Леди, любившая чистые туалеты

Марии Терезии фон Стокерт-Сейл, которая, даже копаясь в саду, не снимала белых перчаток.

Одна из самых удивительных историй, о каких когда-либо судачили в Нью-Йорке

Когда все и каждый столь рьяно отзываются на моды и веянья, столь усердно следуют им, никак нельзя предугадать, что еще возьмет вдруг да и случится в Нью-Йорке или его окрестностях — и особенно в городишке вроде Скарсдейла. Впрочем, пуще всего ее тревожила возможность потонуть в хандре так глубоко, что уже и не выберешься.

День, в который она ощутила это особенно остро, был сорок третьим днем ее рождения. Она разжилась бутылкой польской водки, охладила ее до того, что стопку, в которую водка переливалась из графинчика, покрывал иней, и, слушая “Реквием” Форе, провела пару часов, попивая ее под сардиновый паштет, который приправила чесноком и сливочным сыром и намазывала теперь на ломти черного хлеба. И так напилась при этом, что посреди ночи обнаружила, что сидит с заряженным дробовиком на коленях — это ей померещилось, будто рядом с домом раздаются странные звуки. А после, наблюдая за оравой так называемых знаменитостей, с довольными рожами изливавших в телевизионном ток-шоу свое дерьмо, и вспомнив чей-то рассказ о том, как “чуток” перебравшие жители шотландских нагорий выключают свои телевизоры, она щелкнула предохранителем, прицелилась в середину экрана и влепила в него из двух стволов по заряду дроби № 4. И принялась повторять себе снова и снова, глядя на бьющие из ящика клубы дыма, искры и пламя:

— Все, что мне требуется, — это месть. Ничего, кроме чистой, неразбавленной мести. Вот только мама воспитала меня как леди.

Ее психоаналитик сказал, что в Нью-Йорке все и каждый разносят свои телевизоры вдрызг, и назвал это новое ее поведение, это следование модам и веяньям хорошей новостью. Дело в том, что после развода со своим сильным немногословным мужем, который был не так уж силен и немногословен, но хотя бы не бил ее никогда, она пристрастилась к телевизору и стала, по сути дела, анахореткой. И по мере того как усыхал ее банковский счет, не мешала летом вырастать на своей лужайке высокой траве, а зимой собираться там же грудам опавших листьев. Правда, форму свою она поддерживала, крутя педали велосипедного тренажера и питаясь по преимуществу зеленым салатом и фруктами. Она понимала: душевное здравие ее зиждется на том, что она посещает два раза в месяц аукционы антиквариата и картинные галереи, расположенные в центре Нью-Йорка, а также на созерцании скачущих повсюду местных белок и забавных ужимок, с коими они собирают припасы на зиму.

Кроме белок существовала еще странноватая девушка-затворница, у которой, вероятно, не все было в порядке с головой, девушка обитала в соседнем доме и раза два в день показывалась ей в заслоненном ветвями дерева окне своей спальни — в различных состояниях раздетости, — помахивала рукой, и она в ответ тоже помахивала, ободряя бедняжку. Однако радость этих якобы человеческих отношений с привлекательным, в общем-то, существом, пусть и наделенным кладбищенским чувством юмора, оказалась недолговечной, поскольку в один прекрасный день девушка воздела перед собой сцепленные руки, и на запястьях ее обнаружились наручники. И когда она наконец постучалась в дверь этой своей соседки, с которой ни разу еще лицом к лицу не встречалась, дверь едва-едва приотворилась и тут же захлопнулась под донесшееся из-за нее рычание:

— Займись своими вонючими делами.

Единственное, считала она, что спасает ее от передозировки снотворного, это сокрытый в ее голове полный свод бесцензурных помышлений — таких же, полагала она, как в головах чертовой пропасти прочих жителей Скарсдейла. Особенно ясным становилось ей это, когда она видела их вблизи, на вокзале, утром, отправляясь в музеи. В такие минуты ей казалось, что все они играют в одну игру — “посмотрите, какие мы важные”. Главное, не открывать другим людям настоящей твоей мысли: о том, что на самом-то деле ты — лошадиная жопа. Ее аналитик сказал: если ты позволяешь людям понять, что на самом-то деле ты — лошадиная жопа, значит у тебя и вправду эмоциональное расстройство.

Она, как ей уже доводилось рассказывать аналитику, вела свою родословную от тех, кто приплыл сюда на “Мейфлауэре”, и даже едва не попала в дерьмовый светский альманах, да только ее выросшая на плантации мать вышла замуж за ее же социально неприемлемого отца — ну и вылетела из каких бы то ни было альманахов. Тем не менее остаточное превосходство, хоть и отнятое у нее еще до рождения, наделило ее, она всегда это чувствовала, независимым умом, отчего она тоже взяла да и вышла за человека социально неприемлемого. О чем теперь, когда он ее бросил, сильно сожалела, тем более что двое детей их выросли, учились в университете и знать свою мамашу не хотели. Она была сражена, услышав, как сын сказал дочери при их “теперь уж навеки последнем” приезде к ней:

— По крайней мере, папаша получает от жизни удовольствие.

Услышав эти слова, она вся сжалась, точно от нее шарахнулись, как от прокаженной, и плакала от безысходности, пока не заснула. Брак ее подошел к концу, когда муж, телевизионный босс, уже лысеющий и растолстевший, придумал телевикторину из разряда “смейся с нами” и стал поговаривать об устройстве перед домом вертолетной площадки. Впрочем, приземляться он в итоге стал совсем в другом месте — после того как познакомился с молодой помощницей режиссера, которая, если верить колонке светских новостей, не только возглавляла в каком-то миссисипском университете команду футбольных болельщиц, но также состояла в “Фи-Бета-Каппа”[1] и в свои двадцать пять еще сохраняла крепкие титьки, большие белые зубы плюс задница и ноги им под стать.

Не проночевав почти два месяца дома — из-за съемок, как он это называл, — Стив однажды вечером, хлебнув лишку, вошел к ней этакой танцующей походочкой и врезал ей между глаз: сообщил, что снял в городе квартиру на Западной 67-й, что влюбился и желает развода. Она сразу взглянула на вещи здраво, решив про себя, что при ее-то уме дать ему пару раз под дых она уж как-нибудь да сумеет.

— Стив, не стоит так волноваться и страдать из-за того, что ты заставляешь страдать меня. Тебя потянуло на свежее молоденькое мясцо. Судиться с тобой я не собираюсь. И отнимать у тебя все, что ты от меня получил, тоже.

— Слушай, милая, брось, не так уж много я и получил.

— Во всяком случае, ты получил двоих детей, которые одному тебе в рот и глядят. Просто оплати все счета до конца этого месяца, отдай мне сто шестьдесят пять тысяч наличными, дом, выплатив закладную, и всю обстановку, какая в нем есть, кроме твоих личных вещей. Разумеется, столовое серебро, Эдвард Хикс[2] и произведения искусства, которые подарила мне бабушка, и так всегда были моими. После этого, Стив, делай со своим молоденьким мясом что хочешь, при условии, впрочем, что ни ты, ни она и носа не сунут в загородный клуб — до тех пор, пока я в нем состою и пока меня может посетить желание заглянуть туда, чтобы сыграть партию в бридж, надо же мне и моим обвислым сиськам как-то скоротать годы нашей старости. Да, и еще можешь забрать свой аквариум с пираньями, которых я для тебя откормила.

Она сняла с пальцев кольца и через всю комнату побросала их в Стива. Тот посидел немного застыв, точно его уже убило электрическим током, потом стал озираться по сторонам в поисках чего-то, способного убедить его, что он еще на этом свете, увидел на пианино снимки детей, стоявшие в серебряных рамках по сторонам от их свадебной фотографии, и, закрыв лицо ладонями, разрыдался. А затем, словно в поисках утешения, прошел по ковру, который она также намеревалась оставить себе, наклонился, чтобы поцеловать ее, и тут она дала ему под дых второй раз:

— Убери от меня свои грязные лапы.

Она всегда полагала, что высокий эмоциональный накал приводит к идиотским претензиям, каковые теперь и полились из уст Стива — не из ее. И мать-то ее никогда не считала, что он достаточно хорош для дочери, и вообще она изо всех сил старалась восстановиться в светском альманахе. Да и вся ее родня кривилась, услышав, какой университет он закончил.

Разумеется, для нее, учившейся в Брин-Море, университете, созданном, исходя из тех соображений, что умная женщина заслуживает образования столь же основательного и побуждающего к активным действиям, как то, которое достается мужчинам, ничего смехотворнее подобных заявлений и быть не могло. И кто в наши дни даст хоть дохлую муху за длинный список никому практически не известных имен, из которых состоит светский альманах, даром что он зарегистрирован в Патентном управлении США? Девочкой она заглянула в старый экземпляр матери и обнаружила в нем крохотное изображение яхты с валящим из трубы дымом, который образовывал слова “на борту” — ниже шли адреса и имена. Это-то и заставило ее понять, что некая категория людей, у которых денег побольше, чем у прочих, могут управляться с миром на собственный лад. Что для нее, отныне и навек, будет невозможным.

Она поразмыслила о том, не перебраться ли ей куда-нибудь поглубже в штат Нью-Йорк, а то и в Коннектикут, в какой-нибудь городишко с добровольной пожарной командой, магазином, торгующим всем сразу, и деревенскими олухами, чьей домотканой естественностью она сможет любоваться. Однако пока, до поры до времени, при том, как все складывается — Стив отдал ей, что она потребовала, плюс принес свои соболезнования, — она решила, что, если не удаляться от привычного окружения, хуже ей, во всяком случае, не будет.

В Скарсдейле она все еще значилась в членах снобистского, чуть более обычного, загородного клуба, где можно было играть в теннис или гольф, обедать с друзьями или встречаться со старыми знакомыми за партией в бридж. Все это могло бы умерить ее набиравшую обороты эксцентричность. Одинокое сидение в большом доме приводит при наступлении ночи к мгновениям, когда ты колеблешься, выбирая между жизнью и смертью, мгновениям действительно очень тяжелым, очень. Только одной мыслью утешаться и оставалось: ну что ты все тревожишься о себе, себе, себе, когда мир вокруг травит себя, уровень радиации растет и венерические болезни распространяются так широко, что остается только содрогаться, содрогаться и содрогаться.

Бывали, впрочем, и дни, когда она вдруг приободрялась и начинала думать, что жизнь, в общем и целом, обошлась с ней не так уж и плохо. По крайней мере, дом, в котором она прожила девять лет, построен из кирпича и известняка, термиты его не сожрали. И самое главное — от него можно доехать до станции, оставить там машину и спокойным поездом, не самым ранним, с утра отправиться в город, посетить галереи аукционщиков и художественные музеи. И все, что нужно при этом сделать для сохранения душевного равновесия, — усесться с той стороны вагона, с которой не будет видна вывеска фабрики, производящей гробы.

Один деятель, торговец недвижимостью, которого она, нежданно оказавшись в бедственном положении, попросила дать оценку ее собственности, уже попытался, зайдя с ней в буфетную, потискать ее зад, за что она — той рукой, что у нее поувесистее, левой, — вмазала ему по сусалам. Поначалу она думала, что такая реакция знаменует приближение климакса, однако ее врач-гинеколог сказал, что как женщина она пребывает в завидно цветущем состоянии. И может, если захочет, завести новую семью и нарожать детей. На что она с улыбкой ответила:

— Не захочет.

Впав ныне в бедность и с каждым днем впадая в нее все больше, она, недоумевая, спрашивала себя, с какой стати Скарсдейл нередко называют одной из богатейших в Соединенных Штатах общин, обладающей, кроме прочего, весьма пухлым светским альманахом; это заставляло ее гадать, почему все эти люди никак не решатся проделать то, что проделывают в День святого Патрика ирландцы, то есть напялить фраки, цилиндры и бальные платья и пройтись парадом по Пятой авеню.

Однако теперь, после долгих одиноких страданий брошенной женщины, она по крайней мере научилась справляться с ними, в чем особенно помогали новый для нее интерес к архитектуре стиля модерн и привычные, исполненные удовлетворения, выпадавшие, как правило, по два на месяц дни в городе, которые она целиком посвящала созерцанию любимых картин. Эти вылазки, если не считать омрачавшего их отвращения, которое внушала невозможность отыскать приемлемо чистую уборную, спасали ей жизнь: все-таки культура — лучшее из прибежищ и средств самосохранения.

Она начала также читать кое-кого из новых романистов, о которых ходило так много толков, но быстро учуяла в них стадо подсознательных педерастов, использующих свои пенисы в качестве перьев. В сущности, все, что они могли предложить, это по-настоящему и в высшей степени лишенные воображения грязные помышления, которые и сама она, каждую ночь занимавшаяся перед сном мастурбацией, перебирала в уме — и уж ее-то были вдвое грязнее, чем у какого-нибудь нечистого старикашки. Она воображала, как их нашептывает ей на ухо шеф-повар, который однажды в Париже, к большому неудовольствию Стива, вышел из кухни, дабы сказать ей, что она — прекраснейшая из женщин, каких он когда-либо видел, и, если она избавится от общества своего homme nul[3], он приготовит для нее омлет, который она никогда не забудет.

Что и говорить, причащение к искусству неизмеримо усиливало в ней чувство довольства жизнью. И сейчас, уже свыкшись с одиночеством, она страшилась его меньше, чем в пору, когда и впрямь была одинока. Собственно, изолированность свою она острее всего ощущала на людях, среди других. И пока она прогуливалась вдоль полотен великих художников, их цвета и формы окрашивали и обрамляли ее жизнь.

Она произвела доскональную оценку своих средств. И пришла к выводу, что, по крайней мере пока, сумеет продержаться на плаву год, два, а то и три. И черт возьми, она может добавить к этому еще несколько лет, надо лишь проявить предприимчивость, не дура же она какая-нибудь. Кроме всего прочего, женщины владеют половиной всех Соединенных Штатов, тем самым доказывая, если это нуждается в доказательствах, что они умнее мужчин.

Сумев оставить за собой обстановку и дом с шестью спальнями, комнатой прислуги, четырьмя с половиной ванными комнатами, зимним садом и квартиркой шофера над гаражом, пусть даже дом этот и был пустее пустого, она чувствовала себя разведенной женщиной, которая все же сохранила определенное положение в обществе. От бабушки она унаследовала произведения раннеамериканского народного искусства и среди них две картины Эдварда Хикса, которого Фернан Леже назвал художником, превосходящим по своему значению Анри Руссо.

По вечерам она разжигала в гостиной камин и слушала Боккерини, и Гайдна, и хор мормонов, распевавший печальные песни Стивена Фостера[4]. Она полагала, что при ста шестидесяти пяти тысячах долларов отступного, которые Стиву пришлось занять у банка, и как раз начавших складываться в ее голове деловых идеях ей удастся хотя бы выжить, если не разбогатеть, — и позволить себе жить в доме, который, надо признать, вполне отвечает тому, что говорил о нем Стив:

— Точно тебе говорю, чтобы содержать эту богом проклятую декорацию в порядке, приходится тратить богом проклятую кучу денег.

И теперь, когда деньги, казалось, просачивались сквозь ее пальцы, сомнений не оставалось — похоже, как Стив сказал, так оно и было. А особенно похоже на это стало, когда не задержавшийся надолго новый поклонник, обладатель слишком большого члена, навсегда излечил ее от любви к опрометчивым свиданиям, наградив лобковыми вшами, заняв у нее пятнадцать тысяч долларов и с ними исчезнув. После чего в доме потекли водопроводные трубы, а с крыши свалилось несколько черепиц, и на ремонт ушла сумма еще и побольше названной.

И вдруг, без всяких предупреждений, на ум ей явились немыслимые, но безошибочные расчеты. Последний банковский баланс глянул ей в лицо поверх утренней чашки кофе, и она с ужасом поняла, что просто не может позволить себе оставаться там, где, как она полагала, сможет остаться, и должна будет принять в скором времени окончательное решение, сводящееся к тому, что этот большой дом с таким множеством черепиц и новыми желобами, нависающими над ее головой, с лужайками и кустарником вокруг них, уход за которым обходится ей столь дорого, даром что занимается им не так уж и много берущий юный недотепа-садовник, придется выставить на продажу.

То, что она норовила сохранить претензии владелицы поместья, заставляло ее теперь ощущать себя такой же прискорбной дурой, как в день, когда к ней заявился с новым телевизором мастер-ремонтник, который при виде старого едва не уронил свою ношу на пол и воскликнул: “Эй, что за чертовня с ним случилась” — а она промолчала.

Впрочем, в день, когда к ней пришел оценщик, сказавший, что ничего в доме менять не нужно, она преисполнилась оптимизма. И действительно, дом, стоявший на пологом холме посреди двух акров леса, с доставленной из Уэльса, вручную изготовленной черепицей и каменной облицовкой, да еще и окнами со средниками и высоченными потолками, выглядел резиденцией до крайности соблазнительной. Как и описал его агент по недвижимости, сказавший, что продажа дома труда не составит и что лично он добавил бы к объявлению слова “притягивающий взоры и чарующе английский”.

Для нее самой важнее прочих были две особенности дома, которых никто больше, похоже, и в богом проклятый грош не ставил. Во-первых, настоящий, привезенный прежними владельцами из Европы камин работы Адама[5]. На коем взгляд ее часто и любовно останавливался, когда она, погрузившись в мечты, сидела вечером у огня. А еще имелся соединяющий комнату прислуги с подвальной прачечной желоб для спуска белья, каковой ее детишки использовали для спуска чего угодно, кроме белья, включая цыплят, однажды наловленных ими под Пасху, а после еще ужей, до икоты напугавших Мэри, их горничную-ирландку.

Ясно же, грустно размышляла она теперь, что ей, с ее сходящими на нет остатками капитала, проще будет продать дом, чем осилить его содержание. Пусть даже ее светско-альманашная мать и говорила всегда, что грандиозность жилища наделяет определенными признаками знатности даже тех, за кем таковая не водится. Однако мысль, что дом уйдет от нее, и, возможно, скоро, а ремонтные работы, которые она заказала, придется временно отменить, снова наслала на нее убийственное ощущение одиночества. И попытки умерить его вели, похоже, лишь к еще большему одиночеству. Она даже колотила ложками по чашкам и тарелкам, и хлопала в ладоши, и закрывала пинком подвернувшуюся дверь, лишь бы произвести хоть какой-то шум. Одиночество смахивало на заразную болезнь, от которой, сколько ни грызи чеснок, не избавишься.

А теперь еще и одна-две из старых подруг по Брин-Мору, с которыми она вместе смеялась, училась и плакала в тех серого камня готических зданиях и которых могла считать чем-то большим, нежели просто знакомые, в последнюю минуту отказались от мысли приехать к ней в гости. Как выяснилось, они вместо этого затеяли нечто, казавшееся ей и опасным, и глупым, — спуск вместе с детьми на плоту по реке Большого каньона.

Уханье совы в ветвях растущего за окном ее спальни старого дуба, обретшего нынешнее свое величие еще в пору индейцев, представляется ей назойливым предостережением. Но худшими, намного худшими были примечтавшиеся ей дурацкие, отчаянием навеянные планы создания чего-то вроде еженедельного, в европейском стиле, салона, в который могли бы приходить молодые художники и писатели. Единственная ее попытка в этом роде обернулась таким кошмаром, что мысль о ней, даже как о предметном уроке, стала навеки невыносимой. Хотя теперь она по крайней мере знала, что такое угроза изнасилования. И, господи боже ты мой, ее затянувшееся воздержание может ведь и спровоцировать оное. Она даже воскликнула как-то раз:

— Дерьмо небесное, какое же это богом проклятое облегчение, когда тебя возьмут да и изнасилуют.

Впрочем, любые местные культурные начинания подобного толка умирают, не успев даже пикнуть. Ближайшие окрестности Скарсдейла производят впечатление интеллектуальной пустыни, где всякий, кто еще не стал продавцом облигаций, работающим в деловом центре города в какой-нибудь крупной брокерской фирме, надеется стать таковым, а пока практикуется, расхаживая с черным кейсом. И пуская изо рта пену от желания разбогатеть.

Тот же парнишка — которому она целое состояние заплатила, чтобы он стриг ее лужайку, — когда она как-то позвала его в дом, чтобы передвинуть кое-какую мебель, и упомянула при нем о происхождении одного экстравагантного произведения искусства, решил, услышав имя Шагала, что речь идет о новом спортивном автомобиле. Собственно, ничего другого от него ждать и не приходилось, поскольку, когда она в прошлый раз позвала его в дом, чтобы он снял с чердака швейную машинку, пока сама она будет прибираться в квартирке шофера над гаражом, выдул всю водку, какая стояла у нее в холодильнике, да заодно уж, по довольно забавной ошибке, и бутылку мощного слабительного, принятого им за вино.

— Фу ты, миссис Джонс, мне придется забежать в ваш туалет.

Она смеялась до колик, поскольку знала, что даже капелька этого зелья способна вывернуть человеку кишки наизнанку — грах-бабах, — как сама она вывернула наизнанку кишки телевизора, пальнув в него из дробовика. И забилась в неодолимых конвульсиях, когда он сначала посинел, потом позеленел, а потом ринулся вниз, в дамскую комнату, и, едва до нее добрался, звуки оттуда понеслись такие, словно там никак не могла закончиться русская революция. Что, как выяснилось на следующий день, сделало из юноши пожизненного полуинвалида.

