Ирина Стрелкова Лекарство для отца

Мать подняла Жильцова среди ночи. Он спал в беседке на топчане, костыли стояли у изголовья. Жильцов оделся, поковылял в дом. Костыли на резиновом полу мягко ступали по внутренним переходам. Жильцов помнил родительский дом махоньким, но семья росла, и дом, как живой, рос, к нему, словно молодые побеги, прибавлялись новые пристройки.

В сердцевине дома, в родительской спальне с наглухо закрытыми окнами, Жильцова ужаснула духота, изорванный в клочки свет чем-то завешенной настольной лампы. Отцовская исхудалая голова потонула в подушке, завернувшейся углами кверху по столбикам никелированной спинки кровати. Дышал он с трудом, в груди хрипело и булькало.

Жильцов тихо позвал:

— Папа!

Отец беспомощно повел пустым взглядом. Жильцов наклонился над ним, подсунул ладонь под горячий, влажный затылок, выровнял пуховую, слишком глубокую подушку.

— Миша, — внятно выговорил отец, — батюшку привези… — Жильцов не поверил своим ушам. Уложил отца поудобнее, сел рядом на край кровати. — Священника привези, прошу! — громче и сердито сказал отец и закрыл глаза.

Мать всхлипнула:

— Заговаривается!

— Только без паники! — предупредил Жильцов. — Мало ли что бывает при высокой температуре.

Накануне Жильцовы вызывали участкового врача Наталью Федоровну, женщину отзывчивую и добросовестную. Она вела свой участок уже лет десять, в поселке все ее уважали. Деда Жильцова Наталья Федоровна, по ее собственным словам, знала насквозь и даже глубже. Меж ними велась привычная игра — дед встречал Наталью Федоровну любезностями, она держалась с ним кокетливо. После ее посещений старик всегда смотрел соколом. Но на этот раз Наталья Федоровна дольше, чем обычно, выслушивала и выстукивала своего пациента и определила пневмонию. «Обычное осложнение после гриппа, — сказала она, — пока не вижу ничего страшного».

— Вы, папа, не волнуйтесь, сейчас полегчает… — Жильцов пошарил на этажерке с аптечными коробочками и пузырьками, отыскивая купленное утром лекарство.

Отец сердито застонал:

— Поезжай, прошу. Моя последняя воля.

У Жильцова голова пошла кругом. Отец в церковь не ходил, икон в доме не было. Зачем ему священник? Бред? Нет, не похоже. Бред — это бы еще ничего. А если, не дай бог, что-то с психикой? Хотя и ночь на дворе, придется ехать за Натальей Федоровной. Она свой человек, не рассердится.

Жильцов допрыгал на костылях до беседки, надел протез и пошел заводить «Запорожец».

Наталья Федоровна жила на другом краю поселка. Жильцов ехал за ней, а в ушах все неотступней звучала просьба отца. Он не повернул на улицу, где жила Наталья Федоровна, поехал в центр города. Там среди старинных церквей, ради которых шастали в город туристы, была одна, тоже памятник XVII века, где велась церковная служба. За чугунной оградой стояли вековые липы, под ними белели кресты. К церковному подворью примыкал пруд, в нем водились жирные караси. С пруда был виден богатый особняк, выросший года два назад на церковном подворье. В городе тогда появились слухи про махинации с церковной кассой. Слухи вскоре подтвердились. Церковное начальство отозвало молодого попа, отгрохавшего себе шикарный особняк. На смену стяжателю прислали тихого, приличного старичка. Жильцов как-то встретился с ним на пруду. Священник в длинном сером балахоне, в соломенной шляпе спустился от церкви под горку с ворохом тканых половиков, прошел на мостки, поклонился Жильцову, сидящему с удочками посередине пруда в резиновой самодельной лодке, подоткнул балахон и принялся полоскать грубые холсты в пруду. Был уже сентябрь, хмурый, ветреный день. Жильцов про себя помянул черным словом бойких старушонок, что крутятся возле церкви. Не очень-то они пекутся о старичке. Обленились окончательно. Другие бабки с внуками заняты — не продохнуть, а эти одно знают — в церкви лялякать.

Жильцов остановил машину у ворот церковной ограды, отодвинул засов узорчатой калитки, похромал через церковный двор к поповскому особняку. Над крыльцом слабо теплилась лампочка в стеклянном шаре, засыпанном мошкой. Жильцов увидел пуговку электрического звонка, но не решился ее нажать — а вдруг звонок сильный, пронзительный? — постучал кулаком в мягкую обивку двери. Тотчас внутри послышались шлепающие шаги. Кто-то в доме, хотя и ночь, не спал. С Жильцова свалилась какая-то часть испытываемой им неловкости или — что будет точнее — стыда. Он стыдился предстоящего разговора и своей просьбы, но теперь он хоть знал, что не разбудил того, кто сейчас откроет дверь.

Дверь открыл сам священник. На старичке была нижняя теплая рубаха, брюки в полоску, меховые шлепанцы. Властным жестом он остановил извинения Жильцова.

— Вы покороче. Что случилось? — Он слушал, приставив ладонь к уху, и с полуслова все понял. — Вы на машине? Подождите, я сейчас соберусь.

Старичок оставил дверь открытой и посеменил куда-то в дом. Жильцов разглядел у него на затылке косицу, тощенькую, как у девочек с нежными волосами. Косица, схваченная на кончике тесемкой, загибалась кверху.

