Мария Васильевна Колесникова ЛЕГЕНДА ОБ ОДНОЙ ЛЮБВИ

Памяти Екатерины Александровны Максимовой, жены военного разведчика Рихарда Зорге






Он пришел раньше условленного времени. Вместо обычного грубошерстного свитера на нем был костюм и белоснежная рубашка с галстуком. Весело поздоровался, протянул ей букетик ярких южных гвоздик.

— Спасибо, — улыбаясь, сказала Катя, — цветы зимой… ты меня балуешь.

Цветы она водрузила в тонкую высокую вазу и поставила на середину стола между собой и Рихардом. Поинтересовалась:

— У нас сегодня праздник?

— Да, возможно… Все зависит от тебя, — загадочно ответил Рихард.

В тоне его голоса Катя почувствовала напряженность. Озабоченно спросила:

— Что-то случилось?

— Alles in Ordnung!

— Все в порядке? А мне показалось…

— Ты делаешь успехи в немецком! — с довольной улыбкой проговорил Рихард.

— Стараюсь быть достойной своего прилежного ученика… Чаю?

— Спасибо, с удовольствием…

Пока она возилась с чаем в маленьком, отгороженном фанерой закутке, Рихард думал, с чего начать разговор. Дело в том, что начальник военной разведки Ян Карлович Берзин предложил ему поехать в Китай для выполнения особого задания. Поехать в страну, где в настоящее время скрестились шпаги всех ведущих капиталистических держав — США, Англии, Японии! Что может быть заманчивее для журналиста-международника!

Еще три года назад он, Рихард, заинтересовался проблемами Дальнего Востока. Америка стремится использовать инцидент на КВЖД для сплачивания широкого антисоветского фронта держав против СССР. Они пытаются втянуть СССР в серьезный международный конфликт. Договорились с Берзиным, что он, Рихард, поедет в Китай как ученый, экономист и социолог. Чтобы придать своим исследованиям официальный научный характер, наладил связь с сельскохозяйственной газетой «Дойче гетрайде-цайтунг». С ним заключили договор, выдали корреспондентское удостоверение. Он брал на себя обязательство информировать читателя об аграрных отношениях и структуре сельского хозяйства в странах Восточной Азии. Кроме того, завязал знакомства с английскими журналистами. Интерес колонизаторов к Китаю, Японии, Тибету, Внешней и Внутренней Монголии был необычайно велик. Только вот Катя… согласится ли ждать его?..

За чаем Катя шутливо спросила:

— Так какой же у нас сегодня праздник?

Рихард медленно поднял на нее глаза, сказал с грустной проникновенностью:

— Катюша, я очень люблю тебя. Иногда мне кажется, что в какой-то иной жизни, в каком-то ином мире, мы уже были с тобой добрыми друзьями.

Рихард отодвинул вазу с цветами, чтобы Катя лучше видела его лицо, читала в его глазах и верила тому, что он говорит.

— К чему такое элегическое вступление, Рихард? — с веселым удивлением спросила Катя.

— Я должен сообщить тебе… Нам предстоит длительная разлука. Меня посылают в командировку, в Китай.

— Так далеко! — Она испуганно взглянула на Рихарда. — Надолго?

— Возможно, года на два…

— Даже так! — изумилась ошеломленно. Про себя мгновенно подумала: «Вот оно! Свет потушен, занавес задернут, как после представления!»

Стараясь овладеть собой, произнесла как можно спокойнее:

— Ну что же, успеха тебе… Спасибо, что предупредил. Glückliche Reise! (Счастливого пути!)

Он посмотрел на нее почти с упреком. Выдернул из пестрого букетика белую гвоздику и, протянув ей, торжественно проговорил:

— Катюша, прошу тебя стать моей женой… Я хочу, чтобы ты ждала меня…

Катя взяла гвоздику, растерянно покрутила в пальцах. Сказала с какой-то вымученной улыбкой:

— Ты же знаешь, Рихард, что я не могу без тебя…

— А я — без тебя! — обрадовался Рихард. — Отсюда вывод: друг без друга мы прожить не можем. И тебе ничего не остается, как ждать меня!

— Да, ничего не остается… — печально усмехнулась Катя.

— Благодарю тебя, дорогая, — растроганно проговорил Рихард, целуя ее руку. — Завтра и оформим все как положено в таких случаях.

Слово «оформим» задело Катю своей грубой прямолинейностью.

— Разве это имеет значение, если люди любят друг друга? Я буду ждать тебя, Рихард, хоть всю жизнь.

Он встретился с ее полным искренности взглядом и почувствовал всю значительность ее слов. Да, он давно понял, что для них это не легкое, скоропроходящее увлечение, а большая любовь… Оба достаточно в своей жизни пережили, любили и страдали, и потому вполне отдают себе отчет в глубине своих чувств друг к другу.

— Пусть тебя не оскорбляет казенное слово «оформим», — извиняюще сказал Рихард, — мы ведь с тобой друзья… Есть привходящие обстоятельства. Мне хотелось бы заботиться о тебе, помогать частью своей зарплаты… Для этого нужна кое-какая формальность.

— Ах, это! — облегченно вздохнула Катя. — Спасибо, я зарабатываю достаточно. Да, забыла сообщить тебе новость: я ушла из типографии. Надоело. Захотелось более живого дела, чтобы по-настоящему быть полезной, чувствовать, что впереди что-то есть. Устроилась на завод «Тизприбор», пока простой работницей.

— Так сказать, вторжение в жизнь? — улыбаясь, сказал Рихард. — Художник должен вдохнуть заводского воздуха, так, кажется, сейчас говорят. Что ж, я сам в молодости работал шахтером, орудовал киркой и лопатой, набирался жизненного опыта. Но тебе, как актрисе, нельзя надолго отрываться от театра, иначе придется играть драматических старух. Не поступить ли тебе в какую-нибудь театральную студию?

— Я решила не возвращаться в театр, — серьезно ответила Катя на его полушутливую реплику насчет драматических старух. — Сейчас не до искусства. Говоря словами известного поэта, «нужно поставить на колеса эту телегу, которая зовется Россией». Всюду неорганизованность, инертность, неумение работать.

— Ты забываешь о духовных ценностях человеческой души! — воскликнул он. — Разве ты не видела, как плачут, как смеются в театре? А на заводе обойдутся и без тебя.

Катя нахмурилась.

— Все это не то, не то… Нужно работать. Никакое искусство не сравнится с практической деятельностью. Сейчас инженерия важнее искусства.

— Читал, читал я «манифесты» вашего Гастева, — усмехаясь, сказал Рихард. — В них, конечно, кое-что есть, даже Ленин это отмечал. Научная организация труда, железная дисциплина на производстве, обучение рабочего трудовым навыкам и так далее. Но при чем тут искусство? Две совершенно разные сферы! Кто может возразить против научной организации труда и железной дисциплины? Но Гастев забывает о личности, которой для ее развития нужна духовная пища.

— Все правильно. Однако обстоятельства диктуют иное, — не сдавалась Катя. — Я проехала почти через всю Европу, видела ее города. Целый год жила в Италии. И у меня родилось ощущение, что Россия по сравнению с Европой — большая дремучая деревня. Надо выволакивать Россию из хаоса, из грязи, а для этого нужно здорово поработать. Грамотные люди особенно сейчас нужны. А для искусства я — небольшая потеря. Актриса без практики…

— Во-первых, у тебя сложилось неправильное представление о послевоенной старушке Европе. Во-вторых, твое решение уйти на производство напоминает мне ваших народников, которые ходили в народ, — с неодобрением произнес Рихард.

Катя пожала плечами:

— Ну и что же? — И вдруг, словно спохватившись, торжествующе спросила: — А ты? Всегда ли ты занимаешься тем, чем тебе хотелось бы заниматься?

Рихард не ответил. Он тайно любовался Катей. Ее карие глаза стали совсем черными от возбуждения, смуглые щеки окрасились румянцем. Да, у них много общего, и прежде всего беспокойное отношение к жизни. Он ведь тоже хотел бы быть только ученым, писать научные труды, но долг коммуниста-интернационалиста диктует ему другое.

Со смущенным смешком, в котором слышались горделивые нотки, Катя поделилась своей радостью:

— В типографии устроили мне торжественные проводы. Наградили портретом Ленина за хорошую работу. Я отдала его обрамить и забрать под стекло.

— Поздравляю тебя. Значит, рабочие тебя полюбили. Наверное, тебя нельзя не полюбить… — Рихард улыбнулся ей, как взрослый улыбается ребенку, — нежно и преданно.

В этот вечер он впервые рассказывал Кате о том, о чем рассказывают очень любимому, очень близкому человеку: о своей матери, братьях, сестрах, живущих в Мюнхене, о своей бывшей жене Кристиане и их сложных отношениях, а потом разрыве, который назревал медленно, мучительно. Они оказались очень разными. Все, что было близко и дорого ему, ее только раздражало. И когда он предложил ей уехать с ним в Советскую Россию, она отказалась наотрез. Он понял, что любовь умерла, и согласился дать ей свободу. Катя ревниво слушала его рассказ и мысленно награждала эту женщину, его бывшую жену, необыкновенными чертами и достоинствами. Раз Рихард любил ее, значит, было за что… Она ревновала, но не хотела признаться в этом даже себе.

В этот вечер Катя многое узнала о жизни Рихарда, о его подпольной работе коммуниста там, на родине, о встречах с Эрнстом Тельманом. Потом рассказывала с своем детстве, об уютном родительском доме в Петрозаводске, о лесах и озерах Олонецкого края с его розово-красными закатами во все небо и белыми ночами, о своем увлечении театром, о своей первой любви. Много пауз было в ее рассказе, и каждый раз, как она умолкала, Рихард гладил ее руки.

В начале января 1930 года он уехал.

Перед отъездом перетащил из гостиницы «Новомосковская», где занимал номер, свои вещи и книги в Нижне-Кисловский переулок, к Кате, в ее скромную комнатушку в полуподвале.

— Теперь ты моя заложница, — шутил он. — Попробуй от меня избавиться.

После отъезда Рихарда Катя затосковала. Странно складывалась ее жизнь! Судьба готовила ей блестящую карьеру актрисы. Она была любимой ученицей Вивьена, и он много отдавал своего времени специально работе с ней. «Да вы, Максимова, прямо-таки созданы для ролей современных эмансипированных женщин!» — шутливо говорил он, но за шуткой крылась серьезность. Для зачетного спектакля он выбрал для нее роль учительницы из пьесы «Хулиган» (по сценарию Маяковского), и целый год они упорно работали над ней. Ее отметили как очень способную, многообещающую актрису. Ей улыбалось счастье остаться в Театре актерского мастерства, у Вивьена. Но на пути встала роковая любовь. Вот уж поистине роковая! Началась она, по сути, со школьной скамьи.

Весной тысяча девятьсот восемнадцатого года их маленький, замшелый городишко Петрозаводск взволновала потрясающая новость: в город приехали петроградские артисты, будут открывать театр! В школе только и разговору было что о театре. Первый государственный театр Карелии! И действительно, в начале июня театр открылся. Назывался он «Народный театр драмы». Главным режиссером театра стал Николай Васильевич Петров, его помощником — Юрий Николаевич Юрьин. Все это Катя узнала из первой же афиши. А вскоре мать по объявлению подрядилась переписывать для актеров роли. Семья была большая, и лишний заработок пришелся очень кстати. Матери иногда давали контрамарки, и Катя получила возможность бывать в театре. Обычно контрамарочники устраивались где-нибудь на галерке, но Катя находила, что и на галерке здорово! Театр! Особый мир… Со сдержанной торжественностью рокочет зрительный зал, нарядная публика, охваченная единым чувством праздничности, сосредоточенно усаживается на свои места. На галерке особенно весело. Здесь царство молодежи. Многие друг друга знают и громко перекидываются приветствиями. Только и слышно: «Сегодня Юрьин!» И сердце Кати замирает: любимый артист всего города! Но вот зажигаются огни рампы. Взвивается занавес. Публика громкими аплодисментами встречает любимых актеров. Катя тоже самозабвенно хлопает в ладоши.

Ах, сколько потрясающих вечеров провела она в этом театре! Сколько жизней прожила со своими любимыми героинями… Катерина из «Грозы», Кручинина из «Без вины виноватые», Маша из пьесы Чехова «Три сестры», «Нора», Настя из пьесы Горького «На дне». Всех, всех она любила, пыталась воображать себя то одной из них, то другой, иногда тихо плакала от переполнявших ее чувств — жалости и неопределенного восторга. Театр стал частью ее души, новым громадным миром. Она читала наизусть многие монологи, и сестры Таня и Муся награждали ее восторженными аплодисментами, как настоящую артистку.

И когда однажды прочитала объявление, что при Народном театре драмы организована театральная студия и желающих поступить в нее просят подавать заявления, ее сердце учащенно забилось. Мгновенно приняла решение. Связать свою судьбу с театром! Это ли не самая вожделенная мечта…

На экзаменах она читала стихи своих любимых поэтов: Блока и Ахматовой.

Ее приняли в студию. Вначале студией руководил Николай Васильевич Петров. А после его отъезда в Ленинград студию взял в свои руки Юрий Николаевич Юрьин.

В Юрия Николаевича были влюблены все студийки. Да что там студийки! Весь город в него был влюблен. Блестящий актер, драматург, а после Петрова — главный режиссер их театра, не последняя фигура в комиссариате просвещения Олонецкой губернии. Словом, большой человек, а главное — любимый актер. Когда он тяжело заболел воспалением легких, «Известия Олонецкого губсовета» в разделе «Театр и музыка» печатали бюллетени о состоянии его здоровья. Так велика была популярность актера.