А потом, благодаря одному из то и дело врывавшихся в ее жизнь сумасшедших контрастов, она обнаружила, что получает дьявольское наслаждение, носясь, точно заправский гонщик, на газонокосилке, подстригая траву, а при неудачных поворотах и сшибая кусты. Как-то в полночь после нескольких стопочек водки она попробовала даже погонять по лужайке с включенными фарами, к большому удовольствию девушки, стоявшей у своего окна, подсвечивая себе лицо фонариком, — но не соседей с другой стороны улицы, позвонивших в полицию, с которой она объяснилась, пустив в ход лучший свой брин-морский лексикон:

— Надеюсь, вы не станете мне перечить, если я укажу на то, что шум произвожу редко и, исходя из этой простой посылки, питаю надежду, что вы простите мне и проступок, безусловно мной совершенный.

— Вы уже прощены, мэм. Просто давайте постараемся, чтобы ночь прошла без шума.

— И надеюсь, джентльмены, что вы порекомендуете проживающим на той стороне улицы гадам заниматься их собственными долбаными делишками.

— Как скажете, мэм.

Поутру, проснувшись с сухостью во рту и уставившись в потолок, она поняла, что может свихнуться, — вон и аналитик ее в последнее время забеспокоился. Что же ей теперь, жалеть, что она не потребовала от мужа настоящего развода и не заставила его самым милейшим образом выплатить ей алименты по меньшей мере за каждый год, который она отработала у него в женах. Быть леди — это не окупается. Ну и просыпайся, если спишь, и спрашивай у стен спальни: как я протяну этот день? А если не протяну, кто придет на мои похороны.

Аналитик настаивает теперь на том, чтобы она попыталась сохранить в целости то, что еще осталось от ее светской жизни, предлагая — похоже, ничего другого ему придумать не удается — разослать письменные приглашения и собрать тех друзей, каких она еще сохранила, на чинный обед, быть может, позвав также и его самого с супругой. Когда она отвергла эту идею на том основании, что бывший муж переманил на свою сторону всех друзей, какие у них имелись, и теперь они образуют часть его чарующей телевизионной жизни, аналитик сказал, что она еще увидит — люди на такие обеды слетаются стаями. Ладно, увидит так увидит. Она заказала у “Картье” приглашения, но все гадала, не нарушил ли аналитик, напросившись на приглашение, нормы своего профессионального вероучения, не хочет ли он просто-напросто разжиться новыми пациентами.

Ах, надо все же вернуться в здравый ум и твердую память, иначе она так и будет рисковать тем, что слетит с катушек. При этом, однако, время от времени позволяя себе небольшие причуды. Черта вполне человеческая. Что же касается аналитика, обзаводиться новыми знакомствами любит всякий. В доме ее он ни разу не был, хоть и должен знать все его углы и закоулки, поскольку она рассказывала ему о них месяцами. Не упоминая, конечно, ни о том, что вышибла дерьмо из нового телевизора, ни о юном садовнике, извергавшем из себя то же самое в дамской уборной.

Да и какого черта, может же она рискнуть и спустить пару-другую тысяч своих все усыхающих зеленых и задать званый обед — прежде чем примет чрезмерную дозу снотворного и выяснит наконец, куда определят на жительство ее пропащую душу. И пока что ей, полагала она, вполне можно рассчитывать хотя бы на горстку тех, кто стоит в обществе ниже ее и кому достанет любопытства и злорадства прийти посмотреть, насколько задроченной, задолбанной и задрипанной стала она после развода. Вот и ее бабушка однажды сказала:

— Дорогая моя, всякое предвкушение — возможность не оглядываться с тоскою назад, пока же забудь обо всякой чуши насчет равенства, твой снобизм — это самый драгоценно-бесценный капитал, какой когда-либо будет у тебя в жизни, а потому дорожи им. Избегай трусоватых мужчин и, когда оказываешься вдали от уборной, которой ты можешь полностью доверять, заходи пописать только в самые чистые заведения.

И действительно, если в Нью-Йорке и его окрестностях и существовало какое ни на есть веяние, так состояло оно в том, что женщины искали чертовски чистые туалеты, блеск и лоск которых способны ослепить кого угодно. И вот, совершенно невероятным образом все, кому она отправила письменные приглашения, явились к ней, как и предсказывал аналитик. И двенадцать гостей, приятно гомоня, столпились вокруг шампанского “Луи Рёдерер”, и копченого лосося, и канапе с икрой. Она взяла напрокат венгерского повара и людей, коим надлежало прислуживать за столом, а оправившийся от поноса юный садовник парковал автомобили, изуродовав при этом всего лишь половину лужайки.

И все же, при наличии начищенного до блеска бабушкиного серебра и прокатного дворецкого, который прислуживал в буфетной и принимал в прихожей пальто гостей, это был не худший из твоих обедов. Правда, при первой подаче напитков, когда она зажгла в камине огонь, выяснилось, что труба чем-то забита, и дым выкурил гостей из гостиной в ледяной зимний сад. Впрочем, молодой садовник, облачившийся по случаю званого обеда в лучшую свою одежду, сумел, бормоча негромко мать-перемать, прочистить дымоход, не без того, правда, чтобы осыпать сажей и ее саму, и ее лазурно-голубое шифоновое платье.

— Фу ты, миссис Джонс, простите, пожалуйста.

Приглашен, разумеется, был и ее адвокат, пришедший, скорее всего, из чувства долга — вместе с женой-гадюкой, только что подавшей на развод; адвокат тоскливо сообщил ей, что супружница его, разумеется, не такая прирожденная леди, как она, и он, будучи опытным юристом, ожидает, что благоверная обдерет его как липку и по закону, и без оного. Ее же позабавило, что аналитик, едва обменявшись с адвокатом несколькими словами, приобрел вид ошпаренного кота, коему не терпится убраться куда подальше, но после разулыбался во весь рот и начал изводить всех дурацкими разговорами.

Затем “Рёдерер” закончился и, несмотря даже на приемлемо приличное нью-йоркское шампанское, вечер выродился в жуткую скукотищу, едва нарушаемую бесцветно-благочинными разговорами. С постоянным упоминанием школ, в которых ее гости учились, прежде чем поступить в университеты, которые они закончили. Не привнесли особого оживления и мятный соус к бараньим отбивным и шпинат, сколь ни восхитительно был он приправлен сметаной. Она понимала: гости мгновенно учуяли панику, таящуюся в ее чрезмерных усилиях, в отважных стараниях скрыть свое одиночество и жалкую долю. Время прощания близилось, и каждая супружеская чета рассыпалась в обещаниях вскоре непременно с нею связаться. Тем не менее она сознавала: труды, которых потребовал этот обед, потрачены были совсем не впустую, по крайней мере она убедилась, что еще способна шикарно принять гостей. А заодно уж и выяснила, что ни единый из них, и особенно жены, не принадлежит к числу людей, на которых ей можно будет положиться, когда ее прижмут дрожащей жопой к стене, как уже и прижали, оставив для защиты только по ладони на каждую ягодицу.

Катастроф же приключилось только две. Причем почти одновременно. Она возвращалась через буфетную из кухни, куда заходила посмотреть, что поставил на огонь повар, — оказалось, всего лишь растопленное масло, каковое и растеклось, полыхая, по всей плите. И тут давний ее поклонник, с которым она играла в теннис в загородном клубе и почти один только раз гульнула, на пару часов остановившись в мотеле, ухватил ее, прижал к раковине в буфетной и давай целовать.

— Мать честная, Джой, да ты еще хоть куда!

Она и не прочь была бы продолжить и даже немножко его подзадорила, но тут сквозь вращающуюся дверь ввалилась его кислятина-жена, застукала их на самом интересном месте и, поедая обоих свирепым взглядом, залопотала невнятно что-то угрожающее. После этого муж с женой быстренько удалились, а она семенила за ними до вестибюля, жалко оправдываясь, что-де Чарли просто помогал погасить пожар на кухне, однако жена лишь ахнула входной дверью, отчего на пол вестибюля слетел со своей подставки и разбился вдребезги керамический горшок.

Однако прием был отмечен и несколькими радостными минутами — когда, например, все гости собрались вокруг концертного “Стейнвея”, держа в руках бокалы с вином и совершенно бесценным бренди, поднесенным ей в дар виноторговцем. Она лупила по клавишам, гости распевали свои любимые бродвейские хиты, а после того, как начало сказываться бренди, и старые университетские песенки. Происходившее отливало темно-зеленым блеском “Лиги плюща”[6], бабушка была бы довольна, хоть, правда, и с неодобрением относилась к университетам, расположенным севернее линии Мейсона — Диксона[7].

И все-таки, задним числом, при последующем осмыслении, все это вылилось, как ей представлялось, в довольно убогую лебединую песню. Гости вполне респектабельно надрались, оставшись, однако же, напряженно-напыщенными. И услышав о ее намерении продать дом, говорили с весьма выразительным нервным смешком, что покупатели, хочется верить, не будут людьми нежелательными. А потом, за десять минут до полуночи, все они, точно куклы, встали как один, расселись по машинам и, захлопав автомобильными дверцами, с шумом укатили по домам. Правда, им еще удалось полюбоваться через лужайку девушкой в наручниках, стоявшей у окна и демонстрировавшей с помощью фонарика степень своей раздетости.

О, разумеется, без старого доброго большого сюрприза не обошлось. Кто бы в такое поверил: она обыскала весь дом и пришла к неопровержимому выводу, что украшенная императорским клеймом серебряная чайница Фаберже, столь высоко оцененная “Сотбис”, а с нею и еще более изысканная, оправленная в золото майсенская табакерка с изображением сцен медвежьей и оленьей охоты — обе достались ей в наследство от южно-каролинской бабушки и небезосновательно почитались ею невозместимыми, — что обе они исчезли. Вряд ли взятая напрокат прислуга или юный садовник могли иметь представление о высокой, если не астрономической цене этих вещиц, однако она знала немало людей, таковое имевших, и почти все ее гости были из их числа.

Ей-то казалось, что весь смысл письменных приглашений и строгих вечерних костюмов как раз в том и состоит, что ты получаешь гостей, на чужое не падких. Или бабушка говорила это о фраках, а не о строгих костюмах. Первой, на кого пали ее подозрения, была, разумеется, злющая супружница Чарли. Однако, если у этой малоприятной дамы поинтересоваться, хотя бы обиняками, не подворачивались ли пропавшие вещицы ей под руку, дама непременно подаст на нее в суд за клевету, а суд обдерет ее как липку.

Господи боже ты мой, на самом-то деле она просто забыла о том, что перед приемом следовало убрать их с глаз долой. И не убрала, так они на своем месте стоять и остались. На маленьком стеклянном столике. В укромном углу. Но зато под лампой, так что видно их было хорошо. Чайница и табакерка, обе не застрахованы. Фамильные, до блеска начищенные драгоценности, а серебро она так и вовсе отполировала собственными нежными пальчиками. И ведь они были ниточками, которые связывали ее с бабушкой, пусть кто-то и думал, что она просто выставляет их напоказ. Собственно, они и показывали, что, даже лишившись мужа, она все еще владеет вещами, которые всякому их обладателю внушали бы гордость прямо-таки павлинью.

Поймав себя на обращении к эпитету “павлинья”, она рассердилась, поскольку слово это отчасти оспаривало изысканность ее южного наследия. Впрочем, она сознавала, что в конечном счете понесла потерю не сентиментальную, но финансовую, да еще и продемонстрировала свою уязвимость. Ладно, пусть их, пропали так пропали, оставив ее с мучительными подозрениями насчет того, кто мог совершить покражу. Самое худшее, что с уверенностью-то она ни черта сказать не могла. И ее безумно соблазняла мысль пасть infra dignitatem[8], сообщив имена своих гостей полиции, что снабдило бы йонкерскую[9] “Геральд трибюн” заголовками наподобие

ПЕРСОНАЖИ “СВЕТСКОГО АЛЬМАНАХА”

КРАДУТ НАСЛЕДСТВЕННЫЕ ЦЕННОСТИ

У ОБЕДНЕВШЕЙ РАЗВЕДЕНКИ

Но ведь ее воспитали как леди. И вот, пожалуйста, ей приходится сражаться за жизнь в совершенном одиночестве. И как знать — тут она рассмеялась, — хорошее судебное дело могло бы снова собрать вокруг нее большую толпу людей. Разумеется, в зале суда. Что уже не смешно. Черт побери, да при определенном везении ее в этой толпе так могут помять, что у нее начнется некроз какого-нибудь там органа. Или она, осматривая, как пристрастилась теперь делать ночами, свои груди, нащупает роковую опухоль. Конечно, это не отнимет у нее всегдашней и неизменной учтивости, зато она сможет умереть трагически медленной смертью.

Ладно, хорошо уж и то, что она знает, где хочет быть похороненной. В лесах Южной Каролины. На старом сельском кладбище, неподалеку от заповедного поля на плантации бабушки — того, где охотились на куропаток, — бок о бок с самой бабушкой, на семейном участке, вокруг которого покрываются патиной времени каменные монументы, напоминающие о героях-конфедератах времен Гражданской войны. И где ступать по высокой траве следует с осторожностью. Поскольку ее временами облюбовывают змеи, возжелавшие погреться на солнышке, а наступив на какого-нибудь медноголового щитомордника, ты можешь мигом воссоединиться с теми, кто уже упокоился здесь с миром.

Имя свое, Джоселин, она всегда недолюбливала, однако во время приема все гости называли ее коротко: Джой. Радость, стало быть. Вот слово, которого она теперь, когда ее жизнь лишилась столь многого, и слышать-то не желает. Утрата этих произведений искусства была не просто последним ударом — во все время супружества она неизменно видела в них финансового туза в рукаве, туза, с которым всегда можно было взять да и смыться из дому, просто-напросто вызвав такси и покидав бесценные безделушки в сумочку. Конечно, потом, отнеся эти вещи в “Сотбис”, пришлось бы поселиться в каком-нибудь почтенном отеле и ждать затаив дыхание, когда их выставят на аукционе.

Но черт вас всех подери совсем, если так поступают с тобой твои гости, ты становишься бесцензурной не только в помышлениях, но и во всем, чем станешь заниматься в будущем, включая и выбор друзей. Который, увы, навряд ли представляется ныне возможным, поскольку единственным, с кем она ощущала хоть какое-то взаимопонимание, была закованная девица из окна напротив.

И потому, проразмышляв над случившимся сорок восемь часов, она послала к чертям собачьим всю ораву так называемых старых друзей и сообщила о краже в полицию. Не приходилось сомневаться, что после этого она пала в глазах своих гостей в строгих вечерних костюмах еще и гораздо infra dignitatem. Ну и пусть, люди вообще до того похожи один на другого, что можно обзавестись кучей новых знакомых за те пять минут, в которые поезд проходит четыре мили до Бронксвилла. А после за партией бриджа в загородном клубе, когда она все рассказала своим партнершам, ей вдруг пришло в голову, что ее могли и вправду ограбить, что в ночь, когда она взяла дробовик и вышибла дух из телевизора, кто-то мог и в самом деле осмотреть ее дом, а потом просто вернуться и подождать, пока все гости уйдут обедать в столовую.

Да и хрен с ними. Название “Скарсдейл” всегда казалось ей немного смешным, она даже именовала ближайшие его окрестности “Долиной скАрпионов”, и это представлялось ей наиболее точным обозначением того, что их городишко делает с некоторыми из своих обитателей. Кроме того, она по собственному опыту знала, что и кровельщик, и водопроводчик, и электрик поначалу изображают из себя завзятых сердцеедов, потом Эйнштейнов, потом наносят тебе пару бессмысленных визитов, норовя зазвать на свидание, а уж под самый конец пытаются срубить тебя под корень с помощью счета за оказанные услуги.

Впрочем, была, несомненно, и одна дьявольски добрая новость. Цены на недвижимость, как сказал ей агент по продаже мистер Гудвей, не только сохранились на прежнем уровне, но и возросли. Дом и земля вокруг него всегда оставались куском до чертиков лакомым. Сам дом окружали лужайки, огражденные кустами, несколько высоких деревьев давали летом густую тень. А пруд, расположенный рядом с домом, был хоть и маловат для каноэ, но достаточно велик для пловца, жаль только, что в нем обитала большая кусачая черепаха, способная запросто отхватить человеку ногу.

— Миссис Джонс, я торгую недвижимостью вот уж семнадцать лет и считаю дом номер семнадцать по Виннапупу-роуд образчиком sans peur et sans reproche[10] в категории домов, о которых мечтает любой состоятельный деловой человек.

— Что ж, надеюсь, вы правы, мистер Гудвей, иначе нам останется только achever une bete blessee[11].

В итоге рекламную брошюру агента по недвижимости украсила лестная фотография дома, а сам дом был описан в ней как “восхитительно английский, купающийся в очаровании старины”. Дальнейшие детали также излагались в словах, прибегнуть к которым сама она не решилась бы. Но по крайней мере слова были английские и сообщали, что дом стоит посреди мирных холмов Уэстчестера на полных двух с тремя четвертями акрах земли, вмещающих также и собственный небольшой водоем.

Дом удалось продать за семьдесят два часа — два покупателя перебивали его один у другого, отчего он ушел с аукциона по цене на десять процентов больше начальной. Она поплакала. Впрочем, все происходившее с нею было, в сущности, крошечной интерлюдией в игре жизни, исчезающей неведомо куда в совершенно безликом — по ее неизменным представлениям — городишке. За всю историю коего никто не знал и знать не хотел, живет она в нем или не живет. Теперь она поняла, что чем в большее число пустых комнат ты вынуждена заходить, впадая при этом в депрессию, тем в большую депрессию ты при этом впадаешь.

И все же она чувствовала себя достаточно молодой — внутренне, — чтобы получать наслаждение от frisson[12], который по временам насылало на нее безумное ощущение грядущей опасности. Разбогатевшая ныне, она задумала полететь весной первым классом в Париж и остановиться в отеле “Ланкастер”, а затем проводить долгие досужие часы в Лувре, из которого она будет уходить на бульвар Сен-Жермен и пить там citron ргеsse [13]. Читая “Геральд трибюн”, она позволит очкам для чтения немного сползти с носа — как будто она до того погружена в свое увлекательное занятие, что ей уже некогда обращать внимание на весь прочий мир.

А оттуда она отправится в Лондон и поселится в “Кларидже”, краснокирпичном каретном сарае на тихой улочке Мэйфера. Одинокая, свободная, без особого багажа — такой же была она в пору головокружительного путешествия, которое предпринял изменивший прежним творческим принципам муж ради того, чтобы протолкнуть свое первое шоу, способное угодить низменным вкусам массового потребителя. Стив говорил тогда, что, конечно, эти дела обходятся в целое состояние, однако крупная независимая постановка требует, чтобы ты селился в отелях, облюбованных ведущими голливудскими агентами, — это позволяет оказаться бок о бок с ними в лифте, при условии конечно, что они не улепетывают в Средиземноморье и не расползаются там по яхтам, если не по футбольным полям.

При всей ее любви к отелям, она почему-то чувствовала, что такое отношение Стива к ним выдает его относительно бедное происхождение — точно так же, как привычка мужа выставлять на обеденный стол пакет с молоком. И испытала отнюдь не мимолетную неловкость, когда преувеличенно внимательные и учтивые официанты мигом вернули ему вес, который он попытался было сбросить. И все же, как ни разбогатела она, по ее мнению, после продажи дома, ей все равно казалось, что никто ее теперь и знать-то не хочет. Хоть она и купила новый “ягуар” зеленой гоночной раскраски и начала что ни день играть в бридж со старушенциями из загородного клуба.

Походило на то, что, обратившись в простую обитательницу квартиры, расположенной в благопристойном доме, стоявшем неподалеку от путей Нью-Йоркской центральной железной дороги, она понизила свой общественный статус прямо-таки до уничижительного. Чтобы иметь возможность выезжать хоть куда-то по вечерам, она пошла на меру отчаянную — подрядила юного садовника, и тот отвозил ее теперь на машине к кинотеатру в Бронксвилле и ждал, когда закончится сеанс и можно будет открыть перед нею дверцу машины и отвезти ее назад. И не потому, что она так уж заносилась, — просто одиночество ее нуждалось в защите.

— Привет, миссис Джонс, не выпьете со мной пива в “Городской таверне”.

Если предложение юного садовника выпить с ним пива и нарушило положенный протокол, она мгновенно восстановила его, проигнорировав услышанное и резко приказав отвезти ее домой. И на всем пути туда ей ничего так не хотелось, как выпить пива в “Городской таверне”. Пожевать соленый кренделек, ощутить в горле холодок любимого пльзеньского.

Вскоре она покинула эту отвратительно безликую квартиру с двумя спальнями и гостиной, в которую никогда не заглядывало солнце, и переехала в немного более веселую и своеобразную, казавшуюся ей и менее одинокой, что было совсем неверно. Надеясь, что это даст детям повод навестить ее. Чего они не сделали. Казалось, решительно никакой благодарности за полученные от нее денежные подарки они не испытывают. Могли бы прислать хотя бы по письму с формальными “спасибо”.

