Они стали любовниками, оттого что им обоим нечего было делать. И именно в тот день, из-за ее смертельного желания опохмелиться после очередной никчемной вечеринки, закончившейся пьянкой в ресторане. Представить же себя залезающей в автомобиль, едущей в «Севен-илевен» — наиболее ограбляемый двадцатичасовой мини-магазин — за пивом, не хватило силы. Тем более похмельной. Лос-Анджелес, как периной, был накрыт смогом и жарой. Она согласилась на его предложение сходить на ленч. Главное, что машиной должен был править он.
Они дружили семьями уже год. Виктор и его жена Алла — он, как и большинство мужчин, выехавших из СССР в сознательном возрасте, женат был на соотечественнице. Она, «Верок», как он будет называть ее, и ее муж саша с маленькой буквы. Потому что на его месте мог быть какой угодно другой саша. Ей в голову никогда не приходило, что с Виктором у нее будут какие-то отношения, кроме встреч для застолий у него или у них дома, часто заканчивающихся все в том же русском ресторане. То есть и Виктор тоже ничем особенным не отличался и тоже мог бы быть с маленькой буквы. Что только лишний раз подчеркивает ее неразборчивость, лень и послушание течению. Виктор приходил в ресторан и когда Вера пела там. Обычно стоял у стойки бара, пил коньяк и нервно покусывал губы, глядя на сцену.
Они сидели в слабо освещенном, прохладном зале «Хамбургер-Омлет» на Беверли-драйв, в Беверли-Хиллз. В то время как его жена работала в какой-то компании инженером, а ее муж был владельцем автомастерской. Виктор с аппетитом уминал двойной бургер с грибами — коронное блюдо «Омлета», она — третий Хайнекен. У Витьки блестели губы. «Губки бантиком, а глазки два огня…» —пропелась у нее в голове блатная песенка времен нэпа… У Витьки был дамский рот. Будто подкрашенный химической помадой. Как у девушек на открытках довоенного времени, с голубками по углам и надписями золотом, вроде: «Лучше вспомнить и посмотреть, чем посмотреть и вспомнить». И руки у него были дамские — купеческо-боярские, пухлые, с острыми аккуратными ногтями.
Ее будущий любовник посигналил официанту пальцем и им же покрутил над столом, имея в виду счет. Он всегда объяснялся жестами с обслуживающим персоналом. Или говорил ей: «Слушай, скажи ему… попроси его… пусть он принесет…» Он отказывался говорить по-английски, хотя жил в Штатах шесть лет. Из-за презрения к Штатам.
Как только они вышли из «прохладного» ресторана, одежда сразу прилипла к их спинам. Застывшая жара Лос-Анджелеса будто затаилась. Цифры термометра на высотном здании тоже застыли на ста четырех градусах по Фаренгейту. Немногие прохожие, казалось, не шли, а плыли, будто не выходили из автомобилей, а медленно из них выпадали. Они тоже «поплыли» вверх по Беверли-драйв, к машине Виктора.
В этой части улицы — между Вилшир- и Олимпик-бульварами — размещалось много ювелирных магазинов. Не таких шикарных, как на Родео-драйв, и к тому же будто конспирирующихся. Витька задержался у одной из витрин.
— Я сюда вещь сдал… А, вот она… Еще не продалась. — Он показал на портсигар голубой эмали, с двуглавым орлом посередине из россыпи бриллиантов, и добавил: — Фаберже.
— Знаю я твои фаберже. Они в Бруклине изготавливаются, — засмеялась Вера.
Витька зарабатывал, продавая поддельные предметы русской старины. За что и заработал уже — условно, правда, — два года.
Третья волна эмиграции из СССР — впрочем, о любой эмиграции можно сказать то же самое — обогатила Америку не только танцорами и музыкантами, владельцами прачечных, колбасных лавок или такси. Золотых дел мастера родом из Киева и Одессы прославляли русского мужика, подковавшего блоху. За тайными дверьми мастерских «Ремонт ювелирных изделий» отливались, паялись подделки высшего качества, фигурирующие в каталогах «Сотбис», «Кристи».
С другой стороны витрины появилось носатое лицо хозяина магазина, улыбающегося, кивающего Виктору.
— Пошли. Ну его на хуй. Он почему-то думает, что я говорю по-польски.
— Грабануть бы одну из этих лавочек… Хотя я уверена, что ты, Витек, все их уже посетил. Следовательно, награбленное можно будет только переплавить и продавать как лом.
Витька дернул углом рта. Улыбнулся, как нашкодивший пацан. Он всегда так будет улыбаться.
— Ограбишь их, пожалуй. Тут такие системы сигнализации… И потом, валить надо сразу куда-то. Куда?
Они сели в новый — «Турбо-дизель 350» — «мерседес» Витьки. В ноздри ударил горячий воздух с запахом горящей резины от включенного кондиционера.
— Да, я забыла, что тебе нельзя выезжать из страны. — Его два года условно еще не прошли. — А можно было бы махнуть в Буэнос-Айрес. Поселиться там в итальянском квартале Бока. И среди разукрашенных домов, рождественских декораций, которые оставляют круглый год, танцевать под бандонеон танго. Там-тарам!
Витька засмеялся, она тоже. Танго и Виктор исключали друг друга.
Они остановились на перекрестке, на красный свет, и, не глядя на Веру, Витька положил руку ей на колено.
— Слушай, поедем куда-нибудь поближе. Отдохнем. В отель.
— У тебя наверняка уже и номер зарезервирован.
Он опять дернул углом рта. Ничего, правда, не сказал. Они уже были на углу Беверли и Дохини, там, где стояла коробка «Ромады-инн». И уже штопором, по спирали, въезжали на четвертый уровень паркинга, бетонно-холодного, как морг. Выйдя из машины и идя к лифту, он взял ее за руку. Его рука была липкой и бэби-мягкой.
Когда двери лифта бесшумно расползлись и они оказались в холле отеля, Вера сдрейфила.
— Пить хочется. А? — остановилась она у зеркала перед баром.
Они пошли в бар. Сели на высокие стулья перед стойкой, и Витька неуклюже пнул ее в ягодицу коленом, взбираясь на стул. «Ой, извини», — сказал он. Она подумала, что через полчаса он уже не будет извиняться, «пиная» ее своим членом. «Стесняться, наверное, будет», — решила она, глядя, как он покусывает свои девичьи губы и постукивает розовыми ногтями о лак стойки.
Бармен по-театральному — они были единственными посетителями — колдовал над коктейлями, заказанными Витькой. «Водка Гимлет». Любимый напиток его жены. Заказ объяснялся не нежными чувствами к Алле, а тем, что это было единственное название, которое он помнил и мог поэтому сам заказать. По-английски. За исключением еще «бренди стрейт». Напиток состоял из, естественно, водки, свежевыжатого сока зеленого лимона и льда. Все это тряслось в серебристом цилиндре и через крышечку-ситечко наливалось в широкие, как кратеры вулканов, бокалы. Жидкость была тягучей, почти бесцветной и непрозрачной. С мелкими сгустками от зеленого лимона.
— Что это ты вдруг решил меня… пригласить?
Витька, видимо, относился к числу тех мужчин, которые считают, что, чем больше им нравится женщина, тем меньше это надо показывать. Следовал завету Пушкина. А может, в юности на танцах самая красивая девушка института, где Витька учился, рассмеялась в его влюбленные, открытые, показывающие, что любят, глаза и, вильнув крутым высоким бедром, ушла с не показывающим чувств, а нагло схватившим за бедро… Так что он, чуть ли не зевая и не потягиваясь, сказал, что просто так, мол, от скуки… Дернувшийся угол рта все-таки намекнул на какие-то другие причины.
На ручке двери номера на одиннадцатом этаже висела предупредительная нота «Не беспокоить». Но ясно было, что там уже никого нет. Виктор достал ключ из заднего кармана никогда не модных штанов и открыл дверь. В номере было темно, из-за нераскрытых штор воняло пепельницей и было жутко холодно.
— Зачем же ты оставил кондиционер?! — Она сразу раздвинула шторы и открыла окно, впуская солнечный лучик, легший поперек комнаты. — Твоя девушка работает на табачной фабрике?
— Это не девушка, а ребята накурили. После вчерашнего вечера я сюда приехал. Ребята из Нью-Йорка ждали… Выиграл.
Витькина жизнь в Америке ничем в принципе не отличалась от московской. За исключением того, что в карты играли в отелях, ставки были не на рубли, а на доллары, за обладание которыми срока не грозило. Запоздалые долги, правда, тоже взымались «цивилизованным» методом. Не мордобоем, как в Москве, а по-американски. «Сатардэй Найт» 38-го калибра.
Состояние номера подтверждало, что девушки здесь не было. Кровать стояла целомудренной. На столе валялась колода карт. Бесфильтровые окурки, выкуренные до обжигания кончиков пальцев, высыпались за края пепельницы. Недопитая бутыль «Мартеля», три стакана с отпечатками тех же обожженных пальцев и губ. Без губной помады.
— Ну, и много выиграл?
И вот она уже на кровати, на спине, закинув руки за голову. Виктор приносит из ванной вымытые, мокрые стаканы и наливает в них коньяк; на три хороших пальца наливает, много. Протягивает ей — она ненавидела мокрые стаканы — и сам выпивает тут же, залпом. И его лицо приобретает плачущее выражение. «Мальчик с плачущим лицом» — так назвал его трубач из ресторана. «Мальчик с плачущим лицом пришел. Сейчас „Жену чужую“ будешь петь, Верка!», — смеялся трубач. Да, Виктор всегда заказывал и платил за «Жену чужую».
— Если отнять мой долг, то получится восемь штук. — Он уже сидит рядом с ней, на кровати.
Теперь он тоже откидывается на спину и тут же поворачивается на бок, лицом к Вере.
— Ничего себе! И все получил?
— Половину, — говорит он и целует ее в щеку.