Катя занималась в школе второй ступени, в предпоследнем классе, ходила в музыкальную школу и посещала студию. Какое это было счастливое время! В маленькой комнате, отведенной студийцам, кипит жизнь. Никто не замечает ни холода, ни сырости — слишком увлекала работа. Сами рисуют декорации, обдумывают световые эффекты, изучают эпоху, чтобы создать костюмы. Немалое внимание уделяют и гриму. И в это же самое время идет репетиция. Юрий Николаевич, оживленный, с блестящими глазами, следит за своими питомцами. «Не так, не так!» — вдруг машет он руками и совершенно неожиданно превращается в Шмагу из «Без вины виноватые». Не хватает только соответствующего костюма для полного впечатления… И они, студийцы, подхватывают, завороженные творческим горением любимого артиста.

Навсегда врезались в память все подробности первого спектакля, который они, студийцы, поставили для широкой публики. Юрий Николаевич любил Островского а подготовил с ними его пьесу «Таланты и поклонники». Ставили в клубе железнодорожников. Она, Катя, играла Негину, сам Юрий Николаевич — Нарокова.

…В зале тишина. Он пока еще темен и пуст. Студийцы тщательно гримируются. Разговаривают мало — берегут силы. Но вот за кулисы начинает доноситься шум голосов — значит, впустили публику и скоро начнется спектакль.

Звонок! Скорее на сцену! Медленно расходится занавес. На сцене мать Негиной Домна Пантелеевна. Она высунулась в окно и что-то кричит. Потом начинает суетиться, прибирать в комнате… Входит Нароков — Юрий Николаевич, и сердце Кати замирает. Она вдруг осознает, как дорог ей этот человек. Она любит в нем все: его бледное лицо, темно-карие горячие глаза, слегка волнистые черные волосы. Глаза ее прикованы только к нему. Его лицо, лицо Нарокова, озарено каким-то вдохновением, в голосе едва уловимая грусть…

«Твой выход!» — громко шепчет кто-то за спиной, и она, не помня себя от страха, выходит на сцену. Все лица в зале увеличиваются, приближаются к ней, находят на нее. Где-то среди них мама, сестры Муся и Таня. Она не слышит суфлера, проделывает все на каком-то подсознании. Юрий Николаевич незаметно ободряет ее взглядом, легким наклоном головы: хорошо, мол, не тушуйся!..

Спектакль прошел с шумным успехом. Аплодисментам не было конца. А после спектакля Юрий Николаевич сказал ей: «Молодец! Из тебя получится хорошая драматическая актриса». О как ей хотелось броситься ему на шею и бессчетное число раз повторять только одно слово: «Люблю, люблю, люблю…»

Она уже заканчивала школу, когда Юрий Николаевич женился и с молодой женой уехал в Москву. С его отъездом в городе стало пусто и неинтересно. Даже в театр, в свой любимый театр, не хотелось идти. Роли Юрия Николаевича играли теперь другие актеры, и все было не так и не то. Не тот Чебутыкин в «Трех сестрах», не тот Расплюев, не тот Митрич из «Власти тьмы»… Мать удивлялась ее вялости, равнодушию. «Неужели тебе семнадцать? — спрашивала она. — Вот уж не думала, что ты станешь такой тихой и равнодушной». Катя улыбалась. Ничего-то, ничего не понимает ее милая мама!

Через год вместе с другими студийцами она уехала в Ленинград поступать в только что организовавшийся Институт сценических искусств. У всех у них были документы об окончании петрозаводской театральной студии под руководством известных александрийцев — Н. В. Петрова и Ю. Н. Юрьина. Это было наилучшей рекомендацией, и всех их зачислили студентами института.

За учебой, за новыми впечатлениями образ Юрия Николаевича несколько померк, стушевался, сердечная боль утихла. Она уже решила, что вовсе избавилась от «девчоночьей дури». И вдруг — встреча.

После зачетного спектакля она поехала на несколько дней к себе домой, в Петрозаводск. Судьба ее уже решилась. Руководитель их группы Леонид Сергеевич Вивьен предложил ей остаться в Театре актерского мастерства.

…Они встретились совершенно случайно.

В тот майский день было необычно тепло для этих мест. Ярко светило солнце на чистом голубом небе. Катя бесцельно шагала по знакомой улице родного города, наслаждаясь видом свежей весенней зелени. После каменных громад Ленинграда родной город казался интимно-уютным и очень тихим. На душе было легко и радостно. Институт закончен, впереди любимая работа… И вдруг сердце ее оборвалось, кровь застучала в висках и солнечный свет точно ослепил ее. Навстречу ей шел до боли знакомый человек. Это был он, Юрий Николаевич…

— Вот так встреча! — обрадованно воскликнул он, протягивая ей сразу обе руки. — А я здесь на гастролях, показывал две свои пьесы: «Советский черт» и «Дары волхвов». Вчера был последний день. Завтра уезжаю.

— Как жаль, что я опоздала, — огорченно проговорила Катя.

— Да, жаль… Ну, а ты? Поздравляю с окончанием института. Куда распределили?

— Осталась у Вивьена в Театре актерского мастерства.

— Хочешь в Москву, в Театр Революции? — быстро спросил Юрий Николаевич.

— Да! — не задумываясь, воскликнула Катя, безоглядно отрекаясь а от ТАМа, и от Вивьена. Она жадно всматривалась в его лицо, слушала и едва понимала, что он говорит. Нет, не излечилась она от своей «дури», он все так же был дорог ей, все так же любим…

Решили зайти в чайную. «Посидим, поболтаем… Столько воды утекло», — сказал он.

Выбрали уютное местечко. Заказали чай.

— Какая ты стала красивая, Катюша, — ласково, с оттенком непонятной грусти, говорил он, прикрыв ее руку своей горячей, несколько влажной ладонью. Шутливо спросил, вспоминала ли она о нем, об их студии там, в Ленинграде, где ее окружало столько блестящих и разнообразных талантов. Она так же шутливо ответила: «Вас забудешь…»

Он улыбнулся ее непосредственности. И после короткой паузы с горькой усмешкой сообщил:

— А от меня жена сбежала к другому, оставила мне трехлетнюю дочку Наталку…

— О! — сочувствующе воскликнула Катя. Потом робко спросила: — Вы ее любили?

— Возможно, — снова усмехнулся он. — Теперь не люблю.

Да… Они сидели тогда в кафе, вспоминали веселые студийные годы. Юрий Николаевич рассказывал о своей работе в Театре Революции, о его славном директоре Матэ Залке и о Мейерхольде с его биомеханикой. Как бы между прочим похвастался, что лично его пьесы отметил сам Луначарский, даже написал предисловие к сборнику его пьес.

Потом очень подробно расспрашивал Катю о годах учебы в Ленинграде, о планах на будущее.

И вдруг с несколько наигранной бесшабашностью, совсем по-актерски предложил:

— Поедем со мной в Италию?

— Зачем? — с удивлением спросила Катя.

— На Капри, к Алексею Максимовичу. Луначарский посылает. — И уже серьезно пояснил: — У меня неважно со здоровьем: легкие… Нужно подлечиться. Помнишь, я болел воспалением легких?

Еще бы ей не помнить… Весь город тогда за него переживал.

— Поедем, Катюша, ты мне очень нужна… — снова, уже серьезно, повторил он, заглядывая ей в глаза с какой-то печальной отрешенностью. Сердце ее невольно сжалось. Только теперь она обратила внимание на его странно утончившееся лицо, на худобу шеи, выступающей из воротничка рубашки, ощутила влажность его горячей руки. Со страхом подумала: «Да он же сильно болен!» Представила его одиноким на чужбине, и волна жалости и нежности затопила сердце. Ведь это был Юрий Николаевич! Их Юрий Николаевич, которого все так любили и преклонялись перед его талантом! Нет, она его не оставит, не предаст. Быть всегда с ним рядом, заботиться о нем — какое счастье!

На другой день сообщила о своем решении родителям. Мать всполошилась:

— Ты сумасшедшая! Выходить замуж за человека, у которого есть жена и ребенок. Ты просто жадна до страданий.

— Я люблю его и поехала бы с ним, если бы он даже был Синей Бородой, — упрямо ответила она.

— А театр? А карьера? Можешь всю жизнь поломать. Мы тебя учили, тянули изо всех сил… Вас ведь вон сколько…

Мать заплакала. Бедная мама, нелегко ей было отпускать дочь в такую даль, в неизвестность. Еще не старая. Гладкие темные волосы стянуты красивым узлом на затылке. Лицо несколько поблекшее, но глаза живые. В прошлом учительница, она внушала дочерям стремление к самостоятельности, к независимости. Настаивала на том, чтобы они получили высшее образование. Говорила: «Мужчины могут прожить и физическим трудом, а женщина обязательно должна иметь подходящую профессию, быть независимой».

Возможно, причиной подобных утверждений была неудовлетворенность собственной жизнью. Родила восьмерых детей, троих похоронила в младенчестве, а пятерых вырастила. Она, Катя, самая старшая, за ней идет Таня, потом Муся, братья Валентин и Анатолий. Мать отдала им, своим детям, всю жизнь. Отец знал только свою работу да охоту. Прирожденный охотник, он ненавидел душную канцелярию и не любил свою канцелярскую работу. Сейчас он сидел хмурый, иногда строго покашливал. В его глазах Катя читала молчаливое осуждение. Но любовь сделала ее глухой ко всему. Перед ее мысленным взором стоял только он, Юрий Николаевич.

…И они уехали в Италию, прихватив с собой его трехлетнюю дочку Наташу. Он очень любил девочку и не захотел с ней расставаться.

У Юрия Николаевича было письмо Луначарского к Горькому с просьбой помочь молодому драматургу Юрьину с устройством на Капри. Но когда они прибыли в Неаполь, Юрий Николаевич постеснялся беспокоить Горького, и они не поехали в Сорренто, где жил тогда Алексей Максимович. Решили сразу переправиться на Капри.

Неаполь громоздился крутыми уступами над живописной бухтой Неаполитанского залива. На восточной стороне его кольцом загибающегося берега едва прорисовывалась сквозь белесую дымку двугорбая вершина Везувия. Та, что была повыше, слегка курилась. Краски были предельно ярки, насыщенны, словно на старинной пасхальной открытке. Лазурное море, лазурное небо. После холодной Карелии и хмурого Ленинграда этот лазурно-золотой мир казался сказочно прекрасным.

— Итальянцы называют Неаполитанский залив зеркалом Венеры. По преданию, именно здесь богиня вышла из морской пены, — сказал Юрий Николаевич. — Венера считается покровительницей всего побережья Кампании.

Долго стояли они над морем, очарованные красотой окружающего. Потом медленно спускались по бесконечно длинной лестнице к набережной Санта Лючия. Юрий Николаевич нес на руках маленькую Наташу.

На набережной было очень людно. Внимание Кати привлекла процессия католических монахинь. Они шли длинной ровной цепочкой в своих черных одеждах и белоснежных крылатых колпаках, невозмутимо-спокойные, отрешенные от всего мирского. Среди них были молодые, привлекательные лица, и Катя сожалеюще подумала: какие причины заставили этих совсем юных девушек затвориться в монастыре? Жить так хорошо! Любить… Всю ее переполняло счастье, острое до боли. Монахинь сопровождал рослый падре в огромных, закрывающих половину лица, светозащитных очках. Эти очки и черпая до пят сутана делали его похожим на какое-то большое морское животное.

Юрий Николаевич пошутил:

— Встреча с попом предвещает несчастье.

Вскоре подошел катер. На его борту крупными латинскими буквами было выведено название: «Valentino».

Возбужденная толпа беспорядочно двинулась по узким сходням на палубу. Юрий Николаевич едва успел подхватить ребенка на руки.

В открытом море неожиданно подул крепкий ветер, вздымая крутые валы. Катер то взлетал вверх, то ухал вниз, грозя перевернуться. Пронзительно вскрикивали женщины, растерянно улыбались мужчины, скрывая под этой улыбкой свой страх перед разбушевавшейся стихией.

Юрий Николаевич спустился с ребенком вниз, в кубрик, а Катя осталась на палубе. Жадно всматривалась в проплывающие пейзажи. Над крутым скалистым обрывом промелькнул городок, рядом кто-то произнес: «Сорренто». Сорренто… Там жил Горький, это был тот самый таинственный Сорренто, о котором пелось в неаполитанской песне: «Вернись в Сорренто, там ждут тебя…» Да, она была в Италии, в стране, куда во все времена устремлялись люди искусства: художники, оперные певцы, скульпторы, писатели. Вероятно, вот так же переправлялся на Капри ее любимый поэт Блок. В Риме и во Флоренции писал свою поэму «Мертвые души» Гоголь. В Италии работал над своей картиной «Явление Христа народу» художник Иванов…

Наконец в слегка затуманенной дали возникла остро торчащая из воды скала. Она казалась неуместной среди пугающей беспредельности морского пространства. По мере приближения к ней катера скала увеличивалась в размерах, уплощалась, превращаясь в гористый остров. Это и был Капри.

Катя увидела белую россыпь здании среди темной зелени деревьев, отвесную стену скалистой горы с вершиной, заросшей лесом.

Катер благополучно пришвартовался к причалу обрывистой бухты. Были спущены сходни, и они, опьяненные качкой, оглушенные грохотом моря, выбрались наверх.

По краю набережной громоздились солидные многоэтажные здания — рестораны, гостиницы, палаццо.

Юрий Николаевич прилично говорил по-немецки и по-французски. Они быстро отыскали туристическое справочное бюро.

Им дали адрес недорогой частной квартиры с пансионом.

Сначала все было хорошо. Днем Юрий Николаевич работал над новой пьесой, а Катя с Наташей гуляли в городском саду Аугусто высоко над морем.

Иногда все трое спускались к морю и любовались пенным прибоем. Сверху из фешенебельного ресторана доносились веселая музыка и звуки гавайской гитары. Катя была переполнена радостным чувством бытия. Ей казалось все прекрасным в этом лучшем из миров.