Она чувствовала, как растет отделяющее ее от них расстояние — особенно от Иды, которая училась в далеком университете Западной Виргинии и имела кавалеров в полудюжине городов.

Сын, Хью, должен был через год выйти из Йейла, он состоял там в клубе “Череп и Кости” и играл относительно приметную роль в протестах против допущения женщин в этот университет, в чем она усмотрела еще один выпад против нее. Он даже произнес речь, посвященную особенностям женского поведения — в частности, поведения одной молодой леди, распускавшей сплетни касательно тайных обрядов его клуба, сведения о которых она вытянула из своего изгнанного из “Черепа и Костей” любовника, — это публичное выступление сделало роль Хью еще приметнее.

Став теперь более одинокой, чем когда-либо в жизни, она далеко не раз вдруг ощущала себя даже большей узницей, чем та заоконная девушка в наручниках. Как-то вечером ее даже обуяло искушение позвонить юному садовнику и попросить, чтобы тот свез ее в “Городскую таверну” Бронксвилла — попить пива. Сильнее всего изнывала она в дни университетских уик-эндов и каникул ее детей, дни эти проходили тише тихого, даже без телефонных звонков; дети гостили у отца, который, как говорили, пустился, большое ему спасибо, с новой своей вертихвосткой во все тяжкие и объявил о скорой их женитьбе. В самой последней колонке светской хроники эта парочка описывалась как “кружащая в вихре удовольствий”, там же сообщалась новость совсем свежая: вертихвостка, прежде чем выползти на нью-йоркскую сцену, вовсе не была южной красавицей, состоящей в “Фи-Бетта-Капа”, а служила в отделе невостребованных писем нью-джерсийской почтовой конторы.

Следует все же признать — бывший муж только и располагал, что большим жалованьем, хотя, возможно, и не настолько большим, чтобы перебраться из его не такого уж и дорогого любовного гнездышка на Западной 67-й в роскошные апартаменты на Парк-авеню с их высокой арендной платой. Да еще имея на попечении честолюбивую молодую актрису, несомненную алчную авантюристку, вцепившуюся мертвой хваткой и в Стива, и в собственную актерскую карьеру. К тому же Стив ясно дал детям понять, кто оплачивает их далеко не дешевое университетское образование, и, отказав обоим в карточках “Америкэн экспресс”, которую вертихвостке своей все-таки подарил, выдавал им каждую неделю по сто сорок пять долларов на карманные расходы.

А ей, боже ты мой, приходилось ныне не только оплачивать квартиру, но и отдавать немереные деньги за складское хранение мебели из дома в Скарсдейле. Еще немного, и выяснится, что дешевле будет пустить ее с аукциона или просто кому-нибудь подарить. К тому же теперь у нее не было собственной просторной лужайки, на которой она, смазывая спину цитронелловым маслом, провела столько летних вечеров, а когда комаров было не слишком много, позволяла себе удовольствие пописать на свежем воздухе — бабушка называла это “не спускать азот в унитаз”. И однажды попала под луч фонаря, которым посвечивала из своего окна закованная девушка.

Урезая расходы, она теперь посещала своего аналитика лишь дважды в месяц. И в надежде избавиться от приступов депрессии, насылаемой сузившимися границами существования, собрала библиотечку из книг серии “Помоги себе сам” и старалась проделывать кое-что из рекомендуемого в них. Выяснилось, впрочем, что после отказа от мартини главным ее удовольствием, позволявшим снять напряжение, стали два бокала средней сухости хереса, употребляемых под картофельные чипсы, смесь из разных орешков и магнитофонную запись Элгара — слушая его, она воображала себя сидящей на террасе английского загородного дома и озирающей луга с неспешно пасущимися в них оленями и прочим рогатым скотом, луга, в которых не слышно, как на путях Нью-Йоркской центральной взревывает скорый.

Спиртное все еще играло в ее жизни немалую роль, хоть она не желала и вспоминать о том, как держала в холодильнике наготове целый кувшин сухого-пресухого мартини, который они со Стивом привычно высасывали, когда он возвращался с работы, что в конечном итоге привело их примерно к бутылке джина в день и обвинениям со стороны Дочери:

— Давай начистоту, твоя с папочкой давняя привычка хлестать перед обедом коктейли понемногу обращает вас в пару запойных забулдыг. Папу она сделает импотентом, а если тебя и это не волнует, так знай, кожа твоя будет ни к черту, зато ты обзаведешься большой жирной задницей.

В особенности уязвило и унизило ее слово “забулдыга”, произнесенное с весьма ощутимым оттенком всезнающего превосходства. Впрочем, отвергнутая семьей и вынужденная жить в стесненных обстоятельствах, она еще сохраняла прежние нравственные и духовные качества и даже в минуты самого что ни на есть одинокого одиночества думала, что все могло сложиться и хуже. Хотя, по правде сказать, напасти сыпались на нее как-то слишком уж быстро, со скоростью кувалды, падающей на большой палец ноги. Приготовьте вторую ногу. Во-первых, когда она пожаловалась, что дети больше не навещают ее, Стив не преминул в свой черед двинуть ей под дых:

— Я тебе прямо скажу, Джоселин. Все считают, что у тебя временное эмоциональное расстройство. И ты, вероятно, нуждаешься в помощи.

— Боже, о чем это ты?

— Ну, пока ты еще жила в доме, туда не раз вызывали полицию. Ты подстригала в полночь лужайку. Выпалила из дробовика в телевизор. Да-да. Мне звонил мастер по ремонту. Суть в том, Джоселин, что дети любят и обожают тебя, но считают опасной, боятся, что ты можешь случайно кого-нибудь укокошить.

— Да умоляю тебя, все, что я делала тогда и делаю сейчас, так это пытаюсь удержать на расстоянии незваных гостей, пока сама сижу в одиночестве и слушаю Элгара.

— Ну, и это, быть может, тоже дурной знак.

— К твоему сведению, это всего лишь удовольствие, уверена, впрочем, что даже ты должен понимать — насильственной смертью теперь никого, в том числе и грабителей, не испугаешь.

И пока она в течение нескольких дней переваривала сообщенные мужем новости, кувалда ударила снова. Деньги, полученные от продажи дома, она отдала в умелые руки сведущего консультанта по капиталовложениям, давнего знакомого Стива, уверявшего, что этот человек возведет для нее высоченный кафедральный собор финансов, который простоит века и даже детям ее позволит вести праздную жизнь. И вот вам, впечатляющая эта постройка, простояв ровно восемь месяцев, рассыпалась в прах.

Провальные инвестиции включали в себя деньги, пропавшие по причине банкротств компьютерной фирмы и геологоразведочной компании; впрочем, это были сущие пустяки в сравнении с ее долевым участием в абсолютно надежном увеселительном бродвейском шоу с танцами, на репетиции которого ее несколько раз приглашали и которое сразу после премьеры было громко обшикано “Нью-Йорк тайме” в рецензии, снабженной броским заголовком

ПРИСКОРБНО ПЕЧАЛЬНЫЙ ПРОВАЛ

Каковое обстоятельство выяснилось сразу после полуночи, когда она оказалась стоящей в полном одиночестве в большом и мрачном зале торжеств, который располагался в глядящем на Центральный парк желтого кирпича здании и опустел ровно через сорок пять секунд после обнародования упомянутой рецензии. Чем и закончилось ее чарующее и романтически волнительное пребывание за кулисами театрального мира. В прорву коего она спустила почти двести тысяч долларов.

Впрочем, еще большим прахом обернулось финансирование службы инвестиционных консультаций, арендовавшей в Эмпайр-стейт-билдинг помещение, в которое сходился десяток телефонных линий, предположительно позволявших клиентам этой службы получать самые что ни на есть распоследние и надежные конфиденциальные сведения относительно сложившейся на рынке ситуации. Службой руководили бывший оперный певец и его любовница-манекенщица — оба страшно нравились ее консультанту, полагавшему, что при их связях среди завсегдатаев модных кафе и познаниях по части движения крупных денежных сумм они способны непогрешимо предсказывать какие угодно тенденции и помогать, не задаром конечно, мелким вкладчикам Среднего Запада заваливать крупную рыночную дичь. И если бы такое название не слишком резало глаз, манекенщица и оперный певец вполне могли назвать свою службу “Анонимные проныры”.

Обшикать-то можно было и эту затею, когда б не ее размах. К тому же участники ее, крупные и мелкие, действовали по первости на свой страх и риск. А затем, намереваясь создать условия, которые позволят выкачивать безумные бабки из европейских фондовых бирж, трое руководителей службы вылетели — все расходы оплачивались как служебные — первым классом в Париж, дабы поселиться там в отеле “Бристоль”, наладить связи и набраться новых идей, а заодно уж и произвести впечатление крупных воротил, для чего надлежало обедать в самых прославленных парижских ресторанах. И чтобы решить последнюю задачу со всей основательностью, они составили список длиной в руку плюс ногу, в коем указывалось, где именно каждый из их вечеров должен увенчиваться распитием “Шато д’Икем” и поеданием fraises des bois[14]Когда она сообщила своему консультанту Теодору — в виде консультационной услуги, — что подумывает подать на него в суд за недопустимое разгильдяйство и мерзкое мошенничество, приведшие к тому, что он, вместо возведения кафедрального собора финансов, который простоял бы века, за какие-то восемь месяцев соорудил дерьмовую хилую халупу, едва державшуюся на фундаменте рисковых инвестиций и пожравшую в вихре дорогих обедов, поездок и междугородних телефонных переговоров большую часть ее состояния, консультант пустил слезу и только что не разрыдался прямо под пальмой, росшей в вестибюле отеля “Плаза”, где она угощалась булочкой и китайским чаем с лимоном, а он двойными виски, — оплатить все это пришлось ей. Он сказал, что у него двое детишек в университете, а теперь им придется бросить учебу и устроиться на низкооплачиваемую работу.

— Господи, Джоселин, я понимаю, что весь наш сценарий породил довольно-таки унылую тенденцию потерь, но я все-таки вижу в конце туннеля определенные признаки изменения к лучшему, потенциал возврата затрат, тем более что сейчас самое время воспользоваться преимуществами, которые дает по-настоящему низкая цена на инвестиции.

— Я не имею ни малейшего желания вверять вам хотя бы медяк из тех жалких грошей, что у меня остались.

Эти ее недостойные, подлые слова, похоже, перепугали Теодора до потери пульса. Когда она рассказала подробности своему адвокату — а адвокат у нее был, благодаря бабушке, одним из лучших в Нью-Йорке, с большим офисом, из которого открывался вид на нью-йоркскую гавань, — в правом глазу адвоката появилась слеза, но, впрочем, левый остался сухим. И хотя адвокат горбился над своим письменным столом по причине травмы, недавно полученной им на теннисном корте, он все же выбрался из вращающегося кресла, подошел к окну, чтобы поглядеть на гавань и покидающий ее большой лайнер, и сказал через плечо:

— Знаете, Джоселин, самое грустное во всем этом, что консультант ваш — человек, по сути дела, настолько порядочный и честный, насколько это можно себе позволить в наши дни. Беда только в том, что при самых лучших его намерениях и таком же большом, как воображение, сердце он просто-напросто ни хера, простите за галлицизм, не смыслит в том, что следует делать с чужими деньгами, но ведь не посылать же его за это вверх по Гудзону в Синг-Синг.

— Это в мои намерения не входит.

— А именно это и может случиться, Джоселин. Можно было, конечно, сообразить, что в компьютерном бизнесе сейчас не протолкнешься, но ведь компания, в которую он вложил ваши деньги, обладала вполне приличной репутацией. Самую-то большую проблему, Джоселин, составляет эта инвестиционная команда — оперный певец с его манекенщицей. Понимаете, они и Теодора обобрали до нитки, просто по миру пустили, а поскольку симпатичный дом Теодора записан на имя его жены, средств, которые позволили бы возместить ваши потери, если вы выиграете процесс о разгильдяйстве, у него попросту не найдется.

Финансовый крах вынудил ее отказаться от новой квартиры, пустить с аукциона всю хранившуюся на складе мебель и по дешевке продать сжиравший четыре, запятая, и две литра бензина “ягуар” зеленой гоночной раскраски. Полученный от адвоката совет не возбуждать судебного преследования обошелся ей в две тысячи семьсот восемьдесят шесть долларов и восемьдесят семь центов. За сумму вдвое меньшую той, что уходила на квартиру, она сняла жилье более чем вдвое меньшее — на задах дома, принадлежавшего некогда самому богатому в городке человеку, а именно, как это ни иронично, бывшую квартирку шофера над гаражом.

И вот теперь до сознания ее начала доходить истинная правда, состоявшая в том, что никто из проверенных, настоящих друзей знать ее больше не хочет. Она стала давней знакомой, сильно обедневшей и навеки выбывшей из игры. Отныне, клятвенно пообещала она себе, она будет строить свою жизнь, основываясь на новой теории, теории мгновенного инстинкта. И делать в точности то, что ей хочется. Поздно уже было постулировать в своих бесцензурных помышлениях, что ты, дескать, никогда, никому — и в особенности твоему финансовому консультанту — не позволишь тебя облапошить. А если он все-таки проделает это, не станешь соваться к адвокату, поскольку тот оберет тебя еще и похлеще — на самый что ни на есть доверительный и премилый манер. И, господи боже, во мне, может, и сохранились еще запасы смешливости, но я никогда, никогда не позволю ей выйти наружу — разве что где-нибудь отыщется человек, в котором она сохранилась тоже и человек этот попробует посмеяться первым.

Однако это было еще не худшим из того, о чем приходилось думать. Думать приходилось и о том, что с ней, всеми брошенной и не имеющей работы, будет дальше. Она может обратиться в бездомную женщину, обитательницу скамеек, расставленных по замечательно проветриваемым атриумам Нью-Йорка. Уже обжитым множеством подобных ей, не менее достойных женщин. Два ее дробовика давно были проданы с аукциона по начальной цене, да и в любом случае она не могла больше позволить себе отправить свой телевизор в лучший мир.

Бесцензурные помышления стали теперь излюбленным ее времяпрепровождением, правда, иногда оно перемежалось воспоминаниями о давней юности в Южной Каролине, об одном тогдашнем случае, тоже очень трагическом. Ее пригласили, поскольку она была красивейшей девушкой в округе, на вечеринку старшеклассников, и пригласил-то один из самых смазливых юношей, отчего оба полагали, что станут главным украшением бала. И когда за весь вечер никто не подкатился ни к ней, ни к нему с предложением потанцевать — просто по причине чрезмерной ее красоты, — она почувствовала себя совершенно раздавленной, а кавалер ее и вовсе впал в прострацию, и под конец вечеринки она обнаружила его на террасе льющим слезы на цветущую магнолию. И почему-то решила, что это ее вина: она же никому не строила глазки, никого не пыталась пленить и вообще оставалась, как и всегда — ну разве за вычетом одного-двух случаев, — верной своему мужчине.

Теперь же она была бы счастлива, скажи ей кто-нибудь хотя бы одно лестное слово, пусть даже самое банальное, наподобие: какие у вас красивые туфельки. Меня бы это порадовало, правда, порадовало. А с другой стороны, после размышлений столь грустных и скорбных она с наслаждением думала о том, до какой жестокой вульгарности способны доходить ее помыслы. Ловя себя на мысли: а поцелуйте-ка вы, долбоебы Скарсдейла и Бронксвилла, меня в жопу. Или, еще того лучше, в мою социально превосходящую всех вас дырку. И чувствовала, что, несмотря на катастрофически оскудевшие обстоятельства, она, с ее музыкальным и художественным вкусом, все еще вправе испытывать чувство великого превосходства над всей этой швалью.

Из более чем трех четвертей миллиона долларов у нее, истово экономившей ныне каждый грош, сохранилось на банковском счету ровно тринадцать тысяч четыреста долларов и восемьдесят два цента, на которые ей и предстояло коротать остаток дней. Единственным мотовством, какое она, впавшая в благопристойную нищету, себе еще позволяла, были поездки в Нью-Йорк, в его картинные галереи. Впрочем, сидя в своей пустой квартирке, в одиночестве, которым все плотнее опутывалась ее жизнь, она ненадолго, но вполне серьезно задумалась о том, не стать ли ей лесбиянкой, и даже купила книжку, освещавшую сию важную материю. По крайности, такая перемена позволила бы ей завязать долговременные партнерские отношения, лишенные неопределенности, которая присуща жизни с мужиком, всегда готовым втюхаться в первую попавшуюся хваткую, зловредную вертихвостку.

Вот только она никак не могла понять, какая гомосексуальная роль для нее предпочтительнее. Чего ей уж точно ни хрена не хотелось, так это возиться со стиркой, стряпней и уборкой квартиры после того, как ее компаньонка, напялив мужской костюм и сомбреро и прихватив кейс, отправится в свой офис. Как не хотелось и обратиться в добытчицу хлеба насущного, встающую в шесть утра, в семь оказывающуюся на станции, а в восемь — за рабочим столом на Мэдисон-авеню. И особенно после того, как она полюбовалась на себя, облаченную в один из брошенных ее благоверным, Стивом, костюмов, в зеркале ванной.

— О господи, да я словно вылезла из полинявшего фильма, снятого в двадцатые годы в довоенном Берлине.

Еще ее посещали и мысли о маячившем где-то впереди климаксе, о том, что она, приближаясь к сорока пяти, будет толстеть и раздаваться в бедрах. А посмотрев взятый напрокат порнофильм, в котором две здоровенные, коровистые лесбиянки терлись одна о другую голыми телесами, она и вовсе прониклась зловещими предчувствиями, от которых ее даже дрожь пробрала. И подумала: может быть, пока у нее еще есть тринадцать тысяч долларов, включиться в благотворительную деятельность, столь популярную в нашем городишке, однако, увидев, на какую широкую ногу эта самая деятельность поставлена, поняла, что скорее уж благотворительность может ей понадобиться, и самое для нее лучшее — найти работу, и как можно скорее.

Вот тут-то ее и ждала новость совсем уж сногсшибательная. Никакая работа ей не светила. Что могла она ответить на вопросы вроде: а сколько вы зарабатывали раньше? А нисколько. Ах, как жаль. И им действительно было жаль. В конце концов она отыскала временное место продавщицы в магазине подарков в Йонкерсе. Самой удивительной городской агломерации, какую она видела в жизни. Попав туда, совершенно невозможно было сказать, куда вы, собственно, попали. И когда она спрашивала:

— Простите, это Йонкерс.

— Господи, мэм, не знаю, что там значится в вашей карте.

— Там значится, что это Крествуд, но, по-моему, все-таки Йонкерс.

— Ладно, мэм, если вы искренне в это верите, так и верьте. Хотя вокруг один сплошной Йонкерс и есть. Правда, многим хотелось бы, чтобы его тут никогда не было.

Разумеется, она неизменно оставалась милой и любезной, да и подарки заворачивала не без изящества, однако ее все же благополучно уволили — и она, и владелец магазина сошлись во мнении, что покупателей отпугивает ее изящество, да к тому же слишком многие из клиентов, живших в Скарсдейле, попросту шалели, увидев за прилавком свою землячку.

— Господи, так это же Джоселин Джонс с Виннапупу-роуд.

Ну да ладно, владелец магазина был человеком обходительным, все понимающим, так что она, получив от него хорошее выходное пособие, вновь приступила к поискам и наконец нашла урочную работу официантки — страшно далеко от Скарсдейла и Йонкерса, так что добираться туда ей приходилось в стареньком, купленном с третьих рук фургончике “вольво”. И, господи, как скоро и много узнала она о том, что такое просыпаться в раннюю рань, о жизни вообще и о разнице между людьми обслуживаемыми и услужающими. Довольно быстро поняв, что ей не доставляет ни малейшего удовольствия набивать едой бесконечные рты или наблюдать за тем, как обжираются люди, уже разжиревшие до того, что могли бы преспокойно прожить целый месяц, не имея во рту ни крошки.

Конечно, она старалась делать свою работу как можно лучше, но при этом чувствовала, что смотрят на нее сверху вниз, отчего она быстро-быстро стареет. Титьки ее и всегда-то казались ей отчасти непарными, а теперь еще левая начала обвисать малость сильнее правой. И кончилось все тем, что в один пятничный вечер, когда от клиентов не было отбоя, она, немного переутомившись, перепутала пару заказов, и один из посетителей начал жаловаться, что ему принесли не то вино, а она ответила: сам ты дурак, это “Жевре Шамбертэн” превосходного урожая, я его собственнолично попробовала, — и неторопливо вылила ему на голову всю бутылку, и он просидел в изумлении достаточно долго, чтобы она успела сказать:

— Я, между прочим, убогая ты деревенщина, закончила Брин-Мор, а ты, похоже, ничего, кроме Бронкса, в глаза не видел.

Собственно говоря, плевала она на Брин-Мор, и все же такое проявление снобизма доставило ей немалое удовольствие. Хоть она и понимала, что Стив или ее аналитик, которого она не могла себе больше позволить, услышав об этом случае, сочли бы его очередным свидетельством ее эмоционального расстройства. И после того как ее уволили, а ресторан еще и судом ей пригрозил за причиненный ущерб, она окончательно убедилась в том, что пора выбираться из ничейной уэстчестерской полосы под названием Йонкерс и попытать счастья где-нибудь еще. Каковое “где-нибудь”, как выяснилось довольно скоро, оказалось отдельно стоящим “нигде”. Не считая, быть может, Нью-Гэмпшира, население коего хранит, если верить слухам, верность самым высоким нравственным принципам.

