Ирина Леонидовна Мамаева Ленкина свадьба

Ленка влюбилась.

Я так думаю, что она влюбилась. Как же еще это назвать?

А случилось вот что. В деревне, в бывшей церкви, где уже давно были библиотека и сельский клуб, по субботам-воскресеньям проводилась дискотека. Просили у тетки Кати ключи от клуба, Ломчик приносил видавший виды “Шарп”. Молодежь собиралась: своя и из соседних, больших деревень. Здесь, в Куйтежах, не было милиции и вообще никакого начальства не было, это и привлекало.

Была суббота. Белые северные ночи уже отходили. В сумерках по главной улице прохаживались парочками девчонки. На мотоциклах с ревом, без глушителя, проносились пацаны. Клуб понемногу наполнялся. Гремел ломовский “Шарп”. Сам Ломчик — Васька Ломов, высокий тощий парень с подвижным смешливым лицом, местный шут — и вся компания сосредоточенно распивала в тени под елками “красную шапочку” — спирт в бутылке с красной крышкой.

Ленка подошла совсем близко к клубу, но остановилась в тени деревьев, выглядывая Любку. Без нее она старалась не показываться среди молодежи, чуралась. Как-то так получалось, что над ней всегда, сколько Ленка себя помнила, смеялись. Любки не было.

Неожиданно из-под елок вынырнул Ломчик и, не заметив, наткнулся на Ленку. Ленка струхнула, но Ломчик всегда быстро ориентировался:

— Разрешите вас пригласить, мадам.

Под елками привычно заржали.

— Во имя овса и свина и свиного уха. Алюминь! — Ломчик, кривляясь, перекрестился и втащил Ленку в клуб.

И Ленка глаза в глаза столкнулась с Юркой.

Глава 1

С полшестого утра ферма, как обычно, гудела отлаженным механизмом доильной установки и транспортеров. Бригадирша Ефимова — маленькая полная бабенка, в общем-то бабка уже, в грязном рабочем халате поверх цветастого домашнего стояла и вслушивалась. Ничто на свете так не успокаивало ее, как этот, уже казалось, въевшийся в уши шум. Он означал, что жизнь идет, как ей положено, по раз и навсегда установленному директором и богом порядку. И главное было — не нарушать этот порядок. А люди и животные, по глупости и своенравию, только и делали, что нарушали его, как будто чтобы специально раздосадовать бригадира.

Больше всего Ефимову злила алкоголичка Манька Кусела. Манька, будучи уже в общем-то пенсионеркой, все еще значилась на ферме единственной сменной дояркой, которая, по замыслу директора — и бога, — должна была выходить на работу, когда кто-то из доярок брал выходные. (К сожалению, люди все-таки не могли работать совсем без выходных, и давать им их четыре законных дня в месяц приходилось.) И приходилось звать Маньку.

Та работать не отказывалась: прибегала, хватала ведра и вилы, махала ими в разные стороны. Трудилась более-менее справно. Когда была трезвой. Но в том-то и дело, что трезвой Манька бывала обычно от силы две недели, следом шел двухнедельный запой. Причем график ею соблюдался не всегда, и на работу она могла не выйти в любой момент. И Ефимовой приходилось бегать за ней и уговаривать не пить.

Вот и сейчас, одна из доярок, высокая дородная Алевтина Ломова, просила по состоянию здоровья пару выходных, а Манька была в запое. Ефимова, в раздумьях и все больше раздражаясь, дошла до телятника, рядом с которым было родильное отделение — родилка. На родилке вторую неделю не вставала корова.

Корова лежала все в той же позе, как вчера, как позавчера… На трубе доильной установки над ней висела табличка — корову звали Келли. В начале 90-х на всех фермах страны появились тысячи голов КРС с американскими именами “Келли”, “Джина”, “Мейсон” — эхо красивой заграничной жизни. Но имя корове не помогло. После голодной зимы что-то разладилось в ее организме. Келли не смогла растелиться: теленка вытаскивали по частям. Вытащили. Но корова не вставала. Танька, работавшая на родилке, всегда громко и сочно материлась, когда приходилось ее доить. Жаловалась Ефимовой. Всем было ясно, что корова уже не встанет.

Ефимова пнула корову ногой, поморщилась, позвала:

— Танька!

Танька не отозвалась.

— Ну и где эта б…ща?

Утра не было, чтобы на ферму вышли все, кому положено.

Ленка, работавшая рядом, в телятнике, все это слушала краем уха, не вникая.

— Ленка, где Танька? — заметила ее, поившую телят, Ефимова.

Ленка вздрогнула, плеснула молоком под ноги:

— Не знаю, Катерина Петровна…

— Ты шла — не видела: трактор у ейного дома стоит?

На тракторе к Таньке ездил хахаль из соседней деревни.

— Не знаю…

— Так… — протянула Ефимова, уперев руки в боки, — понятно: мужа в тюрьму сплавила и гуляет…

Это была правда: Танькин муж сидел. Причем сидел по нехорошей статье, дело это было темное и грубое. Засадила его Танька самолично, без малейших сомнений, не покрывая, и четырех девчонок — старшая, благо, уже сама была на выданье, — нажитых от разных мужей, воспитывала одна. Другую бы, казалось, все это должно было придавить к земле, сломать, а Танька нет, ничего, все так же радовалась жизни и более того, завела нового хахаля.

— А Надька где?

Надька Гаврилова — Ленкина напарница — прежде времени состарившаяся, высохшая, вечно недовольная жизнью женщина с темными пыльными волосами. Мужик ее бросил с двумя детьми, запил. Пил, пил да и спился совсем.

— Зеленку грузит в телегу, — Ленка махнула рукой в сторону сенника.

— Петровна, — донеслось из коридора, — холодильник барахлит! — и бригадирша ушла.

Вслед ей замычали голодные Танькины коровы с неправдоподобно большими животами. Ленка закончила поить телят и пошла в сенник.

В сеннике у маленькой жилистой Надьки огромная, мужеподобная баба в ситцевом платье и резиновых сапогах 43-го размера отбирала вилы.

— Таня! — обрадовалась Ленка.

— Физкульт-привет! — Танька навалила на телегу сразу целую копну. — Работать надо с радостью!

— Еще чище! Какая там радость — в дерьме копаться? — отерла уже с утра усталое лицо Надька. — Да хватит уже — не увезти!

— Ты слева, я — справа, а Ленка вилы понесет, — скомандовала Танька, и они со свистом прокатили телегу по рельсам в проходе до первых клеток.

— Ладно, девочки, мне к своим пора, — сказала Танька, оглядывая полную душной зеленой травой телегу и радостно сгрудившихся у кормушек телят. — Работа любит веселых! — и подоткнула подол так, что выше уже некуда.

— Срам-то прикрой, — с ненавистью сказала Надька и отвернулась.

— Платье запачкается, а ноги — они из попы растут, их пачкать можно, — пояснила Танька, и уже от коров загремела на всю ферму, — мужика тебе надо, Надька, мужика!

И тут вдруг Ленка вспомнила, как столкнулась в клубе с Юркой, как бежала потом домой огородами…


Раздали телятам траву. Надька ушла перекурить в каптерку. Ленка пошла было следом, но передумала, села на пустую телегу.

В другом конце фермы зажегся свет: там располагается “офис”.

Свой местный куйтежский мужик — большой, пузатый, в кирзовых сапогах Генка с золотыми зубами — поболтавшись в городе, поработав кем-то где-то, женившись и разведясь, вышел на пенсию и вернулся в деревню. Привел в порядок дом, двор переделал в гараж для старенького “жигуленка”. А теперь вот, задействовав какие-то связи в городе, открыл фирму под странным названием “Блюхер и маузер”. Под офис арендовал давно пустующую часть фермы, куда даже телефон умудрился провести. И занимался теперь тем, что начиная с июня скупал у местных все подряд: ягоды, грибы, чагу, лекарственные растения, бересту, картошку. Переправлял потом куда-то. В город, наверное, а, говорят, даже в Финляндию. Генка был белобрысым карелом с типичной карельской фамилией — Пуккала.

С тех пор, как открыл он свой офис, километров на пять в округе не стало ни грибов, ни ягод — местные бичи-алкоголики выбирали все начисто: еще рохлые ягоды, грибы драли с грибницею. Отдавали за гроши, пропивали, потом снова бежали в лес. Генка уже обзавелся новенькой “Нивой”. Деревенские вроде и не любили его, и буржуем кликали, а печь у кого развалится, или что вывезти надо с Юккогубы — шли к нему. К кому еще идти-то — все остальные мужики пили, а Генка ничего, помогал. Свой ведь он все-таки, куйтежский.

Вернулась Надька, и они с Ленкой начали чистить клетки.

— И-их, тишкина жизнь, ёшкин кот, — как обычно выла Надька, выгребая

навоз, — и-их…

Работать с ней было ужасно тяжело: она не только сама мучилась, но и все соки вытягивала с того, кто работал рядом.

В центральный проход высунулся теленок. Как он выбирался из клетки, было непонятно, но делал это часто. Бродил в проходах, подъедал упавшую с телеги траву или попросту таскал корм из чужих кормушек. Ленка любила его за то, что на его морде присутствовало некоторое выражение, в отличие от прочих телят, бессмысленно пялящихся на людей и друг друга. Улучив момент, он подкрался к Ленке и присосался сзади к ее халату.

— Эх ты, негодник! — засмеялась Ленка. — Вот я тебя в клетку-то загоню! — про себя Ленка называла его Моськин.

И тут она снова вспомнила про Юрку.

Удивилась.

Встала, оперлась на лопату, задумалась. Думать у Ленки не получалось. Поэтому главное было встретиться с Любкой. Любка, как я уже говорила, была Ленкиной подружкой, дочкой Маньки-алкоголички. Если Ленке было шестнадцать, то Любке уже исполнилось целых семнадцать лет и три месяца. Кроме того, Любка была “фигуристой” — все у нее было при всем, и к тому же она знала ответ на любой жизненный вопрос.


…В половине десятого лежали они на холодном песке у большого озера Онего в их укромном месте. Солнце было еще низко, но треста на песке уже высохла. Небо до горизонта было голубое и даже синее, и день обещал быть хорошим.

— Ну, и что ты сияешь сегодня, как медный таз? — Любка закурила.

— Юрка приехал…

— Какой Юрка-то?

— Как какой? — Ленка даже растерялась. — Смирнов, сын конюха дяди Коли.

— А-а… Ты про этого… Видела, видела на дискотеке… Что-то быстро его из армии отпустили, — Любка в задумчивости выпустила дым через нос, — вчера ведь полдеревни из-за него перепилось на радостях. У мамани моей теперь недельный запой будет. Папаня его, алкоголик хренов, с утра тоже не вышел. Пастух сам пошел коней поить.

— Юрка приехал…

— Ну и что? — уставилась на нее в упор Любка, то ли не понимая, к чему клонит подруга, то ли не ожидая от дурочки-Ленки ничего такого.

— Но, Люба, он ведь не такой, как все наши парни! Я это вчера поняла, он особенный! — выпалила Ленка, потупившись.

— Ну ты, мать, даешь. Уж такой, блин, такой-растакой! Ну, какой, какой он не такой?

— У него глаза рыжие, — Ленка, не поднимая глаз, чертила что-то на песке сухой трестой.

— Что за ерунда! Ты что — влюбилась?

Ленка покраснела и замотала головой.

— Ну, вообще-то он ничего, — Любка села, скрестив ноги по-турецки, — фигура у него мужская… Только он не про тебя, если ты там что-то… Думаешь, ты одна

такая? — Любка затушила сигарету рядом с ее каракулями. — На него вчера на дискотеке все девки заглядывались! — и добавила, искоса следя за реакцией подружки, — он даже станцевал один раз с Анькой Митькиной.

Митькина — она городская. Тут уж ничего не попишешь. Мать ее училась в городе в техникуме, вышла замуж, родила и в деревню больше не вернулась. И даже в отпуск или, скажем, на выходные не приезжала. Только Аньку ссылала на все лето, чтобы под ногами не путалась. Анька, видимо, не особо горела желанием проводить время в Куйтежах, но устроиться сумела хорошо. Говорила она правильно, не по-деревенски, нарядов навезла кучу, на всех смотрела свысока, и ее уважали. Она была такая, какой все в тайне хотели быть: красивая, модная, современная какая-то, деловая.

— Анька красивая… — вздохнула Ленка.

— Дура! Анька — крутая, и ты лучше не суйся.

— Куда не суйся?

— К Юрке, тьфу ты, к Юрке не суйся! — Любка и правда сплюнула. — Глаза у него, видите ли, рыжие! А у тебя синие! Как у Мальвины. Я-то думала у нее и правда дело какое. Пойдем, скоро магазин открывается. Бабки уже, наверное, там тусуются.


…Местными старухами была заведена дурная привычка собираться у магазина за два часа до открытия — где же еще бабкам было посплетничать? Остальным, правда, приходилось тоже прибегать заранее и стоять в очереди, но это уже отдельный разговор. Да и бабки-то — старенькие, а, значит, им можно.

На сей раз в очереди все только и говорили о том, что сын конюха-пьянчуги Кольки вернулся из армии. Ленке казалось, что всякий раз, упоминая Юрку, все оборачиваются на нее, усмехаются и шушукаются. Она краснела и прижималась в тень, к облезшей стене магазина.

Слава богу, пришла Лариска — не старая еще, но давно махнувшая на себя рукой баба в гуманитарной одежде и с вечным пучком волос на голове — завела разговор про Кусел в Юккогубе, соседней большой деревне, и про Юрку забыли.

— Слышали, — тараторила Лариска, — на Петров день Куселасьски в Юккогубе опять подрались. Кажные выходные не на жизнь, а на смерть дерутся!

(Кусела — типичная карельская фамилия — Кусел в окрестных деревнях пруд пруди — Любкины дальние родственники.)

Бабы в очереди разохались. Маленькая, черная, согнутая временем — никто не знал, сколько ей лет, — Тоська перекрестилась:

— Спаси их Господи, — и продолжила с удареньем в каждом слове на первый слог, как говорят в глухих карельских деревнях. — Не было бы, чего гисть — так ыть все есть: фатера гесть, машина гесть! И чего людям нап?

— Детей надо заводить, — кокетливо повела плечиком Алевтина Ломова, стоявшая за Ленкой. Огромный выпирающий живот Алевтины уже никак не могло скрыть модное трикотажное платье.

В очереди уже вошло в привычку ругать Алевтину и в глаза и за глаза. У Алевтины бурно развивался роман с кавказцем, торговавшим на рынке в райцентре. Кавказец был чужим, а чужих не любили. Тем более теперь, когда третий день неотлучно у ее дома стояла серебристо-серая иномарка, каких в Куйтежах доселе еще не видели. Каждый день они — армянин Вазген и Алевтина — куда-то уезжали на ней и возвращались к ночи с покупками.

И даже не сама машина так злила деревенских. Всех убивало то, что Вазген каждый раз открывал перед Алевтиной блестящую дверцу, терпеливо ждал, пока его неуклюжая брюхатая возлюбленная устроится на переднем сиденье, и только после этого садился в машину сам.

К очереди подошла Анька Митькина. С утра она уже и одета была и накрашена, как на дискотеку. Но деревенские смотрели с завистью. Митькина в ответ всех внимательно оглядела: хвост очереди в аккурат заканчивался под елками около клуба. Выбрала Ленку:

— Лена! Вот и я, ты предупредила, что я занимала? — и улыбается во весь рот.

— Д-да, да, — промямлила Ленка, потирая ущипнутый со всей силы бок. — Она занимала, — и заискивающе обернулась к Алевтине, стоявшей за ней.

Глава 2

Прошла неделя, а Ленка всего один раз видела Юрку: он, в окружении дружков, шел через “Голливуд”. “Голливудом” называли ряды бараков около фермы, где жили доярки. Юрка шел в центр, а Ленка — на ферму. На нее не обратили внимания.

Юрка жил в Загорье. Сначала это были выселки, потом чуть ли не самостоятельная деревня рядом с Куйтежами, а теперь у маленького озера Важезера сохранились только два дома: Юрки с отцом (Юркина мать год назад умерла) и выкупленный дачниками бывший дом кулаков Резниковых.

Озеро Важезеро — красивое озеро. В самой Карелии и за ее пределами, по всей России, принято считать, что здесь все места — красивые. Озер много — это красиво. Лесов много — это тоже красиво. Москвичам, питерцам, конечно, после их пыльных городов — все красиво, любая живая природа. Но таковые в Куйтежах не объявляются — далековато будет. А местным сравнивать не с чем. Им просто красиво — и все.

Ферма стояла на горушке, и с нее далеко было видать вокруг: всю деревню, Онего, озеро Важезеро. Из верхнего озерца — юляярви — вытекала маленькая речушка — пиэниеки, вдоль которой неуклюже лепились старые деревенские дома, и впадала в большое “низкое озеро”, алаярви — в Онего, — где теперь понастроились дачники. Но если смотреть от фермы — Юркин дом был скрыт лесом.

Сама Ленка Абрамова жила в центре. Ленка с матерью, отцом и бабкой Леной, в честь которой ей дали имя, жили у реки в старом доме с русской печкой. Их длинный из-за того, что жилые помещения и скотный двор находятся под одной крышей, — дом-брус — от старости походил на заезженную лошадь с провисшей спиной и торчащими маклоками. Но Ленка любила дом и ни за что не хотела бы жить в бараке, как Любка или Танька Сивцева, или Надька.

У их семьи даже была своя легенда. Она такая.

Дом этот построил Ленкин прадед — Ефим Митин, из тех Митиных, которых всегда называли Гуляевскими, Гуляевщиной. Из поколения в поколение Гуляевские не пахали, не сеяли, как положено, а держали лошадей, водились с цыганами и слыли лучшими охотниками в Заонежье. Торговали с поморами. Мужчины играли в карты на деньги, всегда выигрывали и кутили так, что вся деревня гуляла по три дня. Женщины рожали детей с плутовскими цыганскими глазами. Все им сходило с рук. Их не раскулачивали, не ловили с краплеными картами на руках. Уже в наше время, когда в Карелию пришли финны, Гуляевские женщины, немного говорившие по-карельски, нашли с ними общий язык. Переводили, поили солдатиков молоком, выторговывали своим попущения, слабину в работе, лишние граммы хлеба. Их, конечно, тоже погоняли по заонежским трудовым лагерям, но везде они жили весело, как будто и не было никакой войны. Как будто их отцы, братья, мужья не сражались против вот этих самых захватчиков, будто их не убивали… А через Гуляевских женщин и всем остальным было полегче. И впрямую за кого они заступались, и так, просто глянул на них — и с души отлегло.

Митиных в Куйтежах было много. Напротив стоял дом Клавки — упокой господи ее душу — жены родного брата Ефима Митина — Егора. Дом стоял пустой: Клавка умерла весной, на Пасху, а дети ее — все та же Гуляевщина — задиристая Лариска по мужу Чугаева, первая пьянчуга на деревне Манька по мужу Кусела, мать Любки, да пара таких же непутевых братьев Митиных из Юккогубы — не могли поделить наследство. Доходило до драки. Гуляевские одинаково ловко и серьезно дрались, что мужчины, что женщины. Потом шумно мирились, напивались, и все начиналось сначала.

В Озерье, в домах около Онего рядом с дачниками, жили скотник дядя Петя Митин, дед Аньки Митькиной и тракторист бобыль дядя Ваня Митин. Много лет дядя Ваня пытался отбить жену у дяди Пети. Раньше, правда, любовь была, да и тетка Катя была бабой заметной. А теперь все это продолжалось по привычке, для куражу, или спьяну, или чтобы родственника подразнить. Та же история: подерутся — мириться надо — родня ведь! Мириться — надо выпить, а выпьют — “ты на Катьку не заглядывайся!”. Ухват в руки — и по всей деревне, до Загорья друг за другом. Гуляевщина, одним словом.

Жила Гуляевщина и в бабке Лене, и в сестре ее Насте, и в ее дочке Тане Поповой, в замужестве Абрамовой — Ленкиной матери. От цыган не рожали — после войны цыгане перестали кочевать, — но жили не как все. Ефим Митин был сапожником от бога. Шить сапоги мог на глаз и всегда впору. Кожи отличал по запаху, выделывал лучше всех. Сапоги, ботинки, туфли его носились годами, и заказчиков было намного больше, чем он мог сшить обуви. Шил шубы, шапки и не просто шил, а “с затеей”, фасоны сам сочинял, отделку придумывал.

Бабка Лена — девка была видная. В сафьяновых сапожках да беличьей шубке слыла первой красавицей. Сколько парней за ней ухаживало — деревня со счету сбилась. А Лена могла кинуть парню порванную туфельку да сказать: “За ночь выправишь так, чтобы видно не было, — стану твоей”. Да только никто это сделать не мог, да и не смел браться — где уж ефимову работу править! А вышла замуж за

Алексея — худенького увечного парнишку, только-только вернувшегося с японской войны. Почему вышла? Пожалела.

Баба Лена стала Поповой, дочь ее Татьяна, Абрамова, несмотря на смену фамилий, тоже была Гуляевской. И красоты в ней особой не было, и сафьяновых сапожек, но посмотрит на какого парня — тот ни спать, ни есть не может. Уехала в город, учиться — вернулась с мужем. С таким же худеньким парнишкой, за какого вышла замуж в свое время ее мать. Слухи ходили, что она его от банды спасла или, наоборот, от тюрьмы, спрятала в Куйтежах, до которых раньше и не добраться толком из города было. Край земли. Только-только свет в деревню провели — гудела за их домом, за овечьим загоном у оврага маленькая подстанция.

Родилась у них дочь, Ленка, а больше детей бог и не дал. Да и та не вышла ни красотой, ни умом. С горем пополам закончила шесть классов, а дальше уже и не взяли. Да Ленка и сама не хотела. Учиться ей вроде бы нравилось, но она как-то не успевала за остальными. Понимала все по-своему: читать любила, а пересказать не могла. Математика ей и вовсе не давалась. Родители на учебе не настаивали.

Татьяна да Виктор вышли из совхоза — свое хозяйство развели. Работалось им на пару ладно, коровы доились хорошо, поросята все выживали из помета. А образование — читать умеет и хорошо. Пусть лишние рабочие руки в доме будут.

Но Ленке легче работалось в совхозе, чем дома. Ей нравилось приносить домой деньги и отдавать их родителям, бабушке. Нравилось кормить не своих телят, для себя, а чужих— для кого-то. Для людей в больших городах, как думала она про себя. И эта мысль нравилась ей больше всего.

Ленка любила работать. Голова ее делалась свободна, чиста. Без суеты. Редкие мысли текли плавно и всегда одни и те же, не удивляя. “Город — это хорошо, — думала Ленка, — но что же они там едят, что пьют? Пили ли они когда-нибудь парное молоко или домашнюю простоквашу из глиняной кринки? Видели когда-нибудь, как выходит утром стадо на пастбище и белые коровы кажутся розовыми?”


Но теперь в эти обычные простые и ясные мысли вклинивались другие. Про Юрку.

Всю неделю Ленке хорошо спалось. Понятно: у всех счастливых — хороший сон. Ленке легко было вставать по утрам, легко было идти через “Голливуд” на ферму. Утром, когда Ленка поднималась в горку, из-за склона мягко выплывали ей навстречу облака. А когда у Танькиного дома она замечала пыхающий дымом трактор и

паренька — молодца-косая-сажень-в-плечах, торопливо целующего огромную Таньку, она чувствовала себя причастной к большой тайне.

Глава 3

В совхозе начали уборку трав на силос — по главной улице к ферме с утра тянулись машины с травой и возвращались обратно пустые. Косили и ворошили. Ленкины мать и отец пропадали в поле с утра до вечера, бабка была занята хозяйством. Ленку никто не трогал, не ругал, как обычно. Да и у самой Ленки забот было невпроворот. Грибы пошли, ягоды — знай собирай.

Всю неделю Ленка ждала дискотеки. Ночью представляла себе, как она увидит Юрку, как он увидит ее. Конечно, он обязательно пригласит ее на танец, потом они выйдут в сумерки под елки… Дальше этого Ленка почему-то не фантазировала. Просто не знала, что может быть дальше.

Но Ленка ждала следующей дискотеки напрасно. Юрка не пришел ни в субботу, ни в воскресенье. Он уезжал к родне в Юккогубу — навестить. Приехал в понедельник, а до дискотеки оставалась еще такая же целая неделя… Ужас; по Ленкиным понятиям: ждать и ждать.

— Дура, — сказала по этому поводу Любка, которая знала всегда больше

Ленки, — проще ведь прийти на остановку. Все-то тебе объяснять надо.

По вечерам на остановке собиралась деревенская молодежь.

Ленка на остановку ходить боялась. Или нет, просто ей было скучно и неуютно: Ленка не понимала, когда надо смеяться и что говорить. И когда она уходила, никто этого не замечал.

Все это сразу представилось Ленке. Но захотелось во что бы то ни стало увидеть Юрку, постоять с ним рядом. Она представила — вдруг пойдет дождь, все заберутся внутрь деревянной остановки, и Юрка будет стоять где-то совсем рядом с ней…


Ленка с Любкой шли по центральной улице на остановку, и Ленка, испуганная собственной смелостью, ничего уже не видела вокруг, ноги у нее подкашивались. Вдруг кто-то с разбегу втиснулся между ними, обнял за плечи:

— Девчонки, как живете, как животик? — это был Ломчик. — А куда идем?

— На Кудыкину гору, — с деланной невозмутимостью протянула Любка, снимая с плеча его руку.

— А может, прогуляемся до лесочку? — не давая ей высвободиться, заговорщицки зашептал Ломчик, лыбясь и приплясывая, и потянул их в противоположную от остановки сторону.

Ленка хотела было остановиться, отказаться, но вдруг увидела шедшего им навстречу Юрку и совсем потерялась.

— Привет. Ломов, мне нужно с тобой поговорить, — сказал Юрка, подходя.

— Чисто побазарить? Как только — так сразу, Юрка, да разве ж я отказываюсь? Вот только с девчонками до леса прогуляемся. В лесу воздух свежий, атмосферный, дышать полезно. А так — побазарим. Сто процентов.