Несколько раз переправлялись через залив в Неаполь, по крутому склону поднимались на плато, где под ярким солнцем, на фоне Везувия, дремали развалины Помпей.

Они ходили по узким улицам древнего города, выстланным диким камнем, подолгу простаивали на просторных площадях перед руинами храмов и дворцов. Катя сознавала неповторимость этих мгновений. Она словно в трансе хватала, трогала бесформенные камни, прислонялась щекой к обломкам колонн. Ей казалось, что от них исходят некие древние силы и наполняют ее необыкновенной энергией.

Под толщей вулканического пепла сохранились в целости дворцы, многие дома горожан, виллы богачей, пекарни, термы. Странно было чувствовать себя в жилище давно исчезнувших обитателей, трогать руками их вещи. Рождалось чувство духовного общения с ними, и от этого было немного жутко.

Голубое, без единого облачка, небо и тишина как бы подчеркивали величие и покой, исходящие из сказочного прошлого, настраивали на душевную безмятежность.

Образ Древнего Рима у нее начал создаваться со школьной скамьи. Вначале оформился исторический образ, позже он обрел художественную плоть, сделался словно бы зримым. Джованьоли вел ее на Эсквилин и Субуру, к Триумфальным воротам, к воротам смерти, через которые служители Большого цирка при помощи длинных багров убирали с арены изуродованные и окровавленные тела умирающих гладиаторов. Они с Юрием Николаевичем поднялись на Капитолий и остановились у конной статуи курчавого Марка Аврелия. У их ног лежал императорский Рим, «город цезарей», которого не существовало уже полторы тысячи лет. Пространство между холмами Капитолия, Палатина и Квиринала, то, что некогда носило название Римского форума — центральной площади Древнего Рима, было заполнено руинами, одинокими колоннами, арками, развалинами храмов и дворцов. Отчетливо выделялась обгрызанная временем громада Колизея. Рядом с Колизеем возвышалась древняя арка, белели развалины какого-то храма, одиночные колонны.

С Капитолия открывался вид на далекие зеленые холмы и на Тибр с его бесчисленными мостами. Вечный город…

От императорских форумов остались груды обломков и названия. На небольшом пространстве, словно в горсти, находились «развалины власти». Именно тут решались судьбы целых народов, тираны вершили суд и расправу, Брут изгнал из Рима цезарей и казнил своих сыновей за то, что они предали республику. Тут вершилась история…

И республиканский Рим, и Рим императорский были щедро обагрены кровью рабов и покоренных народов. Заурядный правитель провозглашал себя богом, и ему при жизни возводили храмы и приносились жертвы. Будучи еще школьницей, Катя поражалась и даже искренне возмущалась, как можно было обожествлять какого-то сумасшедшего Калигулу или пьяницу Нерона, молиться им, приносить жертвы — ведь для этого тоже надо сойти с ума! Но у древних была своя несокрушимая логика: боги проявляют свою власть над людьми через своих потомков — цезарей. Мораль существует для простых смертных, но не для богов, потому императорам мораль не писана. Самое смешное то, что они сами искренне верили в свое божественное предназначение. Римляне были помешаны на своей расовой исключительности, а следовательно, вседозволенности по отношению к другим народам. Они пребывали в твердой уверенности, что произвол правит миром.

На другом берегу Тибра был замок Святого Ангела, где судили Джордано Бруно. А дальше на запад раскинулся Ватикан…

— Все империи рано или поздно рушатся, таков их исторический удел. Хотя бы самый близкий пример: Российская империя, — сказал Юрий Николаевич.

Они мечтали поехать во Флоренцию, познакомиться с творчеством великих мастеров эпохи Возрождения, побывать в знаменитом музее Уффици, во дворце Питти, увидеть оригинал статуи Давида Микеланджело.

Но их мечтам не суждено было сбыться.

С наступлением жары здоровье Юрия Николаевича резко ухудшилось. Они уже никуда не ездили, даже в Неаполь. Иногда вечерами, уложив девочку спать, шли в ближайший бар, где собиралась русская эмигрантская интеллигенция — писатели, художники, поэты. Они всячески поносили советскую интеллигенцию, якобы продавшуюся большевикам. «А вы кому продались? Господину Рябушинскому и его компании?» — спокойно спрашивал Юрий Николаевич, хотя это спокойствие давалось ему нелегко. Его слова вызывали новый поток грязной брани в адрес «красных», грубые, невежественные руки которых многое исковеркали у «них» на родине. Но, мол, русскую культуру, русский дух не может сломить никакая вражеская сила. И они, истинные интеллигенты, будут хранить порученное им сокровище русской культуры, чтобы передать ее великой императорской России будущего. Юрий Николаевич насмешливо отвечал:

— Насчет вражеской силы вы все правильно сказали. Но у вас нет родины и будущего нет, следовательно, и охранять вам нечего, без вас обойдутся.

— Неправда! — отвечал кто-то с ненавистью. — Русь у нас в самых заветных глубинах сердца. Мы еще вернемся!

— Слыхали! — пренебрежительно усмехался Юрий Николаевич. — На белых конях…

Особенно запомнился Кате высокий тощий профессор в черном костюме и безукоризненно белом воротничке. Он ненавидел большевиков лютой ненавистью. «Хамы во главе государства! — яростно выкрикивал он тонкими бледными губами. — Скажи этому хаму «храм науки», он дико рассмеется и ответит: «Идиоты».

Завсегдатай бара, вечно пьяный поэт, горестно взывал: «Милый, милый хам, дай я тебя облобызаю. Ты самый лучший хам на свете, потому что ты русский… Мне без тебя очень плохо».

Юрия Николаевича возмутила статья некоего журналиста Яблонского, опубликованная в монархической газете «Руль». Статья называлась «Собачий ошейник». Яблонский обвинял советских писателей в продажности «пролетарскому правительству». Прочитав статью, Юрий Николаевич в тот же день сел за письмо-отповедь этому «литературному отребью», как назвал он Яблонского.

«…В качестве советского писателя, находящегося в данный момент за границей и являющегося как бы представителем всей писательской массы СССР, я чувствую себя обязанным ответить вам, — писал Юрий Николаевич. — Вы пишете о «крепостной интеллигенции», о подъяремном русском писателе, принадлежащем (?!) «пролетарскому правительству», который должен творить по указке цензора, художественно лгать, искажая действительность… И на это я, в полном сознании своей ответственности, говорю вам: да, большая и лучшая часть интеллигенции, в том числе и русский писатель, давно уж работает не за страх, а за совесть с советской властью (а не принадлежит ей). Служа революции, мы, русские, советские писатели, выполняем определенный социальный заказ и отлично сознаем это, не видя в том чего-либо позорного, — этим, разумеется, определяются как наши темы, так и их разработка, а не требованием цензора…»

И дальше:

«Если мы, советские писатели, находимся на службе революции, то вы и подобные вам, может быть сами того не сознавая, состоите в услужении у небольшой кучки бывших людей, которых давно выплевала новая Россия, и, выполняя их социальный заказ… вы должны лгать, клеветать и обманывать, и не можете, не смеете поступить иначе, ибо так нужно хозяину… В неважное место привел вас «свободный ум», г. Яблонский, и не кажется ли вам, что теперь уместно заново поставить вопрос: кто же в конце концов действительно оказался в «собачьем ошейнике»?..»

Письмо было потом опубликовано в журнале «Жизнь искусства».

Иногда в баре устраивали вечера русской песни. И у исполнителей и у слушателей лились по щекам слезы умиления.

Катя чувствовала весь ужас их отщепенства и эгоистически радовалась мысли, что, как только Юрий Николаевич поправится, они немедленно вернутся на Родину.

Но Юрию Николаевичу становилось все хуже. Тем не менее он жил самой деятельной жизнью. Много писал. Каждое утро Катя приносила ему кучу газет, которые он тщательно просматривал.

В середине лета ему стало совсем плохо. Наблюдающий его врач посоветовал немедленно уехать с Капри на север Италии, в курортный городок Мерано.

Городок небольшой. Вверху — сверкающие вечными снегами вершины первозданных гор. Внизу — огни отелей, ресторанов, шумных баров и многочисленных казино.

Сняли комнату в русском пансионе «Родной угол». Хозяйка, увидя их тощий багаж, проворчала: «У меня тут все очень приличные пансионеры! Я принимаю с большим разбором». Узнав, что они из Советской России, изумленно расширила свои маленькие глазки, утопавшие на ее жирном лице, как два чернослива в куче теста. Изумление сменилось любопытством, но вопросов задавать, видно, не посмела, мол, в конце концов, какое мне дело, в этом городе достаточно всякого люда.

Комнату они получили. В пансионе было полно русских эмигрантов, но Юрий Николаевич решил не вступать с ними в контакт. Обедали они в своей комнате и вели замкнутый образ жизни.

Городок был очень зеленый. С заснеженных гор ветер приносил приятную прохладу. Воздух освежали апельсиновые и лимонные рощи, развесистые вековые дубы. Было любопытно наблюдать за жизнью разноплеменных обитателей этого модного курорта, съехавшихся со всего света.

Город жил в основном за счет казино, где просаживали свои деньги международные авантюристы и российские эмигранты. По закону в рулетку могли играть только иностранцы. И бегал по магическому кругу заветный шарик из слоновой кости, помогая городским властям латать дыры в своем бюджете. Иногда они с Юрием Николаевичем из любопытства заходили в какое-нибудь казино и по-актерски, с профессиональной внимательностью наблюдали за игроками.

Так прожили они в «Родном углу» остаток лета, осень и зиму. Юрий Николаевич заканчивал свою пьесу. Он старался быть веселым, жизнерадостным, строил грандиозные планы на будущее. Мечтали об артистическом дуэте наподобие Станиславского и Лилиной или Гайдебурова и Скарской. «Ты сыграешь Катерину в «Грозе», а я… я, может быть, Гамлета…» — мечтательно говорил он. Но Катя видела, что силы оставляют его.

Весной ему стало совсем плохо, и его положили в госпиталь.

О, эти последние дни в Мерано! Угасал он медленно и тихо. Его глаза светились сухим, обжигающим светом. Катя с ужасом сознавала всю неизбежность надвигающейся катастрофы.

В начале июня он умер.

Никогда не забыть ей тот день, когда она сидела возле свежего холмика на госпитальном кладбище. Ее тогда охватило страшное чувство одиночества на Земле.

Русские обитатели «Родного угла» отнеслись сочувственно к ее горю. Такая молоденькая, с ребенком на руках. Уговаривали остаться в Мерано, куда, мол, ты поедешь, в России голод. Хозяйка предложила работу в своем пансионе: «Будешь горничной — жалованье, чаевые». Катя благодарила: в конце концов, они по-своему желали ей добра. Но мысль остаться на чужбине вселяла страх и отчаяние. Только домой, в Россию!

Нет, она ничего не забыла. Разве можно забыть такое? Стереть, как мел со школьной доски… Просто Юрий Николаевич был другой жизнью, в другом плане существования. В ее любви к нему было много юношеского идеализма, жертвенности. Он так и остался для нее Юрием Николаевичем.

Перед смертью он написал своему другу, известному московскому писателю, письмо, в котором просил оставить его дочь Наташу в своей семье или отдать ее в детский дом. Содержание письма Катя узнала только в Москве и очень огорчилась: ведь она обещала ему никогда не расставаться с ребенком. Конечно, он понимал, как ей будет трудно с Наташей, и сделал так, чтобы она, Катя, была совершенно свободна.

Девочка прожила в семье писателя три года, и все это время Катя общалась с ней, проявляла постоянную заботу, как если бы она была ее родной дочерью. Девочка очень любила свою Катю (так она ее называла).

Потом объявилась родная мать Наташи и взяла дочь к себе. Конечно, это было естественно и логично, но Катя чувствовала себя осиротевшей. Впрочем, связь не прерывалась. Катя часто ходит мимо того дома, где живет Наташа. Они договариваются о новых встречах, и девочка радуется каждому свиданию. «После мамы я люблю тебя больше всех», — сказала она однажды Кате. Мать девочки знает об их дружбе и не препятствует ей. Только встречаться приходится все реже и реже из-за нехватки времени.


После итальянских городов — Рима, Неаполя, цветочного Капри, Мерано — Москва казалась захолустной провинцией. Мощенные булыжником улицы, по которым тарахтели старенькие трамвайчики, деревянные дома и домишки, крикливые извозчики в живописных зипунах и четырехугольных шапках, бродячие цыгане, пестрое многолюдье барахолок.

Еще давали о себе знать последствия гражданской войны. Было много нищих, беспризорников. На биржах труда толпились безработные. В узких петляющих улицах прятались крохотные лавчонки с самодельными вывесками. В многолюдном Охотном ряду шла бойкая торговля разными товарами, овощами, мясом, яблоками на возах. Многочисленные ресторанчики, закусочные, лотерейные киоски заманивали к себе разнообразную публику. Нэп процветал.

С помощью друзей Юрия Николаевича Катя довольно быстро нашла жилье. Она сняла угол у пожилой женщины, сын которой работал администратором в Театре Революции. Жилье не ахти какое: полуподвальное помещение, разгороженное фанерой на комнату и крошечную кухню. Удобств никаких. Но для перенаселенной Москвы и это было находкой.

Дом № 8 в Нижне-Кисловском переулке, в полуподвале которого Кате суждено было прожить несколько лет, имел новую, так называемую писательскую надстройку, где жили писатели, драматурги, композиторы. Почти рядом с домом находился Театр Революции — громоздкое здание из красного кирпича в стиле ампир. Фасадом он выходил на Нижне-Кисловский переулок.

Незадолго до смерти Юрий Николаевич закончил новую пьесу под названием «Когда поют петухи». Он попросил Катю передать рукопись директору Театра Революции писателю Матэ Залке.

Осторожно вынула из чемодана папку с рукописью, ласково провела по ней ладонью. И сейчас же встало перед ней мертвое лицо Юрия Николаевича. Она задохнулась от подступившего рыдания.