Полученное ею воспитание позволяло всего лишь отличать с первого взгляда пышную, украшенную позолоченной бронзой мебель времен Людовика Пятнадцатого от таковой же Шестнадцатого. Возможно, европейские пейзане, от которых произошла большая часть американцев, умели делать это и сами, отчего и обратили своих женщин во вьючных животных, велев им заткнуться к чертям собачьим и не балабонить больше о косметических масках, духах и прическах, а просто, на хрен, тащить свою ношу и дальше. Господи боже ты мой, бабушка, милая бабушка, жизнь становится все тяжелее и тяжелее. Почти непереносимой становится. Что же мне теперь делать. Начала я с того, что субсидировала твоим наследством мужа, а закончила разведёнкой без алиментов. Впрочем, что ответит ей бабушка, она хорошо знала.

— Дорогая моя, зачем спрашивать. Оставайся леди, какой ты всегда и была. Сохраняя, разумеется, неизменную готовность врезать по яйцам сукину сыну, который того заслуживает.

Мечты о спасении от такого существования сопровождались мечтами о новом замужестве. Получила же она, и не так уж давно, письмо от того красавца, что пригласил ее когда-то на школьный вечер, — теперь он стал знаменитым вашингтонским сенатором и интересовался, как она поживает, и с нежностью проставил в конце письма несколько “Ц”, означавших, надо полагать, поцелуи. И все же неотвратимая правда состояла в том, что женщине надлежит быть не просто несметно богатой, но богатой до омерзения, обладательницей множества будуаров и ванных комнат, пощипывающей пальчиками копченую семгу или шоколад, привезенный из самого Парижа. И старательно скрывающей все это от мужчины. Которому нравится думать, что ты в нем нуждаешься. Потому что, если ты в нем не нуждаешься, так и шла бы куда подальше. Или он сам пойдет.

Она ощущала себя падшей женщиной, которая, собственно говоря, ничего плохого не сделала. Она и переспала-то за время замужества всего лишь с тремя мужиками, ни разу не выйдя при этом за пределы круга лучших друзей мужа. И все происходило так быстренько, минут за двадцать восемь, самое большее. Она проверяла по часам, которые Стив подарил ей на двадцать девятый день рождения. Да и теперь она находила малое утешение и поддержку в ощущении, что даже при стесненных ее обстоятельствах другие женщины, мужей еще не лишившиеся, относятся к ней с опаской, подозревая, что мужья их с удовольствием бы ее откорячили, потому что даже при том, что одна ее титька малость провисла, она, благодаря ежедневным приседаниям, все еще сохраняет приличную фигуру, дополняемую умеренно привлекательным орлиным носом, синими глазами, высокими скулами и полными губами.

Когда она, приодевшись, появлялась в городе на аукционе “Сотбис”, на недостаток внимания ей жаловаться не приходилось. А самые лучшие из ее давних подружек, которых со времен Брин-Мора осталось всего только две и с которыми она ныне виделась очень редко, полагали теперь, что она, став свободной женщиной, пытается увести у них мужей — просто потому, что в те два раза, когда они приглашали ее отобедать, к столу подавалось хваленое марочное вино.

— Надо же, Джон притащил бутылку, на которой даже шато какое-то значится, да еще и перелил вино в графин за два часа до обеда. Похоже, он думает, что ты по-прежнему способна учуять букет.

— Так оно и есть.

Что было правдой, несмотря на мартини. О котором Стив говорил, будто оно дает образование почище любого университета. Да и кому из жен понравится, что она ест до отвала, а фигуру при этом сохраняет стройную. И мало того, что она способна учуять букет вина. Она отличнейшим образом знала — и каждый из двух мужей знал тоже, — что она, при всей целомудренности ее кашемирового костюма, способна отсосать у них так, что в ушах колокола зазвонят. Каковой навык был доведен ею до совершенства, поскольку отсос почитался в Брин-Море дипломатичным способом сохранения девственности. И более того, каждый из двух мужей положил на нее глаз, осмелясь даже упомянуть околичным манером мотель, в котором можно было бы встретиться после полудня, чайку попить.

Но, господи боже ты мой, она считала себя дамой слишком экстравагантной для того, чтобы перетираться на скорую руку в придорожной закусочной, гигиенические условия которой способны внушить лишь одно чувство — какого дьявола я тут делаю. Тем более что она теперь пристрастилась к чтению современной поэзии, а ни один из этих тупых ублюдков и знать-то ничего не знал о Джоне Бетжемэне[15], не говоря уж о Хьюзе[16] или Хини [17]. Давших ей, наконец, возможность раз и навсегда определять культурный уровень людей, с которыми она общается, выяснять, не являются ли они, при всех их достохвальных ученых степенях, всего лишь академическими козлами, даже и не слыхавшими никогда об архитекторе-пуристе по имени Адольф Лоос[18].

А кроме того, в ней, раз в две недели посещавшей картинные галереи Нью-Йорка, стремительно разрасталось не только понимание искусства, но и любовь к нему. В эти худшие дни ее жизни поездки в Нью-Йорк обратились в заведенный порядок, в предмет предвкушений и в образ жизни. Смысл которой придавало даже приготовление бутербродов с помидорами, огурчиками и плавленым сыром, каковые она укладывала в сумку, чтобы потом съесть их на скамейке парка, запивая слабеньким китайским чаем из термоса и кормя крошками воробьев и белок.

Женщина, сидевшая в Музее современного искусства за столиком, на котором покоилась учетная книга союза друзей этого музея, оказалась настолько обворожительной, что она, при всей ее нынешней бедности, тут же в этот союз и вступила. Ей всегда нравилось, особенно в холодные дни, проводить самое малое час в вестибюле, наблюдая за входившими и выходившими людьми — и какие же интеллигентные у некоторых были лица. Единственное, не самое, впрочем, страшное неудобство состояло в том, что, едва она по-настоящему углублялась в созерцание какого-нибудь произведения искусства, ее обуревало жгучее желание пописать. И в ушах ее раздавался голос бабушки:

— Дорогая моя, если уж и вправду приспичит, отыскивай только чистые, очень чистые туалеты.

А как выяснилось, на туалетах большинства галерей, хоть и безупречно чистых, сказывалось ближе к вечеру чрезмерное, на ее вкус, обилие посетительниц. Собственно, не большинства, а всех, если не считать галереи Фрика, замечательного старого особняка, в сияющем мраморном великолепии женской уборной коего, даже при том, что располагалась она в подвале, ощущалось нечто уединенно-отшельническое, порождавшее безотчетное чувство доверия.

Вообще же к выбору достойных посещения уборных она относилась с изрядной разборчивостью. Около “Метрополитен” стоял отель с содержавшимся в образцовой чистоте дамским туалетом. Вот только тамошний швейцар, которому она, заходившая в отель в строго определенные дни, успела примелькаться, взирал на нее не то чтобы недружелюбно, но с выражением несколько озадаченным, свидетельствовавшим о том, что он все пытается и не может припомнить ее имя, а это поневоле заставляло ее напускать на себя вид постоянной клиентки. И хотя швейцар, как и прочий персонал отеля, неизменно оставался безукоризненно вежливым, она в конце концов решила, что следует поискать другое место, где можно будет спокойно мочиться.

Ну и пожалуйста, бродя по городу, по его галереям, она обнаружила места попросту идеальные — скажем, отели “Плаза” и “Пьер”, в последнем уборная была самой что ни на есть уединенной и укромной. Хотя лучшими из всех оказались две фешенебельные похоронные конторы. До которых из Центрального парка и идти-то было, что в одну, что в другую сторону, всего ничего. С замечательными туалетами, на редкость чистенькими и уютными. С мягкими и толстыми коврами, коробками салфеток для утирания слез и светящимися безупречной чистотой унитазами.

Что ж, в такие дни существование становилась умеренно терпимым, даже при том, что ей приходилось тяжко трудиться, чтобы не остаться совсем без гроша. И даже при том, что ее окружал Нью-Йорк, фондовая биржа мира, город, в котором улыбка и та стоит денег. В котором так много расставшихся с надеждой скитальцев. И так много, вдобавок, никому не нужных, не опознанных покойников, которых зарывают в “землю горшечников” на острове Харта, у берегов залива Пелем. Однако она-то еще оставалась живой и сидела на плетеных, оттертых до блеска сиденьях, влетая со свистом в город по Нью-Йоркской центральной, предаваясь своим бесцензурным помышлениям, пока ее проносило сквозь Крествуд и Флитвуд, и Вудлон, и осознавая вдруг, как много в этих названиях “удов”.

А еще она размышляла о том, что многие женщины не знают, как им собой распорядиться — сейчас, когда они со дня на день превращаются в старых уродин. Сколько ни было у нее подруг и знакомых, каждая ощущала себя жалким ничтожеством. Отупевшим либо от ухода за детьми, либо от супружества с честными и рьяными тружениками, либо от благополучной карьеры, так и не позволившей им выйти замуж. А жалкая ответная женская реакция на существование в этой богом проклятой стране — да это силком подпихивало каждую к идиотской мысли о том, что нужно либо обабить мужчин, либо обратить их в еще больших ублюдков, чем они уже есть. И при этом все старались оставаться дипломатично-умеренными и боялись называть вещи подлинными их именами.

Даже худшие ее со Стивом разногласия казались теперь, когда воспоминания о них повыцвели, не такими уж и худыми. Когда она самую малость переставляла мебель в гостиной и знала, что Стиву перестановка не понравится, то, встав посреди дома, говорила себе: если он, раздолбанный сукин сын, вернувшись из деловой поездки, еще раз передвинет пепельницу хотя бы на дюйм влево, как передвинул ее на прошлой неделе и передвигал во все предыдущие, я врежу ему по сраной башке кухонным топориком и больше этому психопату, этому сексуальному маньяку ни разу не дам. И надеялась при этом, что бабушка не услышит на небесах, к каким вульгарным словесам она прибегает.

Однако теперь, опустившись до уровня рабочего класса, она старалась напоминать себе, что видывала и лучшие времена, сохранившиеся хотя бы в ее воображении. И разница была не только в деньгах. Ведь оплывала же она когда-то огромную бабушкину плантацию по морю, помахивая веслом и ведя свое каноэ среди аллигаторов, рискуя — и как это было волнующе — погибнуть от укуса щитомордника или шершня. Хотя теперь ей и трудно было вообразить, что та же южная бабушка обучала ее кодексу поведения, коего надлежит придерживаться женщине хороших кровей. Всегда говоря ей, почему не следует делать того или этого.

— Потому что, моя дорогая, тебя воспитали как леди. Леди.

Вот ею она и осталась, леди. Но уже не в полном, каноническом смысле этого слова. Теперь она чувствовала себя преждевременно выведенной за штат, добавленный к грудам гериатрического хлама, что навален по всей Америке, от побережья до побережья. А может, даже и по Канаде, где множество подобных тебе женщин пребывают в прекрасном здравии и потому не нуждаются в помощи врачей, лезущих со стетоскопами к их портмоне и кошелькам. В ее же характере стало проступать все больше черт поистине британских, позволявших ей относиться к разного рода неприятностям как к куче собачьего дерьма.

Ей хотелось, чтобы каждый житель страны стер наконец с рожи фальшивую улыбку. Попытка же перемениться самой и снова начать борьбу за то, чтобы вернуться в состояние всем довольной матери семейства, всячески избегающей au blet [19]дородности и отечности, представлялась ей просто-напросто еще одним унижением, которого она не сможет перенести. Уж лучше стать затворницей, держаться от всех в стороне. К тому же она начала получать удовольствие от того, что избегала людей, которых знала когда-то, и чувствовала, что удовольствие это по меньшей мере сравнимо с чувством вины, каковое испытывают избегающие ее люди. Вот чего она никогда не ожидала, так это что деньги станут играть в ее жизни столь огромную роль, сводящуюся в конечном итоге к присутствию или отсутствию крыши над головой. Печальное изменение обстоятельств чуть ли не за одну ночь перевернуло всю ее жизнь, превратив ее из ничего не боящейся, деловитой и гордой собою дамы в существо, которому почему-то все время хочется оправдываться. Да и продажа “ягуара”, а следом и старенького “вольво” еще пуще подорвала ее независимость, доведя до унизительного состояния человека, вечно ждущего автобуса под дождем. И пока она мокла, ей оставалось утешаться лишь словами, некогда сказанными бабушкой:

— Ах, дорогая моя, даже лучшие из людей и те временами ездят в автобусах. Но, пожалуй, только в Нью-Йорке и только по Мэдисон и Пятой авеню.

Впрочем, два-три мужа вовсе ее не избегали, отчего две-три жены впадали в состояние все более нервозное. Но по крайней мере времяпровождение в их обществе было все же лучше, чем участие в оргиях, происходивших в задних комнатах какого-нибудь печально известного придорожного мотеля, рассказы о котором она выслушивала дорогой, — почтенные, не расстающиеся с кейсами жители города, похоже, предавались в этих заведениях не одним только задушевным беседам. Хотя случившееся там недавно убийство репутацию этого мотеля отчасти подорвало. Да и какую-нибудь мерзостную заразу подцепить в такой дыре было проще простого.

И все-таки разве мог любой многолюдный загул с перепихом быть хуже тех мгновений, в которые одиночество накрывало ее с головой и она просто сидела, вот как сегодня ночью, попивая холодную водку и слушая, снова и снова, Малера. Пока наконец не вцепилась при последних аккордах руками в волосы и не зарыдала над жалкой своей участью. Готовясь таким манером ко сну. И, боже милостивый, в половине первого ночи ее, читавшую, поклевывая носом, и уж было заснувшую, разбудил не Малер, но дверной звонок.

Такое случалось и раньше, и она не подходила к двери. Однако нынче у нее еще горел свет. А в те нечастые разы, когда она к двери все-таки подходила, опасливо интересуясь, кто там, ей, по крайности, доставалось на пару часов хоть какое-то общество, пусть и приходилось при этом терпеть безумное и безмолвное сопение единственных доступных ей мужчин, каковые неизменно были чьими-то мужьями и неизменно заявлялись к ней поздно ночью, когда она уже забиралась под одеяло и пыталась что-нибудь почитать — потому что не каждую же ночь усыплять себя мастурбацией. Сегодня же она по одному только треньканью звонка поняла, что, кто бы ни находился за дверью, нарезался он до того, что еле стоит на ногах.

— Привет, Джой, это я, Клиффорд.

Если ей хватит глупости открыть ему дверь — в ответ на его униженные мольбы именно это и сделать, — он и по лестнице-то подняться вряд ли сумеет. А с другой стороны, свет у нее все еще горит, а значит, он так и будет орать под дверью и ближайшую соседку ее, живущую за стеной, недавно потерявшую мужа интеллигентную старую даму, хватит удар. И, едва впустив Клиффорда и без особого радушия его поприветствовав, она вдруг впала в воинственное настроение и обнаружила, что без удержу поносит его, пытаясь прогнать домой. Прикидывая к тому же, когда он полез к ней с объятиями и поцелуями, не сбегать ли ей в спальню и не сунуть ли руку под подушку, где она теперь постоянно держала одну из немногих сохранившихся у нее ценностей — нержавеющей стали револьвер смит-вессон М67 38-го калибра с шикарными, красивейшими позолоченными пулями в барабане. А минуту спустя, когда Клиффорд, исчерпав имевшийся у него запас идиотских шуточек, застыл на ковре ее гостиной — она решила вместо этого поделиться с ним кое-какими из своих позолоченных мыслей.

— Что тебе нужно. Зачем явился. Да еще в такое время. Что ты тут забыл.

— Эй, черт, прости, я вовсе не хотел вытаскивать тебя из постели. Время, да, позднее, сейчас сколько, час уже. А пришел я, наверное, потому, что захотел тебя увидеть.

— Ну, замечательно, конечно, что ты наконец нашел куда податься после полуночи. Однако меня это отчего-то к проявлениям гостеприимства не склоняет. Почему бы тебе не убраться домой, к жене.

— Эй, черт, Джой, не хочется в такой поздний час говорить банальности, но ведь, чтоб мне провалиться, это же правда, она меня не понимает.

— А я, по-твоему, понимаю. Ладно, тут ты прав. Хотя услышать мое непредвзятое мнение на твой счет тебе вряд ли будет приятно.

— А, ладно, Джой, давай выкладывай.

— Сейчас выложу. Насколько я понимаю, ты женился на самой поганой сучаре, какую смог создать этот мерзостный мир.

— Чего. Нет, погоди. Господи Исусе, это ты уж слишком, Джой. Она все-таки мать двух милых ребятишек. Хотя пошло оно все. Нет, без шуток. Ладно, может, ты и права. Да и слишком я пьян, чтобы с тобой спорить.

— Однако ее неисчерпаемый доверительный капитал помогает вам обоим сохранять священные узы брака.

— Ну, брось. Это уж ниже пояса. Правильно, Силия богата, так ведь она же не виновата, что у нее есть доверительный капитал. А у меня и у самого хорошая работа, и получаю я будь здоров. Правда, я из-за этой работы дома редко бываю. Может, потому она меня и не понимает. К тому же она, черт ее дери, совсем не любит секс.

— И ты нуждаешься в ком-то еще, способном подарить тебе традиционный стандартный домашний уют, а именно лечь под тебя.

— Эй, ну чего ты.

— А если не лечь, так отсосать. Потому ты сюда и явился.

— Эй, погоди секунду, Джой. Господи Исусе, да я просто пришел повидаться с тобой. При чем тут лечь или отсосать. Честное слово.

— Ну, вообще-то говоря, я имела в виду, что этот вариант можно и обсудить.

— Чего.

— Да-да, ты только в обморок не падай. Я могу дать тебе, могу отсосать. Если ты выложишь на стол пятьсот долларов. И при условии, что все займет не больше двадцати минут. Ну, может быть, двадцати пяти. Но лишь после того, как я увижу пятьсот долларов. Только после этого я подумаю, стоит мне в это ввязываться или не стоит.

— Эй, мать честная. Брось, Джоселин, чего ты такое несешь. Что с тобой. Такая была хорошая женщина. Мать честная. Да тебе помощь нужна.

— Давай, мать честная, ближе к делу — чего ты больше хочешь: чтобы я тебе дала или чтобы отсосала. Потому что, если ты не хочешь ни того, ни другого или если у тебя нет пятисот долларов, так я лучше спать лягу. Время позднее.

— Черт, господи, ты же училась в лучших школах. В Брин-Море. Пятьсот долларов.

— Какое отношение имеет Брин-Мор к моей цене. Или она кажется тебе заниженной.

— В Брин-Море девушек такой арифметике не учат.

— Откуда ты знаешь.

— Зачем ты так, Джоселин. Да еще прямо здесь, в Скарсдейле, господи боже. Ну скажи, зачем.

— Если быть географически точным, это не Скарсдейл. Это Йонкерс.

— Черт, ладно, если не Скарсдейл, то почти самая его граница.

— Хорошо, Скарсдейл там или Йонкерс, но я готова дать тебе, потому что нуждаюсь в деньгах. И без них ты мне не вставишь и ничего другого от меня не получишь.

— Черт, погоди секунду. Я хочу сказать, господи, ты меня просто потрясла. Можно я присяду. Надо все это обдумать. Черт, выходит, я просто покупаю тебя, ни больше ни меньше.

— Совершенно верно. Может, и не больше, но уж точно не меньше. Пятьсот долларов за двадцать минут. Извини, я, кажется, сказала двадцать пять. Даю тебе пятнадцать секунд на размышление. Только не устраивайся здесь как дома. Вообще-то хватит с тебя и пяти. Тем более что я торчу тут с тобой в одной пижаме. Одна. Две. Три. Четыре. Пять.

— Черт, Джой, а ты здорово выглядишь в этой пижаме. Правда. Фигурка у тебя все еще прямо спортивная.

— Я сказала: пять секунд. Мы не на базаре.

— Ну да. Ладно. Ладно. Черт, а я-то всегда считал тебя леди.

— Что же, этому и учили меня мама, бабушка и гувернантки. И курс обучения включал основные принципы учтивого отношения к джентльменам, какового наименования мужчины, возможно, уже не заслуживают. Я, впрочем, не нахожу, что моя прямота сколько-нибудь отменяет учтивость. Просто теперешние мои обстоятельства требуют, чтобы джентльмен за это платил.

— Нет-нет. Все нормально. Раз тебе нужны деньги. Но, черт, пятьсот баксов.

— Вот именно.

— Ну, по правде, Джой, я нынче малость на мели.

— Ах, черт, по правде, мне так жаль, Клиффорд. Видишь ли, если ты леди или притворяешься ею, то обязана запрашивать высокую цену, таков закон рынка. До свидания. Я хочу лечь. Мне завтра ранним поездом в город ехать.

— Черт, может, дашь мне глоточек чего-нибудь. Стопочку “Джим Бима” или водки, вон они у тебя стоят. С кусочком льда. А я пока посчитаю, чего у меня с собой есть.

— Если у тебя нет пяти сотен, лучше и не считай. А выпивка обойдется тебе еще в пятерку. И повторяю, не устраивайся здесь как дома.