Бэби-поцелуй. И так же по-детски, как будто прячется, он сует свое лицо между ее щекой и плечом. А рукой стаскивает юбку — она в талии на резинке, стаскивает, насколько может позволить длина руки, не поднимаясь с кровати. И потом он так же тащит вниз ее трусы. Насколько может позволить длина руки. Она подумала, что ничего интересного не будет. Но ей лень и еще немного неловко «не надо было идти в номер, если не… теперь будто должна, обязана, раз здесь…» Как в юности, когда курили, пили и еблись, чтобы не показаться детьми.
Уже лежа на ней, Витька расстегивает свои брюки и высвобождает из них то, чем пугают маленьких девочек. Ее он не пугает. Тем более что ничего не показывает, а суетливо протискивается между ее по инерции раздвинувшимися ногами. Телодвижения, необходимые для получения оргазма, занимают у Витьки меньше минуты. У него, правда, есть чувство юмора и оправдание — «Я так давно этого хотел…». Он смеется и со спущенными штанами, чуть сгибая ноги, придерживая брюки, идет в ванную.
Потом они лежали под простыней в интернациональной позе любовников. «Действительно, и влюбленные так лежат, и как мы — просто ебущиеся», подумала она, убрав голову, лежавшую до этого у него на плече, а его рука обнимавшая ее… протянулась за стаканом. Он был пуст, и Виктор встал и пошел к столику за коньяком.
У него почти не было талии, и ноги, хоть и длинные, были бесформенными. Прямыми, без икр почти. Он был когда-то боксером в тяжелом весе. Плечи его катились вниз, будто его тянули за кисти рук. Походка была слегка переваливающейся. Он вернулся к постели и, наклонившись, налил коньяк в протянутый ею стакан. Со сморщенного его члена свисала бесцветная, непрозрачная капелька. Верка вдруг вспомнила детство. Такая капелька свисала у стариков с кончика носа в ядреный мороз…
Он походил по комнате, как по рингу, делая боксирующие движения, направленные на невидимого противника. Потом он сдернул с нее простыню и нырнул в кровать. Несмотря на все ее размышления не в пользу Витьки, через несколько минут она подпрыгивала на нем, закинув голову назад, порыкивая и впиваясь пальцами ему в плечи. Еще через несколько минут уже обмякшим телом она лежала на нем, вздрагивая и постанывая от наслаждения. Обычно этот момент требовал большой работы и достигался крайне редко, особенно с незнакомым. Виктор ей был знаком как «мальчик с плачущим лицом». И только.
В комнате горела лампа, спрятанная под плотный абажур. Лампа стояла своей мраморной ногой на тумбочке. Ножка тумбочки была в форме лиры. Верка сидела и глядела на эту лиру. На коленях лежала тетрадка.
В четыре утра в комнату вошел ее муж саша. Слеповатый со сна, щурясь на свет, он прикрывал руками сонный член, стоя голый за чуть открытой дверью.
— Что ты тут сидишь? Ночь. Все нормальные люди спят ночью! — Он махнул рукой, сказав «а-а-а», и ушел в спальню.
Верка перелистала тетрадь (последние страницы были заполнены записями годичной давности) и выключила свет. Не хотелось тушить только что закуренную сигарету, и она стояла у окна, тянущегося во всю длину комнаты, торопливо затягиваясь и глядя сквозь узкую щель в жалюзи. Тетрадь заканчивалась стихотворением: …вздрогнет складочка у рта — отвечу:
Я сегодня умираю… вечер. «И от мужа я не ушла, и в стихе не умерла. Все только собираюсь». Она вынесла пепельницу с окурками на кухню, сбросила на диван «вагнеровское» — из-за огромности — платье, накрыв им тетрадь, и пошла в спальню.
Она легла в постель боком. Спиной к саше. Он тоже лежал спиной к ней. У них даже была такая фотография, сделанная их другом из Сан-Франциско. Гомосексуалистом Димочкой. «Ужасная фотография, — вспомнила она, — в одной постели и так порознь…» Еще она вспомнила, как раньше, когда она ложилась спать после саши, он сонным голосом говорил, протягивая руку: «Дай ножку, Верочка, ну, пожалуйста», и она клала на него свою ногу, закидывала ее на него, касаясь ляжкой его паха, и он обнимал ее ногу, гладил и опять засыпал.
За окном заорала птица. Это была огромная птица, вроде альбатроса. Она сидела на верхушке дерева и орала получеловеческим голосом. Днем ее не было слышно. Саша перевернулся на другой бок и пробормотал: «Блядская птица», коснувшись Веры коленом. И тут же убрал колено.
Она проснулась в восемь утра. Ей снились ковбои. А муж уходил на работу. Он стоял посередине спальни и что-то искал в кармане. Она открыла глаза, приподнялась на локте и, сложив пальцы по-детски в пистолет, направив его на сашу, выстрелила в него, сказав: «Паф! паф!» И опять легла и уснула. А муж ушел на работу.
Виктор звонил ей каждый день. Он обычно выжидал до полудня, стыдясь звонить с утра. «Одна?» — спрашивал он ее. Она сидела в огромной комнате на резном диванчике, положив напедикюренные ноги на низкий мраморный столик, и мучилась от безделья. Столик был разбит — следствие перебранки с мужем. Она пихнула его мраморный верх ногой в сапоге. Он соскользнул с ножек и раскололся. Разбился пополам. Она смотрела TV — кулинарные передачи: способы нарезания лука и чеснока и т. д.
В Беверли-Хиллз утром был ограблен шикарный магазин «Фрэд», и Виктор, естественно, хотел сообщить ей об этом, радуясь удаче коллег.
— Не поймали еще молодцов, Витька?
— Если они не мудаки и не скрываются у своих чернушек, то хуй их теперь найдут. Поехали посмотрим.
«Фрэд» ограбили черные ребята. Трое. Четвертый сидел в лимузине.
— Заезжай за мной, а то Алка машину взяла. Заодно у меня там дело есть, поможешь…
— Все ясно. «Мерседес» нужен, то да се… Найди себе фуражку. Шоферы всегда в фуражках. Разыгрывать, так уж по-настоящему…
Верка кладет трубку и в который раз думает, что все это постыдно, мерзко, ужасно, противно… И только Алла и саша будто ничего не видят. А может, не хотят?.. На кухне она делает себе «Водка Гимлет».
В баре «Ромады-инн» их уже даже не спрашивают, что они будут пить. Персонал отеля дружески улыбается парочке, навещающей их три-четыре раза в неделю после ленча. Иногда ленч заказывается в номер, и Виктор тогда уходит в ванную — она сама подписывает счет и дает доллар-два на чай юношам, вкатывающим стол на колесиках. И Виктор только после их ухода появляется из ванной с полотенцем на бедрах.
Сейчас она шла в свою ванную, прихватив сигареты и стакан, пересекая 58 кв. метров ливинг-рум, проходя коридор и оставляя ванную саши и гостей слева, зайдя в спальню и уже затем в свою ванную. На двери висела табличка «Кип аут». Ванная была ее комнатой. Сбросив халат, она стала втирать в тело ароматный крем с блеском. И поймала себя на том, что особенно старается в местах, за которые любил хватать ее Витька — низ ягодиц, мягкость внутри ляжек… «Факин Виктор! Факин Я! И Факин саша!»
Муж саша обычно был усталым и пьяным. Витька же никогда не упускал возможности еще подпоить «сашульку», как нежно он стал его называть. Он подзывал своим пухлым пальцем с острым ногтем официанта и заказывал «бренди стрейт»… Довольный хозяин ресторана крутил черный ус… Верка вскакивает из-за стола, уронив стул и успев показать глазами Виктору на туалет. Она стоит там в нише между «М» и «W». А Виктор долго не приходит. Когда же он наконец появляется, она хватает его за лацкан пиджака и глупо ударяет его кулаком в грудь: «Зачем ты его спаиваешь, еб твою мать!? И что это за подколки сашулька-хуюлька?! Я тебя ненавижу! Проклятый Витька!» Он улыбается и держит ее за запястья: «Я тебя тоже. Поэтому мы и спелись…» И он умудряется поцеловать ее в шею. «Проклятый Витька!» — ничего более оскорбительного не приходит ей в голову.
«Беспринципная пизда», — подумала она, надевая трусики. Лоскутки шелковые. А принципы, если они у нее и были, — как ношение трусов: часто она ходила без них. Нырнув в льняной сноп — синее платье с «вылинявшими» цветами на нем, она подумала, что подделками занимались не только в русско-еврейской общине. Покупая платье на Родео-драйв, в только что открывшемся бутике, она видела пожилую корейскую женщину, а вернее, ее сгорбленную спину, за чуть приоткрытой дверью — та, видимо, пришивала, пристрачивала к только что пошитым платьям этикетки фирмы «Мишель Домерк. Парис»… Рябиновые ногти скользят в шелковую замшу «Мод Фризона» и как икринки — или семговые яйца, продающиеся в «Дэли» у Мильки из Одессы по 6.99 за паунд, — выглядывают из дырочек на носках босоножек. Мыть волосы нет времени, и они затягиваются сиреневым шарфом. Глаза закрываются шпионски-черными очками, и губы, цвета перцовки уже, шепчут «факин бич». Все это покрывается дюжиной брызг из флакона «Боргеза».
Вера спустилась в гараж к прохладному серебристому «Мерседесу-300-Дизель». Повернув ключ на полоборота и подождав, когда загорится желтая лампочка сигнал того, что мотор готов (недостаток не самой дорогой модели «мерседесов»), полностью включила зажигание.
С полиэтиленовым пакетом в руке Витька стоял перед своим домом. Да, у него был дом, бассейн, гараж на две машины, жена Алла, сын. И — постоянная любовница. Он стоял и улыбался. Довольный, видимо, жизнью. Показывал свои ровные белые зубищи. Которыми всегда кусал Веркин сосок. Сначала правый, а потом, «чтобы не обидеть», левый. «Невинное созданье», — думает, ненавидя его, постоянная любовница.
— Где твой Яшка? — спрашивает она, когда Виктор садится в машину. Яшка это его и Аллы сын.
— В детском садике. Мне надо будет его забрать, подвезешь?