— Ну и трепло ты, — Юрка поморщился. — Мне отец обещал мотоцикл отдать. Но в нем движок барахлит — посмотришь?

Само собой дошли до леса. Ломчик Ленкино плечо отпустил, но Любку держал крепко. Между ней и Ломовым шел Юрка. Ленка не знала, о чем думать, но ей было радостно. Потихоньку, косясь, урывками, она разглядывала Юрку.

Юрка был ростом пониже Ломчика, но шире в плечах и весь как-то крепче. Если Ломчик всегда ходил в спортивках, носил футболки, какие-то устаревшие спортивные кофты, гуманитарные аляповатые свитера, то Юрка, как приехал, ходил в потертых джинсах и носил джинсовую панаму. Из-под панамы в тени ее полей глаза его выглядывали, как казалось Ленке, с особенным задором, с мальчишеским озорством. Но вместе с тем армия, смерть матери в его отсутствие сделали его старше, заставили повзрослеть. Временами Юрка был необычно серьезен, по-взрослому тих и задумчив, рассудителен. В такие моменты Ленка, не задумываясь, доверила бы ему свою самую страшную тайну.

Ломов с Юркой обсудили мотоцикл, и говорить стало не о чем. Молчали. Парни уже по паре сигарет выкурили — курить больше не хотелось. Любка при Ломове почему-то не курила.

— А у меня мать вчера калитки пекла! — вдруг похвастался Ломчик. — Обалденные! Для Васо своего старается, — Ломчик немного сник, вспомнив о “кавказце”, которого ему приходилось терпеть. — Так он их насолил, наперчил и только потом сожрал. Что за мода — одни свои специи жрать!

— Да, — задумчиво согласился Юрка, — у нас как-то не принято специи жрать…

— И мясо в таких количествах. То ли дело — палья, лосось, жареные окушки, ряпушка…

Неожиданно в траве на обочине промелькнуло какое-то маленькое животное. Ленка, шедшая с краю, испуганно ойкнула, и тут же все засмеялись: это был кот.

— Чье это мурло? — удивился Ломчик.

— Брысь отсюда! — кышнул Юрка на кота. — Не люблю я котов. Собаки лучше. Видел, как мой Бобик вырос, заматерел, пока меня не было?

Ломчик кивнул. Поговорили о Бобике и снова замолчали. Ленка отошла к обочине, к лесу, нагнулась сорвать ромашку.

— Ленка, — обрадовался Ломов. — Тебя в лесу медведи съедят. Ты медведей боишься, Ленка? Или волков боишься? Боишься, а? А ведь в лесу медведи, волки…

— И кабаны, — вставил Юрка.

— Смотри, глаза блестят!

Ленка отшатнулась от леса:

— Ну что вы меня пугаете.

— А мы тебя не пугаем. Зачем нам тебя пугать? — медленно подходя к ней, говорил Юрка, Ленка, отступая, наткнулась на Ломова, который неожиданно схватил ее за плечи.

Ленка взвизгнула, Ломов довольно расхохотался.

— Ленка, а, Ленка, ты чисто фильмы ужасов любишь? — вдруг серьезно спросил Ломов, — Вампи-и-ирчики, вурдала-а-а-аки, о-оборотни…

— Каба-аны… — в тон ему протянул Юрка.

— Любишь, да? Тянется вот такая волосатая, когтистая лапа…

— Я пойду домой, — Ленка в нерешительности остановилась.

— А у дома в ольхах ждет тебя с когтистой лапой, кровожадный…

— Кабан, — вставил Юрка.

— Вампир, — обиделся Ломов.

— Я в Юккогубу уеду.

Любка молча давилась от смеха. И все они уходили от Ленки. Ленка испуганно рванулась за ними.

— Едь, едь в Юккогубу, — Ломов ободряюще похлопал ее по плечу. — Подъезжает автобус… Темно… Открывается дверь…

Неизвестно, что он хотел сказать дальше, но Юрка с невозмутимым видом вставил:

— А водитель — кабан.

— Да нет, — отмахнулся Ломов. — Представляешь, сидишь ты в автобусе, и вдруг входит вся такая же как ты… И волосы, как у тебя, и одежда… Ну вылитая ты…

— Но кабан.

Любка уже хохотала в голос. Между тем они давно прошли лес и шли по полям, по дороге к конюшне. Увидев знакомый силуэт, Ленка кинулась от них прочь:

— Я… в конюшню. К лошадям, к кобылам…

— Там не кобылы, а кабаны, — пожал плечами Юрка.


— Бабушка, бабушка, погадай мне!

— На кого гадать-то?

— На меня.

— Ну, ищи бубнову даму.

Ленка забралась на стул с ногами, наклонилась над столом, ближе к бабушке.

— Сними-то левой рукой к себе, — и баба Лена начала раскладывать крестом старые лоснящиеся карты, — поведайте мне карты, что у этой дамы на сердце, что под сердцем, что было, что будет, — стала вскрывать карты, зашептала, — под сердцем-то король бубновый, вот оно что, Леночка, — заглянула Ленке в глаза, — карты-то они не врут, да удар на сердце, только пока ты по нему ударяешься, ан правда кого полюбила, Леночка?

— Да, бабушка, да, есть один, — тоже почему-то зашептала Ленка.

Бабушка открыла следующую карту: дама пик.

— Ах, Лена, может, не будем, дальше гадать?

— Чего ты испугалась, бабушка?

— И худых и хороших карт много, да не пойму я ничего что-то, — она быстро собрала карты и раскинула их снова, — для себя, для думы, что будет, что случится, чем дело кончится, сердце успокоится.

Ленка замерла.

— Я-то старая туда же — гадать! — баба Лена быстро собрала расклад. — Стар да мал — ума нет. Вот папка-то придет — попадет нам: не любит он этого.

Ленка разочарованно вздохнула.

— Бабушка, а мне вот сон снился, будто я в бане мылась, только не в нашей, и девушек каких-то там было много, выглядываю в окошко, а баня как на горе стоит — далеко видать и солнышко светит, и красиво так… Разгадай, что за сон? К чему это?

— Баня — басня, пересуды, девки — диво, гора — горе… Что тут разгадывать? Пустой сон. Спать пора. Вечно ты меня заговоришь!

— Хорошо…

Бабушка как-то странно смотрела на нее:

— Крестик-то на тебе?

— Да.

Глава 4

В Куйтежах гадали все. Обычное дело. Плевое, можно сказать. Почта приходит раз в неделю, телефон один — у Генки в офисе. Да и по этому телефону таких космических звуков иной раз наслушаешься: ощущение — на станцию “Мир” пытаешься дозвониться. Только гадать и остается: приедет сват — не приедет, будет пенсия к выходным — не будет.

Мало того, Куйтежи издавна славились своими колдунами. Ведунами и ведуньями, бабками-шептуньями. Сказывали, были такие сильные колдуны, что свадьбы останавливали. Если свадьба в деревне, а колдуна не позвали, подарков ему не принесли, благословения не спросили — жди беды. То из церкви с венчания никто выйти не может. Двери не открываются и все тут. В окна кричат, зовут прохожих, отсылают к колдуну с извинениями, подарки шлют, приглашают на свадьбу. Только после этого молодожены с гостями, пропарившись в душном помещении пару часов, могут выйти. Или лошадей заклинали. Выйдут из церкви, сядут в свадебный поезд, а лошади — ни с места, как уж их ни высылай. Дрожат, в мыле все, а стронуть возки с места не могут.

Сейчас уже все это обросло легендами, церкви не стало, детей не крестили, а расписывались в Юккогубском сельсовете и ездили туда на “пазике”, который был и свадебным кортежем, и катафалком — кому что нужно.

Но это так, это уж чересчур, а вот приворожить, отсушить, засидеть, сглазить, скотину найти, болезнь вылечить, в деле помочь или, напротив, все испортить все колдуньи-ведуньи-шептуньи могли запросто. Обращаться к ним за помощью для деревенских было делом привычным. Шептать в деревне все бабки понемногу могли: заговоры у всех разные, а помогают.

Сейчас, правда, мало кто из них остался. Лозоходцев, к примеру, совсем не стало. Невеликое и дело, кажется, — с прутиком ходить, воду или клады искать, ан никто уже не умеет. Ведуньи, те, кто почище колдунов, без чертей, тоже все перевелись. На Ленкиной памяти бабка Глаша была. Сунет, бывало, два пальца в ковш с водой — прошлое видит, три — будущее.

Из колдуний же — тех, у кого черти в подчинении, — одна соседка Абрамовых, как по фамилии Ленкиного отца их всех называют — Тоська, тетка Тося осталась. Зато она все может: и сглазить, если, по ее мнению, человек в чем-то провинился перед людьми, и, наоборот, вылечить. Ленка с детства видела, как тетка Тося останавливала кровь — и кровь останавливалась, как ходила в лес, а потом рассказывала, где искать их пропавшую корову — и корова находилась, как она приносила заговоренное

полено — и Ленкина мама получала самых лучших коров на ферме.

Во-первых, Тоська зналась с лешими. Лешие, известно, не всякого к себе подпустят, не со всяким заговорят. Тут секрет надо знать, да не бояться. Тоська знала, и сила ее была от них. Она часто наведывалась в лес, приносила домой заговоренные поленья, коряги, ветки, шишки и бог знает что еще. Ну, лешие там, земляной, водяной, ветровой, огневой — все духи в подчинении у нее были. Во-вторых, как я уже говорила, черти. Черти — это уже сложнее, разговор особый.

Тоська жила одна. Отец, тоже колдун, передавший ей свою силу, засидел ее, не желая дальнейшего продолжения. Тоська так и не вышла замуж, нрав у нее портился год от года. Тяжело, наверное, вот так жить одной со своими знаниями, с лешими да чертями. Ведь никакая сила не заменит доброго человеческого слова, участия. Вот Тоська и дружила с бабой Леной, несмотря на то, что людей она не особо жаловала: глупые. А, точнее сказать, баба Лена дружила со всеми, кто нуждался в ее дружбе. Узнает, что Тоська снова кого-то сглазила или засидела — “Господь ей судья” скажет. И ничего, продолжает знаться.

Тоська, как я уже говорила, жила в соседнем доме, потому часто и захаживала. Дом у нее — одноэтажный, но высокий, знатный “кошель”. С нарядными резными причелинами, наличниками, подзорами — все как полагается. Когда пришла мода обшивать дома досками на манер дачников — многие обрадовались, закрыли бревна. Кто — чтобы спрятать подгнившие венцы, кто — чтобы подновить, покрасить. Тоськин дом так и остался бревенчатым. Крыльцо высокое, с балясником, широкий взвоз на поветь. И внутри его мало что изменилось — Тоська как жила всю жизнь без шкафов и сервантов, со скамьями да воронцами вдоль стен, так и осталась себе верна. В светлой ее горнице было просторно, чисто для курной избы. Одно украшение — русская печь с широкими полатями, с резным коником у шестка, которую Тоська старательно белила каждый год. Когда бога разрешили, она торжественно достала иконки и наладила красный угол. Вот и все украшения.

Сама Тоська частенько приходила к бабе Лене посмотреть очередной сериал по телевизору. Или посидеть на лавочке. Сядут две бабки на лавочку и сидят. И хорошо им. Все было ничего, даже можно сказать, идиллия была, пока Лариска не заварила всю эту кашу с родительским домом.


Клавка, тетка бабы Лены, на Пасху преставилась. Из всех детей всю болезнь до смерти за ней ходила Лариска — двоюродная, стало быть, сестра бабы Лены. Ходила-ходила да и выходила завещание на дом в свою пользу, наперекор общему решению оставить дом всем четверым детям поровну. У Лариски был свой резон — она в отличие от Маньки и Федора с Иваном Митиных из Юккогубы — не пила. Не пила вообще. Была работящей, домик свой содержала в чистоте, двоих парней без мужа подняла. А теперь вот старший невестку в дом привел, да внук у них появился. И все в маленьком домике — хоть на дворе спи. Как жить — не понятно.

По закону — все чин чином, дом ей принадлежит. Лариска повременила немного, чтобы над могилой матери вопрос не решать, и начала потихоньку оформлять документы на себя.

Первая протрезвела Манька. Маньку такая, с ее точки зрения, подлость задела за живое. Она съездила в Юккогубу, попыталась расшевелить братьев, но те, по обычному гуляевскому везению получившие в свое время от совхоза благоустроенное жилье, от нее отмахнулись. Тогда Манька решила взять все в свои руки. И отправилась прямиком к тетке Тосе. Поленья, коренья, заговоры — все пошло в ход.

Колдовство сработало: у Лариски покраснело лицо, стала облезать кожа, и она испугалась. Страсти накалялись. Полдеревни встало на Манькину сторону — все дети имеют право на наследство родителей, тем более что сама Клавка всегда хотела оставить дом четверым. Полдеревни — на сторону Лариски: дому нужна одна хозяйка, а продай его — деньги что? — Манькой пропьются. Да и Федор с Иваном вряд ли их в дело пустят. А на водку Гуляевские, со своей цыганской кровью — купить что-нибудь ненужное, продать, получить с этого свой барыш, — и без того находили.

Только тетка Тося спокойно смотрела на все это. Она свое дело сделала, и, кто ее знает, может быть, у нее на сердце было спокойно.

Но только у нее одной.


В пятницу с утра у Ленки дома был бедлам. Мать с отцом косили, и ночевать собирались в поле, поэтому ничто не мешало деревенским приходить к бабе Лене жалиться.

Первая ни свет ни заря прибежала Лариска.

— Лена, сестричка, да что же это деется-то?! Я-то дура кремы на лицо мажу, а сегодня ко мне пьяная Манька вваливается и заявляет: “Мажься-мажься, только пока дом не отдашь — лицо не вернешь”. И, етишкин корень, честит меня по матери без стыда!

Лариска на полчаса завелась на Маньку со всеми подробностями. Потом выложила все доводы в пользу своего поступка.

Баба Лена не прерывала. Она с утра затопила печь: наладилась печь калитки. Скала1 и слушала. Только когда Лариска выпустила пар, спросила:

1 Скала — раскатывала.

— А тебе самой-то, Ларисонька, как на сердце? Чувствуешь ты правоту или

вину? — Лариска попыталась было взвиться, но та ее остановила. — Ты не мне ответь, ты себе скажи. Господь — не Микитка, он все видит.

Лариска молчала, сложив руки на коленях. Баба Лена раскладывала по сканцам пшенную кашу. В печи тихо звенели угли.

— И что ж теперь делать, Лена?

— Свое себе оставить, чужое — вернуть.

— Чужое?! Лытари! Да им мать пока жива была — не нужна была! Разве Манька хоть раз пришла мать проведать? Конечно, что ее проведывать, когда у нее на водку все равно не занять! А теперь в дочери ладится!

— Господь ей на это судья. По людской-то справедливости, может, ты и права, а по божеской… У господа-то одна справедливость — любовь.

— Господь! Где он этот господь, раз позволяет таким полохалам жить, пить и жить, а хороших людей забирает?! — это она про своего усохшего за месяц от рака мужа.

— Грех на сестру-то так говорить. А мужа бог дал — бог взял. Пошла бы ты Лариса на росстань, да там бы перед всеми прощения попросила, может, оно бы и наладилось еще все. — Лариска встала, показывая, что разговор ей не по нутру. — А что ты от меня ожидала услышать, Ларисонька?

Только Лариска вышла, а баба Лена, отправив калитки в печку, вслед за ней пошла открыть теплицы, на улице появилась похмельная Манька. Не переходя дороги, принялась орать во всю Ивановскую:

— Че, прибегала к тебе эта … — Манька выругалась и материлась еще минуты три, чтобы освободиться. — Я — алкоголичка, да? Я? А ты у меня хоть раз грязные простыни видела? А занавески? А чтобы дома у меня грязно было, видела?

— Здравствуй, Маня. Бог с тобой, отродясь я у тебя грязи не видела, — отвечала баба Лена. — Может, зайдешь?

— Или я тебе долгов не отдавала, а? Скажи, хоть раз я тебе не отдала денег?

— Всегда отдавала, Маня, только ты все-таки зайди в дом.

— Некогда мне у тебя рассиживаться да на людей клеветать! — и Манька гордо припустила дальше.

Вечером, Ленка уже была дома, отлеживалась после фермы, кемарила, пожаловала тетка Тося. Посмотрели сериал, поговорили об огурцах-помидорах.

Долго молчали об одном и том же, но ни одна не решалась начать разговор.

— Чувствую, Лариска ко мне ладится, — начала тетка Тося.

— Подай-то спички с опечка — плиту затоплю.

Тоська подала, баба Лена затопила.

Молчали.

— Так ведь еще дальше клубок запутается, — это уже баба Лена осторожно.

— Э-эх, ты думаешь, Лена, мне все это в гудовольствие? Думаешь, легко людям зло делать? Да не можу я этого не делать. Неделю не вспоминаю, месяц, два… А потом они приходят: знаю — пора. Нап1 это им, чтобы люди друг другу зло делали. Как же им жить иначе, без работы? Иначе ведь они сгинут, кумекаешь? И тогда, с Манькой, время пришло. Это они ведь сначала Лариске нашобайдали2 фатеру на себя написать, мать обмануть, сестру-братьев обделить. Тая и хлобысть — сделала. Потом Маньке нашобайдали ко мне прийти. Ёна и пришла. Человек ведь, амин-слово, сам никогда плохого не замыслит. Все плохое — от лукавого; когда человек по слабине своей противостоять ему не может. — Тоська перевела дух: — Днем богу молюсь-молюсь, а ночью как сердце захолонется. Мне же, когда батя силу передал — не спрашивал, хочу ли я, нап это мне или не нап. Хотел сначала ребенка какого подманить, схватить да силу ему дать. Сжалился. Ведь они тогда к энтому ребенку приходить бы начали, работы бы с него требовали. А как работу им дать, и чего с ними делать, ён-то и не знал бы. Думаешь, от чего люди с ума сходят? Зазовут к себе лукавого, а чего с ним делать и не знат… А я-то знаю… А уж придут ёны — так, амин-слово, ну меня по лавкам да полатям тягать да ботать. И с лавки на лавку, с лавки на лавку. Так ажно все внутри либайдает3, того и гляди душа выскочит. Лежу и ворохнуться не смею. Так переполохаюсь, дышать не могу. Как янис4. Утром еле выстану. И делаю, делаю, что ёны скажут.

— Да кто они-то?

— Черти! Черти же, окаянные! — Тоська с ужасом заозиралась и перекрестилась.

Баба Лена тоже на всякий случай перекрестилась.

— Хорош лявзять5 — то. Давай-ка чаю пофурындаем6. Ленка! Иди чаю-то фурындать! Господи, благослови.

1 Нап — надо.

2 Нашобайдали — нашептали.

3 Либайдает — болтается.

4 Janis — заяц (фин.).

5 Лявзять — болтать без толку.

6 Фурындать — пить (чай).

При Ленке бабки не разговаривали. Завели как обычно: “Бают, Куселасьски в Юккогубе опять подрались…” Ленка тоже пила чай без настроения. На работе день с утра не задался. Но главное — Юрка, Юрка ей почему-то упорно не встречался. А ей так надо было его увидеть.

Даже баба Лена не выдержала, третьего дня снялась с места, пошла с Ленкой в Загорье к Важезеру, будто малину собирать чай заваривать, да зверобой посмотреть. Ходили-ходили мимо Юркиного дома — ничего не выходили. Восвояси вернулись ни с чем.

Ленке было не то чтобы грустно, а пусто внутри. Завтра должна была быть дискотека в клубе. Ленка так ждала ее, так ждала, а теперь даже растерялась оттого, что она на самом деле будет. Как будто слишком долго ждала, и на это ушли все силы.

И пусто, пусто так…

Глава 5

На следующий день вечером, до вечерней смены, Ленка все-таки не утерпела и прямо на ферме завела разговор с Любкой о Юрке.

…По пустому коридору пробежал чистенький деловой Генка с золотыми зубами. Следом за ним семенили чьи-то две соплюшки — видно, мамки взяли с собой на

работу — и дразнились:

— Дида, дида, дида-да! Не ходи за ворота!

А-то девушки придут, поцелуют и уйдут!

Генка был весь разобидевшись: какой же он “дида” — когда ему всего полтинник исполнился?! Да и против девушек он ничего не имел.

— Любка, а пойдем вечером купаться в Важезере? — начала Ленка.

Они сидели в пустом скотном на кормушке. Бригадира не было. Доярки курили на солнышке. Стадо запаздывало. Рядом с подружками, звеня цепью, в нетерпении перетаптывалась с ноги на ногу красно-рыжая, криворогая корова, поранившая на той неделе на пастбище ногу. Большое, раздутое молоком вымя торчало сосками в разные стороны.

— Чё я, блин, забыла в этой луже? Делать мне нечего — перед твоим Юркой задом вертеть? Да Бобик еще ихний со вторым, как его, патлатым кобелем разлаются вечно. У всех собаки как собаки, а у этих пое-кто — мимо не пройти: прыгают, радуются, как будто ты им пожрать несешь, — Любка закурила.

— Ну, Люб, при чем тут собаки? Ну, чего тебе стоит?

— Ща. Пойди сама да и купайся. Мне чё теперь, тоже за ним бегать надо?

— Я за ним не бегаю, — испугалась Ленка, — чё, уже кто-то чё-то говорил?

— Че это там? — не ответив, Любка махнула в конец скотного.

В просвет ворот был виден старый заляпанный грязью “козлик” директора. Из машины вышли люди: сам директор, какие-то женщины и, видимо, пошли на ферму. Любка присвистнула: интересно. Тут же из коридора послышались голоса. Люди зашли в бригадирскую, но дверь не закрыли. Разговаривали директор, Ефимова и Ирка Румзина. Вообще говоря, вдовая и бездетная Ирка была бригадиром “тракторно-полевой бригады № 2”, как это правильно называлось, и к ферме никакого отношения не имела. Но так уж повелось, что она была всегда в курсе всех совхозных дел, обо всех и обо всем болела душой, и всем помогала.

Ленка вспомнила, как ранней весной, когда только начали пахать и в полях важно расхаживали серые журавли, ругалась Ирка с трактористами: вечно пьяный дядя Петя, взял слишком глубоко, поднял подпахотный горизонт. Ирка материлась и причитала над искалеченной землей, над вывернутыми из глубины мертвенно-синими пластами глины, как над ребенком.

Теперь Ирка ругалась из-за быка.

— Помяните мое слово, Иван Иванович, прибьет кого-нибудь этот бык! Он же год от года звереет.

— Ира, ты же сама знаешь, почему мы его держим: ну нет, нет у нас денег на сперму в том количестве, в каком она необходима. В нынешних экономических условиях естественное осеменение — держать быка и пускать его в стадо — выходит дешевле, чем искусственное, — директор говорил без эмоций, как по писаному. — Не могу же я взять и забить этого, купить нового. Знаешь, сколько стоит хороший производитель? Разве мы можем разбазаривать средства? Так ведь, Катерина Петровна?

— Правильно, правильно, Иван Иванович, — поддакнула бригадирша Ефимова.

— А если он убьет, искалечит кого-нибудь? Дети через пастбище за ягодами ходят.

— Не пускайте детей за ягодами через пастбище. У вас еще вопросы ко мне есть? Вы проверили качество закладки силоса в яму? Вот Катерина Петровна говорит, что ваши рабочие допускают чрезмерное загрязнение зеленого корма землей. А от качества корма напрямую зависит удой.

— Я еще раз проверю, как они силос закладывают, если Катерина Петровна так настаивает, — в Иркином голосе звучала досада.

Послышались шаги, она ушла.

— Так что, Иван Иванович, с кормами-то? Когда у нас очередной привоз? — спросила Ефимова доверительным шепотом, но достаточно громко, почти игриво.

— А вы что же, Катерина, уже все скормили? — в тон ей отозвался директор. — Хороший аппетит у ваших буренок.

Любка пихнула Ленку в бок, мол, слушай внимательнее, да не рассчитала, толкнула изо всей силы. Ленка провалилась в кормушку. Испуганно отшатнулась корова. Голоса смолкли.

— Я подумаю о вашем вопросе, Катерина Петровна. До свидания.

И они, судя по звукам, вышли.

— Слышала? — Любка аж захлебывалась от восторга.

— А ведь бык и правда пришибить кого может. Я его страсть как боюсь.

— Дура, да не о быке! Как Ефимова с Иванычем о комбикорме разговаривает. Получается, они снюхавшись: одна таскает, другой покрывает — и все фару-рару, — Любка перешла на шепот.

— Воруют?

— А ты не знаешь, что коровам через день комбикорм дают, а получают на каждый день? Вы телятам каждый день даете? Вот и мы…

Любка не договорила.

— Ага! Мадамочки-мадмуазелечки! — в проходе материализовался Ломчик.

— Че? — невозмутимо спросила Любка.

— Мамку мою не видели?

— Не, не видели.

— Ну и хорошо, что не видели… А мы вот кой-кого в лесочке в Загорье

видели… — и уставился на Ленку, — Аркаша видел. Чисто гуляет, говорит, некая известная нам особа в лесочке: че гуляет? Типа ягодки-грибочки любит…

— А Аркаша-то ваш че там гуляет? — огрызнулась Любка.

— Так ведь он — поэт, наш Аркаша. У него такая серая книжечка есть, он туда стишки свои записывает. Про любовь, наверное, да Ленка?

Ленка готова была провалиться сквозь бетонный пол скотника.

— Про любовь, — внушительно сказала Любка.

— Ах, про любовь, — Ломчик закатил глаза и вдруг как фокусник достал из-за спины букетик полевых цветов и ловко засунул его Любке в нагрудный карман халата, успев при этом ее облапать. — Э-эх, были бы у баб такие сиськи! — и смачно, схватив за рога, поцеловал в нос потянувшуюся было к букету корову.

Глава 6

Суббота — банный день. Ленка пошла в баню после отца, второй — пар она любила. После маленькой — Ленке уже в полный рост не встать — столетней баньки по-черному ей становилось чисто и свежо на душе. И тело казалось почти невесомым.

Но не на этот раз. Ленка, как обычно, два раза выбегала голая, не стесняясь, что рядом дорога, под горку через крапиву и иван-чай к речке, ложилась на камни и лежала головой на мостинке, в воде. Вода весело бурлила и пенилась на ее теле, перекатываясь через неожиданную плотину, щекоча и холодя. Как обычно.