— Эй, ну брось, Джой, у тебя все-таки не публичный дом с правом продажи спиртного. Ты ж меня знаешь, я не нахал какой-нибудь. Черт, ну и ночка, такой безумной у меня еще не было. И должен тебе сказать, ты меня просто, черт дери, потрясла. Я к тому, что ты же любила искусство, спортом занималась. Стреляла, как снайпер. Помнишь, как мы по куропаткам палили, когда охотились со Стивом и прочими на здоровенной плантации старины Джона в Джорджии.

— К нынешнему нашему делу это никакого отношения не имеет.

— Ладно, ладно. Я ж понимаю, когда и в теннис уже не поиграешь, и в бридж, и не постреляешь, и вообще уйдешь из загородного клуба, хорошего мало. Но только, без шуток, я и не знал, что тебя так приперло. Тебя, наверное, в последнее время никто пообедать там или на свидание не приглашал.

— Послушай, козлик, меня даже на задрипанные прогулки никто больше не приглашает.

— Но, господи, Джой, может, все дело в том, что в нынешнем современном обществе никто просто не понимает, куда ему податься. Вон ведь чего кругом творится. Я к тому, что друзьям, которые уже давно знакомы, лучше друг друга держаться. Мужчине же надо думать, как бы какую заразу не подцепить.

— Женщине тоже.

— Ну, понятное дело. Поэтому и приходится искать для интимных отношений порядочного человека, которому ты доверяешь, на которого положиться можно.

— Аминь, козлик.

— Эй. Господи, смотри, пошарил по карманам, а там только позолоченная пуговица от блейзера. Ладно. Вот. Сто тридцать пять баксов восемьдесят шесть центов. Все, что у меня с собой есть, кроме карточки “Америкэн экспресс”. Не, карточек-то у меня навалом. Видишь. А почему ты меня козликом называешь.

— Девушки называют так своих клиентов, потому что они для них все на одно лицо. И хоть ты с твоими ста тридцатью пятью долларами на клиента не тянешь, звания козлика ты все же заслуживаешь. Так что давай отправляйся домой. Заодно и сэкономишь.

— Черт, ну ты и даешь. Пожалуйста, черт, налей мне еще стопочку, видишь, какой снаружи дождина льет. Господи боже, Джоселин, без шуток. Прямо не знаю, как все это понимать. Это у тебя, наверное, отрицательная реакция такая, извращенная поза девушки из Брин-Мора, привыкшей к жизни в Южной Каролине.

— То, к чему я временно привыкла, находится прямо за границами Северной. Однако я училась не только в Брин-Море, но еще и в снобистской женской школе, и там у меня была склонная к бесцензурным беседам учительница-лесбиянка, которую, к сожалению, уволили после того, как она объяснила своим подопечным, что им следует заставлять мужчин платить за все, что те от них получают, и самый памятный ее афоризм был таким: снобизм даст вам все, что вы захотите иметь, и потому оберегайте его, умнички мои.

— Черт, Джоселин, это уж не снобизм, а проституция. Тебе бы найти мужика да выбраться из этой ситуации.

— А тебе пора бы уже допить то, что я налила.

— Ладно, хотя, может, тебе лучше на йогу походить или обратиться в хорошее агентство знакомств.

— Уже обращалась.

— Правда.

— Да, правда. И познакомилась с сокровищем, а не мужчиной.

— То есть небось с каким-нибудь треклятым богачом.

— Ну, денег у него определенно было больше ста тридцати пяти долларов, однако, что гораздо важнее, он оказался человеком добрым и участливым. При этом еще и вдовцом, потерявшим жену и четырех детей в авиакатастрофе, а поскольку и мои дети знать меня не хотят, отношения у нас с ним сложились почти похоронные. Собственно, и не почти. Мы расстались в слезах. Впрочем, к сегодняшнему дню я уже привыкла к любым экзистенциальным ситуациям, которые возникают, когда имеешь дело с мужиками.

— Господи Исусе, Джой, после такого замечательного замужества да еще при твоем хорошо мне известном происхождении ты превратилась, прости за такое слово, в женщину легкого поведения.

— По-моему, ты имел в виду слово “потаскуха”. Которую тебе приспичило отодрать. Но только, должна тебе с искренним сожалением сообщить, что твое “приспичило” меня нисколько не заводит. Я просто вежливо назвала тебе цену, по которой готова тебя обслужить.

— И ничего не приспичило. Вот уж не думал, что когда-нибудь услышу такие слова от женщины вроде тебя. Я мог бы получить все что хочу, ничего, кроме времени, не потратив, от любой из десятка девушек, сидевших в баре, из которого я недавно ушел, им только мигни.

— Ну так и возвращайся к ним с твоими ста тридцатью пятью зелеными. Потому что здесь тебе, козлик, недостает трехсот шестидесяти четырех долларов и четырнадцати центов. Так что я тебе мою старушку и понюхать-то не дам. Даже оттуда, где ты стоишь. И кстати, где стоишь, там и стой.

— Господи, Джоселин, раз уж у нас разговор пошел начистоту, так знай, тебе нужна помощь или еще чего. Ты же понимаешь, при нынешних-то венерических болезнях без осторожности не обойтись. А ты, мать честная, решила делать это за деньги. Черт, просто голова кругом идет, без шуток, ты совсем не та Джоселин, которую все мы знали, когда ты была замужем за Стивом.

— Ты чертовски прав, совсем не та. И меня с души воротит от всякого мужика, полагающего, что, раз я живу одна и без видимых средств защиты в этой квартирке, до которой с улицы рукой подать, значит, мне точно хочется, чтобы он меня отодрал. И кстати, болезни заботят меня не меньше твоего. Да и вообще, с чего ты взял, что я уже не подцепила венерический собачий гранулёматоз и все остальное, что значится в справочниках.

— Господи боже, Джой.

— Ладно, успокойся, не подцепила, это всего только термин, попавшийся мне в медицинской книге.

— Черт, Джой, не надо так шутить.

— А я и не шучу. Мне сорок три года, меня только вчера прогнали с работы. Из официанток. Вот именно. Официанток. Жена Стива и кем я там еще была в Брин-Море, живущая в Скарсдейле… ну, на самой его границе. Нет, я не против, официантка так официантка. Однако, работая официанткой, я получала малоприятные предложения. А алиментов мне никто не платит. К тому же климакс на носу.

— Ой, сладкая ты моя, поглядеть на тебя — какой на фиг климакс. Просто ты малость чудишь из-за развода, ну и, может, оттого, что долго живешь одна. Но ведь с арифметикой-то ты в ладах. Я хочу сказать, мать честная, что произошло, ты же должна была пару лет назад получить за дом около миллиона, да и обстановка тоже пошла с аукциона, наверное, за приличные деньги. Не могла же ты все угрохать на твои провальные инвестиции.

— А вот это уже не твое собачье дело.

— Ладно. Ладно. Хотя я мог бы, как старый друг, предостеречь тебя от деятелей, которые строят кафедральные соборы финансов. Нет, кое-какие из них и вправду стоят себе и стоят. Но куда большее число обваливается и обращается в груду хлама. Черт, как бы мне хотелось, чтобы ты была со мной подружелюбнее.

— Это было бы очень мило с моей стороны, не правда ли. Да только я теперь проживаю в самых низах общества и не понимаю, с какой стати должна питать дружеские чувства к любому из жителей этого городишки, если в прошлом году один из них, приглашенный мной на званый обед, оказался настолько недружелюбным, что стырил у меня очень ценную серебряную чайницу. Вкупе с еще более ценной майсенской табакеркой.

— Ну нет, не верю. Никто из наших знакомых такого не сделал бы. Я конечно лишен предрассудков, но, наверное, ты пригласила кого-то из Бронкса или еще откуда. Черт, сладкая моя, тебе не кажется, что ты маленько спятила. Без шуток. Ты, по-моему, заговариваешься или еще чего. Хотя говори, пожалуйста. Мне нравится тебя слушать.

— Заговариваюсь, как же. Вон недавно наш новый посол в Лондоне зазвал в гости, чтобы отметить свое назначение, самые сливки лондонского общества, так у него из гостиной все произведения искусства попятили. До последнего.

— Да ладно тебе шутить-то. Я всегда считал англичан честными людьми. Напускаешь на себя бог знает что. Хотя, если по правде, весь наш чертов мир летит псу под хвост. Нравственность, честность, ну всё.

— И потому тебе самое время отправляться домой.

— Черт, Джой, ну хоть ради прошлых времен налей мне еще стопочку и дай пару крендельков, что ли, или другую какую закуску.

— Перестань называть меня Джой. Меня зовут Джоселин. А крендельков у меня нет. Отправляйся домой. Ты переходишь границы приличия.

— Господи, границы приличия. Мать честная. Черт, это самое большое потрясение в моей жизни. Ты — и превратилась в девицу по вызову.

— А у тебя, козлик, так в ней нуждающегося, не хватило денег, чтобы ей заплатить, отчего я в нее пока что не превратилась.

— Хватит называть меня козликом, меня зовут Клиффорд. Черт, дьявольски длинный у нас разговор получился и, если честно, дьявольски честный. Ну ладно, нет у меня сейчас пяти сотен. Ну и что такого. Ты как, цену сбросить не хочешь.

— Нет, сбросить цену я не хочу. И, как я уже сказала, покажи мне пять сотен, тогда и подумаю, что делать дальше.

— Ну так одолжи мне все остальное. Я эти деньги завтра прямо с утра и добуду. И привезу сюда.

— Ни хрена ты не привезешь. Ты здесь больше вообще не появишься. А вот этого делать не надо.

— Да брось. Ты только посмотри. Вот он. Все время тебя дожидался. Твердый, как камень. Полных шесть с половиной дюймов. Давай порадуй малыша. Слушай, какого хрена, ты над чем так смеешься.

— Над тобой. Над самыми оригинальными словами, какие я от тебя когда-либо слышала. Будь добр. Засунь это обратно в штаны, отправляйся к жене и попроси ее порадовать малыша. И мне не придется орать благим и неблагим матом спасите-помогите, а моя вдовая знакомая, живущая за этой тонкой, как бумага, стеной, плюс еще около двадцати любознательных соседей не заинтересуются, кто это меня тут донимает и почему около дома стоит твоя машина, и не вызовут полицию.

— А, ладно тебе, у меня в полиции друзей навалом. Давай. Пойдем. В спальню. Вот увидишь, тебе понравится.

— Стой где СТОИШЬ.

— Господи Исусе, да у тебя же этот растреклятый револьвер, самый настоящий.

— Вот тут ты чертовски прав.

— Эй, Джоселин, давай без шуток, отведи его в сторону. Эти штуки иногда стреляют.

— Спрячь хрен в штаны и убирайся отсюда, потому что, можешь мне поверить, если ты этого не сделаешь, он точно выстрелит. Пошевеливайся. Пока я не завопила не только “насилуют”, но и “горим”. Надеюсь, в пожарной команде у тебя тоже друзья найдутся.

— Ну хорошо, хорошо. Твоя взяла, ухожу, по-быстрому. Уже ушел. Но ты точно не та старушка Джоселин, какую я знал. Господи Исусе, чего я тебе предложил-то, это ж так по-людски.

— А я всего-навсего по-людски попросила тебя катиться отсюда на хер и предложить то же самое кому-нибудь другому.

Клиффорд, выбираясь из гостиной на лестницу, согнулся, застегивая ширинку, и запнулся о коврик. И уж что на нее нашло, она нипочем не сказала бы, но только ей показалось, что нет ничего естественнее, чем нажать на курок — просто взять и сдвинуть пальцем этот кривой кусочек металла. Неуклюжее отступление Клиффорда едва не заставило ее расхохотаться, а пуля, просвистевшая у него над ухом, явно прибавила ему скорости. Да и грохот выстрела и едкий, ударивший в нос запах почему-то показались ей на редкость приятными.

Включив в прихожей свет, она увидела дырку в стене, ровно там, где пронеслась тень от головы Клиффорда, когда он, с головокружительной быстротой сбегая по лестнице, слишком уж налег на перила, выломал одну из балясин и полетел с третьего этажа кувырком, пересчитав, прежде чем остановиться, восемнадцать ступенек. Он нашарил в темноте дверь, распахнул ее и захлопнул так, что содрогнулся весь дом. Без единого вскрика и слова: ну, там, я на тебя в суд подам за моральный ущерб и неисправные перила.

Машина его взревела, завизжала покрышками по гравию. Хрясь. О господи, пьяный урод врезался в замечательный клен, растущий за поворотом подъездной дорожки. О господи боже, он погиб. Или еще того хуже, дерево погубил. И друзьям из пожарной команды придется вырезать его автогеном из кучи покореженного металла. О боже милостивый, спасибо тебе за то, что я в это не поверила. Двигатель заурчал снова. А мне самое время сварить себе шоколад и улечься в постель, из которой крохотная моя комнатушка кажется всякий раз еще более крохотной, напоминая о просторности дома на Виннапупу-роуд.

Жизнь способна усыхать, опадать и съеживаться. Совершенно как пенис Клиффорда. Никогда больше не смогу я ощутить свободу пространства. Из королевских покоев — в одинокую койку величиной с блоху. Туалетный столик наполовину перекрывает окно, помогая ему не пропускать дневной свет. Боже ты мой, как это сушит душу. Попробуй тут почитать. Но сколько мучительной радости принесло ей нажатие на курок. Он мог заявить в полицию. Неужели я и вправду хотела его убить. Как в тот одинокий солнечный день, когда я скакала вдоль ручья в Каролине. Лошадь моя встала на дыбы. Свернувшийся в кольцо щитомордник поднял серо-черную голову, готовый цапнуть ее за бабку. С каким удовольствием я снесла ему башку из двадцатого калибра и увидела, как остатки змеиного тела дергаются, извиваясь в шуршащей траве.

Почему мужикам неизменно кажется, будто женщина только и ждет, когда они ее поимеют, между тем как ей хочется прежде всего покоя и мира, долгого лежания в горячей ванной, плюс, может быть, тихих грез над модным журналом. Ну и несколько роз тоже не были б лишними. И ласковый шепоток на ушко. Вот после этого можно и поиметь. Снова визг покрышек. О боже, он что, вернулся. Нет, это мистер Поттер приехал. Который и спать не может, и машину вести не способен даже ради спасения собственной задницы. И всегда норовит въехать на чужую лужайку.

О счастливые дни. Никогда еще я так не наслаждалась наступающей вдруг тишиной. Или далеким громом последнего скорого, идущего в город по Нью-Йоркской центральной. Хотя это может быть и товарный. Под шум которого в голову приходит вдруг бесцензурная и гнетущая мысль, что эту ночь придется посвятить не чтению, но одинокой мастурбации. Если, конечно, мне удастся сосредоточиться на чем-то эротичном. И не видеть, как перед моей физиономией мотается конец Клиффорда. По-моему, и вправду такой большой, как он сказал, что, по крайней мере, позволяет с доверием относиться и к прочим его словам. Насчет того, что он был полузащитником в первой сборной захолустного университета на Западе, в котором получал высшее образование. И, о господи, это во мне снова снобизм заговорил.

Итак, после этого краха придется постараться выдержать долгие и тягучие дни удушливой неудовлетворенности. Совершенно невероятное дело: какое значение приобретает на весь остаток твоей жизни университет, который ты посещала. И как круто может меняться производимое тобой впечатление, когда ты даешь людям понять, что подрабатывала официанткой, дабы оплатить свое образование, что ей и приходилось делать в течение пары скудных семестров — прислуживать тем, кто стоял ниже ее. И, о господи, когда начинаешь приглядываться к представителям средних классов, понемногу смещаясь вверх, насколько же дьявольски самодовольной и оскорбительно снобистской страной представляется вдруг Америка. Которая тем не менее с помощью джинсов, коки и сигарет ухитрилась осуществить культурное завоевание половины белого света и из кожи вон лезет в потугах зацапать и вторую половину.

Дьявол, черт и прочая адская сила, горячий шоколад растекся по всей плите. И будет теперь вонять горелым. А до завтра еще вон какая длинная бессонная ночь. Часы и часы убийственного отчаяния, которые необходимо прожить. В одиночестве, во все нарастающем оцепенении. Значит, так. Возвращаюсь в спальню. Уже переодевшейся ко сну. Стягиваю потеснее шторы на окнах. И погружаюсь в ад совершенной неспособности заснуть. Ладно, по крайней мере память о красках и формах всех тех картин, которые ты теперь полюбила и узнала так, словно давно ими владеешь, дает тебе силы жить дальше — последнее из оставшихся у тебя удовольствий.

Прибежище. Прибежище. Вот все, в чем нуждается человек, все, чего он хочет. Возможность уйти подальше от каждого водопроводчика, электрика и плотника, готовых, после того как ты отвергнешь их завуалированные предложения предаться с ними плотской любви, попытки воспользоваться твоей одинокой беззащитностью и учинить ограбление века, отняв у тебя все, что, по их разумению, осталось от твоих скромных средств. Может быть, позвонить еще раз тому печальному дяденьке. Пока он не женился на своей секретарше, которая, по его словам, была ему так предана. Лицо у него аристократическое. И по одним только глазам можно понять, что он потерял жену и детей. А на тебя он смотрел так, словно ты можешь вернуть их назад.

Все счастье, какое я изведала в прошлом, рассыпалось в прах. Сгинуло, погребенное под нарастающей мукой одиночества. Худшая боль, какую я когда-либо знала. Я ведь и впрямь могла бы стать потаскухой. Делать это за деньги. Дьявольски быстрый бизнес. Только по предварительной договоренности. Тайна гарантируется. Специализация — пожилые мужчины с приметным положением в обществе. Пять сотен долларов за удар или отсос, по субботам — шесть, плюс бутылка шампанского, негромкая музыка, курения и свечи.

— Перестань. Черт. Хватит.

Не надо кричать так громко. Разбудишь бедную старуху, еще более одинокую, чем ты. О господи, а может, я и как потаскуха ничего не добьюсь. Задница у меня пока что в порядке, а вот лицо понемногу становится ни к черту, если уже не стало. Нет, конечно мужики на стройплощадках давным-давно перестали присвистывать все как один, увидев меня, однако пару-другую присвистов я еще получаю, а стало быть, и привлекательность кой-какую сохранила. Все, что положено, при мне, так что вставать на меня у мужиков будет. Всего-то и делов — смотреть на каждый член как на сосиску, с горчицей она там и с квашеной капустой или без. А предварительный массаж заставит их кончать побыстрее, что повысит оборачиваемость клиентуры.

— Ты свое получил, козлик. Следующий.

Когда-то, только еще поступив в Брин-Мор, я первый раз приехала в Нью-Йорк и впервые оказалась в набитом мужчинами скоростном лифте, шедшем на пятидесятый этаж, и ни с того ни с сего ляпнула, что поднимаются они быстрее, чем опускаются. И покраснела, когда все вытаращились на меня, а двое расхохотались, а лифт как раз проезжал десятый этаж, и впереди было еще сорок.

Опять же, сейчас не лучшее время, чтобы подаваться в шлюхи, можно и смертельную болезнь подцепить. И потому, если это занятие не единственное, какое тебе остается, ты, обратившись в шлюху, унизишь своих детей. Покроешь позором свой университет. Подмочишь репутацию общества его выпускниц, в котором все еще состоишь. А родители твои, и без того уже живущие на таблетках и джине, просто помрут от срама. Зато, господи боже ты мой, с банковским счетом у тебя будет полный порядок. Прошу тебя, боже милостивый, прерви мои не дающие мне заснуть беспомощные бесцензурные помышления. Все, чего я хочу, — сохранить над головой эту напоминающую о Тресковом мысе гонтовую крышу. Спаси вот эту вот дочь американской революции от полиэтиленовой обертки, в которой она будет просиживать целые дни в наилучшим образом проветриваемых атриумах Манхэттена, поедая йогурт из пластмассовой баночки. Пока еще жизнь не врезала мне по титькам, как врезает она мужикам по простате.

В этот холодный солнечный день она едва не проспала поезд, которым собиралась отправиться в город, в музеи. И поймала себя на том, что напевает за завтраком. Шагайте, воины Христовы, — это при том, что в Бога она не верила. Ладно, покамест ты хоть запорами не обзавелась. Давай, намазывай масло на поджаренный хлеб. Капай на него мед. Пей свой сок. Отхлебывай кофе. Теперь у тебя каждый пенни на счету. Хотя там и считать уже нечего. Что я делаю. Я. Я. Неторопливо коплю. Коплю таблетки снотворного. Таблетки снотворного. В ожидании ночи. Чтобы спать, спать и спать. Навеки упокоиться с миром.

Кто из Скарсдейла приедет на мои похороны в Каролину, кто придет в высоких — для защиты от змей — сапогах, по высокой траве, на мою могилу. Я унесу с собой в гроб ужасную, ужасную правду. Мой блеф тогда, с Клиффордом, вовсе не был бы блефом, найдись у него еще триста шестьдесят четыре доллара и четырнадцать центов. Я и вправду могла позволить ему вставить мне и пыхтеть, обдавая меня мерзким дыханием, просто ради того, чтобы оплатить квартиру за следующие несколько месяцев. Стать шлюхой. Взглянуть в лицо нынешней моей жизни, смириться с тем, что я вовсе не та леди, в какую меня с таким усердием обращали мама и бабушка.