В отличие от большинства детей эмигрантов, Яшка ходил в американский детсад. По настоянию Аллы. Витьку это злило. Он часто не понимал, что лопочет его трехлетний сын…
Они переезжают Беверли-бульвар, границу, оповещающую о том, что вы въезжаете в Беверли-Хиллз. Во всем мире при этих словах у людей в мозгу возникают фантастические картины из всего самого дорогого и знаменитого. С ними ничего этого не происходит. Тем более что Витька сам живет почти в Беверли-Хиллз.
— Я-то тебя подвезу. Смотри только, чтобы твой Яша потом не играл в Веру и папу. Как это уже было.
В воскресные полудни, когда основная часть эмигрантов, особенно пенсионеры, отправлялась на просмотр какого-либо советского киношедевра, их компания из шести-девяти человек плюс дети ехала на «сандэй бранч». Большой популярностью пользовался отель «Маркиз» в Вествуде.
Вера ненавидела эти бранчи. Эту компанию. Себя в ней. Но муж саша кричал: «Ты мне жена или кто?» Витька звонил: «Верок, ну чего ты будешь одна сидеть?» (А ей именно хотелось одной, одной посидеть!..) И она надевала солнечные очки и ехала с ними — надоевшими друг другу, подъебывающими друг друга и наверняка поебывающими. Их сажали в залу на террасе. По стенам вился плющ. В зеркалах отражались вазы с экзотическими калифорнийскими букетами. Подушки плетеных кресел и стол были затянуты в салатно-розовый котон, официант, разливающий шампанское, в белый смокинг с пурпурной бабочкой. Все было красиво и… противно ей, не чувствовавшей себя на месте. Метрдотель уже не беспокоился, что их компания поедает куда больше, чем на 22 доллара с человека — стоимость воскресного бранча, шведского стола. Кока-колы, соки, бренди и пиво ежеминутно подносились к столу, и это уже не входило в стоимость. Три скрипача обычно появлялись к десерту. Виолончелист приходил с раскладным стульчиком. Виктор платил и говорил Верке через стол: «Пусть сыграют ту, что в прошлый раз…» Она говорила. А смешной Яшка и девочка Роза залезали под стол и целовались. Когда их спрашивали, что они там делают, Яшка отвечал: «Мы иглаем в папу и Велу!» И никого не удивляло, что сын хочет быть как папа, а девочка Роза — как самая красивая в компании Вера.
— Что у тебя в пакете? — Они едут по Вилшеру, рядом с рекламным домиком из стекла, в котором выставлен на крутящейся платформе «стац», умопомрачительный автомобиль — хромовые переплетающиеся трубы, черный лак, запасное колесо на капоте… Сто тысяч долларов.
— То, на что можно купить… ну, эту тачку нет, а костюмчик замшевый, помнишь мы видели в «Сенчури-Плаза», тебе понравился…
В «Сенчури-Плаза» они с Виктором ходили на коктейли. После «Романды-инн». Полтора года назад здесь отмечал свою победу бывший радиорепортер, бывший актер, бывший президент Актерской гильдии, Рони Рейган. Теперь, прочно сидя на троне, он самозабвенно играл свою финальную роль в мировом спектакле — «Апрз муа ле делюж», видимо, было кредо нарумяненного старца, как короля, появляющегося в ложах театров страны.
На Родео-драйв, слева, на весь блок тянется магазин «Джорджио» — стиль дам из бесконечного телесериала «Династия», который пользуется особенной популярностью в странах «третьего мира». А еще впереди, как раз на углу «Фрэд». На магазинчике опущены решетки, вокруг стоят полицейские машины. Прохаживаются полицейские. Ничего особенного не происходит. Продавцы некоторых магазинов стоят на порогах и с любопытством поглядывают на «Фрэд». Скрывая злорадные улыбки, — они ведь продавцы, а не владельцы.
Верка заезжает в самый дешевый на Родео-паркинг — 1,5 доллара за полчаса, и мексиканец в комбинезоне протягивает ей билетик, сунутый им в пасть машины, оставившей на билетике прикус: 1:45 А.М. Напротив, чуть впереди, «Аргайл» магазин, специализирующийся на кухонной и столовой утвари для «бьютифул пипл».
В «Аргайл» все сияет серебром и позолотой. Зазвенит, кажется, и разлетится вдребезги от малейшего дуновения хрусталь. Как и представительницы «бьютифул пипл», сидящие на диванчиках конца XIV века. Верка обходит напедикюренную лапу платинового пуделя, принадлежащего одной из «одногодок» дивана. В глубине магазина — антикварный отдел. Прилавок напичкан миниатюрными предметами: табакерками и мундштуками, ложечками и шляпными шпильками. На деликатных полках мерцают бокалы с инициалами Екатерины II… Глядя на продавщицу, Вера почему-то уверенно думает, что дома у той нет ни одного парного ножа… Продавщица идет за мистером Аргайлом… «Продавцы дорогих магазинов похожи на государственных работников в Налогоплатежном ведомстве, в Иммиграционном бюро, в службе Социального Обеспечения. Работая на все эти службы, они чувствуют себя на ступень выше, уже хотя бы потому, что могут хлопнуть дверью у вас перед носом из-за того, что нет какой-то бумажки. Или кредитной карты. Они как бы отождествляют себя с машиной, на которую работают. Если быть лишенным государственной службы не просто, то из магазина вылететь ничего не стоит. Видимо, продавцы „Фрэда“ уже уволены. Видимо, сейчас они на собеседовании в полицейском участке…» — так думает Верка.
Мистер Аргайл выходит из-за двери, похожей на крышку сундука, — в очках для чтения, поднятых на залысину. Они проходят в его кабинет: темные голландцы на стенах и зеленая лампа на столе. Виктор достает из пакета серебряную шкатулку с эмалью на крышке. На эмали какие-то пастушки, овечки, мальчик с дудочкой. Верке скучно и вспоминается фильм, со Стивом Мак-Квином и Фэй Дановэй, «Афера». В фильме все опасно и возбужденно. Здесь все тихо. Мистер Аргайл смотрит на клеймо через лупу, листает какой-то каталог. Он дает Витьке расписку, что берет шкатулку, но лениво говорит, что не уверен в успехе. «Сейчас очень много русского антиквариата на рынке…» — говорит он, не глядя на них, видимо имея в виду, что сейчас очень много фуфла на рынке… Они прощаются и уходят. Верка вспоминает, что Стив Мак-Квин перед смертью оставил своей жене-манекенщице сперму в так называемом «спермо-банке». «Храните сперму в сберкассе…» — еще недавно это было каламбуром, думает она и сомневается, что манекенщица когда-нибудь захочет воспользоваться спермой Мак-Квина.
В «Родео-Кафе» стакан калифорнийского шабли — два доллара с чем-то за галлон, в супермаркете — стоит три пятьдесят. Витька пьет сладкую «Канада Клаб». Он злит Верку сегодня даже своей любовью к сладостям…
— Тот, кто ест много сладкого, сексуально неудовлетворен, Витя.
Ее руки на столе, и он берет их в свои, мягкие и липкие.
— Это легко исправить. Поедем в «наш домик»… Она убирает руки. «Нашим домиком» он называет «Романды-инн».
Время ленча подходит к концу. «Прекрасные люди» в костюмах марки «Фила», в «Картье» и цепочках на той же руке — обязательно! — допивают кофе без кофеина, доедают диетические булочки и салаты с низкими калориями, только что вернувшись из спортивных клубов. Никто не употребляет алкоголь. Пахнет индийскими сигаретами — никто не курит табак. Притворы! Верка представляет, как вечером многие из них упьются шампанским и унюхаются кокаином. Наутро у них будут распухшие носы. От пятидесятидолларовой чистки лица и следа не останется. Прислуга найдет у бассейна разбросанные одежды от Гуччи, Селина, Джорджио… В джакузи будут париться чьи-то Картье… «Алка-Зелцер» у них в доме есть. У таких людей все есть на всякий случай. И вам они могут дать магическое средство, молниеносно останавливающее насморк… Она пьет коньяк и курит одну за одной.
— Ну, вы с сашулькой придете вечером?
— Куда мы денемся, Витька, придем…
Верка зло и грустно думает, что да, пойдет вечером на ужин, который устраивается по поводу отъезда Аллы в отпуск на Гавайи.
— Ты уже снабдил Аллочку фальшивыми кредитными картами?
Витька хмыкает — фальшивые кредит-кардз тоже заработок Витьки. Но жену свою он не впутывает в эти операции. Она — мать его сына. Его семья, к которой он всегда может вернуться.
К приходу мужа она успевает переодеться и создать небольшой беспорядок, свидетельствующий якобы о том, что она была дома.
Саша входит и, как всегда, звякает ключами о стеклянную этажерку у двери. Глядя на него с диванчика, Вера знает, что он скажет сейчас, как всегда:
— Фу, жарища. Жрать хочется.
Он всегда говорит это. Вот он садится в кресло и вытягивает далеко вперед ноги. Туфли его покрыты белой пылью. Будто осыпаны пудрой. Грязные и длинные волосы тоже «в пудре».
— Что ты развалился, такой грязный?! Иди в душ!
Саша делает губами «пр-р-р» и просит пиво. Она приносит ему бутылку Бэкза и стакан. Он пьет из бутылки. По-американски. TV уже включен. Шестичасовые новости, как всегда, заканчиваются спортом — шарик налево, шарик направо… теннис. Она уходит в спальню, чтобы окончательно не озвереть, в «ходячий», в котором можно ходить, шкаф. Одежда саши висит в стенном шкафу другой спальни. В принципе это даже не спальня. В ней стоят два низких кресла, столик, и на полу лежит гигантская шахматная доска с запыленными фигурами — кустарное производство жуликов из Тихуаны. Иногда, правда, здесь спит их друг гомосексуалист Димочка пятидесяти семи лет. Они снимают матрас с кровати, и он восхищается их жертвенностью: «Братцы, а может, вы мазохисты?» Из нижнего матраса, оставляемого на кровати, в тело впиваются пружины. Но мазохисты они не поэтому, а потому, что живут вместе. Или даже не мазохисты, а лентяи.