Священник собирался недолго. Он вышел в лиловой шелковой рясе, с крестом на груди, в руках он держал связанный за четыре конца белый узелок. Косицу старичок расплел, жидкие волосы падали вниз серебряными спиральками. Жильцов сообразил, что спиральки образовались от заплетания волос на ночь в тугую косицу. Стало немного смешно, потому что Жильцов вспомнил такую же по виду химическую завивку у женщин. Идя рядом со священником по двору, он хотел взять и понести белый узелок, но старичок не дал, — очевидно, в узелке лежали церковные предметы.

Выяснилось, что священник от кого-то слышал об отце.

— Ваш отец подает людям пример честной трудовой жизни, — говорил старичок, усаживаясь в «Запорожец» и по-женски вытягивая из-под себя шуршащие, пахнущие душисто шелковые полы рясы, понизу обтрепанные и пропыленные. — Однако я его не видел в божьем храме даже по праздникам, которые можно считать не только религиозными, но и традиционными, ибо тот же кулич не вышел из обыкновения. Многие неверующие ныне стали любопытствовать, как проходит богослужение. Библию почитывают и толкуют всуе. Но, как я замечаю, большей частью увлекается молодежь и кое-кто из интеллигенции. Иконы употребляют для украшения жилищ… — Старичок тяжко помолчал. — Тем более горько, что русские старые люди, те, кто крещен в младенчестве, — голос его задрожал, — проявляют к вере столь необъяснимое, я бы не сказал — неверие, а безразличие, равнодушие. И я истинно счастлив, когда наконец…

Жильцов заторопился перебить старичка:

— Возможно, все дело в высокой температуре. Отца вопросы веры никогда не интересовали. И мать у нас неверующая. Заранее извиняюсь, если выйдет что не так.

— Не извиняйтесь, не надо! — живо возразил священник. — Мой сан обязывает меня явиться к постели умирающего, кто бы он ни был по своим убеждениям. — Жильцова резануло открыто сказанное «умирающий». Старичок заметил свою оплошку, тут же поправился: — Впрочем, кому, как не мне, знать, сколь часто бывают напрасными страхи и человек, приготовившийся отойти в мир иной, возвращается к жизни. — И спросил уже совсем в другом тоне: — Что говорит медицина?

Жильцов сказал священнику, какой диагноз поставлен врачом. Старичок принялся с большим интересом расспрашивать, ставят ли отцу банки, что прописано из лекарств.

— Пневмония болезнь коварная, однако сейчас с ней умеют бороться. — Старичок заговорил как-то очень по-врачебному. — Я иногда почитываю специальную литературу, у меня, знаете ли, сын возглавляет клинику. Помня о моем интересе, кое-что посылает. — Сказано было не без гордости. — Кстати, — продолжал старичок, не смущаясь упорным молчанием Жильцова, — вас не удивляет, что мы разучились называть самые простые недуги по-русски? Простуду называем респираторным заболеванием или катаром верхних дыхательных путей. Вместо воспаления легких говорим «пневмония». Право же, ученые слова не способствуют бодрости духа у заболевшего…

Жильцову стало жаль священника. Неудержимо болтливыми обычно делаются очень одинокие старики. У священника, конечно, нет в городе подходящей компании, только малограмотные старухи. И неизвестно, какие у него отношения с сыном, если тот возглавляет клинику. В наше время странно иметь отцом священника.

В дом к Жильцовым старичок вошел уверенно и непринужденно. Белый узелок с торчащими кончиками он поместил на тумбочку возле кровати. На вошедших следом за ним Жильцова и мать оглянулся с досадой.

— Оставьте нас! — к досаде прибавлялось недоумение: как это в русском доме не знают, что исповедь совершается наедине со священником!

Они послушно вышли. Жильцов притворил дверь. Он заметил, с каким острым интересом взглянул отец на рясу и крест. Пока Жильцов ездил за священником, отцу, кажется, полегчало. Но мать и не надеялась на облегчение, она вовсе упала духом.

— Собака под вечер выла. Не к добру.

— Вы бы, мама, легли. Опять будете мучиться с ногами, — сказал Жильцов.

Мать горько отмахнулась: «Не до меня сейчас». Она усердно лечилась от тромбофлебита, от склероза, от гипертонии, от радикулита, но заметно сдавала не от своих недугов, а когда заболевал отец, не признававший за собой стариковских хворей и заболевавший всегда тяжело, что он сам считал признаком волевого и размашистого характера. По отцу, слабые люди болеют слабо, а сильные сильно.

В комнате перед спальней — старики называли эту комнату залой — негде было сесть, кроме как за обеденный стол. И мать, и Жильцов по давней привычке оказались на своих всегдашних местах и оба старались не глядеть на отцовский пустой стул. Мать опухшими в суставах пальцами нашаривала на клеенке невидимые крошки. Жильцов сидел как на иголках. Черт его дернул связаться с попом, когда отцу нужна медицинская помощь! Вот морока. Старичок, видно, не торопится. Хоть бы знать, как называется эта… как ее?.. Процедура, что ли? Нет, обряд…

Жильцов спросил мать, какой обряд совершает священник.

— Исповедует. После причащать будет… — Она отвечала неуверенно, плохо помнила церковные обряды. Да и что могла она помнить? Разве что в детстве ее водили в церковь по праздникам. Замуж вышла — расписывалась по-новому, в Совете. Детей рожала — метрики получала в загсе. Болела — шла в поликлинику за бюллетенем. На пенсию оформлялась — понесла справки в собес. А там и внуки на руках — набирай второй трудовой стаж. Словом, никакого не случалось у нее повода заглянуть в церковь, хотя на пасху непременно печет куличи. С утра у духовки, а вечером, как на Май или на Восьмое марта, гостей полон дом. Для матери все праздники в одной заботе — чтобы тесто удалось и чтобы стол ломился. Не присядет. Зато в будние дни она все вечера у телевизора. Только в каком-нибудь фильме и увидишь что-то церковное. Больше негде увидеть, только по телевизору.