Но на этот раз на душе было смутно, и собственное тело ей почему-то совсем не нравилось. Вдруг открылось для Ленки, что она — некрасивая. Невысокая, корявая какая-то, сутулая. Что ноги у нее — не длинные, ровные, как у красоток в кино, а обычные, немного кривоватые… Ленка долго смотрелась в зеркало в предбаннике, разглядывая свое лицо. И даже лицо у нее было совершенно обычное — ничего примечательного: небольшие глаза, курносый нос, рот как рот…

Ленка постаралась забыть о дискотеке и после бани — чего обычно никто не делает — пошла на огород прореживать морковку.

— Ну ты идешь? — еще из-за калитки закричала Любка, но, увидев Ленку в огороде, не докончила фразу: Ленка была вся в земле и на дискотеку явно не собиралась.

— Ты че, блин, не пойдешь? Ну-у, мать, всю неделю мне мозги пудрила со своим Юркой — и не пойдешь?! Он ведь точно будет.

— Люб, — Ленка шла ей навстречу, — я не пойду…

— Здрасти-мордасти! Почему?

— Я некрасивая, — Ленка села на скамейку у дома.

— Я — красивая!

— Анька Митькина — красивая.

— Зашибись. Ты хочешь его увидеть или нет?

— Хочу.

— Тогда шагом марш на речку руки-ноги мыть. Слу-ушай, а ты че, ноги не бреешь?

— А что, — испугалась Ленка, — надо? — и удивленно уставилась на свои ноги.

— Да ты че! Надо! Как не фиг делать. И не только ноги.

— А где?

— Там.

— Там? — не поняла Ленка.

— Ну там… выше… Понимаешь, — Любка приобняла Ленку за плечо, — у настоящей женщины волос на теле быть не должно. Мужики этого не любят: это же противно — фу, волосы!

— Они же там не видят.

— Ну дура… — взвыла Любка, — ну хотя бы ноги побрей.

— Я…

— И без разговоров! Есть у твоего отца станки? Стащи один.

Потрясенная новомодными стандартами Ленка побрила ноги под чутким Любкиным руководством.

— Ну вот, другое дело. Хочешь конфету? — Любка была в хорошем настроении, — Маманя притащила.

Конфета была шоколадная. Ленка, конечно, взяла, развернула и быстро засунула в рот, как будто Любка могла передумать. А фантик спрятала в карман. Чтобы потом разгладить и сложить в старинную бабкину шкатулку, где у нее хранились сокровища: две заколки, колечко со словами “спаси и сохрани”, которое было ей мало, круглый магнит от динамика и цветные фантики.

— То ли дело — волосы у тебя, оказывается, хорошие, — когда они уже шли к клубу, и Любка радостно разглядывала Ленку, собственноручно ею одетую, накрашенную и с бритыми ногами.

Вместо обычной Ленкиной косы на голове у нее красовалась копна старательно начесанных и кое-где подкрученных на плойку волос.

— Грудь у тебя большая… — Любка покосилась на разрез свитерка, из которого Ленка явно выросла, и где виднелась одобренная ею грудь, — ты же помнишь, че Ломов лясил?

— Люб, мне неловко.

— А ты больше в этих своих бесформенных платьях ходи — то-то Юрка влюбится! — Любка аж пританцовывала по дороге, косясь и на свой разрез, где колыхалась грудь еще большего размера.

— Люба, да ты не выпимши ли? — поняла вдруг Ленка причину столь хорошего настроения подруги.

Любка только рассмеялась. Они подошли к клубу. Клуб был закрыт. Вокруг, на крыльце библиотеки, под елками, около магазина народ расслаблялся кто как мог: пили, курили, юккогубские, уже набравшиеся, расселись парочками на лежащих мотоциклах, кое-кто целовался. В сторонке Федька-чеченец, немножко тронутый после Чечни, забивал косяк.

— Танцы отменяются? — продолжая хихикать, спросила Любка у первой попавшейся компании.

— Тетя Катя еще с поля не приехала, ключ-то у нее.

Любка, таща за собой Ленку, по-деловому направилась под елки, где, как обычно, сидела компания Ломчика. Все были на месте, но самого Ломова не было. Прибежал он почти сразу за девчонками, кивнул и кинулся к дверям клуба.

Минут пять Ломчик толкал и тянул дверь на себя, упирался ногой в стенку, стучался и задумчиво чесал подбородок.

— Закрыто, наверно, — и направился под елки.

Сел рядом с Любкой, Ленка красная, как рак, примостилась на самом краешке скамейки, подальше ото всех. Подлетел запыхавшийся невысокий с низким лбом и вечно хмурым взглядом Ванька Епишин — местный “крутой пацан” по прозвищу Репа:

— Ребзя, че у меня есть! — и завернул прямым ходом под елки, — вот! — он помахал у Ломчика перед носом серой книжкой, — чуешь, че это?

Остальные стали потихоньку подтягиваться под елки.

— Иди ты, — обрадовался Ломчик, — Аркашина книжка?!

— Ей-богу! еп-ты! А там такие перлы — мама не горюй! — и: — Выдь-то, — спихнул Ленку со скамьи.

Ленка обомлела: вскочив со скамейки, она встала рядом с незаметно подошедшим Юркой. Сердце у нее ухнуло куда-то в живот, но пошевелиться, отойти Ленка не могла.

— Чего уж там, на стол влезай, — сказал кто-то Репе.

— Народный поэт Аркаша Сидорчук. Читает заслуженный артист Иван

Епишин, — паясничал, стоя на столе, Епишин.

— Читай, Репа! Репа, читай!

— Даешь поэзию!

Репа начал:

— Довольны, к богу в небеса

Сегодня мы уже отпели,

И только слышны голоса

Ветров взвывающих свирели.

Нам чужды страдания дороги.

И мы от жажды вне себя.

И только боги, только боги,

Теперь взывают нас к себе.

Мы ждем удачи, щурим веки,

Но плотно сжатые ресницы

Нам не дают прозреть вовеки —

Увидеть божьи колесницы!1


1 Здесь и далее стихи А.Комарова.

— Ах, откройте мне ресницы! — Ломчик выпучил глаза, скорчил рожу и кричал, перекрикивая смеющихся, — я хочу прозреть!

— Или вот, — продолжал Репа, —


Я не буду больше плакать и страдать,

А только буду я алкашить

В ночи, в подвале у себя,

Ты будешь насмехаться,

Говорить, что я пьяный,

А это лишь маска душевная моя!


Репа пыжился, пыжился, но ему явно не хватало артистизма, чтобы выразить весь переполнявший его смех над Аркашиными излияниями. За него, как сурдопереводчик, кривлялся Ломчик.

Ленка стояла ни жива ни мертва. Стихи, вот эти самые стихи, над которыми все сейчас смеялись, вдруг показались ей такими близкими. Ей живо представились “божьи колесницы” — золотые-золотые, даже смотреть больно, и лошади, с добрыми умными мордами, как у их куйтежской кобылы Мусты. Это было не как Пушкин и Маяковский в школе, а гораздо ближе. У Ленки даже слезы на глаза навернулись…

— Наш Алкаша… Тьфу ты, Аркаша — втюрился! — Репа помахал записной книжкой над головами, — тут все остальное — про любовь!

— Даешь про любовь!

— Подождите, — стоявшая в первых рядах Митькина кокетливо поставила ножку на скамейку, стала поправлять чулок и, ни на кого не глядя, продолжила, — надо выяснить, в кого он влюбился?

— Ёп-ты, все влюбляются в тебя, — и Репа уселся у ее ноги.

— Отдай книжку, — к столу протиснулся никем сразу не замеченный Аркаша.

Аркаша, в линялом спортивном костюме, кроссовках, с коротко остриженными волосами и неприметным лицом, на любого новенького в деревне производил впечатление какого-то давно знакомого парня — еще немножко, и человек вспомнит, где он его видел, — но никто никогда не вспоминал.

Репа снова вскочил на стол:

— Ба, наш поэтик прибежал. О чем базар? На, — он сунул книжку Аркаше под нос, но, когда тот попытался выхватить ее, не отдал. — Поэзия — достояние народа!

— А экибану из трех пальцев видел? — ввернул Ломчик, показывая Аркаше фигу.

— Отдай! — не обращая на него внимания, Аркаша попытался залезть на стол, но Репа легко столкнул его. Аркаша не сдавался.

— Шел бы ты… в свой подвал, Алкаша, — Репа откровенно наслаждался ситуацией, причем с каждым разом он все сильнее отталкивал Аркашу, и тот под общий смех валился хохочущим под ноги.

У Ленки вдруг перехватило горло, так ей стало обидно за Аркашу.

А дальше сначала как будто выключился звук. А потом круг света сузился до размеров, вмещавших ее, Аркашу и Репу. И больше никого. И Ленка вдруг поняла, что расталкивает всех, пробираясь к столу, кричит и не слышит себя.

— Нельзя, нельзя смеяться над чужими стихами! Это совсем не круто, это… это зло, это подло, низко, — Ленка не могла найти нужного слова, — отдай, отдай ему книжку!

— Че?! — удивленный Репа повернулся к ней и уставился сверху вниз, разглядывая, как клопа под микроскопом. — Блаженная прибежала и что-то там пищит.

Весь задор вышел из Ленки, как воздух из воздушного шарика. Она испугалась, оцепенела, и ей вдруг показалось, что Репа сейчас сделает с ней что-то страшное, что она, несомненно, заслужила. Ленка зажмурилась.

Но гром не разразился.

— Отдай ему книжку, Иван, — к столу пробивался Юрка.

Юрка встал рядом с ней, и Ленка, плохо понимая происходящее, стала вдруг принимать, волны-чувства. Почувствовала, с каким отчаянием пытается Аркаша вернуть свою книжку. Ощутила силу и уверенность в своей правоте, идущую от Юрки. Страх Репы.

— Чисто конкретно отдам, если он пообещает сам нас позабавить, — Репа неожиданно схватил за грудки в очередной раз лезшего на него Аркашу, — обещаешь?

— Отдай ему книжку! — Юрка крепко взял Репу за руку. Какое-то время они смотрели друг другу в глаза.

— Нужна она мне, как туберкулез, — Репа снова сунул книжку под нос Аркаше, но, когда тот, не веря, все-таки попытался взять ее, забросил книжку далеко

в кусты. — Бери.

— Клуб открыли! — и все, забыв про Аркашу, рванули внутрь.

Ленка все еще плохо соображала, и сердце ее отчаянно колотилось. Но оказавшаяся рядом Любка с силой потащила ее за собой. В это время кто-то схватил за руку Любку.

— Ма! — брезгливо сморщилась та, вырываясь от матери, но не выпуская Ленкиной руки, — опять?

— Любушка, доченька, не дай пропасть, — от Маньки за версту несло перегаром.

— Алкоголичка гребаная, — выругалась Любка, пытаясь обойти мать.

Манька взвилась:

— Мать не уважаешь?! А ты у меня хоть раз грязные простыни видела? А занавески? — она снова вцепилась в Любку. — Грязь дома видела? — Любка жила отдельно от матери: совхоз дал ей квартиру в голливудском бараке.

Ленке было мучительно неудобно от этой сцены. Гордость за Юрку, Аркашины стихи, собственная неожиданная смелость — и вдруг эта тетя Маня, неприятная, со слезящимися глазами, и Любка, глядящая на нее с ненавистью.

— Не позорь меня, — прошипела Любка, всовывая ей в руку бумажку.

Манька тут же удрала, как и не было ее, но осадок остался. Любка сплюнула, пошла в клуб. Ленка потащилась следом.

В зале был Юрка.

Манька со слезящимися глазами, Любка — все сразу забылось, и Ленка смело шагнула в полумрак, в круг танцующих девчонок. Ленка в первый раз — как-то само собой получилось — стала танцевать. Музыка в ее голове причудливым образом соединялась с Юркиными словами “отдай книжку”, и перед глазами стояло его лицо с жесткой складкой у рта, прищуренными глазами, и то, как Репа первый отвел глаза. И музыка была ее союзницей, и вела ее.

Сбоку от Ленки, под выцветшим лозунгом “Все лучшее — детям!”, сидели Юрка с Ломчиком. Они возбужденно смеялись и пили водку из грязных граненых стаканов. Откуда-то выплыла раскрасневшаяся Любка и уселась прямо на колени Ломчику, тот с готовностью предложил ей стакан.

В дальнем углу, уже совсем в темноте, какая-то парочка вовсю целовалась. (Кажется, это была Анька-мелкая, дочь Ленкиной напарницы Надьки, но не понятно с кем.) Рядом сидела, вытянув ноги, потная радостная Танька Сивцева и обмахивалась, как веером, старой газетой “Спид-инфо”. У нее на коленях пристроил голову укуренный Федька-чеченец, которому на женщин было наплевать. Он обалдело таращился в пространство и улыбался.

Начался медленный танец. Кружки девчонок быстро распались. Самые смелые под пристальным взглядом наблюдающих со скамеек суетливо склеились в парочки и неуклюже затоптались в центре зала.

Ленкино сердце зашлось пулеметной очередью: тра-та-та-та-та… Она в нерешительности покосилась вбок…

Ломчика с Любкой уже не было, Юрка сидел один…

Покачивая бедрами, к нему подошла Митькина. Точнее, не то чтобы к Юрке, так, к пустому сиденью. Медленно, качнувшись, и уже не так изящно, как под елками, задрала ногу и стала поправлять чулок.

— Тебе помочь? — спросил Юрка.

— Помочь.

— Выйдем.

И они вышли.

Ленка стояла одна-одинешенька посреди зала.


— Любовь-то, ведь она — все слезы, Леночка, — баба Лена гладила рыдающую Ленку по голове, — если любишь — наплачешься. И не только слезы, но и унижения. Ей, любви, сто раз надо в ноженьки поклониться.

— Но я все равно хочу любить, бабушка, — Ленка неожиданно обняла

бабушку. — Я так тебя люблю, так люблю. И маму с папой люблю. И Юрку люблю… и всех вообще… Отчего же так больно?

— Поплачь, милая, поплачь. Завтра воскресенье — пойдем на кладбище к прабабушке с прадедушкой, попросишь у них совета, что делать, скажешь: Натальюшка, Ефимушка, подскажите уж вы мне, как быть.

Глава 7

С утра, после смены, Ленка зашла домой за бабушкой, и они отправились на кладбище.

Кладбище было рядом с деревней. С перекрестка налево, за табличку с надписью “Куйтежи”, мимо турнепса, и снова налево, в лес. По воскресеньям с утра — мертвые принимают до двенадцати дня — туда и оттуда всегда тянулись люди.

Среди одинаковых, заросших могилок с деревянными покосившимися крестами баба Лена сразу отыскала свои, родительские. Рядом были схоронены ее братики и сестрички, не дожившие и до десяти лет. Но это что, это — у всех. В то время всех детей сохранить семье было неслыханным счастьем. А может, и несчастьем — их ведь еще надо было прокормить…

Баба Лена пошла с вазочкой из пластиковой бутылки к озеру за водой, а Ленка села за столик перед могилками. Она собралась с мыслями и обстоятельно, тихонько рассказала прабабке и прадедке все, как было. Про Юрку.

Ленке казалось, она чувствует, что баба Наталья и деда Ефим действительно пришли через ворота кладбища с того света и внимательно ее слушают. И что они обязательно ей помогут, хотя она ни о чем и не просила.


Потом Ленка рванула на озеро, где ее должна была ожидать Любка.

Любка там была — валялась голая на песке, раскинув руки в стороны и накрыв лицо платком.

Ленка, немного смутившись, присела рядом и, не зная с чего начать разговор, сказала то, что слышала утром на кладбище:

— Говорят, сегодня мясо будут давать.

Зарплату в совхозе по-прежнему выдавали отчасти продуктами: мясом, молоком. Молоко можно было брать каждый день. Брали сразу помногу: ставили в теплое место, чтобы скисло — сепаратора ни у кого в деревне не было — снимали сметану, сбивали масло, сами делали творог. Мясо получали, когда какая-нибудь корова заболевала, или не могла отелиться, или не могла оправиться после отела, и ее приходилось забивать. В конце зимы, весной коров резали часто — сказывалась нехватка кормов, осенью же, когда сытые коровы не желали добровольно отдавать богу душу, специально резали выбракованных. Телят сдавали в город, на мясокомбинат — так было выгоднее.

Любка лениво повела головой и тут же резко хлопнула себя по ляжке — убила комара.

— Не нашу ли Келли зарезали? — испуганно спохватилась Ленка и сама же себя успокоила. — Не, наша с утра была жива…

— Да че ты все о коровах-то!

— А о чем же? — растерялась Ленка.

— Че я тебе, блин, расскажу, Ленка! — зашептала Любка, натягивая трусы. — У Ломчика мать с этим черным вчера в райцентр умотали, фатеру оставили… так что

все — фару-рару. Дома у них — полный порядок: телек-видик, пальмочка искусственная в углу — не хуже городских устроились. Что-что, а деньги у черных есть, сама знаешь. Я так думаю, что Васо этот уже дом себе не подыскивает, в смысле, что подыскал уже Ломовых фатеру. А че? И денег тратить на покупку не надо, да и не продадут деревенские, сама знаешь, больно черных не любят. И мать-то ломчикова, блин, — клевая баба, на самом деле. Я как-то к ней раньше не приглядывалась. А тут на фотографии как женщину ее разглядела — самое то для мужика. Он же перво-наперво им новую кровать из города привез, а с сеткой они кровать Таньке отдали — у нее девок куча, спать не на чем. Так вот, выпили мы еще водки и на этой самой кровати, — Любка потрясла Ленку за плечи, — слышишь?

— Че — на кровати? — Ленка не понимала, о чем она.

— Да то самое!

Ленка пораженно уставилась на Любку.

— И ты смела?..

— А че я — хуже других? Анька-то Митькина давно уже с Репой, с Аркашей. И Сонька Танькина, и Маринка, сестра Репы, и Анька-мелкая.

— И Анька? Она же на два года младше нас.

— Вот и я про то, — обрадовалась Любка, — Анька младше нас, а уже с опытом. И я теперь — с опытом, — Любка с самодовольно-глупым видом завалилась на спину, в песок.

Ленка молчала.

— А че ты не спрашиваешь, как оно? — обиделась Любка.

— Как оно? — послушно спросила Ленка.

— Он, оказывается, такой большой! Ну… х… — Любка возбужденно размахивала руками, рассказывая. — А я такая… А он тут ка-ак… И потом…

— …Люба, а ты его любишь?

— Кого? — осеклась Любка, не соображая, про что ее спрашивают.

— Васю Ломова.

— Ломчика?! Была нужда.

— А как же ты тогда с ним… это… если не любишь?

— Ну ты и дура!.. — Любка обиженно отвернулась.

Замолчали.

День начинался хороший: солнечный, безветренный. Озеро было спокойно, и лодки лежали на водной глади, как на тарелке. Тихо-тихо было кругом, только комары время от времени позванивали над ухом, только за спиной в лесу нет-нет да что-нибудь потрескивало, еле слышно ухало, жило.

Ленка лежала головой в тени, под веткой кривенькой елочки, приткнувшейся на самой границе леса и пляжа. От иголочек к траве тянулась едва заметная паутинка, и Ленка, заметив ее, разглядывала узор. Она видела, понимала и замысел, и конечный результат. Замысел, придумка — природы ли, бога — что должно было получиться — ровная завораживающая геометрия пересечений, и итог — творение паука, который, отвлекаясь или не имея достаточного опыта, кое-где напортачил, сбил рисунок, а потом испуганно заделывал дыры. И так это мило было, просто и понятно Ленке, что ей хотелось плакать. Она думала о Юрке.

“Мы ждем удачи, щурим веки, но плотно сжатые ресницы нам не дают прозреть вовеки — увидеть божьи колесницы!” — вертелось в Ленкиной голове.


— Искупаемся? — опять стаскивая трусы, позвала Любка.

Ленка согласилась, но медлила: последовать ли подружкиному примеру и купаться голышом или нет. Решила поступить, как Любка, и быстро скинув с себя одежду, бросилась в воду.

Через полчаса, наплававшись, вылезли и снова развалились на песке. Любка уже отошла, не сердилась на Ленку, но думала о своем.

— Любка, — начала было Ленка, — а как же так, помнишь, Колька-дурачок на совхозной машине Акимыча задавил?

— М-м…

— А как же его не посадили?

— Ему штраф назначили, восемь тысяч — он выплатил. Это же наш какой-то родственник, то ли двоюродный дед мой, то ли троюродный дядя — пое-кто… Ну маманя и дядьки в Юккогубе деньги разделили, пропили и рады, а что еще надо? Да и сам Акимыч — пьянчуга еще тот был…

— Ну, как же, — удивилась Ленка и даже приподнялась на локте, — был

человек — и нету, какой бы ни был, а человек все же…

— А-а-а… — Любке было лень разговаривать.

Ленка задумалась.

— А правда, что Колька-дурачок на Соньке, Танькиной старшей дочке, жениться собрался?

Колька-дурачок был парнем видным, рослым, с белыми волосами и на удивление голубыми глазами. На лице его всегда блуждала детская кроткая улыбка. Но та же Сонька рассказывала, что спецшколу в райцентре он закончил с одними пятерками и даже с грамотами. Самое главное же — Колька не пил. И Акимыча он задавил не спьяну, а сослепу, по глупости, не заметив.

Долго лежали молча.

— О-ой, что я тебе забыла сказать-то! — вдруг всполошилась Любка, даже закурила, — Юрка-то твой вчера с Репой подрался!

— И что? — испугалась Ленка, — да говори же! Что с Юркой?!

— Да ничего, че ты так испугалась? Ну, глаз подбит… Что ты так за него переживаешь? Они же с Репой из-за Митькиной сцепились.

— Из-за Митькиной? Нет, не из-за Митькиной! Это… потому, что Юрка за Аркашу заступился. Юрка смелый!

— Да нужен, блин, ему этот Аркаша!

— У Аркаши стихи хорошие!

— Ну, мать… Ты-то, блин, откуда можешь знать, хорошие или нет?! Ай, не буду я с тобой спорить. У меня сегодня настроение хорошее, — и покровительственно похлопала Ленку по плечу, — в магазин пора.

В день выдачи мяса в деревне с утра начинался переполох. Очередь у магазина собиралась еще на час раньше, ругались в очереди яростнее, и без очереди уже никому было не пролезть: первые могли выбрать лучшие куски. Как ни странно, люди не роптали. Помнили, наверное, середину девяностых, когда денег не платили вовсе и кроме мяса и молока два раза в неделю давали хлеб: четыре буханки черного и две буханки белого на семью. А семьи в деревнях большие. Что тут говорить, сейчас все-таки давали деньги, и на них в Юккогубе можно было купить хочешь — еще мяса, а хочешь — и колбасы.

Глава 8

Все в той же бывшей церкви кроме клуба располагалась библиотека. Зимой в библиотеке жарко топили, дров совхоз не жалел; летом было приятно прохладно. Книг, в основном по школьной программе, было немного, все они помещались в пяти шкафах, и в помещении было просторно, светло. Ощущение уюта придавали два еще приличных кресла рядом с журнальным столиком.

Ленка любила заходить в библиотеку, болтать с тетей Катей. Любила посидеть в кресле. Кресло — это была какая-то странная, чужеродная, малоизвестная, а потому ужасно интересная мебель. В деревне сидели на стульях, на табуретках, на скамьях, на кроватях, наконец, или на диванах, которыми некоторые деревенские, например, бригадирша Ефимова, уже успели обзавестись. Но кресло — это было что-то из ряда вон выходящее.

Больше всего Ленка любила листать глянцевые журналы, которые предусмотрительная тетя Катя на дом брать не разрешала. Журналы — это, конечно, громко сказано. Журнал был один — “Крестьянка”, и каждый свежий номер в первые же дни Ленка зачитывала до дыр, выучивала наизусть. Даже рекламу духов и кремов. А потом уже приходила, брала в руки и просто листала, вспоминая часто непонятные ей статьи и вдыхая уже почти выветрившийся от множества деревенских рук, листавших его, запах.

Журналы были из другой жизни, и про другую жизнь. Про совершенно других людей, как казалось Ленке. В деревне были бабы, девки, тетки, старухи, а в той, другой жизни, — женщины. В легких платьях и на высоких каблуках. Ленке не верилось, что вся разница с ними только в одном — они были городскими. Конечно, не в этом. Хотя и в этом тоже. Митькина тоже была городской, и не такой, и ходила на каблуках. Но Митькина была все-таки понятной. Все городское у нее было снаружи, а внутри — точно такое же, как у Ленки, простое, как молоко, как сено. Люди вообще, как правило, снаружи одни, а внутри совсем другие. Снаружи, например, злые, а

внутри — добрые. Снаружи крикливые, а внутри — как испуганные дети. Прячутся сами в себя, как мышь в норку. Баба Лена говорит, что все беды — от этого: сами себя не любят, такими, какие есть.

Неужели эти женщины из журналов взаправду были такие, какие на фотографиях? Красивые, смелые, умные… Иногда Ленке очень хотелось верить, что где-то все-таки живут другие люди: лучше, выше, красивее, чем те, кого она знала за свои шестнадцать лет. С другой стороны, ведь она так любила, по-настоящему любила и Любку, и Ломчика, — Юрку! — и бабушку, и Таньку, и напарницу свою Надьку, и тетю Катю вот, и даже Ефимову…

— Сидишь! — в библиотеку влетела Любка. — Здрасте, тетя Катя! — и с размаху плюхнулась на второе кресло, — опять с журналами? Дай-ка мне вот тот.

Ленка подала:

— Они такие красивые…

— Только пишут там пое-что, и не понять, — Любка, открыв было журнал, передумала, и теперь сидела, обмахиваясь им, как веером. — Как тут хорошо, прохладно!

— Здравствуйте, — нараспев, протянула появившаяся в дверном проеме Митькина, — вы что, девочки, за книжками пришли?

— Привет, Митькина, — буркнула Любка, — ага, что-то давно Достоевского не читали — решили перечитать.