Верка слышит шум воды душа и представляет, как саша, ежась и сутулясь, залезает под воду. Как он закрывает глаза и уши от воды… Она одевается и, зачесав волосы, завязывает их лентой в хвост. Саша поет под душем — «Гарум, Гарум — гарунэ!» — армянскую деревенскую песню. Она думает, что он совершенно охуел со своим боди-жопным бизнесом — так в шутку и с презрением называет она боди-шоп, корпусно-ремонтную мастерскую, где на сашу работают армяне. Деревенские, волосатые и толстопальцые люди. Она почти всех их знает. Они все очень милые ребята. Днем работают на сашу, а вечером ходят в русский или армянский рестораны. Где она когда-то пела. И они давали ей деньги — за то, что она была не армянкой, как их толстые жены, и за то, что она пела русские песни… Слыша, как шумит фен, она думает, что муж должен подстричься, что волосы его слишком отросли и что челка будет падать на глаза, пушистая и рассыпающаяся после шампуня. И саша будет откидывать голову назад и верить, что похож на актера.
Он выходит и роется в шкафу коридора.
— А где мои трусы, Вера?
Чистых трусов у саши нет.
— Лучше бы постирала, чем читать этого вонючего педераста!
Под «вонючим», а иногда «безграмотным» «педерастом» ее муж подразумевает Эдуарда Лимонова. Его книга как раз лежала на диванчике в ливинг-рум. И по книге было ясно, что Лимонов стирал себе трусы сам. И не только себе, но и возлюбленной… Верка предлагает саше надеть ее трусики и выбирает самые смешные — прозрачные и с оборочками. Они ему как раз. Он не первый раз надевает ее трусы. И еще, он признавался, когда Верка уезжала в Нью-Йорк на месяц, он спал с ее трусиками, целовал и вдыхал их запах. Но она их все постирала перед отъездом…
Перед тем как выйти наконец из одиннадцатиэтажного здания, они обмениваются еще не одной любезностью. И по поводу ее безделья, и по поводу сашиного ханжества… Если бы Э. Лимонов знал, сколько ей пришлось вынести из-за «русского поэта, предпочитающего больших негров»! Если бы «Это я Эдичка» знал… наверняка, ему стало бы повеселее в своем тараканье-негритянском отеле. Впрочем, Верка была уверена, что «палач» давно уже примкнул к каким-нибудь рэбелз (англ. Повстанцам).
Из-за того что дом стоял на возвышении, получалось, что вход был со второго этажа. Вы даже не подозревали о существовании первого, проезжая мимо дома. Он выходил на бассейн с патио, где вокруг накрытого стола ходили заждавшиеся гости.
Совладелец боди-шопа, невысокий упитанный Володичка, как называла его жена Галя, уже что-то жевал. Но еще не задыхался, не страдал одышкой. Это начнется после ужина, во время которого он будет ругаться с Галей, запускающей хищные руки в его тарелку. И себе в рот — у нее плохие зубы.
— Верочка, что ты не спускаешься? — Алла прошлепала босиком по паркету.
Она была в купальнике, и сзади ноги ее казались в начальной стадии слоновьей болезни. Она тяжело ступала полной ступней, из-за плоскостопия, наверное, и ляжки вздрагивали, как начинающее подтаивать желе. Витька перехватывает Верин взгляд и орет на Аллу: «Надень чего-нибудь! Чего ты в купальнике, Ал?!» Ему, видимо, неудобно за нее. И в то же время он не хочет, чтобы она вызывала насмешки… «Может, у него есть к ней какие-то чувства, а не только привычка и удобство…» — думает Верка и сравнивает Аллу с матерью Виктора, на которую та чем-то похожа. И отношение Витьки к матери тоже похоже на отношение к жене — мать, приехавшая недавно, жутко раздражает его, но она ведь мать. И Алла — жена, мать его сына… Алла Сама это знает и поэтому держится уверенно — она жена навсегда.
У бассейна помимо саши, занятого уже углями для будущих шашлыков, его партнера и Гали — ещё двое. Друзья Витьки из Нью-Йорка. Эти приезжают сюда играть в карты или «выбивать» из кого-либо долг. Здоровый, блатной Сеня, сидит на краю бассейна, свесив в него ноги в закатанных до колен брюках. На нем летний пиджак и в боковом внутреннем кармане — револьвер, как он произносит. Помимо оружия он привез из Нью-Йорка гитару, обклеенную этикетками, голыми бабами, исковерканную надписями: «Век свободы не видать!» и «Не забуду мать родную!». Второго зовут Дусик. На нем, как на гитаре, свободного места нет от татуировок. Он родом из Днепропетровска и всю сознательную жизнь в СССР провел по поездам — жульничал в карты. Уголовный розыск УССР заинтересовался как-то Дусиком, и он бежал в Москву, а оттуда в Израиль. То есть в Америку, женившись за пять тысяч на еврейской женщине с ребенком.
— Всё! За стол. А то все угли сгорят. — Алла вышла уже в длинной юбке, надетой поверх купальника.
Рассевшись, они некоторое время суетятся и толкаются, наполняя тарелки. Сеня скручивает «косяк». По-советски, у него даже есть «Беломор», привезенный из Бруклина.
— Аллочка, ты у Мильки, подлеца, отоваривалась? — Почему саша называет владельца «Дэли», Мильку из Одессы, подлецом — непонятно. Но всем это нравится, все одобрительно смеются на «подлеца».
— Саша, целую неделю я не должна буду его видеть… Там сегодня такое столпотворение жидовок было… — Алла обычно делает покупки сама, и Виктор всегда недоволен: мало купила.
Кроме Веры и Гали, может, Дусика еще, остальные за столом были евреи. Но они делили и подразделяли свое племя. Те, у кого золотые зубы, животы и задницы, картавое «р», кто говорил «вы скучаете за Одессой», — это были жиды. В основном с юга СССР. А москвичи, ленинградцы, люди из Прибалтики — были евреи с высшими образованиями. Нееврейство этих троих прощалось, видимо, потому, что это евреи их выбрали, взяли, приняли. Верке, наверное, еще и за красоту, молодость, талант и за что-то, ею самой не ценящееся.
Когда бы они ни встречались, они всегда ели. Получалось, что еда — это связь, это то, что заполняет паузы, когда нечего сказать… Пожрать, потрахаться, поглазеть, усмехается в уме Верка, думая, что и они с Витькой трахаются, жрут и глазеют иногда в музеях… Она протягивает руку за набитой марихуаной папиросой, и Сеня одобрительно подносит спичку.
— Ал, включи магнитофон, что ли? Музыку какую-нибудь… Верка вот скучает, не ест ничего… Ты и так тощая. Сашулька о твои косточки не стукается? Виктор любит такие «тонкие» намеки.
Дусик выходит из-за стола, отхлебнув пиво. Идет в дом.
— Сень, ты ему скажи, а? Уже третий раз сегодня. Загнется… «Скорую», что ли, вызывать будем? — Витька серьезно смотрит на Сеню и на Веру, блаженно курящую марихуану: — На хуй вы это курите?
— А куда он пошел? — Наивная Галя не знает, что Дусик колется. И ей никто не говорит.
— Галя, не важно… Ты лучше выбери музыку. — Володичка будто оберегает жену.
Остальные относятся к Гале с усмешкой, а Алла с презрением. Встав в позу светской дамы на фоне стеллажей с книгами, Алла говорила: «Она не такой уж лапоть, эта Галя, Верочка. Вот и Володичку на себе женила, хотя его родители образованнейшие люди — были безумно против. И дочка ее уже Володю папой называет. Одета-обута в Беверли-Хиллз. Скоро Володька ей и зубы новые сделает…» Верка обычно думает, что и сама она не на своем месте. Но это, видимо, оттого, что она верит, что сама сможет сделать что-то в жизни. Так она и рассуждает: «Я-то еще думаю, что в жизни что-то произойдет, кем-то я стану, что-то сделаю. Они же будто остановились, уже все сделали и теперь будто живут для детей своих — думая об их будущем, о том, что они сделают…» Им, видимо, все было ясно и определенно. А Веркин единственно определенный статус жены дал хорошую трещину. Как мрамор столика — не склеив, его положили обратно на ножки. И в любой момент он мог упасть с этих ножек, с основы. Их с сашей основа — лень и трусость, слабость тоже могли в один день не выдержать.
Дусик возвращается к столу. Он улыбается, глаза его будто наполнены слезами, блестят. Он садится рядом с Верой, на место саши. Тот, уже поддатый, насаживает куски маринованного мяса на шампуры. И маринад цвета менструации сочится сквозь его пальцы в чашу, капает, течет у него меж пальцев.
— Давайте завтра пойдем на выступления писателей. В университете устроили конференцию русских писателей, — говорит энтузиастка Галя. — Там будет Алешковский…
— А Лимонова там не будет? — спрашивает Верка, думая, что тот может прийти в белом костюме или военном мундире.
— Я не помню всех имен, Верочка. А кто такой Лимонов?
Верка была уверена, что саша ответит за нее — «вонючий педераст», — но он только прохихикал:
— Писатели — мозгоебатели.
— А что, Саня, когда кому-то удается тебя наебать, это вроде как победа, а? Вот, сука, Кац. Сколько с ним ни играю, а он всегда наебывает и выигрывает, лидер! — Сеня набивает новую папиросу марихуаной.
— Лимонов — это тот, кто хочет стоять на мавзолее и командовать парадом. Вот, Галочка. Только хуй его туда пустят. Пока что он командует тараканами в отеле «Винслоу», — дает объяснение саша и брызгает бензином на угли. И они цветут сиреневым цветом.
— Можно подумать, что ты не хотел бы командовать, — обижается Вера за Лимонова.
— А я и командую. Восьмерыми. Или даже десятью. Правда, Володь, мы командиры! — Сашка смеется над собой и своим командованием армянами. И таким образом лишает других возможности посмеяться над ним.
К десяти часам все уже в доме. Алла зажигает свечи, пытаясь создать атмосферу своему состоянию — она, похоже, под кайфом от марихуаны, которую разрешил ей покурить Витька. Ему неудобно «качать права» в присутствии Веры.