Жильцов вспомнил, что недавно вместе с матерью смотрел по телевизору старый фильм «Праздник святого Иоргена». Припомнилось, как там монахи пересчитывали пачки денег.

«Старичку-то надо заплатить! — спохватился Жильцов. — У них, наверное, полагается».

Он спросил у матери, не слыхала ли она, какие у священников расценки.

— Он разве с тебя вперед не взял? — встревожилась мать.

— В том-то и дело. И разговору не было о деньгах. Но один лектор рассказывал, они дерут за все. За свадьбы, за крестины. В общем, за каждую услугу. Но, может быть, у них не все дерут. Прежний себе особняк отгрохал, «Волгу» купил, а этому интеллигентному старичку начнешь деньги совать, он обидится. У него сын заведует клиникой, профессор или доктор наук, тоже надо принять во внимание.

Мать потупилась, усерднее занялась невидимыми крошками на клеенке.

— Егоровых бабушка прошлый месяц носила внучку крестить. Говорят, платила, но сколько — кто ее знает? Она тайком носила. Сын и невестка против, так она потихонечку.

— Ничего себе потихонечку, — Жильцов усмехнулся, — вся улица в курсе.

— Мало ли что говорят, — возразила мать и, помолчав, добавила: — Насчет платы я не слыхала.

— Вы бы, мама, спросили у нее завтра, сколько ему платить, — Жильцов кивнул на дверь спальни, все еще закрытую. — А то, может, она сама и отнесет ему в церковь?

— Что ты! — мать перепугалась. — Ей только попади на язык. По всему поселку разболтает, что мы попа звали. Отец всю жизнь передовик, портрет повесили на доске ветеранов. Узнают — снимут. — Мать тихо заплакала в тугой комочек носового платка.

Он не знал, что же делать в создавшемся глупейшем положении, и злился.

— Ладно, не будем сейчас ломать голову. Я сам все улажу. Повезу его обратно и по дороге напрямую спрошу: так, мол, и так, сколько вам за труды? Мне с ним детей не крестить! — Чтобы как-то успокоить мать, Жильцов велел ей пососать валидол. Трубочка с валидолом у него всегда была при себе.

Наконец дверь отворилась. Священник вышел из спальни уже не такой уверенный и всезнающий, каким вошел. Он словно был чем-то ошеломлен и обескуражен.

— Все? — спросил Жильцов слишком громко.

Старичок вздрогнул:

— Что все?

— Поговорили? — уточнил Жильцов.

— Да, да… — Старичок заоглядывался в растерянности. — Я готов ехать. Если вы, конечно, сможете меня отвезти.

— Обязательно отвезу! Вот только погляжу, как там отец.

Жильцов направился к двери, но священник удержал его белой костлявой рукой.

— Не советую вам сейчас беспокоить отца. Он себя чувствует вполне удовлетворительно. То есть физически удовлетворительно. Кризис миновал. Однако духовное состояние… — Старичок скорбно затряс головой. — К сожалению, я не смог снять тяжести с его души. Верующий верует, неверующий сомневается. Вряд ли вашему отцу требуется сейчас медицинская помощь. Душа человека, страждущая душа, не в компетенции врача. — Старичок, казалось, продолжал с кем-то неуступчиво спорить. Седые спиральки поднялись, окружили его лицо ветхим, дырявым сиянием.

— Что ж! — сказал Жильцов. — Поехали?

Весь большой дом по-прежнему спокойно спал. Слышно было, в коридорах и переходах, как дышит дом — глубоко и спокойно.

— Сколько у вашего отца правнуков? — спросил священник.

— Да уже четверо. — Жильцов держал наготове денежный вопрос, но все не решался. Заговорил об этом только в машине, когда старичок уже знакомо для Жильцова выдернул из-под себя полы рясы, уселся прямо, утвердил на коленях свой узелок. — Извините, пожалуйста, — глухо пробубнил Жильцов, — только уж я напрямую. Я человек простой. — Старичок взглянул непонятливо. Жильцов для полной ясности полез во внутренний карман пиджака. — Сколько мы вам должны? Конечно, с учетом, что я вас побеспокоил ночью, сверхурочно. — С этими словами он вытащил и раскрыл бумажник.

— Уберите ваши деньги, — сухо ответил старичок. — Я не занимаюсь частной практикой и не делаю платных визитов, как иные из медицины. Вы неверующий, но вы кое-что могли бы знать из книг, из русской классики. — Старичок пожевал губами. — Обидящим бог судия.

— Извините! — Жильцов убрал бумажник. Ему хотелось поскорее покончить со всей этой историей. «Кажется, священник рассорился с отцом, а теперь и на меня обиделся, — подумал Жильцов. — Но тут уж ничего не поделаешь — разная жизнь, разные взгляды. Старичок говорит, что у отца тяжко на душе. Но это еще как сказать! Похоже, что отец развоевался, проявил характер, повздорил с попом. Уже на пользу, уже веселее…» — рассуждал Жильцов, ведя машину.

Старичок молчал-молчал и вдруг вспылил:

— Не пойму, при чем ваш довод о простом человеке?! Зачем надо прибедняться?

— Да ради бога! Пожалуйста! — Не отпуская руля, Жильцов опять полез за бумажником.

