала на палубе кренящегося парохода, было как-то неловко и стыдно.
И, даже когда приятель Ванька чуть не силой потащил его в Ленкин чум, чтоб узнать, не привезла ли она из города интересные книжки, Женька заупрямился, как необъезженный олень:
— А чего я там не видел?.. Не нужна мне книжка…
И Женька не пошел. Он вернулся в свой чум, задумчивый и недовольный собой и всем на свете, лег на шкуры, которые мать еще не успела скатать, смотрел в мокодан — синее отверстие над головой — и долго-долго думал. Потом мать гоняла его за водой, и Женька послушно бегал, и снова валился на шкуры, и смотрел на круглый клочок неба, и думал. Затем взял «Библиотечку оленевода» — книжечку с одной обложкой и четырьмя вставными брошюрками — и стал машинально листать их. И вдруг он чуть не подскочил — так внезапно раздался знакомый голос:
— Ты чего в чуме все?
Женька страшно смутился.
На Ленке уже была не малица, а короткое черное платьице и синяя кофточка, и только на ногах оставались рыжие оленьи пимы.
— А ты чего?
— Ничего… Пришла вот… Знаешь, давай будем дружить.
У Женьки сильно забилось сердце, и он уже хотел тут же выпалить: «Давай, конечно, давай!» Но он не выпалил, а помедлил и довольно равнодушно протянул:
— Что ж… Хо-ро-шо… будем…
Глаза ее приветливо заблестели.
Увидев над головой длинную коричневую полоску, сушившуюся на веревке, Ленка от любопытства приоткрыла рот.
Женька сразу почувствовал облегчение: вот тут-то он может блеснуть! И он со всеми подробностями стал рассказывать, что с хребта убитого оленя сдирается одна такая лента сухожилий: с большого — длинная и широкая, с маленького — короткая и узкая. Она долго сушится на воздухе, потом разрывается на отдельные жильные ниточки, и женщины ими шьют обувь и одежду, шкуры, покрывающие чум, сумки и различные изделия из кожи. И в подтверждение своих слов Женька сорвал с веревки высохшую и покоробленную ленту, отделил ногтем от края одно волоконце, потянул, взял один конец в зубы, другой покрутил в пальцах и показал девчонке тонкую коричневую ниточку.
— Этим и мои пимы сшиты? — Она топнула ногой по латам[2].
— Ну да.
В ее узких глазах заиграло веселье.
— Серьезно? Из таких тонких?
Женька протянул ей нитку:
— На́, разорви.
— Пожалуйста. Считай до трех.
Она намотала на пальцы жилку, закусила губу и, когда Женька сказал: «Три!» — дернула. Нитка не порвалась. Тогда Ленка стиснула зубы, дернула сильнее и сморщилась от боли: тонкая нитка чуть не до крови разрезала пальцы.
Женька похохатывал и ерзал от удовольствия на латах, но Ленка так легко не сдавалась. Минут пять еще рвала она, дергала, тянула эту скользкую нитку. На висках ее взбухла тоненькая синяя жилка, лоб повлажнел, она кривила и морщила губы, сопела, закрывала от натуги глаза, но все было бесполезно. Тогда Ленка протянула ему нитку.
— Ничего, — сказала она и вздохнула. — Крепкая.
— То-то.
В чум вошла мать. Она сунула в дверцу железной печки ворох хвороста, подожгла и принялась большим и грязным птичьим крылом подметать латы. Женька заметил, что девчонка пристально смотрит на крыло и брови ее странно вздрагивают, точно она усиленно думает о чем-то. Женька удивился: ну что Ленка нашла в нем? Грязное, обтрепанное, почерневшее от копоти, это крыло давно валялось у печки, и на него лишь тогда обращали внимание, когда нужно было вымести в чуме.
Как только мать вышла, девчонка схватила крыло и стала ощупывать и рассматривать его:
— Чье?
— Лебедя… Отец убил на озере. Мясо съели, а крылом вот подметаем…
Ленка как-то странно посмотрела на Женьку.