Эта пьеса хранила его последние размышления. В ней был призыв к борьбе с наступавшим германским фашизмом, призыв к международной солидарности рабочего класса. Он до конца оставался активной личностью.

И вот она впервые открывает массивную дверь в обитель, где еще витал дух Юрия Николаевича, где он работал, был актером, а иногда и режиссером. Дежурный администратор объяснил ей, как найти кабинет директора. По лестнице поднялась наверх, в пустынное фойе с огромной стенгазетой на массивном стенде и большими фотографическими портретами актеров по стенам. Глаза ее беспокойно забегали по незнакомым лицам в надежде отыскать то, единственное… Нашла. Он смотрел прямо на нее со своей, такой знакомой ей, открытой улыбкой, будто хотел сказать: «Не робей, впереди у тебя целая жизнь…» От этой его живой улыбки стало даже как-то легче на сердце. Прижимая к груди папку с рукописью, двинулась отыскивать директорский кабинет.

Робко приоткрыла дверь, услышала: «Входите!»

За письменным столом в жестком кресле сидел молодой человек, бровастый, круглолицый, с живыми светло-серыми глазами. Это и был Матэ Залка. Он вежливо ответил на ее приветствие и указал на стул напротив себя. Залка и не подозревал, что эта юная особа знает о нем очень много. Венгерский писатель, политэмигрант, коммунист-интернационалист. О его легендарной судьбе восторженно рассказывал ей Юрий Николаевич. Офицер венгерской армии Бела Франклин (настоящее имя Матэ Залки) в империалистическую войну открыто выступал за всеобщий мир, за прекращение войны. За это его привлекли к суду офицерской чести. Попав в русский плен, он перешел на сторону революционных сил, стал командиром Красной Армии. Воевал в Сибири против Колчака, дрался с белыми в чапаевской дивизии, штурмовал Перекоп.

Когда в Венгрии в 1919 году совершилась революция и была провозглашена советская республика, Залка уехал на родину. Но республика просуществовала всего три месяца, и Матэ вынужден был эмигрировать в Советскую Россию.

Став директором Театра Революции, Залка составил манифест, в котором определил задачи театра:

«Агитируя зрелищно, вскрывать интересующие советского зрителя проблемы в преломлении коммунистического мировоззрения…»

Юрий Николаевич рассказывал Кате о выступлениях в Театре Революции таких видных коммунистов-интернационалистов, как Сэн Катаяма, Бела Иллеш, Антал Гидаш, Назым Хикмет и, конечно же, Матэ Залка.

Катя с любопытством рассматривала Матэ. Какой он, оказывается, молодой! Лет тридцати. А она ожидала увидеть в боях поседевшего мужа.

Решив, вероятно, что перед ним молодая актриса, ищущая работу, Залка добродушно спросил:

— Чем могу быть полезен?

— Моя фамилия Максимова… — смущенно проговорила Катя, затрудняясь, в какой форме излагать дело.

— Очень приятно. И что вы хотели, товарищ Максимова? — Залка подбадривающе улыбнулся ей.

— Мой муж просил передать вам лично рукопись пьесы. Вот… — Катя положила перед ним папку.

— Пьеса? Это хорошо. А кто же ваш муж?

— Юрьин Юрий Николаевич…

— Юрьин?! — Залка стал серьезным. — Он ведь в Италии, лечится. Как его здоровье?

— Он умер, — почти прошептала Катя, пытаясь справиться с подступавшими слезами…

— О-о… Простите бога ради, — растерянно пролепетал Матэ. — Но как это случилось? Мы все надеялись… Искренне вам соболезную.

— Он просил, чтобы вы лично прочитали его пьесу, — уклоняясь от расспросов, как можно спокойнее произнесла Катя.

Залка понял, торопливо сказал:

— Да, да, конечно. Обязательно прочитаю. Юру я очень любил. — И после некоторой паузы продолжил: — Он был настоящим коммунистом и очень талантливым человеком. Они с Мейерхольдом вместе начинали в этом театре, который назывался тогда ТЕРЕВСАТ — Театр революционной сатиры. Помню, Мейерхольд хотел поставить его сатирическую пьесу «Нечаянная доблесть», которую горячо рекомендовал Луначарский, но что-то у них не получилось, и Юра поставил ее в Малом театре с режиссером Волконским.

В кабинет вошел довольно высокий худощавый человек с длинным угловатым лицом, большим носом и строго сжатым капризным ртом. Катя узнала Мейерхольда.

— Всеволод, Юра Юрьин умер! — обрушил на него новость Залка.

— Умер? Когда? — удивился Мейерхольд.

— Это его жена… Простите, как ваше имя?

— Екатерина Александровна.

Мейерхольд молча уставился на Катю круглыми серыми глазами.

— Да. Я только что вернулась из Италии, — тихим голосом подтвердила Катя.

Мейерхольд помолчал. Затем как бы про себя пробормотал:

— Странно… Был человек — нет человека…

— Он оставил для нас пьесу… — Залка указал на папку.

— Что ж, это любопытно, — словно очнувшись, проговорил Мейерхольд. — Его пьесы всегда остросюжетны и очень современны. Ты почитай, — обратился он к Залке. И тут же заторопился. — Я поехал в Наркомпрос… — Вежливо кивнул Кате и стремительно вышел из кабинета.

— Они дружили… — сказал Кате Залка, — но Всеволод не любит выказывать свои чувства.

Матэ Залка внимательно расспросил Катю об ее устройстве с жильем, о планах на ближайшее время. Узнав, что она актриса, расспросил, где училась, кто был руководителем группы. Пригласил работать в Театре Революции.

— Только наш театр особенный. У нас четкая социальная установка. Мы работаем, так сказать, на потребу текущего политического момента. Ничего, что вы ориентированы на академизм, на игру «нутром». Это даже интересно. Кстати, Юрий Николаевич любил работать на злобу дня. Помню, как мы ставили его пьесу «Национализация женщин». Пьеса имела большой успех у публики.

— Да, Юрий Николаевич рассказывал мне о вашем театре, — сказала Катя. — Новые характеры в советской действительности… Это очень интересно.

— Ну что же, подавайте заявление. Только у нас правило: сдать экзамены. Решать о приеме будет комиссия во главе с Мейерхольдом.

Он встал, подал Кате руку.

— Будут трудности — приходите прямо ко мне.

Катя вышла из кабинета директора с чувством исполненного долга.

От проявленного к ней участия на душе стало еще горше. Нет, она не вернется на сцену, с этим покончено навсегда. Ей необходимо переменить обстановку, начать жить с чистой страницы. Уходят же в монастырь, в схиму… А она уйдет в другую жизнь. Вспомнились молодые монахини на набережной Санта Лючия. Какая она тогда была счастливая!

На бирже ей повезло — сразу предложили место корректора в типографии «Красный пролетарий». Катя радовалась, что быстро нашла работу. Зарплата, паек, независимость.

В отделе кадров типографии ее встретили очень приветливо.

— Грамотные люди нам нужны, — благодушно произнес пожилой кадровик, в котором было что-то отцовское.

Он взял Катины документы, поправил съезжающие на кончик носа очки и стал внимательно изучать анкету.

— Окончили Институт сценических искусств? То-то обрадуется наш завклубом, ему как раз нужен руководитель драмкружка.

— А почему вы решили, что я соглашусь им руководить? — сердито спросила Катя.

— Я ничего не решил, само собой решится, — улыбнулся кадровик. — Народ у нас очень активный, одним словом кушнеревцы, среди них невозможно быть в стороне, вот увидите!

— Что значит «кушнеревцы»? — полюбопытствовала Катя.

Кадровик укоризненно посмотрел на нее из-под седых козыречков бровей.

— Да знаете ли вы, милая барышня, куда попали? В Кушнеревку. Здесь Ленина по оригиналам его рукописей печатали! Да, да, все его труды. Сам дал согласие рабочим нашей типографии. Он ведь жил на Сущевке в 1900 году, в квартире Елизаровых на Бахметьевской улице. Так что район наш знаменитый. И типография знаменитая. Кушнеревцы-то на баррикадах сражались в 1905 году на улицах Сущевки, а типография была революционным штабом. Некоторые здесь помнят, как захватили Сущевскую полицейскую часть. Так что у нас традиции, а молодежь эти революционные традиции ух как продолжает. Вот так-то… — закончил он с победным видом.

— Что ж, спасибо за информацию, постараюсь быть достойной вашей Кушнеревки, — полушутя-полусерьезно сказала Катя.

— То-то же! — в тон ей ответил кадровик.

Теперь она каждое утро ехала в битком набитом трамвае на Сущевку, где на Краснопролетарской улице, 16/1 находилась типография «Красный пролетарий», бывшая скоропечатная Кушнерева.

Типография выпускала общественно-политическую литературу — книги, брошюры, журналы, плакаты. Здесь печатались журналы: «Коммунистический Интернационал», «Большевик», «Под знаменем марксизма» и другие партийные органы. С непривычки работать было нелегко: текст трудный, много незнакомых терминов — философских, политических, — приходилось рыться в словарях, напряженно сосредоточивая внимание. К концу рабочего дня она так уставала, что чувствовала себя словно избитой. Голова становилась тяжелой, болели плечи и спина. Но постепенно втянулась в работу и даже получила к ней вкус. Она так овладела политической и философской терминологией, что свободно обращалась с любым материалом. Среди друзей шутливо хвасталась, что стала самой политически подкованной женщиной и может теперь читать даже Гегеля и классиков марксизма.

В типографии была очень боевая комсомольская организация, которая руководила всей жизнью типографской молодежи. В клубе устраивались вечера, на которых выступали с живой газетой. Давались сатирические сценки, критикующие мещанство, живые картины на политические темы с карикатурными буржуями, пузатыми нэпманами, кулаками и мироедами. Публике нравилось, и она выражала свое одобрение бурными аплодисментами.

Эти живые газеты воскресили в памяти Кати зрелищные представления, которые устраивали они, студенты Института сценических искусств, в Таврическом саду. В летнем театре этого сада они часто выступали с одноактными пьесами, живыми картинами, комедийными трюками, злободневными политическими памфлетами. Это был так называемый «Комсоглаз», студенческая самодеятельность, которая возмещала будущим актерам недостаточность учебной практики. Особенно отличались в «Комсоглазе» Николай Черкасов, Борис Чирков, Петр Березов, Василий Меркурьев. О Черкасове даже в газетах писали как о способном комедийном актере. Сколько памятных вечеров провели они в комнате отдыха, сочиняя сатирические сценки, куплеты, комедийные пьески и шутки, под музыку репетируя их. Ее, Катю, обычно просили играть на рояле.

Кадровик оказался прав: среди кушнеревцев невозможно было оставаться в стороне. Их самодеятельный кружок шефствовал над заводом «Тизприбор», который был по соседству с типографией, на Краснопролетарской, 2/4. Кушнеревцы выступали в заводском клубе перед рабочими со своей агитгазетой, а так как самой модной темой была тема труда, тема рабочего человека, то Катя сочла своим долгом помогать им эту газету сделать более действенной, боевой. Тут-то и пригодился ей некоторый студенческий опыт.

Кружковцы обрадовались: за дело берется профессионал!

Типографский клуб был небольшой, но очень уютный, обильно украшенный продукцией Кушнеревки — яркими плакатами, лозунгами, книжными витринами. На витринах можно было видеть первые издания ленинских работ: «Пролетарская революция и ренегат Каутский», «Государство и революция», брошюру Кржижановского об электрификации России, напечатанную в Кушнеревке по срочному заданию Ленина, и первую Конституцию РСФСР.

Здесь все было связано с именем Ленина. Всюду висели его литографические портреты.

Теперь Катя не спешила ехать после работы домой, а шла в клуб, где ее ждали кружковцы.

Она решила сделать газету более театральной, сухие дидактические сценки перевести в живые веселые представления. А серьезные статьи, которые приходилось читать в корректорской, давали ее работе правильное, идейное направление, учили четкой классовой позиции среди неразберихи нэпманского окружения.

Вечера в клубе, срежиссированные Катей, имели шумный успех. Газета получилась живой, конкретной. В ней затрагивались не только бытовые проблемы, но и общественные, вызывающие полемический задор. Каким должен быть новый человек, человек социализма? Вот главный вопрос, который пыталась решать газета.

Многие были смущены контрастами нэпа. До недавнего времени Катя и сама могла про себя сказать стихами Александровского:

Сколько счастья и путаницы,

Я какой-то расколотый весь.

Вот эта «расколотость», возникающая при виде голодных детей, созерцающих изобилие нэпманских лавочек, при виде «нэпа-жирного», морда которого, как писал лефовец Третьяков, «в витринах экстраобжорных магазинов, в искромете ювелирен, в котиках и шелках, в кафе и казино», временами повергала Катю в уныние. И теперь она считала своей задачей объяснять средствами искусства ленинский лозунг: «Из России нэповской будет Россия социалистическая!» Было, конечно, трудно. Не хватало профессионального опыта. Выручала молодость и активность кружковцев, которые были неистощимы на выдумки. Нашлись и талантливые скетчисты, поэты, юмористы. Использовали материалы газет, журнала «Крокодил», полными горстями черпали из литературных произведений, из поэзии.

Среди своих сверстников Катя постепенно обретала душевное равновесие, к ней возвращалась прежняя жизнерадостность.

Типография тесно взаимодействовала с подшефным заводом «Тизприбор» (завод точных измерительных приборов). Через типографию можно было организовывать выступления видных публицистов, журналистов-международников, просто лекторов на разные темы, интересующие молодежь. Нередко такие лекции кончались концертами самодеятельных кружков завода и типографии.