— А откуда у нас «Амаретто», Витя? — Она вносит бутыль и бокалы.
Витька уже играет с Сеней в двадцать одно. Они могут играть везде, всегда. Тренироваться. Лежащий на ковре Володичка, тяжело дыша, говорит, что это он принес «Амаретто». Он все время забывает, что женился-таки на Гале. И она поправляет его: «Мы, Володичка». Она отыскала советские пластинки и поставила новую. Градского: «Как молоды мы были, как искренно любили…»
— Впервые я пила «Амаретто» в Грузии. У знакомого художника… — Алла покачивается под музыку и задумчиво-мечтательно вздыхает.
Витька взглянул на нее беспокойно, но тут же перевел взгляд на Верку, опасаясь ее усмешек. «Как ревниво он относится к прошлому жены. А к своему бережно. Постоянно вспоминает свою последнюю любовь там, в Москве. А у нее не должно быть? И саша вспоминает иногда какую-то девушку. Все вспоминают прошлую, будто сейчас не любят. Зачем тогда оставили, бросили, уехали? Или это только кажется, что любовь — а на самом деле последняя зацепка, связь с Союзом?» — думает Верка. Наверняка они не смогли бы сейчас толком объяснить, почему когда-то уехали, эмигрировали, оставили «навсегда»… И привычка к сытой, хорошей жизни — а они привыкли, конечно, не замечали уже, не закатывали глаза к небесам в благодарности, что туалетная бумага в свободной продаже и в неограниченном количестве, — эта привычка будто преобразила и прошлое, в нем помнилось только самое яркое, и получалось, что оно хорошее, пусть и щемящее тоской. И что-то, чего не было здесь. Любовь вот… Верка пошла на кухню за льдом, а Градский все пел: «Как молоды мы были…»
Она смотрит на них всех, в комнате — «им всем вокруг тридцати… Какая тоска и Градский мудак!» Она берет пластинку — на одной стороне фото его, в черных очках, на другой — Элтон Джон, тоже в очках. «Элтон Джон никогда не стал бы петь такой песни, он всегда будет крэйзи молодым», — думает Верка и идет в спальню семьи Гринбергов — зеленых людей, — где Алла упаковывает чемодан. Модные тряпки уже сложены на дно, уже невидимы. Она покупает их втайне от Витьки. Он, конечно, узнает о них, но потом, при оплате карточек. Она показывает какую-то глупую шляпку. Она тоже ведет двойную жизнь. Как Виктор, как Вера, как саша…
В половине первого Вера везет пьяного сашу домой. Витька шепчет ей, уходящей: «Приезжай завтра с утра… Позагорать». Последнее добавлено вроде извинения, вроде «я мол, не только ебаться». Она приедет, даже если только. Других планов на завтрашнее утро у нее нет.
Весь десятидневный отпуск Аллы она тоже отдыхает — у Аллиного бассейна. В компании тоскующего «без телки» Сени и тоскующего Дусика — у него кончился героин. Виктор тоскует всегда — он всегда недоволен, чего-то ему всегда не хватает. К вечеру появляется саша — не тоскующий, а усталый.
Жара не спадает, и то, что Верка все дни у бассейна Виктора, не вызывает у мужа подозрений. Глядя на сидящих в воде мужиков — «Вы как вареные рыбины», она думает, что все они будто в состоянии аффекта, после взрыва. Что все уже случилось и они должны были бы разбежаться в разные стороны, начать новые жизни. Все уже произошло, и ничего нового отношения не предвещают. Но будто в судорожном оцепенении они остаются на тех же местах. У нее с Виктором, правда, есть постель, и каждый раз, когда она собирается принять решение и прекратить все, в постели что-то происходит, что заставляет оттягивать с решением, расслабляет и погружает в тихую, удовлетворяющую лень…
Игра в карты — непременное занятие каждого дня. Играть приезжает Кац, толстый мужик, владелец стоянки подержанных автомобилей. Верка уходит на второй этаж во время их игр — они орут и ругаются, обзывают друг друга педерастами. «Пидер!» — самое злобное ругательство для них. Скорее всего, это объясняется их принадлежностью к криминальному, полулегальному миру. Все они побывали хотя бы в КПЗ. А там, в тюрьме, в лагере, «пидером» становишься не по своей воле, а по принуждению, значит, был самым слабым, потому что можно было пихнуть мордой в парашу. Вера, считая их ханжами, если не уходит, сама ругается с ними.
— Для вас мат — неотъемлемая часть жизни. Чего же вы на Лимонова негодуете?! Потому что для вас литература — это когда непонятным языком, предложение на полтора параграфа, что ли?! Вы все время только и говорите про «поебаться», про то, «как бы ее — не знаю кого — выебать!», но в книге, по-вашему, об этом ни-ни, ни в коем случае!
— Да что он там описывает, как кому-то пизду лижет! Тьфу, бля!
Виктор действительно сплевывает, он этого, что описывает Лимонов, и не делает. Кац хихикает и задумчиво вдруг изрекает:
— А тебе-то небось приятно, когда… хуй сосут, а? — И он опять выигрывает партию в двадцать одно.
Уехав наконец от Виктора, они с сашей остаются вдвоем. И им нечего делать вместе. Верка с какими-то тетрадками и листочками, исписанными пьяным, трезвым, поддатым или очень прямым почерком, а саша рассказывает о… покраске машины кому-то… о ремонте крыла сему-то… Ей все это неинтересно, как и ему неинтересны ее затеи, мечты и желания. Правда, его неинтересные дела дают деньги, которые она, они тратят… Ей в сознание закрадывается какая-то искусственная палочка-выручалочка, мысль — уехать куда-нибудь ото всех с сашей, убежать… И они едут. Туда, откуда вернулась Алла. На Гавайи!
До последней минуты Верка не верит, что, помимо списка клубов, баров и ресторанов, Алла снабдит их… своим мужем! Но саша очень хочет, чтобы тот ехал. И он хочет. И Дусик тоже хочет и сам едет. Они все едут! Вместе! Муж, жена, любовник. Посвященный в неверность друг…
Рано утром Верка везет их с сашей к дому Виктора. Саша постанывает от зубной боли. Она останавливается у аптеки и покупает две банки кодеина, по рецепту сашиного родственника, зубного врача. Идти к родственнику лечить зубы саша не хочет — он хочет стонать и чтобы ему сочувствовали. Когда они подъезжают к дому Витьки, он уже спокоен — двойная доза кодеина расслабила и унесла в мир без боли. Видя сашины глаза, Дусик все понимает и вымаливает баночку себе, половину содержимого он тут же проглатывает. Вера останавливает машину в гараже Гринбергов, к дому подъезжает зеленое — эмигрантское — такси, и они едут в аэропорт, чтобы отбыть в Океанию.
Они не прилетели с туристской группой из Юты, и гавайские девушки не бегут к ним, чтобы надевать гирлянды цветов на шеи, делать полароидные снимки.
Номера зарезервированы в отеле «Мариот», на берегу, и окнами выходят на океан, на котором, как только они входят, начался пожар. Горит катер. С двух соседствующих балконов двадцать второго этажа они видят, как два огненных шара — горящие люди — бросаются в прозрачную, так что дно видно, бирюзовую воду. Над пылающим катером, чуть в стороне, повис в воздухе вертолет. Но он не приближается, боясь, видимо, напором воздуха усилить пожар. Катер взрывается наконец, и вертолет отбрасывает в сторону волной взрыва. По берегу бегут люди в гавайских шортах; к месту взрыва приближается другой катер с людьми в гавайских короткорукавных рубахах. Спрыгнувшие в воду так и не появляются. От взорвавшегося катера идет черный дым, и вертолет лежит будто на ядовито-черной подушке.
Видимо, чувствительность современного человека притуплена. Они спокойно наблюдают трагедию, разыгравшуюся на океане, и их поражает не столько взрыв, сколько прозрачность воды. Тот же Тихий океан на берегу Санта-Моники — цвета ржавчины и всегда агрессивный. Здесь же даже взрыв не смутил спокойствие бирюзовых вод.
— У вас такой же номер, сашулька. — Виктор ехидно глядит на большую кровать.
Эти две кровати, сдвинутые вместе, в своем номере они уже разъединили. «И баба у вас одна и та же», — думает Верка и встряхивает белым платьем, в синих разводах. Чемоданы их лежат на постели открытыми.
— Вы до хуя с собой одежды привезли, — с некоторым презрением говорит Виктор.
— Ее не хватит для посещения и трети ресторанов из списка Аллочки. — Верка уверена, что свой отпуск Алла проводила не с приятельницей по работе, а с любовником.
Виктор поджимает губы, делая из них яркий ножевой порез.
Входящий в номер Дусик потрясает двумя бутылями розового шампанского «Муммз», купленного в холле, при регистрации. Они льют и начинают решать, как проводить время и, самое главное, куда пойти есть. Верка идет в ванную переодеться и с радостью думает, что скоро сюда приедет Димочка и она сможет убегать к нему, а не развлекать этих… Дима-гомосексуалист обычно приезжал на Говнаи, как он шутил, отмечать Новый год. Но в этом году он решил отметить его в объятиях московского любовника (красивого актера и кинорежиссера) и на лето прилететь на эти бутербродные острова. «Верок, мы там дадим жару этим говнайцам!» — предвкушал он, звоня из Сан-Франциско за день до их отлета. Но уже видно, что «говнайцы» цивилизованы и американизированы донельзя. Как это часто бывает, захваченные сильными и богатыми становятся большими националистами, чем захватившие их.
Спустившись в холл, Верка понимает, что ее ждет участь телеги, которую пытаются сдвинуть лебедь, рак и щука.
— Чтобы никого не обидеть, перекусим сейчас же в кофи-шоп, для Виктора, потом выпьем в баре у бассейна, для саши, и чуть позже пойдем в ресторан для Дусика. — Они поражены ее лаконичным решением.
