Платаны и березы обступили трактир и, все еще зеленея, склонялись над заросшими дорогами. Петлю дерна у стен усыпал белый сердечник, в сырых лощинах источали солнечный свет калужницы. Дрозды пели — громко, но невесело, как стали бы петь о разоренном гнезде. Даже с кузнечиками что-то стряслось: никогда еще не стрекотали они так жалобно.
Доска, зеленая, с позолоченной фигурой быка, висела на двух столбах, чуть покачиваясь от вздохов ветра. Медный колокольчик на покосившемся шесте покрыла плесень, вместо язычка была ржавая цепочка. Он звенел в давние времена, когда множество гостей садилось в седло, воспользовавшись ступенькой с ним рядом.
Что до трактира, он был огромным и утопал в тени высоких деревьев. Вокруг — на многие мили — тянулся старый Гардомвуд, древний лес с полянами и чащобами, ручейками и озерами, с увитыми мглой полянами, где кострища с треножниками, котлы, как у ведьм, шатры и ленты синего дыма рассказывали об углежогах и их бродяжьей доле.
«Золотой Бык» и его зачарованные окрестности напомнили мне увядающую Аркадию, чьи пастухи и пастушки предчувствовали конец лета. Это печалило, но я попал в сети меланхолии и пока не мог выбраться. Сгустились сумерки. Окончив прогулку, я возвратился в трактир. В гостиной стоял величественный кабинетный рояль. Он был расстроен, с голосом резким и жалобным, каким часто обладают старинные вещи. Я сыграл несколько баллад о Робин Гуде: о разбойнике и Малыше Джоне, о епископе Герфорда и сладком избавлении Робина. Вошла хозяйка с большим ноттингемским кувшином, полным белой сирени. Опустила его на железную подставку для дров и замерла, положив руку на спинку стула, слушая музыку. Я остановился. Она горько вздохнула. Я поднялся из-за рояля, уступая ей место. Эта женщина сгорбилась под тяжестью лет. Плечи ее опустились, лицо избороздили морщины, но большие серые глаза были ясными, а улыбка нежной и печальной.
— Благодарю вас, сэр, — сказала она. — Меня привлекла музыка. Никто не играл здесь с прошлого лета, когда у нас гостил лорд Джейк Инауслэд. Он любил сонаты и фуги, вещи почтенные, но не всегда радующие слух. Сыграйте мелодию, которую я смогу подхватить, которая западет мне в душу.
— Вы музицируете? — спросил я, отчасти надеясь услышать мотив, который нравился ей в юности.
— Нет. Не умею. Я была простой кладовщицей в аббатстве Мелбрук, и никто меня этому не учил.
Пока она говорила, девушка внесла в гостиную поднос для нагара и свечи. Бледная, высокая, гибкая, она не была прекрасна, но странная грусть в ее чертах поразила меня сильней любой красоты. Глаза, в ином случае совершенно непримечательные, были прозрачными, как глубокий ручей, в изгибе губ таилась горечь, длинные золотые волосы текли по спине. Она держалась прямо, но, казалось, еще не оправилась от тяжкой болезни. Когда девушка ушла, хозяйка заговорила вновь.
— Племянница у меня хрупкая, — сказала она, непонятно зачем выделив слово «племянница». — Здешний воздух не для нее.
— Разве она не отсюда? — спросил я.
— О нет! Она не без денег — отец оставил ей хорошее наследство. Два года назад она училась в монастыре Сестер Святого Винсента и Павла. Он стоит на холме, и равнины Гардомвуда только вредят ей.
Девушка появилась снова. На сей раз я отметил плавность ее движений, грацию утомленной богини.
— Тетя, — тихо сказала она, — я хочу прогуляться в лесу, отпусти меня. Я сделала все, что нужно. Служанки шьют на кухне.
Девушка прошла в дальний конец залы, где на гвозде, вбитом в деревянную панель, висел плащ розового шелка, отороченный горностаем. Она неторопливо надела его — длинные, узкие ладони белели, как снег. Завязала на горле широкие ленты, зажгла две свечи перед потускневшим зеркалом, вгляделась в его глубины, беззвучно шевеля губами, и удалилась.
— Вечно одно и то же, — сказала женщина. — Каждый вечер она уходит из дома и блуждает без цели.
— Возвращайся, Дина, — воскликнула она. — Возвращайся скорей.
Но слабый возглас растаял в пустых коридорах. Хозяйка поднялась, и, виновато пожелав доброй ночи, оставила меня одного.