На вечерах выступали известные поэты: Василий Казин, Николай Полетаев, Василий Александровский, Григорий Санников и другие. Особой популярностью среди молодых рабочих завода пользовался Василий Казин с его темой труда и нежной лирикой, воспевающей любовь и весну. Одно из стихотворений так и называлось: «Рабочий май». Поэт читал его просто и задушевно:

Стучу, стучу я молотком,

Верчу, верчу трубу на ломе, —

И отговаривается гром

И в воздухе, и в каждом доме.

Кусаю ножницами я

Железа жесткую краюшку,

И ловит подо мной струя

За стружкою другую стружку.

А на дворе-то после стуж

Такая же кипит починка.

Ой, сколько, сколько майских луж —

Обрезков голубого цинка!

Как громко по трубе капель

Постукивает молоточком,

Какая звончатая трель

Гремит по ведрам и по бочкам!

Казина очень любили за его светлую, жизнеутверждающую поэзию. Если Александровский тревожил своими стихами, пытался ранить душу сомнениями, то Казин с его молодым оптимизмом, ясным мировоззрением поднимал дух, вселял уверенность. Рабочие шутливо называли его «наш неказистый Казин». Он был маленького роста, который, однако, искупался выразительностью его чисто русского лица.

Казин был дружен с Есениным и много рассказывал о нем как о поэте и человеке. Горячо доказывал, что Есенин никакой не имажинист, а просто талантливый поэт, и зачитывал его высказывания об имажинистах:

«Собратьям моим кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и ее уклада. Но да простят мне мои собратья, если я им скажу, что такой подход к искусству слишком несерьезный… У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния».

Чувство родины… Катя на себе испытала, что это такое, когда осталась одна на чужбине, среди чуждых ей людей. Ее охватил панический страх не выбраться домой, в Россию. Все оказалось куда сложней, чем она думала. Быть отторгнутой от всего, от общественной жизни, от интересов своей страны. Как это страшно! Поэтому она с особым чувством воспринимала есенинские строки в чтении Василия Казина:

Но и тогда,

Когда во всей планете

Пройдет вражда племен,

Исчезнет ложь и грусть, —

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».

И еще:

Я не знаю, что будет со мною…

Может, в новую жизнь не гожусь,

Но и все же хочу я стальною

Видеть бедную, нищую Русь…

Перед молодой рабочей аудиторией Казин стремился отделить Есенина от есенинщины, которая еще давала о себе знать после смерти поэта среди некоторой части молодежи.

По окончании вечера комсомольцы дружно провожали Казина, окружив его плотным кольцом.

Однажды типографию переполошила весть: вечером в «Тизприборе» будет выступать Маяковский!

Катя еще ни разу не удосуживалась послушать Маяковского. На его вечера попасть было очень трудно, а тут вдруг он сам едет на завод! В Ленинграде они, студийцы, старались попасть на вечера Есенина, а к Маяковскому относились довольно равнодушно: какой-то там футурист в желтой кофте! И только в Москве у нее возник интерес к Маяковскому, но опять же не как к поэту, а как к одиозной личности в литературном мире. Очевидцы взахлеб рассказывали о его разящем остроумии во время выступлений, о его скандальных вечерах. Подогретая любопытством, пыталась читать поэму «150 000 000», но стихи показались какими-то вычурными, непонятными, и она забросила чтение.

Кушнеревцы пришли на вечер в заводской клуб задолго до начала — потом не пробиться! Дверь клуба будут осаждать толпы жаждущих послушать Маяковского.

Зал был набит до отказа. В сплошном веселом гуле всплески молодого смеха, задорные выкрики.

Наконец на сцену вышел большой красивый человек, отнюдь не в желтой кофте, а в хорошо сшитом костюме, при галстуке, как и подобает в такой ситуации. Он остановился почти у самой рампы, слегка расставив ноги, монументальный, внешне спокойный. Катю восхитила выразительность его позы. Свободно, могучим басом он бросил в притихший зал: «Разговор с товарищем Лениным».

Грудой дел,

суматохой явлений

День отошел,

постепенно стемнев.

Двое в комнате.

Я

и Ленин —

фотографией

на белой стене.

Катя невольно подалась вперед, слегка вытянув шею, она сразу почувствовала «настоящее». Слушала, затаив дыхание, искренние, без всякой поэтической лжи, стихи. Она чувствовала, как между нею и поэтом возникает душевный контакт.

Товарищ Ленин,

я вам докладываю

Не по службе,

а по душе.

Товарищ Ленин,

работа адовая

будет сделана

и делается уже, —

уверенно рапортовал поэт. И тут же с горечью признавался:

Многие без вас

отбились от рук.

Очень много

разных мерзавцев

Ходят

по нашей земле

и вокруг…

Ходят,

гордо выпятив груди,

в ручках сплошь

и в значках нагрудных…

Мы их

всех,

конешно, скрутим,

Но всех

скрутить

ужасно трудно.

Зал бурно аплодировал, и Катя вместе со всеми самозабвенно выкрикивала какие-то слова восторга.

Маяковский читал много: «Сергею Есенину», «Тамара и Демон», «Стихи о советском паспорте», «Хорошее отношение к лошадям», «Юбилейное».

Стихи потрясли Катю предельной искренностью, нежной человечностью, своей драматичностью. Такого она не слыхала. Каждое стихотворение было как огромная глыба, которая почти раздавливала Катю. Маяковский казался ей гигантом, поднимающим ее на гору этих глыб.

— Ну как? — спрашивали Катю по окончании вечера типографские друзья.

— Здорово! — кратко отвечала она, готовая разрыдаться от переполнявших ее чувств. Она любила Блока и Ахматову, но никогда не чувствовала такого душевного с ними единения, какое испытала, слушая стихи Маяковского. Поэт был ее единомышленником, его стихи были созвучны ее душе.

Через типографию проходила вся политическая и общественная жизнь страны, и Катя была в курсе всех важных событий. Завершающий этап культурной революции. Пятилетний план. Пятилетку в четыре года! Кадры решают все…

В типографии заговорили о ЦИТе — Центральном институте труда, которым руководил популярнейший в недавнем прошлом поэт Алексей Гастев. Несколько лет назад он, что называется, поставил крест на поэзии и занялся сугубо практической деятельностью.

В корректорской знатоки его поэзии горячо спорили между собой: вправе ли был Гастев зарывать свой редкий дар поэта ради голого практицизма? Одни поддерживали Гастева, его идею как можно скорее «поставить на колеса эту телегу, которая зовется Россией», другие обвиняли его в недоверии к искусству как мощной воспитательной силе, в капитуляции перед нэпом.

Личность Гастева с его ЦИТом очень заинтересовала Катю. Тем более что Гастева поддерживал Ленин, который придавал исключительное значение организации труда и производства в период реконструкции промышленности, быстрой подготовке рабочих. Этими проблемами и занимался ЦИТ.

Катю поразила та решительность, с которой Гастев отошел от поэзии ради практических дел.

До революции рабочий-металлист, Гастев стал профессиональным революционером, организатором рабочих стачек. Скитался по тюрьмам и ссылкам. Подолгу жил в эмиграции во Франции, где работал на заводах акционерной компании «Ситроен». Отсюда, по-видимому, возник у него интерес к организации труда на заводах Советской России, где не было эксплуатации и свободный человек мог трудиться во всю силу своих способностей.

«То-то родится в усильях железных, то-то взойдет и возвысится, гордо над миром взовьется, вырастет новый, сегодня не знаемый нами, краса-восхищенье, первое чудо вселенной, бесстрашный работник-творец-человек», — мечтал в своих стихах Гастев.

«Может быть, сейчас действительно не до искусства? — думала Катя. — Кругом требуются грамотные люди. Кадры решают все!..» Она чувствовала, что способна на большее, чем ежедневное бдение в корректорской. Ей нравилась живая заводская жизнь на «Тизприборе». А тут — пятилетний план, который открывал перед ней широкие возможности. А тут еще Муся: «Что ты прозябаешь в этой типографии? Так можно всю жизнь просидеть. С твоей-то энергией!»

Муся часто наезжала в Москву из Ленинграда к своей любимой Катюше. Она была веселой, жизнерадостной. Но сквозь молодую, беспечную веселость пробивалась уверенность в себе, гордость за свою будущую самостоятельность. Плановик нынче самая нужная фигура, он обязан разбираться во всех отраслях народного хозяйства. Словом, государственный человек. Со страстной заинтересованностью Муся рассказывала о грандиозных планах строительства, о миллионных капиталовложениях, о том, что нэпу скоро конец. И Катя радовалась за сестру и немножко завидовала, что впереди у Муси большие перспективы. Все чаще склонялась она к мысли уйти куда-нибудь на завод, на фабрику, в большой коллектив.

Работая в типографии, Катя не забывала о своем долге перед Юрием Николаевичем. Она добилась-таки своего: пьесу «Когда поют петухи» поставили в Театре Революции. Темой пьесы была непримиримая борьба между рабочим классом Германии и социал-предателями, стремящимися к власти.

С глубоким волнением смотрела Катя на знаменитую Марию Бабанову, исполняющую главную женскую роль в пьесе, роль аристократки Эмилии Мегелькраут, в которой уже угадывалась ярая нацистка.

В этой роли Катя мечтала попробовать себя. Сколько раз они с Юрием Николаевичем проигрывали целые сцены… «А ты чертовски эффектна в этой роли, в тебе прямо-таки врожденный аристократизм», — шутливо говорил Юрий Николаевич. Его похвалы вдохновляли ее, укрепляли уверенность в творческих возможностях. Счастливое время!

И все-таки она испытывала огромное удовлетворение — благодаря ее настойчивости последняя пьеса драматурга Юрьина увидела свет. Помог Матэ Залка, который активно проводил в театре интернациональную тему.

Юрий Николаевич в Москве был секретарем Союза революционных драматургов и членом правления МОДПИКа — Московского общества драматических писателей и композиторов. Его смерть явилась для всех неожиданностью. И когда Катя приехала в Москву, многие приняли горячее участие в ее судьбе. А потом как-то само собой получилось, что ее полуподвальная комнатушка стала чем-то вроде клуба, где собиралась творческая интеллигенция. Забегали после спектакля актеры (благо театр был рядом), драматурги, музыканты, писатели. Здесь не было равнодушных. То и дело завязывались летучие беседы на самые разнообразные темы. С равной заинтересованностью обсуждались проблемы искусства, вопросы государственной политики, задачи текущего дня. Делились впечатлениями и о только что прошедшем спектакле, анализировали игру актеров. Спорили о задачах современного театра, о системе Станиславского, о биомеханике Мейерхольда и конструктивизме.

Однажды молодой актер из Театра Революции с ходу ошарашил всех потрясающей новостью: МХАТ-2 разваливается!

— Молодежь бежит от Михаила Чехова к Мейерхольду! Говорят, их знаменитый руководитель ударился в мистику.

— Значит, не такие уж эти актеры находка для Чехова, если он расстался с ними, — язвительно заметил известный театральный критик.

— Не скажите! — возмутился актер. — Просто им надоела мертвечина: все, мол, Гамсун, да Метерлинк, да Андрей Белый… Хотим современного героя!

— У Мейерхольда они тоже не разживутся современным героем. Все «Бубусы» да «Рогоносцы», а спектакли его — ребусы.

Все засмеялись.

— Неправда! — возмутился актер. — А «Зори»? А «Лес»? А «Доходное место»? Наконец, «Ревизор»?!

Критик иронически усмехнулся:

— Какие же тут новые герои? Классика шиворот-навыворот… Смотрел я мейерхольдовского «Ревизора». Пошлый фарс. Сидел и возмущался: разве это Гоголь? Все персонажи идиоты какие-то. Ведь и меру знать надо.

— А все-таки сидели, не ушли, — насмешливо заметил актер. — Кстати, Луначарский дал восторженный отзыв на мейерхольдовского «Ревизора».

— Луначарский… Просто Анатолий Васильевич еще надеется сделать из декадента Мейерхольда приличного революционера. Как там у него? «Глубоко своеобразный театрально-революционный реализм…» Ха! «Глубоко своеобразный…»

— Что бы мы тут ни говорили, а Мейерхольд интересен! Свежая струя в театре, — подал голос молодой драматург из МОДПИКа. — МХАТ устарел, выродился в эпигонство. Скучная чеховщина, нытье дядей. Ваней и барышень Маней. Этакий безыдейный пессимизм.

— Много вы понимаете! — рассердился известный критик. — Повторяете слова своих пролеткультовских и рапповских вожаков — Блюмов, Авербахов и иже с ними, этих младобуржуазных, как их окрестил Луначарский, демагогов, которые на словах дерутся за гегемонию пролетарского театра, а на деле захватывают все руководящие посты в искусстве и литературе.

— Вы заскорузлый ретроград! — зло проговорил молодой актер. — Ах, утонченные переживания! Ах, страсти-мордасти! Пролетариату все это смешно и не нужно.

— А вы-то откуда знаете, что нужно пролетариату и что не нужно? — Критик с презрением отвернулся от молодого актера. — Тоже, назвались учителями… Пролетариат без вас как-нибудь разберется, что ему нужно и что не нужно…

Стараясь смягчить резкий тон известного критика, в разговор вступил пожилой актер, до этого молча сражавшийся в шахматы с писателем из МОДПИКа:

— Между прочим, Станиславский очень уважительно относится к биомеханике Мейерхольда. Искусство владеть своим телом на сцене… О-о! Это я вам скажу… У меня был синдром: я не знал, куда девать свои руки. Они у меня кувалдами висели по бокам. Понадобилось немало времени, чтобы научиться владеть ими на сцене. Так что я за биомеханику — это же целая наука по изучению актером механики своего тела.

— Согласен, если эту самую биомеханику не превращать в формальный метод, как это сделал Мейерхольд. Искусство не терпит механистичности. Актер прежде всего индивидуальность, а не марионетка в руках режиссера.