Первый морозец за год. Метель. Вызваниваем такси, чтобы доехать до станции. Запираем дверь, перебирая воспоминания о прошлой ночи. Кладбище в лесу. Подрагивающие пенисы. Порадуй малыша. И, о ужас. На станции обнаруживается Клиффорд — с подбитым глазом и свежей царапиной на роже. Стоит в холодном воздухе осени, подняв воротник. А сразу за ним джентльмен, ну вылитый офицер британской гвардии — армейская шинель, фетровая шляпа, свернутый зонт. Она его уже видела раньше. Самый приметный из всех пассажиров. И уж такой уж, при всей его маскировке, явственный и милый сердцу американец. Ясное дело, Клиффорд прошлой ночью расколотил машину. А может, это его жена отмутузила. Поймав его взгляд, она содрогается, а он, слава богу, уподобляясь другим двум мужьям, побывавшим на ее званом обеде, торопливо уходит на дальний край платформы и исчезает из виду, заслоненный прочими пассажирами.

С сердитого серого неба валят белые хлопья, летят, кружа, вдоль платформы. Рельсы начинают позванивать, приближается поезд, всегда наводящий на мысль о трепещущем монстре, с ревом несущемся по путям. Ладно, садись. Какое-нибудь непривычное сочетание людей способно все изменить в вагоне. Не исключено даже, что некоторые из них — грабители, возвращающиеся с ночной добычей в лавки ростовщиков на 125-й стрит или Восьмой авеню, что тянется за Адовой кухней[20]. По крайней мере, у меня имеется номер “Нью-Йорк тайме” с утешительным лозунгом в верхнем левом углу первой страницы. Все новости, достойные печати. Способные остановить прилив моих низкопробных мыслей, которые и думать-то не стоит. Что бы делали думающие люди без газеты. Приносящей им по утрам каждодневную надежду на то, что все еще изменится к лучшему. Оставляемой на их крылечках или в ручках дверей. Без нравственного арбитра. Без защитницы униженных и оскорбленных. По крайней мере, я от души надеюсь, что таковой она и является.

Поезд останавливается. В Бронксвилле садятся новые труженики корпоративной Америки. В окне за платформой виднеется Первый уэстчестерский национальный банк. До его гостеприимных окон можно камень добросить. И я — со смит-вессоном, что лежит сейчас в моей сумке, — вполне могла бы войти туда и грозно потребовать, чтобы мне отвалили кучу денег. А ну-ка, вы, давайте сюда всё, что нажили нечестным путем. Господи, нет, это неправильно. Ты сначала попробуй себя в роли шлюхи, а банки будешь грабить потом. Кстати сказать, в этом городе стоял когда-то отель “Граматан”, льдисто венчавший, подобно цитадели, вершину холма. Говорили, будто адмиралы, выпускники Аннаполиса[21], поселялись в нем, выходя в отставку. И часто вылезали на его башню, чтобы оживить там воспоминания о том, как они правили морями. Бабушка — при редких ее наездах в Нью-Йорк — предпочитала останавливаться не в “Уолдорфе”, а в “Граматане”, ей здесь легче дышалось. Пила чай на террасе или посиживала на одном из больших диванов просторного вестибюля.

Поезд трогается. И катит долиной, под мостами которой медленно протекает река Бронкс. Поскольку я села на правильной стороне вагона, фабрика гробов на глаза мне не попадается, зато попадаются неотвязные гробницы и склепы на холме Вудлонского кладбища. Удивившего меня своей лесистой красой, когда я пришла туда однажды посмотреть на могилу Германа Мелвилла. Ладно по крайней мере Клиффорд вряд ли скажет своей доверительной капиталистке: эй, чтоб я сдох, я вчера не смог найти в придорожной закусочной порядочной дырки, завалился к Джоселин, думал ее отодрать, вынул из штанов мой большой прибор — показать, как он дергается, так эта старая сучка Джой, которая, помнишь, щитомордника ухлопала, выхватила револьвер и попыталась вышибить из меня все дерьмо.

Может, я вскоре и вправду вернусь на юг. Где по-прежнему сохраняю достойное членство в союзе “Объединенных дочерей Конфедерации”. А попытки изображать, будто ты все еще представляешь собой в жизни хоть что-то, так это — к северу от линии Мейсона — Диксона — пустейшая трата времени. Пора выбираться из этих бескультурных пригородов. Ну, ползают в Каролине саламандры вверх и вниз по занавескам, доводя северян до икоты, ну, клопы там кусаются как хрен знает кто — ну и что с того. Зато тамошние мужчины встают, когда в комнату входит женщина. И даже пытаются по-всамделишному прищелкнуть каблуками. Ботанический сад. Вот еще место, в которое следует заглянуть. Может быть, Бронкс, в конце-то концов, не так уж и плох. Посреди которого остановился сейчас этот пригородный поезд. Фордэмский университет. У них тут есть сейсмограф. Землетрясения — это всего лишь еще одно напоминание о том, как ты болезненно-преболезненно одинока. Как отчаянно нуждаешься в том, чтобы бесплатно с кем-нибудь поговорить, а не чувствовать себя неизменно отвергаемой. Не платя за беседу по сто пятьдесят долларов в час, чего ты уже не можешь себе позволить. Когда-то в реку Бронкс заплывали боевые корабли. Теперь же река превратилась в узкий поток грязноватой на вид воды, текущий среди одиноких, холодных, маленьких лугов. Как много связанных с Нью-Йорком исторических фактов тебе еще остается узнать. Бабушка говорила, что в ее время никто, хоть что-то собой представляющий, не селился на Пятой авеню севернее Пятьдесят девятой улицы. Что, собственно, большого значения не имело, поскольку и весь Нью-Йорк оставался тогда территорией социально запретной.

Проносясь мимо мрачных окон гетто, всегда понимаешь, что до “Гранд-сентрал” осталось минут десять. В комнатах сушится на веревках постирушка. Горстка ребятишек играет вокруг костра на усыпанной мусором улице. Поезд спускается в мрак подземелья. И последние пятьдесят с чем-то кварталов проходит в темноте. Десятки, а может быть, сотни людей живут в бетонных, кишащих крысами щелях этих стигийских тоннелей. Далекие лампы тускло светятся над смыкающимися параллельными путями. Пассажиры начинают поерзывать, нашаривать свои бумажники, кейсы, сумочки. Она поспешно покидает поезд. Подальше от всех этих скарсдейлских мужей. Едет автобусом по Мэдисон-авеню. Смотрит на сидящих в нем женщин, на их молодые, чуть приподнятые вверх лица, на старые руки.

Сегодня она будет кутить. Съест ланч в закусочной на Мэдисон, неподалеку от 86-й. Сандвич с салатом, яйцами и помидорами, кусок яблочного пирога a la mode [22] и чашку кофе. Недешево, но вполне питательно— за такие-то деньги. А милый мужчина по другую сторону стойки скажет ей: рад, что вы заглянули. О господи, если бы только уметь сосредотачиваться, сосредотачиваться на самых простейших вещах, сколько приятного можно было б найти в жизни.

Подъем по знакомым ступенькам, которые всегда представлялись ей обрывающимися на полпути к раю. В “Мете” сейчас выставка ее любимых старых американских художников, есть даже несколько полотен Эдварда Хикса. Послеполуденные мухи. К трем часам ее ноги наливаются усталостью. На один летучий миг ей кажется, будто она увидела того седовласого красивого мужчину, потерявшего всю семью. И она обнаруживает, что бежит. Однако мужчина сворачивает за угол коридора и пропадает из виду. Она с тех пор столько раз вспоминала о нем. О его приятном голосе, полном такой печали. В первое их свидание они завтракали в “Русской чайной” на Пятьдесят седьмой, и когда она предложила заплатить за скромное угощение в складчину, он улыбнулся и сказал, что заплатит сам, что боги, ведающие манной небесной, были добры к нему, а для него нет большего удовольствия, чем хоть как-то вознаградить их за труды.

Недолгое время на горизонтах ее мелькал и еще один поклонник, приобретенный через службу знакомств. Тоже милый, хоть и похожий на старшеклассника из частной школы, шаркавший мягкими кожаными туфлями и слегка вытягивавший на ходу шею вперед, точно утка. Она все дивилась, как это при такой-то нелепой внешности человек, все еще выглядящий в свои сорок восемь юнцом, ухитряется вообще зарабатывать хоть какие-то деньги. А он, с его невинно-глуповатым обличием, зарабатывал их очень немало. Водил “ламборджини” и даже признался ей в любви. И, чтобы задрать наконец ей юбку, предложил выйти за него замуж. Все бы ничего. Да только, когда позвонила его жена, выяснилось, что семья у него уже имеется, трое детей, двое в университете, а на подходе еще и четвертый.

Теперь бы еще решиться зайти в излюбленное место и там пописать. Надо решиться. Прямо сейчас зайти и пописать. А после — поздний-препоздний ланч. Она неторопливо минует фургончик, притулившийся к стене этого розового каменного здания. Двое мужчин с серьезными лицами перекладывают на тележку длинный черный мешок, чтобы затем отвезти его по боковой дорожке к боковой же двери. Последний путь мертвого тела. Забранного из больницы или другого какого-то места, где людям дозволено отдавать концы.

Она же сворачивает за угол и входит в парадные двери изысканного, благородного святилища, на похороны в котором ее денег хватит навряд ли. Пересекает вестибюль. Аромат горящих благовоний. Табличек с именами здесь всегда хватает. Трое выставленных для прощания усопших, каждый в собственном люксе. Женский туалет расположен в конце длинного коридора, идущего справа. На полированном столике, под лампой, пепельница и коробка бумажных салфеток. По крайней мере ясно, что, если твое мертвое тело доставят сюда — при условии, что наследники твои смогут себе это позволить, — о тебе здесь хорошо позаботятся. Впрочем, она все серьезнее подумывает о том, чтобы упокоиться в Южной Каролине, на кладбище, которое так часто навещала, гуляя по лесам бабушкиного поместья. Воссоединиться с двоюродными прадедами, павшими за Конфедерацию и лежащими под каменными надгробьями, на которых высечены флаги конфедератов и сабли в ножнах.

О господи, кто-то выходит из внутреннего помещения и направляется по вестибюлю прямо ко мне. Солнце начинает сиять, даже в этот холодный день, а тут я в моем зеленом твидовом костюме. Нельзя сказать, что я одета для похорон. Он, надо думать, участливо спросит, не нуждаюсь ли я в какой-нибудь помощи. Или в утешении от постигших меня печалей. Кого вы оплакиваете, мадам. Себя. А также Стивена Фостера, нашего замечательного композитора. Который воспевал нашу страну. И умер в этом самом городе, без гроша, всеми забытый.

Впрочем, этот джентльмен в темно-сером костюме, белой рубашке и черном шелковом галстуке видел, должно быть, столько покойников, что вряд ли запомнил меня, живую, уже заходившую сюда прежде. И уже попадавшуюся ему на глаза. Я же проявила идиотскую беспечность, не запомнив ни единой фамилии усопшего, какую ему можно было б назвать. Следовало первым делом прочитать их, значащихся на доске объявлений. Одна походила на русскую. Что-то такое со “ски” на конце. Хотя нет. Это фамилия стратегического гения из Вашингтона, который объясняет нам, что произойдет с миром, и всякий раз оказывается прав. Мне бы его советы сейчас вовсе не помешали.

Господи, сколько все же прирожденной чертовской любезности в этих похоронщиках. Но от этого мне лучше уклониться. Ага. Вот оно, спасение. На худой конец за этой дверью я смогу укрыться хоть на минутку. А потом пройду вон через ту. Для кого-то ведь она открыта. И я почти уверена, он уже видел меня, приходившую сюда пописать, и может оказаться совсем не таким чертовски любезным, если будет видеть снова и снова. А тут все определенно покоятся с миром. И никаких тебе эмоциональных перегрузок. Боже мой, какая прекрасная хоровая музыка. Что-то церковное, русское. И, о господи, гроб. В котором кто-то лежит. Надо выбираться отсюда, вдруг скорбящие явятся. Мертвый мужчина. Свет отражается в стеклах его пенсне. Похоронщик заглядывает в дверь. Надо бы сделать вид, будто я чем-то тут занята. Распишись в книге посетителей. Выдумай имя и адрес. О господи, кто-нибудь может спросить. А в каких отношениях состояли вы с почившим, которого Господь призвал в обитель Свою. Еще обвинят меня в некрофилии. А может быть, просто в заурядной некромании. В вожделенном созерцании трупов. В попытках выведать у покойных, чего там новенького. Как оно там вообще, на другой стороне. Выгляни в вестибюль. Он все еще здесь, цветочки поправляет. Левша, я расписываюсь в книге скорбящих правой рукой. Спросят, скажу, что это не я. Лаура, звучит неплохо. Лаура Клэридж Ланкастер, в честь двух моих любимых отелей, звучит еще лучше. Понфилд-роуд, Бронксвилл, вполне приемлемый адрес, а номер дома пусть будет сорок с небольшим, в честь моего возраста. Ранняя пташка червяка обретает. Первая роспись в книге. Да и та поддельная. Они могут поинтересоваться моими водительскими правами. Леди никогда не опускается до подделок.

Этот мужик так и торчит в вестибюле. Ну точно, он запомнил меня по прежним визитам и просто ждет, когда я выйду и он сможет сказать мне, что здесь не общественный писсуар. Присядь, дай отдохнуть ногам. По крайней мере, посидишь с покойным, раз никто больше этого делать не хочет. Румяна, маскирующие его мертвенную бледность. Старосветская внешность — шелковая сорочка, галстучная булавка с бриллиантом, воткнутая в черный шейный платок. Интеллигентное лицо, крупный нос. Подкрученные навощенные усы. О господи, какая все-таки спокойная, прекрасная музыка. Зеленый свет, струящийся откуда-то из-за гроба. На табличке у гроба значится: композитор Бортнянский, “Херувимская песнь номер семь”, исполняет Республиканская русская хоровая капелла. Голоса звучат так, словно они — волны огромного моря эмоций. Сначала впадина, тихая надгробная песнь. Затем подъем к торжествующему гребню. Хватающий за сердце. Все твое существо пробирает дрожь. Приближение великого духа. Который подхватит меня и бросит лететь по ветру в последние, позабытые пределы Вселенной. Впрочем, в этот миг, в этой пустой комнате, в одном я уверена. Осознанно или неосознанно. Мне совершенно необходимо пойти и пописать. А ты, лежащий в гробу, выглядишь таким же одиноким и лишенным друзей, как я. Бедный ты сукин сын. Хоть и не такой бедный, как я. Которой придется ныне податься если не в шлюхи, так в монашки. Искать уединения, простоты, умеренности и неспешной жизни. Впрочем, теперь, когда я по крайней мере знаю твои музыкальные вкусы, ты заслуживаешь того, чтобы получить мои настоящие имя и адрес. Которые я и записываю левой рукой пониже поддельных. А сейчас я преклоню колена и прочитаю атеистическую молитву.

Ага, наконец-то вестибюль опустел. И миссис Джоселин Джонс в ее светло-зеленом твидовом костюме и лиловом шарфе может постоять в полутьме, оправляя юбку и намереваясь бросить вызов более светлому вестибюлю. Нет, не могу. О господи, мужчина в темно-сером костюме все еще там. О господи. Он кланяется с намеком на сочувственную улыбку. Что ж, поведение достойное южанина. Возможно, владельцу похоронной конторы именно так и положено вести себя с незваными гостями. Быть может, это и есть решение. Поступить в похоронную школу. Должны же существовать на свете бальзамировщицы и гробовщицы. А если их не существует, то какая-нибудь феминистская организация в самом скором времени потребует по суду предоставить женщинам эту работу. Каждый день бросать вызов печали. Расхаживать в длинных черных халатах и резиновых черных перчатках. И трудиться в поте лица. Правда, это слишком уж смахивает на домашнее рабство. А кто знает, к чему оно может привести. Когда мы только еще поженились, Стив сказал, что, наблюдая, как я работаю по дому, скажем, протираю, согнувшись, полы, он каждый раз возбуждается. И сказал чистую правду, потому что все время пытался воткнуть мне сзади, причем самым большим стояком, какой я когда-либо в себе ощущала, так что я оборачивалась посмотреть и видела, что он по меньшей мере на дюйм длиннее обычного, и в конце концов Стив упросил меня облачаться перед мытьем посуды в леопардовое белье с черными кружавчиками. А кончилось все тем, что в один прекрасный день он, закрыв в предвкушении экстаза глаза и выпятив свое стоячее дышло, полез ко мне, да промахнулся и ссыпался вниз головой в подвал, у двери которого я замерла.

Пока я на цыпочках перехожу вестибюль, у меня спускается петля на чулке. Вот унитаз, на который сегодня никто еще не присаживался. Когда ты с упоительным облегчением писаешь, в голову приходят такие странные мысли. Вот интересно, выкачивают они из покойников только кровь или еще и мочу. Долго и досуже разглядываю в зеркале мои ветшающие черты. Щеки и нос блестят. И даже сейчас я возбуждаюсь, корячась по дому, и тем сильнее, чем грязнее работа. Уходи-ка ты из женской уборной, пока не начала и в ней полы протирать. Воображая, как сюда вдруг врывается Стив. Это всё его крестьянские предки-эмигранты, по женской линии там наверняка сплошные рабочие-скотинки, которые копали картошку и возбуждались от этого занятия настолько, что принимались употреблять друг дружку прямо в оставшихся от нее грязных лунках. Еще одна улыбка мужчины в темном костюме. Миную дверь так и оставшегося пустым прощального зала. В котором русские голоса по-прежнему выпевают “Херувимскую песнь” Бортнянского.

Когда Джоселин Джонс покидает похоронную контору, в парадные двери входит стайка скорбящих. Возможно, все они направляются в зал, посреди которого покоится джентльмен в пенсне. Иду на восток, чтобы свернуть на Мэдисон-авеню. Шарфы, туфли, платья. Мимо всех больших, старых магазинов. В которых когда-то с такой беспечностью делала покупки. Темнеет, красные, зеленые огни. Какая печаль, какая печаль. Продавец соленых крендельков на углу. И я, как в университетские дни, останавливаюсь и покупаю один. Пятьдесят седьмая улица врезается в Пятую авеню. Неторопливая прогулка по географическому становому хребту городского богатства. По пути назад, к великому сумраку “Гранд-сентрал”, сквозь который проходят бесконечные орды незнакомых друг с другом людей. Прохожу мимо “Тиффани” и “Картье”. Мимо новенького магазина, такого английского с виду — “Эсприз”, торгующего всем на свете, от платиновых зубочисток до золотых орлов в натуральную величину. Бездомные обходят стороной продающего карандаши черного слепца, разгневанного их посягательствами на его торговую территорию. Покупаю у лоточника еще один кренделек. Вгрызаюсь в соленую корочку. Университет, супружество, семья — все ушло. Вместе с нормами и принципами. Даже шаги ее звучат теперь одиноко. Куда ни глянь, побираются попрошайки. Скоро и ты к ним присоединишься. Слезы вскипают на моих глазах. Скатываются по щекам. После всего этого. После странного одинокого дня, ужасной печали которого я никогда не забуду.

Потому что, когда она только пришла сегодня к “Мету”, то остановилась на просторных солнечных ступенях погреться немного. Наблюдая за работавшим несколькими ступенями ниже уличным мимом. А потом на глаза ей попалась страшно юная, крепенькая такая пара. Одинакового среднего роста. Он блондин, она шатенка. Их мягкие, ниспадающие волосы, столь хорошо ухоженные вопреки нынешней моде, придавали обоим вид существ без возраста, неподвластных разрушительному воздействию жизни. Они чем-то похожи на ставших совсем чужими детей, чьи портреты в серебряных рамках, стоявшие на туалетном столике у кровати, все еще болезненно напоминали об их отчужденности. И вот теперь эти двое, держащиеся за руки, такие юные и красивые, такие влюбленные друг в дружку. Она смотрела, как они медленно прогуливаются взад-вперед по ступеням. Девушка в твидовом костюме и юноша в твидовой куртке и фланелевых брюках. Выходцы из другого мира. Потому что ее-то мир очень сильно переменился. А потом эта юная пара словно испарилась. Ей так хотелось еще понаблюдать за ними. И едва повернувшись, чтобы подняться по двум оставшимся ступеням и войти в “Мет”, она почувствовала, как кто-то легко коснулся ее локтя, — и вот они оба стоят ступенькой ниже, прямо перед ней. Юноша, мягко улыбнувшись, вежливо спросил, не леди ли она Элизабет Фицдейр, назначившая им встречу как раз на том месте, где она стоит. И она ответила, нет, но хотела бы быть ею. И юноша опять улыбнулся, показав сияющие белые зубы, и сказал: и нам бы этого хотелось. Вот почему она и расплакалась, шагая по Первой авеню. Потому что ей никогда уже, наверное, не удастся вновь стать женщиной, подобной той, с которой хотела встретиться эта романтическая юная пара.