— Я сказал «прибедняться» в ином смысле, в духовном! — заметил священник. Жильцов в сердцах вильнул «Запорожцем» туда-сюда по ночному пустому шоссе, ведущему из поселка в город. — Наряму-у-ую… Просто-о-ой… — передразнил старичок. — Вы прилично одеты, имеете машину, занимаете какую-то должность. Вы современный человек. Спорьте со мной, доказывайте свою правоту, но не прикидывайтесь простаком. По русской пословице, в простых сердцах бог почивает. А что в вашем сердце?

— Мое сердце вы лучше не трогайте, — угрюмо попросил Жильцов.

Старичок смутился, умолк. Жильцов довез его до церковной калитки. Поколебался, надо ли проводить до крыльца, и остался в машине. Но уехал, только убедившись, что священник вошел в дом, зажег там свет.

«Ладно, — сказал себе Жильцов, — обойдется без сверхурочных. Надо полагать, оклад у него не маленький».

В машине стойко держался сладковатый запах рясы. Жильцов вспомнил, что так и не полюбопытствовал, какие предметы носят священники в простых узелках. И почему не в чемоданчике, не в портфеле? Наверное, у них не полагается.

Не было необходимости беспокоить сейчас Наталью Федоровну. До утра недалеко, а священник сказал, что кризис миновал, отец себя чувствует физически удовлетворительно. В этом старичок, конечно, разбирается.

Дома навстречу Жильцову выбежала мать, заохала. Отец его ждет, все время спрашивает, рассерчал — житья нет!

— Серчает? — Жильцов рассмеялся. — Мне надо серчать, а не ему. — Он пошел к отцу с приятным чувством, что ночные страхи все позади. И спросил с порога: — Ну как, папа? Полегчало?

Отец не ответил. Сколько его помнил Жильцов, отец, когда бывал не прав, замечаний не терпел. И если бывал виноват, тоже. Замыкался и сам себя молчком допиливал со всей беспощадностью. На это время каждый домочадец выбирал свои меры спасения, большинство старалось не попадаться на глаза деду. Жильцову деваться некуда — взял стул, сел возле кровати.

— Отвез я его, все в порядке. Вы зачем звали?

Отец заговорил сердито:

— Телеграмму пошли. Василию. Должны отпустить.

— Не уверен! — жестко ответил Жильцов. — Да и не надо его вызывать. Вы сами слышали, Наталья Федоровна считает, что ничего страшного.

— Заладили. — Отец поморщился, как от боли. — Ничего страшного. Слова без смысла. Что значит ничего? Что значит страшное? Никто не хочет понять, а говорят. Вот и он про свое царствие небесное…

Вошла мать, отец недовольно замолчал. Она оправила одеяло, присела на край постели.

— Ты ступай, — сказал ей отец. — Ложись у девчат, поспи. Он со мной посидит. Я недолго задержу…

Жильцов понял, что отец намерен завести серьезный разговор. Нетрудно догадаться о чем. Уж очень нехорошо отец усмехнулся, когда произнес «недолго».

Мать ушла.

Отец опять трудно молчал, пересиливая себя. Наконец заговорил:

— Не понял он меня, нет… Я ему одно, а он мне другое, — отец говорил о священнике. — Оказывается, все грехи можно с человека списать. У них это просто. От одного кающегося грешника больше радости на небесах, чем от девяноста девяти праведников. Прямо так и написано у них в книгах. Открытая пропаганда греха. Чем его больше, тем лучше. Можешь семь раз в день согрешить против Христа и семь раз сказать: «Каюсь», — все простится. Вот ведь как. А я жизнь прожил, такого не знал. Всего-навсего сказать. Дела не требуют. Обманул — покаялся. Своровал — покаялся. Неплохо они устроились. Бог все простит. — В глазах отца Жильцов увидел детское недоумение.

— Вы бы, папа, попробовали уснуть, — посоветовал Жильцов.

— Не перебивай. — Отец опять поморщился, как от боли. — Он меня не перебивал. Я ему говорю: «Есть за мной тяжкий грех — жестокосердие. Можно его с меня перед смертью снять?» Он говорит: «Если есть раскаяние, то есть и прощение. Покайтесь и придете в царствие небесное». Я тогда предлагаю: «Ну ладно, давайте разберемся по порядку…»

— Вы, папа, не расстраивайтесь. Что он понимает? — Жильцову хотелось прекратить слишком волнующий отца разговор, но никак не получалось, отец только сильнее нервничал.

— Дослушай хоть раз по-человечески! — выкрикнул отец. — Живем под одной крышей, а по-человечески не говорим!

Тут и Жильцов занервничал:

— Неправда, папа, говорим. Когда я из госпиталя пришел, сколько переговорили. Я помню. С Василием случилось — о чем только не говорили. Я все помню.

— И я помню! — выкрикнул отец. — У меня память крепкая. Рад бы позабывать, а она держит. Ты молчи, не перебивай. Вы с матерью себе в голову взяли, что мне вредно говорить. Мне полезно говорить, мне недолго осталось… Вот он меня слушал внимательно. Только не понял самое главное, хотя старый человек и образованный.

— Вы, папа, не волнуйтесь, — Жильцов наклонился ближе к отцу, — я вас слушаю.

— Не понял он меня, — по-детски пожаловался отец. — Самого главного не понял. У меня на совести не перед богом грех. У меня перед людьми большая вина. А я к богу с просьбой полез ни с того ни с сего. Словно к начальству со своей жалобой. Сроду перед высшими не заискивал, ничего не просил, а перед смертью полез… Старый дурак глупее молодого. Не зря говорится. Ты слушай, не перебивай. Я тебе скажу. Мне тебе труднее все сказать, чем ему, он к этому привычный, а ты мне сын родной, тебя стыжусь. Но ничего не поделаешь, с собой унести не имею права. — Отец всплакнул коротко и сердито.