Я сел на широкий подоконник за тяжелой портьерой. Перевод Religieuse Дени Дидро лежал на низком столике. Я взял его и вскоре забыл о времени: из всех прочитанных мною книг эта была самой восхитительной, самой болезненной, самой мрачной. Свет зажегся в конце аллеи у меня за спиной, луна показалась из-за деревьев. Когда она поднялась в небо — на половину их вышины, я вернулся к своей монахине — к двадцать второй странице второго тома, где прочел следующее: «После пары безделиц она сыграла еще несколько вещей, глупых, диких и бессвязных, как ее мысли, но, несмотря на недостатки исполнения, я поняла, что ее талант несравненно превосходит мой». Затем, скрытый от глаз на подоконнике, я уснул…
Меня разбудил бой высоких часов у камина: я проспал до полуночи. Свечи перенесли со стола на рояль — язычки тех, что еще оставались в канделябре, трепетали или уже погасли. За инструментом на стуле, обитом вышитой тканью, сидел молодой человек. Он был спиной ко мне — я не видел ничего, кроме сгорбленных, узких плеч и головы с копной непослушных черных волос, в которых то и дело проглядывали седые пряди. Снаружи донесся шум: фырканье и удары копыт. Посмотрев в окно, я увидел большую карету, запряженную четырьмя жеребцами. Черные днем, под луной они сияли, как полированная сталь.
Таинственный музыкант обратил ко мне худое бледное лицо с горящими глазами и бровями, изломанными, словно хвосты комет. В нем было отчаянье: этот человек ждал приговора, от которого зависела его жизнь. Без какого-либо вступления он начал играть танец духов в заброшенной бальной зале: призраки мужчин и женщин кружились в лавольте и сарабанде, те самые, что смеялись над Сусанной с гобелена, призраки, умевшие любить и ненавидеть. Когда последний аккорд вернул их рой в могилы, он повернулся и прислушался, не прозвучат ли шаги. Было тихо. Он поднял кожаный саквояж, стоявший у стула, и, щелкнув застежками, достал ожерелье, сверкавшее в свете свечей, словно колдовской дождь со снегом. Жемчужины и бриллианты в нем были величиной с орех. Он положил украшение на струны и, после минутного раздумья, заиграл вновь. С каждой новой нотой ожерелье подпрыгивало и звенело — то шли менады с цимбалами. Он снова прислушался, и крупные слезы покатились из глаз. Снял украшение со струн и заиграл мелодию, простую, но с такими нежными переливами, что никто бы не усомнился: это прощальный плач после ночи над телом. Когда он играл, дверь тихо открылась, и я увидел Дину в ночной рубашке: она вцепилась в косяки. Бросила на юношу быстрый взгляд и растворилась во тьме, а потом вернулась, держа в руках сверток белого полотна, источавший запах ароматических трав. Прижимая его к груди, она подошла к музыканту. Ее тень упала на клавиши, и он поднял голову. У обоих вырвался вздох: в его возгласе было обещание любви, счастья и защиты, в ее — агония. Он встал и хотел обнять ее, но она отшатнулась и положила сверток в его протянутые руки.
— Вот наша дочь, — сказала она. — Я родила ее три месяца назад, втайне от всех. Она — единственная память о тебе: все, что у меня было, и я не смела с ней расстаться… Но теперь… теперь, когда я увидела тебя вновь…. прошу, забери ее… и оставь… оставь меня в покое.
— Дина, — настойчиво сказал он, — послушай меня.
— Нет, — прошептала она, — только не снова. Если я уступлю, забуду твою жестокость и снова растаю. Уходи, Джейк.
— Дина, ты должна меня выслушать. Как, во имя всей любви, прошлой и настоящей, можешь ты осуждать меня? Покинув тебя, я обезумел и проболел целый год. Только вчера они отпустили меня. Смотри, я принес тебе фамильные бриллианты. Завтра ты станешь леди Инауслэд.
Он положил мертвую малышку на стол и заключил ее мать в объятия. Дину сотрясали рыдания.
— О, — плакала она, — это было ужасно, но теперь мои горести обернулись счастьем. Только раз не явилась я туда, где ты обещал меня ждать, туда, где ты признался мне в любви — в ночь моих одиноких родов.
Снаружи кони фыркали и били копытами: сгорбленный кучер поглаживал шею подручного жеребца. К дороге липли ленты тумана, и лунный свет превращал ее в белую реку. Несколько совиных семей, словно испугавшись, вылетели из гнезд в полых платанах и с уханьем устремились вдоль просеки.
— Едем, — сказал лорд Джейк. — На заре мы увидим Каммер, где небо подарит нам год счастья за каждую неделю мук. Не трать время на сборы, богатые одежды и белье ждут в карете, я привез тебе много материнских нарядов.
Дина высвободилась из его объятий и пошла за плащом. Пока ее не было, что-то странное и жуткое проступило в чертах Инауслэда. Он хлопнул рукой по лбу. Улыбнулся ее возвращению.
— Дина, — сказал он, глядя в пол, чтобы она не видела его глаз. — Дина, я почти ослеп от счастья. Веди меня.
Правой рукой он прижал к себе мертвую крошку и нес ее, как верующий — святые мощи. Входная дверь тихо закрылась, они сошли по замшелым ступеням и сели в экипаж. Кони резко тронулись, почти заглушив смешок. Лунный отсвет упал на окна кареты, и я увидел, как темная рука судорожно и безжалостно сдавила длинную белую шею.
Перевод — Катарина Воронцова