Но на неудавшуюся шутку Митькина не обратила внимания, а затараторила:

— Тетя Катя, какой у вас сарафан красивый, как он вам идет! Вы в нем такая молодая!

— Да ладно, — засмущалась библиотекарша, — в Юккогубе вот, на днях купила…

— Мне бы “Крестьяночку” на дом, а? А-то все дела, дела днем, только вечером и могу посидеть часок, почитать… — продолжила Митькина тем же елейным тоном.

— Ой, — растерялась тетя Катя, — ну бери…

Митькина победоносно взяла номер у Ленки из рук. Продефилировала по книжным рядам, повиливая бедрами в коротеньких шортиках, и остановилась напротив подружек, у окна.

— Что-то ты, Ленка, на дискотеки в последнее время ходить стала часто?.. — Митькина, не глядя на нее, разглядывала свой мизинчик.

— А тебе какое дело? — вместо Ленки ответила Любка. — С тебя берет пример. Ты же у нас звезда Куйтежей, уедешь осенью — как жить будем, не знаю. У кого учиться будем задом крутить — не ясно. Бедные мы несчастные.

— Учитесь-учитесь, — покровительственно пропела Митькина, — вам, правда, долго учиться надо… Двигаться не умеете, ритм не слышите, но это ничего, даже зайца можно курить научить, — Митькина в городе полгода ходила в секцию бальных танцев и чувствовала себя профессионалкой.

— Красиво девочки танцуют, — вступилась тетя Катя, — что ты, Аня, на них нападаешь?.. Как умеют, так и танцуют. Приходите все вместе в выходные, я клуб пораньше открою.

— Придем, — отозвалась за всех Митькина, — особенно Ленка у нас прибежит пораньше. Только вот для чего? Или ради кого?

Но тут в библиотеку вошла Ирка Румзина и с ходу набросилась на Катерину:

— Нет, ну что это такое делается-то?! Мало того, что этот бык чертов всех пугает по полям, а директору все равно, так теперь еще решили ввязаться в программу по выращиванию овощей по финской технологии. Финны бесплатно технику дают для посадки. А у нас земля сама знаешь какая: чуть копни — один исподник — камни. Неудобья: то косогоры, то перелески, то ямы, то канавы. Где у нас этим нарядным финским машинкам пройти? А кто эту морковь убирать будет? Картошку-то убирать некому. Кто за такие гроши в земле копаться будет? Сколько в прошлом году под снегом осталось, помнишь? Да и хранилища под овощи у нас нет. Вырастим

морковь — и куда ее девать? Сразу продавать — не выгодно, хранить — негде.

— На кой ты мне тут лекции читаешь, — вклинилась, наконец, в ее словесный поток тетя Катя, — чем я-то тебе помочь могу?

— Давай мне все, что у тебя есть про выращивание овощей.

— Да у нас, сама знаешь, какого года литература…

— А-а, давай.

Тетя Катя пошла искать книги по стеллажам, а Ирка обратила внимание на девчонок.

— Здравствуйте, девочки! Слышали да что творят? Лишь бы взять что-нибудь бесплатно, да насажать побольше, пока деньги дают, а кому убирать все это потом, какова реальная выгода — всем плевать. А ведь земля — это такое богатство, да? Выйдешь утром в поле, солнце кругом, ширь такая, что дух захватывает, и как

будто — летишь… — у Румзиной даже глаза загорелись и стали добрыми, масляными, как будто о любимом мужчине говорила.

— Земля и земля… — повела плечиком недовольная тем, что их разговор прервали, Митькина, — зато кроме этой земли у вас, деревенских, тут ничего и нет. Серо, скучно, зимой — холодно.

— Грибы, ягоды можно собирать! — вставилась Ленка, — не скучно! А что у тебя в городе-то есть?

— В городе — культура, — Митькина даже удивилась столь глупому вопросу. — Музеи, театры…

— Сама-то давно в теантере была? — Румзина посмотрела на нее с жалостью.

— Я?.. Мы с классом тогда… э-э… ходили… На Чехова…

— Раз в год в теантер сходят, а потом своей культурой в нос тыкают. Культура — это когда человек работать умеет, дело свое знает и делает его с радостью.

— Да, вот и Танька с родилки говорит, что работать надо с радостью, работа веселых любит, — снова вклинилась в разговор Ленка.

— А грибы ваши собирать — маслята вшивые — от них потом все пальцы коричневые. Фи!

— И правильно говорит, — поддержала Румзина Ленку. — Земля, поля вот эти, тишина, птицы — это такое богатство, которое в городе никому и не снилось, — Ирка говорила это от души, она всегда изъяснялась как-то восторженно, — Катя, найди мне ту синюю книжечку, помнишь, лонись1 брала?

1 Лонись — в прошлом году.

— Работают глупые, а умные затем и умные, что могут найти себе такое место, где работать не надо, — устало, как будто объясняла это уже в сотый раз, сказала Митькина, но Румзина отошла к стеллажам искать книжку.

— А если не работать, то что же делать? — удивилась Ленка.

— Жить! Жизнь — это развлечение! А в городе развлечений больше, чем в деревне. Вот вы тут и скучаете, и ничего не знаете. Знаете, что такое боулинг? — Ленка с Любкой не знали, и Митькина пояснила: — Это игра такая: шары катать, чтобы они кегли сбивали. Кто больше кеглей собьет — тот выиграл.

— И тому приз?

— Нет, просто интересно.

— Какой же в этом интерес — кегли сбивать? Они что — мешают? — снова удивилась Ленка.

— Дура! Это игра такая! О чем я с вами разговариваю! — и Митькина, подхватив журнал, собралась идти.

Тетя Катя между тем нашла для Ирки Румзиной все книжки, включая синенькую, и теперь записывала их в формуляр.

— Ну и что по-твоему, — обратилась Румзина к Митькиной, — взять теперь всех и переселить в город, к культуре твоей?

— Зачем переселять? Умные — сами переселятся, а глупые — пусть в навозе копаются.

— Жалко мне тебя, Анечка, — неожиданно грустно сказала Ирка, — вот ты и умная вроде, и красивая, и в городе живешь, а пустая какая-то… картонная. Радоваться жизни не умеешь. Суетишься, суетишься, все выгоду ищешь, а то, что жизнь настоящая, молодость мимо проходит — не видишь.

— Суетиться надо, чтобы в жизни хорошо устроиться, чтобы… — но Ирка не дослушала, махнула рукой, забрала книжки и ушла.

— Чтобы и погулять, и замуж хорошо выскочить, — докончила Митькина, глядя на Ленку с Любкой.

— За миллионера, — сказала Любка.

— За миллиардера. До свидания, тетя Катя, — и Митькина гордо удалилась.

— Какой уж у нас тут миллиардер… — вздохнула тетя Катя, — непьющий был

бы — вот счастье-то.

— Пойдем мы, тетя Катя, — и Любка потянула Ленку к выходу. — До свидания.

— Счастливо. Непьющих ищите, девки, непьющих.

Ленка с Любкой вышли и, несмотря на то, что им было в разные стороны, пошли в Ленкину, по направлению к Онего: до вечерней смены время еще оставалось, и можно было искупаться.

— Ну, Митькина, блин, вечно все испортит. В каждую дырку затычка.

Пустобрех, — высказалась Любка.

— Зато она красивая. Приятно ведь на красивого человека посмотреть, — вступилась Ленка, — платье вот тети Катино заметила новое, похвалила, а мы не заметили.

— А тебе бы только всех бы любить да жалеть!

— Знаешь, Люб, а мне иногда кажется, что я за этим и родилась — чтобы всех любить и жалеть, — призналась Ленка и сама замерла от того, что выдала свою

тайну, — вот ты знаешь, для чего ты родилась?

— Ну, мать… Что значит — для чего? Родилась и родилась. И ты родилась просто так. Выдумала только, что любить всех должна. Люби ты людей — не люби — легче им от этого ни фига не станет.

Может, Любка и еще чего сказала бы нравоучительного, но, свернув на перекрестке налево, она увидела шедших навстречу Ломова и Аркашу и вдруг растерялась.

— Хелоу! — заголосил издалека Ломчик, — Бонжур, мадамы! Хау-хау дую-дую? — Куда идете? — и Ломов нагло уставился на Любку.

— На озеро, — осторожно ответила та.

Ленка немного отодвинулась в сторону, почувствовав, что им что-то надо сказать друг другу. Аркаша тоже отошел вместе с ней. Мимо ребятня тащила игрушечный самосвал, доверху забитый травой — закладывали силос.

— Купаться? Голливудскую красоту свою до совершенства доводить? А потом этой красотой смущать покой мирных граждан? — витиевато спросил Ломчик у Любки.

— Каких граждан?

— Меня, например…

— Тебя смутишь!

— Я весь в смущении от вашей персоны…

Любка и вовсе не нашлась, что ответить. Ломов сам неожиданно смутился и отвел взгляд… Любка, заметив это, покраснела. Буркнула:

— Ну и шел бы с нами красоту наводить.

И они пошли вперед парочкой. Молча. Свернули на проселочную дорогу в Озерье. И шли, то сходясь, то расходясь по колеям, обходя лужи. Ленка с Аркашей шагали следом.

— Ничего, что я с вами? — спросил Аркаша.

— Пойдем, — позвала Ленка, чтобы не быть третьей лишней, купаться-то ей хотелось.

Они тоже шли молча. Только около маленького дачного домика Аркаша, глянув на огород, сказал:

— А картошка-то у них замуровела — не видать ботвы.

— Полоть и полоть… — согласилась Ленка, — гляди-ка, а дома кто-то есть: баре приехали?

— Похоже.

Когда подошли к озеру, Любки с Ломчиком не было видно.

Глава 9

“Баре приехали, баре!” раздался по деревне радостный клич алкоголиков.

Это значило, что в Озерье, в маленький дачный домик — избушку на курьих ножках — приехали дачники: баре. Баре, барыни — старушка-мать и ее, уже тоже пенсионерка, дочь — Иволгины наезжали в Куйтежи наскоками: быстро-быстро управиться с огородом, проверить, все ли на месте и, если удастся, чуть-чуть отдохнуть. Каждую весну они умудрялись посадить больше десяти соток картошки, овощей, две теплицы огурцов-помидоров, а потом не успевали за всем этим следить. Вот и сейчас картошка у неумелых дачниц заросла так, что сорняки закрывали ботву. Местные же алкоголики во главе с Манькой всегда были этому страшно рады: для них это — способ заработать на бутылку.

События развивались по определенному сценарию.

Весь вечер уставшие с дороги дачницы смотрели на свои плантации с ахами и охами в глубокой печали. А когда просыпались утром — огород был выполот, окучен и даже полит. А перед домом стройной шеренгой стояла похмельная “тимур и его команда” с протянутой рукой и вечной просьбой в глазах: хозяйка, дай на бутылочку. На бутылочку, обычно, приходилось давать. То есть, конечно, их ведь никто не просил, и сорняки обратно уже не посадишь, но ссориться с алкашами не хотел никто, даже местные — не то, что приезжие. Воровство добралось и до Заонежья.

Воровали все: телевизоры, настольные лампы, одежду, простыни и даже ложки с вилками. Воровали картошку из ям. Потом ходили по домам со всем добром и, не стыдясь, предлагали ворованное за копейки, лишь бы наскрести на бутылку. Иволгиных уже один раз вот так обворовывали. Пытались они по бабки Лениному совету зааминить1 дом — веры не хватило. Теперь вот наловчились по осени копать в огороде яму и запрятывать туда все пожитки, а сверху ставить бочку для воды.

1 Зааминить — с молитвой вбить потайной гвоздь: пока его не вынешь — дверь не открыть.

Но рассорься с алкоголиками — они ведь и дом поджечь могут — что с них взять? Поэтому иногда и в долг давали, зная, что не вернут.

Той же Маньке поди попробуй, не дай. Манька вставала на колени, плакала, целовала ноги, умоляла — унижалась — крепкая, когда-то красивая баба с благородной сединой в волосах. Спектакль разыгрывала, конечно, но чтобы отказать, надо было иметь большую силу воли и холодный разум, который бы переборол глупое жалостливое сердце. Их у дачниц не было. И деньги они давали.

Долги, впрочем, алкоголики отрабатывали. Выкапывали осенью картошку совершенно бесплатно. Ну, разве что, за одну бутылочку. Сущая мелочь. Выкопать десять соток все-таки не шутка.

Кстати, про Маньку. Однажды Ленка, будучи одна дома, застала ее у себя в чулане. Манька выходила оттуда с двумя банками консервов в руке и очень растерялась, увидев Ленку.

— Леночка, мне очень кушать хочется, — умоляюще пролепетала Манька, крепко прижав к плоской груди банки, и, не поднимая глаз, выскочила.

Ленка ее не остановила: опешила. Да-к и что останавливать — отбирать?

“Бедная, бедная тетя Маня”, — подумала тогда Ленка и даже с охотой помолилась за нее. Но весь день потом была сама не своя.


…Сама собой прошла пара недель. Заложили силос. Сенокос подходил к концу, и везде вокруг домов по удобьям стояли ловкие аккуратные стожки. Зацвел иван-чай, и после коротких, но спорых дождичков грибы повалили валом, хоть косой коси. Было по-прежнему непривычно жарко для северного лета, даже марево стояло оранжевое, как на юге.

Лариска, кстати, неожиданно, по выражению Ленкиной бабушки, образумилась. Может, испугалась по-настоящему, что вслед за испорченным лицом Манька с Тоськой еще что-нибудь похуже сделают с ней. Может, и правда поняла свою вину, раскаялась. Так или иначе, она отписала Клавкин дом на четверых и ходила мириться к Маньке. Манька сначала долго и важно, для порядку, вопрошала ее, видела ли она, Лариска, когда-либо у нее грязные простыни, занавески — вообще грязь в доме, а потом они вместе напились в стельку. Ходили по всей деревне и орали матерные частушки так, что даже нетрезвые мужики краснели. Потом пошли к тетке Тосе, чтобы снять с Лариски сглаз. Помирились.

Говорят, даже видели, как Лариска стояла на перекрестке у остановки на коленях и просила у всех подряд прощения. Одним скандалом на деревне стало меньше. Да и вообще, все как-то успокоились, затихли, разнежелись под непривычным для Карелии теплым летним солнцем.

Коля-дурачок уже открыто гулял с Танькиной Сонькой, и о них радостно сплетничали. Он даже устроился вторым пастухом — зарабатывал деньги на свадьбу. По утрам появлялся у фермы на толстом рыжем Тюльпане с длинным кнутом в руках. Открывали ворота, выходило стадо и молча шло за ними.

Алевтина стала меньше браниться, стала как-то тише, покладистее и, кажется, светилась счастьем. У ее дома каждый день стояла серебристая иномарка.

Даже Танька засобиралась замуж за своего хахаля. Таньке перемывали кости все, кому не лень. И за четверых детей от разных мужей, и за посаженного в тюрьму, как уж всем стало казаться, в общем-то неплохого мужика. И за нового, будущего, пятого мужа, который был младше ее на шесть лет и, несмотря на свою косую сажень, выглядел меньше Таньки и даже смешно рядом с ней.

Ленке, с одной стороны, радостно было видеть и Соньку, которая вечером выбегала навстречу стаду, и Алевтину, бегающую туда-сюда по деревне в каких-то особенных семейных хлопотах, и Таньку, большую и трогательно беззащитную… С другой — было немного завидно.

Юрка — Юрка! — не обращал на Ленку ни малейшего внимания. Дискотеки проводились исправно. Ленка каждый раз с замиранием ждала выходных, наряжалась, приходила… — и ничего. Даже выпить пыталась, но ее только тошнило потом за клубом под елками.

На душе было мутно. Не чисто и ясно, как доселе, когда не было в голове никаких особенных мыслей, а только обычные: о телятах, о бабушке, о родителях и о том, сколько они накосили сена. И не так легко и солнечно, когда она только-только увидела Юрку, а мутно. Именно мутно и больно, и тяжко, будто держала два двадцатилитровых бидона в руках. Особенно когда она видела их вечерами вдвоем: Юрку и Аньку Митину. И вместе с этим, где-то глубоко внутри себя, Ленка знала, что Юрка — это для нее навсегда.

Все влюбленные всегда в этом уверены. Откуда же тогда берется безответная любовь?..

Ленка долго и часто молилась. Без молитв — она их не знала и не помнила — просто рассказывала богу о Юрке: какой он хороший и просила защитить его. Рассказывала о деревенских новостях: о Лариске, Маньке и Тоське, и обязательно находила для каждой оправдание. И все люди у нее получались такие хорошие, что у Ленки по щекам текли слезы от любви к ним.


Когда Ленка пришла на вечернюю кормежку, их коровы, Келли, уже не было. От нее осталась голая грудина с единственной передней ногой, которую скотник, матерясь, пилил в запястном суставе. Тут же на бумагах лежали внутренние органы. Большое мокрое сердце почти сползло в навозный канал.

— Не смотри ты, — сказала Надька, сгибаясь под тяжестью двух двадцатилитровых бидонов с молоком, дотащила до прохода, поставила и беззлобно ругнулась: — Тишкина жизнь! — Но вместо того, чтобы разливать молоко по ведрам, села на кормушку и задумчиво смотрела на подкрадывавшегося к бидонам теленка

Моськина: — Э-эх… Бесказенная твоя душа…


Надька справилась раньше и ушла, а у Ленки дело не ладилось. Ленка тоскливо скоблила и скоблила один угол железным скребком, а под отскобленным всякий раз оказывался еще один слой слежавшегося навоза. И как это раньше у нее не доходили руки до этой клетки? Ко всем несчастьям еще и не получалось ловко уворачиваться от телячьих заигрываний, и она пару раз получила маленькими рожками в бок и в ногу.

Прибежала высокая тощая Танькина Сонька:

— Ленка, ты ведра с кривой ручкой от нас не брала?

— Они у вас все с кривыми…

— Так брала или нет?

— Нет!

— Так что голову морочишь?! — и Сонька хотела бежать дальше.

— Сонь! А у тебя платье будет? — Ленка вылезла из клетки в проход и встала, задумчиво опершись на скребок.

— Какое, блин, платье?

— Свадебное! Белое такое, с оборочками, длинное до пят и широкое, как колокол. Как в кино.

— Какое платье! — рассердилась Сонька. — Мы и справлять-то не будем, распишемся и все.

— Как? — удивилась Ленка. — А разве ты не мечтаешь о свадьбе, о платье, чтобы хоть раз в жизни быть как принцесса?!

— Принцесса! А с утра — опять в дерьмо? Уж лучше и не вылезать из него, а то потом еще противнее будет.

— Какое дерьмо? — не поняла Ленка, — ты же доярка, ты же навоз не убираешь?

— Отстань, — отмахнулась Сонька.

Ленка снова залезла в клетку, но убирать навоз дальше не хотелось. Ленка и вправду дальше свадьбы с Юркой и белого платья не задумывалась. Свадьба — и все. А то, что с утра опять придется идти на ферму, поить телят, слушать нытье Надьки, убирать дерь… навоз. Но кто-то ведь должен убирать навоз, растить телят, забивать их, делать колбасу, шинку и сервелат… У Ленки забурчало в животе: как же хочется есть! Пора заканчивать.

На телеге курил скотник, ожидая, пока она уберется в клетках, чтобы нажать на рычаг, запустить транспортер, через полчаса выключить его и уйти домой с чувством исполненного долга.

— Ленка, — позвала Таня, — помоги-ка мне телегу с зеленкой прикатить.

Ленка всегда была рада помочь Таньке, даже сейчас, когда вдруг так нестерпимо захотелось есть.

Катили молча, Таня не ругалась, как обычно, ничего не замечала вокруг. Ленка не обратила на это внимания, пока вдруг случайно не заглянула в ее лицо — Таня плакала. Плакала беззвучно, сама не замечая, что плачет. Заметив ее взгляд, Таня бессильно опустилась на кормушку, села, по-мужицки расставив колени, склонившись и опершись о них локтями. Ленка пристроилась рядом. Помолчали.

— А я ведь и не знаю, любила ли я его, — сказала Таня.

— Кого? — удивилась Ленка и осеклась: трактор, косая сажень в плечах.

Танька, не среагировав, продолжала:

— Приеду в Юккогубу, а мне все кричат: Танька! Тебе Трын привет передавал! А я им: “А вы откудова знаете, что…” А они: “Мы все знаем. Он всегда, как напьется, про тебя вспоминает; сразу на трактор — и к тебе”. И это правда, — Танька заглянула Ленке в глаза. — Приедет, бывало, трактор у дома поставит и кричит: Танька! — Танька вытерла слезы рукавом, высморкалась. — Я и трезвым-то его ни разу не видела… — а потом уже без слез в голосе, с гордостью. — Он даже за меня один раз 760 рублей заплатил — его как-то в кассе платить заставили: за невыход на работу, за простой трактора, за использование техники в личных целях. А потом все равно приезжал… Знаешь, я когда у него первый раз дома была, он меня огурцами солеными кормил, с вилки, как маленькую. А мне ведь уже тридцать три. Приятно ведь, когда кормят, а? — рассказывала Танька долго, с трудом, будто полную телегу одна по рельсам катила. Закончила с облегчением.

— Приятно, — согласилась Ленка, и ей почему-то очень захотелось, чтобы и Юрка, когда она первый раз придет к нему домой, непременно накормил ее огурцами.

Танька долго молчала, а Ленка не знала, о чем спросить.

— Он умер, — неожиданно сказала Танька.

“Кто умер?” — чуть было не брякнула Ленка.

— Он умер вчера. Они выпили водки, как обычно, а водка оказалась паленой. Все отлежались, а он умер, представляешь? — Танька смотрела в одну точку и говорила быстро. — Наверное, хотел ко мне ехать, а вот взял и умер.

— Это я виновата, Танечка, это я виновата… Мне так хотелось, чтобы и ко мне приезжали, и меня любили… Я, наверное, завидовала тебе, сама не знаю почему. Ведь зависть — это грех. Но мне и радостно было за тебя, честное слово… я не знаю…

— Ты-то при чем! Это все водка виновата поганая. — Танька сникла, сгорбилась вся, и Ленка просто, как само собой разумеется, обняла ее, а точнее, приникла к ней сама, уткнулась. — Тишкина жизнь! — выругалась Танька. — Ешкин кот! И-тит твою мать!

Ленка со всем соглашалась: тишкина.

Посидели так.

— Ладно тебе расстраиваться, — Танька вдруг высвободилась. — Я переживу, переживу — понятно? — Танька еще раз высморкалась и закурила, — у меня четыре дочки. Их растить надо. Чтобы школу закончили. Образование получили, чтобы не как я — семь классов. Они у меня красавицы будут! Все парни будут их. Соньку вон замуж выдам, — Танька закашлялась и замолчала.

— Все будет хорошо, Таня… — не знала, что сказать, Ленка, горло у нее перехватывало, и слова получались корявые.

— Еще как хорошо, — Танька потрясла в воздухе кулаком, — лучше всех!

Опять замолчали. В тишине неподобающе моменту бурлил Ленкин живот, и она от этого сильно мучилась.

— А ты любишь кого-нибудь? — после долгой паузы спросила Танька.

— Я, — Ленка смутилась, но, еще раз вглядевшись в ее лицо, призналась, — Юрку Смирнова.

— А как ты его любишь?

— Сильно люблю, — и вздохнула, — только он Аньку Митькину любит.

— Да кто ж эту Аньку Митькину любить может? Титьки вечно на вывале: здравствуй, я — твоя корова, подои меня скорей! А в голове — что в телячьей

клетке, — усмехнулась Танька. — А ты что делаешь, чтобы он тебя полюбил?

— А что мне делать? Мне его даже видеть негде. На дискотеке он на меня не смотрит. На остановку я ходить стесняюсь — там все собираются, а я не знаю, как себя вести. Живет он в Загорье — мимо его окон лишний раз не прогуляешься.

Танька призадумалась. В сенник неожиданно вышел Моськин. Вид у него был задиристый, наглый и потому потешный. Он наклонил голову с маленькими рожками, скакнул пару раз по направлению к Ленке с Танькой, брыкнул воздух.

— Ой, страшно, страшно, — улыбнулась Ленка, с удовольствием глядя на него, с нежностью.

— А ты лошадей любишь? — спросила Танька.

— Лошадей?

— Лошадей! Конюх-то наш, отец его, пьет как… лошадь, и Юрка вместо него за конями ходит. Так ты пойди на конюшню…

Танька неожиданно легко переключилась со своего горя на Ленкины проблемы. И сразу в ее глазах появился привычный огонек. Она даже слезла с телеги, стала расхаживать по сеннику. И они как настоящие заговорщики составили план.


Ленка, ободренная Танькой, сразу поверившая в ее затею, как на крыльях прилетела домой и с разгону плюхнулась за стол. Дома были родители, уставшие, загоревшие дочерна, но довольные собой, погодой и скотиной. В гостях была Лариска. Празднично хлопотала бабушка, и вкусно пахло свежими щами.

— Мама! — захлебываясь щами, начала Ленка, — а когда я замуж буду выходить, у меня платье будет? Такое белое, чтобы плечи голые, как в кино у девушек, и чтобы подол до полу?

— …Слышали, — продолжала о своем Лариска, — Куселасьски в Юккогубе опять подрались? Помяните мое слово — не жить им вместе на этом свете. С утра до вечера мир делят!

— Какое платье? — отмахнулась мать. — Ты полоть огород будешь или нет? — все травой заросло.

— Господь им судья, Лариса, — это уже баба Лена сказала про Кусел, — может, успокоятся… Меня вот что беспокоит: Ильин день — а дождя нет. Весь день солнце жарит, как в аду, прости господи. Не было такого, чтобы на Ильин день дождь не лил!

— Буду, буду полоть. Ну правда, как же замуж без платья? — отвечала Ленка матери.

— Накомедила! Замуж она собралась! Слышь, бабка? Ленка-то наша замуж собралась! Ох-х… — и мать отложила ложку, устало облокотилась на руку и закрыла глаза.

— Конечно, будет платье, Леночка, — засуетилась баба Лена, накладывая Ленке картошку, — ты ешь, ешь, а то худую-то никто замуж не возьмет.