Но к вечеру они все поругались. Дусик срочно хочет заняться поисками марихуаны — «Гавайская — самая лучшая!» — но он не говорит по-английски. Виктор хочет ебаться, а саша смотреть местное TV и чтобы Вера при этом пришивала ему оторвавшуюся пуговицу.
Она уходит на пляж и сидит на песке перед океаном, чуть освещенным огнями от отелей и фонарей пляжа. Начинается дождь. Возвращаться в отель не хочется. Дождь-конь набирает скорость и переходит в галоп. Вера идет в воду, прямо в платье-рубахе. Тепло. Навстречу ей плывет улыбающаяся парочка, тоже скрывающаяся от дождя в воде. Полумертвые медузы — кусочки их, разорванные дождем, — скользят о руки, даже в темноте они отливают сиреневым светом. Платье вздувается, не давая утонуть, будто спасательный круг. Она выходит из воды, как на обложке в секс-журнале — мокрый лен прилип, облепил тело, и оно кажется голым. Дождь-конь уже топчется на месте. Она идет мимо бассейна, в нем тоже люди. В холле, у лифтов, стоят промокшие, веселые японцы, похожие на гавайцев — у их ног собираются лужицы воды, стекающей с них.
Саша скандалит — лениво, но противно. Переодевшись из мокрого платья в халат, Верка уходит в номер к Виктору с Дусиком. Последний дремлет на кровати, стакан с коньяком на груди, в руке. Она забирает его — он чуть приоткрывает глаза, но не пробуждается. Или делает вид, что спит. Она пьет его коньяк, а Виктор идет в ванную и из-за приоткрытой двери зовет ее пальцем с заостренным ногтем. Она идет.
— Да не бойся ты… Он спит. Ну, Верок… — Он включает воду и оставляет ее шумно бежать в раковину. — Ничего они не услышат.
Верка виснет на его шее, зацепившись нога об ногу на его пояснице. Он стоит с открытыми глазами и смотрит в зеркало на ее опускающийся и поднимающийся круп. Руками он помогает, поторапливая, опускаться-подниматься, опускаться-подниматься… Вода шумит в раковину. И Верка тяжело дышит, отождествляя себя с океаном под галопом дождя.
Загорать было удобнее у бассейна. Но там всегда шумели дети американских «мидл класс» семей. Пока «лебедь, рак и щука» завтракали, она брала полотенца и шла на пляж занимать песчаную площадь под солнцем. Если был ветер, то по берегу бегали люди с досками — серферы — и пытались поймать волны.
Сашин зуб успокоился, и он отдал оставшийся кодеин Дусику, который тут же все съел и ходил теперь по пляжу в поисках людей, торгующих марихуаной. Он таки находил их, но то, что они ему продавали, не было похоже на «самую лучшую, гавайскую». Это заверение Верка видела на плакате в довольно подозрительном баре Лос-Анджелеса, сделано оно было карандашом, похожим на губную помаду: «гавайская травка — лучшая в мире», но тот человек был куда более везучим, чем Дусик, который приносил полиэтиленовые, прозрачные, запечатанные пакетики, за которые платил по десять долларов. Он вспарывал пакетик, и засушенные листики на веточках оказывались чуть ли не лавровым листом! Они попробовали курить эти листья…
— Сколько супов можно было уже сварить с этими лаврушками. Ты поваров каких-то прихватываешь! — смеется Витька, он не курит, и ему все равно.
— Бля, в Нью-Йорке я по морде, по одежде могу определить, кто что продает. А тут они все в этих гавайских трусах… — Дусик тасует колоду карт.
Вера фотографирует их на полароиде. Виктор и саша держат в руках двух дам — крестовую и пик.
Появление Димы из Сан-Франциско вызывает недовольство Виктора. Собираясь идти с Димочкой на встречу — он живет в отеле рядом, где его знают уже шесть лет, — Верка напяливает желтую шляпу с огромными полями и, взяв бутыль шампанского, шутливо желает им приятного вечера.
— Уверена, что вы останетесь голодными…
— А на хуя ты идешь к этому пидеру? — Виктор у них в номере. Глядя на сашу, он добавляет: Что ты ее отпускаешь?
— Между прочим, этот пидер — наш друг! — Вера уходит.
Отель Димы старее и дешевле. И ей он нравится больше — он один такой. «Мариоты» — туристские высотные коробки, по всей Америке принимают мидл класс со всего мира. Димка на балконе. Завидев Веру, он прихлопывает в ладоши и встает в испанско-цыганскую позу, поет свой любимый куплет: «Мы всё пошлем ко всем чертям на всякий случай! На всякий случай, ко всем чертям!»
— Димуля, а пианино в номере нет?! — кричит ему Вера.
Они обнимаются, целуются, визжат и кричат в коридоре уже, перед дверьми в номер.
— Шикарно!.. Правильно сделала, что оставила этих распиздяев!
Он тут же делает несколько снимков — на балконе, в кресле. Приходит его друг — не сожитель, а приятель из Сан-Франциско — и снимает их вдвоем: на балконе, в кресле. С Димкой легко и просто. Он всему рад. Друг его уходит звонить не приезжающей почему-то женщине. А Димка открывает шампанское. Оно пеной выливается ему на брюки, и он с радостью снимает их. Станцевав, помахивая ими, как цыганской шалью.
— Верочка, сейчас мы пойдем смотреть местные говнайские танцы. И пить местные коктейли. Не говнайские, а райские… «Как цыгане поют, рассказать невозможно!» — поет он.
В нем сохранился задор и радость жизни восемнадцатилетнего шанхайского юноши. В Шанхае он родился, в Шанхае же и «пошел по хуям», как грустно говорит он. Он всегда был другом любой артистической среды, богемы. Влюбившись в Вертинского — бога истомы, фатализма и надрыва, — он сам стал исполнителем таких же романсов. Его тонкие пальцы перебирают клавиши, будто обсасывают позвонки любимого юноши. «Ты закрой ресницы, милая моя… Пусть тебе приснится вечер, сад и я…» — не поет, а нашептывает, заговаривает и гипнотизирует он самого себя. Будто бы вспоминая молодого человека, роман с которым окончился для последнего трагически, — капитана советской армии разжаловали. Никогда не узнав подробности этой истории, Верка думает: «Может, Димка придумал ее?» Его чувственности и чувствительности, начинающимся с кончиков пальцев, всегда хотелось чего-то необычного. Но его гомосексуализм не вульгарен. Он не похож на пэдэ Санта-Моники — усатого и накачанного. Истеризма героини/героя фильма «Ля каж о фоль» в нем тоже нет. Он ненавязчив в своем гомосексуализме. Он просто сумасшедший, богемный мужик, и ей хорошо с ним.
— Что Сан-Франциско, Димуля? Как мама?
Они выходят из отеля под руку. Димка во всем белом. На плече его «сумка-педерастка», его название. Между средним и указательным, украшенным громадным изумрудом — «остатки шанхайской роскоши!» — неизменная сигарета с золотым ободком у фильтра, «Санкт Мориц».
— Верок, мы пойдем в бар соседнего отеля, там вид на закат лучше, романтичней. Да и коктейли там больше. Я возьму желто-красный, к твоему наряду, а ты… ну, шалунья, ты для Димки-мудилкиного костюма — кокосовый!
Файв о’клок в полном разгаре. Официанты снуют, разнося «вазы» с напитками. На небольшом помосте две гавайские девушки танцуют под аккомпанемент гавайских — но в основном они, видимо, откуда-нибудь из Иллинойз — музыкантов… Они в третий раз меняют столик, выбрав наконец место, где океан и полосу горизонта не заслоняют ни лысины, ни шляпы. Коктейли надо придерживать двумя руками.
— Ну, что Сан-Франциско… Я весь в какой-то замотке после поездки в Москву, ябусь с карточками, чтобы все получили в срок. То народ дома, то сам куда-то пру. Бардак и пивная лавочка. Мама в жутком склерозе. Про какие-то акции прошлого века вспомнила!
Мать Димы, маленькая, хрупкая женщина, до сих пор, видимо, не понимала, что же такое произошло с ее сыном. В Шанхае она была женой богатейшего человека, и ее сын в восемнадцать лет разъезжал по городу на белоснежном «бугатти» с шофером. «Бугатти» был единственным в городе. Они убежали в Америку, в Сан-Франциско, и жили с продажи ценностей, привезенных из Шанхая. После смерти Диминого отца мать его совсем превратилась в старушку… Верка вдруг думает, что и Дима тоже чем-то похож на старушку. На бабушку Диму, как он сам себя именует иногда. Разговаривает он тоже как старые русские бабушки, употребляя уменьшительно-ласкательные прилагательные «милый и славный».
«Димочка!» — слышат они за спинами и, оборачиваясь, видят сашу с компанией. Дима радостно откликается и, пойдя навстречу, обнимает сашу. Виктор дергает углом рта. Дусик глядит с любопытством. «Они дикари! — думает Вера Стоят и будто ждут, что сейчас Дима снимет штаны и покажет им задницу! Или предложит пососать!» Дима предлагает им сесть, поздоровавшись с Дусиком за руку. Виктор держит обе руки за спиной. Вот он уже сидит, глядит в сторону, но, чувствуя на себе Веркин злой взгляд, покусывает губы.
— Вы знаете, что гавайские танцы как поэмы. Каждый жест означает что-то, какое-то слово, фразу… Вот видите, как она ручками. Что бы это значило?
— Пойдем поебемся! — хохочет саша.
Верке не нравится, что они пришли и начали портить вечер. Но Дима относится к саше как-то нежно, считая того «чувствительным молодым человеком». «Санечка — чудный, но, как говорится, его среда заела. Ты тоже — чудная по-своему… Сумасшедше чудная Верка! Вам бы порознь теперь лучше. Надо уметь вовремя остановиться. Ох, это искусство!» — сказал он полгода назад.
— Ну что, вы поели?.. Дима, это персонажи из басни Крылова!
— Ну, это распиздяйство, известное дело! — И Дима приблизился к соломинке в коктейле саши. — Можно?
Витька отвернулся, сделав «плачущее лицо». Дусик улыбается. А Верка целует Диму назло Витьке.