Зайдя наконец в этот день в похоронную контору, чтобы пописать, она поняла: замеченная здесь столько раз, она никогда уже не сможет сюда вернуться. Впрочем, неподалеку стоял приличный, по меньшей мере, отель, принимавший на постой исключительно женщин и вполне способный предоставить нужную замену. Приближается Рождество. Она уже несколько дней собиралась позвонить тому печальному беловолосому мужчине и попросить его приехать по Бронкс-Ривер-парквей пообедать в ее скромной квартирке, а она подарила бы ему галстук. Он говорил, что сам звонить людям стесняется, но она пусть позвонит непременно. И даже сказал это с улыбкой, прибавив “пожалуйста”. Однако она, набрав первые цифры номера, снова и снова утрачивала решимость. И всегда в последний момент вешала трубку. Она знала, что у него маленький офис с секретаршей. И даже знала, неизвестно почему, что он скрывал от нее размер состояния, которым владел, и догадывалась, что состояние это, быть может, очень немалое, еще и возросшее благодаря компенсации, огромной компенсации, полученной им после авиакатастрофы и гибели всей его семьи. Он занимал большую квартиру там, где 57-я выходит к Ист-Ривер, — семь спален, постоянно живущая в квартире прислуга и проплывающие за окнами буксиры. Это уж не говоря о том, что он был еще и первоклассным теннисистом, игравшим на закрытых кортах, членом клуба “Ракетка и мяч”, в который она однажды заглянула, приехав на уик-энд в Нью-Йорк из Брин-Мора, и ее там заставили ждать в маленькой приемной для дам. Она даже немного обиделась на то, что ее, поскольку она женщина, не допустили во внутренние святилища клуба. Хотя потом, в тот же самый день, ей разрешили поприсутствовать на теннисном матче вместе с горсткой попивавших мартини зрителей, расположившихся в небольшой, устроенной в конце корта ложе.

Впрочем, теперь ей было не до дружеского общения. Нужно было, и позарез, быстро найти другую работу. И не попадать больше под увольнение, выливая вино на головы клиентов. Каждый день просматривала она объявления в “Нью-Йорк тайме”. И в унынии своем подумывала даже, не выдать ли себя за ирландку или англичанку и не поступить ли в экономки, а то и в горничные. Вот тогда у детей и вправду появится повод больше к ней не приезжать, чего они, собственно, и не делали уже месяца три с лишком. Став домашней прислугой в одной из огромных квартир, расположенных на Парк-авеню, неподалеку от 72-й улицы, она по крайней мере получит полный пансион, пристойный утренний кофе, плюс собственная спальня, ванная и гостиная. А при том, насколько требовательными стали в наши дни слуги, можно было бы настоять и на собственном телефонном номере, музыкальном центре, телевизоре и автомобиле. Единственная беда состояла в том, что в этих местах обитали две ее подружки по Брин-Мору — у одной было шестнадцать комнат, у второй двадцать шесть. Но, с другой-то стороны, господи, она же будет зарабатывать больше любой секретарши. Да еще и получать дополнительно за обучение правилам приличия и общей благовоспитанности. Или хотя бы за умение палить с бедра из смит-вессона, когда прок от обоих этих достоинств окажется нулевым.

Но, господи боже, а что, если одна из подруг, направляясь по улице в “Колони-клаб”, из которого сама она прискорбным образом вылетела за неуплату членских взносов, встретит ее выгуливающей собаку. О, привет, Джоселин, вот уж не знала, что ты живешь в этих местах. Да нет. Они со мной и говорить бы не стали. А притворились бы, что не видят меня. Вот что они сделали бы. Но, о господи, как ей все же удастся выжить под боком и под каблуком у нахапавших денег снующих вокруг чудовищно невоспитанных людей с их драгоценностями и дурными вкусами. Кого ей стоило бы подыскать, так это богатого, интеллигентного и не заговаривающегося пока еще старичка, который жил бы в большом старом доме с большой старой лужайкой вокруг, старичка, с которым она могла бы слушать мадригалы и читать ему по вечерам у камина Суинберна, попивая на пару с ним кофе по-ирландски.

Однако в объявлениях, которые публиковала “Нью-Йорк тайме”, она такой работы не находила и уж определенно не находила старичков, нуждавшихся в интеллигентной компаньонке. Вот, правда, в “Геральд стейтсмен” еще один магазин модных товаров из Йонкерса сообщал, что ему требуется на временную работу продавщица, умеющая заворачивать рождественские подарки. Но пока она добиралась туда на автобусе, ей стало казаться, что уж лучше в шлюхи пойти. Дети ее получили от отца приглашение покататься на лыжах в Аспене, а потом провести две недели в занесенной снегами хижине, стоявшей в глуши штата Айдахо, в национальном парке Биттеррут.

Нужный запас снотворного уже скопился. Чистя зубы, она видела опрятные столбики таблеток, ожидавших употребления в аптечном шкафчике ее тесной ванной комнаты. Но каждая написанная ею предсмертная записка, даже при том, что она не просила в них кормить ее кошку, оказывалась такой банальной и сентиментальной. Если этим ее словам суждено стать последними, так пусть они хотя бы будут не столь прозаичными. Пусть даже и бесцензурными. Не платите проклятому богом мальчишке-газетчику, дважды не доставившему мне ничего на прошлой неделе, ни цента сверх одиннадцати долларов, которые я ему задолжала. Как и сукину сыну водопроводчику, который требует за прочистку унитаза сорок долларов и вообще считает себя ниспосланным женщинам божьим даром. А затем поцелуйте меня в жопу и прощайте, никудышные, жалкие кучки говна.

Если бы ей удалось продержаться хотя бы до февраля и сходить на выставку Пауля Клее. Вот до этого бы дожить, да и ладно. К тому же был бы и повод пригласить печального мужчину пойти вместе с ней на вернисаж. Однако в последние дни она так легко и часто пускала слезу, что проделала это и прямо перед милой, дружелюбной женщиной, принимавшей членские взносы в Музее современного искусства. И та любезно проводила ее в женскую уборную и принесла ей туда чашку кофе.

Все, что ей теперь требовалось, это хороший снегопад, который навалил бы на нее и ее одиночество здоровенный сугроб. Тогда можно было бы позвонить юному садовнику, чтобы тот приехал и откопал ее. О господи, выпить бы сейчас пива в “Городской таверне” — это было бы не так уж и плохо. Даже порадовать Клиффорда с его малышом, если, конечно, он наберется храбрости, чтобы еще разок побегать под пулями, даже это внесло бы в ее жизнь приятное разнообразие. И ей действительно не помешал бы перепих, за деньги или задаром. А то ползаешь тут и ползаешь со шваброй и пылесосом или стоишь на коленях, отшкрябывая жуткий, коричневый с оранжевым, пол кухни. Задать бы напоследок жару, пока все ее гормоны не погрузились в спячку.

Письма, которые она получала, становились что ни день все более угнетающими. Среди брошюрок, рекламных проспектов и счетов затесался ежегодник выпускниц Брин-Мора. Рождения, смерти, браки. Оплатить бы месячные счета за телефон, электричество и жилье — и все, можно заканчивать. И ведь расходы эти — ничтожно малые по сравнению с тем, что она тратила на Виннапупу-роуд, когда еще там чахла. Ползать на животе перед Стивом, выпрашивая деньги, она не станет ни за что. К тому же, если верить недавно прочитанному ею в колонке светской хроники, новое шоу Стива из разряда “смейся-с-нами” с треском провалилось, а вертихвостка, с которой он успел обручиться, смылась в Ниццу на чьем-то личном самолете.

Счета приобретали вид все более угрожающий, приближался последний срок их оплаты, после которого ее просто отрежут от всего сразу. Да, но если она покончит со всем сейчас, выплачивать долги придется детям. Прежде чем она примет таблетки, нужно добыть откуда-то деньги, которые позволят внести месячную плату за квартиру, погасить счета и оплатить ее похороны. И вот нынче утром, когда страхи ее разыгрались сильнее прежнего, выяснилось, что она кому-то все же понадобилась. Заказное письмо. Она дрожащей рукой расписалась в получении. Затем вскрыла ножом конверт, выложила письмо на кухонный стол. Руки тряслись так, что она залила кофе первый абзац письма.

Кроме попытки пробрить пулей пробор в прическе Клиффорда, она не помнила за собой ничего, дающего повод вызвать ее в адвокатскую контору. О господи, Клиффорд мог подать на меня в суд за тяжкие телесные повреждения, причиненные страхом, который он испытал, спускаясь по лестнице. Однако письмо никаких угроз не содержало. Да адвокатам угрозы и ни к чему. Они сами — угроза. Особенно если то, что значится в шапке письма, ни о чем тебе не говорит. Отделения в Брюсселе, Лондоне, Париже, Риме, Нью-Йорке и Вашингтоне. Они были бы рады, если б она нашла возможность прийти и повидаться с ними в удобное для нее время и как можно скорее.

В наши дни слово “рады”, стоящее в письме от юриста, может означать все что угодно. Да и слова “как можно скорее” ничего хорошего не сулят. Ну, по крайней мере можно позвонить и договориться с ними на день, в который она так и так собиралась в город, посмотреть в “Мете” выставку Шагала. После визита к дантисту она как раз успеет попасть на эту встречу — к трем. А вдруг ее бывший финансовый консультант Теодор взял да и решил по собственной воле вернуть хоть часть денег, которые он вытянул из меня и потратил на провальные инвестиции и на стоившие целое состояние обеды, которыми команда его объедал угощалась в парижском отеле “Бристоль”. Только одна из их трапез обошлась, если верить счету, в восемьсот шестнадцать долларов и тринадцать центов. То есть примерно во столько, сколько у меня осталось после того, как я оплатила счет дантиста.

Когда она шла по Сорок пятой к Ист-Ривер, стоял жуткий холод. По городу, в котором никогда не бывает темно, а когда темнота наступила однажды, совсем ненадолго, так все в нем попросту перетрахались. Войди в двери этого грузного небоскреба, в его тропическое тепло. Где в нос ударяет странный, не так чтобы ядовитый запашок, который, похоже, появляется в новых, не обжитых еще зданиях, когда исчезает пыль и мраморные их полы впервые надраили. Кусты и цветы в выложенном розовой плиткой атриуме. Посередине вестибюля фонтан извергает воду в большой бассейн. Двери скоростных лифтов, идущих на шестидесятый, шестьдесят первый и шестьдесят второй этажи.

Дрожь пробегает по ее спине при виде интеллигентного облика леди, сидящей на скамье нержавеющей стали, читая “Нью-Йорк тайме”. Очевиднейшая бездомная, обернутая в три полиэтиленовых мешка. Впрочем, еще сохранившая гордое достоинство. Достаточное для того, чтобы какое-то время удерживать на расстоянии человека, который подойдет и скажет: а ну, ты, вали отсюда. А мне предстоит подняться на верхний этаж. В Нью-Йорке, чем выше поднимаешься, тем с большим встречаешься богатством и влиянием. Так что эта адвокатская фирма может быть только преуспевающей. И хотя она никогда о них не слыхала, на веленевой их бумаге, цепляющей, если провести по ней пальцем, ноготь, вытиснено пять хорошо известных в Нью-Йорке престижных имен. Как у адвокатов ее бабушки с их двумястами партнерами и библиотекой почище, чем в Брин-Море.

Скоростной лифт, первая остановка — пятидесятый этаж. Две женщины, пятеро мужчин — вот и все мои попутчики. О женщинах еще, пожалуй, можно сказать, хоть вкус их и не представляется мне безупречным, что рядом с ними я выгляжу немногим лучше замарашки. Мужчины же несут на себе следы искусных попыток стать ни на кого не похожими и уж тем более на юристов, постаравшись при этом, чтобы любой их собрат немедленно понял, что учились они в Эндеворе, Чоте и Дирфилде, в последнем из коих сын ее состоял в первой хоккейной сборной школы.

Барабанные перепонки отзываются на изменение высоты, сердце стучит в груди гулко и быстро. На шестидесятом и шестьдесят первом спутники ее выходят из лифта. Она же, одиноко поднимаясь на самый последний, ощущает себя возносящейся в святая святых. Для которой одежда ее, отставшая на два года от моды, решительно не подходит. И ведь была ж я когда-то юной, и мир, в который тебе предстояло войти легкой поступью, расстилался перед тобой, и ты, с желтой гортензией в волосах, в кружащихся вокруг ног пышных юбках, проносилась в фокстроте по бальным залам, и ожидать, когда сбудутся все твои мечты, было тебе всего лишь забавно.

А сбылось только одно — даже самые давние ее друзья стали приглядываться к ней, стараясь понять, стоит ли с ней еще знаться. Потому что за ответом на всякий ее телефонный звонок друзьям и подругам ясно читалась мысль: да не хочу я тебя больше видеть. Если я буду и дальше водиться с тобой, ты полезешь ко мне с твоими проблемами, которые мне ни к чему, у меня и своих хватает. И что ждет здесь меня, покидающую пустой уже лифт и входящую через стеклянную дверь в просторную приемную, — очередная порция дурных, неведомых мне новостей. Неисчислимых, как сказала бы бабушка. И пока мои старые кости сбиваются в кучку в этом старом мешке, я собираю весь оптимизм, еще уцелевший в моем все более склонном оправдываться “я”, и стараюсь набраться непреклонности, которая будет под стать непреклонности секретарши, сидящей за письменным столом приемной. Гарантируя, что никто из бездомных и бедных не задержится здесь, в окружении облаков, ни на минуту.

— Будьте любезны, у меня встреча с мистером Саттоном. Мы договорились на три, но, боюсь, я пришла несколькими минутами раньше.

— Ах да, вы миссис Джоселин Джонс.

— Да.

— Миссис Джоселин Гвиневера Маршантьер Джонс.

— Совершенно верно.

— Мистер Саттон ждет вас. Присядьте, пожалуйста. Он сейчас выйдет.

Сажусь на мягкую, роскошную кожу. Раскрываю журнал. Фотографии всем довольных господ, стоящих посреди лужаек, на фоне своих грандиозных домов, великолепие их гостиных. И, боже, я действительно слышу, как произносится, и правильно произносится, мое полное имя, совсем как в суде перед вынесением тебе смертного приговора. И слышу благозвучный скрип петель, с которым закрывается за моей спиной решетчатая дверь тюремной камеры. Впрочем, это всего лишь выходит в приемную высокий мужчина с волнистыми седыми волосами. На нем темно-синий в тонкую полоску костюм, он пересекает ковер. Улыбается, протягивает руку, отвешивает легкий поклон, и все ее старые, болтающиеся в мешке кости становятся совсем уже хрупкими, однако она встает, пожимает мужчине руку, и он берет ее под локоток.

— Как приятно познакомиться с вами, миссис Джонс. Спасибо, что пришли. Я мистер Саттон. Сюда, пожалуйста. Вижу, вы обратили внимание на наш ковер.

— Да, он на редкость красив.

— Брюссельский, ручной работы. А, и это тоже, как я замечаю, не ускользнуло от вашего взгляда.

— Да.

— Пауль Клее. Подлинник. А здесь, не сочтите за макабрическую претенциозность, Чарльз Аддамс[23]. Ну, а это Эдвард Гори[24]. Приятно, когда взгляду есть на чем зацепиться на наших стенах.

— Я не сказала бы, что просто зацепиться.

— Touche[25], миссис Джонс. Touche. Да, совершенно с вами согласен. Пожалуйста, проходите. Вот сюда. Присаживайтесь.

— Спасибо.

— Полюбуйтесь нашим видом на штаб-квартиру Организации Объединенных Наций и на Ист-Ривер — до самого Куинса, ну а если взглянуть в ту сторону, на запад, вам откроется весь штат Нью-Джерси, а за ним и Скалистые горы.

— Потрясающе.

— Благодарю вас. В ясные дни отсюда, разумеется, целиком виден Бруклин, можно даже следить за садящимися в “Кеннеди” самолетами. Поскольку вселялись мы в это здание первыми, а владелец его — наш клиент, то мы и решили воспользоваться приятной возможностью занять здесь самые верхние этажи. Ну-с, миссис Джонс, полагаю, вы не так уж сильно удивлены тем, что мы, если позволите прибегнуть к сильному выражению, призвали вас сюда. Вы ведь, разумеется, миссис Джоселин Гвиневера Маршантьер Джонс.

— Да.

— Не стоит так волноваться.

— Ну, на самом деле, я немного спешу. Сегодня в музее “Метрополитен” последний день выставки Шагала. Мне нужно поспеть на Мэдисон-авеню, а автобусы в этот час по центру ходят медленно.

— А потом вам еще придется пересечь город и выехать в пригород.

— Да. И меня томит неспокойное, чтобы не сказать тревожное, любопытство относительно повода, по которому вы захотели со мной повидаться.

— Да, разумеется. Прошу вас, не смотрите на эти папки с таким страхом. Просто дело получилось довольно странное, вот мы и сочли необходимым проявить — перед тем как обратиться к вам — определенную осмотрительность. Впрочем, кое-какие из загадок нам разрешить удалось. Вы несомненно являетесь поклонницей искусств. Каковым был и мистер Мак-Дурбрински. Видите ли, мы не сумели найти в его бумагах ни одного упоминания о вас. И я уверен, вы не будете возражать, если я задержу вас немного, пообещав, что задерживать дольше необходимого ни в коем случае не стану. Хотя, если желаете, мы готовы перенести нашу встречу, чтобы вы могли прийти на нее с вашими юридическими консультантами. А сейчас, если вы не против, я просто предоставил бы вам копии всех относящихся к сути дела документов и ознакомил вас с самыми существенными фактами. Уверен, вам будет интересно услышать то, что я имею сказать, так что давайте перейдем прямо к практической стороне дела, и я постараюсь изложить ее как можно быстрее. Могу я предложить вам что-нибудь выпить.

— Нет, спасибо. Но что я такого сделала.

— Миссис Джонс, я сознаю, что все это может оказаться для вас потрясением, особенно если учесть объем состояния, о котором идет речь. Но, в сущности говоря, никаких причин для тревоги нет. Мы действуем как единоличные душеприказчики мистера Мак-Дурбрински. Как вам, должно быть, известно, мистер Мак-Дурбрински был джентльменом до крайности замкнутым, если не сказать скрытным, и лишь немногие знали об истинном размахе его деловой деятельности, каковая охватывала далеко не одно только швейное производство с его основными продуктами, а именно дамским бельем и спальными принадлежностями.

— Мистер Саттон, я действительно думаю, что мне следует сказать вам — я не понимаю, о чем вы говорите, и не понимаю, какое отношение это имеет ко мне.

— О, но мы уже скорым шагом приближаемся к этому. Не знаю, осведомлены вы об этом или нет, однако мистер Мак-Дурбрински был также финансистом, основателем нескольких хорошо известных ныне американских компаний, в которые он вложил немалые средства, — главным образом тех, что подвизаются в электронике, британском банковском деле и компьютерной индустрии. Что и объясняет причину, по которой относительно небольшое швейное предприятие, куда меньшее, скажем, чем “Братья Митчелл”, позволило мистеру Мак-Дурбрински стать столь состоятельным человеком. Уже многие, как вы знаете, годы страдая от почечной недостаточности, мистер Мак-Дурбрински незадолго до смерти распродал почти все свои долевые паи. По счастью, это случилось в то время, когда цены на них сложились особенно высокие. Так что, к полной, возможно, для вас неожиданности, состояние мистера Мак-Дурбрински, с той точностью, с какой его пока удается определить, может исчисляться суммой, весьма значительно превышающей двадцать восемь миллионов долларов или около того — по нынешним оценкам. А мы, смею сказать, подсчетов еще не закончили. Да. Я вижу, вы сильно удивлены. Мы тоже.

— Могу ли я все-таки попросить, мистер Саттон, чтобы вы объяснили мне, о чем вы говорите. Пожалуйста. Мне, разумеется, лестно, что выбор ваш пал на меня, однако надеюсь, все ваши речи не являются прикрытием некоторой разновидности торговли белыми рабами. И мне не следует готовить себя к необходимости с криком бежать к лифту.

— Ха-ха, что ж, вот теперь я могу поверить, что вы и мистер Мак-Дурбрински были друзьями и что вы должны немало знать о его делах.

— Друзьями мы с мистером Мак-Дурбрински никогда не были. И о делах его мне решительно ничего не известно.

— Понятно. Ага. Хорошо. Конечно, он был господином более чем осторожным. И полагаю, при размерах его состояния, мог производить впечатление человека, если позволите так выразиться, прижимистого и чрезмерно консервативного. Как вам известно, найдутся люди, которые могли бы поддаться искушению охарактеризовать мистера Мак-Дурбрински в выражениях куда более сильных, назвав его, скажем, скупердяем, однако не будем плохо отзываться о мертвых. Но, как вы, безусловно, знаете, многие очень не любили его и, как вы опять-таки знаете, несколько лет назад это привело мистера Мак-Дурбрински к продолжительной и ожесточенной тяжбе с родственниками, по счастью благополучно завершившейся, хотя в ходе ее были высказаны обычного свойства угрозы и притязания, разумеется абсолютно безосновательные, что, полагаю, и объяснит вам, почему мистер Мак-Дурбрински оставил завещание столь оригинальное и, льщу себя надеждой, способное принести вам, миссис Джонс, столь значительную выгоду. По сути, тут присутствует сходство с делом, которое рассматривалось, сколько я помню, не так уж и давно. И подобные которому могут, без нашего о них ведома, втайне проворачиваться по всей Америке.