Потом она расправила крыло, и оно, жалкое, с истертыми краями, похожее на тряпку, неожиданно оказалось огромным, белоснежным, упругим крылом, и даже потертые краешки перьев не портили его. Женька сразу вспомнил живых лебедей, когда, распуганные, они поднимаются с озера и, загребая воздух могучими тугими крыльями, поднимаются вверх и уносятся вдаль. Никогда еще, видя это потемневшее от пыли и грязи крыло, Женька не представлял живого, сильного лебедя, которому оно когда-то принадлежало.
— И вот он летит! — воскликнула Ленка, приставила расправленное крыло к плечу, замахала им и пробежала по латам, обдавая мальчишку свежим ветром.
Он тихонько засмеялся. Нет, с ней не было скучно, с этой любопытной девчонкой из города! С ней просто замечательно было Женьке: ведь все вокруг, такое обыкновенное и привычное, вдруг становилось иным.
Ленка ушла к себе, а он валялся на свернутой постели, веером распускал лебединое крыло и думал, что оно вправду очень красиво и как не замечал он этого раньше. Потом Женька выбрался из чума. Ромашки и колокольчики, унизанные росой, бросились ему в глаза и обдали тонким, чуть слышным запахом. Небо над стойбищем было удивительно высокое, прозрачное, и на него, не отрываясь, можно было глядеть часами. А озера! Они слепили его чистой и острой синевой и смотрели своими доверчивыми и ясными глазами…
И как не видел он всего этого раньше? Что с ним случилось? Почему так изменилась тундра, небо, озера и даже это обшарпанное крыло?
Часа три бродил Женька за стойбищем, трогал цветки и травинки, брал на зуб узкие листики полярной ивы и подолгу смотрел на бегущую, плетеную, как тынзей, струйку ручейка, с журчанием падавшую в маленькое озерцо. Мать, к счастью, никуда не гоняла его, и мальчишки не звали играть. Ему приятно было одному побродить по тундре, послушать тишину утра, постоять, подумать, ощутить лицом дуновение прохладного ветра…
После обеда Женька опять столкнулся с ней у ларя.
— Пошли купаться, — внезапно предложила Ленка.
Женька покраснел и пожал плечами.
— Что, не можешь?
— Не могу… — Голос его прозвучал как-то жалобно.
— А я, знаешь, хочу искупаться. Ох, как хочу!
— Ну хорошо, сейчас я позову ребят, — с готовностью сказал Женька.
И скоро трое мальчишек и две девчонки шли к дальнему Утиному озеру.
День был теплый, солнечный, и вода в озере хорошо прогрелась. И все-таки Ленка взвизгнула от холода, когда прыгнула в озеро. Она плыла, высоко закидывая руки, и вода, расходясь в стороны, покачивала осоку. Никто из ребят плавать не мог: в тундре как-то не принято купаться, и поэтому все пришли посмотреть, как это можно по доброй воле влезать в воду да еще плавать.
Впрочем, плавала Ленка недолго. Она выскочила на берег вся посиневшая, кожа на руках и ногах ее покрылась маленькими пупырышками, и зуб не попадал на зуб. Она замахала руками, запрыгала по песку, потом торопливо отжала трусики; хохоча и напевая что-то, вприпрыжку пробежала по берегу и поспешно натянула на мокрое тело платье; оно никак не хотело надеваться, и приходилось силой расправлять каждую складку.
— Ну как, холодно? — спросил Женька.
— Очень, — призналась она.
— Тогда мы поиграем в «пастухи и олени» — сразу согреешься.
— Можно, — согласилась Ленка.
Они вернулись в стойбище. Женька дал ей тынзей и объяснил, как надо бросать: один моток держишь в руке, второй, с особой косточкой на конце, через которую пропущена петля, бросаешь; когда петля накроет жертву, нужно быстро дернуть к себе, чтоб захлестнуть петлю.
— Ну, я буду оленем, а ты — пастухом! Бросай! — И Женька побежал от нее.