— Мама! — Ленка потянулась к ней, чтобы обнять от избытка чувств, но мать отстранилась:

— Придёно, отужинано — вот бы в кровать завалиться да покемарить хоть немного… Что, бабка, правда, сегодня Ильин день? — и, едва расслышав ответ, вышла.

За нею поднялся и отец: летний день зиму кормит.

— Ой, Лена! — Лариска сразу отставила чашку, — я же к тебе пришла, помоги ты мне, христом богом молю. Помирилась я с Манькой? Помирилась! Дом на всех разделила? Разделила! Обещали Манька с Тоськой снять с меня свой наговор? Обещали! А ты посмотри на меня — страх божий.

Лицо у Лариски и впрямь оставалось такое же красное и безбровое, как до примирения. Никаких изменений.

— Я уже и травами лечилась, и мазями, и Тоське в ноги кланялась. Знаешь, что Тоська мне сказала? Извини, Лариса, я старая стала, сила уж не та. Наложить сглаз наложила, а снять не могу. Съезди, говорит, в райцентр, сходи в церковь, исповедуйся, причастись, поставь свечку во здравие, авось, поможет. Как сглазить — так пожалуйста, а снять — так сходи в церковь!

— А ты сходила?

— Так сходить-то сходила: Генка за сотенную свозил. Каждый день теперь и “Отче наш” читаю, и “Богородице дево радуйся”, а проку-то? Что же теперь делать-то, Лена?

— А ты веруешь ли взаправду, Лариса?

— Да кто его знает, есть он али нет. Ты вот веруешь, а откуда у тебя, скажи-кося, такая уверенность? Скажи, ты правда веришь, что он там сидит и смотрит?

— Да где “там”? Не там он, а тут, — баба Лена приложила руку к груди, — допила чай? Пойдем-то.

Баба Лена вышла из комнаты в коридор. Вышла следом и Лариска.

— Господь он в дверях, помолись здесь сейчас с сердцем и пройдут твои хвори.

— Не могу я вот так помолиться, — рассердилась Лариска, — ты лучше к Тоське сходи, пусть вспомнит все заговоры свои да вылечит меня, — и добавила в сердцах, — Откудова у нее склероз? Она всю жизнь постится — никакого холестерина.

…А Ленка потом, на всякий случай, вышла в коридор и горячо, “с сердцем”, помолилась перед распятием над входной дверью, попросила вразумить ее, направить, подсказать слова на завтрашней встрече ее с Юркой, дать ей сил и смелости подойти к нему.

Глава 10

Солнце уже поднялось высоко, вовсю голосили птицы, а Юрки все не было. Ленка терпеливо ждала.

Наконец вдали показалась фигурка. Юрка. Ленка обалдела. Вместо того чтобы выйти из-за кустов с невозмутимым видом, она получше в них спряталась. Потом, правда, сделала над собой усилие и вышла. Рядом с конюшней они и встретились.

— Привет, — первая сказала Ленка, стараясь не волноваться. — Я вот с работы попадаю…

Юрка хмыкнул: это была далеко не самая короткая дорога. Ленка покраснела, но спросила:

— А ты куда?

— Так я ведь заместо отца на конюшню работать устроился. Не знала? Надо вот коня вывести пастись. Да Мусту надо отвести пастись на поле рядом с Иволгиными.

Он открыл ворота конюшни, и оттуда на Ленку пахнуло живым теплом. Еще невидимые в темноте лошади заворочались, ожидая чего-нибудь хорошего.

Когда глаза привыкли к полумраку, стало видно, что их — три. Большой, когда-то вороной, а теперь караковый, даже бурый от старости, мерин по кличке Орлик. Гнедая, нарядная, еще не старая Муста. Странно, что ее так назвали: “муста” по-карельски — “черный”. И Мустин — прошлогодний жеребенок — рыже-бурый, с еще не определившейся мастью стригунок. Рыжего Тюльпана не было — рано утром его забирали пастухи.

Муста выгнула шею, обернувшись на людей, и ее косящийся глаз высветился солнечным лучом, пробившимся через забитое досками оконце. Казалось, что глаз светится, как большая капля воды.

Юрка пробрался в стойло к Орлику, отвязал его и, взяв за недоуздок, повел.

— Посторонись там, — крикнул Юрка, выводя мерина в загон. — Ископыть… Тьфу ты, неладная, отца наслушался — вывих у него, не работает, — пояснил Юрка.

Мерин заметно хромал.

Закрыл жердями выход и, обойдя, как столб, стоящую на пути Ленку, зашел опять в конюшню. Ленка прошла вслед за ним:

— Прокати меня на Мусте до Иволгиных…

Юрка, не отвечая, вывел кобылу, за которой, как чертик, выскочил жеребенок, ошалел от яркого солнца и принялся скакать кругами без толку. Юрка, привязал кобылу к забору, вернулся закрыть ворота.

— Ну прокати, чего тебе стоит…

— Пофорсить хочешь? Че тебе, делать больше нечего? — прихватив из конюшни вожжи, Юрка вернулся за кобылой. — Отстань, дурачок, — шлепнул вожжами по морде подскочившего с заигрываниями жеребенка.

— Мне нравится — на лошади…

— А ты на нее залезешь?

Ленка совсем растерялась.

— Ладно, давай подсажу. Согни ногу в колене.

— Нет! Я с забора! — в испуге отшатнулась Ленка и тут же пожалела об этом. Но делать нечего, пришлось лезть на забор, а оттуда прыгать плашмя животом на хребтистую спину кобылы.

— Только сначала напоить надо.

Юрка пристегнул длинную вожжу и подвел Мусту к реке, держа за конец, чтобы самому не заходить в воду. Кобыла радостно забрела по пясть, опустила голову, и Ленка, съехав на холку, зависла над самой водой. Лошадиные бока раздувались и опадали, Ленка изо всех сил цеплялась за гриву, чтобы не упасть, и ей казалось, что она спиной чувствует, как Юрка над ней смеется. Но Юрка не смеялся.

Наконец, кобыла напилась, отфыркалась и потянулась к траве на берегу.

— Успеешь еще брюхо набить, — ласково, как показалось Ленке, сказал Юрка и потянул вожжу.

Кобыла покорно побрела следом. Повода на уздечке не было — самой управлять лошадью нечем. Только вожжа в Юркиных руках — и вся Ленкина жизнь.

Они миновали крайние дома и вышли в поля. Жеребенок так и продолжал носиться взад-вперед, то обгоняя их, то отставая. Пробегая мимо, он лихо брыкал задними ногами.

Рожь уже налилась, пожелтела. Временами задувал ветер, и казалось, что кто-то большой гладит ее, как собаку по шерсти, рукой. Шли по меже. Муста тянулась к крайним колосьям, ловила их губами. “Дура”, — легонько шлепал ее по носу Юрка, но особо не мешал жевать рожь. Ленке хотелось заговорить с ним, но она не знала, с чего начать. Юрка заговорил сам.

— Вот зараза! — сказал он, прихлопнув комара, — кровушки моей захотел. Говорят, это не комары кровь пьют, а комарихи. Делать этим ученым больше

нечего — выяснять, кто из них комар, кто — комариха. А по мне да-к — лучше бы придумали, как их извести, чтобы летом жить нормально, — и добавил, отгоняя от лошажьей морды овода. — Да барм бы тоже убрать не мешало…

— Но ведь и комары, и бармы для чего-то нужны… — подала голос Ленка, — как же их убрать?

— Нужны, блин, нужны. Их едят лягухи. Или кто так еще… В школе проходили. Я про ученых: сидят и разглядывают комаров в микроскоп. И так всю жизнь. Вот интересу-то! Столько денег на них государство тратит.

— Да, да, непонятно, как так люди живут… — на сей раз Ленка решила со всем соглашаться, но Юрка не обратил внимания на ее реплику:

— В армии, лежишь ночью в казарме, не спится… Смотришь в окно, а там — забор, колючая проволока, прожектор — ну конкретно тюрьма. Два года, как в

тюрьме — сам ничего делать не можешь, только то, что приказывают. Зашибись. Сам себе не принадлежишь, не свободен. Кому это нужно — непонятно. Абзац полный. Хорошо хоть в Чечню не попал… Как Федька… А смотришь в это окно — дождик был, и на колючей проволоке капли висят, блестят в темноте в свете прожектора. Красиво. Очень. И думаешь, отчего же это так красиво? Отчего?.. Так хотелось домой скорее попасть. Попал — и что?

С одной стороны, Ленке совершенно было непонятно, о чем он говорит. Голова у нее кружилась от одной мысли, что он — рядом, говорит с ней. И еще страшно было немножко, потому что лошадь все-таки высокая, и с нее можно упасть.

— Я у Репы спрашиваю: Репа, ну почему ты такой злой? А он мне говорит: ты где служил? В связисты попал, к чистеньким? А я по полной программе в самой говенной части портянки стирал. Че, говорит, скажешь, никогда сортир зубной щеткой не чистил? Чистил, конечно, — отвечаю. А он — вот и я чистил, и дерьмо руками убирал, и портянки вонючие за дедов стирал. А потом за меня портянки стирали. Есть она справедливость: ты, говорит, унижаешься, а потом сам унижаешь других, так же как тебя унижали, только еще больше! Он мне сказал: я через все унижения прошел, и пусть другие проходят — не сахарные, успеют еще к бабам. А сейчас я к бабам иду!

Но, с другой стороны, все, о чем он говорил, было ей близко. Понятно, но как-то сердцем, а не головой. Чувствовалось, что говорит он о важном — откровенничает с ней. Ленка даже покраснела от этой мысли. Вспомнилась бабушка:

— Бабушка говорит, есть человеческая справедливость: тебя унизили — ты унизь, а есть — божественная…

— Вот и мне кажется, че-то в Репиных измышлениях не то…

Жеребенок успокоился и семенил рядом, уткнувшись носом в кобылий бок. Точнее, Ленке в ногу.

— Люблю я их, — Юрка похлопал Мусту по шее, — за что — непонятно. Так, надо же что-то в жизни любить.

— Я тоже люблю лошадей. Даже и не знала, что я их так люблю. — Ленка на самом деле вдруг поняла, что всей душою любит лошадей, Мусту вот.

— Надо же что-то в жизни любить, — продолжал Юрка, — лес люблю, поля люблю, рыбачить один люблю на закате, но это все — не то, надо что-то живое любить, а лошади — живые… Собак своих люблю вот. Котов, правда, ненавижу… почему-то… Но собак люблю. Бобика особенно. Я его щенком из города привез… Только лошадей больше люблю…

Ленка задумалась.

— А люди? А людей — любить?

— Люди! Ёшкин кот! Люди, к твоему сведению, бывают разные. — Юрка даже рассердился и обернулся на Ленку: — Мир и без людей клевый.

— А для меня мир — это люди…

— Да за что их любить? Папаню за его вечную пьяную морду, мать в гроб свел пьянками да драками — и рад, что никто не мешает глаза заливать!

Ленка испугалась, что сказала что-то не то, но все-таки вступилась:

— Но он же твой отец, что ты так о нем… Он… это от плохой жизни, он образумится…

— Разве что перед тем, как сдохнуть.

— А хотя бы и так…

— Че ты его защищаешь вообще?! — Юрка даже остановился, и кобыла, воспользовавшись моментом, залезла в рожь.

— Я не его защищаю, — пролепетала Ленка, — я тебя успокоить хочу. Не надо ни на кого сердиться — своему же сердцу тяжело.

Юрка хотел что-то сказать, но вместо этого почему-то уставился на Ленку, не мигая.

— Что ты ходишь вокруг моего дома? Думаешь, я не замечаю? Ходит, ходит… Дура! Ну че ты, на хрен, от меня хочешь?

— Я? — сердце у Ленки оборвалось, — ничего… Я не буду больше…

— Нет, ты, блин, ходи!

— Хорошо.

— Тьфу ты, черт, — Юрка выругался, зачем-то стал тереть нос. — Зашибись! — Он бросил вожжи и отошел, и Ленка тут же испуганно спрыгнула — сползла —

с Мусты. — Я, между прочим, дерьмо! И внутри меня копни — столько дерьма, что не вычерпать!

— Ты врешь, все врешь, не говори так про себя, так нельзя!.. Я же вижу…

— Че ты видишь?

— Что ты — хороший! Ты настоящий, и сердце у тебя доброе! Только очень боишься чего-то, вот и прячешься. Только незачем тебе прятаться, потому что ты — сильный, сильнее их, на самом-то деле, но не знаешь еще этого… — бросилась объяснять Ленка, боясь, что не успеет.

— Я — добрый?! Что за бред! Фигня! — Юрка подобрал вожжи. — Покаталась, деточка, — свободна! — И ушел, резко дернув кобылу за собой.


Ленка, постояв немного, пытаясь сообразить, что произошло, помчалась к Любке.

— Люба, Люба! — Любка сидела дома и латала свитер, — что я тебе скажу!

— Что случилось-то?

Ленка скинула босоножки и примостилась на стул, подтянув коленки к подбородку. Путано пересказала подруге все события. С ее слов выходило, что Юрка на самом деле ее любит, только боится признаться.

— Ты че, не знаешь, — спросила Любка, выслушав, — что Митькина снова с Репой ходит?

— Вот! — обрадовалась Ленка, — он ее бросил, потому что на самом деле меня любит!

— Это она его бросила, потому что он ей надоел, — не обращая внимания на Ленкины восторги пояснила Любка и добавила, разглядывая свитер, — уж совсем ришкается1… А ну его, сниму манжеты вовсе. Правый совсем на липочке держится.

1 Ришкается — порется.

— Ну и ладно, — Ленка не совсем уловила разницу, — он меня любит, понимаешь?!

— Слушай, — Любка даже шитье отложила, — ты что, и впрямь его так любишь?

— Да. А ты разве не любишь Ломчика?

— Ну, мать, как у тебя все просто: любишь — не любишь…

— Так ведь все и есть просто. Пойдем в субботу на дискотеку?

— Я-то в любом случае пойду.

Ах, почему же сегодня только понедельник!

…А вечером и ночью был такой дождь, что тьма кругом стояла египетская. Гроза, и отключили электричество. Холодильник за ночь разморозился. Щи скисли. А баба Лена утром успокоенно сказала: “Ну вот он и прошел, с опозданием, правда, дождик на Ильин день”.

Глава 11

Лариска выписала из города космоэнергетика.

Надо же было ей что-то делать, чтобы вернуть себе нормальное лицо?

Сначала она выписывала мудреные журналы и газеты, звонила каким-то людям, что-то выясняла, записывала в большую бухгалтерскую книгу рецепты… При этом забросила дом и внука. Повредилась умом, решили в деревне. Может, и это тоже наслали на нее Манька с Тоськой?

— Не могу я, не могу больше таким полохалом жить, — причитала Лариска, — не могу.

И вот приехал космоэнергетик. Лариска сразу же, только встретив его, прибежала к бабе Лене:

— Лена, Лена, выручай, не могу же я его к себе поселить! Может, можно его у сестрицы твоей, у Насти поселить — одна ведь живет?

Настя, сестра бабы Лены, жила одна. Муж умер, а дочь единственная как уехала в город учиться, так и не вернулась, вышла замуж и укатила еще дальше — в саму Москву. Настя была младше бабы Лены, такая же беловолосая, седая, маленькая ростом, но беспокойная, разговорчивая и капризная.

— Я поговорю с Настей, — согласилась помочь баба Лена, но с сомнением в голосе.

— Он и ее вылечит. Он всех может вылечить космической энергией, — затараторила Лариска, — Настя ведь твоя сёгоду и вовсе вся расхворалась…

Настя и впрямь разболелась. Но больше придумывала себе хвори, охала-ахала, зазывала себе бабу Лену, чтобы поплакаться и покапризничать, как маленькая. Одиноко ей жилось, что тут скажешь.

— А он лечит бесплатно. Я только дорогу ему оплатила сюда, а так, он отдыхать приехал, воздух-то у нас, вода чистые — чай не город! Он всех вылечит, хочешь, тебя посмотрит?

— Видно будет.

Они сходили к Насте. Настя согласилась, приняла гостя — хоть какое-то развлечение.

Космоэнергетик оказался приятного вида мужчиной лет пятидесяти. Он сразу очаровал Настю расспросами о здоровье и тем, что выслушивал ее два часа, не перебивая. Обещал подлечить.

Но сначала он взялся за Лариску. Та каждый день прибегала вечером к бабе Лене отчитываться — не могла утерпеть: не часто ведь с космоэнергетиками дело имеешь. Первое ее разочарование было, что он сразу о боге заговорил.

— В церковь, говорит, надо, на исповедь, на причастие, поститься перед исповедью, как положено, — возмущалась Лариска, — я же лечиться хочу, а он говорит, пока на душе — мрак, тело не вылечишь!

— Правильно говорит, — соглашалась баба Лена.

— Тебя, говорит, обидели — спасибо говори, ты дурное о ком подумала — читай Иисусову молитву. Меня обидели — я же благодарить должна!

— А как же иначе? — удивлялась баба Лена, — ведь о тебе позаботились, тебе урок преподали.

— Что ж, мне Тоську за сглаз благодарить надо?

— Отчего ж не поблагодарить? Так бы ты и жила без нее с грехом на душе.

И так далее, и разговоры эти были бесконечны.

Лечил космоэнергетик Лариску молитвами, взмахами рук и легкими прикосновениями. Лариска бы и разуверилась в его силе, да от рук космоэнергетика такое тепло шло, как от жарко натопленной печки. От других-то тепло не идет — значит, есть у него и впрямь сила особенная. Может, и вылечит.

Интересно, что день на третий баба Лена не утерпела, напросилась вечерком с Лариской к Насте поговорить с космоэнергетиком. Увязалась за ними и Ленка.

Пришли, расселись. Космоэнергетик без тени смущения или неловкости начал разговор.

— Надо делать прокачку энергии, — он обвел собравшихся долгим многозначительным взглядом: было очевидно, что никто из них делать этого не умеет —

пояснил: — Делается она так: представляете себе поток энергии — вроде столба, который идет из космоса и проходит в ваше тело через макушку, — он показал куда конкретно. — Выходит из копчика, идет в землю, а в области коленей от него часть отщепляется, идет снова вверх, окутывая вас, как коконом, входит снова в макушку. А второй поток энергии вы получаете от земли. Он входит в вас через копчик и выходит через макушку в небо. Часть над макушкой отщепляется, идет вниз, тоже окутывает вас, как коконом, собирается обратно в районе коленей и входит в копчик. Понятно я говорю? Встаете дома или в поле на чистом ровном месте и представляете себе эти потоки, пока не почувствуете. Все негативные воздействия на ваше тонкое тело нейтрализуются, грязь вымывается, аура восстанавливается. Защита ваша восстанавливается. Кокон вокруг вас — это ваша защита, — он снова внимательно оглядел присутствующих.

Бабки восхищенно молчали: они мало что поняли из его речи. Ленка слушала с интересом.

— Выходите в поле — и делаете прокачку. И так каждый день. И никто уже вас не сглазит, всякая темная сила обойдет стороной. Хорошо еще фиги показывать. Умеете фиги показывать?

Бабки удивленно молчали: решили, что ослышались.

— Фиги! Ну! — космоэнергетик сложил фигу и продемонстрировал присутствующим. — Фига отпугивает ненужные и вредоносные сущности. Как заметили чужеродную сущность — так сразу ей фигу показывайте.

— Это каку-таку — чужеродную сущность? — осмелилась переспросить баба Лена.

— Ведьму, например.

— Это что ж, нам всем теперь Тоське фиги показывать?

— Ну да… — растерялся космоэнергетик, — можно и Тоське. Фига любую вредную энергию отражает, и Тоськину, стало быть, тоже отведет.

Баба Лена хотела было что-то уточнить, но встряла Настя:

— Ты, милок, скажи, как лечиться-то, какие заговоры от хворей читать, а? Давление скачет, ноги ночами болят — спать не можу, а?

— В каждом человеке скрыты огромные возможности, — тотчас начал космоэнергетик, — надо уметь ими пользоваться. Все они сокрыты в нашем подсознании. Стало быть, надо обращаться к подсознанию. Перед сном села на кровать и обратилась к своему подсознанию… Есть листок записать?

Настя вскочила, засуетилась, но бумагу и ручку нашла.

— Итак, записывай: “я обращаюсь к своему подсознанию” — три раза, “прошу помочь мне справиться с болезнью” — называешь болезнь, потом три раза благодаришь — “благодарю свое подсознание за помощь”.

Лариска тоже старательно записывала текст для себя.

— А креститься надо?

— Можно и перекреститься, — разрешил космоэнергетик.

— А как ваша наука к богу относится? — спросила баба Лена.

— Христианство — древний и очень мощный институт с сильным энергетическим воздействием… — но баба Лена перебила:

— А бог-то, бог?

— Вы хотите услышать, ставим ли под сомнение его существование? Нет, не ставим. Более того, вся полезная, белая энергия берется нами — целителями, последователями тех или иных методик — от бога.

Баба Лена согласно закивала: все — от Него.

— Поэтому в церковь надо ходить обязательно. Зря ты Лариса в бога не веруешь и в церковь не ходишь. Пока не будет твое сердце Ему открыто, мне одному не справиться с твоими болячками.

— Да я верю, верю, — испугалась Лариска, — только…

— Вот! — обрадовался космоэнергетик. — “Только”! Именно “только”. А верить надо без “только”, без условий, то есть верить — и все. Услышала как-то одна баба, что “вера горы сдвигает”, и обрадовалась. У нее как раз на пути к дому горка была, которую обходить приходилось каждый день. Вот она перед сном помолилась, попросила господа убрать эту горку. И спать легла. Утром просыпается — и сразу к окну. А гора, как стояла — так и стоит на своем месте. Бабка рукой махнула: а, говорит, я так и знала… Вот такая и у нас у всех часто вера. Оттого и ничего не можем мы. Не только другим — себе помочь.

В дверь постучали.

Ввалилась Манька. Обалдела немного от такого скопления народу, не сразу, но нашарила глазами Настю — к ней шла — заныла:

— Настя, одолжи денег, а? — но в ноги упасть и заплакать не решилась.

— Вот еще, — обиженно взвизгнула Настя, — самой есть нечего!

— Маня, — бабе Лене стало стыдно за нее перед космоэнергетиком, — ну что ты…

— А ты у меня простыни грязные видела? Нет, ты при всех скажи, видела? А занавески?

— Хотите, я вам одолжу? — и космоэнергетик протянул ей купюру.

— Дай вам бог здоровья! Спаси бог! — Манька торжественно взяла деньги, церемонно раскланялась и гордо удалилась.

Космоэнергетик, как ни в чем не бывало, снова заговорил о боге. Про Евангелие, про заповеди, про церковные таинства. Но говорил не от сердца, а как урок в школе рассказывал. Ленка была разочарована: что-то — то самое, особенное, про нее и Юрку, что она хотела услышать, ей не сказали. И Ленка потихоньку сбежала.

Глава 12

Всю неделю Юрки не было видно. Ломчик, забегая периодически на ферму к Любке, сообщал: Юрка рыбачит, Юрка правит крышу, Юрка ушел за грибами. Сердце у Ленки замирало.

Да и Любка как-то отдалилась от нее. Дело известное: Любка по-взрослому встречалась с Ломчиком: у Любки появился парень.

Один раз Ленка, правда, встретила Юрку. Все в том же “Голливуде”. Он поздоровался, спросил, как дела, как телята. Рассказал, что Муста, кажется, снова жереба, подмигнул Ленке, рассмеялся просто от хорошего настроения и поспешил дальше. У Ленки потом весь день сердце пело.

Но дни, несмотря на это, тянулись долго, очень долго. Даже удивительно было, что суббота все-таки наступила.

Вечером, часов с пяти, Репа с Митькиной на мотоцикле демонстративно гоняли по деревне туда-сюда. Митькина была в короткой юбочке, которая временами уж совсем неприлично задиралась, и все ее длинные загорелые ноги представали перед многочисленными наблюдателями во всей красе.

— Разъездились, — проворчала Любка, когда они проскочили мимо них с Ленкой, обдав выхлопными газами, — ляжки вывалила — и рада по уши, — у самой Любки ноги были кривоваты от рождения и коротких юбок jyf никогда не носила.

Уже почти подошли к клубу, как с ревом и треском к ним лихо подкатил Ломчик:

— Привет, девчонки! Любка, я тебе… про тебя стих сочинил!

— Че? — Любке показалось, она не расслышала.

— Стих, стих! Как Аркаша! — Ломчик слез со своего “ижака”, достал из кармана мятую бумажку и встал в подобающую позу, — вот. Сто процентов, гениальная поэзия! Прочитать?

— Прочитай, пожалуйста, прочитай! — попросила Ленка за Любку и замерла в ожидании.

— Читаю, — предупредил Ломчик. — Вот… Или нет, надо поссать сначала сбегать.

Бросил мотоцикл и спустился в канаву. Когда он вернулся, Любка недовольно протянула:

— А подальше отойти не судьба была? Что за привычка — справлять нужду тут же, рядом?

— Не ворчи, Любка, — Ломчик снова вытащил бумажку, но стоял в нерешительности. Закурил.

— Читай, Вася, читай, — снова встряла Ленка.

— Ну хорошо. Так и быть. Читаю:


Я иду по дороге сырой,

Что-то не видно Любашки больной.


— Ой, Ломов-то форсит, речь говорит! — по дороге на велосипеде ехала Анька-мелкая, — встал осередь деревни и нюгайдает1!

1 Нюгайдает — гнусавит.

Ломов рассердился:

— Едешь мимо — и едь! Ты сначала ездить научись! Ты ваще, как едешь? Ты в какую сторону педали крутишь? — и успокоился только когда Анька-мелкая, запутавшись в ногах и педалях, съехала в канаву.

Ломов снова принял нужную позу:

— Весь момент испортила. Так, сначала:


Я иду по дороге сырой,

Что-то не видно Любашки больной.

Ленка бежит и кричит во дворе:

— Я ее вижу — лежит вдалеке!

Бросились мы по дороге сырой

К нашей Любашке больной-пребольной.

Вот, запыхавшись, склонились над ней:

— Пока еще дышит, давай-ка скорей!

Любка встает, негодяйка такая,

И говорит: Щас как дам нагоняя!