Жильцов словно впервые видел сейчас исхудалое лицо, заслезившиеся глаза.

— Тебя в войну с нами не было, ты не видел. — Отец говорил и часто помаргивал. — Мать ребят затирухой спасала, все на базар снесла, дом голый, но крыша своя, жить можно. А люди как бедовали, женщины с детишками. Привезут их на станцию и… — Отец всхлипнул. — Одна пришла: «Пустите в дом». А я от нее за дверь и, значит, на засов. Сам стою в сенках. Она колотит из последних сил. Больная, ребенок в сыпи — я не открыл. Перезаразит ребят — что тогда? Что я вам с Володькой скажу? Руки себе покусал, а не открыл. Слышу — ушла. Я постоял — и в дом. Детишки спрашивают: «Кто стучал?» Я им говорю: «Жулики стучали. Одни останетесь — никому не отворяйте». Маленькие еще были, не поняли. Жулики разве стучат? А матери дома не было. — Отец сглотнул какой-то комок. — Та, с ребенком, больше не приходила. И на улице не встречал, только снилась. И теперь, бывает, вижу во сне. — Отец помолчал и опять заговорил о непонятливости священника: — Он думает, что одного покаяния достаточно. А где та женщина и ребенок? Где их найти? Как вину свою загладить? Как у них выпросить прощения? Они, может, померли обое. А чья вина?

— Так разве ж ваша только? — Жильцов жмурился, борясь с жалостными слезами. — Вы, папа, лишнее на себя не берите. Я вам за ребят говорил спасибо и теперь скажу. Вам за них только благодарность причитается — хоть от людей, хоть от бога. Уберегли в такое страшное время.

— И ты не понял. — Отец отвернулся к стенке и в стенку задал вопрос: — А Василий? Ему за что такое несчастье? За чью вину он сейчас расплачивается?

Жильцов не удержал стона.

— Я, папа, тоже… я живой человек! Зачем меня в больное место?! — Он переждал, чтобы отпустило в груди, твердо заявил отцу: — У Василия своя причина, вашей там нет. Со всяким шофером может случиться. Частники выкручиваются, бегают по адвокатам — мне сколько случаев рассказывали. Василий сам не захотел выкручиваться. «Лучше, — говорит, — свой срок отсидеть, чтобы совесть не так мучила…» — У Жильцова в памяти всплыло. Плакал навзрыд взрослый сын, вспоминал девочку-торопыжку, выскочила она из-за угла перед самыми колесами.

— Мне бы какой срок! — сказал отец в стенку. — Я виноват, а он за меня в тюрьме.

— Да не в тюрьме он! — шепотом Жильцов глушил рвущийся крик. — На стройке работает, живет в общежитии, только отмечаться ходит.

— За меня сидит! — отец упрямо гнул свое. — За меня. Ты иди. Я спать буду.

— Давно пора! — съязвил Жильцов и пошел в беседку.

Не то чтобы спать — он даже прилечь не мог на свой топчан. До утра просидел, промучился от жалости к отцу, думал о Василии. Сигареты кончились, он излазил пол беседки — и попусту. Стал искать в траве, нашел полпачки. Сигареты отмокли, он их сушил в кулаке, костерил молодых домочадцев. Ни черта не умеют сберечь, рассыплют — не поднимут, и так у них во всем. Они ли выросли на затирухе? Старик мучается, из-за них прогнал женщину с ребенком, а они спят, как коней продавши. Где, спрашивается, у них совесть?!

В восьмом часу он завел «Запорожец», нарочно выжал из мотора реактивный звук, ничего не дождался, кроме вопроса из-за кустов: «Дядь Миша, скоро взлетишь?» — и поехал за Натальей Федоровной.

В машине Жильцов отошел, подбодрился. «Запорожец» ему достался желтый, как цыпленок, с черными сиденьями. Прежде Жильцов много лет ездил на мотоколяске. Она исправно служила свою службу, но Жильцов ее стеснялся, ни разу не прокатил на инвалидном транспорте ни отца, ни мать. «Запорожец» ему тоже выдали через собес, помеченный на стекле буквой «Р» — ручное управление. Но по всем статьям «Запорожец» был настоящим автомобилем. Недаром священник попрекнул Жильцова должностью и достатком. Сидя за рулем, Жильцов чувствовал себя этаким внушительным, интересным мужчиной средних лет. Он даже внутренне перестроился, стал держаться с гонорком. Полюбил разъезжать повсюду на своем «Запорожце», катал отца с матерью по городу, вывозил в лес, по ягоды и по грибы. Не отказывал и молодым домочадцам, но любил, чтобы как следует попросили.

Подъехав к дому, где жила Наталья Федоровна, он хозяйски оглядел кучу угля возле калитки. С тех пор как Наталья Федоровна зачастила к старикам, то к матери, то к отцу, Жильцов не оставался в долгу, кое-что делал у нее по хозяйству. Мужа у Натальи Федоровны не было, сын вырос дармоедом.

Она как раз села пить чай на террасе, в кокетливом халатике, в пестром платочке. Увидела Жильцова, вскочила и забеспокоилась, что с отцом.

— Да я так заглянул, — отговорился Жильцов. — Вам уголь когда завезли?

— Вчера утром. И до сих пор лежит. — Она налила ему чай, придвинула хлеб и тарелку с нарезанной колбасой. — Вчера я дала сыну три рубля, чтоб перенес уголь в сарай, и вот… — Она всегда жаловалась Жильцову на сына. Такая самостоятельная женщина, а не могла сладить со своим оболтусом.