Ленка швырнула тынзей, ударила мальчишку в спину, и ремень, раскрутившись только наполовину, упал на землю.
— Не так бросаешь! — крикнул мальчик, помогая ей сматывать тынзей. — Бросать надо чуть вперед, а не назад… Ну, давай! — И он опять помчался от нее.
Теперь тынзей перелетел его и упал справа от мальчишки.
— Целиться надо, раззява! — с досадой крикнул Женька.
— Не получается у меня, и все!
— А ты думаешь, мы сразу так и научились? Бригадир наш, рекордсмен колхоза по метанию тынзея, думаешь, сразу получил приз? Вот с такого возраста учился. — Женька отмерил вершок от земли. — Ясно?
Раз пять бросала она тынзей, и все неудачно.
— Я такая бестолковая, — сказала Ленка со слезой в голосе. — Давай уж лучше я буду оленем…
Олень из Ленки получился отличный. Она приставила к голове высокие ветвистые рога, сброшенные зимой важенкой, подпрыгнула по-оленьи и во весь опор полетела по тундре, перескакивая кочки и канавки, и не каждый олень, верно, обогнал бы ее. Сразу три пастуха бросились за Ленкой: двое сзади и один наперерез — Женька. Вот он стремительно бросил тынзей. Заслышав свист, Ленка метнулась в сторону. Опять свист. Она ринулась в другую сторону, и петля скользнула по ее плечу. И вновь вверху мелькнула тень — девчонка взлетела на дыбы, но было поздно: толчок — рога над головой рвануло в сторону, и мальчишка с поцарапанным носом потащил ее к себе, перебирая в руках туго натянутый тынзей. Тут же ее заарканил за плечи и Женька.
— А ну, уходи! — заорал на него мальчишка. — Я первый поймал ее, на лету поймал, а сейчас и твой годовалый Васек справится.
— Ну, ты… потише. Видали мы таких! — процедил сквозь зубы Женька, выпутывая девчонку из петли, и вдруг улыбнулся и похлопал ее по плечу, — А олень ты хороший! Ноги быстрые, и рога красивые… Ветер, а не олень!
— Ну? — обрадовалась Ленка.
— Точно. — Женька немного помолчал, потом спросил: — Согрелась?
— Еще как! — засмеялась девчонка. — Бежим опять купаться.
И «олени с пастухами» поскакали к озеру.
Так Ленка стала жить в стойбище. Она ездила с дядей Ипатом в стадо, прихлопывала в знойные дни деревянной лопаточкой оводов, которые беспокоили оленей, участвовала в ребячьей экспедиции по розыску волчьих нор. Незаметно летели дни, и вот однажды она сказала ребятам:
— Ну, мне пора. Уезжаю.
И через полчаса дядя Ипат повез ее на нартах к Печоре, откуда она должна была на пароходе уехать в свой город. Она опять была в малице и долго махала ребятам рукой, пока упряжка не скрылась за сопкой.
Женька смотрел на голую, опустевшую сопку и думал, что уехала она совсем напрасно. Жила бы здесь всегда…
Утром ему показалось в стойбище пустынно и скучно. Не звенел больше ее голос, не раздавался ее смех и визг, Женька нигде не мог найти места. Оленина не казалась ему такой вкусной, чай — таким сладким. Он ел, пил и думал о другом. Мальчик с поцарапанным носом встретил его горестным взглядом и, ковыряя ножом землю, спросил:
— Ты что?
— Ничего, — ответил Женька. — А ты что?
— И я ничего, — ответил поцарапанный нос и протяжно вздохнул.
Шли дни, и острота грусти стала сглаживаться и забываться, острота грусти по девчонке, которая ныряла в ледяном озере, ездила в шторм на пароходе, увидела в грязных, истрепанных перьях белоснежное лебединое крыло, была плохим пастухом, но отличным оленем. Уехала она. Уехала. Но после себя оставила она Женьке пахучие тундровые цветы, ликующе-синее звонкое небо над стойбищем и глубокие, задумчивые глаза озер — красоту и величие мира.