— Боюсь, что мне снова придется прервать вас, мистер Саттон. Мне ничего не известно о делах, давних или нынешних, на которые вы намекаете. Я со всем вниманием слушаю вас, стараясь уловить хотя бы намек на смысл всего вами сказанного, но на деле так и не получила ни малейшего представления о том, какое, боже ты мой, отношение имеет ко мне мистер Мак-Дурбрински.

— О, но ведь вы же были знакомы с мистером Мак-Дурбрински.

— К сожалению, нет, если, конечно, душа моя не переселялась удивительным образом в кого-то другого. Я ни разу в жизни не слышала об этом человеке и не встречалась с ним.

— Понимаю.

— И честно говоря, я вообще представления не имею, зачем я здесь нахожусь и о чем идет разговор. Насколько мне известно, неоплаченных счетов за дамское белье у меня нет. На самом деле я сижу перед вами и гадаю, что же я такого натворила и почему меня вознамерились преследовать по суду. И во сколько мне обойдется тяжба или ее улаживание. Хотя, во сколько бы она ни обошлась, у меня таких денег все равно не найдется.

— Понимаю. Ну-с, простите мне мой смешок, от судебного преследования вы более чем далеки. Как и от понесения издержек, если, конечно, не считать наших гонораров — гонораров душеприказчиков, каковые суммы будут просто вычтены из состояния в целом.

— Мистер Саттон, я уверена, произошла какая-то путаница с установлением личности и все, сказанное вами, следовало сказать кому-то другому. И, извините, мне действительно пора идти.

— Прошу вас, миссис Джонс, простите, если я настою на том, чтобы вы задержались еще ненадолго. Разумеется, вы более чем вольны уйти, но я бы вам этого не советовал. Нам очень не терпится прояснить это дело, и думаю, вы поймете, по какой именно причине, когда услышите все, что я хочу вам сказать. Впрочем, я уже понял, что обязан дать подробные объяснения. Из коих вы, не сомневаюсь, поймете, почему предполагалось, будто вы знали мистера Мак-Дурбрински.

— Да не знала же я его. И никого с похожей фамилией не знала.

— Ну-с, мистер Мак-Дурбрински был по происхождению русским евреем, а “Мак” прибавил к своей фамилии Дурбрински, поскольку желал ощущать себя в большей мере причастным к проводимому в День святого Патрика параду, за каковым он неизменно наблюдал из окон своей квартиры на Пятой авеню. Это, разумеется, шутка. Уверен, у него имелись иные причины. Простите, миссис Джонс, я вижу, она вас не позабавила.

— Нет. В самом деле, нисколько. Не потому, что она ничуть не смешна, просто я, если говорить прямо, до смерти перепугана, поскольку не могу понять, что здесь происходит.

— Прошу меня извинить. Видите ли, хоть нам и не удалось найти ничего такого, что указывало бы на какие-либо отношения между вами и мистером Мак-Дурбрински, мы все же были совершенно уверены в существовании между вами некой личностной связи. И я прошу у вас прощения за наши предположения и за внушенную ими тревогу, которая, как я теперь ясно вижу, вас снедает.

— Да. Снедает.

— Что ж, тогда перейдем прямо к делу, к конечной его, как принято выражаться, сути. За вычетом издержек, связанных с похоронами, а также некоторыми относительно мелкими долгами и расходами, вы, если исключить из рассмотрения его экономку миссис Келли, являетесь, согласно последнему волеизъявлению мистера Мак-Дурбрински, единственной его наследницей, получающей все и вся, чем он владел ко времени своей кончины, то есть всю реальную материальную и интеллектуальную собственность, какую нам удалось на сегодняшний день выявить. Видите ли, на самом деле мы должны были обратиться к вам раньше, непосредственно после смерти мистера Мак-Дурбрински, однако нам пришлось разбираться с кое-какими досадными притязаниями, плюс с еще одним именем в книге соболезнований, оказавшимся, как выяснило проведенное нами расследование, фиктивным.

— Боже мой, я в это не верю.

— Да, миссис Джонс, но, если позволите, я продолжу. Просто ради того, чтобы привлечь ваше внимание к предметам, о коих вам, возможно, захочется узнать сразу, а также к тем, что связаны с некоторыми предыдущими моими замечаниями. Унаследованное вами имущество включает в себя квартиру из одиннадцати комнат, полностью обставленную и расположенную на Пятой авеню. Кстати сказать, неподалеку от музея “Метрополитен”. Хотя, возможно, и ближе к галерее Фрика, что, если я вправе это предположит^, вы можете счесть наибольшим ее достоинством. Квартира состоит, это уже в скобках, из большой гостиной и библиотеки, обладающей некими отличительными особенностями деликатного отчасти свойства, коими мы не станем сейчас вас обременять, затем — домашнего офиса мистера Мак-Дурбрински, череды главных спален, окна которых смотрят на парк с пятого этажа, и его собрания произведений искусства. Добавлением к этим одиннадцати комнатам служат отдельные помещения для прислуги, а именно три спальни и две ванных комнаты. В настоящее время там проживает миссис Келли, ирландка, много лет прослужившая у мистера Мак-Дурбрински экономкой и исполняющая ныне обязанности сторожихи. Она получает по завещанию сто семьдесят пять тысяч долларов. Продолжит ли у вас служить миссис Келли — вам решать, однако, если ей по какой бы то ни было причине будет отказано от места или если она пожелает уйти сама, ей причитается еще сто семьдесят пять тысяч. Имеется также “роллс-ройс”, стоящий в расположенном прямо через улицу подземном гараже. Опять-таки вы в совершенном праве решить, будете ли вы и в дальнейшем пользоваться услугами Стива, исполнявшего при мистере Мак-Дурбрински обязанности водителя и являющегося также владельцем самого этого гаража. Еще имеется находящаяся в округе Патнам, штат Нью-Йорк, небольшая рыбацкая хижина, к которой прилагается триста девяносто акров преимущественно покрытой лесом земли, вмещающей также личное озеро площадью в семьдесят восемь акров, где мистер Мак-Дурбрински удил рыбу. В ваше распоряжение поступают и одиннадцать склепов в мавзолее мистера Мак-Дурбрински на Вудлонском кладбище — двенадцатый уже занят им самим. Мавзолей считается не лишенным определенных архитектурных достоинств и одним из самых изысканных зданий, возведенных на этом кладбище за последние годы.

— Если сказанное вами — до крайности причудливая шутка, она нисколько не удалась. А если не шутка, значит, вы обратились не к тому человеку. Я, право же, полагаю, что все это слишком далеко зашло.

— Миссис Джонс, прошу вас. Пожалуйста, сядьте. Уверяю вас, это никакая не шутка. Я — старший партнер нашей фирмы. И время мое стоит довольно дорого — если быть точным, триста семьдесят пять долларов в час. И, опять-таки уверяю вас, как правило, я не трачу его на легковесные развлечения. Впрочем, я более чем готов вести дальнейшее обсуждение нашей темы с вашими юридическими консультантами.

— Но все это выглядит совершенно смехотворным. Как если бы меня вознамерились посадить под арест или еще что, обвинив в присвоении чужой личности.

— Ни в коем случае, если, конечно, вы и в самом деле миссис Джоселин Гвиневера Маршантьер Джонс, проживавшая ранее в доме семнадцать по Виннапупу-роуд, затем в квартире шесть Б, дом “Ривервью” по Ривервью-роуд, Скарсдейл, а ныне в доме сорок семь по Онайдадин-авеню, Йонкерс. Последний адрес в точности совпадает с тем, что был занесен в книгу соболезнований, когда тело мистера Мак-Дурбрински покоилось в похоронной конторе “Мемориал”, откуда оно проследовало для погребения в Бронкс, на Вудлонское кладбище. И с полнейшей искренностью заверяю вас, что ни о каких шутках тут не может идти и речи.

— О боже. Так все это правда. Все.

— Да, миссис Джонс, все. Чистая правда. И, как я и предвидел, она должна была вас потрясти.

— Ну, хоть я по-прежнему не верю, должна сказать, что это все-таки лучше известия о том, что меня отдают под суд.

— В таком случае, миссис Джонс, готовы ли вы услышать дальнейшее.

— Пожалуй что так. И, если можно, дайте мне немного воды.

— Да, разумеется. Позвольте я вам налью. Вот. Итак. Продолжим. Вы, разумеется, понимаете, что всякого рода прозаические мелочи я опускаю. Однако мне следует обратить ваше внимание на одно обстоятельство, которое позволит вам понять, почему время играет роль столь существенную, а именно: вы получаете также в собственность весьма солидный, полностью заселенный многоквартирный дом на восточной Пятьдесят первой, право владения коим стало недавно предметом весьма солидных предложений, сделанных несколькими конкурирующими сторонами. На самом-то деле речь идет о сумме почти такой же значительной, как и все остальное состояние.

— И вы действительно хотите сказать, что все это станет моим.

— Уже стало, миссис Джонс. Видите ли, согласно завещанию мистера Мак-Дурбрински, все, чем он обладал, надлежит поровну разделить между теми, чьи подписи появятся в книге соболезнований. А в ней, миссис Джонс, появилась одна, и только одна подпись — ваша, если не считать той, фиктивной. Как вы понимаете, содержание завещания было известно мне и еще одному старшему партнеру нашей фирмы, однако ни он, ни я, по понятным причинам, в похоронную контору “Мемориал” заходить не стали. И полагаю, мне следует, быть может, сказать, в виде дальнейшего объяснения, что я нахожу вполне понятным отсутствие какой бы то ни было связи между вами и мистером Мак-Дурбрински. Мистер Мак-Дурбрински, при всех его достоинствах, был, вообще-то, господином до крайности неприятным, если не прибегать к выражениям более сильным и, возможно, гораздо более обидным. Но к женщинам он был неравнодушен. Тем более к женщинам, если позволите мне так выразиться, столь изысканно привлекательным, как вы. Да, должен признать, я полагал, что между вами существовали некие личностные отношения. Тем не менее все сложилось так, что вы единственный — не считая той дамы, которая проставила в книге соболезнований ложные имя и адрес и обнаружить которую нам не удалось, — человек, принесший мистеру Мак-Дурбрински последнюю дань уважения, или вернее — а это, согласно условиям завещания мистера Мак-Дурбрински, сыграло роль наиболее важную — проставивший в этой книге свое имя и адрес. И я должен испросить у вас прощения за то, что эта история, вследствие необычной ее природы, причинила вам столько треволнений или отняла так много вашего времени.

— И все же я совершенно не способна в это поверить.

— Что более чем понятно, миссис Джонс. Простите, что задержал вас на срок столь продолжительный. И знаете, чтобы продемонстрировать вам истинность всего, мною сказанного, а заодно и позволить вовремя попасть в “Мет”, попробую-ка я связаться с водителем мистера Мак-Дурбрински, со Стивом. Простите. Мисс Джинкс, не могли бы вы отыскать Стива, работающего в том гараже, где мистер Мак-Дурбрински держал свою машину, и выяснить, не сумеет ли он прямо сейчас доставить миссис Джонс в музей “Метрополитен”. Итак, миссис Джонс, Стиву не потребуется много времени, чтобы привести сюда вашу машину, а я не вижу никаких серьезных причин, почему бы вам не воспользоваться ею уже сейчас. Быть может, путь по Мэдисон-авеню вы проделаете ненамного быстрее, но безусловно с гораздо большей приятностью. Ага. Стив. Хорошо. Да. Мистер Саттон. Стив, у нас здесь миссис Джонс, в собственность которой перешла машина мистера Мак-Дурбрински, и ей необходимо как можно скорее попасть в музей “Метрополитен”, это угол Восемьдесят первой и Пятой. Скажем, через двадцать минут. Да, у моего офиса. Прекрасно.

— Мистер Саттон, простите. Мне начинает казаться, что вы тратите на меня слишком много усилий. В этом нет необходимости.

— Это всего лишь моя повседневная работа, уверяю вас. И, вовсе не желая показаться корыстолюбцем, могу также заверить вас, что мы получаем за нее весьма удовлетворительную плату. На самом-то деле, ха-ха, узнав, какую именно, вы, быть может, воскликнете “о-го-го!”. И еще, миссис Джонс, если вы все же опоздаете сегодня в “Мет”, я уверен, что смотритель музея, милейший человек, который приходится мне другом и которому вы можете предложить скромное вознаграждение, вполне способен позволить вам осмотреть частным порядком выставку уже после того, как музей закроется. Впрочем, ваш автомобиль будет здесь с минуты на минуту. Что такое, миссис Джонс. Вам не по себе.

— Простите. Просто все случившееся, кажется, довольно сильно меня взволновало.

— И это вполне понятно. Надеюсь, вы не сочтете неуместным, если я скажу вам прямо сейчас, что мы были бы чрезвычайно рады предложить вам любые наши услуги. Понимая, разумеется, что вы можете пожелать и дальше использовать собственных юридических консультантов. О боже, вы хорошо себя чувствуете, миссис Джонс.

— Нет.

— О боже. Вижу, сказанное мной стало для вас чрезмерно большим потрясением. Не желаете ли воспользоваться нашим туалетом.

— Спасибо. Если можно. И пожалуйста, не надо машины. Я просто отправлюсь домой. На поезде.

— Ну разумеется. Я вполне понимаю вас, миссис Джонс.

Женщина из приемной проводила миссис Джонс в дамскую уборную, где она и пописала в замечательно просторной, безупречно чистой кабинке. А мистер Саттон, обошедший столы своих секретарш, собирая оставленные ему сообщения, проводил ее до лифта, ободряюще похлопал по спине, когда бесшумно заскользила, открываясь, дверь ascenceur[26] и, улыбаясь, поклонился, когда дверь эта начала закрываться. Она получила его прямой телефонный номер и уверения в том, что, если ей потребуется помощь, она может в любое время связаться с ним, где бы ни находилась — в Париже, Риме или Нью-Йорке.

Она спустилась шестьюдесятью двумя этажами ниже, пересекла вестибюль. Интеллигентного облика леди в полиэтиленовых мешках куда-то пропала. Видимо, кто-то уже подошел и сказал ей: а ну, ты, вали отсюда. Интересно, догадался ли мистер Саттон, что она с собой принесла — свой тридцать восьмой, глухо и металлически стукнувший, когда она опустила сумочку на письменный стол. Однако еще интереснее будет посмотреть, как она пойдет теперь по улице, сможет ли вышагивать по тротуару— теперь, когда стала владелицей целого многоквартирного дома, стоящего посреди этого города и населенного живыми людьми.

К центру полз плотный поток машин. На тротуаре не протолкнуться. Большой сверкающий “роллс-ройс” у бордюра, смуглый мужчина в черном пиджаке и черной фуражке сидит за рулем, вглядываясь в лица покидающих здание, — выходя, она на миг встретилась с его вопрошающим взглядом. Имя “Стив” норовит сорваться с ее губ, однако она не издает ни звука. Жизнь по-прежнему иронична. Муж ее носит то же имя, что и ее водитель. Человек, которому она сможет отныне говорить: поверните направо, поверните налево, помедленнее, остановитесь, и да-се — вы уволены. Стоило бы поступить, как положено леди, позвонить мистеру Саттону, сказать, что Стив уже на месте, поблагодарите его за то, что привел машину, но пусть он меня не ждет.

Шагая сквозь недружелюбные безликие тени Сорок пятой улицы к вокзалу “Гранд-сентрал”, она купила кренделек у лоточника на углу. Будет что пожевать в поезде. Ступни, да и ноги тоже, замерзли, на нее неодолимо наваливается скорбное чувство, чувство обреченности. В ушах снова звучат хоры Бортнянского, перед глазами стоит лицо и пенсне мужчины в гробу. По дороге к лифту мистер Саттон сказал, что она является ныне счастливой обладательницей самой большой в городе коллекции порнографии. Мысль, которая могла бы вызвать у нее улыбку. А вместо того внушает ощущение одиночества, которого она прежде никогда не испытывала.

Сжимая в ладони три четвертака сдачи, она проходит под огромной крышей “Гранд-сентрал” с его расписанными звездами потолками и вспоминает о смелых, многоречивых людях, которые съехались в город, чтобы воспротивиться планам сноса этого огромного памятника архитектуры. Спасти священный храм поклонения поездам и странствиям. В городе, который наделял свои постройки величием и в котором никто никогда еще не пытался спасти хоть что-то. Городе, где фундаменты небоскребов уходят глубоко в камень этой островной фондовой биржи, где столь многие богачи имеют возможность прятаться в своих обороняемых швейцарами крепостях. Аминь.

Все это продолжает терзать ее и когда она спускается на четырнадцатую платформу, чтобы сесть в поезд, идущий через Уайт-Плейнс в Скарсдейл. Ужасаясь голой бесплодной пустоте своих мыслей. И не ощущая ни отчаяния, ни горя. Только вторжение в ее внутренний мир чужой посягающей на нее смерти. Которую теперь можно себе позволить. Наконец-то. Теперь я могу принять таблетки. Квартира за следующий месяц, счета, все оплачено. Напиши завещание. И оставь все до пенни на создание прибежища для обладающих чувством собственного достоинства бездомных нищих Нью-Йорка. Пусть они спят там в уюте и покоятся с миром.

Она сидит на левой стороне вагона. Полная луна встает этим вечером над поездом, идущим в северный район метрополии, бывший некогда Йонкерским округом Нью-Йорка. Социальный аспект. Люди проводят, приезжая и уезжая, в этих поездах десять процентов своей жизни. Чернокожие, прибывающие из Скарсдейла, сходят на Маунт-Вернон или 25-й улице. Истории о мужчинах, что ни день встречающихся в поездах со своими возлюбленными или давними любовницами. Годы назад говорилось, что ты можешь выбрать, ехать ли тебе вперед лицом или спиной, потянув за медную ручку и развернув плетеное кресло в нужную сторону. А теперь с ней даже начал здороваться проводник, привыкший к ней и как-то утром сказавший: вы, конечно, можете называть меня Диком, мэм, но только мое полное имя Дик Браун. И с тех пор она никогда не говорила: с добрым утром, Дик. Всегда — с добрым утром, мистер Браун.

Проскальзывают одна за другой северные станции. “Фордэм”, “Ботанический сад”, “Уильямс-бридж”. За тусклым, бесцветным окном едва различимы белые, заснеженные могилы и мавзолеи на склоне холма, занятого Вудлонским кладбищем. Как ей понравится лежать зацементированной за каменной плитой в мавзолее, который уже обжил ее благодетель, мистер Мак-Дурбрински. Понравится. Почему бы и нет. Выглядел он, в своей шелковой сорочке и с булавкой в шейном платке, вполне по-джентльменски. Ей доводилось читать чьи-то воспоминания о Бронксе. О мальчике, уверявшем, что он брал по 25 центов за доставку цветов на могилы, — с людей, приносивших букеты на “Сентрал” и не желавших тащиться на кладбище, в такую-то даль. Странные дела совершались когда-то в мире. Слышала она и о призраке леди в развевающихся одеждах, которую видели мглистыми зимними вечерами на нежилом участке Уэбстер-авеню у высокой черной ограды погоста. Машины останавливались, чтобы подвезти ее. А она вдруг растворялась в воздухе.

Сейчас же в мире происходит вот что: поезд с ревом и лязгом несется сквозь морозную ночь. Наверное, снова пойдет снег. И к ее годам, что уж тут сомневаться, добавился еще один день. Даже девушкой, в двадцать два года, она старалась остановить свое старение. Теперь она стала намного старше, ее списали в тираж, предали. Когда уйдет любовь, ее уж не вернешь. И если хоть что-то из привидевшегося тебе правда, ты никогда уже не сможешь снова обзавестись друзьями.

Кто она теперь. Леди с достатком. Которой не нужно больше стараться произвести на кого-то впечатление, не нужно лгать или льстить. Которая может позволить себе не подаваться в шлюхи или в монашки. И когда она сходит с поезда, мужчина в армейской шинели приподнимает, приветствуя ее, котелок. Предлагает подбросить в своей машине до дома. Похоже, он немного подшофе. Она же, ожидая такси, снова видит ту девушку, что красовалась, надев наручники, в окне дома на Виннапупу-роуд. По бокам от нее двое санитаров. Вид у девушки перепуганный, загнанный. Санитары запихивают ее в большой черный лимузин, и тот уносится прочь.

Если она позвонит печальному мужчине, тому, что потерял в авиакатастрофе семью, он, может быть, скажет ей: здравствуйте, а я как раз собирался вам позвонить. Может такое быть правдой. Что кто-то возьмет вдруг и скажет: а я как раз собирался вам позвонить. Спросить, не хотите ли вы сходить в какое-нибудь приятное место. Истинная же правда состоит в том, что нужно будет попросить таксиста подождать, пока она купит в гастрономе еще один пакет молока, салями, салат, сыр и бутылку пива. Что обойдется ей в три-четыре, а то и в пять долларов. Да еще и таксисту лишнее заплатить придется.

Однако сегодня она купит две бутылки пива, чего бы они ни стоили. И в одиночестве выпьет обе, при свечах. А потом пораньше в постель. И ведь что поразительно. Закончим на легкой ноте. Когда человек получает возможность купаться в роскоши, начать жизнь заново.

Он только о том и думает,

как бы покончить

с ней.

Загрузка...