В открытую дверь Жильцов увидел на диване спящего парня. Он спал одетым, сальные космы разбросаны по вышитой крестом подушке. «Вот кому заплетать бы не мешало», — подумал Жильцов. Наталья Федоровна проследила за его взглядом, вздохнула:

— Полчаса как явился. Хоть бы вы мне помогли.

Жильцов неловко отмолчался. Парня знали в поселке как любителя красивой жизни. Куда с ним? В цех к себе не возьмешь…

Она еще вздохнула, принялась намазывать хлеб сыром из баночки.

— Вы сегодня какой-то странный. Пришли, молчите, ничего не едите. Что с вами?

— Со мной все в порядке, — сказал Жильцов. — С отцом что-то неладно.

— Ах боже мой! — она выронила нож. — И вы мне сразу не сообщили! Какая температура? — Наталья Федоровна заторопилась допить чай.

— У него не температура, у него беспокойство, — начал выкладывать Жильцов, предварительно уговорив ее дозавтракать не спеша. — Бессонница появилась… Может, ему снотворное на ночь давать?

— Нет, нет… никаких заочных советов. Я должна посмотреть больного. — Наталья Федоровна накрыла салфеткой еду и посуду, убежала в дом переодеться.

Что-то она там с собой сотворила. В домашнем халатике и ненакрашенная, казалась вполне еще молодой, с приятным, добрым лицом, а нарядилась и намазалась — прибавила себе годов и погрубела.

Отец встретил Наталью Федоровну угрюмо, без обычных своих любезностей.

— Хрипов меньше, — приговаривала она, выслушивая старика. — Вы у нас молодцом. Сердце как у тридцатилетнего.

Наталья Федоровна вызывала пациента на обычный шутливый разговор, но он не отвечал.

— Ваш отец мне сегодня не нравится, — сказала она Жильцову, садясь за стол в зале. — У него определенная депрессия. Конечно, ничего страшного, однако плохое настроение союзник болезни. — Наталья Федоровна покрутила в воздухе изящной шариковой ручкой. — Давайте попробуем снять депрессию. Есть одно лекарство, новое. Могу выписать, но сможете ли вы достать?

— Если надо, значит, достанем! — Жильцов сразу подумал, что придется поехать к Зойке.

— А то, знаете ли, иногда родственники больного только зря бегают по аптекам…

— Не беспокойтесь, достанем! — твердо заверил Жильцов.

— И нам, врачам, за это попадает. — Наталья Федоровна нацелилась ручкой в бланк. — Но я на вас очень надеюсь. — Она еще поколебалась и нацарапала рецепт. — Учтите — без печати он недействителен. Придется вам прокатить меня до поликлиники.

— Я бы вас и так довез, — сказал Жильцов. — И насчет угля не беспокойтесь. Мать ребят пошлет после школы, они перетаскают.

По пути в поликлинику Наталья Федоровна снова завела речь о своем балбесе. «Противоречие женского характера, — думал Жильцов. — С мальчишкой она сладить не может, а меня берет железной рукой».

— Ладно, пускай завтра приходит прямо в цех, — сдался Жильцов.

В регистратуре недоверчиво покрутили рецепт, но печать все же поставили.

К Зойке Жильцов поехал после смены. Время самое неподходящее — в продовольственном толчея. Но Зойка освободится только после девяти, да и нехорошо соваться к ней на квартиру без предупреждения. Василий уже год как в отсутствии, а Зойка красивая, и душа у нее нараспашку, — может, кто-то уже успел, влез в душу. Жильцов очень уважал Зойку за доброту. Она Василия не бросит, пока он там. Но вернется — и не будет у них никакой хорошей жизни. Зойка словно предчувствует — что ни праздник, радует стариков или колбасой высшего сорта, или судаком, или свиными ножками. Не надо бы обращаться к ней с просьбой насчет лекарства, но другого родственника или знакомого, умеющего все достать, у Жильцовых не было.

Он поставил свой желтый «Запорожец» напротив молочного отдела, где работала Зойка. Она сразу выбежала — в белой накрахмаленной куртке, в шапочке пирожком на высоко взбитых волосах.

— Что случилось? С Васей?

Встревожилась взаправду, но без мужа не сохнет, цветет. Верхняя пуговица белой куртки еле выдерживает напор грудей, юбка из лакированной кожи на вершок выше колен, в тонком налитом чулке сквозь дырочки выперло пухлое, нежное. Жильцов отвел глаза.

— Я к тебе с просьбой. Гляди, что отцу прописали, — он протянул ей рецепт.

Бумажку с особой печатью Зойка вернула, едва взглянув.

— Мне и так дадут. Я уже брала для себя. Девочки из универмага тоже принимают. Насобачишься с народом за целый день — только и спасаешься транквилизатором. — У Зойки легко слетело с языка мудреное слово, но будто бы вовсе не медицинское, а из новых пород океанской рыбы. Нототения, бильдюга, кальмар, транквилизатор — одна компания. — Обождите, я сейчас. Если не расхватали. Что ж вы так поздно собрались!

Она побежала через площадь и скрылась за стеклянной дверью аптеки. Несмотря на полноту, Зойка легко летала по земле.