— А метод Станиславского? — вновь подал реплику молодой драматург. — Актер должен вживаться в роль через какие-то мелочи, это называется сквозным действием. Нудное копирование жизни. Театр все же должен быть театральным, как у Таирова, например.

— Да в этот МХАТ уж никто и не ходит! — сердито проговорил молодой актер. — Скука…

— А кто ходит на ваши бубусы-ребусы? — ехидно спросил известный критик. — Формалисты обрадовались: бис! Наоткрывали студий, а коммерция раз их по головам! Театры пустуют, актеры ничего не зарабатывают…

— Неправда! — загорячился молодой актер. — К Мейерхольду не пробиться…

— Бывает. Но каков зритель? Зажиревшие нэпманы, неразборчивый обыватель. «Великодушный рогоносец», «Д. Е.», «Озеро Люль» как раз для них. Театр и держится-то на Бабановой.

— Остальных вы, значит, зачеркиваете? — ехидно спросил молодой актер.

— Не зачеркиваю, но и не восторгаюсь… — отрезал критик, явно поддразнивая молодого актера.

— Вы слишком строги, метр, — заметил критику пожилой актер. — Там есть незаурядные молодые дарования, такие, как Игорь Ильинский, Эраст Гарин…

— Так они сбежали от Мейерхольда! — захохотал критик. — Какой же уважающий себя талант позволит помыкать собой? Кажется, Игорь Ильинский заявил: «Мы не обезьяны, чтобы лазать по конструкциям!»

— Да, они уходили и вновь возвращались. Тот, кто работал с Мастером, навсегда останется в плену его таланта.

Катя грела очередной чайник кипятку и с глубоким интересом прислушивалась к спору. Мейерхольд часто гастролировал со своим театром в Ленинграде. Они, студенты Института сценических искусств, относились к его спектаклям с веселым интересом. Сложные конструкции на сцене, декорации, оформленные кубофутуристической живописью, неожиданный рисунок мизансцен — все было ново, необычно. Привлекала экспрессия спектаклей. Мейерхольд был сторонником театральной условности. Он считал, что на сцене нужно представлять. Например, театрально представить страх, горе, радость, гнев. Определенная поза, движение вызовут у актера рефлекторную возбудимость. Спектакль требовал выверенной формы. Мастер показывал актеру, какие делать позы, движения в тот или иной момент. Давался полный рисунок роли, которому актер должен был беспрекословно подчиняться. Для каждой пьесы на сцене воздвигались конструкции, на которых разыгрывалось действо. Как в кукольном театре.

Мейерхольдовцы издевались над «аками», над их «тренировкой психического аппарата».

Приезжал Мейерхольд и к ним в Институт сценических искусств. Слушали его с настороженным любопытством. Бывший режиссер императорских театров, коммунист, заведующий театральным отделом Наркомпроса и… футурист!

В учебных спектаклях пытались подражать мейерхольдовским приемам, но руководитель их курса Леонид Сергеевич Вивьен решительно пресекал такие попытки. «Таланту нельзя подражать, — говорил он, — у таланта можно только учиться».

Вивьен… Судьба явно баловала ее, Катю: второй раз сталкивала с яркой индивидуальностью, выдающимся мастером сцены. Она многому научилась у него не только как у педагога, но и как у человека. Сдержанность, интеллигентность, чувство юмора делали его близким студийцам и любимым. Он как-то облагораживал их всем своим поведением, заставлял глубже всматриваться в себя, заниматься самовоспитанием. Он хотел, чтобы каждый из них стал личностью.

Его воспитателем был знаменитый Давыдов. Первые роли он играл с Варламовым, Савиной. Но его тянуло и к Мейерхольду, за что, по его словам, Давыдов на него очень сердился. Давыдов считал, что Мейерхольд портит молодых актеров. Сам Вивьен ценил Мейерхольда как талантливого режиссера, но сурово осуждал мейерхольдовщину — грубое, поверхностное подражание.

Институт сценических искусств был создан из Школы актерского мастерства, которой руководил Вивьен, и «Курсов мастеров сценических постановок», возглавляемых Мейерхольдом. Художественные принципы у этих школ были очень разными. Вивьен хотел действовать на зрителя мыслью, Мейерхольд — формой как раздражителем на чувственное восприятие. Мол, все необычное привлекает внимание. Он считал, что театр должен быть театральным, и все равно, что ставить, подлинное содержание театра — мастерство актера. Всякое проявление «нутра», «переживания» на сцене называл «психоложеством».

В институте было сильное влияние формалистов. Кате повезло — их курс вел Вивьен, сторонник реализма сценической жизни актера, но это не мешало ему учиться у других театральных школ, соединять в своем репертуаре классику и современность.

Из наиболее способных курсантов института он создал Театр актерского мастерства. В труппу этого театра входили: Николай Симонов, Василий Меркурьев, Борис Чирков, Юрий Толубеев, Николай Черкасов. Катя тоже была замечена Вивьеном и включена в труппу. Это считалось большой честью. Перед выпуском из института Вивьен готовил ее на роль Виринеи из инсценированной повести Сейфуллиной «Виринея». Работа шла очень успешно, осенью предполагалось поставить пьесу в ТАМе. И если бы она не уехала с Юрием Николаевичем… Если бы.

Любимой актрисой Кати была Вера Комиссаржевская. Поиски новых форм столкнули однажды Комиссаржевскую с Мейерхольдом. Но они быстро расстались. Комиссаржевская отказалась от него как режиссера своего театра. Она считала, что путь, избранный Мейерхольдом, в дальнейшем развитии приведет к театру марионеток.

«Жизнь начинается там, где начинается искание правды; где она кончается, прекращается жизнь», — писала она.

Не раз приезжали в их институт на собеседование Константин Сергеевич Станиславский, Василий Иванович Качалов, гастролировавшие в Пушкинском театре.


Однажды среди примелькавшейся уже компании Катя увидела незнакомца. Он сразу приковал к себе ее внимание. Чувствовалась в нем какая-то значительность и несомненная индивидуальность. Его лицо дышало уверенностью, а серо-голубые глаза под смелым взмахом бровей были проницательны и умны. Его привел знакомый ей писатель из МОДПИКа.

— Екатерина Александровна, познакомьтесь с моим товарищем, — обратился к ней писатель. — Рихард Зорге, немецкий журналист-коммунист, он же Зонтер, печатается в «Коммунистическом Интернационале».

— Зонтер… Да, да, припоминаю. Так это ваши статьи сушили мне мозги в течение трех лет?! «Своеобразный характер возрождающегося германского империализма», «Империалистическая политика на Дальнем Востоке», «Дипломатия доллара» и так далее… — Катя рассмеялась.

— Будем считать, что мы знакомы уже три года, — с улыбкой ответил Зорге, крепко пожав протянутую Катей руку.

— Рихард хотел бы позаниматься русским языком, — снова обратился писатель к Кате. — Я вспомнил, что вы работаете корректором в типографии и, следовательно, самый грамотный среди нас человек.

Катя вопросительно посмотрела на немца.

— Да, это так… — серьезно подтвердил он слова писателя. — Хочу изучать грамматику.

— Я действительно корректор, но сильно сомневаюсь в своих педагогических способностях, — с юмором ответила Катя.

— Не отказывайтесь… — просительно произнес писатель. — Рихард не будет особенно взыскательным, — пошутил он.

— Да, да, я буду очень послушным и дисциплинированным, — сдержанно улыбаясь, сказал немец.

— Не знаю, что с вами делать… У меня очень мало свободного времени. — Катя неуверенно посмотрела на немца. — Разве что один раз в неделю? — Ей явно не хотелось ему отказывать.

— Очень хорошо! Я буду вам платить! — обрадовался Рихард.

— Что вы, что вы?! — замахала руками Катя. — Я не хочу, чтобы вы мне платили.

— Ну нет! Все должно быть строго по-деловому, — запротестовал он. — Это будет удобно и вам, и мне.

— Давайте так договоримся, — решительно сказала Катя, — я буду учить вас русскому языку, а вы меня — немецкому!

— Вы шутите? — с забавной подозрительностью спросил он.

— Вовсе нет! Я много лет изучала немецкий в школе, потом в институте, но так и не овладела им. Должна же я преодолеть свою инерцию.

— Ах так? Тогда я согласен, — с лукавой улыбкой проговорил Зорге. — Только уж не рассчитывайте на мою снисходительность: я строгий педагог.

Было очевидно, что Зорге остался доволен «сделкой». Писатель почувствовал себя «третьим лишним» и, тихонько посмеиваясь, отошел в сторону. Они этого не заметили.

— У вас очень уютно. Я давно не бывал в домашней обстановке, — сказал Рихард. — Вы живете одна?

— Да, — кратко ответила Катя. Ей показалось, что он излишне внимательным взглядом окинул комнату, и она почувствовала неловкость за убожество своего жилища. Старые разнокалиберные стулья, сильно подержанный, несвежий диван, стол, примитивная этажерка, набитая книгами. У окна притулился взятый напрокат видавший виды клавесин.

В Москве с жильем проблема. Квартира была сделана предприимчивой Катиной хозяйкой из пустого полуподвала. По приезде из Италии Катя сняла у нее угол. Потом хозяйка сильно заболела, и сестра увезла ее к себе в Ленинград. Так Катя оказалась обладательницей этой квартиры. Мебель, кроме клавесина, осталась от прежней хозяйки. Скудные средства не позволяли Кате сменить ее.

Рихард попросил разрешения посмотреть книги.

— О, Гете, Шиллер! — обрадованно сказал он. — Я научу вас читать их по-немецки.

Со страстью книголюба перелистывал страницы русской классики. Перебрал томики стихов: Блока, Ахматовой, Есенина, Пушкина, Маяковского. Наткнулся на альбомы и буклеты, привезенные Катей из Италии. Просыпал вложенные туда открытки, извинился.

— Издано в Риме? — удивленно проговорил он, листая альбомы.

— Да, я не так давно вернулась из Италии…

— Учились там?

Катя вздохнула, сказала ровным, каким-то бесцветным голосом:

— Я жила там с мужем, сначала на Капри, а потом на севере, в Мерано, это почти на границе с Австрией. Там я и похоронила мужа. Он долго болел.

— Ах вот что… — с нотой соболезнования в голосе тихо проговорил он и стал еще внимательнее рассматривать проспекты. — Я тоже бывал в Италии, — после некоторого молчания вдруг сказал он. — Это было в двадцать втором году. Проехал от Милана до Неаполя. Был в Риме, во Флоренции, в Венеции, в Неаполе, ну и конечно, в Помпеях! Уйма впечатлений.

— А я впервые узнала о Помпеях по картине Брюллова «Гибель Помпеи», — призналась Катя. — Картину сочла за красивую выдумку художника. И, только очутившись там, на месте, испытала настоящее потрясение. Оказывается, это было в самом деле. И вот, через две тысячи лет я хожу по улицам этого города, такого уютного, солнечного, поросшего знакомой мне с детства травой. Я чувствовала себя так, будто вернулась на далекую родину… Как вы думаете, почему нас так волнуют древние развалины?

— Я задавал себе этот вопрос, анализировал… — после некоторого молчания произнес Рихард. — Пришел к выводу, что человеку присуще докапываться до основ. Очевидно, в развалинах древности мы вольно или невольно ищем ответа на современные вопросы.

Он посмотрел с улыбкой на Катю.

Она почувствовала, как загорелись ее щеки, как учащенно забилось сердце. «Что это? Я хочу ему понравиться?» — поймала она себя на крамольной мысли. И тут же весело подумала: «Ну и что?!»

— Вы играете? — Рихард кивнул в сторону клавесина.

— Немножко, для себя…

Катя явно скромничала. В петрозаводской музыкальной школе их руководитель Юрий Александрович Шапорин отмечал незаурядные музыкальные способности своей ученицы Кати Максимовой. По окончании школы подарил ей на память свою фотокарточку, на обороте которой написал шуточные стихи:

Подыскивая рифмы, я впадаю в транс.

Но ваше имя, чуткая Катюша,

Дает моим стихам готовый ассонанс.

Мне стоит только написать:

Ю. Ш. 11 мая 1921 г. Среда. Петрозаводск.

Юрий Александрович теперь композитор и живет в Москве, и она, Катя, часто представляет себе свою встречу с ним.


Рихард стал «своим» среди друзей Кати. Но потребность в интимном общении все возрастала, соответственно увеличивалось количество уроков на неделе — они стали встречаться почти каждый день. Их неудержимо влекло друг к другу. Чередовались уроки русского и немецкого. Рихард добросовестно зубрил русскую грамматику и писал диктанты. Строго спрашивал с Кати заданное им по немецкой грамматике. Занятия проходили живо, весело. А когда утомлялись, Катя играла на стареньком клавесине фантазии и вариации любимого им Моцарта.

Рихард слушал музыку и задумчиво смотрел на Катю. В такие минуты ей казалось, что их души радостно перекликаются между собой.

Когда он долго не приходил, она испытывала томительное беспокойство, необъяснимую сладостную тоску. Наконец с ужасом поняла, что полюбила этого человека, очень сложного, загадочного, с героическим прошлым. Что за новые испытания готовит ей эта любовь? Может быть, отступить, пока не поздно? Сослаться на занятость и больше не встречаться? Когда Юрий Николаевич умер, ему было тридцать шесть, а ей — двадцать три. Сейчас ей двадцать шесть, а Рихарду тридцать пять. Но дело не в количественном соотношении лет. А в том, что ее чувство к Рихарду носит совсем иной характер. Перед ней был сильный, смелый человек… И вообще, кто-то сказал, что в любви много иррационального, и, наверное, не стоит гадать, почему ее так неудержимо влечет к этому человеку. Влечет, и все. И сопротивляться уже поздно.

Однажды, перелистывая книжечку стихов Маяковского, Рихард сказал Кате:

— Хороший поэт. — И прочитал:

Версты улиц взмахами шагов мну.

Куда уйду я, этот ад тая!