— Где этот знаменитый список ресторанов? Там есть один с красивым названием… «Черный веер»?
— О, сумасшедшие! Это, ёб его мать, столько денег. Шикарно, конечно! Но безобразно дорого!
— Все! Димочка, я тебя приглашаю. Идем в «Черный веер»! — саша обнимает Диму за плечо, успев обернуться и подмигнуть Виктору, будто давая понять тому, что он провоцирует, подыгрывает.
— Братцы, но там шикарно. Надо сменить костюмы. Пиджак — обязательно!
Верка радостно думает, что, может, у Виктора нет пиджака, нет галстука, что он не сможет пойти, но… Через час лимузин — такси не берет пятерых подвозит их к «Черному вееру».
Их обслуживают четыре официанта, не считая метрдотеля и батлера. Все они в смокингах с эмблемами на нагрудных кармашках — черные с золотом веера. Компания за круглым столом, в креслах-улитках. Высокие спинки закругляются со всех сторон, и, чтобы взглянуть на сидящего рядом, надо высовываться из «домика» или постоянно быть склоненным над тарелкой.
— Димочка, ну что Москва? — Саша подмигивает Виктору, давая понять, что сейчас будет самое интересное и щекотливое.
— Как всегда, чудно принимали. Клавдия Ивановна, правда, умерла. Не застал ее. Но видел Нани. Да, Райкина.
Неудивительно, что он друг этих советских звезд. Во-первых, он пригласил в Америку дочь Вертинского, реликвии эмиграции, и открыл этим приглашением так называемый «культурный обмен» между США и СССР. Потом были Зыкина, Шульженко… Ну а русские, они всегда отличались каким-то специальным подобострастием и любовью к иностранцам… Даже к русским иностранцам. Как только разговор зашел о Москве, Виктор будто подобрел и частично простил Диме его «особенность».
— А вы там из варьете никого не знаете?
— Дима знает только звезд! Твоя знакомая, если не ошибаюсь, в кордебалете… — ехидничает Верка.
Мать Виктора была директором костюмерного цеха, обслуживающего заслуженных, народных и в том числе Зыкину. Так что Виктор был посетителем всех театров. Ну и кулис. После очередного выигрыша в преферанс он мог подъехать к служебному входу, и лучшая девочка кордебалета выпрыгивала к нему в накинутой на горячее еще, после канкана, тело шубке. Если провести параллель и назвать эмиграцию кордебалетом, Верка тоже, как одна из лучших представительниц его, выскакивала к нему. Из дома, ресторана, из постели мужа.
— А своего Никиту, Димочка, видел? — Сашина физиономия будто затаилась перед самым главным.
— А как же! Никита… Лучше не говорить. Пытаюсь пригласить его сюда, заканчивает Дима, не дав им возможности позлорадствовать и поехидничать.
Саша тем временем сигналит метрдотелю и просит его позвать музыкантов. Вот они подходят, окружая музыкой, льющейся из-под подбородков. Их четверо скрипачей и один с бандонеоном. Виктор уже лезет в карман — платить.
— Да подожди же! Пусть сыграют что-нибудь. Деньги сразу, деньги… — зло глядя на него и зло думая о его деньгах, единственном, что дает ему возможность чувствовать себя уверенно, кричит Верка.
— Дима, им надо заказать Сарасате. «Этот веер черный…» — Она чуть только напела, а музыканты уже подхватили и играют танго.
Ее заставляют петь: Этот веер черный! та-рам-там-там!
Веер драгоценный! та-рам-там-там!
Он сулит влюбленным…
Верность и измены… И она вспоминает учителя вокала, на чьих уроках и разучивалось это танго. Два раза в неделю. Саша недоумевал: «На хер тебе это надо?!» Вероятно, он предпочел бы, чтобы она училась красить машины, ремонтировать крылья машин… После испанского танго на русском музыканты вцепились в «Очи черные», «Полюшко» и почему-то «Эх, дороги…». Но как только Виктор дает им деньги, они сразу уходят.
В громадные их тарелки будто птички покакали, пролетая, — это «нувель кузин». Стоит каждая такая «кака» под тридцать долларов.
— Хорошо здесь япошки в сорок первом поработали. — Саша при помощи ножа изображает «Мессершмитт». Он любит так «пошутить».
— Американцы всегда устраивались и свои военные базы располагали на чужих территориях. Только в пятьдесят девятом году Гавайи стали штатом Америки… Так что ты бы, Витька, не смог сюда приехать, это ведь была заграница, а тебе нельзя…
— Ну, Верок, ты еще вспомни времена Кука. Кстати, в те времена то, что я делаю, считалось вполне нормальным, и мы бы все сейчас сидели с кольтами.
До сих пор молчавший Дусик улыбнулся Витьке. «Ну и кого бы ты первым замочил?» — стрельнул он глазами на сашу. Но Витька не «замочил» бы его. Тот ему нужен.
— Я немного по Америке ездил, но все-таки… Гавайи совсем не Америка. Кроме сервиса и отелей, дорог и всего этого… При чем здесь эти косоглазые? Дусик пытается изобразить гавайца.
— А при чем в Союзе чукчи и азиаты, и все прочие? — брезгливо говорит Виктор.
— Э, братцы! В Союзе пятнадцать республик разных национальностей. А до Союза Россия всегда была многонациональной, с образования своего. Рюрики-то кто были? — Сам Дима из рода Демидовых. Но по-американски это Дэймз Ди. Под этим именем он числится в дизайно-чертежной компании, где зарабатывает на пенсию, как сам он шутит.
Вера выходит в туалет, и к ней присоединяется Дима. Декор ресторана решен с минимальной затратой фантазии — кругом просто висят веера. Громадные, поменьше и совсем миниатюрные. В женском туалете у толстенной мадам-пипи тоже эмблема ресторана — на груди, разливающейся по столу перед блюдечком для монеток. Верка красит губы в тон электро-розового волана платья. Дима ждет ее, обмахиваясь веером — комплимент ресторана клиентам.
— Верок, я не хочу возвращаться к ним. Давай убежим! — шепчет он ей на ухо, прикрываясь веером.
Написав на клинексе «Мы ушли. Ц», передав его официанту, они уходят. Убегают из ресторана. Мы идем по Уругваю!
Ночь — хоть выколи глаза,
Слышны крики попугая,
Раздаются голоса! Переделанная в полублатную, песня о любви к Парижу в любое время года разливалась у кустов акаций. Выбежав из ресторана, они сразу свернули в темную улицу. Черная гавайская ночь чуть помахивает макушками пальм, ноздри щекочет запах гнильцы с океана. Орхидеи не пахнут. Они, как вырвавшиеся из клетки звереныши, — танцуют, взявшись под руки, задирают ноги и хохочут. Диме 57 лет, и он ни к чему в жизни не стремится. Но он рад ей, жизни. Он не нудит, не делает «плачущее лицо».
— Ax, Верочка, все это пустое, пустое — все эти декорации, которыми они себя обставляют. Они не умеют себя веселить сами…
— Димка, мы потратили уже столько денег… Зачем? Весело не было. На эти деньги можно было поехать на дикий остров и жить среди аборигенов, ловить бы там рыбу, костры жечь… Но они бы там сдохли. Поэтому они и меня ни на шаг от себя не отпускают, «куда ты? куда ты?» орут. Я их веселю. Даже если и злю все равно что-то происходит. Я им нужна, как какое-то происшествие в их скуке.
Они выходят под руку на одну из центральных улиц. Это могла бы быть улица Санта-Моники в принципе. Правда, здесь, помимо настоящих пальм, стоят почему-то и искусственные, с блестящими, переливающимися лохмотьями вместо листвы. Да, и здесь ходят. Идут люди, кучки, группы. И еще, людей везут рикши. В колясках, прицепленных к велосипедам.
— Димочка, давай прокатимся! Это, наверное, здорово!
— Ой, я боюсь. А вдруг он пьяный? Хлебнул уже небось райского напитка. Ёбнемся, костей не соберем…
— Сумасшедший!.. Вон, идем к черному, смотри, какой здоровый. — Верка тянет его к коляске, украшенной гирляндами цветов.
На шее черного парня-рикши тоже гирлянда. Парень, стоящий со своим «авто» перед черным, протестует, но настаивающая Верка, объясняет:
— Мы доверяем ему больше наши драгоценные тела. Потому что мы артисты московского цирка. Этот мистер — главный исполнитель цыганских танцев.
Димка хохочет от презентации и исполняет какие-то па фламенко. Они уже взбираются в кабриолет. Черный перекидывает ногу через велосипедную раму и, обернувшись, спрашивает:
— Если вы из московского цирка, то где же ваши телохранители, КГБ?
— Мы убежали. Мы хотим остаться в вашей прекрасной, райской стране. Они нас уже, наверное, ищут. Везите нас скорее к отелю «Мариот»!
Широкая улица будто в преддверии Нового года. Сияют натянутые гирлянды электрических ламп. Витрины освещены, и около них мотающимися группами толпятся люди. Черный рикша оглядывается на своих пассажиров: хохочущих, визжащих или вдруг запевающих. Платье Верки развевается сине-розовыми волнами.
— Верка, держи платье, прикрывай ляжки. Этот черный юноша сейчас ёбнется. Ты его возбуждаешь. А может, я? «Любил я очи голубые, теперь люблю я черные! Те были милые такие, а эти непокорные! Та-ра-рара!» — Припев они поют вместе.
— Вы сказали, что он танцор, а он поет.
Они останавливаются на перекрестке. И Димка кричит:
— А мы такие! Мы все умеем!
— Советские артисты разносторонне талантливые, — переводит Верка.
Они опять трогаются, и виден приподнятый над «седлом», обтянутый шортами таз черного. Каждый нажим на педаль сопровождается обрушиванием на нее всего его веса. Икра и бедро наливаются мышцами. Спина, как у спортсмена на беговой дорожке, вот-вот перед стартом, выгнутая дугой вверх, и головы будто нет. Ее не видно.