«Наверняка нет отбою от хахалей», — тоскливо подумал Жильцов, оглядывая вечернее мужское нашествие на торговый центр, табун машин всех мастей — и легковые есть, но больше грузовики, самосвалы, фургоны и даже автокран. Самый был горячий час торговли. Народ тащил в сумках колбасу, бутылки с кефиром, с подсолнечным маслом, с вином и с водкой. Сквозь оберточную бумагу проступали пятна жира, торчали обломанные хвосты бильдюги или нототении. Детишки лизали мороженое, кто-то разбил на асфальте банку сметаны, у кого-то из кошелки голубой струйкой бежало молоко, кто-то выронил батон и поднял, но не положил в красивый портфель, а воровато оставил на каменном подоконнике, женская туфелька наступила в сметану и брезгливо вытерлась о тощую травку…

Жильцов — это отец правильно сказал — не видел, как тут бедовали в войну. Он воевал на севере, в болотах. В сорок третьем году из дома пришло письмо, что жена простудилась на лесозаготовках и уснула вечным сном. Первая смерть явилась в семью не с фронта, а зашла с тыла. От горя Жильцов ослаб душой, и на него напала гнусная болезнь — вся кожа пошла язвами. Стыд невыносимый, но он признался товарищам — боялся их заразить. В госпитале над его опасениями посмеялись. Нервная экзема не заразная. А он вообще не знал до войны, что такое нервы. Лечили его какими-то уколами. Предупредили, что скажется на памяти, она ослабнет. Но все это были детские игрушки, если сравнить, каким Жильцова приволокли в медсанбат через год. Ничего, выжил. Он обязан был выжить, вернуться домой, вырастить Василия и троих ребят погибшего на войне брата Володьки. Первые мирные годы дались Жильцову с великими муками. Если бы не отец, он бы пропал, как пропали иные, такие же, как он, калеки, — не приросли к мирной жизни. Словно бы тянулась к ним от войны пуповина, которую нет воли перерезать. Жильцов — спасибо отцу — перерезал. Наверное, так сделал не он один. В первые после войны годы фронтовики о ней вспоминали редко, мало. Сейчас совсем другое дело.

Жильцов ушел в свои мысли и не заметил, как появилась Зойка.

— Достала! — Зойка подмигнула: знай, мол, наших! — вытащила из-за пазухи глянцевитую коробочку. — Последняя была. Но я им говорю: «Мне ж для нашего деда!» Дали. А тут прибегают из райкома. Секретарю в область ехать, а уже все, нету!

Жильцов повертел в руках теплую, влажноватенькую от ее тела коробочку, нашел цену, помеченную карандашом, — девять рублей — и стал отдавать Зойке десятку, но она не взяла.

— Что вы! Мне Василий посылает, да и сама… — Она опустила глаза, поковыряла землю носком лакированной туфли. — Я побегу, а то попадет. Дедушке от меня привет.

Жильцов дождался, когда она появилась внутри, за прилавком, и поехал домой.

Возле перекрестка, где случилось несчастье с сыном, он всегда нервничал, сбавлял скорость. И сегодня сердце заколотилось, едва лишь показался косой угол старого домины, из-за него не просматривалась боковая, с горки бегущая улочка. Вспомнилось, как мучился Василий, рассказывая про девочку. Виноват не виноват, совесть все равно мучила, не отпускала. И отца на старости лет измучила совесть — с отчаянья даже за попом послал. Совсем, значит, был не в себе, до того душа изболелась. «Душа, — говорит старичок, — не в компетенции медицины». Но пришла к отцу Наталья Федоровна, не доктор наук и не профессор, рядовой участковый врач, и очень обыкновенно поставила диагноз — депрессия. Может, и у Василия тоже была депрессия. Попил бы лекарства — и что? — притихла бы душа?

Он давно проехал перекресток с косым углом, но нервы не успокаивались. От глянцевитой коробочки во внутреннем кармане шли лучи опасной силы. Неужели достигла современная наука: душу лечим лекарствами? Сначала придумали таблетки для желудка, для печени. Для сердца хотите? Вот вам для сердца — валидол, нитроглицерин. Так мало-помалу добираемся и до души.

Дома Жильцов первым делом зашел к отцу. Лежит умытый, причесанный, по лицу блуждает то уклончивое выражение, с каким все Жильцовы, будучи виноватыми, предстают перед семейством — это у них родовая черта. Жильцов ее замечал в ребятишках чуть не с молочных зубов.

— Вот, — он выложил коробочку на одеяло, — Наталья Федоровна велела принимать три раза в день после еды.

Отцовские руки потянулись взять лекарство.

— Жар, что ли, сбивает?

— Почитай, там написано, — Жильцов пошел на кухню поесть.

По отцу не всегда увидишь, какая у него температура и что болит. Зато у матери читаешь по лицу — старику полегчало. Посмеиваясь, она выложила все про сегодняшний длинный день. Отец основательно пропотел, температура упала, поел с аппетитом. Но вот беда — молчит, как в рот воды набрал.

В доме шла вечерняя жизнь. Кому надо заниматься, сидели тихо по своим комнатам. Кому нечего делать, поразошлись, чтобы не тревожить деда шумом и музыкой. Жильцов полежал немного в беседке на топчане и пошел к отцу.

В родительской спальне горела ярко настольная лампа, отец нацепил стальные очки и внимательно обследовал новое лекарство. По одеялу валялись пластинки из золотой фольги с впечатанными в особые гнезда таблетками.

— Красиво, черти, делают! — Жильцов понял, что отец рад его приходу. — Культурная работа! Ты погляди, — отец повертел пластинку, в гнездах словно бы замигали сигнальные лампочки, — на что похоже, а? В радио такие ставят… Как их?.. Транзисторы.

Теперь и Жильцов видел, что таблетки транквилизатора похожи на транзисторы. Таблетки лежали в гнездах, как детальки на панели транзисторного приемника. И внутри таблеток, несомненно, пряталась хитрая механика. Заглотнешь — внутри пойдет шуровать по всем жилам. Однажды мальчишки обсуждали при Жильцове, как устроена современная подслушивающая аппаратура. Например, в маслине и микрофон и передатчик. Ее кидают в стакан с вином. Человек пьет вино и болтает почем зря, а где-то слушают и записывают.