Массажкой Елене по лбу настучала

И мне для прикола…


— Ну, тут, правда, не совсем литературное слово… хм-хм… накатала, одним словом… — Ломчик даже покраснел, то ли от усердия, то ли от стеснения, — ну, как тебе?

— Почему это я — больная? — подозрительно спросила Любка.

— Ну, блин… понимаешь… я это… хотел сказать, что ты — особенная… То есть стихи, ведь они сами как-то получаются. Я вроде и не это хотел сказать… Сто процентов — не это!

А че ты хотел сказать?

— Ну, я не знаю, — Ломчик уже начинал сердиться.

— А, по-моему, хорошие стихи, — вступилась Ленка. — Стихи, наверное, это… на самом деле, сами получаются, как будто приходят откуда-то… — Ленка задумалась.

— А ты-то откудова знаешь, как стихи получаются и откудова они берутся? — недовольно спросила Любка, все еще обиженная на то, что ее назвали “больной”. — Да еще я и “негодяйка такая”!

— Ну, я не знаю, почему так сказалось! — Ломов обиженно убрал бумажку со стихами за пазуху.

— Глядите — Аркаша! — вдруг заметила Любка и не удержалась, чтобы не обратить общее внимание: по дороге шел — плелся! — в стельку пьяный Аркаша.

Ломов расплылся в улыбке и начал было по-новой вытаскивать свою бумажку, но, увидев их, Аркаша, однако, остановился и почему-то повернул обратно.

— Странно, — протянул Ломчик, — че это он? Это он ведь научил стихи писать. Я хотел ему показать…

— А мне вот никто никогда стихов не посвящал, — грустно сказала Ленка, и Любка сразу воспрянула духом.

— Спасибо за стихи… — и она кокетливо начала чертить на песке туфелькой.

— Хочешь прокатиться? — обрадовался Ломчик.

— Была нужда на твоем драндулете кататься, — поломалась для приличия Любка, но приглашение приняла.

— Э-эх, Ленка, не будь у меня Любки, ей-богу, катал бы одну тебя, — крикнул Ломчик на прощанье, и они укатили.

Ленка осталась стоять одна на дороге и неожиданно почувствовала себя такой одинокой. Одинокой-одинокой, не только одиноко стоящей посреди дороги, а одинокой вообще, во всей деревне, в мире или даже во Вселенной. Как в детстве, когда она с родителями ездила в Койвусельгу к родственникам. Ее положили спать вместе с тремя двоюродными сестрами и братом: они всю ночь сладко спали и улыбались во сне, а ей то подушки не хватало, то одеяла укрыться, она ужасно мерзла и чувствовала себя чужой.

Ленка и взаправду поежилась.

…Господи, ну как же так, ну, пожалуйста!..

Кто-то еще проскочил мимо нее на мотоцикле, но вдруг резко затормозил и заглушил мотор.

— Ленка!

Ленка не поверила своим ушам и оглянулась: на мотоцикле, обернувшись, сидел Юрка и смотрел на нее.

— Хочешь прокатиться?

— Хочу, — но пошевелиться не смогла.

— Садись.

Ленка на негнущихся ногах подошла к нему, неловко взгромоздилась на мотоцикл. Юрка лихо газанул, рванул с места, и Ленка в ужасе, забыв про стеснение, вцепилась в него, даже как будто обняла.

И все полетело куда-то. Земля под колесами. Деревья. Дома отщелкивались назад как бусины четок: раз-два-три… Потом поля, черный лающий румзинский кобель, остановка… “Восход” шел ровно, покойно, от Юрки исходила уверенность и сила, и все они вместе летели, летели… Это было настоящее, невыдуманное счастье.

Остановились на полянке, в стороне от дороги. Юрка достал из-за пазухи бутылку, и они за что-то выпили. Первый глоток обжег, испугал Ленку, а потом в животе потеплело, она отхлебнула еще, даже как-то лихо, подражая Юрке, еще и еще. Ее захлестывала нежность к нему, как к Моськину, и голова кружилась, кружилась… И она любила весь мир.

— Представляешь, собаки откуда-то ко мне на огород дохлого кота притащили. Воняет — отвратительно.

— Так выкинь…

— Пробовал вынести. Они его обратно притаскивают. Ненавижу котов, но, видимо, придется отдать ему последние почести…

Ленка смеялась, хохотала взахлеб…

Потом они снова куда-то летели. Почему-то Ленкина юбка развивалась, как у Митькиной, а Ленка не стеснялась. Ленке было жарко…

Ленка думала, что они сейчас придут на дискотеку, и Юрка при всех будет обнимать Ленку, как свою девушку, по-настоящему. Они будут танцевать все-все медленные танцы, а потом — целоваться в углу зала. Ленка, правда, совсем не умела целоваться, но она давно уже внимательно смотрела все сериалы, сцены, где герой и героиня целуются. Ленке казалось, у нее получится, но она ужасно волновалась. Сердце колотилось где-то внизу живота. В коленках. Ленку трясло.

Оказались почему-то у Юрки дома. Сидели на кровати. Юрка был так близко, что Ленка ничего не понимала из того, что он говорил. А говорил он снова про грязь в его душе, про армию. Потом Ленка гладила его по голове и утешала. И ее сердце уже не ухало где-то, а она вся была — одно большое живое пульсирующее сердце.

— Юрка, а у тебя огурцы есть?

— Какие еще огурцы?..

Глава 13

Алевтину бросил Вазген. Алевтине уже вот-вот пора было рожать, и по вечерам, не веря своему счастью, она раскладывала на новой, привезенной Вазгеном двуспальной кровати новенькие детские распашонки. Этого, второго ребенка, можно было вырастить по-другому, вместе с непьющим мужем, в достатке, с красивыми игрушками. Алевтина уже знала все его будущее: как он окончит школу, куда поступит, кем будет работать. И это будущее было безоблачным. И вот теперь Вазген ушел, сказав какую-то глупость о том, что ему нужна армянская, а не русская жена.

Алевтина второй день металась по деревне, как раненое животное. То, что она не пыталась казаться гордой, а просто, по-бабьи, страдала из-за того, что ее бросили, и просила помощи, потихоньку расположило к ней людей. Ей простили и серебристую машину, и то, что этот черный, кавказец, не по-нашему вежливо относился к ней. Бросил-то он ее на сносях совершенно по-русски, как хоть раз бросали каждую бабу в деревне.

Ломчик был растерян. Вдруг оказалось, что он уже привык к Вазгену. Тот хоть иногда, в отличие от матери, вмешивался в его жизнь, что-то советовал и требовал к себе уважения. В последние недели у Ломчика неожиданно появилась семья, которой никогда не было. Как-то самой собой он включился в общее радостное ожидание появления на свет брата. Стал раньше возвращаться домой, помогать Алевтине по хозяйству. Ходил с Юркой за грибами, удил рыбу, чтобы принести домой, порадовать мать, Вазгена…

И еще Ломчику было невыносимо жалко мать и больно было видеть ее страдания. Хотелось как-то помочь ей, но как именно, было не ясно. Сбитый с толку новыми для него чувствами, он не нашел ничего лучше, как перебраться жить к Юрке.

Алевтина подурнела. Поначалу она еще на что-то надеялась, растерянно оглядывалась по сторонам… А потом пошла к Тоське. В конце концов все брошенные бабы шли к Тоське.

— Помоги, — бросилась Алевтина старухе в ноги. — Любые деньги дам.

— Деньги ты мне ужо и так дашь, — хитро сощурилась Тоська, — садись, проходи, нечего подольем полы мести.

Сели друг против друга за стол.

— Верни мужика, Тоська, мне без него не жить! Хоть он жесткий бывает и непонятный какой-то. И перец свой жрет, и харчо ему вари! Посмотрит, бывает, так, будто вот-вот зарежет — страшно так. А бывает, и рукой приложит, если я не на того посмотрела. Так не муж же он мне еще! Чем я ему не угодила? Сам-то, гляди-ка, красавец выискался! А сердце как зайдется вечером, да ребенок под ним заворочается — так и не жить, кажется, больше. Был бы, думаю, он рядом — вот полегчало бы, — тяжело дыша, вываливала, не глядя на Тоську, Алевтина все, что накопилось.

— А чего от меня нап? Приворот наложить хочешь?

— Хочу, Тосенька!..

— Понимаешь ли, чего просишь-то?

— А чего тут не понимать? Вернется мужик и со мною навсегда останется. Ребеночка вот родим.

— А ты говоришь — рукой прикладывает… — Тоська наклонилась к самому лицу Алевтины и зашамкала уже совсем тихо. — Приворожишь — плохой ли, хороший — с тобой будет до гроба. Не боишься? Уже никуда ни ён от тебя не гуйдет, ни ты от ёна не гуйдешь.

— Так прямо и до гроба! Скажешь тоже, дура старая, — испугалась Алевтина.

— До гроба, — повторила Тоська, — если тебе через год какой другой красавец подвернется — от этого уже не сможешь уйти. Только по нему ударяться будешь.

— А если он бить меня будет?

Тоська молча смотрела ей в глаза.

— Нет, ну как же это, — Алевтина была сбита с толку. — А вдруг он обеднеет, или его обкрадут и у него долги будут — шут их знает с ихним бизнесом. Ничего не понимаю. А он все со мной будет?

— С деньгами, без денег, здоровый, больной — с тобой будет до гроба. Примешь?

— Ах, нет, Тоська, ты это подожди, мне подумать надо. Он, конечно, не пьет, тут я к нему не в претензии… — Алевтина задумалась.

— Выгоды себе ищешь, на всю оставшуюся жизнь себя обезопасить хочешь?

— Да кто ж выгоды не ищет? — всплеснула руками Алевтина. — Какая баба, скажи, не хочет выйти замуж, чтобы за мужем, как за каменной стеной?

— А чего в мену дать-то можешь?

— А че давать-то? Понятно что…

— Ступай ты, Алевтина, от греха подальше домой, — Тоська встала и ушла в другую комнату.

Раздосадованная Алевтина вышла из дома в большой задумчивости, но думала почему-то совсем о другом: “А зубов-то у нее совсем нет. Чем жует-то?” — думала Алевтина.

Глава 14

Ленка заболела.

Заболела не телом, а душой. Хотя и телом тоже. Простыла, наверное, катаясь на мотоцикле. Или возвращаясь ночью домой без кофточки, которую забыла у Юрки.

Мать неожиданно устроила дома скандал.

— Пропитушка, прошмандовка, — орала мать, и ее лицо казалось Ленке чужим и ужасно некрасивым, — перегаром за версту несет! — и трясла Ленку за плечи. — Где ты была? Где ты была? Что ты там говорила про замужество? С кем?!

Не то, чтобы мать действительно поняла, что случилось, — кричала она, скорее, для порядку, как все кричат в деревне на своих дочерей. Хотя у Ленки на лице было написано все происшедшее. Но мать не вглядывалась.

Отец, привычно, в бабьи дела не вмешивался.

На крики и обзывки Ленка не отозвалась. Промолчала, несмотря на слабость, боль в голове и уханье сердца, держалась, честно силясь понять, чего от нее хотят. А потом просто расслабилась и упала, как тряпичная кукла. И заснула, забылась сном, ушла.

Лежала, не вставая, четыре дня — четыре своих выходных. Прошло заговенье на Евдокима, медовый спас, начался успенский пост.

Ленка смотрела в окно. Мир ей казался иным. Все виделось по-другому, иначе. Небо стало ближе, облака отчетливее, что-то произошло с деревьями.… А может, она ждала Юрку. Что он придет к ней с цветами. Спросит, как ее здоровье. Будет сидеть у нее на кровати, на краешке, возьмет ее за руку. А потом встанет на колени и предложит ей стать его женой.

Любка почему-то тоже не заходила… Только бабушка решила время от времени читать ей, как в детстве, книжки. Книжки дома были только две: “Русские народные сказки” и “Обломов” Гончарова. Их-то она и читала. Причем то одну, то другую без разбору.

Судя по тому, что Лариска перестала забегать вечерами, космоэнергетик уехал. Два раза заходила Настя, вдруг рьяно уверовавшая в бога. Спрашивала у бабы Лены молитвы, и та ей подолгу вечерами диктовала акафисты.

На четвертый день Ленке стало совсем худо. Ленка позвала было бабушку, чтобы та почитала, просто побыла с нею. Но баба Лена отмахнулась — мол, сколько можно в кровати нежиться — и убежала к Насте: сестра в очередной раз собралась помирать. И это ей показалось гораздо важнее Ленкиных страданий: кто в молодости не влюблялся? — пройдет.

Ленка не выдержала одиночества, вышла вечером из дома и пошла, как в сказках, куда глаза глядят. В поля за деревней. В каких-то своих мыслях добрела по дороге до леса на горушке, пошла по лесу. Забралась на самую гору, на поляну, с которой было видно озеро.

Красота-то какая! Вечерело, и небо на западе понемногу становилось розовым. То есть облака становились розовыми, как сладкая вата, которую Ленка видела по телевизору. Солнце темнело, остывало, склонялось к озеру, на него уже можно было смотреть; мигая, щурясь, но смотреть.

Ленка села на поваленное дерево. Голова у нее кружилась от слабости, все тело ныло. Главное, сердце ее ныло, и душа болела, как ушибленная. Ленке казалось, что она вся наполнена этой болью, проткни дырочку — потечет. А как проткнуть, чтобы вытекла, где?..

Неожиданно рядом захрустели ветки, и сердце у Ленки оборвалось: медведь!

— Ой, извини, я это… извини, я не хотел тебя пугать! — на поляну вышел

Аркаша. — Я видел, как ты пошла через поля в лядину, и пошел следом…

Ленка все еще не могла оправиться от испуга: ее трясло.

— Ну не сердись, блин. Ой… это, — Аркаша совсем смутился, — я не подумал, что ты так напугаешься.

— Я так зверей диких боюсь: медведей, кабанов, волков… — наконец, смогла вымолвить Ленка.

— Боишься? — удивился Аркаша, — а сама так запросто в лес на ночь глядя уходишь.

— Ну, я как-то задумалась…

Аркаша присел на дерево рядом. Он ждал, что Ленка спросит, зачем он пошел за ней, и заранее волновался. Но Ленка думала о своем. Тогда он заговорил первый.

— Не знаешь, с чего Любка-то пробовала покончить жизнь самоубийством?

— Любка? Самоубийством? — тупо повторила Ленка: смысл этих слов не совсем дошел до нее.

— Зашибись — не знаешь? Она же взяла выходные и уехала в Юккогубу, к родственникам. Те ушли вечером в гости, а она выпила упаковку аспирина и вызвала “скорую”: я, говорит, отравилась.

— И умерла?!

— Да нет, с чего там умирать? Приехала фельдшер, прочистила ей желудок, по башке настучала и уехала. Нашла чем травиться — аспирином! Наблевалась только всласть…

— А чего это она — травиться?.. Так она где сейчас?

— Приехала, говорят, только из Юккогубы. Никто ничего и не понял, что она умереть-то хотела…

— А ты откуда знаешь?

Аркаша растерялся.

— Я это… Мне Ломчик сказал… То есть Анька-мелкая в Юккогубе была, а фельдшер — ейна тетка, сестра Надьки. Анька бегала к Любке, и та ей сказала, что она из-за Ломчика отравиться хотела…

— Из-за Ломчика? А что он ей сделал плохого?

— Елки-палки! Я ж тебя и спрашиваю!

— Не знаю… — у Ленки голова шла кругом: Любка травилась из-за Ломчика! Мир сошел с ума.

Они долго молчали. Медленно садилось солнце. Окуналось в озеро с барашками, как блюдце в тазик с “Фери”.

— Скажи, Аркаша, вот ты стихи о любви пишешь — ты знаешь, что такое

любовь? — начала Ленка.

— Любовь бывает разной, — сказал он, не зная, что ответить.

— …Ну да… Бывает любовь к богу. Это я понимаю. Ну, как бы чувствую. Бог — он большой и добрый. И я его люблю за то, что он дал мне родиться в этом мире, а еще потому, что он сделал мир именно таким, какой он есть. Вот таким… красивым… — Ленка провела рукой в воздухе, показывая на все, что их окружало: лес, озеро,

небо. — А еще бывает любовь к людям. К людям вообще. Ко всем. Вот они все, с одной стороны, такие же, как я, так же дышат, ходят, о чем-то своем думают. Им бывает радостно, а бывает больно. А с другой стороны, ведь они совсем другие. Все такие разные. И у каждого — своя правда, какая-то своя истина. Да? — но Аркаша не столько слушал ее, сколько смотрел. На всякий случай он кивнул. — Во-от… И я их люблю. Всех-всех. Я даже иногда об американцах думаю или о бразильцах, когда смотрю с бабушкой сериалы, я и их люблю. Мне только одно непонятно, как это так получается, что вдруг из всех, — Ленка сделала рукой тот же жест в воздухе, как будто вокруг стояли люди, — из всех выбираешь одного и любишь его больше всех? За что? Почему-то кажется, что он — особенный.

— Значит, он — особенный, — сказал Аркаша, уловив последние слова.

— Но как же, ведь тогда про всех остальных забываешь? — и Ленка вопросительно посмотрела на Аркашу, а потом совсем испуганно добавила, — и про бога забываешь?

— Почему ж про бога забываешь? Бог — это совсем другое.

— Но любовь-то одна!

— Бог тут совсем ни при чем. Венчают же в церкви — значит, бог за любовь мужчины и женщины, а не против.

— Правда? — удивилась Ленка и немного успокоилась. — Хорошо… Но с богом все яснее: я его люблю, он меня любит… Или, знаешь, когда кого-то одного выбираешь любить, надо просто бога не забывать. А то ведь у нас как? Влюбились, как им кажется, а бога и забыли…. А бог важнее.

Она неожиданно замолчала. А потом попросила:

— Аркаша, прочитай, пожалуйста, мне еще стихи свои, а? Они мне так понравились…

— Да? Правда? Хорошо, конечно… вот, — Аркаша засуетился, вытащил из-за пазухи серенькую книжечку, откашлялся, — правда, прочитать? — Ленка кивнула, и он начал:

Послушай, эту открыв страницу,

Ты не подумай, что это бредни,

Просто ночью опять не спится.

И каждый день, как последний.

Даже у несчастного человека,

Есть счастливые минуты,

Их ждешь три века,

А они уходят почему-то.

Все рассеялось, как хочешь — так живи,

И, кажется — не сделать ни шагу,

Нет ни веры, ни надежды, ни любви,

А только лучшая подруга — бумага.


— Вот только ритм как-то сбивается, — Аркаша начал оправдываться, — но ты знаешь, оно написалось сразу, как будто кто-то мне продиктовал, вот так и написалось…

— Это очень хорошее стихотворение, — честно сказала Ленка, — только очень грустное.

— Прочитать еще?

Ленка кивнула.


У не простившего проси прощения.

И у врага не жди пощады.

Любовь способна на унижения,

Ведь она исчадие зла и ада.

Она придет сама — не спросит.

Уйдет — не скажет до свиданья.

И ты один, и одинокий

Среди пустого мирозданья.


— Ну почему же любовь — “исчадие зла и ада”?

— Потому что, чисто когда влюбишься, сначала чуть-чуть хорошо, а потом — только дерьмово! Такие мучения, как в аду. И ты еще более одинокий остаешься, чем был до этого.

— Да, это хорошо ты сказал — “среди пустого мирозданья”. Как в пустом доме, из которого все ушли. Но, что “любовь исчадие зла и ада”, я не согласная. Ведь

любовь — это добро. Если человека любишь, будешь ему делать добро… — Ленка задумалась.

— Знаешь, мне же осенью восемнадцать исполнится — я уже написал заявление в военкомате, чтобы меня конкретно в Чечню отправили, — неожиданно сказал Аркаша, но Ленка не слушала:

— …А я все-таки думаю, что если любить человека всем сердцем, то он обязательно тоже будет тебя любить… Я в это верю… потому что так оно и есть! — Аркаша хотел что-то сказать, но Ленка, уже забыв о его существовании, заговорила сама с собой: — Ведь если я так люблю Юрку — а я его и правда очень сильно

люблю — иногда мне кажется, что даже больше, чем бога?.. — то он непременно полюбит меня, он не может не полюбить… тем более после того, что у нас было ночью, ведь мы…

— Что?! — взревел Аркаша, и Ленка его испугалась. — Ты?! С ним?! — Аркаша отскочил от нее. — Дура! Дура! Дура!

Ленка удивленно смотрела на него.

Он развернулся и быстро пошел прочь, продолжая ругать ее.

Ленка ничего не поняла. А “дурой” ее называли так часто, что она уже давно перестала обижаться.

Ленка в каком-то изнеможении опустилась на траву, легла. Солнце почти совсем село, и небо было темно-голубое, с розовыми, малиновыми, оранжевыми облаками. Почему-то казалось низким: встанешь — рукой дотянуться можно, как до потолка в их горнице.

Ленка, не мигая, смотрела на небо.

Небо. Небо. Не-бо. Не бог.

Небеса. Небеса. Не-бе-са. Не бесы.

Ленка сама испугалась своего открытия.

Как это так: небо — и не бог, и не бесы? А что тогда?

Глава 15

Утром Ленка вышла на работу.

Ей казалось, прошла целая вечность, как она не видела этих телят, Надьки, Таньки, не слышала криков бригадирши Ефимовой, постоянных перебранок ее дочки Маринки с другими доярками. Все ей казалось другим, не лучше, не хуже, а иным.

В проходе все так же бродил Моськин, и Ленка вдруг заметила, что он вырос. Теленок превратился в телка, и рожки его уже не выглядели так безобидно. “Скоро ведь старших телят на мясо сдавать”, — подумала Ленка без эмоций. На родилке уже ждало своего места в клетках телятника голов пятнадцать беленьких, как парное молоко, курчавых новорожденных теляток.

— Кажный день одно и то же! — ныла, как обычно, Надька, — убиваешься, убиваешься, света белого не видишь — тишкина жизнь! А они еще журнал “Крестьянка” нам привозят! Такие уж там “крестьянки” на обложках — мама дорогая, фифы разряженные, ручки беленькие, ножки беленькие. С роду коров не доили, тяпки в руки не брали! Издеваются! Кремы разные рекламируют. На сей раз Надька ополчилась на журнал и непонятных “их”, которые его привозят и “издеваются”.

Рядом как-то особенно громко грохотала доильными аппаратами Танька, рискуя довести коров до преждевременного отела и инфаркта. Но этого шума ей показалось мало, и она запела. У Таньки оказался приятный тенор — или бас? — и она не фальшивила.

— Любовь отчаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь! — выводила Танька не голосовыми связками, а всем сердцем.

Это могло значить только одно: у Таньки Сивцевой появился новый хахаль. И она вся в любви.

Из офиса вышел Генка с золотыми зубами и покрутил пальцем у виска:

— Сивцева, ты спятила.

— Бабу тебе надо, Генка! — взревела Танька, как взлетающий “боинг”.

Но Генка и сам реветь был горазд:

— А мне реклам хватает! “Носить каждый день одинаковые трусики? Это не по мне! Стринги, бикини, красные, синие”, — попробовал он изобразить рекламу. — “Прокладки “Котекс”!!!

— Ты че, рекламы не любишь?

— Нет! Да! И такие трусы покажут, и этакие! Прямо э-эх! — Генка изобразил не скажу что, сплюнул, выматерился и ушел в офис.

— Слава богу, мой давно телевизор пропил, — и Танька снова запела.

Когда она в пятый раз проревела “и ты поешь”, Кондратий чуть не хватил не коров, а Надьку. Во всяком случае, Надька побледнела, позеленела, схватилась за сердце и лишилась дара речи. А то бы она, очевидно, не стесняясь в выражениях, высказала бы Таньке все, что о ней думает. Заметив это, Танька весело закричала, размахивая тряпкой, которой мыла вымя, как флагом:

— Мужика тебе надо, Надька!

Надька побледнела еще больше. Танька даже испугалась, подбежала, громыхая сапогами. Но Надька отстранилась:

— У меня в жизни один мужчина был — мой муж, Егор, — Надежда распрямила плечи и высоко подняла острый подбородок. — Я за своего Егорку по любви вышла. Он умер. Пусть плохо, от водки. Но больше мне никого не надо. Лучше быть одной, чем с кем попало путаться. Я не в укор тебе, Таня. Я в свое оправдание.

Подошел Моськин и попытался вникнуть в их разговор.

Надька и Танька смотрели друг на друга и молчали. Ленка притихла.

— Прости ты меня, Надя, ради бога, — Танька неожиданно задумалась о чем-то, оправила высоко задравшийся подол, — видно, у каждого свой путь.

Втроем прикатили телегу с травой. Потом каждая занялась своим делом. Надька и Ленка — клетками. Танька продолжала напевать, но тихо, себе под нос.

У Ленки работа не спорилась, но она особо и не расстраивалась, пребывая где угодно, только не на ферме. Даже подошедшую Любку не заметила.

— Але-гараж! — Любка села на край кормушки и закурила. — Ну ты, мать, даешь. До чего людей любовь доводит: похудела вся — кожа да кости.

Ленка уставилась на подругу, как баран на новые ворота. Но Любка тоже изменилась.

— А-а… — протянула Ленка, — это ты…

— Да, это всего лишь я, а не Юрка.

Ленка вздохнула.

— Вот поливает-то! — Любка махнула рукой в сторону выхода, — даже домой неохота бежать, — закурила.

Ленка то ли кивнула, то ли качнулась вся как-то.

— Космоэнергетик у вас уехал?

— Вроде, да. Лариска что-то не заходит, а то все бегала, рассказывала… — Ленке очень хотелось спросить про аспирин, но она боялась начать этот разговор.

— Ах да! Главная новость. Готова? — Любка посмотрела по сторонам, убедилась, что Надька уже справилась со своими телятами и ушла, и выдала: — Анька-мелкая беременна.

— Как? Ей же всего четырнадцать… — но Ленка удивилась далеко не так сильно, как Любка ожидала. — Что ж, ребеночек будет… Надьку только жалко. Она и так убивается, а тут совсем, наверное, расстроилась…

— Расстроилась! Да она так избила Аньку, что та второй день пластом лежит. У нее же два брата мелких, никаких родственников, сама знаешь, Надька из Тулоксы сюда сбежала от мужа-алкоголика или бог знает от кого еще. В бараке у них кухонька и комнатка — вся жилплощадь… — Любка выжидательно смотрела на Ленку, — ну, что ж ты не вскочишь, не побежишь их спасать? Или уже не отвечаешь за всех людей? Освободили?