Они немного не доезжают до отеля. Катание обходится в пятнадцать долларов. Верка протягивает тяжело дышащему, небезголовому уже рикше — струйки пота бегут у него по середине груди, между надутыми мышцами, по бокам из подмышек двадцать без сдачи. Он вешает ей на шею свою гирлянду цветов. Она пахнет потом. Его. Черным.
Дима отправляет Веру в отель «успокоить Санечку», а сам идет в бар — «У меня тут есть мое местечко!» Ей немного жаль его. В Париже у него тоже есть «своя» банька, в Москве, в пригороде, «свой» лесок… Ее отношение к его гомосексуализму так нейтрально только потому, что он не вызывает в ней никаких чувственных эмоций. Потому что ему 57 лет и он называет себя «бабушка Дима». В ней он любит ее красоту, но не потому, что хочет ее себе, для себя, а потому, что — эстет и любит все красивое. Но если бы он был другим, молодым и накачанным, как этот вот черный рикша, — ей бы было обидно за такое просто человеческое отношение! Ее бы зло брало. «А как же я?! — думала бы она. Молодой, красивый и не хочет меня. Такие молодые и красивые и не хотят… не хотят моей письки, которая хлюпает иногда от желания…» Именно такие чувства вызывали красивые «геи» с Венис-бич… Вот она подходит к отелю со стороны пляжа, оказавшись у широкой лестницы, ведущей к танцплощадке, почему-то закрытой этим летом. Внизу, под лестницей, около разноцветных днем витрин бюро путешествий, в темноте, стоят двое и курят. По запаху сразу ясно — марихуана.
— Молодые люди! Употребляете наркотики?! — Стоя прямо перед ними, она помахивает сумочкой на шнуре.
Они испуганно предлагают:
— Хотите покурить?
И, затянувшись пару раз, Верка просит, нет ли у них еще. Продать. Один достает из кармашка гавайской рубахи скрученный уже джоинт и протягивает ей.
— Нет-нет. Не надо денег. Это подарок. Гавайский, — торопливо говорит он.
Пожелав им спокойной ночи, она идет в холл. Оглянувшись, видит, как они убегают из-под лестницы, испуганно пригибаясь у кустов с акацией. Она стоит и хохочет.
В баре холла, в низких креслах, сидят Дусик и Виктор. Саша у стойки, положа руку на чуть прикрытый зад гавайской официантки. Усаживаясь рядом с Виктором, Верка пробует его коктейль. Это «Май-Тай». Сладкий.
— Витька, когда мы вернемся в Лос-Анджелес, ты сможешь одолжить мне денег?
— Если миллион, то не смогу, а если меньше… так зачем тебе меньше, Верок?
— Затем, чтобы снять квартиру и отвязаться от вас всех!
Оказалось это не так-то легко. Виктор одолжил ей денег. Но и звонить не перестал. Когда в очередной раз он зовет Верку на ленч, она кричит ему, что это все мерзко и гадко. И он «успокаивает» ее: «Что ты так терзаешься? Сашулька сам ебет Барбару еженедельно». Она бросает трубку. Не из-за обиды, что саша с кем-то спит, а из-за мерзкого чувства, что они оба, саша и она, дошли до полной деградации. И им не хочется изменять ничего. Им удобно.
Ненавистную ей зависимость от удовольствия, получаемого с Виктором, она сводит на нет. Удовольствие сводит на нет. Отучая себя получать это удовольствие с ним. Тем более это не так сложно, сам он ничего не делает для этого удовольствия. Он лежит, держа ее за круп, опускающийся и поднимающийся на нем, и следит за ее удовольствием. И Верка перестает, перестает получать его.
Это та жизнь тянулась годами, этими тридцатью с чем-то страницами. А разрыв, он несется и укладывается в какие-то несколько страничек скомканности. Самый большой страх Верки — это перестать разрушать. Потому что, если просто остановиться, не разрушая, все опять потянется на месяцы и годы.
Они будут так же лениво ссориться и мириться. И саша будет водить ее в Беверли-Хиллз и тратить деньги-невидимки — кредитные карты, — покупая ей подарки. Он будет дурачиться наутро: «Ой, Верочка упилась шампанским!» И открывать новую бутыль шампанского вместо пива. Или будет кричать, что ее не научили в детстве тому, что ночью все спят, заставая в комнате с тетрадками, в сигаретном дыму, кусающую ногти. Или он сам будет спать после пьянки и опаздывать на работу, а армяне будут звонить и говорить ей: «Слушай, скажи твой муж, что клиент ждет!» И саша будет долго собираться…
Наличных денег у них нет, и Верка собирает драгоценности, которые дарил ей саша. Чтобы одолжить денег у его родственников, заплатить за квартиру, в которой они еще вместе. Она собирает «побрякушки» из трехцветного золота, бриллиантов, жемчуга и думает: это чужие вещи, из чьей-то чужой жизни. И ее не заботит, вернут их или нет. Она смотрит на свои тряпочки, которыми завешан «ходячий» шкаф. Она разлюбила их. Верка вспоминает «ёбаного ангела» Лимонова, мечтающего о всех этих тряпочках, о том, как он покупает ей туфли за девяносто долларов… У Верки нет дешевле двухсот. Их покупал бесталанный саша с маленькой буквы. В Америке с большей легкостью платят за смекалку, за наличие «коммерческой жилки», чем за талант. Что это такое — талант? «Я могу писать» герой рассказа Сарояна высмеян дамой в агентстве по трудоустройству. «Что писать?» — недоумевает она…
У них крадут «мерседес», и Верка остается без машины. Все срабатывает по плану — все рушится. Уже ничего нельзя склеить. И замечательно, думает Верка, ночуя у знакомых музыкантов и проедая одолженные Виктором деньги. И Виктор, видя, что она уходит не только от саши, но и от него, от их «дружбы семьями», от этих семей… требует вернуть деньги. У саши! Вся мразь всплывает на поверхность. Как в засорившемся туалете. Она закладывает еще «побрякушки», в русском антикварном магазине. Их выкупает Виктор и возвращает… саше. «Мне не дают вылезти!» — зло плачет она, и саша дает ей денег — вернуть Виктору. Тот берет их, улыбаясь дамским ртом, думая, что через день, два, неделю она опять придет. Ошибается…
Она едет в русский ресторан, и у стойки бара с Дусиком они пьют коньяк. Дусик обзывает Виктора «пидером»… В ресторане хозяин русскоязычной газеты с приглашенными им писателями — Соколовым и Лимоновым. Верка не видит их. Лимонов спрашивает, кто она такая, у владельца газеты. Тот говорит, что певица и что она не для него. Не для Лимонова. Они проходят за ее спиной, выходя из ресторана. Лимонов видит ее длинные волосы, вьющиеся по спине и плечам.
Домой саша приходит в семь утра. Мочка его уха в губной помаде. Лежа в кровати, Верка смотрит, как он стоит перед зеркалом и стирает губную помаду с мочки уха. На кресле, перед туалетным столиком, лежат серые шерстяные носки. Сашины. Верка носит их… Эти носки останутся у нее, она будет надевать их и вспоминать сашу: «Вот все, что осталось от пятилетней жизни…» — и еще, что можно было прожить ее в два года…
Красивая Елена прыгает на кровати в носках Лимонова и кричит, что так и должно быть — что он должен работать, зарабатывать деньги для нее, красивой Елены. Верка вспоминает роман Лимонова. Книжку Лимонова на разбитом столике. «Красивая женщина — это профессия, а все остальное — сплошное любительство», любил повторять саша высказывание поэта советского истеблишмента Вознесенского. «Надо принадлежать к истеблишменту, жить по его правилам, чтобы получать плату за внешность». Верке грустно, глядя на сашу, она знает, что у него есть девушка. С ее именем. Ему даже не нужно переучиваться называть девушку по-иному. Он может также говорить: «Верочка, дай ножку…» «Верочка» отворачивается, тихо плачет и вспоминает молоденького московского парня, на какой-то нелепой улице Лос-Анджелеса оборачивающегося на ее сигнал — она в машине, на той дурацкой улице, где никто не ходит, кроме саши. Потом она живет с сашей, потому что в нем нет «коммерческой жилки» и он любит помечтать и сентиментально повспоминать. Саша говорит, что любит ее…
Теперь саша приходит забрать свои оставшиеся вещи. Как трупики, болтаются на вешалках костюмы. И брючины, будто чьи-то перебитые ноги. Он уходит к девушке с Веркиным именем. Наверное, ему хорошо с ней. Пока еще хорошо. Пока жизнь не превратилась в привычную лень…
У нее нет денег платить за эту гигантскую и кажущуюся теперь мещанской квартиру… Занавешивая стены плакатами, будто пытаясь уменьшить ее, она переставляет мебель, разделяя комнату на закутки. Ей присылают предупредительные письма с угрозами. Их просовывают под двери, и потом приходит шериф.
И вот она сидит на кухонном столе, прикуривая от газа. В коридоре лежат ее вещи и связанный из простыни узел. Из него торчит нога — игрушечной свиньи. Смешной хрюшки. В комнате мигает разноцветными лампочками новогодняя елка. Свет в квартире отключат завтра, когда она уедет. Ее уже не будет здесь. Приходит Веркин давнишний друг, и они пьют вино из горлышка галлоновой бутыли. «Хорошо, что ты уезжаешь отсюда. Как здесь отвратительно», — говорит он. А Верка смотрит на мигающую елочку.
Они видят окно с мигающей в нем елочкой из машины, отъезжая от одиннадцатиэтажного дома. Она оставила гирлянду ламп гореть на елке. До завтра она будет мигать. Приятель за рулем. Он выезжает с Бернсайд-авеню (англ. Погорелая сторона). Глаза у Веры полны слез, и огоньки с елки в окне сливаются в красное, будто горящее. И вот уже они оставляют позади Погорелую сторону, как и сгоревшую Веркину жизнь. Вот только рассказ этот останется… Да, может, еще тетрадь с ее стихами… «Вздрогнет складочка у рта — отвечу: я сегодня умираю… вечер», который наступит уже для другой Верки, в другой жизни.
1989-1990 гг.