Какому небесному Гофману

выдумалась ты, проклятая?!

Сильно! Правда? Так о любви мог написать только человек больших страстей.

Катя улыбнулась.

— Ну вот, кажется, мои труды не пропали даром: ты свободно читаешь по-русски даже Маяковского!

Рихард оставался серьезным. Он продолжил:

— А я, как самый обыкновенный смертный, могу сказать лишь сухими словами: Катя, я люблю тебя…

Она молча спрятала у него на груди жарко вспыхнувшее лицо.

— Их либе дих… — прошептал он ей на ухо.


Когда у человека появляется надежда на что-то хорошее, ради чего стоит жить, удивительно, до чего он может стаять трезвым. Катя твердо решила начать жить заново. Взвесив все «за» и «против», она пришла к окончательному выводу: надо подаваться на какой-нибудь завод, где широкое поле деятельности и перспективы на продвижение. Она была слишком здоровым человеком, чтобы жить воспоминаниями и бесконечно предаваться меланхолии. От прошлого отгородилась глухой стеной. И только иногда по ночам на нее яростно набрасывались воспоминания и терзали сердце всякими печальными подробностями.

Знакомство с Рихардом буквально возродило Катю к жизни. Даже друзья заметили, что глаза ее сияют и она обращается с окружающими с какой-то новой веселостью, которой они раньше не замечали в сдержанной и даже несколько суховатой Кате.

Подала заявление об уходе. Вызвали в отдел кадров. Знакомый кадровик строго спросил:

— Что это вы надумали? Разве вам у нас плохо? Зарплата приличная, паек, работа интеллигентная, и типография престижная.

— Ухожу на завод! — торжественно объявила Катя.

Кадровик скривился:

— Интеллигенция сошла с ума! У всех на языке завод, завод… А спросите, что каждый из них умеет делать?

— Работать, — просто ответила Катя.

— Работать… — презрительно протянул кадровик. — Вот вы, например, на какую должность метите?

— На рабочую. Пойду к станку.

— Ну-ну, с богом! Обратно не возьмем… — И подписал заявление.

В типографии жалели об ее уходе. Устроили торжественные проводы. Рабочие подарили портрет Ленина, сделанный специально для нее.

А вскоре она устроилась на завод «Тизприбор» ученицей. Завод выпускал точные измерительные приборы — дифманометры, готовальни — и еще патефоны.


Катя не любила зиму, а, как назло, первая зима без Рихарда выдалась длинная, нудная. В марте во дворах еще лежали толстые грязные сугробы. И хотя днем солнце припекало по-весеннему и с крыш свисали тяжелые витые сосульки, по ночам крепко морозило. В ее полуподвале было холодно, неуютно. Дрова покупались на рынке, а на рынок бегать было некогда. Впрочем, она теперь целыми днями, а иногда и сутками пропадала на заводе. Завод целиком захватил ее своим трудовым ритмом, всеобщим энтузиазмом, ударничеством и соревнованием. Очень быстро освоила свое дело аппаратчицы и выдвинулась в передовые работницы. Люди нравились ей. С ними было легко. Несмотря на постоянную запарку (План, план, план! Пятилетку в четыре года!), они работали весело, без надрыва, жизнь воспринимали доверчиво и радостно.

Катя быстро завоевала их доверие и уважение, сумела стать своей в коллективе. Ее поставили бригадиром. Недаром в институте Вивьен поручал ей в учебных спектаклях роли современных героинь, очень женственных, обаятельных, но в то же время волевых, целеустремленных. Вивьен точно угадал ее характер: мягкий, жертвенный, но волевой, решительный. Такой она была и в бригаде — очень справедливой, отзывчивой. Теплоту ее отношения чувствовал каждый, кто с ней соприкасался. К ней обращались за советом, поверяли свои радости и невзгоды, приглашали домой на всякие семейные торжества, а если она почему-либо отказывалась, очень обижались.

Чуткий человек, талантливая актриса, Катя была хорошим психологом и умела найти подход к каждому.

Домой написала, что вышла замуж. Мать в своих письмах пыталась расспрашивать ее о житье-бытье, о Рихарде, но Катя отделывалась общими фразами: «Все хорошо, я счастлива, Рихард — человек хороший». Что она еще могла написать? Ее семейная жизнь, едва начавшись, тут же прервалась на неопределенное время.

Мысли о доме были приятно-волнующими. Они связывались с отпуском, с летом. Летом все соберутся под крышей родного дома. Приедет из Ленинграда Муся, это ее последний год учебы в Институте народного хозяйства. Таня — фельдшер-акушерка в петрозаводской больнице. Мечтает о медицинском институте. Так что они, три сестры, три «грации», выполняют завет матери о высшем образовании. Братья учатся в техникумах. «Все вышли в дело благодаря Советской власти», как любил говорить отец. Забыть бы свои трагедии и снова окунуться с беззаботной детской радостью в теплую атмосферу семьи. С прежней силой ощутить счастье хоть и трудного, но прекрасного детства. Как весело бывало у них в доме накануне Нового года! Новый год! Сколько воспоминаний, счастливых и хороших, сколько радостных надежд таили в себе эти два празднично звучащих слова! В первых числах декабря начиналась рождественская пора. В эти дни игрушечные магазины города украшали свои витрины в «рождественском стиле». Появлялись небольшие, нарядно украшенные елочки, появлялись коробки с елочными украшениями и золотыми хлопушками. Они, три сестрички, мечтали, что добрый Дед Мороз положит под зажженную елку куклы с «живыми глазами».

Начиналась настоящая елочная лихорадка. И Катя, закрыв глаза, представляла себе, как они с отцом идут в лес и в густом ельнике вырубают красивую пушистую елочку с большими коричневыми шишками. А дома их с нетерпением ожидают младшие.

А когда елка бывала уже установлена в крестовину, начиналось самое интересное. Вешали игрушки, блестящую мишуру, сахарные пряники в виде зайцев, дедов-морозов, снегурочек. Из цветной бумаги делали пестрые гирлянды. Командовала мама, сама превращаясь в веселую, шаловливую девочку.

А однажды она, Катя, послала Деду Морозу письмо… Как сейчас помнит тот вечер. Ей пятнадцать лет, и ее сердце ранено любовью. Она крадется к синему почтовому ящику, что висит на углу, и медленно просовывает в щель конверт, на котором написано только два слова: «Деду Морозу». «Ему» она писать не смеет, так пусть хоть Дед Мороз узнает об ее любви и, может быть, принесет ей счастье. Для того чтобы жить, человек должен надеяться.

Это было признание в любви к Юрию Николаевичу.

Мама всегда называла ее фантазеркой и говорила, что при таком характере ей, Кате, будет очень трудно жить.

Мать была чуткой, серьезной женщиной. Она воспитывала в девочках любовь к красоте, к поэзии. Знала наизусть много стихов, рун из «Калевалы», читала все, что могла достать в городе и купить по случаю на робкие средства. В скромной домашней библиотеке были Пушкин, Некрасов, Толстой, Тургенев. Она часто рассказывала им сказки, и они сидели настороженно-тихо, с круглыми глазами, шевеля губами в такт замечательным словам. В этих сказках добрый богатырь всегда побеждал злое чудище.

Мастерица на все руки, мать сама шила платья себе и дочерям, вышивала на пяльцах. Легким морозным узором на стекле ложились вышивки на концы полотенец, на наволочки, занавески. Белым по красному или красным по белому. Катя тоже пристрастилась к вышиванию.

Мать рассказывала им о трудностях своей работы учительницы в глухих, затерянных среди лесов и болот деревнях, куда неделями шла почта. О беспросветной нужде карельских крестьян, о голоде и страшных болезнях. Одна учительница на четыре класса. Школа — одноэтажная деревянная изба с двумя классными комнатами. В каждом классе по две группы. Дети одеты бедно, в домотканых рубахах и штанах, в одежке с родительского плеча. На шее обязательно крестик, за этим строго следил батюшка, преподававший закон божий.

Своими рассказами мать старалась внушить им, детям, волю к жизни, способность не теряться в любых обстоятельствах. И прежде всего старалась воспитать в них душевные качества, которые ценила превыше всего. Сама она была очень отзывчивой, но волевой, энергичной. Выйдя замуж за мелкого чиновника, Александра Стефановна (так звали мать) целиком отдалась семейной жизни.

Отец Кати, Александр Флегонтович Максимов, был чисто карельским человеком. В нем с детства сидел страстный охотник и рыболов. Все свободное от канцелярии время он отдавал лесу, рыбалке. А в семье один за другим пошли дети. В 1904 году родилась Катя. В 1905 году — Таня. После них появились еще трое, которые умерли в младенчестве. Последними были Муся и два сына — Валентин и Анатолий. Возникла необходимость в постройке собственного дома (до этого они жили в доме деда, отца матери).

Дом построили в 1910 году. Помог брат отца, ссудивший молодую семью деньгами в длительную рассрочку. Это был просторный двухэтажный особняк в самом центре города, между двумя небольшими, но быстрыми речками — Лососинкой и Неглинкой. Обе речушки, бурные, порожистые, впадали в Онежское озеро. В Лососинке водилась красная рыба, проникающая в нее из озера Лососиного, откуда речка брала свое начало. Отец часто ходил ловить семгу. Километрах в двух от дома вдоль города тянулась Петрозаводская губа — залив озера Онего.

Городишко был дремучим захолустьем. Много старинных деревянных церквей, лесопильный завод, одна мощеная улица. Дома тоже деревянные. Выделялись лишь губернаторский дом да каменные присутственные места, где работал отец. Был городской парк, в котором по преданию первые деревья посадил Петр I.

Город назывался губернским, а весь их Олонецкий край считался «подстоличной Сибирью», куда ссылали политически неблагонадежных. Первыми ссыльными были декабристы — поэт и публицист Федор Глинка и друг Лермонтова Николай Раевский. А в год рождения Кати в Олонецкую губернию был выслан Михаил Иванович Калинин.

Жители Петрозаводска, однако, очень гордились своим городом, овеянным легендами о царе Петре I. На заводах Петровской слободы выплавляли из местной руды железо, делали пушки, из которых палили по шведам. На озере Онего стоял флот Петра.

Родители завели свое хозяйство: купили корову и всякую другую живность, стали возделывать огород. Отец промышлял и охотой. У него была своя лодка, и он часто выезжал на острова, которых в Онежском озере было множество. Острова заросли густыми, непроходимыми лесами. Там водились белки, куницы, ондатры. Заманчивые места для охотников! В пятницу они, три сестрички, получали от отца задание: накопать дождевых червей к его приходу с работы. А в субботу он уезжал с ночевкой в лес, на озеро, и возвращался лишь в воскресенье вечером с нанизанными на кукан окунями. Зимой брал ружье и пешком уходил в свои заветные охотничьи места.

Про отца можно сказать, что он весь жил в лесу. К лесу приучал он и их, детей. Катю, как старшую, стал брать с собой в лес лет с пяти. Лес был рядом: прошел до конца городской улицы — и ты в лесу. Зелеными волнами поднимается он по склонам каменистых холмов. Среди темного ельника вдруг молнией блеснет тонкая белая березка. Элегически шумят густыми кронами могучие сосны. Отец знал в лесу все потаенные тропинки, причудливо извивающиеся среди гранитных валунов и изумрудно-зеленого мха, знал, где растут грибы, брусника, морошка, голубика.

Домой возвращались с полными лукошками грибов или ягод. Лес для нее, Кати, стал родной стихией. Все ее детство и юность, можно сказать, прошли в лесу. И даже красоты Италии не затмили красот родной Карелии.

В 1914 году отца призвали на войну, и Катя осталась главной помощницей матери в семье. Кроме того, она уже была гимназисткой, носила светло-коричневый шелковый бант на затылке, там, где начинается смоляно-черная коса, белый парадный гимназический передник делал ее очень нарядной.

Чтобы прокормить семью, матери пришлось сдавать почти весь дом квартирантам. Сами, шесть человек, сгрудились в одной проходной комнате. С началом войны в их Олонецком крае стали строить Мурманскую железную дорогу, которая должна была пересечь всю Карелию и связать Петербург с Белым морем. Управление дороги обосновалось в Петрозаводске. В город понаехало много специалистов, служащих, так что от желающих снять квартиру не было отбоя. В их доме поселились две семьи служащих из управления. Одна семья — наверху, другая — внизу. В доме прибавилось детей. Квартиранты были людьми культурными, образованными, и Катя многому у них научилась. Они увлекательно рассказывали о мире больших городов, о сказочной красоте Петербурга, давая пищу ее богатому воображению. Она начинала мечтать о том времени, когда сможет покинуть свой скучный пыльный город. В своих мечтах жаждала необыкновенных приключений и встреч с интересными людьми. Вместе с детьми квартирантов упивалась чтением Майн Рида и плакала над книгами Лидии Чарской. «Княжну Джаваху», «Сибирочку» и «Дом шалунов» перечитывала по нескольку раз. А совсем недавно, проходя по Лубянке, Катя увидела в витрине книжной лавки «Княжну Джаваху»! Подчиняясь внезапному импульсу, пошла в лавку и купила эту книжку в зеленом переплете с золотыми буквами, книжку из своего детства. Придя домой, с волнением принялась перелистывать чуть пожелтевшие страницы.

У верхних квартирантов был клавесин, и их девочку пытались учить музыке. Но девочка никак не могла усвоить нотные премудрости. Учитель разрезал яблоко на части, чтобы наглядно показать разницу между половиной ноты, восьмой, шестнадцатой, тридцать второй, а она все равно не могла запомнить. Зато Катя усвоила счет очень быстро. Впоследствии эти подслушанные уроки помогли ей усвоить теорию в музыкальной школе. Позже открыла для себя Блока, Ахматову, Стихи рождали беспредметную влюбленность и тоску.