— Знаешь, а мне почему-то кажется, что все у Аньки-мелкой уладится. Она стала взрослой, у нее теперь своя жизнь начнется.

— Митькина бесится, она решила, что ребенок от Репы. То ей Юрка нужен, то Репа…

— Любка… — Ленка все-таки решилась, — а правда, что ты в Юккогубе была и хотела с собой покончить?

Любка неловко затушила сигарету. Стала снова закуривать.

— А че? Ежели мне жить не хотелось? — сигарета у нее в руке сломалась, и Любка швырнула ее в проход.

Ленка встала, медленно подошла, взяла Любку за руки.

— Ты так любишь Ваську?

— А че он забыл про меня! Взял, на х…й, спрятался у своего Юрочки, рыба-ачат целыми днями. Вот сука! Обещал со мною рыбачить, а рыбачил с Юркой! Откудова я знаю, что у него, блин, ко мне серьезно?! А может, может… я тоже от него беременна!

— Любочка, не ругайся! Конечно, серьезно, — испугалась Ленка последнего Любкиного заявления. — Это же видно, как он на тебя смотрит. Он ведь стихи тебе сочиняет! Просто у его мамы беда — ее Вазген бросил. Вот он и распереживался.

— Я вчера приехала — видела, как Алевтина по деревне с поленом бегала… — Любка понемногу успокаивалась.

— С поленом? — переспросила Ленка, представила себе толстую смешную Алевтину, бегающую с поленом, и улыбнулась, — к тете Тосе ходила, Вазгена возвращала. Все-таки, видать, решилась вернуть. Тут уж Тоське нет равных — если увидит, что любят, — кого угодно вернет.

— А я, блин, думала, я ему надоела, получил что хотел и бросил… — Любка все-таки закурила и стала расхаживать по проходу, бормоча. — Ага… Так-то? Да… Хорошо…

— А че раньше времени, не зная ничего, дурно-то о людях думать? Ты прежде все выспроси, а потом — думай себе. Я уверена, что Ломчик сегодня же у тебя на радостях объявится.

— Интересно, все уже знают, как я отравиться пыталась? Митькина узнает — она же в гроб сгонит издевательствами.

Тут же, естественно, появилась Митькина.

— Вспомнишь говно — вот и оно, — прокомментировала Любка вполголоса.

Митькина была с ярким красным зонтиком с намалеванной фигуристой красоткой. И в первый раз не на каблучках — в красных блестящих резиновых сапогах. Про Любку она ничего не знала. Или ей не до этого было.

— Что Леночка, — не здороваясь, Митькина встала напротив них руки в боки, — мои облюбки подбираешь? Бери-бери. Телятница и конюх — как романтично. Она коровье дерьмо убирает, он — лошадиное. Хи-хи.

Ленка молчала: у нее просто не было сил. А Любке уже надоело ругаться с Митькиной. Они просто сидели и тупо смотрели на нее.

Митькина, не дождавшись ответа, и уже менее воинственно заявила:

— А Репу по ходатайству совхоза приняли в городе в транспортное училище. Он автомехаником будет. Машину себе купит вместо мотоцикла.

Ленка с Любкой молчали.

— Вылупились! — вышла из себя Митькина. — Недоумочные дуры! — развернулась и, горделиво виляя бедрами, зашагала прочь.

Неожиданно для самих себя Ленка с Любкой разразились громким смехом: Ленка истерическим, а Любка так, от полноты жизни.

— Митькина вас с Юркой видела на мотоцикле, как он тебя катал, — продолжая заливаться, выговорила Любка, — бесится! Юрка-то сразу в Юккогубу к родственникам уехал, я его там видела: странный он какой-то был, — Любка пихнула Ленку в бок и подмигнула.

У Ленки камень с души упал, и она засмеялась звонким счастливым смехом.

Глава 16

Вечером, когда дождик кончился и даже солнышко выглянуло, Ленка бегала к Аркаше. Ей было невыносимо стыдно за то, что она его не выслушала тогда, на закате, а ведь он что-то важное ей говорил. Как он хочет поехать в горячую точку, в Чечню, спасаться от чего-то еще более страшного, чем война.

Ленка бежала, и ей хотелось обнять его, прижать к себе, утешить, защитить. Но Аркаша даже в дом ее не пустил.

— Чистенькой прикидываешься, святошей? А мне Митькина все конкретно рассказала! Все-все про тебя, Леночка.

Ленка как на стену с размаху налетела:

— Что — все?

— И за меня заступалась — помнишь, когда Репа мои стихи читал и книжку мне не отдавал? — только чтобы перед ним выпендриться! Выпендрилась? Получила? Чистенькая она! Такая же сучка, как все!

Но Ленка не слушала, а бежала, бежала, бежала прочь.

…А у Ленкиного дома, на скамеечке, сидели баба Лена и тетка Тося. Весь день обе провели в заботах, и теперь им хорошо было сидеть вот так, на солнышке, греться. Мир — Тоськин дом напротив, слева сирень, речка, у речки ольхи, а справа —

огороды — был чистым, вымытым, блестящим на солнце, и смотреть на него было приятно.

Бабкам ни о чем не хотелось разговаривать. В голове у каждой были одни и те же мысли, и они это знали. Да и молчать вот так, глядя на мир, оставалось всего ничего: вот-вот должны были прийти с поля — Ленкины родители и сама Ленка. Ужин у бабы Лены давно стоял на столе, и душа была покойна.

Хорошо было видать главную дорогу и людей, снующих, шагающих, прогуливающихся по ней. Вот пробежала Ирка Румзина, за ней тихонько проехал директорский “козлик”. Ирка размахивала руками, как Чапаев саблей, и, наверняка, звала директора на подвиги, на большие дела по поднятию сельского хозяйства из той ямы, где оно давно уже пребывало.

Неожиданно просто, по-деревенски, под ручку, прошли Алевтина с Вазгеном. Тоська засветилась, засияла, улыбнулась беззубым ртом: оно и понятно, мирить людей гораздо приятнее, чем ссорить. Баба Лена тоже заулыбалась, глядя на них, — чай, не чужие люди, а стало быть, и счастье — как свое.

На велосипедах проехала ватага деревенской детворы: Танькиных четыре дочки, два парня Надьки-телятницы, Ларискин младшенький, еще чьи-то… бабки снова заулыбались: хорошо, когда детишки есть — живет деревня.

И тут на той стороне речки появилась Лариска. И бодрым, но развязным шагом направилась через мостик к ним. Бабки вздохнули, но приветливо заулыбались. За Лариской следом трусил косматый Ларискин кобель: одно ухо торчком, другое висит.

— Я к вам за советом, — еще с мостика закричала Лариска.

Что-то в ее походке, интонации было очень уж странное, неестественное… Когда Лариска подошла, все стало на свои места: Лариска была пьяна. Бабки молча удивленно смотрели на нее.

— Я правильно живу? — сразу взяла быка за рога Лариска, глядя на бабу Лену.

— Один господь бог знает, как ты живешь… — бабе Лене рассуждать на серьезные темы не хотелось. Рядом с ее ногой уютно пристроился кобель, и она лениво стала чесать его за ухом, — Шарик-Бобик, фиг те в лобик — плохо домик стережешь…

— Ты что — пьяна? — прямо спросила Тоська.

— Да, — воинственно сказала Лариска. — А че? Че уставились? Я вот всю жизнь правильно жила: не пила, двух парней подняла, вырастила, выучила, обженила одного. Как муж умер — на мужиков больше не смотрела. Работала, старалась, на ферме, дома на огороде, кур держала. Сёгоду овец завела ради шерсти, чтобы вязать маленькому Ванюше-внучку носочки-рукавички. Людям старалась зла не делать, пока черт с этим домом не попутал, так и то все — от нищеты, да когда невестка на меня волком глядит, что ночью не сплю, брожу — спать мешаю. А чего не сплю — так хвори меня одолели: ноги ночами болят — мочи нет. Так ведь еще теперь уродина такая хожу! — и она без злобы или ненависти — сил уже не было — посмотрела на Тоську, вспомнила

что-то, — “а-а…” — сказала про себя и показала Тоське две фиги, — вот, Тосенька, победит космоэнергетик твою вредоносную энергию. Он скоро еще приедет.

Тоська от вида фиг растерялась.

— Ладно тебе, не по-христиански это, срам, — и баба Лена отвела Ларискины руки, — садись-то, в ногах правды нет. Что стряслось-то?

Лариска потеряла мысль, села на скамейку, задумалась…

— А так это, оказалось теперича, что неправильно я жила. И зря жила ажно. В бога не веровала, и как ни крути, а все для себя делала. И детей для себя ростила, и скотину для себя выхаживала. И даже мужика, мол, не заводила, чтобы перед другими нос высоко держать. Это мне космоэнергетик сказал. Приехал вот, говна-пирога, сюды пое-откуда, кто такой, что за птица, кто его надоумил людей пользовать… И вся жизнь моя — псу под хвост! Накрылась медным тазом вся моя энергетика, — Лариска звонко шлепнула себя по макушке и пониже спины, — а где я этого бога возьму, где? Не учила меня мамка-покойница, царствие ей небесное, молитвам. Где ты, господи?! — бухнувшись на колени, театрально воззвала Лариска к небу, то ли кулаками потрясая, то ли руки воздев.

Кобель на всякий случай отскочил в сторону и улегся рядом с клумбой, в тени ноготков.

— Эх ты, забодай тебя комар, — баба Лена притянула к себе Ларискину

голову, — дурная головушка, неразумная, ты что думаешь, я сразу с господом в сердце родилась? Меня тоже мамка не научила. Тогда времена такие были — все иконы прятали и от бога отказывались. А отец-то мой Гуляевский был, сама знаешь, а вся Гуляевщина — богохульники, нехристи, в своего какого-то господа верили, а и пое-в-кого… не знаю… От них, что ли, учиться было? Ты думаешь, дорога к богу такая легкая, как… как за водой сходить?

— Лей, зашарайдала. Мужика она не заводила, — проворчала Тоська, все еще обижаясь на фиги, — а ты возьми и заведи! Рожа-то получше стала, моими, промеж прочим, чаяниями тоже. Думаешь, мне не совестно было, кажный день на тебя такую в очереди глядеть осередь людей? Мянда гордая выискалась!

— Кто?!

— Э… сосна. По-карельски.

— А и заведу мужика, заведу! — Лариска вырывалась из объятий бабы Лены что было силы, — этого… ну… да хоть и Генку с золотыми зубами! Положено же и мне бабье счастье! Как Алевтине. А че делать-то?

— А ты больше спи! — заявила Тоська. — Больше спишь — меньше грешишь.

— Да я!..

— Господь с тобой, Ларисонька, — бабка Лена держала ее из последних сил, — еще чище, чего надумала-то! Помолись вечером, спроси прощения за все вольные ли невольные прегрешения, за слова свои гневные, да попроси, чтобы наставил он тебя, как жить дальше. Жизнь прожить, амин-слово, не поле перейти, не вожжами трясти…

— Не фиги воробьям показывать, — вставила Тоська.

— …да и прожить-то ее можно по-разному. А хорошо жизнь прожить — это не просто…

На этих словах Лариска все-таки вырвалась, вся взлохмаченная, вскочила на ноги:

— Все потому, что я всю жизнь жила с оглядкой, только чтобы худого про меня не сказали — “как люди посмотрят, что скажут”, — а для себя и не жила.

— И это — грех, мироугодничество, — подсказала Тоська.

— Везде — грех! Куда ни плюнь — грех! Жизнь прошла, а вспомнить и нечего! Терпишь все, терпишь, а ради чего? Ради чего, спрашиваю, терпеть?

— Тепереча всех оввинить нап, да? — сказала Тоська, а баба Лена удивилась:

— Что терпеть-то?

— Счастье-то где?!

Ага, срать и рожать — нельзя обождать! — прокомментировала Тоська.

И тут все оглянулись, потому что на главной дороге появились совхозные коровы. Первая вышагивала из ее, Ларискиных, черно-пегая холмогорка, с полным крепким выменем, которое на каждый шаг качалось из стороны в сторону. И Лариска, само собой, залюбовалась скотинкой — корова летом давала два полнехоньких ведра жирного вкусного молока. Следом шло остальное стадо. В основном рыже-пегие айрширки. Тоже толстые, сытые. Некоторые совсем белые или в мелких чубаринках и казались розовыми.

— Чтой-то стадо до фермы по деревне иде? — сказала тетка Тося.

— Колька-дурачок, верно, опростоволосился, — сказала баба Лена.

Самые смекалистые коровы стали спускаться к речке, где у берега уже отава выросла — густая, сочная у воды. Тут же из орешника выскочил Колька на Тюльпане, бестолково размахивая кнутом и бранясь. Уздечка у коня съехала, и даже язык вывалился набок от усердия, как у собаки. Будто на нем верст сто уже проскакали — того и гляди сдохнет. Колька загнал мерина в речку и оттуда пошел пугать коров. Коровы покорно полезли обратно, наверх, на дорогу.

— Ну, и как теперь по деревне ходить? — ни у кого конкретно спросила баба Лена.

— Куды нам ходить? Да и старые мы уже стали — через лябушьи коровьи

прыгать, — так же никому, глядя на стадо, сказала Тоська.

Про Лариску как будто забыли. Она хотела было что-то сказать, но махнула рукой, ругнулась и припустила через мостик на дорогу. Кобель же только проводил ее взглядом, решив остаться там, где его так хорошо приняли. Только снова перебрался к ноге бабы Лены.

— Понорови — стадо-то пройдет! — крикнула было баба Лена, но Лариска уже ловко раздавала тумаки коровам, пробиваясь вперед.

— Счастье побежала имать, — вздохнула Тоська.

Глава 17

Лариска запила крепко. Каждый день с утра уже бегала, залив глаза. Самое интересное, что она и впрямь решила охмурить Генку с золотыми зубами. С Генкой ее пару раз видели, во всяком случае. Интересно, что он тоже был навеселе.

— Ага, Генка, и к тебе нагрянуло! — как-то на ферме шумно обрадовалась Танька и изобразила неприличное, а Генка запустил в нее прямо из офиса червивым подберезовиком.

Лариска же сначала на ферме появлялась, а потом и вовсе ходить перестала. Видно, у нее скоплено было что-то на черный день. Было, стало быть, что пропивать. Невестка срочно поняла, какая у нее, оказывается, золотая свекровь была до сих пор, но было поздно. Баба Лена пробовала Лариску вразумить, но та сразу начинала нести околесицу:

— Ты у меня простыни грязные видела? А занавески? Ты, вообще, грязь у меня дома видела хоть раз? — и хоть кол на голове теши.

Пила она, понятно, с Манькой.

Ходили две сестрички по деревне в обнимку, расхристанные, простоволосые, а вечерами орали во всю глотку песни, сидя у Маньки на крыльце. Манькин барак и дом Абрамовых, Ленкин, стояли недалече, но за Ленкиным речка загибалась, уходила от дороги и разграничивала соседей. На речке, на этой границе, был остров, сплошь заросший ольхой. Деревья скрывали участок Абрамовых, заглушали шумы. Так было, пока хитрые алкоголики не додумались спилить всю ольху себе на дрова.

В деревне ведь до сих пор в отношении земли был полный коммунизм. После того как перестали держать овец, отпала надобность в заборах. Прогнившие, истлевшие от времени они развалились, как будто почуяв свою ненужность, с горя. “Заборы пали, да здравствует всеобщая солидарность трудящихся!” — как тогда выразился Ломчик. И все потихоньку стали забывать, где чье. Кто с каждым годом картошки стал сажать все больше и больше: благо, Генка с золотыми зубами охотно скупал излишки. Кто — там куст смородины прикопал, здесь — морковки посадил. Вдоль речки землю захапали, в сторону полей — до самых оврагов. Какие там положенные пятнадцать соток! Город землемеров посылать не спешил: да берите вы пока эту землю, сколько хотите, — все равно ведь, как сосчитаем, не сможете выкупить, налоги платить. Совхозу было наплевать.

Так вот, вырубили алкоголики ольху на острове, и от Ленкиного дома на Манькин — вид открылся во всей красе. И слышимость была — как из хороших динамиков. Сядут Лариска с Манькой на крылечко и затянут: “Ты скажи, ты скажи, че те надо, че те надо…” Ладно бы пели что-нибудь родное, заонежское, так нет же, выводят этот пошлый попсовый хит. Компания их, как правило, к этому времени разрасталась. Добавлялись бывший конюх дядя Толя, отец Юрки, скотник Иваныч, Манькин племянник Сашка из Юккогубы, который, как у тетки запой, быстренько появлялся в гости, Федька-чеченец — его кореш, еще кто-то. А когда совсем зальют глаза и все слова позабудут, переходили на любимую Манькину песню. “Упала лопата” называется. Хороша эта песня тем, что в ней всего два слова “упала” и “лопата”. Тянуть можно бесконечно и на любой мотив. Хочешь — можно весело спеть, в духе марша, чтобы все в груди и не только поднялось, но и стояло стоймя, от захлестнувшего чувства. (Впрочем, тогда пели “лопата стоит!”.) Или, наоборот, всю тоску накопившуюся излить. Песня грустная, лопата-то упала… Упала и пропала.

Иногда с ними пил и Генка с золотыми зубами. У него, богатого, тоже, видимо, была своя “лопата”… Да у всех у нас она есть, чего уж там.

Генка тогда обнимал дядю Толю и пытался нашарить в нем чистое, доброе, вечное:

— У тебя же образование есть, Толян, сельскохозяйственный техникум! Что же ты, а? А может, пай в совхозе, фермером пойдешь, а мы еще все к тебе наниматься придем? Земля-то ведь прокормит…

А Толька плакал, наливал и пил:

— Не умею я, чтобы сам. Вот укажут, куды пойти, что сделать, трезвый — сделаю, а сам… А может, еще вернется социализм, а?

— Не вернется. Споем?


Вот и сейчас Ленке, только что пришедшей с фермы, ясно были слышны нестройные голоса, тянувшие каждый о своем, но все вместе — об одном и том же.

— Ироды, — сказала баба Лена, подавая на стол, но сказала это с такой жалостью, — что с ними делать? И Лариска-то наша туда же. Вот как с людьми бывает, Леночка. Ты ешь, ешь, папанька с маманькой сегодня совсем поздно будут. Что-то ты о женихе своем ничего не рассказываешь?

— Да какой жених, — Ленка опустила глаза в тарелку и покраснела, — скажешь тоже, бабушка! — и не выдержала: — бабушка, мне кажется, он меня тоже любит! Вот правда, любит.

— Любит, любит, Леночка, любит…

— А еще мне Аркаша Сидорчук — ну, знаешь? — что-то особенно сказать хотел, помощи попросить. До меня сразу-то не дошло: я сама собой была занята и ничего вокруг не видела. Представляешь, мне человек свою боль хотел рассказать, помощи просил, а я не услышала! А потом пришла к нему, а он… — и она рассказала, как ходила к Аркаше.

— Слабый человек — ваш Аркаша. А на войну бежать по своей воле — это дурь. Он думает, война — это романтика, это красиво, а увидит правду — испугается, предаст тех, кто там по необходимости, по долгу.

— Да, да, люди все хорошие, — горячо согласилась Ленка, — только слабые некоторые. Как Аркаша. Так ведь и надо ему скорее помочь! — и уже готова была бежать. — Разобраться…

— Помогать надо сильным, Леночка. Вот Юрка твой — сильный. Ему и надо помогать. Сильным ведь — тяжельше всего. А защищаться, Леночка, можно только любовью. Не оружием, не нападением, не ударами, а любовью. Только любовью. Он тебя обижает — а ты не обижайся, а только еще больше его люби. Но если уж

любишь — иди до конца, не отступай. И Аркашу люби, чтобы он тебе ни сказал.

Воспоминания о Юрке разбередили Ленкину душу, и после ужина она отправилась пройтись.

Со второго Спаса, Преображения, хорошая погода закончилась, и уже какой день было пасмурно. Еще не холодно, но уже явно чувствовалось, что короткое северное лето прошло и наступает осень.

Тучи висели серые и сырые, но дождика не было. Ленка кругом, кругом, в обход домов полями, сама того не заметив, дошла до конюшни. Как звали ее туда. Издалека уже было видно, что там кто-то есть. Ленкино сердце испуганно забилось, и она радостно бросилась к воротам. На конюшне был Юрка.

Сидя на корточках у конских ног, он медленными задумчивыми движениями мазал Мусте мокрецы цинковой мазью. Тусклая лампочка, покачиваясь от ветра, освещала конюшню зыбким светом. Тени от лошадей были пугающе неправдоподобные.

— Привет, — Ленка бочком втиснулась в приоткрытую створку ворот, — что делаешь?

— А, привет, — Юрка едва поднял голову, — что-то ноги у Мусты совсем худые стали… Все болячки…

— Хочешь, я помогу?

— Я уже все сделал, — и продолжал мазать.

— Как дела? — Ленка не знала, о чем говорить. Ей хотелось сесть на прошлогоднее сено и смотреть на Юрку, смотреть.

— Хорошо.

— Как рыбалка?

— Клюет.

Замолчали. Потом Юрка сказал:

— Шла бы ты домой, а то, небось, дождик будет.

— Я не боюсь дождика, — Ленка испугалась, что он ее выгоняет, и придвинулась ближе, — мне так хорошо отчего-то сидеть здесь, смотреть на тебя, — хорошо говорить у нее получалось только о своих ощущениях.

— Нашла на кого смотреть. Я тебе че — телевизор? Че тебе надо-то от меня?

— Как — чего? — удивилась Ленка, — я ведь теперь — твоя.

— Насмотрелась сериалов! Насмотрятся они, выучат, а потом несут чушь, как по писаному! — Юрка забросил палочку, которой выковыривал мазь из банки, закрыл банку и встал, оперся на перегородку стойла, — ну, давай, давай, я послушаю.

Ленка растерялась, все слова вылетели у нее из головы. Глупо уставившись на него, она сидела, открывала и закрывала рот, как плотвичка.

— Я тебя люблю, — наконец, сказала она.

— И че дальше?

— Ты меня тоже любишь.

— Зашибись. Это уже интереснее. С чего это ты решила? — Юрка демонстративно переменил позу, изобразил крайнюю степень внимания.

— Ты же со мной… спал, — Ленка удивленно развела руками и прямо, честно смотрела ему в глаза.

Юрка смутился. Вылез из стойла, ударив Мусту под живот, чтобы приняла в сторону.

— Ты че, дура? Я тебя не заставлял это делать, не уговаривал — сама пошла. Что хотела — получила. Хватит теперь на конюшню ходить. Или че? Я на тебе теперь жениться должен? Так времена давно изменились. Нечего тут бедную Лизу изображать! Все! Свободная любовь! Кайф! — на самом деле он не знал, что сказать.

— Разве что-то изменилось? — удивилась Ленка. — Ведь как было, так и есть… ну, как положено между мужчиной и женщиной, так оно и осталось до сих пор… и будет всегда. Если мужчина…

— Иди ты! Не собираюсь я ни на ком жениться. Ни на тебе, ни на ком-то еще. Мне двадцать лет. Я еще погулять хочу, что-то в жизни увидеть. Я, может быть, еще поступать в город поеду!

— А я тебе чем помешаю? Хочешь — гуляй, хочешь — едь поступай. Я за тебя порадуюсь, помогу собраться в город.

— Чему ты порадуешься?! Что за дурацкая фраза “я за тебя порадуюсь”. Не надо за меня радоваться. Я сам за себя хорошо порадуюсь. Может, я и не поеду никуда и радоваться не буду! И без тебя как-нибудь, — Юрка искал, чтобы еще такое убийственное сказать, — проживу! Клево!

— Разве ты не хочешь, чтобы тебя кто-то утешил?

— Я че — убогий, чтобы меня утешать?! Я все могу! Я сам все знаю! Я даже пить брошу, чтобы не сгнить заживо, как папаня! Совсем брошу! Мы с Ломчиком вместе бросим! Я… я грибы мариновать сам научился!

Ленка засветилась, засмеялась, представив, как он маринует вечерами грибы в цветастом переднике. Юрка готов был ее убить:

— Мне че, уже пора — построить дом, посадить дерево, вырастить сына и выйти на пенсию?!

— Знаешь, — обрадовалась Ленка, уловив что-то похожее на собственные размышления, — я тоже думала, что это глупый идеал — посадить дерево, построить дом, вырастить сына. Посадить одно дерево. И загубить сто, чтоб построить дом. Дом для кого? Для себя, для своих детей. Вырастить сына — так ведь все животные стремятся оставить после себя потомство, а человек ведь — не животное. Ему не только потомство важно оставить. Сына это само собой, но человек рождается еще для чего-то, для чего-то большего, чем дом, дерево…

— Отстань ты со своими проповедями! Хочешь тут сидеть — сиди, а я пошел. Чао. Буэнос диас! — Юрка шумно вышел и громко хлопнул воротиной.

Ленка осталась сидеть. Ее самоё увлекли собственные слова о том, что вырастить сына и построить дом — не самое главное в жизни.

— Человек рождается, чтобы всех любить, — вслух продолжила она, — но как это “всех любить”? Да и любить можно по-разному. Вот я Юрку люблю. А что я ему хорошего сделала? — Ленка вдруг поняла, что ничего хорошего она для него не сделала, а просто бегала следом, ожидая хорошего от него. — Юрка! — закричала Ленка и опрометью кинулась следом за ним, сама еще не зная зачем.

И столкнулась с ним сразу за воротами. Юрка никуда не ушел.

— Че ты орешь?

— Давай я для тебя что-то хорошее сделаю?!

Юрка молча схватился за голову.

Глава 18

Умер Ленкин двоюродный дедушка, деда Саша. Умер незаметно, как и жил незаметно. Нашла его тетка Шура, когда молоко принесла — он у нее молоко брал. Постучала — открыто. Вошла — лежит себе на полатях. Ровный такой, торжественный. Совсем не страшный.