У Жильцовых юное поколение увлекалось радио и электроникой. Один из внуков загорелся поставить на «Запорожец» противоугонную систему собственной конструкции. Мальчишка показал Жильцову запоминающее устройство — крохотная коробочка, а в ней яркие, разноцветные шарики, палочки, трубочки. Пестрая электроника запоминала любой шестизначный пароль, а Жильцов путал, нажимал не те цифры — «Запорожец» не узнавал хозяина, орал как резаный. Пришлось записывать пароль на бумажку, носить в кармане вместе с водительскими правами. Жильцов понял разницу между несовершенной памятью человека и запоминающей техникой. Человек умудряется забывать многое дельное и полезное — зато хранит в памяти и вызывает не ко времени многое такое, что причиняет боль. Значит, к умным шарикам человеческой памяти тянутся проводки от совести и души, и по этим проводкам посылаются приказы.

Налюбовавшись фольговыми пластинками, отец собрал их стопочкой, уложил в упаковку.

— Сегодня бы и начали принимать, — посоветовал Жильцов.

— Мне не к спеху, — отец прищурился. — Боишься, что опять ночью побужу? Не бойсь, за батюшкой не пошлю… Он сильно обиделся?

— Было. Но высказался, что обидящим бог судия. И денег не взял. Принципиальный…

— Зря я его побеспокоил. Припекло очень. А что худое сделал — не воротишь. — Отец слабо приподнялся, поглядел, что за окном. — Светло еще, лампу погаси.

Жильцов выключил лампу, переставил на комод, помог отцу лечь повыше.

— Теперь окошко открой, — попросил отец. — Мать меня закупорила, боится простудить.

Жильцов открыл обе створки небольшого окошка. В новых пристройках окна сделали гораздо больше и светлей. Жильцов и старикам предлагал пошире прорубить проемы, вставить новые рамы, но согласия не получил.

С давно не тревоженных рам посыпались за окно краска и замазка. Из сада плеснуло вечерней свежестью, запахом смородиновых листьев. Кусты с редкими веточками ягод, уцелевшими от набегов ребятни, росли под самыми окнами. Жильцову показалось, что в смородине кто-то притаился, давится со смеху. Девчонки, — любимое их место для секретных разговоров.

Он вернулся к отцу, поправил одеяло, ненароком коснувшись колючего подбородка.

— Давайте я вас, папа, побрею.

— Не надо, посиди, — сказал отец.

Они сидели молча. За окном в смородине послышалась возня, захлебывающийся смех.

— С чего это их так разобрало? — вслух удивился Жильцов. — Даже пристанывают со смеху. Ей-богу, они про мальчишек шепчутся. И когда успели вырасти?

Он не знал, о чем сейчас нужно говорить с отцом. Вернее, знал, о чем сейчас не надо говорить. Когда люди живут рядом долгую жизнь, у них не часто появляется необходимость вырешить главные вопросы бытия. Обычно обмениваются мнениями о менее существенном, а главное ощутимо постоянно, оно — ствол, от которого все исходит.

Жильцову почему-то вспомнился разговор в поезде. Сцепились, как олени рогами, на всю дорогу двое попутчиков: молодой парнишка из ПТУ и самоуверенный дядя с какими-то преувеличенными чертами лица — крупным глянцевым носом, выкаченными глазами, разбухшим ртом. С чего-то обоим занадобилось выяснить в пути главнейшие пункты отношения к жизни. Дядя с крупным носом стал доказывать, будто все люди отбирают друг у друга минуты, часы, дни и годы жизни. Делается это незаметно, но систематически, с помощью разных мелких и больших обид. Каждый будто бы начинает заниматься с детства укорачиванием чужих жизней, и если сложить все обиды, причиненные человеком другим людям, то будто бы каждый за свой срок пребывания на земле изничтожает одну-другую жизнь.

Жильцов догадывался, что эта хитростная мысль очень важна и дорога самоуверенному дяде — какая-то очень стержневая для него мысль, — нет, не столько мысль, сколько вера, дающая прощение и отпущение всех неблаговидных поступков. Однако в спор с дядей Жильцов не полез. Остерегся, что ли? В молодые годы спор раззадоривает, а Жильцову разговор с таким скользким типом мог и в самом деле укоротить жизнь. Да и не переубедишь его. Только парнишке Жильцов сказал, что он ведет спор с глухим. Парнишка был ершистый и петушистый — приятно поглядеть. Его простота и мальчишеская декламация вместо веских доводов вконец измотали самоуверенного пассажира, заставили выйти из спора. Конечно, он вышел с внутренним чувством превосходства, но, наверное, это служило слабым утешением. Парнишка торжествовал, простодушно считая себя победителем в словесном поединке, а не в том — неизмеримо более значительном, — в чем он на самом деле взял верх.

«При любом споре не словами побеждают», — думал Жильцов уже не о парнишке и носатом, а об отце и старом священнике.

За окном догорал вечерний свет неба, не достающий в глубь комнат. В кустах по-прежнему гомонили девчонки. Отец лежал с закрытыми глазами, не спал, слушал. Жильцов долгим, запоминающим взглядом ласкал худое, утонувшее в подушке лицо.

— Василия дождусь, — упрямо сказал отец. — Дождусь, тогда пускай…

За окном трещали от возни кусты, резче запахло измятым смородиновым листом, низко, у земли, бился приглушенный грешный смех, — и не предвиделось на земле ничего целительней, чем вечно юное продолжение жизни.

Загрузка...