Отец воевал где-то на Западном фронте. Из его писем Кате запомнились Полтава, река Припять. Каждое его письмо вызывало у мужской половины квартирантов живой интерес. Начинались разговоры о войне вообще, горячо обсуждали прочитанное в газетах и приходили к выводу, что такой упорной и кровопролитной войны еще не было.


Шел семнадцатый год. Все чаще на улицах города вспыхивали стихийные митинги, проходили демонстрации рабочих. А в феврале стало известно, что скинули царя. В гимназии почти не учились, все — и ученицы и воспитатели — ходили с красными бантами и прославляли Керенского. Мать жадно читала газеты, бегала на митинги, пытаясь понять, что происходит.

Мурманская железная дорога была наконец построена, и квартиранты вместе со своим управлением покинули город. Жить стало труднее. Дома только и говорили что о еде и топливе. Катя, обмотавшись теплой шалью, ночами выстаивала за хлебом, чтобы утром накормить младших.

Наконец и до их Петрозаводска докатился лозунг «Долой буржуев!». В феврале восемнадцатого года установилась Советская власть по всему Олонецкому краю.

Жизнь быстро менялась, несмотря на партизанскую войну с белофиннами и белобандитами. К весне вернулся отец, целый и невредимый. Мать повеселела — огромная ответственность за семью вконец измотала ее за годы войны, и было великим счастьем, что муж уцелел, вернулся домой.

Отец сразу устроился на работу в так называемый «Картоп» — «Карельское топливо». На этой организации лежала обязанность снабжать город топливом. Как совслужащему, отцу определили паек.

Вместо гимназии открылась школа первой и второй ступени, где девочки и мальчики стали обучаться вместе. Катя и Таня были уже старшеклассницами. Мусеньку только что снарядили в первый класс. В городе открылась музыкальная школа, и Катя решила всерьез заняться музыкой по классу рояля. А весной восемнадцатого года в их город прибыла труппа петроградских артистов. Пятого июня Народный театр драмы в Петрозаводске открылся пьесой Горького «На дне». Среди исполнителей в этом спектакле на афише значилось имя Юрия Юрьина, играющего роль Луки.

Никогда еще за все время своего существования Петрозаводск не жил такой оживленной культурной жизнью. Спасаясь от голода, в город понаехало много интеллигенции из Петрограда. В их глуши жить было легче в смысле питания, чем в столице, пайки были обильнее. Можно сказать, лучшие столичные силы приняли участие в культурном строительстве города.

Это было замечательное время, время всеобщего духовного подъема, энтузиазма во всем.

На заводе Катя включилась в активную общественную работу. По профсоюзной линии ее избрали инструктором по связи с театрами. В каждом московском театре существовала так называемая рабочая касса. Профсоюзным организациям предприятий выделялись для рабочих бесплатные билеты на спектакли. Билеты обычно давались наиболее отличившимся рабочим. Задачей Кати было как можно больше заполучить таких билетов. Все с нетерпением ожидали очередного коллективного похода в театр.

Наилучшие отношения у Кати сложились с Театром Революции. И не потому только, что у нее там было много друзей, а еще и потому, что этот театр был самым демократичным, доступным. Возглавляла такие походы в театр опять же Катя. Она любила эти так называемые культпоходы и бывала возбуждена не меньше своих подопечных.

Первой пьесой, на которую повела она группу рабочих, была пьеса Погодина «Поэма о топоре». Ставил ее мхатовец, Алексей Дмитриевич Попов.

Пьеса вызвала у Кати снисходительную улыбку. В жизни было все куда сложнее. Но блестящая игра Бабановой, исполняющей главную роль — работницы завода, ударницы Анки, захватила по-настоящему. Катя подумала, что, может быть, сыграла бы эту роль с большей жизненной правдоподобностью, но вот так талантливо, заразительно, вероятно, не сумела бы. Для этого нужен не только талант, но и огромный сценический опыт, которого у нее, по сути, совсем не было. С горечью подумала, что никакая она не актриса, а просто окончившая Институт сценических искусств… Ее спутники были очарованы Анкой и долго еще говорили на заводе об этом спектакле. А Катя, как бригадир, осталась довольна еще и чисто воспитательным воздействием пьесы. Размышляя над этим спектаклем, она думала: так ли уж важна в искусстве правда факта? Пожалуй, важнее психологическая атмосфера эпохи.

Благодаря Кате рабочие завода стали, можно сказать, завсегдатаями Театра Революции. Свободно и раскованно чувствовали они себя в фойе, напоминающем красный уголок в их заводском клубе, и в зрительном зале, где не было ни бархатных кресел, ни хрустальных люстр. Публика тоже была свойская: рабочие, студенты, совслужащие.

С восторгом смотрели пьесу Всеволода Вишневского «Последний решительный», поставленную Мейерхольдом. В спектакле было много погони за эффектом, упор на сатиричность, на пародию, но товарищи Кати не замечали этого, они следили за сюжетом и вместе с героями переживали их трагедию.

На очередных «посиделках» у Кати горячо обсуждали это событие: Мейерхольд идет к реализму! И только известный театральный критик скептически заметил, что пьеса привлекла Мейерхольда не революционным сюжетом, а сценическими возможностями ее постановки. Опять спорили, ругались, дискуссировали.

Потом стало известно, что Вишневский отказался от работы с Мейерхольдом, и следующую его пьесу — «Битва на Западе» — в Театре Революции ставил уже другой режиссер. О Вишневском говорили по-разному: иные считали его очень замкнутым, неразговорчивым, другие восхищались его темпераментом и революционной фанатичностью. Четырнадцатилетним подростком он ушел на войду. Был войсковым разведчиком. Всю гражданскую прослужил матросом-пулеметчиком Волжской военной флотилии. Был военным моряком на Южном фронте. Актеров интересовала в его пьесах революционная действительность, новый герой. Пьесы Вишневского требовали новаторского подхода и к режиссуре, что также привлекало к ним мастеров сцены.

Вишневские стали как бы Катиными соседями — они переехали в надстройку дома, где жила она в своем полуподвале. А вскоре друзья пригласили ее в театр Таирова на премьеру пьесы Вишневского «Оптимистическая трагедия». Все были удивлены, что Таиров взялся за постановку такой новаторской вещи. Он был противником «идейного» театра и так же, как Мейерхольд, признавал лишь искусство актера. Как мастер, он славился профессиональной выучкой своих актеров, которые по мастерству считались лучшими актерами даже в Европе. Спектакли Таирова отличались пышной театральностью, яркими декорациями. В театре преобладала героико-романтическая классика: «Антигона», «Федра», «Адриенна Лекуврер», «Саломея». Главные роли исполняла знаменитая Алиса Коонен. И вдруг эта Федра, эта Саломея решила выступить в роли комиссара в пьесе Вишневского, Конечно, Кате хотелось посмотреть на игру знаменитой актрисы. Удивляло название пьесы: «Оптимистическая трагедия». В сущности, это была та же героико-романтическая тема, но это была революционная романтика, основанная на действительных событиях. И нужно было понимать сам дух революции, чтобы сыграть роль комиссара. Как справится Коонен со своей задачей?

Конечно, она была великолепна! Искренность ее игры захватывала до слез. Катя была глубоко взволнована самим пафосом пьесы. Какой темперамент! Какая убежденность и вера в прекрасное будущее! Люди не щадили жизни во имя высокой идеи. Зал оплакивал гибель комиссара. Пьеса давала огромный заряд.

Из театра вышла потрясенная. И вдруг с уверенностью подумала, что смогла бы сыграть роль комиссара! И впервые после смерти Юрия Николаевича ей страстно захотелось вернуться в театр…

Но жизнь складывалась по-другому. Вернуться в театр было делом очень сложным. Да и глубоко увлекла другая сфера деятельности. Завод стал для нее родным домом. Он обеспечивал ей и экономическую независимость. Главное — это почувствовать себя на месте, обрести душевную ясность и с удовольствием отдаваться работе. Она добилась немалых успехов и очень гордилась этим. Даже написала Рихарду.

За энергию, за умение руководить людьми ее поставили мастером довольно большого участка. Она была полна умиротворенной радости от сознания того, что делает какое-то конкретное дело, что нужна, необходима целому коллективу людей. Ее участок включился в социалистическое соревнование. Работа была настолько напряженной, что Катя иногда целыми сутками не уходила с завода, ночуя в красном уголке.

Муся писала бодрые письма. Работает в Госплане Карелии. В республике намечается огромное строительство, реконструкция всего хозяйства. Да, за эти годы произошли большие изменения в их крае. И Петрозаводск стал совсем другим. Много новостроек, сносятся старые деревянные дома и возводятся кирпичные, многоэтажные.

Катя побывала в отпуске, дома. Мать жалела ее: «Несчастливая ты, Катюша, ни карьера, ни личная жизнь тебе не задались».

— Ты ошибаешься, мама, — серьезно отвечала Катя. — Я вовсе не считаю себя несчастливой, и ты, пожалуйста, не переживай за меня.

Родители постарели, но были еще полны энергии, Правда, по словам матери, отец стал иногда прихварывать, сказывалась война. Таня вышла замуж, и у лее растет дочка Ирма, или, как она сама себя называет, Икки. Однажды Рихард попросил Катю называть его Икой. «Так зовет меня мама», — пояснил он. Катя удивилась. «А у нас уже есть Ика!» — сказала она. «Тогда пусть будет маленькая Ика и большой Ика», — смеясь, ответил Рихард. Он был приятно обрадован, что в семье Кати у него объявилась тезка.

Катя прошлась по улицам города, отмечая памятные места и проживая при этом какой-то кусок жизни. Вот дом, в котором жил Юрий Николаевич… Его еще не снесли, но, вероятно, скоро снесут. Театр. Чайная, где решилась ее судьба. Прошлое вспоминалось без боли, на сердце была лишь легкая печаль.

Шел тысяча девятьсот тридцать третий год. Прошло уже два с половиной года, как уехал Рихард… Вернется ли? В конце концов, они оба свободны… Однако в душе копилась тревога: не случилось ли что?

Однажды после напряженного дня на заводе она от усталости еле дотащилась до дому. Сразу сморил сон, даже ужинать не захотелось… Ее разбудил звонок. Он верещал настойчиво, требовательно. Было уже утро, а ей казалось, она только что заснула. Первой мыслью было: что-то случилось на участке. На ходу застегивая халатик и приглаживая ладонями растрепавшиеся волосы, выбежала в прихожую.

— Кто? — строго спросила хриплым со сна голосом.

— Это я, Катюша… — ответил до жути знакомый голос.

Сердце Кати бешено заколотилось. Дрожащей рукой повернула ключ, распахнула дверь. Навстречу ей шагнул Рихард.

— Катюша!..

Она повисла у него на шее, смеясь и плача немного, шепча, что это был такой долгий срок, что она потеряла всякую надежду.

— Если бы ты знала, как долго это было для меня, — прошептал он растроганно. Потом слегка отстранил ее от себя, чтобы получше рассмотреть, грозно спросил: — Надеюсь, ты не вышла замуж?

— Ну как же! У меня уже куча детей, ты бы еще дольше не приезжал… — в тон ему ответила Катя.

— Как хорошо очутиться дома!

Рихард прошелся по комнате, лаская рукой знакомые вещи, книги.

Шофер такси внес багаж.

— Тут кое-что есть для тебя, — указал Рихард на два объемистых чемодана. — Такие китайские шелка, ахнешь! Серьги, браслет… Я думал о тебе.

На заводе Кате предоставили отпуск (столько времени ждала мужа из командировки!).

И они уехали в подмосковный дом отдыха.

Лето было в самом разгаре. Подмосковные леса во многом отличались от карельских лесов, они суше, прозрачнее, веселее. Целыми днями Катя и Рихард пропадали в лесу, вышагивая многие километры по заросшим косматой травой лесным дорогам. Отдыхали на уютных лесных полянах, покрытых пестрыми цветами, или где-нибудь в тени деревьев, лежа на теплой, мягкой, пружинящей земле. Над головой трещала сорока или звонко стучал красноголовый дятел. Иногда по верхушкам деревьев внезапно пробегал ветер, и они тихо шелестели, словно шепотом посылали им свой привет.

— Говорил ли я тебе, что ты самое милое существо на земле? — спрашивал Рихард.

— Повтори еще… — требовала Катя.

— На земле, и в водах, окружающих землю, и в небесах!

— В это мгновенье я — в небесах!

Они весело смеялись, упоенные близостью друг к другу.

— А знаешь, Катюша, такого счастья еще не было в моей жизни, — уже серьезно говорил Рихард.

Он рассказывал ей о Пекине, о Шанхае и других китайских городах, в которых побывал. Она завороженно слушала о стене девяти драконов в пекинском парке Бейхай и словно видела ее холодную глазурованную поверхность, покрытую извивающимися драконами. Старалась вообразить себе ворота Долголетия в запретном городе Гугуне, ажурную беседку наблюдений, храм лежачего Будды… Она видела женщин в цветных шароварах, с кокетливо торчащими из причесок высокими гребешками, мужчин в синих кафтанах и синих юбках с разрезами на боку, вертикальные вывески с крупными иероглифами, огромные желтые фонари с черной росписью. Это был неведомый красочный мир, и Катя слегка завидовала Рихарду, который в нем побывал.

А Рихард рассказывал, с каким трудом он добирался до Пекина. Пассажиры, едущие из Советского Союза в Китай, обычно следовали на поезде до станции Маньчжурия, пересаживались в вагон Китайско-Восточной дороги и ехали через Чанчунь, Мукден, Тяньцзинь в Пекин.

Ввиду того что конфликт на КВЖД еще не был окончательно урегулирован, в Хабаровске велись переговоры о восстановлении статус-кво на железной дороге, от этого маршрута пришлось отказаться. До Улан-Удэ Рихард ехал экспрессом Москва — Владивосток. Из Улан-Удэ до Улан-Батора — на автомашине.

Загрузка...