Умер, и все спохватились, что человек-то он, оказывается, хороший был. Пил опять же в меру. За одно это мужика уже в рай брать можно. А он еще и худого не делал, работал в совхозе механиком, “Жигули” чинил местным и дачникам за спасибо.

Прославился, вычитав в старом журнале, что для увеличения урожая картошки надо в землю на поле пружины специального размера определенным способом закопать. Они будто с магнитным полем земли взаимодействовать будут и урожай повышать. Уверовал в это, тихо-мирно намастерил себе этих пружин в гаражах в Юккогубе. И по весне, перед посадкой, обошел с ними, как крестным ходом, поле три раза, помолился да и закопал их в землю, как на бумаге написано. Вся деревня смеялась. А осенью плакала горючими слезами. Шутка ли — посадил, как все, а выкопал в два раза больше картошки. Продал Генке с золотыми зубами излишки, новый телевизор купил.

Деда Саша тогда сам растерялся. Ходил по деревне и всем предлагал сделать таких пружин и объяснить, как закопать. Все только отмахивались, кричали: что, у нас не все дома, что ли, — пружины в землю закапывать! Но завидовать продолжали. Такие

люди — что с ними поделаешь?

А теперь всем стыдно стало. Жена его бывшая, но не разведенная с ним, приехала всплакнуть да дом осмотреть — наследство. Брат из Челмуж, еще какие-то родственники. Не старый мужик-то еще был деда Саша — лет пятьдесят ему и было-то. А фельдшера сказали: инфаркт. Вот оно как бывает.

Хоронили в пятницу. Вся деревня собралась. Генка с золотыми зубами, который вроде как другом ему был, речь сказал. А вообще, разучились хоронить теперь. Никто обряда не помнит, что говорить не знает. Все толпятся, толпятся, только друг другу мешают. Мертвому, конечно, уже все равно, но все-таки. Землю пошвыряли по очереди, помялись и закапывать стали.

Неожиданно заревел магнитофон дачников. Не Иволгиных, а тех, что рядом коттедж отгрохали: не дом — дворец. По куйтежским понятиям. Так вот, люди человека в иной мир провожают, последние почести отдают, бабы ревут, а у них через три сосны магнитофон орет какую-то похабщину. Деревенские все креститься стали. Вот она жизнь, куда катится. Куда?

К бабе Лене подскочила с утра уже “хорошая” Лариска, которой на песни было наплевать:

— Лена, хотела я к родителям своим заодно сунуться, а могилки найти не могу, сходи со мной — может, найдем?

— Уж будто не знаешь, Лариса, — оглядываясь, прошептала баба Лена, — все мертвые собрались новенького принимать, не до живых им сейчас. Завтра к своим сходишь. А сейчас шла бы домой — срам так на кладбище ходить.

Но Лариска отмахнулась и пошустрила куда-то дальше. Баба Лена только вздохнула тяжело. Невдалеке тоже “хорошая” Манька потирала руки — на поминках можно будет “догнаться”.

Баба Лена с Ленкой тоже потихоньку пошли до дому. С утра было солнышко, а теперь быстро набежали тучки, и снова собирался дождь. Пробовал силу, накрапывал, пугал.

— Гадала я на Лариску, — сказала баба Лена, — чтой-то у нее столько событий. Удар. Перемена жизни. И не пойму, худо это или хорошо. Помоги ей господь.

Ленка не знала, что ответить, но тут между ней и бабушкой встряла Любка.

— Добрый день, баба Лена! Как ваше здоровье? Мы тут с Ленкой отойдем, пройдемся по полям, — и утащила Ленку за собой.

Они пошли вперед, вышли с дороги на межу в гороховое поле.

— Мне Вася письмо написал. В стихах! — Любка достала из кармана тетрадный листочек и дала Ленке прочитать, — вот.

На листочке было написано:

Привет, Люба!

Пишет тебе твой муж Василий.

Лежу я в домашней темнице сырой,

Вскормленный водярой Васек молодой.

Приходи сама, приноси еды,

Мне никто не нужен кроме ты.

Ты моя родная, я тебя люблю.

Ну а коль ты против — я тебя убью.

Я тебя родную за ноги возьму

И тропой таежной в дали унесу.

Ты не бойся, шутка,

Я ведь пошутил.

Ты не злись, родная, я тебя люблю.

Подпись: Василий.

— Все фару-рару. По почте прислал, — похвасталась Любка, — вот тетя Шура ругалась-то! Совсем, говорит, ополоумели — в одной деревне, а переписываются, бумагу тратят! Знаешь, я поняла, я его люблю, — Любка остановилась, — я его правда люблю. Я даже замуж за него хочу. А что? Жить будем у меня. У меня ведь квартира в “Голливуде”, а у него мамке как раз не до него. Раз у них все с Вазгеном наладилось.

— Как это — замуж? — Ленка почему-то не ожидала от Любки такого, — что ты с ним делать-то будешь?

— Да что с мужем делают? — у Любки даже лицо стало какое-то другое, простое, доброе, женское. — Щами кормить буду. И кашей. Придет вечером домой, я его посажу напротив, щей ему налью и буду смотреть, как он ест.

“Да-да, ты молодец”, — пробормотала Ленка и пошла, быстро-быстро пошла прямо в горох. Любка ее догнала:

— Ленка, да что с тобой? А у тебя-то как с Юркой?

И Ленка заплакала, в первый раз по-настоящему разревелась, села в горох, мокрый от капель. Любка обняла ее, и Ленка уткнулась ей в ноги, продолжая реветь.

— Я ведь такая глупая, такая никчемная, Любка, — причитала Ленка, — я же только бегаю за ним, а что хочу — не знаю. Знаю, конечно, но не могу же я ему так прямо сказать: давай поженимся. А что еще сказать — не знаю. И сделать для него ничего хорошего не могу. Что я могу сделать? Кота разве дохлого прийти и закопать?…

— Какого дохлого кота? — испугалась Любка, — не надо ему под дверью кота закапывать!

— Не под дверью, — пыталась объяснить Ленка, — ему собаки кота принесли. Дохлого… Он воняет…

Говорят, дождик — это слезы всех влюбленных, всех влюбленных на свете, которых не любят, обижают, не замечают… Влюбленные плачут, и слезы поднимаются к небу. Они такие легкие и такие чистые, что поднимаются к небу. Копятся там, копятся, и проливаются дождем, чтобы люди помнили о том, что влюбленных нельзя обижать. Они такие беззащитные…

— Люба, а умирать — страшно?

— Бог с тобой, я же не умирала.

— Но ты же хотела. Ты же дошла до черты, не знаю, ну когда жизнь не мила… Страшно это?

— Я не хотела на самом деле, — призналась Любка, отвернувшись. — Я не знаю, чего хотела. Так это все дурость, — Любка сорвала стручок. — Горох-то переспел, — и посмотрела на Ленку. — Страшно.

Ленка сидела и размазывала слезы по щекам, честно стараясь перестать плакать. Но слезы катились и катились. А дождик вроде бы перестал.

— Шарик-Бобик, фиг те в лобик, — Любка шутя отвесила Ленке щелбан по

лбу, — плохо домик стережешь!

Ленка улыбнулась было сквозь слезы, но снова заревела.

— Ты, Ленка, не думай об этом, — испугалась вдруг Любка и схватила Ленку за руки, — что он, этот Юрка, особенный? Болван заправленный. Выширится на своем мотоцикле и… — спохватилась. — Да и любит он тебя. Как тебя можно не любить? Да ты поплачь, поплачь.

Так и сидели в горохе. Все уже прошли с кладбища. Снова начал накрапывать дождик.

— А ты что думала? Любовь — это когда двадцать процентов времени тебе очень-очень хорошо, а остальные восемьдесят так хреново, что впору удавиться, — важно сказала Любка.

— Вот и Аркаша так говорит…

И они потихоньку пошли по домам.


Гроза собиралась нешуточная. Высокие грозовые облака копились над деревней, копились, снаряжались, как вражеская рать, пугали… А потом ринулись в бой.

Гремело так, что, кажется, в райцентре было слышно. Ленка побежала на

ферму — промокла до нитки, даже до мостика не добежав. И лило, и лило, и лило с небес.

Работала, поила-кормила телят, а через коридор было видно — поливает.

И с фермы бежала — заливало все вокруг.

Но и эта гроза прошла. На небе, на фоне туч повисла радуга — легкомысленное цветное коромысло.


Вечером тетя Шура стукнула в окно и вызвала бабу Лену:

— Ступай-то, Насте плохо, помирать собралась.

И баба Лена побежала к Насте, благо недалеко.

Дом был не убран. Настя лежала на перине под ватным одеялом. Рядом с кроватью стояла табуретка, заставленная баночками и пузырьками лекарств. На полу около тапочек лежал тонометр.

— О-ох, Лена, смертушка моя пришла видно. О-ох, снилась мне наша мамка да как будто звала ёна куда-то. Молчит, смотрит и рукой эдак, — Настя показала, — делает. О-ох!..

— Что болит-то? — баба Лена присела на край кровати, — тронься-то.

— О-ох, не ворохнуться, сердце бьется ажно выскочить ему нап.

Баба Лена подняла с пола тонометр и измерила сестре давление. Давление оказалось высоким. У всех гипертоников в этом возрасте повышенное — дело обычное, но что-то уж совсем оно подскочило. Баба Лена даже испугалась. Подала Насте адельфана выпить.

— За матушкой-то во сне пошла? Куда она звала?

— Нет, не пошла.

— Ну и хорошо, — успокоилась Лена, — а снилась — так что ж, болеешь ведь. Все под богом ходим.

— О-ох, ноги худые совсем стали, болят — мочи нет, встать не могу, спина болит, окаянная, — согласно запричитала Настя, — ухо застудила — болит.

Баба Лена натерла ей спину и ноги мазями, измерила температуру, поставила горчичники. Больное ухо как маленькой заткнула ваткой с борным спиртом. В общем, провозилась с ней два часа. Не торопясь, выслушивая подробности о болезнях. Потом просто посидела, поговорили.

Поставила чай. Выпили чаю. Настя даже села на перине: полегчало ей.

— Куселасьска-то Тамарка в Юккогубе мужика своего убила. Дрались-дрались — и вот убила, — сказала Настя.

Баба Лена только рукой махнула: ничего удивительного. Настя согласилась.

— Ну, пойду я, что ли?..

— Сядь-то поближе, — Настя легла, баба Лена к ней придвинулась. — Я же младше тебя?

— Младше, на шесть лет, — согласилась баба Лена.

— Я и умереть позже тебя должна, да? На шесть лет позже!

— Позже, позже.

— Я ведь так не хочу умирать, Лена, так не хочу. Вот ты думаешь, и все думают, чего жить, когда одна да одна. Дочка уехала, замуж вышла, а внуков не заводит. Но ведь будут же внуки, да? — Настя вцепилась в руку Лены. — Внуков увидеть хочется, Леночка. И просто пожить хочется. Даже одной. Я ведь младше тебя — как же мне умирать? Ты уж умри раньше меня, а, Лена? Так ведь справедливо будет, ты же старше! Умри раньше меня, Ленушка, ну, пожалуйста!

— Хорошо, хорошо, Настенька, умру я раньше тебя, я ведь, право, старше.


Потом баба Лена долго одна сидела у Настиного дома на скамейке. К себе идти не хотелось. Думала.

“Я ведь и сама скоро умру”, — думала баба Лена, — “годков-то уже — под восемьдесят, долго ли жить осталось? А жить и вправду хочется. Очень хочется…”

Свечерело. Со старого тополя у Настиного дома облетали желтые листья. Кто-то ссутулясь брел по дороге, запахивая плащ от налетавшего порывами ветра.

Подошла Лариска — как будто знала, что баба Лена здесь, — и молча села рядом.

— Бог есть, — сказала Лариска. Она была совершенно трезва, только под глазами набрякли мешки, и все морщины проступили резче.

— Поверила, значит.

— Я его видела.

— Кого?

— Бога.

Помолчали.

— Я домой пришла днем — дома никого нет. Стала обед варить. Кто-то как будто ходит по дому. Я туда-сюда — никого нет. Плиту стопила — звуки из маленькой комнаты. Никого нет. До того измаялась. Потом дождь полил, потемнело. Гроза началась, и электричество отключили. А он ходит, ходит. Домовой, думаю. А сердце так и либайдает. Не выдержала я и побежала в баню.

— Почему в баню-то?

— Не знаю. Прибежала, сижу, а там под полком тоже кто-то как бегает — топочет! Я ноги в руки и домой. Бегу через мостик-то, а за мной — шаги. Дождь поливает, молнии сверкают. И до того страшно мне стало… Вот, думаю, сейчас умом и тронусь. Так страшно, так страшно. Нет, думаю, лучше я прямо на того посмотрю, ну, кто за мной идет. Оборачиваюсь… — Лариска выдержала паузу, — бог.

— Бог, — говорит, — шагает за мной потихоньку. Одну руку к сердцу прижал, а другую над моей головой держит. И до того мне хорошо и спокойно стало. Он же руку над моей головой держал, вот так, — Лариска показала над головой бабы Лены, — закрывал меня, понимаешь? Не только от дождя, от всех невзгод закрывал. Так спокойно мне на душе, так светло стало, так легко. Веришь?

— Ну… — баба Лена не знала, что сказать: она бога никогда не видела. — Бог так бог, отчего бы ему не показаться…

— Теперь все будет хорошо, — Лариска положила руку бабе Лене на плечо, вроде как обняла. — Прости ты меня за все, сестричка. Теперь я знаю, как жить надо, — Лариска встала. — Пойду я. Мне ведь столько дел теперь сделать надо. На работу завтра выйду. Загуляла я, да?

— Ой, загуляла, — баба Лена тоже поднялась, — как вы голосили про свою лопату.

— Великая песня, но век больше в рот не возьму.

Дошли до Ленкиного дома.

— Или ты все сомневаешься? — вдруг спросила Лариска. — Так его и Манька видела. Она как раз ко мне шла. Не веришь — спроси Маньку.


Маньку вечером увезли на “скорой” в райцентр. То ли явившийся ей бог на нее так подействовал, то ли за месяц запоя организм поизносился — не знаю. Увезли, две недели держали: кололи, промывали, дезинфицировали. И выпустили, наконец. Лариска было убиваться начала, она, мол, виновата в этом. Ведь до нее Манька пила две недели максимум, потом останавливалась — деньги кончались, и их надо было зарабатывать. А с Лариской, за ее счет, обычного перерыва не получилось. То есть она, Лариска, виновата — споила. Но, вернувшись, Манька пить бросила. Как отрезала. Может, совсем печень отказала, а может, господь — причина. Увидишь бога ни с того ни с сего — так и бросишь пить. По-всякому бывает ведь. Ну и Лариска вроде как ни при чем. Даже — благодетельница. Мир.

Глава 19

В конце августа, на Успение, неожиданно выдались летние погожие денечки. Жары не было, комаров и оводов поубавилось. Живи — радуйся. Молодежь собралась на пикник — надо же разговеться.

Идти решили до ламбушки по дороге на Паяницы. Места там красивые, ягод много. В ламбушке и искупаться можно: озерцо чистое, мелкое и поэтому теплое.

— Ленка! — утром, коровы уже ушли на пастбище, прибежала Любка в

телятник, — наши на пикник идут! Меня Ломчик только что позвал. Они уже продукты собрали. С нас — спиртное.

— И меня позвали? — неуверенно переспросила Ленка.

— Ну, всех ведь зовут… И тебя тоже!

— Да у меня и денег нет…

— Ай, какой ты тормоз! Юрка ведь там будет, понимаешь, Юрка! Иди, ищи деньги, переодевайся и к клубу! — и Любка удрала.

Ленка быстренько закончила убирать клетки, сбегала домой, переоделась, попросила у бабушки денег и пошла к клубу. Но чем ближе она подходила, тем больше ее одолевали сомнения. Раньше в подобных развлечениях она участия не принимала. Не хотелось ей. Да ее особо и не звали. И с Юркой ничего не было ясно.

У клуба было видно ребят: на скамейке стоял и паясничал Ломчик, к дереву прислонился Аркаша, рядом стоял младший, неженатый сын Лариски — Саша. Федька-чеченец методично забивал косяк, Митькина о чем-то шушукалась с дочкой Иволгиных, на скамейке сидели Любка и Анька-мелкая. Репы не было — он уехал в училище. С противоположной стороны с рюкзаком через плечо, в панаме, широким шагом к ним подходил Юрка. Все обернулись к нему, загалдели… Ленка вдруг почувствовала, что сердце у нее ухает и проваливается куда-то вниз. Ей стало жарко, и она в ужасе почувствовала, что краснеет. Но было поздно: ее заметила Любка и стала звать:

— Ленка! Иди скорее сюда! Да что встала-то как вкопанная?

От этих воплей все обернулись на Ленку.

— Что? — последней медленно поворотилась к ней Митькина, — и эту кто-то звал?

Любка схватила Ленку за руку и тащила ее к ребятам.

— Тебя же там, Леночка, кабаны съедят. Одни рожки да ножки останутся.

Ломчик заржал было, но Любка резко пихнула его в бок, и он осекся:

— Да пусть идет — вместе веселее!

— А тебя съедят — только куча дерьма останется, — грубо сказала Любка Митькиной, — Ленка пойдет с нами. Деньги взяла?

Ленка кивнула, протянула купюры.

— Ништяк! — обрадовался Ломчик; на нем красовалась огромная, явно кавказская, новенькая кепка.

— Водки еще возьмите, — скомандовал Юрка, — сбегай-ка, Аркаша.

Таким образом, Ленку вроде бы приняли, взяли с собой. Она изо всех сил смотрела на Юрку, но он на ее взгляды не отзывался.

— Водочка, селедочка, икорочка, эх-ма… — Ломчик выматерился от избытка чувств, и Любка тут же его отчитала.

Она всерьез занялась его воспитанием. Ломчик лыбился и слушался: ему было приятно.

Он снова влез на скамейку и попытался отбить на ней чечетку, но скамейка страдальчески заскрипела.

— Слезай, клоун, — сдернул его Юрка и хотел было шлепнуть по кепке, но встряла Ленка:

— По голове бить нельзя — можно связь с космосом перебить, — ей хотелось сказать что-нибудь умное, поразить Юрку.

Все заржали.

Юрка все-таки прихлопнул Ломчика по макушке:

— И не матерись при дамах.

— Ну вот, связь с космосом перебил, — испугался Ломчик.

— А с чем еще связь бывает? — спросила Анька-мелкая на полном серьезе.

— Связь бывает не с чем, а с кем… — Митькина подглядывала на Юрку и медленно то расстегивала верхние пуговки блузки, то застегивала.

— С землей, — сказала Ленка, не заметив маневров Митькиной.

— Мою связь с землей прошу не трогать, — заявил Ломчик, прикрыв зад руками.

— А тебе ее еще в детстве не перебили? — осведомился Юрка.

— Эх, наверное, перебили, — расстроился Ломчик. — Земля, земля, я — задница, как слышно? — он наклонился ухом к траве, — никакого ответа. Сто процентов — перебили.

Из магазина показался Аркаша:

— А мне не продают! Мне восемнадцати нету!

— Я сбегаю? — предложил Сашка и побежал в магазин: ему уже исполнился двадцать один год.

— Связь Алкаши и алкоголя нарушилась, — констатировал Ломчик, глядя на приближающегося Аркашу, и уже громче: — А что у тебя в рюкзаке-то так много всего?

— Капуста, я вчера по полю капустному прошелся — она уже такая большая вымахала.

— Зачем нам на пикнике капуста? — удивился Юрка.

— Давай сюда, — Ломчик вытребовал у Аркаши кочанчик и тут же начал аппетитно хрумкать, — люблю свежую капусту. В ней витаминчики, протеинчики… Мне от нее так хорошо… Наверное, в ней алкоголь есть, — и по привычке добавил, — сто процентов.

Заржали: водка — 40, спирт — 96, капуста — 100 процентов.

— Ломов! Тебе восемнадцать лет, осенью в армию идти — где твоя серьезность? — смеясь, спросил Юрка.

— Где, где… Сказал бы я, где, да ты опять скажешь “не матерись при дамах”.

Подошел Сашка с четырьмя бутылками водки.

— Куда столько-то? У нас же есть с собой? — испугался Ломчик. — Мне домой теперь никак нельзя пьяным показываться — что я Вазгену скажу?

— Скажешь, что капусты переел, — засмеялся Юрка и снова слегка перебил ему связь с космосом.

Отправились.

Вышли в поля. Ближе к лесу паслось стадо. Рыжие коровы торчали на желтой траве, как грибы. Пастуха не было видно.

Впереди вышагивал Юрка, сразу за ним Ломчик с Любкой под ручку. Следом Аркаша с Анькой-мелкой, Иволгина с Сашкой, потом остальные, укуренный Федька-чеченец. Ленка пыталась было пристроиться рядом с Юркой, заглянуть ему в глаза, поймать его взгляд. Увидеть, узнать: как он, что он, любит ли он ее. Но сначала ее оттеснил Ломчик, что-то с увлечением рассказывавший Юрке. Тут же с другого боку пристроилась Митькина, шикнув на Ленку, как на собачонку. Ленка опешила, остолбенела. И тут же ее обошел Аркаша и даже не взглянул, как будто не ходил он за ней в лес, не читал ей стихи…

Все дружной толпой обогнали Ленку. Толпой, в которой Ленке не было места…


Ленке вспомнилось вдруг. Она маленькая. На ней нелепая короткая юбочка и грязная майка. Она стоит на дороге, ее зовут ребята: “Ленка, хочешь конфетку? Хочешь?”

Кто ж в детстве не хочет конфетки?

Кто протянул туго завернутую конфетку в ярком сказочном фантике? Чья это была маленькая вся в ссадинах рука?

Ленка радостно хватает конфетку, боясь, что передумают. Разворачивает, торопится и у нее не получается. Наконец, получилось. Вот снялся яркий фантик, под ним золотистая фольга… А вытащенным из фольги оказывается камушек. Грязный маленький камушек, по форме похожий на конфетку.

И все смеются, смеются…


Но Ленка упорно продолжала идти следом за ребятами. Низко опустив голову и сжав кулаки. За Юркой.

Подошли к стаду. Коровы испуганно поднимали головы, вскидывали рога, моргали. Потом снова принимались щипать траву, жевать и отрыгивать жвачку.

Еще никто ничего не понял, но все разом почувствовали неладное. Кто-то закричал: “Бык!” — и все кинулись врассыпную.

Казалось, что это игра. Как в детстве Ленка с Любкой дразнили и убегали от соседского кабанчика.

Коровы переполошились, стали расходиться, разбегаться. Ленка, отбежав немного к деревне, остановилась, обернулась. Бык, возвышаясь над коровами, решил атаковать нарушителей его владений. Большинство ребят кинулось за стадо, ближе к Кольке-пастуху, который лежал, облокотившись о седло, рядом с расседланным Тюльпаном. Кто-то рванул назад, к деревне. И только Юрка, шедший впереди, с двумя рюкзаками — своим и Митькиной, решил, наверное, не отступать, и так и шел к лесу, только ускорил шаг. И бык почему-то выбрал его.

Бык, низко опустив голову, как на корриде, выставив вперед рога, перешел на галоп и медленно, но верно нагонял Юрку.

Юрка побежал.

Колька судорожно седлал Тюльпана.

— Брось рюкзаки! — кричал Ломчик.

Кто-то, кажется Митькина, визжал не переставая.

Ленка сама не заметила, как побежала.

Ленка бежала за быком, по диагонали, стараясь успеть, перехватить, не дать быку нагнать Юрку. Она задыхалась и кричала что-то невразумительное. Ругала быка, наверное, и, кажется, впервые в жизни ругалась непотребно.

Сообразив, что, даже срезав угол, быка ей не догнать, стала хватать с дороги камни, намертво втоптанные в землю стадом. Выскребать их, ломая ногти. Швырять в быка, стараясь отвлечь его от Юрки.

Она попала быку в крестец, два раза в шею, в голову. Кричала что-то про то, чтобы он оставил Юрку, отстал.

И бык испугался криков, тычков. Он вдруг поджал хвост, как собака, и, косясь, припустил от Ленки, забыв про Юрку. Ленка не верила своему счастью и все бежала следом, совсем уже выдохшись, и кричала, и все кидала камни, уже не попадая…

…И тут бык понял, что не такой уж и страшный зверь за ним гонится… Что совсем ничего страшного нет… Он резко развернулся и кинулся на Ленку.


В машине скорой помощи Ленка все цеплялась за юккогубского фельдшера, теребила ее, называла мамой:

— Мама, мама! Правда, у меня на свадьбу платье будет белое? Длинное такое, широкое, как в кино. И плечи голые. И перчатки выше локтя. Белые!

— Будет, будет, — говорила фельдшер, клала ей руку на лоб и держала голову, чтобы на неровной дороге не билась о носилки —Ќтихо так: тук-тук…

Эпилог

Муста, начищенная, сытая, с цветными лентами в гриве бежит по центральной улице Куйтежей. Упряжь нарядная, старинная, все бляшки начищены. Дуга лентами убрана и цветами. Муста высоко поднимает ноги, красиво рысит, старается.

На телеге, даже сена не подложив, лихо стоит Юрка. Держит вожжи, свистит залихватски — посылает кобылу. Только гужи скрипят да телега на камушках подрагивает. На Юрке новый костюм и почему-то джинсовая панама, которая так ему идет и придает немного хулиганский, мальчишеский вид.

К Юрке прижавшись, чтобы не упасть, стоит Ленка. И тоже бесстрашно балансирует на грохочущей шаткой телеге. На Ленке белое платье. Длинное такое, широкое, как в кино. И плечи голые. И перчатки выше локтя. Белые!

Сентябрь кончается, а тепло. Небо чистое, и весь мир после вчерашнего дождичка вымытый, чистый, торжественный. Ненадолго это, понятно, такое уж оно, бабье лето: р-раз — и как не было — и зима, и снег. А сейчас — птицы поют. За телегой Юркины собаки бегут — Бобик и второй кобель, не помню, как кличут — почетный эскорт. И Ленка с Юркой такие счастливые, радостные, беззаботные, легкомысленные. Им ведь можно. Им ведь сегодня все можно. Ведь это — Ленкина свадьба.

28 июля 2003 г.

Загрузка...